Пир на заре [Юрий Николаевич Куранов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юрий Куранов ПИР НА ЗАРЕ Миниатюры и стихотворения в прозе


НЕНАГЛЯДНАЯ ЖИЗНЬ

Однажды мальчик увидел в лесу красивый цветок. И не сорвал его. И цветок продолжал цвести в его памяти, даже когда мальчик вырос.

Юрий Николаевич Куранов написал об этом своем детском воспоминании новеллу «Найти среди берез». Этой новеллой он поблагодарил мальчика, догадавшегося о власти красоты, о бережности к ней. И теперь в каждом сочинении его — в повести ли или стихотворении в прозе — все слышно то детское волнение перед красотой и тайной русской природы и обычной человеческой жизни.

Мы уже давно знакомы и часто жили под одной крышей. Я видел, как писатель работает, и думал, что с выходом очередной книги сразу узнаю лица и места, которые мы видели в одни часы и времена года. Но книга выходила, и от моей посвященности ничего не оставалось — все было в новость. Все вроде и знакомо, но все преображено ясным и сильным светом, приближено к самым глазам и освобождено от обыденной пыли, которая ослабляет зрение. И не в том было это освобождение, что в обычной ночи писатель видел над собой «незнакомые звезды юга: Канопус, Кит, Корабль Арго…» («Ненаглядное полотенце»), не в том, что под шум березы он думал «о лагунах Самоа, где можно плыть среди атоллов» («Береза возле бани»), а как раз в том, как простое живо и естественно соседствует у него с необычайным.

Вот в Пушкинских Горах он слушает, как ветер метет листву, «и слышно далеко, так что кажется, что где-то шумит море… Может быть, на другом краю земли вдоль Тавриды?». А в соседней строчке «какая-то запоздалая женщина оставила у дверей велосипед и покупает буханку черного хлеба». И эта подробность сразу оживает, становится хороша и значительна рядом с таврическим шумом ветра. Так часто соединяет он будничное и поэтическое, возвращая самым бедным и привычным явлениям их первозданную красоту, как будто мы только сейчас их в первый раз и увидели как следует.

Этим пленили читателей и его первые короткие рассказы, когда он счастливо и сразу заметно вошел в литературу давней теперь публикацией в «Новом мире». Он писал о ласточках, о грозе, о сладости летнего сна на повети, о подсолнухе, о русской печи, о бане и ветре, о деревенском репродукторе на столбе и последних сугробах, писал без всяких украшений с одной только нескрываемой радостью, что все эти простые вещи и явления есть, а мир с отзывчивой благодарностью открывался с неожиданной и прекрасной стороны.

В русской литературе всегда было у кого учиться пониманию красоты обыкновенного. Да как-то и мало подходит тут слово «учиться». Родная речь и родная природа с детства входят в нас — только умей слушать. Спокойная, неторопливая, как летний день, проза Аксакова, его «Детские годы Багрова-внука», если их прочитать вовремя, одни могут дать душе пищу на всю жизнь. А потом приходит Тургенев с «Записками охотника», и каждый рассказ оттуда отдается в сердце, как песня. Куранов шел этою обычной дорогой и читал то, что все в детстве читают, только, может быть, глаз у него был зорче и слух вернее.

Традиция такой прозы у нас никогда не прерывалась, и влияние первых книг не угасало, поддерживаемое в писателе рассказами Пришвина, Паустовского, Платонова. Жадно всматривается Юрий Куранов в жанр небольшого сочинения, раз от разу вернее постигая, как в нескольких строках сохранить всю полноту живой реальности и значительной мысли, следя, как от случайных черт явление наполняется поэзией и мудростью.

В юности Куранов услышит властный голос Бунина, и это влияние окажется особенно сильным, потому что в этом писателе соединились наиболее желанные, наиболее мужественные стороны русской поэтической прозы — краткость, острая наблюдательность, стилистическая безошибочность. Никакой специальной учебы не было — окликание традиций и узнавание родства совершается в прозе более потаенными путями и узнается не напрямую: только тоньше и послушней становятся инструменты писателя — свободная душа и бодрый, готовый к непредвиденным впечатлениям ум. Писатель неторопливо и последовательно работает, а талант наполняется силой. Точность его прозы становится поразительной.

Я люблю в рассказе «Голос ветра» чудесно верно отмеченную черту поздней осени: «В эти дни все оглядываются. Едет молоковоз, гремит бидонами, но вдруг остановит коней и долго вслушивается в лес придорожный: то ли падает лист, то ли ходит кто. Копают в поле картошку. Разогнутся вдруг, долго смотрят вдаль или в небо: никак журавли, да не видать чего-то». А в рассказе «Бабье лето» непременно остановишься на последнем абзаце, радуясь его неожиданности, внутренней улыбке и совершенной правде: там паук утром увидел свою полную росы паутину в лучах солнца, и «это было так удивительно, что сам паук изумленно припал к земле да так и глядел со стороны, пока не ушла роса».

Прямой переклички с Буниным, Пришвиным или Тургеневым нет ни в миниатюрах Куранова, ни в его стихотворениях в прозе, но, прочитав, например, небольшой рассказ «Утро во въездной дубовой аллее», внятно ощутишь, как спокойно и уверенно стоят эти две страницы среди других образцов русской прозаической миниатюры, как полно и уважительно продолжают они животворные традиции нашей классической прозы.

Но, конечно, влияла на писателя не одна эта традиция. Сам Куранов благодарно называет среди своих учителей и Шарля Бодлера, и — особенно! — японскую писательницу X века Сей-Сёнагён, чьи маленькие новеллы были просты и прекрасны, как рисунки старых китайских художников.

Часто в самих миниатюрах, особенно в последние годы, Куранов для того, чтобы рассказать о том или ином явлении жизни, обращается к именам живописцев или композиторов, упоминает какую-то картину или сочинение. Иногда он делает это с улыбкой, сравнивая, например, своего лукавого кота с Меццетеном — персонажем одного из холстов печально-изящного живописца Франции XVIII века Антуана Ватто, или говоря в другом месте, что этот кот был похож на «какого-то таинственного министра двора при грустной, но коварной королеве». Но чаще это нужно писателю, чтобы читатель скорее понял состояние, которое владело художником в час, когда он искал воплощения волновавшего его чувства. Иногда ведь вместо многих слов довольно напомнить какую-нибудь известную картину или музыкальную пьесу, чтобы все сразу наполнилось смыслом и верно отозвалось в читательском сердце. Это — в традиции русской литературы. И Тургенев и Бунин любили к месту вспомнить предшественников в соседних искусствах, выказывая тем самым уважение к уму и воображению читателя, а вместе с тем развивая в нем умение видеть внутренние связи внешне далеких явлений. К тому же творчество писателя, развиваясь, усложняется, и он словно исподволь готовит читателей к этому усложнению. Я тут имею в виду не нарочитую запутанность сочинения — настоящий писатель всегда ищет прежде всего простоты и доступности, — а то, что связи внутри природы и человеческих отношений делаются со временем сложнее, и писатель, пробуя соответственно выразить время, видит недостаточность прежних выразительных средств.

Между первыми и последними миниатюрами книги лежит половина жизни художника. За это время было много разного, но никогда писатель не брал в руки пера с неготовой, затемненной душой. Поэтому все здесь полно покоя и света, здорового любования жизнью, всеми ее проявлениями, как бы внешне незначительны они ни были. Это старый завет совестливой и доброжелательной русской культуры, утверждавшей устами Пришвина, что «сомнения, неудачи, несчастья, уродства — всё это переносится лично, скрывается и отмирает. А… находки, удачи, победы, красота, рождение человека — это все сбегается, как ручьи, и образует силу жизнеутверждения».

Каждому прохожему, каждой птице и ветке, утру и ночи, ветру и снегу, звездам и травам писатель весело говорит: «Здравствуйте и пойте!» — и верит, что эти привет и любовь поселятся в каждом читательском сердце.


Валентин Курбатов


ДОЖДЕВАЯ РОССЫПЬ

Земля велика, но ходить по ней хочется осторожно: ведь никто не знает, какие стрелы какой новой жизни готовятся пробиться там, куда ты готовишься ступить.

Разве не этому научил меня сегодняшний дождь?

Я лежал в лесу на нежной моховой подстилке, положив затылок на мягкую, рыхлую землю между жилистыми корнями старого пня.

Внезапно в лесу почернело, ударил резкий ветер, налетела туча. Она сильно хлестнула по осинам и елям тяжелыми теплыми каплями. Я вскочил и бросился под широкую, густо обвешанную молодыми шишками ель.

Ливень хлынул во всю силу и заполнил лес белесоватой струистой мглой. С небольшими перерывами он продолжался два часа. Под елью стало влажно, как в хорошей русской бане.

Когда гром умолк и солнце широко пробило унизанную каплями хвою, я поверил, что гроза ушла, и выбрался из-под укрытия. Первое, что меня поразило, — это маленькое углубленьице на земле от моего затылка. Оно дружно горело полдюжиной крошечных новорожденных подосинников, которые здесь называют красноголовками.

ПАРУСИНОВЫЕ ПОЛДНИ

Начало июня приходит просторными ветреными днями. Это случается после длительных майских дождей. Низкие тучи ушли, солнце просушило землю, но высокие перистые облака дымчато раскинуты по небу неделю-вторую, и становится уже непонятно: остатки ли это прошлой непогоды, или близится новое ненастье.

Рассеянный свет солнца одевает крыши, травы, леса, и все приобретает какой-то прозрачный оттенок, словно выцветший за лето платок. Тени уже не похожи на тени, лица делаются удивительно светлыми, как бы сияющими изнутри. Кажется, что именно в такой день появился на свет каждый из этих светловолосых людей, с глазами не то голубыми, не то серыми и с улыбками, больше похожими на выражение мечтательности.

Теперь нет в природе яркого чистого цвета. Бревна, ромашки, излучины рек состоят из неразличимого множества оттенков и полусветов, каждый из которых не существует сам по себе, а живет только в соседстве с другими.

В окнах не видно стекла, и похоже, что ветер идет прямо с улицы в избу, и в каждом уголке сеновала или горницы стоит прохлада.

Девушки сидят на поляне и плетут венки из одуванчиков. Одуванчики в их пальцах сотканы из воздуха, и сами девушки, в косынках и белых сарафанах, тоже возникли мгновение назад из этого блеклого солнечного свечения.

Милой сердечной добротой веет от таких полдней, когда люди не поют песен, на реку не бегут купаться, а как бы застыли в задумчивом замирании. Вся жизнь на многие годы вперед кажется ясной, простой и светлой. Люди доверчивы, они легки на обещания и своих обещаний не забывают.

Ветер не стихает, чердак шумит, как живой стремительный парус. И работать в такие дни прохладно и споро. Под этим ветреным полднем все кажется временным, как бы на мгновение оцепеневшим от быстрого полета куда-то в счастливый внимательный ветер.

ЦАРЕВНА

Во дворе выкопали колодец. Возле колодца поселилась лягушка. Она целыми днями сидела в тени колодезного сруба, а когда кто-нибудь приходил, прыгала в сторону под старое ведро.



Однажды Митек направился к колодцу за водой и заметил, что кто-то прыгнул к ведру. Митек сначала испугался, но потом взял кирпич и стал подкрадываться к ведру. Он подкрался, опрокинул ведро ногой и увидел на земле лягушку. Бежать лягушке было некуда, она припала к земле и, не мигая, уставилась на Митька большими печальными глазами.

Митек опустил руку с кирпичом. Ему вдруг вспомнилась одна сказка. В сказке говорилось о том, как Иван-царевич спас молодую царевну, которую злой Кащей превратил в лягушку. Митек потоптался на месте и тихо сказал:

— Не бойся.

Постоял немного и спросил:

— Ты царевна?

Лягушка все так же смотрела на него черными круглыми глазами и быстро задвигала белесоватым мешочком ниже подбородка, словно силилась что-то сказать.

— А ты когда расколдуешься? — спросил Митек.

Лягушка опять задвигала белесоватым мешочком.

— Ладно, молчи, — сказал Митек. — Вот я подрасту, тогда мне все и расскажешь. А сейчас пока живи у колодца или вон под крыльцом.

Митек бросил кирпич, накачал из колодца воды, обернулся, чтобы идти домой, и замер. На том самом месте, где сидела лягушка, стояла перед ним девочка. Она была чуть пониже Митька, беленькая, остроносая, в коротеньком красном платье и с ведерком в руке. Митек быстро оглядел вокруг девочки землю, лягушки не было.

— Ты что, уже расколдовалась? — спросил Митек.

— Когда? — удивилась девочка.

— Когда? Сейчас.

— Нет, я только переоделась с дороги.

— Ничего себе переоделась, — протянул Митек. — Чего же нам теперь делать?

— Ничего, дай мне воды набрать, — ответила девочка.

Митек отошел в сторону и спросил:

— А какая ты царевна?

— Не знаю, — ответила девочка.

Она набрала воды и пошла к воротам.

— Ты куда же? — крикнул Митек.

— Домой, — ответила девочка. — Мы теперь здесь живем, рядом. Сегодня переехали. Да вот пол надо вымыть.

Она медленно ушла за калитку, неосторожно выплескивая на ходу воду из ведра.

НЕВИДИМЫЕ ОБЛАКА

К вечеру горизонт высоко закладывают облака. Солнце садится, но жара не исчезает, а в безлунном небе очертания облаков совсем неразличимы. Только время от времени багрово встают над лесами зарницы. Тогда какую-то долю секунды видно всю тучу, которая отсюда похожа на вздыбившуюся и охваченную пламенем кобылицу. Через несколько минут еще зарница, туча все такая же. Вспышка через час, а туча нисколько не изменилась.

Тишина.

В такие ночи рожь заливает землю диким запахом спелости.

Словно деревенским пивом плеснул кто в хлеба.

В такие ночи у девушек не видно зрачков, и до самого утра глаза их кажутся печальными и дикими. Зато сыпучие искры вспыхивают в распущенных волосах, если коснуться их сухими губами, да от волос душно пахнет нагнетенным зноем несбывшейся грозы.

ДОЖДИ

Ночью дождь приходит неслышно. Он одевает стены, крыши, огороды дремотным влажным шелестом. Сквозь раскрытые окна доносится мокрый запах смородины, и капли то и дело падают на стекло давно потушенной керосиновой лампы. Дети спят в такую пору глубоко и крепко, и даже самые маленькие не плачут во сне. Ячмень за одну дождливую ночь добреет, и по всем лесам выходят под ели грибы.

Утренний дождь всегда бывает неожиданным. Его никто не ждет, даже если долго стояла жара. Он приходит с грозой откуда-то из-за леса. Его несет длинная ровная и удивительно черная туча. Птицы с самого рассвета не поют, и какая-то странная тишина открывается с пробуждением на дворе. Утренние грозы страшны. Жестокие редкие молнии бьют сокрушительно, и долго после каждой из них ходит по оврагам гул. В селах боятся такой грозы, веря, что ни человека, так лошадь или корову такая гроза приметит. Вслед за ливнем приходит резкий холод, и окна изнутри густо потеют.

В полдень гроза собирается медленно. Уже часов с десяти белые высокие облака начинают рдеть по горизонту и чуть приметно парит. То здесь, то там почти неслышно вдали прокатывается гром. Цветы тяжелеют, аромат их становится душным, и клонит ко сну. Косари на лугах не притрагиваются к похлебке, уходят на ключ и короткими глотками долго пьют из пригоршней острую ледяную воду. За полдень мглистая лиловая туча прорастает сквозь все небо. Она прячет солнце, мгновенно чернеет и ослепительно сияет по краям. Из-за верхнего оплавленного ее края в чистое небо веером поднимаются длинные голубые лучи. Это похоже на полярное сияние. Парень гонит по дороге грузовик и все смотрит, смотрит в небо, забыв про баранку. Собака сидит посреди двора и беспокойно ерзает, как перед затмением. Деревни, проселки, полевые станы, звериные водопои охватывает ожидание. Но такая туча, как правило, идет стороной. Ударит три-четыре теплых капли в лопухи, в крышу, в затылок, и дело к вечеру, а слышно только, как шумит мглистый ливень по дальним лесам.

Вечерами дожди идут низко, ровными длинными косами, просвеченные садящимся солнцем и алые при его свете. Теперь только к полночи пробьются в небе звезды, и прохладно засверкают в их мерцании мокрые травы и рощи.

Дожди поздней осени снимают с деревьев листву: сначала с клена, потом с осины, с липы, с березы, и только корявая дубовая листва до самых заморозков гремит и бьется на ветрах. После таких дождей приходит мороз, и обледеневшие пронзительно яркие мухоморы стоят, словно вылитые из чистейшего стекла, прозрачные и такие живучие. Рябины тоже обледенели, и звенят на ветру, и хрустят на зубах.

Но всех реже и всех необыкновенней так называемый слепой дождь. Он случается перед концом дня, когда небольшая туча — над головой, а солнце вдали, уже спешит к горизонту. Капли и струи налиты светом и каким-то счастливым сиянием. Словно и самому дождю радостно оттого, что он пришел без мглы, а такой веселый. Похоже, что крупные легкие звезды густо осыпают хутора.

Почему-то люди издавна страшатся такого дождя. Они считают, что слепой дождь несет неурожай либо на ячмень, либо на картошку, либо на что другое. Видно, так мало радости выпадало раньше на деревни веками, что стала она чем-то необычным, чего человек не достоин, что должно обязательно возместиться несчастьем. Разве можно так думать о золотом, о счастливом дожде!

Я люблю, когда в теплые лужи летят эти полные золота капли; когда лужи пузырятся, а по лужам расходятся фиолетовые частые круги; и когда дети носятся по этим добрым лужам и пляшут, и подолы у девочек забрызганы солнечной грязью, а мальчишки хлещут по воде хворостинами и распевают какие-то первопопавшиеся припевки.

Матери смотрят на них из окон или с крыльца и так, ради приличия, окликивают и бранят.

НА СЕНОКОСЕ

Обед. Скипятили бабы чай с медом. Пьем. И трудно разобраться, то ли чай сеном пахнет, то ли сено пахнет медом.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

За неделю до свадьбы бросила Павла Леньку и ушла из лестранхоза с Кондратом Верстой, нанявшись косить травы в дальний колхоз. К вечеру того же дня голубые Ленькины глаза потемнели от водки. Возвращаясь по бревенчатой дороге в лестранхоз, Ленька так гнал машину, что бревна визжали, раскатываясь по закаменевшей от зноя земле. Не убавив скорости на повороте, он сбил девочку с лукошком черники.

На дальних лугах, потонувших в малиновой пене кипрея, застала Павлу весть о том, что Леньку посадили.

Павла перестала косить. Прошла к шалашу. Бережно положила косу в траву и надела сапоги.

Все до словечка слышавший Кондрат швырнул свою косу в сторону так, что она вполнеба блеснула лезвием, обернулся и молча смотрел вслед уходившей.

Наша деревенька лежала на ее пути. На следующий день Павла и зашла к соседке напиться. Глаза у Павлы были такие же голубые, как и у Леньки; щуря белые длинные ресницы, она спросила:

— Ленька-то, поди, уж в Костроме?

— Третьего дня увезли, — ответила соседка, помолчала и спросила: — Кондрата куда же дела?

— Косит, сатана.

Павла села на землю, сняла сапоги, склонила голову, развязала косынку и уронила на колени облако белых искрящихся волос.

— Чего же ты теперь за ним идешь, или раньше не разглядела? — спросила соседка жестко.

Павла собрала волосы, повязала косынку, встала и, не глядя, ответила:

— Тюрьма не могила, было бы кому ждать, так выдюжит.

Она сняла пояс, связала сапоги, перекинула их через плечо и ушла не попрощавшись.

БАБЬЕ ЛЕТО

Весь день паук ткал в травах. К вечеру между высокими листьями травы уже колыхался густой клубок, висящий на длинных крепких растяжках.

С рассветом пришла в паутину роса. С восходом установился в паутине луч света, и тонкие, туго натянутые нити засверкали. Покачиваемые ветром, они то светились голубизной, то наливались белым блеском, то летучим багряным инеем. Они сплетались в светящиеся веерные перекрытия, в стрельчатые готические своды, ажурные шпили, аркады! Этот маленький клубок переливающегося света был похож на все дворцы прошлого одновременно.

Это было так удивительно, что сам паук изумленно припал к земле да так и глядел со стороны, пока не ушла роса.

ДАЛЬНИЙ РОДСТВЕННИК

В Крыму и на Кавказе у самого моря растут гордые и величественные кипарисы. Надрежь ствол его — увидишь широкие сочные кольца, свидетелей привольной и счастливой жизни дерева из года в год. Надрежь ствол кипариса — от красноватой влажной раны потянет терпким и освежающим запахом. В нем можно почувствовать и легкий запах песка, наливающегося утренним солнцем Ливана, и теплый аромат загорелых плеч финикийских моряков, проспавших всю звездную ночь на открытых кипарисовых палубах. Многое может напомнить знающему человеку это дерево. У нас в России с самых давних времен собирали и высоко ценили изделия из этой живописной древесины.

Здесь в лесу можно встретить дальнего родственника южного красавца, простой северный кустарник — можжевельник, покрытый дымчатыми голубыми ягодами. С виду он неказист, короткие колючие иглы его совсем не похожи на мягкую праздничную хвою кипариса. Но у простых людей этот низкорослый кустарник снискал самое теплое внимание. Хозяйки промывают можжевеловыми мочалками кадушки, прежде чем солить в них грибы или огурцы, чтобы выгнать запах плесени. Пыщугане коптят на можжевеловом дыму мясо, а желтоволосые жены литовских и карельских рыбаков — рыбу. Сибирячки можжевеловым настоем умываются.



В отличие от изнеженного южного родственника можжевельник забирается далеко на север, растет на горных вершинах, вблизи вечных снегов. Он покорежен свирепыми вьюгами, поломан ветрами, и если где-нибудь на Таймыре вы срежете ветку толщиной в большой палец взрослого человека, то на срезе можно будет насчитать сотню тончайших годичных колец, говорящих о многолетнем мужестве этого скромного кустарника.

ЛУЧИНА

Она трещит и тает, как новогодняя свечка. Тени по избе вздрагивают. Кот узкими зрачками смотрит на огонь из угла, и в каждом глазу у него по лучине. И сказки, сказки встают из углов, словно кто-то рассказывает их все сразу.

А тетушка Евгения вяжет чулок. Молчит. Но я знаю, о чем она думает, почему любит сидеть при этом тусклом огне. Ее детство, далекое и почти забытое, тянулось при горьковатом запахе лучины, когда ночи бесконечно длинны и когда кажется, что кто-то рассказывает сказку.

Их щепали из березовых вязких поленьев. Их снопами складывали на запечные полати, их от жара потягивало, выгибало, и до рассвета в тишине все чудилось, что кто-то играет в углу на звучной тонкой паутине. Тепло перебирает нащепанные березовины, а тетушка щеплет и щеплет их каждый день, будто бы для самовара. В бессонницу тетушка слушает, как они поют.

Моя бабушка тоже когда-то сидела при лучине и слушала свою бабушку. Моя бабушка тоже при мне щепала лучины и говорила внуку: «Для самовара». А потом в их запечном шелесте под темным пологом вечера она слушала сказки своего детства.

В селах ликуют теперь яркие лампочки величиной с хороший шерстяной клубок для белых рукавичек. По дальним хуторам идут бензовозы и разливают в бидоны и чайники керосин. Да и керосиновым лампам осталась одна лишь дорога — в чулан.

И кто знает, может быть, я через много лет уж и забуду, что на печь нащепать можно ворох лучин и слушать их, слушать всю ночь. В мои бессонные ночи я буду долго лежать в темноте и вслушиваться, как гудят за стеной провода, и дети, засыпая, будут думать, что в этом тревожном гудении я слушаю сказки своего детства.

МИШИНО СЧАСТЬЕ

Приходит вечером шестилетний мальчик Миша в избу, садится в угол и слушает, о чем взрослые разговаривают. А взрослые говорят о счастье.

Когда все устали от разговора, Миша этак спокойно заявляет:

— А я сегодня счастливый.

— Отчего это ты такой счастливый?

— Две конфетки на дороге нашел.

Вот тебе и оказия… Говорят, если надеть рубашку счастливого человека, сам гораздо удачливей станешь. Хотел было я снять с Миши рубашку, да остановился, подумав: «Куда мне, такому большому, коротенькое детское счастье».

ЗАПАХ ОСЕНИ

На печи спать нынешней осенью и хорошо и плохо: под боком тепло и мягко, как в стогу, но только заворочался, потекла рожь на пол, словно воробьи побежали по половицам. А запах с печи от горячего жита по всей избе сладкий, мягкий и сильный.

