Священная война. Век XX [Константин Михайлович Симонов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Священная война. Век XX



ПРЕДИСЛОВИЕ


40 лет назад победоносно завершилась небывалая в истории по своим масштабам и ожесточённости битва — война против наиболее реакционных ударных сил империализма — гитлеровского фашизма и японского милитаризма, ставивших своей целью установление мирового господства.

В ходе этой битвы советский народ, его Вооружённые Силы под руководством Коммунистической партии отстояли свободу и независимость социалистической Родины, внесли решающий вклад в победу над фашистской Германией и её союзниками, в освобождение порабощённых народов Европы и Азии, в спасение мировой цивилизации, с честью выполнили свой патриотический и интернациональный долг.

Вторая мировая война не являлась случайной катастрофой, она возникла в результате глубоких и острых противоречий капитализма. Подготавливая эту войну, империалистические державы ставили перед собой цель заново перекроить карту мира и упрочить свои экономические и политические позиции. Основные усилия они направляли к тому, чтобы разрешить свои противоречия за счёт Советского Союза, а главное — уничтожить Советский Союз как социалистическое Отечество всех трудящихся.

В этих целях международный империализм вспоил, вскормил и поставил на ноги германский милитаризм, содействовал приходу к власти фашизма в Германии. Поощряя фашистскую агрессию, империалисты всего мира, и прежде всего Англии, Франции и США, всеми способами и средствами подталкивали гитлеровскую военную машину на восток против Советского Союза. Но война развернулась совсем не так, как предполагали её вдохновители и организаторы.

Разрабатывая планы завоевания мирового господства, правители фашистской Германии считали, что основным препятствием к осуществлению этой цели является Советский Союз. Поэтому вначале они решили разгромить более слабых в политическом и экономическом отношении противников, а затем, значительно усилившись, совершить агрессию против СССР.

На секретном совещании узкого круга фашистских руководителей 5 ноября 1937 года и в выступлении перед эсэсовцами 23 ноября 1937 года Гитлер недвусмысленно заявил, что, считая войну против СССР главной задачей, борьбу за мировое господство следует начинать с нападения на Англию и Францию.

Пользуясь попустительством западных держав, гитлеровская Германия в марте 1938 года захватила Австрию, в марте 1939 года оккупировала Чехословакию, а 1 сентября 1939 года гитлеровские войска вероломно напали на Польшу. Англия и Франция, связанные договорами о предоставлении немедленной помощи Польше в случае агрессии, вынуждены были под давлением общественного мнения 3 сентября 1939 года объявить войну Германии. Однако, совершив этот акт, западные державы практически не оказали помощи Польше. Бездействие англо-французских войск позволило Германии быстро захватить буржуазную Польшу, а затем, перегруппировав силы, двинуться на запад. Цепная реакция агрессивных актов протекала с молниеносной быстротой. Весной и летом 1940 года гитлеровцы оккупировали Данию, Норвегию, Бельгию, Голландию, Люксембург, значительную часть территории Франции. Весной 1941 года под гитлеровским игом оказались Югославия и Греция. Результатом агрессивных действий нацистов явилось установление так называемого «нового порядка» в 11 европейских странах, площадь которых составляла около 2 миллионов квадратных километров, а население более 129 миллионов человек.

Оккупация западноевропейских стран резко улучшила стратегическое положение Германии и значительно увеличила её военно-экономический потенциал. Вся военная техника этих стран, в том числе вооружение 92 французских, 30 чехословацких, 22 бельгийских, 12 английских и 6 норвежских дивизий, попала в руки агрессоров. В одной только Франции они захватили 4930 танков и бронетранспортёров и 3000 самолётов. Огромные запасы стратегического сырья, развитая промышленность оккупированных стран были использованы для подготовки к походу на Восток.

Итак, через 20 с небольшим лет, после первой мировой войны человечество оказалось ввергнутым во вторую, ещё более жестокую и кровопролитную войну.

В отличие от империалистических держав, которые на протяжении многих лет готовили новую захватническую, империалистическую войну, Советский Союз, руководствуясь ленинскими принципами мирного сосуществования государств с различным общественным строем, с самого своего возникновения последовательно и настойчиво боролся против военной опасности. В 30-е годы в связи с усилением угрозы войны эта борьба развернулась по ряду направлений, велась с большой энергией и конструктивной инициативой. СССР выдвинул предложение о создании системы коллективной безопасности в Европе, которая предусматривала заключение договоров о взаимной помощи против агрессии, что сделало бы невозможным выступление нарушителя мира с вооружённой силой против какого-либо из европейских государств.

Однако в результате противодействия ведущих империалистических держав такая система создана не была. Заключённые в 1935 году договоры СССР с Францией и Чехословакией о взаимной помощи против агрессии не смогли стать действенным инструментом мира, ибо буржуазные правительства этих стран не собирались выполнять принятые на себя обязательства.

Весной 1939 года в условиях резко обострившейся обстановки в Европе правящие круги Англии и Франции пошли на переговоры с СССР. Они продолжались пять месяцев. Советское правительство прилагало все усилия, чтобы завершить их успешно. Но в противоположность Советскому Союзу, как показал ход переговоров, западные державы стремились не к пресечению гитлеровской агрессии вообще, а лишь к тому, чтобы направить её против СССР.

Одновременно с попытками сколотить единый антисоветский фронт в Европе такие же шаги предпринимались и в Азии. После разгрома японских агрессоров на озере Хасан летом 1938 года они весной 1939 года предприняли крупномасштабную агрессию против Монгольской Народной Республики, связанной союзным договором с СССР, в районе реки Халхин-Гол. И хотя эта авантюра также завершилась провалом, перед Советским правительством со всей остротой встала задача не допустить международной изоляции СССР, создания единого империалистического фронта. В этой обстановке было решено принять предложение Германии заключить с ней договор о ненападении. Этот договор был подписан 23 августа 1939 года сроком на 10 лет. Таким образом были расстроены расчёты империалистов, а советский народ выиграл время для укрепления обороны страны.

В условиях нараставшей военной опасности Коммунистическая партия и Советское правительство проявляли неустанную заботу об укреплении обороноспособности страны. В предвоенные годы Советский Союз достиг крупных успехов в создании материально-технической базы социализма. В 1938—1940 годах вступили в строй 3 тысячи новых промышленных предприятий, а всего за годы предвоенных пятилеток построено 9 тысяч предприятий, из них значительная часть на востоке страны. На основе мощной промышленно-экономической базы в стране была создана оборонная промышленность, способная производить для армии и флота самую современную технику. Выпуск военной продукции возрос в первой половине 1941 года по сравнению с 1937 годом в 4 раза.

Большие успехи были достигнуты в создании новых типов самолётов, танков, в строительстве более мощных подводных лодок и надводных боевых кораблей, разнообразного стрелкового вооружения и боевой техники. Так, самолёты Як-1, МиГ-3, ЛаГГ-3, Пе-2, Ил-2 по основным показателям не уступали лучшим зарубежным образцам; танки КВ и Т-34 по своим боевым качествам превосходили все зарубежные танки, в том числе и немецкие. Советскими конструкторами было создано принципиально новое оружие, которым не обладала ни одна армия в мире — реактивные установки ВМ-13 (легендарные «катюши»).

Однако массовый выпуск новой боевой техники только начинался. К началу Великой Отечественной войны было выпущено 3719 самолётов и 1861 танк новых конструкций, а решение о серийном производстве БМ-13 было принято лишь в июне 1941 года. Советский народ самоотверженно трудился во имя увеличения военно-экономического могущества Родины и укрепления Вооружённых Сил. Но времени для этого было мало, поэтому война застала их в стадии перевооружения.

Подготовку армии и немецкого народа к войне против СССР гитлеровцы маскировали необходимостью защиты от мифической «мировой угрозы большевизма». Подготовка к «крестовому походу» на Восток выдавалась за «оборонительное мероприятие», за необходимость «ликвидировать русскую опасность» и сорвать якобы готовящееся наступление Красной Армии.

22 июня 1941 года фашистская Германия внезапно и вероломно, без объявления войны напала на Советский Союз. На нашу Родину обрушился удар огромной, невиданной силы. Тысячи немецких орудий открыли ураганный огонь по заранее разведанным целям. Гитлеровская авиация вторглась в воздушное пространство СССР на глубину 250-300 километров от границы и нанесла бомбовые удары по советским аэродромам, железнодорожным узлам, военно-морским базам и мирным городам. На советскую территорию вторглись главные силы вермахта. Вместе с Германией в войну против Советского Союза вступили Италия, Венгрия, Румыния и Финляндия.

Используя внезапность нападения, противник сразу же добился крупных успехов. В первый день войны советская авиация потеряла на аэродромах и в воздушных боях 1200 самолётов. Серьёзные потери понесли танковые, артиллерийские и другие войска. Свою роль сыграли просчёты, допущенные в оценке возможного времени нападения на нас гитлеровской Германии, и связанные с этим упущения в подготовке к отражению первых ударов. Сказался и недостаток у советских войск опыта ведения крупных операций в условиях современной войны. На стороне гитлеровской Германии оказались также важные временные преимущества: милитаризация экономики и всей жизни страны; длительная подготовка к захватнической войне и опыт военных действий на Западе; превосходство в вооружении и численности войск, заблаговременно сосредоточенных в пограничных зонах. В распоряжении Германии оказались экономические и военные ресурсы почти всей Западной Европы. Однако преимущества эти носили временный характер, уже начальный период войны показал, что военная авантюра гитлеровцев обречена на провал.

В период Великой Отечественной войны со всей силой проявились славные исторические традиции нашего народа, не раз на протяжении своей истории поднимавшегося на борьбу против иноземных завоевателей. Однако теперь эта борьба носила поистине всенародный характер. В ходе завоевания власти и построения нового общества в нашей, стране был создан подлинно народный строй, основанный на классовом союзе рабочих и крестьян, дружбе и братстве всех народов. Советское государство вело освободительную войну от имени народа, пользуясь неограниченной поддержкой народа и в интересах народа. Справедливые, возвышенные цели войны, тяжёлые испытания, выпавшие на долю, советских людей, ещё более укрепили идейное и морально-политическое единство нашего общества. Это нашло своё выражение в стремлении каждого советского человека грудью встать на защиту Родины.

В войнах прошлого было немало ярких примеров героизма. Но такой самоотверженности, такой жажды подвига, какие были проявлены на фронтах Великой Отечественной войны, не знала мировая история. Советские солдаты и офицеры шли на смертный бой с гитлеровскими захватчиками в силу своего глубокого убеждения. Массовый героизм, доходивший до самопожертвования, был повседневным и осознанным явлением.

Всенародный характер Великой Отечественной войны, решающая роль народных масс в достижении победы над врагом нашли своё конкретное проявление не только в участии многомиллионной армии в вооружённой борьбе на полях сражений, но и в героическом труде советских людей в тылу страны, в небывалой патриотической активности масс, направленной на организацию всенародной помощи фронту. Лозунг партии: «Всё для фронта, всё для победы!» стал законом жизни каждого советского человека.

С первых дней войны началась перестройка народного хозяйства страны на военный лад. Эта работа существенно осложнилась необходимостью перебазирования значительной части промышленности в глубокий тыл и организации её работы на новом месте. Но эта задача была успешно решена. С июля по декабрь 1941 года 2593 предприятия и свыше 10 миллионов человек были перемещены в восточные районы. Этот беспримерный в истории манёвр производительными силами стал возможен только в условиях социалистической системы хозяйства.

Когда перестройка народного хозяйства на военный лад была завершена, в стране развернулось неуклонно растущее военное производство. Плановое использование людских и материальных ресурсов, невиданный трудовой энтузиазм рабочих и служащих, инженеров и техников позволили в короткий срок превзойти фашистскую Германию по производству важнейших видов вооружения и боевой техники.

Исключительно большие трудности в годы войны выпали на долю крестьянства. Всеобщая мобилизация привела к резкому сокращению трудоспособной части сельского населения. Из колхозов и совхозов изымалось много тракторов, автомобилей, лошадей. И тем не менее наши сельские труженики за 1941— 1944 годы заготовили 4312 миллионов пудов зерна, что позволило обеспечить продуктами питания как армию, так и всё население страны.

Социалистическая система хозяйства, основанная на планомерных законах экономического развития, обеспечила мобилизацию всех ресурсов народного хозяйства на нужды войны против гитлеровской Германии.

Современные фальсификаторы истории всячески пытаются преуменьшить роль Советского Союза и его военной экономики в разгроме фашистской Германии и империалистической Японии, преувеличить значение США и Англии в войне, а также их поставок по ленд-лизу [1] в нашу страну. Между тем американо-английская помощь Советскому Союзу составляла менее 4 процентов к нашему отечественному производству.

Советский народ добровольно взял на себя значительную часть государственных расходов, связанных с ведением войны. За годы сражений на фронтах в государственный фонд обороны поступило 118 миллиардов рублей.

Огромный размах в минувшей войне приобрела всенародная борьба за линией фронта. По далеко не полным данным, всего за время войны общая численность партизанских формирований, действовавших в тылу врага, составляла более миллиона человек. Советский народ оставался непокорённым, несмотря ни на какие зверства, репрессии и пропагандистские усилия гитлеровцев.

Партизанами и подпольщиками были уничтожены тысячи вражеских солдат, офицеров, чиновников оккупационного аппарата, пособников захватчиков; подорвано много эшелонов, мостов, объектов связи; спасены от угона на фашистскую каторгу многие тысячи советских людей. Важным результатом всенародной борьбы в тылу врага явился срыв попыток оккупантов поставить себе на службу экономику захваченной ими советской территории. Им не удалось наладить на советской земле в сколько-нибудь серьёзных размерах ни промышленное, ни сельскохозяйственное производство. Никогда в прошлом партизанская борьба не достигала такого размаха и эффективности, не была столь организованной. Впервые она управлялась в централизованном порядке и была подчинена задачам, решавшимся регулярной армией. Это придало советскому партизанскому движению небывалую мощь, сделало его важным стратегическим фактором в войне. Для борьбы с партизанами гитлеровское командование, помимо полицейских и охранных частей, вынуждено было отвлекать до 10 процентов своих сухопутных сил, находившихся на советско-германском фронте.

За храбрость, стойкость и мужество в борьбе с гитлеровскими захватчиками во вражеском тылу свыше 184 тысяч партизан и подпольщиков были награждены боевыми орденами и медалями Советского Союза. 234 из них стали Героями Советского Союза, а двое удостоены этого звания дважды.

Организатором и вдохновителем всенародной борьбы с фашистскими захватчиками была Коммунистическая партия. Используя возможности советского общественного и государственного строя, опираясь на массы, которые твёрдо верили ей, она создала могущественное военное хозяйство, многомиллионные Вооружённые Силы, оснащённые первоклассной техникой, и привела советский народ к исторической победе, оказавшей огромное влияние на дальнейшее мировое развитие.

В годы войны советские люди ещё глубже осознали, что партия есть «ум, честь и совесть нашей эпохи»[2]. Именно поэтому, идя в бой, они подавали заявления с просьбой принять их в ряды Коммунистической партии. В начале 1941 года в партии состояло свыше 3 миллионов 800 тысяч членов и кандидатов, а на 1 января 1945 года в её рядах насчитывалось около 5 миллионов 800 тысяч человек. В годы войны свыше 2 миллионов коммунистов погибли на фронте или в партизанской и подпольной борьбе. О высоком авторитете партии и неразрывных связях с народом убедительно свидетельствует тот факт, что в период войны в кандидаты и члены партии вступило около 8,4 миллиона человек — почти столько же, сколько за 12 предвоенных лет. К началу 1945 года 3 миллиона 325 тысяч коммунистов находилось в Красной Армии и на флоте. Коммунистическая партия была поистине сражающейся партией. Тяжёлые испытания войны ещё больше закалили ряды партии, повысили её боеспособность и руководящую роль.

Органом, который объединял усилия фронта и тыла, стал Государственный Комитет Обороны под председательством И. В. Сталина. Осуществляя политику, выработанную партией, он направлял энергию всего советского народа к достижению единой цели — разгрома врага.

Верным помощником партии, как и всегда, был комсомол. В жизни и деятельности комсомольских организаций всё было подчинено защите социалистического Отечества. В годы войны в ряды Красной Армии и флота ушло 3,5 миллиона комсомольцев. На фронте они проявили свой высокий моральный дух и беспредельную преданность идеям коммунизма. Среди воинов-героев, отдавших свои жизни за свободу Родины, сотни тысяч воспитанников Ленинского комсомола. Это Николай Гастелло и Наташа Ковшова, Александр Матросов и Ион Солтыс, Юрий Смирнов, Сергей Суворов и многие другие. Комсомольцы были бесстрашными бойцами и на оккупированной врагом территории. Всем советским людям дороги имена Зои Космодемьянской, Лизы Чайкиной, Марите Мельникайте, членов организаций «Молодая гвардия» и «Партизанская искра». Около 17 тысяч юных патриотов, прошедших специальную подготовку, комсомол направил в тыл врага.

Около четырёх лет длилась борьба на советско-германском фронте — решающем фронте второй мировой войны. И как ни пытаются реакционные западные историки и мемуаристы принизить значение побед Красной Армии, никому не удастся вычеркнуть из памяти народов её великий подвиг.

Основные силы фашистской Германии и её союзников были сосредоточены на советско-германском фронте. Его протяжённость составляла от 3000 до 6200 километров, тогда как протяжённость североафриканского и итальянского фронтов не превышала 300—350, Западного — 800 километров. В боях против СССР немецко-фашистская армия понесла и основную массу своих потерь — до 10 миллионов солдат и офицеров при общих её потерях 13,6 миллиона человек. За время войны Советские Вооружённые Силы уничтожили, взяли в плен или разгромили 507 дивизий фашистской Германии и 100 дивизий её союзников, а в конце войны нанесли поражение сильной Квантунской армии Японии, являвшейся главной ударной силой дальневосточного агрессора. Вооружённые силы США и Англии нанесли поражение 176 немецко-фашистским дивизиям. Из приведённых данных очевидна несоизмеримость внесённого вклада в разгром фашизма Советским Союзом, с одной стороны, и его союзниками по антигитлеровской коалиции — с другой.

Нелёгким был путь нашей страны к Победе. Внезапный и мощный удар вооружённых сил фашистской Германии дал врагу уже в начале войны ряд преимуществ. На всём огромном фронте вторжения гитлеровское командование захватило стратегическую инициативу. Красная Армия вынуждена была вести оборонительные сражения. Ленинград находился в блокаде. Поздней осенью 1941 года войска агрессора вышли на подступы к Москве. Над всей Советской страной нависла смертельная опасность.

В условиях глубокого вторжения гитлеровцев в пределы нашей страны, вызвавшего крупные людские и материальные потери, советский народ и его Вооружённые Силы проявили самоотверженность, стойкость, мужество и непоколебимую веру в победу.

Неувядаемой славой покрыли себя советские пограничники, принявшие на себя первый удар агрессора. История первых боёв пограничных войск богата примерами исключительной отваги и самоотверженности всего личного состава застав и погранотрядов, понёсшего большие потери в неравной борьбе, но не отступившего перед захватчиками. Многие, оказавшись в окружении, сражались до конца, стремясь во что бы то ни стало хоть на несколько дней сдержать рвавшегося вглубь страны врага.

Ни на одном театре второй мировой войны гитлеровский вермахт не встретил такого упорного сопротивления, с каким ему пришлось столкнуться после нападения на СССР. Уже в Смоленском сражении советские войска достигли первого стратегического успеха. Наступательная операция, проведённая силами Резервного фронта под командованием Г. К. Жукова в начале сентября 1941 года, завершилась освобождением Ельни и уничтожением более 50 тысяч солдат и офицеров врага.

Не считаясь с тяжёлыми потерями, понесёнными в летних боях, противник остервенело рвался к Москве. Сосредоточив на Московском направлении около 80 дивизий, в том числе 23 танковые и моторизованные, 30 сентября 1941 года гитлеровцы предприняли генеральное наступление на Москву. Но усилия агрессоров натолкнулись на мужественное сопротивление воинов Красной Армии, всего советского народа. Навечно в памяти потомков сохранится подвиг 28 героев-панфиловцев из героической 316-й стрелковой дивизии, ценой своей жизни задержавших танки врага. С огромным мужеством сражалась на Бородинском поле 32-я стрелковая дивизия под командованием полковника В. И. Полосухина. Подвиг, совершенный здесь 130 лет назад русскими солдатами, был приумножен советскими воинами. В ноябре 1941 года, когда враг вплотную подошёл к столице, на всю страну прозвучали слова политрука 316-й стрелковой дивизии В. Г. Клочкова: «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва». И советский солдат не отступил. Отразив бешеный натиск гитлеровцев, Красная Армия 5—6 декабря 1941 года перешла в решительное контрнаступление, закончившееся разгромом фашистских полчищ под Москвой. У стен советской столицы враг потерпел жестокое поражение — первое с начала второй мировой войны. Был нанесён серьёзный удар по нацистской доктрине «молниеносной войны». Созданный фашистской пропагандой миф о «непобедимости» немецко-фашистских войск был окончательно разрушен. Разгром гитлеровцев под Москвой положил начало коренному повороту в Великой Отечественной и всей второй мировой войне.

Историческая победа Красной Армии на полях Подмосковья показала всему миру, что существует сила, способная не только остановить, но и разгромить фашистского агрессора, избавить человечество от угрозы гитлеровского порабощения. Именно под Москвой, подчёркивает в своих воспоминаниях Маршал Советского Союза А. М. Василевский, занялась заря военной победы. После поражения под Москвой гитлеровская армия вынуждена была на всю зиму и весну перейти к обороне и уже больше не могла вести наступление сразу на всём советско-германском фронте.

Однако враг не отказался от своих первоначальных планов и попытался реализовать их в наступлении 1942 года. Отсутствие второго фронта в Европе позволило германскому командованию выставить к лету 1942 года против Красной Армии основные силы вермахта. Главным направлением своего удара гитлеровцы избрали южный участок фронта, полагая, что с захватом ими Кавказа и Нижней Волги решится исход всей войны.

Второй раз в этой войне Советский Союз оказался в чрезвычайно тяжёлом положении. Красная Армия вновь перешла к длительной стратегической обороне. Судьба нашей Родины зависела от мужества и стойкости воинов, сражавшихся на фронте, от умения мобилизовать все духовные и материальные силы народа для отпора врагу. Весь мир, затаив дыхание, следил в те дни за гигантской битвой в районе Сталинграда. Коммунистическая партия выдвинула лозунг: «Ни шагу назад!» И героические защитники волжской твердыни стояли насмерть.

В летних и осенних боях 1942 года гитлеровские войска были измотаны и обескровлены. Легендарное оборонительное сражение под Сталинградом сорвало новую попытку фашистской Германии сокрушить Советский Союз. Борьба на волжском рубеже позволила подготовить условия для перехода Красной Армии в решительное контрнаступление, которое началось 19 ноября 1942 года.

Грандиозная по напряжённости и ожесточению Сталинградская битва завершилась окружением и полным разгромом отборной 330-тысячной немецко-фашистской армии. А всего за 200 дней битвы на Волге потери противника убитыми, ранеными и пленными составили до 1,5 миллиона человек. Победа под Сталинградом положила начало коренному перелому как в ходе Великой Отечественной войны, так и второй мировой войны. В мировой истории не было военной победы, подобной той, которую одержали советские войска на Волге. Сталинградская битва, как и битва под Москвой, начиналась для советских войск в условиях тяжёлых оборонительных сражений и вынужденного отхода. К тому же при переходе в контрнаступление советские войска не обладали численным превосходством над врагом. Победа была достигнута в результате героизма и мастерства войск, благодаря более высокому, чем у противника, уровню стратегического руководства.

Вслед за разгромом гитлеровских войск под Сталинградом во второй период Великой Отечественной войны Красная Армия сокрушила врага на Курской дуге, в битве за Днепр и Правобережную Украину, в боях на Северном Кавказе.

Крупнейшей битвой второй мировой войны, не имевшей себе равных по масштабам и ожесточённости, стала Курская битва. В ней в общей сложности участвовало 4 миллиона человек, 69 тысяч орудий и миномётов, 13,2 тысячи танков, 11 тысяч боевых самолётов. Под Курском произошло и величайшее танковое сражение второй мировой войны, в котором на небольшом участке столкнулись в смертельном поединке две стальные армады — более 1200 советских и фашистских танков. Разгромом гитлеровцев на Курской дуге и в битве за Днепр был завершён и закреплён коренной перелом в ходе Великой Отечественной войны и второй мировой войны в целом.

В 1944 году началось массовое изгнание гитлеровских агрессоров с советской земли. В январе была окончательно прорвана блокада Ленинграда, а весной советские войска вышли на государственную границу СССР. Уже во второй половине 1944 года вся советская территория была очищена от немецко-фашистских захватчиков. В крупнейших наступательных операциях Красной Армии в Белоруссии, Молдавии и Прибалтике гитлеровский вермахт потерпел сокрушительные поражения. А затем последовали операции гигантского масштаба по освобождению Румынии, Польши, Венгрии, Болгарии, Югославии, Чехословакии, Австрии.

С середины 1944 года Красная Армия начала великий освободительный поход. Перед Вооружёнными Силами СССР стояла задача освободить народы Европы от фашистского порабощения, оказать им помощь в восстановлении национальной независимости и суверенитета. Вместе с Красной Армией освобождали свою землю от захватчиков Войско Польское, Чехословацкий армейский корпус, румынские и югославские соединения. Причём в Югославии развернулась настоящая национально-освободительная война, в результате которой Народно-освободительная армия Югославии освободила значительную часть территории своей страны. Но и за пределами своих границ основную тяжесть войны против фашистской Германии вынес Советский Союз и его героическая армия.

Выполняя свой интернациональный долг, Советское государство поддерживало движение Сопротивления в оккупированных странах. Весной 1944 года на территорию Польши было перебазировано 7 советских партизанских соединений и 26 отдельных отрядов общей численностью 12 тысяч человек. В Словакии вели борьбу более 17 тысяч советских партизан, в Чехии и Моравии — 12 советско-чехословацких отрядов. Все эти отряды действовали согласованно против общего врага и поддерживались народами тех стран, где они вели вооружённую борьбу.

В июне 1944 года, с опозданием на 2 года, правящие круги США и Англии «поспешили» с открытием второго фронта. Слово «поспешили» имеет здесь не только иронический смысл. Они действительно проявили поспешность: спешили спасти всё, что удастся, чтобы использовать немецкий милитаризм и реваншизм в своих целях, они спешили предотвратить окончательное уничтожение сил реакции в Европе, сорвать её демократизацию, спешили преградить советским войска путь на Запад.

Вот почему создание второго фронта в Европе приобрело противоречивое значение. Оно сыграло, конечно, определённую положительную роль, так как Германия оказалась зажатой в тиски двух фронтов. Советские, английские и американские войска, хотя и разделённые несколькими сотнями километров, встали плечом к плечу против общего врага, и их боевой союз был скреплён совместно пролитой кровью.

Но, с другой стороны, второй фронт уже не мог сыграть той роли, которая могла бы принадлежать ему раньше. Основные силы Германии были уже разбиты советскими войсками, и исход войны предрешён. Второй фронт привёл к оккупации Франции и ряда других стран Западной Европы англо-американскими войсками. В результате был приостановлен протекавший в этих странах бурный подъём демократического движения, направленного на глубокие социальные преобразования.

Иначе сложилась судьба народов, освобождённых Красной Армией. В 1944—1945 годах Советские Вооружённые Силы непосредственно освободили полностью или частично территорию десяти стран в Европе общей площадью 1 миллион квадратных километров с населением 113 миллионов человек и частично территорию двух стран в Азии общей площадью более 1,5 миллиона квадратных километров с населением около 70 миллионов человек. Дорогой ценой заплатили советские воины за принесённую народам зарубежных стран свободу. Более миллиона советских солдат и офицеров погибло, а общие потери советских войск вместе с ранеными и пропавшими без вести составили свыше 3 миллионов человек.

Особый период Великой Отечественной войны составляет война СССР против милитаристской Японии. Советские Вооружённые Силы нанесли сокрушительный удар по миллионной Квантунской армии, в результате чего Япония лишилась 677 тысяч солдат и офицеров, в основном пленными. Таким образом, Советский Союз не только сыграл решающую роль в разгроме фашистской Германии, но и внёс решающий вклад в разгром милитаристской Японии. С капитуляцией Японии окончилась Великая Отечественная война и вторая мировая война. Красная Армия выполнила стоявшие перед ней задачи и полностью оправдала надежды народов порабощённых стран.

Разгром германского фашизма и японского милитаризма, осуществление Красной Армией своей освободительной миссии в решающей степени способствовали успеху народно-демократических революций в ряде стран Европы и Азии. В освобождённых советскими войсками странах революции выросли из антифашистского движения Сопротивления. В ходе этого движения общедемократическая национально-освободительная борьба народа против иноземных захватчиков сливалась с классовой борьбой трудящихся во главе с пролетариатом против крупной национальной буржуазии и помещиков, продавшихся оккупантам. Таким образом, победа народно-демократических революций была подготовлена всем ходом исторического развития этих стран. Она являлась прежде всего результатом развития внутренних закономерностей при благоприятных внешних условиях, определявшихся присутствием Красной Армии на территории этих стран. Возникла новая форма политической организации общества — народная демократия.

В результате победы народно-демократических, а затем и социалистических революций в ряде стран Европы и Азии образовалась мировая социалистическая система, ставшая главной антиимпериалистической силой современности, решающим фактором мира и социального прогресса. Боевой союз Красной Армии с национальными вооружёнными силами стран Восточной Европы, сложившийся в период совместной борьбы с фашизмом, стал надёжной основой прочного боевого содружества армий стран Варшавского Договора — гарантии свободного и независимого развития наших народов по избранному ими пути.

«Никогда не победят того народа, — говорил В. И. Ленин, — в котором рабочие и крестьяне в большинстве своём узнали, почувствовали и увидели, что они отстаивают свою Советскую власть — власть трудящихся, что отстаивают то дело, победа которого им и их детям обеспечит возможность пользоваться всеми благами культуры, всеми созданиями человеческого труда»[3]. Это великое ленинское предвидение во всей полноте подтвердилось в годы Великой Отечественной войны. Советский народ под руководством Коммунистической партии совершил бессмертный подвиг во имя защиты завоеваний Октября, во имя социализма.

Основы нашей победы были заложены в огромных социально-экономических завоеваниях народа, достигнутых за годы Советской власти, в идейно-политическом единстве советского общества, в тесной сплочённости советских людей вокруг Коммунистической партии. Благодаря построению социализма Советский Союз обладал всеми возможностями для успешной борьбы против любого агрессора, каким бы сильным он ни был. Эти возможности заключались в преимуществах социалистического способа производства, общественного строя, военной организации Советского государства, социалистической идеологии.

В Великой Отечественной войне ещё более окрепла классовая основа могущества Советского государства — нерушимый союз рабочего класса и крестьянства. В войне против СССР враг натолкнулся на несокрушимую дружбу советских народов. Его расчёты на раскол союза народов нашей страны и столкновение между ними потерпели полный крах. Важнейшим источником нашей победы явились мужество и героизм советских воинов, их готовность идти на самопожертвование во имя свободы Родины.

За мужество, храбрость и героизм орденами и медалями Советского Союза было награждено более 7 миллионов воинов армии и флота, удостоено звания Героя Советского Союза свыше И тысяч воинов, в том числе 104 дважды, а Г. К. Жуков, И. Н. Кожедуб и А. И. Покрышкин — трижды. Среди Героев Советского Союза представители более 100 наций и народностей нашей страны. Полкам и дивизиям Советских Вооружённых Сил было вручено 10 900 боевых орденов.

Красная Армия смогла успешно выполнить свой священный долг перед Родиной, надёжно опираясь на самый прочный и устойчивый тыл. Её беззаветно поддерживала вся наша страна, все народы Советского Союза. Единство фронта и тыла, армии и народа — решающее условие победы. За годы войны звания Героя Социалистического Труда удостоены 199 тружеников тыла, более 204 тысяч награждены орденами и медалями. Медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941— 1945 годов» награждено свыше 16 миллионов человек.

Победа далась нашему народу нелегко. Война унесла более 20 миллионов жизней советских людей, оставила трагический след почти в каждой семье. Фашисты превратили в руины тысячи городов, посёлков, сел и деревень. Страна потеряла почти треть национального богатства. Однако жертвы, понесённые советскими людьми, не пропали даром. Победа Советского Союза в Великой Отечественной войне определила важнейшие итоги и международные последствия второй мировой войны, привела к подрыву позиций империализма и реакции во всём мире. Была создана мировая система социализма, начался крах колониальной системы империализма, резко возросли авторитет и влияние коммунистических партий.

Непреходящее значение имеют уроки Великой Отечественной войны. Главный из них, подчёркивается в постановлении ЦК КПСС «О 40-летии Победы советского народа в Великой Отечественной войне 1941—1945 годов», состоит в том, что против войны надо бороться, пока она не началась. Другой важнейший урок состоит в том, что война показала непобедимость социализма. В результате победы Советского Союза в Великой Отечественной войне и его развития в послевоенные годы, в связи с коренными изменениями в международной обстановке социализм в СССР, как указывалось на XXI съезде КПСС в 1959 году, победил не только полностью, но и окончательно. Это значит, что в мире нет таких сил, которые могли бы сокрушить Советское социалистическое государство, повернуть историю вспять. Третий важный урок состоит в том, что в годы войны в полной мере выявилась решающая роль народных масс в историческом процессе. На стороне социализма против фашизма оказались самые широкие народные массы. Ставка гитлеровцев на изоляцию СССР потерпела крушение, он не только не остался одиноким, а, напротив, вокруг него и во главе с ним сложилась могучая антифашистская коалиция народов и правительств.

Минувшая война с особенной силой показала неосуществимость в современных условиях империалистических планов установления мирового господства той или иной державы. Такие планы проваливались и в прошлом. И именно наша Родина, русский народ дважды спасали мировую цивилизацию — сначала в XIII веке, приняв на себя главный удар татаро-монгольских полчищ, а затем в начале XIX века, разгромив «великую армию» Наполеона. Но в прежние исторические эпохи не было ещё столь широких и могучих народных движений. Современная эпоха — эпоха всё возрастающего непосредственного влияния народов на ход исторического процесса. Свидетельство тому — образование и успехи социалистического содружества, распад колониализма. В этой обстановке попытки империалистов вернуть утраченное, восстановить и расширить свои позиции, а тем более подчинить себе человечество обречены на полное крушение.

Уроки Великой Отечественной войны служат грозным предостережением для разных любителей военных авантюр, которые вопреки воле миролюбивых народов готовы ввергнуть мир в новую, на этот раз термоядерную катастрофу.

На страже мира и свободы народов стоит могучее содружество социалистических государств во главе с нашей великой Родиной — Союзом Советских Социалистических Республик, в середине XX века спасшим мировую цивилизацию от угрозы фашистского порабощения. Тем не менее буржуазные фальсификаторы истории стремятся приуменьшить значение нашей Победы, принизить и извратить роль Советского Союза в разгроме фашизма.

Фальсифицируя события минувшей войны, они преследуют вполне определённые политические цели, направленные на то, чтобы идейно оправдать современную агрессивную политику США и их союзников по НАТО и ведущуюся ими подготовку мировой войны против СССР и других социалистических стран, подорвать усилия народов в борьбе за мир, затормозить мировое революционное и национально-освободительное движение, ослабить содружество социалистических государств.

В начале становления Советской власти В. И. Ленин с трибуны III Всероссийского съезда Советов твёрдо заявил, что наша социалистическая Республика Советов будет стоять прочно как факел международного социализма и как пример перед всеми трудящимися массами. Итоги Великой Отечественной войны полностью подтвердили ленинское предвидение. Они продемонстрировали несокрушимую мощь социализма, всепобеждающую силу марксистско-ленинских идей, беспредельную преданность советского народа ленинской партии.

«Исторический опыт учит, — подчёркивается в постановлении ЦК КПСС «О 40-летии Победы советского народа в Великой Отечественной войне 1941—1945 годов», — для того, чтобы отстоять мир, нужны сплочённые, согласованные и активные действия всех миролюбивых сил против агрессивного, авантюристического курса империализма... Это особенно важно сейчас, когда реакционные империалистические круги, прежде всего Соединённых Штатов Америки, игнорируя уроки истории, объявили новый «крестовый поход» против социализма, пытаются добиться военного превосходства над СССР и его союзниками, безудержно взвинчивают гонку вооружений, с позиции силы стремятся диктовать свою волю суверенным государствам».

Советский Союз вместе с братскими социалистическими странами последовательно выступает за устранение военной угрозы, обуздание гонки вооружений и сохранение мира. Коммунистическая партия и Советское государство делают всё возможное, чтобы отстоять мир, предотвратить ядерную катастрофу, не допустить нарушения сложившегося военно-стратегического равновесия сил. Только за послевоенные годы Советский Союз выдвинул более ста предложений, направленных на обеспечение безопасности народов, прекращение гонки вооружений, разоружение.

Победа в Великой Отечественной войне была одержана советским народом во имя мира и жизни на Земле. Своим избавлением от угрозы фашистского порабощения, своей свободой человечество в огромной мере обязано первому в мире социалистическому государству, его исторической Победе над врагом.

Большинство художественных произведений, включённых в настоящий том, написано по горячим следам событий, непосредственно в годы войны. Повесть К. М. Симонова «Дни и ночи» раскрывает духовные истоки небывалой стойкости и мужества советских воинов в период грандиозной Сталинградской битвы. Повесть Л. М. Леонова «Взятие Великошумска» впервые в годы войны отразила неудержимый порыв наступающих советских войск. В рассказе А. Н. Платонова «Одухотворённые люди» показана несгибаемая сила духа героических защитников Севастополя. Эти повести и рассказы успели принять участие в Великой Отечественной войне, они являлись мощным средством патриотического воодушевления, яростно сражались за победу.

Первым боям Великой Отечественной посвящён рассказ В. П. Беляева «У старой заставы». В рассказе Е. И. Носова «Красное вино Победы» неразрывно слиты боль тяжелейших утрат и ни с чем не сравнимая радость победы.

Документальный раздел книги построенпо хронологическому принципу в соответствии с периодизацией Великой Отечественной войны, принятой в советской исторической науке: I период — с 22 июня 1941 года до 18 ноября 1942 года, II период — с 19 ноября 1942 года до конца 1943 года, III период — с начала 1944 года до 9 мая 1945 года. Здесь наряду с воспоминаниями наиболее крупных советских военачальников помещены официальные документы, отражающие важнейшие решения партии и правительства в период войны, фронтовые корреспонденции, сводки Совинформбюро, письма военных лет. Конечно, в одном томе невозможно показать всю исключительно богатую героическими свершениями историю Великой Отечественной войны. Поэтому мы стремились отразить в этой книге наиболее важные, решающие события военного времени, развернуть перед читателем широкую картину священной войны нашего народа с гитлеровскими захватчиками, за честь, свободу и счастье всех людей на земле.



Владимир Беляев У СТАРОЙ ЗАСТАВЫ[4]


...Пограничная тропа, вырвавшись из густого леса, подводит нас к развалинам старой заставы.

На остатках её стен — оспины снарядных осколков, чёрные потеки термита. По ним можно представить себе всё напряжение внезапного боя, завязавшегося за маленький клочок пограничной земли июньским рассветом 1941 года...

Заходим в кирпичное здание и слышим громкий мужской голос. В ленинской комнате расположились пограничники. Перед ними у стола, держа в руках раскрытую книжку, стоит худощавый сержант Демидов.

Он читает:

«Об одном прошу тех, кто переживёт это время: не забудьте! Не забудьте ни добрых, ни злых. Терпеливо собирайте свидетельства о тех, кто пал за себя и за вас. Придёт день, когда настоящее станет прошедшим, когда будут говорить о великом времени и безымянных героях, творивших историю. Помните — не было безымянных героев. Были люди, у каждого своё имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и муки самого незаметного из них были не меньше, чем муки того, чьё имя войдёт в историю. Пусть же павшие в бою будут близки вам, как друзья, как родные, как вы сами...»

Мы слушаем Демидова и припоминаем: «Откуда это? Не о советских ли пограничниках, нёсших до него боевую службу на этих же рубежах, он читает?» И вдруг вспоминается: да это же чешский коммунист Юлиус Фучик, учившийся мужеству у советских людей, из тёмной камеры гестаповского застенка на Панкраце говорит перед смертью устами молодого чекиста Демидова. Говорит о своё, о всех бойцах революции, честных людях великого времени, а значит, и о пограничниках, павших героями здесь, у Западного Буга, летом 1941 года за то, чтобы будущее было прекрасным...

События начала Отечественной войны на этом участке границы, где слышали мы прочитанные вслух слова Фучика, до недавнего времени были слабо изучены.


...В то самое время, когда гитлеровцы на сопредельной стороне посыпали песком улицы Кристынополя, Грубешова и других пограничных городков, чтобы ночью бесшумно подвести свои танки до самой реки, на заставе, расположенной в пяти крестьянских хатах возле притока Буга, послышалась музыка.

Старшина заставы Иван Григорьев, уроженец Пскова, поманил на воздух заместителя политрука токаря ленинградского завода имени Свердлова Петра Бродова и сказал ему:

— Зачем сидеть в духоте? Погодка установилась как по заказу! Забирай баян — поиграем...

Бродов вышел с баяном в яблоневый сад и присел на скамейку.

Свет полной луны пробирался сквозь листву, освещал дорожку. Бродов, глубоко вдыхая свежий воздух, глядел на деревья, усеянные завязавшимися плодами, и думало том, что в этом году будет обильный урожай фруктов. Тем временем старшина принёс «хромку», и друзья заиграли для начала «Катюшу». Знакомая мелодия долетела до старой мельницы, стоявшей около плотины у освещённого луною озера. Она пробиралась в гущу леса, что сплошной стеной подходил к заставе. Звуки баяна и гармони растекались по лугу, ведущему к реке. Слышали музыку и немцы на той стороне.

Вскоре под яблонями стало людно. Сюда собрались пограничники, свободные от службы. Те, кому не хватило места на скамейке, рассаживались прямо на траве.

«...Броня крепка, и танки наши быстры!» — затянул кто-то, и песня под аккомпанемент баяна и гармошки разнеслась вокруг. Потом затеяли пляску, а когда повар Юрий Тимонев стал отбивать «русского», послышались аплодисменты и на другом берегу Западного Буга.

Как раз напротив, метрах в трёхстах, была расположена немецкая застава. То ли не сменённые вермахтом немецкие пограничники не знали ещё сами, что произойдёт на исходе этой ночи, а быть может, они хотели ввести в заблуждение гарнизон советской заставы аплодисментами и одобрительным криком «хох»...

...Ближе к полуночи Бродов резко сжал мехи любимого баяна и сказал, вставая:

— Ну ладно. Повеселились — и хватит. Теперь, кому в наряд идти, готовьтесь. Остальные — отдыхать.

Придя в комнату, Бродов поставил на тумбочку баян, приготовил выходное обмундирование — утром он собирался сходить в соседний городок, — затем проверил автомат, пистолет, гранаты и лишь после этих вошедших в привычку приготовлений лёг спать.

Как тысячи других пограничников, Бродов в четыре часа ночи был разбужен орудийным грохотом. Вместе с ним соскочили с постелей другие пограничники. Поспешно натягивали брюки, сапоги. Но одеться успели немногие. Вражеский снаряд угодил в помещение заставы.

Хватая в облаках дыма и пыли оружие, запасные диски, пограничники выскакивали во двор. Многие из них были полураздеты, но с автоматами и винтовками. Некоторые воины так и остались на койках, сражённые осколками первых снарядов, выпущенных с противоположного берега в упор по заставе...

Из самой большой хаты, что стояла в центре двора, пограничник Тихомиров и заступивший часовым по заставе Фролов выкатили «максим». Но в ту же минуту осколок фашистского снаряда попал Тихомирову в горло. Пулемётчик, заливаясь кровью, рухнул на землю, освещённую багровым пламенем пожара. Пограничники бросились к Тихомирову на помощь, но было уже поздно, пока раненого несли к блокгаузу, он скончался.

Гитлеровцы вели непрерывный огонь по заставе и дотам, сооружённым в лесу на дальних тылах пограничного участка. Все хаты заставы, за исключением одной, крытой железом, сгорели сразу. В уцелевшей хате, кроме ленинской комнаты, столовой и кухни, помещался склад боеприпасов. Старшина заставы Иван Григорьев вместе с поваром Тимоневым, рядовыми Василием Барановым и Фроловым, переползая под огнём врага, перетащили в блокгауз гранаты, патроны и два ручных пулемёта. Вылили последнюю воду в кожух «максима». Достать воды больше не удалось, колодец во дворе заставы засыпало землёй и кирпичами.

Разобрав патроны и гранаты, пограничники почувствовали себя спокойнее, хотя всё вокруг полыхало. Подсчитали силы. Оказалось, что в блокгаузе 23 человека. Те, кто находился в наряде и был отрезан внезапным нападением, расположились на левом и правом флангах участка границы, остальные погибли в помещениях заставы. Погиб, вероятно, и начальник заставы, ушедший домой после проверки нарядов незадолго до нападения. Его домик, разбитый снарядами, догорал. Политрук заставы Раков находился на сборах. Казалось, лишившаяся основных командиров застава могла быть легко смята врагом. Да не тут-то было! Уцелевшие защитники продолжали оставаться на посту.

В 4 часа 45 минут фашисты прекратили артиллерийскую подготовку.

От зданий советской заставы остались лишь печки да чёрные дымоходы. Весь двор был засыпан кирпичной пылью, перемешанной с сажей.

Убеждённые в том, что ничто уже не помешает им продвигаться в глубь советской территории, гитлеровцы стали волнами переходить границу. Обстреливать их издалека не было смысла, да и лес, острым клином подходящий к самой реке, мешал вести точный огонь.

Пограничники решили подпустить поближе к себе врагов и ударить по ним с ближней дистанции — ведь так или иначе единственный путь фашистов пролегал мимо развалин заставы: передвигаться густым болотистым лесом они не могли...

...Пахнет гарью и взрывчаткой. Взволнованные, полураздетые, с лицами, грязными от ныли и пота, пограничники притаились у бойниц и в полутьме блокгауза. Всё слышнее гортанные звуки чужих команд, лязг оружия. Нарастающий шум вторжения врага не может заглушить передвинувшаяся южнее орудийная канонада.

Так начинался рассвет, разделивший жизнь на мир и войну.

...Они идут в полный рост, безусловно, уверенные в себе, развязные, наглые, уже привыкшие покорять целые народы, чужие солдаты, ведомые не менее наглыми офицерами — лейтенантами, капиталами, майорами в мундирах, украшенных Железными крестами, полученными за Польшу, за Крит, за Францию, за действия на Балканах.

Они мечтают о новых наградах и богатых трофеях и самодовольно поглядывают на подчинённых, шагающих по пыльной дороге в лёгких гимнастёрках с рукавами, засученными выше локтей. Всё идёт как нельзя лучше. Артиллеристы сделали своё дело, оставив чёрное пепелище на месте заставы, в которой ещё вчера сидели «совиет гренцшутцеы». Столько легенд распускали об их ловкости и стойкости гитлеровские разведчики из «абвера», пытавшиеся неоднократно прорваться через границу, проникнуть в тыл советской территории, а тут этих «зеленоголовых» как не бывало. Всех смело уничтожающим шквалом орудийного огня.

Выскакивая из леса, новые и новые фашисты на ходу строятся в шеренги на дороге. В их походной колонне, что движется сейчас по открытому месту неподалёку от заставы, добрая тысяча человек, если не больше, да в лесу дожидается своей очереди выйти на дорогу ещё немало головорезов.

Повар Юрий Тимонев жмётся к прикладу ручного пулемёта и шепчет побелевшими от волнения губами:

   — Ну, паразиты, и проучу же я сейчас вас! Будете знать, как залезать в чужую страну!

И палец Тимонева легко прикасается к спусковой скобе. Но быстрым рывком заместитель политрука останавливает его.

   — Повремени малость. Пусть минуют холм.

Слова Бродова удерживают нетерпеливых.

Никто без команды огня не открывает. А колонна противника, идущего без уставного охранения, без головного и боковых дозоров, подтягивается к мельнице.

Сейчас хорошо видны из щелей блокгауза серебряные жгуты на погончиках офицеров, поблескивают монокли.

С каждой новой секундой дрожь нетерпения охватывает пограничников, притаившихся в прохладной, сырой полутьме блокгауза. Нескончаемая пелена зеленоватых мундиров проходит сквозь прорези прицелов и, не задерживаясь на мушке, ускользает к востоку. Но Бродов поступает правильно, давая возможность противнику вывести свои силы из леса на открытое место, как можно ближе к развалинам заставы. И когда голова колонны вместе с офицерами приблизилась к блокгаузу метров на пятьдесят-семьдесят, приглушённый возглас Бродова: «За Родину — огонь!» — оборвал напряжённое ожидание.

Тимонев, сержант Чернов и старшина Григорьев открыли точный огонь из ручных пулемётов по колонне противника. Остальные пограничники почти в упор расстреливали из автоматов и винтовок нарушителей. Поодаль, из самой крайней левой бойницы, выставил тупое рыльце «максим» Петра Бродова. Пулемёт вздрагивает в его сильных руках...

...Кустарник хорошо закрывал блокгауз со стороны дороги, и пришедшие в ужас гитлеровцы сперва никак не могли понять, откуда настигает их шквал губительного огня... Они падали, скрючившись, в пыль, валились десятками в канаву, обливаясь кровью, ползли к озеру, рассчитывая хоть за камышами укрыться от метких пуль, настигавших их как раз у того места, перепаханного снарядами, обожжённого пламенем пожара, которое казалось им совершенно лишённым всяких признаков жизни. Оставшиеся в живых фашисты бросились обратно к границе, другие начали прятаться за дымоходами и развалинами сгоревших хат, но и здесь их доставал огонь.

...Так пограничники 16-й заставы в первое же утро развеяли мечты гитлеровцев первого эшелона о лёгком походе на Москву. Так уже в первые часы войны 23 чекиста-пограничника одной только заставы под командованием ленинградского токаря Бродова сбили спесь с наглого, коварного врага.


Почему столь многочисленная воинская часть противника появилась на глухой просёлочной дороге, предпочитая двигаться мимо развалин подавленной, как показалось гитлеровцам, их артиллерией и затерянной в лесу пограничной 16-й заставы?

Ведь ещё до вторжения в Советский Союз, готовя нападение на Польшу, гитлеровские генералы располагали самыми точными картами довоенной Польши с её границами на востоке по Збручу. Карты эти заблаговременно выкрали для гитлеровского рейха у польского командования немецкие шпионы, засевшие не только в штабах польской армии, но прежде всего свившие гнёзда в самом секретном втором отделе польского генерального штаба, так называемой «двуйке».

«Двуйка» занималась разведкой и контрразведкой, активно вмешиваясь в жизнь буржуазной, досентябрьской Польши. Её асы — полковники Стефан Майер, Гано, майор Жихонь и другие немецкие шпионы в мундирах старших офицеров польского генерального штаба — поставляли руководителю германской разведки «абвера» адмиралу Вильгельму Канарису те самые карты, которыми и вооружалась после их соответствующей обработки гитлеровская армия вторжения, брошенная Гитлером на рассвете 22 июня 1941 года на Советскую страну.

На этих картах в квадрате направления удара, названного Главным командованием Красной Армии «Кристынонольским», самыми удобными путями для продвижения гитлеровских войск были прежде всего прямая дорога из Варшавы через Кристынополь на Львов, а юго-западнее Кристынополя — шоссе, ведущее из Томашува через Раву-Русскую и Жолкву также на Львов. Гитлеровцы ткнулись было по этим двум удобным дорогам, соединяющимся в Жолкве, но сразу же получили крепко по зубам.

В первых же боях на границе пограничники Рава-Русского отряда уничтожили более двух тысяч солдат и офицеров противника. Героическое и упорное сопротивление пограничных застав Рава-Русского отряда не только спутало все карты гитлеровского командования и помешало ему с ходу занять Рава-Русскую, но и позволило частям Красной Армии изготовиться к бою на исходных рубежах и длительное время удерживать направления Кристынополь — Жолква, Томашув — Рава-Русская и ещё юго-западнее, ближе к Перемышлю, важную дорогу Любачёв — Немиров.

Более того, во второй половине первого дня войны развёрнутые части 41-й стрелковой дивизии Красной Армии вместе с пограничниками контратаковали противника, отбросив его за линию государственной границы, туда, где он развёртывался для вторжения.

Эти события, неизвестные ещё 23 защитникам соседней с Рава-Русским отрядом 16-й пограничной заставы, вынудили фашистов сползти с такого заманчивого мощёного шоссе и углубиться сперва в лес, а затем, нащупав просёлочную дорогу, ведущую на север, встретить на ней огонь советских пограничников.


Одинокие счастливчики, что своевременно бросились назад в лес и возвратились невредимыми в Кристынополь, предупредили германское командование о разгроме походной колонны, следовавшей просёлочной дорогой.

Маленький гарнизон пограничной заставы, расположенный на опушке леса, до 9 часов утра получил временную передышку.

С минуты на минуту, с часу на час ждали пограничники поддержки от регулярных частей Красной Армии, которые, по их предположениям, должны были подтягиваться из тыла к границе.

Отходить не хотели. Нерушимым законом была вошедшая в плоть и кровь каждого чекиста уставная истина: «Что бы ни случилось вокруг, священную границу любимой Родины без приказа свыше оставлять нельзя».

Что бы ни случилось! Даже самое страшное: война. Стоять насмерть! Защищать вверенный тебе участок и ждать приказа...

И здесь наиболее ярко проявляются те качества чекистского характера, о которых некогда так просто и вдохновенно говорил первый чекист — железный рыцарь революции Феликс Эдмундович Дзержинский: «Чекистом может быть лишь человек с холодной головой, горячим сердцем и чистыми руками».

Следуя славным чекистским традициям, выполняя военную присягу, уверенные, что они сражаются за прекрасное будущее человечества, люди 16-й заставы, а с ними заодно все пограничники на рубежах Советской страны, первыми принявшие удары врага, остались на месте...

В 9 часов утра на сопредельной стороне опять грохочут умолкнувшие было пушки. К ним присоединяются миномёты. Разнокалиберные снаряды, квакающие при разрывах мины снова и снова перепахивают двор заставы.

Один из снарядов, коснувшись насыпи, рвётся над блокгаузом. Тяжёлые осколки пробивают перекрытие. В тот же миг будто электрический ток пронизывает спину Бродова. Ощущение острого, жгучего удара сменяется тупой, ноющей, сковывающей мускулы болью, Бродов потихоньку разгибается и спрашивает старшину Григорьева:

— Что у меня со спиной?

Григорьев поднял кверху изодранную и окровавленную сорочку соседа. На спине чернело несколько рваных ран от осколков. Множество ран помельче обозначалось кровавыми точками. Бродов почувствовал, как тёплая кровь полилась по онемевшей спине.

Ефрейтор Нестеров получил несколько ранений в живот, а сержанту Вожику оторвало большой палец правой руки. Оба они так же, как и Бродов, сделав наскоро перевязку, остались в строю и ожесточённо бились с фашистами.

«Ну, теперь-то уж, наверное, наш огонь подавил всё живое на участке, где была обстреляна колонна!» — решил, должно быть, гитлеровский артиллерийский командир, отдавая приказ батареям и миномётам прекратить стрельбу и готовиться к смене позиций.

Однако пехотные командиры на сей раз оказались предусмотрительнее и, опасаясь огня тех, кого их высшее начальство давно считало мёртвыми, двинули свои части вперёд, соблюдая пункты устава.

Мелкими подразделениями и группами, двигаясь перебежками, а то и по-пластунски, фашисты в полдень снова пошли в наступление.

Охраняемый участок Бродов разбил на секторы. За каждым сектором было закреплено несколько пограничников. Всё зависело от бдительности и огневого взаимодействия. Ни в коем случае нельзя было позволить врагу обойти блокгауз с тыла.

Часть гитлеровцев повела наступление в лоб, перебегая от реки к блокгаузу напрямик. В то же время большое подразделение самокатчиков на велосипедах задалось целью вырваться на дорогу, ведущую в тыл, так чтобы избежать огня пограничников. Самокатчики огибали заставу слева нолём, а потом по стрельбищу, что находилось в полукилометре от сожжённых хат.

Старшина Григорьев вместе с сержантом Черновым должны были отражать атаки гитлеровцев, наступавших прямо на заставу. С ними вместе вели огонь по переползавшим врагам Иван Нестеров, Василий Баранов, Беломытцев, повар Тимонев и сержант Вожик. Сообразив, что взять блокгауз не так-то просто, фашисты залегли. Кое-кто из них начал окапываться. Видно было, как взлетают над зелёным лугом комья чёрной земли.

Пограничник Кузенков и Пётр Бродов занялись самокатчиками: они дали им возможность выехать из оврага на стрельбище, взять разгон и короткими очередями из «максима» стали мешать их стремительному движению.

...Нажимая изо всех сил на педали, припадая всем телом к изогнутым рулям, гитлеровцы гонят машины, силясь прорваться мимо заставы. Но их настигают пули, и, оторвавшись от сиденья, простирая вперёд руки, они летят, как жабы в воду. Велосипеды, освобождённые от седоков, ещё некоторое время петляют по полю, поблескивая на солнце вертящимися спицами, а затем падают в траву.

Бродов с Кузенковым так увлеклись стрельбой по движущимся целям, что не заметили, как произошло то, чего они больше всего боялись: закипела вода в «кожухе пулемёта. Пришлось прекратить огонь. Этим воспользовались гитлеровцы и один за другим стали прорываться на дорогу.

Столько воды виднелось за камышами, а пробраться туда и зачерпнуть хотя бы котелок не было возможности. Видя, что вражеские солдаты ускользают, Бродов нажал на спусковой рычаг. Но недолго поработал «максим» в его руках. Ствол, лишённый охлаждения, накалился, и пули не долетали до противника. Пришлось взять ручной пулемёт и из него бить самокатчиков.

А вражеские снаряды с оглушительным треском снова начали рваться рядом с блокгаузом, артиллеристы пристрелялись. Амбразуры от взрывов заваливало землёй: ограничилось наблюдение. Пришлось выползти и снаружи отрывать бойницы блокгауза.

Пороховые газы и пыль вызывали у пограничников кашель, затрудняли дыхание.

Фашисты задались целью любой ценой подавить сопротивление горстки храбрецов. Как только пулемёты в блокгаузе замолкали, гитлеровцы выскакивали из-за развалин и швыряли гранаты в ходы сообщения. Сержант Вожик, ефрейтор Нестеров и старшина Григорьев, самые ловкие на заставе физкультурники, ловили гранаты на лету и швыряли их обратно в лежащих за развалинами фашистов.

Тихо сползли на дно блокгауза смертельно раненные пограничники Кривенцов и Беломытцев. Должно быть, гитлеровцы подтянули к блокгаузу снайперов.

   — Осторожнее стрелять! Дал очередь — и за бруствер! — крикнул Бродов, укладывая в сторонке погибших бойцов.

В этот миг вражеская пуля ударилась в ствольную накладку винтовки сержанта Чернова и, отскочив, попала в голову Тимоневу. Повар рухнул на землю. Пока к нему подбежали друзья — кровь залила глаз.

Бродов уложил Тимонева на шинель. Одним рывком заместитель политрука стянул с себя окровавленную рубашку и оторвал от неё длинный лоскут. Самодельным бинтом Бродов туго перевязал голову товарища.

   — Что со мной? — простонал Тимонев.

   — Пустяки. Царапина! — тяжело дыша, бросил Бродов, чтобы утешить Тимонева. — Потерпи немного. Скоро наши придут — перебинтуем.

   — Спасибо, — чуть слышно сказал Тимонев, — мне и так лучше, — и забылся...

К вечеру несколько пьяных гитлеровцев рискнули было спрыгнуть в ход сообщения, но тут их — кого нулей, кого штыком — уничтожили пограничники.

Больше в первый день войны враг атак не возобновлял.

Ночь с 22 на 23 июня прошла спокойно, но никто из оставшихся в живых пограничников не спал.

Где-то в тылу, за полосой прибужских лесов, рдели зарева пожаров, напоминая поздний закат. Под Радеховом, Каменкой Струмиловой и Великими Мостами не утихала орудиппии канонада. Пограничники могли только догадываться, что именно там, южнее и юго-восточнее, части Красной Армии ведут ожесточённые бои. Но подтвердить догадку было нечем: телефонные провода, по которым в мирное время застава связывалась с комендатурой и соседями, сейчас валялись на земле вместе с обгорелыми столбами.

Разные мысли приходили в голову доблестным защитникам советских рубежей. Каждый из них думал и о товарищах, что лежали тут же рядом, накрытые запылёнными шинелями. Ещё вчера и Тихомиров, и Кривенцов, и Беломытцев были живы. Каждый из них принёс на заставу особые, неповторимые воспоминания о родных местах, о своих учителях и родственниках, о районных военкоматах и комсомоле, который послал их сюда. И люди, провожавшие будущих защитников границы в дальнюю дорогу, среди просьб «не забывать», «писать», в очередь с прощальными поцелуями повторяли примерно одни и те же простые слова:

— Помни, куда едешь. Держи ухо востро! А в случае чего — веди себя так, чтобы мы за тебя не краснели...

И, глядя в сторону навсегда закрывших глаза друзей, сердцем чувствуя их присутствие здесь, в эту короткую июньскую ночь, пограничники сознавали, что они напутствия близких оправдали. Никто за них не будет краснеть.

В то время когда сотни тысяч французов, англичан, бельгийцев, голландцев, скандинавов, брошенных своими генералами, сотни тысяч регулярных войск Европы бежали от первых залпов гитлеровских орудий, эти три славных русских советских воина не дрогнули, не бросились в такой спасительный соседний лес. Под огнём врага проползали они в склад за патронами, стреляли и дрались до последнего дыхания, и никто из них даже не подумал о постыдном слове «бежим».

Почему они поступали так?

Потому что знали, за что воюют! Потому что они горячо любили свой народ, свою Родину, простирающуюся от этой старой мельницы до Москвы, до далёкой Камчатки. И не было такой силы, что могла бы поколебать эту любовь.

...Глубокой ночью очнулся Юрий Тимонев. Превозмогая боль, он привстал и спросил:

   — Ещё не пришли наши?

   — Лежи, лежи, Юра, — подползая к нему, сказал старшина Григорьев, — пока не подошли, но скоро обязательно подойдут. Заштопают тебе рану, и поедешь на побывку в свой Череповец.

   — Вот уж мать обрадуется, — прошептал, мечтая, Тимонев. — Два года дома не был. Небось волнуется сейчас.

В часы затишья вспоминали пограничники о простых, житейских желаниях: захотелось есть и курить. Старшина Григорьев вместе с Черновым поползли в кухню. Думали, сумеют притащить в блокгауз гороховый суп, варившийся с ночи на воскресенье. Но вылазка оказалась бесполезной: котёл с супом тоже засыпало песком и штукатуркой. И курева не раздобыли...

На рассвете гитлеровцы стали опять атаковать блокгауз. Им, видимо, была поставлена задача во что бы то ни стало уничтожить остатки маленького пограничного гарнизона.

Под прикрытием огня миномётов они то и дело врывались во двор заставы, не отбрасывались обратно.

Несмотря на потери, враги наседали всё с большим ожесточением.

Ранило в правое плечо стрелка Сергеева. Автомат выпал из его ослабевшей руки. Кое-как, наскоро, лоскутами рубах ребята перевязали Сергееву рану. Но, видя, как тяжело приходится друзьям, Сергеев, даже будучи раненным, считал себя не вправе сидеть без дела.

Превозмогая боль, он привязал верёвочку к рычагу пустого магазина от ручного пулемёта и свободный её конец взял в зубы. Ему хотелось таким способом помочь друзьям набивать патронами магазины. Но в тот же миг вражеская пуля поразила Сергеева насмерть.

До полудня погибли в бою сержант Чернов и стрелок Фролов. Заместитель политрука послал пограничников Сидоренко и Волкова в Сокаль, чтобы они связались с комендатурой, но пробраться они не смогли даже до соседней заставы: Волков был убит в схватке с врагами, Сидоренко вернулся в блокгауз. Заменив у амбразуры погибшего Фролова, он продолжал стрелять из его автомата до тех пор, пока и его не убили.

До сумерек второго дня войны в блокгаузе осталось всего четыре способных вести бой пограничника: старшина Григорьев, ефрейтор Нестеров, сержант Вожик и заместитель политрука Бродов.

Повар Тимонев умирал.

И вторую ночь последние защитники маленькой крепости провели не сомкнув глаз, голодные, усталые, но готовые к отпору. До полудня 24 июня фашисты не возобновляли попыток захватить блокгауз. Но в блокгаузе становилось всё труднее дышать. Восточный ветер заносил сюда запах разлагавшихся немецких трупов.

Пограничники решили обследовать участок, чтобы выяснить обстановку.

Они захватили с собой ручной пулемёт и три магазина к нему, автоматы, две винтовки и остаток патронов. Повреждённые пулемёты — ручной ДП и станковый «максим» — пришлось засыпать землёй.

Перебежками и ползком бойцы добрались до плотины у мельницы. Тут по ним с другого берега Буга ударили из пулемёта. Все бросились за насыпь плотины. Там было безопаснее.

Под прикрытием насыпи топким болотом пограничники пробрались в лес. Здесь было удивительно спокойно. Так, словно и не было никакой войны.

Под высокими замшелыми дубами, впервые за эти дни, на свету, как следует посмотрели друг на друга и ужаснулись: до чего же измотали их непрерывные бои! Осунувшиеся, небритые, усталые их лица были измазаны запёкшейся кровью и покрыты налётом гари.

Кое-как, на скорую руку, помылись в озере и, набрав сухих дубовых листьев, закурили...

Вечером со стороны соседней заставы донёсся шум моторов. Первой мыслью было: «Свои». Однако, готовые ко всяким неожиданностям, пограничники пошли на шум скрытно. Стараясь не задевать кустов, пробирались они к просёлочной дороге, ведущей из Забужья на восток.

По ней, увязая в песке, медленно двигались пять немецких грузовых машин, затянутых брезентами. Бродов вполголоса скомандовал:

— По кабинам — огонь!

Первой автоматной очередью был убит водитель ведущей машины, и она покатилась в кювет.

Шофёр второй машины также был сражён пулей, и грузовик, потеряв управление, с ходу врезался в огромный дуб и преградил путь остальным машинам. Судьба водителей шедших позади трёх машин была такой же, как и первых. Двое немцев, сидевших под брезентом в кузове последней машины, спрыгнули на песок и бросились к лесу, но Нестеров был отличным стрелком и не дал им уйти далеко.

В кузовах машин пограничники обнаружили ящики с боеприпасами и сожалели о том, что ничего съедобного не обнаружили.

Открыли кабины машин и обыскали убитых. Обнаружили немногое — карту-десятивёрстку в планшетке у унтер-офицера, ехавшего в головной машине, несколько пачек сигарет и галеты.

До службы на границе ефрейтор Нестеров работал трактористом. Можно было, конечно, попытаться на одной из машин добраться до Львова или до Брод, к своим. Но подобная мысль никому не пришла в голову: разве можно нарушить приказ и покинуть вверенный участок у старой мельницы?

Пограничники забрались подальше в лес. С наслаждением закурили трофейные сигареты, съели галеты и впервые за трое суток заснули.

На рассвете все проснулись почти одновременно. От утреннего тумана знобило. Двинулись лесом на левый фланг участка к шоссе.

С восходом солнца туман в лесу рассеялся и стало тепло, но голод по-прежнему давал о себе знать. Вожик сорвал ветку осины и принялся жевать её листья. Пожуёт, высосет горьковатый сок и выплюнет. Его примеру последовали другие.

Тем временем на просёлочной дороге, что проходила поблизости, опять послышалось ворчание мотора.

Пограничники побежали к дороге. Первым заметил машину Григорьев. Подпустив её совсем близко, он дал очередь из автомата. Хрустальными брызгами рассыпалось ветровое стекло. Сидевший рядом с водителем офицер взмахнул руками и закричал. Машина заюлила, передним буфером уткнулась в придорожную сосну и замерла на место.

Бродов выскочил из чащи и побежал к машине. Подняв капот, он оборвал провода, идущие к свечам. Мотор заглох. Вожик открыл кабину и принялся обыскивать убитых. У офицера сняли планшетку, в которой, кроме документов, оказалось полторы плитки шоколада и две пачки сигарет. На заднем сиденье лежал ручной пулемёт. Захватили и его с собой.

Шоколад и сигареты разделили поровну. Это немного подкрепило пограничников. До вечера, маскируясь, они обходили свой участок, поджидая новых непрошеных гостей.

Целый день гитлеровцы не показывались. Пограничники уже было расположились на ночлег в густых зарослях близ дороги, как шум походной колонны привлёк их вниманием Вскоре колонна приблизилась. Около полусотни фашистов шли в строю форсированным маршем.

Пограничники залегли полукругом за придорожной канавой и открыли огонь из немецкого ручного пулемёта. Гитлеровцы бросились врассыпную — одни падали на дорогу, другие, уцелевшие, убегали в лес, прятались за деревьями.

Рассеяв колонну, пограничники отошли километров за семь в тыл и уже в полной темноте улеглись спать.

Усталые и голодные, крепко спали в ту ночь четверо храбрецов с 16-й заставы. Не видели они, как занималась заря, не слышали, как стадо коров, позванивая бубенцами, прошло совсем близко от привала на лесное пастбище. Солнце поднялось уже высоко, когда первым открыл глаза заместитель политрука.

Растолкав спящих товарищей, он предложил как можно быстрее сменить место.

Они спали на траве близ большой поляны. На этой поляне мирно паслись коровы. Маленький пастух то и дело пугливо поглядывал на кусты, за которыми лежали пограничники.

Пришлось побыстрее покинуть это место.

Раздвигая ветви, идя гуськом, на ходу подсчитывали патроны. Маловато их осталось: тридцать штук винтовочных да ещё в кармане у Бродова штук восемьдесят от нагана. От сильной жары воспалились раны, а перевязать их было нечем. Особенно страдал Вожик: правая рука у него распухла и кровоточила. Видно было, что он силится подавить боль, но не может.

Отойдя немного, сделали привал. Издали донёсся женский крик.

— Ау! Ау! — кричала женщина, подзывая кого-то.

Послали на разведку старшину Григорьева. Через несколько минут он вернулся вместе с тремя девушками. Две из них — Фелиция Кузьма и Анна Гнатюк — работали прачками на заставе. Третью — Марию Козий — весёлую смуглую девушку, жившую на хуторе недалеко от заставы, знал хорошо один Пётр Бродов.

Девушки плакали навзрыд.

   — Чего плачете? Хоронить нас рано... — хмуро бросил Нестеров.

Мария Козий, всхлипывая, протянула:

   — ...Бедные, что с вами будет? Ой, лышенько! Кругом немаки, а наши далеко ушли. Под самым Львовом бьются...

Неужели это было правдой?

Но какой смысл было девушкам обманывать пограничников?

Хлеб, сало, кувшин молока, который принесли они в лес, желая накормить знакомых воинов, было доказательством их сочувствия.

Собираясь уходить, девушки обещали вечером снова прийти и, кроме пищи, захватить бинты. А Мария Козий, отозвав Бродова в сторонку, тихо шепнула:

   — Шли бы лучше к нам в село. Мы вас попрячем, а когда наши войска вернутся, выйдете к ним.

   — Зачем нам прятаться? — сказал Бродов. — Другая забота у нас: с фашистами расправляться. А коли помочь хочешь, Мария, действуй так, как договорились.

Но вечером женщины не пришли.

Не было их и целый день 27 июня.

Лишь к ночи прибежал в лесную глухомань маленький брат Марии — Зенко и принёс новую недобрую весть: гитлеровцам каким-то образом стало известно, что женщины ходили в лес к солдатам. Их вызвали в штаб, побили и пригрозили: «Отлучитесь хоть на минуту из села — расстреляем, а хаты сожжём».

Зенко передал, чтобы пограничники сами пробрались ночью за продуктами. Так будет надёжнее...

В полночь, когда небо уже было в звёздах, Бродов со старшиной выбрались в село. Шли они полями по узким межам. В лесу остались Нестеров и Вожик.

Перед селом протекала речушка, впадающая в Буг.

Подойдя к ней, пограничники услышали чужой, незнакомый говор. Сперва залегли, а затем по-пластунски поползли к мосту. Вскоре на фоне звёздного неба обозначились силуэты двух гитлеровцев, охранявших мост. Один из них попыхивал сигареткой, и маленький огонёк то угасал, то снова вспыхивал во тьме.

Григорьев сиял с винтовки штык, а у Бродова была финка, взятая у застреленного офицера в штабной машине. Быстрый бросок из темноты, два внезапных коротких удара — и преграды как не бывало.

Трупы часовых стащили под мост, чтобы их сразу не обнаружили. Оружие забрали. Вошли в село задворками. К прачкам, подозревая слежку, не решились зайти. Осторожно постучались в тёмное окошко хаты Кондрата, который некогда клал печи на заставе. Человек он был свой, а когда из окошка высунулась его взлохмаченная голова и он проронил радостно: «Вы ещё живы, товарищи? Это здорово!» — совсем легко на душе стало.

Кондрат дал пограничникам буханку хлеба и кусок сала. Извинялся что не может дать больше. Хлеб на исходе. Зато завтра жена его будет печь свежий, тогда и на долю гостей с заставы выпечет несколько лишних буханок. Вот как его только передать вечером? Шёпотом Кондрат предупредил, что в сарае у него спят немецкие солдаты, а с улицы их охраняет часовой.

«Можно бы сыграть шутку, — подумал Бродов, — но ведь прежде всего от этого пострадает старик печник. Да и селу придётся худо».

Той же окраиной села возвратились обратно. Было договорено, что хлеб от Кондрата принесёт в лес пастушок. Старик не подвёл, хотя хлеб пастушок доставил в условленное место с опозданием — только 30 июня.

Пастушком оказался тот самый паренёк в вышитой украинской сорочке и жёлтой шапке, который обнаружил несколькими днями раньше спящих близ полянки пограничников и рассказал о них прачкам с заставы. Он передал советским воинам три буханки хлеба в рогожном мешке, бутыль молока, брынзу и кусок солонины.

Гитлеровцев, по словам пастушка, в селе не было. Хвастливо выкрикивая «Нах Москау», они внезапно собрали свои пожитки, погрузились на машины и уехали в направлении Радехова.

1 июля, едва стемнело, снова оставив в лесу раненого Вожика с Нестеровым, Бродов и Григорьев пошли в село, чтобы окончательно уточнить обстановку, а заодно и запастись продуктами на дорогу.

В село пришли в одиннадцатом часу ночи. Заметив на площади около церкви пограничников, молодые парни и девчата окружили гостей. Вскоре выбежали из хат женщины, старики. Наперебой рассказывали новости. Женщины принесли молока в крынках, хлеб. Какой-то дед притащил сорочку, другой крестьянин, помоложе, — польскую военную куртку. Жители села снабдили Бродова и Григорьева таким количеством табака, что его хватило бы на четверых до самого Киева. Доброе отношение к ним местных жителей ослабило у пограничников бдительность. Они не знали, что среди людей, так сердечно встретивших их, оказался враг, бывший агент польской полиции, кулак, возвратившийся с немецкими войсками из Забужья. Он метил в сельские старосты и, желая выслужиться перед новыми хозяевами, побежал в соседнюю немецкую часть.

...Эсэсовцы появились внезапно. Было их человек двенадцать. Выскочив из-за спин крестьян, окруживших пограничников, они набросились на них, скрутили им руки, обезоружили.

Всю ночь связанные Григорьев и Бродов пролежали под сильной охраной в подвале бывшего помещичьего дома. А 2 июля гитлеровцы бросили в подвал Вожика и Нестерова. Оказалось, что, не дождавшись старшины и заместителя политрука, они пошли перед рассветом им навстречу и нарвались на засаду.

Кроме пограничников, в подвале находились раненые бойцы из окрестных дотов.

До 4 июля без воды, без пищи просидели все в подвале. 4 июля всех 18 пленных вывели на помещичий двор. Офицер-эсэсовец дал солдату карту с маршрутом и, кивнув в сторону Забужья, приказал вести туда колонну. Конвоиры ехали на велосипедах. Их автоматы были направлены на пленных.

Когда пленные переходили Белицу Комарову, крестьяне пытались подать им хлеб, но гитлеровцы выстрелами в воздух прогнали женщин с обочин дороги.

Ещё далеко от развалин 16-й заставы пленные почувствовали трупный запах. Кругом валялись трупы немецких солдат. Их было столько, что до 4 июля фашисты не управились похоронить всех, а лишь сложили рядом у дороги.

Бродов понял, что их ведут в Кристынополь. Там была уже заграница, чужая земля.

Не озираясь, глядя вперёд, Бродов прошептал Григорьеву:

— Давай трахнем велосипедистов, и делу конец!

Старшина еле заметно кивнул головой. Оживились и другие соседи по шеренге. Лишь трое слепых, которых товарищи вели под руки, неуверенно ощупывали пыльную землю босыми ногами.

У первого же поворота человек восемь пленных бросились на конвой, сбили гитлеровцев с велосипедов. Машины полетели в канаву, солдат придушили. Действовали быстро, хотя и не сговаривались.

Собрав оружие гитлеровцев, двинулись обратно, ведя под руки ослеплённых товарищей.

Решили идти на Стоянов. Там проходила железнодорожная линия на Луцк. Думали пробраться по ней к своим. Когда углубились в лес, обнаружили два кабеля — красный и чёрный. У одного из бойцов была сапёрная лопатка. Он подобрал её на дороге. Молча подтянул он оба провода на пенёк и лопатой перерубил их.

В обычных условиях выносливый солдат мог сравнительно легко дойти от Западного Буга к Стоянову. Но сейчас этот путь оказался очень трудным. То и дело, заслышав шум, приходилось сворачивать в лес. За продуктами никуда не заходили, чтобы не привлекать внимания гитлеровцев, и голод донимал самых выносливых.

Перед рассветом за лесом послышался визгливый гудок паровоза. Одновременно из канав, со всех сторон из-за деревьев на бредущих оборванных людей набросились здоровенные сытые эсэсовцы.

Так 5 июля 1941 года было подавлено сопротивление последней горстки защитников 16-й пограничной заставы...

Мало, очень мало сведений сохранилось об участниках обороны заставы.

Но даже эти отрывочные свидетельства единственного оставшегося в живых — Петра Бродова, который работал мастером на нефтеперерабатывающем заводе в Куйбышеве, о подвиге, совершенном на львовской земле, дают право говорить о людях 16-й заставы как о славных героях нашего времени, с достоинством и честью сражавшихся за свою любимую Родину.


...Другие люди охраняют нынче ту же самую пограничную реку на дозорных тропах, по которым некогда ходили Юрий Тимонев, Пётр Бродов, Вожик и Нестеров.

У каждого из пограничников своё имя, свой облик, но долг и обязанности у них те же, что и у их славных предшественников, героев 16-й заставы. Они верны партии, народу и, для того чтобы будущее наше ничем не было омрачено, зорко охраняют границу.

Андрей Платонов ОДУХОТВОРЁННЫЕ ЛЮДИ[5]

Рассказ о небольшом сражении под Севастополем

...Помнишь о тех, которые, обвязав себя гранатами,

бросились под танки врага. Это, по-моему, самый

великий эпизод войны, и мне поручено сделать из

него достойное памяти этих моряков произведение.

Я пишу о них со всей энергией духа, какая только

есть во мне. У меня получается нечто вроде Реквиема

в прозе. И это произведение, если оно удастся, самого

меня хоть отдалённо приблизит к душам погибших героев...

Мне кажется, что мне кое-что удаётся, потому что мною

руководит воодушевление их подвигом...

Из письма жене с фронта

В дальней уральской деревне пели русские девушки. Одна из них пела выше и задушевнее всех, и слёзы текли по её лицу, но она продолжала петь, чтобы не отстать от своих подруг и чтобы они не заметили её горя и печали. Она плакала от чувства любви, от памяти по человеку, который был сейчас на войне; ей хотелось увидеть его и утешить вблизи него своё сердце, плачущее в разлуке.

А он бежал сейчас по полю сражения вперёд, лицо его было покрыто кровью и по́том, он бежал, задыхаясь от смертной истомы, и кричал от ярости. У него была поранена пулей щека, и кровь из неё лилась ему за шею и засыхала на ею теле под рубашкой. Он хотел рвануть на себе рубашку, но она была спрятана далеко под бушлатом и морской шинелью. Он чувствовал лишь маленькую рану на лице и не понимал, отчего же он столь слабеет и дыхание его не держит тела. Тогда он рванул на себе воротникзастёгнутого бушлата; ему сейчас некогда было слабеть, ему ещё нужно было немного времени, потому что он шёл в атаку, он бежал по известковому полю, поросшему сухощавой полынью. Вблизи от него, справа, слева и позади, стремились вперёд его товарищи, и сердца их бились в один лад с его сердцем, сохраняя жизнь и надежду против смерти.

Он пал вниз лицом, послушный мгновенному побуждению, тому острому чувству опасности, от которого глаз смежается прежде, чем в него попала игла. Он и сам не понял вначале, отчего он вдруг приник к земле, но когда смерть стала напевать над ним долгою очередью пуль, он вспомнил мать, родившую его. Это она, полюбив своего сына, вместе с жизнью подарила ему тайное свойство хранить себя от смерти, действующее быстрее помышления, потому что она любила его и готовила его в своём чреве для вечной жизни, так велика была её любовь.

Пули прошли над ним; он снова был на ногах, повинуясь необходимости боя, и пошёл вперёд. Но томительная слабость мучила его тело, и он боялся, что умрёт на ходу.

Впереди него лежал на земле старшина Прохоров. Старшина более не мог подняться: моряк был убит пулею в глаз — свет и жизнь в нём угасли одновременно. «Может быть, мать его любила меньше меня или она забыла про него?» — подумал моряк, шедший в атаку, и ему стало стыдно этой своей нечаянной мысли. Вчера он говорил с Прохоровым, они курили вместе и вспоминали службу на погибшем ныне корабле. И ему захотелось прилечь к Прохорову, чтобы сказать ему, что он никогда не забудет его, что он умрёт за него, но сейчас ему было некогда прощаться с другом, нужно было лишь биться в память ого. Ему стало легче, томительная слабость в его толе, от которой он боялся умереть на ходу, теперь прошла, точно он принял на себя обязанность жить за умершего друга и сила погибшего вошла в него. С криком ярости он ворвался в окоп, в убежище врага, увидел там серое лицо неизвестного человека, почувствовал чуждое зловоние и сразил врага прикладом в лоб, чтобы он не убивал нас больше и не мучил наш народ страхом смерти. Затем моряк обернулся в темноте земляной щели и размахнулся винтовкой на другого врага, но не упомнил, убил он его или нет, и упал в беспамятстве, с закатившимся дыханием от взрывной волны. По немецкому рубежу, атакованному русскими моряками, начала сокрушающе бить немецкая артиллерия, чтобы место стало ничьим.

Старший батальонный комиссар Поликарпов издали смотрел в бинокль на поле сражения. Он видел тех, кто пал к земле и не поднялся более, и тех, кто превозмог встречный огонь противника и дошёл до щелей врага на взгорье, чтобы закончить его жизнь штыком и прикладом. Комиссар запомнил, как пал сражённым Прохоров, как приостановился и неохотно опустился на землю младший политрук Афанасьев и неровно, но упрямо удалялся вперёд на противника краснофлотец Красносельский, видимо уже раненный, однако стерпевший до конца свою муку.

Правый и левый фланги ещё шли, но середины уже не было. Средняя часть наступающего подразделения была вся разбита и легла к земле под огнём; был или не был там кто в живых, комиссар Поликарпов не знал; поэтому он сам решил идти туда и пополз по земле вперёд.

Позади него был Севастополь, впереди — Дуванкойское шоссе. Немного левее шоссе поворачивало и шло прямо на юг, на Севастополь. Против закругления шоссе, по ту сторону его, лежало полынное поле, а немного дальше находилась высота, на которой теперь были враги. С высоты врагу уже виден был город, последняя крепость и убежище русского народа в Крыму.

Правый и левый фланги атакующей морской пехоты вошли на взгорье, на скат высоты, и скрылись в складках земной поверхности, в окопах противника, занявшись там рукопашным боем. Огонь врага прекратился. Поликарпов поднялся в рост и побежал по взгорью. Четверо моряков с правого фланга присоединились к Поликарпову и помчались вперёд, вслед комиссару, пользуясь тишиною на этой ещё не остывшей от огня смертной земле.

Поликарпов заметил краснофлотца Нефедова, лежавшего замертво на земле. У комиссара тронулось сердце печалью. Он вспомнил Нефедова, павшего теперь славной смертью, а прежде это был весёлый, привлекательный, но трудный человек. И вот он лежит мёртвый, он остался уже позади бегущего вперёд комиссара.

Внезапный и одновременный удар огня из нескольких пулемётов раздался со второго рубежа немцев; этот рубеж проходил возле самой вершины высоты. Огонь был жёсткий и точный; Поликарпов обернулся к бойцам и сделал им знак, чтобы они залегли, и сам залёг впереди них.

Вдобавок к пулемётам начали бить миномёты, и общий огонь стал суетливым и неосмысленным. «Зачем столько огня против пятерых, — подумал Поликарпов. — Пугливо, без расчёта бьют!»

Поликарпов осторожно обернулся лицом назад — к бойцам. Они лежали врозь, правильно, хорошо вжавшись в землю, тесно прильнув к ней в поисках защиты от гибели.

До переднего немецкого края, куда ворвались на флангах краснофлотцы, осталось пройти метров сто, и обратно, до Дуванкойского шоссе, было столько же.

Миномётный огонь усилился; маленькие толстые тела мин с воем неслись над телами людей и рвались на куски, словно от собственной внутренней ярости. Оставаться на месте было нельзя, чтобы не умереть бесполезно.

Поликарпов двинулся вперёд.

— За мной! Вперёд, на злодеев, мать их...

Но мина прошла мимо него и рванулась невдалеке, а пули секли воздух столь часто, что он, казалось, иссыхал и крошился.

Комиссар оглянулся на моряков, они лежали неподвижно; железная смерть пахала воздух низко над их сердцами; и души их хранили самих себя.

Поликарпов почувствовал удар ревущего воздуха в лицо и приник обратно к земле; стая тяжёлых мин пронеслась над отрядом. Комиссар залёг вполоборота к своим людям, чтобы видеть, все ли они целы. Пока они всё ещё были живы. Один Василий Цибулько что-то не шевелился, лёжа ничком. Поликарпов подполз к нему ближе и увидел, что Цибулько тоже начал шевелиться, — стало быть, и он был живой. Цибулько изредка приподымал своё лицо от земли и вновь приникал к ней вплотную. Опухшие, потрескавшиеся от ветра уста его были открыты, он прижимался ими к земле и отымал их, а затем опять жадно целовал землю, находя в том для себя успокоенно и утешение. Даниил Одинцов задумчиво смотрел на былинку полыни; она была сейчас мила для него. «Это всё хорошо, — решил Поликарпов, — но нам пора вперёд», — и он снова крикнул краснофлотцам, едва ли услышанный за свистом и грохотанием огня:

   — За мной! — и поднялся в рост, обернувшись на мгновение к бойцам.

Все бойцы привстали; однако близкий разрыв артиллерийского снаряда поверг их снова ниц, и сам комиссар был брошен воздухом на землю.

В третий раз комиссар поднялся безмолвно, но тут же упал, не поняв сам причины и озлобившись на враждебную силу, сразившую его. Он скоро очнулся и почувствовал, как холодеет, словно тает и уменьшается вся внутренность его тела, но мозг его работал по-прежнему ясно и жизненно, и комиссар понимал значение своих действий. Он увидел свою левую руку, отсечённую осколком мины почти по плечо. Эта свободная рука лежала теперь отдельно возле его тела. Из предплечья шла тёмная кровь, сочась сквозь обрывок рукава кителя. Из среза отсечённой руки тоже ещё шла кровь помаленьку. Надо было спешить, потому что жизни осталось немного.

Комиссар Поликарпов взял свою левую руку за кисть и встал на ноги, в гул и свист огня. Он поднял над головой, как знамя, свою отбитую руку, сочащуюся последней кровью жизни, и воскликнул в яростном порыве своего сердца, погибающего за родивший его народ:

   — Вперёд! За Родину, за вас!

Но краснофлотцы уже были впереди него; они мчались сквозь чащу смертного огня на первый рубеж врага, чувствуя себя теперь свободно и счастливо, словно комиссар Поликарпов одним движением открыл им тайну жизни, смерти и победы.

Поликарпов поглядел им вслед довольными, побледневшими от слабости глазами и лёг на землю в последнем изнеможении.

Двое краснофлотцев дорвались до первых коротких щелей — окопов противника — и въелись в них. В одном окопе лежал без памяти, но ещё живой Иван Красносельский; возле него валялись опрокинутыми два мёртвых немца.

Окопы были достаточно хорошо отрыты вглубь, и огонь со второго рубежа противника здесь ощущался безопасно.

   — Ну, тут-то мы жители! — сказал Цибулько Одинцову.

   — Тут-то что же! — согласился Одинцов. — Тут ресторан-кафе на Приморском бульваре, только всего!

   — А ребята как там устроились? — спросил Цибулько.

Одинцов смотрел наружу.

   — Они вон в том блиндаже остались, — сказал Одинцов. — Там им удобней.

Цибулько и Одинцов помогли Красносельскому, и тот пришёл в себя. Кроме ранения в щёку, у него оказалась рана в грудь навылет; нижняя нательная рубашка присохла к телу в двух местах — возле правого соска груди, куда вошла пуля, и около родинки на спине, где пуля вышла наружу. Цибулько умело и осторожно перевязал Красносельского, изорвав на бинты свою рубашку. Наружные ранки на теле Красносельского уже подсохли и начали заживать, неизвестно было только, что сделала пуля внутри.

   — Ну как ты себя чувствуешь-то? — спросил Цибулько. — После боя в эваку пойдёшь иль так обойдёшься, под огнём отдышишься?

   — Теперь мне много легче, — сказал Красносельский. — Плохо было, когда я в атаку шёл, тогда истома меня всего брала, а пока до врага дошёл — я обветрился, обозлел и выздоровел. Тут вот я опять устал, пока двоих кончил. А теперь мне ничего. Плохо, когда ранение бывает спервоначалу, когда только в бой входишь, воюешь тогда вполсилы. А теперь мне ничего — я отошёл от смерти.

Но дышалось Красносельскому тяжко, и пот шёл по его лицу.

   — Отдыхай! — крикнул ему Цибулько, покрывая голосом стрельбу врага. — А мы пока без тебя повоюем.

Цибулько нашёл место в тупом конце окопа и стал оттуда поглядывать в сторону неприятеля. Одинцов же вывалил мёртвых немцев наружу и прибрал окоп от комьев земли, от осколков, от всего, что не нужно для жизни и боя.

Стало уже вечереть — стрельба немцев стала редкой, они налили сейчас ради одного предостережения, отложив свои главные заботы, видимо, до завтрашнего утра.

   — А где наш батальонный комиссар товарищ Поликарпов? — спросил Красносельский.

   — Ночью уберём его с поля... — сказал Одинцов. — Такие люди долго не держатся на свете, а свет на них светит вечно.

   — Это точно! — произнёс Цибулько. — «Вперёд, говорит, за Родину, за вас!..» За нас с тобой! Родиной для него были все мы, и он умер.

   — Он кровью истёк? — спросил Красносельский.

   — Точно, — сказал Цибулько.

На высоте настала тьма, но Севастополь был светел: над ним сияли четыре люстры осветительных ракет, и по телу города била издали тяжёлая артиллерия врага. По врагу из мрака моря стреляли через город пушки наших кораблей. Цибулько и Одинцов загляделись на город, на блистающую мёртвым светом поверхность моря, уходящую в затаившийся тёмный мир, где вспыхивали сейчас зарницы работающей корабельной артиллерии.

Красносельский лёг на дно окопа и задремал для отдыха.

Он дремал, больное тело его отдыхало, но в сознании его непрерывно шёл тихий поток мыслей и воображения. Он слушал артиллерийскую битву за Севастополь, чувствовал прах, сыплющийся на него со стен окопа от сотрясения земли, и улыбался невесте в далёкой уральской деревне. Ей там тихо сейчас, тепло и покойно — пусть она спит, а утром пробуждается, пусть она живёт долго, до самой старости, и будет сыта и счастлива — с ним или с другим хорошим человеком, если сам Красносельский скончается здесь ранней смертью, но лучше пусть она будет с ним, а другому человеку пусть достанется другая хорошая девушка или вдова — и вдовы есть ничего.

А в уральской деревне давно уже умолкла песня одиноких девушек: там время ушло далеко за полночь, и скоро нужно было уже подниматься на сельскую работу. Невеста Ивана Красносельского тоже спала, и теперь она не плакала: её лицо, прекрасное не женской красотой, но выражением удивления и ненависти, было спокойно сейчас, и лишь нежное, кроткое счастье светилось на нём: ей снилось, что война окончилась и эшелоны с войсками едут обратно домой, а она, чтобы стерпеть время до возвращения Вани, сидит и скоро-скоро сшивает мелкие разноцветные лоскутья, изготовляя красивый плат на одеяло...

В полночь в окоп пришли из блиндажа политрук Николай Фильченко и краснофлотец Юрий Паршин. Фильченко передал приказ командования: нужно занять рубеж на Дуванкойском шоссе, потому что там насыпь, там преграда прочнее, чем этот голый скат высоты, и там нужно держаться до погибели врага; кроме того, до рассвета следует проверить своё вооружение, сменить его на новое, если старое не по руке или неисправно, и получить боепитание.

Краснофлотцы, отходя через полынное поле, нашли тело комиссара Поликарпова и унесли его, чтобы предать земле и спасти его от поругания врагом. Чем ещё можно выразить любовь к мёртвому, безмолвному товарищу?

Политрук Николай Фильченко оставил командование отрядом на Даниила Одинцова и пошёл в тыл, к Севастополю, на пункт снабжения, чтобы ускорить доставку боепитания.

Осветительные ракеты медленно и непрерывно опускались с неба, сменяя одна другую; их и сейчас было четыре люстры, четыре комплекта ракет под каждым парашютом. Их быстро и точным огнём расстреливали на погашение наши зенитные пулемёты, но противник бросал с неба новые светильники взамен угасших, и бледный грустный свет, похожий на свет сновидения, постоянно освещал город и его окрестности — море и сушу.

На краю города, в одном общежитии строительных рабочих, всё ещё жили какие-то мирные люди. Фильченко заметил женщину, вешающую бельё возле входа в жилище, и двоих детей, мальчика и девочку, играющих во что-то на светлой земле. Фильченко посмотрел на часы: был час ночи. Дети, должно быть, выспались днём, когда артиллерия на этом участке работала мало, а ночью жили и играли нормально. Политрук подошёл к низкой каменной ограде, огораживающей двор общежития. Мальчик лет семи рыл совком землю, готовя маленькую могилу. Около него уже было небольшое кладбище — четыре креста из щепок стояли в изголовье намогильных холмиков, а он рыл пятую могилу.

   — Ты теперь большую рой! — приказала ему сестра. Она была постарше брата, лет девяти-десяти, и разумней его. — Я тебе говорю: большую нужно, братскую, у меня покойников много, народ помирает, а ты одна рабочая сила, ты не успеешь рыть. Ещё рой, ещё, побольше и поглубже, — я тебе что говорю!

Мальчик старался уважить сестру и быстро работал совком в земле.

Фильченко тихо наблюдал эту игру детей в смерть.

Сестра мальчика ушла домой и скоро вернулась обратно. Она несла теперь что-то в подоле своей юбчонки.

   — Не готово ещё? — спросила она у трудящегося брата.

   — Тут копать твёрдо, — сказал брат.

   — Эх ты, румын-лодырь, — опорочила брата сестра и, выложив что-то из подола на землю, взяла у мальчика совок и сама начала работать.

Мальчик поглядел, что принесла сестра. Он поднял с земли мало похожее туловище человечка, величиною вершка два, слепленное из глины. На земле лежали ещё шестеро таких человечков, один был без головы, а двое без ног — они у них открошились.

   — Они плохие, такие не бывают, — с грустью сказал мальчик.

   — Нет, такие тоже бывают, — ответила сестра. — Их танками пораздавило: кого как.

Фильченко пошёл далее по своему делу. «И мои две сестрёнки тоже играют где-нибудь теперь в смерть на Украине, — подумал политрук, и в душе его тронулось привычное горе, старая тоска по погибшему дому отца. — Но, должно быть, они уже не играют больше, они сами мёртвые... Нужно отучить от жизни тех, кто научил детей играть в смерть! Я их сам отучу от жизни!»

За насыпью Дуванкойского шоссе четверо моряков рыли могилу для комиссара Поликарпова.

Одинцов перестал работать:

   — Комиссар говорил, что мы для него — всё, что мы для него — Родина. И он тоже Родина для нас. Не буду я его в землю закапывать.

Одинцов бросил сапёрную лопатку и сел в праздности.

   — Это неудобно, это совестно, — говорил Одинцову Цибулько. — Надо же спрятать человека, а то его завтра огонь на куски растаскает. Потом мы его обратно выроем — это мы его прячем пока, до победы!.. Неудобно, Даниил!

Но Одинцов не хотел больше работать. Паршин и Цибулько отрыли неглубокое ложе у подножия насыпи и положили там Поликарпова лицом вверх, а зарывать его землёй не стали. Они хотели, чтобы он был сейчас с ними и чтобы они могли посмотреть на него в свой трудный час. Мёртвую, отбитую левую руку моряки поместили вдоль груди комиссара и положили поверх неё, как на оружие, правую руку.

После того Одинцов приказал Паршину и Цибулько спать до рассвета. Красносельский, как выздоравливающий, спал уже сам по себе и всхрапывал во сне, дыша запахом сухих крымских трав. Партии и Цибулько легли в уютную канаву у подошвы откоса, поросшую мягкой травой, свернувшись там по-детски, и, согревшись собственным телом, сразу уснули.

Одинцов остался бодрствовать один. Ночь шла в редкой артиллерийской перестрелке; над городом сиял страшный, обнажающий свет врага, и до утренней зари было ещё далеко.

Наутро снова будет бой. Одинцов ожидал его с желанием: всё равно нет жизни сейчас на свете и надо защищать добрую правду русского народа нерушимой силой солдата. «Правда у нас, — размышлял краснофлотец над спящими товарищами. — Нам трудно, у нас болит душа. А фашист, он действует для одного своего удовольствия — то пьян напьётся, то девушку покалечит, то в меня стрельнёт. А нас учили жить серьёзно, нас готовили к вечной правде, мы Ленина читали. Только я всего не прочитал ещё, прочту после войны. Правда есть, и она записана у нас в книгах, она останется, хотя бы мы все умерли. А этот бледный огонь врага на небе и вся фашистская сила — это наш страшный сон. В нём многие помрут не очнувшись, но человечество проснётся, и будет опять хлеб у всех, люди будут читать книги, будет музыка и тихие солнечные дни с облаками на небе, будут города и деревни, люди будут опять простыми, и душа их станет полной». И Одинцову представилась вдруг пустая душа в живом, движущемся мертвяке, и этот мертвяк сначала убивает всех живущих, а потому теряет самого себя, потому что ему нет смысла для существования и он не понимает, что это такое, он пребывает в постоянном ожесточённом беспокойстве.

Одинцов стоял один на откосе шоссе и глядел вперёд, в смутную сторону врага. Он опёрся на винтовку, поднял воротник шинели и думал и чувствовал всё, что полагается пережить человеку за долгую жизнь, потому что не знал, долго или коротко ему осталось жить, и на всякий случай обдумывал всё до конца.

Потом воображение, замена человеческого счастья, заработало в сознании Одинцова и начало согревать его. Он видел, как он будет жить после войны. Он окончит музыкальную школу при филармонии, где он учился до войны, и станет музыкантом. Он будет пианистом, и если сумеет, то и сам начнёт сочинять новую музыку, в которой будет звучать потрясённое войной и смертью сердце человека, в которой будет изображено повое священное время жизни.

Одинцов посмотрел на товарищей: спят Цибулько и Паршин, спит Красносельский, раненный в грудь насквозь; навеки уснул комиссар. Плохо им спать на жёсткой земле: не для такого мира родили их матери и вскормил народ, не для того, чтобы кости отрывали от тела их живых детей. Одинцов вздохнул: много ещё работы будет на свете и после войны, после нашей победы, если мы хотим, чтобы мир стал святым и одушевлённым, если мы хотим, чтобы сердце красноармейца, разорванное сталью на войне, не обратилось в забытый прах...

К рассвету прибыли на машине политрук Фильченко и полковой комиссар Лукьянов; они привезли с собой боеприпасы, вооружение и пищевые продукты.

Лукьянов осмотрел позицию и увёз с собой в город тело Поликарпова, пообещав наутро снова приехать на этот участок. Фильченко велел Одинцову лечь отдохнуть, потому что невыспавшийся боец — это не работник на войне.

   — Иди ляжь! — сказал Фильченко. — В шубе — не пловец, в рукавицах — не косец, а сонный — не боец.

Одинцов лёг в канаву возле разоспавшегося, храпящего Красносельского, приспособился к земле и уснул: он не очень хотел спать, но, раз надо было, он уснул.

Рассвело. Николай Фильченко переложил своих бойцов поудобнее, чтобы у них не затекли во сне руки, ноги и туловище. Когда он их ворочал, они бормотали ему ругательства, но он укрощал их:

   — Так удобней будет, голова! Мать во сне увидишь.

Он и сам бы сейчас, хоть во сне, поглядел бы на свою мать и дорого бы дал, чтобы обнять ещё раз её исхудавшее тело и поцеловать её в плачущие глаза.

Наступила тишина. Далёкие пушки неприятеля и наших кораблей, и до того уже бившие редко, вовсе перестали работать, светильники над Севастополем угасли, и стало столь тихо, что трудно было ушам, и Фильченко расслышал плеск волны о мол в бухте. Но в этом безмолвии шла сейчас напряжённая скорая работа мастеровых войны — механиков, монтёров, слесарей, заправщиков, наладчиков, всех, кто снаряжает боевые машины в работу.

Фильченко поглядел на товарищей. Они раскинулись в последнем сне, перед пробуждением. У всех у них были открыты лица, и Фильченко вгляделся отдельно в каждое лицо, потому что эти люди были для него на войне всем, что необходимо для человека и чего он лишён: они заменяли ему отца и мать, сестёр и братьев, подругу сердца и любимую книгу, они были для него всем советским народом в маленьком виде, они поглощали всю его душевную силу, ищущую привязанности.

По-детски, открытым ртом, дышал во сне Василий Цибулько. Он был из трактористов Днепропетровской области, он участвовал уже в нескольких боях и действовал в бою свободно, но после боя или в тихом промежутке, когда битва на время умолкала, Цибулько бывал угрюм, а однажды он плакал. «Ты чего, ты боишься?» — сердито спросил его в тот раз Фильченко. «Нет, товарищ политрук, я нипочём не боюсь, — ответил Цибулько, — это я почувствовал сейчас, что мать моя любит и вспоминает меня; это она боится, что я тут помру, и мне её жалко стало!» В своём колхозе, рассказывал Цибулько, он устраивал разные предметы и способы для облегчения жизни человечества: там ветряная мельница накачивала воду из колодца в чан; там на огородах и бахчах Цибулько установил страшные чучела, действующие тем же ветром, — эти чучела гудели, ревели, размахивали руками и головами, и от них не было житья не только хищным птицам, но и людям не было покоя. Наконец Цибулько начал кушать в варёном виде одну траву, которая в его местности спокон веку считалась негодной для пищи; и он от той травы не заболел и не умер, а наоборот — у него стала прибавляться сила, почему появилось убеждение, что та трава на самом деле есть полезное питание.

Цибулько обо всём любил соображать своей особенной головой; он воспринимал мир как прекрасную тайну и был благодарен и рад, что он родился жить именно здесь, на этой земле, будто кто-то был волен поместить его для существования как сюда, так и в другое место.

Фильченко вспомнил, как они лежали рядом с Цибулько четыре дня тому назад в известковой яме. На их подразделение шли три немецких танка. Цибулько вслушался в ход машин и уловил слухом ритмичную работу дизель-моторов. «Николай! — сказал тогда Цибулько. — Слышишь, как дизеля туго и ровно дышат? Вот где сейчас мощность и компрессия». Василий Цибулько наслаждался, слушая мощную работу дизелей; он понимал, что хотя фашисты едут на этих машинах убивать его, однако машины тут ни при чём, потому что их создали свободные гении мысли и труда, а не эти убийцы тружеников, которые едут сейчас на машинах. Не помня об опасности, Цибулько высунулся из известковой пещеры, желая получше разглядеть машины; он любовно думал о всех машинах, какие где-либо только существуют на свете, убеждённо веря, что все они — за нас, то есть за рабочий класс, потому что рабочий класс есть отец всех машин и механизмов.

Теперь Цибулько спал; его доверчивые глаза, вглядывающиеся в мир с удивлением и добрым чувством, были сейчас закрыты; тёмные волосы под бескозыркой слиплись от старого, дневного пота, и похудевшее лицо уже не выражало счастливой юности — щёки его ввалились и уста сомкнулись в постоянном напряжении; он каждый день стоял против смерти, отстраняя её от своего народа.

— Живи, Вася, пока не будешь старик, — вздохнул политрук.

Иван Красносельский до флота работал по сплаву леса на Урале; он был плотовщиком. Воевал он исправно и по-хозяйски, словно выполняя тяжёлую, но необходимую и полезную работу. В промежутках между боями и на отдыхе он жил молча, и с товарищами водился без особой дружбы, без той дружбы, в которой каждое человеческое сердце соединяется с другим сердцем, чтобы общей большой силой сохранить себя и каждого от смерти, чтобы занять силу у лучшего товарища, если дрогнет чья-либо одинокая душа перед своей смертной участью.

Фильченко догадывался, почему Красносельский не нуждался в такой дружбе. Он был привязан к жизни другою силой, не менее мощной — его хранила любовь к своей невесте, к далёкой отсюда девушке на Урале, к странному, тихому существу, питавшему сердце моряка мужеством и спокойствием. Фильченко давно заметил, ещё до войны, что Красносельский, бывая на берегу, никогда не гулял в Севастополе с девушками, мало и редко пил вино, не предавался озорству молодости, — не потому, что не способен был на это, а потому, что это его не занимало и не утешало и он тосковал в таких обычных забавах. Он жил погруженным в счастье своей любви; им владело постоянное, но однократное чувство, которое невозможно было заменить чем-либо другим, или разделить, или хотя бы на время отвлечься от него. Этого сделать Красносельский не мог, и воевал он с яростью и ровным упорством, видимо, потому, что хотел своим воинским подвигом приблизить время победы, чтобы начать затем совершение другого подвига — любви и мирной жизни.

Красносельский был человеком большого роста, руки его были работоспособны и велики, туловище развито и обладало видимой физической мощью, — он должен бы свирепствовать в жизни, но он был кроток и терпелив: одна нежная, невидимая сила управляла этим могучим существом и регулировала его поведение с благородной точностью.

Фильченко задумался, наблюдая Красносельского: велика и интересна жизнь, и умирать нельзя.

Юра Паршин был четыре раза ранен, два раза тяжело, но не умер. Небольшой, средней силы, весёлый и живучий, способный пойти на любую беду ради своего удовольствия, он допускал свою гибель лишь после смерти последнего гада на свете. На корабле, ещё в мирное время, он дважды сваливался с борта в холодную осеннюю воду, пока не было понято, что он это делал нарочно — ради того, чтобы корабельный врач выдавал ему для согревания спирт, потому что человек продрог. Паршин знал и любил много своих севастопольских подруг, и они тоже любили его в ответ и не ревновали друг к другу, что так необычно для женской натуры. Однако тайна привлекательности Юры Паршина была проста, и понимание её увеличивало симпатию к нему. Она заключалась в доброй щедрости его души, в беспощадном отношении к самому себе ради любого милого ему человека и в постоянной весёлости. Он мог принять вину товарища на себя и отбыть за него наказание; он мог выручить подругу, если она нуждалась в его помощи. Однажды, будучи в командировке в Феодосии, он познакомился с местной девушкой; она, почувствовав в нём настоящего человека, попросила Паршина сделать ей одолжение: жениться на ней, но только не в самом деле, а фиктивно. Ей так нужно было, потому что она стыдилась своего материнства от любимого человека, который оставил её и уехал неизвестно куда, не совершив с ней формального брака. Паршин, конечно, с радостью согласился сделать такое одолжение молодой женщине. В следующий его приезд в Феодосию была сыграна свадьба. После свадьбы он просидел всю ночь у постели своей названой жены, всю ночь он рассказывал ей сказки и были, а наутро поцеловал её, как сестру, в лоб и протянул ей руку на прощанье. Но у женщины, слушавшей его всю ночь, тронулось сердце к своему ложному мужу, она уже увлеклась им и задержала руку Паршина в своей руке. «Оставайтесь со мной», — попросила она. «А надолго?» — спросил моряк. «Навсегда», — прошептала женщина. «Нельзя, я непутёвый», — отказался Паршин и ушёл навсегда.

Видя в Паршине его душу, люди как бы ослабевали при нём, перед таким открытым и щедрым источником жизни, светлым и не слабеющим в своей расточающей силе, и обычные страсти и привычки оставляли их: они забывали ревность в любви, потому что их сердцу и телу становилось стыдно своей скупости, они пренебрегали расчётливым разумом, и новое, лёгкое чувство жизни зарождалось в них, словно высшая и простая сила на короткое время касалась их и влекла за собой.

Чем занимался Юра Паршин до войны и до призыва во флот, трудно было понять, потому что он говорил всем по-разному и даже одному человеку два раза не повторял одного и того же. Истина о самом себе его не интересовала, его интересовала фантазия, и в зависимости от фантазии он сообщал, что был токарем на Ленинградском металлическом заводе (и он действительно знал токарное дело), либо затейником в Парке культуры имени Кирова, либо коком на торговом корабле. Служебные анкеты он заполнял с тою же неточностью, чем вызывал недоразумения.

На войне Паршин чувствовал себя свободно и страха смерти не ощущал. Его сердце было переполнено жизненным чувством и сознание занято вымыслом, и это его свойство служило ему как бы заградительным огнём против переживаний опасности. Смерти некуда было вместиться в его заполненное, сильное своим счастьем существо. Четыре раза он был ранен. Четыре раза врывалась к нему в тело сталь, но не уживалась там, и моряк четыре раза оживал вновь. Из этого Паршин убедился, что он обязательно уцелеет до конца войны и увидит нашу победу.

Политрук Фильченко смотрел сейчас на скорчившегося от холода, но улыбающегося неизвестному сновидению Паршина.

— Жалко вас всех, чертей! — сказал политрук вслух. — Что ж! Если мы погибнем, другие люди родятся, и не хуже нас. Была бы Родина, родное место, где могут рождаться люди...

Фильченко представлял себе Родину как поле, где растут люди, похожие на разноцветные цветы, и нет среди них ни одного, в точности похожего на другой, поэтому он не мог ни понять смерти, ни примириться с ней. Смерть всегда уничтожает то, что лишь однажды существует, чего не было никогда и не повторится во веки веков. И скорбь о погибшем человеке не может быть утешена. Ради того он и стоял здесь — ради того, чтобы остановить смерть, чтобы люди не узнали неутешимого горя. Но он не знал ещё, он не испытал, как нужно встретить и пережить смерть самому, как нужно умереть, чтобы сама смерть обессилела, встретив его.

Политрук оглянулся. К насыпи, к их позиции мчалась машина. Где-то далеко ударила залпом батарея врага; ей ответили из Севастополя. Начинался рабочий день войны. Солнце светило с вершины высот; нежный свет медленно распространялся по травам, по кустарникам, по городу и морю, — чтобы всё продолжало жить. Пора было поднимать людей.

Моряки встали с земли, кряхтя, сопя, бормоча разные слова, и стали очищать одежду от сора и травы.

   — Разобрать оружие и боеприпасы по рукам! — приказал Фильченко.

Моряки разобрали по рукам доставленное ночью оружие и снаряжение — винтовки, патроны, гранаты, бутылки с зажигательной смесью — и приладили их к себе; некоторые же оставили свои старые винтовки, как более привычные. Цибулько откатил в сторону новый пулемёт и сел за его настройку в работу.

Полковой комиссар Лукьянов подъехал на машине. Краснофлотцы выстроились.

   — Здравствуйте, товарищи! — поздоровался комиссар.

Моряки ответили. Лукьянов поглядел в их лица и помолчал.

   — Резервы подойдут позже, — сказал комиссар, — они выгрузились ночью и сейчас снаряжаются. Вы сейчас ударные отряды авангарда. Позади вас — рубеж с нашей пехотой. Ожидается танковая атака врага. Сумеете сдержать, товарищи? Сумеете не пропустить врага к Севастополю?

   — Как-нибудь, товарищ старший батальонный комиссар! — ответил Паршин.

Комиссар строго поглядел на Паршина; однако он увидел, что за шутливыми словами краснофлотца было серьёзное намерение, и комиссар воздержался от осуждения краснофлотца.

   — Надо сдержать и раскрошить врага! — произнёс комиссар. — Позади нас Севастополь, а впереди — всё наше, большая, вечная Родина. Враг, как волосяной червь, лезет в глубь нашей земли, без которой нам нет жизни, — так рассечём врага здесь огнём! Будем драться, как спокон веку дрались русские — до последнего человека, а последний человек до последней капли крови и до последнего дыхании!

Комиссар поговорил ещё отдельно с политруком Фильченко, сказал нужные сведения и сообщил инструкцию командования, а затем предложил краснофлотцам хорошо и надолго покушать.

   — Еда великое дело для солдата! — сказал комиссар Лукьянов на прощанье и уехал, забрав две старые сменные винтовки.

Краснофлотцы взялись за пшеничный хлеб, за колбасу и консервы.

   — После такой еды землю пахать хорошо! — выразил своё мнение Цибулько. — Целину можно легко поднять, и не уморишься!

   — Щей не хватает, — сказал Одинцов, — и горячей говядины.

   — Сейчас удобно было бы газу в сердце дать: водочки выпить, — пожалел Паршин.

   — Обойдёшься, сейчас не свадьба будет, — осудил Паршина Красносельский.

   — Ишь ты! — засмеялся Паршин. — Он обо мне заботится. Ну, ладно, вино не в бессрочный отпуск ушло: после войны я, Ваня, на твоей свадьбе буду гулять и тогда уже жевну из бутылки!

   — У нас на Урале не из рюмок пьют и не из бутылок, — пояснил Красносельский. — У нас из ушатов хлебают, у нас не по мелочи кушают...

   — Поеду вековать на Урал, — сразу согласился Паршин.

После завтрака Николай Фильченко сказал своим друзьям:

   — Товарищи! Наша разведка открыла командованию замысел врага. Сегодня немцы пойдут на штурм Севастополя. Сегодня мы должны доказать, в чём смысл нашей жизни, сегодня мы покажем врагу, что мы одухотворённые люди, что мы одухотворены Лениным, а враги наши только пустые шкурки от людей, набитые страхом перед тираном Гитлером! Мы их раскрошим, мы протараним отродье тирана! — воскликнул воодушевлённый, сияющий силой Николай Фильченко.

   — Есть таранить тирана! — крикнул Паршин.

Фильченко прислушался.

   — Приготовиться! — приказал политрук. — По местам!

Морские пехотинцы заняли позиции по откосу шоссе — в окопах и щелях, отрытых стоявшим здесь прежде подразделением.

По ту сторону шоссе, на полынном поле и на скате высоты, где гнездились немцы, сейчас было пусто. Но откуда-то издалека доносился ровный, еле слышный шорох, словно шли по песку тысячи детей маленькими ножками.

   — Николай, это что? — спросил у Фильченко Цибулько.

   — Должно быть, новую какую-нибудь заразу придумали фашисты... Поглядим! — ответил Фильченко. — Фокус какой-нибудь, на испуг или на хитрость рассчитывают.

Шорох приближался, он шёл со стороны высоты, но склоны её и полынное поле, прилегающее к взгорью, были по-прежнему пусты.

   — А вдруг фашисты теперь невидимыми стали! — сказал Цибулько. — Вдруг они вещество такое изобрели — намазался им и пропал из поля зрения!..

Фильченко резко окоротил бойца:

   — Ложись в щель скорей и помирай от страха!

   — Да это я так сказал, — произнёс Цибулько. — Я подумал, может, тут новая техника какая-нибудь... Техника не виновата: она наука!

   — Пускай хоть они видимые, хоть невидимые, их крошить надо в прах одинаково, — сказал своё мнение Паршин.

   — Без ответа помирать нельзя, — сказал Красносельский. — Не приходится!

   — Стоп! Не шуми! — приказал Фильченко.

Он всмотрелся вперёд. По склонам вражеской высоты, примерно на половине её расстояния от подошвы до вершины, справа и слева поднялась пыль. Что-то двигалось сюда с тыльной стороны холма, из-за плеч высоты.

Краснофлотцы, стоя в рост в отрытой земле, замерли и глядели через бровку откоса, через шоссе, на ту сторону.

Паршин засмеялся.

   — Это овцы! — сказал он. — Это овечье стадо выходит к нам из окруженья...

   — Это овцы, но они идут к нам не зря, — отозвался Фильченко.

   — Не зря: мы горячий шашлык будем есть, — сказал Одинцов.

   — Тихо! — приказал политрук. — Внимание! Товарищ Цибулько, пулемёт!

   — Есть пулемёт, товарищ политрук! — отозвался Цибулько.

   — Всем — винтовки!

   — Есть винтовки! — отозвались краснофлотцы.

Овцы двумя ручьями обтекли высоту и стали спускаться с неё вниз, соединившись на полынном поле в один ноток. Стадо направлялось прямо на Дуванкойское шоссе. Уже слышны были овечьи напуганные голоса: их что-то беспокоило, и они спешили, семеня худыми ножками. Одна овца вдруг приостановилась и оглянулась назад, на неё набежали задние овцы, получилось стеснение, и из овечьей тесноты привстал человек в серо-зелёной шинели и замахнулся на животных оружием.

«Это умная овца!» — подумал Фильченко про ту, которая остановилась, и решил действовать.

   — Цибулько, пулемёт по гадам среди нашей скотины!

   — Вижу, — откликнулся Цибулько.

Теперь Фильченко увидел среди овец ещё шестерых немцев, бежавших согнувшись в тесноте овечьей отары.

   — Цибулько!

   — Есть, ясно вижу цель, — ответил пулемётчик и затрепетал от нетерпения у пулемётной машины.

   — Цибулько! — крикнул политрук. — Зря овец не губи, они племенные. Огонь!

Пулемёт заработал. Струя пуль запела в воздухе. Два врага сразу поникли, и задние овцы со спокойным изяществом перепрыгнули через павших людей.

Стадо приблизилось почти вплотную к противоположному откосу насыпи. Теперь немцев легко было различить среди плотной массы овечьего стада. Их было человек пятьдесят. Некоторые били с ходу из автоматов по насыпи шоссе, другие молча стремились вперёд.

Фильченко приказал Красносельскому стать вторым номером у пулемёта, а сам вместе с Паршиным и Одинцовым открыл точный огонь из винтовок по немецким автоматчикам.

Пулемёт Цибулько работал яростно и полезно, как сердце и разум его хозяина. Половина врагов уже легла к земле на покой, но ещё человек двадцать или больше немцев были целы: они успели добежать до противоположного откоса насыпи и залегли там; теперь их пулемётом или винтовками достать было невозможно. А тут ещё набежали овцы, которые шли теперь прямо по головам краснофлотцев, дрожа и жалобно, по-детски, вскрикивая от страшной жизни среди человечества.

«Э, харчи хорошие гонят немцы в Севастополь!» — успел подумать Паршин.

   — Цибулько! — крикнул Фильченко. — Дай нам дорогу вперёд — через шоссе! Огонь по овцам!

Цибулько начал сечь овец, переваливающихся через дорожную насыпь на подразделение. Ближние, передние овцы пали, а бежавшие за ними сообразили, где правда, и бросились по сторонам в обход людей.

   — Всем — гранаты! — крикнул Фильченко. — Вперёд! — Он бросился с гранатой через шоссе и ударил гранатой по немцам; через немцев ещё бежали напуганные, пылящие, сеющие горошины овцы, и немцы их рубили палашами, чтобы освободиться от этих чертей, которых они взяли себе в прикрытие.

Моряки сработали гранатами быстро; они смешали кровь и кости овец с кровью и костями своих врагов.

Краснофлотцы вернулись на свою позицию.

   — Ну как? — спросил Цибулько у Фильченко.

   — Пустяк, — сказал политрук. — Больше с овцами дрались.

   — Какой это бой! — вздохнул Паршин. — Это ничто.

   — Кури помалу, — разрешил Фильченко.

Красносельский сволок с откоса битых овец в одно место, чтобы ночью их увезли в город, людям на пищу.

Из-за высоты по шоссе и по рубежу, что проходил позади моряков, начала бить артиллерия врага. Пушки били не спешно, не часто, но настойчивой долбёжкой, не столь поражая, сколько прощупывая линии советской обороны. И немцы, вероятно, ожидали получить ответ, потому что время от времени их артиллерия умолкала, словно слушая и размышляя. Но оборона не отвечала, и немцы изредка били опять, как бы допрашивая собеседника.

Комиссар Лукьянов короткими перебежками привёл резерв — до полуроты морской пехоты — и расположил его на флангах подразделения Фильченко, оставив инициативу на этом участке за Фильченко.

Лукьянов выслушал сообщение политрука о небольшом бое с немцами среди овец и сказал своё заключение:

   — Ну что ж. Это их боевая разведка была: бой будет позже.

Комиссар ушёл. Вскоре немецкая артиллерия перешла на боевой, ураганный режим огня.

«Пустошь делают впереди себя, — понял Фильченко. — Значит, скоро будут танки».

Он увёл своё подразделение в блиндаж, покрытый всего одним накатом тонких брёвен, но здесь всё же было тише. Сам же Фильченко остался у входа в блиндаж, чтобы посматривать через насыпь и следить за выходом танков.

Шоссе и его откосы выпахивались снарядами до материковой породы; трупы овец и немцев калечились посмертно и то засыпались землёй на погребение, то вновь обнажались наружу.

Левый склон высоты запылил у подножия, где высота переходила в полынное солончаковое поле. Артиллерийский огонь не ослабевал. Тёмное тело переднего танка вышло на полынное поле, за ним шли ещё машины. Они шли вперёд под навесом артиллерийского огня.

Фильченко укрылся в блиндаже от близкого разрыва, закидавшего его чёрной гарью и землёй. «Надо уцелеть, — подумал он, — сейчас артиллерия смолкнет».

Когда пушки умолкли, Фильченко вывел подразделение на позицию. Танки подходили к насыпи; их было пока что семь: по полторы машины, без малого, на душу бойца.

   — Вася! — крикнул Фильченко в сторону Цибулько. — Пулемёт — по смотровым щелям первой машины! Красносельский, Паршин, бутылки и гранаты! Действуйте! Огонь!

Цибулько дал первую очередь, вторую, но танк бушевал всею своей мощностью и шёл вперёд на моряков. Паршин и Красносельский поползли через насыпь на ту сторону дороги.

   — Точней огонь, пулемётчик! — вскрикнул Фильченко.

Цибулько приноровился, нащупал щель пулевой струёю — всей ощутимостью своей продолженной руки, и впился свинцом в смотровую щель машины. Танк круто рванулся вполповорота вокруг себя на одной гусенице и замер на месте: он подчинился смертному судорожному движению своего водителя. Возле танка встал на мгновение в рост Красносельский и метнул в него бутылку: чёрный смолистый дым поднялся с тела машины, затем из глубины дыма появился огонь и занялся высоким жарким пламенем.

Цибулько бил из пулемёта уже по другим танкам. Сначала он давал короткие прицельные, ощупывающие очереди, затем впивался в цель насмерть длинной жалящей струёй.Красносельский и Юра Паршин действовали за шоссейной насыпью. Они ютились в воронках, за комьями разрушенной земли, за телами павших овец, вставали на момент и метали бутылки и гранаты в ревущие механизмы.

Фильченко и Одинцов ожидали за насыпью своего времени. Сразу задымили густым дымом, а затем засветились сияющим пламенем ещё два танка. Осталось в живых четыре. Но немцы скупы на потери, они своё добро не любят тратить до конца.

Четыре танка приостановились и развернулись на месте, обнажив за собой пехоту.

— Пора! — крикнул Фильченко. — Вася! По живой силе — огонь!

Цибулько вонзил струю огня в пехоту противника, сразу залёгшую в землю.

Фильченко и Одинцов перебросились через насыпь. Но Красносельский и Паршин опередили их; они на животах уже подползали к залёгшей пехоте врага и, чуть привстав, метнули в неё первые гранаты.

Четыре уцелевших танка молча пошли в отход: они не открывали огня, потому что немецкая пехота и русские матросы неравномерно распределились по полю и огнём с танков можно уложить своих.

Фильченко и Одинцов с ходу запустили гранаты по тёмным телам пехотинцев. Пулемёт Цибулько не давал врагам возможности подняться. Когда они приподымались, Цибулько бил их точным секущим огнём; если они шевелились или ползли, Цибулько переходил на «штопку», то есть вонзал огонь под углом в землю сквозь тело врага. Но у пулемётчика была трудная задача: он должен был не повредить своих, сблизившихся на смыкание с противником.

Немцы, однако, тоже соображали кое-что; они поняли, что лучше на время отойти, чем до времени умереть. Человек тридцать сразу вскочили с земли, жалобно закричали и побежали вслед танкам. Фильченко и Одинцов бросили в них гранаты, потом добавили по ним из винтовок, и человек десять пали обратно на землю. Остальные пехотинцы — с полсотни — подняться уже не могли никогда.

Цибулько дал последнюю долгую очередь по бегущим и выщелочил из них ещё семерых врагов, и по ним ещё били с флангов.

Краснофлотцы возвратились на свою позицию в дорожной насыпи, уже обжитую и привычную, как дом. Они возвратились утомлённые, как после трудной работы, и тотчас задремали, пользуясь наступившей тишиной в воздухе и на земле. На посту остался один Фильченко.

Через полчаса над полынным полем и над шоссейной дорогой низко пронеслись немецкие штурмовики. Они одновременно обстреливали землю из пулемётов и бомбили её, и без того всю израненную. Дремавшие в окопе моряки не поднялись; бодрствующий Фильченко не стал их будить; день ещё долго будет идти, и бой ещё будет, пусть они отдыхают пока.

После ухода самолётов опять настала тишина. И в тишине кто-то окликнул Фильченко по имени.

Вдоль насыпи бежал корабельный кок Рубцов. Он с усилием нёс в правой руке большой сосуд, окрашенный в невзрачный цвет войны; это был полевой английский термос.

   — А я пищу доставил! — коротко и тактично произнёс кок. — Разрешите угостить бойцов, товарищ политрук?

   — Разрешаю, — значительным голосом сказал Фильченко.

   — Благодарю вас, — поклонился кок. — Где прикажете накрыть стол под горячий, огненный шашлык? Мясо — вашей заготовки!

   — Когда же ты успел шашлык сготовить? — удивился Фильченко.

   — А я умелой рукой действовал, товарищ политрук, и успел! — объяснил кок. — Вы же тут поспеваете овец заготовлять, о вас уже половина фронта всё знает. Сколько вы овец подшибли, и то люди знают, ну — точно!

   — Да откуда же это люди знают, когда мы сами того не знаем! — засмеялся Фильченко.

   — А на фронте ж как в деревне, на улице: чего не нужно — так все враз знают, а что надо — так, гляди, и забыли! — сказал кок.

Рубцов нашёл ровное место возле самой насыпи, расстелил чистую скатерть, разложил на ней приборы, поставил тарелки — всё находилось в особом ящике при термосе, — а затем вынул из термоса алюминиевый сосуд, парующий и благоухающий мясом.

Краснофлотцы, дремавшие во время воздушной бомбёжки, теперь проснулись и вышли из окопа наружу, на мясной запах.

   — Это ты что за кафе на войне устроил? — строго сказал Фильченко.

   — Кафе на фронте полезно, товарищ политрук, — объяснил кок Рубцов, — оно победе не помешает, нисколько, нет! Вот гроб — это лишнее, его я не захватил. А кафе — это великое дело, товарищ политрук: это мирное время на память бойцам!

Моряки внимательно рассматривали полевое кафе Рубцова, потом одновременно поглядели на кока и захохотали во все свои молодые, отдышавшиеся глотки.

   — Бегаешь ты вот тут по переднему краю, шлепнут тебя, кок, по посуде на голове! — предупредил Паршин Рубцова.

   — Нет, я чуткий, я буду живой, — отверг кок такое предположение. — А я ж для вас стараюсь, чтоб тело ваше питать!

   — Врёшь! — сказал Цибулько. — Не бреши!

   — Так я брешу, Вася, малость, — сознался кок. — Ну, я тоже хочу немножко себе на грудь чего-нибудь схватить!

   — Чего тебе надо на грудь схватить? — прохрипел Красносельский.

   — Ну, так, — сказал кок, — пусть орден, пусть будет медаль, я бойцов под огнём кормлю, а чем кок хуже сестры?

   — Вот кок-то мировой! — сказал Одинцов. — Он и герой, он и карьерист, можно медаль ему дать, а можно и плюху! Он имеет на две вещи сразу!

   — Жрать давай! — не утерпел Цибулько.

   — Пожалуйста, — пригласил кок, — у вас же во рту всё время слова были, шашлыку места нету!

Подразделение Фильченко целиком уселось на траву за скатерть, а коку велено было стать на пост и глядеть вперёд — следить за врагом.

Покушав, моряки решили, что кок Рубцов «может». Это слово означало на их дружеском языке высшую оценку какого-либо действия; сейчас они оценили таким способом шашлычную работу кока.

   — Кок, ты можешь! — крикнул Рубцову Паршин.

   — Знаю. Я же работник творческий! — равнодушно отозвался кок.

   — Этот кок далеко пойдёт, — сказал Одинцов, — у него и талант, и нахальство есть.

После обеда моряки выстроились. Фильченко скомандовал: «Смирно! Равнение на кока!» Это было воинским выражением благодарности за шашлык, и кок ушёл в тыл, вполне довольный своим героическим мероприятием по накормлению бойцов.

Моряки остались одни. Время было уже за полдень. Фильченко поставил часовым Одинцова, а остальным своим людям велел отдыхать. Бойцы легли по откосу снаружи, чтобы погреться немного на весеннем солнце.

   — Фу ты, чёрт, я пить захотел! — обиделся Паршин на свою привычку пить после пищи. — Хорошо в бою: ничего не хочешь! А как только мирно живёшь, так всё время тебе чего-нибудь хочется: то кушать, то пить, то спать, то тебе скучно, то...

И Паршин подробно перечислил, что требуется мирно живущему человеку; такому человеку и жить некогда, потому что ему постоянно надо удовлетворять свои потребности. А живёт, оказывается, счастливой и свободной жизнью лишь боец, когда он находится в смертном сражении, — тогда ему не надо ни пить, ни есть, а надо лишь быть живым, и с него достаточно этого одного счастья.

   — Вижу танки! — сказал Одинцов с насыпи.

   — По местам! — приказал Фильченко. — Принять танки огнём!

Он вышел на позицию и стал терпеливо считать танки, выходившие из-за высоты. Их оказалось пятнадцать: по три машины на душу бойца, а прежде было по полторы; стало быть, немцы удвоили порцию. И тотчас же началась скорая артиллерийская стрельба; немцы били сейчас беглым огнём, отвлекая внимание русских, чтобы занять их силы на широком фронте и внезапно прорвать оборону в одном месте, вонзившись туда танками.

   — Уважают нас, — сказал Цибулько, сосчитав машины, — ишь сколько выставляют против меня одного: пятнадцать, делённое на пять и помноженное на тысячу лошадиных сил! Я доволен!

Одинцов задумался. Приближающийся грохот бегущих танков, артиллерийский огонь, беспокойная, шумная и какая-то нарочитая настойчивость врага — всё это словно несерьёзно, всё это хотя и опасно, но похоже на действие человека, который нападает от испуга, стараясь спастись от гибели посредством злости и суеты.

Мощные танки шли напрямую; возможно, что немцы хотели теперь выйти на Дуванкойское шоссе и по шоссе рвануться сразу на Севастополь — так оно было бы более парадно.

Цибулько вслушался сквозь скрежет гусениц и дребезг стальных кузовов в частое мелодичное дыхание дизель-моторов и произнёс самому себе: «Эх, и всё это против меня! Здравствуйте, инженер Рудольф Дизель! Я на вас не обижаюсь, я уважаю вас за великое изобретение двигателя, я, Цибулько, простой краснофлотец, но великий человек!»

Фильченко сказал, обратившись ко всем:

   — Товарищи!

Хотя он говорил тихо, а на земле сейчас было шумно, однако все слышали его.

   — Товарищи! Я хочу сказать вам, что нам будет трудно. Я хочу сказать, что мы отойти не можем, мы будем биться здесь до самых своих костей...

   — И костями можно биться, — произнёс Паршин. — Рванул из скелета и бей. Комиссар товарищ Поликарпов хотел же биться своей оторванной рукой!..

   — Товарищи! — говорил Фильченко. — Я говорю вам — друзья, у меня такое же сейчас чувство на сердце, как у вас, поэтому вы меня понимаете ясно. Приказываю вам стоять на этой земле и не умирать, чтобы драться долго, пока мы не поломаем здесь машины и кости врага!

Цибулько подошёл к Фильченко и поцеловал его. И все, каждый с каждым, поцеловали друг друга и посмотрели на вечную память друг другу в лицо.

С успокоенным, удовлетворённым сердцем осмотрел себя, приготовился к бою и стал на своё место каждый краснофлотец. У них было сейчас мирно и хорошо на душе. Они благословили друг друга на самое великое, неизвестное и страшное в жизни, на то, что разрушает и что создаёт её, — на смерть и победу, и страх их оставил, потому что совесть перед товарищем, который обречён той же участи, превозмогла страх. Тело их наполнилось силой, они почувствовали себя способными к большому труду, и они поняли, что родились на свет не для того, чтобы истратить, уничтожить свою жизнь, в пустом наслаждении ею, но для того, чтобы отдать её обратно правде, земле и народу, — отдать больше, чем они получили от рождения, чтобы увеличился смысл существования людей. Если же они по сумеют сейчас превозмочь врага, если они погибнут, не победив его, то на свете ничто не изменится после них и участью народа, участью человечества будет смерть. Они смотрели на танки, идущие на них, и желали, чтобы машины шли скорее; лишь смертная битва могла их теперь удовлетворить.

На фланги подразделения Фильченко вышли из-за танков автоматчики; их приняли огнём моряки и краснофлотцы Фильченко и та полурота, которую привёл комиссар Лукьянов. Значит, у флангов Фильченко была своя забота, на помощь их рассчитывать было нельзя. Да и фланги Фильченко, справа и слева, имели всего по тридцать бойцов, а противник давил на каждый фланг силою полбатальона.

Там, на флангах, разгорался частый стрелковый бой, но в центре, на линии хода танков, Фильченко велел прекратить стрельбу, чтобы не обнаруживать своих слабых сил.

Битву моряков с танками должен начать Василий Цибулько. Фильченко приказал ему выждать, дав машинам приближение метров на сто.

На подходе ведущий танк рванул вперёд прыжком, и все танки за ним резко увеличили свою скорость.

И тогда Цибулько начал битву; он давно уже насторожил пулемёт и следил прицелом за движением танка, теперь он пустил пулемёт в работу. Привычная рука и чуткое сердце Цибулько действовали точно: первая же очередь пуль ушла в щель головного танка, машину занесло в сторону, и она стала со всего хода в руках своего мёртвого водителя. Но второй танк с отважной яростью влетел на шоссейную насыпь, наехав почти в упор на подразделение Фильченко. Мгновенно, опережая свою мысль, Цибулько привстал, приноровился всем телом и швырнул связку гранат под этот танк.

Цибулько забыл о себе и товарищах, и вся группа бойцов была оглушена близким взрывом и сбита с ног воздушной волной. Танк замер на месте, затем медленно от собственного веса сполз юзом по противоположному откосу, на котором ещё оставалась на весу половина его туловища. Поднявшись, Цибулько ударил своей левой рукой о камень, чтобы из руки вышла боль, но боль не прошла, и она мучила бойца; из разорванных мускулов шла густая, сильная кровь и выходила наружу по кисти руки; лучше всего было бы оторвать совсем руку, чтоб она не мешала, но нечем было это сделать и некогда тем заниматься.

Два танка сразу появились на шоссе. Цибулько забыл о раненой руке и заставил её действовать как здоровую. Он снова припал к пулемёту и бил из него в упор по машинам, норовя поразить их в служебные скважины брони. Но пулемёт затих, питать его больше стало нечем, прошла последняя лента. Тогда Цибулько, не давая жизни машинам, бросился в рост на ближний танк и швырнул под его гусеницу, евшую землю на ходу, связку гранат. Раздался жёсткий, клокочущий взрыв — огонь стал рвать сталь, и разрушенный танк умолк навечно.

Цибулько не слышал пулемётной стрельбы из этого танка; однако теперь он почувствовал, что в теле его поселились словно мелкие посторонние существа, грызущие его изнутри; они были в животе, в груди, в горле. Он понял, что весь изранен, он чувствовал, как тает, исходит его жизнь и пусто и прохладно становится в его сердце; он лёг на комья земли и сжался, как спал в детстве у матери под одеялом, чтобы согреться.

Иван Красносельский не дал другому танку хода на Севастополь; он выбежал к нему наперерез и бросил в него раз за разом три бутылки с жидкостью. Танк занялся пламенем и, пройдя ещё немного, остановился догорать. Красносельский обернулся к товарищам; ещё четыре танка вырвались и били, устрашая, с ходу из пушек и пулемётов. Одинцов и Паршин лёжа ползли в мёртвой зоне обстрела. Паршин метнул с земли бутылку в танк, горючая жидкость влипла в броню и занялась огнём. Снаряд с воем пронёсся мимо головы Красносельского; боец ожесточился, что его может убить фашист, и закричал на машину страшным голосом, забыв, что ему внимать там не будут, потом резко и точно запустил бутылку в смертоносное тело машины и обрадовался пламени пожара. У Красносельского осталась ещё одна бутылка со смесью; он бросился в яму, потому что свежий танк, обойдя горящий, шёл на человека. Сейчас Красносельский узнал чувство хозяйственного удовлетворения: он уже уничтожил две машины, можно уничтожить ещё одну, от этого всё-таки убудет смерть на свете и жить людям станет легче; уничтожая врага, Красносельский словно накоплял добро, и он понимал пользу своего труда.

Полосуя огнём пространство, танк мчался вперёд низкий, упорный и мощный. «Стой, стервец!» — крикнул Красносельский и вонзил в гремящую сталь жалкую бутылку. Машину обдало огнём; верхний люк танка откинулся, и оттуда показалось смутное лицо врага. Красносельский вскинул винтовку, но враг опередил его скорострельным пистолетом, и Иван Красносельский пал на землю с сердцем, разбитым свинцом. Умирая, он глядел в небо, он жалел, что его невеста останется без него сиротой, потому что никто её так не будет любить, как он любил; он закрыл глаза, полные слёз, и больше они не открылись у него.

Паршин ударил бутылкой в следующий цельный танк, бросившийся на шоссе прямым ходом на Севастополь. Но пламя слабо принялось на машине, и танк продолжал ход, сбивая с себя скоростью дым и огонь. Тогда Паршин побежал вслед танку с гранатой, но Фильченко и Одинцов перехватили этот танк прежде Паршина: они рванули его гранатами по ходовому механизму так, что из него брызнул металл, и машина, поворочавшись на месте, омертвела. Однако Паршин уже не мог справиться с собой и добавочно дал жару машине, метнув в неё бутылку, чтобы смерть врага была вернее.

На шоссе горели танки, но новые, свежие машины, изменив курс, мчались по полынному полю и стремились выйти на поворот шоссе, минуя горящие и омертвелые танки. Остерегаясь огня врага, бившего сейчас картечью из подходивших танков, Фильченко, Одинцов и Паршин прыгнули в ближний окоп и прошли по нему в блиндаж.

В сумраке укрытия Фильченко внимательно оглядел своих товарищей, не ранены ли они и не тронуты ли робостью их души. Одинцов и Паршин часто дышали, лица их покрылись гарью и земляной грязью, но в глазах их был свет силы и неутолённое ожесточение боем.

   — Что, Юра? — спросил Фильченко у Паршина.

   — Ничего! — хрипло сказал Паршин. — Давай их остановим всех, — не страшно, я видел смерть, я привык к ней!

Паршин в волнении, не зная, что ему делать и как остановить себя, погладил почерневшей ладонью земляную стену блиндажа.

   — Давай их крошить, командир! А то я один пойду!.. Я никогда не любил народ так, как сейчас, потому что они его убивают. До чего они нас довели — я зверем стал!.. Сыпь мне в рот порох из патронов — я пузом их взорву!

   — Ты сам знаешь, патронов больше нет, — произнёс Фильченко и снял с себя винтовку.

Одинцов дрожал от горя и ярости.

   — Пошли на смерть! Лучше её теперь нет жизни! — пробормотал он тихо.

Враг гремел близко. Фильченко молча и надёжно подвязал себе к поясу одну гранату, а две гранаты оставил товарищам; кроме этих последних трёх гранат, больше у них не было никаких припасов на врага. Поэтому теперь нельзя было промахнуться или ударить слабо, теперь нужно бить точно и насмерть с первого раза.

Фильченко ничего не приказал товарищам. Он вышел из блиндажа и исчез в громе пушечной стрельбы с набегающих танков и в скрежете их механизмов, гнетущих подорожные камни. Он подполз к повороту шоссе и замер на время в ожидании.

Одинцов и Паршин, подобно Фильченко, подвязали к поясам по гранате и вышли на огонь, навстречу машинам противника. Они увидели Фильченко, залёгшего у поворота дороги, куда должны выйти танки в обход подбитых машин, и притаились во вмятине земли. Они понимали, что теперь им важнее всего пробыть живыми ещё хоть несколько минут, и берегли себя пугливо и осторожно.

Фильченко тоже волновался; он тревожился, что ошибся в расчёте — и танки не выйдут на шоссе, а пойдут по обочине с той стороны. И пока он перебежит через шоссе и доберётся до машины, его рассекут из пулемёта, и он умрёт, как глупая кроткая тварь — на потеху врага. Он томился, вслушиваясь в приближающийся ход машины по ту сторону дорожной насыпи, и боялся, что это последнее счастье минует его. Стреляли теперь с машин реже и только из пушек, направляя огонь по тому рубежу обороны, который находился ближе к Севастополю, позади моряков. На флангах, в удалении всё время слышалась стрельба из винтовок и автоматов — там небольшие подразделения черноморцев сдерживали въедающихся вперёд немцев.

Передний танк перевалил через шоссе ещё прежде поворота и начал сходить по насыпи на ту сторону, где находился Фильченко. Командир машины, видимо, хотел идти на прорыв рубежа обороны по полевой целине.

Мощная, тяжёлая машина сбавила ход и теперь осторожно сверзалась с откоса земли; водитель, должно быть, не желал гнать её как попало и снашивать её дорогое устройство. Жалкие живые былинки, росшие по откосу, погибшая овца и чьи-то давно иссохшие кости равно вдавливались рёбрами танковых гусениц в терпеливый прах земли.

Фильченко приподнял голову. Настала его пора поразить этот танк и умереть самому. Сердце его стеснилось в тоске по привычной жизни. Но танк уже сполз с насыпи, и Фильченко близко от себя увидел живое жаркое тело сокрушающего мучителя, и так мало нужно было сделать, чтобы его не было, чтобы смести с лица земли в смерть это унылое железо, давящее души и кости людей. Здесь одним движением можно было решить, чему быть на земле — смыслу и счастью жизни или вечному отчаянию, разлуке и погибели.

И тогда в своей свободной силе и в яростном восторге дрогнуло сердце Николая Фильченко. Перед ним, возле него было его счастье и его высшая жизнь, и он её сейчас жадно и страстно переживает, припав к земле в слезах радости, потому что сама гнетущая смерть сейчас остановится на его теле и падёт в бессилии на землю по воле одного его сердца. И с него, быть может, начнётся освобождение мирного человечества, чувство к которому в нём рождено любовью матери, Лениным и Советской Родиной. Перед ним была его жизненная простая судьба, и Николаю Фильченко было хорошо, что она столь легко ложится на его душу, согласную умереть и требующую смерти, как жизни.

Он поднялся в рост, сбросил бушлат и в одно мгновение очутился перед бегущими сверху на него жёсткими рёбрами гусеницы танка, дышавшего в одинокого человека жаром напряжённого мотора. Фильченко прицелился сразу всем своим телом, привыкшим слушаться его, и бросил себя в полынную траву, под жующую гусеницу, поперёк её хода. Он прицелился точно — так, чтобы граната, привязанная у его живота, пришлась посредине ширины ходового звена гусеницы, и приник лицом к земле с последним вздохом любви и ненависти.

Паршин и Одинцов видели, что сделал Фильченко, они видели, как остановился на костях политрука потрясённый взрывом танк. Паршин взял в рот горсть земля и сжевал её, не помня себя.

   — Коля умер, — сказал Одинцов. — Нам тоже пора.

Пять свежих танков появились на шоссе и стали медленно спускаться по откосу, обходя подорванную машину.

Двое моряков поднялись.

   — Данил! — тихо произнёс Паршин.

   — Юра! — ответил ему Одинцов.

Они словно брали к себе в сердце друг друга, чтобы не забыть и не разлучиться в смерти.

   — Эх, вечная нам память! — сказал, успокаиваясь и веселея, Паршин.

Они побежали на танки, сделав полукруг, чтобы встретить их грудь в грудь. Но Одинцов упал к земле прежде, чем успел встретить машину вплотную, потому что пулемётчик с танка почти в упор начал сечь свинцом грудь краснофлотца. Одинцов, умирая, силой одного своего ещё бьющегося сердца напряг разбитое тело и пополз навстречу танку — и гусеница раздробила его вместе с гранатой, превратив человека в огонь и свет взрыва.

Паршин, подбежав к другому тайку, ухватился за служебный поручень и успел прокатиться немного на чужой машине, а затем, услышав взрыв на теле Одинцова, оставил поручень и отбежал от танка вперёд по его ходу. Там Паршин сбросил бушлат и обнажил на себе живот с гранатой, чтобы враги видели того, кто идёт против них. А затем, подождав, когда танк приблизился к нему, свободно и расчётливо лёг под гусеницу.

Остальные, ещё целые танки приостановились на шоссе и на сходах с него. Потом они заработали своими гусеницами одна навстречу другой и пошли обратно — через полынное поле, в своё убежище за высотой. Они могли биться с любым, даже самым страшным противником. Но боя со всемогущими людьми, взрывающими самих себя, чтобы погубить своего врага, они принять не умели. Этого они одолеть не умели, а быть побеждёнными им тоже не хотелось.

И вот всё окончилось. Немецкие автоматчики, обходившие с флангов место боя танков с моряками, утихли ещё раньше: одни были перебиты, а оставшиеся жить окопались.

На месте боя подразделения, которым командовал политрук Фильченко, остались видимыми лишь мёртвые танки и один живой человек. Живым остался один Василий Цибулько, он понимал, что скоро умрёт, но пока ещё был живым. Он выполз на бровку шоссе в стороне от места боя танков со своими товарищами и видел почти всё, что было там совершено.

Теперь он увидел, как с рубежа обороны подходила к шоссе рассыпным строем наша воинская часть. От кровотечения и слабости Цибулько то видел всё ясно, то перед ним померкал свет, и он забывался.

Очнувшись, Цибулько рассмотрел возле себя людей и узнал среди них комиссара Лукьянова. Люди перевязали Цибулько, потом подняли на руки и понесли его к Севастополю. Ему стало хорошо на руках бойцов, и он, как мог, начал рассказывать им и Лукьянову, тоже нёсшему его, что видел сегодня. Но всего рассказать он не успел, потому что умолк и умер.


1942-1943

Константин Симонов ДНИ И НОЧИ[6]


ПАМЯТИ

ПОГИБШИХ

ЗА СТАЛИНГРАД


Повесть
...так тяжкий млат, дробя стекло, куёт булат.

А. Пушкин

I


Обессилевшая женщина сидела, прислонившись к глиняной стене сарая, и спокойным от усталости голосом рассказывала о том, как сгорел Сталинград.

Было сухо и пыльно. Слабый ветерок катил под ноги жёлтые клубы пыли. Ноги женщины были обожжены и босы, и когда она говорила, то рукой подгребала тёплую пыль к воспалённым ступням, словно пробуя этим утишить боль.

Капитан Сабуров взглянул на свои тяжёлые сапоги и невольно на полшага отодвинулся.

Он молча стоял и слушал женщину, глядя поверх её головы туда, где у крайних домиков, прямо в степи, разгружался эшелон.

За степью блестела на солнце белая полоса соляного озера, и всё это, вместе взятое, казалось краем света. Теперь, в сентябре, здесь была последняя и ближайшая к Сталинграду железнодорожная станция. Дальше до берега Волги предстояло идти пешком. Городишко назывался Эльтоном, по имени соляного озера. Сабуров невольно вспомнил заученные ещё со школы слова «Эльтон» и «Баскунчак». Когда-то это было только школьной географией. И вот он, этот Эльтон: низкие домики, пыль, захолустная железнодорожная ветка.

А женщина всё говорила и говорила о своих несчастьях, и, хотя слова её были привычными, у Сабурова защемило сердце. Прежде уходили из города в город, из Харькова в Валуйки, из Валуек в Россошь, из Россоши в Богучар, и так же плакали женщины, и так же он слушал их со смешанным чувством стыда и усталости. Но здесь была заволжская голая степь, край света, и в словах женщины звучал уже не упрёк, а отчаяние, и уже некуда было дальше уходить по этой степи, где на многие вёрсты не оставалось ни городов, ни рек — ничего.

— Куда загнали, а? — прошептал он, и вся безотчётная тоска последних суток, когда он из теплушки смотрел на степь, стеснилась в эти два слова.

Ему было очень тяжело в эту минуту, но, вспомнив страшное расстояние, отделявшее его теперь от границы, он подумал не о том, как он шёл сюда, а именно о том, как ему придётся идти обратно. И было в его невесёлых мыслях то особенное упрямство, свойственное русскому человеку, не позволявшее ни ему, ни его товарищам ни разу за всю войну допустить возможность, при которой не будет этого «обратно».

И всё-таки дальше так продолжаться не могло. Сейчас, в Эльтоне, он вдруг почувствовал, что именно здесь и лежит тот предел, за который уже нельзя переступить.

Он посмотрел на поспешно выгружавшихся из вагонов солдат, и ему захотелось как можно скорее добраться по этой ныли до Волги и, переправившись через неё, почувствовать, что обратной переправы не будет и что его личная судьба будет решаться на том берегу, заодно с участью города. И если немцы возьмут город, то, значит, он непременно умрёт, и если он не даст им этого сделать, то, может быть, выживет.

А женщина, сидевшая у его ног, всё ещё рассказывала про Сталинград, одну за другой называя разбитые и сожжённые улицы. Эти незнакомые Сабурову названия для неё были исполнены особого смысла. Она знала, где и когда были построены сожжённые сейчас дома, где и когда посажены спиленные сейчас на баррикады деревья, она жалела всё, как будто речь шла не о большом городе, а о её доме, в котором пропали и погибли до слёз знакомые, принадлежавшие лично ей вещи.

Но о своём доме она как раз не говорила ничего, и Сабуров, слушая её, подумал, как, в сущности, редко за всю войну попадались ему люди, жалевшие о своём пропавшем имуществе. И чем дальше шла война, тем реже люди вспоминали свои брошенные дома и тем чаще и упрямее вспоминали только покинутые города»

Вытерев слёзы концом платка, женщина обвела долгим вопросительным взглядом всех слушавших её и сказала задумчиво и убеждённо:

   — Денег-то сколько, трудов сколько!

   — Чего трудов? — спросил кто-то, не поняв смысла её слов.

   — Обратно построить всё, — просто сказала женщина.

Сабуров спросил женщину о ней самой. Она сказала, что два её сына давно на фронте и один из них уже убит, а муж и дочь, наверное, остались в Сталинграде. Когда начались бомбёжка и пожар, она была одна и с тех пор ничего не знает о них.

   — А вы в Сталинград? — спросила она.

   — Да, — ответил Сабуров, не видя в этом военной тайны, ибо для чего же ещё, как не для того, чтобы идти в Сталинград, мог разгружаться сейчас воинский эшелон в этом забытом богом Эльтоне.

   — Нанта фамилия Клименко. Муж — Иван Васильевич, а дочь — Аня. Может, встретите где живых, — сказала женщина со слабой надеждой.

   — Может, и встречу, — привычно ответил Сабуров.

Батальон заканчивал выгрузку. Сабуров простился с женщиной и, выпив ковш воды из выставленной на улицу бадейки, направился к железнодорожному полотну.

Бойцы, сидя на шпалах, сняв сапоги, подвёртывали портянки. Некоторые из них, сэкономившие выданный с утра паек, жевали хлеб и сухую колбасу. По батальону прошёл верный, как обычно, солдатский слух, что после выгрузки сразу предстоит марш, и все спешили закончить свои недоделанные дела. Одни ели, другие чинили порванные гимнастёрки, третьи перекуривали.

Сабуров прошёлся вдоль станционных путей. Эшелон, и котором ехал командир полка Бабченко, должен был подойти с минуты на минуту, и до тех пор оставался ещё не решённым вопрос, начнёт ли батальон Сабурова марш к Сталинграду, не дожидаясь остальных батальонов, или же после ночёвки, утром, сразу двинется весь полк.

Сабуров шёл вдоль путей и разглядывал людей, вместе с которыми послезавтра ему предстояло вступить в бой.

Многих он хорошо знал в лицо и по фамилии. Это были «воронежские» — так про себя называл он тех, которые воевали с ним ещё под Воронежем. Каждый из них был драгоценностью, потому что им можно было приказывать, не объясняя лишних подробностей.

Они знали, когда чёрные капли бомб, падающие с самолёта, летят прямо на них и надо ложиться, и знали, когда бомбы упадут дальше и можно спокойно наблюдать за их полётом. Они знали, что под миномётным огнём ползти вперёд ничуть не опасней, чем оставаться лежать на месте. Они знали, что танки чаще всего давят именно бегущих от них и что немецкий автоматчик, стреляющий с двухсот метров, всегда больше рассчитывает испугать, чем убить. Словом, они знали все те простые, но спасительные солдатские истины, которые давали им уверенность, что их не так-то легко убить.

Таких солдат у него была треть батальона. Остальным предстояло увидеть войну впервые. У одного из вагонов, охраняя ещё не погруженное на повозки имущество, стоял немолодой красноармеец, издали обративший на себя внимание Сабурова гвардейской выправкой и густыми рыжими усами, как пики торчавшими в стороны. Когда Сабуров подошёл к нему, тот лихо взял «на караул» и прямым, немигающим взглядом продолжал смотреть в лицо капитану. В том, как он стоял, как был подпоясан, как держал винтовку, чувствовалась та солдатская бывалость, которая даётся только годами службы. Между тем Сабуров, помнивший в лицо почти всех, кто был с ним под Воронежем, до переформирования дивизии, этого красноармейца не помнил.

   — Как фамилия? — спросил Сабуров.

   — Конюков, — отчеканил красноармеец и снова уставился неподвижным взглядом в лицо капитана.

   — В боях участвовали?

   — Так точно.

   — Где?

   — Под Перемышлем.

   — Вот как. Значит, от самого Перемышля отступали?

   — Никак нет. Наступали. В шестнадцатом году.

   — Вот оно что.

Сабуров внимательно взглянул на Конюкова. Лицо солдата было серьёзно, почти торжественно.

   — А в эту войну давно в армии? — спросил Сабуров.

   — Никак нет, первый месяц.

Сабуров ещё раз с удовольствием окинул глазом крепкую фигуру Конюкова и пошёл дальше. У последнего вагона он встретил своего начальника штаба лейтенанта Масленникова, распоряжавшегося выгрузкой.

Масленников доложил ему, что через пять минут выгрузка будет закончена, и, посмотрев на свои ручные квадратные часы, сказал:

   — Разрешите, товарищ капитан, сверить с вашими?

Сабуров молча вынул из кармана свои старые серебряные, с треснувшим стеклом часы, пристёгнутые за ремешок английской булавкой. Часы Масленникова отставали на пять минут. Он с недоверием посмотрел на сабуровские.

Сабуров улыбнулся:

   — Ничего, переставляйте. Во-первых, они ещё отцовские, Буре, а во-вторых, привыкайте к тому, что на воине верное время всегда бывает у начальства.

Поездка в эшелоне, где его назначили комендантом, и эта выгрузка были для Масленникова первым фронтовым заданием. Здесь, в Эльтоне, уже попахивало близостью фронта. Он волновался, предвкушая войну, в которой, как ему казалось, он постыдно долго не принимал участия. И всё порученное ему сегодня выполнял с особой аккуратностью и тщательностью.

   — Да, да, идите, — сказал Сабуров после секундного молчания. Глядя на это румяное, оживлённое мальчишеское лицо, он представил себе, каким оно станет через неделю, когда грязная, утомительная, беспощадная окопная жизнь всей своей тяжестью впервые обрушится на Масленникова.

Маленький паровоз, пыхтя, втаскивал на запасный путь долгожданный второй эшелон.

Как всегда торопясь, с подножки классного вагона ещё на ходу соскочил командир полка подполковник Бабченко. Подвернув при прыжке ногу, он выругался и заковылял к спешившему навстречу ему Сабурову.

   — Как с разгрузкой? — хмуро, не глядя в лицо, спросил он.

   — Закончена.

Бабченко огляделся. Разгрузка и в самом деле была закончена. Но хмурый вид и строгий тон, сохранять которые Бабченко считал своим долгом при всех разговорах с подчинёнными, требовали от него и сейчас, чтобы он для поддержания своего престижа сделал какое-либо замечание.

   — Что делаете? — отрывисто спросил он.

   — Жду ваших приказаний.

   — Лучше бы людей пока накормили, чем ждать.

   — В том случае, если мы тронемся сейчас, я решил кормить людей на первом привале, а в том случае, если мы заночуем, решил организовать им через час горячую пищу здесь, — неторопливо ответил Сабуров с той спокойной логикой, которую в нём особенно не любил вечно спешивший Бабченко.

Подполковник промолчал.

   — Прикажете сейчас кормить? — спросил Сабуров.

   — Нет, покормите на привале. Пойдёте, не дожидаясь остальных. Прикажите строиться.

Сабуров подозвал Масленникова и приказал ему построить людей.

Бабченко хмуро молчал. Он привык делать всегда всё сам, всегда спешил и часто не поспевал.

Собственно говоря, командир батальона не обязан сам строить походную колонну. Но то, что Сабуров поручил это другому, а сам сейчас спокойно, ничего не делая, стоял рядом с ним, командиром полка, сердило Бабченко. Он любил, чтобы в его присутствии подчинённые суетились и бегали. Но от спокойного Сабурова никогда не мог этого добиться. Отвернувшись, подполковник стал смотреть на строившуюся колонну. Сабуров стоял рядом. Он знал, что командир полка недолюбливает его, но уже привык к этому и не обращал внимания.

Они оба с минуту стояли молча. Вдруг Бабченко, по-прежнему не оборачиваясь к Сабурову, сказал с гневом и обидой в голосе:

   — Нет, ты посмотри, что они с людьми делают, сволочи!

Мимо них, тяжело переступая по шпалам, вереницей шли сталинградские беженцы, оборванные, измождённые, перевязанные серыми от пыли бинтами.

Они оба посмотрели в ту сторону, куда предстояло идти полку. Там лежала всё та же, что и здесь, лысая степь, и только пыль впереди, завившаяся на буграх, похожа была на далёкие клубы порохового дыма.

   — Место сбора в Рыбачьем. Идите ускоренным маршем и вышлите ко мне связных, — сказал Бабченко с прежним и хмурым выражением лица и, повернувшись, пошёл к своему вагону.

Сабуров вышел на дорогу. Роты уже построились. В ожидании начала марша была дана команда «вольно». В рядах тихо переговаривались. Идя к голове колонны мимо второй роты, Сабуров снова увидел рыжеусого Конюкова: он что-то оживлённо рассказывал, размахивая руками.

— Батальон, слушай мою команду!

Колонна тронулась. Сабуров шагал впереди. Далёкая пыль, вившаяся над степью, опять показалась ему дымом. Впрочем, может быть, и в самом деле впереди горела степь.

II


Двадцать суток назад, в душный августовский день, бомбардировщики воздушной эскадры Рихтгофена с утра повисли над городом. Трудно сказать, сколько их было на самом деле и по скольку раз они бомбили, улетали и вновь возвращались, но всего за день наблюдатели насчитали над городом две тысячи самолётов.

Город горел. Он горел ночь, весь следующий день и всю следующую ночь. И хотя в первый день пожара бои шли ещё за шестьдесят километров от города, у донских переправ, но именно с этого пожара и началось большое Сталинградское сражение, потому что и немцы и мы — одни перед собой, другие за собой — с этой минуты увидели зарево Сталинграда, и все помыслы обеих сражавшихся сторон были отныне, как к магниту, притянуты к горящему городу.

На третий день, когда пожар начал стихать, в Сталинграде установился тот особый тягостный запах пепелища, который потом так и не покидал его все месяцы осады. Запахи горелого железа, обугленного дерева и пережжённого кирпича смешались во что-то одно, одуряющее, тяжёлое и едкое. Сажа и пепел быстро осели на землю, но, как только задувал самый лёгкий ветер с Волги, этот чёрный прах начинал клубиться вдоль сожжённых улиц, и тогда казалось, что в городе снова дымно.

Немцы продолжали бомбардировки, и в Сталинграде то там, то здесь вспыхивали новые, уже никого не поражавшие пожары. Они сравнительно быстро кончались, потому что, спалив несколько новых домов, огонь вскоре доходил до ранее сгоревших улиц и, не находя себе пищи, потухал. Но город был так огромен, что всё равно всегда где-нибудь что-то горело, и все уже привыкли к этому постоянному зареву, как к необходимой части ночного пейзажа.

На десятые сутки после начала пожара немцы подошли так близко, что их снаряды и мины стали всё чаще разрываться в центре города.

На двадцать первые сутки наступила та минута, когда человеку, верящему только в военную теорию, могло показаться, что защищать город дальше бесполезно и даже невозможно. Севернее города немцы вышли на Волгу, южнее — подходили к ней. Город, растянувшийся в длину на шестьдесят пять километров, в ширину нигде не имел больше пяти, и почти по всей длине его немцы уже заняли западные окраины.

Канонада, начавшаяся в семь утра, не прекращалась до заката. Непосвящённому, попавшему в штаб армии, показалось бы, что всё обстоит благополучно и что, во всяком случае, у обороняющихся ещё много сил. Посмотрев на штабную карту города, где было нанесено расположение войск, он бы увидел, что этот сравнительно небольшой участок весь густо исписан номерами стоящих в обороне дивизий и бригад. Он бы мог услышать приказания, отдаваемые по телефону командирам этих дивизий и бригад, и ему могло бы показаться, что стоит только точно выполнить все эти приказания, и успех, несомненно, обеспечен. Для того же чтобы действительно понять, что происходило, этому непосвящённому наблюдателю следовало бы добраться до самых дивизий, которые в виде таких аккуратных красных полукружий были отмечены на карте.

Большинство отступавших из-за Дона, измотанных в двухмесячных боях дивизий по количеству штыков представляли собой сейчас неполные батальоны. В штабах и в артиллерийских полках ещё было довольно много людей, но в стрелковых ротах каждый боец был на счету. В последние дни в тыловых частях взяли всех, кто не был там абсолютно необходим. Телефонисты, повара, химики перешли в распоряжение командиров полков и по необходимости стали пехотой. Но хотя начальник штаба армии, смотря на карту, отлично знал, что его дивизии уже не дивизии, однако размеры участков, которые они занимали, по-прежнему требовали, чтобы на их плечи падала именно та задача, которая должна падать на плечи дивизии. И, зная, что бремя это непосильно, все начальники, от самых больших до самых малых, всё-таки клали это непосильное бремя на плечи своих подчинённых, ибо другого выхода не было, а воевать было по-прежнему необходимо.

Перед войной командующий армией, наверное, рассмеялся бы, если бы ему сказали, что придёт день, когда весь подвижной резерв, которым он будет располагать, составит несколько сот человек. А между тем сегодня это было именно так... Несколько сот автоматчиков, посаженных на грузовики, — это было всё, что он в критический момент прорыва мог быстро перебросить из одного конца города в другой.

На большом и плоском холме Мамаева кургана, в каком-нибудь километре от передовой, в землянках и окопах разместился командный пункт армии. Немцы прекратили атаки, то ли отложив их до темноты, то ли решив передохнуть до утра. Обстановка вообще и эта тишина в особенности заставляли предполагать, что утром будет непременный и решительный штурм.

   — Пообедали бы, — сказал адъютант, с трудом протискиваясь в маленькую землянку, где сидели над картой начальник штаба и член Военного совета. Они оба поглядели друг на друга, потом на карту, потом снова друг на друга. Если бы адъютант не напомнил им, что нужно обедать, они, может быть, ещё долго сидели бы над ней. Они одни знали, насколько было опасно положение на самом деле, и хотя всё, что возможно было сделать, было уже предусмотрено и командующий сам выехал в дивизии проверить выполнение своих приказаний, но от карты всё-таки трудно было оторваться — хотелось чудом выискать на этом листе бумаги ещё какие-то новые, небывалые возможности.

   — Обедать так обедать, — сказал член Военного совета Матвеев, человек по характеру жизнерадостный и любивший покушать в тех случаях, когда среди штабной сутолоки на это оставалось время.

Они вышли на воздух. Начинало темнеть. Внизу, справа от кургана, на фоне свинцового неба, как стадо огненных зверей, промелькнули снаряды «катюш». Немцы готовились к ночи, пуская в воздух первые белые ракеты, обозначавшие их передний край.

Через Мамаев курган проходило так называемое зелёное кольцо. Его затеяли в тридцатом году сталинградские комсомольцы и десять лет окружали свой пыльный и душный город поясом молодых парков и бульваров. Вершина Мамаева кургана была тоже обсажена тоненькими десятилетними липками.

Матвеев огляделся. Так хорош был этот тёплый осенний вечер, так неожиданно тихо стало кругом, пахло последней летней свежестью от начинавших желтеть липок, что ему показалось нелепым сидеть в полуразрушенной халупе, где помещалась столовая.

   — Скажи, чтобы стол сюда вынесли, — обратился он к адъютанту, — под липками будем обедать.

С кухни вынесли колченогий стол, покрыли скатертью, приставили двескамейки.

   — Ну что же, генерал, сели, — сказал Матвеев начальнику штаба. — Давно мы с тобой под липками не обедали, и едва ли скоро придётся.

И он оглянулся назад, на сожжённый город.

Адъютант принёс водку в стаканах.

   — А помнишь, генерал, — продолжал Матвеев, — когда-то в Сокольниках, около лабиринта, такие клетушки с живою оградой из подстриженной сирени были, и в каждой столик и скамеечки. И самовар подавали... Туда всё больше семействами приезжали.

   — Ну и комаров же там было, — вставил не расположенный к лирике начальник штаба, — не то, что здесь.

   — А здесь самовара нет, — сказал Матвеев.

   — Зато и комаров нет. А лабиринт там действительно был такой, что трудно выбраться.

Матвеев посмотрел через плечо на расстилавшийся внизу город и усмехнулся:

   — Лабиринт...

Внизу сходились, расходились и перепутывались улицы, на которых среди решений многих человеческих судеб предстояло решаться одной большой судьбе — судьбе армии.

В полутьме вырос адъютант.

   — С левого берега от Боброва прибыли. — По его голосу было видно, что он бежал сюда и запыхался.

   — Где они? — вставая, отрывисто спросил Матвеев.

   — Со мной. Товарищ майор! — позвал адъютант.

Рядом с ним появилась плохо различимая в темноте высокая фигура.

   — Встретили? — спросил Матвеев.

   — Встретили. Полковник Бобров приказал доложить, что сейчас начнёт переправу.

   — Хорошо, — сказал Матвеев и глубоко и облегчённо вздохнул.

То, что последние часы волновало и его, и начальника штаба, и всех окружающих, решилось.

   — Командующий ещё не вернулся? — спросил он адъютанта.

   — Нет.

   — Поищите по дивизиям, где он, и доложите, что Бобров встретил.

III


Полковник Бобров ещё с утра был отправлен встретить и поторопить ту самую дивизию, в которой командовал батальоном Сабуров. Бобров встретил её в полдень, не доезжая Средней Ахтубы, в тридцати километрах от Волги. И первым, с кем он говорил, был как раз Сабуров, шедший в голове батальона. Спросив у Сабурова номер дивизии и узнав у него, что командир её следует позади, полковник быстро сел в готовую тронуться машину.

   — Товарищ капитан, — сказал он Сабурову и поглядел ему в лицо усталыми глазами. — Мне не нужно вам объяснять, почему к восемнадцати часам ваш батальон должен быть на переправе.

И, не добавив ни слова, захлопнул дверцу.

В шесть часов вечера, возвращаясь, Бобров застал Сабурова уже на берегу. После утомительного марша батальон пришёл к Волге нестройно, растянувшись, но уже через полчаса после того, как первые бойцы увидели Волгу, Сабурову удалось в ожидании дальнейших приказаний разместить всех вдоль оврагов и склонов холмистого берега.

Когда Сабуров в ожидании переправы присел отдохнуть на лежавшие у самой воды брёвна, полковник Бобров подсел к нему и предложил закурить.

Они закурили.

   — Ну, как там? — спросил Сабуров и кивнул по направлению к правому берегу.

   — Трудно, — ответил полковник. — Трудно... — И в третий раз шёпотом повторил: — Трудно, — словно нечего было добавить к этому исчерпывающему всё слову.

И если первое «трудно» означало просто трудно, а второе «трудно» — очень трудно, то третье «трудно», сказанное шёпотом, значило — страшно трудно, до зарезу.

Сабуров молча посмотрел на правый берег Волги. Вот он — высокий, обрывистый, как все западные берега русских рек. Вечное несчастье, которое на себе испытал Сабуров в эту войну: все западные берега русских и украинских рек были обрывистые, все восточные — отлогие. И все города стояли именно на западных берегах рек — Киев, Смоленск, Днепропетровск, Ростов... И все их было трудно защищать, потому что они прижаты к реке, и все их будет трудно брать обратно, потому что они тогда окажутся за рекой.

Начинало темнеть, но было хорошо видно, как кружатся, входят в пике и выходят из него над городом немецкие бомбардировщики, и густым слоем, похожим на мелкие перистые облачка, покрывают небо зенитные разрывы.

В южной части города горел большой элеватор, даже отсюда было видно, как пламя вздымалось над ним. В его высокой каменной трубе, видимо, была огромная тяга.

А по бездонной степи, за Волгой, к Эльтону шли тысячи голодных, жаждущих хотя бы корки хлеба беженцев.

Но всё это рождало сейчас у Сабурова не вековечный общий вывод о бесполезности и чудовищности войны, а простое и ясное чувство ненависти к немцам.

Вечер был прохладным, но после стенного палящего солнца, после пыльного перехода Сабуров всё ещё никак не мог прийти в себя, ему беспрестанно хотелось пить. Он взял каску у одного из бойцов, спустился по откосу к самой Волге, утопая в мягком прибрежном песке, добрался до воды. Зачерпнув первый раз, он бездумно и жадно выпил эту холодную чистую воду. Но когда он, уже наполовину поостыв, зачерпнул второй раз и поднёс каску к губам, вдруг, казалось, самая простая и в то же время острая мысль поразила его: волжская вода! Он пил воду из Волги, и в то же время он был на воине. Эти два понятия — война и Волга — при всей их очевидности никак не вязались друг с другом. С детства, со школы, всю жизнь Волга была для него чем-то таким глубинным, таким бесконечно русским, что сейчас то, что он стоял на берегу Волги и пил из неё воду, а на том берегу были немцы, казалось ему невероятным и диким.

С этим новым ощущением он поднялся по песчаному откосу наверх, туда, где продолжал ещё сидеть полковник Бобров. Бобров посмотрел на него и, словно отвечая его затаённым мыслям, задумчиво произнёс:

   — Да, капитан, Волга... — и, показав рукой вверх по течению, добавил: — А вот и наш катер идёт с баржей. Одну роту и две пушки разместите...

Пароходик, волочивший за собой баржу, пристал к берегу минут через пятнадцать. Сабуров с Бобровым подошли к наскоро сколоченной деревянной пристани, где должна была производиться погрузка.

Мимо толпившихся у мостков бойцов с баржи несли раненых. Некоторые стонали, но большинство молчало. От носилок к носилкам переходила молоденькая сестра. Вслед за тяжело раненными с баржи сошло десятка полтора тех, кто мог ещё ходить.

   — Мало легко раненных, — сказал Сабуров Боброву.

   — Мало? — переспросил Бобров и усмехнулся. — Столько же, сколько всюду, только не все переправляются.

   — Почему? — спросил Сабуров.

   — Как вам сказать... остаются, потому что трудно и потому что азарт. И ожесточение. Нет, я не то вам говорю. Вот переправитесь — на третий день сами поймёте почему.

Бойцы первой роты начали по мосткам переходить на баржу. Между тем возникло непредвиденное осложнение. Оказалось, что на берегу скопилось множество людей, желавших, чтобы их погрузили именно сейчас и именно на эту баржу, направляющуюся в Сталинград. Один возвращался из госпиталя; другой вёз из продовольственного склада бочку водки и требовал, чтобы её погрузило вместе с ним; третий, огромный здоровяк, прижимая к груди тяжеленный ящик, напирая на Сабурова, говорил, что это капсюли для мин и что если он их не доставит именно сегодня, то ему снимут голову; наконец, были люди, просто по разным надобностям переправившиеся с утра на левый берег и теперь желавшие как можно скорее быть обратно в Сталинграде. Никакие уговоры не действовали. По их тону и выражению лиц никак нельзя было предположить, что там, на правом берегу, куда они так спешили, — осаждённый город, на улицах которого каждую минуту рвутся снаряды!

Сабуров разрешил погрузиться человеку с капсюлями, интенданту с водкой и оттёр остальных, сказав, что они поедут на следующей барже. Последней к нему подошла медсестра, которая только что приехала из Сталинграда и провожала раненых, когда их сгружали с баржи. Она сказала, что на том берегу лежат ещё раненые и что с этой же баржей ей придётся переправить их сюда. Сабуров не смог отказать ей, и, когда рота погрузилась, она вслед за другими по узенькому трапу перебралась сначала на баржу, а потом на пароходик.

Капитан, немолодой человек в синей тужурке и в старой совторгфлотовской фуражке с поломанным козырьком буркнул в рупор какое-то приказание, и пароходик отчалил от левого берега.

Сабуров сидел на корме, свесив ноги за борт и обхватив руками поручни. Шинель он сиял и положил рядом с собой. Приятно было чувствовать, что ветер с реки забирается под гимнастёрку. Он расстегнул гимнастёрку и оттянул её на груди так, что она надулась парусом.

   — Простынете, товарищ капитан, — сказала стоявшая рядом с ним девушка, ехавшая за ранеными.

Сабуров улыбнулся. Ему показалось смешным это предположение, что на пятнадцатом месяце войны, переправляясь в Сталинград, он вдруг простудится. Он ничего не ответил.

   — И не заметите, как простынете, — настойчиво повторила девушка. — Тут холодно на реке по вечерам. Я вот каждый день переплываю и уже до того простудилась, что даже голоса нет.

Действительно, в её тонком девичьем голосе чувствовалась простуженная хриповатость.

   — Каждый день переплываете? — спросил Сабуров, поднимая на неё глаза. — По скольку же раз?

   — Сколько раненых, столько и переплываю. У нас ведь теперь не как раньше было — сначала в полк, потом в медсанбат, потом в госпиталь. Сразу берём раненых с передовой и сами везём за Волгу.

Она сказала это таким спокойным тоном, что Сабуров, неожиданно для себя, задал тот праздный вопрос, который обычно задавать не любил:

   — А не страшно вам столько раз туда и назад?

   — Страшно, — призналась девушка. — Когда оттуда раненых везу, не страшно, а когда туда одна возвращаюсь — страшно. Когда одна, страшнее — ведь верно?

   — Верно, — сказал Сабуров и про себя подумал, что он и сам, находясь в своём батальоне, думая о нём, всегда меньше боялся, чем в те редкие минуты, когда оставался один.

Девушка села рядом, тоже свесила над водой ноги и, доверчиво тронув его за плечо, сказала шёпотом:

   — Вы знаете, что страшно? Нет, вы не знаете... Вам уже много лет, вы не знаете... Страшно, что вдруг убьют и ничего не будет. Ничего не будет того, про что я всегда мечтала.

   — Чего не будет?

   — А ничего не будет... Вы знаете, сколько мне лет? Мне восемнадцать. Я ещё ничего не видела, ничего. Я мечтала, как буду учиться, и не училась... Я мечтала, как поеду в Москву и всюду, всюду — и я нигде не была. Я мечтала... — она засмеялась, но потом продолжала: — Мечтала, как выйду замуж, — и ничего этого тоже не было... И вот я иногда боюсь, очень боюсь, что вдруг всего этого не будет. Я умру, и ничего, ничего не будет...

   — А если бы вы уже учились и ездили, куда вам хотелось, и были бы замужем, думаете, вам не так было бы страшно? — спросил Сабуров.

   — Нет, — убеждённо сказала опа. — Вот вам, я знаю, не так страшно, как мне. Вам уже много лет.

   — Сколько?

   — Ну, тридцать пять — сорок, да?

   — Да, — улыбнулся Сабуров и с горечью подумал, что совершенно бесполезно ей доказывать, что ему не сорок и даже не тридцать пять и что он тоже ещё не научился всему, чему хотел научиться, и не побывал там, где хотел побывать, и не любил так, как ему бы хотелось любить.

   — Вот видите, — сказала она, — вам поэтому не должно быть страшно. А мне страшно.

Это было сказано с такой грустью и в то же время самоотверженностью, что Сабурову захотелось вот сейчас же, немедленно, как ребёнка, погладить её по голове и сказать какие-нибудь пустые и добрые слова о том, что всё ещё будет хорошо и что с ней ничего не случится. Но вид горящего города удержал его от этих праздных слов, и он вместо них сделал только одно: действительно тихо погладил её по голове и быстро снял руку, не желая, чтобы она подумала, будто он понял её откровенность иначе, чем это нужно.

   — У нас сегодня убили хирурга, — сказала девушка. — Я его перевозила, когда он умер... Он был всегда злой, на всех ругался. И когда оперировал, ругался и на нас кричал. И, знаете, чем больше стонали раненые и чем им больнее было, тем он больше ругался. А когда он стал сам умирать, я его перевозила — его в живот ранили, — ему было очень больно, и он тихо лежал, и не ругался, и вообще ничего не говорил. И я поняла, что он, наверное, на самом деле был очень добрый человек. Он оттого ругался, что не мог видеть, как людям больно, а самому ему когда было больно, он всё молчал и ничего не сказал, так до самой смерти... ничего... Только когда я над ним заплакала, он вдруг улыбнулся. Как вы думаете, почему?

   — Не знаю, — ответил Сабуров. — Может быть, он был рад, что вы на этой войне ещё живы и здоровы, и улыбнулся. А может быть, и не так, не знаю.

   — Я тоже не знаю, — сказала девушка. — Мне только было очень жаль его и странно: он такой был большой, здоровый... Мне всегда казалось, что сначала всех нас и меня могут убить, а его уже после всех или вовсе никогда. И вдруг совсем наоборот.

Пароходик, пыхтя, подбирался к сталинградскому берегу, до которого оставалось всего двести или триста метров. И в эту минуту в воду впереди плюхнулся первый снаряд. Сабуров вздрогнул от неожиданности. Девушка не вздрогнула.

   — Стреляют. А я всё ехала сейчас, говорила с вами и думала: почему не стреляют?

Сабуров не ответил. Он прислушался и ещё до падения снаряда понял, что у этого, второго, будет большой перелёт. Снаряд действительно упал метров на двести сзади пароходика. Немцы взяли пароходик в так называемую артиллерийскую вилку — один снаряд впереди, один сзади. Сабуров знал, что теперь они поделят вилку пополам, потом это расстояние поделят ещё пополам, сделают поправку, и дальнейшее, как всегда на войне, будет делом счастья.

Сабуров поднялся п, сложив руки рупором, крикнул на баржу:

   — Масленников, прикажите людям снять шинели и положить рядом с собой!

Красноармейцы, стоявшие рядом с ним на пароходике, поняв, что приказание капитана относилось и к ним, торопливо расстёгивали шинели и, стащив с себя, клали у ног.

Немецкий артиллерист действительно, как и предвидел Сабуров, поделил вилку так точно, что третий снаряд плюхнулся почти у самого борта парохода.

   — Рама, — сказала девушка.

Сабуров взглянул вверх и увидел невысоко, прямо над головой, немецкий двухфюзеляжный артиллерийский корректировщик «фокке-вульф», который на фронте за его странный, похожий на букву и хвост повсеместно прозвали «рамой». Теперь была понятна точность стрельбы немецких артиллеристов. Пароходик был лишён возможности маневрировать из-за баржи. Оставалось только ждать те пять минут, которые отделяли их от берега.

Сабуров взглянул на девушку. Она стояла в пяти шагах от Сабурова, у борта, там, где он её оставил, и привычно ждала, упрямо глядя в простирающуюся под её ногами воду.

Сабуров подошёл к ней.

   — В случае чего до берега доплывёте?

   — Я не умею плавать.

   — Совсем?

   — Совсем.

   — Тогда станьте поближе туда, — сказал Сабуров. — Вон, видите, круг.

Он показал рукой туда, где висел круг, и в эту секунду снаряд попал в пароход, очевидно, в машинное отделение или в котлы, потому что всё сразу загремело, перекосилось, и покатившиеся люди сшибли Сабурова с ног. Его подбросило вверх и швырнуло в воду. Выгребая руками, он очутился на поверхности. Та часть пароходика, на которой осталась труба, перевернулась в двадцати шагах от Сабурова и, как большим стаканом, зачерпнув трубой воду, ушла в глубину.

Кругом барахтались люди. Сабуров подумал, что хорошо сделал, приказав снять им шинели. Тяжело налитые сапоги тянули ноги вниз, и он сначала решил нырнуть и стащить с себя сапоги. Но баржа была так близко, что он по-солдатски пожалел сапоги и решил, что доплывёт и так.

Все эти мысли промелькнули у него в голове в течение одной секунды, а в следующую секунду он увидел в нескольких метрах от себя девушку, которая, неудачно попытавшись схватиться за обломок парохода, погрузилась в воду. Сабуров сделал несколько быстрых взмахов саженками и, когда девушка ещё раз оказалась на поверхности, ухватил её за гимнастёрку. К счастью, баржа неслась по течению, почти прямо на него, и через полминуты он схватился за протянутые руки бойцов. Подтянувшись к борту, он подтянул за собой и девушку и, убедившись, что её уже втягивают на баржу, сам быстро влез на борт.

   — Ой, слава богу, товарищ капитан, — обрадовался оказавшийся рядом с ним Масленников.

Сабуров взглянул на него. Масленников был без сапог и без гимнастёрки; он уже готов был прыгать в воду.

Бойцы один за другим подплывали к барже. Последним поднлыл капитан парохода. Он влез, отфыркиваясь и чертыхаясь и ещё глубже надвигая на лоб неведомо как удержавшуюся у него на голове совторгфлотовскую фуражку со сломанным козырьком.

Наперерез нёсшейся по течению барже от берега, пыхтя, спешил катерок.

   — Готовься чадить! — крикнули с него хриплым басом.

Мешочек с песком на тонкой бечеве, со свистом перерезав воздух, шлёпнулся на баржу. Красноармейцы дружно начали тянуть канат.

Позади баржи упало в воду ещё несколько снарядов, и всё стихло: близкий крутой берег мешал немцам стрелять.

   — Пересчитайте людей, — сказал Сабуров Масленникову, — да оденьтесь. Так и будете босиком стоять?

Масленников смущённо посмотрел на свои босые ноги и торопливо стал надевать сапоги.

Кто-то из бойцов накинул на плечи Сабурова свою шинель.

   — Девушке дайте шинель, — сказал Сабуров. — Где она?

Она сидела тут же, в нескольких шагах от него, в уже накинутой кем-то на плечи шинели и, словно забыв о том, что она вся до нитки промокла, с женской старательностью выжимала свои длинные волосы, накрутив их на кулаки. Сабуров хотел подойти к ней, но до его плеча дотронулся Масленников.

   — Ну?

   — Восьми человек нет, — шёпотом сообщил Масленников, и на его лице изобразилось страдание: ещё только пристают к берегу, ещё не было никакого боя, и вот уже нет восьми человек.

Баржа пришвартовалась. Теперь были слышны не только артиллерийские разрывы, но и близкая пулемётная трескотня. Сабурова, ещё не знавшего истинного положения вещей в городе, это поразило. Пулемёты стреляли не дальше как в двух-трёх километрах отсюда.

Взволнованные люди спешили скорей перебраться на берег. Сабуров пропускал их мимо себя. Девушка сошла одной из первых. Когда Сабуров вспомнил о ней, её уже не было ни на барже, ни на пристани. Он и Масленников сошли с баржи последними.

IV


К ночи разразилась гроза. В десять часов, когда Сабуров переправлял свою последнюю роту, всё окружающее было похоже на какую-то нарочито мрачную фантастическую картину. Волга шумела и пенилась; впереди, на фоне ночи, по всему горизонту поднимались багровые столбы пожара, и где-то поверх, на чёрном небе, отражаясь в нём, плясали багровые отсветы. Частые молнии, выхватывая из темноты куски берега, освещали причудливые изломы обрушившихся домов, вздыбленные к небу крыши, огромные бензиновые цистерны, смятые, как бумажные трубки, сжатые в кулаке. Косой, крупный дождь бил в лицо.

На берегу в страшной темноте трудно было разобраться среди развалин и обломков; люди находили друг друга на ощупь и по голосу, а кругом всё шумела и плескалась бесконечно падавшая с неба вода.

С последней баржей Сабуров переправил свои походные кухни и повозки с провиантом. Нечего было и думать приготовить горячую пищу среди этой темноты и хаоса. Старшины, собравшиеся около повозок, получали сухой паек и в темноте на ощупь раздавали его людям. Спрятаться от дождя и ветра было почти негде, всё было мокро: доски, навесы, развалины.

Близкая автоматная стрельба, которую слышал Сабуров на закате, сейчас почти прекратилась; иногда только вспыхивали и сразу же гасли очереди. Зато и слева и справа беспрерывно слышались артиллерийские раскаты, перемежавшиеся с раскатами грома.

Хотя Сабуров понимал, что главная опасность начнётся с рассветом, ему всё-таки хотелось, чтобы поскорее начался этот рассвет, — тогда, по крайней мере, можно будет разобраться и увидеть, где они находятся, что вокруг них и куда им надо двигаться.

Ровно в двенадцать ночи, когда Сабурову удалось наконец разместить свои роты вдоль ближайших к берегу, превращённых в развалины улиц, когда смертельно усталые люди кто как заснули или пытались заснуть, связной, пришедший от Бабченко, потребовал комбата к командиру дивизии.

Штаб дивизии оказался тут же на берегу, в десяти минутах ходьбы от Сабурова. Он временно помещался под высоким фундаментом здания, построенного вкось на обрыве. Это была довольно глубокая нора, огороженная врытыми в землю, похожими на колонны бетонными упорами. Подвал освещался подвешенной на столб лампой «летучая мышь».

Сабуров не разобрал лиц, но по гулу голосов понял, что в подвале много людей.

   — Сабуров, — услышал он голос Бабченко.

   — Ну что ж, теперь всё, — сказал другой голос, показавшийся Сабурову знакомым.

Сабуров вгляделся и увидел, что рядом с Бабченко стоит командир дивизии полковник Проценко, которого Сабуров хорошо и давно знал, но не видел полтора месяца, с тех пор, как тот был ранен под Воронежем и отправлен в госпиталь. Проценко вернулся в дивизию недавно, перед отправкой на фронт. Сабуров знал об этом, но до сих пор ещё не видел его. Полковник, относившийся неравнодушно и даже пристрастно к тем, кто с ним давно служил, сделал из темноты шаг вперёд к «летучей мыши» и, похлопав Сабурова по плечу, спросил:

   — Ну как, Алексей Иванович? Всё живой ещё?

   — Всё живой, — ответил Сабуров.

Проценко любил называть всех, даже самых маленьких командиров, которых он давно знал, непременно по имени-отчеству, подчёркивая этим перед остальными своё старое солдатское товарищество с ними, независимо от их званий.

   — Живой, — улыбнулся Проценко. — И я живой. Это хорошо. — И, обращаясь к кому-то, плохо различимому в темноте, сказал: — Старые друзья, товарищ генерал, ещё под Москвой вместе были...

И, сразу перейдя с ласкового тона на строго официальный, переспросив ещё раз, все ли вызванные им командиры собрались, начал объяснять задачу этой ночи. Надо было за ночь сменить остатки дивизии, стоявшей на направлении главного удара немцев. Полк Бабченко должен был ночной атакой выбить немцев с окраины заводского посёлка, где они сегодня днём ближе всего подошли к Волге и откуда Сабуров, очевидно, и слышал близкую автоматную стрельбу.

Проценко подробно и точно, как обычно он это делал, объяснил задачу, ведя карандашом по аккуратно сложенной чистенькой карте, и потом, отпустив командиров двух полков, которым в эту ночь предстояло только занимать позиции, обратился к Бабченко:

   — Понимаешь, Филипп Филиппович, что ты сделать должен?

   — Сделаем, — сказал Бабченко.

   — В каждый батальон я тебе дам присланных из армии командиров, знающих город и обстановку. Товарищи командиры, — повернулся Проценко.

Из темноты вышли трое командиров: два старших лейтенанта и капитан.

   — Будете в распоряжении подполковника. Обстановка трудная, — глядя в упор на Бабченко, сказал Проценко. — Очень трудная... Бой ночной в незнакомом городе. Здесь шаблонов не может быть. Чем больше будет драться народу, тем больше путаницы и потерь. Неожиданностью и решимостью, а не числом. Вы понимаете, товарищ Бабченко? — сказал Проценко строго, словно предупреждая этими словами возможные решения Бабченко, которые он предвидел и не одобрял. — Сегодня ночью будете воевать одним батальоном, а два должны быть у вас готовы к рассвету для поддержки и отражения контратак. Атаковать поручите Сабурову.

Оставив Бабченко и обратившись к Сабурову, Проценко продолжал:

   — А вы тоже должны помнить — ночью не числом, а неожиданностью, как в Воронеже... Помните Воронеж?

   — Так точно.

   — Хорошо помните?

   — Так точно.

   — Ну, тогда всё. Держитесь, как в Воронеже, и ещё лучше. Вот и всё, вся мудрость...

Проценко повернулся к человеку, стоявшему позади и молча слушавшему разговор. Теперь Сабуров разглядел его. Он был одет в чёрное кожаное, блестевшее от дождя пальто с полевыми генеральскими петлицами. Очевидно, он дал Проценко все указания ещё раньше и теперь только слушал.

   — У вас приказаний не будет, товарищ генерал? — спросил Проценко. — Разрешите отпустить командиров?

   — Сейчас, — сказал генерал и подошёл ближе к свету.

Теперь Сабуров мог разглядеть его. Он был среднего роста, с тяжёлой львиной головой, смотревшими исподлобья, тяжёлыми глазами, с тяжёлым подбородком и с общим выражением какого-то особенного упорства во всём — в глазах, в наклонённой голове, в стремительно подавшейся вперёд фигуре. Казалось, что он сейчас скажет слова непременно угрюмые и резкие, но голос, каким он заговорил, был неожиданно ясным, спокойным.

   — В уличных боях участвовали? — спросил он Сабурова.

   — Так точно.

   — Сапёров вперёд, автоматчиков вперёд, лучших стрелков вперёд. Поняли?

   — Понял.

   — И сами вперёд. В этих случаях у нас, в Сталинграде, так принято.

   — И у нас в дивизии тоже так принято, — сказал Сабуров с неожиданной для себя резкостью.

Лицо генерала не выразило ничего. По нему нельзя было угадать, понравился или не понравился ему ответ.

   — Разрешите отправляться командирам? — повторил Проценко.

   — Да, пусть идут, — произнёс генерал.

Выходя, Сабуров почувствовал на себе его внимательный взгляд и услышал последние, громче остальных сказанные слова Проценко, ответившего на вопрос генерала:

   — Ничего, осилит...

Идя в темноте вслед за Бабченко, Сабуров спросил его, когда же тот наконец даст ему комиссара вместо прежнего, заболевшего тифом и снятого с эшелона по дороге.

   — Что ж, я тебе его рожу, что ли? — грубо отрезал Бабченко. — Политрук первой роты выполняет его обязанности или нет?

   — Выполняет, — недовольно ответил Сабуров, но Бабченко сделал вид, что не понял его.

   — А раз выполняет — пусть и дальше выполняет.

Они прошли ещё несколько десятков шагов в молчании. Сабуров не любил и не ценил Бабченко, но уважал за личную храбрость, и, кроме того, это всё-таки был его командир полка, человек, вместе с которым через час они вступят в бой. Сабуров не то что боялся, но волнение, более сильное, чем обычно, охватило его перед этим ночным боем, и ему хотелось услышать от Бабченко что-то, что могло его поддержать.

   — Как думаете, товарищ подполковник, должно всё хорошо сойти, а?

   — Я не думаю и вам не советую. Приказ есть? Есть. А думать завтра будем, когда выполним.

Он сказал это сухо, по-обычному, как всегда ничего не поняв из того, что делалось в душе его подчинённого. И Сабурову не захотелось больше ни о чём его спрашивать.

Когда Сабуров вернулся в расположение батальона, оказалось, что его ординарец, которого все в батальоне, несмотря на его тридцатилетний возраст, звали просто Петей, уже устроил среди развалин барака подобие командного пункта; правда, влезать туда надо было на четвереньках, но зато там было сравнительно сухо и горел свет.

Сабуров позвал к себе Масленникова, политрука Парфенова, заменявшего комиссара батальона, и командиров всех трёх рот: долговязого, усатого, похожего на Чапаева Гордиенко, маленького Винокурова и спокойного, тяжеловесного сибиряка, пришедшего недавно из запаса, Потапова. Сабуров дал командирам полчаса на то, чтобы выбрать из каждой роты по пятьдесят человек автоматчиков и лучших стрелков.

   — Впереди, — объяснил он, развёртывая план города, — лежит площадь. На той стороне — дома, уже взятые немцами, — три больших дома, каждый в полквартала. Эти дома надо занять сегодня ночью, — говорил он, подчёркивая значение этих слов тем, что после каждого делал паузу, словно ставил точку...

...Силы он поделит на три части: левый дом в обход площади будет брать со своей группой Гордиенко, правый дом — тоже в обход — будет брать Парфенов, прямо, через площадь, пойдёт он сам...

Командиры молча слушали.

   — Вы, — обратился Сабуров к Масленникову, — останетесь в резерве и, когда дойдёте до нашего переднего края, остановитесь, расположите всех, кто не уйдёт с нами, и будете ждать рассвета. Надо так расположить людей, чтобы к рассвету, как только мы выбьем немцев, вы уже были совсем близко и могли нас поддержать. Поняли, Масленников?

   — Понял, — с некоторой горечью сказал Масленников, недовольный тем, что при первом же деле его оставляют в резерве.

За оставшиеся до выступления полчаса Сабуров обошёл все три копошившиеся в темноте роты и, вспоминая одного за другим тех, кто с ним воевал ещё под Воронежем, вызывал их поочерёдно, чтобы в этом, первом, да ещё к тому же ночном бою сразу же приняло участие как можно больше ветеранов. Если даже за ночь потеряет много людей, то всё-таки он потеряет их ещё больше, если не возьмёт дома до утра, и то же самое придётся делать, когда рассветёт.

Обходя вторую роту, Сабуров вспомнил того солдата, с которым он говорил на Эльтоне. Этот немолодой усатый спокойный дядька, наверное, был когда-то лихим охотником и должен ловко работать в ночном бою.

   — Конюков, — позвал он.

   — Здесь Конюков! — крикнул над его ухом, неожиданно вырастая, словно из-под земли, солдат.

   — Вот и Конюкова включите, — сказал Сабуров Потапову. — Он тоже пойдёт.

Через полчаса роты с шедшими впереди отобранными Сабуровым штурмовыми отрядами стали медленно двигаться под дождём вверх по обгоревшим, ядовито пахнувшим дымом улицам.

Назначенный сопровождать батальон Сабурова маленький чернявый старший лейтенант, по фамилии Жук, привёл батальон к задним дворам той улицы, фасады которой представляли собой на сегодняшнюю ночь линию фронта. Дальше была широкая площадь, на противоположном краю которой врезанными в неё полуостровами выделялись чуть видные в темноте три больших здания, занятых немцами. На этом краю площади стояли остатки полка, днём отступившего сюда. Командир полка был убит, комиссар тоже. Полком командовал капитан — командир одного из батальонов, а старший лейтенант, который привёл Сабурова, как оказалось, был временно назначен начальником штаба полка. Собственно, его миссия сейчас кончалась, но, отведя в сторону командира полка и пошептавшись, он вернулся к Сабурову и сказал, что знает те дома, которые нужно занять, и, если Сабуров не возражает, пойдёт с ним туда. Сабуров не возражал, — напротив, он был рад, хотя его несколько удивила такая самоотверженность старшего лейтенанта. Словно почувствовав это, Жук сказал:

— Я вас провожу. Раз отдать сумели, теперь я должен суметь вас довести...

Сабуров наметил места, с которых всем трём атакующим группам предстояло начинать. На себя он взял центр площади. У него было больше всего людей, зато ему и приходилось идти прямо, через всю площадь, на которой единственным укрытием был темневший впереди, отмеченный на плане, круглый фонтан.

Перед началом Сабуров ещё раз подозвал к себе Гордиенко и Парфенова. Вытащив из кармана коробку, где лежали четыре заветные папиросы, и оставив одну, чтобы закурить после окончания дела, он молча сунул им в руки по папиросе, а третью стиснул зубами сам. Они присели на корточки, накрылись плащ-палаткой и по очереди прикурили. Затем, прикрывая огонь, потягивая из кулака, все трое поднялись.

Что можно было сказать им? Чтобы они шли вперёд? Они это знали. Чтобы они не боялись смерти? Они всё равно её боялись, так же, как и он. Сказать им, что очень нужно взять эти три дома?.. Но если бы это не было очень нужно, разве могли бы люди в кромешной темноте идти навстречу неизвестности и смерти? Конечно, это было очень нужно. И вместо всех этих слов он быстрым движением молча притянул и притиснул к себе сразу обоих — высокого Гордиенко и маленького, тщедушного Парфенова, и так же молча отпустил.

Когда они скрылись в темноте, он почему-то подумал не о себе, а о них: увидит ли он их? Увидят ли они его — об этом он не подумал.

Через минуту двинулся со своим отрядом и он сам. Пятьдесят или шестьдесят шагов Сабуров шёл по площади молча, от волнения сдерживая дыхание, словно немцы могли его услышать. Потом с немецкой стороны треснули автоматные очереди, наискось по площади прошли первые трассирующие пули, одна за другой вспыхнули две маленькие белые ракеты, на несколько минут осветив кусок пространства с выступавшим впереди тёмным пятном фонтана. При этой внезапной вспышке люди справа и слева от Сабурова сразу же прижались к каменной мостовой. Сабуров поднялся и бросился вперёд. Сзади, в ответ на немецкие выстрелы, заухали наши миномёты и длинными очередями стали бить «максимы». Над головой с обеих сторон шло столько трассирующих пуль сразу, что у Сабурова вдруг мелькнула дикая мысль, что некоторые из них должны столкнуться в воздухе.

Дальше и время и жизнь измерялись уже только метрами...

Сабуров бесконечно вставал, поднимал людей, пробегал несколько шагов и снова падал плашмя на мостовую. Вскоре начали стрелять немецкие миномёты. Мины рвались то спереди, то сзади, разворачивая мостовую. Прекратившийся было дождь вдруг снова полил, и раскаты грома перемежались с разрывами мин. Одна мина разорвалась совсем близко. Сабуров бросился вперёд, падая, больно ударился, и когда в следующую секунду, поднимаясь, ухватился за что-то стоящее впереди, то при блеске внезапно сверкнувшей молнии увидел, что стоит прижавшись к фонтану, обхватив руками каменного ребёнка. Голова у ребёнка была снесена снарядом, и Сабуров держался за каменные ноги.

Этот большой круглый фонтан, служивший временным укрытием, в то же время неожиданно оказался препятствием. Как ни страшно было тут оставаться, ещё страшней было пройти те сто метров, которые отделяли штурмующих от стен самого дома. Люди залегли за стенки фонтана и некоторое время никак не могли решиться двинуться дальше. Сабуров несколько раз выползал вперёд за фонтан, вытягивал за собой людей и снова возвращался за остальными. Пулемётные очереди всё тесней прижимали их к земле, хотя потерь пока ещё почти не было.

   — Ишь чиркают, — послышался чей-то голос около Сабурова, когда они, уже в который раз, лежали плашмя. — Ишь чиркают, — топ был такой, будто речь и правда шла о спичке.

Сабуров узнал Конюкова.

   — Страшней, чем в ту германскую? — спросил он, поворачивая лицо, но не отрывая головы от земли.

   — Нет, — ответил Конкжов, — ничего. А проволоки не будет?

   — Не должно быть.

   — Ну, тогда ничего. А то они, бывало, по двенадцати колов ставили. Уж её режешь, режешь, — сказал Конюков спокойным голосом человека, только-только собирающегося начать длинный рассказ.

В этот момент ударила мина, и они оба прижались к земле.

   — За мной! — крикнул Сабуров, выждав, когда работавший на ощупь немецкий пулемёт перенёс огонь куда-то левее.

И они снова пробежали несколько шагов.

Так продолжалось ещё минут пять. Сабуров со смешанным чувством страха и радости думал о том, что он так, как и хотел, принял удар на себя и что группы Гордиенко и Парфенова тем временем, наверное, уже по балке и задними дворами незаметно подошли к домам с обеих сторон. Всё это было бы хорошо, если бы не было так страшно от беспрерывного белого, жёлтого, зелёного ливня трассирующих пуль.

Последние пятьдесят метров никого не пришлось поднимать. Переждав ещё одну пулемётную очередь, все рванулись как-то решительно и разом вперёд к уже видневшимся стенам домов. Что бы там ни было — немцы, черти, дьяволы, — всё равно это было лучше и не страшней, чем эта голая площадь, по которой они до сих пор ползли. Желание, которое чем ближе к концу, тем больше овладевает чувствами идущего в атаку человека, — желание дотянуться своей рукой до немца, безотчётно подняло их и бросило вперёд.

Когда Сабуров подбежал к стене дома, оказалось, что окна первого этажа очень высоки. Тогда его ординарец Петя подскочил и подсадил его. Сабуров вцепился рукой в подоконник, с силой швырнул в окно тяжёлую противотанковую гранату и сам опять упал вниз на улицу.

Внутри раздался сильный взрыв. Петя опять подсадил Сабурова. Сабуров сел верхом на подоконник и, в свою очередь, протянул руку Пете. Тот тоже вскочил, опять протянул кому-то руку, и все они втроём или вчетвером ссылались внутрь дома. Сабуров, по перенятой ещё в начале войны от немцев привычке, на всякий случай, не глядя, дал от живота веером очередь из автомата. Кто-то совсем близко вскрикнул, в глубине тоже слышались стоны...

Сабуров на ощупь пересёк комнату и, толкнув перед собой дверь, очутился в коридоре. Коридор был глухой, без окон, и в двух концах его — слева и справа — горели не потушенные немцами карбидные светильники. Из двери, расположенной далеко, в том конце коридора, выскочило сразу несколько человек. Сабуров скорее почувствовал, чем понял, что это немцы, и, пригнувшись, дал вдоль коридора длинную автоматную очередь. Несколько бежавших упало, один, спотыкаясь и размахивая руками, добежал до Сабурова и упал плашмя у его ног, а последний, метнувшись от стены к стене, прыгнул мимо Сабурова и столкнулся сзади него с кем-то, злорадно крикнувшим по-русски: «Ага, попал!»

Сабуров услышал сзади себя громкую возню и, крикнув на ходу: «Петя, за мной!» — побежал вперёд по коридору.

В ближайшие полчаса трудно было в чём-либо разобраться. Бойцы Сабурова и немцы наскакивали друг на друга, в упор стреляли из автоматов, дрались, опять стреляли, бросали гранаты. По беспорядочной беготне, по тому, как метались немцы с верхнего этажа вниз и обратно, было ясно, что они испуганы и то, о чём злорадно мечтали бойцы, лёжа на площади, — достигнуть врага штыком и рукой, — свершилось.

Постепенно бой перешёл во внутренний двор и затих. Немцы или были убиты, или спрятались, или бежали. Их миномёты, стоявшие на соседней улице, начали стрелять по дому, из чего следовало, что дом сейчас был снова нашим.

Начинало медленно светать. Сабуров послал связных к Гордиенко и Парфенову, которые, судя по тому, как и откуда стреляли немцы, тоже заняли свои дома слева и справа.

Когда совсем рассвело, наконец объявился старший лейтенант Жук. Он шёл прихрамывая, за ним двигались трое бойцов и пятеро немцев со скрученными за спиной руками.

— Вот они... Скажи, пожалуйста, в котельной в котёл забрались, — с искренним, никогда не покидающим русского человека удивлением перед хитростью немца сказал Жук. — В котёл ведь, скажи, пожалуйста, — повторил он с видимым удовольствием оттого, что он всё-таки нашёл этих хитрых немцев.

Сабуров был доволен — и тем, что Жук жив, и тем, что он взял в плен немцев, но ноги его вдруг подкосились от усталости, и, сев на первый подвернувшийся стул, он почти равнодушно сказал, вытирая пот со лба:

   — Да, значит, в котёл...

   — В котёл, — с удовольствием в третий раз повторил Жук. — Что прикажете делать с ними, а?

   — Вы в полк пойдёте к себе? — спросил Сабуров.

   — Да.

   — Возьмите автоматчиков и сведите их туда, а потом дальше передадите.

   — Есть свести к себе, — с радостью сказал Жук, — а автоматчиков не надо, у меня и так не убегут.

По его тону Сабуров понял, что убежать от такого немцы действительно не убегут, но и до штаба могут не дойти.

   — Вы их доведёте? — спросил он.

   — А то как же, доведу... — ответил Жук тем ненатуральным тоном, каким люди, вообще не умеющие лгать, хотят изобразить в трудных случаях особую правдивость. — Вы теперь тут всё хозяйство более или менее уже знаете?

   — Более или менее, — ответил Сабуров.

   — Ну, я к себе, — сказал Жук, — прощаться не буду, я ещё к вам в гости приду.

   — Приходите, — улыбнулся Сабуров. — Я себе пока тут квартиру подыщу.

Жук уже повернулся, но, уходя, добавил:

   — Только в нижнем этаже советую, в бельэтаже продует. Как увидят немцы, что в бельэтаже расположились, так все окна вместе со стенкой выбьют, уж это точно.

Сабуров в самом деле выбрал себе для временного командного пункта одну из полуподвальных, впрочем, довольно светлых и больших, комнат. Когда он присел и, нахмурив лоб, пытался сообразить, что ему предпринять дальше, ввалился Конюков, волоча за собой пленного — рыжего немолодого немца, примерно его лет и комплекции.

   — Словил, товарищ капитан. Словил и вам представляю...

У Конюкова был победоносный вид. Хотя он так же, как и Жук, скрутил пленному немцу руки за спиной, но теперь добродушно похлопал его по плечу. Немец был его добычей, и Конюков относился к нему по-хозяйски, как к своему добру. Сабуров, заметив по лычкам, что это фельдфебель, задал ему на ломаном немецком языке несколько вопросов. Немец ответил хриплым, придушенным голосом.

   — Что говорит, а? Что говорит? — два или три раза, перебивая немца, спрашивал Конюков.

   — Всё, что нужно, говорит, — сказал Сабуров.

   — Хрипит... Ишь ты, голос потерял, — удовлетворённо заметил Конюков, сам запыхавшийся от борьбы с немцем. — Это я его маленько придушил. А кто же он теперь по ихним званиям будет?

   — Ты до кого в старой армии дослужился?

   — До фельдфебеля, — ответил Конюков.

   — Вот и он фельдфебель, — сказал Сабуров.

   — Значит, так на так, — разочарованно протянул Конюков.

На завоёванной территории постепенно всё образовывалось. Пленных набралось одиннадцать человек, и их свели в одну полуподвальную каморку. От Гордиенко из соседнего дома уже протянули телефон. Масленников, как сообщили связные, с остальной частью батальона скоро должен был прийти сюда.

В окнах полуподвала, заваливая их камнями, домашними вещами, чем попало, располагались пулемётчики и автоматчики. За каменной стеной, там, где указал Сабуров, поспешно рыли себе окопы миномётчики. О том, чтобы раньше следующей ночи подтащить сюда кухни, нечего было и думать. Сабуров приказал людям расходовать неприкосновенный запас. Наблюдатель, забравшись высоко на чердак, под обгоревшую крышу, сообщил о продвижении немцев по ближайшим улицам.

Гордиенко сказал по телефону, что у него всё в порядке; взял четырёх пленных и укрепляется, ожидая дальнейших приказаний. Сабуров ответил, что единственное приказание — укрепляться как можно скорей.

Когда наконец протянули провод от Парфенова, Сабуров взял трубку.

   — Лейтенант Григорьев слушает, — послышался молодой топкий голос.

   — А где Парфенов?

   — Он не может подойти.

   — Почему не может?

   — Он ранен.

Сабуров положил трубку. Как раз в эту минуту к нему явился запыхавшийся и счастливый Масленников.

   — Вот сюда попали, когда шёл, — объявил он торжественно, показывая краешек галифе с дыркой от пули.

Сабуров усмехнулся:

   — Если это вас так радует — боюсь, что вы тут часто будетеходить весёлым. Привели людей?

   — Привёл.

   — Без потерь, надеюсь.

   — Трое раненых.

   — Ну, это ничего... А у меня только убитых двадцать один, — шепнул он на ухо Масленникову. — Побудьте тут, я сейчас вернусь.

Взяв с собой Петю, Сабуров прошёл по нижнему коридору до правого конца здания, вылез через пролом и, прячась между редкими чахлыми деревьями, перебежал к соседнему дому.

Немцы не сразу заметили его, и над его головой просвистело лишь несколько одиноких нуль.

Он застал Парфенова в той же комнате, где у телефона сидел лейтенант Григорьев. Парфенов лежал на полу. Под голову у него были подложены две полевые сумки — своя и чужая. Он истекал кровью. Большой осколок мины разорвал ему живот, и, когда вошёл Сабуров, Парфенов только понимающе и грустно посмотрел на него и ничего не сказал.

Сабурову было жалко Парфенова, как всегда особенно жалко бывает людей, погибающих в первой схватке. Этот маленький, худенький человек, прибывший в батальон во время переформирования и до смешного не умевший приказывать и повелевать, сейчас так мужественно и спокойно вёл себя, так просто, не жалуясь, не говоря ни слова, умирал, что Сабурову невольно захотелось оказаться поближе к нему и сказать что-то хорошее. Сабуров сел на корточки и, поправив на лбу Парфенова слипшиеся мокрые волосы, спросил:

   — Ну что, как, а, Парфёныч?

Парфенов, видимо, боялся заговорить, потому что тогда ему пришлось бы разжать зубы, а если бы ему пришлось разжать зубы, он закричал бы от боли. Он не ответил, только открыл и снова закрыл глаза, будто сказал:

   — Ничего...

Сабуров, видя, как он умирает, не то что подумал, а с полной ясностью представил себе, как этот маленький человек только что, не крича, не говоря ни слова, бежал, наверное, впереди всех. Не наверное, а непременно бежал на немцев, не сгибаясь, первым.

   — Ничего, Парфёныч, ничего, — повторил Сабуров бессмысленно ласковые слова и, нагнувшись ещё ниже, поцеловал Парфенова в плотно стиснутые губы.

V


После двухчасового затишья с рассветом начался бой, который не прекращался четверо суток. Начался он с бомбёжки, долгой и беспощадной. Вместе с «юнкерсами-88» позицию батальона бомбили и «юнкерсы-87» — те самые пикирующие бомбардировщики с воющими бомбами, о которых так много говорили ещё во время немецкого вторжения во Францию. На самом деле никаких воющих бомб не было: просто под плоскостями самолётов были устроены приспособления, которые издавали страшный вой, когда «юнкерсы» пикировали. В сущности, это была нехитрая выдумка, повторявшая трещотки и пищалки на воздушных змеях.

К удивлению Сабурова, Конюков, так решительно действовавший ночью, перетрусил во время бомбёжки и лежал на земле ничком, как убитый, не поднимая головы.

   — Конюков! — окликнул Сабуров, подходя к нему. — Конюков!

Конюков опасливо поднял голову, увидел капитана, неожиданно вскочил, схватил его за плечо и повалил рядом с собой.

   — Ложитесь! — закричал он не совсем своим голосом.

Сабуров с трудом оторвал его руку от своего плеча и сел рядом с ним.

   — Что «ложитесь»?

   — Ложитесь, — повторил Конюков, снова пытаясь вцепиться в него и повалить на землю.

И Сабуров понял, что только въевшаяся в плоть и кровь солдатская дисциплина и соединении с привычкой беречь командира заставила смертельно испуганного Конюкова вскочить о земли для того, чтобы заставить его, Сабурова, лечь рядом с собой.

   — Так и будешь лежать всё время?

   — Как прикажете, товарищ капитан.

   — Да что ж прикажу?.. Лежи, терпи, только зачем время терять... Бомбят — приляг, улетели — поднимись...

   — Боязно, товарищ капитан. Вы не думайте, — я обтерплюсь, а то ведь страшно как-то.

Именно эта искренность убедила Сабурова, что Конюков действительно не нынче завтра обтерпится.

Перед полуднем по телефону позвонил Бабченко.

   — Я у тебя не буду, — сказал он, — я в другое хозяйство схожу. К тебе, наверное, хозяин придёт, так что смотри...

И он положил трубку.

Хозяином, как водится, в дивизии называли Проценко. «Смотри» означало, что Сабуров должен проявить характер и постараться не пустить хозяина в самые опасные места, куда тот будет лезть.

И в самом деле, вскоре пришёл Проценко со своим адъютантом и автоматчиком. После того как Сабуров отрапортовал ему, он, по обыкновению, спросил:

   — Как здоровье, Алексей Иванович? — и протянул левую, здоровую руку. Правая после ранения у него всё ещё не работала, и он во время разговора шевелил пальцами, пробуя этим восстановить кровообращение и заменить предписанный врачами массаж. — Добре, добре, — прохаживаясь, говорил Проценко и оценивающим взглядом окидывал потолок. — Пятьсот килограммов придётся фрыцу, — он говорил «фриц» на «ы», с украинским акцентом, — пятьсот килограммов придётся фрыцу на тебя потратить, если ты ему не понравишься. А если пятьсот потратить пожалеет, так ничего и не будет.

Проценко облазил с Сабуровым пулемётные точки, потом подошёл с ним вместе к каменной стене, за которой отрыли себе окопы и расположились миномётчики. Он недовольно посмотрел на мелкие, небрежно вырытые щели и, обращаясь в пространство, как будто не замечая тут же находившихся миномётчиков, сказал:

   — Как ты думаешь, Алексей Иванович, кто на войне нас убивает? Ты мне скажешь: немец... А я тебе скажу — не только немец, а ещё и лень.

Он повернулся к миномётчикам и спросил сразу ставшего перед ним навытяжку сержанта:

   — Птицу страуса знаешь?

   — Так точно.

   — А чем он на тебя похож, знаешь? Не знаешь. Так он тем на тебя похож, что так же, как и ты, прячется: голову спрячет, а задница наружу, и думает, что весь спрятался. Ложись! — вдруг пронзительным голосом закричал Проценко.

   — Что? — не поняв, переспросил сержант.

   — Ложись! Вот я — мина. Ложись в свой окоп, пока живой...

Сержант с размаху бросился в свой маленький окопчик, в котором, как и предсказал Проценко, он весь не уместился.

   — Ну вот, — сказал Проценко, — голова, правда, цела, а ползадницы отстрелили. Нету. Встать! — опять резко крикнул он.

Сержант встал, смущённо улыбаясь.

   — Отдай приказание, — сказал Проценко Сабурову и, повернувшись, пошёл дальше.

Сабуров, задержавшись, приказал отрыть глубокие окопы и бросился догонять Проценко.

У каменной стены лежали двое пулемётчиков. Они постарались спрятаться поглубже за стенку и действительно спрятались так глубоко, что дуло их пулемёта глядело чуть ли не в небо. Проценко, подойдя, лёг за пулемёт, проверил прицел и потом, стряхивая с колен каменную пыль, встал.

   — Охотник? — спросил он немолодого рябоватого сержанта, первого номера пулемёта.

   — Да, случалось, товарищ полковник, — настроившись на душевный разговор с начальством, с готовностью сказал тот.

   — Вот я и вижу, что ты охотник, — сказал Проценко. — Уток тут бить собираешься, пулемёт в небо уставил... Хорошо уставил, как раз на взлёте их бить, — мечтательно и в то же время иронически добавил он. — Жаль только, что немцы всё больше по земле ходят, а то бы, ничего не скажешь, хорошо устроился...

И он, повернувшись, всё той же неторопливой походкой пошёл дальше. Первый номер проводил его смущённым взглядом и набросился на второго номера.

   — Я же тебе говорил: куда дуло глядит — в небо... Куда пулемёт поставил, а?

   — Да вы что ж, — растерянно оправдывался второй номер. — Я же, как вы...

   — Мало ли что я. А ты, как второй номер, должен вместе со мной позицию выбирать...

Окончания их спора Сабуров не расслышал. Проценко шёл дальше и, всё пошевеливая пальцами раненой руки так, словно барабанил по воздуху какую-то мелодию, говорил, не обращаясь к Сабурову, опять в пространство, что было у него признаком дурного настроения:

   — Командир дивизии устанавливает, куда пулемёт должен глядеть — в небо или на землю... Очень хорошо. Для этого его в Академии генерального штаба учили... И когда вы у меня краснеть научитесь? — резко повернувшись, крикнул он Сабурову. — Когда я вас краснеть научу?

Сабуров молчал. Полковник был прав, и, даже если бы позволял устав, возразить было нечего.

   — Вот когда у нас командиры дивизий перестанут пулемёты устанавливать и когда вы у меня краснеть научитесь, вот тогда мы выиграем войну, а раньше ни за что не выиграем, — так ты и знай...

Только что успели они оба вернуться в штабной подвал, как немцы начали перед атакой артиллерийскую и миномётную подготовку.

   — В общем, зацепился ты ничего, зацепился так, что удержишь, — заключил Проценко, наклонив немного голову набок и прислушиваясь к разрывам. — Удержишься, но людей учить надо... День и ночь надо учить... Потому что если ты его сегодня не научишь, то завтра его убьют, и не просто убьют, — просто убьют, ну и что же, на то и война, — а задаром убьют, вот что печально. Где у тебя наблюдательный пункт?

   — На четвёртом этаже под крышей.

   — Ну-ка, слазай, как там... А тут скажи, чтоб мне пока закусить чего-нибудь дали.

Сабуров на ходу шепнул Пете, чтобы тот накормил полковника, и полез на четвёртый этаж. Оттуда, из широкого трёхстворчатого окна, выходившего на обгорелый балкон, было видно почти всё происходящее впереди. На соседней улице от дома к дому, от палисадника к палисаднику перебегали немцы. Снаряды вздымали столбы земли у самого дома, иные из них с грохотом попадали в стены, и тогда весь дом содрогался, словно его качало большой волной.

Сабуров заметил, что больше всего мелькания и суеты у немцев было против правого дома — там, где теперь сидел вместо убитого Парфенова Масленников, Сабуров сбежал по лестнице в подвал и позвонил по телефону сначала Масленникову, а потом Гордиенко, предупреждал их о готовящейся атаке. Оба они ответили, что наблюдают сами и к бою готовы.

Проценко, без крайней нужды не любивший вмешиваться в распоряжения своих подчинённых, сидел в подвале и спокойно грыз чёрный сухарь, положив на него кусок сухой колбасы. Когда под гул всё продолжавшихся минных разрывов началась немецкая атака, Проценко, несмотря на уговоры Сабурова, сам поднялся с ним на наблюдательный пункт. Там они стояли примерно час. Сабуров нервничал, ему хотелось увести Проценко куда-нибудь вниз. Когда тяжёлый снаряд, пробив стену, разорвался в соседней комнате и оттуда через пролом посыпались куски кирпича и штукатурка, он дёрнул полковника за руку и хотел стащить вниз. Но Проценко освободил руку, посмотрел на него и вместо полагающегося в таких случаях начальнического окрика сказал только:

   — Сколько мы с тобой воюем? Второй год? Так что ж ты меня за руку тянешь?.. — и, считая разговор законченным, сняв фуражку, стал щелчками аккуратно сбивать с неё известковую пыль.

Когда немцы отступили после первой неудачной атаки и Сабуров с Проценко стали спускаться с наблюдательного пункта, запоздалый снаряд угодил как раз в лестничную клетку на этаж ниже их. Взрывом был начисто выдран целый пролёт лестницы, и им пришлось спускаться, цепляясь за вывернутые балки и остатки перил.

   — Понимаешь теперь, что нельзя начальство торопить? — язвил Проценко. — Поторопил бы, как раз и подставил бы меня под эту дулю. Тебе что Бабченко говорил: «Хозяин будет, имей в виду...» — вдруг смешно скопировал он Бабченко. — А ты меня под дулю чуть не подвёл...

Проценко ушёл от Сабурова в час затишья, между первой и второй атаками немцев.

   — Ничего, бувай здоровенький, — сказал он Сабурову на прощанье. И добавил конфиденциально: — Вот когда научусь лучше воевать, то в батальоны ходить перестану, пусть командиры полков ходят, а я только до штаба полка ходить стану... Но к тебе по старому знакомству буду заглядывать. Кто вместе под Воронежем был, то всё равно что вместе детей крестили. Как к куму заходить буду.

Он повернулся и вышел, как всегда немножко прихрамывая и барабаня по воздуху пальцами.

Перед вечером немцы ещё раз пошли в атаку, но были отбиты. Когда начало темнеть, Петя принёс Сабурову котелок варёной картошки.

   — Где достал? — удивился Сабуров.

   — Здесь, поблизости, — сказал Петя.

   — А где же всё-таки?

   — Да так, поблизости, — скрытничая, повторил Петя.

Пока Сабуров, которому хотелось есть и некогда было объясняться, уплетал за обе щеки картошку, Петя стоял над ним в позе матери.

   — А где же ты всё-таки её добыл? — уже сытым, разморённым голосом спросил Сабуров.

На лице Пети изобразилась душевная борьба. С одной стороны, нужно было ответить на вопрос, с другой стороны, ему хотелось удержать перед капитаном в тайне вновь открытую им базу снабжения. Сабуров посмотрел на его каменное лицо и улыбнулся.

Петя отличался храбростью, заботливостью и весёлым нравом — тремя главными качествами, которых можно пожелать в ординарце. До войны он работал агентом по снабжению на одном из московских заводов. Эту работу он полюбил ещё во времена первой пятилетки. Достать неведомо как, неведомо где то, чего никто не мог достать, — в этом была для него особая прелесть. Он доставал двутавровые балки в Ялте, виноград в Костроме и строевой лес в Каракумах. Он делал заведомо невозможное, и это его привлекало. Он ничего не искал и не устраивал лично для себя, но для того, чтобы достать материалы, нужные заводу, на котором он работал, он был готов на всё. Его ненавидели конкуренты и ценили начальники. На войне, попав ординарцем к Сабурову, он, кроме храбрости перед лицом неприятеля, обнаружил неимоверное мужество перед лицом всяческих трудностей военного снабжения. Когда в батальоне нечего было есть, Сабуров отправлял на поиски еды Петю, и Петя всегда что-нибудь находил... Когда нечего было курить, Петя находил и курево. Когда нечего было пить, Петя всегда отыскивал хоть небольшую толику водки, и так быстро, что Сабуров подозревал, что у него имеется тайный неприкосновенный запас.

У Пети был только один недостаток: даже когда он не совершал ничего незаконного, он всё равно любил покрывать свои успехи дымкой таинственности и очень огорчался, когда Сабуров или кто-нибудь другой задавали ему вопросы.

   — Так где же ты всё-таки достал? — повторил Сабуров, и Петя, чувствуя, что ему не отвертеться, решил признаться.

   — Здесь, — ответил он. — Там во дворе флигелёк, под флигельком подвал, а в этом подвале гражданка...

   — Какая гражданка? — поднял брови Сабуров.

   — Сталинградская гражданка, здесь и жила во флигельке. Муж убитый. С троими детьми в подвал залезла и сидит... У неё там всего — картошки, морковки и прочего... чтоб с голоду не помереть. И даже коза у неё в подвале, только, говорит, от темноты доиться перестала. Я говорю: «Командир мой картошку уважает». Она без звука котелок наварила, говорит: «Когда нужно, пожалуйста», и даже сала дала... Вот вы ж не замечаете, а между прочим, с салом картошку кушаете, — с огорчением добавил Петя.

Сабуров, удивлённый тем, что среди этих развалин вдруг оказалась женщина с детьми, быстро поднялся, нахлобучил фуражку и обратился к Пете:

   — Веди, где она?

Они пошли коридорами, пригнувшись, пробежали простреливаемое место до флигелька, и там действительно среди развалившихся стен Сабуров увидел обложенное камнями и досками подобие двери. По самодельной лестнице из нескольких ступенек они спустились вниз. Это был большой подвал, видимо, во время войны ещё расширенный. Поставленная на прикрытую досками бочку, в углу горела коптилка.

Около бочки на корточках сидела ещё не старая, с измученным лицом женщина и укачивала ребёнка. Две девочки, на вид лет восьми и десяти, сидели рядом с ней и остановившимися от любопытства глазами смотрели на вошедших.

   — Здравствуйте.

   — Здравствуйте, — ответила женщина.

   — Почему вы здесь остались? — спросил Сабуров.

   — А куда же нам идти?

   — Да ведь здесь были немцы?

   — А мы сверху завалились всем, — спокойно пояснила женщина, — так что и не видно.

   — Завалились... Так задохнуться можно было.

   — А всё равно, если немцы...

   — Сегодня уже поздно, — сказал Сабуров, — Завтра подумаю, как вас отправить отсюда.

   — А я не пойду.

   — Как не пойдёте?

   — Не пойду, — упрямо повторила она. — Куда я пойду?

   — На ту сторону, за Волгу.

   — Не пойду. С ними? — указала женщина рукой на детей. — Одна бы пошла, с ними не пойду. Сама жива буду, а их поморю, помрут там, за Волгой. Помрут, — убеждённо повторила женщина.

   — А здесь?

   — Не знаю. Снесла сюда всё, что было. Может, на месяц, может, на два хватит, а там, может, вы немца отобьёте. А если идти — помрут.

   — Ну, а вдруг бомба или снаряд, об этом вы подумали? — сказал Сабуров, уже не пытаясь её убедить, но всё ещё будучи не в состоянии примириться с мыслью, что здесь, рядом с ними и его солдатами, продолжает жить женщина с тремя детьми.

   — Что ж, — спокойно отвечала женщина, — попадёт, так уж всех сразу — и меня и их, один конец.

Сабуров не знал, что ей сказать. Наступило долгое молчание.

   — А если что сготовить, так я сготовлю, кушайте. У меня картошки много... Пусть он скажет, если надо, — кивнула она на Петю. — Я и щи варю, только без мяса. А то козу зарежу, — после паузы добавила она. — Зарежу, тогда можно и с мясом.

Она почувствовала по глазам Сабурова, что он понял её и не будет настаивать, чтобы она ушла, и если она сейчас говорила о том, что сготовит и сварит, то не ради того, чтобы её оставили здесь и не трогали, а просто по исконной жалостливости русской женщины. Надо им сготовить, этим солдатам (в чинах она не разбиралась), покуда они здесь, хотя бы щей, а уж коли щи варить, то и козу не жалко зарезать, — на что она теперь, коза? Всё равно не доится.

Сабуров вышел на воздух и, посмотрев на развалины, ещё раз подумал так же, как тогда, в Эльтоне: «Куда загнали, а?» Впереди были немцы. Он оглянулся на свой изрешеченный, избитый осколками дом.

«А вот это мы...»

И он спокойно подумал, что никуда не уйдёт из этого дома.

Ночь прошла в беспрерывной перестрелке.

С рассветом немцы пошли в третью атаку. Им не удалось продвинуться прямо против домов, которые занимал Сабуров, но справа и слева от него они прорвались по окраинам площади. В девять часов утра он услышал по телефону, как всегда, глуховатый, ворчливый голос Бабченко:

   — Ну, как там, держишься?

   — Держусь.

   — Держись, держись. Я скоро к тебе сам приду.

Эти слова были последними, услышанными им по телефону. Через минуту связь оборвалась, и хотя он не любил ни самого Бабченко, ни его ворчливого голоса, но все следующие трое суток, когда не было никакой связи ни с кем, он всё вспоминал эти слова, и они помогали ему верить, что он не один, что ещё будет и телефон, и Бабченко, и дивизия, и всё вообще.

Связь была оборвана. Бабченко, конечно, к нему не дошёл, немцы заняли сзади всю площадь и дома кругом неё, и Сабуров вместе со всем батальоном попал в обстановку, которая в бесконечно разнообразных её видах на войне называется общим словом «окружение». Ему предстояло сидеть здесь, не пускать сюда немцев и ждать — либо того, что к нему прорвутся и помогут, либо того, что у них выйдут последние мины и последние патроны и им останется умереть. И хотя иногда он сам склонен был думать, что случится второе и что мины и патроны у них кончатся раньше, чем придут на помощь свои, но всем, кто был вокруг него, — и командирам и бойцам, — он старался внушить обратное. И так как они знали только то, сколько у них у самих патронов в подсумке и мин в ящике, им казалось, что у него, у капитана, есть ещё запас. А он знал, что этого запаса нет и не будет. И от этого ему было труднее, чем всем остальным.

Он учил стрелять наверняка, только наверняка. Он отобрал патроны у большинства бойцов, скопив их только у отличных стрелков. У остальных он оставил лишь гранаты на случай боя с прорвавшимися немцами уже в самом доме. До этого за трое суток доходило только дважды — немцев удалось отразить оба раза. У стены, на дворе, прямо перед выбитыми окнами дома, лежали в разных позах мёртвые немцы. Их никто не убирал — не было ни времени, ни сил, ни желания....

На третий день в подвале, где расположился Сабуров, разорвался пробивший стену снаряд. По странной случайности никого не убило: Петя вышел, а Сабуров, который на минуту прилёг на койку, от удара только свалился с неё и, поднявшись, заметил, что вся стена над его головой была словно в кровавых пятнах, — это отбитая в сотне мест штукатурка обнажила кирпичи.

Пришлось перебраться в чудом сохранившуюся квартиру первого этажа, куда ещё два дня назад просил его перебраться Петя. То, что квартира сохранилась среди общего разгрома, внушало суеверную мысль, что, быть может, в неё так и не попадёт ни один снаряд.

На четвёртый день, когда всё тряслось и дрожало от артиллерийской канонады, в комнату тихо вошла женщина и поставила на стол глиняную миску.

   — Вот щи сварила, попробуйте, — сказала женщина.

   — Спасибо.

   — Если понравятся, ещё принесу.

Сабуров посмотрел на неё и ничего не ответил. Всё это было странно, почти невероятно — блиндаж с тремя детьми, женщина, сварившая щи... И в то же время было в этом неимоверное спокойствие — то самое, с которым бронебойщик, берясь за своё противотанковое ружьё, вместо того чтобы бросить и примять сапогом цигарку, кладёт её в окопе на земляную полочку, с тем чтобы докурить потом, когда кончится... Что-то такое же было и в этой женщине, в том, как она пришла...

   — Спасибо, спасибо, — повторил Сабуров, видя, что она продолжает молча стоять, и, вдруг поняв, чего она ждёт, вытащил из-за голенища ложку.

   — Хорошие щи, вкусные, — подхватил он, — очень вкусные... Вы идите, а то сейчас опять стрелять начнут.

Ночью, воспользовавшись темнотой, к Сабурову добрался Масленников, и Сабуров с трудом узнал его — таким тот был небритым и вдруг странно повзрослевшим. Глядя на Масленникова, Сабуров подумал, что, наверное, он и сам переменился за эти дни. Он очень устал, не столько от постоянного чувства опасности, сколько от той ответственности, которая легла на его плечи. Он не знал, что происходило южнее и севернее, хотя, судя по канонаде, кругом повсюду шёл бой, — но одно он твёрдо знал и ещё твёрже чувствовал: эти три дома, разломанные окна, разбитые квартиры, он, его солдаты, убитые и живые, женщина с тремя детьми в подвале — всё это вместе взятое была Россия, и он, Сабуров, защищал её. Если он умрёт или сдастся, то этот кусочек перестанет быть Россией и станет немецкой землёй, а этого он не мог себе представить.

Всю четвёртую, последнюю, ночь слева и справа гремела отчаянная канонада. На двор и прямо в дома залетали снаряды, и немецкие и наши, и к утру наши, пожалуй, даже чаще, чем немецкие. Сабуров сначала не верил, потом верил, потом опять не верил и только уже к рассвету подумал, что иначе не может быть и что к нему пробиваются свои.

С рассветом во двор левого крайнего дома ворвались наши автоматчики, потные, грязные, яростные. Они гнались за немцами, им казалось, что и здесь тоже немцы. Было трудно, почти невозможно удержать их и не дать им бежать дальше по этим коридорам и подвалам дома в поисках немцев.

Одним из первых, кого увидел и обнял Сабуров, был Бабченко, такой надоедный, грубый и придирчивый, такой усталый, обросший, долгожданный Бабченко, с повешенным на шею автоматом, с руками и коленками, измазанными в грязи и извёстке.

   — Я ж тебе обещал по телефону, что скоро приду, — сказал, почти крикнул Бабченко.

Всё ещё непривычно улыбаясь, Бабченко два раза пересёк комнату, сел за стол и наконец, вернув своему лицу обычное скучное и недовольное выражение, спросил прежним своим тоном:

   — Сколько потерь?

   — Пятьдесят три убитых, сто сорок пять раненых, — ответил Сабуров.

   — Не бережёшь людей, — сказал Бабченко, — не бережёшь, мало бережёшь. А так ничего, держался хорошо. Скажи, чтобы мне воды дали.

Сабуров повернулся к Пете и сказал насчёт воды, но когда он обернулся снова, то оказалось, что вода подполковнику уже не нужна: привалившись на край стола и уронив голову на неловко торчавший из-под руки диск автомата, он спал. Наверное, он не спал все эти дни, так же как и Сабуров. Сабуров подумал об этом и вдруг, вспомнив о себе и обо всех этих четырёх днях, почувствовал ломившую кости усталость. Чтобы не свалиться у стола, так же как Бабченко, он встал, прислонившись к стене, и с трудом вытащил из кармана свои большие часы. На них было 9.15, — прошло ровно четверо суток и семь часов с тех пор, как он, подсаженный Петей через проломанное окно, вслед за брошенной гранатой вскочил в этот дом.

VI


К тем четырём суткам боёв, которые Сабуров отсчитал в счастливую минуту соединения с Бабченко, с удивительной быстротой прибавилось ещё четверо суток, наполненных визгом пикировщиков, ударами снарядов и сухой автоматной трескотнёй немецких атак. Только на девятые сутки наступило какое-то подобие затишья.

Сабуров лёг вскоре после наступления темноты, но через три часа его разбудил звонок. Бабченко, не любивший, чтобы подчинённые спали тогда, когда он сам не спит, потребовал у дежурного, чтобы тот разбудил Сабурова.

Сабуров встал с дивана и подошёл к телефону.

   — Спите? — глухим, далёким голосом спросил в телефон Бабченко.

   — Да.

   — Спите, а у вас всё в порядке?

   — Всё в порядке, — ответил Сабуров, чувствуя, что с каждой секундой этого злившего его разговора с него всё больше соскакивает сон.

   — Меры на случай ночной атаки приняли?

   — Принял.

   — Ну, тогда спите.

И Бабченко положил трубку.

По тому, как Сабуров вздохнул, Масленников, тоже проснувшийся и сидевший на кровати против него, мог примерно представить, какого содержания был разговор.

   — Подполковник? — спросил Масленников.

Сабуров молча кивнул и попробовал снова лечь и заснуть. Но, как это часто бывает в дни особенной усталости, сон уже не возвращался. Полежав несколько минут, Сабуров спустил босые ноги на пол, закурил и впервые внимательно оглядел комнату, в которой уже несколько дней помещался его штаб.

На клеёнке, покрывавшей стол, остались два свежепрожжённых круга — один побольше, очевидно, от сковородки, другой поменьше — от кофейника. Вероятно, хозяин квартиры уехал отсюда, предварительно отправив семью, и последние несколько дней вёл непривычный для себя холостяцкий образ жизни. У шкафа воздушной волной были выбиты стеклянные дверцы, и он ничего не мог сказать о хозяевах, потому что из него всё было вынуто. Зато на письменном столе остались многочисленные следы жизни всей семьи. Спицы с начатым вязаньем, кипа технических журналов, несколько растрёпанных томиков Чехова, старые, замусоленные учебники третьего класса и аккуратная стопка новых учебников четвёртого... Потом Сабурову попались на глаза детские тетради по русскому языку. Он с профессиональным любопытством человека, который когда-то готовил себя к педагогической карьере, стал перелистывать эти тетрадки. На первой странице одной из них начиналось сочинение: «Как мы были на мельнице». «Вчера мы были на мельнице. Мы смотрели, как мелют муку...» В слове «мелют» «ю» было зачёркнуто, поставлено «я», снова зачёркнуто и восстановлено «ю». «Сначала зерно везут на элеватор, потом с элеватора транспортер везёт его на мельницу, потом...»

Закрыв тетрадку, Сабуров вспомнил, как ещё с левого берега Волги он видел огромный пылавший элеватор, может быть, тот самый, о котором прочёл сейчас в этой ученической тетрадке.

Масленников, сидевший напротив, свесив ноги, в той же позе, что и Сабуров, тоже дотянулся до тетрадок, медленно перелистал их и заговорил о своём детстве. В разговорах с Сабуровым, со времени их знакомства, он возвращался к этой теме несколько раз, и сейчас Сабуров почувствовал, что Масленников не столько хочет ему рассказать о своём детстве, сколько хочет наконец вызвать его самого на разговор о прошлом.

Сабуров не принадлежал к числу людей, молчаливых от угрюмости или из принципа: он просто мало говорил: и потому, что почти всегда был занят службой, и потому, что любил, думая, оставаться со своими мыслями наедине, и ещё потому, что, попав в компанию, предпочитал слушать, в глубине души считая, что повесть его жизни не представляет особого интереса для других людей.

Так и сейчас, он молча слушал Масленникова, то вдумываясь в его слова, то отдаваясь собственным мыслям и неторопливо перебирая лежавшие на столе вещи.

Второй ребёнок в квартире, очевидно, был совсем маленький. На столе валялось несколько листиков, вырванных из тетрадки, исчерченных красным и синим карандашом. На рисунках были изображены кособокие дома, горящие фашистские танки, падающие с чёрным дымом фашистские самолёты и надо всем маленький, нарисованный красным карандашом наш истребитель, исконное детское представление о войне — мы только стреляли, а фашисты только взрывались.

Впрочем, как ни горько вспоминать ошибки прошлого, Сабуров невольно подумал, что перед войной слишком многие взрослые люди были недалёки от такого именно представления о ней.

Война... Последнее время он, вспоминая свою жизнь, невольно приводил её всю к этому единственному знаменателю и задним числом делил свои довоенные жизненные поступки на плохие и хорошие не вообще, а применительно к войне. Одни житейские привычки и склонности сейчас, когда он воевал, мешали ему, другие — помогали. Вторых было больше, должно быть, потому, что люди, подобно ему начавшие самостоятельную жизнь в годы первой пятилетки, прошли такую тяжёлую школу жизни, полную самоотверженности и самоограничений, что воина, если исключить постоянную возможность смерти, не могла поразить их своими повседневными тяготами.

Так же как и многие его сверстники, Сабуров начал работать мальчишкой, метался со строительства на строительство, несколько раз принимался учиться и опять, сначала по комсомольским, а потом по партийным мобилизациям, не доучившись, уезжал работать. Когда подошёл его срок, он два года прослужил на действительной в армии, приехал оттуда младшим лейтенантом и, возвратясь к своей профессии строительного прораба, снова стал дневать и ночевать в котлованах и на лесах Магнитогорска.

Годы пятилеток увлекли его, как и многих других, своей строительной горячкой и, спутав все карты, толкнули совсем не к той профессии, о которой он мечтал с детства. И всё-таки, как и многие другие, он в конце концов нашёл в себе силы отказаться от привычной работы, заработка, быта и уже далеко не мальчиком сменить всё это на студенческую скамью и койку в общежитии.

За год до войны он приехал в Москву и поступил на исторический факультет. В июне 1941 года сдал свои первые университетские экзамены, а через несколько дней услышал речь Молотова. Случилось то, чего все ждали и во что где-то в глубине души всё-таки до конца не верили. Началась война, которая через год и три месяца привела его, человека, когда-то хотевшего стать учителем истории, три раза выходившего из окружения, два раза награждённого и пять раз раненного и контуженного, сюда, в Сталинград. Привела в эту комнату, которая, может быть, и могла на минуту напомнить ему о мире, если бы на украшенной домашними вышивками плюшевой спинке дивана не висел автомат.

Было далеко за полночь. Сабуров, рассеянно слушавший рассказы Масленникова о его жизни и невольно вспоминавший свою, медленно свернул самокрутку, вложил в мундштук и закурил. Масленников, замолкнув, неподвижно сидел против него. Так они сидели оба и молчали, может быть, пять, может быть, десять минут. Потом Масленников опять заговорил, на этот раз о любви. Сначала он с мальчишеской серьёзностью рассказывал о своих школьных увлечениях, потом заговорил о любви вообще и кончил тем, что неожиданно спросил у Сабурова:

   — Ну, а у вас любовь?

   — Что любовь?

   — Любви разве у вас не было?

   — Любви? — Сабуров затянулся и закрыл глаза. Любви... разве в самом деле не было у него любви?

Он вспомнил нескольких женщин, которые мимоходом прошли через его жизнь так же, как, очевидно, он прошёл мимоходом через их жизнь. В этом отношении они, наверное, были квиты: он ни в ком не разочаровался и никого не обидел. Может быть, это было нехорошо, кто знает. Пожалуй, скорее всего, это выходило так — легко и коротко — не потому, что ему не хотелось любви, а именно потому, что слишком хотелось её. И те, с кем выпало ему встретиться, и то, как это вышло, было так непохоже на любовь, как он её представлял себе, что он и не старался сделать это похожим на неё. Впрочем, во всех этих подробностях можно было признаться только самому себе, и когда Масленников после долгого молчания переспросил: «Неужели не было любви?» — он сказал: «Не знаю, не знаю, должно быть, не было...»

Он встал с дивана и несколько раз пересёк комнату.

«Нет, но может быть, чтобы её не было, — подумал он, — вернее, может быть, что её не было, но не может быть, что её не будет».

И вдруг вспомнил слова девушки на пароходе, что она больше боится смерти оттого, что у неё не было любви, а он не должен бояться, потому что он взрослый и у него, наверное, уже всё было.

«Нет, не всё, — подумал он. — Не всё. Боже мой, как много и как мало всё-таки всего было и как, наверное, скучно и невозможно жить человеку, которому хоть на минуту покажется, что у него уже всё было...»

Он ещё раз пересёк комнату и, подойдя вплотную к Масленникову, положил руку на его плечо.

   — Слушай, Миша, — сказал он, не столько собираясь ответить ему, сколько отвечая своим собственным мыслям. — Слушай, Миша. Нам с тобой никак нельзя умирать. Ну никак, просто никак...

   — Почему?

   — Не знаю. Знаю только, что нельзя.

Вошедший связной сказал только одно слово: «Атакуют». Сабуров сел на диван, наспех подвернул портянки, натянул сапоги и сразу же, привычным жестом попадая в рукава, надел поверх гимнастёрки шинель.

   — Вот поспать и не успели, — сказал он Масленникову, застёгивая ремень.

И Масленников почувствовал в словах капитана грустную и добрую иронию надо всем, что только что вспоминалось и что всё-таки так мало значило сейчас перед одним коротким, но сразу заполнившим всю их жизнь словом: «атакуют».

VII


Сабуров, вернувшийся к себе после того, как известие о немецкой атаке на этот раз оказалось ложной тревогой, так и не лёг. Было пять часов утра — самый тихий час суток. Сабуров подошёл к выломанной и занавешенной плащ-палаткой двери в коридор. Он хотел позвать Петю, чтобы тот приготовил чего-нибудь поесть. Откинув плащ-палатку, он остановился. Не замечая его, Петя и дежурный связист сидели рядом на полу и разговаривали.

   —  Спрашиваешь, когда эта война кончится? — говорил Петя. — Как немца добьём, так и кончится, а когда добьём — кто его знает...

   —  Ох, и далеко ж их гнать. — Связной пустил дым колечками и посмотрел в потолок. — Далеко, — добавил он с выражением полной уверенности, что это именно так и будет. Видимо, его огорчало только расстояние до границы.

Не желая, чтоб вышло, что он невольно подслушал их разговор, Сабуров опустил плащ-палатку, вернулся, сел за стол и громко крикнул Петю. Петя немедленно появился в дверях.

   — Что-нибудь позавтракать сообрази.

   — Есть сообразить, — отозвался Петя, и за плащ-палаткой стало слышно, как он возится, погромыхивая котелками и консервными банками.

   — Как раненые у нас? Все наконец вывезены? — спросил после молчания Сабуров у Масленникова.

   — Вечером оставалось ещё восемнадцать человек, — сказал Масленников. — Бомбёжка — не осколком, так камнем, не камнем, так стеклом.

   — Да, в открытом поле лучше, — согласился Сабуров.

Он досадливо поморщился, и на его лице появилось злое выражение.

   — А ведь, между прочим, вокруг Сталинграда обвод был, — заметил он.

   — Я знаю, мне говорили...

   — Там километрах в пятнадцати от города и рвов накопано, и окопов, и дзотов, и бетонных колпаков наставлено. Масса народу, говорят, день и ночь работало, а драться там так и не дрались.

   — А почему?

   — Если бы ты знал, Миша, — с грустью сказал Сабуров, — сколько я за год войны видел зря нарытых окопов и рвов. Миллионы кубометров земли от самой границы и досюда зря вырыты. А почему? Потому что часто выроем позади себя линию, а войска не сажаем туда заранее, ни орудий не ставим, ни пулемётов — ничего. По старинке думаем: отойдём и займём, а немцы — раз! — и обошли и раньше нас там оказались... А окоп без человека — мёртвое дело... Так и идут эти укрепления сплошь и рядом коту под хвост. А мы потом дойдём до города, упрёмся в него спиной, выроем новые окопы не за три месяца, а за три дня, как попало, и в них дерёмся до конца, до смерти. Тяжело и обидно... Да, так, значит, восемнадцать раненых к вечеру осталось, — вернулся он к первоначальной теме разговора. — Ну-ка, справься, как, их теперь уже вывезли или нет.

Масленников вышел. Сабуров достал нож и поправил им фитиль в самодельной лампе «катюше». Лампа представляла собой гильзу от 76-миллиметрового снаряда, наверху она была сплюснута, внутрь был просунут фитиль, а немножко выше середины была прорезана дырка, заткнутая пробкой, — через неё заливали керосин или, за неимением его, бензин с солью.

Поправив фитиль, Сабуров несколько раз лениво ткнул вилкой в только что принесённую Петей сковородку с поджаренными мясными консервами. Есть не хотелось. С чего бы это? Впрочем, может, оттого, что всего шестой час утра, — в сущности говоря, не обеденное время. Часы путались. Сабурову захотелось выйти на воздух. Он уже накинул на плечи шинель, когда вернулся Масленников.

   — Всех за ночь вывезли. А знаете, кто за ранеными приехал? — сказал Масленников. — Та девушка, которую вы из воды вытащили, она приехала.

   — Ну? — удивился Сабуров.

   — Она их, оказывается, всё время вывозила, только я её не видел. Я её сюда привёл. Пусть отдохнёт, посидит, — тихо добавил Масленников.

   — Пусть, конечно, конечно, — неожиданно вспомнив о том, что он здесь хозяин и что среди прочих обязанностей у него есть ещё и обязанность гостеприимства, сказал Сабуров. Масленников вышел в коридор и громко крикнул:

   — Аня! Аня, где вы?

Девушка вошла и робко остановилась на пороге. Сабурову показалось, что она за эти восемь дней как будто ещё похудела.

   — Садитесь, садитесь, — засуетился Сабуров. Стараясь быть гостеприимным, он делал всё особенно неловко. Вместо того чтобы просто подвинуть табуретку, он поднял её и опустил на пол с таким треском, что девушка вздрогнула.

   — Как вы живете? — ни к селу ни к городу спросил Сабуров.

   — Ничего, — ответила девушка и, улыбнувшись, села. — А вы?

   — Тоже ничего.

   — Что ничего? Прекрасно, — бодро подхватил Масленников. — Прекрасно живём. Вот видите, как у нас... — Он гордо развёл руками, как будто всё окружающее действительно свидетельствовало об их прекрасной и комфортабельной жизни.

   — Значит, это вы у нас вывозили раненых? — спросил Сабуров.

   — Первый день не я, а эти дня я...

   — Всего сто восемь человек вывезено?

   — Да, с теми, что в первый день. А я девяносто.

   — Веского на переправе не выкупали?

   — Нет, — и она улыбнулась, очевидно при воспоминании о том, как выкупалась сама, — никого... Только вечером с самолёта вас обстреляли на плоту. Четверых убили.

   — Моих?

   — Нет, не ваших.

   — Вы тогда так исчезли...

   — Да, я забыла вас поблагодарить.

   — Я не к тому.

   — Я знаю. Ну, всё равно, спасибо.

   — Вы когда обратно? — спросил Сабуров.

   — Придётся до вечера ждать. Я опоздала, сейчас уже светло.

   — Да, когда светло, от нас в тыл не проберёшься, это верно. Ничего, вы отдохните тут.

   — Да, я сейчас пойду отдохну, там мои санитары уже легли, они две ночи не спали, — сказала девушка, приподнимаясь.

   — Нет, куда вы, куда вы? Вы тут отдохните. Мы сейчас уйдём с лейтенантом, а вы лягте тут и отдохните.

   — А я вам не помешаю?

По тому, как это было сказано, Сабуров почувствовал, что она безумно устала и что койка, на которую она могла лечь и укрыться, представлялась ей почти чудом.

   — Нет, что вы, — успокоил он.

   — Тогда хорошо, я отдохну, — просто сказала девушка..

   — Только вы сначала покушайте.

   — Хорошо, спасибо.

   — Петя, — крикнул Сабуров, — принеси что-нибудь покушать!..

   — Так вот же, — показал, появляясь, Петя, — стоит у вас, товарищ капитан, сковородка.

   — Ах, верно... — Сабуров пододвинул сковородку девушке.

   — А вы?

   — Мы тёзке.

Сабуров отвинтил пробку лежавшей на столе немецкой фляги и вылил себе и Масленникову в снарядные головки, или, как их называли между собой, «фугасники». Они последнее время всё чаще заменяли стопки и стаканы.

   — Вы пьёте? — спросил он.

   — Когда устану, пью, — сказала она, — только половину...

Он налил ей, и она выпила вместе с ними, спокойно, не морщась, как послушный ребёнок пьёт лекарство.

   — А вы песни не поёте? — ни с того ни с сего спросил Масленников.

   — Пела когда-то под гитару.

   — А гитара, наверное, дома у кровати висит, с бантом? — не унимался Масленников.

   — С бантом, — подтвердила девушка. — Только теперь её нет... Я ведь здешняя, — добавила она.

Это слово «здешняя» было понятно всем троим в одном, определённом смысле: раз здешняя, значит, всё сгорело и ничего больше нет...

   — Ну, не перестали ещё бояться? Помните наш разговор?

   — А я никогда не перестану. Я ведь вам сказала, почему я боюсь, так отчего же я могу перестать? Я не перестану... Я думала, что уже вас не встречу, — помолчав, добавила она.

   — А я, наоборот, — сказал Сабуров, — был уверен, что вас встречу когда-нибудь.

   — Почему?

   — Я замечал, как-то так выходит, что на войне редко встречаешься с людьми по одному разу. Вы где жили, далеко отсюда?

   — Нет, не далеко. Если по этой улице идти направо, то третий квартал...

   — Значит, теперь уже у немцев?

   — Да.

   — Аня, Аня... — вдруг припоминая, произнёс Сабуров. — А вы знаете, Аня, я вас сейчас, может быть, совсем удивлю. А впрочем, не знаю, может быть, и нет.

Он ещё не был уверен, удивит ли её в самом деле, но ему почему-то показалось, что если случилось одно совпадение и именно эта девушка, которую он вытащил из воды, вывозит теперь от него раненых, то почему бы не случиться и другому совпадению.

   — Чем удивите?

   — Ваша фамилия Клименко? — спросил Сабуров.

   — Да.

   — Наверное, удивлю и даже обрадую. Я виделвашу мать.

   — Маму? Где?

   — На том берегу, в Эльтоне, — сказал Сабуров. — И отец ваш где-то здесь в городе, да?

   — Да, — ответила Аня.

   — Я видел вашу мать в Эльтоне девять дней назад, как раз в то утро, когда мы вместе с вами Волгу переплывали. Только тогда я не знал вашего имени и потому не сказал.

   — Что она, что с ней? — торопливо спросила Аня.

   — Ничего, она пришла пешком в Эльтон, и я с ней разговаривал. Она сказала, что её разлучила с вами бомбёжка.

   — Да, она была дома, а я нет. Как она?

   — Хорошо, — солгал Сабуров. — Дошла до Эльтона.

   — Где вы её видели? Как узнать, где она?

   — Не знаю. Я её видел в Эльтоне, просто на улице. По-моему, она в тот день только что пришла туда.

   — Ну, какая она, какая? — расспрашивала Аня. — Очень замученная?

   — Немножко...

   — Главное, что живая.

   — Вот и она мне о вас что-то вроде этого сказала: «Главное, чтобы живая», — улыбнулся Сабуров.

   — Это в самом деле сейчас главное.

Девушка положила руки на стол и опустила на них голову. Ей хотелось ещё и ещё расспрашивать Сабурова о матери, но что ещё мог добавить он, видевший мать каких-нибудь две минуты.

   — Вы ложитесь, — предложил Сабуров. — Ложитесь на мой диван. Я сейчас ухожу и до вечера не буду. Я вас разбужу, когда вам надо будет идти.

   — Я сама проснусь, — уверенно сказала она, потом, подойдя к дивану, села на него и, по-детски раскачавшись на пружинах, с удивлением заметила: — Ой, мягко, я давно на таком не спала.

   — У нас тут ещё не то будет, — сказал Масленников. — Я ещё два кожаных кресла приглядел среди развалин, немножко починить, и будет как в салон-вагоне.

   — А гитары среди ваших развалин нет?

   — Пет.

   — Жаль. А бы вам сыграла.

   — Ничего, вы же к нам не последний раз...

   — Наверное, не последний...

   — Так я ещё найду гитару. Разрешите идти в первую роту? — сказал Масленников, старательно, более чем обычно, вытягиваясь перед Сабуровым.

   — Идите. Я тоже скоро к вам приду.

Масленников вышел.

   — Он кто у вас? — спросила девушка.

   — Начальник штаба.

   — Он у вас тоже хороший.

   — Почему тоже?

   — Тоже, как вы, — сказала она. — То есть не совсем, как вы, он, как я... то есть я не то — не хороший, как я... а я... — Она запуталась, смутилась, потом улыбнулась. — Я хочу сказать, что он, как я, тоже ещё молодой совсем, а вы уже взрослый, — вот что я хотела сказать.

   — Вы уже меня вовсе в старики записали, — покачал головой Сабуров.

   — Нет, почему в старики? — серьёзно сказала она. — Я просто вижу, что вы взрослый, а мы ещё нет. Вы уже, наверное, много пережили в жизни, ведь верно?

   — Не знаю, может быть... Пожалуй, да... — нерешительно согласился Сабуров.

   — А я — нет. Мне даже и вспоминать почти нечего. Только иногда Сталинград вспоминаю, какой он был. Вы никогда раньше не бывали в нем?

   — Нет.

   — Он был очень красивый. Я знаю — наверное, Москва красивее, но мне почему-то всегда казалось, что он самый красивый. Может, оттого, что я тут родилась. Очень жалко, — вдруг с силой сказала она, — очень жалко... Так жалко, вы представить себе не можете. Мама не плакала, когда с вами говорила?

   — Нет.

   — Она знаете какая... Она, если что-нибудь, пустяк какой-нибудь — тарелку разобьёт, — заплачет, а когда что-нибудь в самом деле страшное, она не плачет, молчит, даже ничего не говорит.

   — А как ваш отец?

   — Не знаю. Он на ту сторону не ушёл. Он мне сказал: «Я не уйду из Сталинграда». Он и не ушёл, я знаю. Они у меня оба хорошие. Когда я домой пришла и сказала, что ухожу в армию, а у нас только три дня как Миша — старший брат — погиб, я думала, что они спорить будут... А они ничего, сказали: «Иди». И всё... Хорошо, все понимают, — добавила она с детской непосредственностью представления о родителях, как о людях, обычно не понимающих самых простых вещей.

   — Хорошо, что я вас увидела сегодня, а то я ваших раненых вывозила, они в разговоре все говорят: Сабуров, Сабуров, а я не знала, что Сабуров — это вы, а мне вас хотелось увидеть, поблагодарить. Мы тогда с вами ехали на пароходе, я вам разные вещи говорила, у меня тогда такое настроение было всё рассказать, и мне потом казалось, что, если я вас вдруг ещё увижу, мне опять захочется вам рассказать.

   — Что?

   — Не знаю, что... всё вообще... Вот не попали бы вы сюда к нам, в Сталинград, мы бы с вами никогда не увиделись.

   — Почему? Вы же хотели учиться?

   — Да.

   — Поехали бы в Москву?

   — Да.

   — Поступили бы учиться в университет, а я бы там как раз преподавателем был.

   — Вы разве до войны преподавали?

   — Нет, учился, но должен был преподавать.

   — Вот бы не подумала. Мне казалось, что вы всю жизнь в армии...

Как всякому человеку, пришедшему из запаса, Сабурову была приятна эта ошибка.

   — Почему вы так подумали? — спросил он с интересом.

   — Так. Вы такой, как будто всегда в армии были, — такой у вас вид... — И она, прикрыв рот рукой, зевнула.

   — Ложитесь, — сказал он, — спите.

Она потянулась и легла. Сабуров снял с гвоздя свою шинель и укрыл девушку.

   — А вы в чём пойдёте? — спросила она.

   — Я днём без шинели хожу.

   — Неправда.

   — Нет, правда, я всегда правду говорю. Так и запомните на будущее знакомство.

   — Хорошо, — согласилась она. — Сколько вам лет?

   — Двадцать девять.

   — Правда?

   — Я же сказал вам.

   — Ну да, конечно, — она с недоверием посмотрела на него, — конечно, правда, но только не похоже.

Она закрыла глаза, потом снова открыла их.

   — Я, знаете, так устала, ужасно устала... я так всё ходила, ходила последние два дня, а сама думаю, вот бы лечь и заснуть…

   — Вот и спите.

   — Сейчас... У вас дети есть?

   — Нет.

   — И жены нет?

   — Нет.

   — Правда?

Сабуров рассмеялся.

   — Мы же договорились.

   — Нет, я вам верю, — сказала она. — Это я потому, что когда на фронте с нами, с девушками, болтают, то все как будто сговорились — уверяют, что у них жён нет, и смеются... Вот и вы смеётесь, видите...

   — Я смеюсь, но это всё-таки правда.

   — А чего же вы смеётесь?

   — Вы смешно спросили.

   — Почему смешно? Мне интересно, вот я и спросила, — сказала она совсем сонным голосом и закрыла глаза.

Сабуров с минуту постоял, глядя на неё, потом подсел к столу, пошарил по карманам — кисет с табаком куда-то запропастился. Он полез в полевую сумку. Там, между карт и блокнотов, к его удивлению, оказалась смятая папиросная коробка — та самая, из которой он вынул три папиросы: себе, Гордиенко и покойному Парфенову, когда они собирались атаковать ночью дом. Одна папироса была оставлена «на потом», на после атаки, и с тех пор он забыл о ней. Он посмотрел на коробку и без колебаний, как будто сейчас случилось что-то особенное, ради чего надо было выкурить эту последнюю папиросу, взял её и закурил.

За окном светало. Начинался обычный страдный день — один из тех, к каким он уже привык, — но ко всем заботам в этом дне прибавилась ещё одна, в которой он не хотел себе признаться, но которую уже чувствовал: это была забота о девушке, лежащей там, в углу, под его шинелью. У него было неясное ощущение, что девушка эта неожиданно прочно связана со всеми его будущими мыслями и с тем, что кругом осада и смерть, и с тем, что он сидит в осаде именно в этих домах в Сталинграде, в том самом городе, в котором она родилась и выросла. Он посмотрел на девушку, и ему показалось, что когда придёт вечер и ей нужно будет переправляться на тот берег и уходить отсюда, то её отсутствие будет до странности трудно себе представить.

Сабуров докурил папиросу и встал.

   — Что без шинели? — спросил Петя, когда они вышли.

   — Тяжело в ней, да сегодня ещё и тепло.

   — Что ж, тяжело, так я понесу, пока тепло.

   — Ладно, не надо, так пойдём...

VIII


День выпал тяжёлый, всё время пришлось торчать во второй роте на левом фланге, где мимо дома на площадь выходила широкая улица. С утра, как обычно, точно по расписанию, началась бомбёжка, на этот раз более свирепая, чем всегда, и это навело Сабурова на мысль, что сегодня не обойдётся без какой-нибудь особенно сильной атаки.

К полудню выяснилось, что он был прав. Три раза отбомбив дома, немцы начали сильный миномётный обстрел и под прикрытием его пустили вдоль улицы танки. Перебегая от ворот к воротам, вдоль стен, за ними двинулись автоматчики, довольно много, — наверное, около двух рот. Одну атаку отбили, но через два часа началась вторая. На этот раз два танка прорвались и заскочили во двор дома. Прежде чем их сожгли, они раздавили противотанковую пушку со всем расчётом. Первый танк зажгли сразу, из него никто не выскочил, второй сначала подбили и только потом уже, когда он остановился, зажгли бутылками. Из него выскочили двое немцев, их тут же убили, хотя можно было взять в плен. Сабуров на этот раз не удерживал своих людей: перед глазами было только что разбитое орудие и раздавленные в лепёшку тела артиллеристов.

В четыре часа опять началась бомбёжка; она продолжалась до пяти, а в шесть, после долгого миномётного обстрела, немцы снова пошли в атаку, на этот раз уже без танков. Им удалось захватить трансформаторную будку и развалины стены.

Уже перед самой темнотой, в полумгле, Сабуров, собрав полтора десятка автоматчиков, решив, что так нельзя оставлять до утра, подполз к будке и после долгой возни и перестрелки снова занял её. При этом было убито и ранено несколько человек; что до него, то он от усталости и грохота не заметил сначала, что ему у плеча порвало рукав и обожгло руку пулей. Ещё в середине дня его ударило о стену взрывной волной от близко разорвавшейся бомбы, и он наполовину оглох. Поэтому весь остальной день, злой и оглохший и страшно усталый, он делал всё, что надо, почти автоматически. Когда будка наконец была занята, он, измученный, сел на землю, прислонился к обломку стены и, отвинтив крышку у фляги, сделал несколько глотков. Ему было холодно, и он впервые за день вспомнил, что вот уже вечер, а он без шинели. Словно угадав его мысли, Петя подал ему чужую шинель, наверное, снятую с убитого. Она оказалась мала. Сабуров сначала накинул её на плечи, но Петя заставил надеть шинель в рукава.

В штаб Сабуров и Масленников вернулись совсем поздно, когда стемнело. На столе горела лампа. Сабуров мельком кинул взгляд на диван — девушка всё ещё спала. «Вот, должно быть, устала. А придётся будить», — подумал он и вдруг сообразил, что за весь день, с той минуты, когда он подумал, что, наверное, будет сильная атака, и до самого возвращения так ни разу и не вспомнил о девушке.

Они с Масленниковым сели за стол, и Сабуров налил в самодельные стопки водки. Выпили и только тогда хватились, что нечем закусить... Пошарив по столу, Сабуров дотянулся до красивой четырёхугольной банки с американскими консервами: на пёстрых этикетках были изображены блюда, которые можно приготовить из этих консервов, а сбоку припаяна аккуратная открывалка. Отломив её и продев ушко в специальный шпенёк на банке, Сабуров начал открывать крышку.

   — Разрешите войти?

   — Войдите.

В комнату вошёл человек невысокого роста, с одной шпалой в петлицах. Он подошёл к столу, прихрамывая и слегка опираясь на самодельную палочку.

   — Старший политрук Ванин, — сказал он, небрежно козырнув. — Назначен к вам комиссаром.

   — Очень рад. — Сабуров встал и пожал ему руку. — Садитесь.

Ванин поздоровался с Масленниковым и сел на скрипнувшую табуретку. Обнаружив привычки штатского человека, он сразу снял и положил на стол фуражку и отпустил на одну дырочку ремень; только после этого, так, словно обмундирование и портупея причиняли ему неудобство, он уселся поудобнее.

Сабуров внимательно посмотрел на человека, которому теперь предстояло быть главным его помощником во всех делах, и, подвинув к себе лампу, прочёл сопроводительный документ. Это была напечатанная на тоненькой бумажке выписка из приказа по дивизии, согласно которому Ванин назначался комиссаром во второй батальон 693-го стрелкового полка.

На официальное ознакомление Ванина с положением дел в батальоне ушло вряд ли больше десяти минут. Всё было понятно и без лишних слов: условия осады — снаряды и мины на счету, патроны в меньшей степени, но тоже на счету, горячая пища, по ночам разносимая в термосах, водка, которой оставалось больше нормы, потому что каждый день люди выбывали убитыми и ранеными, и старшины рот не торопились давать об этом сведения, обмундирование, которое за восемь дней ползания и лежания в окопах у многих изодралось в клочья, а у остальных истёрлось и перепачкалось, — всё было хорошо известно каждому человеку, хоть несколько месяцев проведшему на фронте.

Сабуров по своей привычке откинулся на табуретке к стене и стал свёртывать цигарку, давая этим понять, что официальная часть разговора окончена.

   — Давно в городе? — спросил он Ванина.

   — Только сегодня утром переправился с той стороны. Я ведь прямо из госпиталя. — Ванин в подтверждение своих слов пристукнул палочкой по полу.

   — А в Сталинграде раньше бывали?

   — Бывал, — усмехнулся Ванин. — Бывал, — повторил он со странным выражением лица и вздохнул. — Мало сказать, бывал. Я до войны здесь секретарём горкома комсомола был.

   — Вот как...

   — Да... Когда три месяца назад уходил отсюда на Южный фронт, Сталинград считался ещё глубоким тылом, трудно было представить себе, что мы вот с вами будем сидеть в этом доме. Ведь раньше перед домом был парк, теперь, наверное, мало что от него осталось...

   — Мало, — подтвердил Сабуров. — Несколько деревьев да столбы от волейбольных сеток.

   — Вот, вот, столбы... волейбольные площадки были, теннисную не успели сделать. Как раз перед войной я собирал молодёжь на воскресники, ровняли землю, катками катали, а теперь, наверное, изрыто всё...

   — Изрыто, — опять подтвердил Сабуров.

Ванин задумался.

   — Чёрт его знает, — сказал он, — всем тут тяжело воевать, потому что уж больно Волга близко. А мне совсем тяжело... Я ведь тут каждый дом знаю, действительно каждый, — а не для красного словца... Двенадцать лет назад мы тут зелёное кольцо решили сделать, чтоб меньше пыли. Да, не думали мы тогда, что эти трёхлетние липки через десять лет поломает война и что тогдашние пятнадцатилетие пареньки будут, не дожив до тридцати, помирать на этих улицах. И вообще о многом мы тогда не думали, так же как, наверное, и вы.

   — Наверное.

Ванин несколько раз подряд затянулся и посмотрел на Сабурова.

   — Представляете, сегодня утром увидел город с того берега... Был город — и нету. Наверное, ваш командир дивизии принял меня за сумасшедшего, я на все его вопросы отвечал, как автомат: да, нет, да, нет, да, нет... Вы всё-таки, наверное, не можете до конца меня понять. Всю мою грусть.

   — Нет, почему же, — сказал Сабуров, — я вас вполне понимаю, но только меня вместе с грустью иногда зло берёт...

   — На кого?

   — На себя, на вас, на других. Чёрт его знает. Может, поменьше нужно было внимания к вашим зелёным насаждениям и больше внимания ко многому другому. Вот я — я прослужил два года в армии... Когда уходил в запас, сказали: «Напрасно, из вас мог бы получиться хороший военный». Но я ушёл... И заметьте, если бы не верил в то, что будет война, может быть, был бы и прав, но я же был уверен, что война будет, и, значит, был не прав: должен был остаться в армии.

   — Понимаю, — сказал Ванин, — хотя нельзя же было всем сразу стать военными, согласитесь и с этим.

   — Соглашаюсь, с той поправкой, что мы ими всё равно стали, и стали позже, чем это было нужно... Впрочем, что зря вспоминать, теперь наше дело солдатское — независимо от прежних заблуждений, своих и чужих, отстоять вон эти три дома — и всё. — Сабуров постучал пальцем по лежавшему перед ним плану. — Как, не отдадим дома, а, комиссар?

Ванин улыбнулся.

   — Надеюсь. Знаете, — доверительно добавил он, — что мне сказал командир полка, когда отправлял к вам?

   — Что?

   — «Пойдёте к Сабурову; он воюет неплохо, но любит порассуждать, и вообще, у него бывают настроения...» — «Какие настроения?» — спросил я. «Так, вообще настроения», — сказал он и сделал рукой такой жест, как будто этим всё сказано.

Сабуров рассмеялся.

   — Спасибо за откровенность. Признаюсь, у меня действительно бывают настроения — то одно настроение, то другое настроение, и вообще, мне кажется, человек без настроений не может быть. А как по-вашему?

   — По-моему, тоже.

   — А ваша волейбольная площадка, — вдруг переводя разговор, сказал Сабуров, — почти цела. Пять-шесть воронок, но это ведь только подсыпать земли и два-три раза пройтись катком. А столбы стоят, и на одном даже обрывок сетки. Вот лейтенант, — кивнул Сабуров на сидевшего с ним рядом Масленникова, — игрок сборной Москвы по волейболу. Вы меня сегодня надоумили насчёт него — я всё замечаю: просится во вторую роту, — любимая его рота. Теперь понимаю, в чём дело, — там волейбольная площадка, наводит его на воспоминания.

   — Капитан всё не принимает меня всерьёз, — с лёгким оттенком обиды сказал Масленников. — Ему не дают покоя мои двадцать лет... Нет, товарищ капитан, я вспоминаю о волейболе не чаще, чем вы, честное слово.

   — И совершенно напрасно. Двадцать лет — хорошая вещь. И потом, знаешь что, Миша, когда тебе будет тридцать, мне будет сорок, а когда тебе будет сорок, мне будет пятьдесят, — так что за мной всё равно не угонишься, но чем дальше ты будешь жить, тем тебе будет яснее, что меньше на десять лет — это гораздо лучше, чем больше на десять лет.

Он обнял Масленникова за плечи и притянул к себе.

   — Нет, комиссар, у нас с вами замечательный начальник штаба — хороший, обстрелянный, только, пожалуй, слишком часто думает о том, что бы такое особенное придумать, чтобы стать настоящим героем. Пороховой погреб, фитиль в руках — желательно что-нибудь в этом роде. Шучу, шучу, Миша, не сердись. Лучше встань заведи нам какую-нибудь пластинку.

   — А у вас есть патефон? — спросил Ванин.

   — А как же, возим... думали даже пианино с третьего этажа перетащить, но его вчера оттуда так вышвырнуло, что одни струны валяются.

За стеной раздались подряд два близких и сильных взрыва.

   — Хотя, может, и нет смысла ничего сюда перетаскивать, — после паузы сказал Сабуров. — Кажется, скоро придётся менять квартиру. Сегодня весь день кладут вокруг да около.

Ванин вместе с Масленниковым подошёл к батарее отопления, где стоял патефон. Перебирая пластинки, он остановился на одной из них и попросил:

   — Вот эту.

Масленников завёл патефон.


В далёкий край товарищ улетает,

Родные ветры вслед за ним летят.

Любимый город в синей дымке тает,

Знакомый дом, зелёный сад и нежный взгляд...


Ванин отодвинулся от стола в тень и слушал молча, подперев голову руками. Когда пластинка кончилась, Ванин, не стыдясь, вытер глаза.

   — Заведи ещё раз, — сказал он.

И пластинка закрутилась во второй раз.

   — А крепко спит девушка, — сказал Сабуров, когда патефон кончил играть. — Даже «Любимый город» не разбудил... Как ни жаль, а надо поднимать.

Он пересёк комнату и подошёл к дивану. Когда он пришёл, ему в полутьме показалось, что там лежит Аня, но это была всего-навсего его собственная брошенная на диван шинель.

   — Вот как... — удивился он. — Петя, где медсестра?

И Петя, который вернулся сюда вместе с Сабуровым, но, как водится у ординарцев, безусловно, уже всё знал, сказал, что девушка давно ушла.

   — Куда ушла? На тот берег?

   — Нет, товарищ капитан, она тут... Тут такое дело вышло. Впереди, где садик, на ничьей земле стоны слыхать было — вроде на помощь звали. Пришли сказать дежурному, а она как раз в это время поднялась. Ну, они и пошли туда, то есть поползли.

   — Кто пошёл?

   — Она пошла...

   — Она! Хоть бы рассказывать постыдился. Батальон солдат, а стоны послышались, так медсестра туда поползла... Да ещё чужая... Что это за гастроли?

   — Так нет, она не одна, тут ихний санитар с ней пополз да наш Конюков. Он тут дежурил и тоже вызвался.

   — Когда это было?

   — Теперь уже, значит, два часа, — ответил Петя, посмотрев на часы.

   — Дежурного ко мне вызови, — распорядился Сабуров, натягивая шинель. — Посидите тут, я сейчас, — кивнул он Ванину и Масленникову.

Ночь была холодная, полнеба закрывали тучи, но луна стояла как раз на ясной половине, и было светло.

Сабуров поёжился от ночной прохлады. К нему подбежал дежурный.

   — Куда они поползли?

   — Да так промежду заборами, влево и по развалинам, — показал дежурный рукой.

   — Что было слышно за это время?

   — Ничего особенного не слыхать было, товарищ капитан. Минут тридцать, как по этому месту мину пустили, а так ничего...

Сабурову захотелось самому поползти вперёд и узнать, что там происходит, но он превозмог себя. Это был не тот случай, когда он имел право рисковать жизнью.

   — Как только будет что-нибудь известно, сейчас же доложите, я буду ждать, — сказал он дежурному.

Но ждать не пришлось. Из темноты показались три фигуры. Двое поддерживали третьего. Сабуров пошёл навстречу. Сделав несколько шагов, он столкнулся с ними лицом к лицу. Конюков и санитар тащили под руки Аню. В темноте Сабуров не мог разглядеть её лица, но по тому, как она беспомощно повисла на руках у Конюкова и санитара, Сабуров понял, что с ней плохо.

   — Разрешите доложить, — обратился Конюков, продолжая поддерживать Аню левой рукой и откозыряв правой.

   — Потом, — сказал Сабуров. — Ведите ко мне. Или нет, не надо, тут положите, в дежурке.

Дежуркой все называли маленький закуток, образованный с трёх сторон лестницей и стеной, с четвёртой дежурка была завешена плащ-палаткой. В этом углублении стояли стол, табуретка для телефониста и мягкое кресло, вытащенное из чьей-то квартиры, для дежурного. В углу, прямо на земле, лежал тюфяк. На него санитар и Конюков опустили Аню. Конюков быстро скатал лежавшую рядом шинель и положил ей под голову.

   — Уложили? — не входя в дежурку, спросил Сабуров.

   — Так точно, — ответил Конюков, входя. — Разрешите доложить.

   — Докладывай.

   — Были стоны слышны. Так вот они, — кивнул Конюков, — говорят: «Я туда поползу, там раненые». И своих санитаров вызывают. Ну, один санитар у них маленько дохлый, молодой ещё. «Пойду», — говорит, но вижу, в душе стесняется... Так я говорю им, что я пойду.

   — Ну?

   — Разрешите доложить. Пошли, все ползком, тихо. Проползли так аккуратно метров полтораста, за развалинами там нашли.

   — Кого?

   — Вот разрешите представить...

Конюков полез в карман гимнастёрки и вытащил оттуда пачку документов. Сабуров на секунду зажёг фонарик. Это были документы сержанта Панасюка, не вернувшегося из разведки ещё прошлой ночью. В батальоне его уже считали убитым. Очевидно, раненный прошлой ночью, он день перележал где-то между развалинами и в темноте пытался добраться к своим.

   — Где же вы его нашли? Ближе к немцам или ближе к нам?

   — Разрешите доложить. Аккурат посередине. Он, видно, полз, бедный, а не сдержался, стал голос подавать.

   — Где он?

   — Мёртвый он. Когда подползли, он ещё живой был, раненый, стонал во весь голос. Я ему говорю: «Ты молчи, а то на твой голос стрелять будут». Потащили его, а туг немец, и правда, видать, между камней нас пулей настичь не гадал, так стал мины бросать. Его там, значит, совсем, а её в ногу задело и об камни ударило. Сначала она в горячке даже его тащить хотела, хоть он и мёртвый, но потом сознание утеряла. Мы документы взяли, его оставили, а её подхватили, вот и представили сюда. Разрешите доложить, товарищ капитан.

   — Ну, что ещё?

   — Сестрицу жаль. Что ж, ей-богу, неужто мужиков на это дело нет? Ну, пущай там в тылу в госпитале за ранеными ходит, а для чего ж сюда? Я ж как её потащил — лёгонькая совсем, и мне тут стала такая мысль: зачем лёгонькую, такую молодую девчонку под пули пускают?

Сабуров ничего не ответил. Конюков тоже замолчал.

   — Разрешите идти? — спросил он.

   — Идите.

Сабуров вошёл в дежурку. Лия лежала на матраце молча, открыв глаза.

Ну, что с вами? — спросил Сабуров. Ему хотелось упрекнуть её за то, что она пошла так безрассудно, никого не спросив; но он понимал, что упрекать её за это нельзя. — Ну, что с вами? — повторил он уже мягче.

   — Ранили, — ответила она, — а потом ударилась сильно головой... А ранили — это так, пустяки, по-моему...

   — Перевязали хоть вас? — спросил Сабуров и только сейчас заметил, что под надвинутой на голову пилоткой у неё белел бинт.

   — Да, перевязали, — сказала она.

   — А ногу?

   — Ногу тоже перевязали, — ответил стоявший над ней санитар. — Пить не хотите, сестрица?

   — Нет, не хочу...

Сабуров колебался: с одной стороны, может, лучше не трогать её и оставить здесь на два-три дня, пока ей не станет легче; с другой стороны, по дивизии уже несколько дней как было приказано раненых не оставлять до утра в этом месиве, где легко раненные к вечеру могли превратиться в тяжело раненных, а тяжело раненные — в убитых. Нет, с девушкой надо было сделать так же, как со всеми остальными, отправить её сегодня же ночью на ту сторону.

   — Идти не можете? — спросил Сабуров.

   — Сейчас, пожалуй, не могу.

   — Придётся вместе с остальными ранеными вас перенести к берегу, и сейчас же, в первую очередь, — сказал Сабуров, предвидя возражения.

Он ждал, что она скажет, что она не самая тяжело раненная и её можно перенести в самую последнюю очередь. Но она по лицу Сабурова поняла, что он всё равно отправит её в первую очередь, и промолчала.

   — Если бы меня не ранили, — проговорила она вдруг, — мы бы его всё равно оттуда притащили. Но когда меня ранили, они не могли двух... Он ведь убит, — пояснила она, словно оправдываясь.

Сабуров посмотрел на неё и понял, что всё это она говорит, только чтобы превозмочь себя, а на самом деле ей просто-напросто очень больно и очень обидно оттого, что она вот так ненужно и глупо ранена. И Сабурову показалось, что ей грустно ещё и оттого, что он так сурово разговаривает с ней. Ей больно и жалко себя, а он этого не понимает.

   — Ничего, — произнёс он с неожиданной лаской в голосе. — Ничего. — И, пододвинув кресло, сел около неё. — Сейчас вас переправят на тот берег, быстро понравитесь и опять будете раненых возить.

Она улыбнулась.

   — Вы сейчас говорите так, как мы всегда раненым говорим: «Ничего, миленький, скоро заживёт, скоро поправитесь».

   — Ну что же, вы ведь ранены, вот и говорю с вами, как это принято.

   — А вы знаете, — продолжала она, — я только что подумала, как, наверное, раненым страшно переплывать через Волгу, когда стреляют. Мы, здоровые, можем двигаться, всё делать, а они лежат и просто ждут. Вот сейчас со мной тоже гак, и я подумала, как им, наверное, страшно...

   — А вам тоже страшно?

   — Нет, мне сейчас почему-то совсем не страшно... Дайте закурить.

   — Вы курите?

   — Нет, не курю, но мне сейчас вдруг захотелось...

   — Только у меня папирос нет, вертеть придётся.

   — Ну что ж.

Он свернул самокрутку и, прежде чем заклеить, на секунду остановился.

   — Сами... — сказала она.

Он лизнул бумагу и заклеил самокрутку. Аня неумело стиснула её зубами. Когда он чиркнул спичку, лицо девушки впервые показалось ему красивым.

   — Что вы смотрите? — спросила она. — Я не плачу... Мы через лужи переползали, и от этого лицо мокрое. Дайте платок, я вытру.

Сабуров достал из кармана платок и смущённо заметил, что он грязный и скомканный. Она вытерла лицо и вернула ему платок.

   — Что, меня сейчас заберут? — спросила она.

   — Да. — Он постарался сказать это «да» тем же сухим, начальническим тоном, которым говорил вначале, но сейчас это у него не вышло.

   — Вы меня будете вспоминать? — вдруг спросила она.

   — Буду.

   — Вспоминайте. Я не потому, что так все раненые говорят, а правда скоро вылечусь, я чувствую... Вы вспоминайте.

   — Как же вас не вспоминать... — серьёзно сказал Сабуров, — непременно буду вспоминать...

Когда через несколько минут санитары подошли, чтобы положить её на носилки, она поднялась и села сама, не было видно, что ей это трудно.

   — Очень болит голова, — слабо улыбнулась она.

Её поддержали под руки и положили на носилки.

   — Остальных уже отправляют? — спросил Сабуров.

   — Да, сейчас же, вместе идём, — ответил один из санитаров.

   — Хороню.

Санитары приподняли носилки, и теперь на улице, в полутьме, Сабуров понял, что он не сказал ещё ничего из того, что ему в эту минуту захотелось ей сказать... Санитары уже сделали первый шаг, и носилки заколыхались, а всё ещё не было ничего сказано, и, пожалуй, он ничего и не мог сказать — не умел и не смел. Острая, безрассудная жалость к ней, столько носившей и перевязывавшей раненых и вот сейчас беспомощно лежавшей на таких же носилках, переполняла его сердце. Он неожиданно для себя наклонился над ней и, спрятав руки за спиной, чтобы каким-нибудь неосторожным движением не сделать ей больно, сначала крепко щекой прижался к её лицу, а потом, сам не понимая, что делает, поцеловал её несколько раз в глаза и в губы. Когда он поднял лицо, то увидел, что она смотрит на него, и ему показалось, что он не просто поцеловал её, беспомощную и неспособную пошевелиться или возразить, а что он сделал это с её разрешения, что она так и хотела...

Вернувшись в штаб, Сабуров сел за стол и, достав из планшета, положил перед собой полевую книжку: ему предстояло написать донесение за день, — донесение, которое пойдёт в полк к Бабченко, выборка из которого потом пойдёт в дивизию Проценко, из дивизии в армию, из армии во фронт, а оттуда в Москву... И так составится вся длинная цепь донесений, которая под утро в виде сводки Генерального штаба окажется на столе у Сталина.

Он подумал об этом и об огромности фронта, где его батальон и эти три дома были лишь одной из бесчисленного множества точек. И ему показалось — вся Россия, которой нет ни конца, ни края, стоит бесконечно влево и бесконечно вправо, рядом с этими тремя домами, где держится он, капитан Сабуров, со своим поредевшим батальоном.

IX


На участке, который занимала дивизия Проценко, наступило относительное затишье. После всего, что было, это могло бы показаться законным отдыхом, если бы Сабуров не знал, что тишина объяснялась не тем, что немцы вообще устали и прекратили атаки, а единственно тем, что они сейчас стянули все свои силы южнее того участка, где стояла дивизия, и проламывали там себе проход к Волге, стараясь разрезать Сталинград пополам.

Днём и ночью слева, с юга, доносилась артиллерийская канонада, а здесь было тихо, то есть тихо в сталинградском понимании этого слова. От времени до времени немцы бомбили. Пять или шесть раз в день они делали артиллерийские и миномётные налёты на дома, занимаемые Сабуровым, то там, то здесь кучки автоматчиков пытались продвинуться вперёд и занять часть развалин, но всё это было скорее демонстрацией, чем боем.

Немцы делали ровно столько, сколько нужно для того, чтобы нельзя было снять отсюда ни одного человека на помощь частям, оборонявшимся южнее. И порождённое бездействием тягостное чувство, пожалуй, говорило в Сабурове сильнее, чем простая человеческая радость по поводу того, что он жив и что у него сейчас относительно меньше шансов умереть, чем раньше.

За эти дни в батальоне установился тот особый осадный быт, который поражал попадавших в Сталинград людей своими устойчивыми традициями, своим спокойствием, а иногда и юмором. Сабуров, у которого в конце концов немцы после трёхдневного обстрела разбили прежнее помещение штаба, к счастью только легко ранив при этом одного телефониста, теперь помещался в подвале, в бывшей котельной. Таким образом, теперь в батальоне все без исключения вели подземную, и от этого более прочную и упорядоченную, жизнь.

У землянки, где помещались связные, один из которых заведовал почтой, на столбе повесили самый настоящий почтовый ящик. На нём было всё, как полагалось: и надпись «Почтовый ящик», и почтовый знак, и открывающаяся и захлопывающаяся крышка. Сабуров как-то утром сказал, что тут не хватает только вывески «Главный почтамт»; это, видимо, понравилось связистам, и к вечеру над ящиком появилась дощечка: «Главный почтамт. Приём и выдача корреспонденции».

Один из бойцов комендантского взвода, в прошлом часовщик, в своей землянке, за врытым вместо окна прямо в землю куском зеркальной витрины, устроил подобие часовой мастерской. После шутки комбата с почтамтом здесь тоже появилась надпись: «Мастерская «Точное время».

Петя два дня был озабочен устройством хоть какой-нибудь бани. С помощью сапёров он вырыл землянку. Из нескольких выломанных дверей в ней соорудили полок, сложили из кирпичей каменку и врыли в землю бочку с водой; в бане было дымно и тесно, но вряд ли где мылись с таким удовольствием, как здесь. Даже Бабченко, у которого не было своей бани, пришёл помыться и, уходя, сказал, что ещё притащит сюда командира дивизии, не преминув добавить, чтобы к приходу начальства всё было в порядке.

Тётя Маша — так звали женщину, которую Сабуров в первые дни нашёл в подвале возле своего дома, — определилась на батальонную кухню. Она свыклась с мыслью, что батальон всегда будет здесь и уже никто её отсюда не выгонит.

Теперь главные боевые действия происходили ночью. Группы охотников ползли на немецкую сторону, пытаясь добыть «языка» или просто устроить немцам очередной тарарам. Две ночи подряд в этих экспедициях участвовал Масленников. Ему не терпелось отличиться, и он доказывал, что просто обязан заниматься этими вылазками лично сам — ведь надо же что-то делать, когда в трёх километрах южнее сейчас умирают товарищи. Сабуров знал это не хуже его, но предвидел, что скоро то же самое достанется и на их долю, поэтому удерживал и берег Масленникова. Когда Масленников пошёл в ночной поиск во второй раз, Сабуров потихоньку вызвал к себе Конюкова и поручил ему ни на шаг не отходить от лейтенанта, тот охотно вызвался идти, а относительно Масленникова сказал только:

— Уж будьте благонадёжны, товарищ капитан.

Конюкову нравилась ночная работа, и он, разговаривая с товарищами, с некоторым даже сожалением отзывался о том, что немцы почти не ставят теперь колючей проволоки. Он, по его словам, был специалистом резать её ножницами, и невозможность показать себя с этой стороны огорчала его.

Днём, когда Масленников, вернувшись из вылазки, спал, Сабуров, приподняв с него шинель, заметил, что она в нескольких местах посечена мелкими осколками. В эту ночь граната разорвалась рядом с Масленниковым, и он только чудом спасся. Вечером Масленников вновь собрался проситься в очередную вылазку, но Сабуров, угадав по выражению его лица, о чём он будет просить, сказал:

   — Сегодня у вас будет работа, лейтенант, на всю ночь...

   — Да? — обрадовался Масленников.

   — Да, будете шинель штопать.

Масленников, обычно понимавший юмор, сразу лишался этого чувства, как только ему начинало казаться, что его попрекают молодостью. Может быть, он относился бы к этому спокойнее, если бы не его старший брат, лётчик, носивший другую фамилию, чем Масленников, и настолько знаменитую, что Масленников не любил говорить, что у него есть брат. Во всём батальоне он сказал об этом лишь Сабурову.

Масленников вырос в семье, преклонявшейся перед братом, и тоже любил его, но вместе с тем ревновал и завидовал. Подчас ему казалось, что всё несчастье его заключается лишь в том, что он на восемь лет моложе брата. Когда началась испанская война и брат уехал туда, Масленникову было пятнадцать. Он тоже отдал бы всё на свете, чтобы попасть в Испанию. Потом, когда брат был в Монголии, а Масленникову пришло время определить свою жизненную дорогу, мать, гордившаяся старшим сыном, но трепетавшая за него, умолила младшего вместо лётной школы пойти в авиационный институт. И лишь в начале войны, когда уже ничто не могло удержать его, Масленников бросил институт и пошёл в первое попавшееся пехотное училище. Он был честолюбив и тщеславен тем тщеславием, за которое трудно осуждать людей на войне. Он непременно хотел стать героем и для этого был готов сделать любое, самое страшное, что бы ему ни предложили.

Сабурову тоже не были чужды в жизни честолюбивые и даже тщеславные мысли, но сейчас, на этой войне, которую он ощущал как всеобщую кровавую страду, эти мысли у него почти исчезли. Впрочем, при всём этом он понимал и не осуждал Масленникова и только старался по мере возможности охлаждать его пыл. Минутами Масленников казался ему почти сыном, который был моложе его на девять лет и на год войны — значит, ещё на десять.

   — Миша, — сказал он, видя, что после его слов насчёт шинели Масленников помрачнел, — когда мне вдруг взбредёт сделать что-либо слишком рискованное, знаешь, чем я удерживаю себя? Тем, что думаю о войне. Она ведь будет ещё очень длинная, и чем дальше она будет тянуться, тем больше будут цениться люди, которые её начали с начала и дожили до конца: ведь если Сабуров когда-нибудь будет командовать полком, то ты будешь командовать батальоном, и очень важно, чтобы ты дожил до этого времени. Как, согласен или нет?

   — Нет, — порывисто ответил Масленников, — для всех — да, а для себя — нет.

   — Не согласен? — улыбнулся Сабуров. — Ладно. В конце концов неважно — согласен ты или нет, всё равно будет по-моему, штопай...

Масленников взял на колени шинель и покорно стал рассматривать пробитые в ней дырки.

Этот разговор происходил на восьмой день затишья. Весь день и весь вечер была слышна особенно сильная канонада с юга, и Сабуров, не потерявший из-за временного благополучия своего батальона чувства общей надвигающейся беды, был весь вечер в дурном настроении.

На столе затрещал телефон, Сабуров поднял трубку.

   — Сабуров? — услышал он голос Бабченко.

   — Так точно.

   — Оставь батальон на комиссара. Тебя хозяин вызывает, иди сейчас же.

   — Скажи Ванину, — обратился Сабуров к Масленникову, — что я к хозяину пошёл, — и, нахлобучив фуражку, двинулся к дверям.

Проценко быстрыми шагами ходил по всему выкопанному рядом с развалинами дома блиндажу. Блиндаж, как всегда, когда у полковника находилось хоть немного времени, был сделан прочно и аккуратно. Не боясь рисковать жизнью, когда это было необходимо, Проценко в то же время любил, чтобы штабные блиндажи были надёжными, накатов в пять-шесть, и вгонял в пот сапёров, как только обосновывался на новом месте. Это была привычка обстоятельного человека, который воюет уже не первый год и для которого блиндаж давно превратился в постоянное местожительство. Он терпеть не мог, когда его командиры без необходимости торчали на тычке, под огнём, не имея возможности разложить карту, — словом, когда они создавали себе лишние неудобства, кроме тех, которые и так на каждом шагу создавала для них сама война.

Весь день сегодня за левым флангом дивизии шёл жестокий бой, и Проценко становилось всё яснее, что недалёк час, когда немцы всё-таки прорвутся левее его к Волге и он со своей дивизией окажется оторванным от всего, что южнее, и прежде всего от штаба армии. Полчаса назад его опасения оправдались — связь с армией была прервана. По странной случайности судьбы последнее, что он услышал, был глуховатый басок члена Военного совета Матвеева, который, позвав его к телефону и спросив сначала, всё ли у него в порядке, сказал:

   — Поздравляю, тебе присвоено звание генерал-майора.

Матвеев говорил усталым, медленным голосом; наверное, там, южнее, у них сейчас было очень тяжко, и только обычным вниманием Матвеева к людям Проценко мог объяснить то, что он вспомнил об указе и позвонил ему.

   — Благодарю, — сказал Проценко, — постараюсь оправдать своё новое звание.

Он подождал, Матвеев ничего не отвечал в телефон.

   — У меня всё, — заключил Проценко. — Слушаю вас... — Но Матвеев опять ничего не ответил. — Слушаю вас, — повторил Проценко во второй раз, — слушаю вас, — сказал он в третий раз.

Телефон молчал.

Думая, что это обрыв линии где-нибудь на его участке, Проценко вызвал промежуточного телефониста, сидевшего на стыке с соседней дивизией. Телефонист ответил... и лучше бы не отвечал. Провод оборвался надолго. Левее дивизии Проценко немцы вышли на берег Волги, перерезав все линии связи.

Соседи не подавали никаких признаков жизни. Штаб армии безмолвствовал. Между тем, как всегда, необходимо было отправить в армию дневную сводку. Теперь оставался только один путь связи — через Волгу на тот берег и потом с того берега южной переправой в штаб армии. Приходилось посылать человека. Сначала Проценко подумал о своём адъютанте, но тот, свалившись с ног за день беготни, спал на полу, положив под голову шинель. Да и, кроме того, его адъютант был не тем человеком, которого следовало сейчас посылать в штаб армии.

Туда надо было послать кого-нибудь, кто сумел бы не только доставить донесение, но и узнать точно и определённо, что требуется сейчас от него, от Проценко. Он поднял трубку и позвонил Бабченко.

   — У вас всё тихо? — спросил он.

   — Всё тихо.

   — Тогда пошлите ко мне Сабурова.

Ожидая прибытия Сабурова, Проценко придвинул к себе сводки из полков, против обыкновения собственноручно составил донесение и приказал отпечатать его на машинке. Донесение ещё печаталось, когда Сабуров вошёл к Проценко.

   — Здравствуй, Алексей Иванович, — сказал Проценко.

   — Здравствуйте, товарищ полковник.

   — Теперь не полковник, — поправил Проценко, — теперь генерал. В генералы меня сегодня произвели. Чёрт его знает, — добавил он, показав на молчавший телефон, — не буду врать, — ждал этого, но не в такой день хотел услыхать, не в такой... Я позвал тебя, чтобы ты отвёз донесение в штаб армии.

   — А что, не работает? — кивнул Сабуров на телефон.

   — С армией не работает и едва ли скоро будет работать. Отрезали.

Проценко снял трубку и позвонил на причал.

   — Моторку или лодку, что есть под рукой, приготовьте. Значит, так, Алексей Иванович, сначала на тот берег, узнаешь — на прежнем ли месте штаб армии, и опять переберёшься на этот, туда, где они теперь стоят. Ну как, донесение готово? — обернувшись, спросил он вошедшего штабного командира.

   — Печатают, через пять минут будет.

   — Хорошо. Конечно, связь не так, так эдаквосстановится, но, по совести говоря, ждать терпения нет. Честное слово, больше люблю, когда на меня жмут. Тут уж знаешь, что у тебя есть, чего нет, а когда у меня тихо, а соседей давят — хуже всего, душа не на месте. Так что — постарайся добраться!

Проценко встал и подошёл к осколку зеркала, висевшему на стене.

   — Как, Алексей Иванович, пойдёт мне генеральская форма?

   — Пойдёт, товарищ генерал, — сказал Сабуров.

   — Товарищ генерал, — улыбнулся Проценко. — Говоришь, а про себя небось думаешь: приятно старому чёрту это слышать. Думаешь?

   — Думаю, — улыбнулся, в свою очередь, Сабуров.

   — И правильно думаешь... В самом деле приятно. Только ответственность большая. Звание ввели, а слово это не всегда ещё у нас понимают, как и многие другие слова.

Проценко задумался, закурил и внимательно посмотрел на Сабурова. Он был взволнован, и ему хотелось высказаться.

   — Генерал — звание трудное. А знаешь, Сабуров, почему трудное? Потому что недурно или даже хорошо воевать — сейчас мало, сейчас надо так воевать, чтобы потом как можно дольше воевать не пришлось. Я ведь, Сабуров, не верю в разговоры, что это последняя война на свете. Это и в прошлую войну говорили, и до этого много раз говорили, стоит историю почитать. После этой войны будет ещё война, через тридцать или через пятьдесят лет... Но в наших руках, чтобы она была не скоро, а коли всё-таки будет, была бы победной, для того и армия. Конечно, сейчас многие найдутся, кто захочет мне возразить. Ты, например, а?

   — Хотелось бы возразить, — признался Сабуров. — Не хочется думать, что когда-нибудь будет ещё одна война.

   — Это верно, что не хочется, — сказал Проценко, — мне тоже не хочется. Не хочется думать, но надо, необходимо думать, тогда, может быть, и не будет.

Штабной командир принёс донесение. Проценко полез в карман, достал очешник, вынул круглые в роговой оправе очки, которые он надевал только тогда, когда приходилось читать какой-нибудь документ, внимательно прочёл от слова до слова и подписал.

   — Поезжай, — сказал он, — до лодки тебя здесь проводят, а там уже твоё дело. Будешь плыть по Волге, если не заметят, красотой будешь наслаждаться... Внизу вода, вверху звёзды. Просто даже завидно. Особенно если бы это не Волга, а Висла или Одер...

Сабуров в темноте добрался до пристани. Моторки не было, её сегодня утром разбило миной. У пристани тихо шлёпала двухпарная вёсельная шлюпка. Влезая в неё, Сабуров на секунду посветил фонарём: она была белая, с синей каймой и с номером — одна из шлюпок прогулочной станции. Ещё недавно её давали напрокат за рубль или полтора в час...

Двое красноармейцев сели на вёсла, Сабуров устроился на руле, и они тихо отчалили. Немцы не стреляли. Было всё, как предсказал Проценко: звёзды наверху, и вода внизу, и тихая ночь, орудийный гул перекатывался вдали, в трёх-четырёх километрах отсюда, и привычное ухо его не замечало... Действительно, можно было сидеть на корме и думать все эти двадцать или тридцать минут, которые отделяли его от того берега, где теперь днём, а иногда и ночью рвались перелетавшие через реку немецкие снаряды и тяжёлые мины, где работали с заката до рассвета десятки пристаней, куда уплывали из батальона раненые и откуда ежедневно привозили в батальоны боеприпасы, хлеб и водку. На том берегу было всё, в том числе и Аня, о которой он сейчас вспомнил. И если у неё лёгкая рана, то она даже совсем близко отсюда, у себя в медсанбате.

«Наверно, лёгкая», — подумал он не потому, что это так и должно было быть, а потому, что она сказала: «Я скоро у вас буду...», и, как всё, что говорила, сказала так по-детски уверенно, что ему казалось — это в самом деле так и должно случиться. Он за последние несколько дней два или три раза ловил себя на том, что, возвратясь в штаб батальона, невольно оглядывал блиндаж.

Лодка уткнулась в песок, и Сабуров, выскочив на берег, пошёл узнавать, где теперь та переправа, которая раньше была ближе других к штабу армии. Как оказалось, переправу перенесли километра на полтора ниже по течению. Он снова сел в лодку, и они поплыли вдоль берега.

Лодка причалила к временным деревянным мосткам, красноармейцы остались, а Сабуров пересел на баржу, которая должна была отчаливать обратно на правый берег.

Баржа была загромождена ящиками с продовольствием, коровьими и бараньими тушами, сваленными прямо на деревянный настил. Количество провианта говорило о том, как много людей по-прежнему находится там, на том берегу, в развалинах Сталинграда.

Через полчаса баржа медленно причалила к одной из сталинградских пристаней. Переправа была перенесена, но, против ожидания, Сабурову сказали, что штаб армии на прежнем месте.

Сабуров знал от Проценко, который два или три раза был в штабе, что он помещается в специально вырытых штольнях, напротив сгоревшего элеватора.

Туда пришлось идти от переправы полтора с лишним километра вдоль берега. Немцы вслепую обстреливали берег из миномётов, и мины время от времени рвались то спереди, то сзади.

Сабуров всё шёл по берегу, а элеватора, который должен был служить ориентиром, всё ещё не было видно. Между тем теперь автоматная стрельба слышалась так близко, что не было никакого сомнения: до передовой осталось меньше километра. Он уже начал думать, не наврали ли ему, как это бывает, и не переехал ли штаб в другое место. Но когда он подошёл совсем близко к тому, что, по его расчётам, было передовой, он увидел прямо перед собой на обрывистом берегу Волги контуры элеватора и наткнулся на часового, стоявшего у входа в подземелье.

   — Здесь штаб? — спросил Сабуров.

Человек осветил фонарём документы и ответил, что здесь.

   — Как к начальнику штаба пройти? — спросил Сабуров тихо.

   — К начальнику штаба?

За его спиной послышался показавшийся ему знакомым голос:

   — Кто тут к начальнику штаба?

   — Я.

   — Откуда?

   — От Проценко.

   — Вот как. Интересно, — сказал голос. — Ну, идёмте.

Когда они вошли в обшитую досками штольню, Сабуров оглянулся и увидел, что сзади него идёт тот самый генерал, которого он видел в первую ночь у Проценко.

   — Товарищ командующий, — обратился к нему Сабуров, — разрешите к вам.

   — Да, — ответил генерал и, открыв маленькую дощатую дверку, прошёл первым.

Сабуров, поняв это как приглашение следовать за ним, тоже вошёл.

За дверью была маленькая каморка с топчаном, клеёнчатым диваном и большим столом.

Генерал сел за стол.

   — Подвиньте мне табуретку.

Сабуров, не понимая зачем, подвинул табуретку. Генерал поднял ногу и вытянул её на табуретке.

   — Старая рана открылась, хромать стал... Докладывайте.

Сабуров доложил по всей форме и протянул генералу донесение Проценко. Генерал медленно прочитал его, потом вопросительно посмотрел на Сабурова.

   — Значит, у вас по-прежнему тихо?

   — Так точно, тихо.

   — Это хорошо. Стало быть, у них уже нет сил одновременно атаковать на всех участках, даже в удачные для них дни. Потерь мало последнее время?

   — Точно не знаю, — сказал Сабуров.

   — Я вас не про дивизию спрашиваю, про дивизию тут написано. Как у вас в батальоне?

   — За эти восемь дней шесть убитых и двадцать раненых. А за первые восемь дней — восемьдесят убитых и двести два раненых...

   — Да, — протянул генерал, — много... Долго блуждали, пока нас нашли?

   — Нет, я быстро нашёл, только я уже начал сомневаться: в трёхстах шагах стрельба, думал, вы переменили командный пункт.

   — Да, — заметил генерал, — чуть не переменили, мои штабники уже решили сегодня ночью менять, но я вечером вернулся из дивизий и запретил им. Когда тяжело так, как сейчас, запомните это, капитан, — а сейчас, смешно скрывать, очень тяжело, — нельзя следовать правилам обычного благоразумия и менять свои командные пункты, даже когда это кажется очевидной необходимостью. Самое главное и самое благоразумное в такую минуту, чтобы войска чувствовали твёрдость, понимаете? А твёрдость у людей рождается от чувства неизменности, в частности от чувства неизменности места. И до тех пор, пока я смогу управлять отсюда, не меняя места, я буду управлять отсюда. Говорю для того, чтобы вы применили это к себе в своём батальоне. Надеюсь, не думаете, что затишье у вас будет долго продолжаться?

   — Не думаю, — ответил Сабуров.

   — И не думайте, оно ненадолго. Саватеев! — крикнул генерал.

В дверях появился адъютант.

   — Садитесь, пишите приказание.

Генерал быстро при Сабурове продиктовал несколько строк короткого приказания, сущность которого сводилась к тому, чтобы Проценко не дал немцам оттянуть людей с его участка и провёл для этого несколько частных атак на своём южном фланге, там, где немцы прорвались к Волге.

   — Припишите, — добавил генерал, — поздравляю с присвоением генеральского звания. Всё. Дайте подписать.

Отпуская Сабурова, генерал поднял на него свои усталые, окружённые синевой бессонницы глаза.

   — Давно знаете Проценко?

   — Почти с начала войны.

   — Если хотите быть хорошим командиром, учитесь у него, приглядывайтесь. он на самом деле не так прост, как кажется с первого взгляда: хитёр, умён и упрям. Словом, хохол. У нас многие только делают вид, что они спокойные люди, а он из тех, кто в самом деле спокоен, вот этому у него и учитесь. Он мне о вас доносил, что вы хорошо действовали в первые дни, когда попали в окружение. Теперь вы всей дивизией можете считать себя в окружении. А в этих обстоятельствах главное — спокойствие. Мы с вами восстановим связь, но вода — всё-таки вода, так что помните это. Впрочем... — генерал усмехнулся, — вода на нас иногда хорошо действует, когда она сзади нас. Примеры тому — Одесса, Севастополь... Надеюсь, и Сталинград, с той разницей, что его мы не сдадим ни при каких обстоятельствах. Можете идти.

Когда Сабуров, выйдя из штаба, пошёл обратно к пристани вдоль берега, он подумал, что, как это ни странно, у командующего было хорошее настроение. «Может быть, он знает что-то такое, чего мы не знаем, — подумал Сабуров, — может быть, ждёт подкрепления, может быть, в другом месте что-то готовится!..»

И сейчас же отбросил эту мысль... Нет, не в этом дело. Ему показалось, что он понял настроение командующего: просто самое худшее, что могло случиться, уже случилось, — немцы прорвались к Волге и разрезали армию, — к этому шло все последние дни, и этому не хватило сил противостоять. Но сейчас, когда это самое страшное случилось, когда случилось то, что немцы раньше считали окончанием битвы, — армия не признала себя побеждённой и продолжала драться, и штаб остался как ни в чём не бывало там, где стоял, и вдобавок ко всему из отрезанной дивизии прибыл командир, который, несмотря ни на что, привоз командующему донесение именно в то время, в какое оно обычно прибывало. И не поэтому ли он, человек, известный в армии своей молчаливостью, сейчас целых десять минут проговорил с простым офицером связи, и сказал даже несколько фраз, не имеющих, казалось бы, прямого отношения к делу?


Через пять часов после того, как Сабуров ушёл от Проценко, он снова стоял в его блиндаже.

   — Ну, как там? — спросил Проценко, прочитав приказание командующего.

Когда Сабуров рассказал ему, что командный пункт армии находится на старом месте, на лице Проценко мелькнула одобрительная улыбка: видимо, он разделял чувства командующего. Внешнее неблагоразумие такого шага было на самом деле тем высоким благоразумием, которое на войне так часто не совпадает с, казалось бы, ясными на первый взгляд требованиями здравого смысла.

По дороге от Проценко к себе Сабуров зашёл в блиндаж к Бабченко. Как передали ему в штабе дивизии, Бабченко звонил и велел ему зайти.

Бабченко сидел за столом и трудился над составлением какой-то бумаги.

   — Садись, — сказал он, не поднимая головы и продолжая заниматься своим делом.

Это было его привычкой — он никогда не прерывал начатой работы, если приходили вызванные им подчинённые. Он считал это несовместимым со своим авторитетом.

Сабуров, успевший уже привыкнуть к этому, равнодушно попросил у Бабченко разрешения выйти покурить. Едва он вышел, как ему навстречу попался воевавший в дивизии с начала войны командир роты связи старший лейтенант Ерёмин.

   — Здравствуй, — сказал Ерёмин и крепко тряхнул Сабурову руку. — Уезжаю.

   — Куда уезжаешь?

   — Отзывают учиться.

   — Куда?

   — На курсы при Академии связи. Чудно, что из Сталинграда, но приказ есть приказ, — еду. Зашёл проститься с подполковником.

   — Когда едешь?

   — Сейчас. Вот катерок будет, и поеду.

Подумав, что если не его появление, то хотя бы приход явившегося прощаться Ерёмина заставит командира полка оторваться от писания бумаг, Сабуров вошёл в блиндаж вслед за Ерёминым.

   — Товарищ подполковник, — начал Ерёмин, — разрешите обратиться?

   — Да, — отозвался Бабченко, не отрываясь от бумаги.

   — Еду, товарищ подполковник.

   — Когда?

   — Сейчас еду, зашёл проститься.

   — Бумагу заготовили? — спросил Бабченко, всё ещё не глядя на Ерёмина.

   — Да, вот она.

Ерёмин протянул ему бумагу.

Бабченко, всё так же не поднимая глаз от стола, подписал бумагу и протянул Ерёмину.

Наступило молчание. Ерёмин, переминаясь с ноги на ногу, несколько секунд постоял в нерешительности.

   — Так вот, значит, еду, — произнёс он.

   — Ну что ж. Поезжайте.

   — Зашёл проститься с вами, товарищ подполковник.

Бабченко наконец поднял глаза и сказал:

   — Ну что ж, желаю успехов в учёбе, — и протянул Ерёмину руку.

Ерёмин пожал её. Ему непременно хотелось сказать ещё что-то, но Бабченко, пожав ему руку и больше уже не обращая на него внимания, опять уткнулся в свою бумагу.

   — Так, значит, прощайте, товарищ подполковник, — ещё раз нерешительно сказал Ерёмин и взглянул на Сабурова.

Взгляд у него был не то чтобы обиженный, но растерянный. Он, собственно, не знал, как будет прощаться с Бабченко и в чём будет состоять это прощание, но, во всяком случае, не думал, что всё произойдёт таким образом.

   — Прощайте, товарищ подполковник, — в последний раз повторил он совсем тихо.

Бабченко не расслышал. Он прилаживал к сводке чертёжик и аккуратно по линейке проводил на нём линию. Ерёмин потоптался ещё несколько секунд, повернулся к Сабурову и, пожав ему руку, вышел. Сабуров проводил его за дверь и там, у выхода из блиндажа, крепко обнял и поцеловал. Затем он зашёл обратно к Бабченко.

Тот всё ещё писал. Сабуров с раздражением посмотрел на его упрямо склонённое лицо с начинающим лысеть лбом. Сабуров не понимал, как мог подполковник, который провоевал с Ерёминым год, вместе с ним рисковал жизнью, ел из одного котла, в случае нужды, наверно, спас бы его на иоле боя, — как он мог сейчас так отпустить человека. Это было то бесчувствие к людям и к судьбе их, после того как они выбывали из части, которое Сабуров с удивлением иногда встречал в армии. Сабуров так ощущал на себе эту боль, только что перенесённую Ерёминым, что, когда Бабченко, желавший узнать из первых рук, что делается в армии, наконец заговорил с ним, — Сабуров, против обыкновения, отвечал очень сухо, почти резко. Ему хотелось только одного: поскорее кончить разговор, чтобы Бабченко вновь уткнулся в свои бумаги и не смотрел больше на него так же, как он не посмотрел на уходившего Ерёмина.

Возвращаясь в батальон, Сабуров по дороге подумал: странная вещь — в том, что вдруг из Сталинграда в самые горячие дни человека брали учиться в Академию связи, несмотря на кажущуюся на первый взгляд нелепость этого, было в то же время ощущение общего громадного хода вещей, который ничем нельзя было остановить.

X


Дома, в батальоне, Сабурова ждал гость. За столом, против комиссара, сидел незнакомый худощавый немолодой командир, в очках, с двумя шпалами на петлицах. Когда Сабуров вошёл, оба поднялись.

   — Вот позволь представить тебе, Алексей Иванович, товарищ Лопатин из Москвы, корреспондент центральной прессы.

Сабуров поздоровался.

   — Давно из Москвы?

   — Вчера утром был ещё на Центральном аэродроме, — сказал Лопатин.

   — Ну, как там Москва без нас?

Лопатин улыбнулся. Скольких бы он ни встречал людей, ни один не мог удержаться от этого вопроса.

   — Ничего, стоит, — ответил он той же фразой, какой всегда отвечал на этот вопрос.

   — Кто вас к нам направил?

   — Командир дивизии. Но мне ещё во фронте посоветовали заехать именно к вам в батальон.

   — Ну? — удивился Сабуров. — Что ж вам там сказали про нас? Интересно всё-таки.

   — Сказали, что вы отбили три дома и площадь и с тех пор за шестнадцать суток ничего не отдали немцам.

   — Это верно, не отдали, — подтвердил Сабуров. — Если бы попали к нам дней семь-восемь назад, было бы интересней. А сейчас тихо.

Лопатин снова улыбнулся. Сколько раз он слышал эти слова: «Вы бы приехали к нам пораньше...» Людям всегда казалось, что самое интересное у них или уже было, или ещё только будет.

   — Ничего, — сказал он, — посижу у вас, соберу материал. Это даже хорошо, что тихо, можно с людьми поговорить.

   — Да, — согласился Сабуров, — тогда бы не поговорили.

Они посмотрели друг на друга.

   — Ну, что про Сталинград пишут, что говорят вообще? — спросил Сабуров с жадностью человека, давно не видавшего газет.

   — Много пишут, — ответил Лопатин, — а ещё больше думают... Недавно был на Северо-Западном, там многие просто изводятся. Считают, что здесь ад, и всё-таки подают рапорта, чтоб их послали сюда.

   — Вы к нам надолго? — спросил Сабуров.

   — Да нет, денька на два, а потом на южный участок...

   — Правильно, — поддержал Сабуров, — там сейчас горячее.

   — С кем посоветуете поговорить у вас?

   — Ну с кем же?.. С Конюковым можно поговорить. Есть у нас такой старый солдат. По ротам можно сходить, Гордиенко — командир первой роты или хотя бы Масленников — мой начальник штаба, молодой, но очень хороший командир, — вам командиры тоже нужны?

   — Конечно.

   — Тогда с Масленниковым поговорите.

   — Я с вами хочу поговорить, — сказал Лопатин.

   — Со мной? Можно и со мной поговорить, только с батальоном познакомьтесь сначала. Командира батальона без этого не раскусишь. А что он сам про себя расскажет — дело второе... Сколько времени? — поглядел на часы Сабуров. — Четыре часа. Долго я провозился...

Надо спать. Мы вам завтра сюда койку притащим, а сегодня уж вы на пару с начальником штаба или с комиссаром. Положил бы с собой, но боюсь, что прогадаете.

   — Боюсь, что так, — согласился Лопатин, поглядев на рослую фигуру Сабурова.

Сабуров уже совсем было собрался спать и стоял посреди комнаты, размышляя, где бы достать одеяло для гостя. Вдруг его взгляд упал на стоявшую на столе фляжку, и ему захотелось выпить.

   — А вам очень хочется спать? — спросил он.

   — Да нет, не очень.

   — Тогда, может быть, всё-таки... Ты кормил его, комиссар?

   — Немножко закусили.

   — Давайте закусим ещё и со мной, если спать не очень хочется.

Пока Петя собирал на стол, Сабуров один за другим задавал Лопатину короткие неожиданные вопросы.

   — Как, баррикады стоят ещё в Москве?

   — Нет, разобрали.

   — А укрепления вокруг остались?

   — По-моему, остались.

   — И люди там, на всякий случай, сидят?

   — Насколько понимаю, сидят.

   — Вот это хорошо. А в опере вы бывали?

   — Один раз был.

   — На чём?

   — На «Евгении Онегине».

   — Интересно, — сказал Сабуров. — Значит, идёт, как и раньше шла! Я вообще-то не люблю оперу.

   — Я тоже, — сказал Лопатин.

   — Певицы обычно полные, а играют девушек. Не вяжется. Может, сейчас, в связи с войной, похудели?

   — Нет, не похудели, — улыбнулся Лопатин.

   — Машин, наверно, много меньше стало в Москве?

   — Меньше, а народу уже прибавилось, не то что зимой сорок первого.

Петя принёс сковородку с жареными консервами.

   — Вот американские консервы, — сказал Сабуров, — прошу. Мы тут между собой, шутя, их вторым фронтом называем. Надеюсь, пьёте? — спросил он, ставя перед гостем фугасник.

Лопатин усмехнулся, он уже привык, что ему постоянно задавали этот вопрос даже на фронте, где обычно человека не спрашивают — пьёт он или не пьёт. Виною были его профессорские с двойными стёклами очки и вообще вся его сугубо невоенная внешность обряженного в форму научного работника средних лет.

   — Пью, разумеется.

Они выпили по одному фугаснику, потом и по второму.

Сабуров страшно устал за день, и, против обыкновения, водка слегка ударила ему в голову.

   — Советую в один из дней во вторую роту сходить, там у меня очень хорошие люди; особенно с Конюковым поговорите. А вы знаете, — сказал он, останавливаясь от внезапно пришедшей ему в голову мысли, — вам, наверное, страшнее на войне, чем нам.

   — Почему?

   — Ведь вы же своё дело делаете потом, когда в Москву вернётесь, или там на телеграфе, в штабе, а тут только смотрите для того, чтобы потом написать. Мне почему не так страшно? Потому что я занят, мне дохнуть некогда: тут идёт обстрел, мины рвутся, а я говорю по телефону — мне доложить нужно, но телефонист не слышит, я его матом, ну и за всем этим как будто и забудешь про мины. А вам же тут делать нечего: только сиди и жди — попадёт или нет. Вот вам и страшней.

   — Да, может быть, вы и правы, — согласился Лопатин.

Они оба помолчали.

   — Ляжем спать? — спросил Сабуров.

   — Сейчас ляжем, — нехотя ответил Лопатин.

Ему не хотелось прерывать беседы. Он уже имел много случаев убедиться, что люди на войне стали проще, чище и умнее. Быть может, в сущности, они остались теми же, какими были, но хорошее у них оказалось на виду оттого, что их перестали судить по многочисленным и неясным критериям. Началась война, и всё это оказалось не самым существенным, и люди перед лицом смерти перестали думать о том, как они выглядят и какими они кажутся, — на это у них не осталось ни времени, ни желания.

   — Ложитесь, — сказал Сабуров, — утро вечера мудренее, завтра сами найдёте, с кем стоит поговорить, у меня много хороших людей, почти все хорошие. Вам, наверное, часто приходится слышать от командиров эту фразу.

   — Часто, — подтвердил Лопатин.

   — Ну что ж, она правильная. Не знаю, какими они были до войны и какими будут после неё, но сейчас они действительно почти все хорошие. И, надеюсь, такими и останутся — те, конечно, кто будет жив. Ну, будем спать.

Сабуров подошёл к кровати, на которой, раскинувшись, лежал уже уснувший Ванин, и подвинул его к краю.

   — Зачем? — торопливо сказал Лопатин. — Разбудите.

   — Нет, — улыбнулся Сабуров, — будет спать. Вот если телефон зазвонит — другое дело, по себе знаю. Ложитесь, полкойки свободно.

Лопатин снял сапоги и, не раздеваясь, лёг, накрывшись шинелью.

Сабуров сел на свою кровать и закурил. Ему не спалось. Снаружи доносился равномерный унылый шелест дождя, быть может, последнего в этом году.

XI


Рано утром Лопатин с Ваниным ушли в первую роту. Сабуров остался: он хотел воспользоваться затишьем. Сначала они два часа просидели с Масленниковым за составлением различной военной отчётности, часть которой была действительно необходимой, а часть казалась Сабурову лишней и заведённой только в силу давней мирной привычки ко всякого рода канцелярщине. Потом, когда Масленников ушёл, Сабуров сел за отложенное и тяготившее его дело — за ответы на письма, пришедшие к мёртвым. Как-то так уж повелось у него почти с самого начала войны, что он брал на себя трудную обязанность отвечать на эти письма. Его сердили люди, которые, когда кто-нибудь погибал в их части, старались как можно дольше не ставить об этом в известность его близких. Эта кажущаяся доброта представлялась ему просто желанном пройти мимо чужого горя, чтобы не причинить боли самому себе.

«Петенька, милый, — писала жена Парфенова (оказывается, его звали Петей), — мы все без тебя скучаем и ждём, когда кончится война, чтобы ты вернулся... Галочка стала совсем большая и уже ходит сама, и почти не падает...»

Сабуров внимательно прочёл письмо до конца. Оно было не длинное — привет от родных, несколько слов о работе, пожелание поскорее разбить фашистов, в конце две строчки детских каракулей, написанных старшим сыном, и потом несколько нетвёрдых палочек, сделанных детской рукой, которой водила рука матери, и приписка: «А это написала сама Галочка...»

Что ответить? Всегда в таких случаях Сабуров знал, что ответить можно только одно: он убит, его нет, — и всё-таки всегда он неизменно думал над этим, словно писал ответ в первый раз. Что ответить? В самом деле, что ответить?

Он вспомнил маленькую фигурку Парфенова, лежавшего навзничь на цементном полу, его бледное лицо и подложенные под голову полевые сумки. Этот человек, который погиб у него в первый же день боёв и которого он до этого очень мало знал, был для него товарищем по оружию, одним из многих, слишком многих, которые дрались рядом с ним и погибли рядом с ним, тогда как он сам остался цел. Он привык к этому, привык к войне, и ему было просто сказать себе: вот был Парфенов, он сражался и убит. Но там, в Пензе, на улице Маркса, 24, эти слова — «он убит» — были катастрофой, потерей всех надежд. После этих слов там, на улице Карла Маркса, 24, жена переставала называться женой и становилась вдовой, дети переставали называться просто детьми, — они уже назывались сиротами. Это было не только горе, это была полная перемена жизни, всего будущего. И всегда, когда он писал такие письма, он больше всего боялся, чтобы тому, кто прочтёт, не показалось, что ему, писавшему, было легко. Ему хотелось, чтобы они почувствовали, что им пишет товарищ по горю — тогда всё же легче прочесть. Может быть, даже не то: не легче, но не так обидно, но так скорбно прочесть...

Людям иногда нужна ложь, он знал это. Они непременно хотят, чтобы тот, кого они любили, умер героически пли, как это пишут, пал смертью храбрых... Они хотят, чтобы он не просто погиб, — чтобы он погиб, сделав что-то важное, и они непременно хотят, чтобы он их вспомнил перед смертью.

И Сабуров, когда отвечал на письма, всегда старался утолить это желание, и, когда нужно было, он лгал, лгал больше или меньше — это была единственная ложь, которая его не смущала. Он взял ручку и, вырвав из блокнота листок, начал писать своим быстрым, размашистым почерком. Написал о том, как они служили вместе с Парфёновым, как Парфёнов героически погиб здесь в ночном бою, в Сталинграде (что было правдой), и как он, прежде чем упасть, сам застрелил трёх немцев (что было неправдой), и как умер на руках у Сабурова, и как перед смертью вспоминал сына Володю и просил передать ему, чтобы тот помнил об отце.

Закончив письмо, Сабуров взял лежавшую перед ним фотографию и, прежде чем вложить в конверт, посмотрел на неё. Она была снята ещё в Саратове, где они переформировывались: маленький Парфенов стоял в воинственной позе, придерживая рукой кобуру нагана, — наверное, на этом настоял фотограф.

Следующее письмо было сержанту Тарасову из первой роты. Сабуров знал, что Тарасов тоже погиб в первом бою, но как и при каких обстоятельствах — не знал. Это было письмо из деревни, написанное крупными буквами на клетчатой тетрадочной бумаге, с упоминанием всех родных — короткое обычное письмо, в котором, однако, за каждой буквой его чувствовались любовь и тоска, неумело выраженные, но от этого не менее сильные... И, отвечая на это письмо, не зная, как погиб Тарасов, Сабуров всё-таки написал, что тот был хорошим бойцом, погиб смертью храбрых и что он, командир, гордился им.

Потом Сабуров взялся за третье письмо и, дописав его до конца, позвонил в первую роту, где были сейчас комиссар и Лопатин.

   — Уже пошли к вам, — ответил командир роты Гордиенко.

   — Лазили? — спросил Сабуров.

   — Порядочно.

Сабуров услышал, как Гордиенко усмехнулся в телефон, и, положив трубку, облегчённо вздохнул.

Обедали вчетвером: кроме комиссара и Лопатина, подошёл и Масленников. Лопатин, вернувшись в штаб, был полон той радостной облегчённости, какая появляется у человека на войне, когда чувство опасности переходит в чувство относительной безопасности.

За обедом он заговорил как раз об этом.

   — Вот вы вчера говорили, кому из нас страшней. Откровенно сказать, чувство опасности и возможность умереть — утомительное чувство, от него устаёшь, не правда ли?

   — Правда, — подтвердил Сабуров.

   — В тылу часто не понимают, что опасность не есть величина постоянная, что на фронте всё относительно. Когда после атаки солдат попадает в окоп, окоп кажется ему безопасностью, когда я из роты прихожу к вам в батальон, мне эта ваша нора кажется крепостью, когда вы попадаете в штаб армии, вам кажется — там тишина, а на том берегу Волги, хоть его и обстреливают, для вас курорт, между тем как для меня вчера утром уже тот берег казался страшной опасностью.

   — Всё верно, — согласился Сабуров, — с той поправкой для Сталинграда, что здесь сейчас штаб армии находится тик же близко от немцев и в такой же опасности, как мы, а учитывая сегодняшнее затишье у нас, даже в большей.

После обеда Сабуров взял шинель и, надевая её, без всякой задней мысли сказал:

   — Ну, я пойду во вторую роту...

Но Лопатин воспринял это как приглашение или, может быть, даже вызов. Он тоже поднялся и молча надел шинель.

   — А вы куда?

   — С вами, — ответил Лопатин.

Сабуров посмотрел на него, хотел возразить, но потом понял, что если этот человек принял простые, не относившиеся к нему слова за предложение идти, то теперь он всё равно настоят на своём. И, питая неприязнь к лишним разговорам, Сабуров просто сказал:

   — Ну, хорошо, пойдёмте.

Второй ротой по-прежнему командовал сибиряк Потапов. Увидев Сабурова с незнакомым человеком, должно быть, из штаба, Потапов, по укоренившейся у фронтовиков в дни затишья привычке, начал с того, что пригласил их к себе в блиндаж закусить чем бог послал.

   — Ничего особенного, правда, нет — наши сибирские пельмени, только и всего.

Сабуров знал, что если уж у Потапова есть пельмени, то это отличные пельмени. И вообще в тоне, которым было сказано Потаповым «ничего особенного», было то особое фронтовое щегольство, с которым младшие начальники приглашали к столу старших, повсюду, начиная с роты и кончая армией. Всегда, когда это было мало-мальски возможно, они старались устроить так, чтобы повар у них был лучше, чем у начальства, и готовил вкуснее...

Отказавшись от пельменей, Сабуров и Лопатин пошли по окопам.

Отделение, которым командовал Конюков, окопалось за передней стеной дома. Окоп был вырыт под самой стеной, вдоль фундамента. Два хороших хода сообщения шли из окопа назад под дом, где была вырыта покрытая обгорелыми брёвнами землянка. Два пулемётных гнезда были аккуратно устроены, места для стрелков тоже, причём слева всюду были сделаны земляные полочки, где лежал всякий солдатский припас: гранаты, котелки и прочее.

   — Курите, курите, — сказал Сабуров, когда собравшиеся перекурить бойцы вытянулись при его появлении.

   — Насыпай табачок да кури, землячок, — подал команду Конюков.

Все кругом засмеялись, и Сабуров понял, что разговор в рифму не случайность, видимо, Конюков щеголяет этим.

   — Ну, как живёшь, Конюков? — спросил Сабуров.

   — Хорошо, товарищ капитан.

В Конюкове не исчезла дисциплинированность, но после полумесяца боёв среди опасностей он стал чувствовать себя на более товарищеской ноге с начальством.

   — Как, привык к бомбам?

   — Так точно, привык. Уж он («он» — на солдатском языке неизменно означало — немец) бросает их, бросает, приучает, приучает, как же тут не привыкнуть!

   — Вот старший сержант Конюков, — сказал Сабуров, повернувшись к Лопатину. — За храбрость представлен мною двадцать седьмого числа к ордену.

Конюков счастливо улыбнулся. Он уже слышал от командира роты, что его представили к ордену, но то, что сейчас командир батальона вслух повторил это при бойцах, было ему приятно. Как это часто бывает с людьми в минуту волнения, он вспомнил не то, что требовалось сказать сейчас, а то, что въелось ещё издавна, на действительной, и вместо «Служу Советскому Союзу» рявкнул: «Рад стараться...»

   — Вот товарищ корреспондент из Москвы, — сказал Сабуров. — Расскажи ему, Конюков, чем ты двадцать седьмого отличился, а мне дай пока бинокль.

Конюков снял с груди и передал капитану большой цейсовский бинокль, подобранный им ещё в день взятия дома. Он неизменно носил бинокль на груди, что придавало ему командирский вид, и сейчас отдал его Сабурову с некоторым душевным трепетом, ибо ещё с той войны знал, что занимательные и полезные трофеи начальство любит отбирать у подчинённых для себя.

Пока Сабуров, примостившись за выступом стены, внимательно рассматривал в бинокль развалины соседней улицы, Конюков неторопливо приступил к рассказу. Двадцать седьмое число он и сам считал своим особенно удачным днём, и рассказывать об этом ему доставляло удовольствие.

Двадцать седьмого он был связным и семь раз засветло переползал по открытому месту из второй роты в первую и обратно там, где все остальные связные были убиты. Рассказывал он об этом со свойственной старым солдатам особой картинностью изображения.

   — Ползу, значит, это я, а пули так поверх меня и летят, и летят, а у меня на спине тощий такой вещевой мешочек, и в нём табачок да хлебушко, потому что хлебушко да табачок хотя и легче без них ползти, но оставлять нельзя — знаешь, куда ползёшь, вдруг обратно не приползёшь... Или ранят посередь дороги, опять же перекурить надо и хлебушко пожевать... И котелок у меня за спиной поверх мешка, потому что нет едока, чтобы он был без котелка, — опять срифмовал Конюков. — Ползу, и так у меня котелок мотается из стороны в сторону, гремит. И не потому гремит, что привязан плохо, а потому, что пули по нему бьют — он же высоко, — ползу и вдруг чувствую, что на спине у меня горячо... Вытащил нож, чиркнул по ремню и отрезал мешок. Свалился он рядом со мной и дымится; он его, значит, зажигательной пулей прожёг. И тут я засмеялся, — мне смешно стало, потому что, думаю, что я, танк, что ли, что он у меня башню зажёг... Ну, скинул мешок и дальше пополз, а табак пропал, сгорел. Опять дальше ползу... Совсем ровное место, а грязно было, слякоть, и до того ползу к земле тесно, что грязь аж в голенища залезает. А он ещё и ещё по мне бьёт. Ну, я уж совсем к земле прижимаюсь...

Конюков оглянулся: бойцы слушали его не в первый раз, и на лицах их изобразилась в этом месте готовность улыбнуться: они предвидели, что здесь будет уже известная им и неизменно доставлявшая удовольствие шутка.

   — Ползу и до того тесно к земле прижимаюсь, как по первому году к молодой жене не прижимался, ей-богу, вот те крест, — серьёзно перекрестился Конюков под хохот окружающих. — А потом я за развалину заполз, так он меня из пулемёта взять не может и в живых отпустить тоже не хочет; обидно ему — вторую войну всё в меня целит, а попасть не может, промахивается. Ну и начал он в меня мины бросать. А кругом грязища... Мина разорвётся, а осколки кругом меня шлёпают, будто овцы по грязи идут...

   — Ну, вы ещё тут пока поговорите, — сказал, прерывая Конюкова, Сабуров, — я сейчас вернусь, — и, отдав обрадованному Конюкову бинокль, вылез из окопа и пошёл в соседний взвод.

Минут через тридцать, уже собираясь обратно, он услышал там, где было отделение Конюкова, несколько длинных пулемётных очередей из «максима», и сейчас же одна за другой пять или шесть немецких мин просвистели над головой. Выждав с минуту, Сабуров пополз обратно. Он застал Конюкова и Лопатина сидящими друг против друга в окопе.

   — Вот видишь, я же говорил, — неодобрительно произнёс Конюков. — Как мы по ему стеганули, так и он по нас.

   — Ну и правильно, — отвечал несколько взволнованный Лопатин.

   — В чём тут дело? — спросил Сабуров. — Ни в кого не попало?

   — Нет, вот только ихнюю фуражечку попортило, — сказал Конюков, приподнимаясь и насмешливо двумя пальцами беря с края окопа лежавшую там донышком вниз фуражку Лопатина. — Они её, как целиться стали, сняли и вот положили. А немец, аккурат, как яиц в лукошко, туда осколков и насыпал.

Действительно, на дне фуражки лежало два мелких осколка, попавших в неё уже на излёте и не прорвавших фуражки насквозь.

Сабуров, вытряхнув осколки, посмотрел на фуражку.

   — Все подумают — моль проела, никто не поверит, если расскажете, что осколки попали.

   — А я не буду рассказывать, — усмехнулся Лопатин.

   — Значит, это вы стреляли? — спросил Сабуров.

   — Я... Вот по тем развалинам. Они мне сказали, там немцы сидят.

   — Сидят, так точно, — подтвердил Конюков, — оттого и ответ дали, что сидят.

   — А отчего сегодня так редко стреляете по ним? — спросил Лопатин. — Патроны бережёте?

   — Зачем патроны, — ответил Конюков, — не патроны бережём, а чего же стрелять, пока его не видать. Как его видать будет, так и будем стрелять...

   — Кончили разговор? — спросил Сабуров. — Кончили? Ну и хорошо, пойдёмте.

Когда они добрались до блиндажа Потапова, тот, встретив их на пороге, опять заговорил о пельменях.

   — Очень прошу, хотя бы ради приезда гостя, а, товарищ капитан? — начал Потапов, и именно в этот момент сразу два тяжёлых снаряда разорвались позади блиндажа.

Сабуров толкнул Лопатина в блиндаж, а сам, прижавшись к стойке, стал ждать. Вслед за первыми спереди и сзади обрушилось ещё десятка полтора снарядов, потом начали рваться мины, и снова снаряды, и снова мины, и так продолжалось минут пятнадцать.

Стараясь перекричать грохот, Потапов уже давал приказания связным, и те по ходам сообщения бежали во взводы.

Сабуров поглядел на небо. Построившись гусиным клином, шли немецкие бомбардировщики. Он прикинул на глаз: отсюда трудно было разобрать, но казалось — их не меньше шестидесяти!..

После минутной паузы начала снова бить артиллерия. Сзади блиндажа вздымались чёрные фонтаны.

   — Вот и кончилось затишье, — тихо сказал Сабуров скорое себе, чем Лопатину. — Потапов, — позвал он.

   — Слушаю.

   — Батальонный комиссар останется у вас, пока не кончится артподготовка. Выберете паузу и пошлёте его с автоматчиком ко мне. Я пойду в батальон.

   — Товарищ Сабуров, я с вами, — попросился Лопатин.

   — Нет, — отрезал Сабуров. — Сейчас мы с вами дискуссировать не будем. Потапов выберет минуту и пошлёт вас с автоматчиком.

   — А не лучше ли...

   — Всё. Здесь хозяин я. Петя, пошли...

И, выскочив из окопа, Сабуров и Петя быстрыми перебежками двинулись к дому, где помещался штаб батальона.

Затишье действительно кончилось, и Сабуров, переползая от воронки к воронке, подумал о том, что если самое большее через полчаса не начнётся немецкая атака, — значит, он ещё ничему не научился на этой войне.

XII


После затишья шли уже пятые сутки боёв. Сабуров, пятую ночь спавший кое-как, проснулся от грохота канонады. Он пошарил рядом с собой свалившуюся с койки шинель, натянул её и только тогда, сев на койку, открыл глаза. В первый раз за войну он почувствовал головокружение: в воздухе плясали огненные точки, потом они превращались в сплошные огненные круги и вертелись перед глазами. Сегодня это было особенно некстати: предстояли и трудный день и трудная ночь. Вчера вечером батальонный разведчик казанский татарин Юсупов, бывший борец, кроме «языка», принёс ещё интересные сведения. Судя по его рассказу, за южными развалинами (как теперь в батальоне называлось разрушенное здание заводского клуба) оставался свободный проход, не охраняемый немцами. Юсупов беспрепятственно лазил по нему уже вторую ночь и уверял, что если обмотать чем-нибудь сапоги и не греметь автоматами, то можно через этот проход выбраться дворами в тыл к немцам и ночью перебить целую роту. Перебить целую немецкую роту было соблазнительным делом, но хотя Сабуров и доверял Юсупову, однако, прежде чем пойти на такое предприятие, хотел лично удостовериться в точности его донесения. Сегодня на одиннадцать часов вечера он назначил рекогносцировку. И вот опять не выспался, хотя, готовясь к рекогносцировке, специально хотел выспаться. И ещё это чёртово головокружение... Впрочем, впереди был целый день; всего тяжелее с утра, пока не расходишься.

Он поднялся, подошёл к лампочке и, взяв со стола зеркало, посмотрелся в него: «Сегодня можно ещё не бриться». В блиндаже было душно и сыро, со стен текло. Кладя зеркало, он уронил его, и оно разбилось. Сабуров подобрал самый большой осколок, в который можно было ещё смотреться, положил на стол.

«Разбить зеркало — к беде». Он усмехнулся. Война была такая, что все дурные приметы неизменно исполнялись. Не одно, так другое несчастье или беда приходили каждый день. Нетрудно стать суеверным.

Он свернул цигарку и чиркнул спичкой. Отсыревшая спичка не зажигалась. Потом чиркал ещё и ещё, подряд штук десять. Плюнув, бросил на пол и цигарку и спичечную коробку.

В этом блиндаже Сабуров обосновался позавчера. В первый же день немецкого наступления, после затишья, несколькими прямыми попаданиями разбило подвал котельной, где размещался его командный пункт. Пришлось перейти в другой, но на следующий день к вечеру разбило и другой. Тогда он перебрался сюда.

Здесь лежали когда-то канализационные трубы, уходившие под землю. Сапёры расширили за одну ночь отверстие и сделали блиндаж. Это был третий КП за пять дней.

Он вышел из блиндажа, по ходу сообщения добрался до наблюдательного пункта и оттуда стал руководить отражением атаки. Телефонная связь с ротами рвалась три раза, за час убило двух связистов. Наконец немцев отбили. Вернувшись в блиндаж, Сабуров позвал Масленникова и отдал приказания, необходимые для отражения новых атак. Едва успел поговорить с Масленниковым, как к нему в блиндаж влез знакомый военюрист из дивизии, следователь прокуратуры. Сабуров, поднявшись с койки, поздоровался с ним.

   — Что, — спросил он, — со Степанова допрос снимать будете?

   — Да.

   — Горячо сегодня, не время.

   — Всё время не время, неизвестно, когда время будет, — возразил следователь. — Ничего не поделаешь.

   — Отряхнитесь, — сказал Сабуров.

Следователь только теперь заметил, что был весь в грязи.

   — Ползли?

   — Да.

   — Хорошо, что благополучно.

   — Почти, — сказал следователь. — У вас сапожника нет вбатальоне?

   — А что?

   — Осколком, как на смех, полкаблука оторвало.

Он вытянул ногу: у сапога действительно было аккуратно отрезано полкаблука.

   — Нет сапожника. Был один, вчера ранили. Где же Степанов? Петя! — крикнул Сабуров. — Проводи товарища командира к дежурному, там у него за помощника Степанов сидит, — боец, знаешь?

   — Знаю.

   — Как, помощник дежурного? — удивился следователь.

   — А что же мне с ним делать? Охрану возле него ставить? У меня и так людей нет.

   — Так он же под следствием.

   — Так что же, что под следствием. Говорю вам — нет людей. Тут мне, в ожидании ваших решений, его охранять некем и, по совести говоря, не для чего...

Следователь вышел вместе с Петей. Сабуров, глядя им вслед, подумал, что война изобилует нелепыми положениями. Конечно, этот следователь делает своё дело и Степанова, может, и надо отдать под суд, но вот следователь приполз допрашивать его здесь... Для того чтобы снять допрос, он рисковал жизнью... Его могли убить по дороге, и, когда он будет допрашивать, его тоже могут убить, и когда он пойдёт обратно в дивизию и, может быть, возьмёт с собой Степанова, то и Степанова и его на обратном пути совершенно одинаковым образом могут убить. А между тем всё это, вместе взятое, как будто происходило по правилам, так, как и должно было происходить.

Забрав Степанова из дежурки и для порядка взяв конвоира, следователь устроился в полуподвале с обвалившимися окнами. Сквозь дыру в перекрытии просвечивало небо. Стена была в двух местах насквозь пробита снарядами, на камедном полу темнели пятна крови, — наверное, тут кого-нибудь убило или ранило.

Степанов сидел на корточках у стены, следователь — на кирпичах посредине подвала. Он записывал, положив на колени планшет.

Степанов был колхозник из-под Пензы, боец второй роты. Ему было тридцать лет. Дома у него остались жена и двое детей. Его призвали в армию, и он сразу же попал в Сталинград. Вчера вечером, во время последней атаки немцев, вместе со своим напарником Смышляевым он сидел в глубоком «ласточкином гнезде» и стрелял по танкам из противотанкового ружья, но промахнулся два раза подряд, и танк, прогрохотав гусеницами над головой, прополз дальше. Смышляев закричал что-то непонятное, приподнялся и бросил вслед танку, под гусеницу, тяжёлую противотанковую гранату. Она взорвалась, танк остановился, но в это время второй танк с таким же рёвом пронёсся над окопом. Степанов успел нырнуть глубоко в гнездо, и его только засыпало землёй. Смышляев не успел. Когда Степанов приподнялся, вместе с землёй в «ласточкино гнездо» свалился Смышляев, вернее нижняя часть его, до пояса, — всё, что выше, было раздавлено танком. Когда этот кровавый обрубок упал в окоп рядом со Степановым, тот не выдержал и, не думая больше ни о чём, пополз из окопа. Он полз всё время к Волге, ничего не соображая, стремясь только отползти как можно дальше.

Ночью его нашли уже в расположении штаба полка. Степанов рассказал всё, как было. Бабченко дал ему конвоира и с сопроводительной отправил к Сабурову, послав по официальной линии в дивизию сведения о нём как о дезертире.

Сабурову доложили об этом случае, но он в суматохе боя не успел сам во всём разобраться, а теперь по донесению Бабченко сюда уже явился следователь...

Обвиняемый сидел перед следователем и отвечал то же самое, что он отвечал вчера ночью Бабченко. Следователь, против обыкновения, медлил и задавал много вопросов. Он не знал, что делать. Степанов был дезертир, но в то же время ничего преднамеренного не сделал. С ним был шок: он не вынес ужаса и пополз назад, и если бы дополз до берега Волги, то, возможно, опомнился и вернулся обратно. Так думал следователь, так думал сейчас, придя в себя, и сам Степанов. Но факт дезертирства оставался фактом, и ради общего порядка оставить это безнаказанным было нельзя.

   — Я бы обратно пришёл, ей-богу, — после молчания, не ожидая новых вопросов, убеждённо сказал Степанов. — Я бы и сам пришёл...

В эту минуту беспрерывно гремевшая кругом канонада прекратилась и раздались близкие автоматные очереди. Петя, пробегавший через подвал от Сабурова к дежурному, крикнул на ходу:

   — Немцы прорываются. Капитан приказал всем, кто с оружием, в бой, — и побежал дальше.

Следователь, немолодой и, в сущности, штатский человек, переодетый в военное, снял очки, протёр стёкла, снова надел их и, взяв лежавший рядом с ним автомат — оружие, с которым уже давно никто в дивизии не расставался, — неторопливо вылез через пролом наружу. Красноармеец, охранявший Степанова, в сомнении посмотрел на него, потом на пролом в стене, потом на Степанова и, сказав: «Ты посиди пока тут», вылез вслед за следователем.

Это была вторая за день решительная атака немцев, когда их автоматчики, человек двадцать, через стену забрались во двор дома. Во дворе шла стрельба в упор.

Были подняты на ноги все, кто находился в штабе батальона и кругом него.

Сабуров сам выбрался наверх и руководил боем настолько, насколько вообще можно руководить рукопашной.

Часть немцев убили, часть выбили за ограду. Следователь и конвоир влезли обратно через пролом и устало опустились на кирпичи. У следователя из кисти руки, слегка задетой пулей, сочилась кровь.

   — Надо перевязать, — сказал конвоир.

   — У меня пакета нет.

Степанов, порывшись в кармане гимнастёрки, вытащил оттуда индивидуальный пакет. Вдвоём с конвоиром они перевязали раненому руку. Потом Степанов отошёл и снова присел у стены. Лишь теперь они вспомнили, что допрос был прерван атакой и что его, очевидно, надо продолжить. Но продолжать допрос следователю не хотелось. Чтобы протянуть время и отдышаться, он здоровой рукой вытащил из кармана кисет с табаком, с трудом, помогая себе забинтованными пальцами, свернул цигарку, потом, посмотрев на Степанова и конвоира, с той автоматической привычкой делиться табаком, которая появляется у людей, долго пробывших на фронте, протянул им кисет.

Степанов вслед за конвоиром взял щепотку, вытащил заботливо хранимый обрывок газеты, оторвал полоску и свернул цигарку. Все трое закурили. Курение продолжалось минут десять. Тем временем снова началась канонада. Под звуки её следователь стал наспех доканчивать допрос, с трудом придерживая планшет раненой рукой. Вскоре допрос был окончен, предстояло сделать заключение. В эту минуту, так же как и в первый раз, канонада прекратилась и снова началась немецкая атака.

Заслышав автоматные очереди, следователь снова молча потянул к себе автомат, взял его в здоровую руку и, не оборачиваясь, вылез из подвала. Конвоир последовал за пим.