Руки, плечи, волосы людей пахнут волглым житом. И когда в школе спросила учительница:

— Ребята, чем это у нас в классе который день пахнет?

Один ответил:

— Осень житная, Марья Федоровна. Али не видите?

БЕРЕЗОВЫЕ НАПЕВЫ

Уходит конец июля. Синее небо подергивается белесоватостью. Листва на деревьях стала жестче, а ветер — храбрее и шире.

Слушай, слушай, как звенят в эту пору раскинувшиеся на все небо березы! Ты все здесь услышишь: и предчувствие надвигающейся осени, и лесные летучие песни, и гаснущие птичьи гомоны, и сладостное ощущение полета, которое охватывает на ветру березовые ветви.

А смотри, смотри, какой золотой снег сыплется в поля и рощи! Уже под ноги тебе целый сугроб намело. Подними, встряхни на ладони рыжеватые легкие снежинки и догадайся, что это молодое березовое семя. Из каждого семечка по березе вырасти может. Ох, и сколько же звона прибавится тогда в ветреный день над Пыщугом! Целая березовая симфония. А под ноги уже настоящий остров рыжего снега надуло.

ПОД ТЕНЬЮ ОБЛАКА

В ясный день стоит только засмотреться в небо — и увидишь все, о чем думается. Пусть только облаком слегка затянет солнце. Тогда и лучи не слепят и ветер прохладный, а сам ты уже в дальних краях, там, где бывал, может быть, очень давно. А осиновая листва струит на ветру осторожный рокот, отдаленно напоминающий звук перекатывающихся сухих гранитных камешков.

Тень облака ушла. А осины все наливают воздух осторожным гранитным рокотом, теряя на ветру пылающие круглые листья.

Я здесь вспоминаю о далеких краях. А там, на гигантах Тянь-Шаня или в лиловых ущельях Камчатки, я стану вспоминать об этих холмах, об их золотых перелесках. Ведь так воскрешаем мы страны прошлого в необъятных просторах нашего сердца.

Так все шире и богаче становится Родина, так все счастливее и больнее залегает она в сердце человека.



ПО ТУ СТОРОНУ ЛЕСА

Леса редеют. Листва тихо садится в траву. Теперь уже не только небо — дальние пашни, угоры, деревеньки проглядываются.

Но листва еще есть.

Вчера солнце садилось и село за облако. Облако стало красным, оно углищем зарделось по ту сторону леса.

За огородами лен колотили. Когда одна из женщин случайно обернулась, то не разобрала и закричала:

«Бабоньки, лес-то горит!»

КОНИ

По сжатым нивам, по убранным полям бродить коням теперь привольно. И ночью и в полдень, в туман и в дождь ходят они без присмотра, жиреют, сила гудит в них.

Ржут кони, словно мальчишки, гоняют друг друга, взбрыкивают, и ржанье — хвастливое, дикое. Будто и нет человека для них.

Но стоит ночью в стогу задремать да проснуться среди тьмы, и слышишь: кони собрались к тебе и тихо гуляют по травам, а иной даже стоит возле самого стога и, может быть, спит, и слышно, как во сне перебирает ушами.

ГОЛОС ВЕТРА

Прохор пасет коров. Ходит, ходит вокруг стада, прислушивается. Встанет, смотрит внимательно вдаль. Тучи низкие, длинные, бегут быстро. И какой-то голос под ними бродит. То окликнет или шепнет чего-то, то просто раздастся вдали. Пустые поля и леса охотно принимают голос тот.

Прохор потопчется, покрутит головой да опять ходит ворчливо: «Старика, старика-то дурить, эк негоже».

В эти дни все оглядываются.

Едет молоковоз, гремит бидонами, но вдруг остановит коней и долго вслушивается в лес придорожный: то ли падает лист, то ли ходит кто.

Копают в поле картошку. Разогнутся вдруг, долго смотрят вдаль или в небо: никак журавли, да не видать чего-то.

Да и сам ты оглядываешься то и дело, знаешь почему и все же оглядываешься.

ЗОЛОТОЙ ОЛЕНЬ

Перед краем лесного оврага неожиданно меня встретил олень. Он двигался глубоко внизу навстречу овражному ветру, и над оврагом видны были только рога. Рога были тонкие, вычерченные с певучей плавностью почти прямых линий, так обязательных для всякого благородного оленя. Но на концах рогов колыхались тончайшие и узорные пластины пламени. Пламя покачивалось в такт шагу и в размер полета ветра.

И, лишь очнувшись от минутного ошеломления, сумел я понять, что вижу обычный клен, клен старый, стройный, пообдутый ветрами. Теперь, как вспомнишь про него да про другие клены глухоманей, так и чудится, будто замерли по осенним лесам золотые олени.

НЕБО И ДОРОГА

Прошла по листве мокрая гулкая буря, над лесной дорогой нашей разомкнулись деревья. В осиннике стало светло, и в лужах теперь стоит небо.

Замрешь на берегу лужи, словно скала в небесах тебя держит, а внизу — сине, ясно, да глянешь, и гуси плывут в небесах под ногами. Голова даже кружится. И кажется, летишь.

На что конь, и тот порой забудется и упрется перед лужей, глядит под ноги в небо бешеными глазами, словно в пропасть.

ТИШИНА ЛЕСА

Сквозь безветрие лесов пришел еле обозначившийся острый крик. Тотчас же, не повременив, сорвался с липы ясный лист. Он послушно закачался в плавном воздухе. Будто к нему был послан заблудившийся голос тот.

«Услышал», — подумалось мне о нем.

Лист осторожно лег вдали на моховые топи леса и подал тишине слабый шорох. «И я услышал», — подумалось мне о себе под темной прозрачностью высокого ельника, кое-где пробитого кленом и липой.

И я услышал.

ЛИСТЬЯ

Те самые листья, которые так недавно шумели высоко под облаками, теперь летят ко мне под окно.

— Куда вы летите?

Они толпятся у завалины торопливой золотой стаей. Они силятся поведать мне что-то. Но я не понимаю речей их.

— О чем вы?

Тогда они летят к малышу Гельке, который сидит посреди дороги и возводит из пыли какие-то лиловые города.

Они окружают его. Они вспархивают ему на локти и на плечи. Он улыбается им, он подбрасывает их, он их ловит. Он ни о чем их не спрашивает. Они ничего ему не говорят.

Они поняли друг друга.

Они просто играют.

ПОТЕРЯННАЯ ГРУСТЬ

Мне вспоминается сентябрь далекого года. Какие глубины синевы открывались тогда над лесами! Сколько шороха, мимолетного, чуткого, ожидало ветер под каждым кустом! Какие осторожные листья сыпались в жесткие травы!

Ветер делал с листвой что хотел, и с каждой минутой из лесов уходил полумрак. На смену зелени, птичьему говору незаметно приходил тихий пронзительный свет. То ли это светили сугробы листвы, то ли солнце свободней сияло сквозь поредевшие ветви. Колыхалось какое-то радостное настроение праздничной грусти.

Люди с утра уходили из деревни в поля и возвращались уже на ощупь, в темноте. Вскоре стало казаться, будто леса не опадают в пустые равнины, а, словно облака, поднимаются в небо.

Каждый чувствовал, что отсветит еще несколько дней, и леса придут к чему-то ненаглядному, но точно ощутимому, как отдаленное пение ветра.

И тут пришло письмо, я должен уезжать.

И я уехал.

С тех пор уже третья осень. И всякий раз я прихожу в эти леса. Но сентябрь как будто не тот. Не вижу я больше той несостоявшейся счастливой грусти. И каждую осень ищу я за деревней это потерянное ощущение, словно оно где-то стоит на пригорке, молчит под рябиной и вот-вот аукнется издали.

ВОСПОМИНАНИЕ О ЛЕТЕ

По лесу прошел ливень, и я напал на дорогу, когда во всю ширину ее уже катился ручей. Я вошел в воду. Она была холодна, и если бы я хоть немного опасался простуды, ни за что не побрел бы водой.

Из-за тучи ударило солнце, лучи его процедились сквозь сомкнутые кроны, позеленели и зажгли прошлогоднюю листву сиреневым сиянием. Обочь дороги на этой сиреневой листве я и увидел быстрый босой след. На ближайшей дорожной излучине хозяин следа должен был, глубоко наклонившись, пройти под тяжелой лапой почтенной ели.

Эта еловая лапа голубыми от дождя иглами кротко держала на ветру длинный желтый волос. Волос скручивался в широкую сверкающую спираль, ветер старался разогнуть его, но гроза уже прошла, и силы у ветра не хватало. Ветер был робок, в нем не чувствовалось настойчивости.

Женщина явно торопилась, словно за кем-то поспешая, проваливалась сквозь листву в грязь, но все-таки не входила в ручей. Я вышел из ручья, осторожно ступая там, где прошла она. Моя широкая нога закрывала ее ступню без остатка. Мне хотелось идти по этому следу куда угодно.

Ручей свернул с дороги и ушел в лес по оврагу. Теперь я понял, за кем спешила светловолосая лесная путешественница, потому что из ручья вышел на дорогу широкий мужской след.

Но я продолжал идти за ней, пока следы вели по глинистой холодной дороге. Когда дорога взмыла на теплый песчаный косогор, словно с неба свалился на нее третий, крошечный детский след.

Что делать?! И я свернул в чащу, потому что давно уже прошел тропинку, которая могла привести меня прямо к дому.

КОРАБЛИ

Вокруг села растут срубы. Их рубят, их громоздят прямо на лужайках, просто на земле. Потом их разберут и собирать станут там, где нужно ставить дом.

Издали эти длинные пустые сооружения на взгорищах окраины напоминают корабли. Корабли с ожиданием смотрят в желтые дали осени, откуда дует листвой, облаками. Веришь, что вот-вот и двинутся эти белые молодые суда в бесконечный счастливый поход. Навстречу дням, навстречу ветру, навстречу запахам палой листвы.

По срубам бегают ребятишки, выглядывают в окна, играют в какие-то новые вещие игры. Вот они, они-то и станут капитанами этих кораблей в их далеких неведомых странствиях.

ПЛАТОК

На холме стояла девушка. Над холмом улетали журавли. Девушка, сняв с головы платок, с журавлями прощалась платком. Она растянула его над головой, и ветер надул его, ветер хотел превратить его в птицу. Платок поверил ветру и рвался в небо. Я испугался, что девушка поверит платку, отпустит его, и тот упадет, обескрылев.

Но девушка не поверила. Она только долго еще держала платок над головой, с журавлями прощаясь, хотя уже и видно их не было в серой облачности неба.



КРАСАВИЦА ЛУГА

Она бежит вдоль сосняков и ельников, кружится на бегу; она вдруг замрет и о чем-то шепчется с ивняком; вдруг она вся заблещет, от нее пахнет холодом и песками; она знает, где пляшет по омуту стерлядь, где осетр точит воду кованым длинным носом; она все бежит и оглядывается на жаркие следы босых ребячьих ног по берегам.

Когда-то звали ее Эннер. То было тыщу лет назад. И жил над рекой небогатый черемисский князь Коджа. И пришел к нему боярин Кий. То был новгородец, силач, хозяин ушкуйников. Славился Кий ловкой силой в борьбе. И по всему лесному черемисью не было человека, который устоял бы перед боярином. Был Кий умен и в торговле и на слово. Полюбился Кодже гигант-бородач новгородец. Перешел Коджа в православную веру и много ходил с Кием по разным делам.

Властительствовал над черемисьем гордый хлыновский князь. Хлыновские земли поздней были названы вятскими. Разорил тот князь земли отступника и увез на коне жену его красавицу Лугу, женщину веселого и смелого нрава.

Мглистой ночью, когда ветры колдуют, как волки, когда волк, оборотясь человеком, выходит к селеньям, чтоб губить и тревожить народ, насылать коловерть и болезни, Луга бежала. Вдоль Эннера высоким овражистым берегом настигала ее погоня. Луга бросилась в воду и погибла в реке. С той поры черемисы, ушкуйники, кривичи прозвали Эннер Ветлугой.

«Вет» — по-черемисски «женщина, баба».

С той же поры, коль крушит человека разлука или нет у любви его воли, выходит человек на Ветлугу.

Нет без преданности любви.

Я стою над Ветлугой, на этом шелковом солнечном ветре и над ласковым шелестом вод, влюбленных в берега, в леса, в быстрый говор стрижей и в низкий стук далекого катера.

На Ветлуге много омутов. В синий полдень, когда я стою над водой, мне кажется, что чьи-то глаза печально глядят из глубины, и я слышу, как река перебирает по песчаным берегам чьи-то жаркие грустные волосы.

ЗОРИ РАННЕГО ЛЕТА

Каким бы жарким ни был день, заря всегда прохладна, всегда лес одевается в черный сумрак, и бывает такое мгновение между сумерками и полночью, когда затихло все, и даже молчат комары. Тогда явственно представляется, как в темной тишине лесов замирают и к чему-то прислушиваются не уснувшие на ночь цветы, как притворяется дремлющей пронзительно-белая ночная фиалка и как пахучий ее аромат, подобно сладкому дыму, выходит далеко на поляны.

Звезд почти не видно. До самого рассвета стоит негаснущий отблеск солнца, и над лесами тонко разлита желтизна, напоминающая легкий полусумрак разбавленного китайского чая.

Теперь пора одиноких северных соловьев. Пение их звучно, как-то до грусти однообразно, словно они время от времени повторяют несколько задумчивых фраз и поют вдалеке друг от друга, и каждый говорит о своем. Скажет, задумается, просто помолчит и опять напомнит. И ждет, о чем бы напомнить… Но опять о своем, все о том же.

Нет в их пении сладости, красок и залихватской роскоши украинских или курских собратьев. Нет той удали, когда пение похоже на пляску и когда в тысячу звуков сливаются их несметные голоса в предрассветных буковых долинах Черноморья. Но есть грустной сладостью убивающая душу серьезность, когда соловью как бы стыдно в этой робости и тихости ночи оглушать перелески и реки, и он говорит только о том, о чем уже не может молчать.



На юге соловьи перестают петь к середине июня. Здесь они поют до половины лета, пока не мглеют северные ночи. И поэтому их пение неотделимо от этих светлых полночей. Соловей робко сидит где-нибудь в темном березнике лощины, или за огородом, или над рекой и упивается этим счастливым состоянием природы, когда еще полны движением травы, когда лес только набирает свою зеленую силу и когда соловьиха молча, с замиранием слушает его где-то вблизи.

Наступит полное жаркое лето, цветы отяжелеют от пыльцы и семян, в гнезде залопочут торопливые ласковые птенцы. Тогда соловью уже не до пения.

И если какой-нибудь шалопай вздумает в позднюю пору июля осторожно, как бы издали, подать голос над своим говорливым семейством, соловьиха встревожится, строго поднимет глаза или просто накажет ротозея.

ПОЧИНОК

Стоят они спокойные, прохладные, пожилые. И ветер поигрывает раскрытыми створками окон. И пахнет в них смолой, окрошкой, глаженым бельем. Солнце и ветер давно уже вытопили смолу из всех стен, половиц, косяков. Но в избах смолой еще пахнет сухо и тепло.

Дома стоят на поляне. Вокруг подремывают ельники, неистово пенит кипрей длинные шапки соцветий, под самыми окнами рассыпались гвоздики. И ласточки, ласточки вьются весь день. Детишки где-то в кустах собирают в лукошки бруснику. Взрослые в поле теребят лен.

У окна крайней избы — старик в зеленой кепке. Старик покручивает батарейный приемник. Приемник маленький, как детский чемоданчик. Старик слушает музыку.

В каждой избе по чуланам бродит в лагунах холодный острый квас.

Вот он, Починок. Трошин Починок. Поставил его, первый дом срубил здесь какой-то Троша сотню лет назад. Почал. Почин заложил деревне.

Ласковым словом определил работу — починок.

У каждого есть в жизни починок, который на долгие годы будет связан с его именем. А если нет у человека своего починка, то он — и без крыши над головой, и без людской памяти, и без родной поляны.

НА ПОВЕТИ

Полдень разгуливается ветром, он шумит под крышей, и даже в сумрачной прохладе повети чувствуется, что ветер солнечный. Тяжелый холщовый полог надувается, пузырится, как парус, и постель становится прохладной, тоже наполненной ветром.

Липы за стеной шумят, и этот шум слышен даже во сне, когда человек пришел с поля передохнуть. Хозяин спит без рубашки, в брюках, развалив по огромной подушке побагровевшие от сенокосного солнца лопатки. Жена внизу под поветью доит корову. Корова не стоит, отбивается от слепней и то и дело бьет копытом в подойник. Хозяйка не бранится, только хлопает корову ладонью по ляжке.

Потом хозяйка тоже поднимается на поветь и ложится под такой же прохладный полог. Над пологами бьются шмели и жужжат. Потом жара смаривает и шмелей, они садятся на полог и сонно ползают один вдалеке от другого.

Липы все шумят, и сквозь сон кажется, что это жужжат шмели. Липы, шмели, ветер, облака над лугами и легкий полуденный сон…

Хозяин просыпается быстро, еще до гулкого далекого удара в старый плужный лемех. Он набрасывает рубашку, спускается во двор и садится отбивать косы — свою и жены. По деревне здесь и там начинает раздаваться этот быстрый прозрачный звон.

И — вдалеке ударили в лемех. Женщины на поветях проснулись и легкими босыми ногами спускаются по деревянным лестницам. Они набирают в широкие берестяные туески квасу.

Детишки уже гонят из деревни коров за поскотину на выгон. Они бегут с футбольным мячом, и толкаются, и норовят попасть мячом то в одну, то в другую корову.

Двери закладывают на деревянную вертушку, и взрослые по двое с граблями и косами на плечах шагают в луга. Там волгнет сено. Там пахнет травой и земля тепла, как свежий хлеб, и крошечные белые облака уходят высоко в небо над людьми, которые собрались, чтобы идти в поле и вместе работать.

ЛЕТНЯЯ БУРЯ

Ураган нагрянул ночью. Окна торопливо синели от далеких и близких ударов грозы. Крыша трещала, словно пришитая нитками.

Утром вышли в поле. Тропинка повела сквозь лен. Лен, совсем еще юный, только что приготовившийся цвести, был весьисхлестан и положен на землю.

— Ишь, как под нашествием полег, — сказал Василий.

— Да, целое татарское иго! — вырвалось у меня при виде несметных бессильно поникших стеблей.

— А встанет он теперь? — обеспокоился сынишка Василия Гелька.

— Конечно, встанет.

И верно. Какой ураганище ревел, а вот прошел, и словно его не было. А лен, такой тонкий и нежный, как девичий волос, поднялся уже да и зацветать начал. Хоть поздно, а цветет.

СОЛНЕЧНЫЙ ВЕТЕР

Простоволосые, с граблями женщины идут из деревни в поле. Цветущие травы бьются у них под ногами и клубятся прозрачной легкой пыльцой. Пыль цветов низко плывет над землей и ласково оседает на платья, колени, в траву.

Женщины смеются, широко босыми ногами шагают в траве, как бы сгребая траву и поднимая новые легкие облака пыли.

Им навстречу в полях поднимается ветер. Он целую тучу взметает с цветов. Он прохвачен густым ароматом. Он клубится, он гонит над полем метель.

И чудится, женщины вдруг сейчас вместе с ветром закружатся в радостном яростном небе и очнутся под вечер, лишь дома, чтобы солнечными золотыми руками на ужин доить молоко, стирать возле печки пеленки и брюки или просто укладывать на ночь детей и уж после счастливо улыбаться во тьме озаренными полднем и ветром глазами.

ПОЛДЕНЬ

Жара взяла свое, и покос уморился. Грабли ставят под стог и направляются на речку. Тут кричит со стога парнишка: его забыли. Мать возвращается, широко ступая по стерне босыми ногами. Она берет шест от носилок, кладет его на верхний край стога, и парнишка на животе соскальзывает по шесту вниз.

Парнишки лезут в воду первыми. С криком и толкотней сбрасывают они штаны, рубашки в траву и прямо с берега шлепаются в воду. Парнишки хохочут, лупят по воде кулаками, парнишек уже не видно за бестолковой тучей брызг.

Мужчины проходят берегом выше по течению, садятся в траву и закуривают. Они раздеваются медленно, снимая с промежутками рубахи, майки, брюки, не глядя на воду, словно купаться нет охоты. Потом они медленно входят в воду по колено, пробуют ее ладонью, будто не знают, что вода теплая. Войдут еще, по пояс, соберут на лопатках бурые пропаренные бугры мышц и глубоко ныряют. Мужчины долго идут под водой; им не хочется на жаркий воздух из этой зеленоватой вязкой прохлады, где метнется под корягу налим, где ласково коснется плеча темный ледяной родник, под который можно подставить подбородок, щеку, ладонь. Мужчины выныривают далеко друг от друга, по всей реке, и трясут слипшимися волосами, и по выражению лиц ясно, что купание только начинается.

Женщины уходят еще выше. Они раздеваются в кустах, рубашек не снимают, а прячут их в трусы. Женщины долго стоят под высокой влажной смородиной, на них слетаются комары, и женщины полушутя-полусерьезно отбиваются. Наконец комары гонят их в реку. В воду женщины бегут стремглав, словно из горящей бани, шлепаются с раскинутыми руками, животом, и вода начинает ходить по всей неширокой реке от берега до берега.



И уж где-то совсем далеко появляются на реке девушки. Они сначала плавают тихо, как бы что-то разглядывая среди вод и кувшинок, и сами не замечают, как их сносит и сносит вниз.

Вдруг высовывается среди них из воды черная голова. Она хитро озирается, отплевывает воду и опять исчезает. И тут над водой начинается визг, хохот, крик. Женщины смотрят издали и смеются.

На реке настоящая беда: одна спешит к берегу, другая кричит, что ей выдернули ногу, и та и другая хитрят, и ясно, что смеются. Никто из воды не вылезает. Сюда же спешат ребятишки. Вода становится мутной.

Кто-то вытащил со дна и держит над головой оборванный предмет с щучьими крюками и вопит, что надо искать: весь перемет вынуть надо.

Теперь ныряют все и скоро устают. Как-то незаметно уже оделись и сидят на берегу женщины в просыревших от мокрого нижнего белья платьях, они расчесывают волосы.

Девушки — далеко под черемухой, выжимают в кустах косы, купальники. Они выкручивают купальники, весело озираясь, по двое, растянув купальник с двух сторон. Мужчины выходят на берег и сидят не одеваясь. Мокрыми трясущимися пальцами они прикуривают.

Ребятишки еще в воде, но тоже по одному, по два тянутся к берегу.

За своими делами никто не замечает, как за лесом лопнула короткая стылая молния и покатилась не то в кусты, не то в воду.

Неслышно и внезапно приходит дождь. Он осторожно шелестит листвой, травами, а позади, на лугу, начинают гулко позванивать сталью под тяжелыми каплями косы. Все вскакивают и бросаются под деревья.

Но дождь накрывает все, и лес, и стога, и самую землю, тяжелой чащей воды. И все как бы гнется под этим ласковым весом. Река становится серебряной. Она мелко пузырится. Шелест переходит в гул, и за ним уже не слышно грома. И тогда все кидаются в реку. И все кричат и машут руками, и смотрят в небо сквозь счастливые мокрые веки, и не то плывут, не то просто стоят в воде один подле другого.

Даже женщины прямо в платьях бегут к воде и на бегу подтыкают подолы.

ЛЕСНОЙ КОЛОДЕЦ

Вдалеке полевой колодец. До колодца тропинка. Холодом ударит из его сырого глубокого сруба. Ведро будет плавать далеко внизу. Оно наполовину зачерпнуто, и вода в нем поблескивает небом. А вокруг ведра вода черная, и чуть заметны живые струйки, бьющие со дна.

Потянуть за веревку — и прямо из ведра пить воду в поле, холодную и острую, чистую. И вода пусть льется по груди. И потом лицо окунуть в ведро и там открыть глаза, так чтобы их заломило холодом.

Но однажды в лесу без тропинки я наткнулся на старый колодец. Может быть, никто сюда уж много лет не забредал. Колодец до краев налит холодной, но процвелой водой. Я размахнул ладонью цвель. И зачерпнул глоток. И все старался угадать, кто и зачем же забыл здесь в лесу колодец.

СЪЕДЕННАЯ ЛИПА

Спрашивал деда Егора еще в Пыщуге:

— Есть у тебя возле дома деревья?

— Была, — отвечает, — одна липа, да и ту съел.