Степанов снова остался один, растерянно огляделся по сторонам и, услышав за стеной близкие выстрелы, полез в пролом следом за конвоиром. Выскочив наружу и увидев рядом с лежавшим на земле убитым красноармейцем винтовку, схватил её. Затем, пробежав несколько шагов, лёг на груду кирпичей, неподалёку от следователя и ещё трёх лежавших тут же бойцов. Когда левее него немцы выскочили из-за стены, он вместе со всеми начал по ним стрелять. Потом поднялся и, перевернув винтовку, прикладом ударил по голове набежавшего на него автоматчика. Потом снова упал за камни и несколько раз выстрелил по двигавшимся в глубине двора немцам.

Немцы тоже стреляли. На этот раз во двор их пробралось человек десять, и через несколько минут они все были или убиты, или ранены.

Атака отхлынула, выстрелы гремели уже за стеной. Степанов встал и, не зная, что делать, пошёл туда, где лежали следователь и конвоир. Конвоир встал, но следователь продолжал лежать: он был ранен в ногу. Степанов поднял его, увидел, что нога сильно кровоточит, и, взвалив на плечи, потащил в подвал. Там он опустил его на пол, подложив, чтобы было повыше, два кирпича в изголовье.

   — Сходи за сестрой или санитаром, — сказал ему следователь.

Степанов привёл санитара, который, согнувшись над раненым, стал перевязывать ногу. Раненый не стонал. Он лежал молча и ждал, когда кончится эта боль.

Конвоир вытащил из-за голенища жестянку с махоркой, свернул цигарку себе, потом дал щепотку Степанову и спросил раненого:

   — Разрешите вам свернуть?

   — Сверни, — ответил тот.

Конвоир свернул цигарку, лизнул, заклеил и, вложив в рот раненому, зажёг спичку. Раненый несколько раз подряд жадно затянулся.

По дороге к себе в блиндаж, через подвал, прошёл Сабуров. Сегодня он до того устал, что ему было тяжело нести автомат, и он волочил его за собой прикладом по земле.

   — Перекуриваете? — В углу его рта была зажата потухшая цигарка. Он закурил ещё в блиндаже перед боем, но так и забыл о ней. — Дайте прикурить.

И, только уже прикуривая у конвоира, сообразил, что это за люди. Он посмотрел на Степанова, потом на раненого и спросил:

   — Сильно задело?

   — Порядочно.

   — Сейчас скажу, чтобы вынесли, а то опять начнётся. — Он посмотрел на белое, без кровинки лицо следователя. — С допросом закончили?

   — Закончили.

   — Ну, и какое же ваше заключение?

   — Какое же заключение, — сказал следователь. — Будет воевать. Вот и всё.

Взяв планшет, он вытащил оттуда протокол и написал внизу: «Состава преступления для предания суду трибунала нет. Отправить на передовые», — и расписался.

   — Отправить на передовые, — повторил он вслух и, превозмогая боль, усмехнулся.

   — Отправлять недалеко, сто шагов. — Сабуров повернулся к Степанову: — Иди к себе в роту. Винтовка чья?

   — С убитого взял, товарищ капитан.

   — Будет твоя. Доложи Потапову, что я тебя прислал.

Был особенно тяжёлый день, один из тех, когда напряжение всех душевных сил доходит до такой степени, что в самый разгар боя неожиданно и невыносимо хочется спать. После двух утренних атак в полдень последовала третья. В обращённой к немцам части двора высилось небольшое полуразрушенное складское здание. Было оно построено прочно, с толстыми стенами и глубоко уходившим в землю подвалом. Среди остальных зданий, занимаемых Сабуровым, оно стояло особняком, немного впереди и на отлёте. Именно сюда и направили немцы свою атаку в третий раз.

Когда одному танку удалось подойти вплотную к складу и он, прикрывшись его стеной от огня артиллерии, стал стрелять из пушки прямо внутрь, немецкие автоматчики забрались через проломы, и через несколько минут там прозвучал последний выстрел. Первое желание Сабурова было попытаться тут же, среди белого дня, отбить склад. Но он сдержал себя и принял трезвое решение: сосредоточить весь огонь позади складов, не давая немцам до темноты втянуться туда крупными силами, а контратаку произвести с темнотой, когда решимость и привычка к ночным действиям возместят ему недостаток людей.

Бабченко, которому он доложил по телефону о потере склада, ничего не ответил по существу, но долго и злобно ругался и в заключении сказал, что придёт сам. Сабуров предчувствовал столкновение, и его опасения оправдались. Бабченко, согнувшись, влез в блиндаж, злой, потный, с головы до ног забрызганный грязью.

   — Ишь, забрался, — проворчал Бабченко. — Сколько метров над головой?

   — Три.

   — Ты бы ещё глубже залез.

   — А мне глубже не надо. И так не пробьёт.

   — Залез в землю, как крот, — съязвил Бабченко.

В сущности, он ничего не мог возразить. Сабуров копал этот блиндаж не специально, а лишь расширил старый туннель, и то, что блиндаж его был глубок и не боялся даже прямых попаданий, было только хорошо. Но немцы только что захватили склад, и Бабченко хотелось сорвать зло на комбате.

   — Закопался, — повторил он.

Сабуров был зол, устал и не меньше, чем Бабченко, расстроен потерей склада. Он знал, что до самой ночи — до тех пор, пока не удастся отбить склад обратно, — эта мысль, как заноза, будет мучить его, и поэтому в ответ на слово «закопался» сказал с вызовом:

   — Что, товарищ подполковник, прикажете командный пункт наверх перенести?

   — Нет, — отрезал Бабченко, почувствовав в словах Сабурова иронию. — Склад отдавать не надо было, вот что.

Сабуров молчал. Он ждал продолжения.

   — Что думаешь делать?

Сабуров доложил свой план ночной контратаки.

   — Что ж, — сказал Бабченко, посмотрев на часы. — Сейчас четырнадцать. Значит, так и будут они до темноты там сидеть? Ты приказ читал, что ни шагу назад, а? Или, может быть, ты с приказом не согласен?

   — В восемнадцать я начну атаку, — стараясь сдержаться, сказал Сабуров, — а в девятнадцать склад будет у меня.

   — Ты мне это не говори. Ты приказ читал, что ни шагу назад?

   — Да.

   — А склад отдал?

   — Да.

   — Сейчас же отбить! — крикнул Бабченко не своим голосом, вскакивая с табуретки. — Не в девятнадцать, а сейчас же!

По его лицу Сабуров понял, что Бабченко был на той грани усталости и нервного исступления, на которой находился сегодня он сам. Спорить с Бабченко в эту минуту было бесполезно, и если бы дело шло лишь о том, что вот сейчас ему, Сабурову, было бы приказано идти одному к этому сараю среди бела дня, то он бы встал и пошёл, с горьким чувством, что если нельзя доказать командиру полка его неправоту ничем другим, кроме своей собственной смерти, — чёрт с ним, — он, Сабуров, докажет ему это своей смертью. Но в контратаку нужно было вести людей, то есть надо было доказывать Бабченко, что он не прав, не только ценой собственной жизни, но и ценой жизни других.

   — Товарищ подполковник, разрешите доложить...

   — Ну?

Сабуров ещё раз повторил все мотивы, по которым он решил отложить атаку до ночи, и поручился, что в течение дня будет держать всю площадь за складом под таким огнём, что до ночи там внутри не прибавится ни одного немца.

   — Ты приказ, чтобы ни на шаг не отступать, читал? — ещё раз спросил Бабченко всё с тем же беспощадным упрямством.

   — Читал, — ответил Сабуров, вытягиваясь, не сводя глаз с Бабченко и встречая его взгляд таким же беспощадным взглядом. — Читал. Но я не хочу сейчас людей класть там, где их не надо класть, где можно почти без потерь всё взять обратно.

   — Не хочешь? А я тебе приказываю.

У Сабурова мелькнула мысль, что надо вот сейчас же что-то сделать с Бабченко, заставить его замолчать, не дать ему больше повторять этих слов; что ради спасения жизни многих людей надо позвонить Проценко и доложить, что он отказывается сделать так, как хочет Бабченко, а потом — будь что будет — пусть с ним, с Сабуровым, делают что хотят. Но уже въевшаяся в кровь привычка к дисциплине помешала ему.

   — Есть, — сказал он, продолжая смотреть на Бабченко. — Разрешите выполнять?

   — Выполняй.

Всё, что произошло поело этого, надолго осталось в памяти, как дурной сон. Они вылезли из блиндажа, Сабуров в течение получаса собрал всех, кто был под рукой, Бабченко по телефону приказал поддержать контратаку пятью оставшимися ещё в полку пушками, которые, впрочем, едва ли могли принести тут пользу. И контратака началась.

Хотя всего двадцать дней назад батальон начинал бои почти в полном составе, но сейчас, когда понадобилось днём, среди боя, организовать контратаку, Сабуров собрал вокруг себя только тридцать человек. Это был весь резерв, на который он мог рассчитывать.

Бабченко торопил. Слова «ни шагу назад» он понимал буквально, не желая считаться с тем, чего будут стоить эти сегодняшние потери завтра, когда немцы снова пойдут наступать и их нечем окажется держать. К началу контратаки с левого фланга не успели перетащить даже миномёты, а Сабуров со своими тридцатью бойцами, перебегая от стены к стене, от развалин к развалинам, уже пошёл вперёд.

Кончилось это так, как он и ожидал. Семь человек остались лежать между развалинами. Остальные нашли себе каждый какое-нибудь укрытие неподалёку от склада, и никакая сила не могла заставить их подняться. Атака не удалась и в таких условиях и не могла удаться.

Когда люди залегли, немцы стали засыпать их минами. Остаться лежать здесь, где попало, за ненадёжными укрытиями, была верная смерть. Огонь всё усиливался. Разорвавшаяся рядом мина слегка оглушила Сабурова; вся левая половина лица вдруг сделалась чужой, словно набитой ватой. Обломками кирпича его оцарапало, по лицу текла кровь, но он её не замечал. Когда огонь стал совершенно невыносимым, Сабуров, дав знак остальным, пополз обратно.

На обратном пути убило ещё одного. Через час после начала этой затеи Сабуров стоял перед Бабченко за низким обвалившимся выступом дома, где тот, почти не прячась, с самой близкой дистанции, всё время под огнём, наблюдал за атакой.

Сабуров козырнул и с хрустом опустил на землю автомат. Должно быть, его измазанное кровью и грязью лицо было такое страшное, что Бабченко сначала ничего не сказал, а потом произнёс:

   — Отдохните.

   — Что? — спросил Сабуров, не расслышав.

   — Отдохните, — повторил Бабченко.

Сабуров опять не расслышал. Тогда Бабченко крикнул ему в самое ухо.

   — Меня оглушило, — сказал Сабуров.

   — Отдохните, — сказал Бабченко в четвёртый раз и пошёл по направлению к блиндажу.

Сабуров двинулся вслед за ним. Они не спустились в блиндаж, а сели на корточки рядом, у выступа стены, где была дежурка. Оба молчали, обоим не хотелось смотреть друг другу в глаза.

   — Кровь, — заметил Бабченко. — Ранен?

Сабуров вытащил из кармана грязный, земляного цвета носовой платок, плюнул на него несколько раз и вытер лицо. Потом ощупал голову.

   — Поцарапало.

   — Вызовите из рот всех, кого можно вызвать, — приказал Бабченко, — я сам поведу их в атаку.

   — Сколько людей? — спросил Сабуров.

   — Сколько есть.

   — Больше сорока не будет.

   — Сколько есть, я уже сказал, — повторил Бабченко.

Сабуров распорядился вызвать людей и перетащить поближе миномёты; всё-таки они хоть чем-то могли помочь. При всём своём упрямстве Бабченко понимал, что атака была неудачной по его вине и что следующая атака тоже едва ли будет удачной. Но после того как на его глазах, по его приказанию, бессмысленно погибли люди, он считал для себя необходимым попробовать самому сделать то, что не сумели сделать его подчинённые.

Пока подтаскивали миномёты и собирали людей, давали последние приказания перед атакой, Бабченко вернулся обратно за обломок стены, откуда он наблюдал первую атаку, и стал внимательно рассматривать лежавшее впереди пространство двора, прикидывая, откуда будет удобнее и безопаснее перебегать. Сабуров молча стоял рядом с ним. Шагах в сорока разорвалась немецкая мина.

   — Заметили, — сказал Сабуров. — Отойдёмте, товарищ подполковник.

Бабченко молчал и не двигался. Вторая мина разорвалась чуть подальше.

   — Отойдёмте, товарищ подполковник. Заметили, — повторил Сабуров.

Бабченко продолжал стоять. Это был вызов. Он хотел показать, что, только что посылая людей в атаку, он требовал от них такой же готовности к смерти, какой требовал и от себя.

   — Пойдёмте! — крикнул Сабуров в третий раз, когда мина разорвалась совсем близко, прямо перед стеной, и над их головами просвистело несколько осколков.

Бабченко молча повернулся, посмотрел ему в глаза, плюнул себе под ноги и твёрдыми недрогнувшими пальцами, достав из кисета щепоть табаку, свернул папироску. Потом достал из кармана зажигалку, несколько раз чиркнул, зажёг её, повернулся против ветра и низко наклонился, чтобы закурить. Может быть, если бы он не повернулся, его бы не убило, но он повернулся, и осколок разорвавшейся в десяти шагах мины попал ему в голову. Он молча упал к ногам Сабурова, тело его только один раз вздрогнуло и замерло. Сабуров опустился рядом с ним на землю, повернул его изуродованную голову и с неожиданным равнодушием подумал, что так оно и должно было случиться. Он приложил ухо к груди Бабченко: сердце не билось.

   — Убит, — произнёс он и потом повернулся к Пете, лежавшему в пяти шагах за стеной.

   — Петя, иди помоги.

Петя подполз к нему. Они взяли Бабченко за руки и за ноги и перетащили к блиндажу.

   — Миномёты на позиции, — доложил подбежавший к Сабурову лейтенант. — Прикажете открыть огонь?

   — Нет, — сказал Сабуров. — Отставить!

Он подозвал Масленникова и распорядился отменить приготовления к атаке и вернуть людей на их места. Потом, спустившись в блиндаж, позвонил в полк. К телефону подошёл комиссар. Сабуров доложил, что Бабченко убит, доложил, при каких обстоятельствах, и сказал, что доставит его тело в полк, когда стемнеет.

Конечно, ему было жаль, что Бабченко убили, но в то же время у него было осознанное, совершенно ясное чувство облегчения от того, что теперь он может распорядиться так, как считает нужным, и что не будет повторена ещё раз эта нелепая атака, придуманная Бабченко ради собственного престижа. Он приказал вынести раненых и готовиться к ночной атаке склада.

Немцы не предпринимали ничего нового. На сегодня с их стороны, пожалуй, было всё кончено. Сабуров поговорил по телефону с ротами и лёг спать, приказав разбудить его в семнадцать, перед началом темноты.

XIII


Он проснулся не от шума, а от пристального взгляда. Перед ним стояла Аня. Она смотрела на него своими большими спокойными глазами. Он поднялся и молча сел, тоже глядя на неё.

   — Как хорошо, что вы проснулись. Мне уже скоро уходить. — Она протянула Сабурову руку. — Здравствуйте.

   — Садитесь, — предложил Сабуров, подвигаясь на койке.

Аня села.

   — Вижу, вы совсем поправились.

   — Да, совсем, — подтвердила Аня. — Я ведь была легко ранена. Только много крови потеряла. Вы знаете, — быстро добавила она, не дав ему ничего сказать, — я встретила маму. Мы теперь с ней вместе.

   — Вместе?

   — Ну, не совсем вместе. Она там же, в деревне, в избе живёт, где наш медсанбат стоит; я там ночую с нею вместе. То есть не ночую, а по утрам сплю, когда возвращаюсь с переправы.

   — Вы уже давно опять ездите сюда?

   — К вам первый раз, а вообще четвёртый день. Я маме про вас рассказывала.

   — Что?

   — Всё, что знаю.

   — А что же вы знаете про меня?

   — Очень много.

   — Ну, а всё-таки?

   — Много, много, почти всё.

   — Всё?

   — Я даже знаю, сколько вам лет. Вы тогда говорили правду. Мне ваш ординарец сказал.

   — А что он вам ещё обо мне сказал?

   — Что вас сегодня чуть не убили.

   — Ещё?

   — Ещё? Больше ничего. Мне некогда было спрашивать. Мы раненых сейчас сносили в одно место. У вас много раненых.

   — Да, много, — помрачнев, вздохнул Сабуров. — Значит, некогда было. А если было бы время, ещё бы спрашивали?

   — Да.

   — Тогда спрашивайте у меня самого. — Он посмотрел на часы. — Проснулся раньше времени.

   — Это я вас разбудила. Я на вас так долго смотрела, что вы проснулись. Нарочно. Я хотела, чтобы вы проснулись.

   — Я очень рад вас видеть.

   — Я тоже, — сказала Аня и посмотрела ему в глаза.

Он понял, что тот неожиданный поцелуй ночью, когда она лежала на носилках, ею не забыт, и вообще ничего не забыто, и что всё то немногое, что было между ними, на самом деле очень важно. Он почувствовал это сейчас, когда взглянул на неё.

   — Я гут хорошо если два часа в сутки спал, — сказал он. — Даже почти не вспоминал о вас, так тут всё у нас было...

   — Я знаю... У нас в медсанбате несколько раз были ваши бойцы. Я у них спрашивала, как у вас тут.

Аня теребила пальцами краешек гимнастёрки. Сабуров понял, что это не от смущения, а оттого, что она хотела сказать что-то важное и подбирала слова.

   — Ну? — выжидающе спросил он.

Она молчала.

   — Ну, что? — повторил он.

   — А я много думала о вас, очень много, — сказала она с обычной, отличавшей её серьёзной прямотой.

   — И что надумали?

   — Ничего я не надумала. Просто думала.

Она вопросительно посмотрела на него, и он почувствовал — она ждёт, чтобы он сказал что-то хорошее, умное и успокоительное: что всё будет хорошо, что они оба будут живы и ещё что-нибудь такое же, взрослое, от чего она почувствовала бы себя под его защитой. Но ему ничего не хотелось говорить, ему просто хотелось обнять её. Он положил руку ей на плечо, как тогда на пароходе, чуть придвинул её к себе и сказал:

   — Я так и думал, что вы придёте.

И за этими словами она почувствовала, что он тоже хорошо помнит тот поцелуй на носилках и что именно поэтому говорит: «Я так и думал».

   — Вы знаете, — заговорила она, — наверное, у всех так бывает в жизни, как у меня сейчас. Приходит день, и чего-то в этот день очень ждёшь. Вот сегодня я с утра весь день ждала, что увижу вас, и ничего кругом не замечала. Днём очень стреляли, а я почти не замечала. Буду вот так ездить к вам и сама не замечу, как храброй стану.

   — Вы и так храбрая.

   — Нет, так не храбрая, а вот сегодня храбрая.

Он посмотрел на часы.

   — На улице уже начинает темнеть?

   — Да, — ответила она, — наверное. Я не заметила. Наверное, наверное, — встрепенулась она. — Надо уже вывозить раненых. Я пойду.

Он был рад этим её словам: «Я пойду», потому что по часам следовало уже начать готовиться к атаке, хорошо, что она уходит первой.

   — В один раз не заберёте всех?

   — Нет. Я ещё раза два буду сегодня. До утра бы всех успеть, и то хорошо...

Сабуров встал и сказал:

   — У нас командир полка убит сегодня. Вы знаете?

   — Знаю. Рядом с вами, мне сказали. Вас оглушило сегодня?

   — Немножко, уже прошло.

Он посмотрел на всё и только теперь догадался, почему она сегодня говорила громче, чем обычно.

   — Тоже Петя рассказал?

   — Да... Я вас ещё увижу сегодня?

   — Да, да, конечно, — заторопился Сабуров. — Конечно, увидите. А как же. Только...

   — Что?

Он хотел сказать, чтобы она была осторожнее, и замолчал. Как она могла быть осторожнее? Всегда один и тот же, обычный путь, по которому надо нести раненых в одно и то же время суток. Как она могла быть осторожнее? Просто глупо было бы говорить ей об этом.

   — Нет, ничего, — произнёс он. — Конечно, увидимся. Непременно.

Когда она вышла, Сабуров с минуту сидел молча. Потом встал и быстро надел шинель. Ему захотелось поскорей отбить склад не только потому, что это было нужно, но ещё и потому, что только после этого он мог увидеть Аню. Он подумал об этом и сам удивился этой мысли, похожей на мысль о любви.

Однако мысль всё-таки возникла и не исчезала. Она оставалась с ним и тогда, когда он давал последние распоряжения перед атакой, и когда они пошли в эту атаку и сначала ползли среди развалин, а потом перебегали под огнём, и когда, бросив две гранаты, он ворвался с остальными в склад и там началась та неразбериха с выстрелами, криками и стопами, которая называется рукопашной.

На этот раз он взял склад обратно, имея всего одного убитого и пять раненых. И хотя у него, как у многих русских людей, было не показное, а действительное правило не думать и не говорить плохо о мёртвых, но он ещё раз с раздражением подумал о Бабченко.

Ванин, вернувшийся днём из второй роты, участвовал в атаке вместе с ним. И хотя это было неблагоразумно, Сабуров не нашёл в себе сил отказать ему. Вообще он сейчас испытывал такое душевное состояние, при котором ему трудно было отказать человеку в чём-нибудь хорошем. Они всё время были рядом и вместе вернулись в блиндаж.

   — Этот склад, между прочим, был для декораций, — сказал Ванин. — Вот тог дом, что впереди, это театр строился, а при нём склад для декораций. И двор. Там рельсы положены, чтобы на вагонетке декорации прямо со сцены увозить. Здорово, верно?

   — Верно. — Сабуров невольно улыбнулся.

   — Ты что? — спросил Ванин.

   — Подумал, что нет ни одного дома кругом, о котором бы ты не знал всех подробностей.

   — А как же? Я же всё это строил. И не только дома, я почти всех людей тут знаю. Тут девушка-сестра была у тебя, да?

   — Да, — настороженно подтвердил Сабуров, подумав, что сейчас Ванин позволит себе какую-нибудь шутку на этот счёт.

   — Её тоже знаю, — сказал Ванин, — увидел и вспомнил. Она на Тракторном работала, в инструментальном, нормировщицей. Мы её хотели комсоргом цеха рекомендовать.

Оказалось, это было всё, что он хотел сказать о девушке.

   — Почти всех знаю, — повторил он, уже забыв о ней. — И Тракторный себе представляю не таким, как он есть, а каким он был раньше. И за станками люди. Ты чего угрюмый сегодня?

   — Я не угрюмый. Просто думаю.

   — О чём? О Бабченко?

   — И о Бабченко.

   — Да, — сказал Ванин, — убили. Интересно, кого теперь назначат. Может, тебя?

   — Нет, — отверг Сабуров, — наверное, Власова из первого батальона. Он майор.

Зазвонил телефон.

   — Вас спрашивают, — обратился связист к Сабурову.

Сабуров подошёл. У телефона был Проценко. Сабуров обрадовался его голосу.

   — Как живёшь? — спросил Проценко.

   — Ничего.

   — Что же хозяина своего не уберёг, а?

   — Не мог.

   — А легко отбили склад? — спросил Проценко.

   — Легко, с малыми потерями.

   — Вот так с самого начала и надо было — отсечь подход подкреплений и отбивать ночью. Так и на будущее себе заведи.

Это звучало упрёком. Сабуров хотел было сказать, что не он устраивал эту дневную атаку, но промолчал. Бабченко был уже мёртв, и плох он был или хорош, но тоже погиб за Сталинград.

Аня сдержала своё слово и поздно вечером появилась ещё раз. Она очень торопилась, забежала на минуту. И сразу ушла. И Сабуров почувствовал тревогу за неё. Окружавшие их здесь в Сталинграде опасности были теперь совсем разные: одни, сами собою подразумевающиеся, — для него и другие, очень страшные и неожиданные, — для неё. И он понял, что теперь всегда будет бояться за неё.

Все дневные и вечерние дела были закончены. Оставалось ожидать двадцати трёх часов — времени, когда Сабуров приказал Юсупову прийти, чтобы вместе двинуться на рекогносцировку. Возможность разведать дорогу, а завтра ночью попробовать перебить немецкую роту после всех сегодняшних неудач и потерь казалась особенно заманчивой.

Юсупов явился через пять минут. Всё у него было уже готово: на шее висел автомат, две гранаты в аккуратном холщовом мешке были прикреплены к поясу. Он был без шинели, налегке, в одном наглухо застёгнутом ватнике. Так он всегда ходил в разведку.

   — Сейчас пойдём, — сказал Сабуров. — Петя, скажи Петрову, что он со мной пойдёт.

Ефрейтор Петров сопровождал Сабурова в тех случаях, когда Петя оставался в штабе. Сабуров снял со стены свой автомат, надел так же, как и Юсупов, ватник, стянул его потуже ремнём и, положив в карманы две гранаты-«лимонки», которые любил за их малый размер и сильное действие, повесил на шею автомат.

Они вышли: впереди Юсупов, за ним Сабуров, последним Петров. Стояла сырая и тёмная — хоть глаз выколи — октябрьская ночь. Моросил дождик. Было так темно, что в первую секунду им показалось, что они вышли не на улицу, а только в тамбур между двумя дверьми. Контуры стен сливались с небом, и казалось, что ввысь над развалинами поднимаются тоже дома, только выкрашенные в более светлую краску.

Выйдя из блиндажа, Сабуров подумал, что, в сущности, не грех бы отложить эту рекогносцировку до завтра. И так слишком много всего было за день, а день этот не последний. Но ночная свежесть, тихий дождик и чёрное низкое небо заставили его встряхнуться.

   — Хорошая ночь, — заметил Сабуров. — Верно?

   — Так точно, товарищ капитан, — подтвердил Юсупов.

   — У вас где семья, Юсупов, в Казани?

   — Нет, в Иркутске. Мы уже пятнадцать лет в Иркутске живём.

   — Далеко, — задумчиво произнёс Сабуров и подумал об Иркутске: наверное, там нет затемнения и на улицах горят фонари. Он на секунду представил себе, что было бы, если бы весь этот свет перенести сейчас сюда, в Сталинград. Вот сюда, где они идут. На всех углах стоят фонари и горят в полный накал. И окна освещены.

Он невольно усмехнулся своей мысли.

Через пять минут они добрались до второй роты, где их встретили у развалин дома Потапов и Масленников.

О том, что Сабуров отправляется на рекогносцировку, Масленников знал, но не одобрял этого, считая, что рекогносцировку должен производить не Сабуров, а именно он, Масленников. Но поскольку Сабурова было трудно отклонить от раз принятого решения, Масленников заранее под каким-то предлогом отправился во вторую роту к Потапову, чтобы на всякий случай оказаться именно там, откуда Сабуров пойдёт дальше. То, что Масленников встретил его, было для Сабурова неожиданно, однако он не выразил удивления, а только улыбнулся в темноте.

   — Ты уже здесь, Миша?

   — Да, товарищ капитан, я...

Масленников начал объяснять, почему именно он оказался во второй роте.

   — Знаю, — прервал его Сабуров всё с той же невидимой в темноте улыбкой.

Ему было приятно, что Масленников тревожится за него и пришёл сюда, чтобы на всякий случай быть поближе.

Когда они уже двинулись, Масленников ещё раз подошёл к Сабурову, задержал его руку в своей и сказал тихо:

   — Алексей Иванович.

   — Ну?

   — Алексей Иванович, — повторил Масленников.

   — Ну что?

Сабуров не сразу понял, что Масленников хочет обнять его.

Они обнялись, и Сабуров пошёл. Масленников смотрел ему вслед. Не то что опасение, а какая-то безотчётная тоска, так часто оправдывающаяся на фронте, щемила сердце Масленникова с самого утра, когда он узнал о предстоящей рекогносцировке.

Сначала шли не прячась — темнота ночи позволяла это, потом Петров неосторожно брякнул дулом автомата о стену. Все трое замерли и притаились, ожидав посланной наугад пули. Но никто не стрелял. Тогда они пошли дальше.

Дождь всё ещё накрапывал. Стало холоднее. Ночь уже не казалась такой мягкой и спокойной, как вначале. Далеко за домами, левее, то и дело вспыхивала перестрелка.

Им пришлось продвигаться ползком между развалинами, по переулку, который был весь такой, словно здесь только что произошло землетрясение. Кроме обрушившихся вкось стен, превративших переулок в овраг, на земле, среди кирпичей, валялись самые разнообразные, иногда странные на ощупь вещи — обломки мебели, осколки посуды, разбитая ванна, исковерканный самовар, о разодранные края которого Сабуров оцарапал руку.

Так они ползли ещё минут пять, может быть, восемь. Хотя расстояние между нашей и немецкой линиями было очень небольшое — кое-где достигало двухсот метров, а кое-где сближалось до пятидесяти, но пробираться приходилось извилистыми проходами, среди обломков, и порой трудно было точно разобраться, к кому они сейчас ближе находятся — к своим или к немцам.

Они шли и ползли до тех пор, пока с ними не произошла одна из тех нелепостей войны, которую не могли предвидеть ни немцы, ни русские, ни Юсупов, ни Сабуров — никто и которая тем не менее всё-таки произошла. Когда, по расчётам Юсупова, они подползли уже на полсотни шагов к цели, над головами их раздалось знакомее, похожее на шум мотоцикла стрекотание мотора ночного У-2. Несколько, как из горшка высыпанных, мелких бомб разорвались кругом них. В этом не было ничего удивительного: они находились на «ничьей» земле, и лётчик не добросил бомбы всего на пустяк.

В тот момент, когда рядом с ними разорвались бомбы, Юсупов полз впереди, Петров рядом с ним, а Сабуров, готовясь вслед за ними опуститься на колени, чтобы ползти, стоял у полуобвалившейся стены. Ближайшая бомба упала рядом со стеной, в угол, под корень её. Обломок стены качнулся и рухнул на землю, накрыв кирпичами Сабурова. Кирпичи упали на него сбоку, как обвалившиеся детские кубики. Падая, Сабуров закрыл глаза. От этого удара, от силы взрыва и рванувшегося на него воздуха ему показалось, что всё кончено, что он убит. Но когда он упал и сразу же открыл глаза, то почувствовал не смерть и не слабость, а только тяжесть навалившихся кирпичей, а в носу и во рту вкус кирпичной пыли.

   — Юсупов, — шёпотом позвал он, — Юсупов.

Юсупов не откликнулся.

   — Петров, — прошептал Сабуров.

Никто опять не откликнулся. Ему почудилось, что впереди кто-то шелохнулся, но, придавленный кирпичами, он не мог двинуться. В теле было непривычное чувство страшной связанности, как будто его всего обкрутили канатом, оставив свободными только левую руку и голову. Кусок кирпича попал в лицо, и на глаза натекала кровь. Он дотянулся рукой и стёр кровь с глаз, размазав её по лицу. Потом пошарил вокруг себя и всеми пятью пальцами наткнулся на окровавленную мёртвую голову Петрова. Он тихо, сквозь зубы, вскрикнул и сделал судорожное движение, чтобы отодвинуться от мертвеца. Но его тело, зажатое обвалившимся кирпичом, было неподвижно, он мог только убрать руку.

Небо над головой было такое чёрное, словно он ослеп. Дождь — он только сейчас это заметил — всё ещё шёл. Рука онемела. Он придвинул её к телу и пальцами нащупал завалившие его кирпичи. Несмотря на боль, он помнил, что нельзя ни кричать, ни стонать, но никак не мог сообразить, где находится. Знал, что это где-то около развалин клуба. Но теперь, после того как его завалило кирпичами, не мог представить, куда лежит головой, с какой стороны находятся немцы и с какой свои. Над головой было только небо, одинаковое и тёмное. Он поймёт, где находится, только когда рассветёт. Он ужаснулся этой мысли. Никогда за войну, хотя он уже два раза был в окружении, мысль о плене не приходила ему в голову с такой ужасной ясностью. Когда рассветёт — его заметят и, если он ближе к немцам, чем к своим, возьмут в плен, и он ничем не в состоянии будет помешать.

Он закрыл глаза и, то теряя сознание, то снова приходя в себя, лежал ещё пять, а может быть, десять минут. Потом, стиснув зубы, подтянул онемевшую руку до обломка кирпича и тихо оттащил его в сторону. Опять стиснул зубы от боли, опять подтащил руку к телу, взял ею другой обломок и снова оттащил его в сторону.

Капли дождя все падали и падали ему на лицо. Хотелось стереть их, но не стоило поднимать для этого руку. Она нужна была только для одного: брать кусок кирпича и тихо отодвигать его в сторону, брать другой кусок, снова отодвигать, и так до конца — до смерти, до потери сознания, — он не знал, до каких пор, но чувствовал, что, пока в его теле сохранится хоть проблеск жизни, он будет делать одно и то же движение — брать обломок кирпича и оттаскивать его в сторону.

Это была холодная дождливая ночь 12 октября — ровно тридцатая ночь с той первой, когда он со своим батальоном, переправившись через Волгу, вылез на этом берегу.

XIV


Стояла тишина. Ни шёпот раненых, лежавших на соседних койках, ни прерывистое дыхание умирающих, ни звон аптечных пузырьков — ничто не могло нарушить ощущения тишины. Кругом было много белых простынь и халатов, и самая тишина казалась Сабурову белой.

Тишина длилась уже восемь дней, казалось, ей не будет конца, и никто не может её нарушить. За окнами падал и таял мокрый, первый снег, и он тоже был, как тишина, белый.

Тело продолжало ещё болеть, но оно тоже болело тихо, — не скрежещущей, острой болью, как рваная рана, а тихой, щемящей. Кругом него, в сущности, было не так уж тихо: приносили и уносили раненых, иногда кто-то кричал, но после Сталинграда всё это казалось Сабурову тишиной.

Его лечили, кормили, обмывали, но, в сущности, он был только одним из многих, и никто им тут особенно не интересовался. Он был привезён сюда с того берега весь в синяках и кровоподтёках. Теперь он выздоравливал. Это было записано в истории его болезни. Но как всё произошло, как его спасли, как он остался жив, как он очутился на этом берегу, никто не знал. Одни санитары передали его с рук на руки другим, эти другие принесли его сюда, и когда он спросил врача, как он тут оказался, тот только развёл руками:

   — Вернётесь в часть, узнаете. Ничего не могу вам сказать.

Напрасно Сабуров силился вспомнить, как всё произошло. Он помнил только, как начал откладывать в сторону обломки кирпичей, а дальше ничего не помнил.

Тишина была, пожалуй, лучшим лекарством, которое требовалось сейчас Сабурову. И хотя он чувствовал себя всё лучше и лучше, ему всё ещё ничем не хотелось нарушать этой тишины, среди которой было так спокойно и хорошо. Последние недели в Сталинграде он столько приказывал, кричал, убеждал, спорил, что ему приятно было молчать, и он прослыл самым молчаливым больным в палате. Он лежал и молчал. Ему не хотелось говорить.

И даже на восьмой день, утром, когда в их палату своей лёгкой, неслышной походкой вбежала Аня и, пройдя между рядами коек, села у его ног, ему не захотелось говорить. Он смотрел на её милое, усталое лицо, на её руки, тихо лежавшие на коленях, смотрел в её глаза, так глядевшие на него, как будто она всё время прямо, прямо шла к нему целую тысячу вёрст, — и ему не хотелось говорить. Она в первую минуту тоже ничего не сказала. Потом заговорила вдруг, сразу и обо всём. Прежде всего она рассказала о том, как, беспокоясь долгим его отсутствием, Масленников пошёл вслед за ним и нашёл его лежавшим без сознания на полдороге между нашими позициями и тем местом, где остались мёртвые Петров и Юсупов.

И всё же Сабуров не вспомнил, как он полз, даже сейчас, когда Аня рассказала ему это. Значит, он всё-таки стащил с себя обломки и пополз. Как странно, что он ничего не помнит.

Потом Аня рассказала, как его принесли в батальон и как она увидела его на носилках и подошла к нему.

Сейчас, рассказывая об этом, она посмотрела на него таким прямым взглядом, каким смотрят, когда уже ничего не выбирают и ничего не боятся.

   — Я увидела, как вы лежите. И мне стало страшно, что вы умерли. Я вас стала целовать. Потом вы открыли глаза и сразу же закрыли. И я вас ещё поцеловала, но вы уже не открывали больше глаза.

Потом Аня рассказала, как она вместе с санитарами несла его к берегу и как они переплывали на барже и в них стреляли, потому что было уже почти светло.

   — Совсем как тогда стреляли. Помните? — спросила она.

   — Помню.

   — И я очень боялась, — сказала она. — Когда переправились, я сказала санитарам, чтобы они вас доставили непременно сюда, боялась, что вы куда-нибудь ещё попадёте и я вас уже не найду.

   — Почему вас так долго не было? — спросил Сабуров.

   — Я не могла, — произнесла она виноватым тоном. — Я переправилась обратно и думала, что на следующую ночь буду здесь, но переправу разбили. А потом там набралось столько раненых, что, пока их всех не переправили, меня оставили с ними там. Целых шесть дней. А вы лучше себя чувствуете?

   — Да, — подтвердил Сабуров. — Я уже сегодня сидел и даже пробовал ходить.

Они помолчали. Потом она сказала:

   — Вы знаете, мама тоже здесь...

   — Вы мне говорили тогда ещё... — как о чём-то очень далёком, сказал Сабуров. — Здесь, в этой деревне?

   — Да. Мама хотела тоже прийти сюда, но я пошла одна. Я всё сказала ей о вас.

Она сказала это «все» так, что Сабуров почувствовал, что это и в самом деле очень много.

   — А у меня, — сообщила Аня, — теперь тоже орден.

   — Ну? — улыбнулся Сабуров. — Где же он? Уже выдали?

   — Да.

   — Покажите.

Она приоткрыла халат, и он увидел у неё на гимнастёрке орден Красной Звезды, только не запылённый, с потрескавшейся эмалью, как у него, а совсем новенький, блестящий.

Аня, скосив глаза, тоже посмотрела на орден. У неё был очень довольный вид. Сабуров улыбнулся. Она увидела его улыбку и тоже улыбнулась.

Он приподнялся на подушке на локтях.

   — Милый, — сказала Аня, дотянувшись до его плеч обеими руками. — Милый, — повторила она.

Он снял её руку со своего плеча и поцеловал долгим поцелуем, от которого она покраснела, но руку не отняла и даже не потянула к себе, а продолжала смотреть на него внимательным, счастливым взглядом.

   — Если бы не война...

Он хотел сказать, что если бы не война, то он сейчас же увёз бы её далеко отсюда и никогда бы больше не отпустил.

   — Если бы не война, мы не встретились бы, да? Ведь да? — настойчиво повторила она, словно боясь, что он будет спорить.

   — Да, — согласился он. — Я это и хотел тебе сказать.

Он первый раз сказал ей «ты».

   — Я знаю, что я сделаю, — сказала Аня, по-прежнему не отрывая от него взгляда. — Мне сегодня дали отпуск на целые сутки. Я вас... — Она запнулась. Она слышала, как он вместо «вы» сказал ей «ты», и поняла значение этой перемены, и ей, в свою очередь, тоже хотелось сказать ему «ты», но его небритое, усталое, похудевшее в дни болезни лицо было такое взрослое, почти старое, что она не решилась. — Я вас отсюда возьму, — сказала она.

   — Возьмёшь? Куда?

   — К маме. Вы будете дальше лечиться у мамы... у нас, — поправилась она. — Вам уже, наверное, можно переехать. Мама будет за вами ухаживать. И я, когда буду дома. Я буду уезжать вечером и ночью возить раненых, как всегда, а с утра ухаживать за вами.

   — А когда же ты будешь спать? — улыбнулся Сабуров.

   — Потом, когда вы выздоровеете.

Она соскочила с койки, сделала шаг к двери, потом вернулась, быстро и коротко поцеловала его в губы и выбежала.

Сабуров, ожидая услышать какое-нибудь замечание или увидеть насмешку на лицах людей, лежавших с ним в одной палате, выжидающе оглянулся по сторонам. Но никто не заговорил и не усмехнулся.

Сабуров закрыл глаза, ему казалось, что так с закрытыми глазами ему легче будет дождаться возвращения Ани.

А она в это время стояла в том же здании школы в маленькой комнате нижнего этажа перед главным врачом.

Главный врач принадлежал к распространённой среди хирургов категории циников. Он был плотный, с румяным лицом и словно нарисованными чёрными усами и бровями. Хороший хирург, спасший на своём веку немало людей, он тем не менее считал своим долгом говорить, что относится к медицине скептически, делал операции с подчёркнутым хладнокровием, говорил об ампутированных руках и ногах с усмешкой и любил отпускать двусмысленные шутки, не стесняясь присутствия женщин. Аня это знала, и главный врач представлялся ей человеком меньше всего способным выслушать и понять то, что она ему хотела сказать.

Поэтому, войдя к нему, она вся напряглась и сжалась в комок, с твёрдой решимостью всё равно сказать то, что она хотела, и не дать ему обидеть ни себя, ни Сабурово, ни, больше всего, то новое, что вошло и наполнило её жизнь радостью.

   — Товарищ военврач, у меня к вам просьба.

   — Надеюсь, вам ничего не нужно ампутировать, — сказал он с привычной улыбкой. — Все обращаемые ко мне просьбы обычно ограничиваются этим.

   — Нет, — ответила она. — Здесь лежит... один капитан, капитан Сабуров...

   — Сабуров? Ага, помню. С ушибами. Ну?

   — Он выздоравливающий.

   — Совершенно верно. Очень приятно. Так что же из этого?

   — У меня здесь мама живёт в деревне...

   — Тоже очень приятно. Но какое отношение имеет одно к другому?

   — Я прошу, — продолжала Аня, подняв на него глаза, — я хочу, пока он выздоравливающий, взять его к нам.

У неё были такие ясные, обрекающие на молчание глаза, что главный врач, у которого с языка уже готова была сорваться неопрятная шутка, промолчал.

Я его хочу взять к нам. Я вас очень прошу...

   — Зачем? — уже серьёзно спросил он.

   — Ему там будет лучше.

   — Почему?

   — Ему там будет лучше, — упрямо повторила Аня. — Я знаю, ему там будет лучше. Я вас очень прошу.

   — Он что, ваш родственник?

   — Нет, но... мне это очень нужно. Я должна быть с ним вместе, — отчаянно сказала она, решившись с этой минуты на любые слова, к каким бы он её ни вынудил, и на любые признания, даже ложные.

Главный врач считал в порядке вещей то, что у его сестёр и санитарок бывали романы с выздоравливающими, и не преследовал их, присвоив себе лишь право беззлобно, но грубовато шутить над этими маленькими тайнами. Но с такой откровенной, бесстрашной просьбой к нему обращались впервые.

Он растерялся от неожиданности и от взгляда Ани, смотревшей на него с такой свирепой надеждой, что он почувствовал себя почти как за операционным столом во время трудной операции.

Он должен был решать судьбу чужой жизни — это было ясно. Здесь нельзя было отвечать: «Посмотрим, как он себя чувствует», или: «Это не положено по правилам», или: «Надо подумать», — и, к чести его, ему не пришло в голову сказать ни одной из этих фраз. Ему оставалось сказать только «да» или «нет», и он сказал:

   — Да, хорошо.

Разговор оказался неожиданно коротким. Ни он, ни Аня не знали, что говорить дальше, особенно Аня, приготовившаяся к отпору. Она полминуты растерянно постояла против него и, даже не поблагодарив, вышла.

Через час Сабурова в маленьком докторском «газике» перевезли на другой конец деревни — на выселки, в один из стоявших у самой воды домиков. Ниже домика протекала вода — спокойная, медленная и зелёная. Это был один из бесчисленных рукавов волжской Ахтубы. От воды к дому маленькой аллейкой поднималось несколько низкорослых ив. И вода, и оголённые деревья, и вросший в землю маленький домик показались Сабурову почти такими же тихими, как госпиталь.

В комнате, разгороженной на две половины — чистую и чёрную, — тоже было тихо. Тихо посторонился у дверей встретившийся им мальчик, тихо сидели за столом дно покрытые чёрными платками немолодые женщины — хозяйка избы и мать Ани. Это начавшееся в госпитале ощущение тишины неизменно оставалось у Сабурова все десять дней, которые он здесь прожил.

Когда он вошёл в избу, поддерживаемый под руку Аней и санитаром, хозяйка, степенно поклонившись ему, сказала: «Милости просим», а мать Ани сначала всплеснула руками, потом сказала: «Господи», потом: «Ой, до чего же вы переменились» — и только после этого: «Здравствуйте».

Санитар посадил Сабурова на широкую крестьянскую лавку у стола и остановился в сомнении.

   — Ничего, — сказал Сабуров, — дальше сам дойду. Спасибо.

Санитар вышел. За ним на свою половину ушла хозяйка.

Аня подошла к большой кровати, стоявшей у русской печи, разделявшей избу на две половины, открыла одеяла и стала взбивать подушки, то есть сделала то, что санитарки каждый день делали в госпитале, но Сабурову казалось, что всё это у неё выходит как-то особенно хорошо. Он любовался ею, и ему было почти жаль, когда она сказала:

   — Ну, вот и готово.

   — Сейчас я перейду, подожди, — сказал он.

Мать Ани сидела тут же, за столом, и по тому, как она на него смотрела, он понимал, что с дочерью был уже разговор о нём. Мать Ани выглядела сейчас совсем не так, как тогда в Эльтоне. Казалось, она уже всё пережила и всё измерила в своей душе и теперь только ждала, когда всё это кончится.

   — Да, здесь лучше, чем в Эльтоне, — сказал Сабуров после молчания.

   — Лучше, — подтвердила она. — Мы тогда без памяти были. Я родню — и то забыла. Так до самого Эльтона и промахнула. А ведь тут у меня золовка. Конечно, хорошо. Разве сравнишь? Кабы под эту крышу да всю семью. Похудели как, — добавила она, поглядев в лицо Сабурову, и сразу перевела взгляд на Аню, молча сидевшую против него за столом.

И Сабуров понял, что мать этим взглядом прикидывает, как они будут вместе: он и Аня — такая молодая.

   — Всё ездит она, — сказала мать и кивнула в сторону Ани. — Всё ездит, всё ездит, по пять раз на дню. И когда только это кончится?

Она встала, подвязала углы платка и пошла к дверям.

   — Мама, мама, подожди, — кинулась к ней Аня. — Помоги Алексея Ивановича уложить.

   — Да я сам, — попробовал возразить Сабуров.

Он хотел встать, но Аня уже подошла к нему с одной стороны, мать — с другой, и он, опираясь на их плечи, доковылял до кровати. Ноги ещё страшно ныли и подламывались. Когда он вытянулся на кровати, ему пришлось вытереть со лба испарину.

Мать вышла. Аня пододвинула скамейку и села рядом с ним.

   — Ну? — скапал он.

   — Хорошо? — ответила Лия вопросом на вопрос.

Сабуров протянул ей руку, она взяла её в свои и долго сидели, глядя на него, чуть-чуть раскачиваясь на скамейке, то ближе к нему, то дальше от него. Вдруг она испуганно остановилась.

   — А руку совсем не больно?

   — Нет, совсем не больно.

И она снова начала раскачиваться, пытливо глядя ему в лицо, разглядывая на нём каждую морщинку. Это был её человек, совсем её. Вот он лежал здесь, в её доме, и пусть дом был на самом деле не её, и завтра опять нужно будет ехать в Сталинград ей, а скоро и ему, но сейчас она держала его за руку и смотрела на него, и всё это было так неожиданно и хорошо, что у неё навернулись слёзы.

   — Что ты? — спросил он.

Не отпуская его руки, она вытерла глаза о его плечо.

   — Ничего. Просто я очень рада.

Она отодвинула скамейку, пересела на кровать, уткнулась лицом ему в грудь и заплакала. Она плакала долго, поднимала заплаканное лицо, улыбалась и снова утыкалась ему в грудь. Она плакала, вспоминая переправы через Волгу и то, как её ранили, и как ей было больно, и как он поцеловал её тогда, и как она волновалась, и как долго она его не видела, и какой он страшный был, когда его нашли, и как потом шесть дней она не могла попасть к нему.

Он смотрел на её волосы и медленно проводил по ним пальцами. Потом крепко и безмолвно прижал её к груди обеими руками. Услышав шаги, он сделал движение, чтобы отстраниться, но Аня, наоборот, только крепче прижалась к нему. Потом она подняла голову, посмотрела на мать и снова ещё крепче прижалась к нему. И тогда его осенило чувство, которое потом уже не исчезало, — что это навеки.

Весь день прошёл как во сне. Мать Ани входила и выходила, всем видом своим стараясь показать, что дети могут не стесняться её присутствия. Сабуров так и видел на её губах это слово «дети», и ему было странно, что оно может быть отнесено к нему какой-то другой женщиной, кроме его матери.

Аня, как он её ни удерживал, перед обедом убежала, принесла аптечный пузырёк со спиртом и, щурясь, осторожно переливала из него спирт в бутылку и разбавляла водой. Все эти мелочи, — как она вбегала и выбегала, как разбавляла спирт, как щурилась, — были бесконечно милы Сабурову. Потом, когда к его кровати придвинули стол, Аня побежала за хозяйкой избы и притащила её. Та на минуту церемонно чокнулась с Сабуровым и чинно выпила, не поморщившись, — так, как обычно пьют пожилые деревенские женщины. Потом она ушла.

Аня за обедом, сидя рядом с матерью, быстро рассказала Сабурову, как они раньше жили, о себе, об отце, о братьях, — словом, всё то, что лихорадочно говорится вдруг, разом и только очень любимому человеку. А он полулежал, опираясь на здоровую руку, слушал её и думал о том, что придёт время — и она уже не будет ходить в кирзовых сапогах и не будет таскать носилок и возить через Волгу раненых. И они вместе уедут. Куда? Разве он мог знать — куда? Он знал только, что, наверное, это будет очень хорошо. О том же, что будет через несколько дней, когда он вернётся в Сталинград, Сабуров думал вскользь; ему казалось, что всё это как-то устроится. Может быть, даже удастся сделать так, чтобы Аня была с ним вместе, в его батальоне, надо только сказать Проценко. Он вспомнил хитрое, добродушное лицо Проценко, и подумал, что, будь другое время, Проценко наверно, приехал бы на свадьбу. «Свадьба»... Сабуров улыбнулся.

   — Что ты улыбаешься? — спросила Аня, всё ещё запинаясь на слове «ты».

   — Так, одной мысли.

   — Какой?

   — Потом скажу. Ты не сердись. Хорошо?

   — Хорошо.

Он подумал «свадьба», и вспомнил свой блиндаж, и представил себе, как, вернувшись, сидит там за столом с Аней и рядом те, кого он мог бы позвать в такой день: Масленников, Ванин, Петя, может быть, Потапов... Представил себе и подумал, цел ли блиндаж и как они там все без него.

Когда кончили обедать и мать стала убирать со стола, Аня снова села рядом с Сабуровым на кровати. Хозяйка принесла им большое антоновское яблоко, и они стали есть его вдвоём, поочерёдно откусывая и стараясь побольше оставить другому.

Потом Аня вдруг вскочила.

   — Мама, погадай!

Мать отнекивалась.

   — Нет, погадай.

Стол, который был уже отодвинут от кровати, опять придвинули, и мать, сказав, что она уже давно не гадала, да и что же гадать, раз они всё равно люди неверящие, всё-таки разложила карты.

Сабуров никогда не понимал, почему чёрная шестёрка означает длинную дорогу, а трефовый туз — казённый дом и почему, если пиковая дама ложится к чёрной десятке, то это не к добру, а если выходят четыре валета, то это к счастью, но ему всегда нравилась уверенность, с которой гадающие объясняют значение разложенных карт.

Аня внимательно следила за руками матери, раскладывавшей карты. И так как ей в этот день казалось ясным всё её будущее, она легко находила объяснения всему, что говорила мать. Дальняя дорога была переправой через Волгу, а казённый дом — сабуровским блиндажом. Когда же мать выложила крестовую даму, которая и сочетании с бубновым королём означала, что у Сабурова есть крестовый интерес, то, хотя по всем правилам Аня была не крестовая, а червонная дама, она всё равно, смеясь, сказала, что крестовая дама — это, безусловно, она, потому что она медичка с крестом.

Наконец матери надоело гадать, она собрала карты, завесила окна мешками и вышла.

Сабуров, утомлённый долгим сидением, откинулся на подушку и лежал неподвижно. Аня взяла полушубок, подушку и стала стелить себе на лавке, у стены. Сабуров молча наблюдал за ней. Мать заглянула ещё раз по хозяйственным надобностям и совсем ушла. Аня подошла к Сабурову, встала на колени около кровати, приникла к нему, послушала сердце и шёпотом сказала «стучит», как будто в этом было что-то особенное. Но особенное было в тишине, стоявшей вокруг, в том, что мать ушла, а они остались, и, главное, в том, что им предстояло долго быть вместе.

Аня стояла на коленях и целовала его. Она не стыдилась его, и он чувствовал, что она полюбила в первый раз и любовь эта такая большая, что в ней тонет всё остальное — и чувство страха, и чувство стыда, и смятение. Она поднялась с колен и села рядом с ним, потом обняла его. Он тоже крепко обнял её и почувствовал, как у него болят руки и грудь оттого, что он крепко обнял её, но ему было радостно: от этой боли, которую он испытывал, он чувствовал её ещё ближе к себе.

XV


Он проснулся утром от шума самовара, и было странно, что он видит эту же комнату и что так же мать суетится у стола, как будто всё не должно было перемениться.

Аня вбежала из сеней, откуда до этого слышался плеск воды.

— Ты проснулся? — спросила она. — Я сейчас.

Она выжала свои длинные мокрые волосы, накручивая их на кулаки, совсем как тогда, на пароходе, когда он увидел её в первый раз.

Потом она снова ушла в сени. Сабуров закрыл глаза и вспомнил всё подряд, минута за минутой, со вчерашнего утра — и утро, и день, и ночь. Кроме слов о любви, которые были ему сказаны, кроме поступков, которые свидетельствовали об этой любви, было ещё что-то, из-за чего он сейчас безгранично верил в её любовь к нему. Это было то подсознательное чувство, с которым она ночью касалась его избитого, больного тела. Никто не мог бы ей этого сказать, ни один врач, но она каким-то чутьём знала, где у него болит и где нет, как его можно обнять и как нельзя. В самих её руках было заключено столько любви и нежности, что он, вспоминая об этом, не мог прийти в себя.

В четыре часа дня Аня должна была уходить. Она натянула сапоги, надела шинель, аккуратно заштопанную в трёх местах, где её пробило осколками мины, надвинула на голову пилотку и, быстрым шагом подойдя к постели, решительно и крепко один раз поцеловала Сабурова и так же решительно вышла.

Теперь до завтрашнего дня он ничего не будет знать о ней. За войну он привык, казалось бы, к самому страшному — к тому, что люди, здоровые, только что разговаривавшие и шутившие с ним, через десять минут переставали существовать. Но то, что творилось с ним сейчас, не имело ничего общего с этим привычным. Впервые в жизни он испытывал в этот день и в эту ночь трепет ожидания, тревогу, суеверный страх, что вот именно сейчас, когда, кажется, всё так хорошо, с нею что-нибудь случится. Он вспоминал тысячи опасных вещей, которых ни обычно не замечал. Он вспоминал переправу и берег, на котором рвутся мины, и ходы сообщения, такие мелкие, что если и них но нагибаться, то всегда видна голова, а она, наверное, не нагибается. Он рассчитывал по часам, когда примерно она будет на берегу, когда пойдёт баржа, сколько времени займут переправа и выгрузка, сколько времени понадобится, чтобы добраться до батальона, сколько нужно для того, чтобы положить на носилки раненых, сколько займёт дорога обратно. Но все эти праздные вычисления (праздные, ибо он лучше, чем кто бы то ни было, знал, как нельзя на войне угадать, что и сколько займёт времени) не успокаивали его.

До Сталинграда отсюда было километров восемнадцать. Всю ночь он слышал то удалявшуюся, то приближавшуюся канонаду. Она была как неумолчный стук часов, ею отмеривалось время. И хотя он знал, что канонада то слышнее, то глуше из-за ветра, это не помогало ему освободиться от тревоги. Когда канонада становилась громче, ему было тревожнее, как будто грохот её мог быть действительно мерилом опасности для Ани.

Мать Ани вечером долго строчила на швейной машине в другой половине избы. Потом она вошла с огарком, поставила его на стол и взглянула на Сабурова.

   — Не спите? — спросила она.

   — Нет, не сплю.

   — Я тоже первое время, когда она уходила, не спала, а теперь сплю. Ведь у меня все на фронте, и если за всех не спать, то умрёшь в неделю. А у вас есть родные-то?

   — Есть. Мать.

   — Где?

   — Там.

Сабуров сделал тот жест рукой, который делали многие и по которому все сразу понимали, что там — значит у немцев.

   — А здесь кто?

   — Никого. Одна она... Что вы шили?

   — Я-то? Да тут золовка ситчику дала, я и шью Аньке. Девчонка ведь всё-таки. Платье захочет надеть хоть раз в месяц, вот и шью. А на ноги всё равно ничего нет. Или эти ей отдать?

Она села на стул, положила ногу на ногу и задумчиво посмотрела на свои старые, стоптанные, на низких каблуках туфли. Потом подняла голову, взглянула на Сабурова и, должно быть вспомнив их встречу, сказала:

   — Тоже не свои. Добрые люди дали. Раньше у меня нога меньше была, чем у неё, а после, как сожгла, у меня ноги опухшие стали, наверное, ей туфли впору будут. Как думаете?

Она спросила это так, словно Сабуров знал о её дочери больше, чем она, мать, и в этом маленьком, смешном, может быть, вопросе было признание всего, о чём он теперь думал.

Не отвечая прямо, Сабуров сказал:

   — Я встану, и мы свадьбу сыграем, — и сам улыбнулся этому слову. — Вы не обидитесь на то, что мы там сыграем свадьбу?

   — На той стороне? — спросила она просто.

   — Да.

   — Где вам жить, там и делайте, — произнесла она примирительно.

«Та сторона» была для неё Сталинградом, городом, в котором она жила и полной истины о котором, какие бы слухи ни доходили оттуда, она всё же, в силу привычки, не могла себе представить.

   — Главное, чтобы переправы этой не было по три раза на дню, — продолжала она. — Пусть уже лучше там, с вами.

Она ещё долго сидела с Сабуровым и разговаривала о том, о чём любят говорить матери с мужьями своих дочерей, — как Аня росла, как болела скарлатиной и корью, как она отрезала себе косы и потом опять отпустила, как мать за ней ходила всю жизнь, потому что дочь-то ведь одна, и о многих иных мелочах, о которых ей было приятно рассказывать.

Сабуров слушал её, и ему было и радостно и грустно, — радостно оттого, что он узнавал эти милые подробности, и грустно потому, что он всего этого не видел сам, а ему, как и всем сильно любящим людям, хотелось быть свидетелем всех её поступков, всего, что у неё было в жизни до него.

Мать разговаривала с ним, и он чувствовал, что сейчас он был не сильнее, а слабее этой старой женщины, сидевшей против него. Она умела лучше ждать и быть спокойнее, чем он. И даже, пожалуй, она нарочно успокаивает его этим разговором.

Наконец она ушла. Сабуров не спал всю ночь и лишь часов в одиннадцать утра, когда солнце заглянуло в окна и жёлтой полосой легло на кровать, он неожиданно дли себя задремал. Он проснулся так же, как когда-то в блиндаже, от пристального взгляда. Аня сидела на кровати у его ног и смотрела на него. Он открыл глаза, увидел её, сел на кровати и протянул к ней руки. Она обняла его и силой уложила обратно.

   — Лежи, милый, лежи. Как ты спал?

Ему было стыдно за эти пятнадцать минут, которые он продремал, не дождавшись её, но говорить, что он не спал всю ночь, он не хотел, — это, наверное, огорчило бы её больше, чем обрадовало.

   — Ничего спал, — сказал оп. — Ну, как там?

   — Хорошо, — ответила Аня. — Очень хорошо.

Она говорила весело, но на её оживлённом лице лежали следы усталости, а веки были опущены, как у человека, который так долго не спал, что может заснуть в любую секунду. Он посмотрел на часы: было двенадцать, а в четыре ей снова уходить.

   — Сейчас же ложись спать! — сказал он.

   — А поговорить? — улыбнулась она. — Я ехала на пароме и всё вспоминала, что я тебе ещё не сказала. Я столько ещё тебе не сказала.

Опа наскоро вылила чашку чаю, прилегла рядом с ним и через минуту заснула на середине недосказанного слова. Он лежал на спине, подложив руку под её голову, и ему казалось, что случилось невозможное — время остановилось.

Это ощущение остановившегося времени продолжалось у него все десять дней, что он прожил здесь до своего возвращения в Сталинград. Как человек, привыкший смирять природную порывистость, он заставлял себя не думать о том, что сейчас происходило там, в его батальоне. Всё равно он не мог там быть сейчас, и что пользы было ежеминутно думать об этом. Оставалось только то, с чем ничего нельзя было поделать, — всё возраставшее ощущение огромности происходившей там, в Сталинграде, битвы. И чем дольше он отсутствовал, тем больше нарастало это ощущение. Он только здесь до конца понял, какой тревогой в человеческих сердцах звучало издали слово «Сталинград».

Вести доходили до него то через Аню, то через хозяйку, то через заходивших иногда из госпиталя раненых, и вести эти были нерадостны. Он удерживал себя от того, чтобы расспросить Аню подробней. Он не хотел отсюда, издали, узнавать эти подробности, откладывал всё сразу до того дня, когда поедет туда сам. Но когда Аня появлялась, по её глазам, по походке, по усталости он молча делал свои собственные заключения о том, что там происходило в этот день.

Однажды — это было на седьмые сутки, часа через три после того, как Аня ушла, — он услышал, как на крыльце кто-то называет его фамилию, потом послышались быстрые шаги, и в комнату вошёл Масленников.

   — Алексей Иванович, дорогой! — торопливо закричал Масленников с порога, подбежал к нему, обнял, расцеловал, снял шинель, подвинул скамейку, сел против него, вытащил папиросу, предложил ему, чиркнул спичкой, закурил, — всё это быстро, в полминуты, — и, наконец, уставился на него своими ласковыми чёрными глазами.

   — Ты что же батальон бросил, а? — улыбнулся Сабуров.

   — Проценко приказал, — сказал Масленников. — Пришёл в полк, потом в батальон и приказал мне на ночь к вам съездить. Как вы, Алексей Иванович?

   — Ничего, — сказал Сабуров и, встретив взгляд Масленникова, спросил: — Что, сильно похудел?

   — Похудели.

Масленников вскочил, полез в карманы шинели, вытащил пачку печенья, пакет с сахаром, три банки консервов, быстро положил всё это на стол и опять сел.

   — Подкармливаешь начальство?

   — У нас много всего сейчас. Снабжают хорошо.

   — А по дороге топят?

   — Иногда топят. Всё как при вас, Алексей Иванович.

   — Ну, какие же ты геройские подвиги там без меня совершил?

   — Какие же? Всё так же, как при вас, — сказал Масленников. Ему хотелось рассказать, что и он и вообще все ждут Сабурова, но, поглядев на похудевшее лицо капитана, он удержался.

   — Как, ждёте меня? — спросил сам Сабуров.

   — Ждём.

   — Дня через три приду.

   — А не рано?

   — Нет, как раз, — спокойно сказал Сабуров. — Где вы сейчас? Всё там же?

   — Всё там же, — подтвердил Масленников. — Только левее нас они совсем к берегу подошли, так что проход до полка теперь узкий, только ночью ходим.

   — Ну что ж, придётся до вас ночью добираться. Ночью приду с ревизией. Как Папин воюет?

   — Хорошо. Мы с ним Конюкова командиром взвода назначили.

   — Справляется?

   — Ничего.

   — Кто жив, кто нет?

   — Почти все живы. Раненых только много. Гордиенко ранили.

   — Сюда привезли?

   — Нет, остался там. Его легко. А меня всё не ранят и не ранят, — оживлённо закончил Масленников. — Я иногда даже думаю, наверное, меня или так никогда и не ранят, или уж сразу убьют.

   — А ты не думай, — сказал Сабуров. — Ты раз навсегда подумай, что это вполне возможно, а потом уже каждый день не думай.

   — Я так и стараюсь.

Они целый час проговорили о батальоне, о том, кто где расположен, что переместилось и что осталось по-прежнему.

   — Как блиндаж? — спросил Сабуров. — Всё на том же месте?

   — На том же, — ответил Масленников.

Сабурову было приятно, что его блиндаж всё там же, на старом месте. В этом была какая-то незыблемость, и, кроме того, он подумал об Ане.

   — Слушай, Миша, — неожиданно обратился он к Масленникову. — Не удивился, что я не в госпитале, а здесь?

   — Нет. Мне сказали.

   — Что тебе сказали?

   — Всё.

   — Да... Я очень счастлив... — помолчав, сказал Сабуров. — Очень, очень. А помнишь, как она сидела на барже и волосы выжимала, а я сказал тебе, чтобы её накрыли шинелью? Помнишь?

   — Помню.

   — А потом мы пошли, а её уже не было.

   — Нет, этого не помню.

   — Ну, а я помню. Я всё помню... Я тут думал попросить, чтобы её сестрой в наш батальон взяли, а потом как-то сердце защемило.

   — Почему?

   — Не знаю. Боюсь испытывать судьбу. Вот так она ездит каждый день и цела, а там… не знаю. Страшно самому что-то менять.

Сабурову хотелось продолжать говорить об Ане, но он удержался, оборвал разговор и спросил:

   — А Проценко как?

   — Ничего, весёлый. Смеётся даже чаще, чем всегда.

   — Это плохо, — сказал Сабуров. — Значит, нервничает. Да, главного-то и не спросил. Кто командир полка?

   — Совсем новый, майор Попов.

   — Ну, как?

   — Ничего. Лучше Бабченко.

Они поговорили ещё минут десять, и Масленников вдруг заторопился; мысленно он был уже там, на той стороне.

   — Буду через три дня к вечеру, — сказал Сабуров. — Ну, иди, иди, не мнись. Передай всем привет. Она сегодня в дивизию поехала. Может, и у вас в батальоне будет.

   — Что передать, если будет?

   — Ничего. Чаем напои, а то сама не догадается. Иди. Не прощаюсь.

Через два дня после прихода Масленникова Сабуров попробовал проходить целый час подряд. Ноги ныли и подламывались. Чувствуя головокружение, он немного посидел у калитки, прислушиваясь к далёкому артиллерийскому гулу.

Аня с каждым днём приезжала всё позднее и уезжала всё раньше. По её усталому лицу он видел, как было ей трудно, но они не говорили об этом. К чему?

Врач, по просьбе Ани забежавший к Сабурову на минуту из госпиталя, не стал осматривать его, только профессиональным движением пощупал ноги у колеи и лодыжек, глядя ему в лицо и спрашивая, больно ли. Хотя на самом деле было больно, но Сабуров к этому приготовился и сказал, что не больно. Потом спросил, когда завтра уходят грузовики к переправе. Врач сказал, что, как обычно, в пять вечера.

   — Удирать от нас собираетесь?

   — Да, — ответил Сабуров.

Врач не удивился и но стал спорить: юн привык — здесь, под Сталинградом, это было в порядке вещей.

   — Грузовики уходят в пять часов. Но всё-таки помните, что вы ещё не совсем здоровы, — сказал врач, вставая и протягивая Сабурову руку.

Сабурову захотелось созорничать: задержав руку врача и своей, он пожал её не изо всей силы, но всё-таки достаточно крепко.

   — Ну вас к чёрту! — рассмеялся врач. — Я же говорю, поезжайте. Что вы мне доказываете? — И, потирая пальцы, пошёл к двери.

Когда Аня приехала, Сабуров сказал, чтя навара он возвращается в Сталинград. Аня промолчала. Она не спорила — и не просила его остаться ещё на день. Все эти слова были бы липшими.

   — Только вместе, — сказала она. — Хорошо?

   — Я так и думал.

В этот день она была тиха и задумчива и хотя очень устала, её не клонило ко сну. Она молча сидела рядом с Сабуровым, гладила его по волосам и внимательно рассматривала его лицо, словно старалась лучше запомнить.

Она так и не заснула, а он задремал на полчаса, и она его разбудила, когда ей нужно было уходить, ещё раз грустно погладила его по волосам и сказала: «Пора мне». Он встал, проводил её до ворот и долго смотрел, как она торопливо шла по улице.

Утром Сабуров сложил вещевой мешок. Ани не было особенно долго. Он несколько раз выходил на дорогу, а она всё не шла. Было уже два часа — её не было, потом три, потом четыре... В половине пятого он должен был отправляться, чтобы не опоздать на попутный санитарный грузовик. Он вышел ещё раз на дорогу, постоял, вернулся в избу и, присев к столу, написал короткую записку: что едет, не дождавшись её.

Потом простился с матерью Ани. Она приняла его отъезд спокойно. Наверное, это спокойствие было их семейной чертой.

   — Не дождётесь?

   — Нет, уже время вышло.

Она обняла его и поцеловала в щёку. Только в этом и выразилась вся её тревога и за дочь, и за него.

Без десяти пять, вглядываясь в каждого встречного, он пошёл по направлению к госпиталю. Накануне мальчишки срезали ему толстую вишнёвую палку, и он шёл, прихрамывая и тяжело опираясь на неё.

Грузовики двинулись в начале шестого. Его хотели посадить с шофёром в кабину, но он сел в кузов, надеясь, что оттуда скорее увидит Аню, если она встретится по дороге. Он ехал, лёжа в кузове, и выглядывал с левого борта, рассматривая встречные машины. Но Ани на них не было. К вечеру стало холодно; он надвинул поглубже фуражку и поднял воротник шинели.

Через три километра они свернули на главную магистраль, шедшую из Эльтона к переправам. Дорога была в ухабах, и грузовик сильно трясло. Ноги больно ударялись о днище кузова. Над головой шли последние, вечерние, воздушные бои. В воздухе было так же тяжело, как и на земле. Пока Сабуров ехал, немцы два раза бомбили колонну. К переправе шли грузовики, доверху набитые снарядными ящиками, коровьими тушами и мешками.

В прибрежной слободе прямо на улице лежали ещё дымившиеся обломки «мессершмитта». Обогнув их, грузовик выехал к переправе. Немцы вели по слободе редкий, но методический огонь из тяжёлых миномётов. Внешне всё было как и раньше, когда Сабуров переправлялся здесь в первый раз, только стало холоднее. Волга так же стремила свои воды, но они были скованные, тяжёлые, чувствовалось, что не сегодня-завтра пойдёт сало.

Когда, оставив грузовики, спустились пешком к переправе, Сабуров подумал, что на этом берегу встречи с Аней уже не будет. Он сел на холодный песок и перестал оглядываться по сторонам, закурил.

К пристани привалил пароходик с баржей. Невдалеке разорвалось несколько мин. С пароходика и баржи вереницей тащили носилки. Сабуров безучастно сидел и ждал. С разгрузкой и погрузкой торопились, но кругом стояло меньше шума, чем когда он переплывал в первый раз. «Привыкли», — подумал он. Всё кругом делалось быстро и привычно. И город на той стороне, когда он посмотрел на него, показался ему тоже привычным.

Предъявив документ коменданту переправы, он уже двинулся на полуразбитую баржу, служившую пристанью. В эту минуту его окликнула Аня.

   — Я так и знала, что ты не будешь меня там ждать, что всё равно уедешь.

   — Хорошо, хоть здесь встретились. Я уже не надеялся.

   — А я приехала ещё с той баржей и размещала раненых. Сейчас вместе переправимся.

Они перешли по шатким сходням на баржу, а с неё перелезли на пароходик. Аня перескочила первая и подала Сабурову руку. Он принял её руку и тоже перескочил с неожиданной для себя лёгкостью. Нет, он был прав, что поехал: он был почти здоров.

Пароходик отчалил. Они сидели на борту, спустив ноги. Внизу тяжело колыхалась Волга.

   — Холоднее стало, — сказала Аня.

   — Да.

Им обоим не хотелось говорить. Они сидели, прижавшись друг к другу, и молчали.

Пароходик приближался к берегу. Всё кругом было почти как тогда, в первый раз. Казалось, ничего не переменилось, если не считать, что в их жизнь вошло то, чего тогда не было ни у него, ни у неё: они оба знали это про себя и молчали.

Берег всё приближался.

   — Готовь чалку! — послышался хриплый бас, точно такой же, как и тогда, полтора месяца назад.

Пароходик причалил к разбитой в щепы пристани. Сабуров и Аня сошли одни из последних, и хотя им до полка предстояло добираться вместе, Сабуров, сойдя на берег, притянул к себе Аню, погладил её по волосам и поцеловал. Они пошли рядом. Пришлось взбираться вверх по тёмному, изрытому воронками откосу. Сабуров иногда оступался, но шёл быстро, почти не отставая от Ани. Под ногами опять была земля Сталинграда — та же самая, холодная, твёрдая, не изменившаяся, не отданная немцам земля.

XVI


Стояли первые дни ноября. Снега выпало мало, и от бесснежья ветер, свистевший среди развалин, был особенно леденящим. Лётчикам с воздуха земля казалась пятнистой, чёрной с белым.

По Волге шло сало. Переправа стала почти невозможной. Все с нетерпением ждали, когда Волга наконец совсем станет. Хотя в армии сделали некоторые запасы провианта, патронов и снарядов, но немцы атаковали непрерывно и ожесточённо, и боеприпасы таяли с каждым часом.

От штаба армии теперь была отрезана ещё одна дивизия, кроме дивизии Проценко. Немцы вышли к Волге не только севернее Сталинграда, но и в трёх местах в самом городе. Сказать, что бои шли в Сталинграде, значило бы сказать слишком мало: почти всюду бои шли у самого берега; редко где от Волги до немцев оставалось полтора километра, чаще это расстояние измерялось несколькими сотнями метров. Понятие какой бы то ни было безопасности исчезло: простреливалось всё пространство без исключения.

Многие кварталы были целиком снесены бомбёжкой и методическим артиллерийским огнём с обеих сторон. Неизвестно, чего больше лежало теперь на этой земле — камня или металла, и только тот, кто знал, какие, в сущности, незначительные повреждения наносит большому дому один, даже тяжёлый, артиллерийский снаряд, мог понять, какое количество железа было обрушено на город.

На штабных картах пространство измерялось уже не километрами и не улицами, а домами. Бои шли за отдельные дома, и дома эти фигурировали не только в полковых и дивизионных сводках, но и в армейских, представляемых во фронт.

Телефонная связь штаба армии с отрезанными дивизиями шла с правого берега на левый и опять с левого на правый. Некоторые дивизии уже давно снабжались каждая сама по себе, со своих собственных, находившихся на левом берегу, пристаней.

Работники штаба армии уже два раза сами защищали свой штаб с оружием в руках, о штабах дивизий не приходилось и говорить.

Через четыре дня после того, как Сабуров вернулся в батальон, Проценко вызвали в штаб армии.

Когда в ответ на вопрос, сколько у него людей, Проценко доложил, что полторы тысячи, и спросил, нельзя ли малость подкинуть, командующий, не дав ему договорить, сказал, что он, Проценко, пожалуй, самый богатый человек в Сталинграде и что если штабу армии до зарезу понадобятся люди, то их возьмут именно у него. Проценко, схитривший при подсчёте и умолчавший о том, что он за последние дни наскрёб с того берега ещё сто своих тыловиков, больше не возвращался к этому вопросу.

После официальной части разговора командующий ушёл, а член Военного совета Матвеев за ужином включил радиоприёмник, и они долго слушали немецкое радио. К удивлению Проценко, Матвеев, никогда раньше не говоривший об этом, сносно знал немецкий язык, он переводил почти всё, что передавали немцы.

   — Чувствуешь, Александр Иванович, — говорил Матвеев, — какие они стали осторожные! Раньше, бывало, только ещё ворвутся на окраину города, — помню, так с Днепропетровском было, — и уже кричат на весь мир: «Взяли». Или к Москве когда подходили, уже заранее заявляли: «Завтра парад». А теперь и на самом деле две трети заняли, — а всё же не говорят, что забрали Сталинград. И точных сроков не дают. А в чём, по-твоему, причина?

   — В нас, — сказал Проценко.

   — Вот именно. И в тебе, в частности, и в твоей дивизии, хотя в ней сейчас на этом берегу всего тысяча шестьсот человек.

Проценко был неприятно поражён этой истинной цифрой и изобразил на лице деланное удивление.

   — Тысяча шестьсот, — повторил Матвеев. — Я уж при командующем не разоблачил тебя, что ты сто человек спрятал. Крик был бы.

Он рассмеялся, довольный, что поймал хитрого Проценко. Проценко тоже рассмеялся.

   — Уже боятся объявлять сроки — отучили. Это хорошо... Сеня, — крикнул Матвеев адъютанту, — дай коньяку! Когда-то ещё ко мне Проценко приедет. Как, по Волге-то сало пошло, а?

   — Да, начинает густеть, — сказал Проценко. — Завтра, наверное, переправы совсем не будет.

   — Это мы предвидели, — сказал Матвеев. — Только бы скорей стала Волга. Одна к ней, единственная теперь от всей России просьба.

   — Может не послушать, — сказал Проценко.

   — Послушает или не послушает, а нам с тобой всё равно поблажки не будет. Придётся стоять, где стоим, с тем, что имеем.

Матвеев палил коньяку себе и Проценко и, чокнувшись с ним, залпом выпил.

Проценко не был подавлен этим разговором, наоборот, он возвращался в дивизию, пожалуй, даже в хорошем настроении. То, что ему сегодня окончательно отказали в пополнении людьми, как это ни странно, вселило в его душу неожиданное спокойствие. До этого он каждый день с возраставшей тревогой подсчитывал потери и ждал, когда придёт пополнение. Теперь на ближайшее время ждать было нечего: надо пока воевать с тем, что есть, и надеяться только на это. Ну, что ж, по крайней мере, всё ясно: именно те люди, которые уже переправились через Волгу и сидят сегодня вместе с ним на этом берегу, именно они и должны умереть, но не отдать за эти дни тех пяти кварталов, что достались на их долю. И хотя Проценко вполне отчётливо представил себе все последствия этого, вплоть до собственной гибели, но даже и об этом он подумал сейчас без содрогания. «Ну и что? Ну и убьют и меня, и многих других. Всё равно у немцев ничего не выйдет».

   — Ничего не выйдет! — повторил он вслух так громко, что шедший сзади него адъютант подскочил к нему.

   — Что прикажете, товарищ генерал?

   — Ничего не выйдет, — ещё раз повторил Проценко. — Ничего у них не выйдет, понял?

   — Так точно, — сказал адъютант.

Они сели в моторку. Она еле шла, лёд царапал борта.

   — Становится, — сказал Проценко.

   — Да, сало идёт, — ответил сидевший на руле красноармеец.


В этот предутренний час Сабуров вышел из блиндажа на воздух, подышать.

У входа в блиндаж сидел Петя. Людей в батальоне было теперь так мало, что в последние дни он выполнял обязанности и ординарца, и повара, и часового. Петя сделал движение, собираясь встать при виде капитана.

   — Сиди, — сказал Сабуров и, прислонившись к брёвнам, которыми был обшит вход в блиндаж, несколько минут стоял молча, прислушиваясь. Стреляли мало, только изредка, провизжав над головой, где-то далеко за спиной плюхалась в воду одинокая немецкая мина.

Петя поёжился.

   — Что, холодно?

   — Есть немножко.

   — Иди в блиндаж, погрейся. Я тут пока постою.

Оставшись один, Сабуров повернулся сначала налево, потом направо; его вдруг заново поразил, казалось бы, привычный ночной сталинградский пейзаж.

За те восемнадцать суток, что его не было здесь, да и за последние четыре дня Сталинград сильно изменился. Раньше всё было загромождено пусть полуразбитыми, но всё-таки домами. Сейчас тех трёх домов, которые защищал батальон Сабурова, в сущности, уже не было: были только фундаменты, на которых кое-где сохранились остатки стен и нижние части оконных проёмов. Слева и справа тянулись сплошные развалины. Кое-где торчали трубы. Остальное сейчас, ночью, сливалось в темноте в одну холмистую каменную равнину. Казалось, что дома ушли под землю и над ними насыпаны могильные холмы из кирпича.

Вернувшись в блиндаж, Сабуров, не раздеваясь, присел на койку и неожиданно заснул. Он проснулся и с удивлением обнаружил, что в блиндаж пробивает свет. Судя по времени, он проспал никак не меньше четырёх часов. Очевидно, Ванин и Масленников всё ещё считали его больным, ушли, решив не будить.

Он прислушался — почти не стреляли. Ну что же, в конце концов это естественно: должна же когда-нибудь, хоть на некоторое время, наступить тишина. Он ещё раз прислушался: да, как ни странно, тихо.

Дверь открылась, и в блиндаж вошёл Ванин.

   — Проснулся?

   — Что ж не разбудили?

   — А зачем? Когда ещё в другой раз тихо будет...

   — Что, в ротах был?

   — Да, в третью ходил.

   — Ну, как там, наверху? Никаких особых происшествий?

   — Пока никаких. Как пишут газеты, «Бои в районе Сталинграда».

   — Какие потери с вечера? — спросил Сабуров.

   — Трое раненых.

   — Много.

   — Да. На прежнюю мерку немного, а сейчас много. Но из троих только одного в тыл отправляем, а двое остаются.

   — А могут остаться?

   — Как тебе сказать? В общем, не могут, а по нынешнему положению могут... Ты-то как сам — лучше себя чувствуешь?

   — Лучше. Где Масленников?

   — Ушёл в первую роту.

Ванин горько усмехнулся.

   — Всё никак не можем привыкнуть, капитан, что батальон уже не батальон. Всё называем: «роты», «взводы». Сами уже, все вместе взятые, давно ротой стали, и привыкнуть не можем.

   — И не надо, — сказал Сабуров. — Когда привыкнем к тому, что мы не батальон, а рота, придётся два дома из трёх оставить. Батальоном их ещё можно оборонять. А ротой — нет. Стоит представить себе, что мы — рота, и уже сил не хватит.

   — И так не хватает.

   — Ты, по-моему, в пессимизм ударился.

   — Есть немного. Смотрю на этот бывший город, и душа болит. А что, нельзя? — Ванин улыбнулся.

   — Нельзя, — сказал Сабуров, глядя в его печальные, несмотря на улыбку, глаза.

   — Ну что ж, нельзя так нельзя... Мне Масленников сказал, ты вроде как жениться собрался, — добавил Ванин после паузы.

Ванин знал это ещё до приезда Сабурова, но до сих пор не обмолвился ни словом.

   — Да, — сказал Сабуров.

   — А свадьба?

   — Свадьба когда-нибудь.

   — Когда?

   — После войны.

   — Не пойдёт!

   — Почему?

   — А потому, что ты меня после войны на свадьбу не пригласишь.

   — Приглашу.

   — Нет. Это всегда на войне говорится: «Вот после войны встретимся». Не встретимся. А я на твоей свадьбе погулять хочу. Ты не знаешь, как я тут без тебя, чёрт, соскучился. И с чего бы это? Говорили с тобой пять раз в жизни, а соскучился. Так что давай не откладывай.

   — Хорошо, — сказал Сабуров. — День вместе выберем?

   — Вместе.

   — И немцев не спросим?

   — Нет, — тряхнул головой Ванин. — Что их спрашивать? Их спрашивать, до свадьбы не доживёшь.

Он сказал это лихо, с вызовом, но глаза у него всё равно по-прежнему были печальные. Он отвернулся и стал копаться в бумагах. Сабуров поудобнее уселся на койке, прислонился к стене и свернул самокрутку.

Слова Ванина заставляли снова думать об Ане. С тех нор как они расстались на берегу, он видел её всего один раз. Уже через три или четыре часа своего пребывания здесь он понял, какого напряжения достигли бои. Всё, о чём они с Аней думали, произойдёт совсем не так, и их решение быть вместе не играет никакой роли в происходящем кругом. То, что ему казалось таким простым там, в медсанбате, — попросить Проценко, чтобы Аня была сестрой именно в его батальоне, — эта простая, казалось бы, просьба до такой степени была не ко времени сейчас, здесь, что у него не поворачивался язык заговорить об этом с Проценко.

Аня появилась лишь на третьи сутки, под вечер. Хотя у них и было пятнадцать минут на то, чтобы поговорить, они не сказали друг другу ни слова о решении, которое приняли на том берегу, и он был благодарен ей за то, что она не возобновила здесь этого разговора, потому что, как все мужчины, не любил ощущения собственной беспомощности.

Аня пришла, когда он вернулся после отражения очередной немецкой атаки и сидел у себя в блиндаже вдвоём с Масленниковым. Войдя в блиндаж, она быстро подошла к Сабурову и, не дав ему встать, крепко обняла его, несколько раз поцеловала прямо в губы сухими горячими губами, потом повернулась и, подойдя к Масленникову, поздоровалась за руку. По всем её движениям, по её взгляду Сабуров сразу понял, что она не возобновит того старого разговора, но что тем не менее она его жена и тем, как она пришла, она даёт ему понять, что ничего не изменилось.

Масленников вышел. Ни Сабуров, ни Аня не удерживали его. Десять минут они просидели рядом на койке, обнявшись и откинувшись к стене. Им ни о чём не хотелось говорить, — всё, что бы они ни сказали, было не важно по сравнению с тем, что они всё-таки среди всего окружающего сидели рядом. Он не спросил её о том, куда она пойдёт (он знал, что за ранеными), не сказал ей, сколько у него в батальоне сегодня раненых (она это узнает и без него), он даже не спросил, ела она или нет. Он чувствовал, что эти десять минут у них лишь для того, чтобы сидеть вот так и молчать. И когда Аня встала, он не удерживал её.

Она поднялась, взяла его за обе руки, чуть-чуть потянула к себе, потом отпустила, опять крепко прижалась к нему губами и молча вышла.

Больше она не приходила. Вчера за ранеными пришла другая сестра и принесла Сабурову записку, нацарапанную карандашом на обрывке бумаги. Там стояло: «Я в полку у Ремизова. Лия». Сабурова не обидело то, что записка была такой короткой. Он понимал, что никакие слова не могли выразить того, что теперь было между ними. Аня просто говорила этой запиской, что она жива. Она, наверное, и теперь, в эту минуту, была там, у Ремизова, всего в каких-нибудь пятистах коротких и непреодолимых шагах.

Целая серия снарядов одновременно рухнула над самым блиндажом, вслед за ней вторая и третья. Сабуров посмотрел на часы и усмехнулся: немцы, как всегда, пристрастны к точному времени. Они редко начинали с минутами, почти всегда в ноль-ноль. Так и сейчас. Залпы следовали один за другим.

Сабуров, не надевая шинели, вылез из блиндажа в ход сообщения.

   — Ванин, опять начинается. Позвони в полк! — крикнул он, наклоняясь ко входу в блиндаж.

   — Звоню! Связь прервана, — донёсся до него голос Ванина.

   — Петя, пошли связистов.

Петя выскочил из окопа и перебежал десять метров, отделявших его от блиндажа связистов. Оттуда выскочили два связиста и, быстро перебегая от развалин к развалинам, направились вдоль линии к штабу полка. Сабуров наблюдал за ними. Минуту они шли быстро, не прячась. Потом серия разрывов обрушилась неподалёку от них, и они легли, снова поднялись, снова легли и снова поднялись. Он ещё несколько минут следил за ними, пока они не скрылись из виду за развалинами.

   — Связь восстановлена! — крикнул из блиндажа Ванин.

   — Что говорят? — спросил Сабуров, входя в блиндаж.

   — Говорят, что по всему фронту дивизии огневой налёт. Наверное, будет общая атака.

   — Масленников в первой? — спросил Сабуров.

   — Да.

   — Ты оставайся тут, — сказал он Ванину, — а я пойду во вторую.

Ванин попробовал протестовать, но Сабуров, морщась от боли, уже натянул шинель и вышел.

То, что происходило после этого в течение четырёх часов, Сабурову потом было бы даже трудно вспомнить во всех подробностях. На счастье, позиции батальона были так близко от немецких, что немцы не решались использовать авиацию. Но зато всё остальное обрушилось на батальон.

Улицы были так загромождены обломками разрушенных зданий, что немецким танкам уже негде было пройти, но они всё-таки подобрались почти к самым домам, где сидели люди Сабурова. Из-за стен с коротким шлёпающим звуком били их 55-миллиметровые пушки.

Несколько раз за эти четыре часа Сабурова осыпало землёй от близких разрывов. Опасность была настолько беспрерывной, что чувство её притупилось и у Сабурова и у солдат, которыми он командовал. Пожалуй, сказать, что в эти часы он ими командовал, было бы не совсем верно. Он был рядом с ними, а они и без команды делали всё, что нужно. А нужно было лишь оставаться на месте и при малейшей возможности поднимать голову, — стрелять, без конца стрелять по ползущим, бегущим, перепрыгивающим через обломки немцам.

Сначала у Сабурова было ощущение, что бой движется прямо на него и всё, что сыплется, валится, идёт и бежит, направлено туда, где он стоит. Но потом он начал скорее чувствовать, чем понимать, что удар нацелен правее и немцы, очевидно, хотят сегодня наконец отрезать их полк от соседнего и выйти к Волге. На исходе четвёртого часа боя это стало очевидно.

Уходя из второй роты на правый фланг, в первую, стоявшую в самом пекле, на стыке с соседним полком, Сабуров приказал перетащить вслед за собою батарею батальонных миномётов.

   — Последнее забираете, — развёл руками командир второй роты Потапов; в голосе его дрожала обида.

   — Где тяжелее, туда и беру.

   — Сейчас там тяжелее, через час у меня.

   — Не только о себе надо думать, Потапов.

В другое время он бы гораздо резче оборвал Потапова, но сейчас чувствовал, что тому действительно страшно без этих миномётов.

   — Там на полк Ремизова жмут. Могут к Волге выйти. Надо им во фланг ударить. Прикажи, чтобы быстрее тянули.

Он посмотрел в лицо Потапову, удостоверился, что тот понял, и протянул ему руку.

   — Держись. Ты и без миномётов удержишься, я тебя знаю.

В первой роте, когда он пришёл туда, творился сущий ад. Масленников, потный, красный от возбуждения, несмотря на холод, без шинели, с расстёгнутым воротом гимнастёрки, сидел, прижавшись спиной к выступу стены, и, торопливо черпая ложкой, ел из банки мясные, покрытые застывшим жиром консервы. Рядом с ним на земле лежали двое бойцов и стоял ручной пулемёт.

   — Ложку капитану, — сказал он, увидев Сабурова. — Садитесь, Алексей Иванович. Кушайте.

Сабуров сел, зачерпнул несколько ложек и закусил хлебом.

   — Что за пулемёт? Зачем?

   — Вон, видите, — показал Масленников вперёд, туда, где метрах в сорока перед ними возвышался обломок стены с куском лестничной клетки и двумя окнами, обращёнными в сторону немцев. — Приказал снять с позиции пулемёт. Сейчас полезем туда втроём. Прямо из окошка будем бить. Оттуда всё как на ладони.

   — Сшибут, — сказал Сабуров.

   — Не сшибут.

   — Первым же снарядом сшибут, как заметят.

   — Не сшибут, — упрямо повторил Масленников.

Он не хуже Сабурова знал, что должны сшибить, но именно оттого, что сшибить непременно должны, а он всё-таки полезет, у него было бессознательное чувство, что, вопреки всем вероятиям, его именно не сшибут и всё выйдет очень хорошо.

   — Справа весь седьмой корпус заняли, — сказал он. — На Ремизова жмут.

   — В седьмом уже не стреляют? — спросил Сабуров.

   — Нет, наверное, всех побили. Отрезать могут сегодня, если так пойдёт. — Масленников кивнул на пулемёт. — А мы выставим в окно и прямо оттуда их чесать будем. Хоть немного, да поможем, а?

   — Хорошо, — сказал Сабуров.

   — Могу идти?

   — Можешь.

Масленников кивнул двум ожидавшим его бойцам, они втроём вышли из-за укрытия и двинулись к обломкам дома, перебегая, ложась и снова перебегая.

Сабуров хорошо видел, как они благополучно добрались до дома, как перелезли через обломки и, передавая из рук в руки пулемёт, стали карабкаться по остаткам лестничной клетки. В это время несколько мин разорвалось рядом с окопом, в котором был Сабуров, и ему пришлось лечь.

Когда он поднялся, то увидел, что Масленников и бойцы уже устроились в окне и ведут оттуда огонь. Через несколько минут около обломка стены стали рваться немецкие снаряды. Масленников продолжал стрелять. Потом стена окуталась дымом и пылью. Когда дым рассеялся, Сабуров увидел, что все трое по-прежнему стреляют, но ниже их в стене немецким снарядом пробито сквозное отверстие. Ещё один снаряд разорвался выше, и Сабуров увидел, как один из пулемётчиков, раскинув руки, словно ныряя, но только спиной, упал с выступа третьего этажа вниз, на камни. Если даже он был только ранен, то всё равно, наверно, разбился насмерть.

Сабуров видел, как Масленников лёг плашмя на выступ, сложил руки в трубку и что-то крикнул вниз один раз и ещё раз, потом повернулся к пулемёту и опять начал стрелять. Хотя немцы, заметив Масленникова, били в него с близкого расстояния, но попасть в амбразуру окна им пока не удавалось.

Ещё один снаряд пробил стену ниже Масленникова. Второй номер оторвался от пулемёта, покачнулся, чуть не упал вниз и, сбалансировав, остался сидеть на краю уступа. Масленников оставил пулемёт, подтянулся к раненому и положил его плашмя вдоль стены так, чтобы тот не упал. Несколько секунд он оставался так, нагнувшись над раненым, и опять вернулся к пулемёту. Теперь он стрелял один.

Тем временем от Потапова подтащили три миномёта — четвёртый разбило по дороге. Сабуров вылез вместе с миномётчиками вперёд и расположил их за обломками каменного забора. Они сейчас же открыли огонь по немецкой батарее, которая била по Масленникову. Едва миномёты открыли огонь, как немцы засекли их расположение.

Одним из осколков ранило командира батареи. Сабуров стал командовать вместо него. Немцы перенесли огонь на миномёты, и Масленникову стало легче. Он всё ещё лежал и стрелял. Потом, когда Сабуров взглянул туда, он увидел один пулемёт, — Масленникова не было. «Неужели убили?» — испугался он. Но через несколько минут Масленников снова появился на стене: у него вышли диски, и он лазил за новыми.

Уже перед темнотой Сабурова ещё раз засыпало землёй. Он с трудом поднялся, в глазах мелькали искры. Он сел и обхватил руками голову. Искры стали реже, и он, словно сквозь туман, начал различать окружающее.

Подполз Петя и что-то спросил у него.

   — Что? — переспросил Сабуров.

Петя опять неслышно что-то прошептал.

Сабуров повернулся к нему другим ухом.

   — Не задело? — спросил Петя, и голос его был неожиданно громок.

   — Не задело. — Опустив голову, Сабуров увидел, что шинель его вдоль всей груди рассечена, а под ней рассечена гимнастёрка. Осколок пролетел мимо, едва коснувшись его; стоявший рядом миномёт был исковеркан, труба была начисто оторвана.

Судя по огню немцев, они всё-таки отрезали полк Ремизова и стреляли теперь правее и ниже Сабурова, ближе к Волге. Он попробовал соединиться с Ваниным, но это оказалось безнадёжным делом, — все провода были порваны.

Бой, кажется, начинал затихать.

   — Где Масленников? — спросил Сабуров.

   — Здесь.

Оказывается, Масленников стоял сзади; через всю щёку у него чернел кровоподтёк.

   — Контузило?

   — Нет, сбросило. Пулемёт разбило, а со мной ничего.

«Представлю, — подумал Сабуров. — Непременно представлю. На Героя. А там пусть решают. Он и в самом деле герой». А вслух сказал только:

   — Что с бойцами?

   — Один насмерть расшибся, а второго всё же вытащил.

   — Хорошо, — сказал Сабуров. — Затихает, а?

   — Затихает, — согласился Масленников. — Только они всё-таки к Волге вышли.

   — Да, похоже, — сказал Сабуров.

Они замолчали.

К ним подошла толстая курносая задыхающаяся сестра и спросила, нет ли ещё раненых.

   — Только там, впереди, — сказал Сабуров. — Совсем стемнеет, тогда вытащите.

Он подумал, что, наверное, Аня вот так же сейчас разыскивает раненых там, в полку Ремизова, от которого они теперь отрезаны.

   — Я сейчас вытащу, — вызвалась сестра.

   — Не лезьте, — оборвал Сабуров грубо. — Обождите. — И ему захотелось, чтобы сейчас кто-то так же задержал Аню. — Через десять минут стемнеет, и полезете.

Сестра и двое санитаров прилегли за камнями. Если бы Сабуров не сказал «не лезьте», они бы сейчас поползли вперёд, но им это запретили, и они были довольны, что можно ещё десять минут пролежать здесь.

Позади, одна за другой, разорвалось несколько мин.

   — Последний налёт перед ночью делают, — сказал Масленников. — Верно, Алексей Иванович?

   — Да, — согласился Сабуров.

   — Говорят, по Волге сплошное сало идёт.

   — Говорят.

Сабуров откинулся на камни, повернул лицо вверх и только сейчас заметил, что снег всё не перестаёт идти. Мокрые хлопья его приятно холодили разгорячённое лицо.

   — Повернись так, — сказал он Масленникову.

   — Как?

   — Как я.

Масленников тоже лёг на спину. Сабуров видел, как ему на лицо падают снежинки.

   — Как думаете, долго будет сало идти?

   — Не знаю, — сказал Сабуров. — Связь ещё не установлена с Ваниным?

   — Нет, всё ещё порвана.

   — Оставайся пока тут, я пойду.

   — Подождите, — попросил Масленников. — Сейчас стемнеет.

   — Я тебе не медсестра.

Сабуров вылез из окопа, перепрыгнул через обломки и, укрываясь за стеной дома, пошёл назад, к командному пункту батальона.

XVII


   — С полком восстановили связь, — порадовался Ванин, когда Сабуров вошёл в блиндаж.

   — Ну?

   — Ремизова отрезали.

   — А что думают делать?

   — Не говорили. Наверное, от Проценко приказания ждут.

Они помолчали.

   — Выпьешь чаю?

   — А разве есть?

После всего только что пережитого казалось, что ничего обыкновенного, привычного на свете уже нет.

   — Есть. Только остыл.

   — Всё равно.

Ванин поднял с пола чайник и налил в кружки.

   — А водки не хочешь?

   — Водки? Налей водки.

Ванин вылил чай обратно в чайник и налил по полкружки водки. Сабуров выпил её равнодушно, даже не почувствовал вкуса. Сейчас она была просто лекарством от усталости. Потом Ванин опять полез за чайником. Они медленно пили остывший чай. Говорить не хотелось. Оба знали: сегодня произошло то, о чём во фронтовых сводках потом напишут: «За такое-то число положение значительно ухудшилось» или просто: «ухудшилось». Выпив чаю, они ещё помолчали. Давать распоряжения на завтра было рано, а о том, что уже было и прошло, говорить не хотелось.

   — Хочешь радио послушать? — спросил Ванин.

   — Хочу.

Ванин сел в углу и стал настраивать старенький приёмник. Вдалеке заиграла музыка, но сразу кончилась. Ванин покрутил регулятор, но приёмник молчал. Потом они услышали обрывки не то болгарской, не то югославской передачи, слышались знакомые, похожие на русские и в то же время непонятные слова.

   — Ничего не получается, — посетовал Ванин.

На Москву поставь.

Ванин, покрутив регулятор, довёл до чёрточки с надписью «Москва». Оба прислушались. В приёмнике стоял какой-то долгий, незатихающий треск; они не сразу поняли, что это аплодисменты. Потом из этого треска и гула возник совсем близкий голос человека, который, видимо, волновался.

   — Заседание Московского Совета депутатов совместно с партийными и советскими организациями объявляю открытым. Слово для доклада имеет товарищ Сталин.

Снова начались аплодисменты.

   — Разве сегодня шестое? — удивился Сабуров.

   — Как видишь.

   — Мне с утра казалось, что пятое.

   — Откуда же пятое? — сказал Ванин. — Именно шестое. В прошлом году тоже не пропустили.

   — Я в прошлом году не слышал. В окопах лежал.

   — А я слышал, — сказал Ванин. — Тогда же у нас здесь была мирная жизнь. Мы за москвичей тревожились. Стояли здесь у репродукторов и слушали.

   — Да, тогда вы за москвичей, теперь они за нас, задумчиво сказал Сабуров и вспомнил ту первую речь Сталина в начале войны, в июле.

«К вам обращаюсь я, друзья мои!» — сказал тогда Сталин голосом, от которого Сабуров вздрогнул.

Кроме обычной твёрдости, была тогда в этом голосе какая-то интонации, но которой Сабуров почувствовал, что сердце говорящего обливается кровью. Это была речь, которую он потом на войне несколько раз вспоминал в минуты самой смертельной опасности, вспоминал даже не по словам, не по фразам, а по голосу, каким она была сказана, по тому, как в длинных паузах между фразами булькала наливаемая в стакан вода. И ему казалось с тех пор, что именно тогда, слушая эту речь, он дал клятву сделать на этой войне всё, что в его силах. Он думал, что Сталину тяжело и в то же время что он решил победить. И это соответствовало тому, что чувствовал тогда сам Сабуров; и ему тогда тоже было тяжело и он тоже решил победить любой ценой.

Аплодисменты продолжались. Сабуров придвинулся вплотную к самому радио, тесня плечом Ванина. Сейчас ему было интересно не только то, что скажет Сталин, но и как скажет. Аплодисменты были так громки, что на секунду Сабурову показалось, что всё это происходит тут, в блиндаже. Потом в репродукторе послышалось откашливание, и неторопливый голос Сталина сказал:

   — Товарищи...

Сталин говорил о ходе войны, о причинах наших неудач, о числе немецких дивизий, брошенных на нас, но Сабуров всё ещё не вдумывался в смысл слов, а слушал интонации голоса. Ему хотелось знать, что сейчас на душе у Сталина, какое у него настроение, какой он сейчас вообще, как выглядит. Он искал в голосе интонации, знакомые ему по той речи, которую он слушал в июле сорок первого. Но интонации были другие. Сталин говорил отчётливее, чем тогда, и более низким, спокойным голосом.

Перед концом речи, когда Сабуров уже душевно успокоился, когда он почувствовал, что и то, как Сталин говорит, и голос, которым он говорит, — всё это даже не совсем понятно почему, но вселяет в него, Сабурова, спокойствие, он особенно отчётливо услышал одну из последних фраз:

«Наша вторая задача в том именно и состоит, чтобы уничтожить гитлеровскую армию и её руководителей», — медленно, не выделяя слов, сказал Сталин и сделал паузу, прерванную аплодисментами.

Ванин и Сабуров долго молча сидели у приёмника.

То, что Сабуров только что услышал, казалось ему необычайно важным. Он мысленно представил себе, что этот голос звучит здесь не сейчас, когда всё затихло, а час назад, когда он был рядом с Масленниковым среди ещё не прекратившегося адского грохота боя. И когда он подумал об этом, спокойный голос, услышанный им в репродукторе, показался ему удивительным. Тот, кто говорил, хорошо знал обо всём, что происходит здесь, и всё-таки его голос оставался совершенно спокойным.

   — И в самом деле, ведь победим же мы их в конце концов! — неожиданно для себя вслух сказал Сабуров. — Ведь будет же это? А, Ванин?

   — Будет, — сказал Ванин.

   — Когда я из медсанбата уезжал, мне один врач сказал, что на Эльтон и вообще по всей ветке массу войск гонят, и пушек, и танков, и всего. Я тогда не поверил ему, а сейчас думаю: может, и правда?

   — Возможно, что и правда.

   — А нам не дают ни одного человека, — пожаловался Сабуров.

   — Проценко дал, пока тебя не было, тридцать человек.

   — Но это из своих же тылов, тришкин кафтан. А кроме этого?

   — А кроме этого — ничего.

Ванин покрутил регулятор. Откуда-то что-то кричали на иностранных языках, потом заиграла какая-то незнакомая музыка. Сабурова вдруг охватила грусть.

   — Играют. Странно, что есть ещё что-то на свете. Города какие-то, страны, музыка.

   — Что же странного?

   — Нет, всё-таки странно. Хотя, конечно, ничего странного нет. А всё-таки странно...

В блиндаж влез Масленников, грязный, мокрый, замерзший. Он почернел и похудел за этот день. Щёки у него ввалились, но глаза блестели, и было в них что-то неистребимо юношеское, чего всё ещё никак не могла погасить война, не сияв пилотки, он попросил закурить, два раза затянулся, сел, откинулся к стене и мгновенно заснул.

   — Устал, — Сабуров снял с него пилотку, приподнял его ноги с пола и положил на койку. Масленников не просыпался. Сабуров погладил рукой по волосам.

   — Спит. Думаю его к Герою представить. Как ты считаешь, Ванин?

   — Не знаю, — пожал плечами Ванин. — Хлопец он хороший, но на Героя...

   — На Героя, на Героя, — сказал Сабуров. — Непременно на Героя. Что, Герой только тот, кто самолёты сбивает? Ничего подобного. Он как раз и есть Герой. Обязательно представлю, и ты подпишешь. Подпишешь?

   — Раз ты уверен, подпишу.

   — Подпишем, — сказал Сабуров, — и чем скорее, тем лучше. При жизни всё это надо. После смерти тоже хорошо, но так, главным образом для окружающих. А самому тогда уже всё равно.

Затрещал телефон.

   — Сабуров слушает. Что делаю? Спать собираюсь. Слушаюсь, иду... Попов говорит, что Проценко меня к себе вызывает. К чему бы это?

Он вздохнул, надел ватник, тряхнул руку Ванину и вышел.

XVIII


Над передним краем немцев совсем близко полукольцом висели сигнальные белые ракеты. Сабуров шёл рядом с автоматчиком, спотыкаясь и чувствуя, что засыпает на ходу.

   — Погоди, — сказал он на середине пути. — Дай сяду.

Он присел на обломки и с горечью подумал, что начинает уставать не той усталостью, которая приходит каждый день к вечеру, а длинной, непроходящей, которой больны уже многие люди, провоевавшие полтора года. Они посидели несколько минут и пошли дальше.

Проценко они нашли не сразу. Их не предупредили, а он, оказывается, за эти четыре дня, что у него не был Сабуров, переместился. Теперь его командный пункт был, как и у Сабурова, в подземной трубе, но только в огромной, одной из городских магистральных труб, спускавшихся к Волге.

   — Ну, как тебе нравится моё новое помещение, Алексей Иванович? — спросил Проценко у Сабурова. — Хорошо, правда?

   — Неплохо, товарищ генерал. И, главное, пять мет ров над головой.

   — Как бомба ударит, только посуда в доме сыплется, а больше ничего. Садись, как раз к чаю!

   — Сабуров, обжигаясь, выпил кружку горячего чая. Он с трудом удерживался от того, чтобы не клевать носом при генерале.

   — Ты всё на прежнем месте? — спросил Проценко.

   — Да.

   — Значит, ещё не разбомбили?

   — Выходит, так, товарищ генерал.

Сабуров заметил, что во время всей этой болтовни Проценко внимательно присматривается к нему, так, словно видит впервые.

   — Как себя чувствуешь?

   — Хорошо.

   — Я не про батальон, а про тебя лично. Как ты себя чувствуешь? Поправился?

   — Поправился.

Проценко помолчал и снова внимательно посмотрел на Сабурова.

   — Хочу дать тебе одно задание, — сказал он вдруг строго, как бы удостоверившись, что он вправе дать это задание и Сабуров его осилит. — Ремизова отрезали.

   — Знаю, товарищ генерал.

   — Знаю, что знаешь. Но мне от этого не легче. Знаю, что его отрезали, но не знаю, как там у него: кто жив, кто убит, сколько осталось, что могут сделать, чего не могут, — ничего не знаю. Радио у него молчит, как мёртвое. Наверно, разбили. А я обязан знать, и сегодня же, понимаешь?

   — Понимаю.

   — Потом легче будет, когда Волга станет, по льду можно будет обходить. А сегодня нужно идти туда по берегу. Я проверял. В принципе пройти можно; немцы до обрыва дошли, но вниз не спустились. Мы отсюда огнём не дали это сделать, а Ремизов оттуда. В общем, пока не спускаются. Придётся тебе пройти под обрывом, низом. — Проценко сделал паузу, посмотрел на усталое лицо Сабурова и жёстко добавил: — Сегодня же ночью. Мне нужно, чтобы пошёл человек не просто так, а чтобы мог мне всё точно узнать, а если начальство выбито, взять на себя команду. Вот на этот случай приказ. — Он подвинул по столу бумагу. — В зависимости от обстановки буду ждать обратно сегодня же ночью или тебя, или, если останешься там, того, кого пришлёшь. Как — один дойдёшь или автоматчиков с собой возьмёшь?

Сабуров задумался.

   — Немцев на самом берегу нет?

   — Маловероятно.

   — Если напорюсь на немцев, два автоматчика всё равно вряд ли выручат, — пожал плечами Сабуров. — А если просто обстрел — одному незаметнее. По-моему, так.

   — Как знаешь.

Сабурову очень хотелось посидеть ещё минут пять здесь, в тепле и безопасности, но он поймал глазами движение Проценко, готовившегося встать, и поднялся первым.

Разрешите идти?

   — Иди, Алексей Иванович.

Проценко встал, пожал ему руку не крепче и не дольше обычного, словно хотел сказать этим, что всё должно быть в порядке и незачем прощаться как-то по-особенному.

Сабуров вышел за перегородку, во второе отделение блиндажа, где сидел знакомый ему адъютант Проценко — Востриков, парень недалёкий и вечно всё путавший, но ценимый генералом за беспредельную храбрость.

   — Востриков, я у тебя автомат оставлю.

   — Хорошо, будет в сохранности.

Сабуров поставил в угол автомат.

   — А ты дай мне две «лимонки» или лучше — четыре. Есть?

   — Есть.

Востриков порылся в углу и не без некоторого душевного сожаления дал Сабурову четыре маленькие гранаты «Ф-1»; они были у него уже с верёвочками, чтобы подвешивать к поясу. Сабуров, не торопясь, подвесил их по две с каждой стороны, предварительно попробовав, крепко ли сидят в них кольца.

   — Тише, — сказал Востриков, — выдернете ещё.

   — Ничего.

Пристроив гранаты, Сабуров отстегнул неудобную треугольную немецкую кобуру, положил её рядом с автоматом, а парабеллум засунул под ватник, за пазуху.

   — Угощал на дорогу? мигнул Востриков в сторону двери, за которой находился Проценко.

   — Нет.

   — Что же это он?

   — Не знаю.

Сабуров пожал руку Вострикову и вышел.

   — Востриков! — крикнул Проценко.

   — Слушаю вас.

   — Что вы там копались?

   — Капитан Сабуров собирался.

   — Чего он собирался?

   — Автомат оставил, гранаты у меня взял.

   — Ну, ладно, иди.

Проценко задумался. По правде говоря, он посылал Сабурова не только потому, что Сабуров мог на крайний случай заменить Ремизова, но ещё и потому, что Сабуров уже раз наладил ему связь с армией, и у Проценко было чувство, что именно Сабуров должен и на этот раз дойти и сделать. И хотя было очевидно, что сделать это нелегко, Проценко верил в удачу. Он сидел за столом и подробно обдумывал предстоящее. Вернётся ли Сабуров или, оставшись там за командира полка, пришлёт кого-нибудь сюда, всё равно, так или иначе, эти триста метров обрыва, на которые выскочили немцы, надо брать обратно. Проценко позвал к себе начальника штаба, и они с карандашом в руках подсчитали, сколько у них осталось людей на сегодняшнюю ночь. Ещё две недели назад цифра эта испугала бы Проценко, но сейчас он уже так привык к собственной бедности, что ему после подсчёта показалось — всё ещё не так плохо. Он не знал, как обстояло дело у Ремизова, но здесь в двух полках сегодня были даже меньшие потери, чем следовало ожидать.

Чем же, какими силами отбивать берег? О том, чтобы целиком сиять с позиций хотя бы один батальон, не могло быть и речи: надо было вытягивать людей отовсюду, из каждого батальона, и создать к завтрашней ночи сборный штурмовой отряд. Только так, другого выхода не было.

   — Как вы решили, товарищ генерал? — спросил начальник штаба.

Проценко взял листок бумаги и подсчитал состав отряда.

   — Вот, — сказал он, — здесь написано, по скольку человек откуда взять. За ночь выведи людей сюда в овраг. Днём сколотим их, подготовим, а завтра ночью, будем живы, отберём берег.

Проценко был мрачен. Его лицо ни разу не осветила обычная хитрая улыбка.

   — Подпишите донесение в штаб армии. — Начальник штаба вынул из папки бумагу.

   — О чём донесение?

   — Как всегда, о событиях.

   — О каких событиях?

   — О сегодняшних.

   — О каких?

   — Как о каких? — с некоторым недоумением и раздражением переспросил начальник штаба. — О том, что немцы к Волге вышли, о том, что Ремизова отрезали.

   — Но подпишу, — сказал Проценко, не поднимая головы.

   — Почему?

   — Потому что не вышли и не отрезали. Задержи донесение.

   — А что же доносить?

   — Сегодня ничего.

Начальник штаба развёл руками.

   — Знаю, — сказал Проценко. — За задержку донесения на сутки беру ответственность на себя. Отобьём берег и донесём всё сразу. Если отобьём, нам это молчание простят.

   — А если не отобьём?

   — А если не отобьём, — сказал Проценко с обычно ему не присущей мрачной серьёзностью, — некого будет прощать. Я сам поведу штурмовой отряд. Понято? Что смотришь, Егор Петрович? Думаешь, ответственности боюсь? Не боюсь. Не боялся и не боюсь. А не хочу, чтобы знали, что немцы ещё и здесь на берег вышли. Не хочу. Я в штаб армии сообщу, из штаба армии — в штаб фронта, из штаба фронта — в Ставку. Не хочу. Это же на всю Россию огорчение. Всё равно, если сообщу, скажут: «Отбивай, Проценко, обратно». А ни одного солдата не дадут. Так я лучше сам, без приказов, отобью. Все огорчения на одного себя беру. Понимаешь?

Начальник штаба молчал.

   — Если понимаешь — хорошо. А не понимаешь — как знаешь. Всё равно будешь делать так, как я тебе приказал. Всё. Иди выполняй.

Проценко вышел из блиндажа. Ночь была тёмная, свистел ветер, и шёл крупный снег. Проценко посмотрел вниз. Там, в просвете между развалинами, видна была замерзавшая Волга. Отсюда, сверху, она казалась неподвижной и совсем белой. На земле, кое-где в ямках, уже плотно лежал падавший весь день снег. Правее по берегу хлопали миномёты.

Проценко подумал о Сабурове, который сейчас, наверное, уже полз там, и невольно поёжился.

В той роте, которая стояла на берегу, Сабуров взял автоматчика и с ним вместе добрался до одиноко высившихся впереди развалин, куда уже ночью был выдвинут крайний пулемёт и откуда надо было спускаться прямо к Волге и ползти мимо немцев.

Командир роты предложил ему взять с собой автоматчика до конца, до Ремизова, но Сабуров снова отказался от этого.

Цепляясь за торчавшие из земли кирпичи и застывшие комья грязи, он тихо спустился вдоль откоса и теперь был на самом берегу. Он хорошо помнил это место: когда-то, вначале, во время переправы они высаживались именно здесь. Узкая полоска берега была совсем отлогой, и сразу над ней, уступами, поднимались глинистые террасы. Кое-где высились остатки пристаней, по берегу были разбросаны обгорелые брёвна.

Едва Сабуров спустился вниз, как почувствовал, что его прохватывает насквозь.

Река была белая. Дул холодный ветер. Если бы он вздумал идти по самому обрезу берега, его силуэт на белом фоне был бы заметен сверху. Поэтому он решил идти чуть выше и ближе к обрыву. Отправляясь, он договорился с командиром роты, что, если немцы откроют по нему огонь, рота тоже откроет огонь из пулемётов по всему обрыву. Это была, правда, ненадёжная помощь, но всё-таки помощь на всей первой половине пути. Дальше предстояло самое трудное. Ремизова нельзя было предупредить никакими способами, и, заметив человека, оттуда могли и даже должны были открыть огонь. Оставалось полагаться на собственное счастье.

Первые сто метров он прошёл, не ложась на землю, стараясь двигаться как можно бесшумнее и быстрее. Никто не стрелял. На берегу было пустынно; один раз он споткнулся обо что-то, упал на руки и, приподнимаясь, ощупал препятствие — это был окоченевший мертвец, и в темноте трудно было узнать — свой это или немец. Сабуров перешагнул через труп.

Но едва он сделал ещё два шага, как впереди него прошла поверху косая очередь трассирующих пуль.

Он быстро отполз в сторону и прилёг за выкинутыми на берег обгорелыми брёвнами.

Немцы дали ещё несколько очередей и осветили берег позади Сабурова, там, где лежал мертвец. Они принимали его за живого. Очереди ложились всё ближе, и наконец одна попала прямо в труп. Лёжа за брёвнами, Сабуров ждал. Видимо считая, что нарушивший тишину убит, немцы прекратили огонь.

Сабуров пополз дальше. Теперь он полз, не отрываясь от земли и стараясь не производить ни малейшего шума. Ещё два или три раза он натыкался на мёртвые тела. Потом больно ударился о камень и тихо, про себя, выругался. Ему показалось, что впереди что-то шевелится. Он остановился и прислушался. Послышался плеск воды. Он тихо прополз ещё несколько шагов. Плеск теперь был слышнее. Это был такой звук, словно черпали ведром воду. Он вдруг вспомнил, как в детстве, поспорив с товарищами, пошёл ночью через всё городское кладбище и в доказательство принёс горсть фарфоровых цветов, выломанных из венка в самом конце кладбища. Сейчас ему было почти так же жутко, как тогда.

Он подполз ближе и увидел появившуюся из-за обломков лодки согнувшуюся фигуру. Человек пошёл сначала как будто мимо, но потом, огибая брёвна, двинулся прямо к нему.

Сабуров ждал. У него не было никаких мыслей, было только ожидание: вот сейчас тот ступит ещё раз, потом ещё раз, и потом можно будет до него дотянуться. Когда человек сделал ещё шаг, Сабуров протянул вперёд руку, схватил его за ногу и дёрнул к себе.

Человек, падая, страшно закричал, и в ту же секунду что-то ударило Сабурова по голове и окатило ледяной водой. Человек закричал не по-русски и не по-немецки, а просто отчаянно: «А-а-а...» Сабуров изо всей силы ударил его кулаком по лицу. Крикнув что-то по-немецки, человек схватил его руку и вцепился в неё зубами. Понимая, что теперь уже всё равно, тихо или нет, Сабуров вытащил свободной рукой парабеллум и несколько раз подряд выстрелил, упирая дуло в тело немца. Тот дёрнулся и затих.

Сверху раздались автоматные очереди; несколько пуль с грохотом ударились в ведро. Сабуров нащупал привязанную к ведру верёвку; убитый немец ходил к Волге за водой.

Сверху продолжали стрелять.

«Спустятся или побоятся?» — подумал Сабуров.

Он лёг, подперев плечом труп, который теперь полулежал на нём и прикрывал его от пуль.

«Когда же всё это кончится?» Он чувствовал, что коченеет; немец, падая, вылил на него всё ведро. Сверху продолжали стрелять, и так они могли стрелять всю ночь. Сабуров сбросил с себя мертвеца и пополз. Пули ударялись в землю то впереди, то позади него, и когда он прополз шагов тридцать, а стрелять продолжали чуть ли не вдоль всего берега, к нему вернулось ощущение, что в него не попадут.

Он прополз пятьдесят шагов. По берегу всё ещё стреляли. Ещё несколько шагов...

Руки его так окоченели, что уже не чувствовали земли. Были хорошо видны огоньки выстрелов там, на обрыве, откуда стреляли. Теперь и сзади, откуда он шёл, и спереди, от Ремизова, виднелись трассы пуль, шедшие по направлению к стрелявшим немцам. Перестрелка разгоралась всё сильнее, немцы стали всё реже стрелять вниз и чаще отвечать влево и вправо. Тогда Сабуров вскочил и побежал — он больше не мог ползти. Он бежал, спотыкаясь, перепрыгивая через брёвна. У него мелькнула мысль: там, у Ремизова, должны понять, что немцы стреляют по кому-то из наших. Несмотря на грязь и темноту, он бежал отчаянно быстро. Он упал оттого, что кто-то подставил ему ногу: упал лицом в грязь, ушиб плечо, а кто-то в это время сел ему на спину и стал крутить руки.

   — Кто? — спросил хриплый голос.

   — Свои, — почему-то всё ещё шёпотом сказал Сабуров и, чувствуя, как ему выкручивают пальцы, толкнул свободной рукой одного из навалившихся на него так, что тот покатился.

   — Чего пихаешься? — огрызнулся гот.

   — Говорю, свои. Ведите меня к Ремизову.

Немцы, должно быть, услышали возню и пустили несколько очередей. Кто-то всхлипнул.

   — Что, ранило? — спросил другой.

   — В ногу, больно.

   — Сюда. — Схватив Сабурова за руку, кто-то потащил его вперёд.

Они пробежали несколько шагов и спрятались за остатками стены.

   — Откуда? — спросил тот же хриплый голос, который он услышал вначале.

   — От генерала.

   — Кто это, в темноте не вижу.

   — Капитан Сабуров.

   — А, Сабуров... Ну, а это Григорович. — И голос сразу стал знакомым Сабурову. — Это ты мне плюху влепил? Ну, ничего, от старого друга.

Григорович был одним из командиров штаба, которого Проценко месяц назад по его просьбе отправил командовать ротой.

   — Пойдём к Ремизову, — сказал Григорович.

   — Ремизов жив?

   — Жив, только лежит.

   — Что, тяжело ранили?

   — Не так, чтоб тяжело, но неудобно. Сегодня весь день по матери ругается. Ему, по-научному говоря, в обе ягодицы по касательной из автомата всадили, или лежит на животе, или с грехом пополам ходит, а сесть не может.

Сабуров невольно рассмеялся.

   — Тебе смех, — сказал Григорович, — а нам — слёзы.

Сабуров нашёл Ремизова в тесном блиндаже лежащим на койке плашмя, с подушками, подложенными под голову и грудь.

   — От генерала? — нетерпеливо спросил Ремизов.

   — От генерала, — сказал Сабуров. — Здравствуйте, товарищ полковник.

   — Здравствуйте, Сабуров. Я так и думал, что кто-нибудь от генерала, и велел стрельбу не открывать. Как там у вас?

   — Всё в порядке, — ответил Сабуров, — за исключением того, что от генерала Проценко до полковника Ремизова приходится ползать на пузе.

   — Хуже, когда приходится командовать лёжа на пузе, — сказал Ремизов и затейливо выругался. Потом, подозрительно прищурясь, посмотрел из-под густых седых бровей на Сабурова и спросил: — Уже небось доложили о моём ранении?

   — Доложили.

   — Ну ещё бы: «Командир полка ранен в интересное место...» Погодите, погодите, — вдруг перебил он себя, — вы весь в крови? Ранены?

   — Нет, немца убил.

   — Снимите тогда хоть ватник, что ли. Шарапов, дай капитану умыться и ватник мой дай! Снимайте, снимайте.

Сабуров стал расстёгиваться.

   — Что вам генерал приказал?

   — Уточнить положение и сообщить, — сказал Сабуров, умалчивая о том, что Проценко предполагал худшее и в этом случае приказал ему возглавить полк.

   — Ну что ж, положение, — сказал Ремизов, — положение не столько плохое, сколько постыдное. Отдали кусок берега. Комиссар полка убит. Два командира батальона убиты. Я, как видите, жив. Как генерал, настроен восстанавливать положение?

   — Думаю, в предвидении этого он меня и послал.

   — Я тоже так полагаю. И с двух сторон действовать надо, разумеется, — сказал Ремизов. — Значит, обогреетесь и придётся двигаться обратно?

   — Придётся, — согласился Сабуров.

   — А может, останетесь у меня; командира туда пошлю. Как вам приказано?

   — Нет, я вернусь.

   — Семён Семёнович! — крикнул Ремизов.

Вошёл майор, начальник штаба.

   — Схемочка нашего расположения сделана?

   — Сейчас кончим. Уточняем.

   — Давайте скорее, шевелитесь... Вы меня опередили, — обратился Ремизов к Сабурову, — я сам хотел командира посылать. Схемочку готовили, из-за этого и задержались. Сейчас её дадут, и я вместе с вами офицера связи пошлю. Филипчука знаете?

   — Нет, не знаю.

   — Хороший, смелый командир. Пойдёт с вами.

Ремизов попробовал приподняться и опять длинно выругался.

   — Представляете, куда угодило. А у меня такой характер скверный, что я бегать всё время должен: и думать не могу, не бегая, и командовать не могу — ничего не могу. Шестой десяток, пора бы отвыкнуть — а не отвыкается. Шарапов! — снова крикнул он.

Появился ординарец.

   — Помоги с койки слезть.

Поднимаясь с койки, Ремизов кряхтел, стонал и ругался, и всё это как-то сразу, одним духом. Поднявшись, он, морщась от боли, проковылял несколько раз взад-вперёд по блиндажу.

   — Схемочка готова?

   — Готова, — ответил манор, подавая бумагу.

   — Вот тут при схемочке всё записано, — взяв, скорее вырвав у майора бумагу и продолжая ковылять, сказал Ремизов. — Что у меня где стоит и что можно сделать с моей стороны. Как-то сразу всё вышло: обоих командиров батальона убили, комиссара убили и меня ранили, — всех в течение получаса. Как раз в этот момент и вышла вся история.

   — Потерь много? — осведомился Сабуров.

   — Одного батальона почти нет. Того, что берег занимал. А два почти как были. В общем, сражаться ещё можно.

   — А каку вас с вывозкой раненых? — спросил Сабуров с некоторой запинкой.

Он долго готовился к этому вопросу. Знал, что Аия здесь, и полку Ремизова, и всё не решался начать этот разговор, боясь наткнуться на страшное известие.

   — Ну, какой же вывоз — на Волге сало. Подкопали землю и держим в пещерах.

   — Далеко отсюда? — заинтересовался Сабуров.

   — Да, далеконько. На правом фланге тише, там и держим... Как, Филипчук, собрался? — крикнул Ремизов.

   — Собрался, — ответили из другой половины землянки.

   — Сейчас пойдёте. Эх, да как же я вам ничего выпить не предложил. Шарапов! Я не вспомнил, старый стал, а ты что же?

Шарапов тут же, не сходя с места, отцепил от пояса немецкую флягу, отстегнул от неё стаканчик, налил и подал Сабурову.

Сабуров выпил и закашлялся, — это был спирт.

   — Забыл вас предупредить. Водки, по возможности, не пью, — добавил Ремизов. — В финскую войну был на так называемом Петсамском направлении. К спирту там приучился. Удивительная теплота от него. Шарапов, помоги мне!

Шарапов подошёл к Ремизову, и снова с кряхтеньем, стонами и ругательствами повторилась та же операция в обратном порядке.

   — Трудно всё же ходить, — сказал Ремизов, улёгшись. — Несколько раз был ранен, но такого идиотского, с позволения сказать, ранения... Честное слово, если бы я того немца поймал, который мне это сделал, против всех воинских законов взял бы и выпорол. Кому же бумаги вручить — вам или Филипчуку? Филипчук!

   — Здесь.

В блиндаж вошёл рослый человек в ватнике, с автоматом.

   — Мне дайте, — сказал Сабуров. — Сюда дошёл, авось и обратно дойду.

   — Раз так — берите. Доложите командиру дивизии, что полковник Ремизов сделает всё, чтобы вернуть берег, искупит свою вину сам. И других заставит искупить, — добавил он сердито. — Доложите: настроение бодрое, к бою готовы. Про ранение моё сказал бы, чтоб не докладывали, но всё равно не удержитесь, пусть смеётся. К вам, Филипчук, — обратился Ремизов к ожидавшему командиру, — единственная просьба и приказание: добраться до штаба и впоследствии вернуться сюда живым и здоровым.

   — Есть вернуться, — вытянулся Филипчук.

   — Всё. Да, вот ещё что...

Прервав себя на полуслове, Ремизов зажмурил глаза и стиснул зубы. Так он пролежал несколько секунд, и Сабуров понял, что старик говорит через силу.

   — Так вот ещё что, — открыв глаза, прежним тоном продолжал Ремизов. — Считаю, что сегодня на рассвете и днём возвращать позиции не надо. Немцы будут ждать контратаки. Сегодня надо удержаться там, где находимся, подготовиться, а завтра ночью, когда они уже будут считать, что мы смирились со своим дрянным положением, как раз и надо будет ударить. Доложите это моё мнение командиру дивизии. Филипчук, вы готовы?

   — Так точно.

   — Тогда ступайте!

Когда они, сползая по скользким уступам, стали пробираться вниз, к берегу, Сабуров вновь спросил, на этот раз Филипчука:

   — Как у вас тут с ранеными? Вывозите?

   — Где же вывозить? Сало, — теми же словами, что и полковник, ответил Филипчук. — А что?

   — Ничего, так. — Сабуров вдруг вспомнил, с какой откровенностью Аня в последний раз подошла и обняла его при Масленникове, и устыдился своего смущения. — Дело в том, что тут у вас в полку моя жена.

   — Жена? — удивлённо переспросил Филипчук. — Где?

   — Она медсестра. Вообще-то она в медсанбате, посейчас здесь у вас, в полку. Клименко, не знаете?

   — Клименко, — повторил Филипчук. — Клименко...

   — Аня, — добавил Сабуров.

   — Аня? Так бы сразу и сказали. Конечно, знаю.

   — С ней всё в порядке? — спросил Сабуров.

   — По-моему, да, — ответил Филипчук. — Я её вечером, часов в шесть, видел. По-моему, всё нормально, — повторил он с некоторым сомнением в голосе, потому что с тех пор, как он видел Аню, прошло уже семь или восемь часов, а за семь-восемь часов в Сталинграде всё могло случиться.

   — Если увидите её, когда вернётесь, — сказал Сабуров, — сообщите ей, что с Сабуровым всё в порядке... И что я ей привет передал. Или даже не надо — просто, что со мной всё в порядке.

   — Хорошо, — сказал Филипчук. — Я не только сегодня, а и вчера её видел у Ремизова. Старик её почём зря ругал.

   — За что? — уже догадываясь, спросил Сабуров.

   — За то, что лезет, куда не надо. А старик до сих пор видеть не может, когда женщину ранят или убивают. Кричал, ногами топал и выгнал. А потом вызвал своего Шарапова и велел наградной лист принести. У него это всё сразу делается.

Сабуров улыбнулся и почувствовал благодарность к Ремизову не столько за наградной лист, сколько за то, что он ругал Аню и топал на неё ногами.

Они дошли до развалин, около которых Сабурова схватили полчаса назад. Там по-прежнему сидел Григорович.

   — Сабуров? — спросил он тихо.

   — Да.

   — Обратно идёшь?

   — Обратно.

Григорович придвинулся ближе и пожал руки Сабурову и Филипчуку. На голове у него белела повязка.

   — Что это у тебя? — спросил Сабуров.

   — Ещё спрашиваешь. Рука-то у тебя как кувалда. Так меня пихнул, что весь лоб об камни раскровенил.

   — Ну, прости.

   — Бог простит. Между прочим, немцы до сих пор никак не успокоятся. Видишь, шарят по всему берегу.

Сабуров посмотрел вперёд. На обрыве вспыхивали автоматные очереди.

   — Придётся всю дорогу ползти, — тихо сказал он Филипчуку.

   — Хорошо, — ответил тот.

   — Я пакет прямо за пазуху, вот сюда кладу, — на всякий случай предупредил Сабуров. Он взял руку Филипчука и дал ему пощупать пакет. — Чувствуете, где?

   — Чувствую, — ответил Филипчук.

   — Ну, ладно, поползли.

Для Сабурова, отличавшегося острой памятью, теперь берег был уже знаком. Он вспоминал одно за другим все брёвна и обломки, за которыми можно было укрыться.

Филипчук полз за ним. Время от времени, когда пули ударялись близко от них, Сабуров спрашивал: «Ты здесь?», и Филипчук тихо отвечал: «Здесь».

По расчётам Сабурова, они уже приближались к нашему переднему краю с той стороны, когда вокруг них сразу ударило несколько очередей.

   — Ты здесь? — спросил Сабуров.

Филипчук молчал. Сабуров, не поднимаясь, прополз два шага обратно и нащупал тело Филипчука.

   — Ты жив? — спросил он.

   — Жив, — чуть слышно отозвался Филипчук.

   — Что с тобой?

Но Филипчук уже не отвечал. Сабуров ощупал его. В двух местах — на шее и на боку — под ватником было мокро от крови. Он прижался ухом к губам Филипчука. Филипчук дышал. Сабуров подхватил его одной рукой под мышки и, подтягиваясь на другой руке и отталкиваясь ногами, пополз дальше. Через тридцать шагов изнемог от усталости, опустил Филипчука и лёг рядом с ним.

   — Филипчук, а Филипчук?

Филипчук молчал.

Сабуров залез руками под ватник и гимнастёрку и дотронулся до голого тела Филипчука. Тело заметно похолодело. Сабуров расстегнул карманы гимнастёрки убитого, вынул пачку документов, вытащил из кобуры наган, засунул его к себе в карман брюк и пополз. Ему не хотелось оставлять здесь тело Филипчука, но пакет, лежавший за пазухой, не позволял долго раздумывать.

Когда он прополз ещё шагов сорок, впереди послышался свистящий шёпот: «Кто?»

   — Свои, — тоже шёпотом ответил Сабуров, встал на онемевшие ноги и, не видя ничего перед собой, пошёл вперёд. Оказалось, что ему нужно было сделать всего три шага до выступа стены, где его ждали. — Командир роты где? — спросил он.

   — Здесь.

   — Там, шагах в сорока, лежит командир, с которым я полз.

   — Раненый? — спросил командир роты.

   — Нет, убитый, — ответил Сабуров сердито, чувствуя за этими словами вопрос, вытаскивать или нет. — Убитый, но всё равно надо вытащить. Понятно?

   — Понятно, товарищ капитан, — сказал командир роты. — Вы документы взяли у него?

   — Взял, — сказал Сабуров.

   — Ну, так что же, товарищ капитан? Ему всё равно... легче не будет. А двух человек мне посылать — пропасть могут.

   — Я нам уже приказал вытащить, — повторил Сабуров.

   — Есть, товарищ капитан, — сказал командир роты, — но...

   — Что «но»?

   — В другое время не стал бы говорить, а сейчас каждый человек на счету.

   — Если не вытащите, — с неожиданным для себя бешенством сказал Сабуров, — отнесу пакет к генералу, вернусь, сам вытащу, а вас за невыполнение приказания застрелю. Дайте мне провожатого до штаба.

Он повернулся и нетвёрдой походкой вслед за автоматчиком двинулся к блиндажу Проценко. Ещё секунда — и он мог бы ударить этого командира роты. Может быть, тот по-своему прав и люди у него на счету, но в том, чтобы вытащить тело убитого командира, было что-то такое важное и святое для армии, что на взгляд Сабурова оправдывало даже потери, если они были неизбежны.

Когда Сабуров ввалился в блиндаж, у него потемнело в глазах, и он сразу сел на лавку. Потом открыл глаза, хотел встать, но Проценко, который был уже рядом, положил руку ему на плечо и посадил его обратно.

   — Водки выпьешь?

   — Нет, товарищ генерал, не могу — устал, свалюсь от неё. Если бы чаю...

   — А ну дайте ему скорей чаю! — крикнул Проценко. — Ремизов жив?

   — Жив, только ранен. Вот от него пакет. — Сабуров полез за пазуху и вынул пакет.

   — Добре, — сказал Проценко, надевая очки.

Увидев, что Проценко читает донесение, Сабуров привалился к стене, и только когда Проценко, неизвестно через сколько времени, тряхнул его за плечо, понял, что заснул.

   — Сиди, сиди, — удержал его Проценко.

   — Я долго спал?

   — Долго. Минут десять. Ремизов ранен, говоришь?

   — Ранен.

   — Куда?

Сабуров сказал. Как и предвидел Ремизов, Проценко рассмеялся.

   — Небось ругается старик?

   — Ещё как.

   — А какое настроение у них?

   — По-моему, неплохое.

   — Он мне пишет, что может собраться с силами и со своей стороны по немцам ударить. Тоже с таким положением мириться не хочет. — И Проценко постучал пальцем по бумаге, которую держал в руке. — Ты один пришёл оттуда?

   — Один.

   — Что же он тебе командира не дал для связи, чтобы его обратно послать? Старый, старый, а тоже маху даёт.

   — Он дал командира, его убили по дороге.

Только теперь вспомнив, что у него документы и оружие Филипчука, Сабуров выложил всё на стол.

   — Так. — Проценко нахмурился. — Сильно стреляли?

   — Сильно.

   — Днём не пройти там?

   — Днём совсем не пройти.

   — Да... — протянул Проценко. Он, очевидно, хотел что-то сказать и не решался. — А мне завтрашней ночью штурм делать. Как же это его убили?

   — Кого?

   — Его. — Проценко кивнул на лежавшие перед ним документы Филипчука.

   — Смертельно ранили, потом тащил его, потом умер.

   — Да... — опять протянул Проценко.

У Сабурова смыкались глаза от усталости. Он смутно чувствовал, что Проценко хочет послать его обратно к Ремизову, но не решается об этом сказать.

   — Егор Петрович, — обратился Проценко к сидевшему тут же начальнику штаба. — Пиши приказ Ремизову. Всё предусмотри, как решили: и точный час и ракету — всё.

   — Я уже пишу, — отрываясь от бумаги, ответив начальник штаба.

Проценко повернулся к Сабурову и чуть ли не в пятый раз повторил:

   — Да... Ну ты чего сидишь-то? Ты приляг пока. — Он выговорил это слово «пока» осторожно, почти робко. — Приляг пока. Ну-ну, приляг. Приказываю.

Сабуров вскинул ноги на скамейку и, приткнувшись лицом к холодной, мокрой стене блиндажа, мгновенно заснул. Последней блеснувшей у него мыслью была мысль, что, наверное, его всё-таки пошлют, ну и пусть посылают, только бы дали сейчас поспать полчаса, а там всё равно.

Проценко, прохаживаясь по блиндажу, ждал, когда начальник штаба допишет приказ. Иногда он на ходу взглядывал на Сабурова. Тот спал.

   — Слушай, Егор Петрович, а если Вострикова послать?

   — Можно Вострикова, — согласился начальник штаба. — Вы на словах ничего не будете добавлять, только приказ?

   — Плохой приказ, если к нему надо ещё что-то на словах добавлять.

   — Если на словах не добавлять, можно Вострикова.

   — Я бы его послал, — кивнул Проценко на Сабурова, — да трудно в третий раз за ночь идти.

   — Идти труднее, а дойти легче, — заметил начальник штаба. — Он на животе уже два раза прополз, каждый бугорок, каждую ямку знает.

   — Да... — опять протянул Проценко. — Придётся. Должен быть там приказ. Алексей Иванович, — растолкал он Сабурова.

   — Да, — поднялся Сабуров с той готовностью, с какой спохватываются накоротке заснувшие люди.

   — Вот приказ, возьми, — сказал Проценко. — Когда дойдёшь до Ремизова, пусть дадут нам зелёную и красную ракету над Волгой. А если ракет нет — три очереди из автоматов трассирующими. И после паузы ещё одну. Отсюда будет видно?

   — Да, — подтвердил Сабуров.

   — Буду знать, что дошёл и приказ донёс. Ты по дороге-то не заснёшь? — спросил Проценко, похлопывая Сабурова по плечу. — Вдруг проснёшься, а уже день?

   — Не засну. Немцы не дадут.

   — Разве что немцы, — усмехнулся Проценко. — Здорово устал?

   — Ничего, не засну, — повторил Сабуров.

   — Ну, ладно. Садись за стол.

Сабуров присел к столу, а Проценко, приоткрыв дверь, крикнул:

   — Как там насчёт чая?

Потом Проценко сам вышел за дверь и тихо отдал какое-то распоряжение. Через две минуты, когда Проценко, Сабуров и начальник штаба сидели рядом за столом, Востриков внёс медный поднос, на котором, кроме трёх кружек с чаем, была горстка печенья и стояла только что вскрытая банка с вишнёвым вареньем.

   — Вот, — сказал Проценко, — варениками угостить не могу, а украинской вишней — пожалуйста. — Он повертел в руках банку и подчеркнул ногтем надпись на этикетке. — «Держконсервтрест. Киев». Чуешь? С Киева вожу.

   — Так всё время с Киева и возите? — спросил Сабуров.

   — Сбрехал, конечно. Где-то под Воронежем выдали. Люблю вишню... Ну, давайте чай пить.

Теперь Проценко уже не возвращался к своим сомнениям — посылать Сабурова или не посылать. Выражать излишнее беспокойство — значило напоминать человеку, что ты думаешь о его возможной гибели. И Проценко неожиданно завёл разговор о школе червонных старшин при ВУЦИКе, где он когда-то учился.

   — Ничего учили. Вид был хороший: форма, галифе. Между прочим, хотя тогда и не принято было, но даже танцам и хорошим манерам учили.

   — Ну и как, научили? — усмехнулся начальник штаба.

   — А что, разве не заметно?

   — Как когда.

Сабуров выпил кружку горячего чаю, и ему опять захотелось спать. После второй он как будто немного разгулялся. Варенье было вкусное, какое он любил с детства, — без косточек. Проценко приказал подать по третьей кружке. Тут Сабуров почувствовал, что пора идти, и, сделав несколько глотков, поднялся.

   — Что же не допил? — спросил Проценко.

   — Пора, товарищ генерал.

   — Значит, если ракет нет, дадите автоматные очереди, три и одну.

   — Ясно, — сказал Сабуров.

   — В сторону Волги...

   — Ясно.

Откозыряв, Сабуров повернулся и вышел. Проценко и начальник штаба помолчали.

   — Ну, как, — обратился Проценко к вошедшему штабному командиру, — людей из батальонов вывели сюда?

   — Выводят.

   — Поторапливайтесь, скоро рассвет. Тогда выводить будете — людей потеряете... Считаешь, дойдёт? — подумав о Сабурове, спросил Проценко начальника штаба.

   — Надеюсь, что да.

   — И я надеюсь. Была минута, когда отправлял его, хотел сказать прямо: дойдёшь в третий раз — орден Ленина тебе, генеральское слово. Не утвердят — свой сниму, отдам!

Тем временем Сабуров полз по окончательно обледеневшей земле. То ли дело близилось к рассвету и немцы считали, что никто здесь больше не пойдёт, то ли им просто надоело всю ночь стрелять по берегу, но он уже прополз половину пути, а сверху не грохнуло ни одного выстрела. Его даже начало пугать это — не будет ли засады? Он взвёл парабеллум и, отвязав от пояса одну «лимонку», взял её в правую руку. Хотя так ему было труднее ползти, но он не выпускал гранаты, держа её таким образом, чтобы метнуть в первое же опасное мгновение. Потом он вспомнил о приказе. Ну что ж, вторую гранату в крайнем случае он бросит себе под ноги. Он благополучно прополз ещё полсотни шагов и начал отгонять эти мысли. Подсознательное чувство говорило ему, что и на этот раз всё сойдёт. И действительно, он дополз до развалин на той стороне без единого выстрела за всю дорогу.

   — Опять ты, Сабуров? — откликнулся Григорович.

   — Я.

   — А Филипчук где?

   — Убит.

   — Где?

   — Шагов семьдесят не доползли, — сказал Сабуров и вспомнил мёртвое лицо Филипчука. Возвращаясь сюда, он спросил у командира роты, вытащен ли Филипчук. Услышав, что вытащен, он захотел сам посмотреть, где лежит тело, и посветил ручным фонарём в лицо Филипчуку. Лицо было бледно. Кто-то из бойцов стёр с него грязь и кровь. И в который раз в жизни Сабурову стало не по себе, что вот с этим человеком какой-нибудь час назад он перешёптывался. «Ты здесь?» — говорил он. «Я здесь», — отвечал Филипчук.

Войдя к Ремизову, Сабуров вручил ему приказ. Ремизов прочёл приказ, потом спросил о Филипчуке. Повторился почти тот же разговор, что с Григоровичем.

   — А документы принёс? — спросил Ремизов.

   — Генералу отдал. Приказано дать сигнал, что я добрался. У вас зелёные и красные ракеты есть?

   — Должны быть. Посмотри, Шарапов, есть ракеты?

   — Ракеты все, товарищ полковник.

   — Тогда приказано дать три автоматные очереди трассирующими над Волгой. Три сразу и одну вслед.

   — Это можно, — оживился Ремизов и снова крикнул: — Шарапов! Помоги мне встать.

Шарапов помог ему встать, и он, кряхтя и разминаясь, пошёл по блиндажу.

   — Дай мне автомат и диск с трассирующими. Пойдёмте, Сабуров. Я сам, коли так, тоже очередь дам.

Шарапов и ещё один автоматчик вышли из блиндажа вслед за Ремизовым и Сабуровым.

   — Становись рядом со мной. Стрелять по команде «три», очередью. Будем считать, что это наш прощальный салют Филипчуку. — Ремизов повернулся к автоматчику. — Отдайте свой автомат капитану. Возьмите, Сабуров. Вместе с вами помянем товарища!

Небо уже начинало сереть, когда по команде «три» они выпустили по автоматной очереди. Светящиеся трассы пуль, изгибаясь где-то в конце пути, взлетели высоко в тёмно-сером воздухе над Волгой. Ремизов дал вдогонку ещё одну очередь и посмотрел на Сабурова, как раз в эту минуту хотевшего сказать, что ему пора идти обратно.

   — Не пущу вас, уже светает. И вообще не пущу. До трёх раз судьбу испытывать можно, больше не надо. Пробьёмся завтра ночью — вернётесь.

   — У меня там батальон без командира, — сказал Сабуров.

   — А у меня тут два батальона без командиров. Идите спать. Шарапов, устрой капитана на комиссарскую койку. Погиб у меня комиссар. Прекрасный был человек. Только месяц назад из райкома партии прислали. Воевать не умел, а бодрость душевную даже в меня, в старого чёрта, вселял. Очень жалею. Даже удивительно, как жалею. Пойдёмте в блиндаж.

XIX


Когда Сабуров проснулся, было уже три часа дня: он проспал почти восемь часов. В углу блиндажа кто-то копошился.

   — Кто там? — спросил Сабуров.

   — Я.

Перед ним стояла толстая девушка, рукава у неё были засучены, а поверх гимнастёрки надет передник.

   — А где полковник? — спросил Сабуров.

   — На передовой.

   — А где у вас передовая?

   — А тут, рядом.

Сабуров спустил ноги на пол и только теперь обнаружил, что во время сна кто-то снял с него сапоги и портянки.

   — Сидите, — сказала девушка. — Портянки сушатся, сейчас принесу.

   — Кто же это с меня сапоги снял? — спросил Сабуров.

   — Ясно кто — Шарапов.

Девушка вышла и тут же вернулась, держа в одном руке покоробившиеся просушенные сапоги Сабурова, а в другой — портянки.

   — Нате, надевайте.

   — Как вас зовут? — спросил Сабуров.

   — Паша.

   — Что ж вы тут одна за всех?

   — Одна, — ответила Паша, — все на передовую ушли, и телефон там.

   — Стало быть, вся охрана штаба на вас возложена? — спросил Сабуров, подвёртывая портянки.

Паша промолчала, видимо не одобряя этого праздного вопроса.

   — Кушать хотите?

   — Хочу.

   — Полковник приказал, чтобы вы, как проснётесь и покушаете, к нему шли. Вас автоматчик проводит.

   — А чем же ты меня кормить будешь?

Паша огорчённо пожала плечами: этот вопрос ей доставил страдание.

   — Кицытратом. Грешневым. Кушали?

   — Случалось.

   — Я в него сала положила. А чего завтра буду готовить, не знаю.

   — Всё ещё не стала Волга? — спросил Сабуров.

   — А шут её знает. То говорят — стала, то — не стала. А продуктов не везут. Вот и мучайся.

Она вышла и вернулась со сковородкой каши.

   — Кушайте.

Потом полезла в угол, достала флягу, встряхнула и, не спрашивая Сабурова, налила ему полстакана.

   — Где Шарапов? — спросил Сабуров.

   — С полковником. Он всегда с полковником, от полковника не отстаёт.

Она, не дожидаясь приглашения, села на табуретку напротив Сабурова и, подперев рукой подбородок, стала его разглядывать. В полку она, наверное, уже всех разглядела, а он был повешен.

   — Ну, что ты смотришь? — спросил Сабуров.

   — Ничего, так. Теперь у нас будете?

   — Нет, не у вас.

   — А чего же вы?

   — Временно сюда прибыл. Завтра отбуду. Как, можно?

   — А почему же нельзя? — не поняв шутки, сказала она. — Может, ещё чего хотите покушать, так больше нет ничего. Может, чаю ещё хотите, так чай есть.

   — Нет, не хочу, — ответил Сабуров.

   — А Сергей Васильевич всегда чай пьёт.

   — Кто это Сергей Васильевич?

   — Да полковник.

   — Ну, а я не хочу.

   — Как ваше желание. Может, вам шоколаду дать?

   — Нет.

   — Сергей Васильевич сказал, чтоб вас всем, что есть, кормить.

Спасибо, не хочу.

   — Ладно, как хотите, а то у него одна плитка осталась, — как показалось Сабурову, с некоторым облегчением сказала девушка.

   — Так где же автоматчик? — спросил он, доев концентрат.

   — Там, в окопе.

Сабуров поднялся.

   — Спасибо.

   — Будьте здоровы. Вы чего-то кушаете мало.

Сабуров вышел. В окопе около блиндажа его действительно ждал автоматчик.

   — Ну что ж, пойдём до полковника, — сказал Сабуров.

   — А что до него идти, товарищ капитан? — сказал автоматчик. — До него рукой подать.

В хозяйстве Ремизова чувствовалась аккуратность. Вперёд от блиндажа, через развалины, шли ходы сообщения, прерывавшиеся только там, где можно было безопасно пройти в рост.

Через пять минут Сабуров был на наблюдательном пункте, устроенном довольно остроумно. На самом краю обрывистого оврага, отделявшего здесь позиции Ремизова от немцев, стоял разрушенный дом, по остаткам которого беспрерывно била немецкая артиллерия. Ремизов подкопался под фундамент и внизу под ним сделал довольно просторную землянку с двумя замаскированными глазками в сторону немцев.

Земля за ночь окончательно обледенела. На дне оврага лежал опрокинутый, сорвавшийся с откоса танки валялось много трупов.

   — Как позавтракали? — вместо приветствия спросил у Сабурова Ремизов.

   — Отлично, товарищ полковник.

   — Значит, Паша не подвела. Она кулачка: всё для меня бережёт. Никак её к гостеприимству не приучу.

   — Наоборот, — сказал Сабуров, — даже шоколаду мне предлагала.

   — Неужели? Ну, это прогресс. Тихо сегодня у меня. Зато, кажется, там на генерала нажимают. Слышите?

Действительно, левее слышалась стрельба.

   — По звукам судя, уже два раза до гранатного боя доходило. Я бы на вашем месте после таких пластунских подвигов сутки спал. Приказал не будить. Конечно, в крайнем случае разбудили бы, но пока ничего такого нет. Шевелиться — шевелятся, это да. Вот извольте бинокль.

Сабуров взял из рук Ремизова бинокль и долго просматривал ту сторону оврага. То здесь, то там перебегали люди. В просветах между домами промелькнул один, потом другой танк.

   — Бомбили уже? — спросил Сабуров.

   — У нас нет. Тот, левый берег бомбили. Все «катюш» ловят. «Катюши», как всегда, арии пели утром. Отдохнули?

   — Вполне.

   — Сегодняшний день вы у меня прямо как прикомандированный офицер Генерального штаба — можете наблюдать за общим ходом боя. Впрочем...

Ремизов, прихрамывая, отвёл Сабурова в сторону, она вышли из блиндажа и оба прислонились к стене окопа.

   — Впрочем, — повторил Ремизов, — хорошо, если бы вы пошла на правый фланг. У меня такое чувство, что они сегодня мной но интересуются, я для них уже отрезанный ломоть. Считают, что всегда успеют разделаться. Но всё же, на всякий случай, пойдите. У меня на правом фланге слабенько — лейтенант Галышев батальоном командует, совсем мальчик. Всех поубивало вчера, что сделаешь? До вечера понаблюдайте там от моего имени. Если надо будет, команду примете. А ночью вместе пробиваться будем. Тут уже я вас от себя никуда... Хорошо?

   — Хорошо, — согласился Сабуров, удивляясь той непринуждённой мягкости, с какой разговаривал Ремизов, хотя совершенно ясно было, что он приказывает.

   — Ну-ка, пойдёмте в блиндаж, — быстро сказал Ремизов, когда тяжёлый снаряд разорвался наверху, в сотне шагов от них. Он потянул за рукав Сабурова. — Мне кажется, они очень хорошо знают, где мой наблюдательный пункт, но сверху меня не пробьёшь, а чтоб в эти окошечки прямое попадание было, нужно пушечку выкатить прямо на ту сторону оврага, напротив меня. Вот тогда попадут. Они уже два раза выкатывали, но мы сшибали. А в третий раз боятся. Ночью, правда, попробовали, но попасть не могут. Они ведь артиллеристы изрядно плохие. Вот, слышите, всё по нас...

Они переждали палет в блиндаже.

   — Ну, теперь, наверное, на четверть часика передышку сделают. Идите, вас автоматчик проводит.

Землянка командира батальона была вырыта так же, как и наблюдательный пункт у Ремизова, под фундаментом разбитого дома, и из неё назад вёл точно такой же глубокий ход сообщения.

Командир батальона Галышев, как и рекомендовал его Ремизов, оказался совсем молодым парнем, только недавно выпущенным из военного училища. Впрочем, он приобрёл уже фронтовые привычки, и когда они с Сабуровым присели у выхода из блиндажа, Галышев, вытащив из-за голенища кисет, скрутил таких размеров самокрутку, что Сабуров невольно улыбнулся.

   — Дайте и мне, не курил со вчерашнего вечера.

   — Где командир батальона? — послышался сзади них знакомый голос.

   — Здесь, — сказал Галышев и радостно улыбнулся. — Здесь, Анечка, я теперь командир батальона.

Сабуров повернулся и встретился глазами с Аней.

Аня, которая, входя, рылась в своей санитарной сумке, сразу удивлённо и устало опустила руки и теперь стояла, безмолвно глядя на Сабурова.

   — Аня, — сказал он и шагнул к ней.

Она продолжала стоять неподвижно. Только подняла на него глаза. И них стояли крупные слёзы.

   — Как, вы здесь? — наконец спросила она. — Когда вы пришли?

   — Ночью.

   — Это, значит, вы пришли из дивизии, да?

   — Я, — ответил Сабуров.

   — А мы все думали, кто бы мог прийти. Но я не думала, что это вы. — Она была так удивлена и взволнована, что впервые за последнее время снова обращалась к нему на «вы».

Он стоял и молча смотрел на неё.

   — У вас раненые есть? — повернулась Аня к Галышеву.

   — Есть двое.

   — Сейчас мы их в овраг снесём. Значит, вы здесь? — Она смотрела на Сабурова так, словно всё ещё не могла в это поверить.

   — Здесь.

Не меняя выражения лица, она потянулась, обняла его за шею обеими руками, коротко поцеловала в губы и снова опустила руки.

   — Как хорошо, — сказала она. — Я очень боялась.

   — Я тоже, — сказал Сабуров.

Галышев молча наблюдал за этой сценой.

   — Сейчас пойдём, — ещё раз сказала ему Аня и подвинулась к Сабурову.

   — Ты что, насовсем здесь? — Теперь, после поцелуя, она, словно оправившись от болезни, во время которой у неё отшибло память, стала ему говорить опять «ты».

   — Нет, — сказал Сабуров. — Как только соединимся, вернусь к себе.

   — Проводи меня немного по окопу. Там меня санитары ждут.

   — Сейчас я приду, товарищ лейтенант, — сказал Сабуров Галышеву и пошёл вслед за Аней.

За поворотом, там, где Галышеву уже не было их видно, Аня взяла Сабурова за ремень и спросила:

   — Ты ничего не говорил?

   — Что не говорил?

   — Чтобы вместе. Я очень хочу, чтобы вместе. Я тебе не говорила, но очень хочу...

   — Пока не говорил.

   — Мне показалось, когда мы с тобой сюда, на этот берег, переехали, что здесь не до того, чтобы говорить. И тебе так показалось?

   — Да.

   — Но ведь теперь так всё время будет. А может быть, и хуже. И здесь и там у тебя, везде одинаково.

   — Да.

   — Так почему тебе стыдно попросить?

   — Мне не стыдно, — сказал Сабуров. — Я попрошу.

   — Попроси... Очень страшно было, когда вчера нас совсем отрезали. Я подумала, что, может быть, больше тебя никогда не увижу. Я хочу вместе. Нет, нет, не слушай, делай как хочешь. Но я всё-таки хочу вместе. Вот если бы сейчас сюда бомба попала, мне это не страшно, потому что вместе. Я храбрее буду, если мы вместе, понимаешь? И ты, наверное, тоже. Да?

   — Наверное, — с некоторым колебанием сказал Сабуров, подумав, что, если Аня будет рядом с ним, может быть, он действительно меньше будет бояться за себя, но за неё, пожалуй, будет бояться ещё больше.

   — Наверное, — не заметив его колебания, повторила Аня, — я знаю, у тебя так же, как у меня. А у меня так. Ну, я пойду раненых переносить. Тебе нельзя отсюда уйти?

   — Нельзя.

   — Я знаю. Ты не представляешь, сколько их у нас сейчас в овраге, никогда не было столько. Это потому, что через Волгу переправиться нельзя. Я пойду, — ещё раз сказала опа, протянув Сабурову руку.

Только сейчас Сабуров заметил, что у неё другая шинель — не та, в которой он видел её раньше.

   — Откуда у тебя эта шинель?

   — Это не моя, мне с убитого дали. Вот видишь. — И она показала на маленькую дырочку на левой стороне груди. — А так совсем целая. В мою мина попала и изорвала в кусочки.

   — Как мина?

   — Мне жарко было, когда я вчера раненых выносила, я сияла её и сложила аккуратненько, — знаешь, как на койке шинель складывают, — а в неё как раз мина угодила.

Сабуров задержал её руку в своей. Он увидел, что шинель ей не по росту и рукава подвёрнуты. Сукно натёрло ей руку, и там, где был край рукава, на руке остались поперечные ссадины.

   — Ну-ка, дай другую, — сказал он.

На другой руке было то же самое.

   — Видишь, как натёрла, — заметил Сабуров. — Ты скажи, чтобы тебе дали другую шинель.

   — Хороню.

   — Непременно скажи.

Он крепко сжал её руки в своих, поднёс к губам и по нескольку раз поцеловал каждую руку там, где были ссадины.

   — Ну, иди, — сказал он. — Я увижу Проценко и попрошу, чтобы мы были вместе.

   — Он не откажет, — сказала Аня. — Ни за что не откажет.

Она глубоко засунула руки в карманы, наверное, чтобы Сабурову больше не было её жалко, и пошла по ходу сообщения.

Проведя у Галышева почти спокойный день, Сабуров, когда стемнело, возвратился на командный пункт к Ремизову. Ремизов курил, полулёжа на койке. Поодаль сидел начальник штаба.

В блиндаже была тишина, какая бывает, когда всё уже решено и подготовлено, больше никаких распоряжений отдавать не нужно и остаётся только дожидаться назначенного часа.

   — Майора Анненского, — сказал Ремизов, — я оставляю здесь командовать всем остальным участком, а сам пойду со штурмовыми группами.

Начальник штаба за спиной Ремизова делал знаки Сабурову, означавшие, что пойти со штурмовыми группами должен именно он, Анненский, а полковник должен как раз остаться, потому что он ранен и идти ему бессмысленно. Так, по крайней мере, понял его Сабуров.

   — Что вы там жестикулируете? — не поворачиваясь, спросил Ремизов. — Я не вижу, но чувствую. Меня вы не уговорите и напрасно капитану знаки подаёте, он меня тоже не уговорит, да и уговаривать не будет. Да, капитан?

   — Так точно, — сказал Сабуров, зная по себе, что в таких случаях спорить бессмысленно. — Но мне, надеюсь, разрешите находиться при вас?

   — Как с утра условились, уговор дороже денег. Будете со мной, скорей до своих доберётесь.

   — А вы, Семён Семёнович, — обратился Ремизов к Анненскому, — хороший командир, по вам уже пора полк получать. Серьёзно. Я так генералу и скажу при случае. У вас слишком много темперамента для начальника штаба. Начальник штаба должен быть расположен к некоторому уединению, к блиндажу в пять накатов. Да, да, я без иронии вам говорю. А вы, если вашего командира полка обстреляли за день три раза, а вас только два, уже считаете, что вы позорно окопались и что вам необходимо поскорее лично сходить в атаку, чтобы восстановить своё душевное равновесие. И не спорьте со мной: вам пора на командную должность. И если вам попадётся такой же начальник штаба, как мне, и вам придётся всё время держать его за фалды, чтобы не убегал на передовую, вот тогда вы меня поймёте и посочувствуете. — Ремизов рассмеялся.

Анненский молчал, обескураженный неожиданным оборотом разговора. Подозвав Шарапова, Ремизов с его помощью надел поверх гимнастёрки ватник, затянулся ремнём и нахлобучил фуражку.

   — Не люблю пилоток, — сказал он, поймав взгляд Сабурова. — Может, и удобней, но лихости нет. — Потом, приложив руку тыльной стороной к козырьку, проверил, правильно ли сидит фуражка, прицепил к поясу две гранаты и взял автомат. Сделав все эти приготовления, Ремизов посмотрел на часы, Сабуров, который знал из приказа Проценко, что атака должна начаться ровно в двадцать два, тоже взглянул на свои часы. Оставалось двадцать минут.

Через пять минут они уже сидели в узком, спускавшемся к Волге овражке с нарытыми по откосам окопами, — здесь по приказу Ремизова сосредоточивались штурмовые группы.

Люди сидели в окопах, держа в руках оружие, прислонившись к земляным стопкам и друг к другу. Разговоры велись шёпотом. В одну сторону до немцев было метров двести, зато в другую, насколько позволяли судить дневные расчёты, всего полсотни. Разговаривали только тогда, когда над головой, вереща, проходил У-2.

   — Опять королевская авиация полетела, — сказал кто-то рядом с Сабуровым, когда ещё один У-2 прожужжал над оврагом.

   — Кукурузник.

   — А у нас на Северо-Западном его «лесником» звали.

   — Где как. Где какая природа...

   — Через три минуты должна начаться артподготовка, — сказал Ремизов. — Гранат помногу взяли? — обратился он к бойцам, сидевшим рядом с ним в окопе.

   — По шесть штук, товарищ полковник, — отрапортовал сержант.

   — Тише, не кричи, — сказал Ремизов. — По шесть? Это ничего. А ежели стена, а за стеной немцы и не обойти её?

   — Тогда взорвём, товарищ полковник, — ответил сержант.

   — А тол взяли?

   — А как же, товарищ полковник!

   — А чего у тебя винтовка без штыка? — спросил Ремизов одного из бойцов.

   — У меня вот сестрица есть. — Боец хлопнул рукой по зазвеневшей на боку сабле.

   — Казак, что ли?

   — Из конного корпуса Героя Советского Союза генерал-майора Доватора.

   — Что ж ты, казак, а не на коне? — усмехнулся Ремизов.

   — Я про коня забыл. С лета в глаза не видел.

   — Скучаешь?

   — Здесь скучать нет возможности, товарищ полковник.

   — Пора. — Ремизов подозвал к себе командира роты, который непосредственно руководил атакой, спросил его, всё ли готово.

   — Всё, — ответил тот.

   — Значит, начинаете выдвигаться после первых же залпов с левого берега. Понятно?

   — Так точно.

   — Пора, — второй раз нетерпеливо повторил Ремизов, повернувшись лицом к Волге.

Сабуров тоже повернулся. И как раз в этот миг далеко, на левом берегу, вспыхнуло зарево, и гремящие снаряды «катюш» пронеслись над головами.

Вслед за «катюшами» с левого берега заговорила артиллерия. Наши тяжёлые снаряды шли прямо над головой. Впереди у немцев всё небо было в красных вспышках. Когда снаряды рвались особенно близко, вспышки вырывали из тьмы то угол дома, то обломок стены, то железные лохмотья изуродованных бензиновых цистерн. Штурмовые группы стали вылезать из оврага и выползать вперёд. Один тяжёлый снаряд разорвался совсем близко от оврага.

   — Недолёт, — сказал Ремизов. — Ну, что ж, пойдёмте.

Он с неожиданной лёгкостью вылез из окопа и, не оглядываясь, пошёл вперёд. Сабуров двинулся вслед за ним. Рядом пошли Шарапов и четыре автоматчика.

Наш артиллерийский налёт продолжался. На немецких позициях и далеко в глубине всё грохотало от разрывов тяжёлых снарядов. Подожжённые «катюшам?», горели остатки бензина или нефти, красные языки пламени поднимались к небу.

No и немцы понемногу начинали отстреливаться; мины уже несколько раз проносились над головой Сабурова и разрывались позади. Потом заговорили пушки. И наконец впереди послышались автоматные очереди.

Штурмовые группы быстро миновали полосу от оврага до своих старых окопов, в которых сейчас сидели немцы. Этот участок, отбитый вчера немцами, был хорошо известен Сабурову. Он представлял собою квадрат примерно триста на двести метров. Всё было изрыто окопами и ходами сообщения, и лишь кое-где почти на голом месте торчали развалины и обломки. Когда-то здесь были бензохранилища, от которых теперь остались только фундаменты и огромное количество раскиданного повсюду рваного листового железа.

Сабуров несколько раз наступал на перегоревшие железные листы, которые со страшным грохотом коробились под ногами. Впереди были остатки каменной сторожки. Туда устремился Ремизов, а вслед за ним и Сабуров. У самых развалин кто-то из бежавших сзади Сабурова тяжело, со стуком, упал на землю. В развалинах несколько человек уже устанавливали два пулемёта.

   — Вот правильно, — одобрил Ремизов. — Гаврилов?

   — Я, товарищ полковник.

   — Выходит, взяли?

   — Взяли, товарищ полковник.

   — А дальше двигаются?

   — Двигаются.

   — Иди вперёд. Передай, что я буду здесь.

Около сторожки свистели и шлёпались пули. Слева, совсем близко, слышались взрывы гранат. Справа продолжали стрелять, но взрывов не было: до гранатного боя там ещё не дошло.

   — Ах, негодяи! Ах, негодяи! — возмущался Ремизов. — Залегли ведь. Раз гранаты не рвутся, значит, залегли. Командира, что ли, убило? Сабуров, идите туда. Любыми средствами поднимите.

Сабуров вылез из сторожки и пополз направо, в темноту. Действительно, командир там был убит. Бивший из развалин немецкий станковый пулемёт не давал возможности подойти. Но заминка произошла не из-за того, что убили командира, а из-за того, что три сапёра поползли в обход с толом, чтобы подложить заряд под развалины дома, на втором этаже которого находился пулемёт. Остальные ждали взрыва, чтобы двинуться дальше. Распоряжался всем какой-то старшина, который, когда Сабуров к нему подполз, объяснил ему суть происходящего:

   — Если не взорвут, и так пойдём, товарищ капитан, а то людей жалко — пообождём немного.

Сабуров согласился и несколько минут лежал рядом со старшиной и ждал. Кругом шёл ночной бой, как всякий ночной бой, похожий на уравнение со многими неизвестными.

«Что сейчас делается у Проценко?» — подумал Сабуров. Судя по грохоту взрывов и частой сетке трассирующих пуль, на участке, где должен был наступать Проценко, тоже шёл бой. Наши снаряды с левого берега всё ещё проносились над головами, но разрывались они теперь далеко в немецком тылу. Разрывы гремели беспрестанно через каждые одну-две секунды, и Сабуров на мгновение представил себе, что творилось бы кругом, если бы такая канонада обрушилась сейчас не на немцев, а на него с его людьми. В сущности, этот огонь был ужасным, и, как все пехотные командиры, он от души благословлял русскую артиллерию.

Когда впереди, там, где прятался немецкий пулемёт, раздался оглушительный взрыв, Сабуров и старшина подняли людей в атаку.

Дважды за ночь Сабурова осыпало комьями земли. Рукав ватника просекло автоматной очередью, и слегка обожгло левую руку. Многие из тех, с кем он пошёл в атаку, уже не отзывались на голоса товарищей. Многие были ранены, сёстры и санитары вытаскивали их с поля боя. Сабуров так и не сумел в темноте и горячке разглядеть, была ли среди санитаров Аня.

Но, в общем, бой сложился легче, чем можно было предполагать. Две штурмовые группы на правом фланге, которые по ходу боя пришлось взять под свою команду Сабурову, довольно быстро заняли приходившиеся на их долю окопы. Когда Сабуров пошёл после этого очищать траншеи, уходившие влево, в одной из них он столкнулся с шедшими навстречу автоматчиками. Это были бойцы одной из левофланговых штурмовых групп. Значит, весь этот участок был взят целиком.

   — А как там, ещё левей? — спросил Сабуров. — Соединились с дивизией?

   — Вроде как соединились, товарищ капитан, — сказал автоматчик, к которому он обращался, — дали жару фрицам.

Сабуров подумал, что главные неприятности ещё предстоят утром. И даже то, что немцы были ночью сравнительно легко выбиты, не предвещало ничего хорошего. Очевидно, они не ввели в бой свои резервы, решив отложить это на утро.

Сабуров в темноте проверил, кто остался в живых, вместе со старшиной расположил пулемёты, кое-где приказал углубить окопы и восстановить обвалившиеся от взрывов гранат амбразуры. Потом он послал двух связных с записками — к Ремизову и к начальнику штаба. Он писал, что с рассветом ждёт контратаки, остаётся здесь и просит скорее подбросить противотанковые ружья. «И если можно, — добавил он в конце обеих записок, — хотя бы одну противотанковую пушку».

От Ремизова связной не вернулся. От Анненского, когда уже начинало сереть, прикатили вручную две 45-миллиметровые пушчонки на резиновом ходу и пришли пять бронебойщиков со своими длинными «дегтярёвками» и полтора десятка автоматчиков. В записке, которую принёс связной, Анненский писал: «Наскрёб всё, что мог. Держитесь».

XX


С восьми утра, когда рассвело и началась первая немецкая атака, и до семи вечера, когда стемнело и всё кончилось, прошло одиннадцать томительных часов.

Когда на этом участке дивизию в последнюю педелю оттеснили к самому берегу, Проценко постарался укрепиться здесь особенно тщательно. Вся площадь была изрыта окопами, ходами сообщения, подостатками фундаментов были вырыты многочисленные поры и блиндажи, а впереди тянулся неширокий, но довольно глубокий овраг, через который немцам, чтобы достичь наших позиций, необходимо было так или иначе перебираться.

Если бы можно было начертить кривую нарастания звуков на поле боя, то в этот день она бы, как температура у малярийного больного, три раза стремительно лезла вверх и падала вниз.

Утром немцы начали обстрел из полковой артиллерии. Потом к ней прибавились полковые тяжёлые миномёты, потом дивизионная артиллерия, потом тяжёлые штурмовые орудия, потом началась свирепая бомбёжка. Когда грохот возрос до последнего предела, он вдруг оборвался, и под неумолчную пулемётную трескотню неприятель пошёл в атаку. В эту минуту все, кто высидел, вытерпел, выжил в наших окопах, — все прильнули к пулемётам, автоматам и винтовкам. Овраг, который ещё неделю назад, в дни первых немецких атак, был прозван «оврагом смерти», сейчас снова оправдал своё название. Некоторые из немцев не добежали до окопов всего десять-пятнадцать метров. Казалось, ещё секунда — и они проскочат это пространство. Но они не проскочили. Ужас смерти в последнюю секунду охватил тех, которые почти добежали, и заставил повернуть обратно, и тот, кто не был убит, когда бежал вперёд, был убит на обратном пути.

Когда первая атака не удалась, всё началось сначала. Но если в первый раз этот ад продолжался два часа, то во второй раз он продолжался уже пять с половиной часов. Немцы решили не оставить живого места на берегу. Весь берег был до такой степени изрыт воронками, что, если бы все снаряды, мины и бомбы разорвались одновременно, здесь действительно не осталось бы в живых ни одного человека. Но снаряды рвались в разное время, и там, где только что разорвался один, в воронке уже лежали и стреляли люди, а там, где разрывался следующий, их не было, и эта смертельная игра в прятки, продолжавшаяся пять с половиной часов, кончилась тем, что, когда на исходе шестого часа немцы пошли во вторую атаку, оглохшие, полузасыпанные землёй, чёрные от усталости бойцы поднялись в своих окопах и, ожесточённо, в упор расстреливая всё, что показывалось перед ними, отбили и эту атаку.

После недолгой тишины кривая грохота опять полезла вверх. Самолёты заходили по пять, по десять, по двадцать раз и пикировали так низко, что иногда их подбрасывало вверх воздушной волной. Не обращая внимания на зенитный огонь, они штурмовали окопы, и фонтанчики пыли поднимались кругом так, словно шёл дождь.

Бомбы фугасные и осколочные, большие и маленькие, бомбы, вырывающие воронки глубиной в три метра, и бомбы, которые рвались, едва коснувшись земли, с осколками, летящими так низко, что они брили бы траву, если бы она здесь была, — всё это ревело над головой в течение почти трёх часов. Но когда в шесть часов вечера немцы пошли в третью атаку, они так и не перепрыгнули через «овраг смерти».

Сабурову впервые пришлось видеть такое количество мертвецов на таком маленьком пространстве.

Утром, когда после прихода подкрепления Сабуров пересчитал своих людей, у него было — он твёрдо запомнил эту цифру — 83 человека. Сейчас, к семи часам вечера, в строю осталось 35, из них две трети легко раненных. Должно быть, так же было и слева и справа от него.

Окопы разворочены, ходы сообщения в десятках мест прерваны прямыми попаданиями бомб и снарядов, многие блиндажи выломаны и вздыблены. Всё уже кончилось, а в ушах ещё стоял сплошной грохот.

Если бы Сабурова когда-нибудь потом попросили описать всё, что с ним происходило в этот день, он мог бы рассказать это в нескольких словах: немцы стреляли, мы прятались в окопах, потом они переставали стрелять, мы поднимались, стреляли по ним, потом они отступали, начинали снова стрелять, мы снова прятались в окопы, и когда они переставали стрелять и шли в атаку, мы снова стреляли по ним.

Вот, в сущности, всё, что делал он и те, кто был с ним. Но, пожалуй, ещё никогда в своей жизни он не чувствовал такого упрямого желания остаться в живых. Это был не страх смерти и не боязнь, что оборвётся жизнь, такая, какая она была, со всеми её радостями и печалями, и не завистливая мысль, что для других придёт завтра, а его, Сабурова, уже не будет на свете.

Нет, весь этот день он был одержим одним-единственным желанием высидеть, дождаться той минуты, когда наступит тишина, когда поднимутся немцы, когда можно будет самому подняться и стрелять по ним. Он и все окружавшие его трижды за день ждали этого момента. Они не знали, что будет потом, но до этой минуты они каждый раз хотели дожить во что бы то ни стало. И когда в седьмом часу вечера была отбита последняя, третья, атака, наступила короткая тишина, и люди в первый раз за день сказали какие-то слова, кроме команд и страшных, нечеловеческих, хриплых ругательств, которые они кричали, стреляя в немцев, — то эти слова оказались неожиданно тихими. Люди почувствовали, что случилось нечто необычайно важное, что они сегодня сделали не только то, о чём потом будет написано в сводке Информбюро: «Часть такая-то уничтожила до 700 (или 800) гитлеровцев», а что они вообще победили сегодня немцев, оказались сильнее их.

В половине восьмого, уже в темноте, в окоп к Сабурову пришёл Анненский. Сабуров сидел, прислонившись спиной к стенке окопа, и лениво ковырял вилкой в банке с консервами, пытаясь убедить себя, что он голоден и надо поесть, хотя есть ему совсем не хотелось.

   — Отбились, — сказал Анненский.

Лицо у него было такое же чёрное и усталое, как у всех, — наверно, там, где был Анненский, сегодня происходило то же, что и здесь.

   — Здесь отбились, — сказал Сабуров. — А как вообще?

   — И вообще отбились, — ответил Анненский. — Я пришёл с лейтенантом, он вас сменит, — вас генерал срочно вызывает.

   — А там как? — спросил Сабуров.

   — Тоже отбились.

   — А где Ремизов?

   — Отнесли в блиндаж.

   — Опять ранили?

   — Нет, — сказал Анненский. — Полчаса назад, как только всё кончилось, в обморок хлопнулся. Легко ли с таким ранением сутки на ногах? Идите к генералу. Он на новое капе перешёл — метров триста отсюда, на самом обрыве.

Сабуров пошёл по ходу сообщения. Два или три раза ему пришлось переступать через засыпанные землёй, ещё не убранные тела своих бойцов. Пройдя шагов четыреста, Сабуров увидел Проценко, стоявшего на краю обрыва. Он был в таком же, как и все, ватнике, но в генеральской, с красным околышем, фуражке, недавно привезённой ему с того берега. Немного поодаль двое бойцов тесали брёвна для накатов.

   — Сабуров, это ты? — крикнул Проценко ещё за десять шагов.

   — Я, товарищ генерал.

Проценко сделал три шага навстречу, остановился и, против обыкновения, очень официально сказал:

   — Товарищ Сабуров, благодарю вас от лица командования.

Сабуров вытянулся.

   — Я вас представил к ордену Ленина, — сказал Проценко. — Вы его заслужили. И я хочу, чтобы вы знали об этом.

   — Очень большое спасибо, — неожиданно для себя не по-уставному ответил Сабуров и улыбнулся.

Проценко тоже улыбнулся и, обняв Сабурова, тихо похлопал его по плечу.

   — Живой?

Сабуров не ответил. Что сказать на это?

   — Когда-нибудь мы с тобой, Алексей Иванович, ещё вспомним этот день, — сказал Проценко. — Помяни моё слово. Может быть, кто и другой день вспомнит, а мы именно этот.

Сабуров молча кивнул.

   — Вот командный пункт сменил, — сказал Проценко. — Тут раньше штаб батальона был, я приказал расширить для себя. Они завтра сюда главный удар направят. А мы не отступим. Сегодня всё это почувствовали — я знаю: и ты, и я, и все почувствовали. Так я это чувство у людей закрепить хочу собственным пребыванием. Понимаешь?

   — Понимаю, — ответил Сабуров. — Только у вас там удобнее было.

   — Там удобнее, но я и здесь ведь прочно устраиваюсь. Смелость смелостью, а четыре наката над головой у командира дивизии всё равно должно быть. Должен тебя огорчить: убит Попов... С Ремизовым теперь, можно считать, познакомился?

   — Познакомился.

   — Будет у вас командиром полка вместо Попова.

   — А у них?

   — Там Анненского оставляем. Это во-первых. Во-вторых, пришлось ослабить вчера полки, чтобы штурмовые группы выделить. Ну и заплатили за это — кое-где потеснили нас. И твой батальон потеснили. Дивизия опять вся вместе, а к берегу нас поплотней прижали, пять домов отдали.

   — И у меня тоже? — спросил Сабуров с тревожным чувством человека, которому ещё не сказали самых неприятных известий.

   — Да. Мой грех — слишком много твоих людей взял, но не взял бы — не соединились бы с Ремизовым. В общем, там, где у тебя командный пункт, теперь передовая. А Г-образный дом немцы забрали.

Проценко говорил спокойным тоном, но было заметно, что он чувствует за собой как бы некоторую вину перед Сабуровым, — что взял у него из батальона и людей и его самого, и теперь Сабурову может казаться, что, будь он там, всего этого бы не случилось, хотя вполне могло случиться и при нём.

   — В общем, иди в батальон и стой там, где зацепились, это главное. Не огорчайся, — Проценко похлопал по плечу упорно молчавшего Сабурова, — важнее, что вся дивизия опять вместе — это подороже, чем твой дом. Да, кстати, старые мы сослуживцы с тобой, а не знал, что ты такой скрытный.

   — Почему скрытный? — удивился Сабуров.

   — Конечно, скрытный. Я у тебя в батальоне был. Мне там всё рассказали.

   — Что рассказали? — всё ещё продолжая не понимать, спросил Сабуров.

   — Женился, говорят.

   — А, вот что. — Сабуров только теперь сообразил, что имел в виду Проценко, так далеко от этого были его мысли. — Да, женился.

   — Говорят, далее свадьбу хотел устроить. Так бы и устроил, а меня не пригласил?

   — Не устроил бы, — сказал Сабуров. — Просто разговоры были. Хотелось, чтобы так было.

   — А почему этого не может быть? Я эту девушку знаю. Даже орден ей выдавал. У тебя фельдшер в батальоне есть?

   — Последнее время нет. Убили, пока я в медсанбате был.

   — Могу её фельдшером к тебе в батальон. Раз по штату положено.

   — Мне даже врач по штату положен, — сказал Сабуров.

   — Мало ли что кому положено. Тебе в батальоне положено восемьсот штыков иметь, а где они у тебя? А фельдшера могу дать, только с условием...

   — С каким?

   — Меня на свадьбу позвать. И ещё одно. Для тебя она жена, а для батальона фельдшер и никакого касательства к батальонным делам, кроме как по санитарной части, иметь не вправе. А то жёны иногда советы подавать начинают... Так вот этого на войне быть не может.

   — По-моему, тоже, — сказал Сабуров. — Если сомневаетесь, пусть остаётся там, где сейчас.

   — Я не сомневаюсь. Просто подумал и сказал. Иди к себе. Тебя там уже заждался Масленников твой.

   — А кто же вам всё-таки рассказал о моих личных делах, товарищ генерал?

   — Кому по штату положено, тот и рассказал. Ванин рассказал. — Проценко протянул Сабурову руку. — Думаю, немцы завтра повторят. Но если сегодня у них не вышло, завтра тем более не выйдет. Однако учти — если Волга ещё два дня не станет, снаряды и мины на этом берегу кончатся. Экономь. И паёк экономь!

XXI


Ночь была тёмная. Вдали шлёпались случайные мины, и именно потому, что разрывы были редки и неожиданны, Сабуров несколько раз вздрогнул. Добравшись до своего батальона, он встретил бойца, который узнал его.

   — Здравствуйте, товарищ капитан.

   — Здравствуйте, — сказал Сабуров. — Проводите меня на командный пункт. Где он теперь, знаете?

   — А где был, там и есть, — ответил боец.

Когда Сабуров подошёл к блиндажу и увидел в окопе знакомую фигуру Пети, ему показалось, что он пришёл домой.

   — Товарищ капитан! — обрадовался Петя. — А мыто уж вас ждали...

   — Вы бы меньше ждали, да лучше воевали, — упрекнул Сабуров, стараясь скрыть свою растроганность. — Дом отдали.

   — Это верно, — согласился Петя. — Очень уж навалились, а то бы не отдали. Сил не было. Сорок человек генерал от нас забрал.

   — Не только у вас забирали.

   — Так и других потеснили, — обиженно сказал Петя. — Не было человеческой возможности… А уж комиссар и Масленников вас ждали, ждали.

   — Где они?

   — Товарищ Ванин здесь.

   — А Масленников?

   — А Масленников, как темнеть стало, пошёл в дом. Туда теперь днём не пройдёшь.

   — А до немцев отсюда сколько теперь?

   — Слева далеко, как были, а с этой стороны, — Петя кивнул направо, — шестидесяти метров не будет. Всё слышно.

   — Много народу потеряли? — спросил Сабуров.

   — Одиннадцать убитых, тридцать два раненых. И Марью Ивановну убило.

   — А дети?

   — И детей. Всех вместе. Прямо в их подвал бомба. Одна воронка — и кругом ничего.

   — Когда это?

   — Вчера.

Сабуров вспомнил, как эта женщина давно, теперь казалось, целую вечность назад, сказала ему равнодушным голосом: «А если бомба, так пусть — один конец всем, вместе с детьми».

И вот её пророчество исполнилось.

   — Да, много ты мне всего наговорил. Лучше бы меньше. — Подняв плащ-палатку, Сабуров вошёл в блиндаж.

Ванин дремал за столом. Он писал политдонесение и так и заснул, уронив голову на бумагу и разбросав по столу руки. «Отрицательных случаев морально-политического поведения нет» — была последняя фраза, которую успел дописать комиссар, засыпая.

   — Ванин, — позвал Сабуров, постояв над ним. — Ванин!

Тот вскочил.

   — Ванин, — повторил Сабуров, — это я.

Ванин долго тряс ему руку, глядя на него, как на выходца с того света.

   — А мы уже за тебя тревожились.

   — У вас тут, кажется, некогда было тревожиться.

   — Представь себе, нашли время. Чёрт тебя знает, что-то такое в тебе есть, что скучно без тебя. Будто из комнаты печку вынесли.

   — Спасибо за сравнение, — улыбнулся Сабуров.

   — Между прочим, дело к холодам, так что напрасно обижаешься: печка — теперь самая необходимая техника, чтоб согревать живую силу.

   — Тем более когда эта техника топится.

Сабуров сел на койку, стащил сапоги и портянки и протянул ноги к огню.

   — Хорошо, — сказал он. — Очень хорошо. Нажаловался на меня генералу?

Ванин рассмеялся.

   — Нажаловался. Я же комиссар. Увидел, что у тебя душа не на месте, и нажаловался.

   — У всех душа не на месте, и раньше, чем война не кончится, она на место не встанет... Что Масленников, вперёд ушёл?

   — Да.

   — К утру вернётся?

   — Должен. Если к утру не вернётся, значит, до следующего вечера. Туда и оттуда днём не пройдёшь.

   — Кто ж там остался в доме?

   — Человек пятнадцать. И Конюков за коменданта. Потапов-то убит.

   — Ну?

   — Убит. Конюкова я в критическую минуту своей властью командиром роты назначил. Больше некого было. Когда нас вышибли, он с тем, что от роты осталось, засел в доме.

   — Неужели пятнадцать человек всего во второй роте?

   — Нет, — сказал Ванин, — ещё человек десять здесь есть. Они с двух сторон отошли, а он в доме остался. Если точно — двадцать шесть человек во второй роте.

   — А в остальных?

   — В остальных немножко больше. На, смотри.

На листочке бумаги было расписано наличие людей по всем ротам.

   — Да, много потеряли. А где передний край теперь проходит?

   — Вот, пожалуйста. — Панин вынул план.

На плане было нанесено расположение батальона. Батальон уже не выдавался уступом вперёд, как это было раньше, а после потери Г-образного дома стоял на одной линии с остальными батальонами, вдоль правой стороны разрушенной улицы, и только один дом, номер 7, обведённый на плане пунктиром, языком выходил вперёд.

   — В сущности, дом в окружении, — сказал Ванин. — Немцы днём не пускают. Ползаем ночью.

   — Когда всю улицу обратно придётся брать, будет хороший опорный пункт для продвижения, — сказал Сабуров. — Надо его удержать.

   — Когда обратно брать будем... — протянул Ванин. — Боюсь, далеко ещё до этого. Дай бог удержаться там, где сидим.

   — Конечно, — согласился Сабуров, — я об этом и говорю, что дай бог удержаться. А удержимся, так и обратно возьмём.

   — Ты что-то весёлый вернулся, — сказал Ванин.

   — Да, весёлый. Это ничего, что один дом отдали. То есть плохо, конечно, но ничего. А что удержались сегодня на берегу и не пустили их к Волге, это самое главное. И дальше не пустим.

   — Убеждён? — спросил Ванин.

   — Убеждён.

   — А почему убеждён?

   — Как тебе сказать? Могу привести некоторые логические доводы, но не в них дело. Верю в это. Такое сегодня выдержали, чего раньше не выдержали бы. Сломалось у них что-то. Знаешь, как игрушка заводная. Заводили, заводили, а потом — крак — и больше не заводится.

   — Рад слышать это от тебя. А мы тут с этим домом так огорчились, что ни вчера, ни сегодня никаких чувств у нас, кроме горькой досады, не было.

Ванин поднялся и, прихрамывая, прошёлся по блиндажу.

   — Ты что хромаешь?

   — Ранен. Ничего, до свадьбы заживёт — до моей, конечно, а твоя, говорят, не за горами.

   — Кто говорит?

   — Проценко. Как Масленников вернётся, мальчишник устроим. Без мальчишника всё равно не дадим тебе жениться.

   — Не возражаю, только у Пети с запасами, наверное, слабовато. А, Петя?

   — Как-нибудь уж постараюсь, товарищ капитан. — Петя открыл флягу, налил водки в кружки, стоявшие перед Ваниным и Сабуровым.

Но не успели они поднести кружки к губам, как плащ-палатка поднялась, и Масленников, весёлый, шумный, растрёпанный Масленников, появился на пороге блиндажа.

   — Подождите, — поднял он руку. — Что вы делаете? Без меня?

Бросившись к Сабурову, Масленников схватил его, приподнял с места, обнял, расцеловал, отодвинул от себя, посмотрел, опять придвинул к себе и снова расцеловал, — всё в одну минуту. Потом плюхнулся на третью, стоявшую у стола табуретку и басом крикнул:

   — Петя, водки мне!

Петя налил ему водки.

   — За Сабурова, — произнёс Масленников. — Чтобы он скорее стал генералом.

Но Ванин, подняв кружку, улыбнулся своей грустной улыбкой и возразил:

   — А я за то, чтобы он поскорее стал учителем истории.

   — Значит: или — или, — улыбнулся Сабуров. — А я готов всю остальную жизнь быть поливальщиком улиц, если бы из-за этого война кончилась хоть на день раньше. Разумеется, победой. Может, за неё и выпьем? — Он выпил залпом и, переведя дух, добавил: — А что до учителей — то после войны все мы понемножку будем учителями истории... Ну, как там в доме, а? — повернулся он к Масленникову.

   — В доме правит Конюков; объявил себя начальником гарнизона, нацепил старый «Георгий» и говорит, что носит его в ожидании, когда комбат выдаст законно причитающийся ему согласно приказу командующего орден Красной Звезды. Петя, что смотришь? — крикнул Масленников. — Кружки пустые.

Сабуров искоса посмотрел на Масленникова, но, решив, что тот всё равно валится с ног от усталости и ему, так или иначе, надо спать, не стал возражать. Петя налил им ещё по одной.

   — Интересно, что Петя никогда не ошибается: всегда наливает ровно по сто грамм, — заметил Ванин.

   — Точно, товарищ старший политрук.

   — Я знаю, что точно. Даже если в разную посуду. Может, объяснишь секрет?

   — Я разливаю не на глаз, товарищ старший политрук, а на слух. Держу фляжку под одним углом и по звуку отсчитываю; раз, два, три, четыре, пять — готово!

   — Похоже, что ты после войны будешь работать в аптеке, — пошутил Масленников.

   — Никогда, товарищ лейтенант, — сказал Петя. — Вот уж именно — никогда! — с неожиданным жаром повторил он. — Зря вы думаете, товарищ лейтенант, что я так люблю считать каждую каплю, что даже после войны мечтаю об этом!

   — А ты часом не выпил, Петя? — улыбнулся Сабуров.

   — Да, товарищ капитан, когда вы выпили за победу, я тоже немного выпил. — Водка, против обыкновения, ударила Пете в голову, потому что еда была на исходе и он, экономя для командиров, за день съел лишь два сухаря. — После войны я буду работать по снабжению, как и работал. Но я мечтаю за такое время, когда всё, что я делал когда-нибудь раньше, показалось бы людям смешным. Я считался королём, потому что мог достать пятьдесят мешков картошки или три мешка репчатого лука. Но когда-нибудь, после войны, мне скажут: «Петя, достань в рабочую столовую устриц». И я скажу: «Пожалуйста». И к обеду будут устрицы.

   — А ты ел когда-нибудь этих устриц? — спросил Сабуров. — Может, они — дрянь?

   — Не ел. Я только к примеру хотел назвать что-нибудь такое, о чём вы сейчас меньше всего думаете. Налить вам ещё?

   — Нет, — отказался Сабуров, — довольно. — Он опустил голову на руки и задумался над тем, сколько людей, мечтавших, желавших, мысливших, каявшихся, погребено за эти полтора года в русской земле и никогда они уже не осуществят того, о чём думали. И ему показалось, что всё это исполнимое, но не выполненное, всё задуманное, но не сделанное теми, кто теперь мёртв, всей своей тяжестью ложится на плечи живых и на его плечи. Он задумался над тем, как всё будет после войны, и не мог себе этого представить, так же как не мог бы себе представить до войны того, что происходило с ним сейчас.

   — Чего загрустил? — спросил Ванин. — Генерал говорил с тобой?

Сабуров поднял голову.

   — Я не грущу, я просто думаю. — Он рассмеялся. — Почему у нас, если кто-нибудь задумается, считают, что он грустит? Петя, возьми автомат. Сейчас пойдём с тобой.

   — Куда? — спросил Масленников.

   — Обойдём позиции.

   — Поспите, Алексей Иванович. Утром…

   — Нет, утром обходить их... мне жизнь дороже, — усмехнулся Сабуров.

   — Тогда я с вами, — вызвался Масленников.

   — Нет, я один. — И Сабуров положил руку на плечо Масленникова. — Всё, Миша. Когда командир возвращается в часть, его принимают как гостя первые полчаса, а потом хозяин снова он. Понял? Ложись спать. Ты бы тоже вздремнул, — вставая, посоветовал Сабуров Ванину.

   — Я уже, — улыбнулся Ванин. — Никак политдонесение не кончу, три раза засыпал.

   — А ты их скучно пишешь, — съязвил Сабуров, — так скучно, что сам в это время засыпаешь, а представь себе, как другие засыпают, когда их читают!

Сабуров и Петя вышли из блиндажа. Масленников растянулся на койке и сразу же, по-детски посапывая носом, заснул, а Ванин сел за стол и, положив перед собой незаконченный лист политдонесения, задумался. Потом полез под койку, достал оттуда потрёпанный клеёнчатый чемодан и вытащил из него толстую общую ученическую тетрадь. На первой странице её было написано: «Дневник».

Он положил дневник рядом с листком сегодняшнего политдонесения и подумал, что, может быть, именно то, что он записывает в эту заветную тетрадь, и нужно было писать в политдонесениях. Разговоры, мысли, чувства, события, показывающие людей с неожиданной стороны, — всё, что он записывал, потому что это было интересно ему, — может быть, именно это и вообще интересно, а то, что он пишет каждый день по графам «положительные явления», «отрицательные явления», — не особенно интересное для него, может быть, так же неинтересно и для тех, кто будет читать.

В эту минуту, приподняв плащ-палатку, в блиндаж вошла Аня.

   — Здравствуйте, товарищ старшин политрук, — сказала она.

Ванин поднялся ей навстречу.

   — А где капитан Сабуров? — спросила Аня.

   — Ушёл в роту, скоро вернётся.

   — Разрешите обратиться к вам?

   — Пожалуйста.

   — Назначенная в ваш батальон военфельдшер Клименко по месту назначения явилась, — доложила Аня. Потом, опустив руку, спросила: — А Алексей Иванович скоро будет?

   — Скоро.

   — Хочу его поскорее увидеть.

   — Сочувствую вам, — улыбнулся Ванин. — он скоро будет. Садитесь.

Они сели и с минуту молчали.

   — Не смотрите на меня так. Я никого не просила об этом.

   — Знаю.

   — И он не просил.

   — Знаю. Я просил.

   — Вы?

   — Я. И прекрасно, что это вышло, что вы здесь. Мы тут с Алексеем Ивановичем часто спорили. Мы с ним очень разные люди. Но как бы вам это объяснить... Стойте, вы же меня давно знаете, — вдруг прервал себя Ванин.

   — Конечно, товарищ Ванин, — сказала Аня. — Кто же из сталинградских комсомольцев вас не знает?

   — Когда мы тут встретились с Сабуровым, то поспорили из-за зелёных насаждений. Помните, мы все тут зелёными насаждениями увлекались. Он мне доказывал, что, предвидя войну, мы поменьше должны были заниматься этим и побольше многим другим. И я с ним, в общем, даже согласился. Но вы помните, с каким увлечением мы это делали, как это было хорошо!

   — Помню, — сказала Аня.

   — Это же было счастье, — продолжал Ванин убеждённо, — самое настоящее счастье. Мне всегда хотелось, чтобы у всех было счастье, и всё, что я делал, я делал дли этого. Иногда ненужные мероприятия проводил — для этого, лишние директивы писал — всё равно для этого. Так я, по крайней мере, всегда считал.

Хотя Ванин говорил путано и сбиваясь, но Аня понимала, что он говорит о том, что мучило его всё это время.

   — А вот сейчас, — сказал Ванин, — хотя мне всегда казалось, что я всё делал правильно и для счастья людей, — сейчас я всё-таки чувствую, что, наверное, прав Сабуров: может быть, меньше нужно было зелёных насаждений, меньше вольных движений на физкультурных парадах, меньше красивых слов и речей, — больше надо было топать с винтовками и учиться стрелять. Но я же тогда так не думал, это же я теперь, задним числом, здесь, на берегу Волги, так считаю. Вы понимаете меня?

Ванин откинул падавшие на лоб волосы, и Аня вспомнила давнее комсомольское собрание, где Ванин выступал с трибуны, горячился вот так же, как сейчас, и так же откидывал со лба назад мешавшие ему пряди. Не всё, что Ванин говорил сейчас, ей было понятно; то, что он говорил, наверно, было лишь продолжением его споров с Сабуровым, но она понимала главное, что перед ней сидит очень хороший и очень добрый человек.

   — Да... — снова прервал себя Ванин. — Вот и я говорю: особенно рад я, что вы будете с Алексеем Ивановичем вместе, когда кругом происходит всё такое, чёрт его знает, страшное или не страшное, но, в общем, трудное для человека. Хорошо, когда вместе... Вы что, прямо с вещами?

Аня улыбнулась.

   — Вот вещи.

Она показала на большую, набитую до отказа санитарную сумку.

   — А ещё?

   — А ещё — всё, — сказала Аня.

Она сняла шинель и присела к столу.

   — А всё-таки мы зелёные насаждения опять тут устроим, — сказал Ванин. — Как были, так и будут.

   — Конечно, — согласилась Аня, невольно вспомнив тот Сталинград, через который она шла сюда сегодня.

Масленников пошевелился под шинелью, потом быстро сел на койке, нащупал сапоги, надел их на босу ногу, встал и подошёл к Ане поздороваться.

   — Вот и вы.

Ане было приятно, что он сказал так, как будто здесь давно ждали её.

   — Кушать хотите?

Аня отрицательно покачала головой.

   — Спать хотите?

Аня покачала головой.

   — Ничего не хочу. Я рада вас видеть.

   — Завтра у нас, наверное, будет тихо, — произнёс Масленников, то ли чтобы успокоить её, то ли чтобы просто продолжить разговор.

   — Моя старая комсомолка, — представил Ванин. — «Друзья встречаются вновь» — кажется, была такая картина?

   — Была, — сказала Аня.

   — Давно не видел кино. Тут «Правду» получили как-то, смотрел в ней список картин в московских кинотеатрах. Даже «Три мушкетёра» там идут.

   — Я видела «Три мушкетёра», когда совсем маленькая была.

   — С Дугласом Фербенксом? — спросил Масленников.

   — Да.

   — Говорят, теперь другие артисты играют. Дуглас Фербенкс умер.

   — Неужели? — удивилась Аня.

   — Умер, давно умер. И Мори Пикфорд умерла.

   — Неужели и Мори Пикфорд? — спросила Аня с таким огорчением, как будто это было самое печальное событие из всех, происшедших в Сталинграде за последний месяц.

   — Умерла, — жёстко сказал Масленников.

Собственно говоря, он не знал, умерла или жива Мэри Пикфорд, но, раз заговорив на эту тему, хотел поразить слушателей своей осведомлённостью.

   — А Бестер Кейтон? — с тревогой спросила Аня.

   — Умер.

Ванин рассмеялся.

   — Что смеёшься?

   — Говоришь о них, как будто пишешь сводку потерь за последние сутки.

   — Очень хороший был артист, — огорчилась Аня.

Ей было грустно, что Бестер Кейтон умер. Она вспомнила его длинную, печальную, никогда не улыбавшуюся физиономию, и ей стало жаль, что умер именно он.

   — Не умер он, — сказал Ванин, посмотрев на Аню.

   — Нет, умер, — горячо возразил Масленников.

   — Ну, ладно, пусть умер, — согласился Ванин, вспомнив о смешной стороне этого спора здесь, в Сталинграде. — Я пойду проверю посты, — добавил он, надевая шинель и этим тоже давая понять, что разговор окончен и в конце концов не так уже важно, умер или жив Бестер Кейтон.

   — Там капитан уже обходит, — сказал Масленников.

   — Он, может быть, в роте где-нибудь задержался, а мне всё равно надо проверить...

Ванин вышел из блиндажа.

   — А вы всё-таки прилягте, — предложил Масленников. — Мы вам тут в углу завтра койку сколотим, а пока на моей ложитесь.

Ане не хотелось ложиться, но она не стала спорить и, стянув сапоги, прилегла на койке, плотно, до самой шеи накрывшись шинелью.

   — Послушала вас, а спать не хочется, — улыбнулась Аня. — Рассказывайте, как вы здесь живете.

   — Прекрасно, — ответил Масленников таким тоном, словно перед ним была не Аня, а прибывшая из Читы делегация с подарками. Потом, спохватившись, что это же была Аня, которая не хуже его знает, что здесь происходит, добавил: — Сегодня все атаки отбили. Капитан прекрасно выглядит. Мы за него тут беспокоились.

   — Я тоже.

   — Но его даже не поцарапало. Генерал сказал, что представил его к ордену Ленина за то, что два раза ходил к Ремизову ночью. Ну, что же ещё? По случаю встречи вылили немного за победу. А я, про себя, и за вас выпил.

   — Спасибо.

   — Я очень рад, что вы здесь, — продолжал Масленников. — Знаете ли, когда все мужчины да мужчины, как-то грубеешь в этой обстановке. — Он почувствовал, что фраза у него вышла нарочито мужская, и залился румянцем. — Может, закурить хотите?

   — Я не курю.

   — Я тоже до войны не курил. Но в этой обстановке тянет. Время быстрее летит. Закурите.

   — Ну, хорошо, — согласилась Аня, понимая, что, закурив, доставит ему удовольствие.

Он вынул из кармана гимнастёрки единственную лежавшую там папиросу и подал Апе, сам же стал свёртывать самокрутку. Потом спохватился, что не дал спичку, вскочил, рассыпал табак из самокрутки, чиркнул спичку и поднёс Ане. Она неумело закурила, быстро втягивая и сразу же выпуская дым.

   — Может быть, всё-таки хотите кушать? — спросил Масленников.

   — Нет, спасибо.

   — А воды вам принести?

   — Нет, спасибо.

Масленников замолчал. Здесь под его защитой находилась жена его начальника и товарища, и он относился к ней с той трогательной предупредительностью, какая бывает только у мальчиков. Ему хотелось окружить её заботой, дать ей понять, что он самый верный друг её мужа, что она вполне может на него положиться и что вообще нет ничего такого, чего бы он не сделал ради неё.

Так они помолчали несколько минут.

   — Миша.

   — Да.

   — Вы ведь Миша?

   — Да.

   — Вы очень хороший.

Услышав эти слова «вы очень хороший», Масленников почувствовал, что хотя они, наверное, однолетки с Лией, но она чем-то много старше его.

   — Миша, — словно запоминая его имя, повторила она, закрыв глаза.

Когда Масленников о чём-то спросил её, она не ответила. Она заснула сразу, в ту же секунду, как закрыла глаза.

Он сидел один за столом в тишине, которая изредка прерывалась далёкими выстрелами. На койке, в двух шагах от него спала женщина, жена его товарища, очень красивая (как ему казалось), в которую он бы влюбился, если бы она не была женой его товарища (так думал он), и в которую он уже был влюблён (так было на самом деле, но он бы никогда себе в этом не признался). Он почему-то вспомнил брата и шумную подмосковную дачу, куда брат его часто ездил после того, как вернулся из Испании, и потом, когда вернулся из Монголии. Должно быть, потому, что брат много раз рисковал жизнью, он любил, чтобы в от приезды кругом него было шумно и весело. Он приезжал на дачу с красивыми женщинами, сначала с одной, потом, через год, с другой. Он был всегда шумный, весёлый, и казалось, что всё даётся ему легко — и друзья и любовь. И Масленников замечал, что от этого брату бывало скучно. Приехав на дачу в большой компании и с женщиной, которая казалась Масленникову такой замечательной, что он бы не отошёл от неё ни на шаг, брат вдруг говорил: «Мишка, пойдём на бильярд», — и они, запёршись, играли по три часа на бильярде. А когда стучали к ним в дверь и женский голос звал: «Коля», — брат прикладывал к губам палец и говорил: «Тс-с-с, Мишка», — и они молчали, пока лёгкие шаги не удалялись от двери, и тогда продолжали играть снова. Брат говорил: «А ну их к господу богу», — и Масленников удивлялся: ему было это непонятно и казалось, что сам он, если бы его звал этот женский голос, не смог бы вот так промолчать и играть на бильярде. Кончив играть на бильярде, брат возвращался ко всей компании и с той женщиной, на голос которой он только что не откликался, бывал так нежен, что казалось, он на всё для неё готов. А потом незаметно подмигивал Масленникову, как сообщнику, словно говоря: «Не в этом счастье, милый, не в этом счастье». Но Масленникову казалось, что счастье именно в этом.

Он вспомнил брата, и дачу, и бильярд. Где же брат? О нём давно уже ничего не было в газетах. И вдруг он представил себе, что брат погиб, и невольно подумал, что если те, кто бывал тогда в шумной компании на даче, и женщины тоже, узнают о гибели брата, они, конечно, поговорят о нём, наверное, даже выпьют за него и будут вспоминать, как бывали с ним на даче, а больше, пожалуй, ничего и не произойдёт. А вот если Сабуров погибнет — что тогда сделает Лия? Она, наверное, станет совсем не такая, как сейчас, с ней произойдёт что-то страшное. С теми же, кто бывал у брата, ничего страшного не сделается, и, может быть, поэтому брат уходил с ним играть на бильярде и не отзывался на их стук.

Он посмотрел ещё раз на Аню, и юношеская тоска по любви — не к ней, а вообще по любви, — охватила его. Ему очень захотелось дожить до конца войны, чтобы тоже приезжать к брату на дачу, и тоже не одному, но чтобы это было совсем не так, как у брата. Он стал придумывать, какая она будет, эта женщина, но когда думал о ней вообще, то наделял её самыми замечательными качествами, а когда воображал себе её лицо, ему чудилось лицо Ани.

Он задремал, сидя на табуретке у стола, и вздрогнул, когда его окликнул Ванин, вернувшийся с обхода постов.

   — Где Сабуров?

   — Ушёл.

   — Уже шесть часов, — сказал Ванин, — не иначе, как забрался в дом к Конюкову. Нигде его больше нет.

XXII


Сабуров действительно отправился в дом к Конюкову.

Ходить туда можно было только ночью, и то большую часть пути ползком, с риском угодить под случайную пулю.

Сабуров с Петей сначала прошли вдоль полуразрушенной стены, потом свернули. Здесь Петя весь подобрался, как бы готовясь к прыжку.

   — Ну, как, товарищ капитан? Тут место открытое.

   — Знаю, — сказал Сабуров.

   — Как, поползём или махнём?

   — Махнём, — ответил Сабуров.

Они выскочили из-за стены и пробежали тридцать метров, отделявших их от следующей стенки, за которой уже можно было сравнительно безопасно пробираться к дому. Немцы услышали шум, и позади запоздало ударила по камням пулемётная очередь.

   — Кто идёт? — тихо спросил кто-то в темноте.

   — Свои, — отозвался Петя, — капитан.

Они прошли ещё несколько шагов вдоль стенки.

   — Сюда, — послышался тот же шёпот. — Это вы, товарищ капитан?

   — Я, — ответил Сабуров.

   — Сюда, головой не ударьтесь.

Сабуров пригнулся и спустился на несколько ступенек вниз. Ощупью они повернули за угол и вошли в подвал.

Это была часть той самой большой котельной, из которой когда-то лейтенант Жук вылавливал спрятавшихся немцев. За два месяца времена переменились, и место, считавшееся ранее опасным, сейчас, в этом сровненном с землёй городе, казалось комфортабельным помещением. Часть котельной обвалилась от прямого попадания пятисотки, но другая, меньшая часть, была цела.

В двух стенах, углом обращённых к немцам, были сделаны бойницы для четырёх пулемётов. Лестничная клетка обрушилась, но к отверстию в потолке приставили кусок притащенной откуда-то пожарной лестницы. Пролом в стене, образовавшийся от попадания бомбы, завалили обломками котлов, а оставшийся проход завесили двумя сшитыми вместе плащ-палатками. Именно отсюда, приподняв плащ-палатку, Сабуров вслед за провожатыми вошёл в котельную.

В котельной было дымно. Прямо на цементном полу горела железная самодельная печка. Труба была выведена наружу, через стену, но вставлена она была неплотно, и из всех колен её просачивался дым. Один боец сидел у печки на корточках, а пятеро или шестеро вповалку спали в углу на нарах, сооружённых из двух пружинных матрацев и нескольких дерматиновых сидений, снятых с разбитых машин.

Когда Сабуров вошёл, сидевший у огня боец вскочил, откозырял и спросил:

   — Прикажете разбудить Конюкова, товарищ капитан?

   — Разбудите.

   — Товарищ старшина, товарищ старшина! — стал расталкивать Конюкова красноармеец.

Конюков, оправляя на ходу ремень, подбежал к Сабурову.

   — Разрешите доложить! — гаркнул он, остановившись за три шага. — Гарнизон дома номер семь по Татарской улице находится в боевой готовности. Больных нет. Раненых двое. Особых происшествий нет. Докладывает старшина Конюков.

   — Здравствуй, Конюков.

   — Здравия желаю, — отчеканил Конюков и, отступив на шаг, опять вытянулся.

Несмотря на всю его дисциплинированность, было во внешности Конюкова что-то повое, чуть-чуть партизанское, что появляется у людей, долго сидящих в осаде, постоянно рискующих жизнью и отрезанных от остального мира. Ремень у Конюкова был по-прежнему затянут так, что не просунешь двух пальцев, но ушанка была надета залихватски набекрень, у пояса в треугольном чёрном футляре висел немецкий парабеллум, а на ногах красовались немецкие лётные сапоги с меховыми отворотами.

И по тому, как красноармеец спросил: «Прикажете разбудить Конюкова?» — не решаясь сам произвести это действие, и вообще по царившему в гарнизоне порядку Сабуров понял, что Конюков за эти дни поставил себя здесь как положено.

   — Давно не был я у тебя, Конюков. Пришёл посмотреть, как живете.

   — Хорошо живём, товарищ капитан.

   — Скажи, пусть скамейку к печке принесут — я замёрз, и садись — поговорим.

   — Прикажете разбудить людей? — спросил Конюков.

   — Зачем будить? Устали, наверное?

   — Точно так, устали.

   — Это всё, что есть у тебя?

   — Никак нет, не всё. Половина на постах, половина спит. По очереди и воюем, если только атаки нет.

   — А если атака?

   — А если атака, все на постах, по расписанию. Антонов! — позвал Конюков.

   — Да.

   — Найди товарищу капитану скамеечку. Одна нога здесь, другая там.

Скамеечки не нашлось, вместо неё боец принёс два автомобильных сиденья и положил их немного поодаль от печки, а сам стал ворошить дрова.

   — Вольно, Конюков, — сказал Сабуров. — Садись. — И сам сел к огню.

Конюков тоже сел, наискось от него, но, даже сидя на низкой автомобильной подушке, ухитрялся сохранять подтянутый вид.

   — Значит, теперь один в осаде сидишь? — спросил Сабуров.

   — Так точно. За командира роты остался, как убило его.

   — Сколько сейчас у тебя людей?

   — Пятнадцать человек, считая меня.

   — А было, когда принял команду?

   — Семнадцать было. Двое за вчера и сегодня убыли по причине смерти. Убиты, значит, — пояснил он своё, даже ему самому показавшееся витиеватым официальное выражение.

   — Как же ты войско своё расставил?

   — Разрешите доложить. Значит, так. Днём у амбразур с пулемётами четверо лежат всё время. Двое в окопах по сторонам сидят, чтобы не обошли, чтобы с флангов наблюдать. Закопаны хорошо, и прямо из подвала туда ход идёт, чтобы головы не снесло, когда ползти будут. Вон дыра идёт, видите? Двое на первом этаже всё время дежурят: глядят вперёд, чтобы не подошли. Закрыты, конечно, меньше, но защита устроена. Мы туда из танка башню сволокли, кирпичами обложили. Вчера убило Максимюка. Не знали?

   — Кажется, знал.

   — Такой рыжий, у меня в отделении был. Ну, вчера в него попало. А так — бог милует. Всё предназначено по порядку, товарищ капитан. Сами сможете убедиться.

   — Посмотрю, — сказал Сабуров.

   — А пока не хотите ли картошечки отведать? Как раз жарим её. Мороженая, но она ещё слаще.

   — Откуда же у тебя картошка?

   — Ночью вчера пробрались до того подполья, где женщина была с детьми, которых убило. Помните?

   — Помню.

   — Пробрались. Сам лично я пробирался. Там от взрыва разбросало. Полмешка набрал. Вы мороженую не кушаете?

   — Нет, почему же? Ем, — сказал Сабуров.

   — Сейчас мы всё сделаем. Антонов, поверни ещё раз картошку. Погоди, я сам.

Конюков встал и, вытащив из-за пояса широкий трофейный нож, стал поворачивать на сковороде картошку.

   — У нас тут хозяйство, товарищ капитан. Я люблю, чтобы всему своё место было. Отведайте картошки, — предложил он, стаскивая с времянки сковородку и ставя её на пол. — Вот, пожалуйста, ножичек.

Сабуров взял нож и, обжигаясь, съел несколько кружков картошки.

Конюков, у которого на боку болталась немецкая, обшитая войлоком, фляга, хотел спросить у капитана, выпьет ли он, но дисциплина взяла верх: начальство само знает, когда пить, когда не пить.

   — А ты чего не ешь? — спросил Сабуров.

   — Отведайте ещё, потом и мы покушаем.

Сабуров отказался и подвинул сковородку Конюкову.

Тот наскоро подцепил ножом немножко картошки и, ещё не дожевав, позвал дежурного:

   — Буди бойцов. Ужин готовый.

Сабуров поднялся.

   — Пока будут ужинать, сходим наверх.

   — Есть, товарищ капитан. Вот сюда, пожалуйста.

Они вылезли наверх по обломку пожарной лестницы.

Раньше она служила для того, чтобы взбираться на шестой или седьмой этаж, под небо, а теперь они поднялись всего на семь или восемь ступенек и оказались уже под небом, хотя на самом деле это был всего лишь первый этаж, едваподнимавшийся над уровнем земли.

Ночь была тёмная и морозная.

   — Пригнитесь, товарищ капитан, к парапету. Тут нет-нет да и стеганёт.

Пригнувшись, они прошли шагов десять и за углом стены нашли первого из часовых. Он лежал между обломками, на которые наискось были положены два рельса, а сверх них несколько мешков с цементом.

   — Сидоров, — шёпотом позвал Конюков.

   — Я.

   — Что наблюдаешь?

   — Ничего не наблюдаю.

   — Замёрз?

   — Пробирает.

   — Терпи, скоро смена выйдет. Картошку жарить будешь. Ты сегодня за повара.

   — Только бы до печки добраться. А там я что хочешь испеку. Холодно!

   — Ну, наблюдай, — распорядился Конюков. — Приказаний не будет, товарищ капитан?

   — Не будет, — сказал Сабуров.

Они переползли ко второму наблюдателю, устроившемуся в поставленной между обломками стены пустой башне танка. Верхний люк башни сейчас был открыт, и наблюдатель стоял в ней так, что была видна одна его голова.

   — Дюже ледяная башня, — сказал Конюков. — Мы уже в ней матрац положили, чтоб была возможность сидеть. А уж что зимой будет, в январе или феврале, — страсть, если холода ударят. Как уж тут сидеть? Прямо хоть водки двойной паек выдавай тому, который дежурный тут. — Конюков говорил об этой танковой башне так» словно она величина постоянная и ему со своими дежурными придётся сидеть именно в этой башне ещё и в январе и в феврале. — А весна придёт, солнышко пригреет, тогда, конечно, легче станет, — продолжал Конюков свою мысль. — Чего наблюдаешь, Гавриленко?

   — Шуршало малость, — шёпотом отозвался Гавриленко. — А сейчас тихо.

   — Ну, смотри. Приказаний у вас не будет, товарищ капитан? — опять, как в прошлый раз, спросил Конюков у Сабурова, и тот, как и в прошлый раз, ответил:

   — Нет, не будет.

Потом они осмотрели оба внешних поста по сторонам дома и вернулись в подвал.

Конюков сделал такое движение, словно искал кого-то глазами, но один из красноармейцев уже выскочил вперёд и отрапортовал:

   — Товарищ капитан, взвод принимает пищу.

   — Кушайте, — сказал Сабуров. — Принимайте пищу. Значит, сейчас пойдут сменять? — обратился Сабуров к Конюкову.

   — Так точно.

Они отошли к освободившимся теперь тюфякам, присели на них и стали говорить на разные интересовавшие Сабурова темы — о том, сколько у Конюкова патронов и где они хранятся, в разных местах или все вместе, на сколько хватит продовольствия в случае, если бы двое или трое суток не удавалось ничего подносить по ночам, — как вдруг сверху раздались один за другим три выстрела.

   — По местам! — закричал Конюков, вскакивая. — Сидоров предупреждение делает, — обратился он к Сабурову. — Как, товарищ капитан, наверх со мной пойдёте или здесь будете?

   — Наверх пойду.

Выбравшись наверх, они прилегли вместе с выскочившими красноармейцами на бруствер, сложенный из кирпича и мешков с цементом.

Ночная атака продолжалась около часа. Немцы небольшими группами, с разных сторон пытаясь подобраться к дому, осыпали обломки стен автоматными очередями. Но в конце концов, потеряв несколько человек, отступили, и всё опять затихло.

Сабуров спустился в подвал и отдал Конюкову несколько распоряжений на будущее. Уже начинало светать. Решив всё-таки добраться до батальона, Сабуров вышел вместе с Петей, но едва кончилась стена и они поползли по открытому месту, как перед ними стали ложиться сплошные пулемётные очереди, и им ничего не оставалось, как отойти обратно за стену.

   — Придётся уж вам день у меня пожить, товарищ капитан, — сказал вышедший проводить их Конюков. — Раз засекли, теперь будут сыпать до самой ночи. Значит, вам такая судьба сегодня вышла.

Сабуров не упорствовал. Он и сам понимал, что Конюков прав.

За день он подробно осмотрел позиции Конюкова и распорядился, чтобы перетащили в более удобное место один из пулемётов. Остальное было в порядке. Несколько раз он поднимался наверх, на первый этаж, и наблюдал за немцами. В этот день они вели себя сравнительно тихо, по крайней мере здесь, против конюковского дома, и только в конце дня, в четвёртом часу, сразу начало бить несколько тяжёлых миномётов и по дому и через него — туда, где были расположены остальные роты.

Когда после этого немцы тремя группами перешли в атаку на командный пункт и правофланговую первую роту, то сразу выяснились выгоды местоположения конюковского дома: немецкие солдаты в горячке, не прячась в ходы сообщения, выскакивали на закрытое со стороны батальона, но открытое отсюда место, и тогда Конюков, сам лежавший за пулемётом, с остервенением строчил по ним, и проскочившие между развалинами немцы падали на снег.

Забыв о субординации, Конюков несколько раз поворачивал разгорячённое лицо к Сабурову и хвастливо подмигивал.

Ровно в четыре часа (Сабуров хорошо запомнил время, потому что как раз посмотрел на часы) немцы, судя по звукам боя, прорвались к штабу батальона. После минутной угрожающей паузы там сразу раздалось пять или шесть гранатных разрывов, потом ещё два и ещё пять или шесть. Сабурова охватило щемящее чувство тревоги, смешанное с неопределённым предчувствием горя. И первый раз за всё время в Сталинграде он подумал, что у него не в порядке нервы. Отстранив Конюкова, он сам лёг за пулемёт.

Это немного привело его в себя, но тревога не исчезла, хотя, судя по тому, что гранатные разрывы прекратились и немцы отползали назад, атака была отбита.

Через полчаса снова стало тихо, и только редкие милы, перелетая через дом, шлёпались позади.

В начале шестого Сабуров откинул плащ-палатку и выглянул за порог. Уже начинало темнеть.

   — Пора!

   — Разрешите доложить, товарищ капитан, — обратился Конюков. — Имейте терпение. Обождите ещё десять минут.

   — Ладно, — согласился Сабуров, — обожду... Да, — вспомнил он, — орден, что тебе вышел, в следующий раз приду — принесу. Специально в дивизию пошлю за ним.

   — Вот спасибо, премного буду вам благодарен.

   — Рад ордену?

   — А кто же ему не рад? Ему только бессмысленный человек не рад. А я свою гордость имею. Алексей Иванович, — Потоков впервые так обратился к Сабурову, — после войны, может, и встретимся где. Увидите меня и скажете: «Вон Потоков идёт». А может, и женюсь я. Я ведь вдовый... Может, закурите, Алексей Иванович? — спросил он, доставая жестяную коробочку с махоркой.

Видимо, он так вольно обращался сейчас к комбату потому, что у них впервые зашёл разговор о том, что будет после войны, когда он станет опять штатским человеком и именно так — Алексеем Ивановичем — назовёт Сабурова, если встретит его.

   — А может, медаль выйдет нам, как за Шипку, — сказал Потоков, когда они закурили. — За то, что мы тут сидели, а, Алексей Иванович?

   — Всё может быть.

— На Шипке всё спокойно, — сказал Конюков, прислушиваясь к наступившей тишине.

В ту минуту, когда Сабуров услышал сзади, в батальоне, далёкие взрывы гранат и когда его душу охватило щемящее предчувствие, которое он заглушил, но преодолеть не мог, именно в эту минуту по стечению обстоятельств произошло го самое несчастье, которого он мог бояться.

Раздосадованные несколькими неудачными атаками, немцы решили взять быка за рога и, скопившись между развалинами, бросились прямо к командному пункту батальона. Перед этим была та подозрительная минута тишины, которую для себя отмстил Сабуров.

Когда немцы выскочили, на командном пункте были только Масленников, пришедший сюда из роты, чтобы позвонить командиру полка, двое дежурных в пулемётном гнезде над входом в блиндаж и двое связистов, сидевших рядом в своём блиндаже. Одному из них как раз в этот момент Аня, разрезав рукав, бинтовала раненую руку.

Когда появились немцы, пулемётчики сделали секундную паузу — у них на миг перекосило ленту, и несколько немцев перескочили то мёртвое пространство, на котором пулемёт в следующую секунду положил остальных. Те, которые проскочили, залегли за камни совсем рядом с блиндажом, несколько гранат полетело в окоп и в ходы сообщения.

В первую секунду Аня ничего не поняла: она только услышала взрывы и увидела, как стоявший перед ней связист, которому она бинтовала руку, вдруг рванулся от неё, волоча за собой разматывающийся бинт, и со всего маху упал на спину.

Аня наклонилась к нему, в это время второй связист грубо толкнул её, так что она упала на дно окопа, а когда подняла голову, то увидела, что связист схватил автомат и, поднявшись над окопом, куда-то стреляет.

Упав, Аня больно ударилась лицом о что-то жёсткое — это был лежавший на дне окопа автомат убитого связиста. Она взяла автомат, положила его на бруствер окопа и, поднявшись так же, как второй связист, стала стрелять, не видя ещё, куда она стреляет.

Потом она увидела, как слева, из блиндажа, выскочил Масленников, пригнулся и, как мальчишка (она почему-то именно так это запомнила), одну за другой, вырывая их из-за пояса, бросил четыре маленькие гранаты.

Потом опять затрещал пулемёт, кто-то, крикнул на незнакомом языке, спереди на них что-то полетело, связист пригнулся в окопе, она сделала то же самое, а наверху раздались взрывы.

Связист опять поднялся и начал стрелять. Аня, нажав на гашетку, почувствовала, что стрелять дальше нельзя, так как первыми же очередями она расстреляла весь диск и теперь там не было патронов. Она нагнулась и стала смотреть, не лежит ли где-нибудь в окопе другой диск. Диск действительно лежал в двух шагах от неё — в холщовом мешочке, на поясе у убитого связиста. Аня быстро пробежала по окопу и, наклонившись, отстегнула диск. Ещё раз оглянувшись, она увидела, как Масленников опять приподнялся над окопом и, что-то крича, снова бросил гранату. Она подумала про себя, какой он храбрый, и, отстегнув диск, пошла обратно — туда, где у неё лежал автомат.

А когда она нагнулась, чтобы поднять автомат, что-то пролетело над её головой и упало в окоп. Она увидела, что между ней и связистом, который стрелял из автомата, в окопе, как волчок, крутится граната. Связист бросил автомат и упал на дно окопа.

Аня, совсем почему-то не подумав о себе, испугалась — сейчас эта граната убьёт связиста, и вспомнила, как кто-то ей говорил, что гранату можно успеть выбросить обратно. Она схватила гранату и вышвырнула её из окопа. Граната рванулась уже на бруствере, и Лия, ничего не помня, без сознания упала на дно окопа.

В горячке боя Масленников не сразу заметил всё происшедшее. Он с ожесточением бросал в немцев гранаты, которые заранее лежали в козырьке окопа, у самого входа в блиндаж. Он, наверное, бросил их штук пятнадцать, одну за другой, пока наконец в первой роте, услышав звуки боя, не догадались, что на командном пункте неблагополучно, и не отправили во фланг немцам автоматчиков, которые сравнительно быстро перестреляли из-за укрытия нескольких прорвавшихся и залёгших на открытом месте немцев, а остальных заставили отступить.

Когда Масленников после этого спустился в окоп, он увидел Аню, лежавшую между двумя мёртвыми связистами, — двумя, потому что того, кто бросился ничком, когда упала граната, тоже убило. Аня лежала неподвижно, неловко прижавшись щекой к краю окопа. Масленников нагнулся над ней, потом встал на колени и, вытащив из кармана платок, вытер с её лица кровь. Кровь была от маленького осколка, поцарапавшего лоб у самых волос. Масленников несколько раз назвал Аню по имени, но она не отвечала, хотя слабо дышала. Её шинель и гимнастёрка были порваны в двух местах, на плече и на груди.

Гранату рвануло в одну сторону — в ту, где лежал бросившийся ничком связист, и он был весь изорван осколками. А в Аню попали этот маленький осколочек в лоб и два в грудь и плечо.

Мелкий снег падал в окоп на лицо Ани, на её шинель, на обнажённую голову Масленникова, который, наклонившись над Аней, скинул с себя ушанку. Он всё ещё стоял на коленях и неустанно, почти беззвучно продолжал повторять её имя, и в сердце у него была невообразимая тоска. Так он стоял, может быть, целую минуту, а потом, всё ещё не зная, что делать, но подчиняясь инстинктивной душевной потребности, поднял Аню на руки и понёс — голова её беспомощно свесилась, испугав его этим безвольным движением. Он понёс её по окопу, внёс в блиндаж и положил на свою койку, на ту самую, где она, усталая, спала эту ночь. Только сейчас он увидел, что через плечо у неё по-прежнему висит большая санитарная сумка, про которую Ванин вчера спрашивал, неужели это всё её имущество, и Аня сказала, что да, всё.

Он приподнял её голову, снял сумку и положил под койку. Потом, отступив спиной и всё ещё продолжая смотреть на Аню, взял телефонную трубку и позвонил в полк начальнику штаба, что у него есть убитые и раненые, а фельдшер сама тяжело ранена и чтобы скорей прислали врача или фельдшера. Ему обещали. Он повесил трубку и вышел из блиндажа отдать распоряжение на случай повторения атаки. Но немцы пока молчали.

Масленников вернулся в блиндаж, сел на койку рядом с Аней и, посмотрев на неё, заметил, что струйка крови из ранки на лбу опять потекла вниз по щеке. Он опять вынул платок и стёр кровь.

Лицо Ани было очень бледно и спокойно. Если бы не эта ранка на лбу и не тёмные пятна на гимнастёрке, можно было бы подумать, что она спит. Это спокойствие и незаметность ран пугали Масленникова, который много раз видел кровоточащие, страшные на вид раны, после которых люди оставались живы, и знал, как часто незаметная рана, наоборот, делает человека мёртвым.

Он сидел и, как будто этим можно было помочь, вытирал набегавшие на лоб Лии капли крови и думал о том, как придёт Сабуров и что он ему скажет. Потом он вспомнил о лежавшем у него в чемодане, присланном перед седьмым ноября наркомовском подарке, — там было несколько плиток шоколада, печенье и сгущённое молоко, — он всё это не трогал потому, что думал подарить, когда у Сабурова и Ани будет свадьба. У него мелькнула мысль: «А может быть, всё это пройдёт, всё будет хорошо». Он ещё раз послушал, как Аня дышит. Она почти не дышала. Тогда он понял, что она, наверное, умрёт, может быть, даже до прихода врача. Это молчание наедине с ней было таким тягостным, что он, вспомнив о немцах, пожалел, что они не идут ещё раз в атаку и он не может, забыв обо всём, выскочить отсюда с автоматом в руках. Но немцы, как нарочно, вели себя тихо, и это обозлило его. А кровь всё набегала каплями на лоб Ани, и он вытирал их, пока не заметил, что платок промок насквозь. Он полез под койку к себе в чемодан, нашёл чистый платок и, поднимаясь с колен, увидел вошедшего в блиндаж врача.

   — Где раненые? — щурясь, спросил врач.

   — Вот, — указал Масленников.

   — А, Клименко, — и движением, которое удивило Масленникова своим профессиональным спокойствием, врач поддёрнул рукав над часами и взял руку Ани, слушая пульс. Потом, расстегнув у Ани пояс и разрезав гимнастёрку, осмотрел рапы. Рапа на груди заставила его поморщиться. Он наскоро перевязал её и, посмотрев на Масленникова близорукими, сощуренными глазами, сказал:

   — Надо немедленно эвакуировать — и на стол!

   — Что? — спросил Масленников. — Ну, что?

Но врач ничего не ответил и позвал в блиндаж санитаров.

   — Больше раненых нет? — обернулся он к Масленникову.

   — Нет. Только убитые.

   — А вы?

   — Что я?

   — Да голова-то.

Масленников потрогал голову, и, когда отнял руку, ладонь была красная и липкая.

   — Это пустяки, — сказал он, не храбрясь, а потому, что действительно не чувствовал никакой боли.

   — Ну-ка, ну-ка. — Врач вынул из кармана пузырёк со спиртом, смочил вату и протёр висок и лоб Масленникова.

   — Да, действительно пустяк. Санинструктор есть в батальоне?

   — Где-то должен быть.

   — Пусть перевяжет, а то загрязните.

Санитары за это время уже переложили Аню с койки на холщовые носилки и, дожидаясь врача, поставили их на пол. То, что её положили на пол, Масленникову показалось грубым и обидным, хотя он десятки раз до этого видел, как раненых клали на пол или просто на землю.

   — Всё, — сказал врач. — Пошли.

Когда санитары подняли носилки, одна рука Ани беспомощно свесилась. Санитар поправил её, положив на носилки.

Масленников вышел вслед за врачом, но увидел только спину шедшего сзади санитара.

Он ещё продолжал стоять в остолбенении и смотреть вслед ушедшим, когда где-то близко опять застучали автоматы. Он почти с облегчением подумал, что вот снова началось, вылез из окопа и, перебежав в следующий, спрыгнул к пулемётчикам, уже стрелявшим по немцам.

XXIII


Сабуров вернулся к себе в блиндаж сразу же после наступления темноты. Там был один Масленников, который сидел за столом и составлял донесение. Голова у него была небрежно, наискось, повязана промокшим бинтом.

   — Ранили? — спросил Сабуров.

   — Поцарапали.

   — А где Ванин?

   — Пошёл в полк представляться новому командиру.

   — Ах да, ведь теперь у нас Ремизов, — вспомнил Сабуров.

   — Да, — сказал Масленников. — Вот он и пошёл ему представляться.

Он повторил это, умолчав о том, что Ванин заодно обещал узнать про Аню.

Петя за плащ-палаткой гремел котелками. Сабуров и Масленников сели к столу друг против друга. Говорить не хотелось — оба не могли говорить о том, что занимало их мысли. Сабурову хотелось рассказать Масленникову о щемящем чувстве, которое он испытал сегодня в четыре часа дня. Но он стыдился и не хотел заговаривать об этом, а Масленников, знавший, что Сабурову неизвестно не только о ранении Ани, но и о том, что она вообще была здесь, колебался, сказать или не сказать, и думал, не лучше ли будет, если он пока вообще ничего не скажет.

В то время они оба сидели так друг против друга, не решаясь заговорить, их глаза в одно и то же мгновение сошлись на одном предмете — на большой санитарной сумке Ани, лежавшей под койкой. Они посмотрели на эту сумку, потом друг на друга, потом опять на сумку, и Сабуров перевёл взгляд на Масленникова.

   — Анина? — спросил он, и по тону его, и по выражению лица Масленников понял, что он, несомненно, знает, что эта сумка принадлежит Ане.

   — Да, — сказал он.

   — А где Аня?

Когда Масленников секунду помедлил с ответом, сердце у Сабурова похолодело, внутри его всё оборвалось и осталась пустота.

   — Она тут была, — сказал Масленников. — Вчера пришла, как только вы ушли... Её сегодня ранили... и эвакуировали, — вдруг почему-то повторил он холодное докторское слово.

   — Когда?

   — В четыре часа.

Сабуров молчал, продолжая смотреть на сумку. Он не спросил, куда Аня ранена, тяжело или легко. Когда Масленников сказал «в четыре часа», он почувствовал, что произошло несчастье. Ему не хотелось больше спрашивать.

   — Её ранило тяжело, но небольшими осколками, — сказал Масленников, которому показалось, что Сабурову, должно быть, важно, что её не изуродовало, а ранило именно небольшими осколками. — В грудь, в плечо и вот сюда ещё. Но это тоже, как у меня, — царапина.

Сабуров молчал и всё ещё глядел на сумку.

   — Ванин пошёл к полковнику, он, наверное, что-нибудь узнает, — продолжал Масленников.

   — Хорошо, — безразлично сказал Сабуров. — Хорошо. Ты посты поверял?

   — Нет, не поверял ещё.

   — А ты поверь.

   — Сейчас пойду, — заторопился Масленников, подумав, что Сабуров хочет остаться один.

   — Нет, почему сейчас? — сказал Сабуров. — Можно потом, когда кончишь донесение.

   — Нет, я сейчас пойду.

   — Как хочешь, — сказал Сабуров.

Масленников вышел, а он подошёл к койке Масленникова, сел на неё, увидел на одеяле пятна крови и понял, что, наверное, Аню клали сюда. Тогда он потянулся за сумкой, поднял её и положил на койку. Он делал всё это не спеша. У него было такое ощущение, что главное несчастье уже произошло, теперь ему совсем некуда торопиться, он всё успеет. Он медленно расстегнул сумку и, ничего не вытаскивая, несколько минут смотрел на то, что лежало в ней. Потом так же медленно начал вынимать всё, одно за другим. Сумка была туго набита: в ней лежали аккуратно сложенная пилотка, зубная щётка и мыло, два полотенца, один носовой платок. В другом отделении были медикаменты — он их не тронул. Потом он вынул две новые зелёные медицинские петлицы с привинченными к ним кубиками, потом маленькую деревянную круглую коробочку, которую он открыл и увидел там иголки и нитки. Он закрыл её. Последнее, что он, побледнев, вынул из сумки, были рубашки — две солдатские рубашки, большие, не по росту, у одной из них были подвёрнуты и подшиты рукава, так же как на шинели, тогда, когда он встретил Аню в окопе и поцеловал её руки там, где были ссадины. И он подумал, что вот именно тогда, наверное, увидел её в последний раз и больше никогда не увидит. Упав лицом на все эти разбросанные по койке вещи, он заплакал, уже ничего больше не замечая вокруг себя.

Когда через полчаса в блиндаж вошёл Ванин, Сабуров сидел у стола в своей обычной позе, откинувшись спиной к стене и вытянув ноги. На лице его не было выражения печали или страдания. Он встретил Ванина тяжёлым, пристальным взглядом. Это был взгляд человека, потерявшего что-то, без чего он не представлял своей жизни, и всё-таки решившего продолжать жить, взгляд человека, у которого вынули кусок души и ничего не вложили на это место.

Ванин подошёл к столу и сел напротив Сабурова. Они помолчали.

   — Ну что? — спросил Сабуров.

Ванин понял, что он не ждёт хорошего ответа.

   — Ранение тяжёлое. Здесь только перевязали и отправили на ту сторону.

   — Разве Волга совсем стала?

   — Да, стала. Сегодня первых раненых переправляют.

   — Да... — сказал Сабуров. — Ну, что ж, — и опять замолчал.

Тогда Ванин вдруг, помимо своей воли, стал ему говорить всё, что обычно говорят в таких случаях. Сам сердись на себя за это, но не в состоянии удержаться, он говорил то, что совсем не нужно было говорить, — что всё это обойдётся, что ранение, конечно, тяжёлое, но не опасное, что пройдёт месяц и они снова увидятся с Лией, и вообще всё будет в порядке, и они здесь (он даже ударил рукой по столу), именно здесь ещё отпразднуют свадьбу.

Судя по выражению лица Сабурова, несколько раз можно было ожидать, что он прервёт Ванина. Но он слушал и молчал. И когда Ванин под этим взглядом осёкся и перестал говорить, выражение лица Сабурова не изменилось, настолько ему было всё равно, говорят сейчас или не говорят, утешают его или не утешают. Когда Ванин замолчал, Сабуров только ещё раз повторил:

   — Ну, что ж...

Потом стянул сапоги, лёг на койку и, не притворяясь, что спит, лежал безмолвно, не делая ни одного движения. Он лежал с закрытыми глазами и беспощадно, во всех подробностях, вспоминал этот день, в который — кто знает! — могло бы ничего не случиться, будь он сам всё время здесь, а не за сто метров отсюда.

В это время двое санитаров несли Аню на носилках через Волгу. За островом, на коренном течении, лёд был толще и уже установился санный путь, но через ближайшую волжскую протоку до острова, почти километр, раненых сегодня несли но ещё не окрепшему льду. Волга стала только вчера. Немцы не думали, что по ней уже могут что-то тащить или везти, и над Волгой стояла странная тишина. Кругом всё было белое, неподвижное, и только снег, всё ещё продолжавший падать, чуть-чуть поскрипывал под сапогами санитаров.

Нести было далеко; санитары несколько раз осторожно ставили носилки на лёд и, постояв некоторое время на одном месте, похлопав замерзшими руками, потом снова всовывали их в рукавицы и брались за носилки. С того берега, навстречу раненым, двигались люди, посланные из тыла дивизии, чтобы наметить трассу завтрашнего санного пути, найти, где лёд потвёрже. Они шли, притопывая, пробуя лёд ногами. Один из них, немолодой высокий красноармеец, прошёл совсем близко от носилок, на которых несли Аню, и остановился.

   — Что, сестрицу ранило? — спросил он у санитаров и, повернувшись, прошёл несколько шагов рядом с носилками.

   — Да, — ответил санитар.

   — И шибко её ранило?

   — Шибко, — подтвердил санитар. — У тебя закурить нет?

   — Есть.

Санитары поставили носилки, и красноармеец замерзшими, негнущимися пальцами насыпал им по щепотке табаку. Они начали свёртывать самокрутки.

   — Что же вы положили её? Не заморозите?

   — Ничего, сейчас подымем, — проговорил один из санитаров. — А ты что, знаешь её?

   — Она нас переправляла, когда ещё вода была, — заметил красноармеец. — Добрая сестрица, только молоденькая ещё.

   — Молоденькая, — согласился санитар.

Они подняли Аню и понесли дальше. Когда они уже почти подошли к острову, от которого начиналась санная дорога, Аня вдруг, может быть, от холода, а может быть, от скрипящего покачивания носилок, очнулась. Она открыла глаза, увидела над собой чёрное небо, а сбоку, краем глаза, заметила, что всё — белое, белое. В первую секунду она поняла, что Волга стала и что её несут через Волгу. Но тут же её мысли стали путаться, путаться, и ей показалось, что это уже не её несут, а она кого-то несёт и говорит, как всегда: «Тише, родненький, сейчас, сейчас донесём». На самом же деле это говорила не она, а санитары, которые услышали гудение немецкого самолёта. Они говорили: «Сейчас донесём», — успокаивая друг друга, а ей казалось, что это говорит она, и в мыслях своих она старалась нести носилки осторожнее, чтобы их не так раскачивало. Потом ей показалось, что на носилках лежит Сабуров и что это ему она говорит: «Родненький», — но что она его ещё не знает и он не знает, что это она, Аня. И тогда она захотела ему объяснить и что-то сказала, но он не услышал. Тогда она опять что-то сказала. Мысли её совсем спутались, и она опять потеряла сознание.

   — Ишь, как стонет, бедная, — сказал санитар.

А самолёт в это время сделал несколько кругов над Волгой, сбросил осветительную ракету, от которой всё сразу стало белым и ярким, и вслед за ракетой — бомбы. Они упали справа и слева от людей, тащивших носилки. Ракета ещё не погасла, и на льду были видны чёрные дыры, и вода, вырываясь из-под них, заливала лёд. Сначала, когда разорвалась первая бомба, санитары опустили носилки на лёд и сами легли плашмя, а потом, когда разорвалось ещё несколько бомб и самолёт стал гудеть, делая новые круги, они, не сговариваясь, поднялись, взялись за носилки и пошли вперёд, между полыньями, крупным шагом торопящихся людей.

Остров был уже недалеко, впереди кто-то кричал: «К саням, сюда», — и за бугром — там, где начиналась первая сапная дорога, — слышались скрип полозьев и ржанье лошадей.

XXIV


Над приволжскими степями стояла густая ноябрьская тьма. С пяти часов, когда темнело, сразу нельзя было разобрать — вечер это, полночь или пять часов утра, потому что ночь, длившаяся четырнадцать часов, была всё время одинаково непроглядна. Всё так же завывал над степью холодный ветер, и, словно спохватившись, что его слишком долго не было, падал всё усиливавшийся снег; всё так же беспрерывно скрипели по накатанному насту колёса грузовиков и железные ободья двуколок и молчаливо поворачивались на перекрёстках военные регулировщики со своими фонариками.

Всё это было однообразно и похоже час на час и день на день, и только тот, кто вздумал бы постоять подряд сутки или двое на одной из этих дорог, ведших к Сталинграду от Эльтона и от Камышина, понял бы всё величие этого однообразия, всё угрожающее спокойствие того, что происходило в эти дни на прифронтовых дорогах.

Подобно тому как год назад, в ноябре 1941 года, бесконечные эшелоны с пехотой и артиллерией шли к Москве и, не доходя до истекавшего кровью фронта, растворялись в подмосковных лесах, — подобно этому и здесь с последних чисел октября ночь за ночью, сначала по грязным, а потом по заснеженным фронтовым дорогам, в пургу, в гололедицу, двигались войска, ползли крытые машины, закутанные в чехлы гигантские орудия РГК, приземистые танки Т-34 и подпрыгивающие вслед за грузовиками на кочках маленькие противотанковые пушки.

Иногда осветительная ракета, сброшенная с немецкого самолёта, вырывала из мрака ночи белое пятно, в котором сворачивали в сторону с дороги грузовики, разбегались и бросались на землю люди, а бомбы с грохотом рвались среди грязи и снега. Потом всё снова становилось чёрным, и движение на дороге останавливалось на несколько минут, пока убирали обломки разбитого грузовика и оттаскивали в сторону мёртвых. И всё опять начинало ползти, катиться и ехать в прежнем направлении. Часть всего этого шла от Камышина и Саратова в степи и лесистые балки севернее Сталинграда. Другая часть людей, орудий и танков двигалась от Эльтона к Волге, пряталась где-то в извилинах Средней, Нижней и Верхней Ахтубы и спускалась оттуда к югу.

И в этом огромном движении людей, машин и оружия, и в том, как всё это двигалось, и в том, как всё это останавливалось, не доходя до Сталинграда, чувствовались та же воля и тот же характер, которые однажды уже во всей своей почти нечеловеческой выдержке проявились год назад под Москвой.

Когда командующий армией и Матвеев несколько раз в критические минуты просили в штабе фронта подкреплений, им каждый раз категорически отказывали, и только с левого берега Волги, сосредоточивая там всё больше артиллерии и гвардейских миномётных полков, поддерживали дравшиеся в Сталинграде дивизии щедрым огнём. Лишь дважды в самые тяжёлые дни штаб фронта, с разрешения Ставки, дал по дивизии, они прямо с марша были брошены в Сталинград и в течение педели, сделав своё дело, растаяли, сравнявшись по численности с остальными дравшимися там дивизиями.

В ту ночь, когда Сабуров молча, закрыв глаза, лежал у себя в блиндаже, а двое санитаров несли Аню по неокрепшему льду, член Военного совета армии Матвеев сделал пешком большую петлю по Волге и явился в блиндаж к Проценко, где имел с ним длинный разговор при закрытых дверях, если так можно было назвать две перекрывавшие друг друга плащ-палатки.

Матвеев вечером вернулся с того берега из штаба фронта, и Проценко был уже вторым командиром дивизии, которого он посещал за ночь. Когда Матвеев накануне был вызван в штаб фронта, он приехал туда с твёрдым намерением обрисовать всю тяжесть положения армии и ещё раз попросить подкреплений. Он ехал в штаб фронта, твёрдо убеждённый в том, что будет просить дивизию и что выпросит её, потому что она была ему абсолютно необходима. Он предвидел обычный отказ, но считал, что на этот раз его доводы окажутся сильнее.

Однако всё вышло наоборот. И командующий и член Военного совета фронта спокойно выслушали сначала его доклад, потом его просьбу и, против обыкновения, не сказали сразу ни да, ни нет. Потом, после длительной паузы, они переглянулись, и член Военного совета фронта, пододвинувшись имеете со стулом ближе к столу, где лежала карта фронта, положив на неё обе руки, сказал:

   — Мы не хотим вам отказывать, товарищ Матвеев, в том, что вы просите, потому что вы просите законно, но мы очень хотим, чтобы вы отказались от своих просьб сами. А для этого вам нужно, по крайней мере, хотя бы немного прочувствовать, что должно произойти в будущем.

Он внимательно посмотрел на Матвеева, и на его похудевшем, добром, простом лице появилась улыбка человека, который знает что-то, что его бесконечно радует.

   — Если мы вам скажем, товарищ Матвеев, что у нас нет дивизии, чтобы вам дать, или даже двух дивизий, то мы скажем неправду: они у нас есть.

Матвеев подумал, что это обычное предисловие к тому, что всегда говорилось в таких случаях, — что войска есть, но их нужно держать в резерве, что, кроме Сталинграда, несмотря на всю его важность, есть ещё огромный фронт от Чёрного до Баренцева моря и что всё это можно защищать, только имея под рукой свободные войска.

Но член Военного совета фронта ничего этого Матвееву не сказал, а, подвинув по карте обе руки так, что Матвеев невольно обратил внимание на его движение, остановил их — одну южнее, а другую севернее Сталинграда, потом повёл их обе вперёд и далеко за Сталинградом, там, где на карте были Серафимович, Калач и другие придонские города, решительным движением сомкнул руки.

   — Вот, — сказал он, и в голосе его в эту минуту было что то торжественное. — Вот, — повторил он.

Матвеев запомнил это слово и это движение рук по карте так ясно и отчётливо, что потом вспоминал всё это много раз и когда говорил с другими людьми, и когда думал об этом сам, и, в особенности, когда произошло то, о чём говорил этот жест.

   — Вы так думаете? — взволнованно спросил он.

   — Да, я так думаю. Вот и всё, что я пока могу вам сказать, — добавил член Военного совета фронта после паузы, — для того, чтобы вы сами это чувствовали и в трудные дни, что остались, дали почувствовать своим людям не планы наши, конечно, а то, что слова: «Будет и на нашей улице праздник», — слова не о таком уже далёком будущем. А теперь вернёмся к вопросу о дивизии. Значит, вам, чтобы удержаться, непременно нужна дивизия?

   — Нет, мы так вопрос не ставим, — сказал Матвеев.

   — Ну, хорошо. Но она вам нужна?

   — Нет, мы её не просим, — сказал Матвеев.

И с этим чувством, под влиянием которого он, даже не согласовав это с командующим армией, отказался от дивизии, Матвеев вернулся в армию, говорил с командующим, а потом отправился в части. Он взял на себя трудную задачу — за одну ночь попасть в обе отрезанные от главных сил дивизии. К Проценко он попал уже ко второму, усталый и озябший.

Проценко был рад приходу Матвеева. В последнюю неделю он лишь иногда с трудом связывался с командующим армией по телефону и сейчас, подробно доложив Матвееву обо всём происшедшем за это время в дивизии, впервые почувствовал, что какую-то часть тяжести переложил со своих плеч на чужие.

Матвеев выслушал всё, что Проценко ему сказал, и задал несколько вопросов, клонившихся к одному: сколько дней сможет продержаться Проценко с тем, что у него есть. Потом, сделав рукой такой жест, словно отбрасывал в сторону всё, о чём они говорили до этого, спросил, как Проценко представляет себе слова Сталина о том, что будет и на нашей улице праздник.

При этом неожиданном вопросе Проценко посмотрел в лицо Матвееву и уловил в его блестящих чёрных глазах то оживление, которое рождается у людей на войне, когда они ещё не могут сказать другим, но уже знают сами о чём-то предстоящем, хорошем и важном.

   — Я понимаю эти слова так, — ответил Проценко, — что товарищ Сталин сказал их седьмого ноября, значит, они должны скоро исполниться. Во всяком случае, до февраля.

   — Почему до февраля?

   — А потому, что если бы после февраля, — он бы сказал их двадцать третьего февраля, а если бы после мая, так сказал бы их первого мая. Такие слова на войне раньше времени не говорятся.

Проценко выжидательно посмотрел и понял по ответному взгляду, что и сам Матвеев такого же мнения на этот счёт.

   — Так как же? Чи прав я, чи ни?

   — Прав. Только надо додержаться.

   — Додержаться? — переспросил Проценко так, словно это слово показалось ему обидным. — Я лично, товарищ член Военного совета, не думаю дожить до того часа, когда немец будет здесь, где мы с вами сидим. Пока я жив, этого не будет.

Матвеев чуть заметно поморщился: слова Проценко показались ему слишком громкими.

Но Проценко, сказавший их от души, сразу же вслед за этим перешёл к текущим житейским делам и просьбам.

Текущими делами были пополнение боеприпасами (что Матвеев обещал), вылеты ещё большего количества У-2 по ночам (что Матвеев тоже обещал) и, наконец, присылка нескольких командиров из армейского резерва (в чём со свойственной ему быстротой и краткостью член Военного совета тут же отказал).

Матвеев был доволен, что упрямый и хитрый Проценко оказался настолько хитрым, чтобы сразу понять, зачем Матвеев приехал к нему, и не настолько упрямым, чтобы расспрашивать о подробностях. Поэтому, хотя уже пора было двигаться в обратный путь, Матвеев согласился задержаться и выпил две кружки крепкого чаю, о котором Проценко, любивший похвастаться, сказал почему-то, что он цейлонский и с цветком.

   — С цветком так с цветком, — согласился Матвеев. — Главное, что горячий.

Проводив Матвеева до порога и вернувшись к себе, Проценко приказал Вострикову подать карту. Востриков подал ему схему, сделанную от руки в штабе дивизии. Схема изображала те пять кварталов, где дралась в последнее время дивизия.

   — Карту, а не схему!

Тогда Востриков принёс общий план Сталинграда, на котором был виден весь растянувшийся вдоль Волги шестидесяти километровый город.

На этот раз Проценко рассмеялся:

   — Да нет, не эту. Большую карту. Цела она у тебя?

   — Какую большую?

   — Большую, всего фронта.

   — А... цела.

Востриков долго копался в чемодане, отыскивая карту, которую давно не вынимали.

И именно оттого, что Востриков так долго искал её, Проценко подумал о том, как безраздельно он сам привязал все свои мысли к Сталинграду и как мало последнее время думал обо всём, остальном — так мало, что целых два месяца не вынимал карту фронтов.

Когда Востриков расстелил перед ним на столе карту, где были старые, ещё сентябрьские пометки, Проценко, разгладив её руками, склонился над ней и задумался. Он стал глазами отыскивать города, реки и отметки прежних позиций, и у него возникло такое чувство, как будто он вылез из своих домов и кварталов, из Сталинграда на волю. Увидев всю огромность карты, он с полной ясностью почувствовал, что значит Сталинград, если, несмотря на то, что это всего лишь точка на огромной карте, — все другие города и все люди, которые в них живут, последние два месяца живут именно этой точкой — Сталинградом, и в частности этими пятью кварталами и блиндажом, в котором сидит он, Проценко. Он с новым интересом посмотрел на карту. И обе руки его невольно поползли по ней тем же движением, что и руки члена Военного совета фронта, и сомкнулись где-то на западе, далеко за Сталинградом.

И в этом движении было не только случайное совпадение, но и закономерность, потому что на войне самые крупные стратегические решения где-то в основе своей бывают ясны и общепонятны благодаря их простоте, рождённой железной логикой правильно понятых обстоятельств.

Под утро, но с таким расчётом, чтобы все могли ещё затемно вернуться к себе, Проценко созвал у себя командиров полков и батальонов.

Ночью через Волгу наконец перетащили по льду санный обоз с продовольствием и водкой, и в тесном блиндаже Проценко на столе были разостланы газеты и стояло несколько фляг с водкой, а взамен стаканов — аккуратно обрезанные банки из-под американских консервов. На двух блюдах лежала нарезанная толстыми кружками колбаса и подогретое консервированное мясо с картошкой. В центре стоила тарелка, на которой повар, решив блеснуть, устроил витиеватое сооружение из масла, с завитушками и розочками.

Проценко сидел на своём обычном месте, в углу. В блиндаже было жарко натоплено. Против обыкновения, на генерале была не гимнастёрка, а вытащенный из чемодана чистый китель; китель был расстегнут, и из-под него сверкала белизной рубашка. Сегодня ночью для Проценко вскипятили воду, и за час до прихода гостей он вымылся здесь же, в блиндаже, в детской оцинкованной ванночке, в которой мылся уже не первый раз, но ни за что не признался бы в этом никому. Проценко сидел распаренный и благодушный, ощущая приятную свежесть от полотна рубашки.

Обстановка тесный блиндаж, длинный стол и хозяин, сидевший в распахнутом кителе во главе стола, вызвали у вошедшего Ремизова неожиданную ассоциацию.

   — У вас, товарищ генерал, совсем как на море.

   — Почему на море?

   — Как в кают-компании.

Собрались почти всё одновременно. Ремизов с пунктуальностью старого военного явился ровно в 18.00, а остальные — кто раньше на две минуты, кто позже. Сабуров пришёл последним, с опозданием на пять минут: в ходе сообщении он споткнулся и сильно ушиб колено.

   — Простите за опоздание, товарищ генерал.

   — Ничего, нальём тебе штрафную, не будешь в другой раз опаздывать.

   — Садитесь, — пригласил Ремизов, подвигаясь на табуреты, — со мной пополам. Вот так, в тесноте, да не в обиде.

   — Прошу всех налить.

Когда все налили водку и наступила тишина, Проценко сказал:

   — Я сегодня собрал вас не на совещание, а просто чтобы встретиться, посмотреть в глаза друг другу. Может быть, не все мы доживём до светлого часа (слова «светлый час» прозвучали у него торжественно), но дивизия наша — доживёт! И мы выпьем за то, — он встал, и все поднялись вслед за ним, — что скоро наступит и на нашей улице праздник!

И в том, как он произнёс сейчас эти слова, тоже была какая то особая торжественность.

После тоста наступило молчание. Все азартно закусывали, в последние дни с едой было плохо и недоедания не замечали только потому, что слишком уставали. Потом был провозглашён второй тост, уже традиционный в каждой уважающей себя дивизии, — за то, чтобы она стала гвардейской.

Сабуров, сидевший напротив Проценко, внимательно наблюдал за генералом, которого знал давно и хорошо. Сейчас он несколько раз замечал, что Проценко начинает фразу так, словно хочет сказать что-то важное, известное только ему одному, но посередине останавливается и переводит разговор на другое, с трудом сдерживая себя.

Когда пришла пора расходиться, Проценко ещё раз обвёл взглядом сидевших за столом.

«Вот сидит Ремизов, — думал он, — до него полком командовал Попов, — его нет, до Попова — Бабченко, — его тоже нет. Вот сидит Анненский, он, может быть, и слабоват немножко для командира полка, пока ещё слабоват, но зато он прошёл всю школу осады, и полк его прошёл, и всё-таки он может командовать. Вот сидит Сабуров, сидит и не знает о себе того, что если, не дай бог, убьют или ранят Ремизова, или Анненского, или командира восемьдесят девятого полка Огурцова, то он, Проценко, если сам к тому времени будет жив, назначит Сабурова командиром полка. И все эти люди кругом не знают, какая судьба им выпадет на войне, чем они будут ещё командовать, где будут сражаться и под стенами каких городов найдут свою смерть, если найдут её».

И Проценко, который уже давно, каждодневно и беспрерывно, был по уши занят делами, хлопотами, сводками и донесениями — всей повседневностью войны, увидев сейчас вместе всех этих, собравшихся за столом, усталых людей, своих командиров, вдруг впервые, словно взглянув на них со стороны, почувствовал что-то волнующее, что заставляет холодеть спину, от чего подкатывает ком к горлу, о чём будут потом писать в истории и чему будут завидовать не испытавшие этого потомки.

Ему захотелось сказать на прощание какие-то особенные, высокие слова, но, как это часто бывает, онне нашёл их, так же, как не находил их в другие, самые решительные и, быть может, самые красивые минуты своей жизни. Он просто поднялся и сказал:

   — Ну, что же, друзья, пора, утром — бой.

Все поднялись. Он пожал каждому руку, и один за другим все вышли. Он задержал только Сабурова.

   — Присядь на минуту, Алексей Иванович. Сейчас пойдёшь.

Проценко решил проверить, как поняли присутствующие то, что он хотел им сказать, и, оставшись вдвоём, спросил Сабурова:

   — Ты меня понял, Алексей Иванович? Понял меня?

   — Понял, товарищ генерал. Очень хочется дожить до этого часа.

   — Вот именно, вот именно, — сказал Проценко, — очень хочется дожить. Я с завтрашнего дня стану чаще голову пригибать, когда по окопам ходить буду, — до того хочется дожить. И тебе советую.

Они помолчали с минуту.

   — Курить хочешь? — Проценко протянул Сабурову папиросу.

   — Спасибо.

Они закурили.

   — Мне Ремизов доложил насчёт твоей беды. Я к начальнику тыла человека отправил сегодня, дал приказание ему, чтобы он попутно узнал, в какой госпиталь попала. Чтобы ты след не потерял.

   — Спасибо, товарищ генерал, — сказал Сабуров почти равнодушно. Он мучился не оттого, найдёт или не найдёт Аню; он знал, что, если она будет жива, он обязательно найдёт её, — но жива ли она? И рядом с этим самым страшным вопросом то, о чём говорил Проценко, — найдёт он или не найдёт её, сейчас почти не волновало Сабурова. — Большое спасибо, товарищ генерал, — повторил он. — Разрешите идти?

XXV


Хоть говорят, что страдание удлиняет время, но первые три дня, которые прожил Сабуров после случившегося с Аней несчастья, промелькнули так же быстро, как и все сталинградские дни. Когда он впоследствии пробовал вспомнить своё душевное состояние в те дни, ему казалось, что кругом была только одна война. Боль потери была такой постоянной, неуходящей, что именно от её беспрерывности он забывал, что она есть.

Сабуров возвратился от Проценко к себе в батальон с чувством необходимости сделать в эти дни что-то такое, о чём потом будешь помнить всю жизнь. То, что они делали сейчас, и то, что им предстояло делать дальше, было уже не только героизмом. У людей, защищавших Сталинград, образовалась некая постоянная сила сопротивления, сложившаяся как следствие самых разных причин — и того, что чем дальше, тем невозможнее было куда бы то ни было отступать, и того, что отступить — значило тут же бесцельно погибнуть при этом отступлении, и того, что близость врага и почти равная для всех опасность создали если не привычку к ней, то чувство неизбежности её, и того, что все они, стеснённые на маленьком клочке земли, знали здесь друг друга со всеми достоинствами и недостатками гораздо ближе, чем где бы то ни было в другом месте.

Все эти, вместе взятые, обстоятельства постепенно создали ту упрямую силу, имя которой было «сталинградцы», причём весь героический смысл этого слова другие поняли раньше, чем они сами.

Человек в душе никогда не может поверить в бесконечность чего бы то ни было: в его сознании всё должно иметь когда-нибудь свой конец. Сабуров так же, как и все находившиеся тогда в Сталинграде, не зная реально и даже не предполагая, когда всё это могло кончиться, в то же время не представлял себе, чтобы это было бесконечно. И эта ночь, когда он у Проценко скорее почувствовал, чем понял, что речь идёт уже не о месяцах, а о неделях, а может быть, даже днях, придала ему новые силы.

Рассказав Ванину и Масленникову об ужине у Проценко, он с рассветом оставил их на командном пункте, а сам отправился в роты. В батальоне осталось немного людей, и он задался целью поговорить с каждым, вселить во всех то чувство приближающейся победы, которое испытывал сам.

Весь день шёл бой. Немцы всем своим поведением в этот день подтверждали мысли Сабурова. Они атаковали особенно часто и поспешно, словно боясь, что не взятое сегодня уже не будет взято завтра.

Сабурову казалось, что он видит последние судороги тяжело раненного зверя. И он радовался этому с мстительностью человека, два месяца ходившего рядом со смертью именно ради того, что начиналось сейчас.

Однако и в этот день, и в следующие внешне всё выглядело по-прежнему: бои продолжались с неослабевающей силой, немцы четырежды захватывали площадку между домом Конюкова и позициями первой роты и четырежды были выбиты оттуда.

Сабуров вёл себя с обычной осторожностью — ложился, когда рвались мины, прятался за камни, когда рядом начинали чиркать нули снайпера, пережидал в укрытиях бомбёжки. Горе не заставило его искать смерти. Это было ему чуждо всегда и осталось чуждо теперь. Он хотел жить потому, что нетерпеливо и убеждённо ждал победы, и ждал её в очень точном и определённом смысле: ждал, когда можно будет отобрать у немцев вот эту ближайшую площадку, этот дом, что отдали неделю назад, и лежащие за ним развалины, которые по старой памяти всё ещё назывались улицей, и ещё квартал, и следующую улицу, — словом, всё, что было в его поле зрения.

И когда подводили итоги дня и разговоры шли о том, что убито ещё двое и ранено семь человек, о том, что дин пулемёта на леном фланге надо перетащить из развалин трансформаторном будки в подвал гаража, о том, что если назначить вместо убитого лейтенанта Федина старшину Вуслаева, то это будет, пожалуй, хорошо, о том, что и синаи с потерями по старым показаниям старшим на батальон отпускают вдвое больше водки, чем положено, и это не беда — пусть пьют, потому что холодно, — о том, что вчера раздробило руку часовому мастеру Мази ну и теперь если остановятся последние уцелевшие и батальоне сабуровские часы, то некому уже будет их починить, о том, что надоела всё каша да каша, — хорошо, если бы перевезли через Волгу хоть мороженой картошки, о том, что надо таких-то и таких-то представить к медалям, пока они ещё живы, здоровы и воюют, а не потом, когда это, может быть, будет и поздно, — словом, когда говорилось ежедневно о том же, о чём говорилось всегда, — всё равно предчувствие предстоящих великих событий у Сабурова не уменьшалось и не исчезало.

Вспоминал ли он об Ане в эти дни? Нет, он не вспоминал — он помнил о ней, и боль не проходила, не утихала и, что бы он ни делал, всё время существовала внутри его. Ему искренне казалось, что если Аня умерла, то уже никакой другой любви больше в его жизни никогда не будет. Никогда раньше не думавший о том, как он себя водит, Сабуров стал наблюдать за собой. Горе тяготило его, и он как бы оглядывался на себя, мысленно спрашивая: так ли он делает всё, как делал раньше, нет ли в его поведении чего-то такого, к чему понудило его горе? И, преодолевая страдание, он старался вести себя как всегда.

Ночью на четвёртый день, получив в штабе полка орден для Конюкова и несколько медалей для его гарнизона, Сабуров ещё раз пробрался в дом к Конюкову и вручил награды. Все, кому они предназначались, были живы, хотя это редко случалось в Сталинграде. Конюков попросил Сабурова привинтить орден — у него была рассечена осколком гранаты кисть левой руки. Когда Сабуров по-солдатски, складным ножом, прорезал дырку в гимнастёрке Конюкова и стал привинчивать орден, Конюков, стоя навытяжку, сказал:

   — Я думаю, товарищ капитан, что если на них атаку делать, то прямо через мой дом способней всего идти. Они меня тут в осаде держат, а мы прямо отсюда — и на них. Как вам такой мой план, товарищ капитан?

   — Обожди. Будет время — сделаем.

   — План-то правильный, товарищ капитан? — настаивал Конюков. — Как по-вашему?

   — Правильный, правильный. — Сабуров подумал про себя, что на случай атаки нехитрый план Конюкова действительно самый правильный.

   — Прямо через мой дом и на них, — повторил Конюков. — С полным сюрпризом.

Слова «мой дом» он повторял часто и с удовольствием; до него по солдатской почте уже дошёл слух, что этот дом так и называют в сводках «дом Конюкова», и он гордился этим.

   — Выживает немец из дома, — сказал Конюков, когда Сабуров собрался уходить. — До чего дошли: хозяев бьют. — И он засмеялся, показывая на свою раненую руку. — И осколок-то небольшой, а поперёк костей чиркнул: совсем пальцы не гнутся. Так вы доложите по начальству, товарищ капитан, чтобы когда наступление будет, то через мой дом атаку делали!

И хотя Сабуров уважал Проценко и понимал, что за его словами, наверное, стоят слова ещё более высокого начальства, но то, что эта уверенность в будущем наступлении существовала не только у Проценко, но и у Конюкова, ещё сильнее подкрепляло его собственную мысль, что так оно и будет.

Когда Сабуров вернулся от Конюкова (а это было уже под утро), Ванин был в роте, а Масленников сидел у стола, хотя работы у него не было и он вполне мог бы лечь спать. Последние дни он старался всюду быть вместе с Сабуровым, напрашивался с ним идти к Конюкову, но Сабуров наотрез отказал, ему пришлось остаться. Теперь Масленников сидел и волновался.

Сабуров вошёл, молча кивнул и так же молча, стянув сапоги и гимнастёрку, лёг на койку.

   — Курить хотите? — спросил Масленников.

   — Хочу.

Масленников протянул ему портсигар с махоркой. Сабуров закурил, он ценил то деликатное молчание, которое соблюдал Масленников, — редкое свойство, в минуты несчастья проявляемое только истинными друзьями. Масленников ни о чём его не спрашивал, не утешал и в то же время своим молчаливым присутствием всё время напоминал ему, что он не один в своём горе.

И сейчас Сабуров вдруг почувствовал нежность к этому мальчику и впервые за все последние дни подумал о каком-то примени после войны, когда они встретятся где то далеко отсюда, в совсем непохожем доме, совсем по другому одетые, и будут вспоминать обо всём, что происходило в этой землянке под пятью накатами, в этих холодных окопах, под мелким леденящим снегом. И им покажутся вдруг милыми эти жестяные кружки, и эти сталинградские лампы «катюши», и весь неуютный окопный быт, и даже самые опасности, которые уже будут позади. Он сел на койку, дотянулся рукой до Масленникова и, крепко обняв его за плечи, придвинул к себе:

   — Миша!

   — Что?

   — Ничего. Увидимся с тобой когда-нибудь, будет что вспомнить, да?

   — Конечно, вспомним, — сказал Масленников после молчания, — что вот сидели мы восемнадцатого ноября у железной почки в Сталинграде и курили махорку.

   — Восемнадцатого ноября? — удивился Сабуров. — Разве сегодня восемнадцатое ноября?

   — Да. А что?

   — Странно, как быстро время идёт! Завтра уже семьдесят дней, как выгрузились в Эльтоне...

Он продолжал сидеть на койке, раскачиваться и пускать колечки дыма, и ему было странно, что они сейчас сидит здесь, в блиндаже, и он после всего, что уже семьдесят дней происходит кругом, всё-таки жив и здоров, а Ани нет и неизвестно, жива ли она. Он долго сидел и молчал. Потом лёг на койку и почти сразу заснул, свесив с койки руку с зажатой в ней потухшей самокруткой.

Он проспал час, может быть, полтора. Когда его разбудил телефонист, было ещё совсем темно и через вкось врытую в стену блиндажа двенадцатидюймовую трубу, служившую окном, ещё не проступал дневной свет. Шлёпая босыми ногами по холодному полу, Сабуров подскочил к телефону.

   — Капитан Сабуров слушает.

   — Проценко говорит. Спишь?

   — Так точно, спал.

   — Ну, так скорей вставай, — в голосе Проценко слышалось волнение, — выходи наружу, послушай.

   — А что, товарищ генерал?

   — Ничего, потом мне позвонишь. Доложишь, слышал или нет. И своих разбуди, пусть слушают.

Сабуров посмотрел на часы: было шесть утра. Он торопливо натянул сапоги и, не надевая гимнастёрки, в одной рубашке выскочил наружу.

Время от шести до семи утра в Сталинграде было обычно временем наибольшей тишины. Иногда за целый час ни с той, ни с другой стороны не бывало ни одного артиллерийского залпа, разве только где-нибудь гремел отдельный винтовочный выстрел или глухо плюхалась вдалеке случайная мина.

Когда Сабуров выбежал из блиндажа, шёл крупный снег, в нескольких шагах всё заволакивалось пеленой, он подумал о том, что нужно усилить охранение. После звонка Проценко он ожидал чего-нибудь особенного. Между тем ничего не было слышно. Было холодно, снег падал за расстёгнутый ворот рубашки. Он простоял так минуту или две, прежде чем уловил далёкий непрерывный гул. Гул слышался справа, с севера. Стреляли далеко, за тридцать-сорок километров отсюда. Но, судя по тому, что звук этот всё-таки доносился и, несмотря на отдалённость, сотрясал землю, чувствовалось, что там, где он рождается, сейчас происходит нечто чудовищное, небывалое по силе, что там такой артиллерийский ад, какого ещё никто не видел и не слышал. Сабуров уже не замечал холода и, смахивая с лица хлопья снега, продолжал прислушиваться.

«Неужели это то самое?» — подумал он и повернулся к стоявшему рядом автоматчику:

   — Слышишь что-нибудь?

   — А как же, товарищ капитан. Слышу. Наша бьёт.

   — А почему думаешь, что наша?

   — По голосу слыхать.

   — А давно уже это?

   — Да уж с час слыхать, — сказал автоматчик. — И всё не утихает.

Сабуров быстро вернулся в блиндаж и растолкал сначала Масленникова, а потом недавно вернувшегося из роты, спавшего в сапогах и шинели Ванина.

   — Вставайте, вставайте, — говорил Сабуров таким же взволнованным голосом, каким пять минут назад с ним разговаривал Проценко.

   — Что? Что случилось? — спрашивал Масленников, надевая сапоги.

   — Случилось? Очень многое случилось. Идите наверх, послушайте.

   — Что послушать?

   — Вот послушайте, потом поговорим.

Когда они вышли, Сабуров приказал телефонисту соединить его с Проценко.

   — Слушаю, — донёсся до него голос Проценко.

   — Топорищ генерал, докладываю: слышал!

   — А... Все слышали. И всех разбудил. Началось, милый, началось. Ещё увижу я свою ридну Украину, ещё постою на Владимирской горке у Киеве. Розумиешь?

   — Розумию!

   — Уже четвёртую ночь под утро не сплю, — сказал Проценко. — Всё выхожу, слушаю: не начинается ли? У нас любят перед рассветом начинать. Выхожу сегодня, а она узко концерт начала... Хорошо слышно, Сабуров?

   — Хорошо, товарищ генерал.

   — Официального сообщения из штаба армии ещё не имею, — предупредил Проценко. — Погоди людей оповещать. А хотя чего их оповещать? Сами услышат, догадаются.

Проценко положил трубку, Сабуров тоже. Он не знал точно, как и где всё это происходит, но с несомненностью почувствовал, что началось. И хотя началось всего час назад, но сейчас уже дальше нельзя было представить себе жизнь без итого далёкого величественного гула артиллерийского наступления. Он уже существовал в сознании, независимо от того, был ли слышен в эту секунду или нет.

«Неужели началось?» — ещё раз почти испуганно спросил себя Сабуров и сам себе решительно ответил: «Да, да, конечно, да».

И хотя он сидел, как в мышеловке, в блиндаже почти над самой Волгой и немцам оставалось здесь дойти до Волги восемьсот, а до его блиндажа шестьдесят метров, но всё равно он второй раз в жизни испытал, так же как когда-то в декабре, под Москвой, ни с чем не сравнимое счастье наступления.

   — Ну, как? Слышали? — торжествующе спросил он вошедших, Ванина и Масленникова.

Они сидели неподвижно, изредка перекидываясь отрывочными фразами, оглушённые невероятной радостью.

   — А не может сорваться, как в сентябре? засомневался Ванин.

   — Довольно, хватит! — прервал Сабуров. — Теперь, когда мы ради этого столько тут высидели, не может, не смеет сорваться.

   — Ох, как бы я хотел сейчас быть там, — сказал Масленников. — Как бы я хотел быть там! повторил он взволнованно.

   — Где там? — спросил Сабуров.

   — Ну, там, где наступают.

   — Можно подумать, что ты, Миша, сидишь сейчас где-нибудь в Ташкенте.

   — Нет, я хочу быть именно там, где наступают.

   — А мы здесь будем тоже наступать, — сказал Сабуров.

   — Ну, это ещё когда...

   — Сегодня.

   — Сегодня? — переспросил Масленников.

Он ждал, что Сабуров будет продолжать, но Сабуров молчал. У него появился план, о котором не хотелось говорить раньше времени.

   — Может, выпьем за наступление, а? — подождав, предложил Масленников.

   — Петя! — крикнул Сабуров, но Петя не отзывался. — Петя! — крикнул он опять.

Петя стоял наверху, так же как за пять минут до этого стояли они, и слушал. Он слышал, как зовёт его Сабуров, но впервые позволил себе пропустить это мимо ушей — так ему хотелось как следует расслышать звуки канонады. Сабурову пришлось самому выскочить в ход сообщения.

   — Петя! — крикнул он ещё раз.

Петя, словно только услышав, побежал к Сабурову.

   — Что, слушал?

   — Слушал, — улыбнулся Петя.

   — Пойди, выдай нам по этому случаю паек!

Петя, с полминуты побрякав кружками и флягами, внёс в блиндаж тарелку с тремя кружками и с открытой банкой консервов, из которой веером торчали вилки.

   — Налей и себе, — сказал Сабуров, изменяя своему обыкновению.

Петя приподнял плащ-палатку, вышел и тут же вернулся со своей кружкой, судя по быстроте возвращения, налитой заранее.

Чокнувшись, они молча выпили, потому что всё было ясно и больше говорить было не о чем: пили за наступление.

Через полчаса позвонил Проценко и уже более спокойным голосом, но всё ещё взволнованно сообщил, что из штаба фронта получено официальное подтверждение, что наши войска в пять часов утра после мощной артиллерийской подготовки перешли в наступление северней Сталинграда.

   — Отрезать их будут, отрезать! — радостно закричал Масленников, когда Сабуров, положив трубку, рассказал им содержание разговора с Проценко.

   — Идите, — распорядился Сабуров, — ты, Ванин, в первую роту, а ты в третью. Расскажите людям.

   — А ты здесь остаёшься? — спросил Ванин.

   — Да. Я хочу с Ремизовым поговорить.

Сабуров очинил карандаш и, достав из папки штабных документов листок со схемой расположения участка батальона и впереди лежащих домов, задумался. Потом он сделал на схеме одну за другой несколько быстрых пометок. Да, они тоже сегодня должны наступать. Это было для него ясно. Он, конечно, представлял себе, что главные события разыгрываются теперь далеко от них на севере и, может быть, на юге, а их удел — пока что сидеть здесь. Но, тем не менее сегодня, когда началось то великое, чего они все с таким трепетом ждали, у него появилась торопливая жажда деятельности. То, что накопилось в душе и у него и у других, должно было найти свой выход. Он позвонил Ремизову.

   — Товарищ полковник?

   — Да.

   — Разрешите прибыть к вам. У меня есть план одной небольшой операции.

   — Операции? — сказал Ремизов, и даже по телефону было заметно, как он улыбнулся. — Лавры наступающих армий не дают покоя?

   — Не дают.

   — Ну, что ж. Это хорошо. Только не ходите ко мне, я сам приду.

Ремизов пришёл через полчаса, разделся и, сев рядом с Сабуровым, стал пить принесённый ему Петей горячий чай.

   — И некоторой степени подобное чувство я испытал после долгого стояния в Галиции в дни летнего наступления тысяча девятьсот шестнадцатого года. Прекрасное было чувство, особенно в первые дни. Но сейчас больше.

   — Что больше? — спросил Сабуров.

   — Всё больше: и чувство и наступление, очевидно.

   — А вы думаете, это очень большое наступление?

   — Убеждён. Ну, что у вас за план? — Ремизов отставил в сторону кружку.

   — План простой — захватить вот этот, следующий за конюковским, бывший мой дом.

   — Когда?

   — Сегодня ночью.

   — Каким образом?

Сабуров коротко развил перед Ремизовым план, о котором ему ночью, не предполагая, что осуществление так близко, говорил Конюков.

   — Главное, атаковать не оттуда, откуда могут ждать, а прямо от Конюкова, из осаждённого дома, где немцы ничего не ждут, кроме пассивной обороны.

Ремизов пощипывал седые усы.

   — А люди? Это хорошо. Но люди?

   — Меня тоже это раньше смущало, — сказал Сабуров. — Но сегодня, после этой канонады, я думаю, сделаем и так. — Сабуров улыбнулся. — Да и вы на радостях немножко дадите, а?

   — Дам, — в свою очередь, улыбнулся Ремизов.

   — И генерал, когда мы ему доложим, даст?

   — Несомненно, даст, — подтвердил Ремизов. — Я-то не знаю ещё, дам или нет, а генерал даст.

   — Но и вы дадите?

   — Дам. И первого — себя. О господи, до чего надоело сидеть в обороне! Вы знаете что? — прищурившись, посмотрел он на Сабурова. — Мы непременно возьмём дом. Под такой аккомпанемент с севера просто стыдно этого не сделать. Дом... Что такое дом? — Он усмехнулся, но тут же стал серьёзным. — А между прочим, дом — это много, почти всё, Россия. — Он откинулся вместе с табуреткой к стене и повторил протяжно: — Россия... Вы даже не представляете себе этого чувства, которое у нас будет, если мы на рассвете возьмём этот дом. Ну, что дом? Четыре стены, и даже не стены, а четыре развалины. Но сердце скажет: вот, как этот дом, возьмём обратно всю Россию. Понимаете, Сабуров? Главное, начать. Начать с дома, но почувствовать при этом, что так будет и дальше. И так будет дальше до тех пор, пока всё не будет кончено. Всё. Так как же вы предполагаете подтащить людей туда, к Конюкову? — спросил он уже деловым тоном.

Сабуров объяснил, как он предполагает подтащить за ночь людей к Конюкову, и как это сделать тихо, и как перенести на руках миномёты и, может быть, даже перекатить, тоже на руках, несколько пушек.

Через полчаса они закончили предварительные расчёты и позвонили Проценко.

   — Товарищ генерал, я нахожусь сейчас у Сабурова, — сказал Ремизов. — Мы с ним разработали план наступательной операции в его батальоне.

Услышан слова «наступательная операция», Проценко прервал:

   — Да, да, сейчас же явитесь оба ко мне — и вы и Сабуров. Сейчас же.

Выбравшись в ход сообщения, они направились к Проценко. Уже начинало светать, но белая пелена метели по-прежнему со всех сторон закрывала горизонт. Далёкий гул канонады не ослабевал, с рассветом казалось, что он слышен ещё лучше.

Проценко был в приподнятом настроении. Он ходил по блиндажу, заложив руки за спину. На нём был тот же парадный китель, в котором он недавно принимал командиров, но сегодня в блиндаже было холодно, и генерал, не выдержав стужи, поверх кителя накинул на плечи старый ватник.

   — Холодно. Холодно, — этими словами встретил он Сабурова и Ремизова. — Востриков, сукин сын, не позаботился, чтобы дрова были. Печка едва дышит. — И он притронулся рукой к чуть тёплой чугунной печке. — Востриков!

   — Да, товарищ генерал?

   — Когда дрова будут?

   — Через час.

   — Ну, смотри. Очень холодно, — повторил Проценко. — Ну, какая же наступательная операция у вас намечена? — В его голосе чувствовалось нетерпение. — Докладывайте, полковник.

   — С вашего разрешения, — сказал Ремизов, — пусть капитан Сабуров доложит. Это его план.

Сабуров второй раз за утро изложил план захвата дома.

   — И за эту ночь вы успеете сосредоточить людей в доме Конюкова и до света атаковать? — спросил Проценко.

   — Успею, — ответил Сабуров.

   — Сколько у тебя на это может пойти людей?

   — Тридцать.

   — А вы сколько ему можете дать?

   — Ещё двадцать. Подумав.

   — Значит, пятьдесят человек успеешь перебросить и подготовить? — спросил у Сабурова Проценко.

   — Да. Успею.

   — А если я дам вам ещё тридцать и будет уже восемьдесят, тоже успеешь?

   — Тем более успею, товарищ генерал.

   — Ну, что же, добре, добре, — сказал Проценко. — Начнём своё наступление с этого. Только имей в виду, — обратился он к Сабурову, — транжирить людей я не дам. Дом возьмём, не сомневаюсь. Но всё-таки в Сталинграде пока ещё в осаде мы, а не немцы, как бы хорошо ни было там, на севере. Понимаешь?

   — Понимаю, — ответил Сабуров.

   — Товарищ генерал, — обратился Ремизов.

   — Да?

   — Разрешите, я лично приму участие в операции.

   — Лично? — хитро прищурился Проценко. — Это что же значит: на командном пункте у Сабурова будете? Ну, что же, так и должно быть — вы же командир полка. Или, может быть, к Конюкову в дом полезете? Вы это имеете в виду? Полезете?

Ремизов молчал.

   — Полезете?

   — Полезу, товарищ генерал.

   — Тоже допустимо. Но вот уже в тот, в другой дом вам не разрешаю лазить. Пусть один Сабуров туда идёт. Понятно?

   — Есть, товарищ генерал.

   — Он туда, вы — в дом Конюкова, а я, может быть, сам на командный пункт приду. Вот так и решим. Сейчас прикажу подобрать вам тридцать человек. Только берегите. Последние, имейте в виду.

   — Разрешите идти? — спросил Сабуров.

   — Да. Сообщайте мне по телефону, как подготовка идёт. Подробно сообщайте. Мне же интересно, — вдруг совсем просто добавил он. — Да, вот ещё. От имени командира дивизии скажите бойцам и командирам: кто первым в дом ворвётся — орден, кто следующим — медаль, кто «языка» возьмёт — тоже медаль. Так и передайте. Конюков, говоришь, первоначальное предложение сделал? — спросил Проценко у Сабурова.

   — Конюков,

   — Конюкову — медаль. Я ему недавно орден дал, да?

   — Да.

   — Вот и хорошо. Теперь — медаль. Пусть носит. Так и скажи ему: медаль за мной. Всё. Можете идти.

XXVI


Поп» день прошёл в подготовке к ночному наступлению. Всё делалось быстро, без задержек и с удивительной готовностью. Казалось, лихорадочная жажда деятельности охватила всех. Уже через два часа Сабурову позвонил начальник штаба дивизии и сказал, что тридцать человек собраны. Артиллеристы с разных участков дали три пушки для того, чтобы после взятия дома сразу же, ночью, вкатить их туда. Петя в углу блиндажа возился с автоматами — своим, Сабурова и Масленникова, так тщательно прочищая и смазывая их, как будто от этого зависела судьба операции. Он даже вытащил из угла порванную холщовую сумку Сабурова для гранат и тщательно заштопал её. Той строжайшей тайны, которой требуют военные уставы во время подготовки к операции, на этот раз в батальоне соблюдено не было. Напротив, каждый знал, что ночью готовится захват дома, и радовался этому, хотя кому-то из них, наверно, предстояло именно в эту ночь сложить свою голову.

И далёкая непрекращавшаяся канонада, говорившая, что наступление продолжается, и эта неожиданная идея захвата дома после долгого стояния в обороне — всё, вместе взятое, заставляло не думать о смерти или, точнее, думать о ней меньше, чем обычно.

Под вечер в батальон явился Ремизов. Он сказал, что его люди и люди Проценко уже готовы и ждут. Они вчетвером — Ванин, Масленников, Сабуров и Ремизов — наскоро закусили, не особенно сытно, потому что Петя, занятый чисткой автоматов, на этот раз сплоховал, и договорились о распределении обязанностей. Ванин должен был остаться в батальоне. Кстати сказать, он только что вернулся из роты. Весь день на позициях продолжалась обычная стрельба, и немцы даже переходили два раза в небольшие атаки. Словом, всё шло так, как будто на севере не было этой всё перевернувшей в сознании людей канонады. Теперь Ванину предстояло дежурить ночь в штабе батальона, кого-то одного всё-таки следовало оставить здесь. Он согласился, хотя Сабуров видел по его лицу, что он недоволен и с трудом сдерживается. Зато Масленников, был в отличном настроении. Ему предстояло идти вместе с Сабуровым и Ремизовым в дом к Конюкову.

Сразу же, как стемнело, Сабуров вместе с первой партией бойцов и Масленниковым благополучно перебрался в дом Конюкова.

   — Товарищ капитан, разрешите спросить? — Этими словами Конюков встретил Сабурова.

   — Ну?

   — Канонадой этой, стало быть, наши немцев в круг берут?

   — Стало быть, да.

   — Вот я так и объяснил, — сказал Конюков. — А то они меня все спрашивают: «Товарищ лейтенант (они меня все лейтенантом зовут, поскольку я начальник гарнизона), товарищ лейтенант, это наши наступают?» Я говорю: «Определённо наступают».

   — Определённо наступают, Конюков, — подтвердил Сабуров. — И мы с тобой будем сегодня наступать.

Потом он передал Конюкову, что Проценко наградил его медалью, на что Конюков, вытянувшись, сказал:

   — Рад стараться!

Конюковцы вместе с прибывшими бойцами тихо, перенося в руках по одному кирпичу, расчищали проходы, через которые должны были выползти из дома штурмовые группы. По ходу сообщения понемногу подносили тол, гранаты, потом притащили несколько противотанковых ружей и два батальонных миномёта.

Когда Сабуров, оставив Масленникова распоряжаться дальше, вернулся к себе на командный пункт, он нашёл там молоденького лейтенанта, командира батареи, доложившего, что три его орудия уже находятся здесь. Лейтенант просил распоряжений о том, как их подкатывать дальше.

   — Кое-где и на руках придётся перенести, — сказал Сабуров.

   — На руках перенесём, — ответил лейтенант с той особенной готовностью, которая была сегодня у всех. — Мы хоть всю дорогу можем на руках.

   — Нет, всю дорогу не надо. Но если зашумите и если даже немцы вам за это голову не снимут, так я сниму.

   — Не зашумим, товарищ капитан!

Сабуров дал ему в провожатые Петю, уже три раза ходившего к Конюкову.

Была полночь, когда Сабуров, собрав в доме своих и ремизовских людей, встретил последнюю партию — тридцать человек, пришедших от Проценко, и, разделив их на мелкие группы, стал переправлять в дом Конюкова. Наконец он снова пошёл туда сам вместе с Ремизовым.

В подвале, под цементными плитами, бойцы устроили курилку и по очереди, тесно усаживаясь на корточки, как куры на насест, курили. Когда не хватало табаку, они втроём или вчетвером затягивались по очереди одной и той же цигаркой. Сабуров вытащил кисет и раздал весь остававшийся у него, превратившийся в крошку табак. Самому ему курить не хотелось. Он всё время мучительно старался вспомнить, не забыто ли что-нибудь и всё ли сделано.

Связисты протянули от дома Конюкова до командного пункта Сабурова провод; днём немцы увидели бы и порвали его, но ночью он мог сослужить свою службу. По этому проводу Сабуров связался с Проценко.

   — Откуда говоришь? — спросил Проценко.

   — Из дома Конюкова.

   — Молодцы. А я как раз хотел сказать, чтоб протянули. Ну, как?

   — Последние приготовления, товарищ генерал.

   — Хорошо. Через полчаса можете начать?

   — Можем.

   — Значит, в ноль тридцать. Хорошо.

Но начали всё-таки не в 0.30, а на сорок пять минут позже. Противотанковые пушки никак нельзя было протащить через пролом, и пришлось по кирпичу разбирать стену.

Наконец, когда все пятьдесят человек, которым предстояло атаковать первыми, были разделены на четыре штурмовые группы, когда сапёры с пакетами тола, гранатами и шедшие с ними автоматчики были окончательно готовы, а дула пушек высунулись из проломов, — в четверть второго был дан шёпотом приказ о начале атаки.

Миномёты рявкнули так оглушительно, что эхо, как мяч, отскакивая от стены к стене, пошло греметь вдоль развалин. Пушки начали бить прямой наводкой, и две штурмовые группы с Сабуровым и Масленниковым двинулись вперёд. Немцы ждали атаки откуда угодно, но только не из этого, как им казалось, полностью блокированного дома. Они стреляли ожесточённо, но беспорядочно: видимо, растерялись.

Как и все ночные бои, эта схватка была полна неожиданностей: выстрелов в упор, разрывов гранат, брошенных прямо под ноги, — всего, что делает в ночном бою главным не количество людей, а решимость и крепость нервов тех, кто дерётся.

Сабуров кого-то застрелил в упор из автомата и несколько раз в темноте спотыкался о камни и падал. Наконец, пробежав через хорошо знакомые ему, полуразрушенные подвальные помещения дома, он выбрался на его западную сторону и, задыхаясь от усталости, приказал одному из оказавшихся рядом бойцов передать, чтобы сюда скорее подтаскивали пушки.

Для немцев всё происшедшее было так неожиданно, что многие из них были убиты, а другие принуждены были бежать из дома раньше, чем сообразили, в чём дело, но сам факт, что русские отбили дом, очевидно, так возмутил немецких начальников, что они собрали всех, кто был под рукой, и, против обыкновения, послали их в контратаку, не дожидаясь рассвета. Первая контратака была отбита. Когда через полчаса, засыпав дом минами, немцы пошли в атаку вторично, Сабуров в душе ещё раз поблагодарил Проценко за то, что тот добавил ему людей. В доме не осталось ни одной целой стены — всюду были развалины и проломы, через которые могли пролезть немцы, и нужно было защищаться в непроглядной темноте.

В разгар второй контратаки немцев к Сабурову подполз Масленников и спросил, нет ли у него гранат.

   — Есть, — ответил Сабуров, отстёгивая от пояса и передавая ему гранату. — Все истратил?

   — Покидал, — признался Масленников виноватым тоном.

   — Скажи, чтобы миномёты сюда перетащили, хотя бы два. Сейчас не понадобятся, а под утро чтобы уже здесь стояли. Мы тут с тобой, Миша, командный пункт устроим и никуда отсюда не уйдём. Понял?

   — Понял.

   — Пойди скажи миномётчикам.

   — Сейчас, — сказал Масленников.

Он весь жил ещё горячкой боя, и ему не хотелось отсюда уходить.

   — Алексей Иванович, — тихо сказал он.

   — Ну? — оторвался Сабуров от автомата.

   — Алексей Иванович, удачно там наступление идёт? Как думаете?

   — Удачно, — подтвердил Сабуров и снова приложился к автомату: ему показалось, что впереди кто-то движется.

   — Окружат их? — спросил Масленников, но не успел получить ответа.

Из пролома слева сразу выскочили несколько немцев, всё-таки нашедших в стене дома незащищённую щель. Сабуров дал длинную очередь, автоматный диск кончился. Он пошарил рукой у пояса, где должна была висеть граната, но её не было — он только что отдал её Масленникову. А немцы подскочили совсем близко, Масленников из-за плеча Сабурова швырнул гранату, но она почему-то не разорвалась. Тогда Сабуров перехватил автомат за дуло и со всего размаху ударил прикладом по возникшей рядом чёрной фигуре. Он размахнулся с такой силой, что не удержался и, обрушив автомат на что-то треснувшее, сам упал лицом вперёд. Это спасло его — длинная автоматная очередь прошла над ним.

Масленников выстрелил несколько раз из нагана и увидел, как немец замахнулся автоматом над лежащим Сабуровым. Отбросив пустой наган, Масленников сбоку прыгнул на немца, и они оба покатились по каменному полу, стараясь перехватить друг у друга руки. Левая рука Масленникова попала между двумя камнями; он услышал, как она хрустнула, и больше не мог ею двинуть. Другой рукой он продолжал сжимать горло немца и катался, оказываясь то поверх него, то под ним. Последнее, что он ощутил, было что-то твёрдое, прижатое к его груди. Немцу удалось вытащить из-за пояса парабеллум, прижать свободной рукой к телу Масленникова и несколько раз подряд спустить курок.

Опомнившись от падения, Сабуров вскочил и увидел чёрный катавшийся под ногами клубок. Потом раздались выстрелы, клубок разорвался, и большая незнакомая фигура стала подниматься на корточки. У Сабурова ничего не оказалось под руками, он рванул с пояса автоматный диск, прямо, как был, в чехле, и опустил на голову немца раз, второй и третий со всей силой, на какую был способен.

Прибежавшие из соседнего подвала автоматчики уже лежали за выступом стены и стреляли. Контратака была отбита.

   — Миша! — крикнул Сабуров. — Миша!

Масленников молчал.

Опустившись на землю, оттолкнув мёртвого немца, Сабуров, шаря руками, дотянулся до Масленникова, ощупал петлицы, орден Красной Звезды на гимнастёрке, потом дотронулся до лица Масленникова и снова позвал: «Миша». Масленников молчал. Сабуров ещё раз ощупал его. Слева, у сердца, мокрая гимнастёрка прилипала к пальцам. Сабуров попробовал поднять Масленникова. У него мелькнула дикая мысль, что если он сейчас поднимет Масленникова так, чтобы тот стоял, то это очень важно — тогда, наверное, он будет жив. Но тело Масленникова беспомощно обвисло на его руках. Тогда Сабуров поднял его на руки, так же как Масленников четыре дня назад поднял Аню, и понёс, переступая через камни.

   — Пушки выкатили? — спросил он, услышав голос артиллерийского лейтенанта, подававшего команды.

   — Да.

   — Где поставили? — опять спросил Сабуров, стоя так, словно он забыл, что на руках его лежит Масленников.

   — Одну здесь, а две по флангам.

   — Правильно.

Дойдя до подвала, где оставался ещё кусок цементного потолка и можно было зажечь спичку, он опустил на пол тело Масленникова и сел рядом с ним.

   — Миша, — позвал он ещё раз и, чиркнув спичкой, сразу прикрыл её рукой.

В слабом свете перед ним мелькнуло бледное лицо Масленникова с закинутыми назад кудрявыми волосами, одна прядка которых, мокрая и беспомощная, прилипла ко лбу. Сабуров поправил её.

Хотя всего несколько минут отделяло их последний разговор от этого безмолвия, но Сабурову казалось, что прошло бесконечно много времени. Он вздрогнул и горько заплакал, второй раз за эти пять дней.

Через час, когда кончилась последняя немецкая ночная контратака и стало ясно, что немцы решили отложить следующие атаки до утра, Сабуров позвал к себе командира сапёрного взвода, участвовавшего в штурме дома, и приказал ему вырыть могилу для Масленникова.

   — Здесь? — удивлённо спросил сапёр, знавший, что при всякой возможности тела убитых командиров выносили из боя куда-нибудь назад.

   — Да, — сказал Сабуров.

   — Может, лучше на нашей территории?

   — Здесь, — сказал Сабуров. — Это теперь тоже наша территория. Выполняйте приказание.

Сапёры поковыряли землю, пробуя найти рядом с фундаментом менее обледенелый грунт, но промёрзшая земля не поддавалась лопатам и ломам.

   — Что вы копаетесь? — угрюмо спросил Сабуров. — Я вам покажу, где вырыть могилу.

Он повёл сапёров в самый центр дома, где наверху, как чёрные кресты, ещё виднелись остатки перекрытий.

   — Вот здесь. — Он гулко ударил сапогом в бетонный иол. — Пробейте бурку, заложите тол, взорвите и похороните.

Голос его был непривычно суров. Сапёры быстро сделали бурку, заложили тол и подожгли запал. Раздался коротким взрыв, мало чем отличавшийся по звуку от минных разрывов, слышавшихся кругом. В развороченном полу образовалась яма. Из неё выгребли обломки кирпичей и бетона и опустили туда тело Масленникова. Сабуров спрыгнул в яму. Он снял с Масленникова шинель, с трудом вынул из рукавов уже окоченевшие руки, накрыл тело шинелью по горло. Чуть брезжил рассвет, и когда Сабуров наклонялся, он хорошо видел лицо друга. Переложив к себе в карман документы из гимнастёрки Масленникова и отвинтив орден, он поднялся и спросил:

   — У кого винтовки?

   — У всех есть.

   — Залп в воздух и засыпайте могилу. Я скомандую. Раз! Два! — Сабуров перезарядил свой автомат и выстрелил вместе со всеми. Короткий залп сухо прозвучал в холодном воздухе.

   — Теперь засыпайте. — Он отвернулся от могилы, не желая видеть, как комья цемента и камни будут сыпаться и ударяться о тело человека, которого ещё час назад он не мог представить себе мёртвым. Он не поворачивался, но чувствовал спиной, как падают холодные обломки камней в могилу, как они громоздятся всё выше, как звук становится всё тише, потому что их всё больше и больше. И вот уже скребёт сапёрная лопатка, сровнивая их с уровнем пола.

Сабуров присел на корточки, вынул из кармана блокнот и, выдрав листок, нацарапал на нём несколько строк. «Масленников убит, — писал он. — Я остаюсь здесь. Если вы согласны, считаю целесообразным, чтобы Ванин со штабом тоже перешёл вперёд, ближе ко мне, в дом Конюкова. Сабуров».

Подозвав связного, он приказал отнести записку Ремизову.

   — Ну, а теперь будем воевать, — сказал Сабуров прежним угрюмым голосом, в котором дрожала готовая сорваться слеза. — Будем воевать тут, — повторил он, не обращаясь ни к кому в отдельности. — Командир роты здесь? — позвал он.

   — Здесь.

   — Пойдём. Там, в правом флигеле, нужно подрыть под фундамент пулемётные гнёзда. У тебя пулемёты на первом этаже стоят?

   — Да.

   — Разобьют. Надо подрыть под фундамент.

Они прошли несколько шагов, топая по цементному полу. Сабуров вдруг остановился.

   — Подожди.

Была минута тишины, когда не стреляли ни мы, ни немцы. Сквозь развалины дул леденящий западный ветер, и, доносимые ветром, отчётливо слышались обрывки канонады на западе.

На Средней Ахтубе, в пятидесяти километрах от Сталинграда, — там, куда не доносилась далёкая канонада и куда только ещё начинали доходить первые слухи о наступлении, рано утром в избе, служившей операционной, на носилках лежала Аня. Ей уже сделали одну операцию, но так и не вынули глубоко сидевшего осколка. Она в эти дни то приходила в сознание, то снова теряла его и сейчас лежала неподвижная, бледная, без кровинки в лице. Всё было готово, и ждали главного хирурга, согласившегося сделать повторную операцию, на которую теперь возлагались все надежды. Врачи переговаривались между собой.

   — Как вы думаете, Александр Петрович, выживет? — спросила молодая женщина-врач у пожилого хирурга в надвинутом по самые брови белом колпаке.

   — Вообще нет, а у него, может быть, и выживет, — сказал хирург. — Если сердце выдержит, может выжить.

Распахнулась дверь, и из соседней половины избы, потянув за собой полосу холодного ветра, вошёл быстрыми шагами маленький приземистый человек, вытянув вперёд руки с грубыми толстыми красными пальцами, которые, очевидно, были у него уже протёрты спиртом. Под его густыми буро-седыми усами топорщилась зажатая в углу рта папироса.

   — На стол, — распорядился он, посмотрев в ту сторону, где на носилках лежала Аня. — Зажгите мне папиросу.

Ему поднесли спичку, и он, приблизив к ней папиросу, закурил, всё так же держа руки впереди себя.

   — Говорят, — сказал он, подходя к операционному столу, — что наши войска перешли в общее наступление, взяли Калач и окружают немцев за Сталинградом. Всё. Всё. — Он сделал руками решительный жест. — Подробности потом, после операции. Возьмите у меня папиросу. Дайте свет.

Шли вторые сутки генерального наступления. В излучине Дона, между Волгой и Доном, в кромешной тьме ноябрьской ночи, лязгая железом, ползли механизированные корпуса, утопая в снегу, медленно двигались машины, взрывались и ломались мосты. Горели деревни, и вспышки орудийных выстрелов смешивались на горизонте с заревами пожарищ. На дорогах, среди полей, чёрными пятнами лежали успевшие окостенеть за ночь мёртвыетела.

Проваливаясь в снег, нахлобучив ушанки, прикрываясь руками от ветра, шла по снежным полям пехота. На руках, через сугробы, перетаскивали орудия, рубили сараи и настилали из досок и брёвен колеблющиеся мостки через овраги.

Два фронта в эту зимнюю ночь, как две руки, сходившиеся по карте, двигались, всё приближаясь друг к другу, готовые сомкнуться в донских степях, к западу от Сталинграда.

В этом охваченном ими пространстве, в их жестоких объятиях ещё были немецкие корпуса и дивизии со штабами, генералами, дисциплиной, орудиями, танками, с посадочными площадками и самолётами, были сотни тысяч людей, ещё, казалось, справедливо считавших себя силой и в то же время бывших уже не чем иным, как завтрашними мертвецами.

А в газетах в эту ночь ещё набирали на линотипах, как всегда, сдержанные сводки Информбюро, и люди, перед тем как ложиться спать, слушая последние известия по радио, по-прежнему тревожились за Сталинград, ещё ничего не зная о том, взятом с бою, военном счастье, которое начиналось в эти часы для России.


1943-1941

Леонид Леонов ВЗЯТИЕ ВЕЛИКОШУМСКА[7]

1


К полночи зарево погасло и оборвалось бессонное бормотанье битвы. Всё замолкло, кроме шептанья падающего снега. Немощная зима снова пыталась запорошить бедную исковырянную землю. Близ рассвета лязг и грохот вступили в эту первозданную тишину. Два прожекторной силы луча пронизали пёстрый мрак метели, где затерялась станция.

Она существовала лишь на картах да в благодарной памяти тех, кто, проездом на тёплые черноморские берега, любовался из вагона на прославленные здешние сады. Из тьмы проступили столбы с пучками порванных проводов, обугленные стены привокзальных строений и, среди прочих останков растоптанной жизни, ряды платформ, ставших на разгрузку. Под брезентами угадывались большие угловатые тела. Вдруг неимоверная воля сдвинула с места это притаившееся железо. Разбуженный, задул ветерок, и когда начальник в высокой шапке вышел из «виллиса», сразу, точно мокрой тряпкой, мазнуло начальника по лицу.

Скорей по привычке, чем из потребности, он вытер усы и пощурился в небо — хватит ли до утра нелётной погоды. Надёжнее мотопехотных и зенитных сторожей она охраняла его танки от чужих глаз и авиации. Правое, с генеральским погоном, плечо его полушубка было залеплено снегом, и часовые признавали хозяина лишь по дерзости, с какой сопроводительные машины проскочили запретную черту оцепленья, да по усердию адъютанта, который, забегая сбоку, светил ему дорогу фонариком.

   — Спрячьте ваше чудо науки и техники, капитан, — попросил генерал, потому что батарейка иссякла, а ноги всё равно по щиколотку тонули в слякоти. — Лучше найдите нашего дежурного по штабу. Я недолго задержусь здесь.

Вместе с офицерами связи из подоспевшего броневичка он миновал груды металлической падали, не убранной после боя, паровозишко со вспоротой боковиной, обошёл разбитые стояки переходного мостика, дважды пролез под платформами и двинулся прямиком в ближайший световой центр ночи; узловая станция допускала одновременную разгрузку нескольких эшелонов. В самом конце её, разместись по сторонам, два танка освещали длинные, из шпальных брёвен, сходни, на которые робко, словно не веря в прочность сапёрной работы, ступали их железные товарищи. Тугой машинный ветер хлестал вдоль путей, уплотняя снегопад; огромные ромбические тени плыли по этому подрагивающему экрану.

Разгрузка происходила в торец. Танки следовали всей длиной состава прежде чем коснуться земли, откуда им предстоял любой, на выбор, путь — либо вперёд, на запад, либо назад, в мартен. Большинство состояло из новичков, мало обкатанных и ещё не вкусивших звонкого, щемящего вдохновенья боя. Они ничего не умели, и люди помогали им, делясь остатками живого тепла, а взамен беря частицу их неуязвимого спокойствия. Они действовали молча, голос растворялся в истошном скрипе дерева, в бешеной пальбе иззябших моторов, и это осатанелое молчанье было внушительней самой отчаянной боевой песни... Негде им было укрыться здесь от стужи, но шёл третий год войны, и горькая злоба за простреленную молодость, за поруганную мечту грела их жарче костра и любой земной привязанности. И ни один ни разу не припечатал матюжком подлой пакости, что сыпалась сверху на погибель солдатской душе.

Так он шёл, наблюдая хлопотню своих продрогших людей, не отдохнувших от долгой дороги. Вдоволь в своё время похлебав щец из походного котелка, он без затрудненья, как букварь, читал их затаённые думки. И, как обучил его когда-то старый учитель Кульков, генерал сохранил привычку читать это вслух, сердцем вникая в каждое слово.

   — Простите, шумно... товарищ генерал, — посунулся было сбоку связист.

   — Я говорю, грозен наш народ, — раздельно повторил генерал, — красив и грозен, когда война становится у него единственным делом жизни. Лестно принадлежать к такой семье...

Он собирался прибавить также, что хорошо, если Родина обопрётся о твоё плечо, и оно не сломится от исполинской тяжести доверья, что впервые у России на мир и на себя открылись удивлённые очи, что народы надо изучать не на фестивалях пляски, а в часы военных испытаний, когда история вглядывается в лицо нации, вымеряя её пригодность для своих высоких целей... Но офицер буркнул что-то невпопад с непривычки к отвлечённым суждениям, да кстати над самым ухом затрещал мотор; розовый снег, мешаясь с пламенем, завихрился у выхлопной трубы... К тому времени вьюга окончательно сравняла командира корпуса со всеми, кто не спал в эту простудную ночь.

Лишь в одном месте, привлечённый необычной тишиной, он замедлил шаг и вытянутой рукой преградил путь собеседнику; офицеры сопровождения остановились сами из-за узости прохода. Здесь кончался эшелон. Вереница машин, терявшаяся в летящей тьме, с выключенными моторами ждала очереди на разгрузку. И хотя тут, в слепящем луче танковой фары, снег висел плотный, как занавеска, сразу делалась ясна причина задержки. Бывалая, вся в рубцах неоднократных сварок, «тридцатьчетвёрка» упиралась левым ленивцем в междупутье, круто обвалившись со сходней. Задние танки громоздились на помосте, и водитель ещё надеялся сползти на малых оборотах, но деревянная клетка трещала и щенилась, шпалы поднимались дыбом с другого конца, и самый танк зловеще кренился на сторону.

Генерал подошёл как раз в минуту, когда лейтенантик в армейском кожухе и с вихром из-под ушанки метнулся к переднему люку.

   — Стой, стой, говорю!.. — кричал лейтенант, в отчаянье поглядывая на шеренгу платформ, груз которых нависал над ним, как улика. — Вылезай теперь, полюбуйся, что ты наделал... вий полтавский!

Мотор заглох, и тем слышней стала сиплая, усталая брань соседних экипажей. Постепенно замолкла и она, едва поняли, что этим не спихнуть железной глыбы, застрявшей у них на пути. Паренёк в матерчатом шлеме понуро стоял посреди, и все, сколько их там было, обступив кругом, смотрели на него с холодком осудительной жалости, как смотрят на погорельца, а насмотрясь, приступили к обсуждению. Они делали это обстоятельно и с удовольствием, видимо отдыхая от перенапряженья, и одни собирались вбивать какие-то железные ползуны под траки, чтоб машина скольжением спустилась со сходней, и уже тащили швеллер от бывшего пакгауза, а другие, напротив, подавали совет приподнять вагой левый борт, а затем пустить его на волю божию. «И таким манерцем мы выйдем из положения!»

   — Узнаю наших, — шепнул ближайшему спутнику генерал. — Любим, когда что-нибудь отрывает нас от работы... — Привыкнув из любой беды извлекать опыт, предохраняющий от повторных несчастий, он со спокойным любопытством вслушивался в ночные голоса.

Так и длилась бы эта слишком мирная беседа, если бы лейтенанту не пришло в голову сделать осветителей тягачами. Умно расчалив свою «тридцатьчетвёрку» под прямым углом, а сбоку придерживая её тросом за гусеницу, чтоб не повалилась набок, он махнул рукой, буксирные танки рванули, и корма аварийной машины плавно скользнула вниз, лишь раскрошив концы брёвен. Десятки моторов приветственно взревели кругом, движение возобновилось. И пока проходили они мимо «тридцатьчетвёрки», утерявшей свою очередь, лейтенант отчитывал виноватого паренька. Надсаженный голос звучал необидно, с какой-то проникновенной человеческой горчинкой, но, значит, острей ножа и выговора был пареньку этот упрёк старшего товарища. Не оправдываясь, не защищаясь, он только морщился, как от боли, и глядел в снег.

   — Куда ж ты смотрел, чёртова баба! На реке случилось бы, ведь ты бы нас утопил. Я уж не говорю о машине. Ведь это гнев твой, силища, а ты экую красавицу в грязищу завалил. А знаешь, сколько надо такую махину смастерить? Старики да малые ребятки на заводишках ночей не спят, варят её, обряжают для нас с тобою... Да и то гаркнуть порою хочется: «Эй, на Урале... кто там закурит!» пошёл?» А ты... Эх, а ещё в мстители затесался!

   — Хозяин... детей, верно, любит, — шепнул в сторону генерал, и кто-то поддакнул ему в голос: «Вот они, танкисты! Вот они, мы».

Точно учуяв тепло похвалы, лейтенант обернулся и враз опознал свидетеля своему приключению. Старше вблизи не нашлось; он пометался, скомандовал тишину и в одно дыханье выпалил генералу, что на разгрузке тридцать седьмая бригада, что самому ему фамилия — Собольков, и что именно его машина, номер двести три, только что вышла из столь беспомощного состояния.

   — Вижу, всё вижу... товарищ гвардии офицер, — подтвердил командир корпуса, глядя на незаправленную под погон портупею... — Не знал, что такие завелись у меня лихачи... на ровном месте спотыкаются.

Тотчас обнаружились сто причин, а сто первая заключалась в том, что сзади торопили, да тут ещё трак скользнул по скобе пастила и, как назло, изменил левый Фрикцион, отчего машина поползла юзом и оступилась с метровой высоты. Судя по неуверенности тона, лейтенант и сам сознавал, что фрикцион не сердце девичье, пещь вполне падежная, и у доброго воина повреждается разве только когда от самого танка остаётся одна железная щепа. Это же отметил и генерал, прибавив сгоряча некоторые слова, от которых все вокруг приосанились, подтянулись и стояли ещё смирнее.

   — Значит, в пренебрежении у вас эти самые... ну, бортовые фрикционы, а зря... — заключил он, утихая. — Кто у вас этим делом занимается?

Тогда и пришлось Соболькову назвать виновника происшествия. Выяснилось, что механиком-водителем у него на двести третьей состоит новичок из пополнения, некий Литовченко, совсем молоденький и сам из здешних мест, а потому немца встречал вплотную и, видать, крепко на кого-то осерчал, раз добровольно прибежал в армию искать врага своего на громадном судилище войны. Последнее в особенности походило на правду, у каждого из них имелись личные счёты с фашистской Германией... Пока генерал прислушивался к чем-то взволнованной памяти, лейтенант незамедлительно перешёл от обороны к наступлению. Что касается двести третьей, пошутил он, то ущерба ей от встряски не предвидится, машина испытанная: так ли ещё махнула она, к примеру, в один овраг под Россошью, после того как вырвало кусок брони из лобовика и повалило прежнего водителя, предшественника Литовченко. Если только припомнит товарищ генерал, то случилось на исходе того дня, когда именно их корпус, зайдя от Валуек, нанёс решающий удар по Италии и заставил её смотаться из войны.

Две красные полоски были нашиты справа на груди лейтенанта. Генерал усмехнулся патриотическому красноречию своего танкиста; одновременно на лицах у всех, в десятке вариантов, повторилась его улыбка. Упоминанье о Россоши было всем им заслуженно и в равной степени приятно; если шепнуть это слово вовремя на ухо обессилевшему товарищу, оно удваивало отвагу, воскрешало, как глоток спирта, этот пароль круговой танкистской поруки.

Генерал поднял голову.

   — Литовченко, Литовченко... — поискал он в памяти, и опять чем-то горячим пахнуло на него из этой ночи. — В школе со мной учился однофамилец мой, Денис Литовченко. Собашник был, целая орава дворняг так и бродила по его пятам... А ну, покажите, что у вас за некий Литовченко!

Тряхнув хохолком, не то седым, не то запушённым снежной пылью, Собольков крикнул это имя в летящий снег, и тотчас знакомый паренёк вытянулся рядом с командиром танка. Луч от фары пришёлся на него сбоку; кроме того, вернувшийся с офицером штаба адъютант подсветил ему мигалкой, без опаски получить вторичное поношение науке и технике. Карие мальчишеские глаза чуть напуганно смотрели из-под густых, не по возрасту, бровей; левая, рассечённая при паденье, слегка кровоточила... Нет, это был не тот Литовченко — моложе, постатней, и явно не Денискиной породы. Не зря Митрофан Платонович Кульков назвал того колобком при выпуске из школы — «катись, колобку, в свит, та стережись, щоб сирый вовк не зьив!».

   — Что же ты, тёзка, плохо за машиной следишь? — заговорил генерал, смягчаясь воспоминаньями. — Танк не лошадь, не огрызнётся, сахару с ладони не попросит... Ты его молча понимай, и дружба его тебя не обманет. А представь, такая же ночь и врагов тысяча... тут каждый болтик слезою бы омыл, да поздно.

Он говорил так, как если бы сын Денискин стоял перед ним, нуждаясь в отеческом наставленье, и всем очень понравилось, что он говорит с этим полумальчишкой как с сыном.

   — Машина исправна... товарищ гвардии генерал-лейтенант. Только я по топ гусеницей тормознул второпях, — открыто признался механик, и опять всем кругом понравилось, что и этот не бежит вины, не ждёт прощенья.

   — За правду хвалю. У меня в корпусе не лгут... Кстати, как батька-то кличут?

   — Батька Екимом звали, — отвечал Литовченко, и брови туже сдвинулись к переносью.

   — Так. Немцы, что ль, убили?

   — Сам помер... от старины.

   — Вот оно что, — по-своему прочитал его интонацию генерал, и почему-то убавилось его огорченье, что хлопец этот даже не родственник Дениске. — За что ж ты ли немца обиделся?.. Дом спалили или девушку твою увели?

Литовченко медлил с ответом; коротко было ему не объяснить, а на длинное пояснение он не решался. И чтоб выручить товарища перед начальством, все заспешили к нему на помощь.

   — Хлебанул беды крестьянской, — подсказал кто-то сверху, с платформы. — Все мы ею досыта пропитались.

   — Сейчас только тот и без горя, кто воровски живёт, — поддержал другой, и генералу показалось, что когда-то он довольно часто слышал этот голос.

   — Такое дело... товарищ гвардии генерал-лейтенант... — начал третий. — Ганцы на селе у них стояли, и один мамашу его мёртвой курой шарахнул...

   — Каб ударил, не стоял бы я на этом месте... — угрюмо поправил Литовченко.

   — Ничего не понимаю, — сказал генерал. — Ударил он её или не ударил?

   — Он у нас чудак, товарищ генерал, — пояснили со стороны.

   — Какое ж тут чудачество! Кто родную мать в обиду выдаст, тому и большая наша мать нипочём, — вступился генерал за паренька, с интересом глядя, как садится и тают снежинки на его щеке, безволосой и чумазой, потому что водители обычно ехали под одним брезентом с печкой, которою и обогревали в походе свой танк. — И как же ты рассчитываешь поймать его в такой суматохе... враги своего?

   — Легше нет, — насмешливо произнёс тот же, охрипший от погоды, мучительно знакомый голос, и почему-то генералу вспомнилось, что ещё не обедал за истёкшие сутки. — Надоть его на перламутровую пуговицу.

   — Это как же так... на пуговицу? — спросил генерал, единственно чтобы ещё раз услышать голос.

   — А как муху ловят. Взять простую пуговицу, от рубашки, скажем, о четырёх дырочках... и обыкновенно крутить у мухи перед глазами, пока она не начнёт вроде вянуть. А там берут осторожно за крылышки, чтоб не взбудить, и поступают по строгому закону... Так, что ль, милый Вася?

Шутка относилась, конечно, к маленькому Литовченке. Тот не отвечал: опустив голову, он уставился на руку свою, обмотанную тряпкой. Этим он как бы клал конец публичному обсужденью своей сокровенной обиды.

   — Значит, гордый ты, тёзка, — одобрительно засмеялся генерал. — Это хорошо. Мне и нужны такие, гордые и злые. Войну видел?

   — Только в кино... товарищ гвардии генерал-лейтенант!

   — Ну, скоро увидишь... Ладно, оставьте его... Посмотрим, что он за вояка... — И повернулся к подсказчику, чтобы удовлетворить возникшее любопытство.

Они стояли перед ним все одинакие, на одно лицо, в одеревенелых от мокроты шинелях и набухших водою сапогах. И всё же человек этот, казавшийся старше других, заметно выделялся в их ряду; здесь опять пригодилась мигалка адъютанта. И хотя танкист был теперь в усах и к тому же немедленно опустил озороватые, себе на уме, глаза, сразу видно было, что личность эта вела образ жизни, навлекающий подозренье в смысле пристрастия к некоторым крепким напиткам. Нельзя было не узнать его, бывшего повара из штаба корпуса, который мог бы прославиться и во всеармейском масштабе, если бы не роковая любознательность к жидкостям. Она не только помешала ему продвигаться по служебным ступеням, но и удержаться на достигнутых высотах; падение случилось как раз после Россоши, когда кладовые штабной столовой значительно пополнились трофейным продовольствием. Итальянский вермут, французское шампанское, венгерский токай и даже тухлый немецкий ром принялись наперегонки сохнуть в его присутствии, а глазуньи, которыми он ограничил круг своей деятельности, приобрели столь броневые вкус и прочность, что офицеры диву давались, до чего можно довести обыкновенное куриное яйцо. Ему давали советы подкидывать эти злодейские яичницы неприятелю, чтоб калечились на них, но он не внял деликатным предупреждениям, и тогда пришлось откомандировать его вовсе из управления корпуса, что не вызнало ни ропота, ни удивления с его стороны.

   — А ведь это ты, Обрядин, — вместо приветствия и весело сказал генерал. — Ну, кем воюешь, как живёшь?

   — Башнёром на двести третьей... товарищ гвардии генерал-лейтенант. Вот, прибаливаю маненько, — сиплым баском сообщил он, желая этим выразить степень своего раскаянья.

   — Так... И болезнь всё та же?

Обрядин не ответил и лишь облизал пышный ус, чтоб скрыть усмешку, какая была и у генерала.

   — Что ж, выздоравливай, — пожелал генерал и уже собирался отойти, потому что не на одной только этой станции происходила выгрузка его хозяйства, да ещё предстояло по пути в район сосредоточения заехать в штаб армии и, кроме того, расспросить кое о чём дежурного офицера штаба. И тут бросилось ему в глаза странное, далее неуместное для солдата, шевеленье на обрядинском животе, чуть повыше поясного ремешка... Башнёр стоял смирно, руки по швам и выпятив грудь так, чтобы по возможности натянуть на груди сукно шипели. Он даже попытался стать бочком к командиру корпуса, но в ту же минуту что-то живое выглянуло из-за борта обрядинской шинелишки.

   — Ну-ка, посветите, капитан. Что это за живность у тебя, Обрядин?

   — Это Кисо... товарищ гвардии генерал-лейтенант, — виновато, упавшим голосом признался тот.

И вот, решительно невозможно стало для начальства покинуть это место, не повидав старинного сослуживца. Не дожидаясь прямого приказания, Обрядин доспал из-за пазухи свой секрет. Маленькое сероватое существо, ёжась от холода и дремотно щурясь на свет, лежало в огромной правой ладони танкиста; левою он прикрывал его от простуды, так что хвост и ноги оставались под угревой мокрого обрядинского рукава.

   — Ну, здравствуй, беглец. Что ж, разве плохо тебе жилось у меня? — тихо произнёс генерал; и уж такой установился в штабе у них обычай — непременно, при каждой встрече, почесать у котёнка за ухом. — А тощий он стал у тебя... верно, яичницами кормишь? Ишь, все рёбра наперечёт!

   — От нервной жизни... товарищ гвардии генерал-лейтенант, — постарался оправдаться Обрядин. — Ведь всё в боях да в боях...

...Гвардейский корпус Литовченко всегда ставили на главном направлении армейского удара. Его молниеносный манёвр и свирепые рейды по тылам врага изучались в академиях не только на его родине. Ветреная военная слава свила себе гнездо на пыльных или обрызганных кровью надкрылках его танков, а горячие головы, что имелись там в каждой роте, собирались помыть их в заграничной рейнской водице... Пятеро таких товарищей, на короткую минутку сойдясь в кружок, а остальные — через их плечи, пристально глядели на домашнего зверька, который мигал и встряхивал головой; когда снежинка залетала в глаз. Вряд ли то была нежность к безответному спутнику героических скитаний; она давно истаяла горьким дымком из их огрубелых сердец, — даже не жалость! Но именно на этом тёплом комочке жизни, напоминавшем о покинутом доме, о милых в далёком тылу, на которых замахнулся Гитлер, сосредоточилась их глубокая солдатская человечность... Снег переставал, шерсть на котёнке смокла, он становился похожим на ежа. Светало, и когда генерал взглянул на часы, он уже без помощи науки и техники разглядел стрелки.

   — Ладно, — сказал он, и офицер связи побежал вперёд предупредить, чтоб заводили машины. — Тёзке выговор, чтоб помнил, какая правая и какая левая сторона. Через недельку надеюсь услышать о вас, товарищи. Всё.

Прижав подбородок к воротнику, он медленно, против ветра, двинулся назад. Штабной офицер, на котором лежала приёмка эшелонов, докладывал в подробностях, когда прибывают очередные, кто именно, по фамилиям и должностям, срывает график движения и откуда должны подать недостающие паровозы... Посерело, когда они подошли к машинам.

Холодная влага с вечера проникла в хромовые генеральские сапоги, но он постоял ещё здесь, прежде чем перелезть высокий, неудобный порог своего «виллиса». Что привлекало его внимание в этой равнине, нынешнюю безотрадность которой не могли скрасить и причуды недавней метели?.. По белёсому покрову полей проступали чёрные дороги; больше ничего там не было, кроме головешек.

   — Здравствуй, зазимок, — непонятно произнёс Литовченко, и у всех, кто стоял поблизости, создалось впечатление, будто он поклонился тому, что лежало под белой простынёю снега.

2


Офицеры имели основания приглядываться к своему генералу. Волнение, обычное при посещении старого, милого жилья, сопровождало его последние сутки. Оно не улеглось, когда машины, но радиатор ныряя в хляби, ринулись по дороге; оно усилилось, как только по сторонам развернулись виды, узнаваемые и всё же не похожие на себя. Литовченко пытался думать о войне, но среди больших хозяйских планов всё чаще, как сухие полевые цветы, попадались благословенные воспоминания, живые и трепетные до озноба и лёгкого холодка в пальцах.

Здесь прошло детство. Отца и мать он знал лишь по блёклой карточке над комодиком, среди пучков чернобыльника и тимьяна. Первые четырнадцать лет безоблачно протекли под крылом у бабушки, прославленной великошумской лекарихи; сам Митрофан Платонович, просвещённый тамошний деятель, лечился её тинктурами от ревматизма. И городки, среди вишнёвых джунглей, доживали век древние монастырьки; ручейки богомольцев тянулись к ним отовсюду. И кому не помогали их пышные святыни, те брели на окраину, к опрятной хатке старухи Литовченко. Безжалобная простонародная хвороба всегда сидела на ступеньках её крыльца. Старуха не брала платы, — люди тайком оставляли посильные, зачастую щедрые приношенья: за цветы, даже сухие, надо платить вровень тому, сколько надежды или радости доставляют они душе.

Этой прямой и суховатой женщине с блестящими, без сединки, волосами принадлежало волшебное травное царство, раскинутое под ногами у всех и открытое немногим. Постоянный спутник странствий на сборы трав, мальчик помогал ей добывать скудный хлеб вдовьего существованья, и за это бабушка научила его слушать голоса родных полей и леса, за сутки вперёд проникать в сокровенные замыслы природы, что сгодилось ему не раз в его военных предприятиях, и в скромном венчике любого придорожного цветка видеть ласковый, недремлющим, всегда присматривающий за тобою глазок Родины, что также невредно знать солдату...

Босыми ногами он исходил великошумскую окрестность. Вот под тем коренастым дубком, который за красу пощадила война, они стояли однажды, застигнутые первовесеннею грозой. Первые капли уже пристреливались по лохматым листьям медвежьего уха, и весёлый гром прокатывался в небе, словно перед обедней на великошумском клиросе прокашливались басы. А здесь, на развилке дорог, он навсегда простился с бабушкой, уходя в жизнь; и старая всё наказывала надевать новые штаны лишь по праздникам и беречь сапоги деда, прослужившие ему полвека. И ещё брала обещаньице слать ей письма о своём бытье, которые он и написал ей, ровным счётом два... В час прощанья стояло безветренное утро. Было тихо в природе, и пели молодые петушки. Дымок паровоза уже белел вдалеке, гудела звонкая июльская земля. Мальчик помчался один, не оглянувшись на старую... Заскочить бы к ней сейчас, она напоила бы его густым, медовой крепости, липовым цветом, а потом закутаться бы в дедов кожух и забыться до сумерек, пока старая хлопочет внизу, сооружая богатырскую пищу. Он уже забывал несложную и меткую знахарскую фармакопею, но из собственного опыта убеждался не однажды, что отвар обыкновенной капусты, в равных долях со свёклой и добрым украинским салом, оказывает целебное влияние на организм, ослабевший от бессонных ночей и сезонного солдатского нездоровья.

Лекариху сменил в городке фельдшерок, лечивший хоть и безуспешно, зато и без старинной поэтической чепухи. Бабушка умерла одна, тремя годами позже, когда внук, поскитавшись по ремёслам, поступил в учительскую семинарию. В семнадцать лет он ещё не разумел обязанности хоть на часок примчаться в Великошумск, проводить старую на порог последнего жилища... И странно: давно обратилось её сухое тело в цветы и травы, хозяйкой которых слыла, а голос растворился в шёпоте капелей, листвы и ручьёв, а дыханье влилось в громадный воздух Родины, но владело им чувство, что она совсем рядом, радуется его свершеньям и слышит, как гремят в его честь московские салюты... Старуха Литовченко ещё жила, только нельзя стало заехать к ней запросто, обнять за никогда не оплаченную заботу. И этот неотданный должок он с лихвой платил теперь своей земле, людям на ней и её честной правде.

Он полуобернулся к адъютанту, который трясся позади на железном сиденье «виллиса» и подскакивал, вроде камешка в погремушке.

— Знобит меня, капитан... и мысли все как-то вбок уклоняются. Осталось у нас что-нибудь в фляге?

Там едва плескалось на донышке; он отхлебнул ровно столько, чтоб но беспокоить посудину до конца пути... Дул сырой и тёплый балканский ветер, почти весенний шум заполнял уши: начиналась оттепель, и не один танкист сейчас вот так же взирал со вздохом на эту непролазную распутицу... Нет, не похож стал Великошумский край на тот, что он покинул тридцать годков назад. И уже не пели там юные, неумелые петушки.

Острая, почти колючая синева сияла из облачной промоины; в ней на бомбёжку тылов прошли, журча, германские самолёты. Литовченко мысленно увидел свои танки, застигнутые в дороге... но вслед за тем проглянуло солнце, и тонкая колоколенка розовым видением вспрянула на горизонте, за бугром. Она стояла на рыночной площади Великошумска, которую, в пору детства, просекала тень трёх знакомых рослых тополей; тотчас за ними и ютился домик учителя Кулькова, самого милого из проживающих нынче на белом свете.

Это был неказистым, без возраста и личной жизни человек, безвестный сеятель народного знания. Только прежде чем бросить семи в почву, он прогревал его в ладони умным человеческим дыханьем. Его уроки никогда не укладывались в программу, но эти взволнованные отступления бывали самой лакомой пищей для его птенцов. Юноша Литовченко пошёл бы тою же дорогой из одного подражанья этому честнейшему образцу, не призови его революция в солдаты... Старый учитель и учитель несостоявшийся не повидались ни разу; Митрофан Платонович только раз выезжал из Великошумска в Москву, за трудовой медалью. Случилось это осенью тридцать девятого года, когда подполковник Литовченко лечился от ран в иркутском госпитале и о награждении узнал из странички учительской газеты, в которой принесли полкило терпкого зелёного винограда. Рядом с краткой заметкой, куда уложились все сорок лет педагогического подвига, помещалась фотография серебряного старичка, стриженного под бобрик и в толстовке; сквозь очки с пытливым юморком глядели те же добрые, пристальные глаза... Весь день до сумерек подполковник мысленно бродил с ним по бедным, немощёным улицам родного городка, а утром напомнил Митрофану Платоновичу открыткой, как тридцать с лишком лог назад он уронил школьный глобус и помял на нём всю Европу от Вислы до самого Рейна.

И старик отыскал в памяти этот эпизод; в ответ пришло цветистое послание, исполненное затейным почерком, так как, кроме всех известных в учебном мире наук, Кульков преподавал также и чистописание. Он извещал, что живот хорошо и его даже выбрали заместителем председателя чего-то; что и Великошумска коснулись пятилетки после того, как под городом, за бывшим конским кладбищем с названием Едовище, обнаружились особые, всемирно полезные глины, какие, по слухам, ещё имеются только в республике Эквадор, на реке Сангурима; что на подъёме у них народная жизнь и до полного счастья осталось не более семи шагов, а сам он молодеет с каждым годом, и если так продолжится, пожалуй, и женится он на какой-нибудь соответственной местной крале, чтоб было на кого ворчать в долгие зимние вечера. Кстати, он звал навестить — если не его самого, ворчуна Кулькова, то хоть помятый глобус, который ещё жив и шлёт поклон приятелю, — а вместе с тем и отдохнуть в родных привольях, тем более что целое парковое кольцо защищает теперь Великошумск от убийственных стенных пылей, — и вкусно соблазнял кавунами, которые в чудовищных размерах и на удивленье иностранным специалистам выращивает там совместно с ним некий Литовченко, но не тот Литовченко, который колобок, а другой, участник сельскохозяйственной выставки от Украины. Горечью старческой обиды отзывали эти убористые строки: много он раскидал семян добра и правды в народную ниву, и хоть бы одно, разрастаясь в плодоносное дерево, кивнуло ему издалека своей могучей кроной!

Так возродилась их дружба. Теперь куда бы ни прибывал по служебным делам полковник Литовченко, отовсюду слал местную диковинку в адрес великошумского учителя: даже из Риги, куда история также закинула однажды генерал-майора Литовченку; наверняка сыщется подарок старику и в немецком городе Берлине. Стесняясь вначале признаться, что не получился из него педагог, он не упомянул в переписке о своём военном поприще, а позже, чтоб уж не смущать его чинами, умолчал и о продвижении по службе. Пусть в памяти старика живёт до поры некрасивый черноглазый мальчик, которому после поврежденья центральной Европы на школьном глобусе он шутливо предсказал шумную военную будущность.

В тихий город Великошумск немцы вступили на третий месяц войны; переписка оборвалась сама собою. Страна узнала имя Литовченки сразу в звании генерал-лейтенанта, которого немцы к исходу второго года именовали уже ein grosser Panzermann. Но как у всех на незаметном перекате к старости взор невольно обращается назад, к истокам жизни, чтоб подвести итоги перед решительным рывком вперёд, так и для Литовченки стало насущной потребностью посещение родного городка. И опять шла навстречу генералу его удачливая судьба. За час до того как был получен приказ о переброске корпуса на Украинский фронт, стало известно о взятии Красной Армией Великошумска.

По существу, он так и ехал прямиком в гости к Митрофану Платоновичу. И теперь, щурясь от бокового ветра, он примеривался заранее, как вкатит на четырёх машинах в тесный дворик на Шевченковской, и войдёт с обнажённой головой; во всех регалиях и славе, и, минуя обычные восклицанья, тут же, в тёмных сенцах, прижмёт старенькую толстовку к олубеневшему сукну генеральской шинели. Не повредит и мальчишеское озорство такого внезапного появления: тем больше будет ликованье старика, когда узнает, что это самый Литовченко, чей газетный портрет прячут под подушками сиротки, у которых Гитлер убил отцов... Они сядут за стол и будут молчать, пока не обвыкнутся после разлуки, и, наверно, вся улица, прослышав о таком госте, соберётся под окошками Кулькова, и хозяин станет спрашивать его о самом сокровенном человеческом на свете. А там, расположась на часок-другой, можно будет выжечь простуду из тела какой-нибудь ядовитой домашней настойкой... И вот началась и потекла долгожданная горячая беседа, и он сам сидел перед Литовченкой, добрый великошумский старик, подливая ему в тоненькую рюмочку. Тем более странно было, что у Кулькова вдруг оказалось лицо адъютанта... Ленивый струйчатый жар поднимался из мокрых хромовых сапог и подступал к подбородку.

   — Василий Андреевич, — уже настойчиво повторял капитан, — я так полагаю, стоило бы вам в хату заехать, переобуться, а то совсем свалитесь. Майору валенки из деревни прислали, а сухие подвёртки где-нибудь на селе добудем. Тут везде наши части стоят. Завтра трудный день... похоже, гроза собирается!

Потребовалось ещё некоторое время, чтоб совсем расстаться с великошумским миражем. Возрастающая, такая мирная издалека, в сознание просочилась канонада. Колоколенка давно пропала; на её место продолговатое, военного происхождения облако встало над горизонтом... Они ехали вдоль линии фронта, приближаясь к нему под малым углом. Пригревало солнце, грозя к ночи обратить всё правобережье в сплошное месиво.

   — Как же я в валенках к командующему заявлюсь! — сообразил, наконец, генерал. — Погоди, кончим войну, назначат меня смотрителем на маяк... тогда и заведу себе козловые сапоги со скрипом, а пока рано мне, капитан. — Возражение звучало неубедительно, и капитан упорствовал, решась использовать слабость противника до конца. — Ну-ну, там посмотрим. Что-то длинно мы едем, не сбиться бы с дороги. Вы следите за картой?

Адъютант расстегнул планшет и стал чертить ногтем по целлулоиду:

   — Давеча Малый Грушевец проехали, та-ак. Нравятся мне здешние населённые пункты... товарищ генерал. Ла-асковый кто-то прозванья им раздавал. Затем балочка, только что миновали, а за нею селение под именем Райское. — Он высунулся из машины, чтоб удостовериться. — Та-ак, похоже! — согласился он, различив уйму пеньков между пригорками багрового щебня и золы; две вороны, явно нездешние, транзитные, доставали себе скудный харч из-под снега. — А ведь во всяком домике по хозяйке имелось, девчатки из окон глазели, в каждой печи вареники... Знатная еда, говорят! В кои веки в гости зашёл, а у них покойник в доме... Нет, едем мы правильно. — И так выходило по его словам, что сейчас будут Белые Коровичи, а оттуда двенадцать километров останется до Лытошина, где стоит штаб армии.

   — Вот вы давеча, видать сквозь сон, про сердце танкиста обронили... товарищ гвардии генерал-лейтенант, — отозвался шофёр, и капитан с неудовольствием покосился на него. — А только, извиняюсь, конечно, нет во мне теперь этого самого сердца. Не надейся и не спрашивай: нету. Нагляделся я раз всего под Кантемировкой, машину остановил, повалился в ромашки у дороги, плачу. И как отплакал своё, так и зажглось во мне враз, не могу себя погасить. Так и горю... Вот еду, а дым чёрный столбом надо мной идёт!

Значит, и другие заметили его простуду: видимо, сочувствие к командиру располагало их к такому дружественному красноречию. Следовало заехать на часок в Коровичи для просушки и леченья. Вскоре показалось жильё, сперва такая же битая скорлупа тёплых мужицких гнёзд, а потом, в отраду сердцу, явилась череда вовсе не тронутых домов, оазис средь пустыни. То и были Белые Коровичи. Пока офицеры бегали куда-то, генерал смотрел, расставив ноги, как молодая женщина доставала журавлём воду из колодца.

3


Он спросил её о чём-то для первого знакомства, молодая ответила не сразу. Разминая застывшие плечи, генерал осведомился, как живут они здесь, на безлюдье. «Хорошо», — отвечала молодая, без плеска ставя ведро на колоду. «Чего ж хорошего, даже собаки на незваных не лают. Пуганые, что ли?» Выяснилось, что собак немцы поморили всех, и даже сверчки на Украине перестали сверчать, но теперь возвращаются кое-где на обжитые места. Словом, когда вернулся офицер связи, генералу стало уже известно, что немцев прогнали всего неделю, что в Коровичах стоит артиллерийский резервный полк, а дальнее крыло уплотнено вдобавок погорельцами — маются где придётся — и клунях, чуланах и погребах.

Валенки оказались сибирскими пимками, чуть не до пояса и на кожаной подошве, такими осанистыми, что у генерала не нашлось возражений против столь вещественного довода.

   — Пока обогреетесь, товарищ Крушинин, — уже по-фронтовому обратился к комкору адъютант, — хозяйка тем временем чайку смастерит. — Он подмигнул молоденькой, и та ответила спокойным взором таких красивых, с такой величавой, неисплаканной печалью, таких глубоких, как после болезни, глаз, что капитан невольно подтянулся и стал обдёргивать на себе ремешки. — Как фамилия, царевна?

   — Литовченко, — сказала женщина, поднимая коромысло на плечо.

   — Ишь, совпадение какое. И мы все тоже Литовченки, — весело поддержал адъютант, потому что такой топ избавлял от расспросов и сразу создавал отношения старой дружбы. — Ну, веди нас к себе, посмотрим, что за дворец по такой красавице.

Узкая натоптанная тропка вела к глазастой хатке на пригорке, казавшейся благополучнее других. Початки кукурузы янтарными монистами списали над окном и покачивались в ветре на крыльце. Слегка сутулясь от тяжести, женщина пропустила гостей на ступеньки. Генерал вошёл первым... Топилась печка. Ветер задувал дым из трубы; домовитый, уютный после холода, соломенный чад стлался по хате. Человек тридцать артиллеристов сидели на лавках вдоль стен и на низких дощатых полатях; иные приладились на чурочке у порога, а один свесил босые ноги с печки, обняв запухшего от сна мальчика, такого же красавца, как его мать. Все поднялись, кроме хозяйки. Старуха осталась сидеть перед печкой и не отвела глаз от огня, даже когда шестеро проезжих молодцов ввалились к ней на постой.

   — Сидите, товарищи, — жестом предупредил общее движенье генерал. — Мы только посушимся, мимоездом. Нет, нет, ни в коем случае... — удержал он адъютанта, собравшегося очистить хату на время их стоянки, и выждал, пока все снова уселись в нерешительном смущении. — Продолжайте свои дела. Политзанятия, кажется?

   — Никак нет, товарищ генерал. Седьмая батарея артполка находится на прочтении писем, — отвечал довольно тщедушного вида усач, быстро оправив на себе застиранную гимнастёрку. — От хозяйкина сына письма, из неметчины. Тут у нас пополнение имеется... вводим, так сказать, в курс всеобщего дела. Красивым слогом написаны!

   — Вот и отлично, и мы послушаем, — одобрил генерал, высвобождаясь из мокрой отяжелевшей шинели.

   — Да уж почти все отчитали, эва, целую горочку. Последнее осталося, — пожалел сержант и кивнул на пачку писем посреди тёмного скоблёного стола. — Только беда, всё по-украински весточки-то, товарищ генерал, а у меня все вологодские да мордва... эва, даже один татарин есть, Алексей. Ишь, на приступочке сидит, согнулся... болеет. Лишний сила в бою давал! — И для приличия посмеялся жестяным, никому не обидным смешком. — Однако всё понятно, слезой писано. Освободить место генералу! — повысил он голос, и скамья сразу опустела, точно полотенцем обмахнули для высокого гостя, но почему-то тесней в хате от этого не стало. — Читай, Куковеренков, не торопись, а то не выдам я тебе рекомендации в артисты.

Он был слишком суетлив для должности политрука, но что-то звенело — то струночкой, то набатно звенело в нём, заставляло вслушиваться с возрастающей тревогой и торопиться, опрометью торопиться куда-то. Обстановка не соответствовала его шутливому тону; прибаутками он хотел побороть смущенье собравшихся, хотя бы и перед чужим начальством. Бледной зимней окраски бальзамины не совсем застилали свет в окнах. Всё же стреляная противотанковая гильза, сплющенная сверху, снабжённая бензином и фитилём, горела на столе, придавая особую, как в храме, торжественность собранью... Шофёры долго стелили салфетку на краешке стола, доставали припасы, выдавали молодке чай на заварку, пока генерал не прекратил их неуместную суетню.

   — И кстати, дайте конфеток мальчику, капитан... — сердясь и сквозь зубы приказал генерал. — Понимать надо... Сам же жалобился, что детей в эвакуации оставил! — И хотя это было сказано вполголоса, тень одобрительной улыбки поочерёдно прошла по всем лицам, кроме старухина. — От отца, что ли, открытки-то?

   — Не, то от дядьки, товарищ военный. А папаши у него нет. Никогда он сынка не приголубит. Всё собирается письмо написать... батьку в могилку, — сказала по-украински женщина с закушенными губами, обернувшись к окну поправить занавеску.

   — Не бойсь, махонький... ешь, сиротка. А ворогу твоему, что дружков твоих в колодец побросал да животиной дохлой сверху накрыл, чтоб не вылезали, — капут, канут немцу! Ешь всё, родной... в Германии ещё добудем. Душу вытряхнем, а добудем... если начальство разрешит, — добавил сержант, испытующе покосясь на генерала, который с наслаждением вдыхал хмельной и сытный пар из стакана.

   — Данке шён, — кротко, забито сказал мальчик.

   — Слышали? — зловеще окликнул усач своё собрание, которое вдруг заёжилось и недобро пошевелилось. — Приступай, Куковеренков!

Ближний, широкоскулый, с неподвижным лицом красноармеец уже держал в руке это остатнее письмо. Как и прочие, то была стандартная открытка с печатным предупреждением писать в одну строку и без помарок. Вместо обратного адреса стоял квадратный лиловый штампе указанием лагерного номера корреспондента. Чтец некоторое время как бы изучал почтовую марку, запоминая одутловатый, с прядью на лбу и выпуклыми жабьими глазами, профиль. Личность эту он видел не раз на плакатах в немецких землянках и не промахнулся бы при встрече, а теперь он просто выжидал, когда всё придёт в прежнюю стройность, перестанет хрустеть серебряная бумажка в сироткином кулачке и замолчит сверчок в подпечье. Слишком много слов было напихано, как попало, в это письмо; столько слов, что любой полдень затмить и опечалить хватило бы этой черноты.Указанное обстоятельство охранило его от цензуры, но оно же заставляло и Куковеренкова запинаться, тем более что он сразу переводил по-русски. Наконец сверчок пискнул ещё раз и затих, также приготовясь слушать послание из неметчины.

«Здравствуйте, родные, кто меня ещё не забыл. Я жму твою праву ручку, мамо, и поклон всей милой, сколь глаза хватит, Украине. Сестрице Одарке мой скучный, далекокрайний привет. И братику Кузьме широсердечный привет тоже. И спасибо, что послали сапоги, а то порвались чоботы мои, и работа мокрая, но только я не получал. Хоть дают мне двенадцать марок в месяц, но ничего не купишь, окроме ситра. Я пишу тебе, мамо, что немножко запух весь и живу хорошо. И снилось мне два раза, что выстроили новую хату и будто идут коровы из нашей улицы, стадо в поле идёт. И тут всё поле превратилось в гробовище. Ты стоишь одна, мамо, и ни травки кругом, ничего нет».

   — Хорошим слогом писано, — взволнованно отметил генерал и повернул голову к молодке. — Это, значит, и есть дядька?.. Сколько ему лет, дядьке?

   — Семнадцатый с Покрова, — отвечала молодая, по-бабьи подпёршись рукой и внимая письму, как новинке.

Чёрная струйка копоти вилась над гильзой, как и несложная нитка повествованья. Кашлянув и как бы подстроив сбившееся горло, Куковеренков ловко провёл пальцем по огню, смахнул нагар и тем прибавил свету. Всё молчало, только из рукомойника у двери размеренно капала вода. Сейчас все эти люди принадлежали к одной семье Литовченок: заезжие шофёры, генерал, перед которым стыли американские бобы со свининой, вологодские с суровыми лицами мужики, татарин Алексей, соломинкой подметавший пол, — и самые боги, выглядывая из бумажного цветника, силились вникнуть в эту протяжную, как песня, жалобу.

«Живу, только и думаю про Украину, — писал дальше мальчик Литовченко. — А нельзя мне тут жить и гулять. Как вспомню всё, как братик Тимофей суму мою нёс и как мамку ударили, так и плачу. Тогда я побежал к вам, но меня поймали. Дали двадцать пять по голому телу, а потом морили голодом, но недолго, мамо. Я опять побежал, в темноте бежать хорошо, тогда поймали меня ещё, а я ничего, только бы не убили. А как узнал я про смерть Тимофея, всё продал с себя, купил ведро картошки и ситра ведро и пил, три дни лежал бесчувственно, поминая старшего братика Тимофея в городе Берлине. Меня палкой тычут, как зверя, чтоб на работу шёл, а я лежу, не могу итти, плачу. А город Берлин разбит чисто, хуже Киева побит. И детей не видать, и людей мало».