Прихожу к нему на Починок. Стоит под окном длиннорукая девочка-липа, макушка вот-вот до крыши дотянется.

— Ты же говорил, что съел липу!

— Одну-то съел, это уж другая растет.

— И эту съешь? — спрашиваю весело, думая, что шутит дед Егор.

— Да вроде бы незачем.

— Как же ты ухитрился первую съесть?

— В сорок четвертом году. Попилили ее со старухой на кружочки, перемололи на жерновах да и хлеба напекли.

Вышел я в огород, под окно подошел. Уткнулась себе эта зеленая девчушка под крышу головой, шелестит на ветру как ни в чем не бывало. «Из чего же ты выросла на этом страшном месте?» — спрашиваю и разгребаю крапиву ногами, чтобы под корень заглянуть.

А выросла из пенька, что от первой липы остался. «Не знает, видно, бедная, что прежнюю липу здесь под самый корень съели», — подумал я с жалостью. А потом пригляделся и передумал: «Нет, знает ведь! Все знает — и растет!»

ОСЕННИЙ ГУЛ

Я слышал его не раз. Собственно, это даже не гул. Вдруг начинает казаться, что по всему лесу поднимается движение: кто-то скачет, ломится сквозь чащу. А потом все превращается в далекие тонкие звуки. Не то где-то собаки с лаем гонятся сквозь ельник, не то отдаленно звонят колокола. Звонят, как в старинных городах, когда подплывают корабли с высокими нарядными парусами.

Ветер нарастает, лес трепещет весь сверху донизу, и звуки снова сливаются в дальний гул, напоминающий шум разбежавшихся по песку длинных морских волн.

ЛИПА ВЕКОВАЯ

Село замирает в лунном теплом воздухе. Где-то внизу под угором, за рекой возле леса поет женский голос. И такая тишина в этом голосе, чистом и ровном. И такая в нем ширь, и приходит он словно из далеких-далеких времен и ходит по осоке вдоль берега.

Липа вековая
на ветру шумит,
песня уда-ла-а-а-а-я
далеко летит.
Ночь ровная, с полной луной и с красными ночными огоньками в окнах дальних и ближних деревень. По взгорью в длинных травах гуляет белый конь. Он кажется синим.

Луг покрыт туманом,
словно пе-е-ле-ной,
слышен за курганом
звон сторожевой.
Над рекой туман только собирается и еще робеет. И трудно дышать, словно перед встречей.

Тыщу лет назад черемисы назвали эту реку, что внизу, под горой, Пыстюг. Имя почти каждой реки кончается здесь на «юг» — Нюрюг, Парнюг, просто Юг. Юг — это и значит река. Пысть — липа.

Долина в те времена была залита липовыми лесами. Там, далеко внизу, где Пыщуг впадает в Ветлугу, стоял тогда город. И жил там князь черемисов. И на частоколье городской стены вдоль земляной насыпи насажены были охранительные белые черепа пращуров.

Чур — меня:
Охрани меня, чур.
И назывался город — Пыстюг. Над городом уж много веков шумит лес.

Теперь не там, а здесь, на холме, стоит село Пыщуг.

А за рекой все кто-то поет и ходит вдоль берега.

ПРИДОРОЖНЫЕ ОКНА

От Шарьи до самого Пыщуга, а может быть, и до Никольска, а пожалуй, и до Великого Устюга возле окон сидят по избам ребятишки. Они смотрят на тракт. Они словно чего-то ждут, эти внимательные дети. Синеглазые. Беловолосые.

Крошечная девочка в белой рубашке сидит на подоконнике, прижала растопыренные ладони к стеклу и околдованно смотрит на прохожих. Она разглядывает дорогу сквозь стекло, словно глядит в морское дно, диковинное и непонятное.

Кто они? Куда торопятся? Чем так заняты эти серьезные взрослые люди?

Старик ведет на веревке теленка. Продавать повел.

Почтовая машина, забитая посылками. На посылках сидит женщина из соседней деревни. Видно, к сыну поехала. А может, в Шарью к городским врачам.



Обочиной шагает с чемоданчиком девушка. В сапогах, в плаще. Она, видно, деньги несет сдавать. Говорят, что в таких чемоданах деньги в банк носят. А может быть, она идет учиться в институт, в Кострому, а то и в Ленинград.

За деревней овраг. И слышны топоры. Новый мост рубят. Девушка уже далеко за мостом.

У каждого было детство, и каждого манило оно к окошку, на гумно, за речку. И каждый выходил ночью босиком, накинув на тело отцовский пиджак, и стоял за овчарником, когда все уже спит, слушал далекую машину, конский топот или заколдованным взглядом следил, как проходят высоко над головой дорожные огни ночного самолета.

ЖАРОВАТОЕ ЧЕЛО

Еще до рассвета чело оживает. Дрова на полу лежат с ночи, они просохли, из-под заслонки сладко тянет березой.

Хозяйка встанет затемно, наломает жесткими, еще не проснувшимися пальцами лучин, сложит их колодцем на ухват. Она подпалит лучины снизу. Красный огонь хозяйка осторожно посадит в печку под дрова. В печке затеплится дрожащий маленький рассвет.

Костер лизнет, лизнет полено, обхватит его, натужится, вспрыгнет на второе, обхватит его, вспрыгнет на третье, и хохочущие красные клоуны закувыркаются в печке, подтягиваясь, взлетая и замирая на каждом сучке.

Теперь можно ставить на под чугун с картошкой и разделывать хлеб. Тесто ласковое, податливое, теплое. В руках оно звучно мнется и покатывается, будто кого-то весело бьют по плечам и валят на лавку. Тестом по избе пахнет, словно осенним поздним лесом.

Детишки на полатях начинают ворочаться; приоткроют глаза и снова вздремнут.

За окнами синеет заря. Печь уже гудит. Картошки поверх чугуна припекает, кожура подернулась черной шелухой. А огонь! Нет, это уже не огонь — это какой-то праздник! Когда все свистит, и рушится, и готово разлететься, и пламя стелется широко и гладко сквозь пепельный дым, словно красная, пробитая золотом река уходит в трубу сквозь тучу.

По накаленному поду рассыпаются первые алые угли. Они живые. Они ложатся набок, встают, лопаются и устилают печь до шестка крупным свистящим песком.

Сковорода шипит, и на нее шлепаются первые оладьи. Девочки встали. Одна уже сбегала в чулан и принесла горшок замороженной желтоватой сметаны. Сметану чуть распускают, потом проламывают большим ножом и начинают сбивать мутовкой. Сметана вздувается, вязко хлюпает и, побелевшая, густая, мякнет, словно масло.

Ребятишки уже за столом и теплыми оладьями, как ложками, черпают сметану прямо из горшка.

Дрова в печи осели. Остались какие-то синие россыпи, дремотные и еле живые. Их жаровато передергивает фиолетовым легким пламенем, и они колеблются в густом струящемся воздухе. Их сгребут в глухую тишилку — для самовара, и в печь пойдет топиться, плавиться и пузыреть борщ. Запахнет мясом, свеклой и жирной окалиной.

Потом далеко по всему селу запашисто потянет горячим хлебом, и лошади заржут за околицей, раздувая на ветер ноздри.

Теперь к столу картошка. Мальчишки уже начистили, мелко нарезали и густо натолкли в сметану чеснок. Все это валят в маленький горшок с просоленными рыжиками. Рыжики — эти гладкие холодные камушки — перекатываются во рту, и от них даже после оладий неудержимо хочется есть.

Окна отпотели, вдали встает солнце, заскрипели первые сани. В лесах стал слышен ветер. Заслонка на челе полиловела от жира, а под вокруг чугуна сам по себе поскрипывает.

Мать набрасывает шубу, надевает толстые самокатаные валенки и берет с полатей вожжи. Она наказывает девочкам, чем кормить отца, когда тот вернется из тракторного обоза. Мать пойдет в правление, а потом — в конюшню, еще наказавши девочкам вынуть хлеб и накрыть его на столе толстым холщовым полотенцем.

ЖИВЫЕ ПРОВОДА

Рассвет наливает провода синевой, и те еле видны на фоне неба. Заря делает их медными, и кто-то сильный, проснувшись от крепкого сна, гонит по проводам неспокойные требовательные слова.

В летний полдень провода черны. Они гудят. От деревни к деревне сидят на столбах ястребы и сизоворонки. Они как бы прислушиваются к торопливым голосам, в которых бьет и упорствует сила.

Вечером в темном воздухе провода не видны. Но ты знаешь, что в них плывет музыка.

Одетые инеем, провода тяжелеют. С них осыпается изморозь. Красные дали заката тончайшей зеленью подергивают иней проводов, и тогда похоже, что в деревне карнавал.

Столбы уходят все дальше. Редеют и совсем исчезают деревни. Впереди леса. Линия оборвалась. Но высоко в глубине неба пролегли ровные белые полосы, совсем как провода, густо утяжеленные инеем. Они полукругом висят над землей.

Они сотканы из гремучего тумана. В них гул. Я знаю, что там, среди гула, в мягких креслах устроились люди. Они разговаривают, берут друг друга за руку, смотрят в глаза и смотрят вниз, за окно. И кто-нибудь из них, может быть, сейчас вспоминает обо мне или о ком-то другом — над землей среди неба.

ПРАЗДНИК

Тяжелеют в лесах, тяжелеют рябины. С каждым днем все покорней склоняет сентябрь их багряные тяжкие ветви.

Ночью выпадет дождь. Он пройдет широко, грохоча по поветям и чащам. По ложбинам, в лесах, на опушке застоится к рассвету вода. Все налито водой — каждый лист, колея на дороге.

И рябины нагнутся тяжелее, ожидая рассвета.

На заре, еще солнце не встанет, в небо тонко поднимется белый рассвет — под рябинами отсветом вспыхнет заря. Заалеет так, что ломит глаза.

Рассвет облаками затянет, и пойдут облака, облака до полудня. Но праздник в лесу состоялся, состоялась заря.

ПАМЯТЬ СТАРОЙ ИЗБЫ

Не за горами то время, когда жизнь человека от вил и до нивы целиком вырастала из леса.

Струганые стены, струганый пол, струганый потолок. Шум берез над окнами. Стол, позеленелый от времени, некрашеный сундук, лавки вдоль стен. Старые давние липы да ели сошлись в эту избу и живут здесь вот уже полвека другой, тихой и замкнутой жизнью, без шелеста хвои, без гула напряженных солнечных листьев, без холодного хода по телу весеннего сладкого сока.

По тяжелой обвремененной доске стола, среди прочих слоистых полос, залег узенький, как бы втиснутый, слой древесины. Сколько же весен назад был этот жаркий засушливый год? Но сосчитать нелегко: доска и справа и слева обтесана.

И по широким бокам сундука, и по крышке его, и по лавкам, и по каждому бревну этой древней избы залег узкий неудачливый слой.

Не забыть избе, каждому ее запечному закоулку того далекого года, когда по всякой березе, сосне или елке и по каждому человеческому сердцу залегла страшная память об удушливом неурожайном лете.

ПОД НИЗКИМ МЕСЯЦЕМ

Последний самолет пришел поздно, почти в сумерках.

Опускается ночь. Над лесами прозрачно и молодо обозначился месяц. В селе зажигаются первые окна. По-ночному залаяли собаки, громко с площади заговорил репродуктор. Издали слышно, как одна за другой тянутся по тракту машины.

От аэродрома к селу идет женщина молодой осторожной походкой. Она идет с чемоданом. Идет медленно, сидит на нем, под самым месяцем. Сидит, словно смотрит то на леса, то в село.



Ночь замглела. Месяц чистый низко стоит над холмами и клубится каким-то былинным загадочным светом. Женщина опять идет. Идет долго. Потом ставит чемодан на тропинку и садится на чемодан. И тревожно сидит на нем, под самым месяцем. Сидит, словно переводит дыхание.

И как понять, может быть, она волнуется перед незнакомым, уж близким селом, а может быть, и село замерло в ожидании перед встречею с ней, с человеком, идущим к нему по тропинке.

ОКНО В ПОЛЕ

Рабочие ставят дом из бревен, налитых смолой, словно плавленым льдом. На заре, когда бревна становятся алыми, они светятся.

В первом этаже настилают полы, а во втором рубят стены, прорезают окна и двери. Снизу похоже, что рабочие топорами рубят небо. И солнце смотрит им в глаза.

В полдень рабочие сидят верхом на стенах и курят, и припоминают всякие небылицы.

Вечером дом пустеет, над ним поднимаются звезды. Звезды смотрят в некрытые комнаты, в пустые окна и двери.

Вечером по свежему настилу тротуара приходит к дому девушка на высоких каблуках, в синем узком пальто, под белым прозрачным платочком, наброшенным на тонкие, высоко уложенные волосы.

Она ходит по дому, по лесам, по переходам. Девушка ходит как человек, уже знающий, что в одной из этих комнат она будет жить. Потом девушка останавливается у окна, что смотрит в степь. Она сметает опилки, стружки, щепки и выносит все во двор. Потом возвращается к своему окну.

Она садится на смастеренную рабочими лесенку-скамейку и долго смотрит в поле. В поле кто-то жжет костер и ходит у костра.

Я не вижу лица ее. Я только вижу, как идут над домом звезды. Я чувствую, что она все сидит и сидит и смотрит то в поле, то в небо.

По-моему, она педагог. И всего только месяц в селе, и в этом году окончила институт.

В доме гулко разносятся близкие звуки села, ходит ветер, и над домом все сыплются, сыплются звезды.

И приходит сладкое ощущение, что в доме напротив живут, что в доме уже поселились, и вот-вот в доме вспыхнет огонь, и девушка встанет на подоконник и станет мыть стекла.

ПОД СОЗВЕЗДИЕМ ДЕВЫ

К концу января со второй половины ночи остро поднимается в небо сверкающий длинный корабль. Над заснеженными полями, амбарами, над сытыми гумнами. Ночь обложила поля фиолетовой мглой. Сугробы кажутся тяжелыми и жесткими, и еле различимы при накаленном блеске звезд торопливые заячьи следы. Спика — этот желтый пылающий камень — поднимается медленно и горит до рассвета.

Древним обитателям Средиземноморья это созвездие представлялось девой с высоко поднятым над головой колосом. В тех землях то была пора урожая. Для нас это — время снегов, закованных в изморозь окон, пора забот о будущем лете. И каждый ранний час зимних суток поднимается под эту спокойно и важно горящую звезду.

Временами осторожно занимаются над лесами сине-алые и зеленоватые полосы. Полосы покачиваются и переливаются с края на край там, в северной стороне неба. Тогда гаснут все созвездия, и только просвечивает сквозь эти трепещущие зарева Спика.

И даже звери замирают на своих околдованных тропах, и стоят, и долго смотрят в небо.

ДАЛЬНИЕ ДАЛИ

Самолет мертв, он не ощущает своим телом полета. Кровь его жил не замирает от шума ветра в распластанных крыльях, его сердце не цепенеет перед открывающимися просторами, каждая точно пригнанная деталь его корпуса не наливается счастливой истомой парения, как наливается каждый мускул этих раскинувшихся в небе коршунов.

Но откуда в голосах этих всесильных небесных гигантов тоска? Они кричат печально и пронзительно, словно чайки, в океан унесенные бурей. В народе их прозвали канюками, потому что многим кажется, будто коршун выпрашивает чего-то — канючит. А может быть, это вопли тоски? Тоски по тем просторам, которые видны только из-под солнца, которые видны только коршуну, но которые и ему недоступны.

МУЗЫКА НАД ИЗБАМИ

На площади села прикручен к столбу огромный, похожий на длинную алюминиевую кастрюлю громкоговоритель. Его слышно за рекой, когда ты искупался и лежишь в траве под легкими июньскими сумерками и над головой качаются цветы; его слышно в бане, если мало народу и никто с грохотом не окатывается из ушата; его слышно далеко в лесу за деревней Таланкино под сырыми темными елями.



Осенью с площади широкий голос диктора доносится сквозь мелкий дождь. И похоже, что не капли шумят по стене, а слова, прохваченные ветром, пробиваются к человеку сквозь непогоду.

Ясным летом в раннее утро сквозь сон осторожно начинает покачивать какая-то внимательная музыка. Ты просыпаешься, но не открываешь глаза, а прислушиваешься к музыке и к тому, как прыгает по наличнику воробей и как уже поскрипывают над селом первые колодезные журавли.

Весною в полдень нельзя понять, или это кто-то веселый тонко и отдаленно играет над всеми избами на флейте, или это капель переливается вокруг.

А когда шофер трясется на упористом «газике» по размытой дождями дороге и вдруг уйдет от размышлений и повернет под ветровым стеклом белую рубчатую рукоятку приемника, то становится слышно, что делается в Африке, в Атлантическом океане и на строгих набережных Ленинграда.

Ночью я знаю, что над улицами, над снегами горят бесконечные звезды.

И, заслышав знакомую твердую речь, я набрасываю шубу и выхожу на крыльцо. Яхонтов читает Пушкина.

Я люблю слушать этот голос на ветру и под звездами.

Сияющий Орион раскинулся на добрую четверть неба. Красная звезда его Бетельгейзе горит мглисто, три белые звезды светятся ярко — этот блистающий посох лентяя Иоанна Миланского, как прозвали их в Провансе. И начинаешь верить, что тысячами голосов просвечено все околоземное пространство и все дальние пространства всех бесконечных миров, но только ты один слышишь этот самый звучный для тебя голос, потому что тебе он такой родной и такой близкий.

Морозный воздух одевает волосы инеем, и они напрягаются и начинают чуть слышно звенеть. Кто-то улицей едет в санях и замер, и не погоняет коня, и слушает.

В БЛИСТАЮЩЕМ ВОЗДУХЕ

Машину чуть покачивает. Перелески, дома и ограды уходят вниз, будто катятся под гору. Летчик выравнивает машину, под крыло послушно бегут леса, и охватывает чувство, сходное с тем, которое часто приходит во время езды на легковой машине по гладкому шоссе.

Высокий стеклянный купол кабины и круглые небольшие окна обнимает струящееся радужное мелькание. Мельчайшие морозные искры трепещут, реют в воздухе и бережно переливают под чистым небом крупинки солнечного света. Сквозь эту веселую искрящуюся карусель проглядывают леса и поляны. Угадывается строгая тишина зимнего леса. Деревья стоят замкнуто, тяжело, коротко сложив на сугробы свои синие четкие тени. Легкие голые березняки кажутся пустыми. Сосняки закрыты инеем и сверху похожи на облака. Вон маленький красный трактор тащит игрушечные сани по снежной целине, и след саней напоминает узкую лыжню.

Извилисто ползет через чащи Ветлуга. Под высокими заснеженными берегами прячутся голубые дымчатые тени. Река жива, она то здесь, то там пробивает лед, и черные широкие проталины проступают сквозь снег. Из ельника выходит к проталине лось. Отсюда видны рога и спина. Лось долго стоит над рекой, не то пьет, не то смотрится в воду.

А между лосем и самолетом, между Ветлугой и самолетом, между деревнями и самолетом — все тот же блистающий воздух.

Самолет уже скоро пойдет на посадку, и я вижу, как один из пассажиров, молоденький лейтенант, быстро пишет в записную книжку. Я различаю его торопливые слова.

«…Может быть, ты стоишь там внизу или едешь в этих тракторных санях. Подними глаза. Это я лечу над тобой. И над нашим лесом. И над рекой.

Я уже скоро выйду из самолета… А может быть, ты уже ждешь меня на аэродроме и побежишь сейчас ко мне навстречу, раскинув руки и смеясь счастливым смехом».

Быть может, этот лейтенант поэт?

НОЧНОЙ СТАКАН ВОДЫ

Каждый немного растерян, когда проснется ночью внезапно и за окном идет мелкий дождь. И отчего же ты проснулся? Может, видел дурной сон и уже забыл его? Может, кто-то вспомнил о тебе? А скорее всего, тебе хочется пить. Ты поднимаешься с постели, берешь стакан воды и чувствуешь, какой он холодный. Так можно долго стоять и пить. Как будто в колодце мелкой звездной россыпью течет ленивая вода, и становится изморозно, словно раздетый выбежал на ветер.

Теперь ложись и засыпай. Опять сойдутся сны. Один другого забавнее, или красочней, или тревожней. Ты закрываешь глаза и вдруг слышишь чей-то стук. Кто-то стучится в дверь. Кто бы это мог прийти в такую позднюю дождливую ночь? Это кто-то из детства пришел отдать проигранный панок. Помнишь, вы тогда играли в бабки, и ты плиткой разнес весь кон и забрал его в карман. А панок улетел в крапиву, и его никак не могли найти. А теперь тот, с кем ты играл, вернулся в деревню в отпуск и случайно в крапиве нашел панок. И вспомнил о тебе и пришел отдать.

Он опять стучит.

А вдруг это девушка, за которой ты смотрел с берега, когда она купалась, а не смел подойти, когда она садилась невдалеке за парту? И ты слышал ее дыхание, когда она решала задачку, но не решался подсказать. Так она куда-то и делась, позабыв назад взять ластик, что ты попросил у нее на экзамене стереть ошибку. Она живет, наверное, возле скалистого моря. И часто выходит на берег провожать подводные лодки. Она машет кому-то платком и ждет его, когда же он вернется из похода. Но вот он не вернулся. Тогда она вспомнила о тебе и пришла вернуть свой школьный ластик.

Она опять стучит.

Скорее всего, это она. Она уже много лет идет, идет и вдруг остановится на тротуаре. Смотрит под ноги. Будто чего-то не может понять. И хмурится, по-мужски сдвигая брови. Не то ей обидно. Не то жалко чего-то. Она оглянется и ничего не видит вокруг. Ей хочется плакать. Но поднимет воротник и спешит на работу. И все ей порою кажется, что кто-то ее окликает. Конечно, это она. Она пришла наконец и стучит в твою дверь таким знакомым стуком. Надо скорее встать и открыть ей, чтобы она не сумела уйти, решив, что тебя нет.

Ты открываешь дверь и видишь на крыльце мужчину в плаще и девочку в холстинковом платье. Мужчина в сапогах, по лицу его стекают мелкие капли дождя. Он переминается, широкоплече сутулит спину и немолодым нерешительным голосом говорит, что хотел уже идти дальше, подумав, что здесь не откроют. Он говорит, что девочка хочет напиться.

Ты зовешь его в дом и даешь ему стакан воды. А пока они пьют, на полу расстилаешь постель из тулупа, ватника и старого одеяла. И он ложится здесь, вынеся мокрый плащ в сени, повесив его там на гвоздь. Вы быстро засыпаете, и скоро в твоем доме не ты один, а трое видят сны.

ОДНАЖДЫ РЯДОМ

Пригоршнями я умывался над ключом. Вода слепила глаза, вода каменила скулы. Но я все же почувствовал, как чье-то быстрое касанье упало мне на спину и покатилось по плечам. Я отряхнулся от воды, раскрыл глаза. Вокруг никого. Только катился в траву первый красный лист. Только показалось мне, что невдалеке за валуном кто-то притаился. И выглядывает, поправляя легкой рукой волосы, которые падают и падают на глаза.

Это было еще летом, когда улетали первые ласточки.

Потом я разводил костер под чугуном. И мне подбросил кто-то две-три ветки в оживающий огонь. Ветки ярко вспыхнули. А я заметил, как бесшумный кто-то пробежал и спрятался за дубом. Выглядывает из-за дуба в темноте и рукой придерживает платье.

Это случилось в начале сентября, когда налились картошки и мы варили их в чугуне возле дома.

Однажды утром я занимался за столом, и вдруг мне сделалось не по себе. И я увидел, что смотрит в окно женщина. Лицо достаточно молодое, рыжие волосы распущены. Она смотрела, прижав ладони к стеклу. Она так увлеклась, что не заметила моего внимания. И только потом оглянулась, вскрикнула и убежала. Спряталась на огороде за баней. Потом я часто замечал, как она оттуда выглядывает, но уже не решается подкрасться к моему окну.



Пойдешь ли в лес, она перебегает от куста к кусту, от оврага к оврагу и то прячется, то идет открыто вдалеке и смотрит синими широкими глазами. И вот она загуляла в лесах.

Она их сделала гулкими, она бежала то в один, то в другой конец сосняков и ельников и там аукалась, гудела в сомкнутые ладони, а потом убегала в осинник. Она хохотала тогда и высоко в небо швыряла и разбрасывала листву.

И однажды я видел, как она стояла на пригорке. На плечах телогрейка, в сапогах. И смотрела вдаль, откуда приносило тучи. Из туч стлался снег, и пахло снегом далеко, как бы морской водой. Она туда смотрела и вздыхала. А там по угору шагала старуха. Крепкая, глазастая, она грозила ей издали палкой.

С тех пор уже много месяцев я ее не встречал.

НА БЕРЕЗАХ, НА СОСНАХ, НА ЛИПАХ

Обессилят метели. Нальется синью чистое небо марта. Деревья замрут перед рассветом, тяжко облитые инеем.

Только солнцу скользнуть за огородами — на самую вершину липы вспрыгнет снегирь.

«Ки-ки-ки».

Снегирь оглянется, замрет и тронет ветку клювом. На ветке пронзительно вспыхнет стеклянный граненый огонек: «Ки-ки-ки».

И вся стая уже хлынет на липу развешивать на ветках стеклянные огоньки. Ветки покачиваются.

Солнце встало.

Леса налиты неистовым светом весны. И снегирь сидит на липе в синем небе. Дремлет, как боярин.

Осенью вместе с первыми морозами снегири уходили на юг. Они шли до буковых чащ Кавказа. Теперь вдоль первых дорог весны снегири спешат назад, до северной границы лесов.

Снегири порой засиживаются у нас вот так на липе, над баней, на опушке леса. И чувствуется, что им не хочется уходить из этой прозрачной веселой зимы, когда похоже, что стога, деревья, избы, мосты — все соткано из тончайшего звучного инея, который сам по себе то вспыхивает, то гаснет.

Снегири еще долго продремлют над окрестными деревнями. И забавно будет размышлять: то ли это свистят снегири, то ли позванивают стеклянные граненые огоньки на березах, на соснах, на липах.

ЗАДУМЧИВЫЙ ГОСТЬ

Вечером кто-то заглянет в окно и прошелестит моей рябиной. Потом он проскользнет вдоль окон по воде, пройдется по крыльцу. И вдруг покатится по сеням, как на коньках. Я встану, открою дверь. В сенях на половицах — месяц. Качается-раскачивается, как детская качалка.

Пусть себе качается, какое мне дело. Я вернусь к столу и сяду за работу.

И так он остановится в дверях, прислонившись плечом к косяку, и станет смотреть мне в спину. Прохлада пойдет по избе, стакан с водой засветится на подоконнике, словно покроется инеем. А по стенам поползут полосы, полосы, узоры, как это бывает на окнах морозной ночью.

Я буду чувствовать за спиной взгляд его. Он до утра останется стоять в дверях, задумчивый и внимательный, как юноша.

Только стекла будут сонно дрожать и дрожать, словно их знобит и замораживает.

ТАКАЯ СИНИЦА

Раскроются окна, и в доме запахнет озером. Вдали ударит щука, и по всему дому пойдут круги, зарябит в глазах от света воды, бегущей в разные стороны. Так и хочется протянуть руку, прямо из окна протянуть ее, чтобы сорвать холодную шелковую кувшинку.

Раскроются окна и будут медленно качаться над озером, поблескивая стеклами. Поскрипывает лодка, причаленная к берегу, из лодки тоже пахнет, пахнет смолой. Прыгает по лодке синица. Выискивает она там что-то или торопится узнать, кто на лодке плыл, кто приплыл на ней и ушел каменистой дорогой в лес, под сосны, с ружьем и патронташем? А следом бежала девочка в стоптанных тапочках, в холстинковом платье, все время поправляя рукой волосы, которые падали и падали ей на глаза.

Теперь эти двое уже далеко, там, где озеро прячется за мыс и уходит на юг, чтобы сверкать на солнце, рябить волну да ловить опадающие с берегов листья. Охотник уже строит шалаш и забросил в озеро удочки. Он строит шалаш из веток и поглядывает на поплавки. Не дай бог лещу теперь потянуть поплавок — шалаш так и останется недостроенным. А девочке нужно спать в шалаше, потому что ночью придет мелкий дождь и зашумит по берегам, как листопад.

Девочка разводит костер из тонких еловых веток. Она подсунула спичку, и пламя заиграло. Только ветер не раздул его, а погасил. Встала девочка на колени, раздувает пламя. А волосы все падают на глаза и на ветки. Такие рыжие волосы, того и гляди сами подпалят сучья. Девочка собрала стоймя ветки, она тоже строит шалаш среди огня и треска еловых сучьев. Чтобы лучше горело.

Теперь она побежит за водой с большим котелком. И зачерпнет. А в котелке вместе с водой — карась. Жирный, маленький, как старинный пятак. И что теперь с ним делать: оставить или выплеснуть? Девочка думает: выплеснуть. А жалко. Девочка сядет на берег и станет смотреть на карася. А костру гореть в стороне.

Тем временем удочку дернет лещ. Отец оставит шалаш недостроенным и выбросит леща на берег. Такого большого, что берег закачается, когда лещ ударит в него. Ударит сначала одним, потом другим боком. И вспыхнет и запляшет по берегу. Где его тут поймать? У него холодные и скользкие бока. За ним нужно бежать, и бежать, и ловить не то руками, не то шапкой.

А с того берега кто-то смотрит и требует оглянуться. Попробуй оглянуться — и увидишь лисицу. Она сидит в красном платке и поглядывает с усмешечкой. Вот и садись на берег и тоже смотри на нее. И тянись одной рукой за ружьем. А лещ твой ушел далеко в сосняк и там ходит по травам, пощипывает клюкву и блестит на всю поляну, будто всходит над лесом луна.

Стоит шалаш совсем недостроенный, и девочка сидит и смотрит в котелок, а человек загляделся на ту сторону озера и все тянется за ружьем.

Между тем уже стелются дождевые облака и дело идет к вечеру.

А синица все прыгает и прыгает по лодке, все болтает и болтает про ружье, про леща, про красный лисичкин платок.

— Пошла ты вон, синица, мне нужно работать.

— Разве ты не работаешь?

— Не работаю, ты мне мешаешь.

— Ты работаешь, а я тебе не мешаю. Посмотри, бежит катер, а там сидят в платках да еще с гармошкой. Смотри, как вон та, в широкой кепке поверх уложенных кос, растягивает гармонь. И сама смеется, и гляди, как запоет. Они скосили целое поле овса, и теперь их волосы и руки пахнут овсом.

— Я тебя не слушаю, синица.

— Хочешь, я ее позову?

— Зачем она мне? Я хочу работать.

— Ты работай, а я ее позову.

— Лучше перестань прыгать по лодке. Ты ее утопишь.

— Я эту лодку утоплю, ты сделаешь другую.

— Другая будет хуже.

— Тогда давай позову ту, с гармошкой.

— Да катер уже ушел.

— Ушел и лису напугал. Вон, видишь, как лиса побежала, размахивая красным платком.

— Теперь уходи, ты мне мешаешь, синица.

— Я не буду мешать. Я другой буду ждать катер или лодку.

— Я этого не хочу.

— Тогда давай сыграю тебе на дудке. Я заплету свои волосы в косы, я брошу их вдоль спины, сяду на корму и свешу ноги в воду.

— Делай что хочешь.

— А ты послушай мою дудку. Слышишь, у меня босые ноги, у меня длинные косы. Я умею петь и заглядывать в глаза, играя на дудке. И глупый ты, если тебе при этом захочется спать. Даже если ночью дождь придет и кто-то постучится в дверь.

— А если кто-то постучится в дверь, синица?

— Пусть стучит.

— И ты откроешь?

— Да, я открою.

— Ты спросишь, как его зовут?

— Спрошу, если захочешь.

— А если он попросит пить, синица?

— Я дам ему стакан воды.

— Ты дашь ему стакан воды и спросишь, где он оставил свой шалаш и догорел ли там, на берегу, костер.

— Хорошо. И я спрошу еще, не под плащом ли под своим он спрятал девочку, которую нельзя брать на охоту осенью в тапочках и в одном легком платье.

— Ты играй, синица, до рассвета на своей дудке, чтоб рано утром опять прошла от лодки девочка, и распахнулись бы окна, и в доме запахло бы озером.

— Я и буду играть, — отвечает синица, — только тебе пусть кажется, что я зажгла в избе огонь, варю тебе уху в широком чугуне, уже начистила картошки, нарезала хлеба. А окна распахнутся сами собой, когда встанет солнце.

СВЕТИЛЬНИК НА ЛАДОНИ

Если шагать из дальней деревни с самого утра, на полпути сойдутся сумерки. Соберутся у росстани, поглядывают по сторонам глухими, мутными глазами и собирают, собирают по перелескам тоску. Они крадутся, как старухи в тусклых дымчатых одеждах, отовсюду, на какой-то тайный сговор.

Я обхожу их стороной, но не могу обойти. Они толпятся уже вокруг, рядом, они стелются и обступают. В лесу они начинают мне что-то нашептывать, почти касаясь лица холодными губами. Мне становится одиноко. Мне начинает казаться, что я потерял дорогу.

И тогда я сорву с клена обмягчавший ласковый лист. Я поставлю его на ладонь. И я подую. Он тонко засветится, заколышется на ладони, он засветит ровным желтым пламенем. И сумерки́ расступятся.

Но, выйдя в поле, я встречусь на опушке с ветром. Он уже давно сговорился с этими сумерками. Он ждет меня здесь, запахнувшись в брезентовый плащ, который подобрал на гумне у забывчивого тракториста. Он поеживается от прохлады. Я только выйду в поле, он налетит, подхватит лист и понесет его над жнивой, над оврагами, вдоль ельника. И долго я буду видеть, как исчезает и трепещет среди ночи мое доброе, мое кленовое пламя. Совсем как блуждающая звезда.

Но мне теперь не страшно. Невдалеке стоит рябина. И листья на ней уже багровы. Я найду рябину в темноте, сломлю ветку и так пойду, конечно, дальше, освещая тропинку красным ее трепещущим пламенем.

ГРИБНЫЕ ВРЕМЕНА

Сквозь частый соснячок я вышел на поляну. Поляна сухая, устланная синим серебром исландского мха. Сидят вдоль поляны маслята. Заслышали меня, насторожились. Лишь я шагнул, врассыпную бросились, как белки. Только треск по валежинам.

Дальше иду. Пробрался ельником. Стоит на опушке боровик. Широкий, рослый. Плотный, как бубен. Я к нему. А боровик, что заяц, так и поскакал без оглядки по полю. По ту сторону поля, вижу, старушка в кустах притаилась. Пожалуй, так оно и есть — старушка полевушка. А боровик ее не замечает. Остановился, прихорашивается, шляпу разглаживает. А старуха шасть из кустов, хвать его за ногу и в свой берестяной кузов за спину посадила.

И решил я тогда ходить по грибы не один, а с друзьями.



Осенним утром солнце встает одиноко. Оно даже не похоже на солнце, а напоминает легкий кусок речного льда, который тает и растворяется над еловыми берегами. Трава сухая, ломкая, еще не тронутая инеем. Она громко шелестит под сапогами, и начинает казаться, что шагаешь по ней не ты, а торопливо и размашисто стелется табун лошадей. Волнушки пылают куда ни посмотришь. Но девичьи их лица холодны и, даже если не было росы, в их молоденьких улыбках замерло по крупной твердой капле. Волнушки брать пока не надо. Их много. Пусть они посидят.

А там, в перелесках, уже показался полевой ветер. Он идет высоким полем в легких широких одеждах, с дорожной палкой. Как юноша покинул дом и вот ушел в далекую дорогу. Счастливого пути тебе, ветер. Скажи нам что-нибудь на прощанье издали. Вдоль перелесков красный гул, осины сыплются в поля и катят листья. Здесь нужно выбрать перелесок такой, чтоб с елками, зайти со всех сторон и уж не выпустить отсюда ни единого гриба. И мы заходим.

Боровики, молодые, коренастые, стоят под елками крепко, как маленькие борцы. Чуть поодаль эти крепкие братцы столпились возле моховой кочки, а другие рассыпались прямо по открытой земле, ни на кого не смотрят и никого не ждут. Сухая толстая ножка боровика ложится на ладонь, как пряник. Холодная и звучная, она шелестит в пальцах и обрезается с хрустом.

Боровики видят, что бежать некуда. Они спокойно садятся в лукошко, деловитые, важные. Они делают вид, будто ничего не случилось. А по лукошку распространяется от них тепло. До чего же они радуют моих юных друзей Серегу и Гелю. Эти новоиспеченные учителя, родившиеся и до последнего месяца жившие в городе, никогда не видели, чтобы так обильно рождались белые грибы. А Геля сокрушается, что ей никто на свете не поверит, что все сочтут ее за выдумщицу, если она расскажет в Костроме, сколько встретила грибов.

Грибы же и впрямь как в сказке. Рядами, рядами выстроились вдоль перелесков, нахлобучились и, кажется, лезут в руки сами. Сергей стонет, как человек, у которого мучительно заболело сердце, он больше теперь не может жить, а готов лечь и умереть. Геля охает, будто на каждом шагу наступает на зайчонка. Зрачки ее мечутся, как бабочки вокруг лампы.

А грибам все нет конца.

Между тем ветер уселся на березе, свесил ноги, размахивает широкими складками одежд и никуда не хочет идти. Насвистывает какую-то песенку.

Подходим к реке. Наступает самая тяжелая минута: лукошки полны, а грибов не убывает вокруг. Теперь маслята, маслята, маслята рассыпались в оловянных, скрипучих кустиках мхов. Маслята! Они хотят нас убить здесь, на берегу реки, они смеются над нами, сами подбираясь под руки, чтобы мы упали все враз и скончались от разрыва сердца. Сбрасываем плащи. Грибы торопятся. Мы их уже не собираем. Только смотрим со стороны, как они сходятся и рядами, рядами ложатся в разостланные плащи. Только хруст по всему лесу.

Ветер спрыгнул с березы, подкрался, захохотал, свернулся в клубок и огненным лисенком покатился с обрыва к реке, подбрасывая над собой и разметывая листву.

Шагаем домой под тяжестью, а ощущение такое, будто там, на берегу, мы по крайней мере построили город. Осенние кульбабы, робкие и елеприметные, уже сложили свои цветки. Теперь они мерцают в легких сумерках среди полей, что крошечные свечки, которые плывут и раскачиваются в воздухе.

Поздним вечером на хуторе при лампе мы будем обирать грибы. Под окнами будет вздыхать озеро и томиться в своих индевеющих берегах. Будет снижаться над крышею ветер и долго шелестеть крыльями, эта большая и добрая птица ясной осенней ночи. А ночью страшно закрыть глаза. Грибы, грибы, грибы. Стоят, бегут, притаились, одетые бурым светом вечернего солнца.

Наутро да и позже среди дел приходит грусть. Неужели прошел этот день? Такой он был большой, такой светлый. И вот уже нет его. Как будто его и не было, только сладостное ощущение легкости, удачи, гула перелесков и походки ветра, который то сидит на березе, то катится под гору, то снижается над тобой, как птица.

Неужели все это прошло? А может быть, еще снова когда-то вернется?

НАША РОЖЬ

Нам выдадут мешок тяжелой ржи. Почему бы нам не сварить пиво? Мы рассыплем рожь по длинным половицам, и накроем ее мешком, и плеснем сверху из ковша воды.

Мы будем ночью спать. Наша рожь зашевелится, и зашепчутся зерна друг с другом. Ты проснешься, приложишь палец к губам, показывая глазами на пол.

— Да это рожь, — скажу я.

И опять усну.

А ты не уснешь. Ты пройдешься босиком по ржи, присядешь перед ней на корточки. Станешь слушать. Будешь засыпать и не засыпать. Ты будешь слушать и не слушать, как прорастают зерна.

И вдалеке поднимется поле, над которым из березника бьет соловей. Тут зеленые человечки покажутся из черной земли, оглядываясь изумленно вокруг, приветливо кивая друг другу и протягивая руки, как бы желая познакомиться. А соловьи тоже кивают с берез и рассыпают по полю серебряные крошечные серьги. Серьги катятся по полю, как пузыри по заливу при теплом крупном дожде. Они бегут и уходят в землю.

А человечки все растут, колышутся и сами звенят на ветру, как те серьги. Потом зарница одевает все тяжелым жарким духом, и они склоняются от собственной тяжести, усталые и ленивые.

И тут проснешься ты.

Мы рассыплем рожь вдоль печки. И ночью она опять зашевелится, зашелестит и станет усыхать. Но ты уже не проснешься. Нам будут сниться старички, которые идут широким полем и нехотя переговариваются. Поглядывают из-под руки по сторонам и ждут ненастья. И шепчутся, не зная, что такое происходит.

Теперь осенью мы станем солод молоть в сенцах, между двумя каменными тяжелыми жерновами. И солод будет пахнуть жарким летом, а руки отяжелеют, как от косьбы.

Пускай теперь приходят к нам соседи. Под рябину. Мы варим пиво. У нас большой котел стоит на костре, и вода уже в нем кипит. Поднимем его двое, опрокинем в кадку. Вон парень с чемоданом. Он в отпуск едет из Якутии — повидаться с матерью, а после уедет назад собирать алмазы, мелкие и тяжелые камни, собирать в ладони, будто верес.

— Вот, парень, сусло.

— Такое сусло! Это сусло!

— Да. Это тебе не алмазы — хлебнешь и закачаешься, как рожь среди ветра. Дай срок.

Теперь по лагунам разольем это сусло и поставим в избу. Пусть бродит там, чтобы нельзя было спать. Чтобы казалось, будто избу осыпает снегом и шелушатся стены от метели. И чтоб в избе запахло пашней.

И вот уж мы с тобой пива не дадим ни лосю возле стога, ни сороке на колу под окном, ни зайцу среди леса под сугробом, ни вон тому снегирю, который сидит на пустой рябине.

Мы соберем соседей и прохожих и сядем все за стол. И будем пить это пиво большими кружками, и чтобы шумела наша рожь в каждой кружке и припекала губы, и чтобы каждый вдруг услышал, как весной над полями поет соловей.

А теперь пока давай по стакану выпьем вдвоем и послушаем, что говорят эти пузатые человечки, они гонят пузыри со дна стаканов, и шепчутся, пройдохи, и уже готовы похихикать над нами.

ДАЛИ СЕНОВАЛА

Не в тот вечер, когда на крышу сыплется мелкий дождь. Не в тот, когда садится и будто инеем закладывает перелески туман. И не тем вечером, который гонит низкие сухие тучи холода над полями. А когда небо вызвездит, когда синими глубинами пойдут над головой созвездия, переговариваясь, протягивая друг другу руки, подгоняя тельцов и подстегивая коней. В такой вечер я ухожу спать на сеновал.

Такой вечер осени всегда прохладен, от сена пахнет стыло, словно от старого воска, и постель холодна, так и похоже, что она слегка заледенела. Раздеваться страшно, однако раздеваешься с легкостью и даже радостно. И ложишься, словно кидаешься в прорубь, и закрываешь глаза, ожидая дремоты. Она приходит, однако, не сразу. Обступают звуки леса, полей, реки. Все становится близким и до боли ощутимым.



Вот шелестят, стекая, быстрые широкие листья кленов, и слегка касаются друг друга, и кружатся, подталкивая один другого плечами, а после расходятся, врозь плывут и уж больше никогда не увидятся. Вот лось прокричал и задохнулся. Попискивает одинокий комар, неизвестно как оставшийся до такой поздней поры. Того и гляди завопит филин, не то устрашая, не то сам дрожа от страха. И кот ползет по углу, громыхая лапами, пойдет по крыше и там сядет, чтобы смотреть на звезды.

И тут засыпаешь. Может быть, чуть раньше, а может быть, и позже. И тогда неслышно к тебе подплывает лодка. И ты в нее садишься. Тебе не нужно ветра. И весел нет. И трудно вспомнить потом, где ты плыл, и что ты видел, и кто тебе заглядывал в лицо, и кто тебе аукал издали, и что за птицы окликали тебя из-под самого солнца. Только перед рассветом она исчезает, эта лодка. Когда начинают гаснуть звезды.

И один ты очнешься где-то далеко от дома. Ты долго там озираешься, потом только поймешь, как до дома добраться, чтобы успеть наколоть немного дров для печки, черпнуть из озера воды для чугуна, да так, чтобы синица не заметила, что ночью тебя на сеновале не было, а где-то далеко ты плавал в лодке.

ОБИЖЕННОЕ ЗЕРКАЛО

Синица разобьет мое зеркало. Вернее, не мое, а свое. Это вполне может случиться, и я не смогу забыть ей этого. По утрам она ходит с ведрами к озеру. Как раз под моими окнами. Смотря вслед ей, я подумаю: что бы это мне такое подарить синице, чтобы ей захотелось улыбнуться.

Сегодня ночью взойдет луна. Я подойду к своему окну и увижу, как луна замирает в озере и одну, вторую зеленую звезду колеблет в замерзающей воде. Я сразу озеро не трону. Я подожду, когда мороз застеклит воду и превратит мое озеро в зеркало. Тогда перед рассветом я выломлю его и стану ждать синицу. Когда она отправится за водой? Я буду издали посматривать, как в зеркале горит луна и звезды.

Я дождусь синицу и протяну ей это зеркало.

Но синица нахмурится, она скажет: какое же это зеркало, когда я в нем вижу только месяц, да звезды, да черное небо.

Она далеко швырнет зеркало в сторону, и там оно разобьется, разлетится на мелкие куски. И станет мне жаль своей заботы. Когда теперь у меня появится второе такое зеркало?..

НЕНАГЛЯДНОЕ ПОЛОТЕНЦЕ

Сегодняшним днем льны лягут навзничь вдоль угоров и будут спать.

Какое было лето! От говора птенцов, от шума птиц, от запаха цветущих трав, от босоногих ягодников, то и дело пробегающих через льны, — ох уж они, эти ягодники! — от всех от них, пожалуй, пришла пора отдохнуть. Как пахли ромашки, они дышали прямо в лицо, и еще в средине лета от них не раз приходила охота уснуть. Потом зацвела таволга. Из низин, особенно по вечерам, тянуло сладким хмелем, и хотелось покинуть поле, бежать туда, в белоснежную чащу таволог, и там замереть. А любка, эта ночная фиалка, до самого рассвета вздыхала о чем-то в лесах. Что ей нужно? О чем она грустит? А как душистый колосок настаивает полдни крепким духом, отчего заполденье течет, как терпкий чай.

А к осени медведь, чуть вечер, совсем не давал покоя. Он тащился жевать и сосать овсы. И в небе горит все лето Венера, горит, как застывшая в воздухе ястребинка, мглистая, что-то силится сказать или о чем-то предупредить.

Но теперь тишина. Теперь можно лечь вдоль угоров рядами, сложить головы на холодную землю, и крепко спать под синеватым светом луны, и слышать сквозь сон, как по тебе катятся листья осин, и где-то успокаиваются в овраге, и тоже начинают дремать.

Льны отоспятся, высохнут, и однажды утром их разбудят женщины. Руками, задубевшими от дел, они поднимут льны, составят в небольшие суслоны. И тогда в сумерках станет казаться, что на деревню со всех угоров движутся несметные рати бесшумной украдкой. А после примутся трепать эти льны. Уж тут, конечно, не до сна. Нужно вытягиваться, сбрасывать свою ломкую одежду и ложиться туманными длинными прядями сначала на руку, после на колено, а потом стлаться вдоль еловой лавки, словно девичья увесистая коса.

Я изо льна сотку для себя полотенце. Я пущу по краям его густой перелесок, я вытку елки. Запахнет полотенце буреломом, шишками, смолой. По всему остальному полю пущу следы, пускай бежал по снегу горностай. Какой веселый горностай! Или заяц. Теперь смотришь издали и думаешь: уж след ли это? А может быть, мороз прошел узорами по льду широкой речки и чуть припорошил?

Уеду я в далекие края, куда-нибудь в края чужие, где нет ни снега, ни мороза и ни елок…

Плыву в долбленой узкой лодке с широким парусом и с длинным балансиром. Вижу над собой звезды, незнакомые звезды юга: Канопус, Кит, Корабль Арго…

Я лечу в самолете, незнакомые земли внизу: Кордильеры, зеленые острова Таумоту, Кергелен…

И всегда на плече моем полотенце. Я приложу его к щекам, умывшись дистиллированной водой чужих цивилизаций. Я услышу запах далекого ельника, где сидит под стеариновым кустом беляк, а горностай торопится вдоль поля, клест шелушит малиновую шишку, да из деревни пахнет горячим свежим хлебом… Увижу розвальни среди накатанной дороги, а мерин поводит ушами, прислушиваясь к волчьим голосам.

Я приложу к щекам полотенце… Оно будет мякнуть в моих пальцах и расстилаться вдоль широкого лица, как будто, сладко облегченное, засыпает оно при хозяйском доверчивом прикосновении.