Пока звучал этот вопль издалека, генерал допил чай, куда украдкой капитан долил на четверть рома. Да тут ещё две девушки из полкового медсанбата принесли генералу сухие шерстяные подвёртки, заказанные капитаном. Ногам стало легче и теплей, и на душе сделалось так, будто давно живёт здесь; генералу казалось, например, что во всех мелочах знает этого усача, добровольного устроителя нынешнего чтения. Верно, это был старый солдат, которому вторично в жизни пришлось обороняться от немца; и смертно надоела ему вековая угроза, что придут и разорят дотла его достаток, и решил покончить с нею разом и, посетив дом врага, показать ему военное лихо во всей его страшной красе. И он теперь как бы обращался то словом, то взглядом за поддержкой к генералу, чтоб впоследствии не упрекнуло его в беспощадности строгое начальство.

«Я жду от вас ответа, как соловей лета, — заканчивал тем временем Куковеренков. — Хоть пришлите четыре слова. Мне теперь номер дали, пятьсот тридцать, вы не спутайте. И марку наклейте, а то без марки письма не идут. Не давай плакать маме, братик Кузьма, мне тогда легче будет. Я буду жить, пока не забьют. А племяннику ленточку припас, хоть и не девочка, больше ничего нету. Привезу, как уцелею. Больше писать нечего. Писал ваш сын и брат на чужбине...»

   — Это который же Кузьма-то? — спросил офицер связи, когда Куковеренков, сложив письмо поверх кучи, отодвинулся от стола.

   — Средний, всего трое было... кроме Одарки. Он ещё при немцах через фронт в Красиу Армию убежал, — неохотно, потому что не впервые, объяснила молодка. — Опротивело ему со стариками в болоте сидеть. Уж их с овчарками искали, все норочки обшарили.

   — Так-та, — ухватясь за слово, скороговорчато выступил усач. — С егерьками, значит, как на волчатину охотились. В сундук железный спрячь письма-то, хозяюшка... не загорелась бы хатка твоя от них! Вот и поговорим, товарищи, пока каша варится. Выходит, мать, трое у тебя кормильцев-то?.. Богатая!

Старуха поворотила голову, и новоприезжие увидели, что годами она была не старше самого сержанта.

   — Я богатая, — согласилась старуха.

   — Итак, младшенького с сестричкой в неметчину угнали. Средний к нам ушёл. За что же немцы старшего-то сказнили?

   — Старостой у них ходил, — с тем же неподвижным лицом ответила мать и поправила складку платья на колене.

Ответ смутил бы любого, но усач, и, глазом не сморгнув, шёл к правде своей напрямик, зная, что она его не обманет.

   — Так-так!., Тогда ему бы, наоборот, в кафе круглы сутки сидеть, немецким шнапсом совесть заливать. Староста у немцев первый человек. Это есть вроде как бы зубы, собственному народу горло грызть.,, так кто же зубы себе беспричинно губить станет?

   — Не трожь её... Партизанам он помогал, затем и в старосты пошёл, — сказала вместо старухи молодая и вдруг, глянув на мальчика, заговорила много, часто и жарко, точно полымя плеснулось в ней: — Корова у нас была, а старик один, сосед, и прельстился. Уж старый, шестидесяти осьми годов, на что ему корова?.. И выдал он Тимошку немцам за молочко. Мы вот так же ужинали... ввалились они, ухватились за Тимошу, семеро одного держат...

   — Храбрые, значит, семеро одного не боятся! Давай, давай... и ты нам не общую картину описывай, а шаг за шагом иди. Мы судьи, вот мы кто! Нам всё обстоятельственно надо знать...

Она стала рассказывать, как увели Тимофея, и как она прокралась послушать мужнин крик, но все три часа не было крику из немецкой хаты, и как водили его потом по селу, в кровище, с повыдолбанными глазами и с доской на груди, и как билась она затем в ногах у коменданта, чтоб выдали ей порубленное мужнино тело, потому что всё село за него распишется, и её снимали на карточку при этом, лежащую во прахе у чужих сапог, и как словили по приходе красных танков того одряхлевшего от страха Каина, и вдовы слёзно молили, чтоб дали им хоть шильцем уколоть, его по разочку... Тут уж и мать поднялась с табуретки. Она неторопливо прошла к простенку, где в дешёвом багете висели фотографии обширной, за полвека, литовченковской родни... Там были дивчины с букетами, в пёстрых домотканых юбках, молодые люди в матерчатых пиджаках в обтяжку на плечах непомерной широты, какой-то шахтёр, снявшийся в полном подземном облачении, длинноусые хлеборобы и Сталин между ними, раскуривающий трубочку; ещё были там рослые, грудью навыкат, гренадеры прежних времён, сложившие голову за староотеческую славу, и сановитые дядьки́ прославленных запорожских куреней — только оселедцев им не хватало! — выставились из большой братской рамы поглазеть на нынешних хлопцев; и красовался там же вид с Владимирской горки на всеславянские святыни города Киева, и помещался там же зеркала треугольный осколок, чтоб каждый мог сравнить себя с этим отборным, зерно к зерну, племенем... А в левом верхнем углу, как заглавная буква к богатырской родословной, находился совсем ещё не старый, с бритым и мужественным лицом потомок; из-под суровых, сведённых к переносью бровей застенчиво глядели почти девичьи, тёмные украинские очи. Рамочка висела как по отвесу прямо, но, значит, матери было виднее. И по тому, с какой строгой лаской старуха Литовченко коснулась её кончиками пальцев, словно оправляла веночек на покойнике, все поняли, что это и есть её старшенький, предколхоза, Тимофей Литовченко.

Генерал, поднявшийся было познакомиться с ещё одним своим однофамильцем, отошёл первым, и тут бросилось ему в глаза, как высокий артиллерист, стоя поодаль, усмехается и качает головой; и тем обидней показалась такая усмешка генералу, что парень на полторы головы возвышался над прочими, видимых признаков ранений или нашивок на погонах не имел, был с красивым, чуть матовым лицом и, видимо, смертной силы.

   — Чему же вы смеётесь, гражданин? — недружелюбно и нацелясь в его громадный сапог, спросил генерал. — Этот Тимофей... как его по отчеству-то, молодайка?.. Арефьич?.. — недоверчиво протянул он. — Этот Тимофей Арефьич, может быть, ещё на площади в Киеве будет стоять рядом с нашим Тарасом. Мы с тобой друг за дружкой, как звенья танковой гусеницы, идём, а он умирал в одиночку, зная точно, что никто не придёт на помощь.

   — Дозвольте разъяснить, товарищ генерал... — смущённо заговорил артиллерист.

   — Нечего и разъяснять. А знаешь, что на передовой сделали бы из тебя за такой смешок? — оборвал его, рванувшись от двери, кто-то из шофёров.

   — Нет, уж дозвольте разъяснить тогда, товарищ генерал, — нахмурясь, повторил красноармеец. — Это я на Германию дивуюсь. У нас, на Ваге, ежели так с соседями обращаться, в одночасье изведут, уголёчка на развод не оставят. Вот у меня, ребята смеются, кулак два кила весит... и то в будний день, пока не рассержусь! Я им медведя однова наповал уложил...

   — Стреляного! — подзадорил сбоку усач, и вид у него был такой, словно раздувал поднимающееся пламя.

   — А хоть бы стреляного. Ты меня опробуй, как жить надоест! — и оглядел для проверки костистое, досиня, образование на конце правой своей руки. — С чего ж они так, товарищ генерал? Али пустыни непроходимые промеж нас лежат, али горы высокие... и те перешагнуть можно!.. Неосторожность какая...

   — Ладно, помолчи, не волнуйся! — сказали со стороны.

   — На меня теперь метра четыре земли насыпать надо, чтоб я успокоился, — забыв всё, пуще расходился парень. — Я... — Слова так и летели с него, как брызги с точила, а усач пристально глядел ему в глаза, как бы закрепляя в памяти, чтоб напомнить потом в решительную минуту. Уже тянули великана сзади за рукав, стремясь остановить его дерзкую, неприличную при начальстве ярость, но он смолк, только когда офицер связи вбежал в хату с радиограммой из штаба армии. Командующий спешно разыскивал комкора Литовченку. Какие-то неизвестные и грозные обстоятельства меняли установившееся равновесие на этом фронте.

   — Надо мне ехать. Желаю тебе, товарищ, чтоб не изгорела твоя сердитость на полдороге, — сказал на прощанье, уже в шинели, генерал, переглянувшись с усачом; оба поняли друг друга с полувзгляда. — А дорога нам ещё долгая!

Сержант подал ему просохшую у печки шапку. Вдруг затрещал сверчок, благовествуя, что ещё наладится жизнь и снизойдёт былое счастье на четырежды осиротелую хату. Его заглушило урчанье заведённых машин. Дружным рокотом артиллеристы проводили гостей. Во дворе старая хозяйка набирала соломы из стожка. Генерал пощурился на её полубосые ноги, на худые лопатки, охваченные знойким ветром, хотел сказать на прощанье, чтоб не убивалась о среднем своём сыне, который сидит теперь у него в танке, за надёжной стеной, но усомнился в чём-то и, выйдя за ворота, подозвал своего капитана.

   — Забыл, как у них среднего-то звали, что в армию ушёл?

   — Кузьма, товарищ гвардии генерал-лейтенант.

   — Так. А того, что ночью танк чуть не завалил?

   — Того Васей при мае называли...

Скоро иные мысли и совсем прочерневшие под солнцем поля охватили их. Когда минутой позже Литовченко выглянул в заднее окошко, ни деревца, ни дымка над трубой не осталось от Белых Коровичей. Зато другой, громадный и плоский дым вставал на горизонте. Его было много, и ветру было из чего изваять длинную чёрную лисицу, вытянутую движеньем и на бегу распустившую хвост. Воздух двигался как раз оттуда, слышна была усердная работа артиллерийских батарей.

   — А, пожалуй, зря вы на Коровичи поплелись, капитан. Через Березно было бы нам ближе. Если не ошибаюсь, это Млечное полыхает?

   — Нет, это Великошумск горит... товарищ гвардии генерал-лейтенант, — уверенно поправил его адъютант.

4


Из опасений, внушённых именно этим зрелищем час назад, адъютант избрал более длинную дорогу, через Коровичи. Осторожность оправдалась в ближайшем селе, в Ставищах, также памятном генералу по каруселям и балаганам его трескучих ярмарок. Оно предстало сейчас с закрытыми ставнями, горелое не однажды, примолкшее, чтоб война не вернулась, хотя бы на детский плач, добить и разметать нищие останки. При подъёме в гору, у плотины, обсаженной раскорякими вётлами, танкистов остановила регулировщица. Она направляла их на просёлок, выводивший на Житомирское шоссе. Объезд означал пятнадцать километров крюку и прежде всего крутые перемены во фронтовой обстановке. Капитан поднялся наверх поискать хотя бы дорожного коменданта. И пока остальные дрогли здесь, у тёмной, загустелой воды, в узкую горловину мостка стали спускаться огромные, в грязи по кровлю, санитарные автобусы. Медленно, из внимания к хрупкому своему грузу, они проплывали мимо, почти впритирку к встречным машинам и на короткое время застилая в них свет. Он затемнился семнадцать раз сряду, и уже на первой трети все выбрались наружу, кроме генерала. Перестав крутить цигарки, шофёры провожали глазами этих первых вестников ночных происшествий под Великошумском, и один глядел дольше всех, пока ветер не выдул из-под пальцев половину табаку.

— Отвык от войны-то, чёрт гладкий? — пошутил сосед, когда последний автобус ушёл на восток.

В Ставищах адъютант разведал не больше, чем знала со слов проезжающих эта кудреватая румяная девушка в коротенькой шинельке. Всю ночь, по её словам, громыхали сквозь вьюгу пушки, и десятки осветительных ракет висели на горизонте; немцы проявляли усиленную деятельность. Она терпеливо растолковала все приметы объезда: как добраться до коневого совхоза и куда сворачивать от монастырских прудков, чтоб без промаха попасть на переправу... и шумливым флажком показывала в ветреную, звенящую тревогой даль. Оттуда порывами доносилось мушиное тарахтенье застрявшего грузовика; погудев и передохнув, он снова силился оторвать лапки от неодолимо-клейкого листа дороги. Война услышала жалобу: понижаясь в тоне, просвистел воздух, и тощий, из-за расстояния, веер земли и дыма распустился среди поваленных телеграфных столбов.

   — Вам как раз туда и надо ехать, — улыбнувшись, сказала девушка, и ямочки на щеках стали ещё румяней от смущенья. — Всё утро из дальнобоек щупают... впустую, — прибавила она успокоительно, для шофёров, которые уже приметили, что после разрыва тарахтенье грузовика прекратилось.

   — Откуда сама-то? — спросил связист, топча недокуренную папироску.

   — Воронежская...

   — Ну и сами мы все воронежские! Не задремли смотри, а то ганец подкрадётся!

Так, подкопив силы, они нырнули в тёмно-рыжее месиво просёлка, под некрашеный шлагбаум контрольного пункта. Здесь кончалась хорошая дорога. Два часа тащились они почти на первой скорости, и каждый давал зарок замостить после войны всякую лесную тропку клинкером: впрочем, обеты тотчас забывались, едва почва под колёсами становилась твёрже. Обстрел не повторялся, погода совсем разветрилась, и веселили по сторонам плакаты с наказом экономить горючее. Великошумск и его великая гарь сдвинулись в сторону, и даже мыслей не осталось о Великошумске, когда поднимались на шоссе.

Их сразу захватил деловитый поток фронтовой магистрали. Здесь ехало всё, чтоб, растворясь в ничто, превратиться в победу. Ехали ящики с концентратами, бензин, зимняя стёганая одежда и металл, продолговатые пироги с толовой начинкой; ехали лекарства в гигантской таре, авиамоторы и то, чем их поражают наповал, валенки ехали пополам с гармонями, а лазаретные кровати, — целая трёхтонка с железными скелетами, — напрасно старались опередить тот желанный и праздничный груз; ехали толстые мешки с ядрицей, кислота в просторном зелёном стекле, ремонтные станки, буханки хлеба, которых хватило бы вымостить дорогу до самого Лытошина, книги, строительный лес, вино для живых и кровь для оживления уставших на поле боя, кипы сена, туши мяса и прочее, чем питается в разгаре наступленье, — в бочках, тоннах, тюках и десятках погонных километров. Всё это тысячеименное богатство страны превращалось как бы в густую и вязкую жидкость; невидимое сердце проталкивало её в узкую и гибкую артерию военной дороги... С однообразным рокотом, в несколько рядов мчались цистерны, заморские «доджи» с зенитными установками в кузовах, и серенькие наши «ЗИСы» перегоняли их в стремительном беге к победе; степенно, о бок со своими крановыми американскими собратьями, шли чумазые челябинские тягачи, чернорабочие танковых сражений, неслись ловкие противотанковые пушки, стальные осы, прицепленные к бронетранспортёрам, и двигалась их старшая тяжеловесная родня, едва прикрытая раздувающимися чехлами; «студебеккеры» шлёпали широкими лапищами по шоссе, и прятались за ними машины в брезентах неизвестного назначения, а рядом попрыгивала походная банька, русско-татарский рай на колёсах, и добрый десяток веников приплясывал над кабинкой белозубого водителя.

Всё это, забрызганное грязью и стократно повторенное, днём и ночью неукротимо двигалось в самое пекло великошумской битвы. По сторонам, среди опалённых буковых рощ, как предупрежденье судьбы, чернели остовы сожжённых машин, битые германские танки, валялись дырявые, полные талой жижи чашки танковых башен, пучились трупы лошадей, подернутые снежком, и ещё не стаяли на них вороньи следки, но уже никакая сила в мире не могла задержать этот поток. Да ещё по обочинам, насколько хватало кругозора, грохоча и с открытыми люками, по два в ряд катились танки, облепленные своими десантниками, как цыплятами наседка. Они служили как бы железными берегами для этой реки народного гнева, и только теперь становилось ясно, какую вековую дремучую силу разбудил вражеский удар.

   — А ведь это из моих! — определил генерал, приглядываясь к новёхоньким «тридцатьчетвёркам». — Не узнаю только, которая...

   — Та самая, тридцать седьмая, — подсказал адъютант.

На броне ближней машины он различил свой корпусной опознавательный знак, а через мгновенье под белым, с крылышком, ромбиком он увидел и номер — двести три. Кидаясь грязью, она шла по всем правилам походного марша, соблюдая сорокаметровую дистанцию тормозного пути. Как и на прочих, среди привязанных бачков, походной печки, ящиков с боеприпасами сидели затаившиеся на заветной думке люди: может быть, они пели. И вдруг генерал живо вспомнил вихрастого лейтенанта. Это вместе с ним довелось ему повоевать однажды, когда сорок четвёртая летом прошлого года напоролась на засаду Гудериана; с управленческого танка сбили ленивец, и первая машина, куда наугад вскочил командир бригады Литовченко, оказалась двести третьей. Сам он получил второе Красное Знамя за это бравое дело, и уже не помнил, чем именно судьба, кроме седой прядки, наградила лейтенанта. Было грустно, что не обласкал Соболькова, не напомнил про жаркий денёк, тем более, что они как бы породнились в тот раз, потому что оба вышли с лёгкими ранениями из боя. Он припомнил кстати, что, по слухам, это отличный мастер простонародной сказки, и тут же порешил непременно, при случае, послушать Соболькова как ради поощрения таланта, так и из интереса, чем он потчует целую бригаду на отдыхе...

Ни метра не пустовало на шоссе, и всем находилось место. Вольным шагом двигалась пехота пополнения, наглядные примеры разноязычного нашего единства. Даже в такую мокредь, которая ещё больше однообразила их, чем серая шинель, казах отличался походкой от грузина, а украинец повадками от сибиряка. Эти последние хмуро покачивались на мохнатых коренастых лошадках, в особенности сердитые на немца, оторвавшего их от воистину государственных дел. Не было нужды расставлять плакаты по пути, чтоб возбудить в них воинскую решимость. Следы разрушения и гибели по сторонам дороги повелевали им грознее всякого приказа... Шли и видели, как стынут связисты на столбах, починяя рваные провода; видели, как воронки от авиабомб заваливают щебнем разгромленного посёлка, и по кварталу умещается в каждую ямину; видели, как престарелый дед со внучкой пытаются набрать горелого мусора на зимний шалаш, а уж декабрь глядит из лесу; они также прикидывали на глазок, сколько гвоздей, топоров и пил получилось бы из этой железной, уже неузнаваемой падали, и переводили на трудодни стоимость того материального потока, который завтра сгрызёт одна атака. Они шли, сосредоточенно глядя в смутную точку впереди, за чертой неба, где маячили мрачные призраки — дурацкие «мёртвые головы» и непонятные им «райхи», «валлонки» и «викинги»[8] и прочая, на устрашенье трусов выдуманная чертовня; они шли убить их прочно и навсегда; они шли, и горькое море крестьянской беды плескалось у них под ногами.

В гуще потока возвращались беженцы на разорённые гнездовья. Тощие коровы со скорбными библейскими глазами волочили ветхие телеги, и старики сбоку помогали животинам дотянуться до дому. Выводки крестьянских ребяток, по четверо в одной дерюге, с безжалобной заискивающей улыбкой смотрели на матерей, которые со сжатыми губами шагали возле, не имея другой надежды на земле, кроме как на обвисшие свои вдоль тела руки. С упорством младости плелись старухи повидать на закате родимые могилки, знакомый на шляху тополёк, и поспешало сзади некое существо, голодное и пуганое, чёрный лохматый псишко, отвыкший лаять по чужим дворам. Увёртываясь от огромных колёс, он бежал и всё принюхивался, искал подобного себе, чтоб поведать о своих собачьих горестях... но даже и мокрой шёрсткой не пахнуло ни разу из смрадной бензиновой реки кругом. Порой он принимался скакать на снежной обочине, похожий на чернильную кляксу, и даже лаять каким-то петушиным голосом, то ли от радости жизни, то ли из потребности показать войне, что и он тоже злой и кусачий... И ещё восьмилетняя девочка, вся прогибаясь назад от непосильной ноши, тащила плетёную старушечью котомку за спиной, а в руке несла большую стеклянную бутыль на верёвочке, жалкое крестьянское сокровище. Прижимаясь к берегам, эта человеческая щепа тоже плыла в реке войны, не догадываясь о ночных событиях под Великошумском.

И, как бы к сведению их, в воздухе появились германские самолёты. Усталые, они возвращались с бомбёжки на неуязвимой высоте, и лишь один стрелок, любитель мёртвого тела, спустился из облаков, соблазняясь беспроигрышной мишенью. Он подобрался с тыла и подветренной стороны, и в ровный гул потока влился внезапный рёв его авиамоторов. Его услышали все сразу, как бы судорога прошла по шоссе; большой штабной автобус с ходу ударил о передний «додж», поставив его поперёк пути, и движенье замерло, как останавливается поезд у станции, с буферным лязгом и визгом тормоза. Насыпь была высока, и, прежде чем ринуться с неё врассыпную, все, в тысячи глаз, оглянулись назад. Чёрная птица падала на то самое место, куда толкало самосохранение; отражённое солнце сверкало в её чуть наклонённом крыле. Прежде чем опасность достигла сознания, машина увеличилась вчетверо, потёмки пронеслись над головами, и в ту же минуту лётчик дал пулемётную очередь. Звон стекла и вопль женщин — всё поглотило урчанье смертоносца. Так ударяют полосой капли в начале проливня, но самого дождя не последовало. Зенитные пулемёты били вдогонку с запозданием и без видимого успеха.

Пока они стояли так и воздух струился над перегретыми моторами, генерал вышел из машины приказать связисту ехать впереди, прокладывать путь его «виллису». «Этак мы до вечера тут проваландаемся!» — собрался сказать он и забыл, привлечённый подробностью, может быть самой ничтожной в его военных наблюденьях. Девочка стояла лицом в сторону, откуда нападал самолёт; испаринка страха проступила в её лице. Мать тормошила её, припадала окровавленной щекой к её щеке, белой и невинной, всплёскивая руками и всхлипывая кому-то на ветер: «Обмерла, господи, обмерла...» А та, виновато улыбаясь, с недоверием косилась на правую руку, где на верёвочке висело одно горлышко без бутылки. И рядом, у тележного обода, на снегу валялось нечто чёрное, неподвижное, похожее на большую чернильную кляксу. Оно лежало, откинув голову, как все убитые, независимо от звания или породы; один глаз, открытый и чем-то уж слишком людской, глядел на генерала, как бы говоря: «вот, и не доехали... такие-то дела бывают, ваше человеческое превосходительство!» Наверно, то и был последний псишко на Украине.

Подошедший старик шевельнул его ногой и подтолкнул корову, чтобы шла. И как только в кузов передней машины втащили одного простреленного бойца и скинули под откос лошадь, бившуюся в постромках, шествие на запад возобновилось с удвоенной резвостью. Люди стремились наверстать время, хорошо зная, что веков рабства стоит иная утраченная, попусту минута.

— Ну, погоняй теперь, — приказал Литовченко шофёру, который, пользуясь остановкой, отполировал до блеска забрызганное стекло.

Они и без того были близки к цели путешествия. Командующий гвардейской танковой армией имел привычку устраиваться вблизи передовой. Легонько подрагивала земля, и, ощутимые телом, доносились артиллерийские перекаты. Времени хватило в обрез, чтоб сменить пимки на несколько подсохшие сапоги.

5


Шестеро нарядных гусей полтулузской породы дружным гортанным клёкотом приветствовали прибытие гостей, да ещё встретился знакомый подполковник из разведки; он и повёл приезжего в штаб армии. В баке кончилось горючее, они решили пойти пешком. Можно было обойтись без провожатого; лишь у одной хатки, прижавшись к стенке, торчали два броневичка, ходил важного обличья часовой, с крыльца то и дело сбегали озабоченные люди, и сюда отовсюду сбегались толстые резиновые провода. И пока шли, выбирая где посуше, через лазы в плетнях, мимо замаскированных управленческих танков и крестьянских бомбоубежищ, строенных из поленьев и кукурузной соломы, стали известны лытошинские новости. Ночью, в самую метель, немцы форсировали Криничку и заняли Великошумск.

Оживление обозначилось неделю назад, когда Манштейн попытался продавить нашу оборону под Озерянами, на юге. Наступила напряжённей пора, и те, кому проездом на Черноморье доводилось лакомиться сладчайшей здешней вишней, никогда не подозревали стратегического значения Великошумска для победы. Трое суток сряду немцы бомбили передний край и потом неизменно к сумеркам, близ шестнадцати часов, кидали в это крошево танки; с намерением зацепиться ночью за раскисший противоположный берег речки. К переправам спускались «тигры» и «фердинанды» со всякой бронированной мелочью в их надёжном полукольце; их встречали плотным огнём и уже наложили много, в иные дни до полусотни подрывались на минных полях, но они напирали вновь по инстинкту саранчи: задние достигнут цели!.. Защитники рубежа стояли крепко, они выходили в поединок с подвижными крепостями, они умирали, продолжая целиться из противотанковых ружей, артиллеристы повисали на своих пушках, и немецкие разведчики открытым кодом радировали с воздуха своим штабам: русские не отступают, русские никуда не отступают. Надо было выстоять и не состариться, пока продвигались другие братские фронты. Был там один знаменитейший злой таёжный охотник с Амура — «тигровая смерть» у себя на родине; он и здесь сохранил своё прозвище, но и его свалили. Происходило испытание самой человеческой породы, и тут выяснилось, что прочнее сортовой стали смертная человеческая плоть. Буравя нашу оборону резервами, подтянутыми под прикрытием нелётной погоды, противник за четверо суток продвинулся на восемь километров... Всё это гораздо короче, лаконичным штабным языком рассказал подполковник.

   — Вот этот самый ганец, — кивнул он на долговязого немецкого зенитчика, которого вели по улице, — сообщил со слов офицеров, что к исходу месяца Гитлер рассчитывает посетить Киев. Киевбургом собираются назвать! — Он усмешливо покачал головой и мимоходом заглянул в окно. — Командующий у себя... Я покину вас здесь, товарищ генерал.

Часовой по-ефрейторски откинул винтовку в сторону, и одновременно дверь пропела что-то складное и приветное домовитым бабьим голоском. Тесная, полутёмная кухонька полна была военного народа. На скамье близ окошка занимался чтением сухощавый человек с костяным желтоватым профилем, — видимо, заезжий, в военной форме, артист. Трёпаную, — поминок от бежавших хозяев, — книжку он держал в точёных чистых пальцах; судя по первой запевной строке главы, это был Гоголь... Два фронтовых майора также дожидались очереди на приём, и один натуго забивал махорку в трубочку, а другой, томясь бездельем, рассматривал иконы, заполнявшие угол и украшенные расшитыми ручниками. На нижней, освещённой тускнеющим солнцем и в дешёвом золочёном киоте, — безусая ангельская конница, численностью до полуэскадрона, гналась за пешими демонами, явно сконфуженными таким обстоятельством; впрочем, не атака привлекала внимание майора, а просто он пользовался стеклом как зеркалом. Ощутив взгляд на спине, он обернул молодое лицо и не очень естественно заметил что-то о плохой кавалерийской посадке ангелов.

   — Ничего, юноша... мы все небритые сегодня, — усмехнулся артист к ещё большему смущению офицера и, погладив желтоватый подбородок, перевернул страницу.

Три ординарца ещё стояли у печки с подпухшими от бессонницы лицами. Ближний помог Литовченке отыскать свободный крючок на вешалке. В ту же минуту от командующего вышел длинный генерал, его помощник по технике. Соратники по началу кампании, они узнали друг друга.

   — Вовремя, Василий Андреич. Хозяин ждёт тебя. Укомплектован полностью?

   — По штату. Слышал, большие дела у вас?

   — Да... как говорится, бои местного значения. Третьи сутки не спим, лезут. На днях мы им такой натюрморт из двух саксонских полков соорудили, что, кажется, следовало бы образумиться, а вот опять...

Они прислушались к двойному телефонному разговору за фанерной дверью. По академии Литовченко был двумя годами моложе командующего, вместе они ещё не воевали, но он сразу различил этот глуховатый, чуть иронический голос. Пока начальник штаба, надрывая горло, кричал куда-то сквозь шумный оттепельный ветер, дозываясь, какого-то «Льва Толстого» с левого фланга, командующий приказывал номеру 14.63 на правом создать со второй половины дня ударную группировку и все тяжёлые системы подготовить к вечернему спектаклю.

— Ну, ступай, Василий Андреич, — сказал армейский помпотех. — Сейчас он по телефону обходит своё хозяйство... Самое время знакомиться. Через часок начнётся... тогда придётся, пожалуй, и тебе тряхнуть своим добром.

Они условились, если посещение не затянется, встретиться в штабной столовой.

Был конец зимнего дня, когда Литовченко вошёл к командующему. Не отрываясь от телефона, начальник штаба приветливо кивнул головой и, приговаривая «Льву Толстому» «так-так, так-так-так...», продолжал заносить в рабочую схему обстановку левого крыла на 15.00. Всё насквозь пропиталось табачной гарью в этой небольшой, со следами былого зажитка, комнате — дубовые столы, накрытые скатертями двухвёрсток, полевые телефоны шоколадной пластмассы, плохая копия униатской мадонны[9] в углу и даже фикус, оставленный здесь, верно, для веселья, бодрости, здоровья и красоты. В щель приоткрытого окна еле струился к ногам мокрый холодок. Тонкий, уже остылый лучик солнца просекал стоялую сизую дымку и томным золотом растворялся в стакане чая на столе у командующего... Сам он, в меховом жилете, откинувшись к спинке поповского малинового кресла, сидел вполоборота к окну; отражённые от плюша отблески лежали на его гладко выбритом и преждевременно постаревшем затылке.

Разговор подходил к концу. Как и вчера в то же время, обманчивое затишье наступило на участке 14.63. Командующий выразил сожаление, что не удалось уберечь от огня две тысячи тонн зерна, вздохнул о жителях, вынужденных вновь покидать родные очаги, не забыл подтвердить приказание о сборе стреляных гильз, распорядился узнать, в чьих руках хуторок Вышня, и позвонить ему через полчаса и в заключение похвалил за взятые у немцев четыре грузовика подошвенной кожи. «А своей сколько оставил?.. На пятках-то цела?.. Ну, не серчай, я пошутил...» — смягчил он свой упрёк за вчерашнее, и вдруг в суховатом тоне его прозвучала неожиданная душевная нотка.

— Волнуешься? — спросил он, вполовину понизив голос. — Держись, я за тебя вчетверо переживаю. Что? Я и сам знаю, что его много... — соглашался он и рисовал всё тот же синий ромбик на карте перед собою среди сложных пунктиров и цветных границ войсковых подразделений; уже бумага продавилась в этом месте, а он всё чертил, подсознательно выражая этим тяжесть вражеских танков, навалившихся на 14.63. — Раз много — значит, мишень шире, это хорошо... а? Погоди, погоди, да ведь и ганец-то не тот пошёл: устал, боится. Завтра его станут запросто резать финками на всех перекрёстках Европы... Ну, рад за такую ясность твоей мысли... Танки, как и сказал, буду выдавать из расчёта — сколько подобьёшь, столько и получишь. Каждую минуту гляжу на тебя. С тобой всё! — Положив на подоконник трубку, он отставил туда же нетронутый стакан, а оранжевое пятнышко так и осталось лежать на карте. — Да, ему трудно сейчас. Ещё одна моторизованная, из Дании подошла...

Прежде чем повернуться к приезжему, он долю минуты, опершись локтями о карту, смотрел на квадратный кусок Украины, положенный перед ним на столе. Если бы не пальцы, разминавшие папиросу, можно было бы думать, что он задремал. Из личного опыта Литовченко знал то особое состояние человека на большой командной высоте, когда вдруг как бы оживают эти беззвучные иероглифы, значки и цифры, приходят в движение, ощутимо заполняя все извилины мозга. Тогда одновременно, как в магическом стекле и лишь в преуменьшенных дальностью масштабах, выступают самые мелкие подробности минутки перед вражеской атакой... Чавкая, ползут запоздалые бензиновые цистерны, и жжёт их на шоссе вражеская авиация; с зубовным чертыханьем вязнет по колено в грязи мотопехота; и самоходное орудие завалилось в трясину, проломив мост, — никаким полиспастом не вытянешь его до ночи; в ноту геркулесовых усилий люди тащат боевое питание своим машинам; ремонтники крадутся к подбитой вчера самоходке, прячась от миномётов в тени тягача... А где-то рядом прокладывает трассу вечернего удара немецкая разведка, и «фокке-вульфы»[10], как комары в закате, толкутся над передним краем, и куда-то пропала полусотня разнокалиберных немецких танков, что час назад пробиралась вот этой лощиной, отменённой синим карандашом; из них двадцать четыре зверя покрупнее завернули за рощу, в засаду, а мелочь с неизвестным намерением спустилась к разбитой переправе и рассеялась по осеннему туманцу в ничто. Тонны этого свежего германского хромоникеля давили на плечи командующего, отчего, казалось порой, легче было бы, если бы все прошли через самое его тело.

   — Сергей Семёныч... командир отдельного корпуса прибыл, — осторожно подсказал начальник штаба.

Командующий привстал навстречу, и Литовченко мог оценить по его несвежему лицу, что стоила ему, победителю Днепра, оборона маленького Великошумска. На газетной фотографии, опубликованной по поводу присвоения ему звания Героя, был изображён нестарый человек, недюжинной воинской зоркости и большого волевого нажима; этот был человечней и старше. По меньшей мере десять лет отделяли портрет от оригинала. Но с задорной хитринкой взглянули на Литовченку его светлые, низко срезанные веками глаза и читали, читали в нём всё до последней, ещё нынешним утром написанной строки.

   — Я задержал вас, простите, — сказал он, когда Литовченко по форме представился новому начальнику. — Слышал о вас. Хорошо воевали под Кантемировкой. Мы с вами едва не встретились и на Халхин-Голе...

   — Да, я командовал танковой бригадой, уточнил Литовченко.

Их рукопожатье длилось дольше, чем требуется для обычного первого знакомства.

   — Мой начальник штаба, знакомьтесь. Именинник сегодня, по этому случаю предвидится большая иллюминация в 16.00... Что ж, подсоблять приехали? Хорошо. — Он показал на стул возле себя. — У вас красные глаза, генерал... простудились?

   — Ветром надуло, товарищ командующий. «Виллис».

   — Тогда в порядке. Я и сам два дня с гриппом просидел... Сегодня ветрено. Ну, места тут красивые, жалко отдавать такие. Рощи, знаете, речки романтические. Например, река Слеза, пожалуйста... ваш район обороны! — и стукнул пальцем в голубую жилочку на карте, которую ни на мгновенье не выпускал из поля зрения.

   — Мне знакомы эти места, — вставил Литовченко.

   — Воевали здесь?

   — Нет... но бывать приходилось.

   — Отлично. Словом, не знаю, сколь приятные воспоминания связаны у вас с местностью, но климат нынче здесь довольно жаркий...

Они посмеялись, все трое, давая время окрепнуть завязавшейся боевой дружбе. Неожиданно суховато командующий осведомился, как прошла разгрузка, кто состоит начальником штаба в корпусе и прежде всего много ли стариков в бригаде. Тот отвечал по порядку, что последние эшелоны прибыли в четырнадцать десять, о чём узнал в Коровичах, что начальник штаба — его соратник по Кантемировке, и когда говорил о стариках корпуса, мысленно видел перед собою Соболькова.

   — Приятно, — откликнулся командующий и помолчал, явно прикидывая сроки прибытия корпуса в район сосредоточения. — Ехали через Коровичи — значит, всё поняли. Напирают!.. Дорога без приключений? Впечатления обычные?

Оба вопроса не требовали ответа и служили лишь переходом к большому разговору, но в памяти Литовченки мелькнули письма из неметчины, девочка с бутылью, опустошённые селенья. Вместе с воспоминаниями опять смутный жар вхлынул в голову и руки, и стало невозможно не подвести беглые итоги наблюдениям дня. Что-то располагало к беседе в этой чистой хатке, похожей на домик учителя Кулькова, на исходе дня и на пороге событий. Верилось, они начнутся, едва лучик переползёт с края стола на фикус и потеряется в его вислой зелени.

   — Горя много причинили они нам, товарищ командующий. За пальбой как-то не примечаешь его, а как зачерпнёшь в ладонь да рассмотришь одну такую горилочку... — Он сконфуженно запнулся на догадке, что никто не слушает его.

   — Минуточку, — перебил командующий, коснувшись его руки, и жестом обратился к начальнику штаба: — Прикажите дать мне стотысячную карту и ещё артиллерийскую, по новым ориентирам. И кроме того, схемы всех минных полей. Вообще я нахожу наше минирование неудовлетворительным. Разучились стоять в обороне! Я спрашиваю, как... как могла эта полусотня пройти мимо Дедовщины?.. Простите, я слушаю вас... о чём вы начали? — вернулся он к приезжему. — Ах да, про горе. В основном это, конечно, правильное и довольно ценное наблюдение, но... А здорово вас прохватило, генерал. Вам бы спирту теперь с кайенским перцем. Знатная, едучая штука, медный таз в сито превращает... Ребята у одного местного фюрера достали. Вы ещё не обедали? Тогда займёмся пока действительностью, а там и пообедаем вместе, если не полезут. Что-то наши кулинары при мне давеча имениннику карасями хвалились...

Он надел очки. Стало тихо, будто и не война. Из комнаты по соседству сочился ворчливый басок: уединясь, член Военного совета отчитывал одного из прибывших майоров, видимо, оступившегося хозяйственника. Потом над самой кровлей протрещал самолётный винт, и прохожий «мессершмитт» выбросил наугад кассету мелких бомб. Одна упала рядом, на огороде, всё легонько дрогнуло, а лампа синего стекла двинулась на подоконнике, точно собралась вон из хаты. Командующий с укоризной взглянул на неё поверх очков и снова склонился над Украиной.

— ...следите за мной, генерал? Здесь у них шесть танковых дивизий, правда, трёпаных. Скоро довоюются до сумы, битого туза по десять раз в игру кидают. Я сам эту «валлонию» раза три по морде бил... Но на днях одну перекантовали с севера, да вот, оказывается, свежая из Дании подошла. Этих предоставляю вам, лакомьтесь, генерал. Заметьте, отличная самоходная на левом фланге! Всё это нацеливается... — Красный карандаш пробежал от Житомира до великой водной преграды, указывая предполагаемое направление главного немецкого удара; недосказанное Литовченко сам читал на карте из-за плеча командующего. — Вчера натиском необыкновенной плотности, в две танковых дивизии на километр фронта, им удалось...

Повторялся рассказ подполковника, но уже в точной схеме всех оперативных обстоятельств. Итак, преследуя Германию, отходящую на юго-запад, наши передовые части задержались для перегруппировки и подтягивания тылов. Иссякала сила в железном кулаке, раздробившем киевский узел немецкой обороны, и противник стремился теперь обратить в выгоду себе эту вынужденную приостановку советского наступления. Здесь он решил огрызнуться, на рубеже неглубокой речки, внучки старого Днепра, на том этапе войны, когда явственно обозначился перевес Красной Армии, это было отчаянье пополам с авантюрой, но даже скромный успех окрылил бы щипаного германского орла и доставил бы ему временную возможность манёвра на вторые советские эшелоны. Данные разведки, немецкие листовки и пленные сходились в одном: чёрная птица собиралась доклёвывать свою жертву. Гвардейская танковая армия медленно пятилась на восток, и это походило на то, как замахивается бичом пастух, когда рукоятка ещё отводится назад, а самый злой и острый кончик уже поднимается из пыли для броска вперёд.

   — Итак, задача вашего корпуса в том, чтобы задержать противника на этом рубеже, а когда от надпорет себе брюхо о ваше железо...

Ветер совсем стих. В природе наступила почти весенняя тишина, пронизанная спокойным желтоватым светом. Хотелось, чтобы длился вечный этот вечер, тихий и благостный дар, улыбка Родины солдату, уходящему в бой. Но таяло его очарование, вдруг повеяло холодом, пора стало прикрыть окно. Лучик погас, и тотчас же, все четыре и вперебой, зазвонили телефоны. Начальник штаба взял сразу две трубки, четвёртая досталась члену Военного совета, который появился следом за майором, шедшим на цыпочках и красным, как после бани.

Некоторое время все говорили — «да, да, да», отмечая передвижения противника, и видно было, как старели карты. «Лев Толстой» доносил справа о начале германской атаки. Семьдесят танков и около трёх батальонов пьяной пехоты выдвинулись на Хомянку, с намерением работать на север и северо-восток. 14.63 сообщалодновременно, что двенадцать «тигров» в сопровождении зверья помельче смяли миномётный полк и распространяются вдоль реки. Шквальный артиллерийский огонь в центре также следовало считать предвестием удара. В целях отвлечения внимания от основного замысла вражеский нажим производился по всему фронту. Дольше всех держал Трубку командующий.

   — Так, понял. Сбить переднюю шеренгу танков, а пехоту накрыть легонько эрэсами[11]. Это хорошо трезвит... Что-о?.. Трезвит, говорю, — резко повысил он голос и, рассмеявшись, дважды произнёс нет и четыре раза хорошо. — Изготовить восемнадцать семьдесят и предупредить... кто у тебя, кстати, прикрывает южное направление?.. Кто, кто? — Но, то ли залило провод водою, то ли раздавил его на камне броневик, слышимость становилась хуже. Приходилось криком пропихивать приказания через оголённую расплющенную медь, — сетка голубых жилок проступила на залысинах его лба. Потом ввязалась чья-то посторонняя речь, и командующий со сдержанной вежливостью попросил телефониста убрать всех с линии к чёртовой матери. — Кто?.. Так вот, намекни твоему Литовцеву, что я его помню. Это он, кажется, удирал из-под Вязьмы?

   — Нет, он из-под Ржева удирал, — вполголоса поправил начальник штаба, не отрываясь от карты.

   — Виноват... из-под Ржева! Известный спринтер. Что бы он ни делал, вижу его. С тобой всё. — Он бросил трубку, хоти ещё бурчал в ней голос, и зевнул широко, по-солдатски, набираясь сил ещё на одну бессонную ночь.

   — Что-то рано начали они сегодня, — заметил начальник штаба, справившись с часами.

   — Зима. Дни идут на убыль. Немецкая аккуратность, — солидно, логической цепью пояснил член Военного совета и пошёл к окну заглянуть, не морозит ли к ночи.

На улице было сыро и пусто. Синела вода в колеях. Петух с хвостом вроде бенгальского огня проследовал со своей дамской оравой на ночлег. Телефоны молчали, но ухо различало в тишине и льющийся скрежет гусениц, и задержанное дыхание стрелка, приникшего к противотанковому ружью. Литовченко успел передать через связиста в Млечное, где отныне помещался его штакор, чтобы ждали его в 18.00 и держали под присмотром левофланговый стык с пехотой его полутёзки Литовцева. Немцы продолжали давление, и вот район обороны корпуса становился районом сосредоточения, чтобы завтра же превратиться в его исходные позиции.

   — Так и не дали нам вместе пообедать, генерал, — сказал на прощанье командующий. — Им сегодня непременно нужно уложить очередные две тысячи своих солдат... педанты! Да и караси, верно, пережарились. Отложим это дело до Румынии. Как она там именуется, эта рыбёшка, что хвалил вчерашний корреспондент?.. — Но член Военного совета промолчал: у него было своих забот достаточно, чтобы помнить названье румынской форели. — Отправляйтесь... буду звонить вам, возможно, сегодня же. — И опять чуть дольше задержал руку Литовченки. — Вы считаете выполнимой мою намётку... при таких флангах и в свете установившейся танковой тактики?

Сумерки густели быстро; вдруг, точно карликовое солнце, над столом засияла переносная лампа, знаменуя наступление ночи. В свете её все, включая и читателя Гоголя, оказавшегося армейским прокурором, ревниво глядели теперь на командира, вступающего в их боевое содружество.

   — Я полагаю, — сказал Литовченко, — что точной науки о танках ещё нет, как и во времена Камбре[12] и Сомма. Это мы пишем её с вами. Такой она и войдёт в академические лекции... Но первые главы, на мой взгляд, составлены советскими танкистами довольно толково.

   — Это верно... под Бродами, например, участь танкового сражения решили пятьдесят машин!

   — Да... когда было уничтожено по полторы тысячи с каждой стороны.

   — Зачем же брать немецкий пример? — возразил Литовченко. — У меня в корпусе имеются такие доценты, которые пятьюдесятью танками и без предварительной подготовки сдерживали тысячу... — И опять вихрастый лейтенант встал у него перед глазами. — Разумеется, дело это довольно суетливое... Итак, разрешите приступить к следующей главе, товарищ командующий?

Судорожно зазвонил телефон. Немецкая демонстрация отвлечения продолжалась, и хотя правофланговая атака приняла ясные очертания главного направления, внезапно на сцену появился хуторок Вышня, не имевший существенного значения в начавшейся битве. Тут и обнаружилась припрятанная противником танковая мелочь. Уже одеваясь, Литовченко слышал заключение командующего: «Нахалы... контратаковать и выбросить, исполнение немедленное». И, как отголосок приказа, раскатистый пушечный разговор возник в ясной тьме перед крыльцом, где наготове ждали машины.

6


Мерцала над горизонтом вечерняя звезда, но сотни беспокойных земных светил оспаривали сейчас её первенство. Цветные ракеты подымались в небо, высокие пристрельные журавли шрапнелей перемежались с пунктирами светящихся снарядов, рябили небо вспышки гвардейских миномётов, и звезда блекла, терялась в смутной пелене дыма, потому что война уже зажгла свои дикие ночные костры. Шофёры наблюдали от машин за этим разнообразным фейерверком... Генерал подошёл сзади. Ближний безучастным голосом доводил до сведения остальных, как хозяин вон той, наискосок, хаточки, едва придвинулась канонада, порубил своих гусей, готовясь уходить от немца... и как они лежали на пороге, все шестеро, пышные и безголовые, те самые, что криком и крыльями встречали их на селе... и как стояли молча над ними хозяйские дети.

— О гусях потом, — сказал Литовченко, открывая дверцу. — Дотемна Ставищи проскочить, опасный отрезок... Показывай, шофёр, свою работу!

Офицер доложил последнее сообщение рации: за исключением тридцать седьмой, размещение корпуса закончилось. Это означало, что квартирьеры развели роты по домам, если только не зимний лес стал местом их временного пристанища, — ложатся в грязь все шестьдесят километров корпусного провода для связи с бригадами и соседями, варится побатальонная каша, бродят по карте карандаши и циркули, прощупывает разведка, где противник, сколько его, каково состояние его духа, готовности, оружия и сапог; то были первые обороты новой шестерни в большом армейском механизме. Машины прогрелись и вот поднырнули в сизый падымок туманца. Дорогу прихватило холодком, ехать было хорошо.

На сиденье рядом обнаружился плотный пакет, в нём мясо и бутылка какого-то трофейного напитка; так и не вспомнил Литовченко, чтобы командующий в его присутствии отдавал распоряжение об этом свёртке. На обстоятельное ознакомление с ним ушло в среднем полчаса, и когда генерал выкидывал за борт бумагу, там плескалась и текла река ночи. Струились поля, уставленные куполами вроде казацких шапок, — омёты бурачной ботвы, мелькал нестаявший снежок во впадинках поглубже, изредка с удвоенной скоростью проносились одноглазые грузовички с белым облачком над радиатором, потом длинные руины, руины... и вдруг душевный огонёчек в уцелевшем окне, и, наконец, встречный лесок, такой неотвязчивый, долго и вприпрыжку бежал наперегонки с машиной. В мутном, слякотном стекле, вставленном в фанерную прорезь, это сливалось в нескончаемую ленту, и начинало представляться, что уже много километров тянется стена великошумского монастырька, высокая, под небеса, с полубойницами вместо окон. Начавшийся жар и однообразное качанье преувеличивали размеры видений, ещё более властных, чем днём.

«Кажется, заболеваю... не вовремя», — впервые за сутки сознался Литовченко, закрывая глаза и откидываясь на заднюю стенку «виллиса».

Собор кончился, а то, что вначале прикидывалось только снежком, на поверку оказалось фасадами глинобитных строений. Внутренний сумеречный свет, какой внезапно озаряет мрак усталому путнику, помог теперь и генералу различить безлюдную и как бы недосказанную окраину Великошумска. Три тополя прошумели над головой, и стал виден уютный, такой прохладный даже в нынешнюю июльскую жару домик учителя Кулькова.

«Приехали...» — вяло подумал Литовченко.

Всё сбывалось немножко не так, как предсказывала утренняя догадка. Митрофан Платонович встретил гостя во дворике, в той вышитой рубахе, в какой навсегда простился с Литовченкой тридцать лет назад. Совпадение не удивляло: с годами люди научаются беречь испытанную дружбу вещей. Дворик стал пошире, и нарядней обычного распушились в нём цветистые мальвы. Друзья обнялись, но не радость, а как бы нездоровый озноб доставило Литовченке это объятие. Хозяин пошёл впереди, и огорчило гостя, что ничем не напомнил о былом, не пошутил о глобусе, даже не подивился чудесным превращениям в судьбе бывшего ученика. Не было ни рассказов о прошедшем житье-бытье, ни обещанных кавунов, и в окошке ничего не было, будто в пустоте висел учительский домик.

Они сидели молча, великий вопрос читался в молчанье старика. «Чем возместит история неоплатную человеческую муку, причинённую войной? Чем вознаградит она труд современников, одетых в изорванные смертью шинели? Что там, за издержками века, за горными хребтами, на которые поднимались мы столько веков? Или ближе станет солнце к тем, кто доберётся до их снеговой и всё-таки земной вершины?»

И Литовченко отвечал с волнением, точно это был урок, заданный тридцать лет назад; и он знал, что старику мало только пространного отчёта о материальных благодеяниях или перечислениях параграфов ещё не полностью осуществлённой программы.

«Слушай, милый старик. Завтра бой, а нынче моё время — минутка. Простоим её благоговейно у главных врат, которых мы достигли. Взгляни в звёздный проем этой вечной арки, окинь глазом принадлежащие тебе пространства... Не зарождается ли в тебе богоподобная способность реять над безднами, где ползали твои пращуры? Простор — отец крыльев. Колумб и Галилей так же стояли у океанов земли и неба, как сегодня Новый Человек стоит у Океана людского возрождения. И уже не сможет он отказаться от своих социальных достижении, как невозможно ему забыть колесо, или рычаг, или винт Архимеда, помогшие ему подняться с четверенек».

«Я слышал это и раньше», — сказал Кульков.

«От кого? От самого себя!.. Оглянись — трудно жили наши отцы. Даже когда плясал, бывало, под хмельком дед мой Фадеич, мне представлялось, что это он пудовыми сапогами отбивается от горя. Но никогда не покидала народ вера в правду, что постучится однажды в окошко мира. Мы решили помочь истории и сократить срок сказки... Смотри, грозные силы состоят служанками при людях, но уже протянута рука за ключиком от сокровенных тайн материи и жизни. И надо спешить, пока они не стали достоянием злых, готовых её созидательный потенциал обратить на разрушение. Судьбу прогресса мы, как птенца, держим в наших огрубелых ладонях. Оказалось, никому она так не дорога, как нам. Преданность идее мерится готовностью на усилия и жертвы».

«Цена должна соответствовать товару», — сказал учитель Кульков.

«Учась ходить на двух, человек ушибался больнее, но страдание не вернуло его назад, в пещеру. Кто отправляется далеко, тот обрекает себя и на лишения. Терпение — посох подвига, который награждает время... По чередованию событий трудно представить вечность, как слепому постигнуть море по солёным брызгам на губах; смертному, слабому мнится, что он живёт на краю времени; боль застилает ему взор в будущее. Но когда мой танкист покуривает свою махорочку перед атакой, он смотрит вперёд и как бы держит её в руках, газетку двадцать первого века, полную великих новостей! В том и заключено бессмертно советского солдата».

«Искать друзей в будущем — удел одиночества», — сказал Кульков.

«Нет!., потому что никто, кроме нас, не смеет глядеть в будущее без боязни. Неодолимые резервы движутся оттуда нам навстречу. Ни с посланиями, ни с жалобами мы не обращаемся к ним. Они и без того до последней кровинки — наши. С непокрытой головой они посетят скелеты наших городов, они раскопают известковые карьеры братских могил, святая и умная печаль отуманит их сердце. Кто свалит их или прельстит соблазном скотского существования, где наука изобретала душегубки, а насилие и грабёж были заповедью древних государств? Поняв всё, они восславят наши горести и грубоватые песни, бедность одежды и суровый обычай времени, увенчанный победой...»

«Ты против войны!» — сказал Кульков.

«Я не собирался быть солдатом, но раз коснулись меня огнём — горе им, кто обнажил меч неправедной и неразумной войны. Нам, которые голыми руками разворотили свою темницу и вырвались на простор Океана, ничто не страшно. Что фашизм! Мы пройдём сквозь него, как сквозь дым последнего дикарского костра. Наше железо будет становиться лишь острей от ударов врага, пока не поймут, насколько оно безопасней в плугах и станках, чем в образе наших танков».

Больше Литовченко не слышал Кулькова. Толчок рванул его с сиденья и заставил открыть глаза. По вётлам вокруг чёрной воды можно было узнать Ставищи. Свет фар доставал до шлагбаума, преградившего путь. Остановка произошла в том же месте, что и утром, шагах в ста от бывшего контрольного пункта. Бешеная дрожь мотора передавалась телу; чужие не стучали поблизости, некого стало спросить, отстали или проскочили вперёд. За смотровым стеклом стоял немецкий верзила, переодетый в красноармейскую шинель. Он почти не отличался от обычного регулировщика, всего их там было трое. Остальные выжидали во тьме, на краю плотины, не сводя автоматов с проезжих. У них был свой план. Никто не произнёс ни слова.

Левый флажком отсигналил приказ стать к обочине. Шофёр повиновался; волнуясь и рискуя сжечь сцепление, он стал делать это на больших оборотах и с пробуксовкой. Вдруг резким броском — скорее хитрости, чем даже радиатора — он спихнул двух в жидкую черноту позади, где, верно, лежала на дне та давешняя, воронежская, с ямочками на щеках. На мгновенье колесо повисло над бездной; в последующее, вывернувшись и выжав газ до конца, он с ходу пустил машину на опущенный шлагбаум... Никто не помнил впоследствии, гаркнул ли он при этом ложись или сама передалась им спасительная догадка. Последовал треск, будто смаху полоснули дубиной по фанере; звонкий холод пополам со стеклом обрушился на спины пассажиров. Их выручила накатанная в этом месте дорога. Когда шофёр разогнулся на сиденье, машина вскачь неслась по краю глубокой балки, и впечатленьице было посильнее, чем самая встреча с передовым немецким патрулём. Полкилометра все молчали, привыкая к жгучему ветру и слушая фанерный дребезг позади.

Они так и не дождались автоматных очередей вдогонку; это служило добрым признаком, что немецкое купанье ещё не закончилось.

   — Эх, теперь совсем простудитесь без шапки, — сокрушённо прокричал шофёр, удостоверяясь в сохранности седоков. — Стекло в грязи, ни дьявола не видно. Зато теперь поспособней будет, круговой обзор! — и помахал рукавичкой впереди себя.

   — Не дразни счастья, — проворчал капитан, обирая битое стекло с шинели и в предчувствии крупного разговора с начальством. Второй раз оно дураку не улыбается!

   — Точно, — согласился тог и плавно остановил машину. — Придётся вас слегка побеспокоить... товарищ гвардии генерал-лейтенант!

Проверив на ощупь, не отвязались ли запасные бачки, он не без видимого удовольствия принялся срывать остатки фанерного короба. Делал он это со словоохотливой присказкой, понятной после встряски, но, может быть, ему и в самом деле правилось, что и для них наконец после долгого перерыва началась война. По скату спускались качающиеся огни отставших «виллисов».

   — Торопятся... ничего, проскочат. Теперь ганцы сушиться в село поднялись. Нонешние воды — ой, ядовитые! Прямо скажем, иностранному телу они ни к чему...

Холод ослабел, едва движение прекратилось. Беззвёздная ночь освещалась лишь заревом, которое теперь неотступно следовало за генералом. Если не считать шофёрской возни да привычного гудения какого-то связного шмеля с фонариком, было совсем тихо. Тем слышней доходил до сердца далёкий звук, похожий на ворчанье, с каким зверь ворочает и рвёт безгласное поверженное тело. Литовченко припомнились глаза старухи из Коровичей, девочка с бутылью, чёрная клякса на обочине шоссе, старенькая книжка в руке прокурора. Летящая гоголевская фраза вошла в него, как стрела, и остриё обломилось в памяти, чтобы остаться там навеки: «Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи...»

Грузный, понижающийся лай дважды пронёсся над головой в ту сторону, куда в облегчённом виде и двинулся головной «виллис». Литовченко читал эти дорожные мелочи, как ноты с листа, завершая ознакомление с обстановкой. Германские дивизии выходили к железной дороге; назад, в Лытошин, было бы теперь, пожалуй, и не проехать. Вскоре позёмка побежала по полям; она превратилась в пёструю и крутую, как вчера, изморозь, когда машины вступили в расположение корпуса.

Множественный след гусениц сводил с дороги влево, во мглу горелой сосновой рощи. Деревья стояли в дряблом, вислом снегу, как древние озябшие хвощи. По несмолкающему треску древесины и бормотне моторов можно было заключить, какая уйма железа размещалась там на ночлег.

Наступил поздний по весеннему времени час. Люди ещё не спали.

7


Тридцать седьмая пришла на место затемно: нараставшие события удлинили намеченный маршрут, посдвинув её на крайнее левое крыло армии. Сразу по прибытии экипажам выдали неприкосновенный запас, а ротных командиров вызвали в батальоны. Пока они, на ночь глядя, лазили со штабным начальством по артиллерийскому бурелому на опушке и спускались в окрестные поля, откуда ждали немца, поступило приказание закопать машины. Ещё основательней, этих явных признаков подсказывало старым танкистам особое обострённое чутьё, что утро застанет бригаду в огне. Их невольная озабоченность, происходившая от перерыва в боевой практике, передавалась и новичкам. На марше тридцать седьмая попала под бомбёжку, которую ещё нельзя было считать боевым крещеньем. Прямых попаданий не было, — бригада увеличила дистанцию и скорость. Кроме заклиненной осколком башни да разбитого баяна, привязанного с барахлишком снаружи, повреждений на всю часть не оказалось. Но про минутку, когда в открытом люке мелькнули немецкие штурмовики, причём верилось — все целились в него одного, Литовченко неоднократно рассказывал, впоследствии своим затихшим внучаткам.

Смущенья от этой первой встречи он не испытал, а только боялся, что само тело дрогнет и выдаст товарищам его попятное волненье. Ему помогло одно из собольковских наставлений, какими не первый год тот воспитывал новичков: мысленно, с предельной живостью представить себе данного конкретного врага, как бы раздеть его из фальшивой славы, а затем и крушить в полную силу русской оплеухи. Литовченко так и поступил, и опасенье, что не удастся ему довести задуманное до конца, рассеялось, и он увидел за штурвалом белёсое, помятое злобой и бессонницей лицо лётчика, бескостное и гнусное, точь-в-точь как у сверчка по выходе из личинки где-нибудь на гнилой картошке. И заглянув так в его чёрные, расширенные движением зрачки, он понял, что этот человек умрёт, не достигнув цели... Так и было. Машину слегка шелохнуло, обдало горячим ветром и глиной, и у всех было торжественное ощущение, будто война напутствовала их дружеским шлепком по броне, как рекрута бывалый солдат, принимая в своё кровное братство. Ей немедленно отсалютовали крупнокалиберные зенитные установки. Литовченко впервые видел вблизи, как самолёт врылся в землю, стремясь закопать в неё огромный и шумный огонь... Местность позволила быстро рассредоточить колонну, ранние сумерки помешали вражеской авиации повторить заход.

Когда капонир был готов, лейтенант лично опробовал боевые механизмы; Обрядин светил ему переноской. Всё находилось в исправности, не считая лопнувшего ролика ведущего колеса, но это означало лишь, что экипаж получасом позже отправится на отдых. К особой удаче для тридцать седьмой в лесу обнаружились добротные землянки немецкой работы, построенные в начале войны, когда Германия рассматривала поход в Россию как увеселительную прогулку по славянским заповедникам. Послушав мотор, пока двести третья спускалась на дно земляного стойла, Собольков отметил, что тот работает, как часы, и незачем ковыряться в нём больше.

   — Какое число у нас сегодня? — вспомнил он вдруг, не обращаясь ни к кому.

   — Двадцать первое кончается, — ответил из потёмок радист и поднёс лампу к его лицу, различив незнакомую потку в голосе лейтенанта. — Не обедали нынче... вот он тебе и показался за неделю, нынешний денёк... а что?

Лейтенант раздумчиво улыбнулся, с такой недоверчивой пристальностью вглядываясь в глубину леса, что радист невольно оглянулся туда же.

   — Нет... это хорошо, — неопределённо сказал Собольков и прибавил обычным тоном, что, кроме радиста, который после ужина вернётся сюда с автоматом, все смогут выспаться до рассвета; охрану нёс моторизованный батальон, но лейтенант всегда считал, что предосторожность — старшая сестра отваги.

Сам он ушёл от машины последним, она стояла в земле, в уровень с основанием башни: ходовые чернорабочие части были скрыты брезентом, и снежок, процеженный сквозь ветви, уже округлял впадины на нём. Ничего нельзя было разобрать во тьме, но Собольков видел её всю, двести третью, как в полдень. Сейчас она лишь отдалённо напоминала ту, что два месяца назад уходила в тыл, на поправку. Та была старая; перед тем семь летних месяцев, когда жара и пыль вдвое изнашивают цилиндры, она не выходила из боя. Нельзя было понять из формуляра, сколько пробежал этот железный воин по пути к победе; паспорт танка в его холщовом мешке был одновременно с командиром пробит осколком. Кашель слышался в моторе, вонючий черноватый дым валил из сапуна, стучали выношенные подшипники коленчатого вала. После каждой ездки жирная горячая испарина покрывала стенки выхлопной трубы, потому что сработались и поршневые кольца; едва хватало силы довести стрелку масляного манометра до двух атмосфер. Сдавало танковое сердце, расшатанное приключениями жаркой бранной жизни. В ту пору ничего грозного не оставалось в двести третьей, кроме надписи мелом по башне — «смерть фашизму». На осмотре перед уходом в тыл кто-то выразился в том смысле, что полудохлый этот танк годится если не на переплавку, то лишь под долговременную огневую точку. Экипаж встретил обещание помпотеха выдать новую взамен таким угрюмым молчаньем, что никто не решился разлучить этих людей с их машиной. Двести третья осталась в строю.

Биография танка была написана на его броневой шкуре. Прежде чем приступить к починке, старики завода долго и почтительно читали эту краткую родословную корпуса, где каждая битва оставила свой неистовый и неизгладимый росчерк. И один, сам бывший солдат и отец трёх танкистов, молча сдёрнул шапку с лысой головы при этом. То была высшая награда танку... Так, вмятина на башне была получена под Орлом, а сквозная, от болванки, рана в обе боковые плоскости — тотчас за Валуйками, а пушку почти на локоть обрезали на Днепре, когда противотанковая нуля вырубила её нарезку, но, и культяпая, она ухитрялась действовать. Двести третьей доводилось также возвращаться на буксире у тягача или даже вовсе без ленивца, выкинув лишние траки и закрепив гусеницу через каток... Эти пробоины, зашитые электрокузнецом из ремонтного батальона, выглядели, как ордена и медали на груди ветерана; их было девять. «Пускай добирает до десятка!» — решило начальство.

Такая привязанность экипажа к своему временному жилищу объяснялась не только воинским тщеславием. Броневая кровля, вторично пройденная по швам электросваркой в ПРБ, казалась хозяевам надёжней иной новёхонькой, изготовленной в серийной спешке военного времени. Даже теплилась в них уверенность, хоть и не признались бы в ней, что война уже заприметила их машину и в дальнейшем пощадит её, со всех боков исковырянную танковой смертью. Вдобавок лейтенант обещал лично присмотреть за ремонтом, который, к слову, производили тоже очень злые на немца люди. Новая пушка грозно выглянула из бойницы, свежий мотор мог без устали носить её по становищам врага. Кроме орудия и мотора, они заменили рацию и коробку перемены передач, и Собольков дважды опробовал машину на заводском танкодроме, прежде чем вернулся с нею в часть. Так началась вторая молодость двести третьей.

К бою за родные горы, родившие её металл, за счастье своих создателей двести третья была готова. И если человеческий инструмент, каким добывается независимость поколений, заслуживает такого слова, то была последняя её спокойная ночь перед рывком в бессмертие. Ей уже не довелось показать свои почтенные раны на большом параде по окончании войны; всё же её удел был счастливей, чем у тех, чьи распиленные тела отдали огню на переплавку, как прах героев возвращают в материнское чрево земли. Советскому танкисту некогда было заботиться об отдельном куске даже качественной стали и хотя бы он весил двадцать восемь с половиной тонн. Но, будь время обдумать заранее, как умнее обозначить в веках победу, он сохранил бы это дырявое железо как образчик вещества, из которого творится истинная слава. Он поставил бы эту «тридцатьчетвёрку» на высоком уральском мраморе, чёрную и страшную, как она стала выглядеть через двое суток, с развороченным лобовиком, с листами брони, порванной на бортах и раскинутыми, как крылья, точно и мёртвая она собиралась лететь в одиночку на полчища врага...

Похвала танку означает похвалу его экипажу и в первую очередь его командиру. Войну Собольков начал водителем на двести третьей. Тогда в бой с ним ходили другие; полностью их имена мог теперь перечислить только он один, и как хотелось ему порою попировать с ними когда-нибудь потом за дружеским пол-литром! У него как-то вышутилось не без горечи однажды, что жизнь его выбрала мишенью для своей иронии. И правда, желания его исполнялись, но всегда в несколько исправленном виде. К примеру, он обожал сады, и в любой его сказке, какими он коротал и без того малый досуг танкиста, непременно и под разными предлогами осыпался яблоневый цвет. Судьба же два года водила его мимо чужих и горелых садов; даже выпал такой вечер в прошлом году, когда двести третья на полном газу, стреляя прошла по цветущим плодовым деревьям, и вихрь боя не сдул с неё прилипших кое-где к мазуту лепестков. И когда на торжественных собраниях части он, смелый, с блестящими глазами начинал речь привычным словесным завитком: «мы, танкисты, особый народ, бензинщики... и не зря нам завидует пехотка, хоть и не обожает стоять рядом, когда нас бомбят» — люди верили, будто он затем и родился под солнышком, чтобы век гулять в газолевом чаду. Собольков обучался на агропома, но стать им не смог по причинам семейных обстоятельств...

В каждой сказке у него появлялось юное светловолосое существо всевозможных достоинств и не тронутое даже нескромным взором, а жениться ему довелось на одной пышной огневолосой вдове с целым выводком чужих и рыжих племянников. Семья жила на Алтае, куда он и отсылал целиком свой денежный аттестат. Взамен и изредка приходили треугольные писульки с детскими каракульками; заметили, что разбирать их лейтенанту нравилось наедине и вслух и чтобы, по возможности, листва шумела над головой при этом. Конверты бывали склеены из синей тетрадочной обложки; он прочитывал всё подряд, вплоть до таблицы умножения, напечатанной на обороте... Кроме непреклонной храбрости, этот суровый, в свои тридцать лет, советский воин владел ещё удивительным даром русской сказки; истоки её терялись, верно, в таёжном дымке ещё ермаковского костерка. Повествуя, обычно глядел в огонь походного очага, и у всех создавалось впечатление, что рассказывает он сказку не им, а в розовое ушко кому-то пятому — там, у далёких алтайских предгорий. Этот человек заслуживал уважения товарищей, которое на войне труднее заработать, чем приятельство или даже любовь.

Когда Литовченко пришёл сюда из танковой школы, Обрядин отвёл его после первого ознакомленья в уголок.

   — Как зовут тебя, парень?

   — Васильем, — отвечал Литовченко.

   — Вася, значит? Так вот, милый ты мой Вася, — сказал Обрядин и показал глазами на лейтенанта, который правил бритву на ремешке, — тянись и уважай этого дядьку, парень. Он два раза горел на своей железной квартере... понятно? Про него, погоди, ещё песню составят... и твои детки будут её на Первое мая петь тоненьким голосишечком. Он этих самых ганцев массыю погубил! Из кремня сделан, но имеются в нём розовые прожилочки...

Всегда себе на уме и насмешливый даже в опасную минуту, он произнёс это с редкой для него серьёзностью. Товарищеская оценка соответствовала воинским качествам Соболькова. Обрядин потому и принял своё паденье без обиды на судьбу и начальство, что честному человеку роль бампера на двести третьей должна была представляться повышением в его человеческой должности. Старший в экипаже по возрасту, Обрядин имел немалый опыт для суждения о ближних. Службу кулинарному искусству он начал поварёнком с двенадцати лет; последующие двадцать пять он проплавал как бы в сладостной кухонной дрёме на больших волжских пароходах, с каждым годом совершенствуясь как в добродетелях, так и в пороках, — с незначительным уклоном в последние. На вопросы простодушных, почему у него к твёрдой пище нет такого пристрастия, как к некоторым видам жидкой, Обрядин сокрушённо отвечал, что ею он лечит одно коварное заболевание, под названием малярия, происшедшее от долгого местонахождения у воды; малярия в нём сидела на редкость прочная, и борьбе с нею он беззаветно посвятил всю свою жизнь. Все обрядинские меню носили резко выраженный антималярийный характер, причём иное блюдо способно было одним запахом отопит, на выстрел вредного комара... Бывший повар любил вспоминать былые достижения, и члены экипажа охотно внимали ему, потому что и бахвальство развлекает во фронтовых буднях, если достаточно цветисто и не направлено в ущерб или поношение другу.

   — Загибаешь ты, Сергей Тимофеич, — говаривал при этом Алёшка Галышев, неизменно весёлый и добродушный, тот самый, кого сменил Литовченко на посту водителя двести третьей; не затем говаривал, чтобы попридержать размахавшегося артиста, а чтобы подзадорить на дальнейшее. — Это всё красноречие твоё. Кто ж поверит, что у тебя волчатину от куропатки не отличишь!

Обрядин лишь головой покачивал, горько усмехаясь на его преступное неверие.

   — Разве ж я виноват, что таким красноречивым зародило!? Ведь я кто?.. Я мастер-художник, и всё у меня крутится. Ты мне налима дай... не теперешнего дай — у зимнего-то, у него тело самое хорошее. Ты мне летнего дай, когда он в норе сидит, млеет... и он у меня будет плавать в собственном масле и смеяться. Я товарищу Семёнову И. П. живых гусей к столу подавал... понятно? Я... — Он залпом перечислял свои изобретения, и если некоторые из них не были художественным преувеличением, значит, целебный волжский воздух помогал пассажирам выносить их без вреда для здоровья. — Ия могу сготовить из любого любое. А спроси меня — почему, я отвечу. Я всегда пою, когда готовлю... и весь пароход слушает меня. — Он обводил глазами затихшую землянку. — Это верно, голос у меня немножко сильный... запою — лампа в каюте гаснет, но пою я хорошо.

   — Поёшь ты — ровно яичница скворчит на сковороде, вот как ты поёшь! — позже, через год, прерывал его Андрей Дыбок, новый радист на двести третьей. — Тебе только в печку петь... и то, как в Германию взойдём, для острастки населения. Свои же могут слушать тебя только под хлороформом. Протрезвись, милый русский человек!

Поглаживая небритые щёки, Обрядин подолгу глядел в грязный и натоптанный пол, прежде чем поднять глаза на обидчика.

   — Эх, парень... гроб, и тот серебром оклеивают, а тут сердце с тоской перед тобою лежит... Соври, укрась, непонятливый! Вот и красивый ты, а холодный, не погреешься о тебя. И слова твои жёсткие, колючие... из них только настойку от клопов делать!

Разговор таким образом упирался в отвлечённые темы, и тогда, чтобы не плодить разногласий, вмешивался Собольков:

   — Ладно, хватит тебе, Обрядин. А ну... скажи зажигалка!

   — Ну... зажигалка, — старательно и сначала сосредоточат», чтобы не промахнуться, выговаривал башнёр, и это служило верным признаком, что уже завелась у него очередная приятельница в окрестности, мастерица хмельного зелья.

Как всегда, Собольков пророчил в этом месте, что ещё доведётся Обрядину поразвлечь пехотку своими приключениями, и беседа мирно возвращалась в прежнее русло; какова должна быть плотность электролита в аккумуляторе при морозе, больше или меньше сорока, или — что за вещество такое в нынешних снарядах, от которых свеженькие танки разваливаются в железную щепу.

Обрядин любил песню, но слушать его полагалось в землянке, в ненастный вечерок и желательно в канун большого военного дня; поэтому и невозможно было ему прославиться пением, равно как игрой на трофейном, с перламутровыми пуговицами, полубаяне, разбитом при бомбёжке. Сей незадачливый повар умел много песен, шуточных и сиротских, украинских, татарских, даже башкирских, и особенности часто доставалось от него грузинке Сулико, и все получались у него на один манер, во всех одинаково поскрипывала старинная русская рябинушка. Голоса ему было отпущено достаточно, даже больше положенного по норме, но репертуар свой он выполнял с такой натужной и щемящей хрипотцой, что всякий раз приходилось заново привыкать ко вступлению. То бывало не менее трудно, чем выйти из тёплого дома за околицу и отдаться на милость мокрого осеннего ветра. Зато привыкнув, уже нельзя было оторваться от обрядинской песни, где каждый слышал своё, одному ему желанное.

Когда Сергей Тимофеевич заводил её, полузакрыв глаза, укрепя локоть на колене и зачем-то кончиками пальцев держась за мочку уха, чудилось всем — какой-то иной, прекрасный голос вторит певцу от своей беспокойной силищи, которой нипочём любой всемирный подвиг. Иностранец ни черта не понял бы в этой тайне — откуда оно берётся, влекущее и странное очарование русской песни, потому что не в звуках тут дело и не в словах; к тому же их без зазренья совести всегда перевирал Обрядин. Нет, например, и не было такой песни на свете:


...В низенькой светёлочке огонёк горит,

молоденькая пряха за столом сидит,

а ветер занавесочку тихонько шевелит...


как равно и припева к ней — «лодка да сети, сети да лодка», в рамку которого он неизменно заключал начало и конец. Но неспроста однажды после такого сеанса обронил с затуманенным взором Собольков, что Россию следует любить именно в непогоду, а при ясном-то солнышке она и всякой сволочи мила... Плотный, плечистый, щекастый, Сергей Тимофеевич всегда уставал от песни.

Будучи женат, но по условиям деятельности находясь в разъездах, Обрядин постоянного местожительства не имел, но в любом климатическом поясе мог бы он обрести верное пристанище под старость. Из всех больших и малых населённых пунктов, где случалась хоть трёхдневная стоянка, наперебой приходили к нему тихие и благодарные бабьи посланьица без упрёков и напрасных надежд; зная наперёд их содержание, Обрядин их не хранил и, кажется, даже не читал: сердечные свои дела он считал нестоящими пустяками. Про жену он говорил со сдержанной жалостью, что она ещё подождёт его лет двадцать, а потом умоет проплаканные глазыньки и ещё лет десять подождёт.

Хотя он секретами ни с кем не делился, догадывались, что сердце женское он брал именно на песню, как уточку на манок: жертвам его правилось, что про грустное поёт, а сам улыбается... Каждый член экипажа мог в подробностях рассказать жизнеописание соседа; в танке рождается особая душевная связь, которой даже оскорбительна была бы неосторожная посторонняя похвала. Поэтому повар и не любил передавать в подробностях, как целых три километра тащил из боя Алёшку Галышева и как добило Алёшку осколком мины у него, у Обрядина, на спине.

Стало всё известно и про Андрея Дыбка, хотя и слыл выдающимся молчальником; шутили, что даже в школе он избегал отвечать устно, а стремился — письменно. В корпус он пришёл из артиллерии, где потерял мизинец на левой руке. Думали, что этот изъян, нанесённый его стройному, гибкому телу и является причиной его особой ненависти к немцам, одетым в военную форму. На самом деле молчание вошло в него несколько раньше, когда оккупанты растерзали на Кубани его сестрёнку, студентку архитектурного вуза, и умер от горя его отец... Сблизился он только с покойным Алёшкой, и то — как выяснилось, что тому известен адресок сестры, в переулке у Савёловского вокзала, куда неоднократно провожал со после театра. Галышев узнал невесту по фотографии, наклеенной в танке возле листа с позывными и рядом с одной необыкновенной красоткой из американского журнала. Судя по хрупкости сложения, эта маленькая киноактриска квартировала, верно, в какой-нибудь апельсиновой роще посреди Флориды, совместно с заграничными мотыльками, не живучими в наших русских снегах. Товарищи терпели помятую картинку, ежели она помогала их стрелку-радисту в бою, Только раз, дивясь такому постоянству в привязанностях, попрекнул его мимоходом Обрядин:

   — Эх, нашёл себе... влюбился в статуеточку. У ей же головка глиняная. А доверился бы ты мне, Андрюша… выбрал бы я тебе заволжскую королевну. Засмеется, — пар из подмышек идёт... понятно?

   — Пар из подмышек не может идти. Этого не бывает, — разумно и жёстко возразил Дыбок, — если только ты не на русской печке хочешь меня женить.

С той поры экипаж примирился на мысли, что, если бы эта сливочно-волшебная штучка узнала про выбор русского танкиста, про высокую честь находиться в советской «тридцатьчетвёрке», цела бы втрое лучше свои песенки, и человечной тревогой наполнились бы её праздничные глаза, беспечальные её ночи.

С гибелью друга стала ещё заметней замкнутость Дыбка. Все считали его старше двадцати шести лет. Врага он разил по-прежнему и как-то очень спокойно, но не по равнодушию, невозможному при его горячности, а потому, что это умножало меткость его руки. За полгода дружбы Галышев выцедил, однако, из Дыбка, что побывал он и столяром и слесарем-инструментальщиком, причём добился шестого разряда; пробуя силы в сельском хозяйстве, скосил однажды двумя комбайнами сто два гектара и, наконец, в качестве мозаичника выложил знаменитый иол на консервном заводе у себя в Крымской: только в валенках по нему и ходить из опасения попортить или оскользнуться. Семьи у него не было, он не торопился, он пока только примеривался к жизни, и все почтительно понимали, что этот аккуратный, всегда такой чистый и как бы со стиснутыми зубами человек успеет совершить на смоем веку всё ему положенное, отомстить за мёртвых, запомниться живым, размножиться в потомстве, да ещё останется время подвести итоги.

   — Орёл, казацких кровей... я таких знавал, — говаривал Обрядин при Дыбке. — Вижу тебя, как ты в Кремль по ковровой лестнице поднимаешься. Я к тебе тогда в гости приду, Андрюша... и пусть твоя дочка мне сто грамм на серебряном подносе вынесет. Не прогонишь?

   — Приходи, — совсем серьёзно отвечал Дыбок.

Всё это были вполне обыкновенные люди, и Литовченко лишь потому представлялись особенными, что он их разглядывал вблизи, как бы через увеличительное стекло. Он пришёл сюда простоватым пареньком, таким молодым, что ещё помнил наперечёт все прочитанные им книжки. Так и ждал бы он у себя на деревне часа, когда по приходе Красной Армии вызовут его повесткой в военкомат, если бы не происшествие с курёнком, о котором в ночь разгрузки рассказал Обрядин генералу. Ударь немецкий офицер его мать, паренёк убил бы его сзади, без раздумий, как падает камень с горы, и всё закончилось бы на протяженье вечера. Но тот лишь замахнулся, и мать так страшно, точно хватаясь за соломинку, взглянула на сына, который с топором стоял у калитки и деревянно улыбался. Только через час внезапная ярость на своё постыдное бездействие вытолкнула его, дрожащего, из дому. Он не мог простить себе минутки неуместного молчанья, он искал обидчика и плакал при этом. Удачливая звезда увела того из деревни. Это была самая длинная ночь в жизни Литовченки. Поочерёдно, то белёсый и стриженый немецкий затылок, то боязливые глаза матери — не за себя, а за последнего своего хлопца! — плыли перед ним в тумане. Близ рассвета попался ему на опушке свежий, похожий на затылок немца, белёсый пенёк; Литовченко всадил в него по обушок свой топоришко и, может быть, ждал, когда тот застонет... Так из полудетского стыда и муки родились решимость воина и достоинство человека. Он не вернулся к матери на ночку. Но ещё целый месяц дразнила его война, заставляя без выстрела валяться в партизанских дозорах, пока не послали с поручением на линию фронта. Специальность тракториста определила его дальнейшую судьбу. Танк и раньше привлекал его мальчишеское любопытство: танк показался ему чудом, едва он понял, что этим комбайном можно собрать десятикратный урожай мщенья.

Новая его семья так и не поняла, в чём тут дело; на войне некогда решать сложные душевные уравнения. Его крайняя молодость заставляла сомневаться в стойкости новичка, имевшего всего десять часов самостоятельного танковождения. Да и представился он этим обстоятельным, требовательным людям словами — «сержант Литовченко прибыл», упустив положенное — «для продолжения службы». Дыбок даже проворчал что-то про пупсиков, которые норовят потом завести танк в трущобинку, чтобы отсидеться от боя. К счастью для него, Литовченко не понял. И только Собольков, рассмотревший злую искорку в его зрачке, оценил человеческую добротность этого юного паренька с румянцем и бровями девушки. На досуге тыловой стоянки он терпеливо делился с ним всем, что познаёт мастер в долговременном общении с материалом. Здесь были не только проверенные танковые истины вроде тех, что танк с плохим башнёром — железная телега, а при плохом водителе — мишень с пушкой, или что в танке гореть не страшно, если метко стрелять до последнего огонька. Командир научил Литовченку искать большой политический смысл в самой малой порученной ему задаче. И лишь после усвоения всех танковых основ он подарил ому, как брату, главный секрет победы, который усталому мускулу придаёт хромоникелевую прочность.

   — Считай то место, Вася, где ты находишься, за самую главную точку на земном шаре... а всё остальное только прилежащие окрестности. И потому думай, что нет тебя важней у Сталина и он тебе всемирную историю вести поручил. Потому что история, милейший Вася, это тожетанк... держи крепче руки на рычагах!

Остальное — как натянуть сбитую гусеницу в бою или отремонтировать сцепление, Литовченко знал и сам. Всё же, для проверки, Собольков в первый же день приказал ему завести мотор на двести третьей, только что вышедшей из ремонта, и провести машину через заранее намеченные препятствия... Танк плавно поднялся из капонира, слегка встав на дыбки, как бы учуяв волю нового хозяина, и все отметили, что водитель при этом не помял вишенки, стоявшей по левому борту. «Ничего, подходяще... действуй так!» — одобрительно молвил Обрядин, словно Литовченко мог слышать что-нибудь за гулом своего железа. С высокой церковной паперти экипаж следил, как, перевалив канаву, танк вошёл в поле, спустился в указанную балочку, пропал на минуту, и когда все решили, что заглох у него мотор, с дельной сноровкой примялся карабкаться вверх по крутой и вязкой глинке; утром прошёл дождь, всюду солнце сверкало в лужах... Обратная дорога была прямая; согласно условию, Литовченко дал полный газ. В сущности, испытание закончилось. Обрядин полез за табачком. Покачивая пушкой, не сбавляя скорости даже в виду села, машина неслась обратно, когда одно непредвиденное обстоятельство заставило умолкнуть всех, даже ребятишек, собравшихся в изобилии насладиться зрелищем гонки.

Улицу переходил котёнок. Никто не обратил внимания, как он появился на пути танка. Осторожно, стараясь не запачкать лапок, он перебирался через изрезанную колеями дорогу. Грохот приближался, но котёнок не ускорял походки; состоя в коротком знакомстве со всей бригадой, он чувствовал себя в доброй безопасности; хромота на левую заднюю ногу также замедляла его путешествие. Зверь был явно нестоящий, его и разглядеть трудно было за пластами глины, а водитель торопился завоевать доверие экипажа. Стало поздно спасать котёнка или хотя бы кинуть щепкой, если бы нашлась поблизости. На мгновенье все как бы выросли на вершок, и тогда Литовченко, сработав рычагами, ловко, как пулю, провёл свои двадцать восемь тонн в узкий промежуток между ветхим колодцем и дурашливым существом, невозмутимо продолжавшим прогулку... Это и был Кисо, пятый, сверхштатный член экипажа.

Если бы не война, где особо ценят всякое проявление жизни, Кисо не сделал бы такой карьеры... Был он головаст, кошачьей грацией или подхалимством не обладал, вдобавок отличался крайне непрактичной бело-рыжей мастью. За ухом у него образовалось несмываемое пятно от ласкательных прикосновений танкистских пальцев. В штаб корпуса эта смешная фигура пришла из сожжённой деревни, где ещё дымились головешки, — её последний житель, вышедший приветствовать освободителей! Нельзя было немцам ни сожрать его, ни угнать на каторгу, и, видимо, убийца пожалел на него патрона. Кто-то сунул зверя за пазуху, скорее для забавы, чем из милосердия; через неделю ему подбили ногу при бомбёжке на Кромской операции, а фронтовики умеют окружать незаметной и трогательной заботкой всякого, кто делит с ними опасности военного существования. По-видимому, новое имя было образовало из слова Кацо — друг. Кисо быстро сдружился со всеми, и если не дремал на кухне, обдумывая очередные мероприятия по борьбе с мышами, от которых в том году приходилось даже окапывать землянки, то изучал окрестность, навещал в непогоду часовых или запросто заходил в штаб посидеть у главного хозяина на карте. Лично ему больше всего нравилось, чтобы член Военного совета гладил его своей пятерней, способной привести в замешательство любого нибелунга. Однако после того как Кисо, решив поделиться с хозяином добычей, разложил у него рядком на байковом одеяле шесть штук безжизненных мышей, его постиг гремучий гнев богов. Случилось это ровно через сутки после обрядинского падения: они как-то снюхались в тот горестный вечер и оба решили, что штабная работа не соответствует их деятельным натурам. К сожалению, Кисо малярией не болел и с негодованием отверг те пять капель лекарства, которые Обрядин якобы пытался влить в горло приятелю. Впрочем, иные шутники по-другому объясняли происхождение царапин на обрядинском лбу: Обрядин покидал на селе двух красоток разом.

С тех пор Кисо поселился на боеукладке, в пушистой шубе одного немаловажного итальянского чина, сбиравшегося присоединить к Италии Сибирь. Не загадывая наперёд, кто приютит его, хромого и безродного, по окончании войны, Кисо участвовал во всех операциях корпуса и через Днепр переправлялся сквозь такой шквал огня, что танкисты предполагали выдать ему голубую ленту на хвост. До него в любимцах двести третьей состоял медвежонок, оказавшийся не портативным в условиях походного существования; его целую неделю с успехом заменял один беспризорный гусь, Пётр Григорьевич, но, как на грех, тут подоспело празднование по поводу вручения гвардейского знамени, а дружба человека с гусем всегда носит несколько односторонний характер; к тому же Пётр Григорьевич был ужасный крикун... Кисо содержал в себе достоинства, недостаток которых в такой степени повредил его предшественникам. Вдобавок, будучи философом, он разбирался и в людях; так, он не одобрял порывистых замашек стрелка-радиста, зато очень ценил в механике-водителе его склонность к раздумьям, позволявшую подолгу сидеть на его тёплом, удобном колене... И в ту ночь, в канун последнего боя двести третьей, едва Обрядин ушёл наверх сменить Дыбка, Кисо немедленно перебрался под шинель к Литовченке.

Тот спал неспокойным сном. Вереница людей в чужой зеленоватой одежде уходила от него в обратную сторону; он видел её из танка с расстояния, как раз необходимого для разгона. Сердце немело от ненависти, а нога судорожно выжимала полный газ, но никакая сила не могла сдвинуть пристывшего к месту железа... Обветшалый накат землянки, источенный мышами, пропускал влагу. С вечера никто не заметил капели. Вещевой мешок под головою просырел с одной стороны. Литовченко открыл глаза и сел на нарах. Рядом неслышно спал Дыбок, такой же подтянутый и статный, словно и во сне взбирался по ступеням большой жизни. Тягостный мглистый свет утра пробивался в продолговатую щель окошка, окаймлённого снежком. Освещение было недостаточным, и горела свеча. Огарок стоял между квадратным зеркальцем и лицом Соболькова, который брился. Он совершал это старательно и не спеша, следуя правилу: любое дело исполнять так, как если бы оно было самое важное в ту минуту на свете. Он слегка улыбался при этом, словно видел что-то дополнительно в стекле, тесном даже для его собственной щеки. Как всегда, он поднялся раньше всех, и уже посвистывал чайничек на печке, сооружённой из немецкого бензобака.

   — Пора?

Собольков ответил не сразу, а может быть, просто голос его должен был просечь какие-то необозримые пространства, прежде чем достиг Литовченки.

   — Теперь скоро начнётся, — отвечал лейтенант, возвращаясь, но улыбку оставил там, где-то в предгорьях Алтая. — Здорово бился во сне... испугался чего-нибудь?

   — Бык меня бодал. — Ложь ему далась легко, тем более что до события с курёнком это детское приключеньице бывало самым страшным из его снов.

   — Так вот, ничего не бойся, Василий, — сказал Собольков, намыливая другую щёку. — Страх, это... как бы тебе сказать, тоже вроде уважения, — только пополам с ненавистью. А фашиста уважать не за что, проверенную правду тебе говорю.

   — Ничего не боюсь, — твёрдо, как в клятве, сказал Литовченко.

   — Не зарекайся, — продолжал Собольков и брился начисто, точно на смотр отправлялся или свататься к невесте. — Я и сам этак-то в первом бою!.. А как зачали огоньком по стенкам стучать, чую... лицо у меня нехорошее стало, низменное сделалось у меня лицо. И тогда стало мне так Смешно на себя: для каких ещё дел важнее мне себя сберечь! И тут второе правило: как нахлынет на тебя это самое, телесное, ищи кругом смешного... война любит иной раз крепко посмеяться!.. К примеру, теперь уже можно сказать, очень я у себя, на Алтае, этим манером итальянцев уважал. Немца-то хоть на Волге видал, ничего особенного, только окурков наземь не кидают, а этих ещё не доводилось. Было время, весь мир под себя подмяли... Ираида, мир тогда невелик был, в пол-Сибири!.. И вот, как посекли в тот раз Италию русские танкисты, взяли мы в плен трёх ихних генералов... в Венделеевке, под Валуйками. Там ещё конница Соколова из шестого корпуса действовала, только её мало было...

   — Ну-ну... генералы-то! — жарко, как всегда слушают новички, напомнил Литовченко, придвинулся ближе и машинально погладил голый подбородок.

   — Куда!.. Тащились они, бедняки, пёхом сто километров, подзябли, конечно. Младшенькому из них пятьдесят четыре годика. Ну, привели, выдали им по сто грамм... Усы гладят, оттаивают помаленьку, очень были довольны. «Мы в Италии, говорят, не любим, когда холод». А пёс его любит, отвечаем, с непривычки-то!.. И каждый записал себе на бумажке, кто его в плен взял, на память. И меня тоже записал один... страшенный такой, лицо вовнутрь продавлено, и оттуда волос жёсткий, как из дивана. Говорит мне по-своему, хорошо, дескать, воюешь. Ничего, отвечаю, если потребуется, ещё раз в плен возьму... пожалуйста! Что рано отвоевались, спрашиваю, мы только в разгар входим? Молчи-ит, стесняется... — Собольков встал и погасил свечу. — Вот она какая, война-то!

Свету в окошке прибавилось. Время не торопилось. Собольков успел вытереть лицо и, завернув старенькую бритву с огарком в тряпочку, спрятать их на дно походной сумки, когда вошёл Обрядин. Он принёс с собой лишь одно слово, но сразу всё от него пришло в движение; и Дыбок был уже на ногах, точно только и ждал тревоги. Литовченко обвёл всех щуркими вопросительными глазами: ему казалось, что это начинается иначе. Он слышал, будто в последнюю минуту перед боем обычно пишут письма на родину или заявления в партию, и даже заготовил для колхозных подростков, с которыми недавно гонял голубей, прощальную фразу, полюбившуюся ему за красоту: «А больше писать нечего, идём в бой». Второпях он поискал взглядом, с кем бы обменяться адресками, чтобы сообщили родным, если что... но каждый закапчивал свои личные дела без признака волнении далее, только стали на минутку суровее, как перед дальнею дорогой, и он понял: именно здесь глубже всего понимают жизнь и даже мысленно не называют имени её могучей соперницы... Все были готовы, и ещё осталось маленькое время на вопрос, возникший у Литовченки при пробуждении. Ему заранее хотелось узнать, слышно ли из танка, когда гусеница наезжает на человеческое тело, хотя и помнил из рассказов, что железо станковых пулемётов беззвучно гнётся и сплющивается при этом.

Вместо лейтенанта, который застёгивал шлем у подбородка, утолить его любознательность вызвался Обрядин.

   — А это смотря по тому, милый ты мой Вася, кто и в каком чине тебе попадёт, — с видом опытного знатока таких дел пояснил он. — Мелкий, например, фашист, только попискивает, деликатно так пищит, а покрупнее — тот уже похрустывает... Понятно? Что касается самых важных, надутых, те под гобою только лопаются, как рыбий пузырь... Приходилось тебе большую рыбину потрошить?

Насмешливые и «только путь более обычного блестящие глаза смотрели отовсюду на Литовченку. Все по-разному и неправильно оценили его смущение. Собольков дружественно коснулся его плеча:

   — Ничего, это сейчас пройдёт. Это и есть телесное. А ну... по машинам!

Дыбок пихнул дверь ногой, серенькое утро охватило их пронзительной сыростью. Литовченко услышал знакомый, как бы утолщающийся свист, и хотя кто-то пригнул его вниз, воздух с маху ударил ему в уши и по глазам. Когда он снова открыл их, земля оседала; длинная жердистая сосна, треща и сбивая сучья с соседей, падала прямо на него. Вершина её с нахлёстом легла на мокрый снег, но оказалась далеко, и брызги не долетели.

   — Чего, война, кланяешься? Уж видались... — сквозь зубы сказал Обрядин и, потянув носом воздух, озабоченно вгляделся в глубину леса. — Щами пахнет. А ведь это, пожалуй, щи погибли, товарищи. — Потом лицо его прояснилось. — Нет, то не щи... при щах Иван Ермолаич состоит, а ему ворожейка нагадала сто лет жить да сто на карачках проползать... Ворожейкам веришь, лейтенант?

   — Не трепись, — сухо сказал Собольков.

Иван Ермолаич был батальонный повар, который, вскоре после появления нового башнёра в бригаде, стал страдать приступами неизвестной болезни. Наверно, то была малярия, как верная собака бродившая по следам Обрядина.

8


Противник стремился прощупать границы расположения корпуса.

Слабое и множественное гуденье висело над лесом. Невысокая облачность мешала разведке спуститься ниже. Изредка между деревьями вставали тугие жгуты, как бы из железных опилок, скрученные свирепой магнитной силой, но в узкой щели перед собою Литовченко не видел ничего, кроме угла землянки, где провели ночь, да приникшей вплотную ветки лесной калины с красными, водянистыми от заморозка ягодами. Моторы работали на малых оборотах, зенитки молчали. Экипажи наготове сидели в машинах, только командиры поглядывали из башенных люков. Время от времени, заслышав свист, Собольков оповещал своих — «держись, хлопцы!» — и опускал стальную вьюшку над головой. Следовал гулкий раскат пополам с древесным треском; всякий раз после того чуточку светлело, как всегда бывает на лесосеках. Лётчик бомбил вслепую. Унизительное, даже подлое самочувствие мишени зарождалось от вынужденного бездействия; было томительно наблюдать из дрожащего от нетерпенья танка, как пешком тащится время.

Чтоб побороть гнетущее чувство холода и неизвестности, Собольков вторично и в деталях разъяснил боевую задачу: вместе с первым эшелоном прорваться сквозь пятиминутный заградительный огонь к переправе в направлении геодезической вышки, видимой отовсюду, и ждать второго сигнала в низинке у речки Стрыни, где изгиб русла и обрывистые берега надёжно укрывали от обстрела; позже надлежало взять на броню мотопехоту, чтоб по красной ракете совместно ринуться на передний край врага, — передовая проходила в двух километрах оттуда... Так ждали они знака к выходу, но его не было. Самолёты ушли, в танк сочилась разноголосая, похожая на шёпот, перекличка инструментов войны. Уже раздумывали, как скоротать время, пока приказ от верхнего Литовченки докатится до Литовченки, находящегося внизу. Вдруг два беззвучных от неожиданности смерча поднялись по сторонам ночной землянки и, ухватив её с подмышек, вышвырнула наверх со всем деревянным пожитком. Как бы понукая к действию, воздушная волна толканула двести третью, мотор заглох, и та же, как бы ухмыляющаяся, сила раздавила ягоды калины о триплекс; было видно, как розовые звёздочки текли, пересекая смотровую щель. Дальнейшая стоянка становилась опасней самого боя. Собольков увидел комбрига, который бежал вдоль капониров, махал рукой и кричал: «Пошли, пошли...» Тотчас же, взревев и давя пеньки, штук тридцать приземистых тел стали вылезать на поверхность.

Успокоенье пришло, как только покинули свои ямы. Танк до краёв налился металлическим звуком, всё пропиталось им до последнего болта; Литовченко казалось, что и сам он начинает звучать в ноту со своим железом. И стало совсем легко, когда ещё не заслеженное поле открылось за опушкой. Далеко впереди маячил сквозной удлинённый треугольник вышки, куда шли, но ближайшим ориентиром движенья был пока разрушенный домик, который на карте числился цветущей, в яблонях, усадьбой. Иные недолговечные деревья, сменившие их, изредка возникали теперь в слепящем, после лесных сумерек, утреннем пространстве; было что-то собачье в том, как они с громовым лаем перебегали с место на место, потрясая чёрной, неистовой листвой. Количество их удесятерилось, едва последние танки первой очереди покинули лес. Одно выросло как раз по левому борту, самое гривастое. Большой осколок с близкой дистанции ударил двести третью в лобовик над водительским люком; она шатнулась, сразу отемнились все смотровые щели. Отбитая покраска пополам с искрами, как показалось Литовченке, больно стеганула по лицу. Танк продолжал свой бег, и Собольков уже не сомневался в водителе; он не знал, что за мгновенье перед тем новичок сорвал кровяной мозоль о рычаг правого фрикциона, и эта маленькая боль в ладони спасла его от неминуемого шока. Двести третья извернулась, нырнула в кромешный мрак, и в момент разворота, сквозь падающую землю, Литовченко увидел всю шеренгу своего эшелона.

Она весело мчалась по бескрайней пойме, с проходах среди минных полей, заранее обозначенных хворостинками; пёстрый вал метели оставался позади. Они мчались, поминутно меняя курс и словно издеваясь над неточным боковым обстрелом, почти в ровном строю, кроме нескольких машин, что несли на себе груз сапёрного леса; одна, самая быстрая, уже пылала, но ускоряла бег, как бы в надежде сбить пламя ветром... Мчались, покачивая пушки, и пока без единого выстрела, потому что ничего не было впереди, а только серенький предзимний пейзаж с рваными, ещё дымящимися проталинами да ещё высокий противоположный берег с висящими над ним дымками. Передние уже вступали под его укрытие, и, как бывает иногда в начале боя, обстановка и местный замысел командования стали до мельчайшего штриха понятны самому неопытному солдату, но не разумом пока, а каким-то первичным физическим ощущением.

За ночь немцы форсировали Стрыню дополнительно и на южном участке, пробив ещё километр в нашей обороне. Сплошная завеса заградительного огня сдерживала их левофланговый напор, и не стоило гадать, что случится, если устанут пушки или приостановится поток боепитания. Крохотный плацдарм оставался за советской пехотой и на том берегу, всё стреляло там. Под прикрытием её смертной доблести и готовила свой манёвр тридцать седьмая. Таким образом получалось центробежное вращенье двух полярных воль, где осью служил домик садовода и где запоздавший обрекался на окружение и гибель. Именно в это место на карте и смотрел сейчас большой Литовченко на своём КП... Там, наверху, уже начался военный день, а здесь, под обрывом, было ещё тихо, как в раю во время землетрясения, по определению Обрядина, когда экипаж вышел из тайка помочь сапёрам. Сложив оружье в сторонку, мотопехота совместно с ними прорубала крутую дорогу сквозь нависшую осыпь или подтаскивала к мосту многометровые тёсаные брусья; они представлялись лучинками в присутствии самоходных орудий, «тридцатьчетвёрок» и танкеток, что в просторечии зовутся малютками, — встревоженное стадо, сбившееся у водопоя. В обступившем артиллерийском грохоте не было слышно ни дробного стука топоров, ни шума незаглушенных моторов; те, наверху, могли подумать, что товарищи просто отсиживаются от бури, не торопятся, стремясь насладиться терпким запахом смолевого дерева, прежде чем войти в горячий смрад машинного боя; но они торопились, так как немецкий наблюдатель должен был когда-нибудь разгадать значение щепы в медлительном зеркале Стрыни... Тут пошёл снег.

И опять железное войско ждало своей ракеты, пока танкисты яростными жестами бранились с сапёрным капитаном и всё показывали на обрыв, откуда при каждом сотрясении струился мелкий, ещё не намокший песок; более нетерпеливые и злые спустились в реку и шарили броду по пояс в воде... Уходя к своим на подкрепление, Собольков но забыл взглянуть на приборы водительского щитка. Температура масла достигла 105°, — судя по запаху, главный фрикцион был перегрет, для воды оставалось лишь три деленья на циферблате. Не столько тяжкий путь по пашне был причиной такой перегрузки, сколько волнение водителя, который с непривычки к огню явно задёргал танковое сердце. И лейтенант мельком порешил дать при случае полную волю Литовченке, чтобы упоеньем танкового могущества исцелился от ребячьей и такой понятной нерешительности. В эту минуту Собольков разглядел Кисо в потёмках танка. Неизвестно, когда гот успел забраться в свою походную квартиру, и представлялось уже несправедливостью выкидывать теперь за борт этого вполне заслуженного ветерана. Таким образом, на операцию экипаж уходил в полном составе.

Литовченко видел через люк, как тот поднял котёнка и, прищурясь, заглянул ему в глаза.

— Что ж, воюй, Кисо, зарабатывай себе место под солнышком, — сказал Собольков и, поймав на себе взгляд Литовченки, стал выбираться из танка. — Вот, посмотрим, что она означает... тихая и грозная судьба человека, — добавил он совсем непонятно, глядя на высокий берег с вихрами седой и мокрой, трясущейся травы. — Только помни, Вася... судьба не тех любит, кто хочет жить, а тех, кто победить хочет! — Голос был не прежний, собольковский, да и поучение относилось скорее к самому себе, чем к этому простодушному пареньку, — как следствие минутного замешательства, нехотенья чего-то или от горечи внезапного открытия, что и жизни он жаждал не меньше, чем победы.

Литовченко зарделся, ему стало неловко от непривычной командирской откровенности, хотя, в сущности, ничего стыдного в том не было, кроме того, он ещё не знал, что означает взрослое городское слово судьба и что полагается отвечать в таких случаях. Он поднял на лейтенанта прямые ясные глаза, и тогда, смутясь, тот ушёл поспешно, запретив водителю далеко отлучаться от машины.

При самом беглом взгляде на окрестность делалось понятным запоздание с переправой. Судя по незаконченным окопчикам, ещё недавно здесь пыталась закрепиться горстка немецких автоматчиков, и её вышибали отсюда врукопашную, ценою потерь с обеих сторон. Литовченко обошёл место схватки, всматриваясь в лица павших. Хотя это сглаживает различия, их легко было распознать издали, — немцам не успели выдать в срок маскировочные халаты. Враги лежали рядом, иные почти в обнимку, как бы продолжая сражаться и теперь. Наших было меньше; один — рябоватый, смуглый и скуластый — лежал на спине, грудью навыкат и с закинутой под голову рукой, как снят богатыри. Глаза были открыты, губы растянула полуулыбка, словно среди пасмурного неба встало вдруг над ним жаркое казахское солнце. Снежинка упала в его округлённый покоем зрачок и не таяла. Литовченко отвёл взгляд к артиллерийской воронке, которой не заметил вначале... На дне её скопилась подпочвенная вода. Там валялся обыкновенный, весь целый, гитлеровский солдат. Ноги тонули в ледяной жиже, а руки были широко раскинуты, будто обхватить хотел её всю, украсть, унести с собою — чужую землю вместе с её сокровищами, святынями и этим тоскливым хлюпающим снежком... но оказалась тяжела, и не хватило объятий, и он поник тут, пугало Европы, бессильный даже отряхнуть снег с былинок, торчавших меж его разведённых пальцев.

Он мог бы рассказать много — как росла, крепла и потом сокрушилась германская мечта о самородном русском золотишке в распадах сибирских гор, о тучных рыбных стаях в тесноте полноводных рек, о волшебных куполах, всегда манивших вражеское око, о самом солнце, что нисходит на землю в этом государстве в обличии нефти, хлопка, пшеницы и вина; он мог бы похвастаться, как началось бредовое шествие железных пауков по чужим столицам, этим начальным ступенькам к синим хребтам, за которыми раскинулись блаженные страны Азии, земной рай с даровым шнапсом, где закуска растёт на деревьях, где гурий можно брать на гробницах непобедимых царей Востока, где дозволено, наконец, утолить тёмное зверство, прикрытое веками германской дисциплины. Это была бы длинная повесть, как они отправлялись в поход, провожаемые криками женщин: «Убивайте их, убивайте в Америке и Азии, убивайте везде... мы отмоем наши руки!» — и как их встретила непогодная пучина России, где поржавело их железо и обвяла душа, и как они, огрызаясь, ползли назад с распоротым брюхом, и каждый камень рвал им внутренности, и каждый куст стрелял вдогонку. Он знал много, но мёртвые — плохие рассказчики. И хотя украинский тракторист не умел проникать в знаменья истории, он догадывался, над чем улыбается невдалеке спокойный и чуть иронический казак.

Завоеватель лежал в позе вора, стремящегося уползти, с подогнутым коленом и уткнувшись лицом в край ямы. Белобрысый затылок напомнил Литовченке минуту, шрамом оставшуюся в памяти. Рядом, затоптанные в снег, валялись улики — автомат, походная шарнирная лопатка и ещё какой-то неузнаваемый утиль войны. Литовченко увидел опрокинутую каску. Он пошевелил её носком сапога. Талая вода кривой струйкой, как из чайника, полилась из пробоины. Дыра приходилась над самым надбровьем, с лучами трещинок, как кокарда; прицел русского стрелка был хорош. Кто-то встал рядом, с Литовченкой, но он не пошевелился, как зачарованный следя за струйкой.

   — Не тот, что на мамку замахивался? — спросил голос над самым ухом, когда каска опустела.

Это был Дыбок. Не насмешка, а лишь нетерпение читалось в его заметно похудевшем лице; ему хотелось скорее исполнить всю чёрную работу, с чего начиналась его большая и умная житейская дорога.

   — Не-ет... тот постарше и с плешинкой был, вот тут, — нехотя протянул Литовченко и показал на затылок; но даже не в плешинке было различие, а в том, что не доставило душе сытости созерцание этого застигнутого на месте вора.

   — Ищи его, парень... крепко ищи! Не только врага, но себя прежде всего ищешь... — с особым значением сказал Дыбок.

   — Где-то рядом ходит, всякую минуту чую его близ себя... — начал было Литовченко и вдруг побежал к машине: уже падало над лесом алое яблочко сигнальной ракеты.

Дорога вверх была открыта, но одна дружная батарея без труда истребила бы здесь, в проходе, целый корпус, по мере того как он стал бы выбираться из низины. Какой-то чудак, в пылу усердия, раскидал дымовые шашки вдоль берега, не загадывая, что из того получится, и теперь немецкая артиллерия перенесла огонь по этой подозрительной клочковатой тьме, что, подобно чернилам в воде, распускалась во все стороны. Она клубами стекала с обрыва, её рвали смерчи разрывов, в неё, как в тоннель, незримые и незрячие, уходили облепленные десантниками танки. Одновременно немцы разглядели обрезки тёса в реке. Десяток тяжёлых мин с большим перелётом упал на пойму. Если бы Собольков вскочил в свой люк мгновеньем позже, он увидел бы, как, пошатываясь и с раскинутыми руками, с земли поднимались мертвецы, точно возобновляя рукопашную схватку, и это нестерпимое зрелище стало бы заключительным в его жизни. Советские батареи открыли ответный огонь...

С полуоткрытыми люками, чтобы не протаранить соседа и не свалиться с обрыва, танки распространялись в чернильной ночи перед броском в атаку. Ещё до того, как вышли из завесы, Дыбок принял по радио хриплую команду «одиннадцать», что, по условию, означало «развернись», и следом за тем — «сорок два». Больше приказов не поступало: у двести третьей осколком сбило штырь антенны. Не сразу пришло в память, чего требовала последняя команда — заходить углом слева или увеличить скорость; Собольков приказал и то, и другое... Всё смешалось и загремело. И оттого, что каждый раз в бою надо приспособляться к обстановке и даже смириться с чем-то, все пока молчали, кроме лейтенанта. Три души, три человеческие педали находились подле него, и он жал на них словом, шуткой и авторитетом, доводя отвагу до уровня самозабвенного ликования, — без него немыслимо преодоление животных инстинктов, которыми жизнь вслепую обороняется от гибели. Казалось, провода переговорного устройства проникали к самому мозгу, и туда до боли громко кричал что-то Собольков в похвалу двести третьей, её прочности и резвости, а Литовченко односложно откликался, всем телом вслушиваясь в ровное машинное биенье за спиной. Ему то чудился подозрительный звон в трансмиссии, то мешал чёткий и частый стук о броню, точно кто-то просился войти снаружи; ни разу не побывав под крупнокалиберным пулемётом, он с отчаяньем принимал эти звуки за прощальные сигналы десантников, вдруг ставших ему ближе всякой родни.

Те ещё держались, хотя огненный ветер обстрела сдувал всё постороннее с брони. Танки приближались к переднему краю. По существу, до этого места курс двести третьей зависел скорее от удачи да ещё от того, с какой стороны возникала глыбистая падающая тьма, чем от уменья водителя. Только теперь Литовченко привык к скачкам смотровой прорези, — она то надвигалась, то уносилась вдаль, то становилась почти вертикально, когда хлестала бортовая волна. Сперва он различил лесок впереди и перед ним бугристое поле, где метались разрывы; затем он увидел стрелковую цепь, частично залёгшую в чистом поле и местами уже выбитую из обороны. Тяжкий миномётный огонь шествовал по черте окопов, и ещё шустрые вихорьки сверлили посеревший снежок. Здесь молено было оценить чёрный и страшный труд пехотинца. И одни, не оглядываясь и слегка подымая винтовки, указывали проходы своим танкам, другие же лежали как-то слишком смирно, точно внимали ласковому и последнему напутствию родной земли, которую защищали.

— Вот она, наша мотошомпольная, — смешливо и резко крякнул Обрядин, когда на мгновенье заглох мотор, точно испугавшись чёрной тени, с грохотом прошедшей мимо. — Заметь, обожаемый Вася, лежат, как львы, и непримиримо смотрят в сторону врага!

Его смаху оборвал Дыбок:

— Это все земляки и братья твои лежат, чёрт усатый. Полежал бы сам на мокром пузе... и полежишь ещё у меня! — заключил он, точно он-то и был командиром.

Обрядин был умней своей шутки, которую придумал единственно для ободрения водителя. Как раз перед тем болванка прочертила, как полозом, путь перед двести третьей, а гусеница дрогнула, точно наехала на камень, и была опасность, что Литовченко сожжёт диски сцепления. Собольков понял это с запозданьем и сразу забыл, потому что именно тут и увидел зайца.

То было единственное живое во всём поле, не имевшее отношения к войне. Обезумев от рёва и пламени боя, он мчался наугад, весь белый, ясно различимый на тёмной исковырянной пашне. Иногда он останавливался, вскинув уши, приподнимая удлинённое страхом тело, и смотрел, всё ещё невредимый, как рушатся громады огня и воющего праха, и исчезал, припадая к снегу, чтобы снова превратиться в неуловимый глазом белый пунктир. Должно быть, заячий бог хранил до поры и, как пёрышко, нёс его пушистую, невесомую от ужаса шкурку; по неисповедимому заячьему провидению, он мчал её прямо на немецкие траншеи. Он заведомо хитрил, сбивая с толку, показывая зверька одновременно в десятке мест по фронту атаки, и получалось, что именно за ним, повторяя его зигзаги, разя с ходу орудийным огнём, гнались шесть неистовых «тридцатьчетвёрок», как если бы он-то и был призом в этой беспримерной охоте. Они настигали, он метнулся, угол курса резко изменился... Застылая, наклонённая жижа блеснула под танками на дне окопа, и в нём, с поднятыми руками, стояли недвижные, как на фотоснимке, какие-то зелёные — значит, не русские — люди; иные как будто падали и всё не могли упасть. Теперь уж и собственной стрельбы не слышал экипаж, и верилось: одной силой гнева и взгляда своего роняет их Собольков. Тогда-то, каким-то образом разглядев в своей неудобной щели, Обрядин и доложил лейтенанту, что противотанковая пушка справа, у кустов, тоже настоятельно просит своего пайка. Только он выразил это в одном каком-то неистовом, неповторимом слове; действия стали короче, чем их словесные определения, и приказания отдавала сама мысль.

Они увидели пушку: радист скорее догадался о ней. Это её снаряд прошумел по башне и огненной вишенкой рикошета ушёл в небо; это она била в упор по собольковскому танку. Её мишень сделалась невыразимо огромной и такой близкой, когда промах следует считать чудом, но живое белое пятно, которое перепуганный заячий бог швырнул из снегопада под ноги орудийному командиру, отвлекло на миг внимание расчёта, и это решило его жалкую участь. Собольков крикнул дави, когда сорванный ствол наполовину углубился в землю через живот наводчика под натиском двести третьей, когда Обрядин заряжал пушку для следующей цели. Ни шороха, ни стона не дошло до Литовченки; пот, не такого удовлетворенья искал он в ту, норную свою бездомную ночь!.. А уже немецкие танки выходили на огневой рубеж, обтекай поло бон, и наши ускорили свой бег им навстречу. Тик началось это грозное соревнование снаряда и брони, техники и воли, начальных скоростей и скрытой энергии взрывчатого вещества, а прежде всего — людей двух миров, расстояние между которыми не измеримо земною мерой.

Тут можно было видеть, как наши пятнистые громадины обминали края немецкого окопа, облегчая подход отставшим танкам из второго эшелона, а по полю, кидаясь дымками, вливалась в прорыв мотопехота, как советский танк, забравшись во вражескую гущу, стоял без башни, и дымные космы подымались из страшной дыры, а стальной шишак богатыря валялся рядом, и четыре врага факельно горели по сторонам, как бы почётный эскорт, сопровождающий героя в небытие, как осатанелые люди со звёздочками на ушанках вступали в поединок с глыбой крупповской стали, и она никла, дымилась, крутилась на порванной гусенице, как дьявол от магического заклинанья. И если только не ветер преждевременной ночи — значит, беззвучные всадники в бурках мелькнули вдалеке, где жарко пылали подожжённые стога...

Литовченко заметил на развороте лишь часть этого стройного в своей беспорядочности движенья тол, металла и огня, но и это малое вызвало в нём знакомое по детским снам чувство полёта через бездну. Ритм схватки усилился; всё ожило, кричало, взрывалось; убивал самый воздух; предельно напрягались скрученные дымовые волокна его мышц, и мёртвые уже не попадались на глаза живым, чтобы не ослаблять их броска к победе. То была мускулистая, могучая жизнь битвы; смерть, подобно собаке, тыкалась в ногах у бессмертных, чтобы урвать крохи с их великанского пиршества. И всё это, как живая вода, нужно было нам, гордой и яростной нации, которая, восстав для великих дел, хочет жить вечно и глядеть на солнце орлиными очами!

Опять события опережали ленивое, неточное слово. Рука, отшибленная при откате казённика, с трудом закладывала очередной патрон, но Обрядин ещё не чувствовал боли. Собольков ещё ждал, когда догонят его отставшие танки, а они уже далеко вправо и впереди ломали и мололи вражескую оборону... Там двухметровая гряда, род естественного эскарпа, пересекала поле вдоль реки. На длинную и, казалось, последнюю ступеньку перед славой хлынула теперь тридцать седьмая, чтобы, восстановив утраченный строй, ринуться на штурм Ставищ; вокруг него и решалась судьба Великошумска. Село виднелось как на цитадели, за сбившимся в кучку леском, откуда били тяжёлые немецкие батареи. И если туда передвинулось теперь самое главное этого кромешного дня, значит, неправду утверждал Собольков, будто судьба боя решается там, где находится двести третья!.. Временно укрытая от обстрела, бригада как бы взрывалась сейчас, распространяясь в обе стороны и давя дзоты, размещённые по скату. Их было там насовано, как ласточкиных гнёзд в речном обрыве; звук был такой, точно и впрямь яйца хрустели под тяжёлой поступью бригады. Один из них, в особенности хлеставшийся огнём, достался на долю двести третьей; пулемёты царапали её триплексы, в предсмертном ожесточении стремясь хотя бы ослепить машину, но она уже вошла в гнездо, как поршень, бельмастая и неотвратимая, и накренилась, вгрызаясь левой гусеницей, и вдруг осела, и это полуметровое падение также напоминало чем-то пробужденье от детского спа. Всё обстояло хорошо, если не считать временной слепоты танка да обрядинского ушиба. Рука плохо сгибалась в локте, но какое-то дополнительное злое озорство зарождалось из тупой, неотвязной боли; кстати, Обрядин никогда подолгу не таил в себе обиды.

   — Дозвольте обратиться к водителю, товарищ стрелок-радист, — перекричал он мотор, пользуясь маленькой остановкой для последующего манёвра, и, не дожидаясь позволенья, осведомился у Литовченки, что он испытывает теперь, глубокоуважаемый Вася. — Не укачивает тебя маненько, не беспокоит, не трясёт?

   — Щекотно будто... — жарко и с придыханьем ответил тот, задним ходом выводя машину из крошева.

Этот дзот был последним. Пользуясь передышкой, водитель выбросил левый триплекс, где ни на сантиметр не оставалось прозрачности. Стало видно, как необыкновенно крупный, ватными клоками, валил снег. Смеркалось — всё же Литовченко разглядел кровь на куске плексигласа. То была его собственная, так что вовсе не от пота прилипала к рукоятке фрикциона его растёртая ладонь. Пришлось замотать руку тряпкой, Дыбок впервые выступал в роли санитара, — это также заняло щепотку времени. Обрядин успел, кроме того, дать наставление водителю, чтобы теперь в особенности берег лицо от пулевых брызг, и даже начать рассказ, как угостил однажды того же бессменного товарища Семёнова Н. П. зайчатиной, вымоченной в коньяке, чем и ввёл свою жертву в глубоко! поэтическое ошеломление. Случай пришёл в память от неосознанного пока убеждения, что только заяц и спас их от прямого вражеского попадания. Он оборвал повесть на том месте, когда помянутый Семёнов лично пожаловал на кухню показать московским гостям этого невероятного художника пищи; он оборвал, чтобы коснуться пальцев лейтенанта, лежавших на штурвале орудия.

— Ты чего... чего замолк, Соболёк? — пронзительно, в самую душу заглянул он. — Хочешь, у меня во фляге есть... непочатая. Одна хозяйка домашнего кваску на прощанье налила... понятно? — И он прищёлкнул языком для обозначения обжигающих достоинств напитка.

Он и с женщинами не бывал так настойчив и нежен, но лейтенант не ответил. Высунувшись из люка, тот сделал вид, что вглядывается в сумеречное поле; оно приходилось на уровне головы. Двести третья оказалась левофланговой. Бригада ушла вправо, по лощине, куда перекинулся и грохот битвы. Прямо перед Собольковым подковкой лежал бугорок, и в неглубокой впадинке её, подобно мотыльку, сновала взад и вперёд какая-то «тридцатьчетвёрка», в суматохе боя вырвавшаяся наверх. Три большие немецкие машины, прикрываясь снегопадом, двигались в обхват этого места, изредка стреляя, в намерении выпугнуть жертву из норы. Загонщики заходили на большом радиусе, ближняя находилась в створе со своей будущей добычей; вступать отсюда во фронтальный поединок с ними было для двести третьей вполне рискованно. Видимо, по неисправности орудия «тридцатьчетвёрка» не отвечала на огонь, и ей уже нельзя было бежать, не подставив кормы под прицел охотников.

Собольков признал их скорее по калибру грузного лаистого звука, чем по контурам, источенным снежной мигающей мглой.

   — «Тигры»! Смотри, ребята, «тигры»! — твердил он, словно и остальным был доступен такой же круговой обзор, как из командирской башни. — Сволочи, губители... ну, сейчас мазанёт! — и даже сознавая нелепость своего решенья, мысленно прикидывал, успеет ли добежать туда с противотанковой гранатой.

Не было бы ему лютее муки — смотреть из безопасности, как станут расстреливать безоружного товарища; сперва расколют ему железный череп и разорвут бока, потом в три длинных клюва будут долбить костёр, пахнущий газолем и горелой кожей. Представлялось неразумным отвлекать огонь на себя, но, как часто случается в бою, доводы разума пересиливались стихийным побуждением сердца. Собольков дал выстрел по правому, дальнему «тигру»; он и сам не понял, что произошло... Такой удачей не дарит война даже прославленных танковых асов. То была не меткость, скорее совпадение, стоявшее на грани несбыточного. Так, значит, победить он хотел всё-таки больше, чем жить в желанном послевоенном яблоневом саду!.. Он попал в самый ствол «тигра», в черноту его орудийного зрачка; 76 хорошо разместилось в 88; двести третья как бы заткнула ему пасть куском своего железа, и та огненно распалась: короткий обрубок торчал теперь из шароустановки немецкого танка. В эту минуту Собольков и принял решение. Здесь его не остановили бы даже минные поля, слишком возможные в этом подозрительно чистом и девственно-нетоптанном снегу, потому что подвиг и есть пренебрежение собой ради величайшей цели. Вдруг какое-то исковерканное несуществующее слово, означавшее даже не полёт, а стремглавое орлиное паденье на добычу, вырвалось у него сквозь зубы. Только Обрядин, больше всех понимавший лейтенантское сердце, сумел перевести это на язык военной команды.

   — А ну, дай копоти, сынок! — гаркнул он Литовченке; хорошо осведомлённый, чем кого угощают в разных случаях жизни, он не требовал у командира, чтобы тот заблаговременно заказывал ему артиллерийское меню.

Весь дрожа на самом малом газочке, Литовченко бережно стронул машину. И время стало маленькое, время молнии, в которое она успевает родиться, ослепить вселенную, ужаснуть живое и погаснуть. На счастье, не пришлось и разворачивать танк: он и без того смотрел пушкой влево — туда, откуда выгодней всего представлялось контрнападенье. Литовченко выжал газ почти до конца, так что даже хрустнуло в колене. Двести третья пошла на предельной скорости и с лёгкостью, нарождавшей недоверчивую улыбку. Было что-то живое в том, как свистел мотор и просил ещё ходу. Видимость почти пропала: чем быстрей движенье, тем темнее ночь. Вьюга крутилась в танке, — шли с открытым люком. Снег залеплял лицо водителя, но тот всё забыл, забыл даже, что где-то поблизости находится крутой речной обрыв, забыл боль, самое тело своё забыл, лишь бы не терять из виду скачущей ленты чернобыльника, обозначавшей правый скат эскарпа. Рычаги ему выламывали руки, ветер гонки срывал односложные восклицания с закушенных губ, а лейтенант всё давил ему ногой в плечо, словно в водительской воле было вырастить крылья у танка... Обратная дорога на Алтай, кратчайшая и единственная, проходила лишь через победу, и дочурка не упрекнула бы Соболькова, что плохо к ней торопился Собольков!

Поворота вправо не попадалось, гонка становилась бегством от цели. В эти считанные мгновенья и могло произойти убийство наверху. И опять судьба зловеще улыбнулась Соболькову, прежде чем отчаянье остановило ею лютый бег. Она разрезала лощинку пополам, и правый рукав под острым углом вывела на поверхность, в заросли густого кустарника, красноватого даже во мгле... Точно секундомер лежал в руке судьбы: охота ещё не кончилась, только метания застигнутой «тридцатьчетвёрки» стали суматошней и короче, так как сократился сектор её укрытия. Вовсе не поломкой орудийного механизма объяснялось её бездействие, а просто, израсходовав боезапас, она сберегала свой заключительный выстрел, последний из ста пяти, чтобы жалить наверняка. Значит, дождалась она своей минутки, и если только не дьявол, длинный и на раскинутых ногах, стоял на правом фланге — и огненные мышцы просвечивали сквозь чёрные струйчатые сапоги! — так этот подбитый ею немец исходил серым смертным дымом. Зато два других, увеличив радиус нападения, и, по существу, уже без риска подступа ни к нейлобовиками вперёд, а она вертелась всяко посреди всё новых и свежих ям. Как змей, вертелась она, лишь бы стать лицом к врагу, лишь бы умереть не спиною к полю боя!.. Слышно было, как задыхался её мотор, как сипло кричал её командир, и как ветер выл в пустом стволе, и даже как сердце билось у товарищей, тоже было слышно на двести третьей... Всё это, разумеется, не было вполне достоверно, но то, чего глазом и ухом не различал Собольков, ему безошибочно подсказывала танкистская душа: именно так, в равных условиях, поступал бы он сам.

9


Манёвр получал блистательное оправдание; даже стоило устрашиться в иное время, не слишком ли судьба баловала Соболькова. «Пантера» и вовсе не «тигр», как оказалось, проходила всего в ста метрах, да и ощущение этих ста следовало наполовину отнести за счёт метели и потёмок; она проходила в профиль, дразня широким гранёным задом вскинутое на подъёме жало двести третьей. Собольков ударил её ещё раньше, чем Литовченко вогнал машину в кусты; он ударил её дважды — кумулятивным снарядом и тотчас же, не меняя прицела, подкалиберным в живую мякоть у подмышки, над вторым сзади катком, где кожа «пантеры» утончалась до 45 миллиметров. Это было всё.

Он испытал слабую ноющую усталость в руке, как если бы лично поразил коротким толстым ножом и повернул его в спине зверя. Двести третья стояла с открытыми люками, вся на виду, и потому экипаж мог в подробностях наблюдать это, недоступное ни на одном полигоне мира... Невыразимый полдень шумно рванулся из щелей «пантеры», неправдоподобных, дырчатых и косых, а плита командирской башни отлетела, чтобы запертое солнце могло выйти наружу. Литовченко сменил место не потому, что ослепительный свет превращал самое двести третью в мишень, а из желания укрыться от огненной измороси, от которой горел даже снег. Сам Дыбок — холодный, рассудительный Дыбок — поддался колдовскому очарованию зрелища.

   — Хлебни русского кваску... Вот он, эликсир жизни, пусть напьётся досыта, — запальчиво шептал он, но какое-то гордое достоинство мешало ему ещё и ещё бить из пулемёта по пламени, хотя и чудилось: та ещё ползла на одной гусенице и с вулканом в брюхе, — так вихрился оранжевый нар вкруг неё. — Выпей русского кваску... ней!

   — Культурно сделано, Соболёк, — похвалил и Обрядин сквозь зубы, срывающимся голосом, точно заправдашняя малярия трясла его. Поглядела бы одна из его бабёнок на нынешнего Обрядина, — он был как мальчишка, пропала его хвалёная степенность. Высунувшись из люка, он выставлял лицо в этот неистовый свет: душу, ознобленную близостью гибели, ласковей солнышка греет жар горящего врага. — Эй... пол-литра с тебя, товарищ! — гаркнул он, когда громадная тень спасённой «тридцатьчетвёрки» шмыгнула через самое место их недавней стоянки. — Натерпелись, болезные... — сочувственно проводил он её, когда как бы рассосалось в снежной тьме самое её вещество.

   — Похоже, мы у них тут целый зверинец разбудили. Смотри, ещё одни прётся, — сказал потом Дыбок, когда остыла первая радость удачи. — Так оно и есть... Не люблю я в ночное время «фердинандов», товарищ лейтенант! — То было тяжёлое самоходное орудие, германская новинка того года, прозванная так, по объяснению Дыбка, за сходство с профилем носатого болгарского царя, которого довелось ему видать в старой «Ниве».

«Фердинандом» оказался тот, что двигался в центре облавы. Он засветил фару; судя по перемещению светового эллипса на снегу, он разворачивал своё неуклюжее тело, идя на сближенье. Два звука слились попарно; кроме того, двести третья стреляла ещё в промежутке, — были напрасны все пять залпов. В такой непроглядный вьюжный вечер успех решался не тем, кто железней или мечте, а удачливей кто. Двести третья пятилась назад, и тогда случилось то, уже совсем невероятное, о чём до поздней старости обожал живописать внучатам ветеран великой кампании Василий Екимович Литовченко. «Волос на мне дыбочком встал, — рассказывал он, гладя лысину, и ему верили не больше, чем Паньку Рудому, знаменитому его земляку. — Думаю-думаю, как же мне поступить при такой битовой оказии...» Но если бы это «думаю-думаю» длилось у него в тот раз дольше секунды, никогда бы не узнали про этот случай маленькие, затихшие в страхе украинцы. «Фердинандов» стало два, потом сразу четыре зажжённых луча пронизали взвихренную метельную неразбериху, да ещё какой-то блудливый, так и не разгаданный огонёк добавочно запетлял и заюлил в иоле. Верно, они плодились там, эти ночные твари, вылезая друг из дружки, и действительно, замогильная чертовщинка миргородского пасечника представлялась в сравненье с этим поэтической выдумкой, навеянной шелестом вишен в благодатную южную ночь... Пользуясь даровым освещеньем от собрата, пылавшего как солома, дьяволы разили из всех своих жерл, и двести третья поступила по меньшей мере правильно, заблаговременно и без выстрела спустись назад, в низинку.

Бежать отсюда было хорошо, горящая «пантера» служила достаточным ориентиром, пока не взорвался её боезапас. Она исчезла с ловкостью приведения, оставив по себе глухое эхо, дырку в снегу, дождь железных клочьев и вспышку, как от адского магния... Двести третья мчалась, петляя, и на бога, потому что любое на свете было лучше прямого полупудового клевка в корму, — мчалась, заведомо углубляясь в расположение противника, мчалась, пока не отстала погоня. Последние выстрелы легли далеко в стороне, всё погасло, самое окошко люка потерялось во мраке. Возбуждение успеха охладилось, на смену пришли озноб и голод; Обрядин, кроме того, вспомнил про разбитый локоть... Литовченко промолчал на вопрос лейтенанта, видно ли ему хоть что-нибудь на дороге; промолчал из боязни выдать голосом щемящую тоску, меньше всего происходившую от метельной неизвестности ночи. Следовало убавить ход до самого малого; так и сделали, но было поздно. Центр тяжести вполне ощутимо, шарообразно перевалился вперёд, инструменты гремуче двинулись по дну танка. Горный тормоз не остановил скольжения. Всё одновременно ощутили, как пучина дохнула на них холодом.

«Вот оно, то самое...» — со странной вялостью подумал Собольков, клонясь на пушку. Машина весом сползала вниз, с заметным уклоном влево. Обрушилась левая гусеница. Литовченко вслепую и немедля выправил движение, и стоило отметить выдержку новичка, хотя нигде его не обучали, как падать в реку с наименьшим повреждением. Теперь танк полувисел на месте. И опять опоздало тело; команду стой Собольков подал, когда был включён уже и задний ход. Не жалея ничего, он до бешенства разогнал мотор, но оно не могло длиться долго — единоборство хотя бы и пятисот лошадиных сил с законом тяготенья. Земля одолевала, она стаскивала людей с сиденья, и это было пострашней поединка с «фердинандом».

   — Спокойствие, лейтенант, спокойствие... — чудовищно-ровным голосом крикнул Дыбок в микрофон, точно ему принадлежала власть в танке, точно знал, что пока сам он здесь, товарищам не грозит несчастье...

В передний люк хлынула вода. Упираясь рукой в американскую картинку, Дыбок включил аварийный свет на плафоне рации; он увидел неподвижное от натуги, откинутое назад и в снежной маске лицо соседа. Шустрая пена, бурля и заполняя щели, вилась вкруг колен. Свет погас, пора было кричать: вылезай, топимся, но все молчали, — неживая сила придавила их волю. Дальше пояса вода не поднималась... Кое-как оторвавшись от танка, Обрядин выскочил наружу. Прошла вечность, и может быть, две вечности сряду, когда он появился опять, невредимый, сухой, даже весёлый.

   — Глуши мотор, Вася... кажется, приехали, — оповестил он сперва собольковским голосом, потому что мотор ещё работал, с поминутным кашлем и во весь мах своих двенадцати цилиндров; загляни сюда «тигр», он мог бы спокойной лапой добивать двести третью до последнего пламенного вздоха, целясь на выхлоп. И когда Литовченко стащил с педали онемевшую ногу, Обрядин прибавил уже собственным в раздирающей уши тишине: — Приехали к тёще в гости. Эва, на горочке с блинцами стоит. Выгружайтесь, граждане, помаленьку!

В сухом верхнем кармане гимнастёрки у Дыбка нашлись спички. Их было семь. Головки с шипеньем отлегали, норовя в глаз; на коробочной этикетке было напечатано, как вести себя советскому гражданину во время войны. Зажглась четвёртая, и пока не притушил её хлопок снега, главное успело отпечатлеться в зрачке. Танк держался на скате стандартного немецкого рва, кормой вверх и с перевесом левого борта, — как в ночь разгрузки, когда комкор читал наставление новичку; машина опрокинулась бы на большой скорости. Вода достигала третьего катка; две широкие колеи, прорытые гусеницами, круто уводили в черноту, смолянисто блеснувшую при вспышке. Собольков не успел различить стрелок на часах было скорее пять минут девятого, чем без четверти час, но и в первом случае событий явно недоставало на такую уйму протёкшего времени. В суматохе дня, видимо, проскочили ещё какие-то происшествии, не оставившие в памяти следа. По сходству с собственным их положением Собольков припомнил только, как они вытаскивали из воронки одну завалившуюся «шестидесятку», но эпизод тотчас поблек и затянулся как бы тинкой.

   — Я уж думал, нас в подводную лодку за заслуги произвели, — пошутил Дыбок, но все не шибко поверили, что ему веселей, чем прочим.

Так они стояли, трое, молча и бездельно, без мыслей и усталые до степени равнодушия к тому, что случится с ними на рассвете, когда найдёт и распорядится их жизнью мимоходный немецкий броневичок. Вдруг, опустившись прямо на снег, Дыбок принялся снимать сапоги; натёкшая вода могла повредить его здоровье, необходимое для великих будущих дел.

   — Не разберу... морозит или это малость озяб я? — спросил он ни у кого и зевая нарочито громко, словно это могло подбодрить товарищей.

Значит, не всё ещё кончилось здесь, у жирной итоговой черты в безвестном поле. Собольков поднял голову.

   — Вася, — позвал он негромко, потому что теперь можно стало говорить и негромко. — Чего ж тебя не слышно, Вася?.. Ты где, чудак, а? — говорил он, обходя громаду танка.

Снег падал реже, чуть посветлело. Черно было сейчас на земле, и вот, в утешение, выдали ей где-то за бетонными облаками скупой и тонкий ломтик луны. Лейтенант увидел своего механика-водителя. Литовченко стоял с обратной стороны, прижавшись к гусенице, вздыбленной над его головой. Он весь дрожал, когда Собольков коснулся его лица; он так дрожал, что именно это ощутил сначала лейтенант и лишь потом — живую горячую влажность на кончиках своих онемевших пальцев.

   — Вася, ты о чём?.. Остыл, что ли? Да нет, погоди, не отворачивайся. Ты толком объясни, в чём дело? — шептал он в самое ухо, заслоняя от товарищей; тем временем подошли и остальные.

   — Машину жалко... — всхлипывая, признался Литовченко и ребячливо, мокрой тряпкой, размотавшейся с ладони, тёр свои безволосые щёки. — Я же знал, куда мы катимся... вот и запорол!

И вдруг новый приступ горя потряс паренька; сорвав шлем, плача и весь подавшись вперёд, он закричал товарищам, что стрелять его надо за это, именно так, как делали немцы с детьми:

   — В рот, в рот мне надо за это стрелять!

На войне нет ничего страшное плачущего солдата, и не надо его останавливать, пока не выгорит отчаянье до конца. Экипаж молчал; они тоже были однажды новичками, как и этот чумазый хлопец, — такой чумазый, что и вековухи отворачивались от него на стоянках. Зато платок любимой девушки можно было уронить на дно трансмиссионного отделения в его тайке и, незамаранный, спрятать назад в кармашек. Им нравилась скрытная мальчишеская гордость Литовченки, когда ему доверили шрамистую, прославленную двести третью, и, верно, до его крестьянского сознания достигла ужасная, совершенная в глазах современников целеустремлённая красота советской тридцатьчетвёрки... Кроме того, эти люди понимали, что только настоящий человек может требовать справедливости и подвигу своему, и оплошности.

   — Сердечко не выдержало... — сочувственно буркнул Обрядин, толкнув локтем командира и держа наготове бачок для питьевой воды, налитый на этот раз лекарством от малярии. — Нежную душу и снежинка царапает. Знаю, сам имею такую же!

Литовченко приходил в себя. Он поднял голову и виновато усмехнулся, стыдясь товарищеского внимания. Тогда они подошли ближе, заговорили вперебой, и не различить было, кто и что произносил в той жаркой словесной толчее; даже Дыбок испытал ту особую волнительную размягчённость чувств, какой опасался больше всех болезней на свете.

   — Эх ты, вояка полтавская! А мы тебя женить посля войны собрались. Она ж целая: смотри, её чёрт рогом колупал, да скис. Её до Берлина хватит пока, а там, коли потребуется, ещё моторишко попросим... У меня земляк закудышный на заводе имеется, замдиректор, тоже художник своего дела... Только малярия его гложет, вроде меня, А танкисты, брат, особый народ... и не зря им завидует пехотка! — Последнее, чуть ироническое замечание принадлежало Дыбку и так откровенно, хоть и не злостно, было направлено в лейтенанта, что Собольков, нащурясь, даже покосился на него.

Полдела было сделано, водитель возвращался в строй; по степени важности теперь оставалась меньшая половина, — выйти к сроку из немецкой мышеловки. Обрядин поднял шлем и, отряхнув от снега, надел на голову товарища.

   — Посушить бы теперь парнишку, лейтенант, — заметил он при этом.

Дыбок с хозяйской властностью заставил водителя сесть на снег и повторить всё, что проделал сам незадолго перед этим.

   — Ладно, теперь другую ножку, — шутил он. — Выжми, выжми её потуже. Ишь, сколько воды набрал... куда её тебе столько! Теперь лезь наверх, погрей ноги на моторе...

   — Не холодно мне, — оборонялся Литовченко и вдруг вспомнил, что и Дыбок рядом с ним принимал ледяную купель. — А сам, сам?!

   — Э, мне эта штука нипочём. Я телу моему хозяин строгий, — с жёсткостью, исключавшей и тень похвальбы, бросил Дыбок; всё же озноб мешал ему выразить мысль короче, чем полагалось по его характеру. — Я от тела моего много требую... а то ведь и расчёт дам. Оно меня боится и очень правильно поступает, что боится! — пригрозил он вслух, чтоб прониклось его волей продрогшее солдатское тело; Собольков подумал даже, что если убьют его, Соболькова, то именно Андрею Дыбку надлежит стать капитаном двести третьей.

   — Греться извнутри надо... ну-ка! — осторожно вставил Обрядин, поднося флягу Литовченке. — Та-ак, ещё отпей на руп семьдесят. Хватит! Эх ты, девушка... Ей бы пройтись маненько, покружиться теперь в вихре вальса, товарищ Собольков!

   — Верно... — как-то поспешно согласился тот; он руководился тем соображением, что после происшедшего следовало поднагрузить паренька каким-нибудь заданием. — Ну-ка, пройдись, посмотри место на ближнем радиусе.

   — Нельзя посылать водителя, лейтенант!.. — тихо, под руку, возразил Дыбок.

И оттого, что Дыбок был тысячу раз прав, всегда прав, этот удачник, Собольков посмотрел на него с каким-то пристальным и насмешливым интересом, как если бы видел его из последующих суток. Он недобро усмехнулся: вот уже и самая правда становилась на сторону его преемника! Глаза встретились, одна и та же мысль ранила обоих. Дыбок смущённо отвернулся, едва прочёл, что содержалось в этом взгляде, и тогда Собольков медлительными словами повторил то, что сказали раньше его глаза:

   — Не рано примеряешься, Андрюша? Потерпи, ещё живой. — И подтолкнул Литовченку. — Иди, ничего пока не будет... Я тебе велю. Иди!

Ни на один факт не могла опереться догадка: собственные их следы уже замело, и хоть бы зарево или выстрел в пустоте! Жгла и жалила мучительная надежда, что в это самое время тридцать седьмая вступает в Великошумск. Только одна двести третья засела в трущобинке крайнего левого фланга; ей предоставлялось воевать в одиночку, в пору разумения и солдатской совести. Прежнее ощущение беспомощности постоянно замещалось решимостью на предстоящий, долгий и тяжкий труд. Нужно было передохнуть, поесть, подкопить сил, а там, глядишь, сами собою разъяснятся обстановка и мысли!

Они взобрались на танк. Горячий воздух обильно поднимался сквозь жалюзи мотора. Обрядин слазил за едой. Соскучась в одиночестве, замяукал Кисо, и всем стало немножко веселей от сознания, что количество их умножилось на единицу. Ему также выдали полагающийся рацион, и он довольно усердно занялся этим делом.

   — Давай думать, лейтенант, — сухо и тихо сказал Дыбок.

   — Успеем, отдохни... Не торопи войну, Андрюша! Пять минут всего прошло, как сели, — ответил Собольков и снова занялся котёнком. — Что, Кисо... хвост-то намок? Ничего, на войне это и есть главное: будни. А сражение — это уже праздничный день, гуляй душа! Ешь, ешь... Тебе бы щец со свининкой? Я твою натуру знаю. Не хочешь щец? Ну, врёшь, хищный зверь, притворяешься. Ладно, вот закопаем Гитлера, поедем с тобой на Алтай. Новая хозяйка у тебя будет, маленькая и добрая. Все глупые — добрые, вот почему и умный у нас Дыбок. Небось злится на меня, памятливый... А ты скажи ему, Кисо, чтоб не серчал. От этого дружба вянет, волос лезет, здоровье портится. Сказал?.. Ну, что он тебе ответил?

Дыбок промолчал на этот шаг к примиренью. И верно, злость в какой-то степени помогала ему бороться со стужей, ломавшей ему кости. Обильный пар стал подниматься от ног, начавших согреваться, и он хорошо знал, что зато потом будет хуже, но нечто неодолимое, телесное мешало ему сдвинуть ноги с горячей решётки. Так, злясь на всё кругом, он злился в первую очередь на своё затихшее тело... Обрядин пытался сгладить неловкость деликатным посторонним разговором.

   — Меню рояль, что означает королевский харч! — сказал Обрядин, смачно надкусывая какую-то особо прочную колбасу. — Что-то мой товарищ Семёнов Н. П. нынче поделывает? В артиллерии был... Нет, друзья, я вам так скажу: лучше зима, чем беда... Лучше беда, чем война, а тут все три разом навалились!

   — Ты прямо рудник, Сергей Тимофеич, — тотчас заметил Дыбок, аккуратно ножичком надрезая ту же колбасу.

Заведомый капкан таился в этом загадочном замечании, но Обрядин безобидно ступил в него, лишь бы облегчить сердце товарища.

   — Всем я бывал у тебя, Андрюша, а вот рудником ещё ни разу. Откройся, чем же я рудник, капитан?

   — Я к тому, что... глыбы на редкость ценной мысли в тебе содержатся. Ты бы записывал, чтоб не забыть. Можешь прославиться, как выдающийся светоч человечества. По Волге будет ходить нефтяная баржа под названием «Светоч Обрядин». Как мыслитель, ты в особенности для баржи хорош.

Обрядин со вздохом взялся за флягу.

   — Этак скрутят они тебя, злость и холод, Андрюша, — спокойно сказал он, — нельзя. Ну-ка, отпей ещё грамм на триста... разом, разом! Не согреет, так дух повеселит.

И Дыбок пил пороховую жидкость, отзывавшую сырцом, а сам безотрывно глядел в хитрую, с дружеской ухмылкой, такую милую ему вдруг рожу Обрядина, который всё причмокивал и облизывал губы, спрашивал — хорош ли, не горит ли на языке, гладко ли проходит в нутро этот жидкий огонь, из которого, видать, и наварила ему того кваску одна скромная богобоязненная женщина на расставанье. «Пей, пей сколько хочешь, дружок...» — приговаривал он, бескорыстно радуясь за товарища, хотя сам ни глотка не отпробовал с самого прибытия на место. Теперь уже почти совсем не плескалось на донышке. И что-то случилось с Дыбком; он положил руку на колено Соболькову, точно в тисках зажал, и сами сорвались с губ эти слова, каких в иное время и пыткою не выжать бы из Дыбка:

   — Эх, лейтенант... — и что-то дрогнуло в его голосе, — хороший народ проживает на моей земле, мой народ. Семь раз сряду жизнь за него отдам. Потом отдохну немножко... и ещё раз отдам. А только... Вот ты, Обрядин, всему честному миру друг, а ведь ты б у лодырей королём был!

   — Большие реки не торопятся. В океан текут, — как-то неожиданно серьёзно и важно ответил Обрядин, хоть и смотрел с прежней хитрой приглядкой его прищуренный глазок.

   — Вот-вот, — с горечью сказал Дыбок, — узнаю! Души океан, а спички не зажигаются... Стыну я, лейтенант, валит меня, свалюсь. Пора начинать, — заключил он, поднимаясь, и без команды сам полез через верхний люк за лопатой.

Лопата, лом, гранаты — всё соскользнуло в переднюю, полную воды, часть танка. Дыбку пришлось как бы нырять туда и шарить в ней на ощупь.

   — Лом-то намок, ровно губка... а ещё железный, — шутил Обрядин сверху, принимая от него инструмент. — Не утонешь, Андрюша?

   — Тут мелко... В Днепре глубже было, — как-то врастяжку, застылыми словами отзывался тот.

Он потешной шуткой извинялся перед Кисо, которому чуть замочил его палаццо, и не забывал пояснить товарищам, что палаццо есть жилплощадь итальянского феодала; он шутливо осведомлялся, протекает ли в такой же степени снаряжение у настоящих водолазов. Щемило сердце это сдержанное, на звенящей волевой струнке, балагурство. Вот он был каков, Андрей Дыбок с Кубани! Людям следовало знакомиться с ним впервые даже не в бою, когда отвага сама родится из недр разгорячённого сердца, а здесь, минуткой позже, пока он молча стоял, раскинув руки, и тёмные талые дырья образовались кругом него на снегу.

   — Эх... отожми водицы сколько можно со спины, — попросил он потом лейтенанта. — Повозиться бы теперь с каким-нибудь ганцем... я б ему рёбра в кашу стёр. А ну, тронь, тронь меня побольней! — стеклянно крикнул он подходящему Литовченке и в полсилы толкнул его в плечо.

Благоразумно отступив на шажок, тот доложил Соболькову, что и следа немецкого присутствия не обнаружил поблизости, кроме прокинутой мимо стога телефонной линии, которую на свой риск и порезал ножом; метров шесть провода висело у него на руке. Подумав, Собольков решил, что это, пожалуй, правильно, так как война для них ещё не кончилась, а на поверку линии выйдут теперь немецкие связисты, и от одного из них можно будет добиться приблизительной ориентировки. Следовало быстро накидать план действий и расставить людей. Лейтенант исправил давешнюю ошибку, на этот раз оставив водителя у танка; Обрядин, как мыслитель, в особенности годился для земляных работ, — кстати, это ему принадлежало глубокое замечание, что подкопку надо начинать изнутри, чтоб машина не села днищем. Собольков решил взять с собой в засаду Дыбка, который навострился за войну в немецкой речи; ему, таким образом, представлялась возможность погреться в рукопашной.

   — Ну, лезь, Сергей Тимофеевич, — сказал Собольков Обрядину. — Береги лопату, чтобы не защемило. И помни, выберемся — будем живы!

   — Сейчас, дай с духом собраться. Вот она главная-то малярия! — с прискорбием заметил тот, глядя в тёмное месиво под танком; он раздумывал при этом: стоит или нет признаться экипажу, что почти не сгибается в локте разбитая рука; и выяснил, что неправильно, не по-товарищески будет это.

Было ещё время и помедлить; какая-то живая стрелка в них с точностью отсчитывала время, потребное на то, чтобы немцы обнаружили повреященье связи, и доложились начальству, и снарядились в путь.

— А не любишь ты воды, Сергей Тимофеич... зря! Прохладная, она закаляет организм. Это тебе надо знать, как ходоку по женской части, — сказал наконец Дыбок. — Полеза-ай!

Обрядин безропотно отправился под танк, отметив вскользь, что уже не Собольков, а как бы Дыбок становится командующим танковыми силами на данном отрезке фронта. В темноте слышно стало чавканье жижи да металлические удары по тракам. Глина детскими горстками выкидывалась наружу, танк стоял недвижен, хотя и Литовченко давно уже в полный мах мотыжил землю по скату рва, вдоль гусеницы. Уходя, Собольков прикинул в уме, что работы хватит часов на пять, если не прервёт её какая-либо внезапность.

10


Он взял с собою провод на случай, если придётся вязать «языка». До стога было не больше семидесяти метров. Уже с полдороги корма танка расплылась в подобие куста. Идя по следу Литовченки, который, к счастью, возвращался из обхода не по прямой, лейтенант отыскал конец провода и показал Дыбку... Раскидав снег, они вырыли норки в соломе и разместились на стогу, плечом к плечу и ухом к уху. Сперва молчали, привыкая к месту.

   — Ну как, Андрюша... загораешь?

   — Теперь хорошо, мягко, — неопределённо сказал Дыбок.

   — Слушай... хочешь, сапогами поменяемся? Всё-таки посуше.

   — Не надо, не хочу, — упрямо сказал тот. — Сейчас придут, смотри.

Опять стало темно, месяц убрали до следующего раза, чтоб не износился. Временами Собольков поднимался, вслушиваясь, не идут ли; никогда такой шумной не была солома. Кажется, примораживало... Представлялось несбыточным, чтобы цветы, птицы и синее небо могли когда-нибудь явиться здесь, и хотелось впоследствии, по окончании войны, непременно посетить это место в летние месяцы и полежать в этом самом стогу, если уцелеют и стог и он сам. Нескончаемо длились сутки, разжиревшие событиями. Кстати, Собольков открыл, что между людьми возможен разговор без единого слова. Так, он мысленно спросил Дыбка, доводилось ли ему проводить ночь в свежем сено, и чтоб кузнечики при этом. И тот отвечал сразу, что доводилось — мальчишкой, только тогда светили звёзды...

   — Знаешь, как придут — тихо надо, холодным способом, — сказал Собольков несколько спустя. — Я с одним управлюсь, а ты своего сбереги... не зашиби только.

   — Да, — согласился Дыбок неохотно, точно ему в чём-то помешали. — Ты молчи. Сейчас придут.

А нельзя было молчать, хоть и в дозоре. Делались всё односложней ответы Дыбка, недвижимей его тело. Его усыпляла стужа, ему стало всё равно, только бы спать дали. Он хотел спать, тело становилось сильнее воли... Из знакомства с сухими алтайскими буранами Соболькову было известно, как происходит это.

   — Я слушаю, я всё слышу. А знаешь, Андрей, ты врав был давеча... Хорошие мы люди. Очень!

   — Будем хорошие... потом. Ты к чему это?

   — На что мы только не пускаемся для них, для деток... для всемирных деток. Сами в гать стелемся, лишь бы они туфелек своих в сукровице не замочили. Веришь, всю дрянь жизни выпил бы одним духом, чтоб уж им ни капельки не осталось. А может, и не поймут?

   — И не надо им понимать. У них своё. — Он догадывался, дли чего Соболькову нужен был этот разговор; а тот уже и сам сбился — из душевной потребности начал его или из хитрой уловки расшевелить товарища. И хотя слова, вязкие и стылые, застревали во рту, Дыбок по дружбе шёл к нему навстречу. — Что ж, говори, расскажи мне про неё... большая у тебя дочка?

   — Восемь, — тихо, как тайну, доверил тот. И с этой минуты точно и не было размолвки между ними. — Знаешь, у ней там беда стряслась, смешная. Пишет, даже к бабе Мане в гости перестала ходить. Понимаешь, котёнок у ней пропал... любимец, только чёрный. Верно, жена закинула... не любит кошек.

   — Мачеха? — издалека откликнулся Дыбок.

   — Хуже, злодейка жизни моей. Второпях как-то это у меня случилось... а вот, всё тянет к ней, как к вину... как к зелёному вину, Дыбок! Двадцать два годика было, как женился. Злая цифра, двадцать два, перебор жизни моей! Брата поездом в двадцать втором году задавило, война тож под это число началась... Да нет, не так уж и хороша, как приманчива, — ответил он на мысленный вопрос Дыбка. — Дочка пишет, чужой дядька к ней ходит... конфетку каждый раз дарит. Бумажку мне в письме прислала, образец... видно, на подарочек подзадорить меня, отца, хотела. Они ведь хитрые, ребятки-то!.. Люди!.. Ума не приложу, что за утешитель завёлся... может, эвакуированный, из Прибалтики, по-русски плохо говорит. — Приподнявшись на локте, лейтенант послушал застылый воздух; немцы ещё пошли, точно пронюхали о засаде. — А баба Майя — это не женщина, не думай, это гора... понимаешь? Это мы с дочкой так её прозвали: ягод много. Вроде старушки, вся в зелёных бородавочках. У нас там секретный каменный столик есть, на нём бархатная моховая скатёртка. Дочка сведёт тебя туда... — И лишь теперь получала объяснение его путаная, просительная исповедь. — Слушай, Андрей... Ты не спишь? Не спи! Я всё просить собирался, да совестно было. Ты ведь холостой, тебе всё равно...

   — Мне всё равно... — сказал Дыбок еле слышно, одним своим дыханьем.

   — ...тебе всё равно, говорю, куда ехать потом. Ты же холостой. Если что случится со мной, отвези дочке Кисо... понимаешь? И писем никаких не надо. Ты её враз узнаешь, как увидишь. Она сама первая к тебе выбежит... как завидит военную одёжу. А больше послать, скажи, нечего... ничего я ей в жизни не накопил. Скажешь, папа шлёт... воевали вместе. Посиди с ней, если понравится, там хорошо. Словом, тебе видней на месте будет!

Он успел довольно подробно обрисовать алтайские красоты, утверждая, что не раскается Дыбок... Немцы не шли; Собольков подумал даже, что за подобное промедленье стоило бы их отдать под суд. Лежать так становилось нестерпимо. Была полная ночь. Временами она раздвигалась, Собольков тоже начинал видеть звёзды. Тяжёлой рукой он стирал одурь с лица; чувство холода возвращалось, и звёзды гасли... Потом он вспомнил, что ещё не получил ответа от Дыбка.

   — Ладно... Андрей?

Радист не отозвался, он уже дал согласие. Ещё в самом начале он согласился даже на то, чего и не просил Собольков. Похоже было также, что он чему-то засмеялся.

   — Ты о чём... Андрей?

   — Заяц... — без движенья губ сказал голос Дыбка. — Испугался... глаза по половнику. Хороший, все хорошие... свои.

Он замолк. Больше не надо было его просить. Алтай холостому недалеко. Он хотел спать. Разве мало солдат на свете, кроме него? Собаки и зайцы, все спят. Это была правда... Но через крохотное пулемётное отверстие Дыбок не мог разглядеть давешнего зайца, и лейтенант схватил руку товарища. Она была не теплее снега на стогу; зато там, за тесёмками рубахи, стояло ровное парное тепло в пазухе Дыбка, ещё не пламень. Сердце слышалось на ощупь, как бы на малых оборотах. Значит, то ещё не жар был, а лишь смертное томленье полусна.

   — Нельзя, не смей спать, Андрей! — зашептал Собольков, касаясь губами его уха. — Сейчас придут... теперь уже не отменишь. Жалей товарищей... Кисо убьют. Обрядина убьют... кто тебе петь станет, радист? — Ни лаской, ни приказанием, ни шуткой не удавалось ему проникнуть в меркнущее сознание Дыбка. — Ведь это ж немцы, понимаешь? Забыл, как они сестрёнку твою волокли... жеребья на её голом теле метали, кому первому начинать. А она кричала им — вас Алёшка Галышев побьёт всех, вам жених мой отплатит...

Он говорил много грубее, лишь бы просунуть хоть искорку в порох дыбковой души. И случилось, чего он добивался. Поднявшись, Дыбок сидел с открытыми глазами и дрожал — пока ещё не от гнева, а от озноба, но и это было хорошо.

   — ...они тогда и Галышева. Ты один остался. Пусть зайцы и собаки смят... не ты! Ты же слышишь меня, а молчишь... Я давно раскусил, кто ты есть: потому ты и живым в такой войне остался! Небось потроха со страху вянут... а?

   — Не надо, пусти... — пробормотал Дыбок, отпихивая его от себя. — Нехорошо тебе будет... пусти!

Они сравнялись в силах, и, возможно, радист чётче командира понимал теперь действительность, потому что прежде него почувствовал, что немцы уже тут. Ещё и снег не хрустел и глаз не видел, но только как-то теснее стало в пространстве ночи... Двое, как всегда ходят немецкие связисты, шли по линии, пропуская провод в ладони. Они нашли место обрыва и остановились, — неожиданное продолговатое пятно стога заставило их насторожиться. Сквозь бурелом соломы, коловшей лицо, Дыбок отчётливо увидел, как левый поднял автомат. Тот же, левый, спросил быстро и негромко, кто там, а другой засмеялся и, возможно, пошутил, что солома не обязана откликаться даже на немецкую команду.

   — Бери правого, — шепнул Собольков товарищу, и тот услышал.

Немудрено было догадаться, что кто-то унос кусок провода... Пока один немец, став на колени, подключался к линии, другой двинулся по следу Литовченки, водя автоматом, как таракан усами. Он был и длинный такой же, как таракан, с утолщением посреди от хорошей пищи; возможно, он и мастью также походил на таракана-прусака... Он проходил мимо, на нём была пилотка с приспущенными наушниками, чтобы уши не зябли. Дыбок упал на него всей своей зыбкой тяжестью, и странно было, что у того не переломился позвоночник. Собольков также ударил своего гранатой, как кастетом, но промахнулся. Так началась эта маленькая и неравная битва... Немцы были свежее, перед выходом они поели жирных наших щей и хорошо выспались на тёплой лежанке; им недоставало как раз того, чем с избытком располагали их противники, — чувства поруганной справедливости и голодного исступления мёртвой хватки. Уже оба лежали снизу, и один вслепую царапал рот Соболькову, а другой, наполовину примирясь с неизбежным, мокрый и полураздушеиный, смотрел в нависшее над ним лицо судьбы. Он был много крупнее Дыбка, которого вдруг стала покидать уверенность в исходе. Наступала та степень взаимного изнеможенья, когда и плевка достаточно, чтобы опрокинуть врага, но и на плевок не хватало силы.

   — Брудер... — прохрипел тот, что был внизу, даже не пытаясь дотянуться до автомата, упавшего поблизости; он упоминал, кажется, также слово «муттер» и, кажется, испробовал силу слова «швестер», перечисляя все степени родства, какими можно было проникнуть в старинную славянскую жалостливость.

   — Не брудер, а бутерброд... — неистово сказал Дыбок, и ещё не родилось могущества на свете разжать его пальцы. — Я тебя двадцать лет брудером звал. Я тебе карман и житницы раскрывал свои, в самую душу пускал тебя... а ты мою сестрёнку на жеребьяк делил! Ах ты, брудер сукин сын!.. — Оно опалило ему разум, подлое иудино слово; искра добралась до пороха.

Ему хотелось только заглушить скорее этот чужой, нечистый голос. Стало очень тихо, хорошо. Дыбок не заметил, как подошёл вполне спокойный Собольков с автоматом и документами своего партнёра.

   — Отпусти... теперь не убежит, — велел он, вытирая испарину и кровь с лица. — Ишь, смирный лежит... многоуважаемый. Скажи, чтоб встал да приятеля на стог завалил... Нечего ему тут, на виду, валяться.

Дыбок ещё стоял на коленях, шумно переводя дыхание. Он не слышал, только эхо «брудер, брудер» по-обезьяньи, и скакало и дразнило его со всех сторон. И то самое, в чём он когда-то усомнился, — пар валил из его подмышек; он посмотрел на руки себе и не увидел их, — жёлтые фонари качались в глазах. Он хотел лишь пожаловаться Соболькову — в какую бездну затоптал человека фашизм — и тотчас же забыл об этом. Но ему было тепло теперь, только очень хотелось есть. Ему так хотелось есть, что даже не замечал, как стало ему тепло теперь. Лейтенант повторил приказание пленному и толкнул ногой его огромную ступню.

   — Вставай... обиделся? Думал, в трактир на радостях поведём?

Тот не хотел. Собольков наклонился к лежащему. Открытый мёртвый глаз связиста пристально и так нехорошо глядел поверх его головы, что Собольков отвернулся. Лишь теперь он заметил, что живые не могут долго лежать так, с выкрученными назад руками.

   — Видать, переложил я в тебя своего лекарства, Андрюша, — усмехнулся он, поднимаясь. — Жа-аль... Что ж, и то хлеб! Знаем, по крайней мере, в какую сторону пушку целить. Помоги мне...

Они вскинули немцев в те належанные ямки, где недавно сами, ухом к уху, слушали ночь... Провод пригодился: Собольков самолично починил порезанную связь, из расчёта, что это отодвинет появление второй, усиленной группы на срок, достаточный для откопки танка. Тропкою Литовченки, следом в след, они вернулись назад, захватив всё, не нужное теперь связистам.

Шагов через двадцать лейтенант резко обернулся в сторону тех, с кем они только что поменялись местами.

   — Кто там? — вполголоса окрикнул он и постоял, что-то соображая; со стога не ответили. — Какое у нас число сегодня? Двадцать второе?

Он и сам знал, что время перевалило за полночь, но, как в воздухе, нуждался в подтверждении товарища.

   — Нет, теперь уже двадцать третье потекло, — ответил Дыбок, вглядываясь в небо, как в большой календарь; он поёжился и широко зевнул. — Морозит хорошо... а то совсем наш брат танкист замаялся. Чудно — никогда мне есть так не хотелось, лейтенант!

11


Ещё три больших часа длился нечеловеческий труд, из которого в равных долях с опасностью и скукой состоит война. Похолодало, изредка прогревали мотор. Все были мокрые, все успели побывать под танком. Молча сменяя друг друга, теперь они жалели силы даже на шутку. Первым выбыл Обрядин: сквозь рукав легко прощупывалась опухоль на локте. Он взялся за флягу и сразу бросил её на дно танка, чтоб не дразнить себя оставшимся полуглотком. Потом лейтенант приказал водителю поспать часок до рассвета, перед тем как тронуться в путь. Последнюю четверть часа он копался сам, в одиночку, в липкой стынущей гуще.

Корма опускалась с резвостью часовой стрелки. Пушка, будь она с другой стороны, показала бы половину пятого, когда крутизна наклона стала преодолимой для мотора. И в третий раз Дыбок по колено вступил в воду, чтобы выпустить целое озеро её через аварийный люк. Зато потом он разулся без всякого разрешения и оставил обувь сушиться на полуостылой решётке трансмиссии: воевать вовсе босым было бы ему не в пример легче.

   — Ну... будем живы, — повторил давешнее слово Собольков и засмеялся. — Ангел мщенья, а не машина. Доброе утро тебе... ангел! — взволнованно прибавил он, обходя танк и лаская рукой его ходовые части.

Давно, ребёнком, в глухой староверской моленной на Алтае он видел такого ангела, которого в рост, на кривой, как корыто, доске изобразил дотошный и поэтический богомаз. Непонятно, как не отвергла церковь такого жестокого и чрезмерно правдивого творенья. Ангел был щербатый, некрасивый и худой, в будничной рабочей одежде цвета неостылого пепла; широкие, едва ли не демонские крылья были опалены от груза пламени, который ему постоянно приходилось таскать на себе. Ему не ставили свечей, старухи обходили его, избегая попадаться на глаза, и было страшно представить в действии это мифологическое созданье суровой совести неграмотного сибиряка... Было что-то от ангела мщенья и в двести третьей, как стояла она сейчас, обратясь лицом к врагу, невредимая после стольких бедствий, если не считать оторванного буксирного крюка, смятых надкрылков и многочисленных вмятин, лишь умножавших её гневную и грозную красоту. Белёсый ледок успел намёрзнуть на железных веках её триплексов; она, как живая, помигала ими, когда Собольков разворачивал машину.

Было ещё темно, но предметы, казалось, уже сами отдавали свет, поглощённый ими накануне; представлялось рискованным отправляться в рейд по полутьме. Просторная и торжественная, как перед громадным праздником, удлинявшая пространство, заставлявшая сосредоточит!,or и говорить шёпотом, — такая была тишина! Кое-кто уже пробуждался, и раньше всех — ветер. Он донёс мягкий и вкрадчивый отголосок орудийных залпов; экипаж слушал эту кошачью поступь проснувшейся войны с сердцебиением, точно весточки с Родины. В такие минуты предки этих людей надевали чистые рубахи... Потом, всё приведя в боевой порядок, экипаж сидел на своих местах, торопя рассвет и стараясь лишь не прикасаться к металлу. Здесь потихоньку стал застигать их сон.

Он уже давно бродил возле танка и заглядывал в щели, как лазутчик. Вяло и молча мечтали о тёплой лежанке или хотя бы о костерке, но у одного уже спала рука, а другой не мог пошевелить приставшую к железу ногу.

— А знаешь, Соболёк... этак задремлем мы тут по-апостольски и не заметим, как вознесут нас живьём на небеса, — заговорил Обрядин, сдвигая шапку на левую бровь. — А ну, скрути мне кто-нибудь дыхнуть разок, а то рука... от холода онемела, не сгинается. — Ему даже не столь хотелось пополоскать себя дымком, сколь подержать в ладошке милый уголёк цигарки. — Недаром и стишок сложен такой... Папироской ароматной мне приятно подымить. У ней дымочек аккуратный, на концу огонь горить.

Он покосился на Дыбка, не терпевшего обрядинской поэзии, но и тот оживился при упоминании о махорке. Этой божественной русской крупки у Обрядина с избытком хватило бы на всех, включая и Литовченку, если бы не спал сейчас в обнимку с Кисо в дебрях итальянской шубы; пар и храп валили из щелей. Бережно, как святыню, Собольков достал коробок со спичками; вспышка осветила три с нетерпеньем протянутых к огню самокрутки. Из четырёх последних не загорелась ни одна, и надо считать, в эту самую минуту начальник всех тружеников спичтреста с грохотом проснулся на своём диване от добротной братской оплеухи: тут и пригодилась трофейная зажигалка у Дыбка. Мороз и усталость, однако, брали своё, и тяжкая дремотная лень, такая неодолимая перед рассветом, всё больше вливалась в тело.

   — Соври нам что-нибудь, Соболёк, — попросил тогда Обрядин, и его поддержал тот самый Дыбок, который с детства не любил сказок, потому что сам собирался бессчётно творить их наяву. — Про что-нибудь такое соври, чего на свете не бывает.

Собольков молчал; было в нём маленькое смущенье перед этими людьми за себя вчерашнего, хоть и не обнаружилось ни в чём его мимолётное малодушие перед неизбежным. Но по мере того как прибавлялось свету, полнокровная радость вступала в него, как бывает всегда, когда, пройдя через узкое горлышко ночных сомнений, вырывается душа на простор нового утра. Он молчал, не зная лишь, какую сказку выбрать из тысячи; любую окрашивала личная, собольковская, горечь и рушила её степенный, строгий лад...

   — Есть у нас одна гора такая, вся бирючиной заросла, — начал Собольков, чуть стесняясь вначале, словно самое сокровенное рассказывал про себя, и глядя, как движутся во тьме огоньки цигарок. — Там, под навесом, каменная коечка, на ней постелено моховое одеяльце. Я шёл раз из МТС, прилёг от жары и сам слышал, как птица птице сказывала. Может, и неправда, ведь кто её проверит, птичью быль!.. Будто проживал там поблизости в стародавнее время один обыкновенный гражданин, только служил в кооперативе. Имел хозяйство с яблочным садиком, жену, трёх девчурок краше вишенок... и все три в одну недельку закатились. Пойдут по ягоды, шажок в сторону, да две приступки вниз, где поспелее, а уж там ждут, кому надо. Брехали, что змей семиголовый поселился, он девок и таскал. Вырастит, музыке обучит, потом женится по всем правилам: видать, ещё в соку был. Конечно, нонешние профессора это опровергают, но, значит, тогдашняя наука послабже была!.. Так и замухрел с горя мой мужик. Всегда при нём бутылочка — сидит, срывает цветы удовольствия. Что и накрал, весь прожился, а жена только пышней цветёт, ходит, коленкором шурстит. Кстати, весна выдалась крутая, деревья почку — во, наиграли!

А в ту пору всё попроще было. В горах жили странники, собирали травы для аптекоправления... У нас вСибири беглых много проживало. Один и забрёл на дымок. «Чего ты печальная, хозяйка?» — «А что тебе, дедка, печаль моя?» — отвечает. «Ежели грех мутит, то не беги. Им спасаемся, в нём огонь. Без него погнили бы от святости. — Она сперва брыкается, как всякая верная жена... совесть заглушить, чтоб удовольствию не мешала. — А коли хочешь свой огонь притушить, на, отпей глоток». Пригубила она из его ковша, да и проглотила горошинку, и с того сына родила. Мужу так объясняла, а как к точности было, науке неизвестно. Назвали сына Покати-Горошком. Стал парнишечка расти, матереть не по годам. По седьмому году кралю себе завёл, даже перстеньками обменялись. Чистенькая да кроткая, ровно яблонька, только никогда, никогда не осыплется её цвет. Словом, та красавица! Скажи, с каждым днём расширялось у него сердце к этой барышне, пока и её змей не уволок. Тут заказал он родителю железный батожок, чтобы ни сломать, ни согнуть. «Отвоюю я себе невесту, а тебе дочерей. А из этого зелёною бабника наделаю костей в полном, как говорится, объёме». Всей округой и сготовили ему три палки. Две Покати-Горошек сразу в узелок повязал, скорбно посмеялся: «Нет, эта мне не гожая!» А про третью, что семь кузнецов ковали, сказал: «Это моя палка». Мать ему сухарцов насушила, фотокарточки с каждой дочки дала; хоть и переросли, а признать можно. Отправляется в путешествие!

На пятые сутки попадается ему при горелом селе мужчина, тощий да длинный, да коряжистый, на башку короб берестяный надет. Облокотился о колоколенку, куполок промял, плюётся... всё норовит плевком птичку мимолётную подшибить. «Как вас зовут, — Покати-Горошек спрашивает, — и почему при гаком геле имеете такой слабый ум?» — «Я есть Вырви-Дуба, — отвечает, — не знаю, где мне силу применить. От этого и расстраиваюсь». — «Мне таких и надо. Известен мне один адресок, могу услужить, пойдём вместе!» Неделю-вторую идут, вода им дорогу переступила. Они в обход, видят — такой же мужчина в озере купается... только этот в ширину наподобие шара раздался. Башку окунёт, вода на семь метров подымется. Ну, документов у голого не спросишь. «Дозвольте поинтересоваться, — наши говорят, — кто вы есть, такой беспорядок устраиваете?» — «А я Переверни-Гора, — объясняет. — Сковырнул сейчас одну, да вот взопрел малость». — «Какие бесполезные пустяки! — наши усмехаются. — А ведь по врагу и сила мерится. А лучше мы вам такого господина предоставим, что всё человечество в ножки вам поклонится». Взяли и его в компанию... Так они месяц шли, сухарцы кончаются, застаёт их в дороге вечер. Подобрали на ночлег разваленную хатку, а утром гадать принялись, как им пополнить продовольствие. Решили подкопить харчей охотой; ушли, а Вырви-Дуба хозяйкой оставили. Ходят, дерево с дичью приметят, Переверни-Гора ладошкой прихлопнет — и всё наше!..

   — Ты поглядывай кругом, Осютин, — неожиданно вставил Собольков, но никто не заметил его оговорки.

Теперь слушали Соболькова все: Литовченко, проснувшийся, как по тревоге, слушал Обрядин, в интересных местах подталкивая Дыбка в плечо, чтоб обратил внимание, слушали американская, уже помятая при аварии девушка и Дыбкова несчастная сестра; самые стены танка, казалось, жадно впитывали человеческое тепло сказки. Она создалась давно, когда другие люди, не эти, сидели вот так же вкруг Соболькова: незабвенный Алёшка Галышев, а рядом великан Осютин, едва умещавшийся в тесной башнерской келье, а наискось вниз — Коля Колецкий, верный друг, закопанный с дыркой в сердце в мёрзлой россошанской земле. Потухшие цигарки не освещали лиц, и рассказчику казалось, именно они слушали его, милые, непобедимые, всё ещё живые. Тогда Собольков ещё не знал про измену жены, и сказка имела простодушный и счастливый конец.

   — ...А Вырви-Дуба тем временем сварил последнюю солонинку, горницу подмёл берёзкой, сидит. Вдруг под ногами голос является, ссохшийся, не из ихних. «Полно носом-то клевать, отпирай!» Распахнул — никого за дверью, а только стоит при порожке удивительный дед, вполне карманный, четверть сам да бородища в три четверти. «А ну, пересадь меня через порог, — хрипит. — А ну, подмости под меня, чтоб я грудями до стола касался. Обедать наварил? Давай!» — «Не имею права, — Вырви-Дуба отвечает. — Питания не хватит на товарищей». — «Я тебе приказываю!» Да швырк ему полено под ноги. Повалил долговязого, спинку ему разрезал перочинным ножиком по э т о самое место, соли под шкуру насыпал, мякишем залепил, обед скушал — и до свиданьица!