КОГО Я БОЮСЬ

Я боюсь Николая. По лесу ходить с ним и радостно и жутко. Шагает себе поляной сквозь листопад, нагнется, возьмет лист в руку. Глядь — а это сыроежка. А идет перелеском, пусто вокруг. Метнул глазом под куст, и под кустом уже сидит заяц. Усами поводит зайчишка, на тебя поглядывает.

Ходил я с Николаем на рыбалку. Под водой коряга дремлет. Засунет Колька руку под воду — налима вытащит.

Однажды срезал Колька иву красную. Настрогал ножом в старицу, а стружки карасями под водой пошли. В ил зарылись — и спать.

— Пусть подремствуют, — говорил Колька, — жирнее будут. А то вроде бы рыба совсем по старице извелась.

Как-то под вечер на жниве подошел к суслону и колосьев ржаных в ладони набрал. Потом подкинул их — и птахи во все стороны разлетелись. А Колька смеется себе да самокрутку сворачивает.

Я боюсь, как бы нынче он кленов за огородами не нарубил да не распустил бы их сохатыми по лесам. Так и объедят они за зиму все стога по нашей округе.

Когда придут низкие долгие дожди, когда грязью замесит наши дороги, когда продрогнут в сырости леса и звери, я все же приду к нему. Я попрошу, чтобы ночью Николай вышел на крыльцо и глянул в небо сквозь морось. Пусть закует на деревьях сосульки, которые будут звенеть на ветру и звонко сыпаться, когда засеребрится ветер. А под утро пусть зашелестит снегопад, посыплется густой, крупный, и засверкает по долам румяная зима.

Я для этого и впрямь схожу к тому Кольке.

МОЙ ДВОР

В этот день пришла свобода моему двору. Я сидел на крыльце босиком, курил и поглядывал на него. Я думал: посмотрю же я на тебя, что из тебя получится, если тебе дать свободу.

Прямо на моих глазах двор весь покрылся льдами. На льдах заискрились трещины, каждая как мякоть разломанного огурца, а в небе повис небольшой самолет. Из дровяного сарая вышел медведь, белый, подвижный, как боксер. Он принялся смотреть вслед самолету. А потом сел и лапой поднял кусок льда и начал грызть его, как сахар. Он грыз этот сахар и глядел на меня.

Потом по двору потекла река, горячая и широкая. Она смыла медведя, льды, она все унесла за ворота. По реке плыли индейцы на узкой лодке. Они поднимали над головами огромные кокосовые орехи и прикладывались к ним губами. Обеими руками они прижимали орехи к губам, и со стороны казалось, что индейцы дуют в какие-то странные барабаны. Может, это индейцы шингу? Потом индейцы швыряли пустые ореховые скорлупы в воду, и те плыли вниз по течению. На скорлупах вырастали паруса, поднимался ветер, и тогда скорлупы плыли по течению вверх.



Все это вызывало во мне улыбку, и мне приятно было курить и поглядывать на свой двор.

Теперь по двору пошли верблюды, а река утонула в песках. На верблюдах сидели седые черные бедуины. Впереди каравана скакали всадники в кольчугах и с копьями. Они действительно бросали и ловили копье на скаку, оглядывались и выкрикивали что-то на непонятном для меня языке. Они оглядывались туда, где на огромном бактриане покачивался шатер. Из шатра то и дело выскальзывала довольно тонкая женская рука, которая отдергивала полу шатра, и выглядывала женская головка и кивала мне, как бы приглашая в дорогу. Вдали показались пирамиды, но солнце уже садилось, и все погружалось во мрак.

Тогда вышел откуда-то из-за огорода маленький человечек в синем колпаке. Он сел на мое крыльцо и начал играть на дудке. Играя на дудке под звездами, он покачивал своей длинной белой бородой и все клонил и клонил голову одним ухом к земле. По всему двору из земли пошли выбираться и вспархивать попугаи. Человечек спрятал дудку в карман и ушел.

Сейчас же рассвело. И стало видно, что вокруг шумит океан, а с берега свешиваются над ним раскидистые деревья. Попугаи расселись по деревьям вдоль всего берега. Они громко кричали, а порою дрались. Им некогда было посмотреть в даль океана, где появились длинные железные корабли, поводя в воздухе орудиями, словно растопыренными пальцами. Корабли шли волчьей молчаливой походкой. Все же попугаи заметили эскадру и разом смолкли. Они притаились в деревьях, будто их нет да и никогда не было.

Я докурил сигарету и отправился в сарай колоть дрова. Под окном тяжелела рябина, за рябиной серебрилось рябое озеро, где-то плыли на моторной лодке рыбаки. Я колол дрова и думал, что с этого дня очень полюбил я свой двор и, как всякий любящий, теперь боюсь его.

А двор каждый раз, когда я выхожу на крыльцо, поглядывает на меня, и я вижу, что опять он от меня чего-то ждет.

ТЕРЕМ В ПЕРЕЛЕСКАХ

С вечера настойчиво клонило в сон, однако мне все время загадывали загадки. Сначала подошел кот и спросил:

— Кто бежит, кто пищит, кто в стене сверчит?

Потом подбежала мышь и спросила:

— Где тепло, где сухо, где просом пахнет?

Выполз таракан и тоже с вопросом:

— Как бежать, как дрожать и как в пазу сидеть?

И синица не обошлась без вопроса:

— Кто по речке плывет? Кто песню поет? А кто в красном платке сидит?

Не успел я подумать над этими вопросами, как поднялось утро. И я увидел, что все спят. Я потушил свою керосиновую лампу, накинул фуфайку и на цыпочках вышел во двор. Сколько свету поднималось на востоке! Роса мелко зарябила травы, и даже чувствовалось, что в колодце еще еле-еле, но уже засветилась вода.

По краю дороги уже вспыхнули ягоды шиповника, прозрачные, легкие, пока не тронутые морозом. Они горели, как маленькие лампочки на новогодних елках. И если срывать их да бросать издали в рот, как семечки, то чувствуется, что и на зубах они светятся, даже когда их раскусываешь. На поляне сидел заяц, уже не серый, но еще и не белый, а похожий на пятнистую дворнягу. Он сидел на задних лапах, а передними перебирал в воздухе, словно плыл. Смотрел на меня и не трогался с места, видя, что человек идет без ружья. Так что я даже подумал: не молится ли он, глядя на меня? И правда, почему бы зайцу не молиться на человека, который в лес идет без ружья? Где-то юркнула в березнике лисица, а заяц вскинулся и скрылся. Лисица остановилась, глянула на меня ловким женским глазом, подмигнула и направилась дальше, по заячьему следу.

В ельнике среди сырой прохлады и тишины утра сидели возле пня моховики. Оба в медных прозеленевших шапках. Они играли в карты. Когда один выигрывал, то бил другого колодой по шапке. И в самом деле, почему бы моховикам не играть в дурака, когда заняться больше нечем? Немного дальше, вокруг другого пня, сидели молоденькие веселые опята. Они сушили белье. И пахло стираным бельем далеко и тоже весело.

Я вышел на длинное поле, где неделю назад еще был разостлан лен. Теперь здесь ходили тетерева. Косач вышагивал, раскидывая крылья, и рассыпал вокруг себя крупные глухие бубенцы. Рядом ходили тетеревухи, подбирали, склевывали эти бубенцы. И ждали новых. Пролетела над поляной и, увидев человека, выхватила из-за пазухи трещотку сорока. И затрещала на весь лес. Тетерева поднялись и скрылись, недовольные, как чиновники.

Ветер еще спал. Он спал неподалеку, в овраге, над которым отяжелели от ягод рябины. Я слышал даже, как он похрапывал во сне. Ему, видимо, чего-то хотелось, потому что ветер иногда вздыхал. А порой он переворачивался с боку на бок.

Я вышел в перелески, наполовину березовые, наполовину еловые. И здесь я увидел большой белый гриб, который зовут боровиком. Он стоял, как терем. И маленькая дверь в этот белый терем была приоткрыта. Я распахнул дверь и вошел. В сенях дремала тьма и пахло вениками. Я нащупал ступеньки, поднялся по лестнице к другой, закрытой двери. Нащупал деревянную ручку и оказался в светлой горнице. Среди горницы ширился стол под толстой белой скатертью. На скатерти были вытканы золотые петухи и красные жар-птицы. И те и другие были, видимо, навеселе и потому танцевали, подхватив друг друга под бока. На столе сидели два ковша, две чашки, ушат. Ковши стояли пустые, а в чашках лежало по одному пареному рябчику, каждый присыпан рябиной. Из ушата пахло квасом. Я взял ковш и зачерпнул. Да, это был квас! Это был мятный квас, и, когда я выпил его, перестала болеть голова. Я сел на один из двух стульев и съел рябчика. Заел его рябиной. Я запил его еще и квасом и пожалел, что пришел сюда один.

Но я в стене увидел еще дверь. Открыл ее и по ступенькам узким лазом прошел высоко наверх. Там объявилась маленькая светлица с одним окном. Одним-одинешеньким. В окно светило солнце. А перед окном стояла широкая деревянная кровать, и две подушки лежали под одеялом, собранным из лоскутов, как половик. Я лег.

Да, это был настоящий терем. Вокруг, со всех сторон, слышался лес. И шорохи трав, птиц, зверей. Невдалеке прошагал не спеша деловитый лось. Он громко дышал. И тут я услышал, как в овраге вскрикнул ветер. Так вскрикивают во сне, если кто-то потревожит. Пожалуй, на него наступил медведь, который вышел вслед за лосем. Ветер вскочил, протер глаза и побежал по лесу. Теперь можно было уснуть — леса зашумели под ветром, как парус, увидевший далекую и ненаглядную землю.

И я заснул.

Проснулся я от шагов. Кто-то ходил невдалеке. И я понял, что это ходит человек. Он ходит и собирает грибы. Шаги раздавались все ближе и ближе. И вот уже хрустнула ветка совсем рядом. Послышалось, как опускается рука. Рука выломила мой терем и положила его в лукошко. В тереме стало темно. Потом рука еще брала много грибов и клала их рядом. Потом человек пошел в деревню.

Где-то на половине пути я выбрался из терема, выскользнул из лукошка и спрыгнул на землю. Оказалось, что я на знакомой дороге, совсем недалеко от дома. И этой дорогой вернулся я домой.

Синица уже протопила печку, напекла блинов и ждала меня на крыльце, сидя под платочком и глядя на дорогу. По глазам синицы я понял, что ей очень грустно. Она увидела меня издали, помахала рукой и направилась в избу накрывать на стол. Мы сидели за столом, ели блины, пили молоко, светила керосиновая лампа, и синица спрашивала:

— Кто по лесу идет, кто песню поет, а кто сидит на крыльце и смотрит на дорогу?

С КОВШОМ ПОУТРУ

Поутру, когда поднимется ветер, по крыше покатятся листья. Первый лист покатится с грохотом, как бричка. А потом уже другие полетят вдоль конька стаями, толпами — с шелестом. Теперь покажется, что над избой развеваются легкие шелковые одежды.

Я выхвачу из ведра свой большой деревянный ковш. Я выбегу с ним на крыльцо. Воздух сделался золотым и алым, в нем кружится голова и вьется такой шум, словно тысячи птиц пролетают.



Я зачерпну из воздуха листвы, и мой деревянный ковш загудит, как бы наполненный пчелами. Я ковш этот принесу к столу, листва, еще не остывшая от бега, осядет, успокоится, и вся изба наполнится светом. Как это бывает, когда ударит заря. Ковш нужно подержать перед глазами, прежде чем пить из него.

Эге-ге-гей! Ты, прохожая девушка! Зайди сюда. Такое раннее утро. Плесну тебе из моего ковша, умоешься, и все твое лицо засветится веснушками, и руки станут золотыми. С такими золотыми руками ты никогда не пропадешь.

Или ты! Э-ге-гей! Прохожий! Подойди ко мне под окно и попроси напиться. Я напою тебя из этого ковша. Пройдет всего лишь год, и кто бы ты ни был, куда бы ты ни ушел, — в глуши квартир или на широких крыльях океана, — вдруг заслышишь далекий голос листопада.

Ты сам вдруг зашумишь, как этот лес. В тебе запламенеют осины, зашелестят березы. И мягко будут садиться в твои ладони светящиеся листья кленов.

Какой просторный, светлый встанет этот лес!

Иди сюда, выпей глоток из моего ковша. А если хочешь, тоже умойся.



ДОЖДЬ И ЭХО

Горы висели в дымке. Где-то далеко, может быть, в Туве, горела тайга. Дымка текла из ущелья в ущелье, подсвеченная зарей, и колыхалась в безветрии. В сумерках слышалось, как падают невдалеке шишки под неслышной прытью бурундука.

Из глубины ущелья прокричал и осекся олень. Будто кто-то выстрелил в него. И эхо пошло по горам, то удлиняясь, то укорачиваясь в осеннем воздухе вечера. И горы закачались вдоль эха, не все разом, а с промежутками, чуть приметными для глаза. Все вдаль и вдаль.

Эхо, длинное, ходило и не гасло.

И вдруг увесисто посыпался нечастый дождь. И вспыхнул весь, подхваченный закатом. Дождь накрыл эхо шелестом и погасил тяжестью своей.

Я даже огорчился. Но потом представилось мне, что эхо все-таки ходит вдали. И даже его, пожалуй, слышно.

Конечно, слышно.

Я слышу его до сих пор — под дождем и под снегопадом, среди грохота и гула проспектов. Я слышу его и сию минуту, только стоит немного уйти в себя.

И ПОШЕЛ СВОЕЙ ДОРОГОЙ

То случилось на берегу Архыза. Мы шли рослым лугом, цветы которого горели где-то высоко над головой. Цветы тяжелые. Каждый не меньше снегиря или сизоворонка. Я шел впереди, мой друг немного приотстал.

Луг обрывался на высоком берегу. И стоит среди спокойного, но все же быстрого, очень синего, я помню это, потока олень. Рыжий, статный. Пьет, слегка коснувшись речки легкими губами. А сам о чем-то думает.

Это было на западном склоне Кавказа.

Там олень рассекал теченьице губами, словно плыл вверх по реке. Я окликнул его, он поднял голову. Олень этот раскинул рога над водой и смотрел на меня. Он рога раскинул так, как это делают порой для широкого приветствия. А один греческий юноша своими бронзовыми руками так приветствовал бога.

— Пойдем со мной, — сказал я. — Пойдем шагать вместе. Нам будет веселей.

— Пойдем, — сказал олень.

И вышел из реки. Но тут подоспел мой приятель, он показал голову и плечи среди цветов. Олень замер. Он длительно посмотрел на меня, молча покачал головой, улыбнулся и пошел своей дорогой.

АПЛОДИСМЕНТЫ

На заре лотосы раскрывают свои девичьи лица. Они алы, росисты от сна. Ветер обдувает лотосы, и далеко пахнет над водой их свежим, их тонким и юным дыханием. И чем выше встает солнце — это массагетское, это ногайское солнце степей, — тем бледнее, тем туманнее становятся лотосы и только перекатывают по широким площадчатым листьям капли воды. В неглубоких теплых водах чилим плетет свои когтистые узоры и прячет в илистой тьме линей, налитых бронзовым жиром. К вечеру лотосы побледнеют и выцветут совсем.

Весь день стоит неподалеку под берегом цапля. Она присматривается к лотосам, словно одряхлевший, переживший свое время носатый дворцовый служака в потертом сером камзоле.

С моря в небо взлетает реденькая взлохмаченная тучка. Прозрачная, как поздний табунок тумана. Однако тужит из себя гром. Это смешное облако, которому здесь не собрать грозы, тоже хочет быть похожим на тучу. Оно приглушенно пугает. Две-три капли упадут из нее в дельту. Одна — возле Дамчика, вторая — в Сазаний култук, а третья — неизвестно где, может, возле Астрахани.

Туча рокочет, а тебе кажется — она просто громко хлопает в ладоши дыханию лотосов или внимательности цапли, а может быть, просто всему этому благословенному краю.

ТАНЕЦ ОСТРОВОВ

Вот я и подумал, что мне делать с этими островами. Даже не выберешь, к которому плыть. Хоть плыви ко всем сразу — к тому, с которого, как из пушки выброшенные, вылетают тетерева, или к другому, что приподнял на каменном мизинце рябинку, или к тому, где ходит лось и трубит…

Что за беда? Никак ничего не решишь. Или, может быть, все оттого, что светит прямо в глаза ослепительное солнце? Белое пустое солнце сентября.

И они все поняли. Они сами двинулись и закружились вокруг меня. Я только сидел в лодке. А они подняли над озером листву, зашелестели ею, так что стало представляться, будто в лицо тебе улыбается веснушчатая девушка. Они подходили ко мне близко и потом удалялись. Друг за другом, никому не мешая. И продолжали кружиться вдали.

Иногда мне на лицо падала ягода рябины, легкая, словно капля. И стекала на дно моей лодки. Порой ложился в ноги лист и замирал, как птенец. Потом он вспархивал и где-то исчезал над озером.

Так продолжалось до тех пор, пока не зажглись над лесами созвездия. Вспыхнула Северная Корона, показался и зашествовал Волопас, а Телец поднял свои серебряные рога…

Теперь всю жизнь, когда я вспоминаю Вуоксу — это длинное озеро Карельского перешейка, — всегда я думаю об удивительном танце, о таком сияющем шествии островов.

МОРСКИЕ ОБЛАКА

Склон, травянистый, вскинутый, оцепленный, обставленный башнями, уходил из-под ног и вздымался. Мы шли Судакской крепостью и выходили на вершину скалы. Ветер подхватывал, звал над морем.

А из-за моря шли облака, рваные, редкие, белые. Ветер гнал их стремительно. Облако закрывало склон от солнца на какое-то время, и становилось тревожно. В облаке слышались какие-то голоса. И чувствовалось, что ты летишь сквозь них. Набегал запах морской воды, на губах оседал вкус ее, а на щеках сырость.

Облако пробегало, и впереди опять простиралось море, как бесконечный чей-то взгляд. Облака же все шли и шли по нему. Казалось, они стелются по самому морю, как стая разметавших паруса кораблей. Внизу кружились чайки и были хорошо видны отсюда с вершины крепости.

И все слышались голоса аланов, хазар, генуэзцев и пахло парусами.

ПОЛДЕНЬ МАЯ

Далеко над поймой женщины поют, шагая лесом. Они поют и побрякивают пустыми ведрами. Видно, в поле идут, на работу, коров доить среди стада.

Зацвела купава
среди наших дол…
Полдень медлительно играет на рожке, стоя над рекой, и как бы засыпает в звучании собственной песни, от молодости ли, от пения, либо и впрямь от рассыпчатого чистейшего золота купав, что гуляют вдоль берегов, толпятся под березами и горят на весь полдень так, что ломит глаза.

Где же ты,
               моя купава?..
Тихо, только лишь для себя одного выговаривает полдень, покачивая голубыми глазами. А получается громко — над бочагами, вдоль быстрин… Так и расходится, отшептывается по лесу:

Где же ты,
               моя купава?..
И женщины слышат издали. Петь перестают, а хохочут. И одна громко передразнивает.

Полдень приходит в себя, рожок прячет. А гулким длинным бичом бьет в поляну лопающимся рясным ударом. И уходит по угорам, окликивая пастухов и подстегивая стада.

ОМУТ РУСАЛОК

В наших чистых реках сегодня купаются и хохочут. В наших реках шумно, и рыба ушла под коряги. Только мальки суетятся и ловят губами за ноги купающийся люд. Они щекочут и хихикают.

В наши чистые воды сегодня опустилось лето. Лето распустило волосы, течет под берегами, жарким дыханием улыбаясь каждому и глядя в небо. Теперь мы каждое утро бегаем на речку и бегаем на речку каждый вечер, порой мы бегаем и ночью, когда нас никто не видит, и долго отыскиваем друг друга среди березников, ивняков, среди осоки, далеко вперед протягивая руки да окликая друг друга шепотом, чтобы никто посторонний нас не услышал.

СОВА, И СНЕГОПАД, И КОВШ САМСОНА

В парке пусто. Сумеречно. Старик с граблями сгребает листья в кучи; он поджигает их. Еще свежие, совсем волглые листья горят пахуче, дымно, так что глохнет запах моря. Только слышно, как стеклянно лопаются волны залива, ложась на валуны.

В Большом дворце пустынно бродит ветер. Фонтаны не шумят. И лишь плавятся жаром вдоль каменной лестницы золотые тела — движение и молодость. Они совсем не замечают пустынности парка, заколдованы Самсоном, который вот уже два столетия единоборствует здесь, символизируя Полтавскую баталию. Ковшом Самсона прозван этот каскад вместе с водоемом. Ковш светится из-за стволов, словно в него садится солнце.

И шелест в темноте в верхах деревьев. Сова. Сова ушастая летит растяписто, бесшумно, как подушка. Села на липу. Смотрит отекшими веками. Молчит. Говорят в народе, что живут эти совы по двести лет. Неужели уж двести лет вот так она смотрит на каждого, поправляя пальцем серые очки? Полетела.

Еще какой-то шум. Зашелестел над головою сухой, но крупный снегопад. Все принимается звенеть, как будто колется на мелкие былинки. И сова проплывает, петляя в сторону Ковша. Снегопад густеет, от снега пахнет и листвой, и дымом, и морем.

Так стоишь сухой холодной осенью на берегу Финского залива, и смотришь на сову, и пьешь под снегопадом из этого Ковша Самсона.

В СУМЕРКАХ

Когда склонится Пан с обрыва и тяжеловесной лапой полезет в нору, он будет вынимать птенцов стрижей, дуть им в глаза, подбрасывать на ладони и потом долго следить, как те пока еще неуклюже, но уже решительно суетятся в небе.

Потом он свесит с обрыва ноги, покачивая копытами, он станет дуть в ладони и насвистывать песню — так себе, ни о чем. Просто лишь о том, что крадется вечер, прорезался над лесами месяц, тонкий, словно хитрая улыбка, улыбка девушки, бегущей за огороды в полусумрак березовых чащ.

И когда уже смеркается, я подкрадусь по ломким и разлапистым щеткам тысячелистника и наклонюсь над ним. Тут Пан привскочит, вскинет рожки, протягивая руки навстречу сумраку, пойдет плясать в тумане, все на меня оглядываясь, как бы спрашивая глазами — хорошо ли он пляшет.

КЛЕНОВЫЙ ЛИСТОПАД

Еще в полдень с кленов стали сыпаться листья. Стоило ветру шевельнуть плечом, как они целыми стаями летели в долину, катились по крыше и по бревенчатым стенам избы. Листья садились в травы и на дорогу. Скоро невозможно стало ходить. Эти листья усыпали всю тропинку до колодца. Я с ожиданием смотрел в окно, когда же ветер унесет их.

На дороге показалась девушка. Она издали спросила, нет ли у меня напиться. Я сказал, что у меня воды осталось немного и можно ее поделить. Девушка шла тропинкой по щиколотку в листве, как через ручей.

Пока она пила воду, наступил вечер. Я видел, что клены все сыплют и сыплют листья, что вокруг шумит уже настоящее половодье.

— Если вам далеко идти, — сказал я девушке, — то вы рискуете не попасть туда, куда вы держите путь.

Но девушка среди всего этого шума и шелеста не расслышала моих слов. Так мы остались вдвоем. Мы боялись раскрыть нашу дверь, чтобы вся эта шелестящая золотая вода не хлынула в дом. Только издали мы слышали, как, уже глубже в осень, зазвенели осины. Над лесами стали подниматься их пустынные листья. Они летели под самое солнце, словно красные воздушные шары.

ПИР НА ЗАРЕ

Туман густеет, он ложится в два, в три, в четыре слоя, он собирается отовсюду, он бродит и неспокойствует. Словно что-то замышляет.

Земля едва проснулась. Земля только двинула силу: травы, листву, дыхание рек. Листва берез нежна даже в тумане, в ночных сумерках чувствуется ее робкая девичья нежность. И все молчит, все ждет часа, своей минуты, но живет. Ох как живет эта удивительная, эта юная весна, утренняя и такая свежая.

Но солнце ударило оттуда снизу, как бы из-под леса, пошли не лучи, а отсветы их. Всего лишь только краешек зари. Туман вспыхнул, плотнее прильнул к земле и задвигался, будто костер дымного серебра. И молчание лопнуло, исчезло, со всех сторон — с боков, сверху, откуда-то из-под кустов — грянули голоса.

Невозможно понять — кто поет и о чем? Дрозды, синицы, даже слышится запоздалый снегирь, тетерева за ельником, лес, ночные фиалки, ландыши, каждая былинка. И все поет, все воспевает и требует. И все звучнее, все голосистее, но не яростней. И не видно ничего из-за тумана, но рядом все, и все твое и с тобой.

Слышу, как выходит на крыльцо, гремит ведрами невыспавшаяся хозяйкина дочь. Она только вернулась, была на танцах. Мать доить корову ее подняла. Дочь злым голосом говорит навстречу заре: «Ишь, разгорланилась, нечистая сила».

Я становлюсь к ней спиной, спиной к ее голосу невыспавшегося человека, и говорю сам себе, про себя, но так, чтобы меня слышали:

— Здравствуйте и пойте. Какая вы удивительная, какая вы чистая сила!

И солнце наконец является из-за леса.



ПРИСУТСТВИЕ БЕССМЕРТНИКА

Не будем думать о светильниках. Для чего нам факелы? Не нужно даже вспоминать о лучине. Войдем в пустые комнаты, когда на окнах будет искриться изморозь, а сквозь изморозь гранено светить будут звезды. В пустынных комнатах шаги пусть звучат, как шорох листьев на осенних полянах. В пустынных комнатах будет слышаться дыхание. И поначалу казаться будет, что в комнатах темно.

Так пройдем в сторону кабинета. В камине тишина. У стены чубуки, рослые, с хорошего турка. Черные. Молчат. Уснули. Спят на диване пистолеты. Стол и кожаное кресло. В кресле пусто, но слышится присутствие. И робость охватывает. И замиранье подступает. А на столе яблоко. И яблоко светит. При свете яблока румяном на столе видны перо, лист бумаги.

И снова робость. Хочется перешагнуть порог. Но в спину вроде кто-то смотрит. Оглянешься и увидишь позади на столике букет. Рассыпался букет в широкой низкой вазе. И слабый свет от него, как от луны. Они светят твердо и требовательно. И ты стоишь на месте в присутствии звезд, пистолетов, чубуков, камина, маленького бронзового Наполеона с отломанными носками сапог и яблока.

И долго потом в жизни будешь чувствовать себя почтительно стоящим перед креслом. Зачем же нужно думать о светильниках в присутствии строгом бессмертников?

Кто-то мудрый сегодня сюда принес эти цветы.

ПИОНЫ

Срезает хранитель фондов Шпинев на усадьбе в аллее пионы.

— Это как же вам не стыдно! — подшучиваю я, подойдя поближе. — Чем вы занимаетесь, молодой человек?

Немолодой Василий Яковлевич оборачивается и смеется.

— А что, был такой случай. Владимир Семенович Бозырев, вот как я сейчас, в прошлом году срезал тут пионы для музея. К нему человек пять подскочили: «Кто вы такой?», «Как вы смеете!» Бозырев поясняет, что он заместитель директора по научной части, срезает цветы в Дом поэта. Не тут-то было! Схватили Бозырева, стыдят и привели в его же кабинет.

Мы некоторое время толкуем о том да о сем. Потом я ухожу своей дорогой. Уже с холма за усадьбой взял да оглянулся. И вижу — ведут моего Василия Яковлевича под руки две пожилые женщины и одна девушка в клетчатых брюках. Василий Яковлевич им что-то доказывает, а они не верят. Укоряют Василия Яковлевича и возмущенно размахивают руками.

Так и увели Шпинева в научную часть, в кабинет к Бозыреву.

ДЫХАНИЕ ОСЕНИ

Еще где-то в середине июля, когда во всю ширь не успевают развернуться грозы, вдруг просыпаешься и чувствуешь, что воздух уже не тот. Еще ничего не изменилось, еще все по-летнему: и листва, и травы, и птичьи гнезда — но уже слышится, что лето пошло на убыль.

Неужели вот так одна ночь и решила этот перелом? Спустишься к Шелони, тронешь пальцами — вода холодна. Травы над берегом озабочены, смотрят куда-то вдаль и ждут, как будто кто-то должен прийти. А луг еще не верит, еще цветут ромашки, цветут последним светом васильки и силятся шуметь, благоухать, как всего лишь две недели назад. И лен еще не совсем отцвел, но лишь кое-где тронута голубыми искрами его зелень.

В глубине лесов за Плюссой уже свежо, от низин и болот тянет холодом, и уже не дышит оттуда бражистым запахом трав. Вокруг Изборска в родниках вода попрозрачнела, как-то притихла, наберешь в пригоршню, а пить не хочется. Комары исчезли.

И ночи становятся сонными, легкими, видишь какие-то незапоминающиеся просторные сны, будто стоишь на башне, высоко над городскими стенами, внизу равнина, озера, озера и стяги. А ты отталкиваешься и куда-то летишь. Идешь вдоль стен, идешь под самыми стенами, словно провожаешь друга, который уезжает всего на неделю. Но кажется, что ты не увидишь его никогда. Таков он, этот город. И ничего не хочется говорить, только смотреть на него и запоминать каждую складку на валуне, улыбку нехитрых окон, походку мостовых. Тишину Запсковья в травах и под облаками. Внезапно замечаешь, как за эти несколько столетий он повзрослел. Да неужели проходит молодость? А ведь казалось, что никогда ей не миновать, все будет в сердце сила, все так же легко будет смеяться над прохожей прибауткой, вспоминать, что было и чего не было. А присмотришься, в косматых башнях и руинах что-то мудро напоминает седину.

Неужели и на тебя самого так же смотрят сегодня знакомые люди и молча думают, что ты уже немного не тот. Но ты отстанешь, а город пойдет все дальше и дальше — в века, в тысячелетия. Он будет долго смотреть на тебя из этой дали. И ты поднимешь в небо руку, и будешь махать ему в путь, и словно целую вечность будешь стоять вот так с поднятой рукой на ветру.

Солнце разгуливается, но ветер все прохладен. Уже появились вдоль Великой и Ловати осенние робкие одуванчики. В траве сидят девочки в беленьких платьицах, крошечные, и смотрят на эти цветы, смотрят долго, будто спрашивают, почему они такие.

И думать начинаешь сам о себе с грустной строгостью. Проходят знакомые, здороваются с тобой. Здравствуйте. Вы, наверное, тоже заметили, что сегодня пришла осень? Как вы все мне дороги, и как я мало всем вам сделал хорошего. Ведь вы гораздо лучше, чем я думаю о вас. Мне нужно бы вам что-то сказать или просто улыбнуться и заглянуть в глаза.

Где-то за Порховом шагает путник в шляпе и сапогах, с глазами, похожими на окна старой и доброй избы. Он спросит, как пройти в соседнюю деревню. Я расскажу ему дорогу и буду смотреть ему вслед, будто его провожаю.

Наступит вечер. Ветер все будет шуметь. У соседа в саду будет кто-то греметь тарелками и вполголоса вспоминать кого-то. Облака пойдут ниже и быстрее. В своей маленькой кроватке уснет моя дочь. Уснет, не зная, что сегодня уже началась осень. Она будет кого-то звать во сне — наверное, там, в сновидениях, она с подругами купается в речке или собирает цветы…

А я буду думать о ней, и мне будет жаль, что когда-нибудь она станет жить на свете без меня. Как мало я успел ей сделать хорошего! А она спит и еще не думает об этом.

Я к полночи тоже усну, мне будет сниться лето, жаркие грозы, теплые воды омутов, и в них русалки, и девушка на поле аэродрома. Она стоит и машет кому-то в воздух, и глаза ее удивительно напоминают мои.

ОКТЯБРЬ УЖ НАСТУПИЛ

Уж роща отряхает ранний иней на заре, когда поднимается ветер. Дорога смерзлась, пруд застыл. Далеко гуляют в полях голоса гончих собак и будят уснувшие дубровы.

Дни поздней осени бранят. Но как бранить холодное и чистое течение осенней полой воды? Когда ты чувствуешь ее дыхание, взгляд. Вода смирна, вода как бы вслушивается в тревожную поступь морозов. Как будто тихая улыбка сожаления светится на умолкнувших полях, а по лесам еще играет багровый цвет. И мглой волнистой дышит полдень, и солнце изредка блеснет над лесом. Мухоморы стоят еще, как живые, но уже проморожены и сверкают огненно. День краткий гаснет, досуг вечерний полон полусна, полувоображения. Как будто ты влюблен, легко и радостно. Снова молод и счастлив.

И словно ты плывешь сквозь этот шум и говор листопада, раскинул руки, смотришь вокруг помолодевшими глазами. И не можешь найти больше никаких других слов, кроме самых простых и легких, как говор ручья: «Унылая пора! Очей очарованье!»

Опять стоишь и повторяешь, не повторяешь, а дышишь сиянием и легкостью слов этих сердца:

— Унылая пора! Очей очарованье!

ПОД СВОДАМИ РОЩ

Под соснами вчера лежал туман. За ночь выпал мороз, и на ветви рощ поднялся иней. Поднялся бы иней и в небо, но такой голубизны, такого света небеса колыхались над Михайловским, что иней замер и просто ликовал на деревьях.

Сегодня Синичья гора, обелиск над могилой, собор — все вознеслось вместе с деревьями, как облако, и стояло в небе, подобное неслыханному царству. Такие царства строит солнечный мороз в полдень, и те колышутся, мерцают от каждого внимательного взгляда. За лесом вдали кто-то ударил в колокол. Потом ударил еще. Доносились удары из Михайловского — там отбивали время, как во времена Пушкина.



Когда идешь бором, то кажется — взбираешься высоко в горы, а долины, распадки — все остается далеко внизу. Ранним летом здесь бегут ручьи, а зимой тут положил свои петли заяц. Входишь под сосны бора, от шагов и от дыхания иней начинает колыхаться и осыпается. Иней повисает в тихом воздухе и зажигает над путником небольшую морозную радугу. Так долго ходишь по рощам вокруг Михайловского. И своды сосен осыпают над тобою свой иней.

Возвратишься поздно ночью. И среди тьмы в глазасветятся радуги, что зажигали среди поляны иней, солнце и сосны.

МОРОЗ И СОЛНЦЕ

День чудесный сияет на снегах вдоль Сороти. Река замерзла не совсем, под горою за Савкином дымится у берега ключ. Лед размыт его неторопливым течением. Здесь от Сороти поднимается дымок, словно чье-то спокойное дыхание. И трудно поверить, что вчера еще злилась вьюга, гудела в трубе и звенела по стеклам. В мутном небе неслись низкие тучи. И только под утро зажелтела сквозь вьюгу луна.

А сегодня и не узнаешь небес, равнины. Снег блещет на солнце. Лес прозрачен. Вся комната янтарным озарена сиянием. И печь трещит весело. И думается легко. И не устоять у окна.

Скорее. Уйти на солнце, на мороз. Шагать по Маленцу. Дышать воздухом ледяным, как ключ, и юным. Прикрывать глаза ладонью и смотреть вдаль, за берег. Видеть, как замерли в голубом небе синие столбы дыма от деревенских изб. И даже не колыхнутся. Слышать, как прошел сосняком автобус на поляну и звонкие голоса школьников посыпались под гору, к Сороти, в Зимари.

Идти или стоять с перехваченным дыханием и только повторять слова, которых красочней и звонче не найти в сию минуту:

— Мороз и солнце, день чудесный!

РОДНИК И ОБЕЛИСК

Я не пойду в зимний полдень под гору из Савкина к роднику. Там над нетерпеливой чистой водой солнце поставило облако морозного сияния. Уже издали видно, как свет переливается в облаке. А когда подступишь ближе, сразу поймешь, что это не просто облако, не совсем уж такой необыкновенный свет. Это чаша. Сияющая чаша висит над родником. И как бы ты ни хотел пить, к этой чаше робко прикоснуться. Ведь она вся светится, а свет над родником переливается и колышется.

И для чего же ранним и туманным утром лета мне спускаться под гору к этому ключу? Там вдоль реки туман уже рассеялся и светлое небо ширится над озерами. А здесь, над ключом, стоит голубоватый легкий и высокий парус. Он готовится в путь и трепещет. Сюда сейчас опасно приходить: того гляди под парус этот ступишь, проснется в снасти ветер — и нет тебя. Уплыл. Совсем далеко.

Уже весной, во время ледохода, ночью совсем спускаться к роднику не стоит. Его не видно. Кругом разлив. Разлив подступил к деревне, к горке. И только в глубине живет и бьет сквозь полую воду родник, над тем самым местом, где встает луна. Вернее, месяц. И долго месяц над водой стоит. Кругом проходят пепельные льдины. А месяц тут по льдинам рассыпает мелкие колокола. Те блещут и звенят.

Я выйду к роднику в осенний светлый полдень. Когда увижу, как лист кленовый трепещет над ключом. К нему слетаются другие. С того, с этого берега. Вот их уже толпа. Вот стая. Вот вытянулись, превратились в облако. Вот поднялись и встали, словно обелиск. Багряным обелиском листвы над родником обернулись. И шелест в обелиске слышен.

Теперь опущусь на колено, утоплю в воде ладони, наберу широкую пригоршню. И поднесу к глазам. Потом окину взглядом все, что только видеть можно, преклонив колено возле Сороти.



ВЕСЕННИЙ ЗВЕЗДОПАД

Почки уже готовы, но листвы еще нет.

И с вечера пойдет ровный легкий апрельский дождь. Он повесит на каждой почке по серебряной прозрачной серьге. Серьги будут покачиваться от ветра и от собственной тяжести, и свет переливаться будет в них полновесно и прозрачно. Так серьги превратятся в звезды.

Ночью при тучном и властном сиянии луны звезды будут капать с той молоденькой березки в темную, в бездонную воду озера. И будут медленно тонуть там во мраке, кружась, вращаясь, но не растрачивая света.

Так под березой к утру светиться будет уже глубокое таинственное облако звезд, такое светящееся и вытянутое конусом.

До рассвета, пока не встанет солнце.

НЕПОСЕДЛИВЫЙ МЛАДЕНЕЦ

У меня под горой народился маленький нежный ручей. Я это чувствую, я слышу издалека. Не пойти ли теперь да взглянуть на него? Под горой, среди хрусткого и зернистого снега, среди мертвых, иссушенных временем и морозами листьев травы — сверкание и шелест.

Тут крошечный беспомощный младенец. Он дышит чуть приметным, совсем еще наивным, но уже тревожным сном. Он медленно колышется от сонного дыхания и — светится. Тут солнце влажной доброю ладонью накрывает новорожденное его теченьице. Тут, среди мокрого и счастливого снега весны.

К вечеру опустится морозец. Он закует послушные и звонкие овраги, колеи, пригорки. Ну как же тут уснуть? И среди ночи придется мне спуститься под гору, к ручью.

Он прикорнул здесь в своей ложбинке. Подернут инеем. Он боязливым робким сном забылся до рассвета.

Тут надо взять его в ладони. Да отнести домой, там уложить, как маленького чуткого котенка, и греть его дыханием. До рассвета. Ты сам заснешь над ним и не заметишь, как встанет солнце. А твой младенец убежал, его уже нет по всей избе. Он снова там звенит сквозь утро под горой и на какой-то тоненькой струне играет.

И так до самого заката. То здесь, то там звенит, сверкает, хлопает в ладоши, хихикает…

А к вечеру над озером вспыхнет месяц, когда опять морозец опустится. Ручей притихнет на какую-то минуту. Спустишься под гору опять накрыть его дыханием либо ладошкой, а вон он сидит — на берегу. В голубеньких сапожках, глаза блестят, улыбка светится. Протянул беспечно руку, выломил из воздуха янтарный рожок месяца и, как на дудке, на месяце наигрывает. Только пальчики, как перламутры, сияют, когда перебирает ими, разгуливая по мелодии своим непоседливым и простодушным дыханием.

СТАЛЬНОЕ НЕЖНОЕ КРУЖЕВО

Лед ноздреват, лед крошится, он распадается и темнеет. Из глубины тяжелых дымчатых озерных льдин теперь слышится какое-то движение, оно походит на длинное прерывистое дыхание. Дыхание томительно и гулко расплывается над озером, особенно в сумерки.

Над сумерками прорезается месяц, осторожный, внимательный. Его таинственный, плотными туманами завешивающий озеро свет вдруг наливает льды тяжелой черной зернью. Однако льды подвижны, они подтаивают и распространяют здесь и там широкие лиловые течения.

Лед превращается в стальное, кованное мелко и узорно, кружево, он весь звенит и дышит здесь под месяцем сквозь этот звон. Прозрачно и пустынно дышат льды, звенят узоры и расплываются к далеким от луны замглевшим берегам, чтоб на рассвете, уже совсем бесшумно раствориться в солнце и туманах.

Навсегда исчезнуть.

НАД ПОЛЯНОЙ

Летит надо мной паук.

Конечно, я думаю, что так он просто на длинной паутине раскачивается. Паутину же концом на березу намотал.

Небо чистое, с легким ветром. И вот летит паук в нем, как Черномор, мертвыми глазами вниз посматривает. Все дальше и дальше несет его. И чувствуется, как ликует он там, над полем.

Солнце чуть забирает легким облаком, и паутина в обе стороны от паука вспыхивает. Словно на двух длинных искрах парит паук.

Собака сидит рядом и смотрит в небо. Потом не выдерживает и лает вслед пауку.

СКАМЬЯ

Два столба врыты в землю, и доска на них положена. Как и всякая деревенская скамейка. Но стоит на горе, под сосной. Под высокой и шумной сосной. Рядом липа, отцвела уже. И клены. Позади яблони. И школа высится тут же, на горе, тремя каменными этажами.



Со скамьи дорога видна, под горой поблескивает озеро, шумит спокойно. И видно сквозь кленовую листву — покачивается на озере лодка. А клены уже большие, взрослые.

Повадился сюда ходить один совсем не взрослый человек. Дочь моя сюда ходить повадилась. Уйдет, и долго нет ее. Интересно, чего же она там одна, без подружек, делает?

Поднимаюсь на гору. Сидит она и ногу на ногу положила. И думает о чем-то усердно. И выражение лица как раз недетское.

— Что ты здесь делаешь, ничтожный человек? — спрашиваю.

— Твой ничтожный человек сидит и думает.

— О чем?

— А здесь «скамья Онегина». Совсем как в Тригорском, все видно далеко, и ветерок. Тут обо всем можно думать.

Ну как не позавидовать человеку, который в сотне верст от Михайловского может найти себе такую скамью.

С КЛЕНОМ У ПОДОКОННИКА

Вчера я поселился в бывшей просвирне графа Гейдена. В этом доме из-за его заброшенности давно уже никто не живет. Во втором этаже его длинное стрельчатое окно, из которого я вижу все озеро.

Две ласточки промелькнули у меня под окном. Они мчались на небольшом друг от друга расстоянии, одна чуть отставала, и неизвестно откуда взявшийся их полет неизвестно где и закончится. Ласточки перечеркнули двумя черными полосами озеро, дальний берег, ель перед самым окном и ослепительно блеснули спинами на ярком высоком солнце. И теперь, несколько часов спустя, на заре, я склонен думать, что полет их не прекратился. Они где-то летят и никогда не остановятся. Они описывают какой-то гигантский круг или эллипс сквозь эпохи, страны, пространства во времени, необъятном и захватывающем дух, как внезапный удар под сердце. И через многие-многие годы они вновь пролетят под окнами этого каменного дома, сложенного из валунов и кирпичей, с двухэтажной башней, перед которой стоит дремучая ель. В моей комнате есть еще одно окно, но я о нем не говорю. Под ним пробегает узкая тропинка и, смотря кому куда хочется, ведет в гору, на кладбище, или под гору, в поселок. Нависла над самой тропинкой черемуха. Черемуха тоже очень старая, она уже дряхлеет. Весной, когда черемуха цветет, она дышит в окно, как белая тяжкая туча.

Когда эти две ласточки пролетят здесь вновь, у окна будет сидеть совсем другой человек. Ему, может быть, никогда не придет в голову подумать о том, что сейчас волнует меня. И очень жаль, что я не могу даже представить, о чем способен он будет думать вот в такой голубой, в такой вот теплый вечер июля, когда воды озера гладки, а лодка, плывущая от одного берега к другому, оставляет позади не только золотистый след, но какое-то золотистое дуновение воздуха. Но все же тот человек может выйти на берег, стоять и смотреть вдаль. И если в ту минуту над ним промчатся ласточки, пусть он знает, что это те самые, что пролетели сегодня у меня под окном. Более того — пусть он знает, что это и те самые, что жили когда-то на чердаке деревенского дома невдалеке от Пыщуга.

Вскоре перед моим окном пролетит чайка. Она громко крикнет и улетит к мосткам. Там, на мостках, весь день сегодня жарили свои жилистые спины три проезжих человека. Они позагорали, накупались, нахохотались вдоволь и уехали на легковой машине. А у меня осталось такое ощущение, будто перед глазами промелькнула какая-то знакомая и старая картина с ходячим сюжетом. Вроде того — «Купание солдат».

Если же касаться сюжетов и тем, то сейчас нет для меня ничего интереснее темы окна. Полуденные окна Эрмитажа, каждое из которых — законченная, строго скомпонованная гравюра. В сторону ли арки Главного штаба, в сторону ли Невы с Биржей и Петропавловской крепостью, с Ростральными колоннами, из царской ли библиотеки в сторону Адмиралтейства — всюду как бы растворяются величественные створы возвышенных литографий. Художнику даже нет надобности напрягаться или думать, стоит лишь найти удачную точку перед любым из окон. Летним вечером, если ходить под низкими сводами переходов Василия Блаженного, среди стен, расцветших диковинными травами, в тишине, представляется, что под окнами текут степенные людские толпы. Зимней ночью из высоких окон бедного барского дома в Михайловском ты озарен блистающими полями созвездий. Они горят над снегами Петровского озера, и снега сияют, сами подобные созвездиям. И вспоминается почему-то не Пушкин. Приходит в голову Юлиуш Словацкий:

Заозерные звезды печально люблю я…
Мне никогда не забыть великолепные окна кабинета Сигизмунда-Августа под утренним солнцем стремительной высоты Вавельского замка в Кракове. Из таких окон и впрямь — выпускать лебедя с королевичем на спине. За окошечком деревенской бани слышно, как шелестит цветущая малина. А от колодца проходит девушка с коромыслом и позванивает ведрами. И взгляд у девушки приветлив, что тебе веселое окошко. Надо сказать, что деревенские окна, резные, с новыми и старыми наличниками, напоминают девушек в платках, девочек в платочках, старушку в старом полушалке или красавицу в дорогой тяжелой шали. Под такими окнами приветливо сидеть и щелкать семечки, а иногда какое-то на первый взгляд не очень и примечательное окошко не грех и полюбить.

Я люблю свое небольшое, но высокое стрельчатое окно. Мне кажется, такого окна не было ни у кого другого. Даже у Петра Великого, который, как известно, прорубил однажды такое окно, которое никто никак не мог заделать. В этом окне цветение дворцов и парков, факелы Ростральных колонн, гул заводов, волчья зоркость эскадр, ветер, полный разноязыких флагов, городов, отзвук выстрела, потрясшего державу до основания, здесь белые ночи поэтов, когда человек не в состоянии закрыть глаза и успокоить сердце. И все-таки мое окно мне дороже. Над озером, в котором заскользили отсветы зари, легли и отразились берега с высокими соснами, елями, там гуляет рыба. А здесь падают и падают с ели шишки. Шишки падают на поляну, где их ловит кот и засыпает на виду у всех в обнимку с шишкой.

А между кирпичами портика как раз под окном проросла березка. Когда смотришь из комнаты, кажется, что выросла она из подоконника. Березка совсем юная, ей года три или четыре. Жизнь у нее только начинается. Березка словно маленький эпиграф к моему окну. Что-то вроде:

Волновать меня снова и снова —
в этом тайная воля твоя.
Радость ждет сокровенного слова,
и уж ткань золотая готова,
чтоб душа засмеялась моя.
А из земли под самой стеной и вдоль валунов ее тянется клен. Клен уже юноша. Он дотянулся до окна и чуть закрывает березку. Так что можно подумать, сидя у окна, что клен тоже растет из подоконника. И клен как эпиграф к моему окну:

Очарованный музыкой влаги,
не могу я не петь, не плясать,
и не могут луга и овраги
под стопою твоей не сгорать.
Так растут клен да березка, а на подоконнике пляшет ветер. Я не удержусь и нарисую портрет моего окна. И этот портрет в золотой сверкающей раме я повешу над озером. Высоко над водой держать будут портрет этот с двух сторон два жаворонка. Те серые птички, что виснут ранним летом над полянами. Они висят в теплом воздухе и поют свои песни.