   — Ты уж не торопись, товарищ лейтенант, в сказке всё — самое важное, — сказал Литовченко.

   — ...В ту ночь кое-как обошлись, а на утро Переверни-Гору оставили. Однако та же картина, только соли больше ушло. В третий раз Покати-Горошек остался. Дед ему командует: «Поставь меня на стол. Давай, а то время нет. Я люблю, когда меня хорошо кормят». — «Нет, это не те ребята, что вчера были», — Покати-Горошек отвечает. Дал ему хорошо, сбил, вытянул во двор за бородищу, ещё дал для памяти. А там валялся дуб, водой подмытый. Он комель надколол, бороду запхал в трещинку, сидит у окна, размышляет про свою королевну. «Когда и цвет твой унижу, яблонька моя?..» Приятели вернулись, смеются. «Соли-то хватило на тебя?» — спрашивают. А он: «Пойдём, покажу!» Смотрят — ни деда, ни дуба во дворе: сбежал. А этот дед был тот дед!.. Ладно, надо выходить из положения. Четыре километра шли следом, как дуб корнями прочертил, видят — за кустками дырка в земле, а на дверце золотая шишечка — открывать. Заглянули — голова кругом пошла: бездонная трубища, к концу светлое пятнышко, но человек, между прочим, свободно пролазит. «А ну, рви корни, вей верёвку... чего силе зря стоять! Вей, аж до Берлина...» Те свили, дрожат, такой у них страх создался: а вдруг Покати-Горошек лезть их туда заставит? «Ладно, сидите уж тут, — он их утешает, — ждите меня месяц, а как дёрну ту верёвку, тяните потихонечку, чтоб не порвалась»...

   — Я эту сказку слыхал, — вставил Обрядин, пока Собольков закуривал притухшую папироску. — Они все змеиные сокровища да кралю его наверх подымут, а самого внизу оставят.

   — Нет, браточек, с тех пор подрос, умный стал Покати-Горошек, — непонятно поправил Дыбок. — Ещё кто кого, думается мне», обманет!

Сказано было гораздо больше, чем уместилось в пересказе. Там были камни и звери, говорящие на иностранных языках, прозорливые одноглазые старцы, реки, что в бурю гуляют на своих водяных хвостах, бездонные пропасти, куда скатывался заветный перстенёк, и прочее, точно рассчитанное по времени Собольковым... Неторопливо подступал рассвет. В сизой мгле непоследовательно, как на негативе, проявлялись бессвязные пока чёрные и белёсые пятна. Расстояния изменялись на глазах, но тьма ещё надёжно держалась в небе, и можно было лишь догадываться о значении смутной бахромы, протянувшейся по ровному ночному месту. И то, чудилось, шевелился ближний кусток, то пригибался кто-то к земле, врасплох застигнутый обрядинским глазом. Теперь только сказка да мысль о солнышке и согревали продрогший экипаж двести третьей.

— ...Словом, долго он спускался, все руки ободрал. Огляделся, видит — туда-сюда шоссейная дорога, на ней след от дуба процарапался. Ладно, двинулся по тому ориентиру. Жуть его забирает, — под землю попал, а вокруг такая обыкновенность... только всё равно бы плохими спичками приванивает. А сердечко-то чует, как кличет она его: «Томлюсь в темнице, торопись, мой милый, пока не облетел мой пышный цвет!» Наконец видит — город. Средь зубцов развешаны на просушку туловища, руки... разные куски человечества, которое сюда достигало. Головы отдельной кучкой сложены, печально смотрят их впалые очи. «Мы тоже жили и стремились. Остановись, поприветствуй пас, путник!» А при самых вратах — и смех и грех — дед всё с дубом возится. «Здорово, старик, — Покати-Горошек говорит и даёт ему разок для просветления. — Теперь и я к вам в гости собрался. Сказывай, чьи хоромы и зачем геройские кости по стенкам висят?» Тот ему докладает, что это есть дворец змея. А имеет он не семь, а все двенадцать голов, и проживает с главной женой в боковом флигере, налево за углом, пока меньшенькие подрастают. Их всего здесь, змеиных невест, девяносто восемь штук. Лет ему неисчислимо, а кости для острастки висят. «Сейчас, — говорит, — улетел на тот свет прикупить кое-что и для моциону перед обедом». — «Где ключи?» — «При мне». — «Давай сюда!» Подвязал брюки, чтоб какая ядовитая мелочь не заползла, и пошёл. Разомкнул все три парадных крыльца — нет никого. Змеевы холопы, как завидят его тросточку, так и прячутся... Идёт, каждая уголок по имени окликает: милая, отзовись, вот он я! В одной комнате непочатые бочки стоят с продуктами, в другой — запасное хозяйское обмундирование — зубчатые хвосты, зимние крылья на чёрном меху, когти разного размера... В третьей — товаров целый универмаг: отрезы, чулки, пишущие машинки. Разомкнул он десяту комнату — колена подломились. Сидит его краля за столом, нарядная... как они только нашему брату снятся! Однако, с лица малость бледная... с зеленцой... не то от душноты подземного помещения, не то притомил её прошлой ночкой змей. И при ей девочка сидит на стульчике, худенькая, о трёх головках... Змеи им чай с вафлями подают.

Враз она голову повернула. «Вы чего хотели?» — интересуется. «Где, милая детка, твой муженёк двенадцатиголовый?» — Покати-Горошек спрашивает. «А вам по какому делу?» — «Хочу его убить для всеобщей пользы». — «Не советую, — говорит и жуёт вафлю при этом, — а советую, гражданин, скоренько уходить. Он вас погубит». — «Что ж, я это теперь только приветствую...» — «Хорошо, тогда обождите, — говорит, — в прихожей. Почитайте там газетки со столика». А сама всё дочку потчует: «Ешь, маленькая, ешь, а то у тебя малокровие разовьётся!» И тут приметила она свой перстенёк у Покати-Горошка, да прыг к нему через стол и его объятья. Дрожит вся, ластится, бел умолку говорит: «И тебя ждала, мне с ним жить хуже смерти. Я буду тебе морион женой. Хотя и обучил он меня различной музыке, но он меня, между прочим, и погубил. Ты сейчас покушай, вылей пока сто пятьдесят грамм, больше не надо, и ложись под койку. А как прилетит да заснёт, ты ему головы отрубывай; а я буду в большую корзину складать, чтоб не приклеивались назад. Только остерегись, из его ушей иногда выскакивает пламя... Будем с гобой жить, золото распечатаем, да я ещё из одёжи запасла. И не серчай, я тебе хорошую, справную дочку рожу, а эту сырой водицей напоим... может, и помрёт, бог даст. И таким манерцем мы выйдем с тобой из положения».

Она ему крабы, портвейн придвигает... он не ест, не пьёт. Она его хочет целовать, он не может на неё смотреть, мой бедный Покати-Горошек... лишь только головой качает. Сердце его в клочья летит... Уже он простить её собрался, да вдруг представилось ему, как входит к ней муж под вечерок во всём своём змеином сраме, ночной халат нараспашку, а из ворота все двенадцать голов букетом торчат... и целует она их в зелёные их прыщи, по очереди все двенадцать, одна другой краше, и гладит точёной ручкой его подлое ледяное тело. И махнул он рукой на неё, но не убил, а только шатнул от себя тварюку. «Нет, дорогая, я не такой. Посмотри, какой я из-за тебя ошарашка стал, ведь ты меня не узнала. Неделями не ел, месяцами не спал из-за тебя. Но зачем ты надругалась лад героем?» И заплакал на женскую любовь, а потом вышел, опусти голову, из змеиного дворца, видит — дед. Высвободил ему бороду, посидели они тут, свернули по одной, покурили. «Так-то, дед, зря я тебя обидел. Лучше бы мне и не приходить». А тот смеётся. «Ласки в тебе мало, молодой человек, — отвечает, — небось всё в делах. А ведь женщина что чурка: лизнуло огоньком — и горит. Я это дело по своей старухе на практике изучил... Ты знаешь, отчего я седой? Так я скажу тебе, отчего я седой...» И только зачал он про себя рассказывать, прошумело над ними небо. Глядь — летит с зелёным выхлопом большая лысая птица, целая гроздь виноградная заместо головы...

Дальше Собольков не сказал ни слова, Обрядин тронул его колено.

— Идут, — шепнул он, и все поняли, что ночь кончилась, и наступил долгожданный день; башнёр также спросил взглядом, нужно ли закрыть люки, но лейтенант отрицательно качнул головой.

Бахромка в поле оказалась густой кустарниковой порослью, за которой виднелись деревца и повзрослей. Полем деловито шли немцы, шестеро, но, может быть, их было восемь, они шагали, видимо, не по целине, потому что шли быстро и не проваливались в снегу. Патруль увидел двести третью и свернул к ней с дороги. Произошло маленькое совещание, они залегли, и Собольков пожалел, что заблаговременно не положил дымовую шашку на плиту моторного отделения. Но лежать так было глупо; кроме того, танк мог оказаться и своим, немецким — подбитым во вчерашнем сраженье. Двести третья молчала, — стали расползаться цепью. Отделясь от потёмок, двое в рост двинулись вперёд со связками круглых и на длинных ручках банок, похожих на большие детские погремушки. Ноги едва волоклись, им не хотелось; сзади подталкивали криком и, донеслось, припугнули чем-то вроде Гитлера. Самоубийцы приближались с частыми остановками и в смертной тоске силясь рассмотреть на танке его грозную рану. Наблюдать из-за броневой стены их петушиное недоумение было смешно и весело. Один пошёл в обход. «Без команды не стрелять», — почти вслух приказал Собольков. Расстояние сокращалось, но он знал, что не бывает таких силачей, чтобы связку гранат швырнули за тридцать метров. Так чего же ещё жаждал он испытать в жизни, куда заглянуть стремился этот не раз простреленный человек? Ждал, когда подымутся остальные, или просто смеялся над собой за вчерашнее?.. Повернувшись, Обрядин тискал ему колено здоровой рукой: такая игра происходила не по уставу. Но теперь всё происходило не по уставу. Не разрешалось отрываться от штурмующей бригады или сидеть ночь в противотанковом рву; кроме того, двадцать третье число также не было обозначено красным праздничным цветом в уставе... Те опять залегли, и стало слышно, как левый, передний, судорожно плачет и корчится, уткнувшись лицом в снег. Видимо, он был не из героев.

   — Испугался, дермо... — каким-то тягучим голосом сказал Дыбок, заражаясь волнением Соболькова. — Цып-цып-цып, — позвал он еле слышно, но те лежали; он ещё позвал, послышней, и тогда, как бы повинуясь, те поднялись в окончательную перебежку.

   — Заводи! — в голос крикнул Собольков.

12


Так началась война и в этом рассветном затишье. Гул мотора слился с беспорядочным треском стрельбы. Кому было положено, те сразу свалились навзничь, а другим немцам дано было видеть ещё полминуты, как, вспугнутой, вилась и галдела над лесом галочья разведка. Двести третьи намеревалась прорваться по прямой, как ей было короче, но сбоку застучал по броне станковый пулемёт, и она сделала небольшой крюк, чтобы наказать дурака за бесцельную трату патронов. В зимнем эхе лесов, как в зеркалах, отразилось множество батарей. Артиллерия проснулась, лишь когда двести третья, отвернув пушку назад, чтобы не повредить при таране, уже углубилась в перелесок... Подобие лесной сторожки попалось ей на пути; Литовченке на мгновенье показалось, что видит в упор, в триплексах перед собою, стол с самоваришком и немецких командиров, мирно сидящих вокруг: они так и не успели сообразить, что помешало им попить чайку во благовременье... И ещё километра три мчалась двести третья по опушке, выбирая полянки и стараясь не выдать своего направления падением сбитых деревьев. Им попалась прогалинка в мелком ельнике, там сделали они остановку — осмотреться, оправиться, принять последнее решенье. Собольков отбежал с компасом метров на десять от машины, но стрелка объяснила ему не больше, чем подсказывали чутьё и опыт; вдобавок события ночи неминуемо должны были смешать диспозицию вчерашнего дни. И тут Собольков произнёс самую краткую свою речь; ему хотелось, чтобы каждый в отдельности и вслух подтвердил свою решимость на то грозное и нечеловеческое, что не умещается в обычном приказании.

   — Вот, товарищи... — И ростом выше стал, и засмеялся, радуясь чему-то, как мальчик. — Неизвестность окружает нас. Мы нынче как заноза в немецком теле... и выручки нам ждать не приходится. Но мы, танкисты, особый народ... они не жалуются на долю. Ихнее сердце и в огне смеётся над судьбою!.. Моё решение — вперёд и напролом итти. Чтоб ветер не догнал, так лететь. Так биться, чтоб навек у них застряло в памяти двадцать третье декабря. Ну... может, неправильно я болтаю, Андрей? Ты ведь холостой, детишек нет у тебя... тебе драться не за кого, а? Ты, Вася, одного себе искал для мщенья, а я их тебе сотню враз подарю. Бери жадней, сколько в горстку влезет. А ты, повар, чего потускнел? Ой, не любишь ты беспокойства в жизни. Твою силу три раза вокруг земного шара обмотать... да ещё чёрту шею сломать останется! Прав Андрюшка, не обожает беспокойства русский человек. Сам того же племени, знаю. А скажи, можно ли задарма экое серебро отдавать?

Он окинул глазами зимнее убранство леса, строгие ёлочки в снежных коронках и с царственным горностаем на детских плечиках, небо, громаднейшее, как Родина, самый этот снег, лёгкий и лапчатый, ещё на синей ночной подложке, но уже волшебно и ало подкрашенный сверху. Его сердце зашлось, его голос срывался. Никогда в такой вещественной прелести не воспринимал он родной природы, её вкрадчивых шорохов и запахов, — всё ему было дорого в ней, даже эта знобящая, шероховатая тишина. Обрядин глядел себе в ноги; вдруг его лицо потемнело, точно Собольков, тряхнувший седым хохолком, кнутиком хлестнул по самому больному месту.

   — Решай, Сергей Тимофеич! А и убьют дружка твоего, товарища Семёнова Н. П., — другие хозяева найдутся. Ведь тебе главное — было бы кому жареного медведя в томатах подавать. Ну, вали, потрепись, коли охота... пока земляки кровь льют!

   — Чего меня терзаешь... али я слабже тебя, лейтенант? — поднял голову Обрядин, и что-то пугачёвское, чёрное, атаманское, слепительно блеснуло в его взоре, — блеснуло и, не ударив, погасло. — Я тебя постарше буду, во мне твоей прыти нет. Куда собрался? Что в уставе сказано? Глава восьмая, двести сорок четвёртый номер... действовать в составе танкового взвода, в боевом порядке место сохранять, поступать по заданиям командира. Где всё это у тебя? А обождать бы — глядишь, наши и придвинутся. Ишь, воздух-то гудёт! — А то не воздух, то сердце шумно билось в нём самом. — Но ты прикажи, я выполню.

И тогда, злой, машистый и весёлый, ударил его по плечу Дыбок.

   — Везёт тебе, законник... везёт тебе, Сергей Тимофеич, — с двух приёмов выговорил наконец он. — Везёт тебе, друг милый, что есть при тебе советская власть. Без неё, точно тебе говорю, так и слонялся бы ты по земле, на манер Вырви-Дуба,.. вконец извёлся бы, что силушку некуда приложить. Ну, хватит; поговорили, лейтенант. Пора, а то вон пташка смеётся... — И верно, какая-то одинокая синичка резво порхнула с ветки, осыпая снег. — Садись, поехали!

Обрядин переключил горючее на левый бак, Собольков приказал закрыть жалюзи мотора, на случай если кинут бутылку с бензином. Литовченко надел рукавички, чтобы так и не вспомнить о них до самого конца... С опушки они огляделись в последний раз, стараясь угадать место и высмотреть добычу. Ничего там не было впереди, кроме неба с голубыми морозными промоинками да сожжённого села под ним. Да ещё дикая простоволосая женщина, без возраста и худая до сходства с дымом, встала им на дороге. Всё в её жизни покончилось, она тащилась до первого германского патруля... Высунувшись из люка, Собольков посоветовал было ей сидеть дома и спросил, кстати, как называлось когда-то село, лежащее ныне в безжизненных головешках.

   — Война, где мои дети... где мои дети, война?! — плаксиво и безнадёжно проплакала та, цепляясь за надкрылок. Ничего там не было, в её красных обветренных веках — ни разума, ни страданья, ни самых зрачков: всё съело горе и не подавилось.

Понадобилась третья скорость, чтобы оторвать машину от её рук; встреча подстегнула ожесточённую удаль экипажа. Отсюда начинается тот баснословный кинжальный рейд, о котором лишь потому своевременно не узнала страна, что он затерялся в десятке ему подобных. Поколениям танкистов он мог бы служить примером того, что может сделать одна исправная, хотя бы и глухонемая «тридцатьчетвёрка», когда её люди не размышляют о цене победы!.. Впоследствии даже участники не могли установить истинную последовательность событий: действительно ли автомобильный парк немецкого мотополка стал первой жертвой Соболькова или тот эшелон с боеприпасами, что рвался вплоть до прихода нашей основной бронетанковой лавы. Всё спуталось в их памяти, утро и вечер, лето и зима, явь и бред, — самый пейзаж, наконец, так прыгавший в смотровых щелях, словно разрезали пополам и сложили обратными концами... Блаженная теплота, исходившая от перегретых механизмов, превращалась в зной; к исходу боя всё в танке сравнилось веществом и температурой. Показания уцелевших как раз и сходятся лишь на том, что отменно жарко стало в машине.

Зарывшись в тело германской дивизии, двести третья низала его во всех направлениях: так ходит снаряд по танку, пока не погасится его живая сила. И как снаряд не жалеет себя, вламываясь во вражескую броню, так и люди забыли об опасностях своего стремительного бега. Здесь следует искать причину, почему до самого конца ни одно попаданье из всех, какие двести третья во множестве приняла на себя, не оказалось для неё смертельным, но уже не удивляла и не пугала командира чудесная неуязвимость его машины!.. Одна могучая бронированная тварь с белым фашистским крестом вырвалась из сарая наперерез двести третьей; целый стальной тоннель упёрся круглым мраком в сердце Соболькова, — ветер громового промаха на мгновенье оледенил его, и все болты и клетки напряглись в своём технологическом пределе... Потом гадина горела, но не оттого, что так хочется глазу наблюдателя и патриота, а потому, что солнце поднималось за танком Соболькова, и всё, даже это холодное медное солнце, работало теперь на гибель Германии.

— Нет, сперва ты, а потом уж я!.. — сорванным голосом, торжествуя, закричал Собольков.

Гром и треск огневой погони остались позади. Пока преследовать двести третью было некому. И тогда, круто вывернувшись из-за бугра, они увидели высокую гряду насыпи. Она была полна немецкими солдатами, повозками, машинами и лошадьми. Всё это двигалось в сторону, обратную той, откуда пришла двести третья. Не обмануло Соболькова солдатское чутьё. Это было шоссе.

Тяжело дыша, приоткрыв грузные веки, двести третья не мигая смотрела из-за кустов, смотрела туда долго и страстно, точно хотела, чтобы досыта насладилось око, прежде чем доверить железу самую работу мщенья. Тихо, на малых оборотах, рокотало её сердце, и что-то бесповоротно надорвалось в нём за два часа исполинской расправы. Слабый звенящий вой слышался в его неровном гуле, но такой же тонкий и пьяный звон, словно от вина, стоял и в ушах экипажа. Как в кочегарке плохого парохода, машинный чад выбивался изовсюду; масло достигало почти аварийной температуры — 120. Собольков взглянул под ноги себе: снаряды были на исходе, дисков не хватило бы даже пунктиром пройтись по всему горизонту. Он также увидел живое белое пятно на полу, блестевшем от масляного пота. Это был Кисо, которому, видно, разонравился жаркий климат итальянской шубы и начинало пугать такое затянувшееся землетрясение. Озабоченным, вопросительным взором он скользнул по своему беспокойному командиру.

— Терпи, Кисо... недолго осталось, — мигнул ему Собольков. — Скоро приедем домой, а там и Алтай близко, будут тебе щи со свининкой... слышишь, варятся? — И правда, издалека, из снежной сини, внятно слышалось как бы глухое бульканье варева.

Возможно, что и это он сказал лишь мысленно: его всё равно заглушил бы другой, неслышный и нечеловеческий крик, от которого давно оглохла душа: «Вот они, вот... убийцы, поработители, изверги!»

Шоссе в этом месте поднималось на мост, который лёгкой журавлиной ступью перешагивал реку. Плоское, сплющенное и цвета отпущенной меди, восходило солнце. Мороз нарядно приодел деревья, и праздничное затишье этого первозимнего дня оглашали лишь истошный немецкий окрик да ещё однообразный шелест движения, стлавшийся над крупнейшей артерией фронта. Плотная чёрная кровь текла по ней в сражающуюся руку, которую на протяжении часа должны были отсечь от тела. Основной инвентарь убийства узко работал на передовой, и теперь вперемежку с подходящими резервами туда подтягивались подсобные товары германской стратегии. С расстояния полувыстрела это казалось безличной пёстрой лентой, но и в полном мраке видит глаз ненависти!

Сама смерть двигалась по шоссе, всякая — в бидонах, ящиках, тюбиках и цистернах, добротная немецкая смерть, проверенная в государственных лабораториях, смерть жидкая, твердим и газообразная смерть, что кочевала по нашим землям в душегубках. Загримированные под штабные автобусы, они шли здесь в ряду бронетранспортёров и грузовиков, «круппов», «опелей» и «мерседесов», как бы возглавляя их шествие, а за ними, мелким дьявол ком и на бесшумной резине, неслось всё, что века таилось в подпольях германских университетов — скотские бичи на наших мужиков, гвозди — прибивать младенцев под мишени, негашёная известь и сквозные металлические перчатки для пытки пленных, чёрная паста, что вводится в ноздри грудных для умерщвленья, пустые и жадные чемоданы под трофейное барахло и мины, пока ещё безвредные, бесконечно замедленного действия, не уловимые приборами мины на святыни и элеваторы, обсерватории и школы наши, когда они наполнятся детворой. Горемычные лошадки тянули это материальное страдание, выбиваясь из сил, и даже пешие маршевые батальоны опережали их. Эти шагали уже без песен, скучные и томные, но ещё прочные — железная связка фашистских отмычек к сокровищницам мира, отребье, стремившееся поселиться во внутренностях человечества; трёхтонки с фабричными деревянными крестами сопровождали их, смертельно раненных мечтой о надмирном могуществе... Всё это двигалось в самое пекло великошумской битвы, чтобы, распылясь в ничто, обратиться в поражение; они ещё не знали, что творится у них на левом фланге. Было шумно, но не очень весело в этом потоке: двести третьей не хватало им для оживления!

Так крадётся охотник, чтобы не спугнуть трепетную дичь, — двести третья медленно набирала скорость. Удобный отлогий подъём выводил дорогу на шоссе; став в сторонку, германский штабной связист копался здесь в своём мотоцикле, пока другой материл его по-немецки из прицепной коляски. Оба они увидели над собою танк, когда он стал величиной с полнеба... Задние шарахнулись, передние не успели понять, что случилось за спиной. Норовя уйти от гибели, трёхосный, специального назначения, «бюсинг» зарылся было в свои же повозки, но Собольков подумал только: «Куда, сатана!» — и тот через мотор, наперегонки со своими ящиками, закувыркался под насыпь. Этим ударом открывается победоносный бег двести третьей к её немеркнущей военной славе.

— Твои!.. — крикнул Собольков, даря водителю весь этот чёрный, многогрешный сброд, застылый вокруг его гусениц.

В каждом мгновенье есть своя неповторимая подробность, которой не превзойти последующим столетьям. Защищая своих малюток от дикарей, мой народ создаст машины утроенной убойной мощности, но страшней и прекрасней двести третьей у него не будет никогда. Стоило бы песню сложить про это крылатое железо, которого хватило бы на тысячу ангелов мщенья, и чтобы пели её — пусть неумело! — но так же страстно и душевно, как умел Обрядин... Двести третья недолго пробыла в схватке, но ради этих считанных минут не спят конструкторы, мучатся сталевары и милые женщины наши стареют у станков! Но, значит, не зря мучились они, не спали и старели... Танк швыряло и раскачивало, как на волне; движение почти поднимало его над гудроном, и тогда верилось — на первом препятствии вылетят пружины подвесок или лопнет стальная мышца вала... но вот он становился на дыбы и опрокидывался на всё дерзавшее сопротивляться; он крушил боками, исчезал в грудах утиля и вылезал из-под обломков неожиданный, ревущий, гневный, переваливаясь и скользя в месиве, которое щемилось, горело, кричало, вздувалось пеной и пузырём. Всё в нём убивало наповал; картечный, с нахлёстом, и иной огонь, что лился из всех его щелей, подавлял волю врага побольше, чем самый вид его и то красное, шерстистое, неправдоподобное, что прилипло к броне или моталось кругом, застряв в крепленьях траков. Никто не плакал, не поднимал рук, не молил о пощаде, — у них не оставалось времени на это. Простреленные насквозь, они ещё стояли, когда набегал на них танк.

Главное началось потом, как только двести третья вступила на высокое и узкое полотно моста. Любо было видеть, как горохом рассыпалось смертоносное немецкое добро, мадам и алую зимнюю бездну, а лошади сгибались, точно подвешенные под брюхо на лебёдке, а солдаты, которые м шли сюда за этим, цеплялись за колёса машин, подвернувшиеся им в полёте. Уже не было перил, и ничего кругом не было, кроме вместительного, насыщенного голубой смежной пылью простора, — довериться ему, опереться о него раскинутыми руками было умнее, чем остаться на узкой ленте шоссе. И он принимал их всех, громадный розовощёкий воздух, и, поиграв, швырял смаху о бетонные откосы, а река распахнула лиловый, непрочный ледок, размещая без задержек грузы, войска и технику, прибывшие, наконец, к месту назначения. И каждым раз горячим мар облачком вырывался из воды, а отражённое солнце разбегалось на куски, чтобы, порезвись, снова сомкнуться в круглое модное целое... Находились и смельчаки; в исступлении отчаянья они вскакивали на танк, били железом по командирскому перископу или пытались просунуть куда-нибудь гранату, а потом неслись вместе, начиненные её осколками, свисая и судорожно держась за поручни, пока там, внизу, гусеницы рвали и грызли их тело...

Там же, затаясь в угрюмых впадинах глаз, в извилинах мозга, в походных сумках, где лежали письма о разрушении фатерланда, тяжёлое немецкое сомненье контрабандой пробиралось к Великошумску. Сейчас оно преобразилось в ужас, и он умножал число советских танков, оседлавших шоссе. Он взрывался сам, с силой тола разнося поток по обе стороны магистрали. Его взрывная волна давно опередила двести третью, почти расчистив ей дорогу: всё валилось само, чтобы не быть поваленным... Мост, пламя, хруст, трескотня бесполезной стрельбы — всё осталось позади. Впереди становилось пусто, и Литовченко перешёл на третью скорость, разгоняя танк, как торпеду, единственное назначение которой — взорваться в гуще врага... Лишь одна открытая штабная машина суматошливо виляла на шоссе, выбирая место для безопасного спуска с крутизны. За рулём сидел майор; видимо, то были важные армейские инспектора или знаменитые хирурги — из тех, что крали кровь наших детей для иссякших воровских артерий; им повезло, машина сошла без повреждений. Патронов больше не было на двести третьей, вес и скорость стали её оружием... Впоследствии улыбались на рассказ Литовченки, будто машина с разгону прыгнула сама, а снежный сугроб и немецкое мясо спружинили её падение, но таково же было впечатление всех, ещё имевших признак жизни, очевидцев... На пути двести третья срезала телеграфный столб, дополнительно ожесточая ужас удара, и только один успел выпрыгнуть, пока двести третья висела в полёте, — майор.

Его колени усердно бились в полы длинной шинели, всякие походные футлярчики скакали по бокам, фуражка скатилась с него, и слетели очки. Вслепую и не оглядываясь, он бежал к ближним кустам, где можно было притвориться падалью, проваливался в снег и опять бежал: он любил жить! Ему удалось выиграть время, — двести третья не сразу выбралась из ямы, словно мёртвые генералы дружно ухватились за её скользкие катки. Видно было по всему, что надолго майора не хватит. То был уже пожилой, средней упитанности фашистский хлюст с отличительными зигзагами на рукаве и, наверно, в хороших заграничных сапогах со шпорами для совращения девок... Но Литовченко не видел ничего, кроме круглой, как бельмо, лысинки на его затылке; это был он, тот самый, что посмел замахнуться курёнком на старуху Литовченко, и уже никто не посмел бы отнять этого майора у Литовченки. Изогнувшись, Дыбок поднял передний люк, чтобы догнать его хоть из автомата, потому что не тратит!» же было на удовлетворение частной потребности последний их, последний в жизни снаряд. Расстояние блистательно сокращалось... и в этот момент сокрушительный удар где-то близ кормы слегка подкинул двести третью.

Левая гусеница была цела и мертва, снаряд ворвался в ведущее колесо танка. Машина тяжко и медленно закрутилась на месте, как бы стремясь ввинтиться в мёрзлую землю. Собольков решил сгоряча, что немецкий танк подобрался сбоку. «Вот я тебе, вот я тебе всыплю в посадочную площадку... сейчас, погоди, сейчас!» — бормотал Собольков, пытаясь обернуть орудие к врагу, которого ещё не видел — сколько его и каков; второй удар пришёлся по венцу башни, и все поворотные механизмы отказали разом. Это был полный паралич, но ещё бешено и грозно ревел мотор; в его раздирающий уши звон вплелись неясные смертные стуки... и всё же он тянул куда то, уставший жить, но не сражаться.

   — Уходи... всё! — успел крикнуть лейтенант, тяжестью тела налегая на штурвал пушки. И он никогда не думал, что она будет такой мучительной, тишина последней остановки, когда Литовченко снял ногу с педали. — Лес... бежать... всем... — повторил он криком, которому нельзя было не повиноваться.

Короткий белый полдень вспыхнул в башне. На этот раз попадание было точнее, — Обрядина предохранили казённик и балансиры орудия. Оглохший, полуслепой, точно взглянул на солнце, слизывая солёную горячую росу с обожжённых губ, он обернулся к командиру. Тот ещё сидел, привалясь к задней стенке, прямой и очень строгий, только непонятная дыра, которой не было раньше, образовалась в нижней половине его лица. Его ударило осколком в рот, в самую сказку, незаконченную сказку всей его жизни. Убитый, командир ещё глядел и, кажется, приказывал Обрядину покинуть танк; и опять, уже в последний раз, ослушался его башнёр, как изредка по мелочам делал это и при жизни.

Он привстал, упираясь головой в круглое стальное небо; ему удалось поднять крышку люка и поставить на стопор. Он не заметил, как внизу, сквозь каток, в одну дыру, туда, где тревожно мяукал Кисо, вошли четвёртый и пятый, и дрогнули по-братски все семьдесят два трака, и почему-то смертно заломило ноги у Обрядина.

   — Погоди, не вались... давай вылезать отсюда, — осипло и почти спокойно шептал Обрядин, вертясь в своей тесной рубке. — Вылезай, Соболёк... милый, вылезай. Хватайся за меня, я помогу. Врёшь, танкисты особый народ... мы ещё, о! Давай, упрись сюда ножкой, Соболёчек мой!..

Обхватив лейтенанта, он поднял его на весу, на выпрямленных руках, и если бы даже остался жив теперь, вылежал бы месяц за одно это нечеловеческое усилие. Его зелёные глаза почернели, едва понял, что и у десятка Обрядиных не хватит силы вытолкнуть командира наружу. «Одолели, одолели...» — прохрипел он, усмехаясь на подлую радость того, кто бил его сзади. Тогда-то, без боли и шума, в башню и в спину ему вошёл шестой.

Чуть впереди, на шоссе, стояла одна немецкая противотанковая пушчонка. Чёрт поставил её там на страже своего воинства. Она расстреливала двести третью в упор, не целясь, со стометрового расстояния, с какого не ошибаются и новички. Уже были исковерканы и сбиты все левые катки, ленивый дым валил из трансмиссии и командирского люка; уже вся двести третья просвечивала насквозь, уже чинить в ней было нечего, а те всё стреляли, дырявя кормовые баки, откуда хлестала огненная кровь, голили её, сшибали все крышки и, как жесть, разгибали броню; только животный страх, что она ещё оживёт — без гусениц, без башни, — мог быть причиной такого шквального и уже недостойного огня. Всё, что теперь успело снова подняться на шоссе, мрачно и без ликования наблюдало эту солдатскую истерику... Напрасно Дыбок с Литовченкой, прячась за танком, пытались автоматными очередями унять неистовство артиллерийского микроба; он добивал их милый тесный дом, где родилась их дружба, до той поры, пока десятиметровое милосердное пламя не одело его весь, и выстрел из накалённой пушки потряс окрестность, как прощальный салют живым. И так продолжалось всё это, пока другие зрители не пришли на место расправы.

...Герой, выполняющий долг, не боится ничего на свете, кроме забвения. Но ему не страшно и оно, когда свершение его перерастает размеры долга. Тогда он сам вступает в сердце и разум народа, родит подражанье тысяч, и вместе с ними, как скала, меняет русло исторической реки, становится частицей национального характера. Таков был подвиг двести третьей... По живому проводу шоссе волна смятенья покатилась на передовую, и тот момент, когда в армейском немецком штабе была произнесена фраза: «На коммуникациях русские танки», надо считать решающим в исходе великошумской операции. Одновременно с этим корпус Литовченки с трёх направлений охлестнул поле сражения, и третья танковая группа двигалась как раз той трассой, какую за сутки перед тем проложил Собольков... Одинокая размашистая колея, изредка прерываемая очагами разгрома и опустошения, вела их теперь к победе. Похоже было — не один, а целая ватага сказочных великанов крушила германские тыловые становища, и шла дальше, волоча по земле свои беспощадные палицы.

Штурмовая лава Литовченки размела и свалила под откос остатки вражеской колонны, пропуская в прорыв конницу и мотопехоту. На больших скоростях, как бы церемониальным маршем военного времени, они проходили мимо догорающего товарища. И каждый, кто глядел на него из люка, или седла, или с сиденья транспортера, поворачивал голову по мере бега, не в силах оторваться от печального и благородного зрелища. Клочок тепла от итого уже маленького, как представлялось сверху, костерка они на своих лицах уносили в бой... Время перевалило за полдень, двести третья ещё пылала, но чёрные прожилки усталости всё гуще струились в мышцах огня. Ветерку не составило бы труда вовсе погасить леностное, остывающее пламя, сквозь которое стал проступать остов преображённого танка... Дело шло к вечеру, и примораживало. Нестерпимая красота наступала в природе...

Большое солнце опускалось за низкие облачные горы. Глаз легко различал покатые хребты и малиновые склоны, пересечённые глубокими лиловыми распадами; розовые реки и спокойные озёра светились там, недвижные, как в карауле. Возможно, сам Алтай в праздничной своей одежде припожаловал через всю страну проводить земляка в вечный путь танкистской славы. А тот, в ком есть отцовское сердце, отыскал бы там, в огне заката, и каменным стол мод моховой скатёркой, за которым отдыхал не однажды со своей дочкой Собольков... Чуть вправо от этой родины героев сказочно и совсем близко рисовался синий профиль Великошумска, потому что пригороды его начинались тут же рядом, за топким полупрозрачным перелеском. Мускулистые стылые дымы поднимались над пим; казалось, само горе народное встало на часах возле двести третьей... Тем отрадней блистал сквозь них крохотный клочок золотца на высокой, узорчатой, может быть лишь для этого уцелевшей, колокольне. Город горел; догорало не испепелённое накануне. Ясно различимы были изгрызенные взрывом стены собора, у которого не раз Украина браталась с Русью, и тесные вишнёвые садики, разгороженные плетнями и спускавшиеся к реке, безлюдные улички, где неторопливо проходила дымная мгла, — всё, кроме пламени; оно никогда не бывает видно в закате.

Двое сидели на поваленном телеграфном столбе, лицом к солнцу и танку. Как у всех, перешагнувших пропасть, не было у них пока ни раздумья, ни ощущения времени или голода, ни понимания всей новизны обстановки, — ничего, кроме чувства безвозвратной потери. Душою они находились ещё там, внутри; крошилась броня над ними, и звучал голос Соболькова... Снежинка, спорхнув с порванного провода, опустилась на руку Дыбку, на запястье. Она была маленькая и нежная; даже удивляло, что целую ночь, пока дрались и падали люди, трудился над нею мороз, чтоб выковать такую пустяшную и хрупкую бесценность. И сам собою возникал вопрос: повторится ли она когда-нибудь за миллионолетье — в точном её весе, рисунке, в её живой и недолговечной прелести? Она растаяла прежде, чем родился ответ.

Вдруг Дыбок вспомнил про Кисо, его лицо исказилось, виноватая тоска сжала душу. Он подбежал к танку и заглянул через передний люк, как будто ещё не поздно было исполнить ночную просьбу Соболькова. Чадный жар пахнул ему в глаза. Ничего там не было, на дне танка, в копотной мохнатой тьме, кроме горки застылой коричневатой пены да жёлтого пятнышка заката, проникшего сквозь пробоину. Нельзя было долго глядеть сюда: жгло.

13


— Поезжайте медленно... мне нужно осмотреть всё, — сказал Литовченко своему шофёру: оба Литовченки смотрели сейчас на одно и то же, только один издали, а другой совсем вблизи.

Старинное желание сбывалось, генерал навестил, наконец, родные места. Три «виллиса» и один броневичок проехали по пустынной набережной, поднялись в горку, потом спустились на круглую базарную площадь, где когда-то, бывало, галдели бабы, странники и кобзари и где он на паях с Дениской покупал копеечные лакомства ребячьего рая... Немецкое самоходное орудие с развороченной кормой чернело пугалом посреди. Ветерок гудел в зеве поникшего ствола. Вокруг лежали немцы, как застигнутые глубоким сном.

Никто не встречал победителя, точно спали все за поздним часом; ничто не двигалось, кроме огня. Тушить было некому: жителей угнали раньше, а войска ушли в прорыв... Вот нахохлилась в стороне вчерашняя деревянная развалюха его приятеля Дениски, но ничто не катилось навстречу облаять чужое колесо. Значит, спят Денискины собаки, как и тот, неугомонный, вроде чернильной кляксы, спит сейчас под откосом шоссе. А вот и три дружных пенька от срезанных тополей при дворике учителя Кулькова... Никто не опросил генерала, кого ищет здесь, — ни сосед, ни хозяин, ушедший в дальнюю отлучку. Сквозь едучий дым в окнах видна была ободранная железная коечка и этажерка над нею, уже без книг, раскиданных по полу; огонь неспешно листал их странички, е несложной, и глазах переросшего ученика, мудростью учители Кулькова.

«Что же не ведёшь меня и дом, не угощаешь знаменитыми кавунами, не хвастаешься, как вкушал их заморский профессор и всё просил семечек на развод как благодеяния американскому человечеству?»

«Да видишь сам, какие дела творятся, дорогое ты моё превосходительство...» —так же полуслышно отвечал Митрофан Платонович голосом летящих искр и пустых зимних ветвей, скрипом снега под ногами; да ещёдоносилось порой, как кричал радист в машине рядом, вызывая «Льва Толстого» с левого фланга и требуя обстановку на 16.00.

   — Да, непохоже... изменилось, — вслух подумал Литовченко и жёстко, до боли, пригладил усы. — Раньше тут по-другому было. И сарайчик не там стоял...

   — Порно, любовь какая-нибудь... на заре туманной юности? — пошутил помпотех, ехавший с ним вместе.

То был румяный весельчак, не терявший духа бодрости даже тогда, когда следовало посбавить и бодрости; они давно воевали вместе.

   — Ты у меня просто сердцевед, — кашляя от дыма, а также потому, что ещё не прошла его простуда, сказал Литовченко. Не зря ты у меня железо лечишь.

Оставалось посетить лишь школу. Обветшалое двухэтажное зданьице, плод кульковских усилий ещё в царское время, стояло там же, близ почты, недалеко: больших расстояний в Великошумске не было. Переднюю стену сорвало взрывом, как занавеску; внутренность школы представлялась в разрезе, как большое наглядное пособие. Литовченко узнал изразцовую, украинской керамики, печку, а также лестницу, по перилам которой они всем классом в переменки съезжали вниз. И хотя ступеньки достаточно приметно колебались под ним, он поднялся и благоговейно обошёл тёмные загаженные комнаты с немецкими кроватями и окровавленной марлей на полу, каждому уголку отдавая дань внимания и благодарности. В дальнем крыле находился чуланчик, куда и раньше складывали отслуживший учебный хлам. Дверь пошла на топку, и на полке, засыпанной известью, Литовченко ещё издали увидел глобус, сохранённый, видно, ради этой встречи хозяйским усердием учителя Кулькова.

   — А, здравствуй!.. — протянул генерал, точно увидел приятеля давних лет.

Стряхнув белую пыль, он внимательно глядел в глянцевитую поверхность, расписанную линялыми материками и освещённую закатцем. Вмятина приходилась чуть севернее того места, куда теперь устремлялись его танки; вмятина ещё оставалась, так как для исправления глобуса, как и земного шара, потребовалось бы безжалостно распороть его и соединить половинки заново.

Он поставил его на место и огляделся, прощаясь с тем, что изменялось теперь каждое мгновенье. В пролом стены видна была река, движение на переправе и, среди прочих, один очень знакомый домик на том берегу. Окна ярко светились, точно старуха Литовченко затопила печь к приезду внука, только дым валил не из трубы, а из-под самой кровли. Генерал посмотрел на часы и удивился: на всё вместе ушло одиннадцать минут — посетить родные места, выслушать стариковское молчанье, подвести тридцатилетние итоги.

   — Ишь, как быстро управились, а я думал, неделей не обойдусь. Новое, во всём новое надо строить! Вот, помпотех, где закончился старый, смешной век девятнадцатый и начался другой... совсем другой век! Ну, что там у «Льва Толстого»? — Он выслушал сводку до конца не перебивая. — Ладно, поехали.

Городок отодвинулся назад, во вчерашний день. Сразу за окраиной начинались уже привычные картинки немецкого разгрома. Там, как в музее, были представлены для обозрения образцы вражеской техники и вооружения вразброс и навалом и зачастую в нетронутом виде. Ещё не оплаканные матерями и вдовами юнцы и тотальные солдаты того года валялись всюду, приникнув к чужой земле и вслушиваясь в гул своих отступающих армий. Одни из них пребывали уже в плохой сохранности, другие вовсе не имели внешних повреждений: может быть, их убил страх. «Виллисы» ловко скользили между ними, стараясь не замарать свои чистенькие, после великошумского снега, колёса. Вихрь машинного боя разметал мёртвых по всей окрестной пойме, шеренгами наложил у переправы или воткнул как попало в сугроб, где им предстояло ждать весны, пока не выйдет украинский пахарь на поля, освобождённые от зимы и нашествия. Её было здесь много, иноземной мертвечины; казалось, вся она лежала тут, Германия, вымолоченная, как сноп. Так выглядела дикарская мечта, по которой прошли истории и танки.

Всё это неслось мимо, не оставляя следа в привычном к таким зрелищам сознании Литовченки. Но вот воспоминания отступили перед большим чёрным пятном в обтаявшем снегу. Генерал тронул шофёра за рукав.

   — Стой!.. Это, кажется, мои.

По колено проваливаясь в снег, он спустился вниз. Остальные последовали без приглашения. Два человека и матерчатых шлемах, понуро сидевшие на бревне, вскинулись и молчали, пока адъютант не намекнул глазами левому из них. Держа руку у виска, тот принялся докладывать о происшедшем, но губы его тряслись и судорожно издёргивались плечи: ещё не доводилось Дыбку в присутствии Соболькова рапортовать за командира.

   — Ладно, не надо, — сказал Литовченко, касаясь его влажного плеча; всё вокруг — раздавленная на шоссе пушчонка, непросохшая одежда, обломки штабной машины — рассказывало опытному глазу обстоятельнее, чем этот пошатнувшийся танкист. — Ну-ну, пройдёт! — прибавил on, переглянувшись со своими. — Озябли ребятки. Кто командир... ты?

Дыбок отрицательно качнул головой, и, что-то поняв, генерал сам двинулся к танку. Длинная лиловая тень от двести третьей была дорожкой, по которой он шёл. Она растаяла, когда он добрался до цели; солнце зашло, сказка кончилась, вступали в свои нрава ночь и военная действительность. Как бы считан дыры, генерал обошёл танк по жёсткому войлоку обугленной травы. Он припомнил эту машину; сквозь копоть был достаточно различим её помер, только теперь рваное отверстие зияло вместо нуля. Привстав на отогнутый клок брони, генерал заглянул в башню и сиял папаху.

   — Дайте-ка мне сюда вашу науку и технику, — приказал он адъютанту, потому что в однообразной черноте танка сумерки настали скорее, чем в остальном мире. — Ишь, как они обнялись, — заметил он дрогнувшим голосом, как-то слишком спокойным для того, что он увидел. — Вот они, советские танкисты! Вот они, мы!..

За двое суток капитан удосужился, наконец, сменить батарейку, и командир корпуса сумел прочесть в танке всё, что требуется для определения степени подвига. Надев шапку, Литовченко уступил место помпотеху. Пока остальные, в очередь и подолгу, глядели внутрь этого потухшего вулкана, генерал вернулся к экипажу. Теперь он признал и тёзку, но этот был много старше того мальчика на железнодорожной станции.

   — Узнаю... Значит, отца всё-таки Екимом звали? Так... Кажется, брат у тебя в неметчине имеется?

   — Точно... товарищ гвардии генерал-лейтенант, — ответил Литовченко с суровостью, какой не было раньше. — Трое нас было... Тот — младшенький, Остапом по деду звать.

Генерал вопросительно взглянул на адъютанта, но тот, запутавшись в однообразии имён и горя, уже не помнил, как им называли угнанного паренька из Белых Коровичей.

   — Помню командира вашего — кажется, Собольков?.. Такой, с седым вихорком был? Как же, помню Соболькова. Что ж, сгорела знаменитая ваша хата. Ничего, новую дам. Сам не ранен?

   — Организм у меня целый... товарищ гвардии генерал-лейтенант.

   — Это главное!.. Так вот: там, метров триста отсюда, танк без водителя стоит, — он кивнул в меркнущую глубину шоссе. — Новичок... с открытым люком воевать хотел. Скажешь — я послал. Хозяин там тоже хороший, я его знаю. Он тебя посушит, покормит... и воюй. Будет что рассказать внучатам! — Затем он обернулся и к Дыбку, потому что обоих нужно было поддержать словом товарищеского участия. — Дети есть?

   — Дочка... — неожиданно для себя сказал Дыбок, и желанная лёгкость вошла ему в сердце.

   — Это хорошо. Дочка — значит, мать героев. Большая?

   — Восемь... товарищ гвардии генерал-лейтенант, — ответил Дыбок, покосившись на танк, таявший в сумерках.

   — Большущая. Верно, и читать умеет. Станешь писать — кланяйся от меня. Всё. Записать фамилии!..

Молча подошли офицеры. Помпотех стал закуривать.

   — Да... могила неизвестного танкиста, — сказал он раздумчиво, для самого себя.

   — Неверно! — немедля возразил Литовченко. — Это у них солдат одевают в форму, чтоб были одинакие, чтоб их не жалко было. А мы... нет, мы не забывчивые, мы всё помним. Жена изменит, мать в земле забудет... но у нас каждое имечко записано. Кстати, — он показал на танк, — их не закапывать. Выйду из боя, сам буду их хоронить... в Великошумске. Таким и поставлю на высоком камне этот танк, как есть. Пусть века смотрят, кто их от кнута и рабства оборонял... — И тут же подумал, что проездом на тёплые черноморские берега всякий сможет видеть из нагона высокую, кик маяк, могилу двести третьей.

«Виллисы» ушли и сразу пропали в сумерках. Пора было и Литовченко отправляться к месту новой службы. У товарищей не было даже кисетов, поменяться на прощанье: всё осталось в танке. Они взялись за руки и стояли без единого слова: мужской солдатской силы не хватало им порвать это прощальное рукопожатье.

— Слушай меня, Литовченко, — глухо и не своим обычным голосом заговорил Дыбок, и сейчас не было в нём ни одного потайного уголка, куда не впустил бы товарища. — Что бы с тобой ни случилось... — Он помедлил, давая ему срок проникнуть в глубину клятвы. — Что бы ни случилось с тобой, приходи ко мне... Отдам тебе половину всего, что у меня будет. Меня легко найти, ты обо мне ещё много услышишь... Я знаю. Приходи!

Литовченко выбрался на шоссе и, задыхаясь, побежал прочь от этого места. Ещё незнакомое чувство клокотало в нём и просилось слезами наружу. Лишь когда всё, танк и товарищ, затерялось в потёмках, он перешёл на шаг; идти в обратную сторону было бы ему гораздо легче, но он тут же решил, что за истекшее время он не мог уйти далеко, тот майор с зигзагами на рукаве!.. Новые, незнакомые люди ждали его где-то совсем рядом, и паренёк испытал такую же щемящую раздвоенность, как и Собольков в ночном танке, когда он принял своего башнёра за Осютина.

Непонятная сила повернула его лицом назад. Война тянула к себе. Горизонт оделся в грозное парадное зарево, а над ним сияла одна немерцающая точка, на которую в эту минуту глядели все — и Дыбок, и чёрный Собольков из открытого люка, и разорванное орудие двести третьей, и сиротка на Алтае, — простая, чистая и спокойная звезда, похожая на снежинку.


Январь — июнь, 1944

Евгений Носов КРАСНОЕ ВИНО ПОБЕДЫ[13]


Весна сорок пятого застала нас в маленьком подмосковном городке Серпухове.

Наш эшелон, собранный из товарных теплушек, проплутав около педели по заснеженным пространствам России, наконец февральской вьюжной ночью нашёл себе пристанище в серпуховском тупике. В последний раз вдоль состава пробежал морозный звон буферов, будто в поезде везли битую стеклянную посуду, эшелон замер, и стало слышно, как в дощатую стенку вагона секло сухой снежной крупой. Вслед за нетерпеливым, озябшим путейским свистком сразу же началась разгрузка. Нас выносили прямо в нижнем белье, накрыв сверху одеялами, складывали в грузовики, гулко хлопавшие на ветру промёрзлым брезентом, и увозили куда-то по тёмным ночным улицам.

После серых блиндажей, где от каждого вздрога земли сквозь накаты сыпался песок, хрустевший на зубах и в винтовочных затворах, поело землисто-серого белья, которое мы, если выпадало затишье, проваривали в бочках из-под солярки, после слякотных дорог наступления и липкой хляби в непросыхающих сапогах, — после всего, что там было, эта госпитальная белизна и тишина показались нам чем-то неправдоподобным. Мы заново приучались ость из тарелок, держать в руках вилки, удивлялись забытому вкусу белого хлеба, привыкали к простыням и райской мягкости панцирных кроватей. Несмотря на раны, первое время мы испытывали какую-то разнеженную умиротворённую невесомость.

Но шли дни, мы обвыклись, и постепенно вся эта лазаретная белизна и наша недвижность начали угнетать, а под конец сделались невыносимыми. Два окна второго этажа, из которых нам, лежащим, были видны одни только макушки голых деревьев да временами белое мельтешенье снега, двенадцать белых коек и шесть белых тумбочек, белые гипсы, белые бинты, белые халаты сестёр и врачей, и этот белый, постоянно висевший над головой потолок, изученный до последней трещинки. Белое, белое, белое... Какое-то изнуряющее, цинготное состояние от этой белизны. И так изо дня в день: конец февраля, март, апрель...

Впрочем, гипсы, в которые мы были закованы всяк на свой манер, уже давно утратили свою белизну. Они замызгались, залоснились от долгой лёжки, насквозь пропитались жёлто-зелёной жижей тлеющих под ними ран. От них неистребимо тянуло сладковатым духом тления, воздух в палате стоял густ и тяжек, и, чтобы хоть как-то его уснастить, мы поливали гипсы одеколоном.

Медленно заживающие раны зудели, и это было нестерпимой пыткой, не дававшей покоя ни днём, ни ночью. Вопреки строгим запретам врачей мы просверливали в гипсах дыры вокруг ран, чтобы добраться до тела карандашом или прутиком от веника. Когда же в городе зацвела черёмуха и серпуховские ткачихи и школьники начали приносить в палату обрызганные росой благоухающие букеты, они не знали, что по ночам мы безжалостно раздёргивали их цветы, чтобы выломать себе палочки, которые каждый запасал и тайно хранил под матрасом, как драгоценный инструмент.

— Опять букет располовинили, — журила умывавшая нас по утрам старая нянька тётя Зина. — Все мои веники потрепали, а теперь за цветы взялись. Ох ты, горюшко моё!

От этих каменных панцирей нельзя было избавиться до срока, и надо было терпеть и дожидаться своего часа, своей судьбы. Двоих из двенадцати унесли ещё в марте... С тех пор койки их пустовали.

В том, что на освободившиеся места не клали новеньких, чувствовалась близость конца войны. Конечно, там, на Западе, кто-то и теперь ещё падал, подкошенный пулей или осколком, страшная мясорубка крутилась на предельных оборотах, и в глубь страны по-прежнему мчались лазаретные теплушки, но в наш госпиталь раненых больше не поступало. Их не привозили к нам, наверно, потому, что здание надо было привести в порядок и к сентябрю вернуть школьникам. Мы были здесь последней волной, последним эшелоном перед ликвидацией госпиталя. И, может быть, потому это была самая томительная военная весна. Томительная именно тем, что все — и медперсонал и мы, раненые, со дня на день, с часу на час ожидали близкой победы.

После того как пал Будапешт и была взята Вена, палатное радио не выключалось даже ночью.

Было видно, что теперь всё кончится без нас.

В госпиталь мы попали сразу же после январского прорыва восточно-прусских укреплений. Нас подобрали в Мазурских болотах, промозглых от сырых ветров и едких туманов близком Балтики. То была уже земля врага. Мы прошли по ней совсем немного, по этой чужой унылой местности с зарослями чахлого вереска на песчаных холмах. Нам не встретилось даже маломальского городишки. Между тем ходили слухи, будто на нашем направлении среди этих мрачных болот Гитлер устроил свою главную ставку — подземное бетонное логово. Это придавало особую значимость нашему наступлению и возбуждало боевой азарт. Вместе с жаждой победы росло и простое любопытство — посмотреть на страну, сумевшую заглотить чуть ли не половину России. Но для меня, как, впрочем, и для всех лежащих в нашей палате, собранных из разных полков и дивизий, это наступление закончилось неожиданно и весьма прозаически: через какую-то неделю нас уже тащили в тыл на носилках...

Оперировали меня в сосновой рощице, куда долетала канонада близкого фронта. Роща была начинена повозками и грузовиками, беспрерывно подвозившими раненых. Наспех забинтованные солдаты — обросшие, осунувшиеся, в заляпанных распутицей шинелях и гимнастёрках, — ожидали под соснами врачебного осмотра и перевязок. В первую очередь пропускали тяжелораненых, сложенных у медсанбата на подстилках из соснового лапника.

Под пологом просторной палатки с окнами и жестяной трубой над брезентовой крышей стояли сдвинутые в один ряд столы, накрытые клеёнками. Раздетые до нижнего белья раненые лежали поперёк столов с интервалом железнодорожных шпал. Это была внутренняя очередь — очередь непосредственно к хирургическому ножу. Сам же хирург — сухой, сутулый, с жёлтым морщинистым лицом и закатанными выше костлявых локтей рукавами халата — в окружении сестёр орудовал за отдельным столом.

Я лежал на этом конвейере следом за каким-то солдатом, повёрнутым ко мне спиной. Подштанники спустили с него до колен, и мне виделся его кострец, обвязанный солдатским вафельным полотенцем, на котором с каждой минутой увеличивалось и расплывалось тёмное пятно.

Очередного раненого переносили на отдельный стол, лицо его накрывали толсто сложенной марлей, чем-то брызгали на неё, и по палатке расползался незнакомый запах. Стол обступали сёстры, что-то там придерживали, оттягивали, прижимали, подавали шприцы и инструменты. Среди толпы сестёр горбилась высокая фигура хирурга, начинали мелькать его оголённые острые локти, слышались отрывисто-резкие слова каких-то его команд, которые нельзя было разобрать за шумом примуса, непрестанно кипятившего воду. Время от времени раздавался звонкий металлический шлепок: это хирург выбрасывал что-то в цинковый тазик, пододвинутый к подножию стола. А где-то за лазаретной рощей, прорываясь сквозь ватную глухоту сосновой хвои, грохотали разрывы, и стены палатки вздрагивали туго натянутым брезентом.

Наконец хирург выпрямлялся и, как-то мученически, неприязненно, красноватыми от бессонницы глазами взглянув на остальных, дожидавшихся своей очереди, отходил в угол мыть руки. Он шлёпал соском рукомойника, и я видел, как острилась его узкая спина с завязками на халате и как: устало обвисали плечи.

Пока он приводил руки в порядок, одна из сестёр подхватывала и уносила таз, где среди красной каши из мокрых бинтов и ваты иногда пронзительно-восково, по-куриному желтела чья-то кисть, чья-то стопа... Мы видели всё это, е нами не играли в прятки, да и некогда было и не было условий, чтобы щадить нас этикой милосердая.

Обработанный солдат какие-то минуты ещё оставался в одиночестве на своём столе, но вот уже сестра подходит к нему, начинает тормошить, приговаривая:

— Солдат, а солдат... Солдат, а солдат...

Она произносит это с механической однотонностью, как говорила уже сотни раз прежде и как будет скоро говорить мне, а после меня — тем, что длинной вереницей лежали за палаткой на сосновых лапах. И тем, которых ещё только везли сюда, и многим другим, которые в этот час находились к западу от сосновой рощи, были ещё целы и невредимы, но падут вечером или ночью, завтра или через неделю...

   — Солдат, а солдат...

Оперированный не подаёт признаков жизни, и тогда сестра принимается шлёпать ладонью по его небритым запившим щекам, чтобы он поскорее пришёл в себя и уступил место другому. Если нет тяжёлого шока, солдат постепенно ому х и мается, начинает крутить головой, и тотчас раздаётся нетерпеливый приказ хирурга:

   — Унести!

Раненого подхватывают на носилки и уносят, сестра ребром ладони смахивает в таз тёмные студенистые сгустки, оставшиеся после него на клеёнке, другая сестра поливает горячей водой из голубого домашнего чайника, третьи затирает тряпкой, тогда как старшая хирургическая сворачивает марлю для очередной наркозной маски.

   — Следующий! — выкрикивает хирург и воздевает кверху обтёртые спиртом длиннопалые ладони.

Тогда же в маленьком польском городке Млава, лежащем на пути в Данциг, нас погрузили в товарный порожняк, доставлявший к фронту то ли боеприпасы, то ли продовольствие. Состав был спешно переоборудован в санитарный поезд с тройными ярусами нар в каждом вагоне, железной печкой посередине и снарядным ящиком у захлопнутой левой двери, где хранились колотые дрова для разжижки, а также миски на тридцать человек, пакеты бинтов и кое-какие медикаменты.

Медицинская прислуга ехала где-то отдельно, вагоны между собой не сообщались, и, когда поезд трогался и часами тащился от станции к станции по временным одноколейным путям, только что уложенным на живую нитку вместо взорванных, мы, уже одетые в гипсовые вериги, оставались в теплушках одни, как говорят теперь — на полном самообслуживании. Еду нам приносили на остановках, и те, кто мог передвигаться, начинали делить похлёбку и кашу. Оли же поочерёдно топили печку, поили лежачих и подавали на нары консервную жестянку, служившую заместо лазаретной утки.

В Россию въехали со стороны Орши, ж хотя в узкие продолговатые оконца могли смотреть только те, кому достались верхние нары, мы, нижние и средние, и без того догадывались, что едем по России: исчезла едкая сырость Балтики, в щелястый пол начало подбивать сухим снежком, морозно, остро пахло близким зимним лесом, а на безвестных станциях вдоль эшелона хрустели торопливые шаги и было щемяще-радостно узнавание родной стороны по бабьим и детским голосам, по их просительным выкрикам: «Картошка! Картошка! Кому варёной картошки?», «Есть горячие шти! Шти горячие!», «Покурим, покурим!» — и, пытаясь пошутить, весело повести торговлю, должно быть, вдовая молодуха прибавляла нараспев: «Самосадик я садила, сама вышла продава-ать...»

Но всё это было в январе.

Теперь же шла весна, и мы находились в глубоком тылу, вдалеке от пекла войны.

   — Интересно, где теперь наши? — спрашивал, ни к кому не обращаясь, лежавший в дальнем углу Саша Селиванов, смуглый волгарь с татарской раскосиной. В голосе его чувствовалась тоска и зависть.

Войска восточно-прусского направления шли уже где-то по полям Померании, и мы, вслушиваясь в сводки Информбюро, пытались напасть на след своих подразделений. Но по радио не назывались номера дивизий и полков, все они были энскими частями, и никто не знал, где теперь топают ребята, фронтовые дружки-товарищи. Иногда в палате разгорался спор о том, как считать: повезло ли нам, что хотя и такой ценой, но мы уже как-то определились, или не повезло...

   — На войне, как в шахматах, — сказал Саша. — Е-два, — е-четыре, бац! — и — нету пешки. Валяйся теперь за доской без надобности.

Сашина толсто загипсованная нога торчала над щитком кровати наподобие пушки, за что Сашу в палате прозвали Самоходкой. К ноге с помощью кронштейна и блока был подвязан мешочек с песком, отчего Саша вынужден был всё время лежать на спине, а если и садился, то в неудобной позе, с высоко задранной ногой.

   — Теперь мат будут ставить без нас, — задумчиво продолжал он.

   — Нетто не навоевался? — басил мой правый сосед Бородухов.

   — Да как-то ни то ни сё... Шёл-шёл и никуда не дошёл... Охота посмотреть, как Берлин будут колошматить.

   — Зато дома наверняка будешь. А то мог бы ещё и два аршина схлопотать... Под самый конец.

Бородухов заметно напирал на «о», отчего речь его звучала весомо и основательно. Был он из мезенских мужиков-лесовиков, уже в летах, кряжист и матёр телом, под которым тугая панцирная сетка провисала, как верёвочный гамак. Минные осколки угодили ему в тазовую кость, но лежал он легко, ни разу не закряхтев, не поморщившись. С начала войны это четвёртое его ранение, и потому, должно быть, Бородухов отлёживал свой очередном лазарет как-то по-домашнему, с несуетной обстоятельностью, словно пребывал в доме отдыха по профсоюзном путёвке.

И слушал разговоры в палате, потихоньку температурил, задрёмывал, снова открывал глаза и подолгу глядел в весеннее небо. Мой нагрудный гипсовый жилет походил на рачью скорлупу с одной клешней. Под скорлупой тупо мозжила раздробленная лопатка, внутри клешни безвольно пролегала плеть правой руки, перебитой в предплечье и заклиненной в локтевом суставе. Я всё ещё не мог привыкнуть к моему новому состоянию, к тому, что в меня тоже вонзилось железо, что-то там разворочало, перебило, нарушило, и что я мог быть убит этими слепыми и равнодушными кусками металла, сваренного в крупповских печах, может быть, ещё в то время, когда я бегал в коротких штанишках и отдавал свои медяки в школьную кассу МОИРа. Неотвратимая, исподволь обусловленная связь обстоятельств... От ран моих попахивало собственным трупным духом, и это жестоко и неумолимо убеждало меня в моей обыкновенности, серийности, в том, что я тоже смертен, хотя собственную смерть понять и допустить по-прежнему отказывался. Сам факт моего ранения я пытался приспособить к моей наивной теории бессмертия: ведь я только ранен, а не убит! А раны — это всего лишь испытание. Мне шёл тогда двадцать первый, и я, вернее, не я, а что-то помимо меня, тот неуправляемый эгоцентризм, столь необходимый всему живому в пору расцвета, не допускал понимания, что я тоже могу превратиться в нечто непостижимое, доступное червю и мухе. Пули врага долгое время облетали меня, и я думал, верил, что это так и должно быть. За несколько минут до того, как меня изрешетило осколками, мы прямой наводкой расстреливали выскочивших из горящего танка троих немцев. В своих чёрных коротеньких френчах похожие на тараканов, немцы, быстро перебирая руками и ногами, карабкались на четвереньках по крутому склону приозёрной дюны. Песок осыпался, они беспомощно съезжали вниз и начинали снова карабкаться в своём насекомьем безумии. Мы били по ним болванками с трёхсот метров, и снаряды без следа исчезали в толще песка. В общем-то для удиравших немцев это была не слишком опасная пальба, хотя страху нагоняла изрядно, и одно это доставляло нам мстительное удовольствие, меж тем как проще было срезать их автоматной очередью. Вгорячах мы отчаянно мазали, беззлобно переругивались и, упиваясь паническим бегством врага, хохотали у орудия. Откуда-то взявшийся на гребне дюны «фердинанд» первым же выстрелом сшиб нашу пушку. Он разделал нас каким-то городошным ударом, выметя из огневой позиции весь наш расчёт. Мне кажется, что в момент, когда снаряд разорвался под колёсами орудия, во мне ещё ликовало чувство торжества, а быть может, в это самое мгновение я даже хохотал над удиравшими танкистами и непроизвольно закусил своп смех судорожно сжавшимися челюстями. Видно, в мире всё построено на таких вот непредвиденных подножках судьбы.

   — А ты не балуй на войне, — резонил по этому поводу Бородухов, когда я рассказал, как попал в госпиталь. — Баловство — оно, парень, не дело.

Слева от меня лежал солдат Копёшкин. У Копёшкина перебиты обе руки, повреждены шейные позвонки, имелись и ещё какие-то увечья. Его замуровали в сплошной нагрудный гипс, а голову прибинтовали к лубку, подведённому под затылок. Копёшкин лежал только навзничь, и обе его руки, согнутые в локтях навстречу друг другу, торчали над грудью, тоже загипсованные до самых пальцев. Эта конструкция со всеми её подпорками и расчалками на обиходном госпитальном языке именовалась «самолётом». Копёшкин, как нам удалось у него дознаться, числился в обозе, справляя и на войне свою нехитрую крестьянскую работу: запрягал, распрягал, кормил-поил обозных лошадей, летом, если позволяли фронтовые условия, гонял их в ночное, чинил сбрую, возил за батальоном всякую солдатскую поклажу: мешки с сухарями, концентраты, каптёрское имущество, патронные цинки.

   — Медалей много навоевал? — интересовался Самоходка.

   — Дак какие медали... — слабым сдавленным голосом отзывался из своего склепа Копёшкин. — За езду рази дают...

   — Ты, поди, и немца-то до дела не видел?

   — Как не видел... За четыре-то года... Повида-а-ал.

   — Стрелять-то хоть доводилось?

   — Дак и стрелял... А то как же... В окруженье однова попали... Вот как насел немец-то, вот как обложил... Дак и стрелял, куда денешься.

   — Убил кого?

   — А шут его разберёт... Нешто там поймёшь... Темень, пальба отовсюдова.

   — Небось перепугался?

   — Дак и страшно... А то как же...

   — Это где ж тебя так разделало?

   — Заблудился с обозом. Я говорю — туда надо ехать, а старшой — не туда... Поехали за старшим... Да и прямо на их тою батарею... Куда колёса, куда что... Обеих лошадей моих прибило. От самого Сталинграда берег: и бомбили, и чего только не было... А тут вот и получилось нескладно...

В последние дни Копёшкину стало худо. Говорил он всё реже, да и то безголосо, одними только губами, и надо было напрягаться, чтобы что-то разобрать в его невнятном шёпоте. Несколько раз ему вливали свежую кровь, но всё равно что-то ломало его, жгло под гипсовым скафандром, он и вовсе усох лицом, резко проступили заросшие ржавой щетиной скулы, сбрить которую мешали бинты. Иной раз было трудно сказать, жив ли он ещё в своей скорлупе или уже затих навечно. Лишь когда дежурная сестра Таня подсаживалась к нему и начинала кормить с ложки, было видно, что в нём ещё теплится какая-то живинка.

   — Ты давай ешь, — наставлял его Бородухов. — Перемогайся, парень. Поп скоро и война кончится. Пошто уж теперь зазря гибнуть-то.

Копёшкин, будто внемля совету, чуть приоткрывал сухие губы, но зубов не разнимал, крепко держал ими свою боль, и сестра цедила с ложки супную жижу сквозь желтью прокуренные резцы.

   — Ему бы клюквы надавить, — говорил Бородухов, поглядывая на терпеливо сидевшую возле Копёшкина сестру с тарелкой на коленях. — Дак где ж её взять. Нежели посылку из дому затребовать. У нас её сколь хошь. Вот как добро жар утушает клюква-то.

Как-то раз на имя Копёшкина пришло письмо — голубенький косячок из тетрадочной обёртки. Сестра поднесла конверт к его глазам, показала адрес.

   — Из дому? — спросил Бородухов.

Подернутые температурным нагаром губы Копёшкина в ответ разошлись в тихой медленной улыбке.

   — Вот и хорошо, вот и ладно. Пацаны-то есть?

Копёшкин с трудом пригнул два непослушных жёлто-сизых пальца с приставшими крупинками гипса на волосках, показывая остальные три.

   — Трое, выходит? Тогда держись, держись, парень. Теперь домой недалеко.

Сестра Таня предложила прочитать ему письмо вслух, но он беспокойно шевельнул кистью.

   — Сам хочет, сам, — догадался Самоходка.

   — Ежели может, дак пусть сам, — сказал Бородухов. — Своими-то глазами лучше.

Косячок развернули и вставили ему в руки.

Весь остаток дня листок проторчал в недвижных руках Копёшкина, будто вложенный в станок. С ним он и спал ночью. А может быть, и не спал... Лишь на следующее утро попросил перевернуть другой стороной и долго разглядывал обратный адрес, где крупными неловкими буквами, надписанными послюнявленным чернильным карандашом, было выведено: «Пензенская область, Ломовский район, деревня Сухой Житень».

Перед маем из нашей палаты ушли сразу трое. Им выдали новенькие костыли, довольствие на дорогу и отправили по домам. Это тоже означало конец войне. Раньше их направили бы в так называемый выздоравливающий батальон на какие-нибудь работы: пилить дрова, сапожничать, заготавливать в колхозах фураж, с тем, чтобы потом, ещё раз пропустив через жёсткое сито медицинской комиссии, выкроить, из этих хромоногих и косоруких одного-другого лишнего солдата для фронтовых тылов. Но теперь такие там были не нужны.

Те, кто остался, кто мог переползать по палате, перебрались на опустевшие койки у окон. Приоконные места пользовались привилегией: оттуда можно хотя бы смотреть на улицу. Эти койки обычно захватывали выздоравливающие.

Ушёл к окну сапёр Михай, родом из-под загадочного бессарабского городка Флаешты. Я представлял себе молдаван непременно черноволосыми, поджарыми и проворными, а этот был молчаливо-медлительный увалень с широченной спиной и с детским выражением округлого лица, на котором примечательны и удивительно ясные, какие-то по-утреннему свежие, чистые, ко всему доверчивые голубые глаза и маленький нос пилочкой. К тому же Михай, даже будучи коротко остриженным под машинку, был золотисто-рыж, будто облитый мёдом. Этот большой тихий тридцатилетний ребёнок вызывал у нас молчаливое сострадание. Он единственный в палате не носил гипсов: обе его руки были ампутированы выше локтей, и пустые рукава исподней рубахи ему подвязывали узлами.

Тётя Зина вспомнила, как она однажды, ещё зимой, убирая в туалете, застала там беспомощно стоявшего Михая.

   — Гляжу, — рассказывала нянька, — а у него слёзы по щекам. До того, стало быть, расстроился. Ты что ж это, сынок, стоишь, говорю я ему, давай, милай, помогну. Так-таки не дал пуговицу отстегнуть, застеснялся... Всё, бывало, стоит ждёт, пока какой-нибудь раненый заглянет.

Мы и сами видели, как тяжело переживал Михай утрату рук. Часами лежал он, уткнувшись лицом в подушку, иногда беззвучно трясясь широкой спиной. Но потом успокоился. Случалось даже, что, сидя у окна, он тихо напевал что-то на своём языке, раскачивая могучее тело в такт песне. И всё глядел куда-то поверх домов, будто высматривал за горизонтом далёкую Молдову.

В один из вечеров, когда Михай вот так же сидел на подоконнике и его огненная голова полыхала от закатного солнца, Копёшкин зашевелил пальцами, прося о чём-то.

   — Чего ему? — поднял голову Бородухов.

Мы прислушались к слабому голосу Копёшкина.

Спрашивает у Михая, что видно за окном, — разобрал я, поскольку моя койка стояла ближе всех к его кровати.

   — Солнце вижу... Поле вижу... — не оборачиваясь, ответил Михай.

   — Далеко? — спрашивает, — переводил я шёпот Копёшкина.

   — Поле? А там... За рекой.

   — Какое оно? — говорит. — Что посеяно?

   — Зелёное. Хлеб будет.

Копёшкин вздохнул, закрыл глаза и больше не спрашивал. На какое-то время в палате наступило молчание. Даже по одному только небу, которое виднелось нам, лежащим у дальней стены, очистившемуся, синему, высокому, чувствовалось, как там теперь привольно.

   — А на улице что? — помолчав, спросил Саша Самоходка.

   — Дома, люди...

   — Девчата ходят?

   — Ходят.

   — Красивые? — допытывался Самоходка.

Михай промолчал. Голова его монотонно качалась в раме окна.

   — Тебе что, трудно сказать? Красивые девки-то?

   — А! — Михай досадливо отмахнулся узлом рукава.

   — Ему теперь не до девок, — сказал Бородухов.

   — Эх, братья-славяне! — с горькой весёлостью воскликнул Самоходка. — Мне бы девчоночку! Дошканды-баю до своей матушки-Волги — такие страдания разведу, ёлки-шишки посыпятся!

Но шутить у нас было некому. Двое наших шутников, двое счастливчиков — Саенко и Бутаев — почти не обитали в палате. В отличие от нас, белокальсонников, они щеголяли в полосатых госпитальных халатах, которые позволяли им разгуливать по двору. Чуть только дождавшись обхода, они рассовывали по карманам курево, спички, домино и, выставив вперёд по гипсовому сапогу — Саенко правую ногу, Бугаёв левую, — упрыгивали из палаты. Остальные поглядывали на них с завистью.

Возвращались они только к обеду. От них вкусно, опьяняюще пахло солнцем, ветряной свежестью воли, а иногда и винцом. Оба уже успели загореть, согнать с лица палатную желтизну.

А за окном было действительно невообразимо хорошо. Уже курились зелёным дымком верхушки госпитальных тополей, и когда Саенко, уходя, открывал для нас окно, которое в общем-то открывать не разрешалось, мы пьянели от пряной тополёвой горечи ворвавшегося воздуха. А тут ещё повадился под окно зяблик. Каждый вечер на закате он садился на самую последнюю ветку, выше которой уже ничего не было, и начинал выворачивать нам души своей развесёлой цыганистой трелью, заставляя надолго всех присмиреть и задуматься.

Сестра Таня, приходившая в шестом часу ставить термометры, в строгом негодовании первым делом шла к окну, чтобы захлопнуть створки, но Михай вставал в проходе между коек и преграждал ей дорогу:

   — Нэ надо... Что тебе стоит?

   — Не положено. Кто-нибудь схватит пневмонию. Разве вам мало форточки?

   — А! — морщился молдаванин. — Ты послушай, послушай... Птица поёт.

Михай культей обнимал Таню за плечи и подводил к подоконнику.

   — Слышишь, как поёт? А ты говоришь — форточка!

Таня молча слушала и не снимала с плеча Михаеву обрубленную руку.

Рухнул, капитулировал наконец и сам Берлин! Но тому как-то даже не верилось.

Мы жадно разглядывали газетные фотографии, на которых были отсняты бои на улицах фашистской столицы. Мрачные руины, развёрнутые утробы подвалов, толпы оборванных, чумазых, перепуганных гитлеровцев с задранными руками, белые флаги и простыни на балконах и в окнах домов... Но всё-таки не верилось, что это и есть конец.

И действительно, война всё ещё продолжалась и третьего мая, и пятого, и седьмого... Сколько же ещё?! Это ежеминутное ожидание конца взвинчивало всех до крайности. Даже раны в последние дни почему-то особенно донимали, будто на изломе погоды.

От нечего делать я учился малевать левой рукой, рисовал всяких зверюшек, но всё во мне было насторожено — и слух и нервы. Саенко и Бугаёв отсиживались в палате, деловито и скучно шуршали газетами. Бородухов, наладив иглу, принялся чинить распоровшийся бумажник. Саша Самоходка тоже молчал, курил пайковый «Д|обок», пускал дым себе под простыню, чтобы не заметила дежурная сестра. Налился на койке Михай, разбросав по подушке культи, разглядывал потолок. На каждый скрип двери все настороженно поворачивали головы. Мы ждали.

Так прошёл восьмой день мая и томительно-тихий вечер.

А ночью, отчего-то вдруг пробудившись, я увидел, как в лунных столбах света, цепляясь за спинки кроватей, промелькнул в исподнем белье Саенко, подсел к Бородухову.

   — Спишь?

   — Да нет...

   — Кажется, Дед приехал.

   — Похоже — он.

   — Чего бы ему ночью...

По госпитальному коридору хрустко хрумкали сапоги. В гулкой коридорной пустоте всё отчётливей слышался сдержанный голос начальника госпиталя полковника Туранцева, или Деда, как называли его за узкую ассирийскую лопаточку бороды. Туранцева все побаивались, но и уважали: был он строг и даже суров, но считался хорошим хирургом и в тяжёлых операциях нередко сам брался за скальпель. Как-то раз в четвёртой палате один кавалерийский старшина, носивший Золотую Звезду, благодаря чему получавший всяческие поблажки — лежал в отдельной палате, не позволял стричь вихрастый казачий чуб и прочее, — поднял шум из-за того, что ему досталась заштопанная пижама. Он накричал на кастеляншу, скомкал бельё и швырнул ей в лицо. Мы в общем-то догадывались, почему этот казак поднял тарарам: донец похаживал в общежитие к ткачихам, а потому не хотел появляться перед серпуховскими девчатами в заплатанной пижаме. Кастелянша расплакалась, выбежала в коридор и в самый раз наскочила на проходившего мимо Туранцева. Дед, выслушав, в чём дело, повернул в палату. Кастелянша потом рассказывала, как он отбрил кавалериста: «Чтобы носить эту Звезду, — сказал он ему, — одной богатырской груди недостаточно. Надо лечиться от хамства, пока ещё не поздно. Война скоро кончится, и вам придётся жить среди людей. Попрошу запомнить это». Он вышел, приказав, однако, выдать старшине новую пижамную пару.

И вот этот самый Дед шёл по ночному госпитальному коридору. Мы слышали, как он вполголоса разговаривал со своим заместителем по хозяйственной части Звонарчуком. Его жёсткий сухой бас, казалось, просверливал стены:

   — ...выдать всё чистое — постель, бельё.

   — Мы ж тильки змэнилы.

   — Всё равно сменить, сменить.

   — Слухаюсь, Анатоль Сергеич.

   — Заколите кабана. Сделайте к обеду что-нибудь поинтереснее. Не жмитесь, не жалейте продуктов.

   — Та я ж, Анатоль Сергеич, зо всий душою. Всэ, що трэба...

   — Потом вот что... Хорошо бы к обеду вина. Как думаете?

   — Цэ можно. У мэни рэктификату йе трохы.

   — Нет, спирт не то. Крепковато. Да и буднично как-то... День! День-то какой, голубчик вы мой!

   — Та ж яснэ дило...

Шаги и голоса отдалились.

   — Бу-бу-бу-бу...

Минуту-другую мы прислушивались к невнятному разговору. Потом всё стихло. Но мы всё ещё оцепенело прислушивались к самой тишине. В ординаторской тягуче, будто и раздумье, часы отсчитали три удара. Три часа ночи... и вдруг остро ощутил, что госпитальные часы отбили какое-то иное, новое время... Что-то враз обожгло меня изнутри, гулкими толчками забухала в подушку напрягшаяся жила на моём виске.

Внезапно Саенко вскинул руки, потряс в лучке лунного света синими от татуировки кулаками.

   — Всё! Конец! Конец, ребята! — завопил он. — Это, братцы, конец! — И, не находя больше слов, круто, яростно, счастливо выматерился на всю палату.

Михай свесил ноги с кровати, пытаясь прийти в себя, как об сук, потёрся глазом о правый обрубок руки.

   — Михай, победа! — ликовал Саенко.

Спрыгнул с койки Бугаёв, схватил подушку, запустил ею в угол, где спал Саша Самоходка. Саша заворочался, забормотал что-то, отвернув голову к стене.

   — Сашка, проснись!

Бугаёв запрыгал к Сашиной койке и сдёрнул с него одеяло. Очнувшийся Самоходка успел сцапать Бугаёва за рубаху, повалил к себе на постель. Бугаёв, тиская Самоходку, хохотал и приговаривал:

   — Дубина ты бесчувственная... Победа, а ты дрыхнешь. Ты мне руки не заламывай. Это уж дудки! Не на того нарвался... Мы, брат, полковая разведка. Не таких вязали, понял?

   — Это у меня... нога привязана... — сопел Самоходка. — Я бы тебе... перо вставил куда надо...

   — Бросьте вы, дьяволы, — откликнул Бородухов. — Гипсы поломаете.

   — А хрен с ними! — тряхнул головой Саенко. Он дурашливо заплясал в проходе между койками, нарочно притопывая гипсовой ногой-колотушкой по паркету:


Эх, милка моя,

Юбка лыковая!


Бугаёв, бросив Самоходку, принялся подыгрывать, тряся, будто бубнами, шахматной доской с громыхающими внутри фигурами.


У меня теперь нога

Тоже липовая...


За окном в светлой лунной ночи сочно расцвела малиновая ракета, переспело рассыпалась гроздьями. С ней скрестилась зелёная. Где-то резко рыкнула автоматная очередь. Потом слаженно забасили гудки: должно быть, трубили буксиры на недалёкой Оке.

   — Братцы! — Саенко застучал кулаком в стену соседней палаты. — Эй, ребята! Слышите!

Там тоже не спали, и в ответ забухали чем-то глухим и тяжёлым, — скорее всего резиновым набалдашником костыля.

Прибежала сестра Таня, щёлкнула на стене выключателем.

   — Это что ещё такое? Сейчас же по местам! — Но губы её никак не складывались в обычную строгость. Наша милая, терпеливая, измученная бессонницами сестрёнка! Тоненькая, чуть ли не дважды обёрнутая полами халата, перехваченная пояском, она всё ещё держала руку на выключателе, вглядываясь, что мы натворили. — Куда это годится, всё перевернули вверх дном. Взрослые люди, а как дети... Бугаёв! Поднимите подушку. Саенко! Сейчас же ложиться! Здесь Анатолий Сергеевич, зайдёт — посмотрит.

Таня подсела к Копёшкину и озабоченно потрогала его пальцы.

   — Спите, спите, Копёшкин. Я вам сейчас атропинчик сделаю. И всем немедленно спать!

Но никто, казалось, не в силах был утихомирить пчелино загудевшие этажи. Где-то кричали, топали ногами, выстукивали морзянку на батарее. Анатолий Сергеевичне вмешивался: наверно, понимал, что сегодня и он был не властен.

Меж тем за окном всё чаще, всё гуще взлетали в небо пёстрые, ликующие ракеты, и от них по стенам и лицам ходили цветные всполохи и причудливые тени деревьев.

Город тоже не спал.

Часу в пятом под хлопки ракет во дворе пронзительно заверещал и сразу же умолк госпитальный поросёнок...

Едва только дождались рассвета, все, кто был способен хоть как-то передвигаться, кто сумел раздобыть более пли менее нестыдную одёжку — пижамные штаны или какой-нибудь халатишко, а иные и просто в одном исподнем белье, — повалили на улицу. Саенко и Бугаев, распахнув для нас оба окна, тоже поскакали из палаты. Коридор гудел от стука и скрипа костылей. Нам было слышно, как госпитальный садик наполнялся бурливым гомоном людей, высыпавших из соседних домов и переулков.

   — Что там, Михай?

   — Аяй яй... — качал головой молдаванин.

   — Что?

   — Цветы несут... Обнимаются, вижу... Целуются, вижу...

Люди не могли наедине, в своих домах переживать эту ошеломляющую радость и потому, должно быть, устремились сюда, к госпиталю, к тем, кто имел отношение к войне и победе. Кто-то снизу заметил высунувшегося Махая, послышался девичий возглас «держите!», и в квадрате окна мелькнул подброшенный букет. Михай, позабыв, что у него нет рук, протянул к цветам куцые предплечья, но не достал и лишь взмахнул в воздухе пустыми рукавами.

   — Да миленькие ж вы мои-и-и! — навзрыд запричитала какая-то женщина, увидевшая беспомощного Михая. — Ох да страдальцы горемычныи-и-и! Сколько кровушки вашей пролита-а-а...

   — Мам, не надо... — долетел взволнованно-тревожный детский голос.

   — Ой, да сиротинушки вы мои беспонятныи-и-и! — продолжала вскрикивать женщина. — Да как же я теперь с вами буду! Что наделала война распроклятая, что натворила! Нету нашего родимова-а-а...

   — Ну не плачь, мам... Мамочка!

   — Брось, Пасть. Глядишь, ещё объявится, — уговаривал старческий мужской голос. — Мало ли что...

   — Ой да не вернётся ж он теперь во веки вечныи-и-и...

И вдруг грянул неизвестно откуда взявшийся оркестр:


Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой...


Музыка звучала торжественно и сурово. Ухавший барабан будто отсчитывал чью-то тяжёлую поступь:


Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна...


Но вот сквозь чёткий выговор труб пробились отдельные людские голоса, потом мелодию подхватили другие, сначала неуверенно и нестройно, но постепенно приладились и, будто обрадовавшись, что песня настроилась, пошла, запели дружно, мощно, истово, выплёскивая ещё оставшиеся запасы святой ярости и гнева. Высокий женский голос, где-то на грани крика и плача, как остриё, пронизывал хор:


Идёт война народна-йа-ая-я...


От этой песни всегда что-то закипало в груди, а сейчас, когда нервы у всех были на пределе, она хватала за горло, и я видел, как стоявший перед окном Михай судорожно двигал челюстями и вытирал рукавом глаза. Саша Самоходка первый не выдержал. Он запел, ударяя кулаком по щитку кровати, сотрясая и койку и самого себя. Запел, раскачиваясь туловищем, молдаванин. Небритым кадыком задвигал Бородухов. Вслед за нами песню подхватили в соседней палате, потом наверху, на третьем этаже. Это была песня-гимн, песня-клятва. Мы понимали, что прощаемся с ней — отслужившей, демобилизованной, уходящей в запас.

Оркестр смолк, и сразу же без роздыха, лихо, весело трубы ударили «Яблочко». Дробно застучали каблуки.


Эх, Гитлер-фашист,

Куда топаешь?

До Москвы не дойдёшь —

Пулю слопаешь...


Частушка была явно устаревшая, времён обороны Москвы, но в это утро она звучала особенно злободневно, как исполнившееся народное пророчество.

И уже совсем разудало, с бедовым бабьим ойканьем, с прихлопывавшем в ладоши:


Я по карточкам жила

Четыре годочка,

Ненаглядного ждала

Своего дружочка!

Э-ой-ой-ой, йи-и-и-их...


Между тем начался митинг. Было слышно, как что-то выкрикивал наш замполит. Голос его, и без того не шибко речистый, простудно-осиплый, теперь дрожал и поминутно рвалси: видно, замполит и сам порядочно волновался. Когда он неожиданно замолкал, мучительно подпирая нужные слова, неловкую паузу заполняли дружные всплески аплодисментов. Да и не особенно было важно, что ом сейчас говорил.

Часу в девятом в нашу дверь посмело постучали.

   — Давай, кто там?! — отозвался Саша Самоходка.

   — Разрешите?

И палату вошёл ветхий старичок с фанерным баулом и каким-то зачехлённым предметом под мышкой. На старичке поверх чёрного сюртука был наброшен госпитальный халат, волочившийся по полу.

   — С праздником вас, товарищи воины! — Старичок снял суконную зимнюю кепку, показал в поклоне восковую плешь. — Кто желает иметь фотографию в День Победы? Меть желающие?

   — Какие тебе, батя, фотографии, — сказал Саша Самоходка, — на нас одни подштанники.

   — Это ничего, друзья мои. Уверяю вас... Доверьтесь старому мастеру.

   — Старичок присел перед баулом на корточки, извлёк новую шерстяную гимнастёрку, встряхнул его, как фокусник, перекинул черва плечо, после чего достал чёрную кубанку с золочёным перекрестием по красному верху.

   — Это всё в наших руках. Пара пустяков... Итак, кто, друзья мои, желает первым? — Старичок оглядел палату поверх жестяных очков, низко сидевших на сухом хрящеватом носу. — Позвольте начать с вас, молодой человек.

Старичок подошёл к Михаю и проворно, будто на малое дитя, натянул на безрукого молдаванина гимнастёрку.

   — Всё будет в лучшем виде, — приговаривал фотограф, застёгивая на растерявшемся Михае сверкающие пуговицы. — Никто ничего не заметит, даю вам моё честное слово. Теперь извольте кубаночку... Прекрасно! Можете удостоверяться. — Старичок достал из внутреннего кармана сюртука овальное зеркальце с алюминиевой ручкой и дал Михаю посмотреть на себя. — Герой, не правда ли? Позвольте узнать, какого будете чину?

   — Как — чину? — не понял Михай.

   — Сержант? Старшина?

   — Нэ-э... — замотал головой Михай.

   — Он у нас рядовой, — подсказал Саша.

   — Это ничего... Если правильно рассудить — дело не в чине.

Старичок порылся в бауле, откопал там новенькие, с чистым полем пехотные погоны и, привстав на цыпочки, пришпилил их к широким плечам Михая.

   — Желаете с орденами?

   — У него при себе нету, — ответил за Михая Самоходка. — Сданы на хранение.

   — Это ничего. У меня найдутся. Какие прикажете?

   — Не надо... — покраснел Михай. — Чужих не надо.

   — Какая разница? Если у вас есть свои, то — какая разница? — приговаривал старичок, нацеливаясь в Михая деревянным аппаратом на треноге. — Я вам могу подобрать точно такие же.

   — Нет, не хочу.

   — Скромность тоже украшает... Так... Одну секундочку... Смотреть прошу сюда... Смотреть героем! Не так хмуро, не так хмуро. Ах, какой день! Какой день!

После Михая фотограф прямо в койке обмундировал в ту же гимнастёрку Сашу Самоходку. Саша, хохоча, пожелал сняться с орденами.

   — «Отечественная», папаша, найдётся? — спросил он, подмигивая Бородухову.

   — Пожалуйста, пожалуйста.

   — И «Славу» повесь.

   — Можно и «Славу». Можно и полного «кавалера», — нимало не смутившись, предложил старичок, видимо поняв, что Саша всё обращает в шутку.

   — А ты, папаша, в курсе всех регалий! Тогда валяй полного! Дома увидят — ахнут. Только не пойму, — изумлённо хохотал Самоходка, — как же меня с такой ногой? Койка будет видна.

   — Всё сделаем честь по форме. Была бы голова на плечах — будет и фотография. Так я говорю? — тоже шутил старичок, морщась в улыбке. — Зачем нам кровать? Кровать солдату не нужна. Всё будет, как в боевой обстановке.

Фотограф выудил из баульчика полотнище с намалёванным горящим немецким танком.

   — Подойдёт? Если хотите, имеется и самолёт.

   — Давай танк, папаша! — покатывался со смеху Самоходка. — А гранат не дашь? Противотанковую?

   — Этого не держим, — улыбнулся старичок.

На карточке должно было получиться так, будто Саша находился не на госпитальной койке в нижнем белье, а на поле сражения. Он якобы только что разделался с немецким «тигром» и теперь, сдвинув набекрень кубанку, посмеивался и устраивал перекур.

   — Ну и даёт старикан! — реготал Самоходка.

   — В каждом доме, молодой человек, имеется своё искусство.

   — Понимаю: не обманешь — не проживёшь, так, что ли?

   — Это вы напрасно! К вашему сведению, я даже генералов снимал и имел благодарности.

   — Тоже «в боевой обстановке»?

   — Весёлый вы человек! — жиденько засмеялся старичок и погрозил Самоходке коричневым от проявителя пальцем.

На меня гимнастёрка не налезла: помешала загипсованная оттопыренная рука.

   — Хотите манишку? — вышел из положения старичок, который, видимо, уже давно специализировался на съёмках калек и предусмотрел все возможные варианты увечья. — Не беспокойтесь, я уже таких, как вы, фотографировал. Уверяю вас: всё будет хорошо.

По манишки, а попросту говоря, нагрудника с пуговицами, я устыдился и не стал сниматься. Отказался и Бородухов, проворчавший сердито:

   — Обойдусь. Скоро сам домой приеду.

   — Тогда давайте вы. — Старичок цепким взглядом окинул Копёшкина, должно быть прикидывая, какую можно к нему применить декорацию и бутафорский реквизит, чтобы и этому недвижному солдату придать бравый вид.

   — К нему, дед, не лезь, — сказал строго Бородухов.

   — Но, может, он желает?

   — Ничего он не желает... Не видишь, что ли?

   — Понимаю, понимаю, — старичок приложил палец к губам и на цыпочках отошёл от койки. — Хотя можно было и его... Что-нибудь придумали б... У меня, знаете, были очень трудные случаи...

   — Давай, давай...

   — Тогда счастливо выздоравливать. Фотографии только через десять дней. Много другой работы. Тула... Владимир... Это всё моя зона. Что поделаешь... Теперь нету хороших мастеров, нету... Ах, такой день, такой день! Слава богу, дожили наконец...

Он зачехлил аппарат, сложил в баул все свои бебехи, галантно раскланялся, доставая кепкой до пола, и неслышно вышмыгнул за дверь.

   — Трупоед... — сплюнул Бородухов.

Госпитальный садик всё ещё гудел народом. Играла музыка — всё больше вальсы, от которых щемило сердце, Саенко и Бугаёв вернулись в палату с красными бантами на пижамах и с охапками черёмухи.

Перед обедом нам сменили бельё, побрили, потом зарёванная по случаю праздника, с распухшим носом тётя Зина разносила янтарно-желтый суп из кабана.

   — Кушайте, сыночки, кушайте, родненькие. — Концом косынки она утирала мокрые морщинистые щёки. — Суп-то нынче добрый... Ох ты господи! А я как услышала, так и села. Сколько по этим-то этажам выбегала, сколь носилок перетаскала и — ничего. А тут хочу, хочу встать, а ноги как не мои... Да неужто, думаю, всё уже кончилося? Аж не верится. Какую долю вытерпели, какого сапустата одолели. Как вспомню, как вспомню...

Слёзы опять выступили на её глазах, она торопливо утёрлась и тут же улыбнулась, просветлела лицом.

   — Кушайте, кушайте, а я пойду котлеток принесу. Поправляйтесь на здоровье, уж теперь недолго осталося...

Дверь распахнулась от толчка сапогом, в палату грузно протиснулся начхоз Звонарчук с неузнаваемо обвисшими усами на широком потном лице.

   — Погодьте, погодьте исты!

На вытянутых руках он нёс медный самоварный поднос с несколькими темно-красными стаканами.

   — 3 победою вас, товаришчи, — поздравил он усталым, по-детски тонким голоском. — Скильки вас у палати?

   — Семеро осталось.

   — Ага, точно... Тут вам вид имени администрации... Саенко, распорядысь.

   — Есть распорядиться! — Саенко с готовностью подпрыгал к подносу и составил стаканы на Михаеву тумбочку. — Давайте с нами, товарищ начхоз. За Победу.

   — Ни, хлопци. Нема время. — Он вытер рукавом халата потный лоб. — У мэни ще сто двадцать душ. Ух ты, чертяка, запалывси як...

Начхоз ещё раз поглядел на стаканы: то ли пересчитывая в уме для отчётности, то ли просто так — как на произведение собственной расторопности. Видно, вино это досталось ему нелегко.

   — Тик вы давайте... А то суп охолонёт.

   — Спасибо.

   — Було б за що.

Он ушёл.

Саенко медленно, чтобы не пролить, не прыгая, как всегда, а волоча раненую ногу по полу, при полном молчании всех присутствующих разнёс стаканы по тумбочкам. Лицо его при этом было озабоченным и строгим, а нижняя губа аскетически поджата, словно у ксёндза при свершении исповеди. Да и правда, эти рубиново-красные, и а пол пенные до краёв стаканы воспринимались в нашей бесцветно-белой налито как почто небывало-торжественное, как волнующее таинство.

Минуту-другую каждый молча созерцал свой стакан.

   — Ну что, солдаты... Что задумались? Давайте колыхнём, что ли... — предложил Саенко.

   — Да, давайте.

   — Пусть сперва Михай, — сказал Бородухов.

   — Верно, пусть он сперва. А то как же ему...

   — Это само собой. — Бугаёв взял Михаев стакан. — Данай присядь, а то не дотянусь.

Михай послушно сел на край койки, запрокинул голову.

   — Ну, браток... За Победу?

   — Ага.

   — Жиль, нельзя с тобой чокнуться...

По лицу Михая скользнула виноватая улыбка.

   — Ну ничего... поехали.

Мы смотрели, как Бугаёв, осторожно наклоняя стакан, вылил вино в птенцово раскрытый рот молдаванина.

   — Во, парень, — удовлетворённо сказал он. — Это дело. Ничего, наловчишься... — Бугаёв вытер пижамным рукавом Михаев подбородок, по которому скользнула алая струйка, и, зачерпнув из супа картофелину, дал ему закусить. — Я знал одного такого, как ты так он приспособился зубами брать стакан за край и высасывал всё до донышка.

   — Вино пить можно. А как теперь его делать будешь! — Михай тряхнул узлами рукавов. — Вину руки нужны.

   — Ничего, братка! Не падай духом. Жинка поможет.

   — Аяй-ай-ай... — Михай покачал головой.

   — Ну будет, будет про это... — прервал Бородухов и степенно провозгласил: — Давайте, робяты, за дальнейшую нашу жисть выпьем... Как она дальше пойдёт... Что было — то было, будь оно неладно! Живым жить, живое загадывать.

Мы выпили.

Прибежала Таня, поздравила с праздником, поставила на нашу с Копёшкиным тумбочку букет подснежников, принялась кормить его с ложки. Копёшкин, глотая жижу, морщился, пускал пузыри.

   — Ты ему винца всплесни, — посоветовал Саенко.

   — Вы что, смеётесь?

   — А что? Пусть солдат разговеется.

   — Ему же нельзя.

   — Дай, дай ему. Отпусти ты его душу на волю. Вот увидишь, полегчает с вина-то.

   — Не говорите глупостей.

   — Ох уж эти лекари! Хуже жандармов. Может, ему только и осталось, что посошок выпить. Сердца у вас нету.

   — Всё, славяне! Завтра буду проситься на выписку, — решительным тоном сказал Саша Самоходка.

Таня посмотрела в его сторону, укоризненно покачала головой.

   — Не выпишут — убегу. Тань, поехали со мной, а? На Волгу. Красота!

   — По дороге потеряешь, — усмехнулась Таня.

   — Честное гвардейское, не потеряю! Я ведь к тебе, можно сказать, привык. Осталось только расписаться. — Саша заметно окосел, да и все тоже порозовели, заблестели глазами. — Ребята, поехали? — говорил Саша, хмельной и добрый. — Нашими дружками будете. Такую свадьбу сварганим. Эх и хорошо у нас, братцы! Деревня высоко-высоко! А внизу Волга. Всю видать, на пятнадцать вёрст туда и сюда. Пароходы идут, гудки, бакены по вечерам... Михай, поехали?

   — Не-е, я домой.

   — Что у тебя там? Успеешь.

   — Как что? — Михай вскинул рыжие брови. — Как что? Не был — не говори.

   — Нет, брат, — Самоходка мечтательно уставился в потолок. — Где Волга не течёт, там не жизнь.

   — Зачем зря говоришь? Зачем? А виноград у вас есть? А вино наше пил? Не пил.

   — Квас, знаю.

   — Что понимаешь? — горячился Михай. — Давай спорить! Квас, да? Налью тебе кружку, вот такую большую, — он сдвинул культи, показывая, какую кружку нальёт Самоходке. — Пей, пожалуйста! Выпьешь — под бочку упадёшь. Как мёртвый будешь. Э-э, что говоришь — нету жизни. Поедем — увидишь. Что Волга? Что Волга? Мы воду не пьём, мы вино пьём. Молдова, понял?

   — Что ж вы не едите? — покачала головой Таня, насильно вливая Копёшкину бульон. — Ну съешьте ещё ложечку. Горе мне с вами...

   — А у нас на Мезени пиво теперь варят. — Бородухов, только что побритый, в свежей рубахе, чинно прихлёбывал наваристый суп, всякий раз подпирая донышко ложки куском хлеба.

   — Сегодня везде празднуют, — сказал Саенко.

   — Празднуют, да не так. У нас, на Мезени-то, бабы старинное надевают. Хороводы водят, песни поют. А потом сядут в лодки да по Мезени. А пиво я люблю, чтоб с брусникою. — Бородухов выразительно покрякал, провёл ладонью но рту, будто обтёр пивную пену. — Благо! Давно не пивал. — И добавил, задумавшись: — Поди, теперь не из чего варить.

Таня кое-как покормила Копёшкина и, сама больше намучившись, ушла. Ей надо было смениться ещё в девять утра, но она осталась помогать по случаю праздника. И было жаль, что ещё не посидела с нами. Самоходка прав: мы привыкли к ней и — чего уж темнить! — почти вес были тихо влюблены в неё...

Вино разбередило, ребята зашумели, заспорили, где жить лучше. Вмешались Саенко с Бугаёвым, стали рассказывать о Сибири. Оба были родом из-за Урала, только Саенко происходил из стенных алтайских хохлов, а Бугаев — коренной енисейский чалдон.

«Сколько разных мест на земле, — думал я, слушая разговоры. — Лежали раненые и в других палатах, и у них тоже были где-то свои единственные родные города и деревни. Были они и у тех, кто уже никогда не вернётся домой... Каждый воевал, думая о своём обжитом уголке, привычном с детства, и выходило, что всякая пядь земли имела своего защитника. Потому и похоронные так широко разлетались по русской земле...»

   — Тише, ребята... — Бородухов первый заметил, как Копёшкин зашевелил пальцами. — Чего тебе, браток?

Мы насторожились.

   — Пить?

Копёшкин отрицательно пошевелил кистью руки.

   — Утку?

Припрыгал Саенко, наклонился над ним.

   — Ты чего, друг?

Копёшкин что-то шепелявил сухими ломкими губами.

   — Так, так... Ага, понял... — Саенко закивал и перевёл нам: — Говорит, у них тоже хорошо жить. Давай, давай, Копёшкин, расшевеливайся! Вот молодец! Ну-ка, расскажи, как там у вас... Это где ж такое? A-а, ясно... Пензяк ты. Ну и что там у вас?

   — Хорошо тоже... — разобрал я слабый, будто из-под земли, голос Копёшкина.

   — Заладил: хорошо да хорошо... А что хорошего-то? Лес есть или речка какая?

Копёшкин пытался ещё что-то сказать о своих местах, но не смог, обессилел и только облизал непослушные губы.

Мы помолчали, ожидая, что он отдышится, но Копёшкин так больше и не заговорил.

В палате воцарилась тишина.

Я пытался представить себе родину Копёшкина. Оказалось, никто из нас ничего не знал об этой самой пензенской земле. Ни какие там реки, ни какие вообще места: лесистые ли, открытые... И даже где они находятся, как туда добираться. Знал я только, что Пенза эта где-то не то возле мордвы, не то по соседству с чувашами. Ну а где эта самая мордва?.. Я и прежде почти никогда не вспоминал, что есть такая территория в России, хотя когда-то сдавал экзамены по географии. Сдал да тут же и позабыл... Где-то там в неведомом краю стоит и копёшкинская деревенька с загадочным названием — Сухой Житень, вполне реальная, зримая, и для самого Копёшкина являет она собой центр мироздания. Должно быть, полощутся белёсые ракиты перед избами, по волнистым холмушкам за околицей — майская свежесть хлебов, вечером побредёт с лугов стадо, запахнет сухой пылью, скотиной, ранний соловей негромко щёлкнет у ручья, прорежется молодой месяц, закачается в тёмной воде...

Я уже вторую неделю тренировал левую руку и, размышляя о копёшкинской земле, машинально чиркал карандашом по клочку бумаги. Нарисовалась бревенчатая изба с тремя оконцами по фасаду, косматое дерево у калитки, похожее на перевёрнутый веник. Ничего больше не придумав, я потянулся и вложил эту неказистую картину и руки Копёшкина. Тот почувствовал прикосновение к пяльцам, разлепил веки и долго с осмысленным вниманием разглядывал рисунок. Потом прошептал:

   — Домок прибавь... У меня домок тут... на дереве...

Я понял, забрал листок, пририсовал над деревом скворечник и вернул картину.

Копёшкин, одобряя, еле заметно закивал восковым, заострившимся носом.

Ребята снова о чём-то заспорили, потом, пристроив стул между Сашиной и Бородуховой койками, шумно рубились в домино, заставляя проигравшего кукарекать. Во всём степенный Бородухов кукарекать отказывался, и этот штраф ему заменяли щелчками по роскошной лысине, что тут же исполнялось Бугаевым с особым пристрастием под дружный хохот. Михай в домино не играл и, уединившись у окна, опять пел в закатном отсвете солнца, как всегда, гляди куда-то за петлявшую под горой речку Пиру, за дальние вечереющие холмы. Пел он сегодня как-то особенно грустно и тревожно, тяжко вздыхая между песнями, и надолго задумывался.

Прислонённая к рукам Копёшкина, до самых сумерек простояла моя картинка, и я про себя радовался, что угодил ему, нарисовал нечто похожее на его родную избу. Мне казалось, что Копёшкин тихо разглядывал рисунок, вспоминая всё, что было одному ему дорого в том далёком и неизвестном для остальных Сухом Житне.

Но Копёшкина уже не было...

Ушёл он незаметно, одиноко, должно быть, в тот час, когда садилось солнце и мы слушали негромкие Михаевы песни. А может быть, и раньше, когда ребята стучали костяшками домино. Этого никто не знал.

В сущности, человек всегда умирает в одиночестве, даже если его изголовье участливо окружают друзья: отключает слух, чтобы не слушать ненужные сожаления, гасит зрение, как гасят свет, уходя из квартиры, и какое-то время оставшись наедине сам с собой, в немой тишине и мраке, последним усилием отталкивает чёлн от этих берегов...

Пришли санитары, с трудом подняли с кровати тяжёлую промокшую гипсовую скорлупу, из которой торчали, уже одеревенев, иссохшие ноги Копёшкина, уложили всё это в носилки, накрыли простыней и унесли.

Вскоре неслышно вошла тётя Зина со строгим отрешённым лицом, заново застелила койку и, сменив наволочку, ещё свежую, накрахмаленную, выданную сегодня перед обедом, принялась взбивать кулаками подушку.

Я онемело смотрел на взбитую подушку, на её равнодушную праздную белизну, и вдруг с пронзительной очевидностью понял: что подушка эта уже ничья, потому что её хозяин уже ничто... Его не просто вынесли из палаты — его нет вовсе. Нет!.. Можно было догнать носилки, найти Копёшкина где-то внизу, во дворе, в полутёмном каменном сарае. Но это будет уже не он, а то самое непостижимое ничто, именуемое прахом... «И это всё? — спрашивал я себя, покрываясь холодной испариной. — Больше для него ничего не будет? Тогда зачем же он был? Для чего столь долго ожидал своей очереди родиться на земле?» Эта его возможность появления сберегалась тысячелетиями, предки пронесли её через всю историю — от первобытных пещер до современных небоскрёбов. Пришло время, сошлись, совпали какие-то шифры таинства, и он наконец родился... Но его срезало осколками, и он снова исчез в небытие... Завтра снимут с него теперь уже ненужную гипсовую оболочку, высвободят тело, вскроют, установят причину смерти и составят акт. Потом его останки свезут на серпуховское кладбище, где для таких, как он, госпиталь арендует угол, и там закопают — без речей, без почётного караула, без прощальных залпов, — закопают, так сказать, «в рабочем порядке», как обычно хоронили по лазаретам ничем не отличившихся солдат.

— Ох ты, грехи наши тяжкие... — проговорила нянька, подняла с пола оброненную санитарами картинку с копёшкинской избой и прислонила её к нетронутому стакану с вином. — Вот и пожар затушили, а, видно, чадить ещё долго будет. Уж больно раскочегарено...

Мы промолчали: разговаривать ни о чём не хотелось.



Картинка была моей вольной фантазией, но теперь нарисованная изба обратилась в единственную реальность, оставшуюся после Копёшкина. Я теперь и сам верил, что такая вот — серая, бревенчатая, с тремя окнами по фасаду, с деревом и скворечником перед калиткой, такая и стоит она где-то там, на пензенской земле. В это самое время, в час сумерек, когда санитары укладывают Копёшкина, в госпитальном морге, в окнах его избы, должно быть, уже затеплился жидкий огонёк керосиновой лампы, зашевелились головёнки ребятишек, обступивших стол с вечерней похлёбкой. Топчется у стола жена Копёшкина (какая она? как зовут?), что-то подкладывает, подливает... Она теперь тоже знает о Победе, и всё в доме — в молчаливом ожидании хозяина, который не убит, а только ранен, и, даст Бог, всё обойдётся...

Странно и грустно представлять себе людей, которых никогда не видел и наверняка никогда не увидишь, которые для тебя как бы не существуют, как не существуешь и ты для них.

Тишину нарушил Саенко. Он встал, допрыгал до нашей с Копёшкиным тумбочки и взял стакан.

   — Зря-таки солдат не выпил напоследок, — сказал он раздумчиво, разглядывая стакан против сумеречного света в окне. — Что ж... Давайте помянем. Не повезло парню... Как хоть его звали?

   — Иваном, кажется, — сказал Саша.

   — Ну... Прости-прощай, брат Иван. — Саенко плеснул немного из стакана на изголовье, на котором ещё только что лежал Копёшкин. Вино густо окрасило белую накрахмаленную наволочку. — Вечная тебе память.

Оставшееся в стакане вино он разнёс по койкам, и мы выпили по глотку. Теперь оно показалось таинственно-тёмным, как кровь.

В вечернем небе снова вспыхивали праздничные ракеты.

ДОКУМЕНТЫ, ВОСПОМИНАНИЯ, ПУБЛИКАЦИИ



Отечество в опасности (1941-942 гг.)

Документы!


ИЗ ЗАЯВЛЕНИЯ СОВЕТСКОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА
22 июня 1941 года[14]

ГРАЖДАНЕ И ГРАЖДАНКИ СОВЕТСКОГО СОЮЗА!

...Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензии к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбёжке со своих самолётов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причём убито и ранено более двухсот человек. Налёты вражеских самолётов и артиллерийский обстрел были совершены также с румынской и финляндской территории.

Это неслыханное нападение на нашу страну является беспримерным в истории цивилизованных народов вероломством. Нападение на нашу страну произведено, несмотря на то, что между СССР и Германией заключён договор о ненападении и Советское правительство со всей добросовестностью выполняло все условия этого договора. Нападение на нашу страну совершено, несмотря на то, что за всё время действия этого договора германское правительство ни разу не могло предъявить ни одной претензии к СССР по выполнению договора. Вся ответственность за это разбойничье нападение на Советский Союз целиком и полностью падает на германских фашистских правителей... Теперь, когда нападение на Советский Союз уже совершилось, Советским правительством дан нашим войскам приказ — отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей Родины.

Эта война навязана нам не германским народом, не германскими рабочими, крестьянами и интеллигенцией, страдания которых мы хорошо понимаем, а кликой кровожадных фашистских правителей Германии, поработивших французов, чехов, поляков, сербов, Норвегию, Бельгию, Данию, Голландию, Грецию и другие народы.

Правительство Советского Союза выражает непоколебимую уверенность в том, что наши доблестные армия и флот и смелые соколы Советской авиации с честью выполнят долг перед Родиной, перед советским народом и нанесут сокрушительный удар агрессору.

Не первый раз нашему народу приходится иметь дело с нападающим зазнавшимся врагом. В своё время на поход Наполеона в Россию наш народ ответил Отечественной войной и Наполеон потерпел поражение, пришёл к своему краху. То же будет с зазнавшимся Гитлером, объявившим новый поход против нашей страны. Красная Армия и весь наш народ вновь поведут победоносную Отечественную войну за Родину, за честь, за свободу.

Правительство Советского Союза выражает твёрдую уверенность в том, что всё население нашей страны, все рабочие, крестьяне и интеллигенция, мужчины и женщины отнесутся с должным сознанием к своим обязанностям, к своему труду. Весь наш народ теперь должен быть сплочён и един, как никогда. Каждый из нас должен требовать от себя и от других дисциплины, организованности, самоотверженности, достойной настоящего советского патриота, чтобы обеспечить все нужды Красной Армии, флота и авиации, чтобы обеспечить победу над врагом.

Правительство призывает вас, граждане и гражданки Советского Союза, ещё теснее сплотить свои ряды вокруг нашей славной большевистской партии, вокруг Советского правительства...

Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами.


ИЗ ДИРЕКТИВЫ СОВНАРКОМА СССР И ЦК ВКП(Б)
ПАРТИЙНЫМ И СОВЕТСКИМ ОРГАНИЗАЦИЯМ
ПРИФРОНТОВЫХ ОБЛАСТЕЙ
от 29 июня 1941 г.[15]

Вероломное нападение фашистской Германии на Советский Союз продолжается. Целью этого нападения является уничтожение советского строя, захват советских земель, порабощение городов Сойотского Союза, ограбление нашей страны, захват нашего хлеба, нефти, восстановление власти помещиков и капиталистов. Враг уже вторгся на советскую землю, захватил большую часть Литвы с городами Каунас и Вильнюс, захватил часть Латвии, Брестскую, Белостокскую, Вилейскую области Советской Белоруссии и несколько районов Западной Украины. Опасность нависла над некоторыми другими областями. Германская авиация расширяет территорию бомбёжки, подвергая бомбардировкам города: Ригу, Минск, Оршу, Могилёв, Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь, Мурманск.

В силу навязанной нам войны наша страна вступила в смертельную схватку со своим опасным и коварным врагом — немецким фашизмом. Наши войска героически сражаются с врагом, вооружённым до зубов танками, авиацией. Красная Армия, преодолевая многочисленные трудности, самоотверженно бьётся за каждую пядь советской земли.

Несмотря на создавшуюся серьёзную угрозу для нашей страны, некоторые партийные, советские, профсоюзные и комсомольские организации и их руководители всё ещё не понимают смысла этой угрозы, ещё не осознали значения этой угрозы, живут благодушно — мирными настроениями и но понимают, что война резко изменила положение, что наша Родина оказалась в величайшей опасности и что мы должны быстро и решительно перестроить всю спою работу на военный лад.

Совнарком СССР и ЦК ВКП(б) обязывают все партийные, советские, профсоюзные и комсомольские организации покончить с благодушием и беспечностью и мобилизовать все наши организации и все силы народа для разгрома врага, для беспощадной расправы с ордами напавшего германского фашизма.

Совнарком Союза ССР и ЦК ВКП(б) требуют от вас:

   — В беспощадной борьбе с врагом отстаивать каждую пядь советской земли, драться до последней капли крови за наши города и сёла, проявлять смелость, инициативу и смётку, свойственные нашему народу.

   — Организовать всестороннюю помощь действующей армии, обеспечить организованное проведение мобилизации запасных, обеспечить снабжение армии всем необходимым, быстрое продвижение транспортов с войсками и военными грузами, широкую помощь раненым предоставлением под госпитали больниц, школ, клубов, учреждений.

   — Укрепить тыл Красной Армии, подчинив интересам фронта всю свою деятельность, обеспечить усиленную работу всех предприятий, разъяснить трудящимся их обязанности и создавшееся положение, организовать охрану заводов, электростанций, мостов, телефонной и телеграфной связи, организовать беспощадную борьбу со всякими дезорганизаторами тыла, дезертирами, паникёрами, распространителями слухов, уничтожать шпионов, диверсантов, вражеских парашютистов, оказывая во всём этом быстрое содействие истребительным батальонам. Все коммунисты должны знать, что враг коварен, хитёр, опытен в обмане и распространении ложных слухов, учитывать всё это в своей работе и не поддаваться на провокации.

   — При вынужденном отходе частей Красной Армии угонять подвижной железнодорожный состав, не оставлять врагу ни одного паровоза, ни одного вагона, не оставлять противнику ни килограмма хлеба, ни литра горючего. Колхозники должны угонять скот, хлеб сдавать под сохранность государственным органам для вывозки его в тыловые районы. Всё ценное имущество, в том числе цветные металлы, хлеб и горючее, которое не может быть вывезено, должно безусловно уничтожаться.

   — В занятых врагом районах создавать партизанские отряды и диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога складов и т. д. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия.

   — Немедленно предавать суду военного трибунала всех тех, кто своим паникёрством и трусостью мешаем делу обороны, невзирая на лица.


* * *

Совнарком СССР и ЦК ВКП(б) заявляют, что в навязанной нам войне с фашистской Германией решается вопрос о жизни и смерти Советского государства, о том, — быть народам Советского Союза свободными или впасть и порабощение.

Теперь всё зависит от нашего умения быстро организоваться и действовать, не теряя ни минуты времени, не упуская ни одной возможности в борьбе с врагом.

Задача большевиков — сплотить весь народ вокруг Коммунистической партии, вокруг Советского правительства для самоотверженной поддержки Красной Армии, для победы.



Из сообщений Совинформбюро[16]

СВОДКА ГЛАВНОГО КОМАНДОВАНИЯ КРАСНОЙ АРМИИ
за 23.VI. 1941 г.

С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Чёрного моря и в течение первой половины дня сдерживались ими. Во второй половине дня германские войска встретились с передовыми частями полевых войск Красной Армии. После ожесточённых боёв противник был отбит с большими потерями. Только в Гродненском и Кристынопольском направлениях противнику удалось достичь незначительных тактических успехов и занять местечки Кальвария, Стоянув и Цехановец (первые два в 15 км и последнее в 10 км от границы).

Авиация противника атаковала ряд наших аэродромов и населённых пунктов, но всюду встретила решительный отпор наших истребителей и зенитной артиллерии, наносивших большие потери противнику. Нами сбито 65 самолётов противника.


СВОДКА ГЛАВНОГО КОМАНДОВАНИЯ КРАСНОЙ АРМИИ
за 22.VI.1941 г.

В течение дня противник стремился развить наступление по всему фронту от Балтийского до Чёрного моря, направляя главные свои усилия на Шауляйеком, Каунасском, Гродненско-Волковысском, Кобрииском, Владимир-Волынском, Рава-Русском и Бродском направлениях, но успеха не имел.

Все атаки противника на Владимир-Волынском и Бродском направлениях были отбиты с большими для него потерями. На Шауляйеком и Рава-Русском направлениях противник, вклинившийся с утра в нашу территорию, во второй половине дня контратаками наших войск был разбит и отброшен за госграницу: при этом на Шауляйском направлении нашим артогнём уничтожено до 300 танков противника.

Ha Белостокском и Брестском направлениях после ожесточённых боёв противнику удалось потеснить наши части прикрытия и занять Кольно, Ломжу и Брест.

Наша авиация вела успешные бои, прикрывая войска, аэродромы, населённые пункты и военные объекты от воздушных атак противника и содействуя контратакам наземных войск. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии в течение дня на нашей территории сбит 51 самолёт противника: один самолёт нашими истребителями посажен на аэродром в районе Минска.

За 22 и 23 июня нами взято в плен около пяти тысяч германских солдат и офицеров.

По уточнённым данным, за 22.VI всего было сбито 76 самолётов противника, а не 65, как это указывалось в сводке Главного Командования Красной Армии за 22.VI.41 г.


СООБЩЕНИЕ СОВЕТСКОГО ИНФОРМБЮРО
за 24 июня 1941 г.

В течение 24 июня противник продолжал развивать наступление на Шяуляйском, Каунасском, Гродненско-Волковмсском, Кобрниском, Владимир-Волынском и Бродском направлениях, встречая упорное сопротивление войск Красной Армии.

Все атаки противника на Шауляйском направлении были отбиты с большими для него потерями. Контрударами наших механизированных соединений на этом направлении разгромлены танковые части противника и полностью уничтожен мотополк.

На Гродненско-Волковысском и Брестско-Пинском направлениях идут ожесточённые бои за Гродно, Кобрин, Вильно, Каунас.

На Бродском направлении продолжаются упорные бои крупных танковых соединений, в ходе которых противнику нанесено тяжёлое поражение.

Наша авиация, успешно содействуя наземным войскам на поле боя, нанесла ряд сокрушительных ударов по аэродромам и важным военным объектам противника. В боях в воздухе нашей авиацией сбито 34 самолёта.

В Финском заливе кораблями Военно-Морского Флота потоплена одна подводная лодка противника.

В ответ на двукратный налёт на Севастополь немецких бомбардировщиков с территории Румынии советские бомбардировщики трижды бомбардировали Констанцу и Судии. Констанца горит.

В ответ на двукратный налёт немецких бомбардировщиков на Киев, Минск, Либаву и Ригу советские бомбардировщики трижды бомбардировали Данциг, Кёнигсберг, Люблин, Варшаву и произвели большие разрушения военных объектов. Нефтебазы в Варшаве горят.

За 22, 23 и 24 июня советская авиация потеряла 374 самолёта, подбитых главным образом на аэродромах. За тот же период советская авиация в боях в воздухе сбила 161 немецкий самолёт. Кроме того, по приблизительным данным, на аэродромах противника уничтожено не менее 220 самолётов.


* * *

Немцы спускают по 5-10 парашютистов-диверсантов в форме советских милиционеров для порчи связи. В тылу наших армий созданы истребительные батальоны по уничтожению диверсантов-парашютистов. Руководство истребительными батальонами возложено на НКВД.


* * *

Финляндия предоставила свою территорию в распоряжение германских войск и германской авиации. Вот уже 10 дней происходит сосредоточение германских войск и германской авиации в районах, прилегающих к границам СССР. 23 июня 6 германских самолётов, вылетевших с финской территории, пытались бомбардировать район Кронштадта. Самолёты были отогнаны. Один самолёт сбит, и четыре немецких офицера взяты в плен.

24 июня 4 немецких самолёта пытались бомбардировать район Кандалакши, а в районе Куолаярви пытались перейти границу некоторые части германских войск. Самолёты отогнаны. Части германских войск отбиты. Есть пленные немецкие солдаты.


* * *
Румыния предоставила свою территорию полностью в распоряжение германских войск. С румынской территории совершаются не только налёты немецкой авиации на советские города и войска, но и выступления немецких и румынских войск, действующих совместно против советских войск. Неоднократные попытки румыно-немецких войск овладеть Черновицами и восточным берегом Прута кончились неудачей. Захвачены немецкие и румынские пленные.


ВЕЧЕРНЕЕ СООБЩЕНИЕ 4 июля 1941 г.

В течение всего дня 4 июля шли ожесточённые бои на Двинском, Борисовском, Бобруйском и Тарнопольском направлениях. На остальных участках фронта наши войска, прочно удерживая занимаемые позиции, ведут бои с противником, пытающимся вклиниться на нашу территорию.

В боях на Двинском направлении противник ввёл крупные танковые соединения, вслед за которыми наступала мотопехота.

Наши войска стойко удерживали свои позиции, нанося танкам противника большой урон. Только с вводом в бой резервов противника наши войска отошли на следующий рубеж.

Одновременно крупные бои развивались в районе Лепель, где наши войска успешно отбивали многочисленные атаки танковых частей противника. Во второй половине дня после сильной авиационной подготовки противнику удалось потеснить наши части на несколько километров к востоку.

Ожесточённые и непрерывные бои на р. Березине развиваются неудачно для противника. Его неоднократные попытки форсировать р. Березину были отбиты нашими частями.

Весь день шли упорные бои под Тарнополем, где крупные мотомеханизированные части противника стремились прорваться через фронт наших войск на юго-восток. В этих боях наши войска ещё раз показали образцы стойкости и упорства, отбив атаки превосходящих сил противника.

Наша авиации в течение дня наносила удары по аэродромам противника и по его мотомеханизированным частям, задерживая их продвижение и нанося им большое поражение.

По уточнённым данным, за вчерашний день наша авиация сбила 62 самолёта противника...


УТРЕННЕЕ СООБЩЕНИЕ 9 августа
НЕМЕЦКО-ФАШИСТСКИЕ ЗВЕРСТВА В БРЕСТЕ И МИНСКЕ

В Советское Информбюро продолжают поступать от советских граждан, вырвавшихся из захваченных немцами советских городов, многочисленные письма и заявления о чудовищных злодеяниях немецких фашистов. Ниже приводится показания очевидцев страшных зверств гитлеровцев над мирным населением в советских городах Вроете и Минске.

Жительница Бреста, член жилищной комиссии Брестского городского Совета Г. Я. Пестружицкая пишет: «Фашисты в первый же день арестовали всех сотрудников советских учреждений, активистов общественных организаций, стахановцев железнодорожных мастерских и депо, предприятий и промысловых артелей. Арестованных вместе с семьями загнали на стадион «Спартак». Когда меня привели на стадион, там уже было больше тысячи человек. Два дня продержали нас под открытым небом без пищи и воды. Голодные детиплакали. На глазах у всех арестованных немецкий солдат ударил ногой плакавшую девочку лет трёх-четырёх. Мать бросилась было защитить ребёнка, но фашист размахнулся и ударил её прикладом в живот. Несколько мужчин запротестовали против издевательств солдат над детьми и женщинами. Солдаты избили их до полусмерти. Каждую ночь на стадион врывались пьяные фашисты и насильно уводили молодых женщин. За две ночи немецкие солдаты увезли больше 70 женщин, которые потом бесследно исчезли. Мужья и братья этих несчастных женщин пытались защитить их. Фашисты пустили в ход пистолеты. Тут же на стадионе немцы застрелили 20 мужчин. На третий день на стадион приехало несколько офицеров. Один из офицером стал вызывать арестованных по списку. Всего было вызвано не меньше 200 человек. Их выстроили на северной стороне футбольного поля и расстреляли из пулемётов. Трупы расстрела о пых валились на стадионе три дня. После этого гестаповцы отобрали из арестованных граждан ещё 250-300 человек и ночью увели неизвестно куда».

Бухгалтер сберкассы А. А. Бутько рисует в своём письме жуткую картину допроса арестованных советских граждан в штабе немецких войск. «Меня арестовали вместе с группой финансовых работников города. Два дня нас держали в тюрьме, на третий день стали вызывать на допрос. Фашисты допытывались, где находятся ценности советских учреждений, предприятий и общественных организаций. До меня допрашивали железнодорожного рабочего Н. В. Брудного. Фашисты требовали от него, чтобы он назвал всех профсоюзных активистов, коммунистов, работников политотдела дороги. Арестованный упорно молчал. Палачи набросились на него и стали избивать. Ему сломали обе руки, разбили прикладом лицо и нанесли несколько штыковых ран. Ничего не добившись от советского патриота, офицер застрелил его. Долго издевались фашистские людоеды над беременной женщиной В. Л. Андрасюк. В конце допроса у неё спросили, подписалась ли она на «большевистский заем». Когда она ответила, что подписалась, ей предложили написать заявление о том, что комиссары её насильно заставили подписаться на заем. Андрасюк ответила: «Но это же неправда, ведь я сама это сделала совершенно добровольно». Тогда фашисты начали наносить женщине всяческие оскорбления и пытать: прикладывали к щеке горящую папиросу, кололи ножницами и шею. Андрасюк не стерпела и сказала: «Что вы делаете, ироды, убийцы!» Рассвирепевшие фашисты закололи её штыками».

Вырвавшиеся из фашистского ада жители города Бреста А. Зорин, В. Крывушка, Я. Морозов, В. Алесик, Г. Самосский и М. Заверженец сообщают, что за первые дни немецкой оккупации в городе Бресте расстреляно, замучено в застенках гестапо не менее 1000 жителей.

Жена рабочего минского машиностроительного завода им. Кирова Любовь Фёдоровна Климчук сообщает в своём письме о зверском издевательстве немецких солдат над большой группой минских жителей, захваченных фашистами в 50 километрах от Минска и приведённых обратно в разрушенный город. «В лесу нас нагнали 12 автомашин с фашистскими солдатами. Немцы остановили машины, соскочили на землю и без какого-либо предупреждения начали нас расстреливать из автоматов и винтовок. От пуль поганых бандитов погибли не меньше 50 человек, в том числе 18 детей. После этого нас оцепили и погнали в город. На наши просьбы и мольбы взять раненых немцы ответили ударами штыков и прикладов. Издеваясь над нами, фашисты не разрешали останавливаться. Тех же, кто падал, обессилев от потери крови, немцы прикалывали штыками. Фашистские изверги закололи и застрелили 35 человек. Никогда не забыть ужасного зрелища, очевидцем которого я была в пяти километрах от Минска. Раненный немецкой пулей 15-летний мальчик Саша Свергун упал на землю и не мог подняться. Немецкий солдат начал бить его ногами и прикладом. Когда и это не помогло, фашист замахнулся штыком. Мать Саши бросилась к сыну и заслонила его своим телом. Озверелый фашист приколол штыком и мать и сына. До города нас дошло около 150 человек. В течение трёх дней шли допросы. Каждый день от пыток и от фашистских пуль умирали по 20-25 человек. На четвёртый день допрос прекратился. Оставшихся в живых 85 советских граждан немцы увели на дорожные работы в г. Смолевичи».

Заведующий районной библиотекой Михась Короткевич вырвался из немецкого концентрационного лагеря около Минска, куда фашисты сгоняют всех беженцев, перехваченных на дорогах. В своём письме Михась Короткевич раскрывает картину неслыханных издевательств фашистов над беззащитными людьми: «Последние пять дней тысяча заключённых — взрослых и детей — не получала никакой пищи. На шестой день фашисты выдали нам гнилые селёдки — одну на трёх человек. На тысячу заключённых фашисты привозят в день одну бочку воды. Во всём лагере имеется одна ржавая кружка. В лагере сотни больных, но им не оказывается никакой медицинской помощи. Трупы умерших от голода и побоев не убирались по неделе. 21 июля комендант лагеря заставил большую группу евреев вырыть котлованы. Когда ямы были готовы, евреев связали и бросили в яму. Затем фашисты приказали белорусам, находившимся в лагере, засыпать евреев землёй. Все белорусы, как один, наотрез отказались выполнять это чудовищное приказание коменданта. Тогда рассвирепевшие фашисты из пулемётов расстреляли 45 евреев и 30 белорусом. Каждый вечер комендант лагеря отбирал по спискам людей, и утром их расстреливали в двухстах метрах от лагеря».


В ПОСЛЕДНИЙ ЧАС[17]
ПОГАШЕНИЕ НЕМЕЦКИХ ВОЙСК НА ПОДСТУПАХ МОСКВЫ

С 16 ноября 1941 года германские войска, развернув против Западного фронта 12 танковых, 22 пехотных и 5 мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву.

Противник имел целью путём охвата и одновременного глубокого обхода флангов фронта выйти нам в тыл и окружить и запять Москву. Он имел задачу занять Тулу, Каширу, Рязань и Коломну — на юге, далее занять Клин, Солнечногорск, Рогачёв, Яхрому, Дмитров — на севере и потом ударить на Москву с трёх сторон и занять её. Для этого были сосредоточены: против нашего правого фланга, на Клинско-Солнечногорско-Дмитровском направлении, — третья и четвёртая танковые группы генералов Гоота и Хюннера в составе 1, 2, 5, 6, 7, 10-й и 11-й танковых дивизий, 3(1-й и 1Фй мотопехотных дивизий, 23-й, 106-й и 35-й пехотных дивизий; против левого фланга, на Тульско-Каширско-Рязанском направлении, — вторая бронетанковая армия генералу Гудериана в составе 3, 4, 17-й и 18-й танковых дивизий, 10-й и 21)-й мотопехотных дивизий, 167-й пехотной дивизии; против центра действовали 9, 7, 20, 12, 13-й и 43-й армейские корпуса, 19-я и 20 и танковые дивизии противника.

До 6 декабря наши войска вели ожесточённые оборонительные бои, сдерживая наступление ударных фланговых группировок противника и отражая его вспомогательные удары на Истринском, Звенигородском и Наро-Фоминском направлениях. В ходе этих боёв противник понёс значительные потери. С 16 ноября по 6 декабри по далеко не полным данным нашими войсками было уничтожено и захвачено, не считая действий авиации: танков — 777, автомашин — 534, орудий — 178, миномётов — 119, пулемётов — 224; потери противника убитыми — 55170 человек.

6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери.

К исходу И декабря 1941 г. мы имели такую картину: а) войска генерала ЛЕЛЮШЕНКО, сбивая 1-ю танковую, 14-ю и 36-ю мотопехотные дивизии противника и заняв Рогачев, окружили г. Клин; б) войска генерала КУЗНЕЦОВА, захватив г. Яхрому, преследуют отходящие 6-ю, 7-ю танковые и 23-ю пехотную дивизии противника и вышли юго-западнее Клина; в) войска, где начальником штаба генерал САНДАПОВ, преследуя 2-ю танковую и 106-ю пехотную дивизии противника, заняли г. Солнечногорск; г) войска генерала РОКОССОВСКОГО, преследуя 5-ю, 10-ю и 11-ю танковые дивизии, дивизию «СС» и 35-ю пехотную дивизию противника, заняли г. Истру: д) войска генерала ГОВОРОВА прорвали оборону 252-й, 87-й, 78-й и 267-й пехотных дивизий противника и заняли районы Кулебякиио — Локотня; е) войска генерала БОЛДИНА, разбив северо-восточнее Тулы 3-ю, 4-ю танковые дивизии и полк «СС» («Великая Германия») противника, развивают наступление, тесня и охватывая 296-ю пехотную дивизию противника; ж) 1-й гвардейский кавалерийский корпус генерала БЕЛОВА, последовательно разбив 17-ю танковую, 29-ю мотопехотную и 167-ю пехотную дивизии противника, преследует их остатки и занял город Венёв и Сталиногорск; з) войска генерала ГОЛИКОВА, отбрасывая на юго-запад части 18-й танковой и 10-й мотопехотной дивизии противника, заняли г. Михайлов и г. Епифань.

После перехода в наступление с 6 по 10 декабря частями наших войск занято и освобождено от немцев свыше 400 населённых пунктов.

С 6 по 10 декабря захвачено: танков — 386, автомашин — 4317, мотоциклов — 704, орудий — 305, миномётов — 101, пулемётов — 515, автоматов — 546...

СОВИНФОРМБЮРО

Воспоминания[18]

Г. К. ЖУКОВ, Маршал Советского Союза, четырежды Герой Советского Союза[19] НАЧАЛО ВОЙНЫ


В ночь на 22 июня 1941 года всем работникам Генерального штаба и Наркомата обороны было приказано оставаться на своих местах. Необходимо было как можно быстрое передать и округа директиву о приведении приграничных войск в боевую готовность. В это время у меня и наркома обороны шли непрерывные переговоры с коми иду видим и округами и начальниками штабов, которые докладывали нам об усиливавшемся шуме по ту сторону границы. Эти сведения они получали от пограничников и передовых частей прикрытии.

Примерно в 24 часа 21 июня командующий Киевским округом М.П. Кирпонос, находившийся на своём командном пункте в Тернополе, доложил по ВЧ, что, кроме перебежчика, о котором сообщил генерал М.А. Пуркаев, в наших частях появился ещё один немецкий солдат — 222-го пехотного полка 74-й пехотной дивизии. Он переплыл речку, явился к пограничникам и сообщил, что в 4 часа немецкие войска перейдут в наступление. М.П. Кирпоносу было приказано быстрее передавать директиву в войска о приведении их в боевую готовность.

Всё говорило о том, что немецкие войска выдвигаются ближе к границе. Об этом мы доложили в 00.30 минут ночи И. В. Сталину. И. В. Сталин спросил, передана ли директива в округа. Я ответил утвердительно.

После смерти И. В. Сталина появились версии о том, что некоторые командующие и их штабы в ночь на 22 июня, ничего не подозревая, мирно спали или беззаботно веселились. Это не соответствует действительности. Последняя мирная ночь была совершенно иной.

Как я уже сказал, мы с Наркомом обороны по возвращении из Кремля[20] неоднократно говорили по ВЧ с командующими округами Ф. И. Кузнецовым, Д. Г. Павловым, М. П. Кирпоносом и их начальниками штабов, которые находились на своих командных пунктах.

Под утро 22 июня Н. Ф. Ватутин и я находились у наркома обороны С. К. Тимошенко в его служебном кабинете в Наркомате обороны.

В 3 часа 07 минут мне позвонил по ВЧ командующий Черноморским флотом адмирал Ф. С. Октябрьский и сообщил: «Система ВНОС[21] флота докладывает о подходе со стороны моря большого количества неизвестных самолётов; флот находится в полной боевой готовности. Прошу указаний».

Я спросил адмирала:

   — Ваше решение?

   — Решение одно: встретить самолёты огнём противовоздушной обороны флота.

Переговорив с С. К. Тимошенко, я ответил Ф. С. Октябрьскому:

   — Действуйте и доложите своему наркому.

В 3 часа 30 минут начальник штаба Западного округа генерал В. Е. Климовских доложил о налёте немецкой авиации на города Белоруссии. Минуты через три начальник штаба Киевского округа генерал М. А. Пуркаев доложил о налёте авиации на города Украины. В 3 часа 40 минут позвонил командующий Прибалтийским военным округом генерал Ф. И. Кузнецов, который доложил о налётах вражеской авиации на Каунас и другие города.

Нарком приказал мне звонить И. В. Сталину. Звоню. К телефону никто не подходит. Звоню непрерывно. Наконец слышу сонный голос дежурного генерала управления охраны.

   — Кто говорит?

   — Начальник Генштаба Жуков. Прошу срочно соединить меня с товарищем Сталиным.

   — Что? Сейчас?! — изумился начальник охраны. — Товарищ Сталин спит.

   — Будите немедля: немцы бомбят наши города!

Насколько мгновений длится молчание. Наконец в трубке глухо ответили:

   — Подождите.

Минуты через три к аппарату подошёл И. В. Сталин.

Я доложил обстановку и просил разрешения начать ответные боевые действия. И. В. Сталин молчит. Слышу лишь его дыхание.

   — Вы меня поняли?

Опять молчание.

Наконец И. В. Сталин спросил:

   — Где нарком?

   — Говорит по ВЧ с Киевским округом.

   — Приезжайте с Тимошенко в Кремль. Скажите Поскрёбышеву, чтобы он вызвал всех членов Политбюро.

В 4 часа и вновь разговаривал с Ф. С. Октябрьским. Он спокойным тоном доложил:

   — Вражеский налёт отбит. Попытка удара по нашим кораблям сорвана. Но в городе есть разрушения.

Я хотел бы отметить, что Черноморский флот во главе с адмиралом Ф. С. Октябрьским был одним из первых наших объединений, организованно встретивших вражеское нападение.

В 4 часа 10 минут Западный и Прибалтийский особые округа доложили о начале боевых действий немецких войск на сухопутных участках округов.

В 4 часа 30 минут утра мы с С. К. Тимошенко приехали в Кремль. Все вызванные члены Политбюро были уже в сборе. Меня и наркома пригласили в кабинет.

И. В. Сталин был бледен и сидел за столом, держа в руках набитую табаком трубку. Он сказал:

   — Надо срочно позвонить в германское посольство.

В посольстве ответили, что посол граф фон Шуленбург просит принять его для срочного сообщения.

Принять посла было поручено В. М. Молотову.

Том временем первый заместитель начальника Генерального штаба генерал Н. Ф. Ватутин передал, что сухопутные войска немцев после сильного артиллерийского огня на ряде участков северо-западного и западного направлений перешли в наступление.

Через некоторое время в кабинет быстро вошёл В. М. Молотов:

   — Германское правительство объявило нам войну.

И. В. Сталин молча опустился на стул и глубоко задумался.

Наступила длительная, тягостная пауза.

Я рискнул нарушить затянувшееся молчание и предложил немедленно обрушиться всеми имеющимися в приграничных округах силами на прорвавшиеся части противника и задержать их дальнейшее продвижение.

   — Не задержать, а уничтожить, — уточнил С. К. Тимошенко.

   — Давайте директиву, — сказал И. В. Сталин.

В 7 часов 15 минут 22 июня директива № 2 Наркома обороны была передана в округа. Но по соотношению сил и сложившейся обстановке она оказалась нереальной, а потому и не была проведена в жизнь.

...К 8 часам утра 22 июня Генеральным штабом было установлено, что: сильным ударам бомбардировочной авиации противника подверглись многие аэродромы Западного, Киевского и Прибалтийского особых военных округов, где серьёзно пострадала прежде всего авиация, не успевшая подняться в воздух и рассредоточиться по полевым аэродромам; бомбардировке подверглись многие города и железнодорожные узлы Прибалтики, Белоруссии, Украины, военно-морские базы Севастополя и в Прибалтике; завязались ожесточённые сражения с сухопутными войсками немцев вдоль всей нашей западной границы. На многих участках немцы уже вступили в бой с передовыми частями Красной Армии; поднятые по боевой тревоге стрелковые части, входящие в первый эшелон прикрытия, вступали в бой с ходу, не успев занять подготовленных позиций; на участке Ленинградского военного округа пока было спокойно, противник ничем себя не проявлял.

Около 9 часов С. К. Тимошенко позвонил И. В. Сталину и просил разрешения снова приехать в Кремль, чтобы доложить проект Указа Президиума Верховного Совета СССР о проведении мобилизации и образовании Ставки Главного Командования, а также ряд других вопросов.

Короткий путь от наркомата до Кремля автомашины наркома и моя покрыли на предельно большой скорости. Со мной был первый заместитель начальника Генштаба Н. Ф. Ватутин, у которого находилась карта с обстановкой стратегического фронта. По старой привычке проверить себя, перебрал в памяти взятые с собой бумаги: их было немного, в том числе проект решения о создании Ставки Главного Командования — высшего органа руководства военными действиями вооружённых сил. Документ был заранее разработан Генштабом и одобрен наркомом.

Нас встретил А. Н. Поскрёбышев и сразу проводил в кабинет И. В. Сталина. Члены Политбюро уже находились там. Обстановка была напряжённой. Все молчали.

И. В. Сталин молча ходил по кабинету с нераскуренной трубкой, зажатой в руке.

   — Ну, давайте, что там у вас? — сказал он.

С. К. Тимошенко доложил о проекте создания Ставки Главного Командования. И. В. Сталин посмотрел проект, но решение не принял и, положив бумагу на стол, коротко бросил:

   — Обсудим на Политбюро.

Осведомившись об обстановке, И. В. Сталин сказал:

   — В 12 часов по радио будет выступать Молотов.

Прочитав проект Указа о проведении мобилизации и частично сократив её размеры, намеченные Генштабом, И. В. Сталин передал Указ A. Н. Поскрёбышеву для утверждения в Президиуме Верховного Совета. Этим Указом с 23 июня объявлялась мобилизация военнообязанных 1905-1918 годов рождении на территории четырнадцати, то есть почти всех военных округов, за исключением Среднеазиатского, Забайкальского и Дальневосточною, а также вводилось военное положение в европейском части страны. Здесь все функции органов государственной власти в отношении обороны, сохранения общественного порядка и обеспечения государственной безопасности переходили к военным властям. Им предоставлялось право привлекать население и все средства транспорта для оборонных работ и охраны важнейших военных и народнохозяйственных объектов.

22 июня Прибалтийский, Западный и Киевский особые военные округа были преобразованы соответственно в Северо-Западный, Западный и Юго-Западный фронты.

Примерно в 13 часов мне позвонил И. В. Сталин и сказал:

   — Наши командующие фронтами не имеют достаточного опыта в руководстве боевыми действиями войск и, видимо, несколько растерялись. Политбюро решило послать нас на Юго-Западный фронт в качестве представителя Ставки Главного Командования. На Западный фронт пошлём Шапошникова и Кулика. Я их вызывал к себе и дал соответствующие указания. Вам надо вылететь немедленно в Киев и оттуда вместе с Хрущёвым выехать в штаб фронта в Тернополь.

Я спросил:

   — А кто же будет осуществлять руководство Генеральным штабом в такой сложной обстановке?

И. В. Сталин ответил:

   — Оставьте за себя Ватутина.

Потом несколько раздражённо добавил:

   — Не теряйте времени, мы тут как-нибудь обойдёмся.

Я позвонил домой, чтобы меня не ждали, и минут через 40 был уже в воздухе. Тут только вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Выручили лётчики, угостившие меня крепким чаем с бутербродами.

К исходу дня я был в Киеве в ЦК КП(б)У, где меня ждал Н. С. Хрущёв. Он сказал, что дальше лететь опасно. Немецкие лётчики гоняются за транспортными самолётами. Надо ехать на машинах. Получив от Н. Ф. Ватутина по ВЧ последние данные обстановки, мы выехали в Тернополь, где в это время был командный пункт командующего Юго-Западным фронтом генерал-полковника М. П. Кирпоноса.

На командный пункт прибыли поздно вечером, и я тут же переговорил по ВЧ с Н. Ф. Ватутиным.

Вот что рассказал мне Николай Фёдорович:

   —  ...По данным авиационной разведки, бои идут в местах наших укреплённых районов и частично в 15-20 километрах в глубине нашей территории. Попытка штабов фронтов связаться непосредственно с войсками успеха не имела, так как с большинством армий и отдельных корпусов не было ни проводной, ни радиосвязи...

Сложившееся положение было детально обсуждено на Военном совете фронта. Я предложил М. П. Кирпоносу немедленно дать предварительный приказ о сосредоточении механизированных корпусов для нанесения контрудара по главной группировке армий «Юг», прорвавшейся в районе Сокаля. К контрудару привлечь всю авиацию фронта и часть дальней бомбардировочной авиации Главного Командования. Командование и штаб фронта, быстро заготовив предварительные боевые распоряжения, передали их армиям и корпусам.

Надо отметить большую собранность и великолепные организаторские способности начальника штаба фронта М. А. Пуркаева и начальника оперативного отдела штаба фронта И. X. Баграмяна, проявленные ими в этой очень нервной обстановке первого дня войны.

В 9 часов утра 23 июня мы прибыли на командный пункт командира 8-го механизированного корпуса генерал-лейтенанта Д. И. Рябышева. Я хорошо знал его ещё по работе в Киевском особом военном округе. По внешнему виду комкора и командиров штаба нетрудно было догадаться, что они совершили нелёгкий путь. Они очень быстро прошли из района Дрогобыча в район Броды, настроение у них было приподнятое...

Д. И. Поскрёбышев показал на карте, где и как располагается корпус. Он коротко доложил, в каком состоянии его части.

   — Корпусу требуются сутки для полного сосредоточения, приведения в порядок материальной части и пополнения запасов, — сказал он. — За эти же сутки будет произведена боевая разведка и организовано управление корпусом. Следовательно, корпус может вступить в бой всеми силами утром 24 июня.

   — Хорошо, — ответил я. — Конечно, лучше было бы нанести контрудар совместно с 19-м и 22-м механизированными корпусами, но они, к сожалению, выходят в исходные районы с опозданием. Ждать полного сосредоточения корпусов нам не позволит обстановка. Контрудару 8-го механизированного корпуса противник может противопоставить сильный танковый и противотанковый артиллерийский заслон. Учитывая это обстоятельство, нужно тщательно разведать местность и противника.

Только Д. И. Рябышев что-то хотел сказать мне, как раздалась команда: «Воздух!»

   — Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — спокойно заметил Дмитрий Иванович, — а мы ещё не успели вырыть противовоздушные щели. Так что, товарищ генерал армии, придётся условно считать, что мы уже укрыты в щели.

Договорившись с командиром корпуса по принципиальным вопросам, к вечеру мы вернулись в Тернополь на командный пункт фронта.

Начальник штаба фронта генерал-лейтенант М. А. Пуркаев и командующий фронтом генерал-полковник М. П. Кирпонос доложили:

— На всех участках фронта идут бои. Главное предельно ожесточённое сражение разыгрывается в районе Броды — Дубно — Владимир-Волынский. 9-й и 19-й механизированные корпуса 25 июня выходят в леса в районе Ровно. Мы решили, — сказал командующий фронтом, — 24 июня, не ожидая полного сосредоточения корпусов, начать контрудар на Клевань и Дубно. Командующий 5-й армией, кроме 22-го мехкорпуса, должен объединить действия 9-го и 19-го механизированных корпусов и оказать им необходимую помощь.

Решение было разумным, и я согласился с командованием фронта, предложив, однако, проверить обеспечение взаимодействия между корпусами и авиацией фронта.

24 июня в наступление перешёл 8-й механизированный корпус Д. И. Рябышева в направлении на Берестечко. Мы возлагали большие надежды на этот корпус. Он был лучше других укомплектован новейшей танковой техникой и неплохо обучен. 15-й механизированный корпус под командованием генерала И. И. Карнезо наступал восточнее Радехова. Удар этих корпусов, в частности удачные действия 8-го механизированного корпуса, очень скоро почувствовали немецкие войска. Особенно это сказалось после разгрома 57-й пехотной дивизии, которая прикрывала правый фланг 48-го мотокорпуса группы Клейста.

...Из разговоров по телефону с командующим 6-й армией генералом И. Н. Музыченко и командующим 26-й армией генералом Ф. Я. Костенко мне стало известно, что наступавшая 17-я армия противника нанесла главный удар на Львовском направлении.

...Находясь на командном пункте Юго-Западного фронта, мы сосредоточили главное внимание на Дубненском направлении, где развернулись главные сражения на Украине...

Пленные немцы показали, что с захватом Равы-Русской их командование предполагало ввести вдело 14-й моторизованный корпус. Рава-Русский укреплённый район с первых минут войны оборонялся 35-м и 140-м отдельными пулемётными батальонами, 41-й стрелковой дивизией генерал-майора Г. Н. Микушева и пограничным отрядом майора Я. Д. Малого.

Командование 17-й немецкой армии развернуло на этом участке пять пехотных дивизий. Несмотря на мощный артиллерийский огонь, авиационные удары и настойчивые атаки, вражеским войскам не удавалось захватить Рава-Русский укреплённый район и сломить сопротивление 41-й стрелковой дивизии. Во второй половине дня 22 июня 41-я дивизия, имевшая в своём составе два артиллерийских полка, дополнительно была усилена 209-м корпусным артиллерийским полком, вооружённым 152-миллиметровыми орудиями. Войска противника в этот день понесли большие потери, не достигнув успеха.

Перемышльский укреплённый район оборонялся 52-м и 150-м отдельными пулемётными батальонами и 92-м пограничным отрядом. Части укреплённого района заняли свои сооружения к 6 часам утра 22 июня, и им вместе с пограничниками и вооружёнными отрядами рабочих и служащих пришлось первыми принять на себя огонь и атаки врага.

Несколько часов мужественные защитники города сдерживали натиск превосходящего по своим силам противника. Затем по приказу начальника 92-го погранотряда они отошли за город, где вновь задержали противника. Это позволило подтянуть к Перемышлю 99-ю стрелковую дивизию полковника В. И. Дементьева. 23 июня совместно со сводным батальоном пограничников она перешла и контратаку и выбила фашистов из города.

23 июни немцы возобновили атаки, особенно сильные на Рава-Русском направлении. Кое-где вражеским частям удалось вклиниться в оборону 41-й дивизии, но благодаря твёрдому руководству генерала Г. Н. Микушева противник контратакой был вновь отброшен в исходное положение.

Однако к исходу этого дня немецкие войска нашли уязвимое место: они нанесли сильный удар на стыке Рава-Русского и Перемышльского районов, который оборонился 97-й и 159-й стрелковыми дивизиями. Последняя, находившаяся в стадии развёртывания, имела в своём составе значительное количество солдат из необученного запаса. Не сумев выдержать атаку противника, она начала отход, создав тяжёлую ситуацию для соседних частей. Предпринятые командующим 6-й армией генералом И. Н. Музыченко контрмеры положение не выправили, и к исходу 24 июня разрыв обороны достиг здесь 40 километров.

Укреплённые Рава-Русский и Перемышльский районы всё ещё продолжали успешно отражать вражеские а гаки. 99-я дивизия, нанося большие потери противнику, не сдала ни одного метра своих позиций. За героические действия она была награждена орденом Красного Знамени.

Так же успешно действовала и 41-я стрелковая дивизия. Лишь в связи с вклинением значительной группы вражеских войск на участке 159-й дивизии и угрозой обхода укреплённых, районов в ночь на 27 июня командованием фронта она была отведена на тыловые рубежи.

Что касается 99-й стрелковой дивизии, то она удерживала Перемышль в течение 23—28 июня и только утром 29 июня по приказу командования оставила город.

25—26 июня боевые действия продолжались с нарастающей силой. Противник бросил сюда массу боевой авиации. В воздухе и на земле происходили ожесточённые схватки. Обе стороны несли большие потери. Зачастую немецкая авиация не выдерживала смелых ударов наших лётчиков и отходила на свои аэродромы.

В связи с выходом передовых частей противника в район Дубно генерал Д. И. Рябышев получил приказ повернуть туда свой 8-й корпус. 15-й механизированный корпус нацеливал основные силы в общем направлении на Берестечко и далее тоже на Дубно. В район Дубно направлялись и подходившие 36-й стрелковый и 19-й механизированный корпуса. Ожесточённое сражение в районе Дубно началось 27 июня.

Немцы сразу же усилили свои войска 55-м армейским корпусом. Это спасло дубненскую группировку врага от полного разгрома. Понеся большие потери, противник вынужден был снимать войска с других направлений и перебрасывать их к Дубно.

Нашим войскам не удалось полностью разгромить противника и приостановить его наступление, но главное было сделано: вражеская ударная группировка, рвавшаяся к столице Украины, была задержана в районе Броды — Дубно и обессилена.


...Чтобы продолжить наступление на Киевском направлении, немецкому командованию потребовалось перебросить из стратегических резервов значительную группу войск и сотни танков с экипажами на пополнение частей фон Клейста.

Если бы в войсках Юго-Западного фронта были лучше организованы сухопутная и воздушная разведка, более тщательно отработано взаимодействие и управление войсками, результат контрудара был бы ещё значительнее.

В этих сражениях показали себя с самой лучшей стороны 22-й механизированный корпус под командованием генерал-майора С. М. Кондрусева, 27-й стрелковый корпус 5-й армии генерал-майора П. Д. Артеменко, 8-й мехкорпус Д. И. Рябышева.

Притом действия 8-го механизированного корпуса могли дать больший эффект, если бы комкop не разделил корпус на две группы и вдобавок не поручил командование одной из групп бригадному комиссару Н. К. Попелю, имевшему достаточной оперативно-тактической подготовки для руководства большим сражением.

Из переговоров в те дни по ВЧ с генералом Н. Ф. Ватутиным мне было известно, что на Западном и Ceвepo-Западном фронтах командующие и штабы пока ещё не имеют устойчивой связи с командующими армиями. Дивизиям и корпусам приходится драться с врагом изолированно, без взаимодействия с соседними войсками и авиацией и без надлежащего руководства высших инстанций. Из сообщений Николая Фёдоровича мне стало ясно, что на Западном и Северо-Западном фронтах сложилась крайне тяжёлая обстановка.

Николай Фёдорович говорил, что И. В. Сталин нервничает и склонен винить во всём командование Западного фронта, его штаб, упрекает в бездеятельности маршала Г. И. Кулика. Маршал В. М. Шапошников, находившийся при штабе Западного фронта, сообщил, что Г. И. Кулик 23 июня был в штабе 3-й армии, но связь с ней прервалась.

Однако через некоторое время с помощью различных источников Генштабу удалось установить, что крупные группировки бронетанковых и моторизованных войск противника прорвались на ряде участков этих фронтов и быстро продвигаются в пределы Белоруссии и Прибалтики...

Рано утром 26 июня генерал Н. Ф. Ватутин сообщил мне на командный пункт в Тернополь:

   — Дела в Прибалтике и Белоруссии сложились крайне неблагоприятно. 8-я армия Северо-Западного фронта отходит на Ригу. 11-я армия пробивается в направлении Полоцка; для усиления фронта перебрасывается из Московского военного округа 21-й механизированный корпус.

Товарищ Сталин приказал сформировать Резервный фронт и развернуть его на линии Сущёво — Невель — Витебск — Могилёв — Жлобин — Гомель — Чернигов — река Десна — река Днепр. В состав Резервного фронта включаются 19, 20, 21-я и 22-я армии.

В основном это был тот рубеж, который мы с наркомом С. К. Тимошенко и группой работников Генштаба рекогносцировали в мае этого года, предполагая провести здесь командно-штабные учения для проверки наших расчётов по организации управления войсками оперативного масштаба.

Командование фронтов, Ставка Главного Командования, Генеральный штаб в эти дни всё ещё не имели полных сведений о войсках противника, развернувшихся против наших фронтов. О танках, авиации и моторизованных частях Генеральный штаб получал с фронтов явно преувеличенные сведения. Сейчас, когда в наших руках имеются почти исчерпывающие сведения о группировках сторон, для полноты картины первых дней войны следует рассмотреть дислокацию советских войск приграничных военных округов, а затем и немецких войск, вторгшихся тогда в нашу страну.

По этому вопросу написано немало статей и книг, но в ряде случаев тенденциозно и без знания дела.

В этих работах сообщалось, что 170 наших дивизий накануне войны были рассредоточены на обширной территории: до четырёх с половиной тысяч километров по фронту от Баренцева до Чёрного моря и на 400 километров в глубину, не имея необходимой для отпора врагу плотности на основных направлениях.

Это не совсем так. Общее расстояние от Баренцева до Чёрного моря действительно составляет 4,5 тысячи километров, если считать не только сухопутные участки пяти приграничных округов, но и всё морское побережье, которое прикрывалось лишь береговой обороной и Военно-Морским Флотом.

Но дело в том, что от Таллина до Ленинграда на побережье Финского залива войск вообще не было. Поэтому 170 наших дивизий в действительности занимали всего лишь 3375 километров, а не 4,5 тысячи километров. На протяжении сухопутной границы советские войска находились в различных группировках далеко не равной плотности, в зависимости от местных условий и оперативно-тактической значимости каждого данного участка.

Так, на Северном фронте (Ленинградский военный округ) протяжённостью 1275 километров располагались всего двадцать одна дивизия и одна стрелковая бригада, в среднем на дивизию приходился почти 61 километр.

На сухопутных участках Прибалтийского, Западного, Киевского особых военных округов и Одесского военного округа протяжённостью 2100 километров дислоцировались 149 дивизий и 1 бригада. В среднем на дивизию на этом важнейшем участке приходилось немногим больше 14 километров. Таковы факты.



Эти силы накануне войны были расположены следующим образом:

Прибалтийский особый военный округ (командующий генерал-полковник Ф. И. Кузнецов, член Военного совета корпусной комиссар П. А. Диброва, начштаба генерал-майор П. С. Кленов) имел 25 дивизий, в том числе 4 танковые, 2 моторизованные дивизии и 1 стрелковую бригаду.

Западный особый военный округ (командующий генерал армии Д. Г. Павлов, член Военного совета корпусной комиссар А. Ф. Фоминых, начштаба генерал-майор В. Е. Климовских) имел 24 стрелковые, 12 танковых, 6 моторизованных, 2 кавалерийские дивизии.

Киевский особый военный округ (командующий генерал-полковник М. П. Кирпонос, член Военного совета дивизионный комиссар Е. П. Рыков, начштаба генерал-лейтенант М. А. Пуркаев) имел 32 стрелковые, 16 танковых, 8 моторизованных, 2 кавалерийские дивизии.

Одесский военный округ (командующий генерал-лейтенант Я. Т. Черевиченко, член Военного совета корпусной комиссар А. Ф. Колобяков, начштаба генерал-майор М. В. Захаров) включал 13 стрелковых, 4 танковые, 2 моторизованные и 3 кавалерийские дивизии.

Как видим, самая сильная группировка наших войск находилась в составе юго-западного направления (КОВО и ОдВО). Она насчитывала 45 стрелковых, 20 танковых, 10 моторизованных, 5 кавалерийских дивизий.

Из числа 149 дивизий и 1 бригады четырёх западных приграничных округов 48 дивизий входили в состав первого эшелона армий прикрытия и были расположены в удалении от государственной границы на 10-50 километров (стрелковые ближе, танковые дальше). Главные силы приграничных округов располагались в 80—300 километрах от государственной границы.

Фланги приморских военных округов прикрывались Военно-Морским Флотом и береговой обороной, которая в основном состояла из артиллерии.

Непосредственно на границе находились пограничные части НКВД.

...главное командование немецких войск сразу ввело в действие 153 дивизии, укомплектованные по штатам военного времени, из них: 29 дивизий против Прибалтийского, 50 дивизий (из них 15 танковых) против Западного особого, 33 дивизии (из них 9 танковых и моторизованных) против Киевского особого округа, 12 дивизий против Одесского округа и до 5 дивизий находилось в Финляндии. 24 дивизии составляли резерв и продвигались на основных стратегических направлениях.

Эти данные нам стали известны в ходе начального периода войны, главным образом из опроса пленных и из трофейных документов. Накануне войны И. В. Сталин, парком обороны и Генеральный штаб, по данным разведки, считали, что гитлеровское командование должно будет держать на Западе и в оккупированных странах не менее 50 процентов своих войск и ВВС.

На самом деле к моменту начала войны с Советским Союзом гитлеровское командование оставило там меньше одной трети, да и то второстепенных дивизий, а вскоре и эту цифру сократило.

В составе групп армий «Север», «Центр» и «Юг» противник ввёл в действие около 4300 танков и штурмовых орудий. Сухопутные войска поддерживались 4980 боевыми самолётами. Войска вторжения превосходили нашу артиллерию почти в два раза, артиллерийская тяга в основном была моторизована.

...Остриё самой мощной группировки германских сухопутных и военно-воздушных сил на нашем западном стратегическом направлении было направлено на Москву. Против Западного фронта действовали войска группы армий «Центр», куда входили две полевые армии (4-я и 9-я) и две танковые группы (2-я и 3-я). Группу армий «Центр» поддерживал 2-й воздушный флот, в составе которого был целый корпус пикирующих бомбардировщиков. Войска группы армий «Центр» были хорошо оснащены артиллерией главного командования, моторизованными, инженерно-строительными частями и сильной вспомогательной техникой.

.Здесь на всех направлениях своих главных ударов немецкие войска создали 5—6-кратное превосходство. Действия главных группировок непрерывно поддерживались ударами с воздуха.

Тяжёлая обстановка сложилась в районе Бреста. Однако сломить сопротивление защитников Брестской крепости врагу не удалось, осаждённые герои дали достойный отпор. Для немцев брестская эпопея оказалась чем-то совершенно неожиданным: бронетанковым войскам группы Гудериана и 4-й немецкой полевой армии пришлось обойти город и крепость.

...26 июня на командный пункт Юго-Западного фронта в Тарнополь мне позвонил И. В. Стадии, и сказал:

— На Западном фронте сложилась тяжёлая обстановка. Противник подошёл к Минску. Непонятно, что происходит с Павловым. Маршал Кулик неизвестно где. Маршал Шапошников заболел. Можете вы немедленно вылететь в Москву?

   — Сейчас переговорю с товарищами Кирпоносом и Пуркаевым о дальнейших действиях и выеду на аэродром.

Поздно вечером 26 июня я прилетел в Москву и прямо с аэродрома — к И. В. Сталину. В кабинете И. В. Сталина стояли навытяжку нарком С. К. Тимошенко и мой первый заместитель генерал-лейтенант Н. Ф. Ватутин. Оба бледные, осунувшиеся, с покрасневшими от бессонницы глазами. И. В. Сталин был не в лучшем состоянии.

Поздоровавшись кивком, И. В. Сталин сказал:

   — Подумайте вместе и скажите, что можно сделать в сложившейся обстановке? — и бросил на стол карту Западного фронта.

   — Нам нужно минут сорок, чтобы разобраться, — сказал я.

   — Хорошо, через сорок минут доложите.

Мы вышли в соседнюю комнату и стали обсуждать положение дел и наши возможности на Западном фронте.

Обстановка там сложилась действительно исключительно тяжёлая. Западнее Минска были окружены и дрались в неравном бою остатки 3-й и 10-й армий, сковывая значительные силы противника. Некоторые части 4-й армии отошли в Припятские леса. С линии Докшицы — Смолевичи — Слуцк — Пинск отходили на реку Березину разрозненные соединения войск, понёсшие в предыдущих боях серьёзные потери. Эти ослабленные войска фронта преследовались мощными группировками противника.

Обсудив положение, мы ничего лучшего не могли предложить, как немедленно занять оборону на рубеже Зап. Двина — Полоцк — Витебск — Орша — Могилёв — Мозырь и для обороны использовать 13, 19, 20, 21-ю и 22-ю армии. Кроме того, следовало срочно приступить к подготовке обороны на тыловом рубеже по линии Селижарово — Смоленск — Рославль — Гомель силами 24-й и 28-й армии резерва Ставки. Помимо этого, мы предлагали срочно сформировать ещё 2—3 армии за счёт дивизий московского ополчения.

Все эти предложения И. В. Сталиным были утверждены и тотчас же оформлены соответствующими распоряжениями.

В своих предложениях мы исходили из главной задачи — создать на путях к Москве глубоко эшелонированную оборону, измотать противника и, остановив его на одном из оборонительных рубежей, организовать контрнаступление, собрав для этого необходимые силы частично за смог Дальнего Востока и главным образом новых формирований.

Где будет остановлен противник, что взять за выгодный исходный рубеж для контрнаступления, какие будут собраны для этого силы, мы тогда ещё не знали. Пока это был всего лишь замысел.


...Несмотря на массовый героизм солдат и командиров, посмотри на мужественную выдержку военачальников, обстановка на всех участках Западного фронта продолжала ухудшаться. Вечером 28 июня наши войска отошли от Минска.

Порвавшись в Минск, вражеские войска начали зверски уничтожать жителей города, предавая огню и разрушениям культурные ценности и памятники старины.

Ставка и Генеральный штаб тяжело восприняли известие о том, что нашими войсками оставлена столица Белоруссии. Все мы понимали, какая тяжкая участь постигла жителей города, не успевших уйти на восток.

29 нюня И. В. Сталин дважды приезжал в Наркомат обороны, в Ставку Главного Командования, и оба раза крайне резко реагировал на сложившуюся обстановку на Западном стратегическом направлении.

...Командующим Западным фронтом был назначен нарком С. К. Тимошенко, генерал-лейтенант А. И. Ерёменко его заместителем. В состав фронта с целью усиления включались армии Резервного фронта.

На Северо-Западном фронте обстановка продолжала резко ухудшаться.

...За первые 18 дней войны Северо-Западный фронт потерял Литву, Латвию и часть территории РСФСР, вследствие чего создалась угроза выхода противника через Лугу к Ленинграду, подступы к которому были ещё недостаточно укреплены и слабо прикрыты войсками.

За всё это время Генеральный штаб не получал от штаба Северо-Западного фронта ясных и исчерпывающих докладов о положении наших войск, о группировках противника и местоположении его танковых и моторизованных соединений. Приходилось иногда предположительно определятьразвитие событий, но такой метод, как известно, не гарантирует от ошибок.

На Западном фронте — Витебское, Оршанское, Могилёвское и Бобруйское направления — развернувшиеся в первых числах июля сражения проходили в условиях подавляющего превосходства мотобронетанковых сил и авиации противника. Наши войска, утомлённые непрерывными боями, отходили на восток, но при этом всё время старались нанести врагу максимум потерь и задержать его возможно дольше на оборонительных рубежах.

На реке Березине наши войска особенно упорно дрались в районе города Борисова, где сражалось Борисовское танковое училище, руководимое корпусным комиссаром И. 3. Сусайковым. К этому времени туда подошла 1-я Московская мотострелковая дивизия под командованием генерал-майора Я. Г. Крейзера. Дивизия была укомплектована по штатам военного времени, хорошо подготовлена и имела на вооружении танки Т-34. Генералу Я. Г. Крейзеру, подчинившему себе Борисовское танковое училище, удалось задержать усиленную 18-ю танковую дивизию противника более чем на двое суток. Это тогда имело важное значение. В этих сражениях генерал Я. Г. Крейзер блестяще показал себя.

На Южном фронте с территории Румынии перешли в наступление немецко-румынские войска, нанося главный удар в направлении Могилёв-Подольский — Жмеринка, создав угрозу выхода во фланг и тыл 12, 26-й и 6-й армиям Юго-Западного фронта.

За первые 6 суток напряжённых боёв противнику удалось прорвать оборону войск Южного фронта и продвинуться вперёд до 60 километров. Положение Юго-Западного фронта в значительной степени ухудшилось, так как в это же время немецкие войска после нескольких попыток всё же сломили оборону в районе Ровно — Дубно — Кременец и устремились в образовавшийся прорыв.

4 июля немецкие войска подошли к Новоград-Волынскому укреплённому району, где их атаки были отбиты с большими для них потерями. Мотобронетанковые силы противника удалось задержать здесь почти на трое суток. Не добившись успеха, противник, перегруппировав свои силы южнее Новоград-Волынского, 7 июля захватил Бердичев и 9 июля — Житомир.

Захват Бердичева и Житомира, а также продолжающееся наступление румыно-немецких войск на Могилёв-Подольском направлении усиливали угрозу окружения 26-й и 6-й армий Юго-Западного фронта. Эти армии, отбиваясь от наседавшего противника, медленно отходили на восток.

Тогда для ликвидации реальной опасности окружения командование Юго-Западного фронта 9 июля организовало контрудар на Бердичев. К контрудару были привлечены 15, 4-й и 16-й механизированные корпуса. С севера в районе Житомира продолжала свои контратаки 5-я армия.

В тот же момент Юго-Западный фронт нанёс сильный контрудар во фланг 1-й танковой группе противника со стороны Коростеньского укреплённого района.

Бои в районе Бердичев — Житомир, начавшиеся 9-го июля, продолжались до 16 июля. Неся большие потери и опасаясь удара с севера во фланг своей главной группировке, командование группы немецких армий «Юг» приостановило своё наступление в районе Житомира.

Это обстоятельство позволило командованию Юго-Западного фронта вывести наконец из-под угрозы окружения основные силы 6-й и 12-й армий и значительно укрепить оборону Киева.

Таким образом, противнику опять не удалось окружить войска Юго-Западного фронта. Немцы были вынуждены всё время вести фронтальные кровопролитные сражения. Бронетанковые и моторизованные соединения группы Клейста так и не смогли добиться прорыва и выхода на оперативный простор.

...Прошло почти три недели с тех пор, как фашистская Германия, поправ договор о ненападении, вторглась своими: вооружёнными силами в пределы нашей страны. Уже за это время гитлеровские войска потеряли около 100 тысяч человек, свыше тысячи самолётов и около половины танков, участвовавших в наступлении.

Советские Вооружённые Силы, и особенно войска Западного фронта, понесли крупные потери, что серьёзно отразилось на последующем ходе событий. Соотношение сил и средств на советско-германском фронте ещё более изменилось в пользу врага. Противник продвинулся вглубь страны на 500-600 километров и овладел важными экономическими районами и стратегическими объектами.

Всё это явилось большой неожиданностью для советского народа и наших войск. Однако в эти тяжёлые дни с особой силой проявилось морально-политическое единение советских людей. С первого же момента, нарастая день ото дня, развернулась грандиозная организаторская и политическая деятельность партии, целиком и полностью посвящённая одной цели — поднять все силы народа на отпор врагу.

...В первые же дни войны по решению Политбюро ЦК ВКП(б) непосредственно на военную работу было направлено более пятидесяти членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б), более ста секретарей краевых и областных комитетов партии и ЦК компартий союзных республик, видные и опытные государственные деятели. Партия сразу приняла ряд практических мер по усилению централизованного руководства всеми сторонами жизни страны и боевой деятельности Вооружённых Сил. Был перестроен аппарат ЦК, распределены функции и обязанности между членами ЦК по руководству важнейшими участками военной, хозяйственной и политической работы.

...Неудачи и тяжёлые потери, понесённые в начале войны, осложняли ход борьбы. Войска с боями отходили вглубь страны. Центральный Комитет нашей партии и партийные организации на местах, Государственный Комитет Обороны принимали необходимые меры, чтобы разъяснить народу вынужденные обстоятельства временного отступления.

Несмотря на всю сложность обстановки, партийные организации и советские органы Украины, Белоруссии и Прибалтийских республик развернули успешную работу по мобилизации советских людей на активную борьбу с врагом. Для этой цели на временно оставляемой территории создавались массовые подпольные партийные и комсомольские организации, формировались основные кадры партизанских отрядов, в которые вливались красноармейцы, командиры и политработники частей, вышедших из окружения.

Вступив на нашу землю, немецко-фашистские оккупанты вскоре почувствовали не только ненависть советских людей: им были нанесены ощутимые удары темп, кто ушёл в подполье.

В те дни у советского командования не было иного выхода, кроме как перейти к обороне на всём стратегическом фронте. Ни сил, ни средств для ведения наступательных, особенно крупных, операций не имелось. Нужно было создать большие стратегические резервы войск, хорошо вооружить их, чтобы превосходящей силой вырвать инициативу у противника и перейти к наступательным действиям, начать изгнание вражеских сил из Советского Союза.

Всё это было сделано, но позже.

К стратегической обороне наши войска переходили в процессе вынужденного отхода. Действовать пришлось в невыгодных оперативно-тактических группировках, а при недостатке сил и средств мы не могли иметь глубокого построения обороны, и особенно её костяка — противотанковом обороти.

Нельзя не упомянуть о слабости зенитных средств нашей противовоздушной обороны и отсутствии надлежащего авиационного прикрытия с воздуха. Господство в воздухе в начальном периоде воины было на стороне противника, что значительно подрывало боевую устойчивость нашем армии.