И за кружевом тонкой березы
золотая запела труба.

ВЕТЕР СРЕДИ САМОГО ПОЛДНЯ

Сегодня полдень, и солнечные тени кленов трепещут по всему поселку. Они трепещут не только на дорогах, лужайках, крышах, берегах, они вьются в воздухе, словно счастливые стаи птиц, которые собрались в дорогу, но никак им не хочется улетать. Это видит каждый. И каждый, конечно, знает, что в конце концов улетать им все же придется.

Поэтому люди заняты делом, они выходят на дороги, взбираются на крыши, они ловят эти кленовые тени, рассовывают их по карманам, за пазуху, складывают в мешки, сундуки, под кровати. Я только что видел девушку, которая сгребала за поселком стог из летучих кленовых теней. И грабли пели у нее в руках. Но девушка пока молчала.



Она работала. Девушка сгребла стог до самого неба, встала на него, выше холмов, крыш, сосняков. Она встала на стог в самом небе. Ее белые волосы рвались вдаль вместе с ветром, и платье рвалось и хлопало, как знамя. А стог журчал у нее под ногами. Так журчат ручьи, когда их много и сливаются они вместе, чтобы смеяться, пировать и хлопать друг друга по плечам.

Вот теперь девушка запела. Она пела без слов, но во весь голос. И руки подняла над собой, как два маленьких солнца. И освещала ими все дали, направо и налево.

И люди останавливались, кто где был. Они смотрели на девушку, и губы их шевелились. Люди тоже пели. Не подпевали девушке, а каждый свою песню пел для себя. И лица их были счастливые.

Теперь счастья недоставало только кленам. Именно полного счастья в такой ветреный полдень. И тогда отовсюду клены сдвинулись со своих мест и пошли к девушке, к ее стогу за поселком. Ах, как это было радостно! Клены шли и шумели во весь ветер. Они переговаривались друг с другом, друг друга окликали и приветствовали. Они встали вокруг стога. А ветер сорвал с девушки платье и понес над озером, как птицу.

Тогда клены враз поднялись, мгновенно выросли в небо и закрыли девушку на стогу, чтобы никто посторонний ее не видел.

Пусть она стоит там, в небе, и поет свою песню.

ОЗЕРО И БРИЧКА

Кто-то вогнал в озеро бричку и бросил ее передком к берегу. И та смотрит из воды на песчаную пологую полосу, развернув передок и раскинув оглобли. Среди синей осенней воды бричка смотрится как нечто совершенно сокрушенное, оставленное навсегда и потерявшее всякое значение. Бричка смотрится как конец целого мира или по крайней мере какого-то значительного дела. Какого? Трудно сказать. Подождать следует вечера, и тогда, на заре, многое сделается явным и понятным.

Когда красное солнце коснулось леса по ту сторону озера, стало ясно, что это тачанка. Тачанка вся залита кровью и брошена здесь, у берега. Пулеметчик висит вниз головой и с передка касается воды руками. «Максим» уткнулся дулом в озеро. Кони валяются в воде, полумертво сопят, и один, гнедой, бьет окровавленными мослами в песок и силится поднять голову. Скоро солнце сядет, и кровь перестанет гореть на передке, на колесах и вдоль оглобли.

Синие сумерки, кутаясь в синие тени, соберутся к берегу. И тогда я увижу черное проломленное ложе, полевой разбитый катафалк. Там, на ложе, раскинувшийся и насквозь пробитый сталью, лежу я сам. Меня пробило уже мертвого. Правая рука немного вскинулась и застыла в воздухе, как в крестном знамении. Так замерла на полпути. Внизу холодная плещет вода. Меня откуда-то везли и бросили от страха. И нет уже ни лошадей, ни провожатых. Все брошено и страшным каким-то ударом опрокинуто в воду.

Ночью над озером загорится окно. Там вспыхнет звезда. Одна во всем окне. И там вдруг повиснет на одной руке, перевернувшись через голову, молодая наяда. И слышно будет, как она смеется полушепотом. И спрыгнет в озеро.

И вот уже выскочит она из озера на колеснице. Стоит. Высокая. Расставив ноги, размахивая над головой ременными вожжами. Но вожжи в темноте мерцают чешуйчато. Кони с черными гривами. Гривы мраком полыхают. Вылетает колесница из озера, как из океана. Кони веером высыпают и несут к моему крыльцу. Кони храпят и хохочут. Быстрые шаги, и кто-то громко стучит в дверь.

Рано утром, когда туман снежными паутинами поднимется с озера, придет бригадир Николай Семенов. Он уже пришел. Он привел на берег высокую белую лошадь. На шее лошади сидит хомут, а Семенов несет в руке дугу. Синюю дугу с тремя небольшими колокольцами. Семенов в высоких резиновых сапогах. Он заходит в воду и на берег вытаскивает бричку за оглобли. А лошадь стоит и ждет, как школьник, вызванный к доске. Семенов закладывает лошадь в бричку и с грохотом уезжает в поселок.

ОТРАЖЕНИЕ

Воды среди тишины ровны и отзывчивы. Облако стоит в небе, оно стоит и в Глубоком. Сосна висит над водой, висит она и в воде.

Сорвалась откуда-то белая бабочка и летит низко над озером. Бабочка танцует. А следом за ней по воде тоже бабочка танцует и летит. В воздухе так чисто, что видны эти бабочки, сколько бы ни уносил их полет.

Две вороны от поселка летят — одна над водой, а другая по воде. Самолет свой след белый теряет над лесами. Два самолета. Лягушка прыгнула с берега в воду, а из воды навстречу ей тоже лягушка. И поселок. Один на берегу — другой в озере. Даже голубоватая дневная луна светится в воде, вернее, в синем небе Глубокого.

На мелководье стоит полчеловека с удочкой в руке. Но и полчеловека, тоже с удочкой, под ним.

И сам я, сидящий на камне у берега, наверняка не один. Нас двое. И когда я, сидящий на камне, протяну руку мне, висящему вниз головой в озере, то одна рука протянется навстречу другой, и вот-вот они встретятся в рукопожатии.

БЕЛАЯ ЛОШАДЬ

В сумерках тяжело ходит по берегу и громко жует мясистую траву большая белая лошадь. Обычно лошадь ходит на длинном поводу, привязана к ели. При озерном свечении сумерек лошадь кажется то синей, то серой, то голубой. Сегодня лошадь ходит без повода, и вдруг я ее увидел бегущей. Лошадь бежала из поселка по дороге в гору. Она бежала резво и весело, словно целый день не работала. А после она, мечтательно и бережно неся голову, шагала по бесшумному песку назад. И долго бродила по берегу, громко щипала траву и жевала ее, отлягиваясь от комаров.

Странное существо лошадь. Существо какое-то таинственное. С чего это ей понадобилось бежать в гору, а потом шагать назад и о чем-то думать? И вообще — о чем может думать лошадь? О чем, например, могли думать сотни тысяч коней на Каталаунских полях, когда земля дрожала и гудела от победоносных кликов римлян, сокрушающих несметную армию Аттилы? Что думала та лавина обезумевших животных под кавалеристами Нея, ломая ноги, шеи, хребты и сваливаясь в знаменитый ров под Ватерлоо? Что думает конь в темном поле дневного сражения, избитый, обессиленный, с прорванными шпорой боками, а в темных кустах и ложбинах стонут, хрипят и задыхаются забытые и брошенные люди, выходят из лесу волки, рыщут, и мертвая рука вот-вот готова схватить за копыто…

Или стрелою, выпущенной из могучего лука, стелется под всадником степью аргамак, и другой скакун с другим всадником гонится следом. Кто скачет от кого и кто кого догоняет? Кони ли гонятся друг за другом? Сбивают ноги, сердце. И, брошенные, уходят в туман, когда рыцари сошлись и стервенеют. А кони ждут, и какие у них в это время глаза? Кони отвернулись, они дрожат и, может быть, плачут. А эти глаза, этот взгляд умирающей, загнанной лошади, которая всю жизнь скакала, напрягалась, выбивалась из сил. И добро бы на себя…

Когда лошади умиротворенно отдыхают в дубовых горницах своих конюшен, им кажется, что покой разливается по всей ненаглядной земле. Им не думается ни о чем, и если бы они могли, они бы просто пели тихую длинную песню, какую порой поют крестьянки за тягучею пряжей. Тогда можно подумать, что нет нигде ни парадов, ни стражи, ни утомительных повозок, ни упорного плуга, ни злого бича, ни голодного волка и только ластится над берегом, когда блестит излучина в тумане, ластится к ногам добрый, глупый, пугливо-доверчивый жеребенок.

Ах, если бы лошади могли себе воздвигнуть святилище! Оно бы раскинулось высоко под звездами, в бесконечно цветущей степи с такими травами, в которых тонет грива, в степи с холодными и сильными ключами, с просторным ветром, и никогда бы на этой равнине не пробежало ни одно живое существо другой породы — ни волк, ни рысь, ни медведь… И только птицы парили бы под самыми звездами. И тогда хотел бы я взглянуть в глаза того коня, которого грива светится во тьме и сияет на солнце, дыхание горит, копыто гулко и нетерпеливо, а ржание его подобно звуку победоносной трубы!



И тогда я не удивлюсь, когда однажды взгляну в свое окно и увижу, как по озеру навстречу взгляду, то есть к дому, идет по озеру лошадь, белая лошадь с сияющей гривой, глаза ее смеются, а солнечные зубы улыбаются. Лошадь идет не по льду, а просто по воде!

ШАГИ И РАССТОЯНИЯ

Я всегда с удивлением смотрю на проходящего мимо человека. Меня всегда охватывает глубокое изумление. Я хорошо вижу, как он шагает, вижу, как он размахивает рукой и в руке у него газета или висит и покачивается на локте зонтик. Я понимаю, что человек движется, но именно то, что он удаляется, меня приводит в полное изумление.

Что же это такое? Человек был здесь, а теперь вон там. Он был обыкновенного роста, теперь стал совсем маленьким, не больше воробья. Неужели это он? Как он там оказался? И что он там делает? Что он думает там, шагая по песчаному косогору, на что надеется? Может быть, это не он? Может быть, это кто-то другой? С тех пор как он был здесь, может быть, прошла целая вечность и он совсем изменился? И под кленами, сняв соломенную шляпу и платком вытирая бритую голову, вышагивает уже нечто другое? Может быть, он даже и не человек уже, а какая-нибудь букашка, или кукла, или обыкновенный механизм, или же простое воспоминание обо всем этом?

Или девушка. Проходит мимо. Почему она проходит? Что нужно ей там, куда она спешит? Зачем она так нахмурила веснушчатый загорелый лоб и покусывает губы? Может быть, эти красные босоножки жмут ей ногу? Или ей трудно шагать? Тогда для чего ей шагать? Пусть сядет на крыльцо и смотрит на озеро. Там и поют, и купаются, и ловят рыбу, и о чем-то спорят. Как в кино или как в театре, и все намного правдоподобнее, чем там. Сиди себе и смотри. А босоножки можно снять и поставить на траву. Можно завести хорошую музыку. Можно слушать какую-нибудь сонату или танцевать танго, на выбор. Кому что нравится. И прямо здесь, на поляне возле дома, можно танцевать. Я тоже могу снять ботинки и тоже танцевать босиком, изредка наступая девушке на пальцы, на такие холодные, ласковые пальцы.

Что удаляются машины, ничего удивительного нет. Для того они и сделаны, чтобы удаляться. У них для этого есть колеса. Но когда удаляется человек, это так невыносимо. И ведь у человека нет никаких колес, а смотришь — он как раз удаляется. И так не хочется иногда в это верить.

Я временами совсем не верю, что это я лежал когда-то на берегу моря где-нибудь в Гаграх и думал о королеве Христине или сидел на набережной в Ялте и ел мороженое, а у меня болели зубы. Или стоял в кустанайской степи и слушал, как поют украинские песни на закате звонкими голосами студентки, что приехали на уборку откуда-то из-под Киева. Или же плыл на пароходе по Енисею, третьи сутки шел мелкий дождь, берегов не было видно, и мне казалось, что мы уже вышли в море. Неужели это я когда-то целовал одну красивую девушку, о которой сейчас совершенно забыл? Никогда о ней не вспоминаю. Не целовал я ее. И вообще ни с кем ни разу в жизни не целовался. И только еще готовлюсь кого-нибудь поцеловать, но не могу на это решиться. А когда поцелую, то, может быть, это буду уже не я. И тогда мне будет казаться, что я так всю жизнь стоял среди леса в розовом воздухе вечера и задыхался от смолистого соснового воздуха. И ничего другого со мной никогда не бывало. И так будет продолжаться вечно.

Вот мимо прошла женщина и готовится свернуть за угол. И расстояние так стремительно ее уменьшает, что трудно поверить, будто это тот самый человек, что три минуты назад был здесь. И неужели она так и свернет там за угол и ни разу не оглянется? Она уже сделалась меньше шариковой ручки, которой я сейчас пишу.

Вот проходит мальчик со школьным портфелем, в белых тапочках, в коротких синих штанишках и в розовой рубашке. Неужто и он через несколько минут станет совсем крошечным? А вдруг все случится наоборот: чем дальше он будет уходить, тем огромнее и огромнее начнет он становиться…

Быть может, во время своих рассуждений я что-то воспринимаю не так или чего-то не учитываю? Вполне возможно, я не принимаю всерьез именно то, что при любой ходьбе человек все-таки проходит какое-то расстояние, прямо-таки преодолевает его. А временами эти расстояния бывают удивительно большими и с каждой минутой все более и более увеличиваются.

ПРИЗРАК

Ах, какие дни стоят! Какие стоят удивительные дни! И над окном вьется желтая бабочка.

А дня три назад я видел в лесу одну березку. В тишине высокого и светлого леса я ее видел. Она стояла, эта березка, среди поляны. И листья ее поблескивали. Листья были жестки, поблескивали матово, но нежно. Так всегда бывает осенью. Долго я смотрел на ту березку и, когда возвращался из лесу, все время почему-то думал о ней.

А когда я вышел на высокую скошенную гриву, то увидел деревцо впереди, в небе, на самой вершине гривы. Деревцо показалось мне знакомым. Вот оно что! Та самая березка теперь там стоит, на гриве.

Я спустился к озеру. Я прыгнул в воду и долго плавал в синей воде. Вышел на берег и опешил. Вот оно как! На берегу стояла среди песка березка, она длинно шелестела ветвями. Неужто пришла она сюда за мной?

Я шел домой проселочной дорогой. И мне все казалось, что позади кто-то с шелестом торопится. И стоило мне оглянуться, здесь или там с шелестом замирала на бегу березка.

Домой вернулся в полной темноте.

Когда же утром вышел на крыльцо, то увидел, что все оно засыпано березовым семенем. И два или три листочка золотых оставлены для меня на ступеньках.

На следующее утро я проснулся и нашел несколько влажных листочков на подушке. И на одеяле нашел. От них слышался сухой винный дух. Мне показалось, будто я слышу, как они дышат, эти листочки.

А по ночам я слышу теперь, как надо мною склоняются ветви, как на них шелестят листья и как они падают вокруг — здесь и там.

ДО РАССВЕТА

Пока не взошло солнце, не проснулся ветер, озеро гладко наливает блистательную ширь своих вод лазурью. Так и хочется спуститься к воде, поднести снизу, из глубины, вытянутые, чуть растопыренные пальцы под эту гладь и бережно поднять ее в небо. Поднять вместе с дальней лодкой рыбака, вместе с облетевшими с берега желтыми листьями, вместе с младенчески робкими стайками тумана в заливах. Поднять и держать там, высоко в небе, под рассветной луной, высокой и голубовато-снежной.

И тогда станет видна вся глубина. Оплывшие подводные валуны, большие и малые. Коряги, увешанные бахромой светящихся водорослей. Станут видны все кристальные и сильные ключи, что бьют и наполняют жизнью озеро. Будет видна вдалеке и та русалка, что как-то ночью подлетала к моему крыльцу на тройке. Она сидит на голубой, на прозрачной коряге и вышивает вдоль зеленого валуна золотые тонкие узоры серебряной иглой. И на длинной тоненькой цепочке ходит вокруг нее ученый сом с зелеными усами.

А ключи! Ключи горят и дышат, от их дыхания повсюду расходится молодой и звучный аромат силы, словно пахнет дубом и ландышами, кленом и ночными фиалками. Оттуда, из глубины, бьют струи, нет, не струи — оттуда стаями тянутся птицы, голуби и лебеди, соколы и ласточки… И стаями они уходят в небо. И вот уже не птицы, а величественные корабли, серебряные и тонкие машины, уходят в небеса и дальше, в бесконечные просторы океанов, к звездам, в необозримые просторы Вселенной…

И песни слышатся оттуда. И разлетаются песни по земле.

Так до рассвета нужно не замешкаться, нужно все успеть поставить на место. Пусть опять туманы да лодки плывут не в небе, а среди берегов. Ведь людям нужно напоить лошадь, зачерпнуть ведро воды, прополоскать белье. Да и детишкам необходимо в утреннем озере плясать, бить по воде ладонями и хохотать на все леса и озера среди вод Глубокого.

ФАНТАЗИЯ ПОД СОЗВЕЗДИЕМ РЫБ

Осенью мое окно высится под созвездием Рыб. В безлунную ночь эти звезды хорошо и далеко смотрятся, играя между черными соснами кладбища на горе и созвездием Пегаса. Пегас горит гораздо выше и распластался широко. Еще выше и правее Пегаса светится Дельфин. Все это те самые существа, без которых небо много потеряло бы в своем блеске и величии.



Днем их не видно, и начинает казаться, будто их нет вообще. Только иногда вспоминаешь о них, глянув на какую-нибудь известную картину, когда она подвернется под руку. «Персей и Андромеда» Рубенса, «Млечный Путь» Тинторетто. Или «Триумф Венеры» Франсуа Буше, когда богиня сидит на воздушном троне среди моря и вокруг резвятся, нежатся океаниды, тритоны, дельфины.

Я ночью вижу, как рыбы, золотые и красные, голубые и зеленые, кувыркаются и прыгают в небе над моим окном. Их чешуя чуть слышно играет в отдалении на арфе. Они играют и вдруг забывают струны, чтобы следить глазами за чьим-то медленным шагом, который проплывает мимо дома, сквозь кусты багряных рябин, алых кленов и бурых дубов. Эти рыбы дуют в какие-то перламутровые раковины, их звук похож на пение валторны в лесной глуши при лунном свете, когда олень склонил рога и слушает, а эльфы, эти маленькие хрустальные человечки, сцепились голубыми руками и танцуют под луной. Рыбы подвешены в небе на жемчужных цепочках, они гуляют в черной на поверхности и золотой на прозрачности воде, что позади моего дома, над кладбищем.

От звезд и от луны по дороге пепельные тени. Пробежит ли собака, она покажется обернувшимся мертвецом. Проплывет ли в воздухе какой цветок, он похож на чью-то несчастную и обаятельную душу, которой одиноко на свете и страшно среди людей. И вот она выходит гулять на воздух одна среди тьмы. И светится, проплывая над озером.



Сегодня ночью я проснулся оттого, что светила во все озеро и на все леса луна. Свет ее был ярок и спокоен. И я, как женщина, не мог заснуть. По всему дому раздавались шаги, легкие и приветливые. Кто-то ходил по половицам здесь, рядом, внизу, по деревянной лестнице в первый этаж. Было слышно, как кто-то раскрыл внизу большое окно на озеро, он там сидит и смотрит, как на воду садится туман, а травы заковывает иней. На мое окно села какая-то белая птица и долго смотрела внутрь моей темной комнаты. Глаза птицы зелено горели. Птица долго сидела на окне с такими странными глазами. А потом улетела. И послышалась в моей комнате музыка, такие неуловимые звуки. Так течет и разливается один лишь лунный свет прозрачной и прохладной ночи.

Высоко над озером светил портрет моего окна, его держали там, в лунном небе, жаворонки. Нет, не жаворонки. Две белые птицы. Одна из них и прилетала ко мне на форточку. Там в окне горела свеча, и кот, мой важный кот, который когда-то был Ролландом-оруженосцем, или Филиппом Вторым, королем испанским, или Маргаритой Наваррской, или японской поэтессой Сей Сёнагён, или факиром, который гадает на листьях лотоса, глотает зонтики, пагоды и острова, этот кот сидел в окне под свечой. Он желтыми глазами смотрел на луну. И, поднимая в воздух лапы, он колдовал, глядя на светило.

Я лег на постель и закрыл глаза. Музыка ходила по дому, как те привидения, что вздыхают, поют, играют на паутине и смотрят на звезды. Какие-то ветви спускались ко мне в комнату сквозь крышу с неба. Быть может, это была ветвь птицы Габис, птицы, которой никто никогда не видел. Только все знают, что сидит она на ветке. И ветвь эта иногда опускается на землю. Тогда она склоняется над озером, словно задумала напиться. Или тянется к окнам ночных огней и высматривает она там человеческие страдания. Порою эта ветвь висит над целым городом и там себе отыскивает судьбы. Порой она склонится к человеку и долго смотрит ему в душу так, что больно становится человеческому дыханию.

Какие-то лица девушек и женщин проплывали за окнами. И останавливались и складывали руки возле глаз, вглядывались. Их лица были добрыми и смотрели в тихой, ласковой надежде. Они, быть может, никого никогда не любили. И страшно им было от того, что могут они полюбить. Точно так же, как было страшно мне всякий раз, когда я чувствовал, что могу полюбить человека. Потом они уходили к озеру и смотрели в небо, на окно, где мой кот сидел и расчесывал свои белые усы, расчесывал языком, расчесывал старательно, как расческой.

Я проснулся, в комнате ходил туман. Слышался ровный говор воды, словно шумит глубокий лес. И я увидел, что из глубины каменной стены под окном бьет водопад и вода его рассекается в воздухе брызгами так, что в комнате сверкает высокая радуга. Под радугой проплывал далекий парусный фрегат. На мачтах фрегата вместо вымпелов сидели райские птицы. Райские птицы пели на все море веселыми человеческими голосами. По палубе расхаживали какие-то смуглые люди и поочередно смотрели на меня в подзорную трубу. Очередь была большая. Подзорную трубу держали в руках люди с широкими кружевными рукавами. Людям приятно было смотреть на человека, который проснулся и лежит. Они издали махали мне платками, улыбались и посылали воздушные поцелуи. Платки их были тоже кружевными, вполне возможно, что кружева эти были льежского происхождения. Там даже несколько раз выстрелили из пушки. Это был замечательный салют. От него закачался увядающий подсолнух в стеклянной банке у меня на подоконнике.

За окном слышался какой-то говор и шелест. Я посмотрел из окна вниз и увидел, что там бежит ручей. Ручьем текли с горы опавшие листья. В этом ручье текла одна листва и не было воды. Листва журчала, она светилась, прохваченная холодным солнцем осени. Она даже пела, эта листва. Ветер рябил рыжий разговорчивый рокот резвого ручья, а тот проворно торопился в озеро. По озеру, гладкому и чистому, уже далеко растекался листопад.

Я вышел из дому и умылся из этого ручья. Я вышел, чтобы сделать один прохладный глоток его листвы. Луна все еще стояла в небе. Только теперь она была маленькая и совершенно белая, как лица тех, что ночью заглядывали ко мне в окно, или кружева любопытных, посматривавших на меня в подзорную трубу.

Я поклонился такой высокой луне, снял шляпу и широко провел ею в воздухе слева от лица и вперед, к приподнятому носку выставленного сапога. И такое это было благостное утро, хотя созвездий на небе видно не было.

ДЕНЬ ПОСЛЕ РАДУГИ

Такая лиловая и одновременно черная туча может прийти только на рассвете. Только на рассвете туча появляется внезапно, словно ниоткуда. Явилась, встала над озерами, над Синовцом и над Глубоким, и отразилась в них, как бездонная мгла глубоко протаявшего снега. И даже чудится, будто вот-вот начнется снегопад среди этого влажного и жаркого воздуха.

И девочка, подросток, босыми крепкими ногами, как уточка, ступает по песку и воде. Два глубоких ведра покачиваются у нее на коромысле. Девочка только проснулась и еще прищуривается, глядя на солнце, что поднимается над озером на другой стороне горизонта. С одной стороны туча, с другой — солнце.

Резвый молоденький гром ворочается в туче крепко и угловато. И пожалуй, это хорошо я слышу отсюда, отдается эхом в пустых ведрах на коромысле у девочки. Над ведрами вьются стремительные облачка каких-то суетливых комаров. Откуда только взялись? Комары так гуляют в пустых ведрах девочки! А вода по всему озеру затихла.