И всё же, несмотря на ряд ошибок и порой недостаточную сопротивляемость самих войск, стратегическая оборона была в основном организована и давала положительный результат.

Как известно, во втором и третьем периодах войны, когда гитлеровцам пришлось испытать горечь поражений на советском фронте, они не смогли справиться с построением такого рода обороны, что наряду с другими факторами и привело их к катастрофе.

Главнейшими целями нашей стратегической обороны в тот период были:

   ● задержать фашистские войска на оборонительных рубежах возможно дольше, с тем чтобы выиграть максимум времени для подтягивания сил из глубины страны и создания новых резервов, переброски их и развёртывания на важнейших направлениях;

   ● нанести врагу максимум потёрт, измотать и обескровить его и этим несколько уравновесить соотношение сил; обеспечить мероприятия, проводимые партией и правительством по эвакуации населения и промышленных объектов вглубь страны, выиграть время для перестройки промышленности на нужды войны; собрать максимум сил для перехода в контрнаступление, с тем чтобы не только сорвать гитлеровский план войны, но и разгромить фашистскую Германию и её сателлитов.

Ведя оборонительные бои, наши войска не только отбивались от врага на суше, в воздухе и на море, но, что самое важное, в ряде случаев наносили существенные контрудары по противнику. Везде, где только можно было, Красная Армия и партизаны своими героическими действиями наносили фашистским захватчикам громаднейший урон.

...Государственный Комитет Обороны и Центральный Комитет партии потребовали от военного командования и Политического управления принять все меры к укреплению дисциплины в войсках. С этой целью начальником Политуправления и наркомом обороны был издан ряд директив.

В июле обстановка на всех направлениях стала ещё сложнее. Несмотря на ввод в сражения большого количества соединений, прибывших из внутренних округов, нам не удалось создать устойчивый фронт сопротивления врагу. Противник, хотя и нёс большие потери, по-прежнему на решающих направлениях имел трёх- четырёхкратное превосходство, не говоря уже о танках.

Железнодорожные перевозки наших войск по ряду причин осуществлялись с перебоями. Прибывающие войска зачастую вводились в дело без полного сосредоточения, что отрицательно сказывалось на политико-моральном состоянии частей и их боевой устойчивости.

Слабость наша состояла ещё и в том, что из-за отсутствия быстроходных и вездеходных тягачей войска не имели возможности широко маневрировать артиллерией, чтобы в нужный момент оказать помощь в отражении танковых атак противника. Во фронтах и армиях осталось очень мало танковых частей и соединений. В таких условиях развернулось ожесточённое сражение за Смоленск.

Обороняли Смоленское направление с северо-запада 22-я армия под командованием генерал-лейтенанта Ф. А. Ершакова, уступом за её левым флангом — 19-я армия под командованием генерал-лейтенанта И. С. Конева, на участке от Витебска до Орши занимала оборону 20-я армия под командованием генерал-лейтенанта П. А. Курочкина, южнее по левому берегу Днепра до Рогачева действовала 13-я армия под командованием генерал-лейтенанта Ф. Н. Ремезова.

В районе Смоленска в резерв фронта сосредоточивалась 16-я армия под командованием генерал-лейтенанта М. Ф. Лукина. На южном крыле Западного фронта действовала 21-я армия под командованием генерал-лейтенанта В. Ф. Герасименко, а затем генерал-полковника Ф. И. Кузнецова.

Замысел противника состоял в том, чтобы рассечь наш Западней фронт мощными ударными группировками, окружить основную группу войск в районе Смоленска и открыть путь на Москву.

У стен древнего русского города, некогда вставшего грозной преградой на пути наполеоновских войск к Москве, развернулось ожесточённое сражение.

Против войск Западного фронта в первом эшелоне начали наступление 2-я и 3-я танковые группы армий «Центр», 2-я танковая группа из района Шилова главный удар наносила в обход Смоленска с юго-запада, а её 24-й моторизованный корпус — из района Быхова на Кричен и Ельню. 3-я танковая группа во взаимодействии с 5-м и 6-м армейскими корпусами наносила удар в обход Смоленска с северо-запада. Противник имел значительное превосходство.

Уже в начале наступления ему удалось осуществить глубокие прорывы в районах Полоцка, Витебска, севернее и южнее Могилёва. Наши войска правого крыла Западного фронта вынуждены были отступить к Невелю.

Четыре пехотные дивизии, танковая дивизия, полк «Великан Германия» и другие немецкие части наступали на Могилёв. Соединения 13-й армии, упорно оборонявшие Могилёв, оказались в окружении.

Круговую оборону города держал 61-й корпус генерала Ф. Л. Бакунина. Особенно отличилась в боях за Могилёв 172-я стрелковая дивизия под командованием генерал-майора М. Т. Романова. Около 45 тысяч жителей Могилёва вышли на строительство оборонительных сооружений. Две недели отбивали атаки врага мужественные защитники города. Совместно с правофланговыми дивизиями 21-й армии, проводившими контратаки в направлении Могилёва с юга, они сковывали часть сил 46-го и 24-го моторизованных корпусов 2-й немецкой танковой группы и нанесли им значительные потери.

В то время, когда противник вёл наступление к востоку от Днепра, части 21-й армии (командующий генерал Ф. И. Кузнецов) форсировали 13 июля Днепр, освободили Рогачев и Жлобин и с боями двинулись в Северо-Западном направлении на Бобруйск. Главный удар осуществлял 63-й стрелковый корпус, которым командовал генерал Л. Г. Петровский. Через несколько дней он погиб смертью героя. Я хорошо знал Л. Г. Петровского как одного из талантливейших и образованных военачальников, и, если бы не преждевременная гибель, думаю, что он стал бы командиром крупного масштаба.

Этим контрударом войска 21-й армии сковали восемь немецких дивизий. В то время это имело очень большое значение.

Упорная оборона 13-й армии в районе Могилёва, наступательные действия 21-й армии под Бобруйском значительно затормозили продвижение врага на Рославльском направлении. Немецкому командованию группы армий «Центр» пришлось перебросить в район действия 21-й армии несколько дивизий с других участков.

В центре фронта продолжались упорные бои с рвавшейся к Смоленску крупной группировкой противника. Части 20-й армии, непрерывно атакуя врага и обороняясь на широком фронте, не смогли сдержать натиск 9-й немецкой армии, которая обошла нашу армию и ворвалась в южную часть города.

16 июля 1941 года Смоленск почти полностью был занят вражескими войсками. 16-я и 20-я армии оказались окружёнными в северной части города. Однако они не сложили оружия и сопротивлялись ещё почти десять дней, задержав тем самым наступление немцев на Московском направлении.

Потеря Смоленска была тяжело воспринята Государственным Комитетом Обороны и особенно И. В. Сталиным. Он был вне себя. Мы, руководящие военные работники, испытали тогда всю тяжесть сталинского гнева. Однако бои в районе Смоленска не только не затихли, наоборот — они разгорелись с новой силой. Ставка срочно создала новый фронт обороны, развернув его в тылу Западного фронта.

Ещё в период боёв на подступах к Смоленску 14 июля был развернут новый Фронт резервных армий в составе 29, 30, 24, 28, 31-й и 32-й армий под командованием генерал-лейтенанта И. А. Богданова; большинство этих войск было передано потом в состав Западного фронта.

Армии нового фронта развёртывались на рубеже Старая Русса—Осташков—Белый—Ельня—Брянск. С целью прикрытия Москвы на дальних подступах к ней 18 июля было принято новое решение — развернуть новый фронт на можайской линии обороны, куда предполагалось включить формируемые 32, 33-ю и 34-ю армии.

В ходе битвы за Смоленск для ликвидации создавшегося опасного положения Ставка решила передать командующему Западным фронтом маршалу С. К. Тимошенко 20 стрелковых дивизий из Фронта резервных армий. Эти дивизии вошли в состав пяти армейских групп, которыми командовали генерал-майор К. К. Рокоссовский, генерал-майор В. А. Хоменко, генерал-лейтенант С. А. Калинин, генерал-лейтенант В. Я. Качалов, генерал-лейтенант И. И. Масленников.

Маршал С. К. Тимошенко по указанию Ставки поставил этим группам задачу — нанести контрудары из районов Белый—Ярцево—Рославль в общем направлении на Смоленск, ликвидировать прорвавшиеся войска противника и соединиться с основными силами войск фронта, упорно дравшимися в окружении в районе Смоленска.

Во второй половине июля бои в районе Смоленска и восточнее его приобрели крайне ожесточённый характер. На всём фронте враг наталкивался на активное противодействие частей Красной Армии.

23 июля начали наступление войска 28-й армейской группы из района Рославля, а 24 и 25 июля — группы войск 30-й и 24-й армий под командованием генерала К. К. Рокоссовского из района Белый—Ярцево. Противник сразу же подтянул в район Смоленска дополнительные силы и пытался здесь разгромить окружённые войска 16-й и 20-й армий Западного фронта. Сражение носило крайне ожесточённый характер. 26 июля при помощи войск группы К. К. Рокоссовского, в составе которой были и танковые части, большинству частей 16-й и 20-й армий удалось с боями вырваться из окружения южнее Ярцева и выйти на восточный берег Днепра, где они соединились с главными силами фронта и перешли к обороне.

Против армейской группы В. Я. Качалова, состоявшей из трёх дивизий и двигавшейся из района Рославля на Смоленск, противник бросил группу войск в составе 9 дивизий. В их числе был один мотокорпус. Противник сходу захватил Рославль и окружил группу В. Я. Качалова.

Силы и здесь были далеко не равными. Группа В. Я. Качалова оказалась в тяжёлом положении, не многим удалось отойти и соединиться со своими. В этих сражениях пал смертью героя командующий группой генерал В. Я. Качалов.

46-й мотокорпус противника захватил Ельню и пытался развить удар на Дорогобуж, но был остановлен 24-й армией Резервного фронта.

Для обороны Гомельского направления Ставка образовала 23 июля Центральный фронт, включив в него 4, 13-ю и 21-ю армии Западного фронта, дравшиеся на рубеже Сеща — Пропойск и далее на юг по реке Днепр.

Смоленское сражение занимает важное место в операциях лета 1941 года. Хотя разгромить противника, как это планировала Ставка, не удалось, но его ударные группировки были сильно измотаны и ослаблены. По признанию немецких генералов, в Смоленском сражении гитлеровцы потеряли 250 тысяч солдат и офицеров.

30 июля гитлеровское командование отдало приказ группе армий «Центр» перейти к обороне. Советские войска закрепились на рубеже Великие Луки—Ярцево—Кричев—Жлобин.

В ходе Смоленского сражения войска Красной Армии, жители города и его окрестностей проявляли величайшую стойкость. Ожесточённейшая борьба шла за каждый дом и улицу, за каждый населённый пункт. Задержка вражеского наступления в районе Смоленска явилась крупным стратегическим успехом. В результате его мы выиграли время для подготовки стратегических резервов и проведения оборонительных мероприятий на Московском направлении.

А. М. ВАСИЛЕВСКИЙ, Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза[22] НАЧАЛО КОРЕННОГО ПОВОРОТА В ХОДЕ ВОЙНЫ


Среди крупнейших событий второй мировой войны великая битва под Москвой занимает особое место. Именно здесь, на подступах к столице первого в мире социалистического государства, хвалёная гитлеровская армия, в течение двух лет лёгким маршем прошедшая многие европейские страны, потерпела первое серьёзное поражение. Разгром немцев под Москвой явился, как говорится в Тезисах ЦК КПСС «50 лет Великой Октябрьской социалистической революции», «началом коренного поворота в ходе войны. Окончательно был похоронен гитлеровский план «блицкрига»; перед всем миром была развенчана фальшивая легенда о «непобедимости» гитлеровской армии».

Историческая победа Красной Армии на полях Подмосковья показала всему миру, что существует сила, способная не только остановить, но и разгромить фашистского агрессора, избавить человечество от угрозы нацистского порабощения. Именно под Москвой занялась заря военной победы советского народа над германским фашизмом.

Московская битва, включавшая в себя сложный комплекс различных по характеру, во всех случаях до предела напряжённейших операций и боёв, развернулась на огромной территории и продолжалась непрерывно в течение осени 1941 года и зимы 1941/42 года. С обеих сторон в ней одновременно участвовало более 2 миллионов человек, около 2,5 тысячи танков, 1,8 тысячи самолётов и свыше 25 тысяч орудий и миномётов.

По характеру происходивших событий битва под Москвой, как известно, состояла из двух периодов — оборонительного и наступательного.

Оборонительный период охватывает октябрь-ноябрь 1941 года. В итоге двухмесячной героической обороны советских войск на Московском направлении так называемое генеральное наступление немецко-фашистской армии было остановлено. Гитлеровский план захвата Москвы провалился. Самоотверженной борьбой на подступах к столице советские войска, сражаясь в исключительно трудных, порою критических условиях, не допустили врага в город, отбросили его от стен советской столицы, разгромили немцев под Москвой, чем было положено начало коренному повороту в ходе войны.

Контрнаступлением трёх советских фронтов в первых числах декабря 1941 года начался наступательный период Московской битвы. Красная Армия наголову разгромила ударные группировки противника и отбросила их далеко на запад. Непосредственная угроза Москве и Московскому промышленному району была ликвидирована. Красная Армия вырвала у врага стратегическую инициативу и изменила ход событий.

Прежде чем завоевать згу всемирно-историческую победу, нашим Вооружённым Силам, всему советскому народу пришлось изведать горечь жестоких поражений и военных неудач. Московская битва началась в крайне тяжёлой для нас военной обстановке. Прошло всего немногим более трёх месяцев, как Советский Союз был вынужден прервать мирное социалистическое строительство я все свои силы направить на отражение фашистской агрессии, на борьбу против армии гитлеровской Германии, вероломно вторгнувшейся в пределы нашей Родины. В то исключительно трудное и грозное время СССР пришлось одному вести борьбу с превосходящими и хорошо технически оснащёнными войсками фашистского блока. Антигитлеровская коалиция только складывалась. Национально-освободительное движение народов европейских стран, находившихся под пятой фашизма, ещё не приобрело сколько-нибудь значительного размаха. Надежд на открытие второго фронта в ближайшее время никаких, конечно, не было. Тыл фашистской Германии был обеспечен, как никогда. Весь военно-экономический потенциал европейских стран использовался германскими фашистами для нужд агрессивной войны, для завоевания мирового господства и прежде всего сокрушения СССР — государства трудящихся.

В конце сентября 1941 года ещё нельзя было говорить о завершении перестройки нашего народного хозяйства в соответствии с военным временем. Вынужденное оставление врагу богатых промышленных и сельскохозяйственных районов и продолжающаяся эвакуация большого числа важнейших промышленных предприятий на восток создавали чрезвычайные трудности для быстрого наращивания темпов военного производства. Поэтому промышленность далеко не обеспечивала производства боевой техники и вооружения в том количестве, которое было необходимо для удовлетворения потребностей армий и флота.

К осени 1941 года стратегическое положение Красной Армии оставалось крайне напряжённым. Советские войска вынуждены были отступить к Ленинграду, оставить Смоленск и Киев. Создалась угроза Харькову, Донбассу и Крыму. Гитлеровские войска, несмотря на огромные потери, которые с начала войны до 30 сентября 1941 года составили более 550 тысяч человек, продолжали рваться на восток. Они по-прежнему владели стратегической инициативой, имели превосходство в силах и средствах, удерживали господство в воздухе.

На огромном фронте — от Баренцева до Чёрного моря — развернулась гигантская борьба, центр которой находился на западном стратегическом направлении. Здесь, на пути к Москве, обе стороны сосредоточивали свои главные силы, здесь решалась судьба войны.

Военное и политическое руководство нацистской Германии отчётливо представляло, что пока Москва остаётся вдохновляющим и организующим центром борьбы против германского фашизма, ему не добиться победы над Советским Союзом.

Вот почему с первых же дней подготовки войны против Страны Советов в планах фашистского верховного главнокомандования Москва являлась одним из важнейших стратегических объектов, который гитлеровцам хотелось взять во что бы то ни стало. Добиться этой цели фашистское руководство стремилось на протяжении всей летне-осенней кампании 1941 года. Не отказывалось оно от этой цели и в 1942 году.

И если в августе 1941 года часть ударных сил группы армий «Центр» в срочном порядке была повёрнута гитлеровским командованием на юг, то это произошло не в результате пересмотра взглядов на стратегическое и политическое значение Москвы, которую гитлеровцы к тому времени продолжали считать «центром большевистского сопротивления»; условия непредвиденной и далеко не благоприятной для фашистского командования фронтовой обстановки, сложившейся в тот момент, вынудили Гитлера пойти на это. Как известно, в июле и начале августа в ходе Смоленского сражения войска Красной Армии беспримерной стойкостью в обороне и своими смелыми контрударами нанесли крайне чувствительный урон войскам группы армий «Центр», сорвали их первую попытку сходу прорваться к Москве и заставили их перейти здесь к обороне. В то же время войска Юго-Западного фронта упорной обороной на длительное время сковали главные силы немецко-фашистской группы армий «Юг» под Киевом, продолжай создавать явную угрозу правому крылу группы армий «Центр», наносившей основной удар по столице.

Срыв попыток фашистских войск летом 1941 года прорваться к Москве дал возможность советскому народу выиграть драгоценное время, чтобы более тщательно подготовиться к обороне своей столицы и укрепить подступы к ней. Под руководством ЦК партии и Государственного Комитета Обороны партийные и военные органы проводили колоссальную работу, направленную на всемерное повышение мощи нашей армии и создание крепкой обороны. Очень большая работа по подготовке к защите Москвы была проведена Московской партийной организацией.

Уже в конце июня 1941 года рабочие Москвы начали организовывать вооружённые боевые отряды и группы. Центральный Комитет партии поддержал эту инициативу москвичей. Перед столичной партийной организацией была поставлена задача — в предельно короткие сроки создать мощные формирования народного ополчения и истребительные батальоны, которые оказали бы серьёзную помощь войскам Красной Армии. Эта задача была успешно решена. В течение трёх дней в приёмные комиссии Москвы и области поступило 310 тысяч заявлений о добровольном зачислении в ряды ополченцев (в том числе 170 тысяч в Москве и 140 тысяч в Подмосковье). Удовлетворить желание всех патриотов, естественно, не представлялось возможным. Необходимо было учитывать потребности московских предприятий в квалифицированной рабочей силе. К 8 июля 1941 года было сформировано 12 дивизий народного ополчения, которые были направлены на боевые позиции, создававшиеся в тылу войск Западного фронта.

Мероприятия Государственного Комитета Обороны и Ставки, направленные на укрепление противовоздушной обороны столицы, а также большая работа, проделанная партийными организациями по подготовке населения Москвы к борьбе с воздушным противником, резко повысили мобилизационную готовность к отражению воздушного нападения. Благодаря хорошо продуманной системе ПВО, воинскому мастерству и героизму её бойцов и командиров Москва была спасена от крупных разрушений. За период с начала войны и до конца сентября 1941 года из 4212 вражеских самолётов, участвовавших в 36 налётах на Москву, в город проникло лишь 120. При этом на подступах к столице было сбито более 200 немецких бомбардировщиков.

Большое внимание уделялось созданию мощных оборонительных рубежей на подступах к столице и подготовке самого города к обороне. Усилия военного командования и партийных органов Москвы и области сосредоточились на строительство в тылу войск Западного фронта Вяземской линии обороны. Вместе с населением Смоленщины героически трудились десятки тысяч москвичей. 16 июля Государственный Комитет Обороны принял решение о строительстве Можайской линии обороны. Здесь также ежедневно в течение длительного времени работало 85—100 тысяч москвичей, причём три четверти строителей составляли женщины. Это был подвиг москвичей, заслуживший большую признательность всего советского народа.

Потерпев серьёзную неудачу в попытке с ходу прорваться к Москве, гитлеровское руководство начало планомерную подготовку наступления на советскую столицу. Этот план являлся составной частью большого осеннего наступления гитлеровцев на Восточном фронте. Общая цель его заключалась в том, чтобы решительными ударами на всех трёх стратегических направлениях добиться разгрома Красной Армии и завершить до зимы наступление да востоке. Главный удар, как и летом, решено было нанести на Московском направлении, продолжая одновременно наступать на Ленинград и Ростов-на-Дону.

На Московском направлении немецко-фашистское руководство планировало прорвать оборону советских войск ударами трёх мощных танковых группировок из районов Духовщины, Рославля и Шостки, окружить в районах Вязьмы и Брянска основные силы Западного, Резервного и Брянского фронтов, после чего без всякой паузы пехотными соединениями наступать на Москву с запада, а танковыми и моторизованными — нанести удары в обход города с севера и юга. При подготовке этой операции Гитлер на совещании в штабе группы армий «Центр» осенью 1941 года говорил, что город Москва в ходе этой операции должен быть окружён так, чтобы «ни один русский солдат, ни один житель — будь то мужчина, женщина или ребёнок — не мог его покинуть. Всякую попытку выхода подавлять силой».

Директива на проведение этой операции под номером 35 была подписана Гитлером 6 сентября 1941 года. Для её осуществления немецкое командование стянуло на Московское направление свои лучшие силы. Группа армий «Центр» для этой цели была пополнена 4-й танковой группой и двумя армейскими корпусами. Сюда же были возвращены с юга 2-я армия и 2-я танковая группа, а также было направлено большое количество маршевого помол пения и боевой техники. В состав группы армий «Центр» был передан 8-й авиационный корпус. Пехотные дивизии группы армий «Центр» к концу сентября имели по 15 тысяч человек каждая.

Против трёх наших фронтов — Западного, Резервного и Брянского — враг сосредоточил 77 дивизий численностью в 1 миллион человек, 1700 танков и штурмовых орудий, 19,5 тысячи орудий и миномётов, 950 боевых самолётов.

Присвоив этой операции кодовое наименование «Тайфун», правители «третьего рейха» не сомневались в том, что выделенные для неё столь значительные силы, детально разработанный план генерального наступления на Москву и тщательная подготовка войск обеспечат им полный, поистине «ураганный» успех. Подводя итоги всем приготовлениям к этому наступлению на Восточном фронте, Гитлер 2 октября в обращении к войскам заявил: «За три с половиной месяца созданы наконец предпосылки для того, чтобы посредством мощного удара сокрушить противника ещё до наступления зимы. Вся подготовка, насколько это было в человеческих силах, закончена... Сегодня начинается последняя, решающая битва этого года».

Красная Армия и весь советский народ под руководством Коммунистической партии принимали все меры к тому, чтобы отразить вражеский удар по советской столице. Однако советские войска, действовавшие на Московском направлении, значительно уступали врагу по своей численности и в техническом отношении. Отсутствие готовых стратегических резервов в распоряжении Ставки не позволило сделать большего. Принимались неотложные меры к созданию в тылу войск Западного фронта новых оборонительных полос и рубежей.

Особо следует подчеркнуть, что усилия Коммунистической партии и советского командования направлялись не только на создание глубоко эшелонированной обороны на подступах к Москве и надёжного прикрытия столицы с воздуха, но и на ускоренное формирование и подготовку стратегических резервов. В это время наряду с завершением формирования резервных армий, включённых в состав Резервного фронта, по указанию Государственного Комитета Обороны создавались новые войсковые части и соединения на Урале и в Средней Азии, в Поволжье и на юге страны.

Словом, организации прочной обороны на Западном направлении уделялось первостепенное внимание. Здесь советское командование сосредоточило главные силы Красной Армии. Однако количественное и техническое превосходство врага на этом направлении сильно обостряло обстановку.

30 сентября — 2 октября гитлеровцы нанесли сильные удары по советским войскам, прикрывавшим Московское направление. Все три наших фронта вступили в тяжёлое, кровопролитное сражение. Началась великая Московская битва.

Напомним отдельные моменты героической Московской эпопеи. Обладая значительным превосходством на направлениях своих главных ударов, противник смог прорвать оборону советских войск. 7 октября ему удалось окружить войска 16, 19, 20 24-й и 32-й армий Западного и Резервного фронтов в районе Вязьмы, а также оттеснить на рубеж Осташков—Сычёвка 22, 29-ю и 31-ю армии правого крыла Западного фронта. Началась напряжённая борьба советских войск в окружении.

Обстановку осложняло и то, что к моменту прорыва противником обороны войск на Московском направлении в распоряжении Ставки Верховного Главнокомандования непосредственно в районе Москвы стратегических резервов, способных прикрыть столицу, не было. Имевшиеся резервы были израсходованы на усиление войск Западного и Брянского фронтов, на создание обороны в тылу Западного фронта — на Вяземской линии, наконец, в связи с тяжёлыми для нас событиями на Юго-Западном фронте, под Киевом. В значительной степени осложнило обстановку на Московском направлении и неправильное построение здесь обороны, которое было произведено Ставкой и Генеральным штабом. Вместо того чтобы выделить Западному и Резервному фронтам самостоятельные полосы о полной ответственностью каждого из них за оборону как по фронту, так и в глубину, к моменту наступления противника две армии Резервного фронта — 24-я и 43-я занимали оборону в первом эшелоне, находясь между левофланговой армией Западного фронта и правофланговой армией Брянского фронта, тогда как остальные три армии Резервного фронта занимали позиции в непосредственной глубине обороны войск Западного фронта по линии Осташков—Оленино—Ельня. Такое построение обороны невольно снижало ответственность фронта, особенно за глубину обороны, и крайне затрудняло управление войсками в ходе оборонительного сражения. К тому же армии Резервного фронта, занимавшие оборонительные позиции непосредственно в затылок войскам Западного фронта, в свою очередь были растянуты, но существу, в одну линию на крайне широком фронте. Поэтому необходимой глубины обороны, даже на направлении главных ударов врага, ни Западный фронт, ни войска в целом не имели, хотя сосредоточение основных группировок врага для нанесения ударов как в районе Духовщины, так и в районе Рославля было заранее установлено. Следует также отметить, что командованием Западного и Резервного фронтов в период подготовки войск к отражению неизбежного удара врага не были отработаны планы отвода войск в случае прорыва нашей обороны на Ржевско-Вяземский оборонительный рубеж, а при угрозе окружения и далее на восток.

Своей упорной, героической борьбой в районе Вязьмы советские войска, оказавшиеся в окружении, сковали вначале до 28 вражеских дивизий. Это имело важное стратегическое значение, так как дало возможность нашему командованию принять срочные меры по организации обороны на Можайской линии, куда спешно стягивались силы с правого крыла Западного фронта, с других фронтов и из глубины страны. С Дальнего Востока, в частности, перебрасывались к Москве три стрелковые и две танковые дивизии. В этом решении Ставки о переброске сил с наших дальневосточных рубежей большая заслуга принадлежит советскому разведчику Рихарду Зорге, который 14 сентября сообщил в Москву: «Японское правительство решило не выступать против СССР».

Крайне неудачно сложилась обстановка и на участке Брянского фронта. Неожиданный для наших войск и командования фронта удар 30 сентября 2-й танковой группы врага из района Шостка, Глухов на Севск в тыл войскам 13-й армии и прорыв войсками 2-й армии обороны нашей 50-й армии с последующим развитием удара на Брянск и в тыл 3-й армии уже в первые дни наступления фашистов поставили войска Брянского фронта в очень тяжёлое положение. Управление войсками было потеряно. Связь Ставки с командованием фронта была временно нарушена, и Ставка вынуждена была, не имея ясного представления о событиях, происходящих на фронте, взять управление некоторыми армиями фронта на себя.

3 октября механизированные соединения 2-й танковой армии фашистов, не имея против себя советских войск, ворвались в Орёл и пытались развить наступление далее вдоль шоссе Орёл — Тула. Для прикрытия Орловско-Тульского направления Ставка в спешном порядке выдвинула в район Мценска из своего резерва 1-й гвардейский корпус под командованием генерала Д. Д. Лелюшенко. К 6 октября войска Брянского фронта оказались расчленёнными врагом на три части. Отход этих войск осуществлялся в крайне трудных условиях.

Неблагоприятное развитие событий поставило перед партией и народом задачу огромного военно-политического значения — любой ценой отстоять Москву, мобилизовать на защиту столицы все силы, все ресурсы страны. Настоятельно требовалось прежде всего восстановить нарушенное управление войсками и создать новую группировку сил, которая смогла бы дать отпор бронированным полчищам врага.

На решение этих сложнейших задач и были направлены в эти дни основные усилия Центрального Комитета партии, Государственного Комитета Обороны и Ставки.

Ещё в ночь на 5 октября Государственный Комитет Обороны принял специальное решение о защите Москвы и сложившихся условиях, избрав главным рубежом сопротивления Можайскую линию обороны с немедленным направлением на неё всех возможных сил и средств. Тогда же было решено мобилизовать все усилия партии и страны на скорейшее создание и завершение новых крупных стратегических резервов в глубине страны, их вооружение и быстрейшую подготовку для ввода в дело.

Дли уточнения создавшейся к западу от Москвы фронтовой обстановки, для помощи командованию Западного и Резервного фронтов, для выработки вместе с ними конкретных, наиболее быстрых и действенных мер по защите советской столицы Государственный Комитет Обороны вынужден был в эти критические для страны дни пап ранить на эти фронты, в район Гжатска и Можайска, своих представителей и — в качестве представителя Ставки — автора этих строк, работавшего в то время начальником оперативного управления и заместителем начальника Генштаба. Одной из задач этих представителен являлась скорейшая отправка войск этих фронтов, оторвавшихся от противника и отходящих с запада, на рубеж Можайской линии и организация обороны на этом рубеже. И помощь мне для этой цели была выделена из Генштаба группа офицеров и от Наркомата обороны — две колонны автомашин. На Можайскую линию для принятия всех войск, прибывающих сюда с фронта и из тыла, и для организации обороны был направлен с группой офицеров генерал-майор артиллерии Л. А. Говоров.

Представители ГКО и Ставки прибыли в тот же день, то есть 5 октября, в штаб Западного фронта, где и встретились с командованием фронта. За пять дней пребывания представителей Ставки на Западном фронте им совместно с командованием и штабом фронта удалось направить на Можайскую линию обороны из числа войск Западного и Резервного фронтов, отходивших с Ржевского, Сычевского и Вяземского направлений, до пяти стрелковых дивизий. О ходе своей работы и о положении на фронте представители ГКО ежедневно докладывали по телефону Верховному главнокомандующему. Вечером 9 октября во время очередного разговора было решено все войска Западного и Резервного фронтов объединить и один — Западный фронт и назначить командующим Западным фронтом генерала армии Г. К. Жукова. К тому времени он уже был отозван в Москву из Ленинграда и по заданию Ставки выехал в войска Московского направления.

10 октября представители ГКО и Ставки вернулись в Москву. В этот день были оформлены Ставкой решения ГКО об объединении войск Западного и Резервного фронтов, о ликвидации последнего и о назначении командующим войсками Западного фронта Г. К. Жукова, а И. С. Конева — его заместителем. В этот же день на заседании ГКО были вновь рассмотрены вопросы, связанные с обороной Москвы. С целью укрепления ближних подступов к Москве было принято решение о строительстве непосредственно в районе столицы третьей оборонительной линии — Московской зоны обороны. Руководство строительством рубежей, организация обороны и управление войсками Московской зоны обороны были возложены на командующего и Военный совет Московского военного округа.

Продолжая наращивать силы Западного фронта за счёт войск из глубины страны, Ставка 12 октября передала в состав фронта и войска, находившиеся на Можайской линии.

К 13 октября войска Западного фронта имели следующую группировку: на Калининском направлении вели ожесточённые бои 29, 31-я и 30-я армии; на Волоколамском направлении оборонялась вновь созданная 16-я армия под командованием генерал-лейтенанта К. К. Рокоссовского; на Можайском — 5-я армия, созданная на базе войск Можайского участка, которой командовал после ранения генерал-майора Д. Д. Лелюшенко генерал-майор артиллерии Л. А. Говоров; на Наро-Фоминском — 33-я армия под командованием генерал-лейтенанта М. Г. Ефремова; на Малоярославецком — 43-я армия под командованием генерал-лейтенанта К. Д. Голубева; на Калужском — 49-я армия под командованием генерал-лейтенанта И. Г. Захаркина.

В эти дни особенно осложнилась обстановка на правом крыле фронта, к северо-западу от Москвы. Враг, возобновив здесь наступление, 14 октября ворвался в Калинин. Чтобы воспрепятствовать дальнейшему движению противника на этом направлении, Ставка создала здесь новый — Калининский — фронт под командованием И. С. Конева. В состав его вошли действовавшие на этом направлении четыре армии правого крыла Западного фронта. Упорной обороной войска Калининского фронта остановили наступающего врага и заняли выгодное оперативное положение по отношению к северной ударной группировке врага на Московском направлении.

Во второй половинеоктября гитлеровцы продолжали рваться к Москве. На всех основных московских направлениях разгорелись ожесточённые бои. Опасность, нависшая над нашей столицей, неизмеримо возросла. Как известно, в связи с приближением фронта непосредственно к Москве Государственный Комитет Обороны принял и осуществил в эти грозные дни решение об эвакуации из Москвы некоторых правительственных учреждений, дипломатического корпуса, остававшихся ещё в Москве и области крупных оборонных заводов, научных и культурных учреждений. В Москве оставались Политбюро ЦК ВКП(б), Государственный Комитет Обороны, Ставка Верховного Главнокомандования и минимально необходимый для оперативного руководства страной и Вооружёнными Силами правительственный и военный аппарат. 10 октября эвакуировался и Генеральный штаб во главе с его начальником Б. М. Шапошниковым. С ним по месту новой дислокации была установлена прочная связь, которая позволяла иметь непрерывное общение. Оставленную от Генерального штаба небольшую группу работников для непосредственного оперативного обслуживания Ставки возглавить было приказано мне.

19 октября в связи с усложняющейся фронтовой обстановкой Государственный Комитет Обороны вынес постановление о введении в Москве и прилегающих к ней районах осадного положения.

Поело исключительно тяжёлых боёв под Вязьмой значительная часть наших войск вырвалась из окружения и влилась в ряды защитников Москвы. На помощь пришли также новые отряды трудящихся столицы. Усиленный выпуск военной продукции, форсированное строительство оборонительных рубежей, дополнительные формирования соединений и частей народного ополчения, коммунистических и рабочих батальонов — всё это явилось неоценимым вкладом москвичей в дело защиты города.

Сражаясь с огромным упорством и мужеством, советские воины к концу октября смогли остановить наступавшего врага на рубеже Волжское водохранилище (восточнее Волоколамска), реки Нара и Ока до Алексина. На юго-западных подступах к Москве противник был остановлен в районе Тулы, где героически оборонявшиеся войска 50-й армии при активной поддержке вооружённых отрядов тульских рабочих отразили все яростные атаки гитлеровцев.

Оценивая итоги октябрьских событий, надо сказать, что они были очень тяжелы для нас. Красная Армия понесла серьёзные потери. Враг продвинулся вперёд почти на 250 километров. Однако достигнуть целей, поставленных планом «Тайфун», ему не удалось. Стойкость и мужество защитников советской столицы остановили фашистские полчища. Группа армий «Центр» была вынуждена временно прекратить своё наступление. В этом главный итог октябрьского периода Московской битвы. Поэтому уместным будет здесь отметить, что не включать этот ответственнейший для нашей советской столицы октябрьский период борьбы в хронологические рамки Московской битвы, как это делают некоторые из наших историков и мемуаристов, совершенно необоснованно и неправильно.

Это был напряжённейший период борьбы с врагом за нашу дорогую столицу, с врагом, превосходившим нас численностью войск и вооружением. И в том, что советские воины выстояли, сдержали натиск гитлеровцев, большую роль сыграла твёрдость руководства со стороны Центрального Комитета партии, Государственного Комитета Обороны во главе с И. В. Сталиным, которые осуществляли активную деятельность по мобилизации всех сил страны.

Говоря об этих крайне тяжёлых и опасных для нашей столицы и для всей страны днях, когда враг стоял у стен Москвы и Ленинграда, нельзя не сказать о том огромном значении, которое имели для москвичей, для советского народа и его Вооружённых Сил состоявшееся 6 ноября торжественное заседание Московского Совета депутатов трудящихся, посвящённое 24-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, и традиционный парад войск на Красной площади в день самого праздника — 7 ноября. Призывы Коммунистической партии отдать все силы для защиты Родины и победы над врагом, сам парад, проводившийся почти на глазах у рвавшегося к столице врага, вызвали могучий патриотический подъём в стране, вдохновили советских людей на новые героические подвиги на фронте и в тылу, вселили в их сердца твёрдую уверенность в неизбежном переломе в ходе войны и вызвали неистовую ярость в стане врага.

Советское командование использовало выигранное время для дальнейшего усиления войск Западного направления и укрепления оборонительных рубежей.

Крупным мероприятием Ставки в то время было завершение подготовки новых резервных формирований. На рубеже Вытегра, Рыбинск, Горький, Саратов, Сталинград, Астрахань создавался новый стратегический эшелон наших Вооружённых Сил. Здесь на основании решения ГКО, принятого 5 октября, формировалось девять резервных армий. Формирование этих армий на протяжении всей Московской битвы являлось одной из основных и повседневных забот Центрального Комитета партии, ГКО и Ставки. Нам, руководителям Генерального штаба, было вменено в обязанность ежедневно при докладах Верховному Главнокомандованию и ГКО о положении на фронтах подробно информировать о ходе формирования этих армий и обо всех затруднениях, встречаемых при этом.

Гитлеровское руководство тем временем готовило свои поиска к возобновлению наступления на Москву. В течение первой половины ноября противнику удалось создать две мощные ударные группировки, которые 15—16 ноября перешли в наступление, стремясь обойти Москву с севера через Клин, Солнечногорск и с юга через Тулу, Каширу. На полях Подмосковья вновь развернулись кровопролитные сражения. С небывалым героизмом дрались наши войска. «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва» — эти слова были понятны и близки каждому защитнику нашей столицы. Тяжёлые оборонительные бои на подступах к Москве продолжались всю вторую половину ноября. К концу месяца врагу удалось северо-западнее города выдвинуться к каналу Москва — Волга и форсировать его у Яхромы, а юго-восточнее — достичь района Каширы. Это был предел фашистского наступления. Дальше враг продвинуться не смог. Мощными контрударами наших войск его наступление было окончательно остановлено. Утратив свои наступательные возможности, обескровленные и измотанные активной обороной советских войск, соединения группы армий «Центр» в первых числах декабря на всех участках прекратили наступление. На этом завершился наиболее тяжёлый, оборонительный период битвы под Москвой.

Провал наступления на Москву свидетельствовал о срыве плана «молниеносной войны» в целом. Немецко-фашистская армия была вынуждена перейти к обороне на всём советско-германском фронте. Создались необходимые условия для перехода Красной Армии в контрнаступление. К началу декабря изменилось соотношение сил воюющих сторон. В составе нашей действующей армии было около 4,2 миллиона человек, более 32 тысяч орудий и миномётов, почти 2 тысячи танков и около 3,7 тысячи боевых самолётов. Немецко-фашистская армия вместе со своими союзниками имела в то время примерно 5 миллионов человек, около 36,5 тысячи орудий и миномётов, почти 1,5 тысячи танков и до 2,5 тысячи боевых самолётов. Из этих данных видно, что превосходство противника сохранилось лишь в людях и артиллерии.

Надо сказать также и о том, что в начале декабря наше Верховное Главнокомандование располагало крупными стратегическими резервами. Так, в восьми резервных армиях насчитывалось 58 стрелковых и кавалерийских дивизий и 7 бригад. Все эти силы Ставка могла использовать для усиления действующей армии. Бесспорно, это были благоприятные факторы, если учесть, что все резервы врага на советско-германском фронте к этому времени были в основном израсходованы.

Вместе с тем обстановка в целом была для нас ещё весьма тяжёлой. Существовала опасность полной блокады Ленинграда, прорыва врага на Кавказ из Крыма. Гитлеровские войска находились у порога Москвы. В этой обстановке перед нашим народом и его Вооружёнными Силами стояла задача — ликвидировать угрозу Ленинграду, Москве и Кавказу, вырвать стратегическую инициативу из рук врага и создать перелом в ходе войны. Стратегическим замыслом предусматривалось основные усилия сосредоточить на Западном направлении, где предполагалось подготовить решительное контрнаступление Красной Армии. На это направление, естественно, и перебрасывалась большая часть резервов Ставки, маршевых пополнений, боевой техники и боеприпасов.

Так, в конце ноября — начале декабря в район Москвы прибыли 1-я ударная и 20-я армии, начали подходить 10-я, 26-я и 61-я резервные армии. Они выдвигались на фланги Западного фронта и на стык с Юго-Западным фронтом; часть сил этих армий приняла участие в нанесении контрударов севернее Москвы. На Западный фронт прибывали соединения и из других резервных армий.

Пополнялись и войска Калининского фронта. Значительное усиление войск Западного направления хотя и не создало общего превосходства над группой армий «Центр», однако явилось одним из важных условий для перехода в контрнаступление. В начале декабря 1941 года противник имел под Москвой 801 тысячу человек (в составе дивизий и бригад), 14 тысяч орудий и миномётов, 1000 танков и более 600 самолётов. В составе советских войск здесь было около 720 тысяч человек, около 8 тысяч орудий и миномётов, 720 танков и 1170 самолётов.

Сама идея контрнаступления под Москвой возникла в Ставке Верховного Главнокомандования в начале ноября, после того как первая попытка противника прорваться к Москве была сорвана, а поставленная ГКО перед партией и страной задача создания крупных стратегических резервов успешно решалась. Государственный Комитет Обороны и Ставка отлично понимали, что окончательно сорвать наступление фашистов на Москву и тем самым не только спасти столицу, но и положить начало коренному повороту в ходе войны можно лишь активными действиями.

В конце ноября для советского командования было уже очевидным, что враг напрягает последние усилия, что фланговые ударные группировки его потеряли свою ударную силу настолько, что лишились даже способности норою отражать наши контрудары. Уверенность в этом у ГКО и Ставки была настолько велика, что ГКО принял решение уже в ноябре вернуть в Москву не только отдельных ответственных лиц, эвакуированных в октябре из столицы, но и некоторые государственные учреждении. Вернулся в Москву и Генеральный штаб во главе с В. М. Шапошниковым, сразу включившийся в работу по подготовке предстоящего контрнаступления.

В значительной мере облегчили контрнаступление под Москвой успешные наступательные действия советских войск, предпринятые в ноябре и декабре на Тихвинском и Ростовском направлениях. Это было необходимо в связи с создавшимся критическим положением в Ленинграде и угрозой прорыва врага на Северный Кавказ после взятия им Ростова. Разгром вражеских группировок под Тихвином и Ростовом, хотя и потребовал в это сугубо ответственное время посылки туда части сил из резервов Верховного Главнокомандования, позволил сковать силы противника на Северо-Западном и Южном направлениях и лишить врага возможности за счёт переброски войске этих направлений усилить свою центральную группировку.

Всё это, вместе взятое, говорило о том, что созревают необходимые условия для нанесения серьёзного контрудара на основном, Московском направлении.

Замысел контрнаступления Красной Армии на Западном направлении сводился к тому, чтобы ударами войск правого и левого крыла Западного фронта во взаимодействии с Калининским и Юго-Западным фронтами разгромить ударные группировки противника, пытавшиеся охватить Москву с севера и юга, и отбросить их от столицы. Командующие войсками Западного, Калининского и Юго-Западного фронтов были извещены Ставкой о стоящих задачах с требованием представить свои конкретные предложения.

Соображения по плану контрнаступления войск Западного фронта в последние дни ноября были доложены командующим фронтом Верховному главнокомандующему в присутствии руководителей Генштаба и окончательно утверждены Ставкой 1 декабря. Соображения командующего Юго-Западным фронтом были рассмотрены и утверждены 30 ноября. Директивные указания Ставки командующему войсками Калининского фронта я передал лично в ночь на 1 декабря в штабе фронта, который находился в деревне Большое Кушалино, около 40 километров северо-восточнее Калинина. Несмотря на крайне слабый состав войск этого фронта и на незначительное усиление его для контрнаступления за счёт резервов Ставки, командование фронта восприняло поставленную задачу с полной уверенностью в успешном её выполнении.

Необходимо сказать хотя бы вкратце о тех необычных, крайне невыгодных и тяжёлых для наших войск условиях, в которых протекала их подготовка к переходу в контрнаступление. На большинстве участков эта подготовка проходила в обстановке напряжённейших, непрерывных оборонительных боёв с наседающим противником, и лишь на отдельных участках она постепенно перерастала в наше контрнаступление в результате успешных контрударов наших войск.



Несколько примеров этому. На правом фланге Западного фронта войска 1-й ударной армии В. И. Кузнецова с 29 ноября по 3 декабря вели напряжённейшие бои с вражескими войсками, захватившими мост через канал Москва — Волга у Яхромы и вышедшими на восточный берег канала. В центре Западного афронта немецко-фашистские войска неожиданно для нас прорвали фронт нашей обороны на стыке 5-й и 33-й армий и повели наступление на Кубинку. Лишь 4 декабря этот прорыв был полностью ликвидирован. Ещё сложнее обстановка для подготовки к переходу в контрнаступление была у войск Юго-Западного фронта. Подготовка войск правого крыла этого фронта проходила в условиях ожесточённейших оборонительных боёв, когда инициатива ещё находилась полностью в руках противника и наши войска продолжали отходить на восток. Так, 4 декабря, то есть на четвёртый день после утверждения плана на переход в наступление, на фронте 13-й армии противник захватил Елец, очень важный для нас железнодорожный узел.

Общим сроком для перехода в контрнаступление было назначено Ставкой 5—6 декабря. Фактически войска Калининского фронта перешли в контрнаступление 5 декабря; войска Западного фронта севернее и южнее Москвы после сосредоточенных авиационных ударов и артиллерийской подготовки — 6 декабря; войска Юго-Западного фронта — основными силами 7—8 декабря.

6 декабря развернулось грандиозное сражение. Успех нарастал с каждым днём. Инициатива, бесспорно, переходила к нам. Неожиданный удар наших войск, особенно северо-западнее и юго-западнее Москвы, произвёл ошеломляющее впечатление на фашистское командование и его войска, что полностью подтверждает правильность выбранного советским командованием момента для перехода в контрнаступление.

Верховное Главнокомандование внимательно следило за всем ходом событий и по мере передвижения войск ставило фронтам дальнейшие задачи.

Уже 16 декабря войсками Калининского фронта был освобождён Калинин, а 7 января они подошли к Волге в районе Ржева. Армии правого крыла Западного фронта к 25 декабря продвинулись на расстояние до 100 километров и вышли на рубеж рек Лама и Руза. Южнее Москвы войска левого крыла Западного фронта к 17 декабря отбросили врага на 130 километров. Одновременно армии правого крыла Юго-Западного фронта продвинулись в районе Ельца на 80—100 километров.

18 декабря был вновь создан Брянский фронт, который, используя успех Западного фронта, развил наступление на Орловском направлении и к концу декабря продвинулся ещё на 30—110 километров, выйдя на рубеж реки Ока.

Продолжая наступление, войска Западного фронта в начале января 1942 года вышли на рубеж Наро-Фоминск — Малоярославец — западнее Калуги — Сухиничи — Белев. Здесь контрнаступление было завершено. Оно явилось первой в Великой Отечественной войне крупной наступательной операцией стратегического значения.

Финал великой битвы под Москвой был поистине изумителен. Красная Армия одержала огромную военно-политическую победу. Впервые во второй мировой войне было нанесено сокрушительное поражение дотоле считавшейся непобедимой немецко-фашистской армии.

Красная Армия, перейдя в декабре 1941 года к стратегическому наступлению, развернувшемуся первоначально в форме контрнаступления против глубоко вторгшихся ударных группировок врага, отбросила противника далеко от Москвы (в ряде мест до 350 километров) и положила начало освобождению советской земли от гитлеровского нашествия.

Гитлеровские оккупанты были полностью изгнаны из Московской, Тульской областей и из ряда районов других областей. От противника было освобождено более 11 тысяч населённых пунктов, в том числе свыше 60 городов. Общая же территория, освобождённая советскими войсками в период зимнего наступления Красной Армии, составляла 150 тысяч квадратных километров. До войны здесь проживало около 5 миллионов человек.

В ходе своего наступления Красная Армия разгромила до 50 дивизий противника. По сведениям начальника немецкого генерального штаба, сухопутные войска за это время (с 30 сентября 1941 года по 28 февраля 1942 года) потеряли около полумиллиона солдат и офицеров. Для восполнения потерь гитлеровское командование с декабря 1941 года по апрель 1942 года направило на советско-германский фронт примерно 800 тысяч человек маршевого пополнения, а для усиления действующих войск перебросило с запада 39 дивизий и 6 бригад. Следовательно, только за счёт ослабления сил в Западной Европе, где не велись боевые действия, фашистам удалось спасти свои войска от катастрофы.

Наступление на Москву главных и лучших сил германского вермахта полностью провалилось. Вместе с этим рухнул пресловутый план «Барбаросса», воплощавший гитлеровскую идею «блицкрига». Победа под Москвой положила начало коренному повороту в ходе войны. Полный и окончательный провал плана «молниеносной войны» против СССР поставил гитлеровское руководство перед неизбежностью ведения длительной, затяжной войны со всеми вытекающими отсюда сложнейшими политическими, экономическими и стратегическими проблемами. Эта великая победа советского народа имела огромное стратегическое и морально-политическое значение. Советские люди восприняли её с величайшей радостью и чувством облегчения; возросла решимость нашего народа добиться окончательного разгрома фашизма.

В оккупированных фашистской Германией странах активизировалась антифашистская борьба и усилилось движение Сопротивления нацистскому режиму. Героическая оборона Москвы упрочила уверенность патриотов Европы в том, что час освобождения наступит. Тот факт, что Москва с честью выдержала тяжёлое испытание и не только устояла перед натиском врага, но и нанесла гитлеровским армиям первое серьёзное поражение в войне, был воспринят во всём мире как общая победа прогрессивных сил над фашизмом. По образному выражению одного из видных деятелей международного рабочего движения, У. Фостера, контрнаступление Красной Армии под Москвой ознаменовало переход к великому народному наступлению против фашизма.

Поражение германского вермахта под Москвой надломило дух и боеспособность немецко-фашистских войск, в которых стали появляться панические настроения, упала дисциплина. В руководящей верхушке выявились резкие разногласия как в оценке причин поражения под Москвой, так и в вопросах дальнейшего ведения войны против Советского Союза. Гитлер постарался переложить вину за поражение и общий упадок боеспособности войск на своих генералов, занимавших наиболее видные посты. Зимой 1941/42 года было заменено почти всё высшее командование сухопутных войск. 35 генералов было снято с занимаемых постов. Был удалён со своего поста главнокомандующий сухопутными войсками генерал-фельдмаршал фон Браухич. Такая же судьба постигла командующего группой армий «Центр» генерал-фельдмаршала фон Бока, а также командующих 2-й и 4-й танковыми и 9-й полевой армиями — генерал-полковников Гудериана, Гепнера и Штрауса.

Бывшие гитлеровские генералы всеми способами стремятся ныне найти «объективные» причины, приведшие к грандиозному крушению их планов под Москвой. Они обвиняют Гитлера, который якобы не внял их умным советам и с опозданием нанёс удар по Москве. Так пишут Меллентин, а за ним Манштейн, Рендулич, Бутлар и многие другие генералы и западногерманские военные писатели, пытающиеся изо всех сил спасти честь германского генералитета. Другие немецко-фашистские генералы как Гот, Гудериан, Типпельскирх, стремятся с той же целью доказать, что основной причиной поражения под Москвой, конечно наряду с ошибками Гитлера, явилась суровая русская зима. Этой же «зимней теории» придерживался и бывший премьер-министр Великобритании Черчилль. Однако и он был вынужден признать, что Красная Армия, а не зима гнала «непобедимые» немецкие войска от Москвы. Черчилль в таком вынужденном признании был не одинок. Вплоть до разгрома фашистских войск под Москвой многие государственные и военные деятели США и Англии не верили, что Советский Союз может выстоять в войне против гитлеровской Германии. Московская победа показала всему миру, что Советская страна способна сокрушить агрессора. Это сыграло неоценимую роль в укреплении антигитлеровской коалиции. Героическая Москва стала признанным центром международной политики. Здесь в последующем состоялись важные встречи и совещания с нашими союзниками по войне, координировались военные усилия участников антифашистской коалиции.

Одержанную Советскими Вооружёнными Силами крупнейшую победу под Москвой и её огромное влияние на судьбы войны вынуждены признать даже гитлеровские генералы — непосредственные участники борьбы на подступах к столице СССР. Так, генерал Типпельскирх признает: «Для дальнейшего ведения боевых действий исход этой зимней кампании имел гибельные последствия...» «Наступление на Москву, — пишет генерал Гудериан, — провалилось... Мы потерпели серьёзное поражение...» Генерал Бутлар подчёркивает, что, поскольку наступление на Москву провалилось и намеченной цели на решающем направлении достигнуть не удалось, «для немцев начались дни величайших испытаний». Весьма примечательно свидетельство гитлеровского генерала Блюментрита, который отметил: «Кампания в России, а особенно её поворотный пункт — Московская битва, нанесла первый сильнейший удар по Германии как в политическом, таки в военном отношении».

Английские и американские исследователи второй мировой войны также не могли не признать значения этого поражения немецко-фашистской армии. Фуллер, например, отмечает, что после поражения зимой 1941/42 года «германская армия так и не вернула утраченную энергию, а в глазах всего мира она лишилась ореола непобедимой армии».

Московская победа свидетельствовала о том, что Советский Союз, ведя в то время войну против гитлеровской Германии один, внёс огромный вклад в дело борьбы с фашистским агрессором. В результате победы под Москвой укрепился и возрос авторитет СССР, его влияние на решение международных проблем.

Разгром гитлеровцев под Москвой, означавший начало коренного поворота в ходе войны, обострил противоречия внутри фашистского блока и сорвал расчёты гитлеровского командования на вступление в войну против Советского Союза Японии и Турции. Победа Красной Армии под Москвой явилась решающим фактором, заставившим правительства этих государств воздержаться от агрессии против СССР. Попытки фашистской Германии распространить своё влияние на Иран и использовать его территорию как плацдарм против Советского Союза также были пресечены.

Значительно осложнились отношения фашистской Германии с её сателлитами. Гитлеровское командование, оказавшееся перед неизбежностью затяжной войны, весьма нуждалось в усилении своих ослабленных поражением войск. Поэтому оно требовало от Венгрии, Румынии, Италии и других вассальных стран отправления на театр войны новых войсковых соединений, а также увеличения поставок сырья и продовольствия для Германии. Это, конечно, ложилось тяжёлым бременем на союзников Гитлера, которые и без того уже понесли большие потери и основательно подорвали свою экономику. Отсюда усиление недовольства войной и пассивное сопротивление немецко-фашистскому диктату. Ухудшились отношения между Финляндией и Германией. Никакой нажим и пропаганда тогдашнего финского правительства не были в состоянии подавить недовольство населения, вызванное тяжёлой войной, большими потерями и всё усиливавшимся давлением Германии на экономику страны.

Несмотря на то, что путём мобилизации внутренних ресурсов, дальнейшего ограбления оккупированных стран и давления на своих союзников фашистской Германии удалось укрепить своё пошатнувшееся положение, гитлеровская армия после понесённого ею поражения под Москвой вынуждена была на всю зиму и весну перейти к обороне и уже больше не могла вести наступление сразу на всём стратегическом советско-германском фронте. Такова была сила полученного ею удара под Москвой. Именно это явилось — наряду с устранением смертельной угрозы столице СССР — важнейшим стратегическим результатом одержанной победы, которая свидетельствовала о мощи Советского Союза и вошла в историю Великой Отечественной воины как величайший патриотический подвиг народов первого в мире социалистического государства и его Вооружённых Сил.

Отмечая факторы, обеспечившие победу под Москвой, следует прежде всего сказать о массовом героизме советских воинов, о неодолимой силе патриотизма советских людей, воспитанных партией в духе преданности социалистической Родине. 36 тысяч бойцов и командиров были награждены орденами и медалями. В боях отличились не только отдельные воины, но и целые соединения. За образцовое выполнение боевых заданий и проявленные при этом доблесть и мужество 14 дивизиям, 3 кавалерийским корпусам, 2 стрелковым и 5 танковым бригадам, 9 артиллерийским и 6 авиационным полкам и другим специальным частям было присвоено почётное звание гвардейских. Особо отличившимся 110 воинам, в том числе 28 воинам 8-й гвардейской стрелковой дивизии имени И. В. Панфилова, было присвоено звание Героя Советского Союза. Медалью «За оборону Москвы»» награждено более 1 миллиона человек. Великий подвиг защитников Москвы золотыми буквами вписан в историю борьбы советского народа за свою свободу и независимость.

Победа под Москвой свидетельствовала о росте боевого мастерства Красной Армии, её командных кадров, о совершенствовании управления войсками. Стали широко известны имена военачальников — участников битвы под Москвой. Это командующие фронтами и армиями Г. К. Жуков, И. С. Конев, С. К. Тимошенко, К. К. Рокоссовский, Л. А. Говоров, И. В. Болдин, К. Д. Голубев, М. Г. Ефремов, И. Г. Захаркин, В. И. Кузнецов, Ф. И. Голиков, Я. К. Крейзер, Д. Д. Лелюшенко, М. М. Попов и другие; руководящие работники штабов фронтов и армий В. Д. Соколовский, М. В. Захаров, М. И. Казаков, П. И. Бодин, Г. Ф. Захаров, В. С. Голушкевич, Л. М. Сандалов, Н. Д. Псурцев; командиры дивизий и корпусов И. В. Панфилов, В. И. Полосухин, А. И. Лизюков, Г. Г. Паэгле, П. А. Белов, Л. М. Доватор, А. П. Белобородов, М. Е. Катуков, И. А. Плиев, И. Ф. Петров, И. А. Ротмистров, П. Г. Чанчибадзе и многие другие. Большую организаторскую и воспитательную работу среди личного состава войск провели военные советы фронтов и армий, партийные организации, политработники войсковых соединений и частей. Следует особо подчеркнуть, что ведущую роль в боях сыграли коммунисты, своим бесстрашием, организованностью и стойкостью цементировавшие части и соединения.

Касаясь вопросов военного искусства в период Московской битвы, нельзя не отметить той огромной роли, которую сыграло своевременное накопление и целеустремлённое использование со стороны советского командования стратегических резервов. Надо прямо сказать, что, несмотря на тяжёлую, порою критическую обстановку в дни героической обороны Москвы, Ставка Верховного Главнокомандования проявила большую выдержку и волю, сохранив выдвинутые в район Москвы стратегические резервы для перехода Красной Армии в решительное контрнаступление с целью разгрома численно превосходившего врага. Опыт Московской битвы в использовании резервов Ставки весьма поучителен.

В период тяжёлых оборонительных сражений и в дни контрнаступления и общего наступления внесли достойный вклад в дело разгрома врага партизаны Подмосковья, Тульской, Смоленской, Калининской областей и Белоруссии. Своими ударами по коммуникациям вражеской армии, по тылам и штабам, узлам связи и гарнизонам они нарушали снабжение и затрудняли боевые действия войск врага. Партизанские отряды нередко выступали вместе с частями Красной Армии. Партизанский полк имени Лазо, отряд «Северный медведь», отряд Жабо и др. поддерживали радиосвязь со штабом Западного фронта и выполняли его задания. В дни Московской битвы выдающиеся подвиги совершили 3. Космодемьянская, Е. Чайкина, В. Карасев, К. Заслонов и другие. Родина высоко оценила мужество партизан, многие из которых были удостоены высокого звания Героя Советского Союза.

За выдающиеся заслуги трудящихся столицы, за их мужество и героизм в борьбе с врагом Москва была награждена 6 сентября 1947 года орденом Ленина, а в день 20-летия победы над фашистской Германией удостоена высокого звания города-героя.

Москвичи свято выполнили свор долг перед Родиной не только своим участием в борьбе против врага на поле сражения, но и героическим, самоотверженным трудом на фабриках и заводах. Трудящиеся столицы превратили город в крупный арсенал, который и в дни битвы под Москвой, и в дальнейшем поставлял фронту автоматы, миномёты, пулемёты, многие другие виды вооружения, снаряды.

Как священную реликвию бережёт автор этих строк грамоту, вместе с которой 27 сентября 1943 года ему был преподнесён автозаводцами Москвы миллионный автомат. Вот несколько строк из этой грамоты: «Коллектив Московского ордена Ленина автозавода в грозные дни октября месяца 1941 года по заданию партии начал производство автоматов-пулемётов образца 1941 года. Почётную и ответственную задачу, поставленную партией перед коллективом завода — дать как можно больше автоматов Красной Армии, — коллектив завода выполнил. Из месяца в месяц, перевыполняя задания Государственного Комитета Обороны, коллектив к 27 сентября 1943 года обеспечил выпуск одного миллиона ППШ, ставших массовым оружием Красной Армии. Выпуская миллионный автомат, коллектив завода решил преподнести Вам, тов. Василевский, юбилейный экземпляр... По поручению коллектива Московского ордена Ленина автозавода: директор завода И. Лихачёв; парторг ЦК ВКП(б) И. Горошкин; председатель завкома Н. Баранов; секретарь комитета ВЛКСМ Т. Морозова».

А сколько было в Москве предприятий, коллективы которых, как и автозаводцы, не считаясь ни с чем, самоотверженно трудились, чтобы дать фронту всё необходимое!

Хорошо памятны напряжённые дни, когда московские рабочие и инженерно-технические работники прилагали нечеловеческие усилия, чтобы успешно выполнить разработанный Центральным Комитетом партии и правительством план на IV квартал — план перестройки московской промышленности на нужды войны. Этот напряжённый план, несмотря на все трудности и сложность военной обстановки, был перевыполнен. В защиту Москвы, в разгром врага у стен города-героя достойный вклад внесли московские женщины и молодёжь. Их благородные дела навсегда останутся в памяти советского народа.

Великая победа в Московской битве ещё раз подтвердила слова бессмертного В. И. Ленина, который говорил: «Во всякой войне победа в конечном счёте обусловливается состоянием духа тех масс, которые на поле брани проливают свою кровь. Убеждение в справедливости войны, сознание необходимости пожертвовать своею жизнью для блага своих братьев поднимает дух солдат и заставляет их переносить неслыханные тяжести»[23]. В защите Москвы эти ленинские слова нашли своё яркое воплощение.

Мы с уважением и гордостью вспоминаем всех участников битвы под Москвой, склоняем свои головы перед памятью тех, кто отдал свои жизни за свободу и независимость Родины.

Стойкость и боевой дух защитников Москвы — советских воинов и трудящихся столицы — явились одним из важных факторов, обеспечивших эту всемирно-историческую победу.

Великая победа под Москвой есть воплощение гигантской силы и несгибаемой воли нашей Коммунистической партии, которая направляла усилия фронта и тыла, всего советского народа на разгром вражеских полчищ, вторгшихся на священную землю нашей Родины.

Письма Великой Отечественной


МОЛОДЫМ ЗАЩИТНИКАМ МОСКВЫ

Дорогие наши товарищи!

Любимые наши братья!

Славные героические защитники Москвы!

Примите горячий, боевой привет от комсомольцев и молодёжи столицы!

Вот уже около двух месяцев фашистские банды рвутся к сердцу нашей страны — любимой, родной Москве. Не считаясь ни с какими потерями, озверелый враг предпринял новое наступление. Опасность под Москвой не только не уменьшилась — она возросла.

И перед лицом этой возросшей опасности мы говорим вам, дорогие друзья, словами великого Кутузова:

   30 Ни шагу назад! Стоять насмерть!

Одни из нас работают на заводах, другие — на фабриках, третьи — на железной дороге, четвёртые — в артелях, пятые — в магазинах.

Все мы считаем себя бойцами. Все мы — на фронте. Воскресниками, выполнением двойных и тройных норм, участием в охране города от вражеских лазутчиков, провокаторов, пособников врага — всем мы помогаем фронту. Мы с вами — в одних рядах. На нас смотрит вся страна. В самых отдалённых уголках Союза, далеко за его рубежами миллионы людей каждое утро с волнением берут газетный лист — как в Москве?

И мы с вами, дорогие братья по оружию, отвечаем так, чтобы слышала вся страна, весь мир:

   31 В Москве крепко. Москва — на замке, враг не пройдёт!

Поганое фашистское зверье хотело сломить наше сопротивление — мы стали ещё крепче, ещё сплочённей.

Фашистские генералы замышляли разбить под Москвой наши армии — и под сокрушительными ударами красных бойцов оставили на полях Подмосковья десятки тысяч трупов своих солдат.

Фашистское вшивое отребье рассчитывало получить тёплые квартиры — и вынуждено зимовать на развалинах сожжённых и разрушенных домов, мёрзнуть и подыхать в подмосковных лесах и полях.

Фашистские вояки думали захватить нашу Москву коротким ударом — и вот уже скоро два месяца, как идут бои, а Москва так же недосягаема, как и в начале наступления.

Судьба столицы — в наших руках. Мы должны отстоять Москву, и мы её отстоим!

Храбрость наших воинов известна. Каждый молодой боец готов умереть, но не пропустить врага.

Будем крепче драться, друзья!

Биться с врагом, как славные катуковцы!

Биться с немецкими захватчиками, как наши героические красные гвардейцы!

Разить фашистское зверье, как Герои Советского Союза комсомольцы Середа, Жуков, Кисляков, Харитонов, Талалихин, Зайцев!

Вся молодёжь — на защиту родной Москвы!

Вперёд на врага!

В первые ряды мужественных и храбрых вставай, комсомолец!

Комсомольцы и молодёжь города Москвы,

около 80000 подписей.

«Правда», 1941, 30 ноября.


ПИСЬМА В. Г. КЛОЧКОВА ЖЕНЕ И ДОЧЕРИ[24]

19 августа 1941 г.

Едем на запад. Настроение превосходное. Целую крепко вас с доченькой, с Эличкой.


23 августа 1941 г.

Еду всё ближе к цели. Только что проводил глазами красавицу Волгу. Стоим в Сызрани. Через 15 минут едем дальше. Настроение прекрасное. Завтра встретимся со стервятниками.


25 августа 1941 г.

Здравствуйте, мои любимые Ниночка и Эличка! 24 августа приехали в Рязань, сегодня вечером будем в Москве. Враг совсем близко. Заметно, как по-военному летают наши «ястребки». Завтра в бой. Хочется чертовски побить паразитов. Писал эти строки в Рыбном, около Рязани, паровоз тронулся, поехали дальше.

25 августа. Ночь провели в Москве, чертовская ночь, дождь шёл всю ночь. Пока что неизвестно, был в Москве или около Москвы германский вор, но целую ночь ревели моторы самолётов.

Много мы проехали деревень, городов, сел, аулов и станиц, и везде от мала до велика от души приветствовали нас, махали руками, желали победы и возвращения. А беженцы просили отомстить за то, что фашисты издевались над ними. Я больше всего смотрел на детей, которые что-то лепетали и махали своими ручонками нам. Дети возраста Элички — и даже меньше — тоже кричали, и махали ручонками, и желали нам победы.

Из Украины в Среднюю Азию к вам туда через каждые три-пять минут едут эшелоны эвакуированных. С собой везут исключительно всё: станки с фабрик и заводов, железо, лом, трамваи, трактора — словом, врагу ничего не остаётся...

Гитлеру будет та же участь, какая постигла Бонапарта Наполеона в 1812 году.

Наш паровоз повернул на север, едем защищать город Ленина — колыбель пролетарской революции. Неплохо было бы увидать брата и племянника или племянницу.

Настроение прекрасное, тем более, я всем детям обещал побольше побить фашистов. Для их будущего, для своей дочки я готов отдать всю кровь каплю за каплей. В случае чего (об этом, конечно, я меньше всего думаю), жалей и воспитывай нашу дочку, говори ей, что отец любил её и погиб за её счастье...

Конечно, вернусь я, и свою дочь воспитаем вместе. Целую её крепко-крепко. Я здорово соскучился по ней, конечно, и по тебе, и тебя целую столько же и так же крепко, как и Эличку.

Привет мамаше...

Ваш папа В. Клочков.


27 августа 1941 г.

Нина и Эли! Пошёл в бой. Целую. Ваш папа.


1 октября 1941 г.

Самолёты сегодня ещё не бомбили. Между прочим, наших самолётов летает больше. В день 10-15 раз бывает воздушная тревога. Наше подразделение потерь ещё не имеет. Да и в целом дивизия потеряла только 8 человек убитыми и человек десять ранеными. Сам я и все бойцы нашего подразделения чувствуют себя превосходно.


31 октября 1941 г.

Нахожусь в районе обороны на подступах к родной Москве (120 километров от Москвы). Не писал давно потому, что несколько дней идут жаркие бои. Враг бросил всё и прёт, как бешеная свинья, не жалея ничего. Сейчас пока сдерживаем его яростные атаки...

Дочка, ты соскучилась о папе? Папа бьёт фашистов и, когда перебьёт их всех, придёт к Эличке и привезёт ей гостинцев много-много...


Не ранее 7 ноября 1941 г.

Милая жена и любимая дочь!

Ваш папа жив и здоров, неплохо воюет с немецкими извергами.

Нинуся, я вчера вкратце написал вам о награде и поздравил вас с праздником. Сегодня можно описать подробно.

Представили меня к правительственной награде за боевые действия, к боевому ордену Красного Знамени. Это почти самая высшая военная награда. Мне кажется, уж не так-то много я воевал и проявлял геройства. Я только был бесстрашным и требовательным к бойцам и командирам. Наше подразделение набило фашистов в три раза больше своих потерь. Притом, когда идёт бой, очень скоро проходит день, иногда сражение идёт по 6 часов в день.

Нина, ты знаешь, какой я энергичный был на работе, а в бою тем более. Мне кажется, командир части и комиссар переоценили меня. Но они славные командиры, всегда на передовых позициях и тоже представлены к награде. Словом, наша часть действует хорошо. Иногда сила противника превосходит в 5—6 раз нашу, и мы сдерживаем его атаки.

Наши самолёты не дают немцам покоя. Особенно, Нина, «гитары»[25] наводят ужас на фашистов. «Гитары» — это такое мощное оружие, что ты и представить не можешь. Чёрт знает что за русские изобретатели! Когда бьёт «гитара», немцы рвут на себе волосы, а пленные немцы говорят: «Покажите вашу «гитару», а потом расстреляйте». На самом деле, и мы близко наблюдали: где разрывались снаряды «гитары», всё уничтожалось к чёрту, и мокрого места не оставалось...

Сегодня, Пинок, мы провели праздник в землянках и окопах, провели неплохо, даже и выпили; конечно, вспомнил тебя и дочурку.

Вернусь, расскажу обо всём, а рассказать есть о чём. Нинок, сколько раз вы получили от меня деньги? 6 ноября 1941 года выслал вам 400 рублей.

Частенько смотрю на фото и целую вас.

Соскучился здорово, но ничего не попишешь, разобьём Гитлера — вернусь, обниму и поцелую.

Пока до свидания.

Привет мамаше... Вас крепко и очень крепко целую.

Ваш любимый и любящий вас папа.

Мой новый адрес: действующая армия, полевая станция 993, в/ч 1075, 2-й батальон, 4-я рота, политруку Клочкову.

В. Клочков.

«Комсомольская правда», 17 ноября 1942 г., №270


ПИСЬМО КАПИТАНА И. М. ГУНДИЛОВИЧА ЖЕНЕ
В. Г. КЛОЧКОВА

Ноябрь 1941 г.

Василий Георгиевич был любимцем не только нашего подразделения, но и всей части. Постоянно весёлый и жизнерадостный, он умел поддержать боевой дух своих подчинённых. Храбрый и самоотверженный в боях с врагами, он первым в нашей части за боевые отличия был награждён высшей правительственной наградой — орденом Красного Знамени.

Весть о смерти Василия Георгиевича с быстротой молнии облетела ряды бойцов. Месть за своего любимого политрука была ответом за эту тяжёлую утрату. Бой разгорелся с новой силой, враг был разбит наголову.

Пусть будет единственным утешением в нашей тяжёлой утрате то, что Родина никогда не забудет героических подвигов Василия Георгиевича. Его имя войдёт в историю.

«Комсомольская правда», 17 ноября 1942 г., № 270


ПИСЬМО ДЕПУТАТОВ ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР
ТРАКТОРИСТОК Ц. КОВАРДАК, В. БАХОЛДИНОЙ,
М. СУХОРТОВОЙ, П. АНГЕЛИНОЙ
К ЖЕНЩИНАМ-МЕХАНИЗАТОРАМ СТРАНЫ

Дорогие подруги!

Настал грозный час, когда наши братья, мужья уходят на фронт, чтобы разгромить фашистских бандитов, по-разбойничьи напавших на наше родное Отечество.

Советское правительство призвало наш великий народ к священной Отечественной войне против кровавого пса Гитлера и его банды, которая хочет залить кровью наши цветущие поля, наши светлые города и сёла, принести на нашу землю нужду и разорение, голод и холод. Фашистские варвары оставили без хлеба и крова тысячи и тысячи ни в чём не повинных людей. От фашистских бомб под обломками зданий погибли тысячи детей, стариков, мужчин и женщин во Франции, в Греции, Польше и других странах Европы.


src="/i/44/425744/str_536.png">
Взбесившийся враг двинул свои полчища на советские границы. Но могучей лавиной поднялась от края до края непобедимая Советская страна. Сердца наши переполнены одним чувством — раздавить гадину, отдать все свои силы, свою жизнь за Родину, за партию большевиков.

В эти суровые дни войны советские люди от малого до старого должны и будут героически и самоотверженно работать на любом участке. В войне фронт и тыл неотделимы. Нам, женщинам, девушкам, предстоит заменить мужчин. Провожая их на священную битву с фашистскими бандитами, мы скажем им: «Идите, родные, храбро в бой, беспощадно громите фашистов. А мы здесь, в тылу, — на полях, в МТС, в колхозах и совхозах, на тракторах и комбайнах заменим вас».

Сейчас пришла пора, когда все колхозницы, все, кто изучали знает технику трактора, комбайна и других машин, должны сесть за руль, взять в руки штурвал.

На полях колхозов и совхозов зреет обильный урожай. Мы призваны при любых условиях собрать все до единого колоска.

Дорогие подруги-трактористки, идите на машины, на тракторы и комбайны!

Трактористки и комбайнерки, женщины-шофёры! Учите своих подруг умению водить тракторы, организуйте кружки трактористов, комбайнеров, водителей других машин. Сделаем так, чтобы в любой МТС, в любом колхозе было достаточно женщин, девушек, способных обеспечить бесперебойную работу тракторов и комбайнов. Покажем нашу верность, нашу любовь к Родине и в тылу, на трудовом фронте.

Дружной, организованной стахановской работой на полях в колхозах и совхозах дадим нашей стране, нашей героической Красной Армии в избытке хлеба, продуктов.

Будем трудиться на полях, беречь социалистическое добро, работать геройски и самоотверженно.

Будем помнить всегда, что каждый колосок собранного урожая — это новая пуля по врагу. Каждая капля сбережённого горючего — это дополнительная пища нашим боевым машинам.

«Комсомольская правда», 25 июня 1941 г., № 147


БИТЬСЯ ДО ПОСЛЕДНЕГО ВЗДОХА

Сказать о них звери — мало. Фашист — больше, чем зверь. Это изверг. Людоед.

Кровь, человеческая кровь, истребление людей — вот что питает фашиста, вот что держит его на ногах.

Мы никогда не простим кровавому Гитлеру смерть наших отцов и матерей, истязания наших сестёр и жён, убийство наших детей! Никогда! Мы отомстим, отомстим за всё!

Город Т. издревле мирный русский город. Здесь бывал Пушкин. Здесь люди жили мирно. Здесь вырастал русский мастеровой народ.

Мы прошли по улицам города. Нам не забыть, что сделали с ним гитлеровские стервятники. Нам не простить им этого вовек!

Груды развалин вместо домов. Пепелища вместо улиц и площадей. Здесь но было ни военных объектов, ни воинских частей. Но это ли могло остановить фашистских коршунов?

Вот школа. Здесь учились дети. Сюда они собирались на пионерские вечера. Здесь проходило их счастливое детство. Её — школу — избрали фашистские лётчики своей мишенью. Разбиты стены. Снесена крыша...

Вот аптека. Почта. Кино. Городской театр. Что стало с этими мирными учреждениями? Они разрушены до основания. На них фашисты сбросили свой смертоносный груз. Под обломками этих зданий погребены десятки невинных людей.

Вот больница и городская поликлиника. Гитлеровские негодяи, воздушные дьяволы отлично видели санитарные знаки. Они прекрасно знали, что здесь лежат больные, беспомощные люди. Но их ли, этих двуногих зверей, могло это остановить! Они как хищники обрушились на эти здания. На них они сбросили свои бомбы. Изверги! Разве их могло что-нибудь усовестить? Да и можно ли говорить о головорезе с совестью? Мастера живодёрского дела, они справляли своё кровавое пиршество с дьявольским хладнокровием и спокойствием. Но и этого им казалось мало. На самолётах они гнались за убегающими женщинами, детьми, стариками, строча по ним из пулемётов.

Вот лежит ещё не остывший труп работницы Кузнецовой. Вот труп старика с пробитой головой. Рядом три трупа детей.

Вот работница Мария Лебедева Фашисты разрушили её дом. Они убили её двух детей. Они сожгли её стариков.

Мы видели, как, обливаясь слезами, обезумевшие от горя матери разыскивали под обломками домов своих детей. Мы слышали предсмертные стоны стариков...

Когда смотришь на наши советские деревни, где побывали гитлеровские живодёры, кровь стынет в жилах.

В селе М. они пробыли только три дня. Могучим ударом их вышибли из села. Но что они натворили за эти три дня! В селе не осталось ни одного целого дома. На улицах валяются тысячи разодранных книг. Они не успели предать их огню. Магазины и склады разграблены. У колхозников фашисты забрали не только весь скот, но и все тёплые вещи, вплоть до детских валенок и байковых платьев.

Но и этого им было мало. Душа фашиста жаждет крови, человеческой крови! Они согнали в церковь больше ста стариков, не успевших уйти из села, и три дин пытали их. Они им не давали есть. Каждый день фашисты угрожали им смертью. И наверняка расстреляли бы этих невинных людей, но сделать этого они не успели. Раньше, чем они осуществили это кровавое злодеяние, их вышибли из села. Но даже в момент бегства фашисты не могли смириться с тем, что старики остаются нетронутыми. И они открыли огонь из пулемётов по церкви, где взаперти сидели старики. Негодяи убили и ранили несколько человек.

На улицах М. мы видели трупы убитых и замученных колхозниц.

Над пленными красноармейцами гитлеровцы издеваются с дьявольской изощрённостью. Они колют их штыками, бьют прикладами.

Наши войска выбили только что фашистов из деревни В. Вот что рассказывает лейтенант Кузнецов, который был выручен своими товарищами из фашистского плена:

Я был тяжело ранен. Лежал без сознания. Когда наше подразделение отошло на новый рубеж, меня схватили фашистские бандиты и бросили в сарай. Вскоре сюда же бросили ещё одного тяжело раненного красноармейца. Оба мы истекали кровью. Но перевязать друг друга нам категорически запретили. Невыносимо хотелось пить, но пить нам не дали. После долгих, ужасных издевательств над нами фашисты принесли помои и вылили их в свинячью кормушку. Сюда же они впустили свинью. Сначала к кормушке они подвели свинью, а потом подтащили нас и заставили пить вместе со свиньёй...

Когда наша часть выбила фашистов из деревни, лейтенанта Кузнецова нашли чуть живым. Тело красноармейца Б. было уже бездыханным.

Все эти злодеяния взывают к мщению. Биться, биться до последнего вздоха, биться, пока не будет уничтожен последний гитлеровец на нашей священной земле!

Шопан Конуспаев, старший политрук, депутат

Верховного Совета СССР.

«Правда», 1941, 5 декабря


ПИСЬМА НАТАШИ КОВШОВОЙ[26]

ГОД 1942-й


24 февраля


Милая, родная моя мамусенька!

Вот я и на фронте. Всё обстоит очень хорошо. Настроение отличное. Всего три дня мы в бою, а уже там много успехов.

Каждый бой оканчивается нашей победой, да какой! Немцы удирают, бросают всё. Мы заняли уже шесть населённых пунктов и в каждом захватили большие и важные трофеи. Противотанковые пушки, пулемёты, целые склады боеприпасов и провианта, лошади, повозки, машины, велосипеды и прочее. Много-много всего. Мы выбиваем фашистов так быстро, что они даже не успевают сжигать деревни. При отступлении зажгут несколько домов — и всё, а то и того не успеют. Бойцы и командиры показали себя с самой лучшей стороны: отвага, выносливость и преданность — качества, обязательные для каждого. Девушки-санитарки — настоящие героини, под градом пуль и разрывов мин идут вместе с бойцами, перевязывают раненых, вытаскивают их из самого огня. Мы с Машей всё время находимся вместе. Она хорошая подруга, смелая и сообразительная. С ней хорошо в бою, она не бросит в беде.

Я по-прежнему верю, что со мной ничего не случится, что всё будет хорошо. Интересно, что, попав первый раз под неприятельский огонь, я не испытывала никакого страха. А сейчас я уже совсем привыкла к свисту пуль (фиии-ууу) и завыванию мин, даже головы не поворачиваю.

Командир нашей! части, наш непосредственный начальник, — очень хороший, смелый и умный командир. Мы всё время находимся при нём и вместе с ним участвуем в бою.

Ну а как вы там живете, все ли здоровы? Я о вас очень соскучилась. Скоро разобьём врага и приедем к вам, мои родные, любимые! Мамуленька, родненькая! Не беспокойся обо мне, всё будет хорошо, любимая моя матя! Вот подожди, весна придёт, и будет всё в порядке.

Целую тебя крепко, крепко и нежно, моя хорошая мамочка. Передай привет Кате и Аркаше. Целуй их за меня. И пусть они тебя поцелуют.

Твоя Наташа.


17 июня


Милая моя тётушка, родная Надюшка!

Сегодня получила от тебя письмо и спешу на него ответить. Я жива, здорова, бодра и весела, как всегда. Снова у себя в батальоне, где встретили меня тепло и радостно. Только одно удручает: никуда меня наш комбат не пускает и винтовки не даёт. Говорит: «Пока рана совсем не зарастёт, я вас никуда не пущу. А будете возражать, отправлю опять в медсанбат и скажу, чтобы раньше срока не выписывали». Слышишь, как громко! Ну, это, конечно, шутки. В первом же бою я буду опять на своём месте.

Правда, за бой 20 мая я получила самый строгий выговор от комбата. Он перед боем указал мне точку, из которой я должна стрелять, а я посмотрела — оттуда ничего не видно, и со своим учеником Борисом Б. выдвинулась вперёд. Смотрю, уже наши танки пошли на деревню, за ними штурмующая группа. Ну, я вижу, что мне больше дела будет в деревне, и туда (как раз группа наших автоматчиков во главе замкомбата двигалась туда). Ну, прямо за штурмующей группой влетели мы в деревню. Там же удалось подстрелить пять фашистских автоматчиков. А потом меня позвал комбат. Ну а дальше комбат так рассказывает: «Вы у неё спросите, что она только там не делала?.. На немецкий танк лазила, прикладом по нему стучала, раненная, раненых перевязывала, и спрашивается — для чего? Ведь это не её снайперское дело. А результат? Вышел из строя нужный человек». Ну, он уж очень преувеличивает. Просто меня, замкомбата и комиссара ранило одной миной, когда мы собирались двигаться вперёд. Раненого комиссара я отправила со связным, а сама осталась одна с замкомбата в каменном доме. Тащить я его не могла, так как ранена была в обе руки и обе ноги. Причём левая рука сразу повисла как плеть, и ни туда и ни сюда. Но правая действовала, а поэтому я ему немножко помогла на месте. Я никогда не забуду этих минут, проведённых с глазу на глаз с умирающим (он умер очень скоро, даже вынести его не успели).

Всё время он кричал: «Наташа, Наташа, я умираю!» Я затащила его в комнату каменного дома, положила под голову шапку. «Мне душно, Наташа, сними с груди камень». Я расстегнула ему воротник шипели, распустила пояс. «Теперь лучше мне. Возьми меня за руку, Наташа, за правую руку, я сейчас умру...» Он помолчал минуту. Я стряхнула с лица его пыль и копоть. «Ты передай всем, что я умер, как настоящий москвич-большевик. Отомсти за нас, Наташа. Поцелуй меня». Поцеловала я его, и он замолчал и больше не говорил ни слова до тех пор, пока не пришёл адъютант комбата и не отправил меня на перевязку.

Я сама дошла до медпункта, а уже оттуда отправили на лошади, а потом на машине. Хотели меня из медсанбата направить в полевой госпиталь, да я не поехала, потому что это значит, почти наверняка, что загонят в тыл, а потом в свою часть вряд ли попадёшь. Поэтому и лечилась я в роте выздоравливающих, а оттуда выписалась досрочно. Ранки мои, несмотря на то, что кровь у меня третьей группы, заживали на редкость хорошо, без единого нагноения, что при осколочных ранениях бывает очень редко. Сейчас чувствую себя очень хорошо. Рука левая работает почти нормально, только значительно слабее правой. Ну, это скоро пройдёт.

Сегодня на нас заполняли характеристики для получения снайперского значка. Так что скоро получим. Ну, пока всего хорошего. Спасибо за хорошую помощь в тылу! Постараемся не подкачать на фронте.

Твоя Наташа.


13 августа


Милая моя мамусенька!

Сегодня получила твоё письмо с моей довоенной фотографией. Ты права, мне очень приятно смотреть на неё: я то и дело её достаю из кармана гимнастёрки. У меня уже нет ни одной своей фотографии, все куда-то исчезли. Да! А ты получила мою фотографию, где мы с Машенькой сняты?



Мы совершили большой переход, примерно 115 километров, и теперь наступаем в другом месте и с другой армией. Место здесь очень болотистое, грязь везде по колено. Ну ничего, мы и здесь повоюем. Ты Машеньке напиши, чтобы она зря не нарывалась, а то с ней никакого сладу нет. Я после ранения стала много осторожней. А насчёт денег ты мне не говори. Раз у вас есть чего покупать, да ещё такие вкусные вещи, то пусть лучше будут у тебя деньги, а не у меня, они мне понадобятся только после войны: платьице хорошее купить! А пока целую и обнимаю крепко.

Твоя Натуся.


30 ноября 1942 года


Дорогая мать!

Эту тяжёлую и горькую весть для Нас мы сообщаем Вам своим снайперским коллективом, членом которого не так давно была Ваша дочь Наташа.

Ваша любимая дочь Наташа погибла смертью храбрых в борьбе с ненавистным всему человечеству врагом. Был август месяц. Наши войска очищали от кровавого зверя нашу родную землю. Шли жаркие бои, участницей которых была и Наташа со своей неразлучной подругой Машей Поливановой.

Враг, выбитый из своих укреплений, старался возвратить утерянные позиции. Он предпринимал яростные атаки одну за другой. За короткий срок враг выпустил по небольшому участку нашей передовой линии свыше тысячи снарядов и мин. Земля стонала под ударами. На ней, казалось, не было живого места. Одновременно фашисты поливали всю площадь ливнем пулемётного и автоматного огня. Вдруг весь этот адский грохот смолк. Стало ясно, что враг идёт в атаку. Он напирал, хотел прорваться как можно скорее, ибо минуты решали успех. Часть бойцов, где были Наташа и Маша, были окружены и отрезаны фашистами. Командира убило. Тогда раздался спокойный и твёрдый голос: «Снайпера! Слушать мою команду! Принимаю командование на себя!» Это была Наташа. И оттого ещё, что он принадлежал девушке, все быстро пришли в себя и восстановили порядок. Каждый занял своё боевое место. Горстка воинов под командованием Наташи стойко отражала атаки гитлеровцев. Но вскоре в живых осталось только трое — Новиков, Наташа и Маша. Они тоже были ранены, особенно тяжело Новиков. Девушки лежали рядом и стреляли. Близко к ним подобрался фашистский офицер, который предложил им сдаться. «Получай, фашистский гад!» — крикнула Наташа, выстрелив в него в упор. Пули снова засвистели около девушек, земля взметнулась от разрыва мин, всё окуталось пылью и дымом. Гитлеровцы подползли к подругам. Враги уже знали, что это девушки, что они ранены и истекают кровью.

«Машенька, у тебя есть гранаты?» — «Две», — ответила Маша. «И у меня две». Загремели взрывы, и к десяткам валявшихся вражеских тел прибавились новые трупы.

«Мне плохо, Наташа, у меня нет сил бросить вторую гранату...» — «И не надо бросать. Ты только встряхни, чтобы и себя и проклятых...» — сказала Наташа.

Девушки лежали неподвижно. Они больше не стреляли. Фашисты обступили их со всех сторон, рассматривая бледные, как мел, лица и мокрые от крови гимнастёрки. Тогда раздались ещё два взрыва. Это сделали своё дело последние гранаты, которые были у Наташи и Маши.

Так оборвались молодые, прекрасные жизни двух девушек-подруг, разивших врага до последнего мгновения.

После того как была отбита атака гитлеровцев, все узнали о безвозвратной и горькой потере любимых девушек — Наташи и Маши. Все поклялись у их могилы мстить и мстить врагу.

Гордитесь же Вашей Наташей, она была любимицей у нас, и её светлого образа мы не забудем никогда. Наташа истребила 167 фашистов.

За беспримерный героизм в борьбе с немецкими фашистами, за проявленное мужество и отвагу Наташа и Маша представлены посмертно к званию Героя Советского Союза.

Снайперы — ученики Наташи:

Файзуллин, Субботин, Потехин, Жалнин, Куприянов, Александров, Конаков.

Секретарь бюро ВЛКСМ —

старший лейтенант Герасимов.


ОНИ СТАЛИ ДЕТЬМИ УЗБЕКИСТАНА

Война, навязанная нам фашистскими извергами, разрушила много тысяч семейных очагов. Тысячи детей остались без крова, потеряли родителей. Их вывезли в глубокий тыл. Многие были эвакуированы из прифронтовых районов в Узбекистан и встретили здесь сердечную заботу и внимание.

В Узбекистане широко развернулось общественное движение помощи эвакуированным детям. Тысячи ребят — русских, украинцев, белорусов и других национальностей — взяты на воспитание в узбекские семьи.

Бахрыхан Ашир Ходжаева, уже воспитавшая четырёх детей, теперь взяла на воспитание ещё шестерых. Кузнец Ша-Ахмедов любовно воспитывает шестерых ребят. Четырёхлетний Лёня Хорошевский живёт в прекрасных условиях в семье Акылджана Шарафутдинова. Отлично живётся пятилетнему Мише Белоусову, который воспитывается в семье Автоходжаева. Мальчик горячо привязался к своим приёмным родителям и уже говорит в семье не только по-русски, но и по-узбекски.

Можно привести ещё множество подобных примеров.

Особого внимания заслуживает почин янги-юльских колхозников, организовавших при крупных сельскохозяйственных артелях небольшие детские дома, содержание которых колхозы приняли на свой счёт. От янги-юльских колхозников не отстают многие предприятия и учреждения нашей республики, имеющие детские сады и взявшие на полное воспитание сотни эвакуированных детей.

Многие граждане отдают в фонд помощи детям свои сбережения и ценные вещи. Недавно, например, главный инженер Маргеланской шёлкомотальной фабрики товарищ Минц внёс в этот фонд 3137 рублей.

В Ташкенте организовался крепкий актив, плодотворно работающий на этом благородном поприще: Е. П. и Н. А. Пешковы, Л. И. Толстая, Г. И. Абдурахманова и многие другие. Они подают пример неустанной работы по оказанию помощи детям: систематически ведут учёт эвакуированных детей, восстанавливают потерянную связь с родителями (если есть хоть малейшие данные о том, что они живы), работают по трудовому устройству детей и т. д. Прекрасный почин сделал также актив жён командиров, который осуществляет повседневный контроль над столовыми детдомов.

Шесть тысяч эвакуированных детей питаются в специально оборудованных в Ташкенте детских столовых. Более тысячи ребят отдыхает в лучших детских санаториях Узбекистана: Чимгане, Хасанбае, Ореховой роще, «Вуадиль», «Красная майка» и других.

В 57 детдомах, открытых для эвакуированных детей, 13 000 маленьких граждан нашли тёплую заботу и внимание. Практически разрешён вопрос о трудовом устройстве многих детей в колхозах, совхозах и на предприятиях.

Всё это, конечно, является лини, частью того, что мы должны ещё сделать. Но всё, что нужно, будет сделано. Женщины Узбекистана, призванные к жизни Великой Октябрьской социалистической революцией, свободные узбекские женщины, чьи отцы, мужья и сыновья мужественно сражаются на фронте, выполняют свой долг: вместе с дочерьми других братских народов СССР они охранят и воспитают хорошими советскими патриотами наших детей.

Кончится война, кровавый фашизм будет разбит и сметён с лица земли, и юное поколение Страны Советов вновь заживёт счастливой, радостной жизнью.

А. Махмудова,

депутат Верховного Совета СССР,

заместитель Председателя Президиума Верховного Совета

Узбекской ССР.

«Правда», 1942, 16 августа

Публикации военных лет


ЕЛЬНИНСКИЙ УДАР

По обе стороны большака, тут и там в ложбинах, в кустах, на обратных скатах бугорков и просто у обочины пути высятся штабеля снарядов, горки винтовочных патронов в картонной упаковке. Поодаль, на огневых позициях, видны орудия. В нескошенной ржи, в дубовых кустарниках, в окопах валяются винтовки, автоматы, пулемёты. И по тому, как всё это брошено, оставлено, рассеяно, нетрудно понять, какая здесь была паника, в каком животном страхе, забыв обо всём, кроме собственной шкуры, удирали отсюда хвалёные дивизии Гитлера.

Да и как им было не удирать! Обратите внимание: позиции противника все в воронках от разрывов наших снарядов. Все места, где был враг, исклёваны огнём нашей артиллерии. Овраги, канавы, долины у деревень — вернее, у пепелищ населённых пунктов, уничтоженных фашистами, — завалены трупами насильников, топтавших нашу священную землю.

Деревенька за деревенькой. У дворов — колхозники. Радостные возгласы слышны в вечернем воздухе. И тут же — сдавленное рыдание женщин, плач детей над пожарищами.

Всё это — и сожжённые деревни, и истоптанные вражескими кованными в двадцать шесть гвоздей сапогами поля и перелески, — всё это свидетельствует о гнусном облике фашизма, всё это вопиет о священном возмездии заклятым врагам.

Позади остались высотки. Впереди в котловине расположен город Ельня. Здесь, в Ельнинском районе, свирепствовали гитлеровские банды. Какими словами выразить, какими словами поведать о неслыханных преступлениях фашистских злодеев?! Город Ельня выжжен. По улицам, полным пепла, гари и смрада, ходят бездомные жители.

Красноармейцы собирают трофеи, закапывают вражеские трупы, строят взорванные мосты. Гром артиллерийской канонады доносится с запада за добрых два десятка километров. Там доблестные части наши продолжают громить врага. Здесь, в освобождённом от гитлеровских бандитов районе, началась новая, полная напряжённых трудов и усилий страница жизни. Более полусотни сел и деревень отбито у врага. А Ельня, вся ельнинская округа вошли отныне в историю Великой Отечественной войны как места, где были ожесточённые бои и где наголову разбита крупная армейская группировка противника.

Ельня... Сюда после Смоленска ринулись фашистские орды. Здесь, в этом старинном русском городке, сходились многие пути. Отсюда шли большаки на север, на северо-восток, на восток и юго-восток. Отсюда, из этого узла дорог, гитлеровцы думали развивать наступление — двигаться и на Москву и на юг.

Немецкое командование учитывало особый рельеф Ельнинского района. Окружённый высотами, покрытый лесными массивами, изрезанный оврагами, Ельнинский район казался противнику особенно удобным дли сосредоточения крупных сил.

Не останавливаясь перед потерями, устлав пути к Ельне трупами и залив кровью своих солдат, фашистское командование добилось захвата Ельнинского района. Это было в июле. С тех пор противник не прошёл дальше ни шагу. Советское командование разгадало его замыслы. Оно в полной мере оценило всё значение Ельни и её района, поставив задачу: разгромить здесь врага.

После вдумчивой подготовки и выработки плана действий наши войска перешли в наступление. Удар был рассчитан методично и точно. Нанесён он был неотразимо. В первые же дни оказались разгромленными части 10-й танковой дивизии врага. Наши воины под командованием энергичного и весёлого украинца полковника Утвенко растрепали и уничтожили полки 15-й дивизии противника, захватив при этом тяжёлые орудия, боеприпасы а пленных. К слову сказать, эти орудия были обращены в сторону врага.

Умело и доблестно действовали части полковника Миронова, командиров Некрасова и Батракова.

Гитлеровцы перешли к обороне. На командных высотах они создали крупные узлы сопротивления, построили окопы, дзоты, проволочные заграждения. В их блиндажах были не только бревенчатые перекрытия, накаты и полутораметровые настилы земли, но и рельсовые перекрытия. Несмотря на всё это, враг нёс огромные потери. Особенно велики были потери от нашего артиллерийского огня.

Я говорил с пленными. Они рассказывали, что советский артиллерийский огонь подавляет их морально, уничтожает в их убежищах и укрытиях.

Однако в эти дни вражеская группировка полностью ещё не была разгромлена. Главное командование фашистской армии, придававшее большое значение району Ельни как выгоднейшей позиции для дальнейшего наступления, стремилось любой ценой удержать в своих руках этот район. Оно подтягивало сюда всё новые дивизии.

После короткой передышки наши части с новыми силами ринулись на врага. Пехота, артиллерия, танки и авиация действовали согласованно. В первых числах сентября этот натиск особенно усилился. И вражеские дивизии дрогнули под нашими могучими ударами.

В ночь на 5 сентября под покровом темноты, оставив обречённых на смерть автоматчиков и миномётчиков для прикрытия, открыв яростный артиллерийский и миномётный огонь по нашим частям, захватчики в беспорядке и панике отступили.

В боях под Ельней беззаветную преданность Родине проявили бойцы, командиры и политработники. Воодушевлённые высоким чувством советского патриотизма, священной ненавистью к фашизму, они нанесли гитлеровским ордам могучий удар.

Владимир СТАВСКИЙ[27]

«Правда», 9 сентября 1941 года


СЕДЬМАЯ СИМФОНИЯ

Моя симфония навеяна грозными событиями 1941 года. Коварное и вероломное нападение германского фашизма на нашу Родину сплотило все силы народа для отпора жестокому врагу. Седьмая симфония — это поэма о нашей борьбе, о нашей грядущей победе.

В связи с событиями 1941 года жизнь поставила вопрос о роли работников культуры в эти дни. Война, которую мы ведём с гитлеризмом, — это война самая справедливая. Мы защищаем свободу, честь и независимость Отчизны. Мы боремся за лучшие в истории человеческие идеалы. Мы боремся за свою культуру, за науку, за искусство, за всё то, что мы создавали и строили. И советский художник никогда не будет стоять в стороне от той исторической схватки, которая сейчас ведётся между разумом и мракобесием, между культурой и варварством, между светом и тьмой.

Почти вся симфония была сочинена мной в родном городе — Ленинграде. В город рвались гитлеровские орды. Город подвергался бомбардировкам с воздуха, по нему била вражеская артиллерия. Все ленинградцы дружно сплотились и вместе со славными воинами Красной Армии поклялись дать отпор врагу.

В эти дни я работал над симфонией. Работал много, напряжённо и быстро. Мне хотелось создать произведение о наших днях, о нашей жизни, о наших людях, которые становятся героями, которые борются во имя торжества над врагом, становятся героями и побеждают. Работая над симфонией, я думал о величии нашего народа, о его героизме, о прекрасных качествах человека, о нашей природе, о гуманизме, о красоте. Во имя всего этого мы ведём жестокую борьбу.

Симфонию я закончил 27 декабря 1941 года. 5 марта 1942 года она впервые была исполнена в Куйбышеве, а теперь прозвучит в сердце нашей Родины — Москве.

Велико внимание всей партии, народа, всей страны к вопросам культуры. В трудные дни войны новые музыкальные произведения разучиваются и исполняются. Новые драматические произведения ставятся в театрах. Художники работают над новыми картинами.

В военное время наша культура двигается вперёд и развивается. Работники культуры вместе со всем народом помогают Красной Армии громить врага. Нашей борьбе с фашизмом, нашей грядущей победе над врагом, моему родному городу — Ленинграду я посвящаю свою Седьмую симфонию.

Д. ШОСТАКОВИЧ[28]

«Правда», 29 марта 1942 года


ТАНЯ

В первых числах декабря 1941 года в Петрищеве, близ города Вереи, гитлеровцы казнили восемнадцатилетнюю девушку-партизанку.

Ещё не установлено, кто она и откуда родом. Незадолго до разыгравшейся в Петрищеве трагедии один из верейских партизан встретил эту девушку в лесу. Они вместе грелись в потаённой партизанской землянке. Девушка назвала себя Таней. Больше местные партизаны не встречали её, но знали, что где-то здесь, неподалёку, заодно с ними действует отважная партизанка Таня.

То было в дни наибольшей опасности для Москвы. Генеральное наступление гитлеровцев на нашу столицу, начавшееся 16 ноября, достигло к этому моменту своего предела. Неприятелю удалось на значительную глубину охватить Москву своими клещами, выйти на рубеж канала Москва — Волга, захватить Яхрому, обстреливать Серпухов, вплотную подойти к Кашире и Зарайску. Дачные места за Голицыном и Сходней стали местами боёв, а в Москве слышна была артиллерийская канонада.

Однако эти временные успехи дались врагу не дёшево. Советские войска оказывали ему сильнейшее сопротивление. Продвигаясь вперёд, гитлеровцы несли громадные потери и к началу декабря были измотаны и обескровлены. Их ноябрьское наступление выдохлось, а Верховное Главнокомандование Красной Армии уже готовило врагу внезапный и сокрушительный удар.

Партизаны, действовавшие в захваченных оккупантами местностях, помогали Красной Армии изматывать врага. Они выкуривали фашистов из тёплых изб на мороз, нарушали связь, портили дороги, нападали на мелкие группы солдат и даже на штабы, вели разведку для советских воинских частей.

Москва отбирала добровольцев-смельчаков и посылала их через фронт для помощи партизанским отрядам. Вот тогда-то в Верейском районе и появилась Таня.

Небольшая, окружённая лесом деревня Петрищево была битком набита гитлеровскими войсками. Здесь, пожирая сено, добытое трудами колхозников, стояла кавалерийская часть. В каждой избе было размещено по десять-двадцать солдат. Хозяева домов ютились на печке или по углам.

Фашисты отобрали у колхозников все запасы продуктов. Особенно лют был состоявший при части переводчик. Он издевался над жителями больше других и бил подряд всех — и старого и малого.

Однажды ночью кто-то перерезал все провода полевого телефона, а вскоре была уничтожена конюшня гитлеровской воинской части и в ней семнадцать лошадей.

На следующий вечер партизан снова пришёл в деревню. Он пробрался к конюшне, в которой находилось свыше двухсот лошадей кавалерийской части. На нём была шапка, меховая куртка, стёганые ватные штаны, валенки, а через плечо — сумка. Подойдя к конюшне, человек сунул за пазуху наган, который держал в руке, достал из сумки бутылку с бензином, полил из неё и потом нагнулся, чтобы чиркнуть спичкой.

В этот момент часовой подкрался к нему и обхватил сзади руками. Партизану удалось оттолкнуть врага и выхватить револьвер, но выстрелить он не успел. Солдат выбил у него из рук оружие и поднял тревогу.

Партизана ввели в дом и тут разглядели, что это девушка, совсем юная, высокая, смуглая, чернобровая, с живыми тёмными глазами и тёмными стрижеными, зачёсанными наверх волосами.

Солдаты в возбуждении забегали взад и вперёд и, как передаёт хозяйка дома Мария Седова, все повторяли «фрау-партизан, фрау-партизан», что значит по-русски «женщина-партизан». Девушку раздели и били кулаками, а минут через двадцать, избитую, босую, в одной сорочке и трусиках, повели через всё селение в дом Ворониных, где помещался штаб.

Здесь уже знали о поимке партизанки. Более того, уже была предрешена её судьба. Татьяну ещё не привели, а переводчик уже торжествующе объявил Ворониным, что завтра утром партизанку публично повесят.

И вот ввели Таню. Ей указали на нары. Против неё на столе стояли телефоны, пишущая машинка, радиоприёмник и были разложены штабные бумаги.

Стали сходиться офицеры. Хозяевам было велено уйти в кухню. Старуха замешкалась, и офицер прикрикнул: «Матка, фьють!..» — и подтолкнул её в спину. Был удалён, между прочим, и переводчик. Старший из офицеров сам допрашивал Татьяну на русском языке.

Сидя на кухне, Воронины всё же могли слышать, что происходит в комнате.

Офицер задавал вопросы, и Таня отвечала на них без запинки, громко и дерзко.

   — Кто вы? — спросил офицер.

   — Не скажу.

   — Это вы подожгли вчера конюшню?

   — Да, я.

   — Ваша цель?

   — Уничтожить вас.

Пауза.

   — Когда вы перешли через линию фронта?

   — В пятницу.

   — Вы слишком быстро дошли.

   — Что ж, зевать, что ли?

Татьяну спрашивали, кто послал её и кто был с нею. Требовали, чтобы она выдала своих друзей. Через дверь доносились ответы: «Нет», «Не знаю», «Не скажу», «Нет». Потом в воздухе засвистели ремни, и слышно было, как стегали её по телу. Через несколько минут молоденький офицерик выскочил из комнаты в кухню, уткнул голову в ладони и просидел так до конца допроса, зажмурив глаза и заткнув уши. Даже нервы гитлеровца не выдержали...

Четверо мужчин, сняв пояса, избивали девушку. Хозяева насчитали двести ударов. Татьяна не издала ни одного звука. А после опять отвечала: «Нет», «Не скажу», — только голос её звучал глуше, чем прежде.

Два часа продержали Татьяну в избе Ворониных. После допроса её повели в дом Василия Александровича Кулика. Она шла под конвоем, по-прежнему раздетая, ступая по снегу босыми ногами.

Когда её ввели в избу, хозяева при свете лампы увидели на лбу у неё большое иссиня-чёрное пятно и ссадины на ногах и руках. Она тяжело дышала, волосы её были растрёпаны, а чёрные пряди слипались на высоком, покрытом каплями пота лбу. Руки девушки были связаны сзади верёвкой. Губы её были искусаны в кровь и вздулись. Наверное, она кусала их, когда побоями хотели от неё добиться признания.

Она села на лавку. Часовой стоял у двери. Василий и Прасковья Кулик, лёжа на печи, наблюдали за арестованной. Она сидела спокойно и неподвижно, потом попросила пить. Василий Кулик спустился с печи и подошёл было к кадушке с водой, но часовой опередил его, схватил со стола лампу и, подойдя к Татьяне, поднёс ей лампу ко рту. Он хотел этим сказать, что её надо напоить керосином, а не водой.

Кулик стал просить за девушку. Часовой огрызнулся, но потом нехотя уступил. Она жадно выпила две большие кружки.

Вскоре солдаты, жившие и избе, окружили девушку и стали над ней издеваться. Одни шпыняли её кулаками, другие подносили к подбородку зажжённые спички а кто-то провёл по её спине пилой.

Хозяева просили не мучить девушку, пощадить хотя бы находившихся здесь же детей. Но это не помогло.

Лишь вдоволь натешившись, солдаты ушли спать. Тогда часовой, вскинув винтовку наизготовку, велел Татьяне подняться и выйти из дома. Он шёл позади неё вдоль по улице, почти вплотную приставив штык к её спине. Так, босая, в одном белье, ходила она по снегу до тех пор, пока её мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под тёплый кров.

Этот часовой караулил Татьяну с десяти вечера до двух часов ночи и через каждый час выводил девушку на улицу на пятнадцать-двадцать минут. Никто в точности не знает, каким ещё надругательствам и мучениям подвергалась Татьяна во время этих страшных прогулок...

Наконец на пост встал новый часовой. Несчастной разрешили прилечь на лавку.

Улучив минуту, Прасковья Кулик заговорила с Татьяной.

   — Ты чья будешь? — спросила она.

   — А вам зачем это?

   — Сама-то откуда?

   — Я из Москвы.

   — Родители есть?

Девушка не ответила.

Она пролежала до утра без движения, ничего не сказала более и даже не застонала, хотя ноги её были отморожены и не могли не причинять боли.

Никто не знал, стала она в эту ночь или нет и о чём думала она, окружённая злыми врагами.

Поутру солдаты начали строить посреди деревни виселицу.

Прасковья снова заговорила с девушкой.

   — Позавчера это ты была?

   — Я... Фашисты сгорели?

   — Нет.

   — Жаль! А что сгорело?

   — Кони ихние сгорели. Сказывают, оружие сгорело!..

В десять часов утра пришли офицеры. Старший из них снова спросил Татьяну:

   — Скажите, кто вы?

Татьяна не ответила.

Продолжения допроса хозяева дома не слышали: им велели выйти из комнаты, и впустили их обратно, когда допрос был уже окончен.

Принесли Татьянины вещи: кофточку, брюки, чулки. Тут же был её вещевой мешок, и в нём сахар, спички и соль. Шапка меховая, куртка, пуховая вязаная фуфайка и валеные сапоги исчезли. Их успели поделить между собой унтер-офицеры, а варежки достались повару с офицерской кухни...

Татьяна стала одеваться, хозяева помогли ей натянуть чулки на почерневшие ноги. На грудь девушки повесили отобранные у неё бутылки с бензином и доску с надписью «Зажигатель домов». Так её вывели на площадь, где стояла виселица.

Место казни окружили десятеро конных с саблями наголо. Вокруг стояло больше сотни солдат и несколько офицеров. Местным жителям было приказано присутствовать при казни, но их пришло немного, а некоторые из пришедших потихоньку разошлись по домам, чтобы не быть свидетелями страшного зрелища.

Под петлёй, спущенной с перекладины, были поставлены один на другой два ящика. Отважную девушку палачи приподняли, поставили на ящик и накинули на шею петлю. Один из офицеров стал наводить на виселицу объектив своего «Кодака»: гитлеровцы любят фотографировать казни и порки. Комендант сделал солдатам, выполнявшим обязанность палачей, знак обождать.

Татьяна воспользовалась этим и, обращаясь к колхозникам и колхозницам, крикнула громким и чистым голосом:

   — Эй, товарищи! Что смотрите невесело? Будьте смелее, боритесь, бейте фашистов, жгите, травите!

Стоявший рядом гитлеровец замахнулся и хотел толи ударить её, то ли зажать ей рот, но она оттолкнула его руку и продолжала:

   — Мне не страшно умирать, товарищи. Это счастье — умереть за свой народ...

Офицер снял виселицу издали и вблизи и теперь пристраивался, чтобы сфотографировать её сбоку. Палачи беспокойно поглядывали на коменданта, и тот крикнул офицеру:

   — Абер дох шнеллер![29]

Тогда Татьяна повернулась в сторону коменданта и, обращаясь к нему и к солдатам, продолжала:

   — Вы меня сейчас повесите, но я не одна. Нас двести миллионов, всех не перевешаете. Вам отомстят за меня. Солдаты! Пока не поздно, сдавайтесь в плен, всё равно победа будет за нами!

Русские люди, стоявшие на площади, плакали. Иные отвернулись и стояли спиной, чтобы не видеть того, что должно было сейчас произойти.

Палач подтянул верёвку, и петля сдавила Танино горло. Но она обеими руками раздвинула петлю, приподнялась на носках и крикнула, напрягая все силы:

   — Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь!

Палач упёрся кованым сапогом в ящик. Ящик заскрипел по скользкому, утоптанному снегу. Верхний ящик свалился вниз и гулко стукнулся оземь. Толпа отшатнулась. Раздался чей-то вопль, и эхо повторило его на опушке леса...

Она умерла во вражьем плену, на фашистской дыбе, ни единым звуком не выказав своих страданий, не выдав своих товарищей. Она приняла мученическую смерть, как героиня, как дочь великого народа, которого никому и никогда не сломить. Память о ней да живёт вечно!

...В ночь под Новый год перепившиеся фашисты окружили виселицу, стащили с повешенной одежду и гнусно надругались над телом Тани. Оно висело посреди деревни ещё день, исколотое и изрезанное кинжалами, а вечером 1 января переводчик распорядился спилить виселицу. Староста крикнул людей, и они выдолбили в мёрзлой земле яму.

Здесь, на отшибе, стоило здание начальной школы. Гитлеровцы разорили его, содрали иолы и из половиц построили в избах нары, а партами топили печи. Между этим растерзанным домом и опушкой леса, средь редких кустов, была приготовлена могила. Тело Тани привезли сюда на дровнях, с обрывками верёвки на шее, и положили на снег. Глаза её были закрыты, и на мёртвом смуглом лице выделялись чёрные дуги бровей, длинные шелковистые ресницы, алые сомкнутые губы да фиолетовый кровоподтёк на высоком челе. Прекрасное русское лицо Тани сохранило цельность и свежесть линий. Печаль глубокого покоя лежала на нём.

   — Надо бы обернуть её чем-нибудь, — сказал один из рывших могилу крестьян.

   — Ещё чего! — прогнусавил переводчик. — Почести ей отдавать вздумал?..

Юное тело зарыли без почестей под плакучей берёзой, и вьюга завеяла могильный холмик.

А вскоре пришли те, для кого Таня в тёмные декабрьские ночи грудью пробивала дорогу на запад.

Нападение русских было внезапно, и гитлеровцы покидали Петрищево в спешке. Если прежде они любили твердить колхозникам: «Москва капут!» — то теперь они знаками показывали, что русские их бьют, а они собираются в Берлин. Пока же гитлеровцы отходили в направлении на Дорохове.

Дойдя до соседней деревни Грибцово, фашисты подожгли её. Грибцово сгорело всё целиком. Погорельцы потянулись в Петрищево искать приюта. И из других окрестных деревень, подожжённых фашистами, тянулись сюда обездоленные семьи, волоча за собой на салазках закутанных плачущих детей и остатки домашнего скарба. Хоть одна деревня в округе уцелела. И уцелели свидетели кошмарного преступления, содеянного гитлеровскими гнусами над славной партизанкой. Сохранились места, связанные с её героическим подвигом, сохранилась и святая для русских людей могила, где покоится прах Татьяны.

Войска Л. Говорова быстро прошли через Петрищево, преследуя отступающего врага на запад, к Можайску, и дальше, к Гжатску и Вязьме. Но бойцы найдут ещё время прийти сюда, чтобы до земли поклониться праху Татьяны и сказать ей душевное русское «спасибо». И отцу с матерью, породившим на свет и вырастившим героиню, и учителям, воспитавшим её, и товарищам, закалившим её дух.

И скажет тогда любимый командир:

   — Друг! Целясь в фашиста, вспомни Таню. Пусть пуля твоя пол отит без промаха и отомстит за неё. Идя в атаку, вспомни Таню и не оглядывайся назад...

И бойцы поклянутся над могилой страшной клятвой. Они пойдут в бой, и с каждым из них пойдёт в бой Таня.

Немеркнущая слава разнесётся о ней по всей советской земле, и миллионы людей будут с любовью думать о далёкой заснеженной могилке...

П. ЛИДОВ[30]

«Правда», 27 января 1942 года


* * *

Через три недели[31] в номере «Правды» за 18 февраля 1942 года был опубликован ещё один очерк П. Лидова — «Кто была Таня». В нём рассказывалось, что отважная девушка, замученная гитлеровцами, была восемнадцатилетней комсомолкой, ученицей десятого класса одной из московских школ Зоей Анатольевной Космодемьянской, добровольно вступившей в истребительный отряд. Приведя новые эпизоды подвига Зои Космодемьянской, П. Лидов закончил свой очерк проникновенными словами:

«И холм славы уже вырастает над её могилой. Молва о храброй девушке-борце передаётся из уст в уста в освобождённых от фашистов деревнях. Бойцы на фронте посвящают ей свои стихи и свои залпы по врагу. Память о ней вселяет в людей новые силы.Лучезарный образ Зои Космодемьянской светит далеко вокруг. Своим подвигом она показала себя достойной тех, о ком читала, о ком мечтала, у кого училась жить».

Коренной перелом (1943 г.)

Документы


ПРИКАЗ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО
ПО ВОЙСКАМ ЮГО-ЗАПАДНОГО, ЮЖНОГО, ДОНСКОГО,
СЕВЕРО-КАВКАЗСКОГО, ВОРОНЕЯССКОГО, КАЛИНИНСКОГО,
ВОЛХОВСКОГО И ЛЕНИНГРАДСКОГО ФРОНТОВ

В результате двухмесячных наступательных боёв Красная Армия прорвала на широком фронте оборону немецко-фашистских войск, разбила сто две дивизии противника, захватила более 200 тысяч пленных, 13 000 орудий и много другой техники и продвинулась вперёд до 400 километров. Наши войска одержали серьёзную победу. Наступление наших войск продолжается.

Поздравляю бойцов, командиров и политработников Юго-Западного, Южного, Донского, Северо-Кавказского, Воронежского, Калининского, Волховского, Ленинградского фронтов с победой над немецко-фашистскими захватчиками и их союзниками — румынами, итальянцами и венграми под Сталинградом, на Дону, на Северном Кавказе, под Воронежем, в районе Великих Лук, южнее Ладожского озера.

Объявляю благодарность командованию и доблестным войскам, разгромившим гитлеровские армии на подступах Сталинграда, прорвавшим блокаду Ленинграда и освободившим от немецких оккупантов города — Кантемировка, Беловодск, Морозовский, Миллерово, Старобельск, Котельниково, Зимовники, Элиста, Сальск, Моздок, Нальчик, Минеральные Воды, Пятигорск, Ставрополь, Армавир, Валуйки, Россошь, Острогожск, Великие Луки, Шлиссельбург, Воронеж и многие другие города и тысячи населённых пунктов.

Вперёд, за разгром немецких оккупантов и изгнание их из пределов нашей Родины!

Верховный Главнокомандующий

И. СТАЛИН

Москва, Кремль

25 января 1943 года


Из сообщений Совинформбюро


НАШИ ВОЙСКА ПОЛНОСТЬЮ ЗАКОНЧИЛИ ЛИКВИДАЦИЮ
НЕМЕЦКО-ФАШИСТСКИХ ВОЙСК, ОКРУЖЁННЫХ В РАЙОНЕ
СТАЛИНГРАДА[32]

Сегодня, 2 февраля, войска Донского фронта полностью закончили ликвидацию немецко-фашистских войск, окружённых в районе Сталинграда. Наши войска сломили сопротивление противника, окружённого севернее Сталинграда, и вынудили его сложить оружие. Раздавлен последний очаг сопротивления противника в районе Сталинграда. 2 февраля 1943 года историческое сражение под Сталинградом закончилось полной победой наших войск.

За последние два дня количество пленных увеличилось на 45 000, а всего за время боёв с 10 января по 2 февраля наши войска взяли в плен 91000 немецких солдат и офицеров.

2 февраля нашими войсками взят в плен командир 11-го армейского корпуса, командующий группой немецких войск, окружённых севернее Сталинграда, генерал-полковник ШТРЕККЕР и его начальник штаба полковник генштаба ГЕЛЬМУТ РОССКУРТ.

Кроме того, 1 и 2 феврали взяты в плен следующие генералы немецкой армии: 1) командир 8-го армейского корпуса генерал-полковник ВАЛЬТЕР ГЕЙТЦ, 2) командир 7б-п пехотной дивизии генерал-лейтенант фон РОДЕНБУРГ, 3) командир 113-й пехотной дивизии генерал-лейтенант фон ЗИКСТАРМИН, 4) командир 24-й танковой дивизии генерал-лейтенант фон ЛЕНСКИ, 5) командир 389-й пехотной дивизии генерал-майор МАРТИН ЛЯТМАН, 6) командующий группой немецких войск, окружённой западнее центральной части Сталинграда, генерал-майор РАСКЕ, 7) генерал-майор МАГНОС.

Взяты также в плен личный адъютант генерал-фельдмаршала Паулюса полковник АДАМ, командир 14-й танковой дивизии полковник ЛЮДВИГ, командир 227-го пехотного полка 100-й пехотной дивизии полковник ФРАНЦ НАЙБЕККЕР, командир 2-го миномётного полка полковник ФРИДРИХ НАЙЕР, командир 29-го артиллерийского полка 29-й мотодивизии полковник ГЮНТЕР КРАГ, начальник штаба 8-го армейского корпуса полковник ШНИТЦЕР, начальник артиллерии 1-й кавалерийской дивизии румын полковник МАЛЬТОПОЛЬ, командир 13-го сапёрного полка 8-го армейского корпуса полковник ШИАЛЕНГ, начальник штаба 76-го пехотного полка полковник БЕЛОГУЛАТ, командир 48-го отдельного полка связи полковник КАРЕНЕЦКИЙ, командир 51-го артиллерийского полка 376-й пехотной дивизии полковник ШВАРЦ, командир 134-го пехотного полка 44-й пехотной дивизии подполковник БОЙЕ, командир 376-го артиллерийского полка полковник ФУР, командир 576-го пехотного полка 376-й пехотной дивизии полковник ШИТЕЗЕНФ, командир 37-го артиллерийского полка полковник ВОЛЬТ, командир 134-го артиллерийского полка 44-й пехотной дивизии полковник БОСАРТУР, командир 536-го пехотного полка 376-й пехотной дивизии полковник ШЛЕЗИНГЕР, командир 627-го артиллерийскою полка полковник БЕРЕНЕК, командир 767-го пехотного полка полковник ШТЕЙДЛЕ, начальник штаба 14-й танковой дивизии полковник фон ВОЛЬТ, начальник штаба 76-й пехотной дивизии полковник БРИДГУЛЬТ, командир 54-го пехотного полка полковник ЛЕБЕР, полковник врач КАЙЗЕР, командир 523-го пехотного полка 297-й дивизии полковник ГАНС ЛИБАУ и многие другие.

Всего нашими войсками в боях под Сталинградом взято в плен 24 генерала и более 2500 офицеров.

За время генерального наступления против окружённых войск противника, с 10 января по 2 февраля, по неполным данным, наши войска взяли следующие трофеи: самолётов — 750, танков — 1550, орудий — 6700, миномётов — 1462, пулемётов — 8135, винтовок — 90 ООО, автомашин — 61 102, мотоциклов — 7369, тягачей, тракторов, транспортеров — 480, радиостанций — 320, бронепоездов — 3, паровозов — 56, вагонов — 1125, складов с боеприпасами и вооружением — 235 и большое количество другого военного имущества. Подсчёт трофеев продолжается.

Таков исход одного из самых крупных сражений в истории войн.

СОВИНФОРМБЮРО


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ЗА 15 июля 1943 года

На днях наши войска, расположенные севернее и восточнее города Орла, после ряда контратак перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось с двух направлений: из района севернее города Орла на юг и из района восточнее города Орла на запад.

Севернее Орла наши войска прорвали сильно укреплённую оборонительную полосу противника по фронту протяжением 40 километров и за три дня напряжённых боёв продвинулись вперёд на 45 километров. Разгромлены многочисленные узлы сопротивления и опорные пункты противника. Нашими войсками на этом направлении занято более пятидесяти населённых пунктов, в том числе районный центр Ульяново и крупные населённые пункты Старица, Сорокино, Моилово, Дудоровский, Веснины, Крапивна, Шванова, Ягодная, Еленск, Троена, Клён.

Восточнее Орла наши войска прорывали сильно укреплённую оборонительную полосу противника по фронту протяжением МО километров и, преодолевая его упорное сопротивление, продвинулись вперёд на 20—25 километров. На этом направлении нашими войсками занято более шестидесяти населённых пунктов, и том числе крупные населённые пункты Вяжи, Орловка, Казарь, Мелынь, Высокое, Победное, Сетуха, Березовец,

В ходе наступления наших войск разбиты немецкие 50, 262, 293-я пехотные дивизии, 5-я и 18-я танковые дивизии. Нанесено сильное поражение немецким 112, 208-й и 211-й пехотным, 25-й и 36-й немецким мотодивизиям.

За три дня боёв взято в плен более 2000 солдат и офицером.

За это же время, по неполным данным, нашими поисками ВЗЯТЫ следующие трофеи: танком — 40, орудий разного калибра — 210, миномётов — 187, пулемётом — 99, складом разных — 26.

УНИЧТОЖЕНО: танков — 109, самолётов — 294, орудий разного калибра — 47.

За три дня боёв противник потерял только убитыми более 12 000 солдат и офицеров.

Наступление наших войск продолжается.

В течение 15 июля на Белгородском направлении наши войска отбивали атаки танков и пехоты противника.

На Орловско-Курском направлении наши войска вели атаки против перешедшего к обороне противника...


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ЗА 5 августа 1943 года

5 августа наши войска после ожесточённых уличных боем овладели городом и железнодорожным узлом — ОРЁЛ. Северо-западнее, южнее и юго-западнее Орла наши войска за день боёв заняли свыше 30 населённых пунктов.

Того же 5 августа наши наступающие войска после упорных боёв овладели городом Белгород.

В боях за освобождение Орла и Белгорода отличились войска генерал-лейтенанта БАГРАМЯНА, генерал-лейтенанта БЕЛОВА, генерал-лейтенанта ГОРБАТОВА, генерал-лейтенанта КОЛПАКЧИ, генерал-лейтенанта РОМАНЕНКО, генерал-лейтенанта ПУХОВА, генерал-лейтенанта ГАЛАНИНА, генерал-лейтенанта РЫБАЛКО, генерал-лейтенанта ЧИСТЯКОВА, генерал-лейтенанта ЖАДОВА, генерал-майора МАНАГАРОВА, генерал-лейтенанта КРЮЧЕНКИНА, генерал-лейтенанта ШУМИЛОВА, генерал-лейтенанта танковых войск КАТУКОВА, генерал-лейтенанта танковых войск РОТМИСТРОВА, генерал-лейтенанта танковых войск БОГДАНОВА, авиационные соединения Маршала авиации ГОЛОВАНОВА, генерал-лейтенанта авиации НАУМЕНКО, генерал-лейтенанта авиации РУДЕНКО, генерал-лейтенанта авиации КРАСОВСКОГО, генерал-лейтенанта авиации ГОРЮНОВА.

В Донбассе, в районе юго-западнее Ворошиловграда, продолжались бои местного значения.

На Ленинградском фронте, в районах севернее и восточнее Мги, — усиленные поиски разведчиков.

В течение 4 августа наши войска на всех фронтах подбили и уничтожили 98 немецких танков. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии сбито 168 самолётов противника...


ЛИКВИДАЦИЯ ОРЛОВСКОГО ПЛАЦДАРМА НЕМЦЕВ И ВЗЯТИЕ
СОВЕТСКИМИ ВОЙСКАМИ ГОРОДОВ ОРЛА И БЕЛГОРОДА[33]

В результате упорных наступательных боёв войска Брянского фронта при содействии с флангов войск Западного и Центрального фронтов разгромили отборные части немецкой армии, сосредоточенные германским командованием в районе Орла, ликвидировали Орловский плацдарм врага и 5 августа заняли город Орёл, в течение почти двух лет находившийся в руках немецких оккупантов. В этот же день, 5 августа, войска стенного и Воронежского фронтов прорвали фронт противника и овладели городом Белгород.

Вся эта операция, блестяще осуществлённая Красной Армией по плану Верховного Главнокомандования, распадается на два этапа:

   — Успешная ликвидация нашими войсками летнего наступления немецко-фашистских войск, начатого ими 5 июля с. г. на Орловско-Курском и Белгородско-Курском направлениях с целью окружить и уничтожить советские войска, находящиеся в Курском выступе, и занять Курск.

   — Успешное наступление Красной Армии на Орловском и Белгородском направлениях, завершившееся поражением орловской и белгородской группировки противника и занятием нашими войсками городов Орла и Белгорода.


ПЕРВЫЙ ЭТАП БОЁВ
ПРОВАЛ НЕМЕЦКОГО НАСТУПЛЕНИЯ НА ОРЛОВСКО-
КУРСКОМ И БЕЛГОРОДСКОМ НАПРАВЛЕНИЯХ

С утра 5 июля крупные силы танков и пехоты противника, при поддержке многочисленной авиации, перешли в наступление на Орловско-Курском и Белгородском направлениях. Накануне Гитлер издал приказ, в котором говорилось, что «германская армия переходит к генеральному наступлению на Восточном фронте», что удар, который нанесут немецкие войска, «должен иметь решающее значение и послужить поворотным пунктом в ходе войны» и что «это последнее сражение за победу Германии».

Немецкая армия, предприняв «решающее наступление, израсходовав огромное количество людской силы, танков, орудий, самолётов, не только не добилась оперативных, но не добилась даже тактических успехов. Более того, наши войска, перемолов дивизии врага, брошенные в наступление, сами нанесли ответный мощный удар по наступающей армии противника. Советские войска, действующие на Орловско-Курском направлении, уже к 17 июля полностью восстановили положение, занимаемое ими до начала немецкого наступления, то есть до 5 июля 1943 года. Советские войска, действующие на Белгородском направлении, развивая контрнаступление, к 23 июля вышли на рубежи, которые они занимали до начала немецкого наступления, то есть до 5 июля 1943 года.



Таким образом, летнее наступление немецких войск, на которое гитлеровцы возлагали большие надежды, провалилось. Красная Армия развеяла созданную гитлеровцами сказку о том, что это якобы является сезоном успехов и побед немецкой армии, а советские войска летом вынуждены будто бы находиться в отступлении.

В бесплодных попытках завладеть Курским плацдармом и тем самым подготовить условия для наступления с Орловского плацдарма на Москву немецко-фашистские войска за время с 5 по 23 июля потеряли 2900 танков, 1039 орудий, из них 195 самоходных, 1392 самолёта, свыше 5000 автомашин и более 70 тысяч солдат и офицеров убитыми.

Так окончилась очередная авантюра гитлеровцев.


ВТОРОЙ ЭТАП БОЁВ
УСПЕШНОЕ НАСТУПЛЕНИЕ СОВЕТСКИХ ВОЙСК НА
ОРЛОВСКОМ И БЕЛГОРОДСКОМ НАПРАВЛЕНИЯХ

Советские войска не только сорвали летнее наступление немцев, но и сами перешли в решительное наступление против группировок вражеских войск, расположенных в Орловском выступе и в районе Белгорода, нанеся немцам тяжёлое поражение.

Немецкое командование придавало Орлу огромное значение. Гитлеровские генералы рассматривали Орёл как плацдарм для наступления немецких войск на Москву и в то же время как бастион немецкой обороны на Центральном участке фронта.

За двадцать два месяца своего пребывания в Орле немцы превратили Орловский плацдарм в мощный укреплённый район, создали здесь глубоко эшелонированные долговременные оборонительные сооружения, опиравшиеся на многочисленные водные рубежи. Ещё только на днях немецкая печать и радио объявляли Орёл символом незыблемости германской обороны.

Советские войска, расположенные севернее, восточнее и южнее Орла, 12 июля перешли в решительное наступление в общем направлении на Орёл. Немецкое командование приказало своим войскам, оборонявшим Орловский выступ, не отступать ни на один шаг и сражаться до последнего солдата. В район Орла непрерывно прибывали подкреплений из Германии, спешно перебрасывались войска с других участков советско-германского фронта.

Выполняя приказ Верховного Главнокомандующего, Красная Армия, несмотря на проливные дожди и бездорожье, преодолевая упорное сопротивление противника, неуклонно продвигалась вперёд, прорвала на всю глубину немецкие оборонительные линии и 5 августа после ожесточённых уличных боёв овладела городом Орёл.

На Белгородском направлении наши войска 4 августа перешли в наступление, прорвали оборону противника и, нанеся поражение немцам, овладели городом Белгород.

За время боёв наших войск на Орловском направлении с 24 июля по 6 августа и на Белгородском направлении с 4 по 6 августа наши войска уничтожили: солдат и офицеров противника — свыше 50 000, самолётов — 1100, танков — 1705, орудий всех калибров — 584, автомашин — 6000.

Всего за месяц боёв на Орловском и Белгородском направлениях с 5 июля по 6 августа Красная Армия нанесла противнику следующие потери: убито солдат и офицеров — 120 000, подбито и уничтожено танков — 4605, орудий — 1623, автомашин — 11 000, сбито самолётов — 2492.

За это же время наши войска захватили танков — 521, орудий разного калибра, в том числе самоходных, — 825, пулемётов — 2521, разных складов — 325. Взято в плен 12 418 немецких солдат и офицеров.

Таким образом, Красная Армия, выполняя план Верховного Главнокомандования, за месяц боёв ликвидировала наступление немцев на Курск, нанесла крупное поражение группировке отборных немецко-фашистских войск, ликвидировала Орловский плацдарм врага и освободила от немецких захватчиков города Орёл и Белгород.

Провал летнего наступления немцев и поражение немецких войск под Орлом и Белгородом говорят о том, что Красная Армия в условиях лета сумела не только закрепить, но и развить свои наступательные успехи.

Теперь окончательно рухнули надежды немцев и их прихвостней на благоприятный поворот военных действий в условиях лета.

Том самым разоблачена сказка немцев о том, что будто бы советские войска по и состоянии вести летом успешное наступление.

Успешные боевые действии Красной Армии приковали к советско-германскому фронту все основные силы гитлеровской армии, лишили немецкое командование возможности свободно маневрировать войсками и тем самым создали ещё более благоприятные условия для развёртывания активных наступательных военных действий наших союзников на континенте Европы.

Таковы итоги месяца летних боёв на советско-германском фронте.

СОВИНФОРМБЮРО


Воспоминания

В. И. ЧУЙКОВ, Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза[34] РАЗДУМЬЯ О САМЫХ ТЯЖЁЛЫХ ДНЯХ СТАЛИНГРАДА


Меня часто спрашивают, да и сам я нередко задумываюсь над тем, что же произошло во второй половине 1942 года под Сталинградом, в тот момент, когда гитлеровцы вышли к берегам Волги и, казалось, были близки к победе, а затем неожиданно для стороннего наблюдателя потерпели сокрушительное поражение, благодаря чему этот город оказался неприступным для немецко-фашистских войск, несмотря на то, что туда были брошены их главные силы, почему летняя кампания 1942 года, начавшаяся успешно для немецких войск, окончилась для них катастрофой. Вспоминая те дни, невольно задаёшь вопрос: что же было главной силой в руках советского командования при защите Сталинграда?

Немецкие войска, ведя весной и летом 1942 года успешные боевые действия на юге нашей страны, предвкушали близкую победу. Они уже как бы физически осязали эту победу: Дон позади, и они подходили к Волге. Осталось пройти каких-то пять-десять километров, чтобы одержать победу над разбитыми, разрозненными остатками наших войск, которые после кровопролитных, изнурительных боёв отошли непосредственно к городу. На нашу и 64-ю армии, ослабленные в почти двухмесячных боях, была возложена задача обороны города, в который уже врезался своими передовыми танковыми частями враг, сжигая и разрушая его с воздуха армадой авиации — пикирующими бомбардировщиками и истребителями.

Несведущему человеку невозможно представить трагедию населения города и войск 62-й армии в то тяжелейшие дни и ночи.

К началу сентября немецко-фашистские войска на флангах армии уже вышли к Волге, расколов боевые порядки 62-й и 64-й армий на южной окраине города в районе Купоросной, а на северной — в районе посёлков Рынок и Спартаковка. Так немцы отрезали 62-ю армию от войск, которые сражались севернее Сталинграда на перешейке между Волгой и Доном. Образовав охватывающую подкову, они прижали войска 62-й армии танками, придавили с воздуха авиацией, за спиной сражающихся пролегли лишь километровые просторы Волги без постоянных переправ. Вряд ли возможна более тяжёлая обстановка, чем та, что сложилась в первой декаде сентября 1942 года.

Надо учитывать и такой немаловажный фактор, что войска 62-й армии к тому времени были основательно обескровлены. В дивизиях, в которых полагалось по штату 8-10 тысяч человек, с трудом насчитывалось от 100 до 200 активных штыков, а из вооружения имелось лишь несколько орудий и пулемётов. Танковые бригады имели по 6-10 танков. Даже во вновь сформированном танковом корпусе генерал-майора танковых войск А. Ф. Попова оставалось не более 3-4 десятков танков. Многие из них были подбиты и могли действовать только как неподвижные огневые точки. В такой момент, казалось бы, достаточно совсем незначительных усилий, чтобы немецко-фашистские войска смяли и отбросили, а точнее, утопили в Волге численно небольшие наши подразделения, вставшие на защиту Сталинграда.

Что касается обеспечения наших войск, то чем ближе они отходили к самой Волге, тем труднее было снабжать их боеприпасами, снаряжением, горючим и особенно ремонтировать повреждённую боевую технику, не говоря уже о серьёзных затруднениях при манёвре по узким горящим улицам Сталинграда. Но, несмотря на это, у командного, политического состава и всех воинов начался перелом в настроении, укреплялась вера в превосходство над противником, уверенность в конечной и скорой победе. Прошлые бои показали, что врага можно бить, для этого нужно уметь организовать бой, даже без превосходства в силах, но с полным напряжением моральных и физических сил. Большинству бойцов стало ясно, что отступать дальше некуда, а одержать победу необходимо. Для победы нужны были не только пулемёты, пушки, танки и самолёты, нужен был героизм, самоотверженность, желание драться и обязательно победить.

С появлением в войсках коммунистов старших возрастов, особенно участников гражданской войны, настроение молодых бойцов значительно поднялось. Житейская и военная мудрость пожилых счастливо сочеталась с энергией и боевым задором молодёжи. Винтовка и ручная граната, пушка и миномёт в руках инициативных бойцов стали действеннее разить врага. Враг почувствовал и увидел в советском бойце уверенность, стойкость, непоколебимое желание выстоять.

Военный совет армии призвал драться до последнего дыхания. Это, бесспорно, благоприятно воздействовало на подъём всех духовных и физических сил каждого воина.

Командование армии находилось подчас в 200-300 метрах от противника и готово было само с автоматом, винтовкой, пулемётом оборонять рубеж, где находился КП армии. Это не было случайностью; естественно, и командиры корпусов, дивизий и полков не могли оторваться от своих войск и находились фактически в их боевых порядках.

Был, правда, случай, когда один хороший командир не выдержал миномётного обстрела противника и ушёл с высоты 107,5 поближе к правому берегу Волги. Военный совет расценил это как самовольство, проявленное в тяжёлой обстановке. Этот командир вместе со своими помощниками был тут же вызван на командный пункт армии в Мамаевом кургане и под адскую музыку фашистских мин, снарядов и бомб так «пропесочен», что, надеюсь, запомнил это на всю жизнь. Больше он никогда не проявлял малодушия.

Солдаты Сталинграда всегда чувствовали рядом своего начальника, политического руководителя, видели, что они вместе с ними переносят все лишения и опасности. Это поднимало дух воинов и укрепляло сознание, что противник будет побеждён.

Политработники систематически проводили беседы в частях, они разъясняли, что, обороняя Сталинград, на который Гитлер делал теперь главную ставку, нельзя думать только о своей жизни. Каждый боец отвечает перед Родиной и народом за оборону города. Только беспощадно уничтожая врага и не щадя своей жизни, можно было выполнить эту задачу. Конечно, никто из бойцов не хотел умирать, но сталинградцы сумели поставить долг перед Отечеством превыше всего. Все мы хотели жить и защищать страну, а это желание заставляло каждого метко прицеливаться и бить врага наверняка, надёжно маскироваться и укрываться от вражеских пуль и снарядов. Эти основные правила действий защитников Сталинграда нигде не зафиксированы, но о них все знали. Знали и о строгом приказе Военного совета, категорически запрещающем отступать или самовольно уходить к берегу или на ту сторону Волги.

Шла смертельная схватка с противником. Она продолжалась ни мало ни много — около трёх месяцев. Непрерывные бои днём и ночью в непосредственном соприкосновении с врагом, который находился на расстоянии броска ручной гранаты, бесконечные атаки и контратаки, многочисленные, в большинстве своём внезапные для врага вылазки целых подразделений и штурмовых групп держали гитлеровцев в постоянном напряжении.

Так в огне сталинградских сражений родилась штурмовая группа, а с ней и новая тактика действий в ближнем бою. Её породила сама обстановка, воинская смётка защитников Сталинграда. Небольшая по численности группа отличалась гибкостью при манёвре в бою, пробивной силой при штурме. Она искала противника повсюду, шла умышленно на сближение с ним, просачивалась, как вода, через подвалы и проломы в стенах, среди развалин зданий и навязывала врагу ближний бой. Штурмовая группа наносила внезапные и неотразимые удары с фронта, флангов и тыла, не давая врагу опомниться или отдохнуть, изматывала его морально и физически. Против мелкой штурмовой группы противник не мог эффективно применять ни авиацию, ни массированный огонь артиллерии.

Мне кажется, что в тактике штурмовой группы имеются элементы тактики будущего. В боевом расчёте при современном оружии, когда каждый человек отвечает за свои и общие действия, в слаженности действий, индивидуальной подготовке каждого заключена гарантия успеха всего воинского коллектива.

В какой-то неуловимый момент жесточайшей битвы на Волге получилось так, что настроение противника надломилось, а боевой дух советских войск поднялся ещё выше. Это были верные признаки нашей грядущей победы, ибо она зарождалась также и в сознании советского человека.

Что можно сказать о том, что пережили мы, защитники Сталинграда, находившиеся на правом берегу Волги?

Трудно описать все эти сложные психологические переживания в ходе событий, в которых участвовал сам, да к тому же я мог видеть из множества фактов героизма и самоотверженности, наверное, лишь их тысячную долю, а может, и того меньше. Кроме того, чтобы рассказать о всех переживаниях, передать физическое и моральное напряжение, поведать о героизме каждого в этом сражении, потребовалось бы написать много томов. Может быть, какая-то часть этой героической эпопеи будет воссоздана со временем, но далеко не полностью, ведь многих её участников уже нет в живых.

Мы отдаём должное той роли, которую сыграла в обороне Сталинграда артиллерия, находившаяся на левом берегу Волги, она мощным шквалом огня ослабляла атаки противника, уничтожала часть его сил на подходе.

Определённое воздействие на врага оказывала и наша авиация, находившаяся на дальних аэродромах.

Но мне как командующему армией, действовавшей в самом горниле боёв, было видно особенно отчётливо действие, или, вернее сказать, взаимодействие тех войск, которые сражались в огненной черте Сталинграда.

Поэтому я должен сказать, что наряду с высокой политической ответственностью спайки, беззаветной преданностью идеалам коммунизма у нас существовала также воинская спайка, начиная от командования армии и кончая отделением. Она называлась взаимодействием всех родов войск.

Когда артиллерист плечом к плечу сражается вместе с пехотинцем, чувствующим поддержку стоящих рядом танков и пусть даже изредка появляющихся в небе самолётов, а командование и штаб армии направляют все эти силы против наиболее опасного в данный момент противника, вот тогда каждый ощущает несокрушимую мощь объединённого оружия. Это было как раз то оружие, то средство, которое сыграло, по моему мнению, решающую роль в срыве ударов немецко-фашистских войск, нанеся им колоссальные, порой не поддающиеся учёту потери.

Я никогда не забуду 14 сентября. Для Сталинграда оно стало одновременно одним из наиболее тяжёлых и в то же время счастливых дней.

В этот день враг вклинился в город большими силами западнее вокзала. Фашистские головорезы выскакивали из машин, веселились, врывались в жилые кварталы с целью поживиться тем, что ещё уцелело от пожара. А наши солдаты и офицеры, спрятавшись за углы зданий, в подвалах, на чердаках домов, расстреливали зарвавшихся захватчиков.

Нельзя расценить эти действия немцев иначе, как психическую атаку. Но когда они были встречены дружным огнём и поползли, будто ошпаренные кипятком тараканы, и гибли на наших глазах, вот тут-то мы и почувствовали, что сможем уничтожить фашистских захватчиков всех до единого. Их гонор и напыщенность как рукой сняло. И что особенно запомнилось, так это то, что наши снайперы заставили фашистов бояться их огня. Это, на мой взгляд, и явилось началом того долгожданного перелома, который следовало закрепить в дальнейшем успешными боевыми действиями. И мы добились поставленной цели, а с прошедших науку нашу захватчиков была сбита спесь.

Особенно угнетающе действовало на наши войска ещё при отходе к Сталинграду, да и в самом городе, превосходство авиации противника на направлении главного удара. Нужно сказать, что у немцев взаимодействие сухопутных войск с авиацией было отработано неплохо. Их бомбардировщики успевали нанести удар перед атакой и тем самым могли приковать наши войска к земле, а тех, кто находился на наблюдательных пунктах, загнать под землю. Наши артиллеристы и зенитчики часто укрывались в воронках и прекращали огонь, и тогда танки противника вместе с пехотой врывались почти безнаказанно в боевые порядки советских войск, и дело кончалось тем, что мы вынуждены были отходить. Мы немало размышляли о том, как уменьшить потери от авиации противника, причём выход старались найти все — начиная от солдата и кончая Военным советом армии. Солдаты понимали, что отступать больше некуда, что, только уничтожая противника, можно выполнить поставленную задачу и предотвратить собственную гибель. Решение было найдено, когда наши командиры навязали противнику тактику ближнего боя в специфических условиях Сталинграда, где боевые порядки двух противоборствующих сторон разделяли всего-навсего десятки метров. При таких условиях авиация противника не могла уже бомбить ни наши траншеи, ни войска. А если пыталась нанести удар по советским частям, то непременно попадала и по своим. Тактика ближнего боя была принята безоговорочно как солдатами, так и командованием 62-й армии.

Переход к тактике ближнего боя придал обороне Сталинграда исключительно высокую стойкость, повысилась бдительность наших войск, их готовность к штыковой атаке и контратаке.

Воинов армии объединяла и цементировала преданность идеям Коммунистической партии, стремление выполнить волю народа. В Сталинградской битве с особой силой проявилась дружба народов нашей страны. Нельзя не сказать, что бойцы всех национальностей с чувством высокого уважения называли русский народ своим старшим братом. Кому не известен знаменитый дом Павлова? Здесь плечом к плечу сражались русские, украинцы, грузины, казахи, белорусы, узбеки, таджики, литовцы и представители других народов нашей Родины.

Командиры соединений, штабы, политорганы заслуживают самой высокой оценки за то, что они сумели распознать и усилить те настроения и помыслы наших солдат — простых людей с винтовкой или автоматом, которые в конечном счёте явились основой всех наших успехов. В этом напряжённейшем сражении существенную роль играл морально-боевой дух войск. Командиры и политработники не упустили момента, поняли и подхватили рождённый в сердцах сталинградцев пароль: «За Волгой для нас земли нет!» — и вместе с рядовым пехотинцем, артиллеристом, танкистом, моряком стояли насмерть на волжском рубеже. Вот почему они и пользовались полным доверием у своих подчинённых.

Никто, кроме меня, К. А. Гурова и Н. И. Крылова, не знает, чего больше всего опасались мы в Сталинграде: как бы, проснувшись, не оказаться под дулами немецких автоматов и пистолетов, не успев взять в руки своё оружие. Поэтому мы поочерёдно дежурили по ночам.

Буржуазные историки и журналисты, описывая Сталинградскую битву, любят сравнивать Сталинград с Верденом. Одно время Гитлер говорил, что он не хочет превратить Сталинград в верденскую мельницу. Но я не могу полностью согласиться с этим сравнением по двум причинам. Во-первых, Верден был крепостью с долговременными фортификационными сооружениями, подготовленными для ведения длительной войны. Сталинград был мирным, промышленным городом. В нём не было никаких укреплений, кроме построенных непосредственно во время боя окопов, траншей и огневых полиций полевого типа. Во-вторых, защитники Вердена выстояли против кайзеровской армии. Защитники же Сталинграда не только выстояли, но и перемололи самую сильную группировку гитлеровской армии и вместе с войсками других фронтов участвовали в окружении и уничтожении более чем 330-тысячной немецко-фашистской группировки. Из этого окружения почти никто не мог вырваться. Не от хорошей же жизни Гитлер объявил трёхдневный траур по всей Германии после разгрома его отборных войск у Волги. Наша победа под Сталинградом была генеральным, переломным сражением второй мировой войны.

Я не могу не сказать об огромной работе партийных и комсомольских организаций, которая явилась мобилизующей и организующей силой. Коммунисты и комсомольцы жили среди бойцов, дышали с ними одним воздухом, вместе ходили в атаки, а при неудаче — отходили или отступали, короче говоря, они знали друг друга, как знают в родной семье. Как бы ни было трудно, но во время небольших передышек между боевыми схватками, далее в короткие летние ночи, партийная и комсомольская работа среди бойцов не замирала.

Приказ Военного совета не уходить из Сталинграда, а если надо, то и умереть в городе, но за Волгу не отступать, был туг же доведён до партийных и комсомольских организаций, и уже через несколько часов все бойцы 62-й армии знали о нём. Вот выписка из протокола комсомольского собрания, проведённого в Сталинграде в самые тяжёлые дни:

«Слушали: О поведении комсомольцев в бою.

Постановили: Лучше умереть в окопе, но не уходить с позором с занимаемой позиции. И не только самому не уйти, но и сделать так, чтобы не ушёл и сосед.

Вопрос к докладчику: «Существуют ли уважительные причины ухода с огневых позиций?»

Ответ: «Из всех уважительных причин только одна будет приниматься во внимание — смерть».

А вот выдержка из обращения бойцов 133-й гвардейской тяжёлой танковой бригады. Они писали: «Дорогие друзья! Родина приказала нам отстоять Сталинград, народ призывает нас жестоко и беспощадно мстить врагу за истоптанную русскую землю, за разрушенные города и сёла... Герои Царицынской эпопеи призывают нас, невзирая на жертвы и лишения, отстоять Сталинград, это они, ветераны героической обороны Царицына, пишут нам: «Не отдавайте врагу наш любимый город, любой ценой защищайте город, бейтесь так, чтобы слава о нас гремела в веках», — и мы выполним этот наказ...» Так писали танкисты бригады Н. М. Бубнова.

Собрания и обращения бойцов и ветеранов, их клятвы не отступать, бить врага до полной победы оказали благотворное влияние. Примеров героизма и самоотверженности становилось всё больше. Восемь фашистских танков атаковали советский танк КВ, которым командовал Хасан Ямбеков. Он принял бой и побил четыре вражеских танка. На помощь гитлеровцам пришло ещё несколько танков, танк Ямбекова был подожжён термитным снарядом. Вражеские автоматчики окружили его и поджидали, когда советские танкисты откроют люки и покинут машину. Но советские воины решили не сдаваться. Задыхаясь от дыма, они дрались до последнего снаряда и патрона. Когда пламя и дым заполнили боевое отделение, раскалилась сталь и дальше невозможно было терпеть, дежурный радист нашей танковой части поймал в эфире знакомый голос Ямбекова: «Прощайте, товарищи! Не забывайте нас!» В эфир прорвались торжественные звуки гимна. Это пели «Интернационал» Хасан Ямбеков, механик-водитель Андрей Тарабанов, командир орудия Сергей Феденко и радист Василий Мушилов.

Не менее героически проявили себя в те дни боёв женщины-воины. Как-то на Мамаевом кургане была восстановлена прерванная ранее связь между командованием укреплённого района и штабом 62-й армии. В тот день не было ни минуты затишья. Всё время бушевал огонь артиллерии и миномётов. Поддерживать бесперебойную связь было очень трудно.

К трём часам дня на узле связи штаба армии не осталось ни одного связиста. И когда связь оборвалась снова, вызвалась идти Шура. К сожалению, её фамилии я не помню. Командир роты связи сказал:

   — Огонь глядите какой... Вы не сможете добраться до места порыва линии.

   — Смогу, товарищ лейтенант, вы только разрешите, — настаивала Шура, держась за левый кармашек гимнастёрки, в котором находилась кандидатская карточка.

Командир роты разрешил. Шура, рискуя поминутно жизнью, отыскала и устранила порыв. Но в полдень 14 сентября голос Шуры оборвался... А ведь не ей, работавшей на коммутаторе, надо было идти исправлять обрыв, но Шура пошла, действовала геройски, и память о ней осталась навечно.

Немало воинов спасла санитарка Тамара Шмакова из дивизии Н. Ф. Батюка. Многие оставшиеся в живых благодарны ей за самоотверженность, которую она проявляла, спасая тяжелораненых. Сегодня она работает в Томской области врачом. И таких героинь, как Тамара, в 62-й армии было немало. И списках награждённых по частям армии свыше тысячи женщин. Среди них Мария Ульянова, которая с начала и до конца обороны находилась в доме сержанта Павлова; Валя Пахомова, вынесшая с поля боя более ста раненых; Надя Кольцова, награждённая двумя орденами Красного Знамени; врач Мария Бельямидова, перевязавшая под огнём на передовой позиции не одну сотню бойцов и командиров; Люба Нестеренко, оказавшись в осаждённом гарнизоне старшего лейтенанта Драгана, делала перевязки гвардейцам, даже будучи раненой, она и умерла с бинтом в руках, не закончив перевязку раненому товарищу. Кому не известна стойкость воинов знаменитого дома-крепости, где более 50 суток без сна и отдыха оборонялась группа во главе с сержантом Павловым. Гитлеровцы обрушили на этот дом лавину бомб, мин и снарядов, но ничего не могли сделать с неприступным домом. Эта боевая группа, обороняя один дом, уничтожила больше фашистов, чем потеряла гитлеровская армия при взятии Парижа.

День 14 сентября, как я уже писал, был для нас не только неимоверно трудным, но и удачным днём. Мы отразили в городе мощную атаку противника, нанесли ему поражение и заставили немецкое командование бросить на город новые силы. Месяц спустя, 14 октября и последующие пять дней были для нас наиболее тяжёлыми за всю сталинградскую эпопею. Не выстояв в эти дни, мы оказались бы опрокинутыми в Волгу, а Сталинград был бы захвачен немцами. Выстояв в эти беспримерные по боевому напряжению дни, мы поставили противника в безвыходное положение.

Это был великий перелом в Сталинградском сражении...

Теперь, когда эти события — история, небезынтересно вспомнить, что говорили и думали в дни подготовки к очередному наступлению 6-й армии Паулюса Гитлер с Геббельсом.

В первых числах октября Геббельс, собрав в министерстве пропаганды дипломатов, представителей союзных фашистской Германии стран, заявил им, что фюрер предвещает близкую победу над большевизмом и Советами, что битвой на Волге, которую ведут немецкие войска, руководит непосредственно сам Гитлер и победа, как никогда, близка. Геббельс особенно акцентировал внимание на Сталинградском сражения потому, что «третий рейх», тогдашние правители Японии и Турции заключили секретное соглашение, по которому с падением Сталинграда эти два государства также должны были вступить в войну против Советского Союза. Исходя из этого, легко можно представить, сколько сил и средств было брошено на Сталинград, чтобы как можно скорее расправиться с ним.

Военный совет, руководя обороной города, знал о готовившемся мощном наступлении немцев на заводские районы города. Наша разведка, руководимая полковником Михаилом Захаровичем Германом, своевременно и правильно информировала Военный совет о создаваемой вражеским командованием группировке к северо-западу от Сталинграда, в районе балки Вишнёвой. Мы готовились к отражению удара и подтянули для защиты Сталинградского тракторного завода и завода «Баррикады» свежие силы. Но мы не знали, что последует удар такой колоссальной мощности.

Военный совет решил в этом сражении находиться непосредственно за войсками, оборонявшими завод «Баррикады», чтобы надёжнее управлять их действиями. Туда противник направлял свой главный удар. Паулюс со своим штабом находился в 120 километрах от поля сражения в станице Нижне-Чирской, а Военный совет 62-й армии со штабом и с командирами соединений — в начале этих боёв в трёх километрах, а к концу — в 300 метрах от переднего края. Это обстоятельство сыграло определённую роль в успехе нашей обороны. К началу вражеского удара мы фактически оказались уже отрезанными от своего заволжского тыла. Вся Волга хорошо просматривалась и простреливалась противником из крупнокалиберных пулемётов, не говоря уже о миномётном и артиллерийском огне, которым противник обстреливал все дороги и тропинки,9 подходившие к реке с востока. Только ночью, да и то с большим риском, к правому берегу в Сталинград могли подходить наши пароходы с необходимым для армии грузом и увозить раненых.

Моральное и физическое напряжение работников штамбов армии и соединений было доведено до предела. Днём они обеспечивали ведение боя, а ночью сопровождали войска к намеченным для них рубежам, распределяли между ними по только районы обороны, но даже отдельные позиции, ориентировали в боевой обстановке, организовывали связь. И всё это происходило в нескольких сотнях и даже десятках метров от переднего края, под наблюдением и огневым воздействием противника.

Настала ночь... В эту ночь с 13 на 14 октября мы меняли командный пункт армии, приближая его к войскам. Командный пункт был подготовлен на северо-восточной окраине завода «Баррикады». Но переходить всем сразу даже какие-нибудь 500-600 метров мы не рискнули. Работники штаба армии были разделены на три группы. С первой пошёл член Военного совета К. А. Гуров, чтобы проверить на новом пункте связь с войсками и дать нам сигнал. Они выступили в 24 часа, но только в 2 часа пополуночи мы получили данные, что на новом пункте всё готово.

Вторая группа во главе с командармом выступила в третьем часу. Пройти несколько сот метров по обрывистому берегу было не так-то легко для людей, не спавших несколько ночей подряд. Мы не шли, а в буквальном смысле слова ползли по камням, спотыкаясь и падая. Когда я пришёл в блиндаж (один на весь штаб), то свалился и тут же заснул, а возможно, потерял сознание. Не слышал, как и когда пришёл Н. И. Крылов с третьей группой. Проснулся около 7 часов, вижу — рядом лежит Крылов. Он тоже спал. Вскоре близкие разрывы потрясли землю, в воздухе выплеснулись султаны огня. На оборонявшуюся армию посыпались десятки, сотни тысяч снарядов и мин разных калибров. Взрывными волнами нас прижало к обрывистой круче берега. Вода в Волге буквально кипела от взрывов. Над головой появились фашистские самолёты. Их было несколько групп. Они плылиуверенно, будто стаи диких гусей. От взрывов снарядов и мин, шума авиационных моторов невозможно было говорить. Я посмотрел на командующего артиллерией Н. М. Пожарского. Он понял меня, взял планшет и бинокль и поспешил на свой командный пункт. Я же пошёл на свой.

Солнца не было видно. Дым, пыль и смрад заволокли небо. Подойдя к блиндажу, собрался открыть дверь, но тут же получил такой удар взрывной волны в спину, что влетел в свой отсек. И тут же услышал голос Гурова: «Получил поделом, не ходи, куда не надо». Крылов и Гуров сидели на скамейках и оба держали телефонные трубки. Тут же стоял начальник связи армии полковник Юрин, докладывая что-то Крылову.

Я спросил:

   — Как связь?

Юрин доложил:

   — Часто рвётся, включили радио, говорим открытым текстом.

Кричу ему в ответ:

   — Этого мало... Пустите в дело и запасной узел связи на левом берегу. Пусть дублируют и информируют нас.

Юрин понял и вышел. Я прошёл по всему П-образному блиндажу-туннелю. Он достался нам от штаба 10-й дивизии НКВД, который был переведён на левый берег несколько дней тому назад. Все работники штаба армии, связисты и связистки были на местах. Они глядели на меня, пытаясь по моему лицу понять, каковы настроение и положение на фронте. Чтобы показать, что нет ничего страшного, я шёл по блиндажу спокойно и медленно и вышел на улицу из другого входа блиндажа.

То, что я увидел на улице, особенно в направлении тракторного завода, трудно описать. В небе ревели моторы пикирующих бомбардировщиков, выли падающие бомбы, рвались снаряды зениток. Кругом всё гудело, стонало и рвалось. Пешеходный мостик через Денежную протоку, собранный из бочек, был разбит и отнесён течением. Вдали рушились стены домов, полыхали корпуса цехов тракторного завода.

Возвращаюсь в блиндаж в свой отсек. Крылов и Гуров с телефонами в руках рассматривают план города. По синим стрелам и цифрам, а также по красным изогнутым линиям оцениваю положение на направлении главного удара противника. Вопросов не задаю, знаю, что полученные пять-десять минут тому назад данные об обстановке уже устарели. Вызываю к телефону командующего артиллерией армии Пожарского. Приказываю дать залп «катюш» двумя дивизионами. Одним — по силикатному заводу, другим — по стадиону. Там, по моему мнению, должно было быть скопление войск противника. Затем дозваниваюсь до командующего 8-й воздушной армией Т. Т. Хрюкина. Прошу хоть немного угомонить фашистских стервятников. Он сказал, что сейчас помочь не может. Противник плотно блокировал наши аэродромы. Пробиться нашей авиации к Сталинграду пока невозможно.

После короткого обмена мнениями между членами Военного совета стало ясно, что противник вновь бросил крупные силы против 62-й армии. Имея явное превосходство и живой силе и технике, он будет стараться разрезать армию и уничтожить её по частям. Сейчас главный удар он наносит между Сталинградским тракторным и «Баррикадами». Ближайшая цель врага — пробиться к Волге. Было ясно, что он сделает всё возможное, чтобы воспретить подход подкреплений и подвоз боеприпасов из-за Волги. И ближайшие несколько дней нам предстояла небывало жестокая борьба только имеющимися в распоряжении 62-й армии силами. Наш блиндаж трясло как в лихорадке, земля звенела, с потолка сыпался песок, в углах и на потолке под балками что-то потрескивало, толчки от разорвавшихся вблизи крупных бомб грозили развалить наш блиндаж. Уходить нам было некуда. Лишь иногда, когда совершенно нечем было дышать, несмотря на близкие разрывы бомб и снарядов, мы по очереди выходили из блиндажа.

В тот день мы почти не видели солнца. Оно поднималось бурым пятном и изредка выглядывало в просветы дымовых туч.

На фронте около шести километров Паулюс бросил в наступление под прикрытием ураганного огня три пехотные и две танковые дивизии. Главный удар наносился по 112, 95, 308-й стрелковым и 37-й гвардейской дивизиям. Все эти дивизии были сильно ослаблены от понесённых потерь в предыдущих боях, особенно 112-я и 95-я. Превосходство противника в людях было пятикратным, в танках — двенадцатикратным, его авиация безраздельно господствовала на этом участке. Около трёх тысяч самолёто-вылетов насчитали мы в этот день.

Пехота и танки противника в 8 часов утра атаковали наши позиции. Первую атаку противника удалось отбить, на переднем крае горело десять танков. Подсчитать убитых и раненых оказалось невозможно. Через полтора часа противник повторил атаку ещё большими силами. Его огонь по нашим огневым точкам был более точным. Гитлеровцы буквально душили нас массой огня, не давая никому на наших позициях поднять головы.

В 10 часов 109-й полк 37-й гвардейской дивизии был смят танками и пехотой противника. Бойцы этого полка, засевшие в подвалах и в комнатах зданий, дрались в окружении. Против них враг применил огнемёты. Нашим бойцам приходилось отстреливаться, переходить в рукопашные схватки и одновременно тушить пожары.

На командном пункте армии от близкого взрыва авиабомбы завалило два блиндажа. Бойцы роты охраны и несколько офицеров штаба откапывали своих товарищей. Одному офицеру придавило йогу бревном. При попытке откопать и поднять бревно верхний грунт осел и ещё больше давил на ногу. Несчастный офицер умолял товарищей отрубить или отпилить ногу. Но ни у кого не поднялась рука.

В 11 часов доносят: левый фланг 112-й стрелковой дивизии также смят. Около 50 танков утюжат её боевые порядки. Эта многострадальная дивизия под командованием вначале генерала И. П. Сологуба, а затем полковника И. Е. Ермолкина, принимавшая участие во многих боях западнее Дона, на Дону, между Доном и Волгой, к 13 октября имела в строю не более тысячи бойцов, но не отступила. Она сражалась геройски разрозненными подразделениями и гарнизонами в отдельных зданиях, в цехах тракторного завода, в Нижнем Посёлке и на волжской круче. Её сопротивление гитлеровцы долгое время не могли сломить, несмотря на своё превосходство в людях и технике.

В 11 часов 50 минут противник захватил стадион тракторного завода и глубоко вклинился в нашу оборону. До корпусов самого завода осталось менее километра. Южнее стадиона находился так называемый шестигранный квартал с каменными постройками. Его наши войска превратили в опорный пункт, гарнизоном которого стал батальон 109-го гвардейского стрелкового полка с поддерживающей артиллерией. Этот квартал несколько раз переходил из рук в руки. Командир полка Омельченко лично возглавлял контратакующие подразделения.

По радио открытым текстом неслись донесения, которые перехватывались узлом связи штаба армии. Привожу их дословно:

«Фрицы везде наступают с танками... Наши дерутся на участке Ананьева. Подбито четыре танка, а у Ткаченко — два, гвардейцами 2-го батальона 118-го полка уничтожено тоже два танка. Третий батальон удерживает позиции по оврагу, но колонна танков прорвалась на Анчарную». Артиллеристы 37-й гвардейской дивизии доносили: «Танки расстреливаем в упор, уничтожено пять».

Начальник штаба дивизии Брушко докладывал в штаб армии: «Гвардейцы Пуставгарова (114-й гвардейский полк), рассечённые танковыми клиньями противника, закрепившись группами в домах и развалинах, сражаются а окружении. Лавина танков атакует батальон Ананьева. Шестая рота этого батальона под командованием гвардии лейтенанта Иванопа (политрук Ерухимович) полегла полностью. Остались а живых только посыльные».

И 12 часов передают по радио из 117-го гвардейского полка: «Командир полка Андреев убит, нас окружают, умрём, но не сдадимся». Около командного пункта полка валялось больше сотни трупов немцев, а гвардейцы продолжали бой.

Из полков 308-й стрелковой дивизии Л. Н. Гуртьева доносят: «Танки атакуют позиции с севера, идёт жестокий бой. Артиллеристы бьют прямой наводкой по танкам, несём потери особенно от авиации, просим отогнать стервятников».

В 12 часов 30 минут командный пункт 37-й гвардейской дивизии бомбят пикирующие бомбардировщики. Командир дивизии генерал В. Г. Жолудев завалей в блиндаже. Связи с ним нет. Управление частями 37-й гвардейской дивизии штаб армии берёт на себя. Линии связи и радиостанции перегружены. В 13 часов 10 минут в блиндаж Жолудева «дали воздух» (просунули металлическую трубу), продолжая откапывать генерала и его штаб. В 15 часов на командный пункт армии пришёл сам Жолудев. Он был мокрый, в пыли. Комдив доложил: «37-я гвардейская дивизия сражается и не отступит». Доложил и тут же присел на земляную ступеньку и закрыл лицо руками. Даже этот железный человек был надломлен происходившим.

На участке 95-й стрелковой дивизии В. А. Горишного с 8 часов утра шёл жесточайший бой. Командир взвода третьей батареи лейтенант В. В. Владимиров вспоминает: «14 октября ясное утро началось с такого землетрясения, которого мы никогда не ощущали за все бои до этого. Сотни самолётов урчали в воздухе, всюду рвались бомбы и снаряды. Клубы дыма и пыли окутали небо. Дышать было нечем. Все поняли, что немцы перешли в новое мощное наступление. Телефонная связь сразу порвалась. По радио от командира батареи услышали команду: «НЗО-б», «ПЗО-1» и т. д. Эти команды менялись одна за другой. Рискуя каждую минуту жизнью, люди выходили к орудиям и выпускали серию снарядов. Наш наблюдательный пункт батареи оказался в окружении, но командир батареи товарищ Ясько не растерялся. Он всю ночь бил фашистов огнём своей батареи, вызывая иногда огонь на себя, когда фашисты очень близко подходили к наблюдательному пункту, а к утру удачно прорвался из окружения. От бомбёжки и от обстрела у наших орудий осталось по два-три человека, но мы не дрогнули. Командир батареи Ясько был засыпан, многие оглохли, бомбёжка, обстрел не прекращались. Всё горело, всё перемешивалось с землёй, гибли люди, гибла техника, но мы стреляли и стреляли».

Так вели себя в бою артиллеристы, взаимодействуя с другими родами войск.

13 часов 10 минут. Доложили, что на командном пункте армии завалило два блиндажа, есть убитые и раненые.

Около 14 часов прервалась телефонная связь со всеми подчинёнными нам войсками, управление осуществлялось по радио, но и радиостанции работали с перебоями, поэтому приходилось направлять в части офицеров.

В 15 часов танки противника глубоко вклинились в наши боевые порядки. Они вышли на рубеж заводов тракторного и «Баррикады». Пехоту врага, однако, отсекли от танков гарнизоны наших опорных пунктов огнём всех видов оружия. Они, хотя и разрозненные, сражаются и в окружении и сковывают действия врага. Движение танков, лишённых возможности взаимодействовать с пехотой, сильно замедлилось. Некоторые из них остановились и стали неплохими мишенями для наших артиллеристов и бронебойщиков. Всё же к 15 часам танкам врага удаётся пробиться к командному пункту армии. Они очутились от нас в 300 метрах. Рота охраны штаба вступила с ними в бой. Дело шло к тому, что и нам самим нужно было превращаться в бронебойщиков. Иного выхода не было. Мы не могли куда-либо отойти, ибо лишились бы последних средств управления и связи.

В парке, который носил у нас название Скульптурный, было зарыто в землю до десятка танков 84-й танковой бригады. Им было приказано не предпринимать контратаки, а быть в засаде на случай прорыва немцев. В 15 часов волна немецких танков прорвалась к парку, и тут они напоролись на засаду. Наши танкисты били немцев без промаха. Этот опорный пункт гитлеровцы не взяли ни 14, ни 15, ни 16 октября. И только 17-го он был разбит вражеской авиацией, совершившей несколько десятков мощных ударов «юнкерсов» и «хейнкелей» по парку.

Несмотря на колоссальные потери, враг рвался вперёд. Его автоматчики просачивались в образовавшиеся разрывы между боевыми порядками наших частей. За эти дни немцы неоднократно вели бои с охраной штаба армии. К счастью, у Паулюса, как видно, не нашлось хотя бы одного свежего батальона, чтобы захватить наш командный пункт. Скорей всего Паулюс не знал, где он расположен. Думаю, знай он точно, где мы находились, он не пожалел бы для этого целой дивизии.

В 16 часов 35 минут 14 октября командир полка подполковник Устинов просит открыть огонь по его командному пункту, к которому подошли вплотную фашисты и забрасывают его ручными гранатами. Открыть огонь по своему командиру? И всё-таки пришлось генералу Пожарскому дать залп дивизиона «катюш». «Накрыли» огнём фашистов удачно. Их полегло немало.

Для обороны заводов тракторного и «Баррикады» создали отряды из рабочих и охранников. Они с подразделениями войск армии должны были оборонять заводы до последнего патрона. В отряды сталинградских рабочих вступили и защитники Царицына в годы гражданской войны. В большинстве это были коммунисты. Они стали вожаками и проводниками по Сталинграду и по цехам заводов. Их присутствие крепило боевую дружбу бойцов и рабочих. Во второй половине дня 14 октября эти отряды вступили в бой с подошедшими передовыми подразделениями врага. Части и подразделения 112-й и 37-й дивизий вместе с рабочими отрядами тракторного завода уничтожали противника на площади перед заводом и на прилегающих улицах. Части 95-й и 308-й дивизий совместно с вооружёнными рабочими завода «Баррикады» громили противника на улицах, ведущих к заводу. Им помогали танкисты 84-й танковой бригады. Тысячи трупов фашистов покрывали площади и улицы, несколько десятков горящих и разбитых танков перегораживали улицы и проезды. Отдельные подразделения противника время от времени прорывались к берегу Волги, особенно между заводами, но закрепиться там им не удавалось. Артиллерийский огонь с левого берега и дружные атаки наших войск с флангов отбрасывали фашистов назад с большими потерями.

Сила авиационных ударов противника, его превосходство в танках и пехоте привели к тому, что 62-я армия оказалась рассечённой. Участок между тракторным и «Баррикадами» (около полутора километров) прочно контролировал противник. Его огнём простреливались все овраги, выходящие к протоне Денежной. Наши офицеры связи не могли проникнуть к тракторному заводу. Правда, со своего командного пункта мы хорошо видели территорию завода, но не могли наблюдать ожесточённых схваток, которые происходили в его цехах. У нас не было связи с подразделениями, сражавшимися там, и мы не всегда могли им помочь. Единственное, чем мы могли их поддержать, была артиллерия. Управление ею мы не теряли ни на минуту. Судьба подразделений, окружённых на территории заводов, была для нас долгое время неизвестной. Это тяжёлым камнем лежало на моей совести.

В послевоенные годы мне довелось встретиться с двумя участниками этих боев: один высокий, белокурый, со шрамом от пулевого ранения в щёку — Алексей Яковлевич Очкин, второй — среднего роста, смуглый, тоже с шрамом на лице — Борис Васильевич Филимонов.

В батарее лейтенанта Очкина, на которую возлагалась задача оборонять площадь имени Дзержинского и быть готовой к борьбе даже в окружении, имелось три противотанковых орудия и девять противотанковых ружей. В орудийном расчёте на южной окраине площади был юный друг лейтенанта — подносчик снарядов 15-летний Вайя Фёдоров, курносый, подвижный и, как рассказывает Алексей Очкин, драчливый юнец. Он познакомился с ним по пути на фронт, на станции Поворино. Лейтенант заметил отдыхающего на буфере «зайца», подошёл к нему, попытался стащить, а тот, обороняясь, двинул его ботинком в лоб.

   — Чего ты пристал? Хочу на фронт...

Вскоре они нашли общий язык. И теперь здесь, на площади имени Дзержинского, когда после очередной бомбёжки и неравной борьбы с танками в расчётах осталось по два-три человека, Ваня Фёдором стал наводчиком орудия. Наступил критический момент. Танки немцев ворвались на площадь. Вслед за ними к орудию Вани ринулись автоматчики. Алексей Очкин кинулся выручать друга, но его остановил замполит дивизиона Филимоном:

   — Танки справа... Убит наводчик, Ваню уже не спасёшь.