Здешние озера временами не допускают на село дожди, они дождь задерживают, уводят в стороны. Так и сегодня. Дождь густыми дымными полосами стелется за Синовцом. И там гремит. Но воздух влажен всюду, и здесь, над Глубоким, короткими бесшумными порывами расстилается озон. Крупные капли падают на озеро здесь и там, будто кто расставляет по глади вод замысловатые стеклянные фигурки какой-то невиданной игры.

Капля шлепнулась, и словно паучок приподнялся на мгновение на ножках и скользнул по воде. А там комарик вдруг возник, взмахнул два раза крыльями да лопнул. Вот здесь под берегом цветок прозрачно вспыхнул и погас. И вон, под самой тишиной рябин, склонившихся над заводью и отразившихся до самой глубины, там будто чей-то глаз раскрыл из вод ресницы, взмахнул и вновь закрылся. И вот тебе весь дождь. На заре над озерами поднялась и, бесшумная, весело, размашисто выгнулась радуга.

Два наших озера, Синовец и Глубокое, повисли под тучей на этой радуге, как два ведра на коромысле.

Что ж, целый день потом все видимые вдалеке и рядом предметы как бы на коромысле подвешенные смотрятся. Бежит за Пановом по белой песчаной дороге машина, а здесь по Глубокому вторая, как на другом конце катится. Блеснуло солнце в школьных окнах на горе, и за озером в Нечистове в избе блеснуло, будто на другом конце коромыслица. Один коршун здесь кружит, а другой за Рупосами, и облака над ними, подобно коромыслу, в небе висят.

И гулко, как в пустых ведрах, отдается гром по ту и по другую сторону радуги, под высокими тучами. Как в пустых ведрах.

ШУМ ДОЖДЯ И ШЕЛЕСТ ЛИСТЬЕВ

Мои коты любят слушать шум дождя и шелест листьев. Когда-то у меня был один черный кот, тот самый, который сидел над озером ночью на подоконнике. Потом он погиб. Теперь их у меня двое, черный и серый.

И вот теперь, когда начинает накрапывать вечерний дождь или осенние вязы поднимают свои протяжные шорохи, мои коты выходят на крыльцо. Они подолгу сидят там под звездами, глаза их становятся глубокими и ясными, они о чем-то думают, они становятся похожими на людей. Там, под осенним небом. И даже один из них, черный, почему-то напоминает мне какого-то таинственного министра двора при грустной, но коварной королеве.

Потом к ним выходит собака. И уже в конце концов присоединяюсь я.

Мы подолгу там сидим в темноте, шорохе и молчании. И всякий, кто увидел бы нас в такую ночь на крыльце вместе, в одно мгновение догадался бы, какие мы добрые и преданные друзья. Там, в тишине и спокойствии.

УТРО ВО ВЪЕЗДНОЙ ДУБОВОЙ АЛЛЕЕ

Перед самым рассветом, в эту серебряную пору, я шел как-то по селу и вышел к большой дубовой аллее, под холодноватый, чуть мореный запах ее листвы. Когда-то под этими дубами проезжали гости в богатую усадьбу старого князя. Дубы огромны, и я в разное время года любил заглядывать сюда. Здесь мне порой казалось, что вот иду огромной залой, где только смолкли звуки вальса или мазурки и многочисленные пары не совсем еще исчезли в звучном воздухе. На песок дороги падали мягкие капли росы. От этого мелькания чудилось, будто поле накрыто звездопадом. Зимой аллея была похожа на скалистую залу неведомого замка, своды которого уходят в самое небо и там расступаются перед созвездиями.

Сегодня в воздухе прозрачно и сухо рассеивался дым ранних печек, и слышался привкус окалины, и живо представлялось, как пузырится и летит по раскаленному чугунку жирный борщ. Невдалеке, за яблоневым садом, в бурой тяжеловесной избе шло какое-то гулянье. Это могла быть свадьба, мог быть и день рождения, но чувствовалось, что гуляют здесь неспроста. В избе посмеивалась радиола, в саду нашептывала что-то хриплым баритоном гармошка. В огороде среди полумрака горели подсолнухи. Один, могучий, мглисто-огненный, полыхал под самой крышей, он далеко светил оттуда на дорогу.

Я шагал, поглядывая по сторонам, но поглядывая изредка. Я смотрел под ноги и прислушивался к гармошке. На улице перед избой совсем недавно, видимо, шумела какая-то игра, множество ниток, белых и черных, тянулось поперек дороги. Нитки были перепутаны как попало. Я никогда не видел такого множества перепутанных ниток, черных и белых.

Откуда-то вылетели две лаечки,черные, молоденькие, но уже не щенята. Пушистые хвосты их закручивались высоко в воздухе, и на каждом кончике болталась белая кисточка. Размахивая этими белыми кисточками, лайки долго прыгали вокруг меня, припадая на передние лапы. Они поглядывали на меня, друг на друга и пересмеивались. Они бежали за мной почти до самой аллеи.

В аллее стоял сумрак, хотя повсюду ширился рассвет, но в самом конце ее виднелись голубоватые крыши домов. Избы эти казались издали совсем игрушечными. Кряжистые тени лежали поперек аллеи, и дорога, уходящая в рассвет, казалась не дорогой, а темной широкой лестницей в другой какой-то поселок. Дубы шумели над головой, словно множество приглушенных голосов там вели свои мирные разговоры.

Но в глубине аллеи слышались два не очень мирных голоса. Они негромко спорили о чем-то, спорили спокойно и строго. Один голос был мужской, другой женский. И мужской голос укорял, а женский оправдывался. И голоса эти были не такие уж молодые, но и не старые.

И тут мне показалось, что кто-то тяжело и сильно кого-то ударил. И разговор оборвался. И шаги послышались в разные стороны дубовой аллеи. И мне показалось, что кто-то беззвучно заплакал. Так беззвучно умываются кошки, когда их не видишь, но твердо чувствуешь, что они умываются. Но кто плакал, мужчина или женщина, понять было трудно.

Когда я вышел на аллею, так уже никого не было. Только что-то белело вдалеке на дороге. И я догадался, что это платок. И подошел к платку. Платок лежал, как бы вытянутый за два угла, поперек дороги. Лежал простой, застиранный платок с голубыми мелкими горошинками по всему полю. Я долго стоял над платком, но поднять его не осмелился.

Платок так и остался лежать посреди аллеи.



Там, где два бронзовых пня, каждый лет по двести, вросли в землю, остался лежать платок. Пни напоминали огромные валуны. За пнями виднелась улица, а среди улицы, на пригорке, высилась чугунная колонка для воды. И мимо колонки шагала медленным шагом женщина в белой деревенской кофточке и в длинной синей юбке. Возле колонки женщина остановилась, надавила тяжелой рукой на чугунную ручку колонки. В землю сильно ударила белая струя, вокруг разбрызгивая льдистые искры. Женщина немолодо скособочилась, наклонилась и стала пить. Никакого платка на голове женщины не было, и хорошо виднелись длинные белые волосы, которые жестко сыпались на лицо и падали на струю.

Потом я видел в селе маленькую сивую дворняжку, которая таскала по улицам белый платок с голубыми горошинками. Платок волочился за дворняжкой по земле, дворняжка иногда передней лапой наступала на платок и спотыкалась.

Я редко теперь заглядываю в ту дубовую аллею.

ЧИСТОЕ СОЛНЦЕ

По ту сторону озера возлежит на горе деревня Нечистово. За той деревней садится вечерами солнце. На виду ее попался мне мальчуган, поговорить с которым было одно удивление.

— Ты отчего такой задумчивый? — спросил мальчик, вышагивая мимо и покачивая за спиной своим школьным ранцем.

— А как же, — ответил я, — солнце уходит.

— А ты не жалей, — посоветовал парнишка.

— Как же не жалеть, сядет оно и больше его не будет.

— Будет, — успокоил мальчик, задумался и вдруг пообещал: — Я завтра утром принесу тебе его из Нечистова.

— Так оно в Нечистове пропадает? — полюбопытствовал я.

— Нет. Дальше. Я знаю где. Там уже Чистово.

Паренек пробежал немного вперед по листве, оглянулся и пояснил:

— Там, где садится солнце, всегда Чистово. Там Нечистово не бывает.

Я хорошо знаю, что такой деревни, Чистово, нет, но мальчику поверил, потому что в главном он прав: где солнце, там всегда чисто.

МОРЕ ЛУНЫ

Когда взойдет луна, какая-то серебряная рыба вдруг поднимет голову из глубины нашего озера. Так она узрит луну, томительным взглядом блеснет она во все стороны.

Потом она подпрыгнет и поплывет, как радуга, над озером, неторопливо изгибаясь и переворачиваясь в воздухе. Она так будет плыть, не отрывая взгляда от луны, от звезд, сквозь тишину и сквозь ночные тонкие туманы.

И ей казаться будет, что бесконечной мглистою равниной вод морских она любуется. Да и тому рыбаку, что случайно увидит такой таинственный и удивительный полет, наверняка покажется, будто он тоже плывет, плывет через море.

УТРЕННИЙ ЛИСТОПАД

Ночью вызвездит и опустится заморозок. Всю ночь за окном будет слышен шелест, словно какие-то робкие птицы пристраиваются под крышей и в деревьях на ночлег. Утром, не успеет вспыхнуть солнце, всем станет ясно, что в травы сел иней. Даже пашня здесь и там стеклянно сверкает пронзительными длинными алмазами.

На деревьях инея нет, но влажную с ночи листву сковало, она поет на солнечном колыхании безветрия. И горит. Особенно клены. Кленовые листья застыли на деревьях так, что превратились в большие и малые чаши, кубки, чашечки, ковши. На солнце они мгновенно отомлевают и под собственной влажной тяжестью подмороженно срываются вниз. Они падают сквозь густую и звонкую листву. Они поднимают шум, звон! Все клены заколышутся, и за одним листом сорвется второй, десятый, сотый. Под кленами загорятся широкие лужайки опавшей листвы.

Поближе к полдню иней отойдет. Теперь в воздухе останется только шелест. Вязы, березы, липы облетать примутся целыми кронами. Рядом с деревом от нежнейшего ветерка поднимается второе дерево, однако это всего лишь облако такой веселой, такой лепечущей, такой восторженной листвы. Настоящий двойник из чистого золота.

Молоденький черный кот под таким сверкающим листопадом ошалело носится по двору. Он гоняется за листьями. Он подстерегает их, он кувыркается с ними, он по ним катается. Кот взберется на высокое крыльцо и восторженно смотрит в воздух, в котором, замысловато снижаясь, плавают листья. Лапы у кота дрожат, усы топорщатся. Глаза разгорелись, как два крошечных осенних листка. Они трепещут.

С вяза срывается зеленоватый лист, он скользит по воздуху, как синица. Кот не выдерживает и прямо в воздух прыгает с крыльца. Он в прыжке подбрасывает лист и вторично бьет его лапой.

К полдню листопад утихает. И словно ничего не было. Только деревья поредели, сквозь березы, сквозь клены, сквозь ясень теперь уже далеко просматривается озеро со всей его холодной синевой. И так до сумерек.

Но к полночи опять зашелестит среди ветвей морозец. И в тишине кто-то громко, но мягко постучит мне в дверь с крыльца. Открою дверь, и на пороге вырастет кот. Он будет весь на задних лапах, он будет улыбаться и топорщить усы.

В правой лапе высоко над головой мой юный кот будет держать растопыренными когтями широкую смороженную чашу кленового листа. Из чаши будет подниматься пар. И только нужно наклониться, чтобы увидеть, как там на дне притаилась маленькая осенняя звезда, она только что скатилась из-под самого небосвода.

ПОВСЮДУ И ВЕЗДЕ

Кленовая листва теперь повсюду.

Шагает женщина с коромыслом, покачивает на ходу два полных чистых ведра. И в одном обязательно кленовый лист. Так тоненько лист горит, на поверхности раскачиваясь. А из-под листа вода поплескивает на песок.

Пиджак сбросишь среди двора, дров наколоть минуту выберешь. Не успел оглянуться, подкладка вся позолотела. Шелестит на ветру.

К почтовому ящику за калитку спустишься, и вместо письма тебе лист золотой прислал соседний клен в подарок. Вернее, на память. Читай из такого письма сколько вздумается.

Я уже не говорю о двух золотых карпах среди двора в тазу. Лежат, подрагивают, мутно смотрят в небо, глаза пленкой подернуты. Дышат и не дышат.

И ласковый добрый лист опустился к ним с неба, накрыл их золотом. И сам вместе с карпами вздрагивает. Вздрагивание это похоже на беззвучное, на горькое рыдание.

СИЯНИЕ ТУМАНОВ

Если с ночи село заложено мглой, дома и улицы в тягучем и мглистом воздухе повисают. Вместо светлых окон светящиеся облачка плавают по стенам, особенно когда в тумане вдруг проснется движение. Уличные фонари задумчивыми стаями кружат над озером, такие хороводные стаи облачков.

Но на рассвете тумана нет. Исчез. Осел. Горит тяжелым толстым инеем на ветках, на заборах, колышется над озером на травах. И легкий радостный морозец пламенеет от зари повсюду. Из труб простирается в небо ровный розовый пар. Озеро с чуть приметной зеркальной волной тоже дымится. Из колодца, только крышку приоткрой, тоже дух поднимается. Чистый, славный.

Идут из магазина женщины, о чем-то судачат, крупы мешками набрали и звонко дышат в небо голубоватыми свечениями.

Под солнцем иней тяжелеет. Под горой на мощных кустах шиповника загораются огромные красные ягоды. С них повисает чуть приметная капель. А над ягодами парок. Словно румяные веселые лики святых из голубоватого сияния смотрят на ликующий солнечный свет под горой.

ДОМ НА КРЫЛЬЯХ

Там, далеко на востоке, на кряжистых северных увалах над мглистой и своенравной Ветлугой крыльцом крестьяне называют плечо вместе с ключицей. «Пошире крыльца-то ему вырезай», — говорила Васса Ефремовна дочери, когда вдвоем они мне кроили рубаху. Это короткое и стремительное слово на увалах произносят с особой напевностью, как бы подразумевая под ним нечто значительнее того, что принято понимать. Может быть, предполагают за нашим человеческим плечом в далеком таинственном прошлом возможность парения в бесконечном и полном превратностей воздухе? А может быть, наоборот — угадывается за человечеством возвышенное в полном смысле слова крылатое будущее.

Здесь, над Глубоким, я живу в доме с двумя крыльцами. Десятка два лет назад бревенчатую избу эту ставили для двух деревенских учреждений, для сельпо и еще для какой-то важной конторы. Построили два отдельных и вполне самостоятельных крыльца. Но учреждения повзрослели да выпорхнули из дома, само строение десять лет простояло брошенным, да так и рассыпалось бы от времени, если бы мне не посоветовали дом над озером облюбовать.

Но иногда мне кажется, что дом этот возник однажды осенью из золота кленовой листвы, из ветра и еще из тонкой синевы озерной ряби. Он появился как-то на рассвете среди тишины и шелеста, среди безветрия и бега облаков, когда сердце замирает, как робкая птица, и стучит одновременно на всю вселенную. Два моих крыльца шумят и реют на горе совсем как крылья. В ночные тихие времена на крыльях отражаются, как на озерной глади, звезды и от малейшего движения рассеивается вокруг них серебристый туман.

Когда поднимается ветер, дом неслышно расправляет над озером крылья. В такое время крылья гудят, как осенние клены. Они поднимаются все выше и выше, и далеко видны становятся тогда просторы нашей равнины. Плечистые громады Иван-города. И огненные струи воздуха лижут валуны этих богатырских стен. А под стенами бегут сквозь ветер автобусы, большие и маленькие, в Таллин и в приморскую столицу на заливе. Там блещут золотыми соблазнительными телами статуи фонтанов Петергофа. А дальше на озерах казематы под шатрами крепости Корела. Там изнывали в заточении жены Пугачева, Софья и Ульяна, сын и двое дочерей. И южнее тяжелыми жерлами башен глядится в небо, как бельмами, Порховская крепость и росами стремительной Шелони омывается…

Отсюда с высоты так ясно видны все ключи, что бьют из-под валунов, сочатся сквозь мхи, питают наши озера и реки. Они светоносны. Голубое свечение изливается из земли, и словно кто-то смотрит в небеса оттуда из ключей неистовыми синими глазами. Как будто это души наших предков и наших внуков и внуков их внуков.

Здесь в небе так радостно видеть, какая чистая, какая удивительная у моего дома душа! Она горит как маленькая, но спасительная свечка. Ее огонь всего виднее в сумерки, когда осень скликает над озерами птиц. Когда стаями они появляются в нашем небе. Лебеди, журавли, гуси, утки… Все, кто беззащитен в пути, кто доверчив, кто устал и кому бесприютно.



Мы поднимаемся тогда с моим домом высоко над лесами. Наши оба крыльца реют в небе, их двери гостеприимно распахнуты. И осенние стаи листвы тогда зажигаются над каждым крыльцом, словно два маленьких золотистых костра. Мы смотрим зорко, нам видно, где в кустах, в шалаше или просто в таинственном месте замер охотник. Злые заряды огня и свинца притаились там в ружьях. Заряды не дремлют, они только делают вид, будто спят. Глаза охотников горят, а сердца их бьются яростно и глухо.

Вот уже месяц проклюнулся над озером в пустынной ночной синеве. Глухо щелкают под берегами курки. Вот теперь мы спускаемся долу и встречаем усталую стаю. И огонек горит в окошке. Там свеча, такая добрая, такая тихая, приветливо трепещет и говорит, что здесь на озере сегодня ночевать не стоит: здесь опасно. И все, кто в небе, кто там на поднебесных дорогах ветра и мечты, так хорошо понимают друг друга, особенно когда в окошке приветливый и добрый огонек. И грохотом тревожных добрых крыл сегодня вечером наполнится мой дом. По комнатам движение и гомон, дыхание, усталые улыбки, устройство на ночлег.

За окнами крадется месяц, и длинные его лучи плывут по потолку, по бревнам стен. Такие тихие и теплые озера расстелет ночь на моих половицах, здесь будут спать без страха и печали мои случайные, мои добрые гости. И, может быть, другие поздние стаи неслышно будут пробираться сквозь крыльцо на тихий свет свечи. Они не потревожат спящих, но сами в тишине задремлют и будут видеть сны.

Ночь будет доброй к ним. Склонятся звезды. Послушные созвездия потекут над спящими стаями. Созвездия Лебедя, Лиры, Пегаса, Возничего, но уж совсем не Стрельца, не Орла, не Дракона. И месяц сам под утро проплывет под косяком, вдоль комнат, задумчиво повиснет на окне. И нежная музыка будет слышаться в доме, пока будут спать утомленные путники. Пусть будет сон их легким и отдохновенным.

На рассвете мы будем долго смотреть им вслед, улетающим стаям надежд и ожиданий, и я, и месяц, и тишина, и тонкая свеча на подоконнике. Я буду махать им прощальною шапкой с крыльца над равниной.



Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.


Оглавление

  • НЕНАГЛЯДНАЯ ЖИЗНЬ
  • ДОЖДЕВАЯ РОССЫПЬ
  • ПАРУСИНОВЫЕ ПОЛДНИ
  • ЦАРЕВНА
  • НЕВИДИМЫЕ ОБЛАКА
  • ДОЖДИ
  • НА СЕНОКОСЕ
  • ВОЗВРАЩЕНИЕ
  • БАБЬЕ ЛЕТО
  • ДАЛЬНИЙ РОДСТВЕННИК
  • ЛУЧИНА
  • МИШИНО СЧАСТЬЕ
  • ЗАПАХ ОСЕНИ
  • БЕРЕЗОВЫЕ НАПЕВЫ
  • ПОД ТЕНЬЮ ОБЛАКА
  • ПО ТУ СТОРОНУ ЛЕСА
  • КОНИ
  • ГОЛОС ВЕТРА
  • ЗОЛОТОЙ ОЛЕНЬ
  • НЕБО И ДОРОГА
  • ТИШИНА ЛЕСА
  • ЛИСТЬЯ
  • ПОТЕРЯННАЯ ГРУСТЬ
  • ВОСПОМИНАНИЕ О ЛЕТЕ
  • КОРАБЛИ
  • ПЛАТОК
  • КРАСАВИЦА ЛУГА
  • ЗОРИ РАННЕГО ЛЕТА
  • ПОЧИНОК
  • НА ПОВЕТИ
  • ЛЕТНЯЯ БУРЯ
  • СОЛНЕЧНЫЙ ВЕТЕР
  • ПОЛДЕНЬ
  • ЛЕСНОЙ КОЛОДЕЦ
  • СЪЕДЕННАЯ ЛИПА
  • ОСЕННИЙ ГУЛ
  • ЛИПА ВЕКОВАЯ
  • ПРИДОРОЖНЫЕ ОКНА
  • ЖАРОВАТОЕ ЧЕЛО
  • ЖИВЫЕ ПРОВОДА
  • ПРАЗДНИК
  • ПАМЯТЬ СТАРОЙ ИЗБЫ
  • ПОД НИЗКИМ МЕСЯЦЕМ
  • ОКНО В ПОЛЕ
  • ПОД СОЗВЕЗДИЕМ ДЕВЫ
  • ДАЛЬНИЕ ДАЛИ
  • МУЗЫКА НАД ИЗБАМИ
  • В БЛИСТАЮЩЕМ ВОЗДУХЕ
  • НОЧНОЙ СТАКАН ВОДЫ
  • ОДНАЖДЫ РЯДОМ
  • НА БЕРЕЗАХ, НА СОСНАХ, НА ЛИПАХ
  • ЗАДУМЧИВЫЙ ГОСТЬ
  • ТАКАЯ СИНИЦА
  • СВЕТИЛЬНИК НА ЛАДОНИ
  • ГРИБНЫЕ ВРЕМЕНА
  • НАША РОЖЬ
  • ДАЛИ СЕНОВАЛА
  • ОБИЖЕННОЕ ЗЕРКАЛО
  • НЕНАГЛЯДНОЕ ПОЛОТЕНЦЕ
  • КОГО Я БОЮСЬ
  • МОЙ ДВОР
  • ТЕРЕМ В ПЕРЕЛЕСКАХ
  • С КОВШОМ ПОУТРУ
  • ДОЖДЬ И ЭХО
  • И ПОШЕЛ СВОЕЙ ДОРОГОЙ
  • АПЛОДИСМЕНТЫ
  • ТАНЕЦ ОСТРОВОВ
  • МОРСКИЕ ОБЛАКА
  • ПОЛДЕНЬ МАЯ
  • ОМУТ РУСАЛОК
  • СОВА, И СНЕГОПАД, И КОВШ САМСОНА
  • В СУМЕРКАХ
  • КЛЕНОВЫЙ ЛИСТОПАД
  • ПИР НА ЗАРЕ
  • ПРИСУТСТВИЕ БЕССМЕРТНИКА
  • ПИОНЫ
  • ДЫХАНИЕ ОСЕНИ
  • ОКТЯБРЬ УЖ НАСТУПИЛ
  • ПОД СВОДАМИ РОЩ
  • МОРОЗ И СОЛНЦЕ
  • РОДНИК И ОБЕЛИСК
  • ВЕСЕННИЙ ЗВЕЗДОПАД
  • НЕПОСЕДЛИВЫЙ МЛАДЕНЕЦ
  • СТАЛЬНОЕ НЕЖНОЕ КРУЖЕВО
  • НАД ПОЛЯНОЙ
  • СКАМЬЯ
  • С КЛЕНОМ У ПОДОКОННИКА
  • ВЕТЕР СРЕДИ САМОГО ПОЛДНЯ
  • ОЗЕРО И БРИЧКА
  • ОТРАЖЕНИЕ
  • БЕЛАЯ ЛОШАДЬ
  • ШАГИ И РАССТОЯНИЯ
  • ПРИЗРАК
  • ДО РАССВЕТА
  • ФАНТАЗИЯ ПОД СОЗВЕЗДИЕМ РЫБ
  • ДЕНЬ ПОСЛЕ РАДУГИ
  • ШУМ ДОЖДЯ И ШЕЛЕСТ ЛИСТЬЕВ
  • УТРО ВО ВЪЕЗДНОЙ ДУБОВОЙ АЛЛЕЕ
  • ЧИСТОЕ СОЛНЦЕ
  • МОРЕ ЛУНЫ
  • УТРЕННИЙ ЛИСТОПАД
  • ПОВСЮДУ И ВЕЗДЕ
  • СИЯНИЕ ТУМАНОВ
  • ДОМ НА КРЫЛЬЯХ