Они считали, что при атаке немецких автоматчиков Ваня погиб. Но мальчик каким-то чудом уцелел. Из ровика, выкопанного возле орудия, он отогнал автоматчиков гранатами. Но танки так не отгонишь.

   — Плетью повисла правая рука Вани, — рассказывает очевидец подвига юного богатыря Борис Филимоном. — Осколок снаряда попал в кисть другой. А к орудию ползли ещё два танка. И тогда из ровика поднялся окровавленный мальчик. Руки перебиты, но есть зубы. В них противотанковая граната. Он упал под гусеницы. Раздался взрыв...

Ване Фёдорову было 15. Всего один день носил он на груди комсомольский билет. Какое же сердце у этого юного богатыря земли русской?!

Прорвавшись к заводу, танки и пехота Паулюса разрезали остатки 112-й дивизии на три части. Одна часть отошла на север и соединилась с группой Горохова в районе Рынок. Другая, возглавляемая лейтенантами Василием Шутовым и Алексеем Очкиным, осталась в литейном и сборочном цехах завода. Третья, которую объединил политработник Борис Филимонов, сосредоточилась в подвалах Нижнего Посёлка, где размещался штаб дивизии во главе с начальником артиллерии подполковником Николаем Ивановичем Годлевским.

Двое суток вела борьбу с танками и пехотой группа Филимонова. Подполковник Годлевский был убит прямым попаданием снаряда в грудь. Кончились боеприпасы. Настало время вырываться из окружения. Усталые, голодные — всего 30 человек против целого батальона гитлеровцев вступили в схватку и вырвались из огненного кольца. Филимонов был ранен. Оставшиеся в живых принесли его с документами погибших товарищей к переправе на участке группы Горохова.

Ещё более упорно держалась в цехах завода группа Алексея Очкина.

   — С Васей Шутовым нам удалось собрать разрозненные группы бойцов, в том числе из рабочих завода, — рассказывает Алексей Очкин, — и организовать атаку на кузнечный цех. Внезапный налёт ошеломил немцев, которые считали, что с защитниками завода давно покончено. Затем гитлеровцы выбили нас из этого цеха. Потом мы их. Затем опять немцы пошли на нас. Понимая, что долго не продержимся — у них явное превосходство в силах, — пошли на хитрость. Отошли сами, но спрятали автоматчиков в засадах. Только фашисты ввалились в цех, как им в спины автоматные очереди. Половину уложили на месте, остальные разбежались. Они не любили ближний бой...

Как явствует из рассказа Алексея Очкина, фашисты, ворвавшись на завод, не смогли в тот же день окончательно сломить сопротивление наших мелких подразделений 11-й и 37-й дивизий. Группа Очкина и Шутова сражалась там несколько дней. И почти каждый день к территории завода подходили свежие силы пехоты и танков противника.

Добившись многократного превосходства, гитлеровские офицеры решили приступить к уничтожению мелких групп. В проломах стен устанавливали танки и орудия прямой наводки и уничтожали всё живое. Цех за цехом, сектор за сектором утопали в огне и дыму. Пыль дроблёного бетона, чад от горящих, пропитанных мазутом станин и ремонтных ям разъедал защитникам глаза, перехватывал дыхание. От жары начинала тлеть одежда.

   — Фашисты, окружив, — продолжает рассказывать Алексей Очкин, — хотели если не взять нас живьём, то превратить в пепел. Помню, как кто-то из ребят выскочил из полыхающих руин сборочного цеха и тут же был сражён длинной очередью пулемёта. Значит, надо терпеть, выждать ночь и затем решительным броском прорваться к Нижнему Посёлку. У нас уже кончались боеприпасы, изнуряла жажда, — хотя бы глоток воды. Минувшей ночью один рабочий, не знаю его фамилии, в памяти остался только его облик — среднего роста, рыжие усы, коренастый, — помог нам разыскать в трубах воду, но и она скоро кончилась... Наконец наступила долгожданная ночь. Полетели последние гранаты, выпустили последние патроны и прорвались к Нижнему Посёлку...



Там под кручей у берега Волги нашли боеприпасы и снова закрепились. Здесь, на этой круче, — Очкин показал мне на карте участок за Нижним Посёлком тракторного завода, — здесь мы оборонялись до 22 октября.

В ту пору Алексею Яковлевичу Очкину было всего лишь 18 лет. Он родился на Смоленщине в деревне Латынино. Началась война, Алексей, прибавивший себе два года, поступил в артиллерийское училище и через шесть месяцев уехал на фронт. В дни боёв за Дон он командовал огневым взводом противотанковых орудий. На его счету восемь подбитых танков. Проворный, смекалистый, он скоро завоевал доверие своих боевых товарищей, стал командовать батареей. В дни боёв на последнем рубеже обороны тракторного завода, на круче лейтенант Алексей Очкин возглавил группу, в которую входили автоматчики, миномётчики, сапёры и бронебойщики.

На самой кромке крутого берега закрепились 57 человек — всё, что осталось от 112-й дивизии. К ним вскоре присоединились пять бойцов, которых привёл Степан Кухта из группы Филимонова.

— Нас было меньше роты, а их, немцев, не меньше полка плюс танки, артиллерия, авиация. Но мы решили стоять здесь насмерть, — продолжал рассказывать Алексей Очкин. — На правом фланге со станковым пулемётом занял оборону И. А. Пивоваров — он же бронебойщик. Пивоваров самый старший, ему около пятидесяти, участник обороны Царицына. Я назначил его замполитом. Коммунист Степан Кухта остался за парторга, отличный пулемётчик ещё с времён гражданской войны, возглавил бронебойщиков, автоматчиков и ручных пулемётчиков в центре обороны. Внизу у самой воды установили два миномёта, у одного вместо плиты под пятку подкладывали камень. Миномётчиков возглавил начальник штаба Вася Шутов. Он по ночам выставлял внизу автоматчиков, чтобы по песчаной косе нас не обошли. Едва успели закрепиться, свить гнёзда на круче, оборудовать ячейки, как немцы обрушили на нас огонь артиллерии, затем бомбёжка. Много снарядов и бомб они потратили, но впустую. То перелёт, то недолёт. Тонкую ниточку наших ячеек трудно было взять на прицел. Попробуй, попади в самую кромку обрыва. Но когда они пустили против нас около двух батальонов пехоты с танками, то через два дня у нас осталось только семнадцать боеспособных воинов, один пулемёт, десяток автоматов и два противотанковых ружья. Продуктов нет, боеприпасы на исходе.

Мы валились с ног от усталости, кружилась голова от голода и вдруг докладывают:

   — Товарищ комдив (это в шутку меня так называют), обнаружили рядом склад провианта. Интендант караулит бочки и ничего не даёт.

   — Как это не даёт?

   — Строчит из автомата, товарищ лейтенант, никого близко не подпускает.

Пошёл туда сам. Спустился с кручи. Прошли в сторону Мечетки. На бочках лежит старик — интендант с автоматом. Контуженный, он ничего не соображал. Нам пришлось силой забрать продукты. В бочках оказалась солонина. Обнаружили ещё килограмм двадцать конфет «Раковая шейка». Хлеба ни крошки! Целое богатство отдали бы мы тогда за какой-нибудь завалящий сухарь.

На седьмой день нас осталось девять. Бронебойщики уничтожили шесть танков (всего перед кручей было подбито и сожжено одиннадцать бронированных машин врага). Когда на боевых позициях нас осталось шестеро — я, Бася Шутов, Степан Кухта, Коля Сергиенко, Коля Смородин и Черношейкин (имя последнего не помню) — и человек двадцать раненых под кручей, немцы пустили против нас сапёрно-штурмовой батальон с тяжёлыми танками. В том бою со мной случилась беда...

Алексей Очкин горестно поморщился, в его умных глазах появилась тоска: он сожалел, что не может рассказать об исходе последнего боя на круче. Пуля пробила ему голову, крупный осколок раздробил бедро, другой пробил комсомольский билет на груди, но в кармане под билетом лежала полированная стальная плашка — зеркальце немецкого танка, оно не пустило осколок в сердце.

Когда я глядел на пробитый комсомольский билет Алексея Очкина, перед моими глазами встали развалины тракторного завода на крутом берегу Волги. Казалось, никто и ничто не поднимет из руин завод, не вернёт жизнь воину-герою Алексею Очкину. Но прошло почти четверть века с той поры. Работает на полную мощь тракторный, жив и доблестно трудится Алексей Очкин.

Из рассказов двух участников обороны завода совершенно неожиданно открылась ещё одна страница героизма советских воинов, оборонявших волжскую твердыню.

Дёрр[35] так описывает наступление на тракторный завод:

«14 октября началась самая большая в то время операция: наступление нескольких дивизий (в том числе 14-й танковой, 305-й и 389-й пехотных) на тракторный завод имени Дзержинского, на восточной окраине которого находился штаб 62-й армии русских. Со всех концов фронта, даже с флангов войск, расположенных на Дону и в калмыцких степях, стягивались подкрепления, инженерные и противотанковые части и подразделения, которые были так необходимы там, где их брали. Пять сапёрных батальонов по воздуху были переброшены в район боёв из Германии. Наступление поддерживал в полном составе 8-й авиакорпус. Наступавшие войска продвинулись на 2 километра, однако не смогли полностью преодолеть сопротивления трёх русских дивизий, оборонявших завод, и овладеть отвесным берегом Волги. Если нашим войскам удавалось днём на некоторых участках фронта выйти к берегу, ночью они вынуждены были снова отходить, так как засевшие в оврагах русские отрезали их от тыла»[36].

Надо полагать, не очень приятно было признаваться бывшему гитлеровскому генералу в беспомощности своих войск, но факты остаются фактами. Однако объективности ради следует сказать читателям, что тракторный завод обороняли не три дивизии, как считает генерал Дёрр, а в основном одна — 37-я гвардейская Жолудева и человек 600 из 112-й стрелковой дивизии.

Хотелось бы привести ещё несколько, на мой взгляд, интересных высказываний немцев — участников Сталинградского сражения. Вот некоторые отрывки из книги воспоминаний об этих событиях бывшего офицера вермахта Гельмута Вельца[37].

Он воздаёт должное военному искусству советских командиров и храбрости советских бойцов, когда рассказывает о подготовке и проведении боя за мартеновский цех завода «Красный Октябрь». Правдивость его описания весьма ценна для нас ещё и тем, что позволяет не только увидеть события глазами противника, но и вскрывает некоторые причины того, почему битва на Волге стала поворотным пунктом во всей второй мировой войне.

Вельц пишет: «Сегодня, 8 ноября, Гитлер должен обратиться с речью к своей «старой гвардии». До сих пор Гитлер имел обыкновение выступать перед каждым крупным событием. Правда, его прошлогодние пророчества не сбылись. Диктор объявляет выступление фюрера. И вот мы слышим голос, которого так ждали...

«Я хотел достичь Волги у одного определённого пункта, у одного определённого города. Случайно этот город носит имя самого Сталина. Но я стремился туда не по этой причине. Город мог называться совсем иначе. Я шёл туда потому, что это весьма важный пункт. Через него осуществлялись перевозки 30 миллионов тонн грузов, из которых почти 9 миллионов тонн нефти. Туда стекалась с Украины и Кубани пшеница для отправки на север. Туда доставлялась марганцевая руда. Там был гигантский перевалочный центр. Именно его я хотел взять, вы знаете, нам много не надо — мы его взяли! Остались незанятыми только несколько совсем незначительных точек. Некоторые спрашивают: а почему же вы не берёте их побыстрее? Потому, что я не хочу там второго Вердена. Я добьюсь этого с помощью небольших ударных групп!»[38].

Военный совет 62-й армии знал об этом выступлении Гитлера и знал, что и до этого его воззвания и приказы о взятии Сталинграда разбивались о стойкость наших бойцов. Мы не ждали пощады от гитлеровских войск и, ведя непрерывные оборонительные бои, одновременно наносили ответные контратаки и контрудары.

12 ноября мною был подписан боевой приказ: «Противник пытается прорвать фронт в юго-восточной части завода «Красный Октябрь» и выйти к Волге. Для усиления левого фланга 39-й гвардейской стрелковой дивизии и очищения всей территории завода от противника приказываю её командиру за счёт сменяемого левофлангового батальона 112-й стрелковой дивизии уплотнить боевые порядки в центре и на левом фланге дивизии, имея задачей полностью восстановить положение и очистить территорию завода от противника».

В это же время по приказу Гитлера командир 79-й пехотной дивизии генерал фон Шверин ставил своему командиру сапёрного батальона капитану Вельцу задачу:

«Приказ на наступление 11 ноября 1942 г.

   — Противник значительными силами удерживает отдельные части территории завода «Красный Октябрь». Основной очаг сопротивления — мартеновский цех (цех № 4). Захват цеха означает падение Сталинграда.

   — 179-й усиленный сапёрный батальон овладевает цехом № 4 и прибывает к Волге...»[39].

Эти два приказа, отданные почти одновременно, наиболее точно отражают главные усилия воюющих сторон в то время. Из них видно, с чем связана напряжённость боёв того периода в Сталинграде.

Борьба за мартеновский цех длилась несколько недель, а за весь завод — больше двух месяцев. Было бы неправильно говорить, что наш противник не знал, что такое штурмовые группы и отряды. Капитан Вельц утверждает, что в боях за завод «Красный Октябрь» его батальон действовал штурмовыми группами, но неудачно.

Он пишет, что «собрал своих командиров и так объяснял им свой план: «Брошу четыре сильные ударные группы по 30-40 человек в каждой... Врываться в цех не через ворота или окна. Нужно подорвать целый угол цеха. Через образовавшуюся брешь ворвётся первая штурмовая группа. Рядом с командирами штурмовых групп передовые артнаблюдатели. Вооружение штурмовых групп: автоматы, огнемёты, ручные гранаты, сосредоточенные заряды и подрывные шашки, дымовые свечи... Отбитая территория немедленно занимается и обеспечивается идущими во втором эшелоне хорватскими подразделениями... Поясняю на схемах»[40].

Когда я читал эти строки в книге Вельца, невольно подумал, не взял ли он это из описаний действий и вооружения наших штурмовых групп. Но потом, когда внимательно разобрался, нашёл не только общее, но и существенную разницу. У немцев при действиях штурмовых групп не упоминается о строительстве подземных и траншейных ходов к объектам штурма. Согласно их тактике действий за штурмовыми группами идут вторые эшелоны, как в полевом бою, а не группы закрепления, как у нас. Есть и другие отличии — в использовании оружия и методов ближнего боя. И всё же следует признать, что в действиях наших и их штурмовых групп есть сходство. Его и не может не быть, так как бои протекали в одних условиях, на той же местности.

Итак, гитлеровцы бросают свои последние силы, чтобы захватить завод «Красный Октябрь». В их представлении он означает последний опорный пункт Сталинграда. Мы же стремились в это же самое время очистить всю территорию завода «Красный Октябрь».

Когда противники наступают одновременно друг против друга, то по теории военного искусства это называется встречным боем. Обычно он происходит на большом пространстве, с широким использованием таких видов манёвра, как обход и охват флангов и выход в тыл. В данном случае встречный бой происходил в городе, ограничивался частью территории одного завода. Как он происходил? Об этом пишет капитан Вельц следующее:

«Уже стало неуютно светло. Кажется, орудийные расчёты русских уже позавтракали: нам то и дело приходится бросаться на землю, воздух полон пепла... Бросок — и насыпь уже позади. Через перекопанные дороги и куски железной кровли, через облака огня и пыли бегу дальше... Добежал!.. Стена, под которой я залёг, довольно толстая... От лестничной клетки остался только железный каркас... Рассредоточиваемся и осматриваем местность... Всего метрах в пятидесяти от нас цех № 4. Огромное мрачное здание... длиной свыше ста метров... Это сердцевина всего завода, на котором возвышаются высокие трубы... Обращаюсь к фельдфебелю Фетцеру, прижавшемуся рядом со мной к стене:

— Взорвите вон тот угол цеха, справа! Возьмите 160 килограммов взрывчатки. Взвод должен подойти сегодня ночью, а утром взрыв послужит сигналом для начала атаки.

Даю указания остальным, показываю исходные рубелей атаки»[41].

Это был план наступления гитлеровцев. Конечно, его осуществление было бы серьёзным ударом для всей обороны города. Захватив основные цеха завода «Красный Октябрь», они стали бы обстреливать все наши переправы через Волгу и даже пристани на правом берегу, которые играли у нас роль временных складов. Замыслу противника помешала наша разведка, которая бдительно следила за этими участками как на фронте, так и в глубине боевых порядков врага. За несколько дней до наступления гитлеровцев мы захватили на этом участке пленных, их данные о готовившемся наступлении были подтверждены наблюдением. Поэтому приказ об уплотнении боевых порядков на заводе и в его цехах был неслучайным, а продуманным заранее мероприятием.

Далее Вельц сообщает:

«Поступает последний «Мартин» — донесение о занятии исходных позиций. Смотрю на часы; 02.55. Всё готово. Ударные группы уже заняли исходные рубежи для атаки. В минных заграждениях перед цехом № 4 проделаны проходы... Хорватский батальон готов немедленно выступить во втором эшелоне... Пора выходить... Ещё совсем темно. Я пришёл как раз вовремя. Сзади раздаются залпы наших орудий... Попадания видны хорошо, так как уже занялся рассвет. И вдруг разрыв прямо перед нами. Слева ещё один, за ним другой. Цех, заводской двор и дымовые трубы — всё исчезает в чёрном тумане.

   — Артнаблюдателя ко мне! Чёрт побери, с ума они спятили? Недолёты!..

Но что это? Там, на востоке, за Волгой, вспыхивают молнии орудийных залпов... Но это же бьёт чужая артиллерия! Разве это возможно? Так быстро не в состоянии ответить ни один артиллерист в мире... Значит, потери ещё до начала атаки»[42].

Вот тут произошло то, чего немцы не ожидали. Зная о наступлении противника, командир 39-й гвардейской стрелковой дивизии Степан Савельевич Гурьев, находясь на правом берегу Волги в 300 метрах от мартеновского цеха, не только уплотнил боевые порядки на заводе, но и подготовил артиллерию так, что она в любую минуту и даже секунду могла дать огонь по заранее пристрелянному месту, перед цехом № 4.

«Но наша артиллерия, — продолжает Вельц, — уже переносит огневой вал дальше. Вперёд! Фельдфебель Фетцер легко, словно тело его стало невесомым, выпрыгивает из лощины и крадётся к силуэту здания, вырисовывающегося перед ним в полутьме. Теперь дело за ним...[43]

Фетцер возвращается...

   — Горит, — восклицает он и валится на землю. Ослепительная яркая вспышка! стена цеха медленно валится. Нас окутывает густой туман, серый и чёрный... В этом дыму, преодолевая заграждения, устремляются штурмовые группы. Когда стена дыма рассеивается, я вижу, что весь правый угол цеха обрушился. Через десятиметровую брешь карабкаюсь по только что образовавшимся кучам камня, в цех врываются сапёры... Мне видно, что левее в цех уже пробивается и вторая штурмовая группа, что наступление на открытой местности развивается успешно... Теперь вперёд выдвигаются группы боевого охранения. И всё-таки меня вдруг охватывает какой-то отчаянный страх... вскакиваю в зияющую перед собой дыру и карабкаюсь по груде щебня... Осматриваюсь из большой воронки... У обороняющегося здесь против того, кто врывается, заведомое преимущество... Солдат, которому приказываю продвигаться здесь, должен всё время смотреть себе под ноги, иначе он, запутавшись в этом хаосе металла, повиснет между небом и землёй, как рыба на крючке. Глубокие воровки и преграды заставляют солдат двигаться гуськом, по очереди балансировать на одной и той же балке. А русские пулемётчики уже пристреляли эти точки. Здесь концентрируется огонь их автоматчиков с чердака и из подвалов. За каждым выступом стены вторгшихся солдат поджидает красноармеец и с точным расчётом бросает гранаты. Оборона хорошо подготовлена...



Выскакиваю из своей воронки... Пять шагов — и огонь снова заставляет меня залечь. Рядом со мной ефрейтор. Толкаю его, окликаю. Ответа нет. Стучу по каске. Голова свешивается вперёд. На меня смотрит искажённое лицо мертвеца. Бросаюсь вперёд, спотыкаюсь о другой труп и лечу в воронку... Наискосок от меня конические трубы, через которые открывают огонь снайперы. Против них пускаем в ход огнемёты... Оглушительный грохот: нас забрасывают ручными гранатами. Обороняющиеся сопротивляются всеми средствами. Да, это стойкие парни!

Ползу вперёд наподобие ящерицы...

Через несколько секунд кто-то сваливается мне на спину и сразу откатывается в сторону... Дело не двигается. Цеха нам не взять! Половина людей уже выбита... Я побыстрее отскакиваю назад. Обороняющиеся бьют со всех сторон. Смерть завывает на все лады. Из последних сил добираюсь до воронки в углу цеха... три часа боя, а продвинулись всего на 70 метров. Посылаю Эмига:

— Первой роте хорватов выступить немедленно...

Рассредоточенным строем следует человек сто хорватов. С ожесточёнными лицами они устремляются к цеху № 4. В этот самый момент над цехом как раз взвивается красная, за ней зелёная ракеты. Это значит: русские начинают контратаку... Хорваты лезут прямо под огонь и гибнут... Офицеры не могут поднять своих людей... Донесение от фельдфебеля Шварца. Обер-фельдфебель Лимбах тяжело ранен в голову... Половина штурмовой группы перебита. Оставшиеся залегли, не могут сделать ни шагу ни вперёд, ни назад. Сопротивление слишком сильное. Фельдфебель Шварц просит подкрепления.

Даю... приказ: лежать до наступления темноты, потом отойти назад на оборонительную позицию!.. Итак, конец. Всё оказалось бесполезным. Не понимаю, откуда у русских ещё берутся силы. Просто непостижимо... Мы прорывали стабильные фронты, укреплённые линии обороны, преодолевали оборудованные в инженерном отношении водные преграды — реки и каналы, брали хорошо оснащённые доты и очаги сопротивления, захватывали города и деревни. А тут, перед самой Волгой, какой-то завод, который мы не в силах взять!.. Я увидел, насколько мы слабы»[44].

Я привёл эти пространные выдержки из книги капитана Вельца не случайно, хотя лучше для полноты впечатлений прочесть, кто интересуется этими событиями, киту. В ней есть страницы о храбрости солдат противника, хотя, конечно из-за захватнических целей отвага немецких солдат становилась бессмысленной, а умение их офицеров организовывать наступление в сложных условиях городского боя — неоправданным, авантюристичным, приводящим лишь к напрасным жертвам. В книге описано только низовое звено фашистского воинства: солдаты, фельдфебели и офицеры в младших чинах — лейтенанты, капитан. Где же находятся гитлеровские генералы? Как я уже говорил, командир 39-й гвардейской дивизии генерал С. С. Гурьев, комиссар дивизии Ченышов и начальник штаба подполковник Зализюк были в 300 метрах от цехов завода. А генерал фон Шверин — командир дивизии, которая наступала на завод «Красный Октябрь», отсиживался в посёлке Разгуляевка — в десяти километрах от завода и от ноля боя.

Город на Волге выстоял и победил, а город на Шпрее в предчувствии возмездия задрожал. В начало февраля 1943 года там уже разливался скорбный, погребальный звон колоколов.

Чем закончилась великая Сталинградская битва, известно всему миру. Она явилась поворотным пунктом второй мировой войны. Всего за время этой битвы, продолжавшейся в общей сложности шесть с половиной месяцев, армии фашистского блока потеряли более четверти всех сил, действовавших в это время на советско-германском фронте... Около полутора миллионов вражеских солдат и офицеров было убито, ранено и пленено. Уничтожено и взято в качестве трофеев огромное количество боевой техники и военного имущества врага, в том числе до 2 тысяч танков и самоходок, свыше 10 тысяч орудий и миномётов, до 2 тысяч боевых и транспортных самолётов и свыше 170 тысяч автомашин.

Таков итог авантюристического похода гитлеровских войск в район большой излучины Дона и среднего течения Волги.

С. А. КОВПАК, дважды Герой Советского Союза[45] ПАРТИЗАНСКИМИ ТРОПАМИ


Ранним утром, как всегда, ко мне постучался почтальон. Вместе с газетами он принёс пачку писем. Разные конверты. Разные почтовые штемпеля. Родная столица и далёкий дагестанский аул, Ленинград и Хабаровск, Диканька, воспетая Гоголем, и тихий причерноморский городок Судак. Горняцкая Горловка и прославленная партизанская Клетня на Брянщине. Юный Братск и старинный университетский Тарту. Поднятый из пепла красавец Минск и очаровательная Выжница затерявшаяся в глубине Карпат. Весёлая виноградная Молдавия и строгий красавец Каунас... И всё это мне! На сердце становится тепло от мысли, что тебя помнят, с тобой делятся радостями, сообщают об интересных событиях, просят совета или помощи...

Читаю письма, и передо мной открывается чудесный мир молодого советского человека. Почему молодого? Да потому, что большинство моих корреспондентов — молодёжь.

Я всегда безгранично: рад этим заочным встречам с юношами и девушками, так как в их письмах отражены сокровенные думы и чаяния, горячие стремления к ещё неизведанному — всё, чем живёт наше новое поколение. И как хочется обстоятельно ответить на каждое письмо. Но разве это возможно?!

Мои милые юные друзья! Прежде чем взяться за перо, я много передумал и как бы заново пережил. И появилось у меня огромное желание рассказать вам, с какими интересными людьми свела меня судьба и какой неизгладимый след они оставили в моей жизни.

Известно, что настоящая поэзия — поэзия больших мыслей и чувств — близка и дорога всем. Люблю и я её. Недавно мне довелось прочитать книжку стихов «Письмена» замечательного аварского поэта Расула Гамзатова. Запомнилось четверостишие:


Утекает юность, как река.
То, что утекает, не вернётся.
От неё лишь подвиг остаётся,
Память остаётся на века.

Суровым испытанием стойкости народа, проверкой его моральных качеств явилась Великая Отечественная война. Советские люди перенесли невероятные лишения, но ни на минуту не теряли веру в правоту своего дела, веру в победу. И в жестокой схватке с лютым врагом человечества — германским фашизмом — они одержали верх, спасли от порабощения многие народы.

Мысленно обращаясь к атому героическому подвигу, мы с чувствомгордости вспоминаем не только о доблестной Советской Армии, но и многочисленных участниках партизанского движения, о нашей замечательной молодёжи.

В истории партизанского соединения, командовать которым мне довелось, в истории других партизанских формирований, сражавшихся рядом, как в зеркале отразилась величайшая сила партизанской борьбы.

Помню, когда в древнем украинском городе Путивле, воспетом в знаменитом «Слове о полку Игорево», мы начали создавать партизанский отряд, то силы его были более чем скромны: десять человек, несколько винтовок и гранат, семьсот килограммов аммонала. И всё. Но это было только начало — начало большого и длительного партизанского похода, отмеченного массовым героизмом. Рассказ об этом походе впереди…


НАРОДНЫХ МСТИТЕЛЕЙ ОТРЯДЫ

22 июня 1941 года гитлеровская Германия без объявления войны вероломно напала на Советский Союз. Враг бросил против нас 190 отборных дивизий. В дни смертельной опасности, нависшей над нашей Родиной, Совет Народных Комиссаров СССР и Центральный Комитет Коммунистической партии обратились с письмом к партийным и советским организациям прифронтовых областей. В этом письме партия и правительство призывали народ: «В занятых врагом районах создавать партизанские отряды и диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога складов и т. д. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия».

Следуя этому призыву, тысячи советских патриотов объединились в партизанские отряды и повели жестокую войну с противником. Среди народных мстителей было очень много молодёжи, комсомольцев. Во всех наших партизанских соединениях, бригадах, отрядах они составляли большинство. Взяв в руки оружие, молодёжь непосредственно в боях обучалась сложному искусству ведения партизанской войны.

Рядом с нами, старыми коммунистами, отважно сражались юноши и девушки. Они истребляли гитлеровских захватчиков по всем правилам партизанского искусства.

...Был суровый, заснеженный декабрь 1941 года. Ценой огромных усилий Советской Армии удалось остановить противника на ближайших подступах к Москве, а затем погнать на запад. Однако взбешённый неудачей Гитлер продолжал посылать на восток свежие силы и технику, мечтая о реванше за поражение под Москвой. В захваченных районах гитлеровцы, по их выражению, усиливали оккупационный режим, а попросту говоря, бесчинствовали: убивали ни в чём не повинных советских людей, предавали огню города и сёла, грабили, проводили карательные экспедиции против партизан, стремясь парализовать их действия.

В то тревожное время я издал приказ по нашему партизанскому отряду. Приказ был краток: «Дабы сохранить личный состав отряда для дальнейшей борьбы с немецкими захватчиками, считать целесообразным оставить Спадщанский лес и выйти в направлении Брянских лесов».

Вскоре, когда мы были в Брянской пуще, наш радист получил сообщение, что в такое-то время будет передача, обращённая к нам, украинским партизанам. Вместе с комиссаром отряда Семёном Васильевичем Рудневым и группой партизан, свободных от боевых заданий, мы поспешили к радиоприёмнику. Несколько минут длилось томительное ожидание, наконец диктор объявил: «Начинаем радиопередачу «Партизаны Подмосковья — партизанам Украины».

После короткой паузы тот же голос продолжал:

— Слушайте нас, леса Киевщины и днепровские плавни! Слушай нас, родная Украина — вольнолюбивая, непокорённая и борющаяся с лютым врагом! Сегодня со словом привета обращаются к тебе сыны подмосковной земли, ваши братья по оружию...

С каждой секундой голос диктора звучал увереннее:

   — Уже не один тысяча гитлеровских бандитов нашла свою бесславную смерть от карающей руки подмосковных партизан. Не дают партизаны покоя подлому врагу ни днём, ни ночью, активно помогают Красной Армии громить ненавистных, фашистов и гнать их на запад. Послушайте, как партизаны Подмосковья истребляют немецких оккупантов на своей земле...

Затем диктор предоставил слово партизану Володе. Его речь мы слушали с особым вниманием.

   — Дорогие наши братья, славные партизаны Украины! — начал он. — Передаю вам боевой пламенный привет от партизан и партизанок Подмосковья!

Володя рассказывал, как доходит до них сведения о боевых действиях украинских партизан, как борются с врагом народные мстители Подмосковья и среди них отважная молодёжь...

Кем был этот партизан Володя, так и осталось для нас тайной. Но до сих пор я прекрасно помню его взволнованный рассказ о героических буднях партизанской молодёжи, громившей врага на подмосковной земле, он называл многих товарищей, имена которых впоследствии стали известны всему миру.

С каждым днём росла сила партизанских ударов но противнику, захватившему некоторые районы Московской области. Земля горела под ногами оккупантов. Недаром пленный гитлеровец Рудольф Мильс на допросе заявил: «В 1914—1918 годах тоже была война. Но тогда в тылу можно было свободно отдыхать. А сейчас это невозможно. Русские нам не дают покоя. Война идёт не на жизнь, а на смерть, но иногда это хуже смерти...»

Красноречивое признание! И в этом была огромная заслуга молодёжи столичной области, юных партизан и подпольщиков Подмосковья.

К началу 1942 года наш отряд уже приобрёл небольшой опыт партизанской борьбы, совершил ряд удачных боевых операций. Казалось, что суровая жизнь в тылу противника, сопряжённая с постоянным риском, научила нас ничему не удивляться. Но в действительности было совсем не так. Помню, когда в один из январских дней мы получили с Большой земли несколько экземпляров «Правды», она переходила из рук в руки. У всех на устах было одно имя — Таня. Так и назывался очерк писателя П. Лидова об отважной партизанке из деревни Петрищево, расположенной неподалёку от подмосковного города Бореи. Несколько позже её настоящее имя стало известно всем — Зоя Космодемьянская, московская школьница, комсомолка.

В последние секунды жизни, с петлёй на шее, Зоя крикнула петрищевским крестьянам, присутствовавшим при её казни:

   — Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь!..

И этот призыв услышал весь народ. Тысячи молодых людей из прифронтовых и даже далёких тыловых районов пересекали линию фронта и вступали в партизанские отряды и подпольные группы. Приняв у Зои эстафету бесстрашия, они беспощадно уничтожали гитлеровцев.

В то время когда друзья Зои не давали покоя врагу в районе Вереи, в другом краю Московской области громили врага волоколамские партизаны. Здесь знали и восхищались подвигами одного из молодых партизан, комсомольца Ильи Кузина.

Прекрасна жизнь замечательного паренька. Ещё в детстве этот смышлёный мальчишка из деревни Санинково Калининской области мечтал стать мореплавателем. За год до войны он получил диплом об окончании речного техникума. Служил Кузин штурманам и помощником капитана на пароходе «Мария Виноградова», бороздившем воды канала имени Москвы. А впереди ещё было немало планов, Илья говорил: не беда, что плаваю по каналу, зато легче будет в открытом море, — и мысленно видел себя в далёких морских и океанских просторах.

Когда началась война, Илье Кузину было двадцать два года. Мечту о морских походах пришлось отложить до лучших времён. А пока Илья явился в военкомат. Просил отправить на фронт. Но он не дошёл даже до медицинской комиссии. Врач, бегло глянув на Кузина, заявил:

   — А вас, брат, и без комиссии видно. Таких, как вы, в госпиталь отправляют, а вы на фронт проситесь. — И категорически заключил: — Вам, молодой человек, работы хватит и в тылу.

Дело в том, что ещё в детстве Илья получил серьёзное увечье, после которого остался хромым. Но разве это может служить помехой, если человек хочет воевать и чувствует в себе силу! Руки его отлично держат винтовку, глаз зорок, стреляет Илья метко. На соревнованиях стрелков-спортсменов всегда выходил победителем.

   — Нет, непременно пойду воевать! — дерзко бросил Кузин врачу и покинул военкомат.

Настойчивость юноши победила. Московская комсомольская организация объявила набор добровольцев для пополнения рядов партизан и подпольщиков. На сей раз военкомат не мог стать помехой. Среди добровольцев был и Илья Кузин.

Прежде чем переправиться в тыл врага, он блестяще овладел очень дефицитной по тому времени партизанской специальностью подрывника.

Благополучно переправившись через линию фронта, Илья Кузин вместе с группой комсомольцев добрался до партизанского отряда, дислоцировавшегося близ Смоленска. Партизаны тепло встретили новичков, радостно приняли их в свою семью.

Вскоре предстоял первый боевой экзамен, и Кузин успешно выдержал его: взорвал железнодорожное полотно. Немцы на длительное время лишились важной магистрали, по которой подвозили к линии фронта войска, боеприпасы, технику.

Когда партизанская разведка донесла, что противник вновь направляет на фронт свежее пополнение, «встретить» его опять поручили Илье Кузину. И он сделал это по всем правилам партизанского «гостеприимства»: пустил под откос эшелон с гитлеровцами.

Как-то командир отряда вызвал к себе Кузина:

— Сам знаешь, у нас нет лёгких дед, а то, которое хочу поручить тебе, особенно сложное. Надо подорвать вражеский склад боеприпасов. Но дорога туда — хуже не придумать. Поэтому в помощь тебе даю группу партизан.

Кубинская группа немедленно вышла выполнять задание. Дорога действительно оказалась и далёкой и трудной. Когда партизаны почти подошли к цели, их обнаружили гитлеровцы и открыли сильный огонь. С помощью миномёта они загнали партизан в топкое болото.

Двое суток группа Кузина выбиралась из топи. Двое суток жизнь состязалась со смертью — и победила. Правда, Кузин чуть было не погиб — подвела больная нога. Но товарищи спасли его.

Однако после этого похода Кузину пришлось распрощаться с боевыми друзьями. Илью отправили в госпиталь на Большую землю. Там его держали недолго. Но, выписав, вручили справку, которая поразила Илью в самое сердце. Чёрным по белому в ней было написано, что Кузин непригоден к воинской службе.

Вернулся он в родную Москву, когда положение на фронте было особенно трудное. Неужели отвоевался? Значит, если верить врачам, нужно сидеть сложа руки? Это было выше его сил. И он снова добивается своего: областная комсомольская организация направляет его с новой группой добровольцев в партизанские края. На сей раз судьба привела Илью Кузина в волоколамские леса, в отряд Бориса Васильевича Тагунова.

   — Вот и прекрасно! Нашего полку прибыло, — сказал, знакомясь с Ильёй, начальник штаба партизанского отряда Слепнев. А когда он узнал, что Кузин не новичок, а опытный подрывник, то ещё больше обрадовался.

В отряде создали специальную комсомольскую группу минёров. В неё вошли комсомольцы Краюшкин, Краснов и ещё несколько боевых хлопцев. Старшим назначили Кузина. И началась у него жизнь, как в своё время под Смоленском, полная беспримерной дерзости и отваги.

Вскоре имя Кузина стало известно даже немцам — так сокрушительны были его налёты. Гитлеровцы повсеместно объявили, что вручат большое вознаграждение тому, кто сумеет его поймать. Но это только придавало силу бесстрашному бойцу, ставшему любимцем всего отряда. Каждый прожитый день умножал боевой счёт комсомольской группы Кузина.

Тот же начальник штаба Слепнев вспоминает:

   — По агентурным сведениям, полученным нашим отрядом, гитлеровские части, находившиеся на передней линии фронта, испытывали острый недостаток горючего и с нетерпением ожидали прибытия автоцистерн, которые должны были проследовать к фронту по шоссе Лотошино — Высоковское.

Узнав об этом, командование отряда решило парализовать движение на дороге и лишить противника горючего. Кузин уже имел солидный опыт в таких делах, и выполнение задачи было поручено ему.

И вот отважная комсомольская шестёрка рано утром отправилась на задание. Идти приходилось, лесами, преодолевая огромные сугробы. Но упорство, стремление любой ценой выполнить задание взяли своё: к вечеру наши ребята подошли к назначенному пункту. А когда совсем стемнело, Кузин и его товарищи в нескольких местах заложили мины на дороге и невдалеке залегли.

Началось томительное многочасовое ожидание. Вражеский транспорт появился только ночью. Сразу же три восьмитонные цистерны с бензином взорвались на минах, а вслед за ними взлетел на воздух и грузовик, в котором сидели гитлеровские пехотинцы, сопровождавшие транспорт.

На боевом счету Ильи Кузина 150 взрывов, от которых погибло много вражеских железнодорожных составов, автомашин, складов с техникой, боеприпасами, оружием, продовольствием. Отважный комсомолец отправил в могилу не одну сотню гитлеровцев.

В дни самой ожесточённой битвы под Москвой коммунисты волоколамских лесов приняли в свои ряды Илью Кузина. Родина высоко оценила заслуги, присвоив ему звание Героя Советского Союза.

В партизанских отрядах и подпольных организациях, действовавших во временно оккупированных районах Московской области, были сотни комсомольцев — превосходных разводчиков, подрывников, метких стрелков, гранатомётчиков. Молодёжь Москвы и столичной области дала мир гнав некому и подпольному движению сотни прекрасных юношей и девушек, для которых долг перед Родиной был превыше всего.

Подчас казалось непостижимым, как эти ребята, почти дети, могли выполнять боевые задания, которые под силу только опытным и зрелым людям. Но суровая действительность опрокинула все прежние понятия о пределе человеческих сил и возможностей. Ведь среди народных мстителей встречались и такие юнцы, которые ещё не попрощались с детством или едва перешагнули пионерский возраст. Вспомним хотя бы молодых партизан Осташевского района, который, как и Волоколамский, славится партизанскими подвигами.

Когда Осташевский район был оккупирован, группа комсомольцев во главе с секретарём райкома Верой Прохоровой перешла на нелегальное положение. Наладив подпольную работу, группа развила бурную деятельность: сообщила партизанам о численности вражеских войск, их оснащённости и передвижении, а среди населения распространяла подпольную газету и листовки, проводила беседы о событиях на фронте. Продуктами снабжали партизан тоже подпольщики.

Всенародной любовью окружено и имя боевой разведчицы Шуры Вороновой. Эта скромная, застенчивая и малоразговорчивая девушка в разведке была бесстрашной. Она добывала необходимые сведения о враге и благополучно возвращалась в расположение осташевских партизан.

Сотни километров исходила Шура партизанскими тропами. Не раз лицом к лицу встречалась с врагом, но всегда умела перехитрить противника.

Однажды командование партизанского отряда направило Воронову в районный центр Осташево с ответственным поручением. Никто не мог подумать, что эта операция окажется для Шуры роковой. Комсомолку-разведчицу выдали гестаповцам предатели Кириллин и Солянкин. Сорок восемь часов продолжался допрос комсомолки. А потом в городском парке раздался ружейный залп. Гитлеровцы расстреляли Шуру Воронову.

В феврале 1942 года в Москве состоялась встреча комсомольского актива с партизанами Подмосковья. Один за другим поднимались на трибуну народные мстители, и перед слушателями развёртывалась величественная картина суровой партизанской битвы с врагом, битвы, в которой проявились героизм, мужество и высокая идейная убеждённость нашей молодёжи.

Секретарь Можайского горкома комсомола партизан Андрей Грибков рассказывал тогда:

— В момент, когда Можайский район был оставлен нашими войсками, лучшая часть комсомольцев и несоюзной молодёжи отправилась в партизанские отряды. С первых же дней пребывания в рядах народных мстителей они стали боевыми организаторами, вдохновляя всех на активную партизанскую борьбу.

И это действительно было так. Вспомним хотя бы подвиги Михаила Цвелева, Василия Байкова, Ивана Сысоева и многих других юных можайцев. Жители Можайска и окрестных деревень и сейчас с благодарностью рассказывают о славных делах партизанской молодёжи.

А можно ли забыть подпольную комсомольскую организацию подмосковного городка Вереи! В ней было только пять комсомольцев — Николай Нечаев (руководитель), Владимир Скворцов, Константин Раков, Борис Захаров и Николай Конов. Но эта горсточка бесстрашных была под стать опытным подпольщикам.

Нечаевцы были вездесущи. Их энергия, изобретательность вызывали восхищение. Они буквально лишили покоя оккупантов. Ежедневно на домах Вереи появлялись листовки со свежими сводками Совинформбюро. Смастерив радиоприёмник и запрятав его в надёжном месте комсомольцы регулярно принимали из Москвы сводки о положении на фронтах и другие важные сообщения, а затем размножали их и расклеивали в разных районах города.

Как-то подпольной организации стало известно, что гитлеровцы арестовали большую группу жителей! якобы за помощь партизанам и решили учинить над ними расправу. И вот ночью нечаевцы подобрались к зданию бывшей церкви, где находились арестованные, бесшумно уничтожили фашистскую охрану и освободили всех невольников. Их оказалось пятьдесят человек.

На боевом счету верейских комсомольцев немало таких операций. Поэтому их имела навечно остались в благодарной памяти нашего народа.

Спустя десятилетия после войны мы, седые ветераны партизанских походов, с чувством отцовской гордости вспоминаем имена народных мстителей, тех, кто вместе с воинами Советской Армии преградил гитлеровцам путь к Москве, кто на родной подмосковной земле уничтожал фашистов.

Но разве только на подмосковной земле обессмертили свои имена герои-партизаны, герои-подпольщики?

Каждый раз, когда я думаю о партизанском движении в нашей стране, я мысленно обращаюсь к легендарной обороне Ленинграда, меня поражают стойкость и мужество его защитников. Говоря о битве за город на Неве, продолжавшейся девятьсот дней, мы говорим и о патриотических делах народных мстителей, действовавших в районах Ленинградской области, на псковской и новгородской земле. Перед нами во всём своём величии встают образы партизан и подпольщиков — старорусских, лужских, дновских, кингисеппских и многих других, без которых нельзя себе представить оборону города Ленина.

В историю партизанского и подпольного движения навеки вошли славные имена таких выдающихся защитников Ленинграда, какими были комсомольцы Герои Советского Союза командир партизанской бригады А. Герман и совсем юный разведчик Л. Голиков. Навсегда мы запомнили бесстрашного подпольщика Ю. Бисениека и неуловимого разведчика А. Петрова... Немыслимо перечислить всех героев армии народных мстителей — активных участников обороны Ленинграда. Их помощь Советской Армии и морякам Балтики неоценима.

Помните эти чудесные строки:


Глухой партизанской ночью
Обманчива тень деревень,
По краю дорожных обочин
Мелькает разведчицы тень.
Дороги ей бросили вызов,
Овраги её стерегут....
Как звать эту девушку — Лиза?
А может быть, Зоей зовут?
Одной проходили стезёю,
Одни охраняли края
И Космодемьянская Зоя
И Чайкина Лиза моя!

Так замечательный поэт Михаил Светлов увековечил в поэме бессмертный образ комсомолки Лизы Чайкиной. Ота скромная русская девушка воспета и литераторами, и композиторами, и художниками.

Чем же она заслужила всенародную любовь? Всей своей короткой жизнью, до конца отданной Родине, народу.

Есть в Калининской области Пеновский район. Здесь родилась слава Лизы Чайкиной, отсюда пошла по всей нашей стране, перешагнула её границы.

Когда война пришла на калининские земли и гусеницы гитлеровских танков загрохотали в районном центре Пено, Лиза Чайкина с группой комсомольцев уже находилась в партизанском отряде Филимонова.

Лиза с одинаковым прилежанием относилась к любому делу: смело ходила в разведку и с профессиональным мастерством опытного медицинского работника оказывала помощь раненым, участвовала в диверсионных операциях и заботилась о снабжении отряда продовольствием, беседовала с партизанами о событиях на фронтах Великой Отечественной войны и распространяла сводки Совинформбюро, писала антифашистские листовки, расклеивала их в деревнях, поддерживала связь с населением, спасала молодёжь от угона в фашистскую Германию. Да, она действительно была сторукой!

Немало подвигов совершила эта комсомолка — любимица пеновских партизан, одна из выдающихся организаторов массового патриотического движения народных мстителей Калининской области.

28 ноября 1941 года по доносу предателя гитлеровцы схватили Лизу Чайкину в деревне Красное Покатище и привезли в Пено. Здесь они подвергли её невероятным пыткам, требуя назвать сообщников по партизанской борьбе. Но Чайкина стойко выдержала все страдания и не выдала ни одного боевого товарища. Гитлеровцы расстреляли Лизу у станционной водокачки.

Лизе Чайкиной было посмертно присвоено звание Герой Советского Союза.

Замечательную плеяду молодых патриотов воспитала Калининская комсомольская организация. Сотни её питомцев с честью оправдали свою принадлежность к Ленинскому союзу молодёжи, прославив себя непримиримой борьбой с гитлеровскими оккупантами. Вспомним калининскую подпольную организацию, которой руководил комсомолец Наумов, отважных ржевских подпольщиков-комсомольцев и их вожака Алексея Телешова, студентку Калининского пединститута Тамару Ильину, которая в критическую минуту боя, израсходовав все патроны, подорвала себя гранатой. Паню Зиматову — активную участницу Луковниковского партизанского отряда...

Кашинскую школьницу Инну Константинову я по праву могу сравнить с Александром Матросовым. Два года Пина партизанила. За это время юная патриотка совершила столько подвигов, что можно было бы написать увлекательную книгу о её мужестве, бесстрашии, находчивости и изобретательности. Она была превосходной разведчицей, участвовала во многих диверсионных операциях и всегда отличалась особым искусством увлекать за собой товарищей. Это был редкий дар, который даётся не каждому.

Комсомолка Инна Константинова не дрогнула перед смертью. Она повторила подвиг Александра Матросова: приняла на себя вражеский огонь и этим спасла разведчиков, вместе с которыми выполняла боевое задание.

Когда я смотрю на портрет шестнадцатилетнего комсомольца Александра Чекалина, юноши с волевым красивым лицом и каким-то особенно проникновенным взглядом широко открытых умных глаз, я вижу в нём олицетворение всего чистого, прекрасного, искреннего.

Бесстрашие этого юноши было поистине фантастическим. Это он, пробравшись в одну из гитлеровских частей, похитил здесь винтовки, гранаты, патроны и благополучно доставил их своим друзьям. Казалось, любая трудность отступала перед Александром Чекалиным, когда он выполнял боевое задание.

Из отряда в отряд, от партизана к партизану летела слава о боевых делах Александра Чекалина. Его имя с любовью произносили в Тульском рабочем полку, в частях 50-й армии, оборонявшей Тулу. И когда разнеслась весть о героической смерти юного партизана, она огромной болью отозвалась в сердцах всех защитников города славы русского оружия.

...Земля Российская — земля героев. Вспоминая о партизанах Подмосковья, калининских народных мстителях, о стойкости туляков, мы отдаём дань глубочайшей любви всем, кто защищал Москву, кто отстоял советскую землю. Мы с чувством гордости думаем о силе нашего народа, давшего миру таких прекрасных защитников Отечества, какими были Зоя Космодемьянская, Лиза Чайкина, Илья Кузин, Александр Чекалин и многие, многие другие.


ЛИЦОМ К ЛИЦУ СО СМЕРТЬЮ

Когда я думаю о моих юных боевых друзьях-партизанах, я знаю, что успехи, достигнутые ими в жестоких боях с гитлеризмом, их неоценимый вклад в разгром фашизма — это результат высокой нравственной ясности и больших светлых идей, переданных партией на вооружение советской молодёжи.

Красноречивым тому свидетельством может служить поведение юношества в самых молодых тогда советских районах нашей страны — в районах Прибалтики, западных областях Украины, Белоруссии и Молдавии.

Советская Латвия одной из первых республик попала под фашистскую пяту. Но, ни один час не прекращали здесь свою деятельность партийные организации. Только изменились формы их работы. Теперь они возглавили партизанское и подпольное движение. В период гитлеровской оккупации работали областные и уездные подпольные комитеты Коммунистической партии, а под их руководством действовало и комсомольское подполье.

В 1942 году по всей Прибалтике разнеслась слава о героических делах объединённого полка латышских партизан «За Советскую Латвию». Его основным ядром, как и всюду, были коммунисты и комсомольцы. Особенно выделялся в полку отряд Вилжса Самсона, состоявший почти целиком из молодёжи. Да и сам Самсон был молод. Отважный, волевой командир не признавал никаких преград inn достижения намеченной цели. Отряд участвовал во многих операциях и всегда выходил победителем...

Золотыми буквами вписаны в историю латышского народа славные имена таких выдающихся командиров партизанских отрядов, как Ж. Кронберг, О. Ошкала, Э. Аботиньш, А. Мацпан и другие, где наряду со старшими товарищами смело воевала молодёжь.

Об одном из героев мне хочется рассказать более подробно, чтобы отдать дань глубокого уважения всей молодёжи братской Латвии за её вклад в разгром гитлеровской Германии. Ибо, думается мне, сама жизнь этого человека как бы соединяет в себе лучшие черты юного поколении республики в годы Великой Отечественной войны. Это Имант Судмалис.

Латышский поэт-революционер Янис Райнис писал: «Твой народ не уничтожить, если Ты пойдёшь умирать за народ». Именно таким был и остался в памяти нашей сын латышского народа, его национальная гордость Имант Судмалис. Его имя с одинаковой любовью произносит русские и украинцы, белорусы и эстонцы, литовцы и молдаване — вся дружная семья народов нашей страны, ради счастья которой он жил и боролся.

Нужно обладать величайшим мужеством, чтобы написать такие строки: «...Через несколько дней приведут в исполнение мой смертный приговор... у меня было достаточно времени подумать о своей жизни. Я оглянулся на прожитое, и не в чем себя упрекнуть. Я был человеком и борцом в эти столь решающие для Родины дни. Хочется, чтобы будущее было лучшим и более счастливым — таким оно должно быть! Столько крови не могло быть даром пролито...»

...В первый же день войны гитлеровская авиация подвергла бомбардировке Лиепаю. И тотчас был создал городской штаб обороны. Возглавил его секретарь горкома партии М. Бука. Все коммунисты встали на защиту народной власти. Последовала их примеру и комсомольская организация. В составе рабочих батальонов молодёжь возводила вокруг города оборонительные сооружения, охраняла важные объекты, овладевала военными знаниями, готовилась дать отпор наступавшему врагу. Когда положение стало критическим, по инициативе партийной организации в Лиепае был создан ударный комсомольский отряд под командованием Иманта Судмалиса.

Лиепая героически оборонялась. Но силы были неравны. Взбешённый враг бросил на Лиепаю лавину войск. И город пал. А вскоре фашисты оккупировали всю республику.

Гитлер объявил Латвию частью имперской провинции «Остланд». Правил ею рейхсминистр Розенберг — прибалтийский барон.

Всем своим житейским опытом Имант Судмалис был подготовлен к борьбе с гитлеровскими оккупантами. Из Лиепаи прежний Имант исчезает, а на арену выходит неуловимый Андерсен — партизан, превосходный знаток подпольного дела, непревзойдённый мастер конспирации.

Имант Судмалис во многом схож с легендарным разведчиком Николаем Кузнецовым. Судмалис-Андерсен так же изобретателен и бесстрашен, как Кузнецов. Как и ему, любая задача была по плечу Иманту. Он тоже действовал решительно, дерзко и смело, безукоризненно владел немецким языком. Имант надевал гитлеровскую форму, артистически входил в роль офицера вермахта, завоёвывал доверие «своих единомышленников по нацистской партии», а затем мастерски уничтожал их, ломал их коварные замыслы.

Умение Иманта перевоплощаться было поистине бесподобным. И это помогало партизанам добиваться больших и очень важных успехов в войне с оккупантами. Пожалуй, не было ни одной специальности в партизанском деле, которой бы не владел бесстрашный Имант Судмалис. Он с одинаковым искусством пускал под откос вражеские железнодорожные составы, устраивал засады и открывал пулемётный огонь по двигавшейся автоколонне, добывал самые секретные сведения, нападал на гитлеровские гарнизоны и рвал линии связи. И всё это делал с поразительной выдержкой и безупречной точностью.

Партизанские тропы привели Иманта Судмалиса в отряд, которым командовал И. Захаров. В то время на Освейский район, контролируемый партизанами, гитлеровцы направили карательную экспедицию. В её составе было более двух тысяч отборных фашистских бандитов.

В ходе боёв создалась очень сложная обстановка. Враги окружили партизан. Тогда Судмалис-Андерсен установил пулемёт в помещении церкви и открыл сильный огонь по наступавшим гитлеровцам. Тем самым Имант отвлёк на себя внимание карателей, и группы партизан стали выходить из окружения. Вот уже весь отряд в безопасности, но Имант продолжает своё единоборство с бандитами.

Вскоре церковь была объята пламенем — её подожгли каратели, решив, что заодно погибнет и партизан-пулемётчик. Но Судмалис остался жив. Он прорвался сквозь огненное кольцо и догнал своих товарищей.

Как-то после выполнения очередного задания Имант вручил командиру отряда портфель с документами. Тот начал читать, и на лице его появилось радостное удивление. Крепко обняв Судмалиса, он спросил:

— Дорогой мой Андерсен, каким чудом тебе удалось раздобыть эти ценные бумаги?

—Чудес, товарищ командир, никаких нет. Просто по пути захватил, чтобы не обременять хозяина портфеля лишним грузом, — улыбнувшись, ответил Имант. А затем поведал подробности.

...Лента асфальтированной дороги вилась вдоль густого леса. Услышав приближавшийся шум мотора, Имант залёг на опушке в четырёх-пяти метрах от шоссе. Когда показался легковой автомобиль, Имант прострочил его автоматной очередью. Машина остановилась. Шофёр метнул гранату в сторону леса. Имант мгновенно перехватил её и тут же послал обратно. Бросок Иманта оказался точным.

Партизан подошёл к разбитой машине. Три трупа. Один из них в форме гитлеровского генерала, в руках генерала портфель...

— А документам этим нет цены, — снова заговорил командир партизанского отряда, внимательно выслушав Судмалиса. — Генерал-то — птица немалая: сам начальник карательной экспедиции. Ничего не скажешь, подробное изложение этого плана во многом поможет нам.

В один из тех грозных дней Судмалис по заданию Центрального Комитета Компартии Латвии создаёт в Риге подпольную комсомольскую организацию, оборудует типографию, в которой печатает антифашистские листовки и сводки Совинформбюро, подыскивает явочные квартиры молодым конспираторам и налаживает производство взрывчатки для диверсионных операций.

Находчивость Иманта была безгранична. Когда требовала обстановка, он мог утром выйти на улицы Риги расфранчённым барином, выдавая себя за «ревнивого служителя» оккупантов, а вечером в форме немецкого офицера появиться в «высшем обществе» гитлеровцев, чтобы добыть ценные сведения для передачи командованию Советской Армии или партизанам.

Рижане, испытавшие все ужасы оккупационного режима, до сих пор с благодарностью вспоминают боевые подвиги комсомольцев-подпольщиков и их бесстрашного вожака Иманта Судмалиса. это он с группой таких же отважных товарищей взорвал трибуну на Домской площади и сорвал гитлеровцам «митинг протеста латышского народа» против решений Тегеранской конференции.

Это вездесущий Имант Судмалис вместе со своими верными помощниками обманул группу полицейских и привёл их в партизанский отряд. Это Имант, участвуя в партизанской операции в одном из населённых пунктов, уничтожил полицейский участок и захватил много ценных документов. Беспощаден был Судмалис и в истреблении предателей латышского народа, буржуазных националистов, ставших прислужниками немецких оккупантов.

Таков был Имант Судмалис. Таким и остался навсегда в нашей памяти. Он погиб весной 1944 года, не дожив несколько месяцев до освобождения родной Латвии.

Среди первых помощников Иманта по партизанской и подпольной борьбе были замечательные питомцы Ленинского комсомола: Джемс Банкович, Малдис Скрея, Владимир Озолинып, Альма Михельсон и другие юноши и девушки, внёсшие огромный вклад в борьбу латышского народа за освобождение своей республики от гитлеровского режима.

Вся Советская Прибалтика, попав под железную пяту оккупации, вела непрерывную войну с заклятым врагом.

Особое место в истории борьбы литовского народа принадлежит Каунасской подпольной комсомольской организации. У её колыбели стояли такие выдающиеся организаторы подполья, как П. Малинаускас, старейшие литовские коммунисты В. Куницкас, П. Зибертас.

Имена героев Каунасской подпольной комсомольской организации — Янины Чижинайскайте, Повиласа Штараса, Губертаса Бориса, Юозаса Алексониса, Альфонсаса Чепониса, Анели Зинкевючюте-Вайцекаукене, Юозаса Славипскаса, Она Бирулинайте, Элияса Шмуйловаса, Зальманаса Гольдбергаса и многих других знают во всех уголках республики. Они — гордость всей советской молодёжи.

Известно, что жизнь партизана, подпольщика всегда полна тревоги и требует постоянно мужества, готовности сознательно пожертвовать собой во имя победы над врагом. И каждый из нас, народных мстителей, в годы Великой Отечественной войны жил в подобной атмосфере. Вот почему героическое мы воспринимали часто как обычное, должное. Нас не удивлял взорванный партизанами мост или поединок нашего разведчика с группой гитлеровцев, разгром вражеского гарнизона или крупная диверсия в лагере противника.

Нет войны без героизма, как не может быть она и без жертв. Все, кто сражался с врагом, прекрасно это знают. Возможно, поэтому, у нас, участников войны, несколько иное восприятие подвига, чем у человека, не испытавшего боевой грозы. Но прямо скажу: уже двадцать лет минуло после нашей победы над гитлеровской Германией, а я не перестаю восхищаться подвигом каунасских комсомольцев, всегда с каким-то трепетным волнением думаю об их организации, о том величайшем наследии, какое она оставила сегодняшней молодёжи и будущим поколениям.

Что это за наследство? Это яркий пример того, как надо любить Родину и свой народ, как надо жить и бороться во имя самого прекрасного на земле — свободы, счастья труда и мира.

Каунас. Девятый форт. При одном его упоминании в памяти оживает страшная трагедия, разыгравшаяся в нём. Фашисты уничтожили здесь 80 тысяч ни в чём не повинных наших соотечественников, чехов, французов, бельгийцев и людей других национальностей, согнанных сюда из всех стран, оккупированных фашистской Германией. Гитлеровцы превратили этот форт в огромный крематорий. Для сжигания трупов они создали специальные команды из обречённых на гибель людей.

Но даже перед лицом смерти эти люди не дрогнули. Существовавшая там комсомольская организация, помимо саботажа, проводила диверсии, а затем поставила перед собой чуть ли не фантастическую задачу: организовать побег обречённых. Узники форта — коммунисты помогли разработать тщательный план и провести подготовку этой операции. И вот однажды ночью 64 пленника бежали и скрылись от врагов.

Как-то во время очередной гитлеровской радиопередачи на литовском языке жители оккупированного Каунаса неожиданно услышали из мощных уличных репродукторов страстный призыв: «Смерть немецким оккупантам!» А затем по всему городу зазвучали сообщения, которым каунасцы внимали с жадностью. Передавали последние сводки Совинформбюро, рассказы о героической битве Советской Армии, об успешных действиях партизан и подпольщиков, а в конце — обращение к населению: всячески сопротивляться оккупационному режиму и организованно бороться с гитлеровскими злодеями.

После этого жители Каунаса ежедневно слушали передачи советской подпольной радиостанции.

Кто же были смельчаки, нёсшие народу слово правды и надежды? Каунасские комсомольцы-подпольщики Алексонис, Чепонис, Корбутас, Мартинайтис. Свои передачи они так и назвали: «Голос правды».

Презирая опасность, комсомольцы раздобыли выбывшую из строя рацию, отремонтировали её и начали передавать свои программы на той же волне, что и гитлеровцы. На протяжении долгого времени по всему Каунасу звучал голос правды, голос надежды. Жители города узнавали о действительном положении на фронтах, их уверенность в победе неизменно росла.

Только после длительных поисков гестаповцам удалось обнаружить комсомольскую радиостанцию. Однажды, когда Юозас Алексонис вёл передачу, фашисты окружили радиста. Герой-комсомолец отчаянно защищался. Меткими выстрелами он уложил нескольких гитлеровцев. Но силы оказались далеко не равными. Юозас погиб.

После этого один из активных участников радиопередач, комсомолец Альфонсас Чепонис, развернул усиленную диверсионную работу на железнодорожных магистралях. Одна за другой следовали катастрофы, в результате которых гитлеровцы несли большие потери в живой силе и технике, тратили много времени на восстановление разрушенных линий. Однако молодые партизаны снова и снова уничтожали их.

В одну из летних ночей 1943 года прогремел взрыв огромной силы. Весь Каунас осветился точно в ясный день. Это неподалёку от города Альфонсас Чепонис взорвал немецкий состав с горючим.

А вот ещё один герой Каунаса — член подпольного горкома комсомола Губертас Бориса. Губертас поддерживал тесную связь с комсомольцами гетто, которое фашисты организовали в Вильямполе. Он участвовал в уничтожении вражеских складов, добывал трофейное оружие,

писал листовки, держал постоянный контакт с партизанами, срывал гитлеровцам вербовку литовской молодёжи в фашистскую армию. Трудно даже перечислить всё, что делил Губертас.

Каунасская подпольная партийная организация умело руководила своими молодыми помощниками — комсомольцами, неустанно направляла их деятельность. В этом и заключался секрет успехов молодёжного подполья. Молодые подпольщики помогли тысячам советских юношей и девушек спастись от угона в немецкое рабство. Они уничтожили 31 эшелон и 64 автомашины с гитлеровскими войсками, вооружением и военным имуществом. А их радиопередачи и листовки сеяли правду и укрепляли веру литовцев в неизбежный крах гитлеризма.

В жестоких схватках с оккупантами погибло более семидесяти каунасских комсомольцев-подпольщиков. Но жизнь и смерть этих героев на вечные времена остались в памяти народной. Родина высоко оценила их подвиг. Троим питомцам Ленинского комсомола — Юозасу Алексонису, Альфонсасу Чепонису, Губертасу Бориса — присвоено звание Героя Советского Союза.

А мыслима ли история нашего партизанского и подпольного движения без имени славной дочери литовского народа — комсомолки Марите Мельникайте?

Когда началась война, ей минуло восемнадцать лет. Пришла пора самых ярких и смелых мечтаний, надежд, устремлений. Но разве у одной Марите жестокая война отняла светлую юность? Эта девушка отдала себя святому делу — борьбе с фашизмом.

— Паша Марите! — ласково называли партизаны свою любимую боевую подругу. Они гордились ею. Да и как не гордиться, если Марите была превосходной разведчицей и активной участницей многих диверсионных операций! Не зная устали, она ходила по деревням, из дома в дом, передавала драгоценные весточки о событиях на советско-германском фронте. Скольких друзей и помощников она приобрела в этих походах для своего партизанского отряда!

Когда Марите была схвачена гестаповцами, она не дрогнула, на допросах вела себя мужественно. Никакие пытки не могли заставить её выдать врагу своих товарищей. Литовскую комсомолку пленял героический образ Зои Космодемьянской. С неё она брала пример, как нужно жить и умирать. И так же, как Зоя, Марите Мельникайте, стоя под виселицей, кинула в лицо своим палачам:

— Да здравствует Советская власть!

С этими словами она навсегда ушла из жизни и навсегда осталась в благодарном сердце народа, удостоившего славную Марите Мельникайте звания Героя Советского Союза.

Сухая сводка только перечисляет, что сделали литовские партизаны и подпольщики в годы войны: пустили под откос несколько сотен вражеских эшелонов, уничтожили 300 паровозов и более двух тысяч вагонов, много военных складов, 18 гитлеровских гарнизонов, взяли большие трофеи, спасли десятки тысяч советских людей от судьбы фашистских рабов в Германии. На литовской земле гитлеровцы оставили более 10 тысяч своих солдат и офицеров только убитыми.

Вдумайтесь, мои дорогие читатели, в эти факты и цифры, и вы убедитесь, какой великий воинский и патриотический подвиг совершили литовские партизаны и подпольщики, среди которых было очень много молодёжи, комсомольцев. Это они, руководимые такими выдающимися подпольщиками, как Альбертас Слапшис, Каролис Петрикас, Альфонсас Вилимас, и многими другими верными сынами партии Ленина, прославили себя, защищая честь и свободу нашей Родины.


НЕПОКОРЁННЫМ ИМЯ — ЛЕГИОН

На белорусской земле, так же как на всей временно оккупированной врагом советской территории, рядом с коммунистами, старшими товарищами сражалась белорусская молодёжь и её авангард — комсомол. Здесь, помимо партийного подполья, под его руководством одновременно действовали 10 областных, 206 городских и районных подпольных комитетов комсомола, 5506 первичных организаций. Они объединяли около 74 тысяч комсомольцев. В их лице партия имела активнейших помощников в наступательной тыловой борьбе.

Недаром белорусские партизаны сеяли страх и панику среди немцев. Гитлеровскийофицер Фридрих Бушеле в дневнике, обнаруженном после его смерти, писал: «Кругом ни одного человека, но всюду и везде, в лесах и болотах, носятся тени мстителей. Это партизаны. Неожиданно, будто вырастая из-под земли, они нападают на нас, рубят, режут и исчезают, как дьяволы, проваливаются в преисподнюю. Мстители преследуют нас на каждом шагу, и миг от них спасения... Сейчас я пишу дневник и с тревогою смотрю на заходящее солнце. Лучше не думать. Наступает ночь, и я чувствую, как из темноты неслышно ползут, подкрадываются тени, и меня охватывает леденящий ужас!»

Судьбу автора этих записок разделили на белорусской земле тысячи его соотечественников.

Огромная армия народных мстителей выдвинула из своих рядов целую плеяду людей, которые являются гордостью не только белорусского — всего советского народа. Среди них Герои Советского Союза Константин Заслоном, Сера Хоружая, Минай Шмырёв, Василий Корж, Фёдор Котченко, Григорий Токуев, Александр Исаченко, Михаил Сильницкий и многие, многие другие. В их числе и старые коммунисты, участники походов гражданской войны, и комсомольцы, впервые взявшие оружие во время гитлеровского нашествия.

И тут на память приходит происшедшее в Минске событие, весть о котором перешагнула белорусскую землю, с молниеносной быстротой разнеслась по всей Украине, радостью отозвалась и сердцах наших партизан.

Это произошло ранней осенью 1943 года. Причём, как говорилен, аукнулось в Белоруссии, а откликнулось в Берлине. Вся фашистская столица тогда оделась в траур. Над зданиями пыли приспущены нацистские флаги, увитые чёрным креном. Кого-то хоронили с большими почестями. Даже Гитлер почтил память покойника, постояв немного у его гроба. И когда по улицам двигалась похоронная процессия, вокруг то и дело слышалось, как осторожные немцы на разные лады произносили: «Минск», «Партизаны».

Так фашистская Германия, охваченная ужасом и страхом перед неминуемым возмездием, провожала в последний путь одного из своих кровавых деятелей — наместника Гитлера в Белоруссии, душителя белорусского народа Кубе.

При одном упоминании этого имени возникают страшные картины народных страданий от гитлеровских изуверов. Бесчинствам гитлеровского палача Кубе не было границ. И тогда ЦК Коммунистической партии Белоруссии поставил перед народными мстителями задачу: уничтожить Кубе.

В условиях жестокого оккупационного режима, особенно свирепствовавшего в Минске, выполнение этой задачи было невероятно сложным. Проникнуть в особняк, в котором проживал Кубе, казалось немыслимым. Любое подозрение могло повлечь за собой огромное количество жертв, новые репрессии против населения.

И всё же советские патриоты решили любой ценой выполнить задание. В активную подготовку включились лучшие партизаны из бригады Петра Лопатина. Для установления контакта с минскими подпольщиками решили направить связиста. Выбор пал на медицинскую сестру комсомолку Надю Троян. Вскоре отважная партизанка появилась в Минске. Ценой огромных усилий ей удалось установить связь с комсомолкой Еленой Мазаник, работавшей горничной в доме самого Кубе. А тесную связь с этими девушками поддерживала руководительница подпольной группы Мария Борисовна Осипова — коммунистка, прекрасная разведчица, человек большой воли.

И тройка бесстрашных начала тщательно готовиться к операции по уничтожению Кубе. Каждый свой шаг патриотки взвешивали, проверяли. Люди разных характеров, они отлично дополняли друг друга: дальновидная и наблюдательная, умудрённая опытом Мария Борисовна Осипова; умеющая расположить к себе, войти в доверие и подчинить себе волю другого Елена Мазаник; энергичная и изобретательная, мастерица перевоплощения Надя Троян.

Каждая из них играла свою роль в общем плане операции. И вместе с тем самая решающая задача ложилась на плечи Елены Мазаник. Ей предстояло непосредственно убить гитлеровского гауляйтера, положив в его спальне мину.

Через многие фашистские кордоны прошла Мария Борисовна Осипова, пока попала в Минск и благополучно доставила в обыкновенной корзинке полученную у партизан мину с часовым механизмом. Затем встретилась с Еленой Мазаник, передала мину и подробно объяснила, как надо с ней обращаться.

После этого наступил самый сложный этап реализации намеченного плана. Как пронести этот смертельный груз в особняк Кубе? Ведь гауляйтера охраняют войска СС, гестаповцы, у него огромная личная стража. Каждого, кто имеет доступ в особняк, непременно обыскивают. Тщательному осмотру подвергается и горничная Елена Мазаник, когда идёт на работу и возвращается с неё. И всё же бесстрашная комсомолка благодаря своей изобретательности усыпляет бдительность телохранителей Кубе и проникает в спальню. Установив под матрацем к ропати мину, Елена Мазаник исчезает.

Вот пройден первый, второй, пятый контроль, заканчивается шестой обыск, наконец, вздохнув полной грудью, девушка покидает особняк Кубе. В условленном месте её встречают товарищи. А через несколько часов она уже среди своих, в семье партизан.

В ночь на 23 сентября 1943 года мина сработала, в особняке палача белорусского народа прогремел взрыв, а затем начался пожар. Фон Кубе был убит.

Так бесславно кончилось его двухлетнее «царствованием на земле Белоруссии. Гестаповцы с ног сбились в поисках Елены Мазаник. Они обещали большое вознаграждение тому, кто найдёт комсомолку-подпольщицу. Но все их старания оказались безуспешными.

В ту пору, когда немецкий самолёт с останками Кубе лёг курсом на Берлин, советский самолёт с отважными военными подругами — коммунисткой Марией Осиповой, комсомолками Еленой Мазаник и Надей Троян приближался к Москве.

Торжественно встретила наша столица дочерей непокорённой Белоруссии. Звание Герой Советского Союза увенчало их бессмертный подвиг.

Мощные удары партизан настигали оккупантов в Минске и Могилёве, Бобруйске и Полоцке, Витебске и Гомеле, Гродно и Бресте — везде, где ступала нога гитлеровца.

В годы войны по всей Белоруссии гремела слава подпольных комсомольских организаций, созданных во многих районах республики. Их возглавляли воспитанники комсомола Сергей Благоразумов, Люба Семукова, Пётр Воронин, Леонид Ярош, Галина Сосина, Ольга Радькова, Семён Осадченков, Зоя Макаревич и другие патриоты.

Комсомольцы Сергей Шиканов и Иван Калилец были прекрасными организаторами и командирами первых партизанских отрядов Белоруссии. Мужеством и бесстрашием отличались юные участники комсомольско-диверсионных групп, которых в республике насчитывалось более трёх тысяч.

Родина высоко оценила вклад белорусской молодёжи в общенародную победу. 35 тысяч молодых партизан и подпольщиков Белоруссии были награждены орденами и медалями. 24 воспитанника белорусского комсомола заслужили звание Героя Советского Союза.


ГЕРОИ КАРПАТСКОГО РЕЙДА

С первых же дней войны под руководством ушедших в подполье партийных организаций на украинской земле действовали 12 подпольных обкомов комсомола, 264 горкома и райкома комсомола, сотни комсомольско-молодёжных организаций. Они являлись тем ядром, вокруг которого объединились тысячи юношей и девушек.

История крупнейших партизанских соединений Украины, которыми командовали такие выдающиеся организаторы и руководители, как дважды Герой Советского Союза Л. Фёдоров, Герои Советского Союза Д. Медведев, М. Наумов и А. Сабуров, В. Бегма, С. Маликов, Н. Попудренко, С. Олексенко, И. Фёдоров, Н. Таратута, В. Гробчак, И. Шитов и другие, изобилует бесчисленным множеством примеров мужества и отваги нашей молодёжи.

К сожалению, размеры этой книги не позволяют подробно описать разнообразие форм и методов, которые были на вооружении наших партизан и подпольщиков. Но кое о чём я расскажу.

...На весь мир прославилась своими боевыми делами подпольная комсомольская организация «Молодая гвардия», созданная в горняцком городе Краснодоне по инициативе руководителя местной подпольной партийной организации П. Лютикова.

Организаторы «Молодой гвардии» — Олег Кошевой, Сергей Тюленин, Ульяна Громова, Любовь Шевцова, Иван Туркенич, Иван Земнухов — и их боевые товарищи Георгий Арутюнянц, Валя Борц, Виктор Третьякевич, Оля и Нина Иванцовы и другие молодогвардейцы своими подвигами навечно внесли свои имена в летопись Великой Отечественной войны.

Беспримерный героизм в борьбе с гитлеровскими оккупантами проявила и другая подпольная комсомольская организация Донбасса, действовавшая в столице шахтёрского края — Донецке. Руководили ею молодые педагоги — комсомольцы Савва Матекин и Степан Скоблов. Старожилы Донецка, пережившие все ужасы фашистского подневолья, по сей день вспоминают о них с благодарностью.

Всеобщее восхищение вызывает также патриотическая деятельность подпольной организации «Партизанская искра» на юге Украины, в селе Крымка Николаевской облает. Be организаторами и руководителями были учитель коммунист В. Моргуненко, комсомольцы П. Гречаный, Д. Дьяченко, Д. Попик.

А вот иные степи — на правом берегу Днестра. Древний город Хотин с большими революционными традициями. Только год минул, как над ним взвился государственным флаг нашей Родины и жители города стали гражданами Советского Союза. Но в мирную жизнь Хотина, точно смерч, ворвались фашисты, неся смерть и разрушения, врываясь в дома и уничтожая людей лишь за то, что они советские люди.

И тогда вновь ожили боевые традиции хотинцев. Герои поднялись на борьбу с гитлеровскими оккупантами. И этой борьбе рядом с коммунистами всегда шли комсомольцы. В Хотине активно действовала подпольная комсомольская организация, самыми отважными в ней были Кузьма Галкин, Владимир Манченко, Александр Непомнящий, Николай Салтанчук, Дмитрий Семенчук.

Многие молодые подпольщики, имея опыт конспиративной работы в период владычества буржуазной Румынии, успешно применяли его против гитлеровцев: проводили диверсии ни дорогах и линиях связи, распространяли листовки, уничтожали фашистов и их прислужников.

...Память подсказывает всё новые и новые подвиги и имена героев. Это и молодой командир партизанского отряда имени Щорса, действовавшего на Черниговщине, комсомолец Александр Кривец. Это и вожак юных малинских подпольщиков — комсомолка Нина Соснина. Это и полтавчанка — дочь комсомола Ляля Убийвовк, и гордость нежинских подпольщиков — слепой комсомолец Яков Батюк. Это и харьковский комсомолец Володя Коновалов — создатель подпольной радиостанции в депо Основа, установивший связь с командованием частей Советской Армии и передавший им важные военные сведения, и многие, многие другие.

Передо мной копия вражеского донесения. Оно называется «О положении молодёжи на Украине». Его автор — руководитель гестапо Гиммлер. В этом документе матёрый фашист с горечью доносил фюреру: «Украинская молодёжь в своём поведении сохранила традиции, приобретённые ещё в период Советской власти. Молодёжь желает возврата советской системы. В критические дни на Восточном фронте настроение молодёжи в основном было пробольшевистским».

Более двадцати лет назад был написан этот документ. И каждый раз, читая его, я испытываю огромное удовлетворение, гордость за своих молодых соотечественников. Конечно, они заслужили высокую оценку врага, помимо его воли. А ведь гитлеровцы делали всё, чтобы лишить нашу молодёжь веры в Советскую власть и Коммунистическую партию.

И всё же об одном Гиммлер «стыдливо» умолчал в своём донесении: о том, как молодёжь Советской Украины героически боролась за родную Советскую власть, как отстаивала свою свободу в смертельных боях с фашистами.

Совершая походы по былым партизанским тропам, мы словно вновь переживаем события минувшей войны. Вот в воздух взлетают вражеские эшелоны с войсками, оружием, горючим. Вспыхивают дымным пламенем танки и самолёты с крестами и свастикой на борту. То тут, то там раздаются взрывы, слышатся выстрелы — и всюду трупы вражеских солдат и офицеров, танкистов и лётчиков, карателей и полицаев...

И над всем этим возвышается мужественный образ советского Партизана. Нет, он не одинок! Сотни и тысячи прошли с боями по этим тропам. И каждый внёс свой носильный вклад в летопись ратных трудов, испытанных на всей этой огромной и героической партизанской трассе, протянувшейся от Путивля до Карпат.

Вот они, наши молодые герои: Радик Руднев, Нина Созина, Саша Ленкин, Нина Ляпина, Михаил Андросов, Валя Павлина, Вано Гогошвили, Володя Шишов, Костя Стрелюк, Яша Рохлин, Юля Зинухова, Вася Олейник, Гриша Пархоменко, Ваня Архипов, Митя Черёмушкин, Петя Шевченко и многие другие боевые побратимы, без которых была бы немыслима слава нашего партизанского соединения. Всё это молодёжь с горячим комсомольским сердцем в груди, беспредельно скромная в жизни и великая в подвиге.

Память переносит меня к событиям начала Великой Отечественной войны, когда в Спадщанском лесу был создан наш партизанский отряд, выросший затем в крупнейшее соединение. Вокруг уже бесчинствовали немцы. И наш маленький отряд наносил им чувствительные удары. Вскоре Спадщанский лес стал неприступным для фашистов. Всё новые и новые патриоты приходили сюда, чтобы принять партизанскую клятву и вместе с нами бить оккупантов.

Помню, среди первого пополнения отряда был всего один комсомолец — сын нашего комиссара Радик Руднев. Товарищи говорили о нём: «Наш комсомольский фундамент». И он действительно положил начало созданию в отряде комсомольской организации, которая впоследствии насчитывала сотни юношей и девушек и стала внушительной силой в нашем соединении. Эти ребята были людьми высокого сознания, воинского героизма и долга.

В последних числах августа 1942 года меня и других командиров партизанских отрядов и соединений вызвали а Москву, в Кремль. Впервые предстояло покинуть родной партизанский край.

Нас принимали в Ставке Верховного Главнокомандовании. Беседа была продолжительной и интересной. Ставились новые задачи по расширению партизанской войны, обсуждались мероприятия по обеспечению успеха наступательных операций.

Соединениям, которыми командовали Александр Николаевич Сабуров и я, было предложено совершить чрезвычайно сложный и ответственный рейд на Правобережную Украину, естественно, подобный поход требовал тщательной подготовки. Надо было привести в особый порядок все наши силы, наладить снабжение оружием, боеприпасами и всем иным необходимым, чтобы обеспечить выполнение столь крупной боевой операции.

В Кремле мне тогда сказали:

Учтите, Сидор Артемьевич, поможем всем, чем располагаем. Кстати, в Москве находится большая группа комсомольских работников из всех оккупированных районов страны. Немало среди них и с Украины. Славные ребята. Они усиленно занимаются на специальных курсах ЦК ВЛКСМ, где их готовят для работы во вражеском тылу. Как только закончат учёбу, немедленно полетят к вам.

Этому известию я очень обрадовался. Ведь в нашем соединении было большинство молодёжи, и приезд опытных комсомольских вожаков сулил немало хорошего.

Вернувшись к своим партизанам, я рассказал об этом комиссару соединения Семёну Васильевичу Рудневу. Он тоже обрадовался и заметил:

   — Устроим комсомолятам достойную встречу!

6 октября 1942 года из Москвы поступило сообщение, что к нам вылетает группа комсомольских работников. И в ту же ночь на только что построенном аэродроме совершил посадку первый самолёт из транспортного полка, которым командовала Герой Советского Союза гвардии полковник Валентина Гризодубова.

Один за другим выходят из самолёта комсомольцы. У всех возбуждённое настроение. Да это и понятно. Ведь они впервые на партизанской земле. Знакомимся. Вот высокий стройный юноша — Михаил Андросов, заведующий отделом Запорожского обкома комсомола. А вот его спутницы: секретарь того же обкома Юлия Зинухова и секретарь горкома Валя Павлина. К нам подходят секретарь Николаевского обкома комсомола Лия Дивина и другие ребята.

Их сразу окружили партизаны, начались расспросы. Как идёт жизнь на Большой земле? Готовит ли наша армия новые удары по немцам? Захватили ли с собой литературу, свежие газеты? Посланцы Ленинского комсомола едва успевали отвечать, так что путь от аэродрома до штаба партизанского соединения показался коротким.

   — Вот и новое боевое пополнение, — приветливо встречает комсомольцев Семён Васильевич Руднев.

Вслед за ним я знакомлю приезжих с начальником штаба Григорием Яковлевичем Базымой, секретарём партийного бюро Яковом Григорьевичем Паниным, командирами отдельных подразделений.

Находились мы в ту пору в Брянских лесах, близ Старой Гуты, в которой ни на минуту не прекращала существовать Советская власть. И не случайно мы назвали Старую Гуту партизанской столицей.

К этому времени наше соединение успело провести немало боевых операций, уничтожило более четырёх тысяч фашистов, захватило много трофеев. Соединение стало грозной и опасной силой для врага. И теперь оно готовилось к новым сражениям.

Вот та обстановка, в какой оказались прилетевшие к нам комсомольские работники. После короткого отдыха все они включились в активную боевую жизнь. Миша Андросов был назначен помощником комиссара соединения по комсомольской работе. Комсомольские организации в батальонах, ротах возглавили Валя Павлина, Вася Олейник, Юля Зинухова, Аня Дивина. И что примечательно: все они как-то сразу накрепко вошли в нашу партизанскую семью. Участвуя в операциях, они и сами хорошо проявили себя, и других комсомольцев повели за собой, мобилизовали всю молодёжь на решение важных задач, стоявших перед соединением.

Беседуя с Семёном Васильевичем Рудневым о работе нашей комсомолии, мы не раз благодарили Центральный Комитет комсомола за такое хорошее пополнение. Это были замечательные ребята. Мы часто восхищались их бесстрашием и отвагой. Их пример увлекал не только молодых, но и пожилых партизан.

А боевое крещение началось следующим образом.

   — Что, Семён Васильевич, пора и новеньких испробовать в доле, — сказал я как-то Рудневу.

   — Непременно, — согласился комиссар.

Примерно через час мы вызвали к себе командира партизанской группы Сергея Горланова и нескольких разводчиков — молодых, энергичных ребят.

   — Так вот что, хлопцы, — обратился я к ним, расклады пап карту. — Сперва придётся вам отмерить километров сорок. Затем выйдете на шоссе, подойдёте к мосту, снимете охрану, а мост взорвёте. Предупреждаю; для немцев это шоссе имеет очень важное значение. Стерегут они мост пуще глаза. Так что от вашего умения целиком зависит успех операции. Значит, действовать нужно очень осторожно, но решительно.

   — И ещё одно учтите, — добавил Руднев, — впервые на операцию с вами пойдут наши молоденькие: Юля Зимухова и Валя Павлина.

Получив точные данные, ребята вышли в путь. Я верил в успех операции, так как прекрасно знал, на что способна группа Сергеи Горланова. И вместе с тем беспокоился за девушек, которым предстояло держать первый боевой экзамен.

Долго ожидали мы возвращения группы. Наконец бойцы показались в нашем лесу. Лица утомлены, а настроение бодрое. Сергей Горланов, отрапортовав мне и Рудневу, что задание успешно выполнено и группа вернулась без потерь, рассказал подробнее.

— Как говорят, бережёного и бог бережёт, — начал Горланов. — Поэтому мы шли, буквально ощупывая каждый кустик, присматриваясь к каждому бугорку. Шли, однако, быстро. Никто не отставал. К Юле и Вале я постоянно приглядывался. По всему видно было: трудно девушкам с непривычки такую дорогу сразу одолеть. Делали короткие остановки, потом снова в путь. Время подгоняло. Наконец увидели цель. Собрались с силами, наметили задание каждому. Абсолютно бесшумно подобрались к месту. И тут наши девчата показали себя.

Горланов умолк на какую-то долю минуты, а затем продолжал:

   — Наше появление для гитлеровцев было как гром среди ясного дня. Растерялись фрицы. Не смогли оказать сопротивления. И мы ударили по ним. Смотрю — и глазам своим не верю: Юля Зинухова преследует двух фашистов — они к дому, а она с автоматом за ними. Одного убила, а другой успел скрыться в доме. В это время подоспел Петя Шевченко. Через открытую дверь дал автоматную очередь, а потом и сам вскочил в дом. Через несколько минут на пороге показались два немца с поднятыми вверх руками. За ними важно шагал Петя...

Смело вела себя и Валя Павлина. Пока мы возились с охраной, наши минёры во главе с Васей Олейником взорвали стометровый мост.

Горланов окончил рассказ. Мы с Рудневым поздравили партизан с успешным завершением операции, а особенно девушек — со сдачей боевого экзамена. Как сейчас, помню их лица — довольные, весёлые. Протянув мне немецкий карабин, Юля сказала:

   — Сидор Артемьевич, это я забрала у первого немца, которого убила.

Для меня такой подарок был очень дорог.

После первого экзамена девушки участвовали во многих больших и малых сражениях и вскоре стали поистине бесстрашными, находчивыми, умелыми партизанками. Они владели многими средствами истребления противника, какие были у нас на вооружении.

Перед выходом в рейд в подразделениях состоялись комсомольские собрания, посвящённые чрезвычайно важному вопросу: как лучше выполнить задание Центрального Комитета партии — совершить переход на Правобережную Украину. Нам с Семёном Васильевичем Рудневым довелось участвовать почти во всех этих собраниях. И нас радовала целеустремлённость комсомольцев, стремление быстрее разгромить врага. На этих же собраниях разбирались десятки заявлений юных партизан с просьбой принять их в ряды Ленинского союза молодёжи, чтобы в рейд идти комсомольцами.

По инициативе комсомольской организации в соединении были созданы курсы минёров, пулемётчиков, стрелком из противотанкового ружья. На курсах занимались сотни юношей и девушек, стремившихся овладеть военными специальностями.

И вот настал долгожданный день 27 октября 1942 года — день нашего выхода в далёкий рейд. Не буду описывать подробности этого похода, скажу только, что к исходу двадцать пятого дня мы оставили позади 800 километров. Причём прошли их с боями, преодолели крупные водные преграды — Десну, Днепр, Припять, ликвидировали несколько вражеских гарнизонов, в том числе такие, как лоевский, лельчицкий и другие, истребили 6 тысяч фашистов, уничтожили 32 вражеских эшелона с живой силой и техникой, 120 шоссейных и железнодорожных мостов.

Огромный воинский труд был вложен в этот рейд, ставший переломным этапом во всей партизанской войне на Украине. В памяти оживают его герои, их подвиги. И понятно, в первых рядах я вижу нашу прекрасную молодёжь, бесстрашных комсомольцев — творцов этой победы.

Вспоминаю нашего любимца Ваню Архипова. Незадолго перед войной он окончил школу, работал на заводе, здесь же вступил в комсомол. И первый день вероломного нападения фашистской Германии на нашу страну Ваня с группой заводских комсомольцев добровольно ушёл в действующую армию. Воевал на Орловщине. Попал в окружение.

Когда мы находились в Брянских лесах, ко мне привели группу молодых бойцов. Один из них особенно выделился своим подтянутым видом: гимнастёрка ладно облегала его стройную фигуру, он казался воплощением внутренней и внешней собранности, о таких говорят, что они рождены для воинской службы.

Ваня кратко доложил: часть, в которой он служил, была рассеяна противником. Узнал, что в Брянских лесах действуют партизаны, и решил с товарищами идти, как он сказал, «к хозяевам лесов».

Мы с радостью приняли этих парней в своё соединение.

...Было это в Полесье. Остановились мы невдалеке от деревни Буйновичи, куда накануне вышло в разведку отделение Архипова. И вот появляется Ваня и сообщает: в Буйновичах много полицейских, боятся они партизан и организовали в деревне и вокруг неё оборону.

Я приказал командиру отряда Кульбаке взять Буйновичи. Вскоре штурм начался.

Подпустив партизан поближе, враг открыл сокрушительный огонь. Но наши роты продолжали наступление. Наиболее упорно оборонялись гитлеровцы, засевшие в помещении комендатуры. И тогда Ваня Архипов со своим отделением бесшумно подобрался к самому логову. Спасая свою шкуру, большая группа гитлеровцев, покинула комендатуру и прямо-таки на четвереньках стала пробираться в более безопасное место. Отделение Вани Архипова пустилось преследовать их, а сам он ворвался в помещение. Тут Ваня обнаружил немало документов (опытный разведчик знает их ценность). Затем его внимание привлёк телефон. Когда я с группой партизан вошёл в комендатуру, Архипов держал трубку и во всё горло кричал:

   — С тобой, мерзавец, говорит советский партизан. Доложи своему начальству: все фашисты в Буйновичах уничтожены, а заодно с ними и твои холуи-полицаи. И ещё одно передай: партизаны влюблены в Лельчицы. Чудесное местечко! Так что ждите нас на чай.

Ваня так увлёкся беседой с комендантом Лельчиц, что не заметил даже нашего появления. Внимательно слушая назидательную речь Архипова, комендант, видимо, не всему верил и пытался что-то бормотать на ломаном русском языке. Я подошёл к Архипову, взял из его рук трубку и добавил:

   — Чтоб духу немецкого не было в Лельчицах, а то всем будет капут!

   — Кто говориль со мной? — услышал я растерянный вопрос.

   — Ковпак! — последовал мой ответ, и голос коменданта тотчас замер.

Затем Архипов со своим отделением куда-то исчез. Но через часок снова появился в Буйновичах. Вошёл в дом, где остановился наш штаб, и обратился ко; мне:

   — Товарищ командир, захватил трёх гитлеровцев. Хотел сам начать допрос, да побоялся. Уж больно я горячий. Уложить могу фрицев. А что толку будет! Так вы уж, пожалуйста, допросите сами...

Комсомольским ротам я приказал отдыхать. Молодцы ребята! Прекрасно провели операцию по захвату Буйновичей и заслужили короткую передышку.

Документы, захваченные Ваней Архиповым в немецкой комендатуре, сослужили нам огромную службу. По ним, в частности, мы узнали о системе обороны Лельчиц. Противник держал там сильный гарнизон, так как в местечке находилась крупная база снабжения: склады с оружием, боеприпасами, горючим, продовольствием и обмундированием.

Вызвал Ваню Архипова:

   — Помнишь, что обещал коменданту Лельчиц, когда разговаривал с ним по телефону? — спрашиваю разведчика.

   — Как не помнить, товарищ командир.

   — Так вот, раз дал слово явиться к немцам на чай, надо выполнять обещание.

   — А с радостью, — засверкали глаза Вани.

   — Прекрасно. Бери своих соколят и айда в Лельчицы. Всё разузнай, всё разведай.

Архипов отковырял и удалился. А когда вернулся, с тревогой доложил: немцы усилили оборону Лельчиц. По всему видно, что решили дать партизанам серьёзный бой и отрезать нам все пути в Лельчицы. На небольшой схеме разведчик начертил объекты, у которых гитлеровцы выставили особенно сильную оборону.

«Орешек» действительно попался нам не из лёгких. И вместе с тем дополнительные сведения, добытые Ваней Архиповым, помогли более тщательно разработать план ликвидации лельчицкого гарнизона.

Мы подтянули свои подразделения и окружили Лельчицы. А ночью начали штурмовать гитлеровский гарнизон. Пытаясь сохранить важную базу снабжения, гитлеровцы прилагали все силы, чтобы отбить наши атаки. Но нам удалось сломить упорное сопротивление противника и ворваться в местечко. Завязались уличные бои. Оборона немцев была насыщена огневыми средствами. Вражеские автоматчики засели в каменных домах и со всех сторон вели огонь по наступающим партизанам. Однако мы отбивали у противника одну позицию за другой, подавляли огневые точки, и сила вражеского сопротивления с каждым часом слабела.

В этой операции наша молодёжь вела себя героически. Поистине шквальный ливень ружейно-пулемётного огня обрушился на наших партизан из двухэтажного здания школы. Первой прорвалась сквозь этот заслон Нина Созина, а вслед за ней устремились Ваня Тигин и Гриша Давиденко. Ошеломлённые гитлеровцы от неожиданности растерялись. А комсомольцы тем временем пустили в ход гранаты.

Памятный бой закончился на рассвете. Мы овладели Лельчицами, истребив несколько сотен солдат и офицеров. Нам достались большие трофеи, в том числе орудия, автомобили, мотоциклы и прочие ценности.

После этой операции мы завершили выход на Правобережную Украину, о чём немедленно доложили в Москву, Центральному Комитету партии. Многие наши партизаны были награждены орденами и медалями. Высоких правительственных наград были удостоены и молодые народные мстители, среди них — комсомольцы Ваня Архипов, Нина Созина, Ваня Тигин, Гриша Давиденко и другие представители нового племени сильных и отважных.

...С Семёном Васильевичем Рудневым и нашими штабистами мы сидели за детальной разработкой предстоящего рейда в Карпаты, когда к нам явился Михаил Андросов.

   — Заседал сегодня комсомольский комитет, — начал он. — Постановили просить командование соединения создать комсомольский кавалерийский эскадрон.

Мы с Семёном Васильевичем переглянулись. Комиссар всегда с большой радостью поддерживал инициативу комсомольцев. И сейчас, самым внимательнейшим образом выслушав Андросова, сказал мне:

   — А ведь действительно, Сидор Артемьевич, предложение комсомольцев заманчивое. Стоит прислушаться.

Идея и мне понравилась. Решено было укомплектовать комсомольский эскадрон.. А когда речь зашла о том, кому доверить его организацию и право командования, двух мнений и быть не могло. Понятно, Саше Ленкину. Сам лихой конник, он с эскадроном справится.

Комсомольца Сашу Ленкина у нас называли «Гордый сын Сибири, царь лесов и рек могучих». До войны Саша работал бухгалтером в одном из сибирских леспромхозов и считался превосходным охотником и отменным наездником. На своём любимом коне он проехал немало сотен километров по таёжным местам.

В нашем отряде Ленкин появился в первые месяцы войны. Он, как говорится, с ходу вступил в бой. Наблюдая за ним, можно было подумать, что человек всю жизнь провёл в партизанских походах. Впрочем, это и понятно, ведь лес был для него родным домом.

О кавалерийской удали Саши Ленкина и его недюжинном таланте разведчика в нашем соединении рассказывали чуть ли не фантастические истории, слагали стихи, пели песни. Завидным даром надо обладать, чтобы завоевать всеобщую любовь товарищей. И этим даром сполна владел комсомолец Александр Ленкин.

Совершая Карпатский рейд, мы приблизились к крупному водному рубежу. Фашистское командование приняло все меры, чтобы преградить нам путь и обескровить наступающие партизанские части. Однако точная разведка помогла нам разгадать планы противника и успешно форсировать реку. Этого мы достигли благодаря безупречным действиям наших кавалеристов.

В район деревни, где находился мост, мы направили эскадрон Ленкина. Кавалеристам поручили захватить мост и переправить по нему наши подразделения. Комсомольцы-конники скрытно подобрались к мосту, без единого выстрела сняли всю гитлеровскую охрану и захватили переправу. Вскоре на мосту прошло всё наше соединение. Оказавшись на другом берегу, мы быстро углубились во вражеский тыл, а затем прорвались и в Карпаты.

Вспоминается бой за город Скалат. В этой операции так же героически вели себя конники Ленкина. Когда город был очищен от оккупантов, Саша с группой партизан направился к тюрьме я освободил узников, с которыми гитлеровские палачи не успели расправиться.

Увидев меня, Ленкин спешился со своего красавца копя и, протягивая какой-то листок бумаги, сказал:

   — Вот ироды, чего захотели! Только прочитайте, товарищ генерал, что пишут фашисты. А портрет-то ваш как нарисовали. Одна смехота!

Я развернул листок и прочитал: «Каждому, кто доставит немецкому командованию живого или мёртвого командира партизан генерала Ковпака, генерал-губернатор Галиции заплатит сто тысяч рейхсмарок».

Признаюсь, листовка доставила мне немало радости. Значит, мы изрядно насолили гитлеровцам, если они так щедры на вознаграждение. Разве тут во мне дело? Чего бы я стоил без чудо-партизан, без таких, как комсомолец Ленкин, и подобных ему людей несгибаемой воли, безгранично смелых и решительных, составлявших грозную силу нашего соединения, его красу и гордость.

Поблагодарив лихого кавалериста, я аккуратно сложил листовку и написал на ней: «Ленкин, Скалат» — и дату, а затем бережно положил бумагу в карман. До сих пор храню этот документ как памятную реликвию минувших битв, как одно из многочисленных свидетельств мужества своих боевых товарищей, молодых партизан сороковых годов двадцатого столетия.

В дни Карпатского рейда больше половины партизан составляли комсомольцы. Высокое звание комсомольских было присвоено 4 ротам, 28 диверсионным группам и другим подразделениям нашего соединения.

Мои славные юные однополчане! Разве можем мы забыть о боях за знаменитые Битковские нефтепромыслы, где особенно отличились партизаны из взвода комсомольца Николая Игнатьева и комсомольские диверсионные группы Василия Олейника и Сергея Абрамова? Можно ли забыть виртуозного мастера разведки шестнадцатилетнего Мишу Семенистого и его сверстника Ваню Чернякова — нашего связного? Никогда!

Добрую память в наших сердцах оставил и один из лучших минёров, комсомолец Яков Рохлин — кавалер многих наград. Яша начал свой военный путь в Брянских лесах и прошёл с нашим соединением тысячи километров. Не случайно партизаны называли Рохлина «профессором минного дела».

Как-то, во время относительного затишья между боями, когда партизаны имели возможность немного отдохнуть, я направился вечерком в комсомольскую роту разведчиков. И в нескольких метрах от её расположения остановился: кто-то вслух читал знакомую с детства «Полтаву»:


Когда бы старый Дорошенко,
Иль Самойлович молодой...

По мере моего приближения голос чтеца звучал всё чётче и призывнее, и мне казалось, что в этом дремучем лесу всё замерло от неуёмной силы пушкинских слов:


Украина глухо волновалась.
Давно в ней искра разгоралась.
Друзья кровавой старины
Народной чаяли войны...

Подошёл вплотную. Взору предстала живописная картина: сидя в разных позах, разведчики внимательно слушали высокого юношу, лицо которого трудно было разглядеть из-за сгустившихся сумерек, читал он Пушкина с большим чувством. Но, увидев меня, юноша остановился на полуслове, и слушатели стали менять позы.

   — Приказываю сидеть, как сидели, — шутливо сказал я им. — А ты — продолжай читать, — обратился я к юноше.

Но чтение уже не ладилось. Моё появление точно выпило всех из седла, и мне даже неловко стало: уж лучше бы в сторонке стоял да слушал.

Кто же был этот замечательный чтец, сумевший так заворожить слушателей? Комсомолец Костя Стрелюк. Он пришёл к нам вскоре после начала войны. Длинноногий тощий юнец, с едва заметным пушком на верхней губе. Он производил впечатление угловатого, медлительного мечтателя. Трудно было даже решить, что ему можно поручить в нашем партизанском деле. Но это было только первое впечатление, которое скоро рассеялось.

При первой же беседе Костя изъявил желание стать разводчиком. И мы направили новичка в специальную роту. Стрелюк стал одним из лучших следопытов соединении. Его избрали секретарём комсомольской организации роты.

Костя Стрелюк выполнял десятки заданий, и не было случая, чтобы он явился в штаб без каких-либо важных сведший!. Умение проникать в самые укромные вражеские уголки, взвешивать каждый свой шаг и поступок — характерная черта этого парня. Поэтому самые сложные дела по разведке мы поручали именно Косте.

Но, когда Костю хвалили за удачно проведённую разведку, он всегда говорил:

   — Ври вы так. Не будь Мити, с пустыми руками вернулись бы.

С командиром взвода разведчиков Дмитрием Черёмушкиным он подружился с первых же дней. Их сроднили общие интересы. При каждом удобном случае Костя подчёркивал, что считает Черёмушкина своим учителем. Пожалуй, так оно и было. В первую разведку Стрелюка повёл Митя Черёмушкин. С тех пор они стали неразлучными. У них даже выработался общий «почерк» в тактике и методах боевой работы. А совместные походы по тылам врага только сцементировали их дружбу.

О многих операциях с участием Черёмушкина и Стрелюка можно было бы рассказать. Но ограничусь, на мой взгляд, самой показательной, носившей короткое название «Тетеревский мост».

Шёл 1943 год. После разгрома армии Паулюса на Волге войска Советской Армии наступали по всему огромному фронту. Активно действовало и наше партизанское соединение. Его отряды находились уже в нескольких десятках километров от Киева и наносили удары по врагу со всевозрастающей силой. Земля Правобережной Украины, что называется, горела под ногами фашистов.

Мы с Семёном Васильевичем Рудневым собрали в штабе всех командиров отрядов и сообщили о нашем плане удара по важной железнодорожной магистрали Киев—Коростень и уничтожении Тетеревского моста. Идея всем понравилась. Решено было немедленно приступить к её реализации.

Длина железнодорожного моста, фермы которого перешагнули через речку Тетерев, — всего 150 метров. Но важность итого объекта трудно было переоценить: через этот мост гитлеровцы пропускали большое количество войск, техники, боеприпасов. Естественно, что и охраняли его с особым тщанием. Противник прекрасно понимал, что потеря моста пагубно скажется на фронтовых делах, которые и без того были очень плохи.

По данным разведки Черёмушкина и Стрелюка, гитлеровцы направили на охрану моста свежее подкрепление.

   — И на самом мосту, и на подходах к нему полно фрицев, — докладывал Митя, а Костя дополнял:

   — Пожалуй, больше сотни немцев наберётся. И вооружены крепко.

   — Ну а на самой станции Тетерев удалось побывать? — спрашиваю разведчиков.

   — И на станции побывали. Два батальона там, — отвечает Черёмушкин.

На листке из блокнота Стрелюк быстро набросал схему обороны моста и станции. Данные разведки были очень подробны и не вызывали никаких сомнений. Но в успех предстоящей операции мы твёрдо верили, так как подготовились к ней хорошо.

Было решено: для того чтобы охрану моста лишить помощи извне, надо вначале разгромить вражеские батальоны на станции. Выполнение этой задачи поручили батальону Петра Леонтьевича Кульбаки. А операцию на мосту мы возложили на вторую и восьмую комсомольские роты. Общее руководство взрывом осуществлял мой помощник Михаил Иванович Павловский.

В полночь комсомольские роты и батальон Кульбаки им шли на выполнение задания. Строго соблюдая маскировку, бойцы рот бесшумно добрались до района моста. Вместе с ними были разведчики Черёмушкин и Стрелюк. Вот они оторвались от своих и подползли вплотную к мосту. Когда показался железнодорожный состав и целиком отвлёк внимание охраны, бойцы разведки напали на неё и без единого выстрела уничтожили. Мгновенно сориентировавшись, Костя снова ползком по снегу подобрался к ближайшему бараку и снял охранника. А тем временем партизаны комсомольских рот окружили бараки и перебили всех находившихся там гитлеровцев.

Вскоре окрест раздался взрыв огромной силы. Комсомольцы под руководством Павловского удачно сработали: железные фермы моста тяжело рухнули вниз, вздыбив речной лёд. Тетеревский мост перестал существовать.

Вслед за этим мы получили известие из батальона Кульбаки: гитлеровцы, засевшие на станции Тетерев, уничтожены.


Когда мм вывели из строя некоторые прикарпатские нефтепромыслы, Гитлер приказал шефу гестаповцев Гиммлеру организовать крупную карательную экспедицию против нашего соединении. Одновременно немцы вновь подняли «цену за голову Ковпака». Гитлер проявил неслыханную щедрость. По его указанию вместо ранее обещанных рейхсмарок предлагалось выдать в награду сто тысяч золотом. Что ж, сумма приличная. И если учесть оскудевшие золотые запасы вермахта, то станет ясным, как изрядно мы насолили фашистам.

На борьбу с нашим соединением фюрер бросил новые силы, так как считал, что действовавшим в Карпатах немецким войскам не по плечу столь важная операция. Он срочно отозвал для этого некоторые части из Германии, Польши и даже Норвегии. Среди них были эсэсовские полки, горнострелковые и прочие части. В помощь им была придана авиация.

Вскоре разгорелась жесточайшая битва — одна из самых крупных в истории нашего соединения. Наивысшего накала она достигла в районе горы Сеничка. Десятки раз мы попадали в окружение, но вырывались из вражеского кольца и наносили противнику ответные удары.

Гитлеровцы беспрерывно штурмовали одну нашу позицию за другой. Атака следовала за атакой. Однако фашисты всякий раз получали сокрушительный отпор. Карательная операция Гитлера провалилась. Но в этих боях мы потеряли нашего любимого комиссара Семёна Васильевича Руднева и его сына Радика, комсомольцев Митю Черёмушкина, Валентина Косточенко и многих других превосходных партизан, воспитанных Родиной, партией, комсомолом.

Карпатский рейд... Он начался невдалеке от стенных районов Украины, а затем продолжался по извилистым многогорьям и пролёг партизанскими тропами в Карпатах. Сто двадцать дней длился этот поход, изобиловавший упорными схватками с врагом. Мы удерживали позиции и добивались побед. Но в каждом бою теряли любимых товарищей. Боль сжимала наши сердца, горло давили слёзы, когда навеки прощались с ними. А неугасимая ненависть и жажда мести вели нас вперёд через все преграды, и гневные наши удары по гитлеровцам становились всё крепче и крепче.

Вместе с частями Советской Армии наши партизаны полностью овладели Карпатами. Это была не только военная, но и политическая победа огромного значения. Наше соединение уничтожило пять тысяч гитлеровцев, девятнадцать эшелонов, два нефтеперегонных завода, четырнадцать железнодорожных и тридцать шесть шоссейных мостов. Таков краткий итог Карпатского рейда.

Трудно описать атмосферу народного ликования при нашей встрече с вырванными из долгой неволи карпатскими братьями и сёстрами. Эти встречи запомнились мне на всю жизнь. В те дни много гуцульской молодёжи влилось в наше соединение. Мы продвигались вперёд, и каждая новая боеваяоперация приносила нам радость победы. Нужно было видеть, с каким ожесточением дрались эти молодые партизаны — дети горных краёв, истосковавшиеся по воле! Они дрались с особой энергией, ибо знали, что каждый уничтоженный в Карпатах гитлеровец — это десятки спасённых от гибели невинных людей.

Новый, 1944 год мне предстояло встречать на Большой земле. Приходилось покидать Карпаты, так как ранения давали о себе знать. Я прощался с боевыми товарищами, вместе с которыми прошёл огромный путь от Путивля до Карпат — путь, не просто равный тысячам километров. Поэтому минуты расставания были печальны. Утешала лишь глубокая вера в своих орлят. Я знал м х боевой нрав! И командование соединения вручил в мерные руки одного из моих ближайших помощников — Герои Советского Союза Петра Перши горы.

Вскоре после того, как я улетел в Москву, наше соединение преобразовали в Первую Украинскую партизанскую дивизию и присвоили ей моё имя. Этот акт тронул меня до глубины души — он как бы давал оценку моему скромному участию в партизанском движении на Украине.

Поначалу, находясь на Большой земле, вдали от громовых раскатов боя, я остро ощущал непривычную обстановку. Даже фактически чувствовал себя хуже, чем и самые трудные дни партизанских походов. Одно лишь сглаживало состояние неудовлетворённости — товарищи, спасибо им, систематически присылали сообщения о делах нашей славной дивизии. И каждый её успех лечил мши, окрылял.

И те дни в жизни нашей партизанской комсомольской организации произошло большое событие: ЦК ВЛКСМ наградил её Красным знаменем за успехи, достигнутые в воспитании молодёжи, за большой вклад в партизанскую борьбу. Когда наши комсомолята получали знамя, они отправили мне тёплую телеграмму. Она доставила мне огромную радость. И стало очень жаль, что в минуту такого торжества я не был с ними.

Послал ответную телеграмму, в которой поздравил комсомольцев с вручением им Красного знамени, пожелал новых боевых успехов, благодарил за горячее приветствие в связи с присвоением мне звания дважды Героя Советского Союза. Я выразил твёрдую уверенность, что комсомольская организация и и будущем сохранит своп славные традиции, осенит боевое знамя новыми боевыми подвигами.

И орлята не подвели! В неудержимом порыве они продвигались вперёд и вперёд. И в том же январе 1944 года, перешагнув советскую государственную границу, протянули руку помощи братскому польскому народу. Здесь, на земле многострадальной Польши, наша партизанская молодёжь показала новые чудеса храбрости. В первых рядах наступавших шли, конечно, чудесные комсомольцы Миша Андросов, Саша Ленкин, Вася Олейник, Коля Гапопенко, Федя Громатин и другие юные ветераны партизанских походов.



Об их вкладе в патриотическое движение народных мстителей можно судить хотя бы по тому, что 560 комсомольцев дивизии были награждены орденами и медалями, а Саша Ленкин и некоторые другие товарищи удостоены звания Героя Советского Союза.


В войне наступил решительный перелом. Под ударами Советской Армии рушилась военная машина гитлеровской Германии и её сателлитов. Отчаянно сопротивлявшиеся фашистские войска вынуждены были отступать. Фронт стремительно передвигался на запад. Каждый день приносил нашему народу новые известия о победах. Близился день окончательного разгрома врага.

А тем временем партизанские тропы прокладывались и далеко за пределами нашей Родины. Многие советские патриоты, движимые горячим стремлением приблизить окончание войны и помочь другим народам избавиться от гитлеровской тирании, мужественно дрались в рядах прославленных итальянских гарибальдийцев, французских отрядов Сопротивления, чешских, польских, югославских, норвежских, бельгийских партизан и подпольщиков. Они действовали везде, где ещё властвовал оккупационный режим «третьего рейха».

Небезызвестный гитлеровский фельдмаршал Кейтель в одном из своих приказов писал: «С глубочайшим беспокойством я должен отметить, что побеги военнопленных, в особенности офицеров, в последнее время приняли опасные размеры».

Ещё бы! Как было не беспокоиться начальнику генерального штаба фашистской армии, когда сотни советских патриотов, оказавшись в плену, рвались к борьбе. Преодолевая жестокие кордоны фашистских концентрационных лагерей, ежесекундно рискуя жизнью, они прорывались на волю, создавали свои партизанские группы и отряды, вливались в уже существовавшие и вместе с патриотами порабощённых стран продолжали ожесточённую борьбу с общим врагом — фашистской Германией и со всеми, кто предал интересы своих народов.

В итальянских партизанских бригадах имени Гарибальди и «Паоло Бречини», в польской Гвардии Людовой, в болгарском батальоне «Кристо Ботев», в словацкой бригаде имени Чапаева, в бельгийском отряде имени Адама Рене, как и в сотнях других боевых формирований народных мстителей, было много советских патриотов, отстаивавших человечество от коричневой чумы.

Это на земле Гарибальди родилась слава национального героя Италии и Героя Советского Союза, молодого солдата Фёдора Полетаева. Это французский народ сделал своим национальным героем воспитанника Ленинского комсомола Героя Советского Союза Василия Порика, о котором с благодарностью и по сей день говорят не только в департаменте Па-де-Кале, где партизанил бесстрашный сын украинского народа, а по всей Франции.

Мы никогда не забудем подвиг молодого советского партизана Владимира Кадлеца, совершенный на братской чехословацкой земле. Народ величал его «Владимир Неуловимый», называл «Иваном Грозным».

Французский журналист Жан Катала писал: «Сотни советских солдат и офицеров, бежав с гитлеровской каторги, влились в партизанские отряды французского Сопротивления. Часто их подлинные имена и звания сохранились в тайне... Но даже если никогда не удастся разыскать следы того пли иного «Ивана», «Василия» или «Петра», их беззаветная храбрость навсегда останется в памяти их французских боевых друзей. Она будет передаваться от одного поколения к другому. Ибо нет ничего прочнее дружбы, скреплённой кровью, пролитой в совместных боях против общего врага».

Великому другу Советского Союза, национальному герою Чехословакии Юлиусу Фучику принадлежат слова, исполненные глубокого смысла:

«Я хотел бы, чтобы все знали, что не было безымянных героев, что были люди, которые имели своё имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и поэтому муки самого незаметного из них были не меньше, чем муки того, чьё имя войдёт в историю. Пусть же павшие в бою будут всегда близки вам, как друзья, как родные, как вы сами!»

Действительно, нет безымянных героев! И как же мы, советские люди, горды тем, что среди этих героев было бесконечное множество молодых патриотов нашей Родины, питомцев комсомола!

...Герои партизанских троп! Как немыслимо объять необъятное, так же немыслимо рассказать обо всём, что совершила наша молодёжь в рядах партизан, в подпольной борьбе с врагом. И моя маленькая книжка — лишь скромный отцовский вклад во всенародный венок любви и благодарности за беспримерный подвиг советской молодёжи в Великой Отечественной войне, дань глубокого уважения к своим молодым побратимам, боевые дела которых всё ещё ждут своих исследователей.

Как-то в «Известиях» я прочитал краткое письмо, присланное в адрес Московского радио: «Посылаю пятнадцать долларов. Очень прошу возложить цветы у Мавзолея Ленина. Ваш — за мир во всём мире — рабочий из США...» Автор письма — Уильям Сьюнер, машинист на Минниаполиса.

В тот майский день мне довелось видеть у Мавзолея скромный дар далёкого американского друга. И этот дар, как и письмо Уильяма Сьюнера, тронули меня до глубины души. Я ощутил в них величайшую любовь, которую питают все честные люди мира к нашему вождю, к coзданному им Советскому государству, к нашему миролюбивому народу.

И, стоя у Мавзолея, я снова подумал о том, какую прекрасную молодёжь воспитали страна Ленина, Коммунистическая партия и комсомол. Эта молодёжь с честью выдержала и впредь, если понадобится, выдержит все испытания на верность любимой Отчизне.

Письма Великой Отечественной


ПИСЬМО ВОИНОВ-КАЗАХОВ, ЗАЩИЩАВШИХ СТАЛИНГРАД,
ДЖАМБУЛУ[46] 20 НОЯБРЯ 1942 Г.

Казахский народ вместе с русским народом выступил на защиту Сталинграда. Защищая этот город, мы защищаем Алма-Ату, честь и совесть казахского народа, своих детей, свои семьи. Ни один казах не может забыть, какую помощь оказали его родному народу русские. Благодаря братской помощи русского народа Казахстан превратился в цветущую республику высокой культуры. Как дороги нам горы Алатау, бескрайние степи Казахстана, так дороги и Волга, донские и украинские степи. Перед нами лежит одна дорога — вперёд, на врага! Поэтому мы вместе с сынами других братских народов поднялись в поход против заклятых фашистских извергов.

Батыром казахского народа показал себя бронебойщик Ешмаханов. Он уничтожил два немецких танка. Отважно сражаются бойцы отделения Арыса Оразова. В одном из боёв сам командир сжёг один танк, вслед за ним бойцы отделения уничтожили ещё шесть бронированных чудовищ. Красноармеец Ербатыров в схватке с гитлеровцами сперва взорвал танк, а затем меткой стрельбой из винтовки отправил на тот свет пять вражеских автоматчиков. Алимбаев попал в окружение группы немецких автоматчиков. Но он не растерялся, смело принял бой. Уничтожив 10 гитлеровцев, мужественный красноармеец прорвал кольцо окружения и вышел к своим.

Обращаясь к вам, даём обещание, что, не жалея сил и энергии, не щадя своих жизней, усилим удары по врагу, в битве за Сталинград защитим честь и свободу казахского народа.

Письмо подписали несколько сот воинов-казахов.


ПИСЬМА ВОЕНТЕХНИКА В.А. БОЧКИНА РОДНЫМ[47]
6 апреля 1942 г.


Привет издалека!

Здравствуйте, дорогие папа, мама, Лёля и Альбиночка! Пользуясь свободной минутой и отсутствием людей в штабе, решил немножко «побеседовать» с вами.

И с нетерпением жду от вас писем и, пожалуйста, ничего не скрывайте от меня, т. к. я хочу знать всё, «чем вы дышите». Как здоровье папы, мамы и Лёли?

Надеюсь, что вы мужественно переносите обрушившиеся на нас невзгоды. Только не расстраивайтесь и берегите здоровье. Слезами делу не поможешь...

Пройдёт это тяжёлое время, и мы все, кому суждено будет остаться живыми, соберёмся у себя на родном «пепелище». А если и умереть придётся, то отдать жизнь за Родину, за лучшее будущее наших внуков и правнуков, за социализм. Умереть героем — это великое счастье, хотя чертовски хочется жить по-настоящему, по-человечески, много и много лет, чтобы самому увидеть то, к чему стремится всё прогрессивное человечество, за что миллионы дорогих нам людей отдают и отдали свои жизни.

Я реально представляю это лучшее будущее и готов биться за него до последней капли крови. Уверен, что с такими же мыслями идёт каждый настоящий патриот в бой за наше великое дело.

Будьте уверены, что выродкам рода человеческого не будет свободного пути. Там, где мне придётся с ними встретиться... и буду мстить презренным гадам за свою Родину, за свой честный и трудовой народ, за свою молодую, временно изувеченную жизнь, за вас, мои дорогие, и за своего братишку. Пусть это будит моей второй клятвой перед вами. Знайте и не печальтесь обо мне, если и мне придётся отдать жизнь безвестным героем, что и погиб не зря, а с уверенностью и надеждой за наше правое дело. Вообще, может, судьба и спасёт от смерти. Так и тогда, уверяю вас, и опять же положу всю свою жизнь за лучшее будущее.

Желаю вам бодрости и здоровья. Крепко целую. Ваш сын, брат и дядя.

Жду писем.

Вячеслав


Январь 1943 г.[48]


Привет издалека!

Здравствуйте, дорогие папа и мама! Поздравляю ещё раз с Новым годом и желаю здоровья, радости и счастья. Получил от вас очередное письмо и благодарю за поздравление, которое я получил только сейчас. Да, праздник мы отметили неплохо. Я, как всегда, нёс почётную вахту, и мне выпало счастье принять переходящее Красное знамя, которое было вручено нашей части за боевые дела по разгрому немецких захватчиков.

Когда-нибудь я расскажу вам обо всём, но пока приходится воздерживаться. Заверяю вас, что и я не подкачаю. Конечно, бывали и трудности, но мы их переносили во имя своей Родины, за лучшее будущее.

Я очень рад, что вы живете хорошо. Только маме советую меньше расстраиваться и беречь здоровье. Уверен, что мы ещё увидимся и долго проживём вместе в радости и веселье. Будьте уверены, что если я останусь жив, то не дам вас никому обидеть. Меня вы знаете. Я не люблю и не умею ласкаться, но я люблю по-своему вас, и, думаю, вы на меня не обижаетесь...

У нас уже «зима». Идут проливные дожди день и ночь, и я скучаю по нашей северной зиме. Вот пока и всё. Крепко целую.

Ваш сын Вячеслав


Февраль 1943 г.[49]


Привет издалека!

Здравствуйте, дорогие папа и мама! Получил ваше поздравительное письмо с Новым годом. Лучше поздно, чем никогда. Очень рад и этому, т. к. давно от вас никаких писем не получал.

Одновременно получил письмо от Миши из Сталинграда и рад, что он живёт хорошо. Не знаю, получаете ли вы от меня письма, но я пишу регулярно и в прошлом месяце послал вам денежный перевод.

Я теперь уже не лейтенант, а воентехник 1-го ранга, и следующее очередное звание у меня уже военный инженер 3-го ранга, или, по-новому, инженер-капитан...

В остальном жизнь моя протекает по-старому, без существенных изменений. Я уже привык к фронтовой обстановке и чувствую себя хорошо. Конечно, часто вспоминаю наш домашний уют и жизнь в культурных условиях. Сейчас ничего этого у меня, безусловно, не бывает. Живу надеждами на лучшее будущее. Как и всегда, не отчаиваюсь. Скучать не приходится, т. к. работы «по горло», даже порой на ночь остаётся.

С питанием у нас хорошо. Я часто беспокоюсь о вас и хочу знать, как вы живете. Скоро уже, наверно, и у вас начнётся «страдная пора» на огороде. Надеюсь, что вы кое-что сообразите в этом отношении. Жалею, что ничем не смогу вам помочь иначе как денежными переводами...

Вместо концертов слушаю иногда «песенки» «катюши» и «мессершмитта» и ещё кое-что, когда бываю совсем рядом «со страшными местами».

Ну, вот пока и всё. Желаю вам бодрости, здоровья и успехов в жизни. Не расстраивайтесь о нас. Будем надеяться, что всё кончится благополучно, и мы все вернёмся домой здоровыми и невредимыми. Тогда заживём. Подглядывайте мне невесту.

Привет всем родным и знакомым вологжанам и грязовчанам, большим и маленьким. Крепко целую.

Ваш сын Вячеслав

Мой адрес: полевая почта 39464, Бочкину Вячеславу Андреевичу.


СМЕТАЯ ВСЕ ПРЕГРАДЫ[50]
Из письма бойцам-армянам от армянского народа

Весь армянский народ шлёт вам с этим письмом сердечный, пламенный привет. Вот уже двадцать месяцев как вы плечом к плечу с сыновьями братских народов, выполняя свой священный долг перед Родиной, боретесь против немецко-фашистских кровопийц, грудью защищаете Советскую Отчизну, её свободу и независимость, жизнь наших отцов, матерей и детей, честь ваших жён и сестёр.

Родные сыны наши!

Всё это время, как в радостные дни побед, так и в тяжкие дни неудач, наши сердца, наши думы всегда были с вами. Каждая весточка о ваших подвигах наполняет наши сердца восторгом, воодушевляет на неутомимую, самоотверженную работу. Неустанным трудом на заводах, в колхозах, совхозах и научных лабораториях мы помогаем фронту приблизить час победы нашего правого дела.

Призываем вас умножить вашими подвигами и героизмом славу могучего советского оружия.

Но забывайте никогда, что враг ещё силён, что для того, чтобы окончательно разгромить его, от вас требуются несокрушимая стойкость, стальная дисциплина, непоколебимая воля двигаться вперёд, сметал все преграды. Ии «а что не уступайте взятую в лапти руки, в руки Красной Армии, наступательную инициативу, жмите и отбрасывайте врага на запад. Только продвигаясь на запад, вы ускорите своё победное возвращение в родной дом.

Во имя Родины, во имя счастливой жизни презирайте смерть, помните слова славного сына нашего народа Микаэла Налбандяна[51]:


Везде и всюду смерть едина,
И человек лишь раз умрёт,
Но счастлив тот, кто смерть приемлет
За Родину, за свой народ.

Тверда наша вера в победу! Недалёк тот день, когда советская земля очистится от немецко-фашистских оккупантов, и снова будут вольно дышать наши исстрадавшиеся братья и сёстры, снова расцветут и возродятся наши города и сёла, на наших полях вновь раздастся песня мирного труда и строительства. В это верит вся Советская страна, весь советский народ. Залогом этому — растущая с каждым днём сила ударов Красной Армии. Залогом этому — нерушимая дружба народов Советского Союза, их безграничная преданность своей Родине, своей родной партии большевиков.

«Правда», 27 февраля 1943 года


ВЕРИМ В ВАШЕ МУЖЕСТВО[52]
Из письма бойцам-таджикам от таджикского народа


В дни, когда героическая Красная Армия наносит сокрушительные удары ненавистному врагу, таджикский народ приветствует вас — участников славных боёв за свободу и независимость социалистической Родины.

Когда мы говорим о Родине, перед нашими глазами встают не только полная изобилия долина Вахта, не только абрикосовые и яблоневые сады Ленинабада, не только ушедшие своими вершинами в небо снежные горы Памира: Родина — это зелёные леса и полноводные реки России, плодородные поля Украины, живописные берега Черноморья, овеянные дымкой сказок горы Кавказа и колыбель революции — великий город Ленина.

В центре нашей могучей Родины мы видим её кипучее сердце — величественную Москву, на кремлёвских башнях которой маяками счастья всех народов горят рубиновые звёзды. Здесь, под старинными сводами Кремля, жил и творил великий Ленин.

Мы требуем от вас, чтобы вы в совершенстве освоили современную военную технику и достигли высокого мастерства в овладении своим оружием, которое неустанно и самоотверженно изготовляет для вас советский народ.

Мы крепко верим в вашу доблесть и мужество. Вы не допустите, чтобы священную почву нашей Родины продолжала топтать нога гнусного захватчика. Вы не потерпите, чтобы дикие фашистские звери воспользовались благами нашей земли. Вы не дадите подлым насильникам продолжать свои издевательства над советскими людьми во временно оккупированных районах страны!

«Правда», 20 марта 1943 года


ВО ИМЯ ЧЕСТИ И СВОБОДЫ[53]
Из письма туркменского народа фронтовикам-туркменам

Доблестные кизил-аскеры! Горячо приветствуем вас и желаем боевых успехов в борьбе против немецко-фашистских захватчиков.

Советский народ и его Красная Армия с честью выдержали суровые испытания военного времени. В тяжёлых боях за Родину ещё более укрепилась дружба народов СССР, удесятерилась ненависть к врагу, закалилась воля к победе.

В ожесточённых схватках с гитлеровскими войсками советскими воины показали себя достойными потомками своих великих предков, богатырями, презирающими смерть во имя освобождения нашего Отечества от ненавистного врага. Доблестная Красная Армии за зимнюю кампанию нанесла тяжёлые поражения немецко-фашистским захватчикам. Над десятками городов и тысячами наголенных пунктов вновь развевается красное знамя.

Однако это не значит, что враг уже побеждён. Фашистские варвары, трепещущие перед угрозой суровой расплаты за свои неслыханные злодеяния, сопротивляются упорно, с ожесточением. Раненый зверь способен к опасным прыжкам. Фашистские разбойники ещё могут пойти на новые авантюры.

С каждым днём умножайте, доблестные кизил-аскеры, свои боевые подвиги, свою боевую славу! Ещё больше совершенствуйте своё воинское мастерство, крепите стальную воинскую дисциплину и организованность, беспрекословно и точно выполняйте приказы своих командиров!



Помните: вас с нетерпением ждут ваши братья — украинцы, белорусы, латыши, эстонцы, литовцы, молдаване, карелы, находящиеся ещё в фашистском плену.

Не давайте врагу ни одного дня, ни одного часа передышки! Ломайте его узлы сопротивления, беспощадно уничтожайте его живую силу и боевую технику на земле и под землёй, в воздухе, на воде и под водой. Разгадывайте, предупреждайте и срывайте все замыслы фашистов!

А мы даём вам крепкое, нерушимое слово работать ещё лучше, чем до сих пор, ещё больше заботиться о ваших семьях и о вас — доблестных защитниках Родины.

«Правда,», 16 апреля 1943 года


ВПЕРЁД, СЫНЫ НАШИ![54]
Из письма азербайджанского народа бойцам-азербайджанцам

Мы — ваши седовласые отцы, познавшие жизнь, ваши матери, вскормившие вас своей грудью, ваши жёны, невесты, дети, братья, сёстры и близкие друзья — шлем свои сердечные пожелания, крепко жмём ваши руки, обнимаем и целуем вас!

Мы просим передать горячий привет братьям и сёстрам из великой Русской земли, Украины и Белоруссии, всем советским людям, освобождённым от фашистского ига и вновь зажигающим свои потухшие очаги.

Мы просим передать наше всенародное благословение всей родной Красной Армии, нанёсшей за зиму тяжёлые военные поражения вражеским войскам и освободившей десятки советских городов, тысячи сел от фашистских поработителей.

Мы пишем вам это письмо в напряжённое и трудное время, в решающие дни нашей освободительной Отечественной войны. История возложила на вас священный долг — защиты Советской Родины, вам вручены свобода и независимость Отечества, жизнь и судьба миллионов людей!

Мы гордимся тем, что в героической летописи Красной Армии ость и страницы, вписанные кровью сынов Азербайджана. В дни Отечественной войны груди многих азербайджанских бойцов и командиров украшены орденами и медалями. Советского Союза.

Дорогие! Партия требует от нас не забывать того, что впереди предстоит суровая борьба против коварного и жестокого врага. Бешено огрызается лукавый, кровожадный, всё ещё сильный враг. Вот почему мы не должны успокаиваться ни на минуту. Миг зазнайства и самоуспокоенности может погубить большие победы, завоёванные кровью. Недаром сказал наш народ, что «осмотрительность украшает джигита». Партия ещё раз напоминает нам слова великого Ленина: «Первое дело — не увлекаться победой и не кичиться, второе делю — закрепить за собой победу, третье — добить противника». Пусть эти гениальные слова, рождённые опытом многих войн в истории человечества, реют над вами, как знамя. Пока не отнимешь у врага последнего дыхания — вперёд!

Не давайте возможности фашистским злодеям сжигать наши прекрасные города и сёла, разрушать золотые памятники древней культуры великого русского народа — старшего нашего брата, чей разум глубок, как море, чей меч огнём сверкает в бою! Не давайте врагу пощады!

Вперёд, сыны наши!

«Правда», 21 апреля 1943 года


ОТВЕТ БОЙЦОВ-ТАДЖИКОВ НА ПИСЬМО ТАДЖИКСКОГО
НАРОДА[55]

С огромной радостью мы прочитали письмо бойцам-таджикам «и таджикского народа.

Пламенные слова письма из родного Таджикистана взволновали нас до глубины души. Мы гордимся своим народом, который имеете со всеми народами нашей страны строит танки, самолёты и другое вооружение для фронта, повседневно заботится о снабжении Красной Армии продовольствием и обмундированием.

Ваш наказ скорее разгромить фашистских людоедов советские воины выполнят с честью. В нашей Н-ской части служат представители всех национальностей Советского Союза. Всех нас неразрывно спаяла дружба народов СССР, беззаветная любовь к Родине, жгучая ненависть к фашистским извергам.

Мы рады сообщить вам, что боец-таджик нашей части — Ашуров Равшан награждён орденом Красной Звезды.

В одном из жарких боёв Ашуров Равшан проявил себя достойным сыном таджикского народа. Он сражается мужественно, как лев. Получив два ранения, отказался покинуть поле боя и продолжал вести огонь из своего орудия, истребив до десятка фашистов.

Каждый из нас стремится проявить себя в боях за Родину, чтобы быть удостоенным высокой награды. Клянёмся, что не пожалеем своей жизни для защиты родного Отечества. Даём торжественное обещание, что будем ещё беспощаднее бить врага, будем бить его до тех пор, пока не очистим советскую землю от фашистских гадов.

Призываем всех трудящихся Таджикистана ещё шире развернуть предмайское социалистическое соревнование, с каждым дном множить победы на трудовом фронте, усиливая поток промышленной продукции и продовольствия для Красной Армии. Общими усилиями тыла и фронта мы добьёмся скорейшей победы над ненавистным врагом.

Примите боевой привет от своих верных сынов-воинов.

Следует 6 подписей

«Коммунист Таджикистана», 1943, 24 апреля, № 87 (4002)


ПИСЬМО И. ЛАПОНОГОВА О ПОДВИГЕ В. С. КАЩЕЕВОЙ

Тёмная ночь опустилась над степью. Растаяли и скрылись во мраке очертания берега. Где-то далеко ухали тяжёлые орудия, но здесь было тихо. Слышался только ритмичный всплеск волн, накатывавшихся на песчаную отмель.

Неслышно шагая по мягкому песку, подходили к реке бойцы с автоматами, некоторые несли на плечах пулемёты, лёгкие миномёты, патронные ящики. Вера Кащеева тоже подошла к тому месту, где шла погрузка на лодки.

Работа кипела в полном безмолвии. Вера вспомнила, какое ликование вызвал у бойцов вид красавца Днепра, когда сегодня утром они увидели с прибрежных холмов сверкающую на солнце гладь могучей реки.

   — Днепр! — закричали многие и побежали к реке. Одни зачерпывали в котелки и пилотки днепровскую воду и жадно пили её, другие просто окунали в неё руки, умывали лицо.

Вера сама глубоко переживала эту радость. Сюда, к великой украинской реке, старший сержант Вера Кащеева, 20-летняя девушка из Барнаула, пришла опытным, закалённым в боях воином. На её выгоревшей от знойного солнца гимнастёрке рядом с гвардейским значком красовались орден Красной Звезды, медали «За отвагу» и «За оборону Сталинграда».

Сталинградская битва была для Кащеевой первой суровой школой войны. От волжской твердыни до Днепра прошла она вместе со своим стрелковым батальоном, деля с бойцами все тяготы и лишения походной жизни. В февральскую стужу и в июльский зной, в дождь и непогоду шагала девушка в серой солдатской шинели по полям войны.

   — По лодкам! — шёпотом скомандовал командир подразделения, прерывая размышления Кащеевой.

Лодки одна за другой начали отчаливать от берега. Та, в которой находилась Вера, была четвёртой. До середины Днепра она дошла беспрепятственно. В это время первая лодка уже подошла к правому берегу, и немцы, обнаружив движение на реке, открыли огонь из пулемётов и миномётов. По спокойной глади Днепра тревожно запрыгали лучи прожектора.

В нескольких метрах от берега осколок мины вырвал большой кусок правого борта лодка. В пробоину хлынула вода, и лодка начала быстро тонуть.

   — Прыгай в воду! — крикнула бойцам Кащеева. — До берега недалеко, доберёмся вплавь.

Бойцы видели при каждой вспышке ракеты голову плывущей впереди девушки, сильные взмахи её рук и изо всех сил старались не отставать. Вода вокруг буквально кипела от рвущихся мин и снарядов, казалось, будто прямо в лицо хлестали пулемётные очереди, слепя глаза косым дождём трассирующих пуль.

Ступив на рыхлый песчаный берег, бойцы снова услышали звонкий девичий голос:

   — Вперёд, богатыри Днепра, враг не устоит, не выдержит нашего удара!

Начался штурм крутого, обрывистого берега. Под неприятельским огнём бойцы взбирались на кручи и бросались в рукопашные схватки с немцами. Ожесточение битвы нарастало с каждой минутой. Чтобы воспрепятствовать переправе на правый берег новых советских подразделений, противник открыл сильный, ожесточённый огонь из орудий и тяжёлых миномётов.

   — Нужно установить расположение немецких батарей, — сказал Кащеевой командир подразделении. — Пошлите двух наиболее смышлёных бойцов.

   — Я сделаю это сама, — ответила девушка и, получив разрешение, скрылась в темноте.

Прошёл час, второй. Командир уже начал беспокоиться, когда ему доложили о возвращении Кащеевой из разведки. В наспех вырытую под обрывом пещеру, пошатываясь, вошла разведчица. Гимнастёрка её была залита кровью. С трудом пересиливая страшную боль в ране, Вера доложила:

   — Товарищ капитан, ваше задание выполнено.

И только нарисовав на карте расположение огневых точек немцев, подробно рассказав о них, она позволила уложить себя на плащ-палатку здесь же, в углу пещеры, и сделать перевязку. Через десять минут с левого берега ударила наша артиллерия. Советские батареи били по пунктам, указанным Верой. И чем сильнее становился грохот их орудий, тем слабее отвечал правый берег, огрызаясь редкими одиночными выстрелами.



Указом Президиума Верховного Совета СССР гвардии старшему сержанту Вере Сергеевне Кащеевой присвоено звание Героя Советского Союза.

Л. Лапоногов

«Алтайская правда»., 1944, 11 марта, № 50


ОТВЕТ БИЙЧАН ВОИНАМ 52-Й ГВАРДЕЙСКОЙ СТРЕЛКОВОЙ
ДИВИЗИИ[56]
11 мая 1943 г.


Дорогие бойцы, командиры и политработники!

От имени рабочих, служащих и трудовой интеллигенции гор. Бийска передаём вам наш горячий привет. Из вашего письма мы узнали, что ваша дивизия принимала участие в разгроме немецко-фашистских захватчиков на Дону северо-западнее Сталинграда и за проявленные доблесть и героизм удостоена высокого звания гвардейской. Наши сердца преисполнены гордостью за вас, легендарные богатыри, мужественные защитники Родины.

Здесь, в глубоком тылу, мы слышим нашу победоносную поступь и делаем всё для того, чтобы приблизить час окончательного разгрома и уничтожения фашистских полчищ. На полную мощность работают промышленные предприятия города Бийска. Котлозавод, где директором т. Берлин, систематически перевыполняет производственный план, стахановцы этого завода тт. Букатин, Марчук и Мазурин выполняют план на 180—200%. В предмайском соревновании заводу вручено переходящее Красное знамя горкома ВКП(б) и горисполкома.

Завод, где директором т. Гельварг, также перевыполняет производственный план. Стахановка этого завода т. Шумкина ежемесячно вырабатывает 4-5 норм. Люди трудятся, не считаясь со временем, не жалея своих сил.

Всё для фронта! — вот лозунг, по которому живут и работают ваши отцы, матери, братья и сёстры, и всё для победы! — таков лозунг, которым руководствуется каждый из нас.

Ваши семьи окружены повседневной заботой, вниманием и любовью. Вы можете не беспокоиться за их судьбу. За долгую разлуку с ними, за счастливое будущее молодого поколения — бейте, беспощадно бейте фашистов.

Всеми силами стараются помочь трудящиеся гор. Бийска родной Красной Армии. Больше двух млн. 172 тыс. [рублей] из личных сбережений дали они на строительство танковой колонны «Алтайский колхозник» и на строительство грозного авиасоединения «Алтайский истребитель».

Трудящиеся гор. Бийска широко развернули предмайское соцсоревнование, с тем чтобы добиться новых производственных успехов; они готовят подарки нашим доблестным защитникам Родины и вместе с тем передают свой наказ: уничтожайте гитлеровцев, чтобы и духу их на родной земле не оставалось!..

Пусть крепнет и развивается тесная связь советского тыла с советским фронтом!

Да здравствуют бойцы, командиры и политработники 52-й стрелковой гвардейской дивизии!

Секретарь Байского горкома ВКП(б) — Новиков

Председатель горисполкома — Баранов

Публикации военных лет


ИМЕНИ АЛЕКСАНДРА МАТРОСОВА

В день юбилея Красной Армии, 23 февраля, на привале в большом бору состоялось комсомольское собрание батальона. Обсуждали, как лучше выполнить боевой приказ — взять деревню Чернушки. На собрании выступил комсомолец Саша Матросов — молодой белокурый паренёк с автоматом на груди. Оглядев товарищей голубыми и быстрыми, как воды Днепра, глазами, он сказал:

   — Мы выполним приказ! Я буду драться, пока мои руки держат оружие, пока бьётся моё сердце. Я буду драться за нашу землю, презирая смерть!

На несколько секунд воцарилась тишина. И все отчётливо услышали, как чащи древнего бора повторили: «Презирая смерть!» Эхо прозвучало словно клятва.

Всю ночь батальон шёл бездорожьем через лес. Ночь была тихая, пахло весной. Под рыхлым снегом хлюпала вода, деревья беззвучно качали гибкими ветвями. Крепкий, подвижный Саша Матросов шёл впереди автоматчиков, за ним Бордабаев, Копылов и Воробьёв. Они вместе учились военному делу, вместе приехали на фронт. Враг вынудил их оторваться от всего, что успело полюбиться им, стало дорого и мило. Они приехали на фронт с одной мыслью: отомстить фашистам за все злодеяния, совершенные ими на нашей земле.

Пробираясь в голову колонны, старший лейтенант Артюхов подошёл к автоматчикам и тихонько спросил:

   — Это ты Матросов?

   — Я!..

   — Пойдём, будешь моим ординарцем.

   — Есть! — ответил Матросов.

На рассвете группа Артюхова вышла к опушке бора. Оставалось пересечь поляну с островком кустарника, мелколесье, и дальше — Чернушки. Но здесь группу Артюхова встретили гитлеровцы. С высотки стреляли три пулемёта.

Начался бой.

Два фланговых дзота довольно быстро блокировали бойцы Губина и Донского, а третий — центральный — всё вёл и вёл яростный огонь, защищая подступы к Чернушкам. Не было никакой возможности показаться на поляне. Всем стало ясно, что нелегко взять эту лесную крепость: Артюхов и Матросов, зайдя справа, подобрались к вражескому дзоту метров на сорок. Отсюда хорошо было видно, как из его амбразуры рвалась струя огня. Прячась за пихтой, Артюхов приказал:

   — Шесть автоматчиков!

Матросов привёл автоматчиков. Артюхов отобрал троих.

   — Подползите к дзоту и из автоматов — по амбразуре.

Автоматчики поползли. Но только появились на поляне, их заметили из дзота. Отсюда вкось ударила струя огня. Один боец был сразу убит, двое — ранены. Старший лейтенант Артюхов подозвал остальных:

   — Ползите правее!

Но и они погибли. Из лесной крепости продолжал бить пулемёт. Разрывные пули гулко щёлкали по всей опушке бора. Саша Матросов знал, что там лежат наши бойцы и многие из них кровью своей обагряют землю.

«Что же делать?» — сам себя спросил Артюхов.

Матросов приподнялся и сказал тихо, но решительно:

   — Я пойду!

Он сделал несколько резких прыжков, потом упал на бок и торопливо, приподнимая автомат, пополз правее погибших товарищей. Его не заметили из дзота. Его видели только свои. Затаив дыхание они следили за храбрецом. Матросов подполз к дзоту очень близко. Его уже обдавало дымком, что шёл от амбразуры. Вдруг он вскинул автомат и дал очередь. В дзоте загрохотало. Как оказалось после, его пули попали в мину. Вражеский пулемёт замолчал.

Все шумно и радостно вздохнули, собираясь броситься вперёд. Но через несколько секунд пулемёт ожил вновь. И тогда бойцы увидели: Матросов вскочил на ноги и левым боком, своим сердцем, закрыл амбразуру дзота. На опушке бора мгновенно прекратилось злое щёлканье пуль. Раздались возбуждённые голоса. Бойцы рванулись вперёд. Лесная крепость была взята. Черпушки освобождены.

Комсомолец Саша Матросов сдержал слово. Он так любил жизнь и верил в неё, что не боялся смерти. Своей возвышенной и благородной солдатской смертью он проложил путь к победе над врагом. Решимостью пожертвовать собственной жизнью ради жизни на земле завоевал он высокое право на бессмертие. Указом Президиума Верховного Совета СССР гвардии красноармейцу Александру Матвеевичу Матросову присвоено звание Героя Советского Союза. Он навечно зачислен в списки роты, с которой шёл в бой под Чернушками. Ежедневно, выстроив роту гвардии старшего лейтенанта Хрусталева на поверку, старшина Горюнов берёт в руки список личного состава и произносит:

   — Герой Советского Союза гвардии красноармеец Александр Матросов!

   — Погиб смертью храбрых в боях с фашистскими захватчиками! — отвечает правофланговый гвардии сержант Бардабаев, друг героя. И перед глазами бывалых воинов-гвардейцев в эти секунды встаёт, как живой, образ бесстрашного Саши Матросова, белокурого и весёлого русского паренька. И бойцы повторяют про себя слова песни, которую сложили о Матросове:


И когда тяжело нам будет,
Враг захочет нас вспять повернуть,
Вспомним мы, как Матросов грудью
Проложил нам к победе путь.
И друзей его старых и новых
Враг не сможет упорства сломить,
Мы в любую минуту готовы
Твой бессмертный бросок повторить!

Александр Матросов остаётся в боевых рядах своей родной роты. Юн вместе с друзьями по оружию пойдёт сквозь огонь и дым новых сражений.

П. КОНОНЫХИН


Приказом Народного Комиссара Обороны от 8 сентября 1943 года 254-му гвардейскому стрелковому полку 56-й гвардейской стрелковой дивизии присвоено наименование: «254-й гвардейский стрелковый полк имени Александра Матросова». Герой Советского Союза гвардии рядовой Александр Матвеевич Матросов зачислен навечно в списки 1-й роты 254-го гвардейского полка имени Александра Матросова.


«Правда», 12 сентября 1943 года

УРАЛЬЦЫ
I. Люди бушующего огня


В широкие открытые ворота дуют страшные, пронизывающие сквозняки. Но вот мы прошли метров десять-пятнадцать, и нас обдало таким жаром, что, кажется, сейчас вспыхнет одежда, облупится лицо. Жар хватает со всех сторон; и снизу, и с боков, а главное — откуда-то сверху. И мы невольно поднимаем глаза. Наверху, почти под переплётами крыши, движется огромный кран. Захватив двумя пальцами раскалённую многотонную болванку, он тащит её. Звенят предупреждающие звонки. Они звенят повсюду, то тут, то там, нагоняя на свежего человека тревогу. Но люди спокойны. Они ловко и быстро железными крюками переворачивают металл, укладывая его в вагонетки, и отгоняют вагонетки куда-то в сторону.

— Вы что, малость растерялись, друг мой? — засмеялся Николай Александрович и, взяв меня за руку, повёл по лесенке. — Это не главное. Главное вот здесь.

Не успели мы ещё подняться по лесенке, как на нас пахнуло таким жаром, что глаза невольно зажмурились, а по лицу забегали колючие мурашки. Секунда, две, три. Открываю глаза.

Передо мной — бушующие вулканы. Расплавленный металл кипит там, внутри печей, стенки этих печей будто покрыты ползучим серебром. Он воюет там, этот расплавленный металл. Воюет, как великан, которому мало места, которому нужны просторы. И кажется: сейчас этот великан вырвется на волю и зальёт неё и всех своим всесжигающим пламенем.

Но люди у печей) вооружённые длинными ломами, в синих очках, потные и обжаренные огнём, широко открывают жерла печей.

   — Снимают шлак, — проговорил Николай Александрович. — Вы видите переднего сталевара — это бригадир. На него и падает главный огонь. Смотрите, как они работают. Ни одного слова. Все — на движении. Вон бригадир повернул руку, и все двинулись за этой рукой. Кивок головой влево, и крюк пошёл влево.

   — Да-a. Это очень красиво, — вырвалось у меня.

   — Смотрите, сейчас будут выпускать сталь.

Кран легко поднёс огромнейший чёрный ковш — тонн на шестьдесят стали. И вот в него хлынул металл. Он вырвался, как из-под земли, фыркая, разбрасывая во все стороны огневые брызги.

Вскоре мы попали к электропечам. Они стояли в ряд — десять печей. Две печи не работали. Я спросил, почему она бездействуют.

   — Не хватает электроэнергии. Урал, видимо, не ждал, что его так тряхнут в этом году, На электроэнергию, на нефть, на уголь сейчас такой спрос, как на хлеб...

   — Что же предпринимает Урал?

   — Строятся новые электростанции.

Мы видели блюминг. Раскалённая стальная болванка, попав сюда, словно превращается в игрушку. Рычаги: толкают её по роликам, и вот она попадает на обжимы... Минуты через две болванка уже превращена в длинный брус. И брус этот, как мыло, разрезают на части ножи.

Но, чтобы мы ни смотрели внимание наше снова обращалось к мартенщикам — к этим людям бушующего огня. Николай Александрович проговорил:

   — Эти люди ни на фронте не сдадут, ни здесь. Закалились.


II. Люди мельчайших деталей


Директор часового завода Иван Иванович напоминает главу семейства, который очень доволен своими ребятами. Про самые тяжёлые времена и то говорит с усмешкой:

   — Ну, приехали мы сюда. В спешке, конечно. То не захватили, другое не захватили и стояли вот так же, как эта «эмка», — показал он нам на легковую машину, которая стояла у подъезда, без мотора, без фар и без колёс. — А тут ещё людей нет. Приехало нас человек триста, а надо очень много. Где взять людей? Да ведь людей-то каких! Мы ведь не сапожные колодки работаем!

Что делать? Пошли к школьникам. Лётчиков, мол, вы любите? Любим, кричат. Та-ак. А танкистов любите? Любим, кричат. Ну, вот, тогда айдате к нам, учиться будем. И повалили. Честное слово, повалили.

Но нам уже и без честного слова директора было ясно, что в цехах главным образом работают подростки.

Директор подошёл к девушке. Она маленькая, золотоголовая. Лицо всё обсыпано веснушками — веснушки на носу, на щеках и даже на подбородке. Это ей очень идёт, но она-то, видимо, от этого страдает. Как только мы подошли к ней, она ладошкой прикрыла лицо.

   — Ах, дочка, дочка! Молодчина ты у меня. Как, программу выполняешь?

Девушка вспыхнула, опустила глаза и еле слышно:

   — Выполняю, Иван Иванович.

   — А ты громче, громче об этом говори. О славе ведь говоришь, о хорошем деле. На весь цех крикни: программу, мол, выполнила!

   — Вот когда перевыполнять буду, тогда и крикну, — ещё тише говоритдевушка.

Она этим даже как-то озадачила директора. Он чуточку постоял около неё молча, затем подхватил:

   — Ой, молодчина! — И обернулся к нам: — Да они у нас тут все такие. Есть, кто всей семьёй работает. Например, Чесалкины. Мать, дочки, сыновья. А хотите, я вам покажу наши знаменитые автоматы? О-о-о! Это чудо-машины.

И вот мы в новом цехе. Тут в ряд стоят станки. Их очень много, но сами они будто игрушечные.

   — Вот на этот, на этот подивитесь, — говорит директор и подводит нас к одному из автоматов. — Смотрите, какой он сердитый.

И в самом деле, станок работает как-то сердито, напоминая щенка, которому впервые попала в зубы кость, и он грызёт её, ворчит, боясь, как бы у него эту кость не отняли. Вот повернулся маленький рычажок. Упал на кончик проволоки, упал и вдруг резко рванул... Рванул, чуть поднялся, на какую-то секунду задержался, как бы хвастаясь перед нами тем, что оторвал, затем перекинулся на другую сторону и что-то выбросил. И опять перекинулся к проволоке, опять рванул, опять задержался и опять что-то выбросил. Так без конца и без устали.

   — Здорово! Что он делает?

   — Деталь для камней, — отвечает паренёк, стоящий у станка.

   — А ну, покажи нам эту деталь, — просит директор и громко хохочет, видимо, намереваясь нас чем-то ошарашить.

Паренёк что-то песет нам на кончике пальца. Показывает.

   — Вот. Вота, — говорит он весьма серьёзно, — деталь. — Но и сам он не видит этой детали, на пальце у него какая-то чёрненькая крошка.

   — Это надо под лупой. Под лупой. — И директор даёт нам лупу.

Мы смотрим через лупу. Действительно, какой-то ободок. И тут же вспоминаем огромную раскалённую болванку. Так вот эта деталь из той болванки.

   — А для чего такой ободок? — интересуемся мы.

   — Для камней. Мы же вырабатываем часы — часы для танков, для самолётов, для кораблей. Вот камешки и вставляются в эти ободки. Вот посмотрите, какие часы.

Директор ввёл нас в помещение, открыл шкаф. Оттуда повеяло холодом, и там мы увидели заиндевевшие, поседевшие часы для самолётов, для танков.

   — Морозом испытываем. А тут вот жарой.

Второй шкаф был полой нестерпимым жаром.

   — А это вот, — директор осторожно взял в руки огромные круглые часы, — это морской хронометр. Вот такие штуки мы тут делаем.


III. Там, где всё стреляет


Всё время, пока мы были на часовом заводе, Николай Александрович молчал. Молчал он и в то время, когда мы на машине пересекли город, выбрались на снежную равнину и вскоре очутились в сосновом лесу. Освещённый фарами машины, лес казался богатырским...

Наконец машина остановилась у новых ворот. Николай Александрович, выбираясь из машины, вдруг заметно заволновался.

   — Тут туляки... — пробормотал он, заметив мой удивлённый взгляд.

Где-то совсем недалеко от нас раздалась пулемётная очередь. Затем вторая, третья. В другой стороне, тоже недалеко от нас, загрохотали пушки.

   — Что это?

   — Испытание. Так вот и день и ночь, — ответил Николай Александрович, входя в помещение, залитое электрическим светом. По всему было видно, что помещение построено совсем недавно: потолки ещё светились золотистыми сосновыми переплётами. Это сборочный цех. Тут было неожиданно тихо. Только слышно, как за барьером, в соседнем цехе, урчат, шипят, царапают станки, оттачивая нужные детали.

   — Как тут просто всё, — замечаю я.

   — Просто? — Он покачал головой. — Ого! Нет. Тут всё очень сложно. Ну, например, пулемёт. Он даёт шестьсот выстрелов в минуту — это значит шестьсот раз в минуту все детали приходят в движение. Да ещё в какое движение! Вы понимаете, какие должны быть детали? Ведь это то же самое, что часы, но гораздо серьёзней. И вот какая-нибудь деталь на испытании заела... тогда шарь по всему заводу — кто и где наплоховал. Иногда у всех инженеров головы вспухнут. Это и понятно, есть рабочие-то ещё неопытные. На десяток туляков — сотня новых, здешних, месяцев десять тому назад пришли на завод.

   — И как работают?

   — Хорошо работают. Вы вон поговорите с тем рабочим. Фамилия его Лезаров. С ним недавно случилось такое: надо было отработать одну деталь, такую деталь, без которой мог бы остановиться весь завод. Сменщик его заболел. И Лезаров не ушёл от станка. Он стоял день, потом второй. Начали пухнуть ноги. Тогда он разулся и стал на иол босыми ногами... А своего-таки добился.

Я подошёл к станку, за которым работал Лезаров. Он высокий, широкий в плечах, но с лица худ.

   — Устаёте? — спросил я и тут же понял, что вопрос мой наивен.

   — А то как же? — просто ответил Лезаров. — Как не уставать? Конечно, устаём. Да ведь теперь по-другому-то и нельзя работать — война. Наши братья, поди-ка, как на фронте устают. А мы-то что ж, по курортам, что ль, будем ездить? — Он глубоко вздохнул и ещё сказал: — В этом, брат, и есть святая обязанность наша — работай не покладая рук. Будете в столице, так и передайте: работают, мол, на далёком-то Урале. Народ работает... И крепко работает. Вот что. Вместе с туляками работаем, с москвичами, с ленинградцами, с харьковчанами, с киевлянами...

   — Вот они какие у нас, — уже входя в здание парткома, проговорил Николай Александрович.

Ф. ПАНФЁРОВ[57]

«Правда», 30 августа 1943 года.


АРТИЛЛЕРИЙСКИЙ ОБСТРЕЛ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
(Письмо за кольцо)

С осени 1943 года на моём доме, как и на тысячах других домов Ленинграда, появилась новая надпись — белые буквы на синем квадрате: «Граждане, при артиллерийском обстреле эта сторона улицы наиболее опасна...»

Да, нам уже точно известно, какая сторона улицы наиболее опасна, какие улицы наиболее простреливаются, на каких трамвайных остановках или площадях чаще всего ложатся снаряды, — так долго живём мы под непрерывным обстрелом. Более двух с половиной лет не сводят мушки немцы и финны с нашего города, а, значит — с каждого, из нас.

...Вот и сейчас — не успела я написать два первых абзаца, как слышу характерный свист снаряда (это тяжёлый фугасный)... и взрыв, и долгий гул (да, это тяжёлый, калибр не менее двухсот миллиметров — взрыв сильный, и гул обвала продолжительный). Сейчас ночь, ноль часов восемнадцать минут... Вот ещё свист и взрыв, ближе... Надо уйти ив комнаты: она выходит на ту сторону улицы, которая «наиболее опасна при обстреле». А эта, куда я перешла и где продолжаю писать, выходит окнами во двор, в противоположную сторону. (Ещё взрыв — ноль часов двадцать три минуты.) Здесь... «безопаснее»! Здесь мне угрожает только прямое попадание снаряда через крышу, прямо в эту комнату. Если же снаряд попадёт в кабинет, из которого я ушла, — может быть, капитальная стенка между ним и этой комнатой выдержит, и я останусь жива. Ещё три взрыва — один за другим. (Я так и думала, что это в наш район. Вот диктор объявил обстрел... «Населению — немедленно укрыться», — сказал он.) Сейчас ночь, ноль часов двадцать шесть минут. В течение восьми минут, пока я писала эту страницу, убиты десятки ленинградцев, разорены десятки квартир. В нескольких минутах ходьбы от меня, в темноте и холоде, льётся кровь, рыдают дети, и санитары и дружинницы, освещая ручными фонарями то, что совсем недавно было мирным спящим домом, а теперь — очаг поражения, уносят мёртвых и раненых и «складывают людей»... Это термин у нас такой есть — «сложить человека», то есть собрать его растерзанные части в одну кучку.

Диктор повторяет: «Артиллерийский обстрел района продолжается». Я уже не фиксирую взрывов.

Последнее время немцы начали часто применять ночные обстрелы. Но это только один из многочисленных приёмов обстрела города. За два с половиной года неустанно, с дьявольской изощрённостью изобретают враги способы уничтожения горожан. Они до пятидесяти раз меняли тактику обстрелов. Цель одна: как можно больше убить людей.

Иногда обстрел: носит характер бешеного огневого налёта — сначала по одному району, затем по другому, потом по третьему и т. д. Иногда до восьмидесяти батарей бьют по всем районам города сразу. Иногда даётся сильный залп одновременно из нескольких орудий. И затем продолжительный интервал — минут на двадцать-тридцать. Это делается с расчётом, что минут через двадцать тишины укрывшиеся люди вновь выйдут на улицу и тут-то вновь можно дать по ним новый залп. Обстрелы такого рода ведутся обычно по нескольким районам сразу и длятся иногда, как в начало декабря, до десяти и более часов подряд. Этим летом были обстрелы, длившиеся по двадцать шесть часов подряд.

Враг бьёт по городу утром и вечером, учитывая, что в эти часы люди идут на работу или возвращаются с неё.

В это время он бьёт главным образом шрапнелью, чтобы убивать людей. Шрапнель применяется также часто по воскресеньям и праздникам, когда люди выходят на улицы отдохнуть.

Но сейчас, когда я пишу, он посылает нам не шрапнель, а тяжёлые снаряды. Ведь прежде чем убить спящего человека, нужно ворваться к нему в дом... Ночью немцы бьют главным образом по самым населённым частям города, где больше всего спит людей. Они стреляют по сонным, неодетым даже, по беззащитным. Так «воюют» немцы!

Пленные как один показывают: гитлеровцы давно уже утратили надежду взять Ленинград. Они вымещают теперь свой позор под Ленинградом на его гражданах — женщинах, стариках и детях...

Есть у нас мальчик (увы, один из многих) десяти лет, Петя Дьяконов. Во время одного артобстрела ему оторвало обе ручки. Мальчик долго лежал в больнице, его выхаживали врачи, мать приходила к нему так часто, как ей позволяла работа. Мальчик вылечился, пришёл домой. Вместо рук у него были два обрубка. Как лелеяла его мать, как старалась скрасить его жизнь — инвалиду Отечественной войны десяти лет. Восьмого декабря мальчик был на улице — мама вела его в кино. Немец начал стрелять по городу. Мальчику оторвало левую ногу, и на глазах его убило мать.

Вот новая «победа» генерал-полковника Линдемана!

Мальчик лежит в больнице. Он рассказывает сухим, деревянным голоском, подробно, бесстрастно. Закончив рассказ, он сказал: «Теперь я остался один» — и отвернулся от людей к стене, не плача.

Иван Карамазов говорил когда-то: «Не хочу я будущей гармонии, если хоть одна слезинка замученного ребёнка останется неоправданной». Судите сами, чем же должна оправдать Россия кровь и слёзы хотя бы одних ленинградских детей, хотя бы отсутствие слёз у десятилетнего инвалида Пети Дьяконова.

Немцы и финны стреляют по Ленинграду только потому, что Ленинград не может быть взят ими, потому, что Ленинград живёт, он живёт, я сказала бы, ожесточённо, вопреки всему, — «стиснув зубы, с железной решимостью», как говорили раньше.

Этой осенью, в те же дни, когда на наших домах появилась подпись: «Это сторона наиболее опасна во время артобстрелов», открылось в Ленинграде художественное училище. Задачи училища — готовить мастеров внутренней отделки домов Ленинграда: специалистов по художественной лепке, окраске, по работе с мрамором и драгоценным деревом. Да, да, мы готовим мастеров украшения ленинградских жилищ! В начало декабря юные ушники разгружали подошедшую к зданию машину. Машина привезла скульптуры и гипс — пособия для занятий. Первым снарядом она была раздроблена в щепу, и из двадцати шести учеников, разгружавших её, только трое остались невредимы. Остальные были или убиты, или ранены. Двое из них, Иосиф Короп и Вася Реутов, лежат рядом, в одной палате. Васе только недавно вынули из груди осколок. Они оба тяжело ранены, но оба надеются вернуться в своё училище, чтобы снова учиться художественной отделке зданий и сразу, как это только можно будет, начать украшать свой город.

Мария Ивановна Егорова шестого декабря шла с мужем по улице. Мария Егорова была на последнем месяце беременности. Внезапно начался огневой налёт. Супруги прижались к стене, муж закрыл своим телом жену. Он был убит четвёртым снарядом. Жену ранило в руку. «Скорая помощь» повезла её прямо в родильный дом. Она рожала в то время, когда ей перевязывали рапы, и родила сына. Она назвала его Александром, как звали её погибшего мужа...

Диктор опять сказал: «Внимание, внимание! Артиллерийский обстрел района продолжается». Один час тридцать минут ночи.

Уже принято восхищаться мужеством ленинградцев... Однако мало кто понимает, что это значит. Многие думают, что это равнодушие к ложащимся рядом снарядам... Одна москвичка сказала мне даже: «Да ведь вы же просто привыкли к обстрелам». Это ерунда! Мы — обыкновенные, живые люди. Ни привыкнуть, ни быть равнодушным к смерти, даже если она грозит тебе ежеминутно два с половиной года подряд, нельзя.

Одна моя знакомая, журналистка Калинина, рассказывала мне: «Однажды я попала под сосредоточенный огонь на Аничковом мосту. Не понимаю, как я осталась жива, — почти все, кто был в эту минуту на мосту, погибли. Я еле перебежала мост и нырнула в подъезд... Теперь, даже в часы абсолютной тишины, мне надо делать над собой страшные усилия для того, чтобы перейти Аничков мост». — «Но ведь вы же можете ходить окольным путём», — возразила я. «Да, но по Аничкову мне ближе... Но как я боюсь его...»

Калинина не только по воспоминанию боится моста — она знает, что её здесь может в любую минуту убить. Но она идёт по нему, делая над собой усилие, и имя этому усилию — мужество.

Воля к жизни, к деятельности сильнее, она не убита, она заставляет нас делать усилия над собой и жить и работать в полную силу в нашем городе.

Нет, под снарядами мы не ходим с гордо поднятой головой — это просто глупо. У нас целая система хождения по улицам во время затяжных обстрелов. Так, пятого декабря, в день, когда обстрел длился одиннадцать часов, совсем по-особому шли люди в городской лекторий. Они двигались по «наименее опасной стороне», прижимаясь к стенам, прячась в подъездах, когда вблизи свистели снаряды, перебегая из подворотни в подворотню, а когда надо — ложась на снег. Никто не стыдился этого, никто никого не осуждал, — они шли на лекцию типично фронтовыми перебежками.

...А враг всё ещё кладёт снаряды в наш район. Диктор говорит через равные промежутки времени: «Артиллерийский обстрел района продолжается...»

Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас страшно. И солгала бы, если б сказала, что мне безразлично. Нет, какая-то тоска, похожая на чувство глубокого одиночества, сжимает сердце и словно тянет его вниз... Это, наверно, тоска человека в нечеловеческих условиях. Это сильнее и страшнее страха. Минутами хочется лечь прямо на пол, лицом в ладони, и застонать от этой глубокой, тянущей сердце тоски, от боли за тех, кто сейчас погибает... Но я не позволю себе сделать этого, — я написала вам об этой ночи, я хочу, чтоб вы знали об этой ночи — двадцатого декабря в Ленинграде, — увы, об одной из сотен...

Мы обязательно будем судить их здесь, в Ленинграде. Мы ведь помним всё, где, в какую минуту, куда упал снаряд. Мы найдём тех, кто их посылал сюда...

Третий час ночи. Лягу спать. И всё-таки первые несколько минут полежу ничком, лицом в подушку. А диктор говорит: «Артиллерийский обстрел района продолжается...»

Ольга БЕРГГОЛЬЦ[58]

20 декабря 1943


Победа! (1944—1945 гг.)

Из сообщений Совинформбюро


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА за 17 февраля 1944 года

В течение 17 февраля юго-западнее и южнее Луга наши войска продолжали вести наступательные бои, в ходе которых заняли несколько населённых пунктов и среди них Щир, Страшево, Машутино, Тушитова, Осмерицы, Большие Ляды, Малый Уторгош.

Войска 2-го Украинского фронта в результате ожесточённых боёв, продолжавшихся непрерывно в течение четырнадцати дней, 17 февраля завершили операцию по уничтожению десяти дивизий и одной бригады немцев, окружённых в районе Корсунь-Шевченковский. В ходе этой операции немцы оставили на поле боя убитыми 52 тысячи человек. Сдалось в плен 11 тысяч немецких солдат и офицеров. Вся имевшаяся у противника техника захвачена нашими войсками.

Юго-западнее Звенигородка наши войска успешно отбили все контратаки танков и пехоты противника.

На других участках фронта — разведка, артиллерийско-миномётная перестрелка и в ряде пунктов бои местного значения.

В течение 16 февраля наши войска на всех фронтах подбили и уничтожили 78 немецких танков. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии сбито 27 самолётов противника...


ЛИКВИДАЦИЯ ОКРУЖЁННЫХ В РАЙОНЕ
КОРСУНЬ-ШЕВЧЕНКОВСКИЙ НЕМЕЦКО-ФАШИСТСКИХ ВОЙСК

Войска 2-го Украинского и 1-го Украинского фронтов в результате наступления из района севернее Кировоград в западном направлении и из района юго-восточнее Белая Церковь в восточном направлении прорвали в начале февраля сильно укреплённую оборону немцев и смелым искусным манёвром окружили крупную группировку немецко-фашистских войск севернее линии Звенигородка — Шпала. В результате этой операции наши войска зажали в кольцо 11 немецкий армейский корпус генерал-лейтенанта ШТЕММЕРМАНА и 42 немецкий армейский корпус генерала пехоты МАТТЕНКЛОТА... Личный состав окружённых войск противника достигал 70-80 тысяч солдат и офицеров.

Советское командование в лице заместителя Верховного Главнокомандующего Красной Армии Маршала Советского Союза ЖУКОВА, командующего 2-м Украинским фронтом генерала армии КОНЕВА и командующего 1-м Украинским фронтом генерала армии ВАТУТИНА, во избежание напрасного кровопролития и уничтожения окружённых немецких войск, предъявило 8 февраля 1944 года командованию и всему офицерскому составу окружённых в районе Корсуня-Шевченковского немецких войск ультиматум с предложением прекратить сопротивление. В ультиматуме сообщалось:

«Во избежание ненужного кровопролития, мы предлагаем Вам принять следующие условия капитуляции:

   — Все окружённые немецкие войска, во главе с Вами и с Вашими штабами, немедленно прекращают боевые действия.

   — Вы передаёте нам весь личный состав, оружие, всё боевое снаряжение, транспортные средства и всю технику неповреждённой.

Мы гарантируем всем офицерам и солдатам, прекратившим сопротивление, жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или в любую другую страну по личному желанию военнопленных.

Всему личному составу сдавшихся частей будут сохранены: военная форма, знаки различия и ордена, личная собственность и ценности, а старшему офицерскому составу, кроме того, будет сохранено и холодное оружие.

Всем раненым и больным будет оказана медицинская помощь.

Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам будет обеспечено немедленно питание.

Ваш ответ ожидается к 11.00 9 февраля 1944 года но московскому времени в письменной форме через Ваших личных представителей, которым надлежит ехать легковой машиной с белым флагом по дороге, идущей от Корсунь-Шевченковский через Стеблев на Хировку.

Ваш представитель будет встречей уполномоченным русским офицером в районе восточной окраины Хировка 9 февраля 1944 года в 11 часов 00 минут по московскому времени. Если Вы отклоните наше предложение сложить оружие, то войска Красной Армии и воздушного флота начнут действия по уничтожению окружённых Ваших войск и ответственность за их уничтожение понесёте Вы».

Среди командиров окружённых немецких войск были генералы и офицеры, которые видели безнадёжность и обречённость окружённых советскими войсками немецких дивизий и хотели принять ультиматум Советского Командования и капитулировать.

Но командование и рядовой состав окружённых немецких войск были одурачены Гитлером, который в приказе к окружённым войскам требовал от солдат и офицеров держаться во что бы то ни стало и заверял их, что со стороны верховного командования германской армии приняты меры, гарантирующие спасение немецких войск, попавших в «котёл».

После такого приказа Гитлера командование окружённых немецко-фашистских войск отклонило ультиматум Советского Командования.

Ввиду отклонения ультиматума наши войска начали генеральную атаку окружённых дивизий противника и решительными действиями стали быстро уничтожать вражескую группировку.

В ходе боёв по уничтожению окружённой группировки противника наши войска заняли важные укреплённые узлы обороны Корсунь-Шевченковский, Ольшана Городище, Вербовка, Петропавловка, Орловец, Млеев, Завадовка, Деренковец, Таганча, Голяки, Яновка, Выграев, Стеблев, Шандеровка, железнодорожные станции Валява, Завадовка, Таганча, Сотники.

Остатки окружённых немецких войск — всего 3-4 тысячи человек, — не имея в своих руках ни одного населённого пункта, пытаются спасти жизнь в оврагах и небольшой роще южнее Шандеровки, но они уничтожаются здесь нашими бойцами.

Окружённые войска немцев оставили на поле боя убитыми 52 тысячи человек. Сдалось в плен И тысяч человек. Немцам удалось вывезти на транспортных самолётах едва ли больше 2-3 тысяч офицеров из числа окружённых немецких войск.

Начиная с 5 февраля немецкое командование, стянув с других участков фронта в район западнее и юго-западнее Звенигородка 8 танковых дивизий, вооружённых главным образом танками типа «Тигр», «Пантера» и самоходными орудиями типа «Фердинанд», а также несколько пехотных дивизий, пополнив их значительным количеством войск из резерва главного командования и сосредоточив в районе сражения более 600 бомбардировщиков, истребителей и транспортных самолётов, предпринимало отчаянные попытки ударами извне южнее Звенигородка прорваться к окружённым немецким войскам и вывести их из окружения.

Ценой огромных потерь врагу удалось незначительно вклиниться в боевые порядки наших войск южнее Звенигородка. Но, встретив решительное сопротивление советских войск, истощив и обескровив себя в этих боях, немцы не смогли оказать помощь окружённой группировке.

В этих боях немецко-фашистские войска, безуспешно пытавшиеся пробиться на помощь окружённой группировке, с 5 по 18 февраля потеряли только убитыми до 20.000 своих солдат и офицеров. За это же время уничтожено 329 немецких самолётов, из них 179 транспортных трёхмоторных самолётов «Ю-52», более 600 танков и 374 орудия. Наши войска захватили у противника 25 танков, 134 орудия.

Как показывают пленные немецкие офицеры из окружённых войск, Гитлер после провала попыток спасти окружённых немцев дал немецким войскам, попавшим в «мешок», ещё один приказ, в котором требовал, чтобы окружённые немецкие солдаты и офицеры принесли себя в жертву, дабы задержать своим сопротивлением на некоторое время русские дивизии, ибо этого якобы требуют интересы германского фронта. В упомянутом приказе Гитлера содержалась прямая директива о том, чтобы окружённые немецкие солдаты и офицеры кончали жизнь самоубийством, если их положение станет безвыходным. Пленные немцы показывают также, что за последние 3-4 дня среди солдат и офицеров окружённых немецко-фашистских войск наблюдались массовые случаи самоубийства. Раненые солдаты и офицеры по приказу немецкого командования умерщвлялись и сжигались. Так, например, наши войска, захватившие насоленные пункты Стеблей и Шандеровку, обнаружили большое количество сгоревших автомашин, наполненных трупами немецких солдат и офицеров.

Операцией по ликвидации окружённых немецких войск руководил генерал армии т. Копов.

СОВИНФОРМБЮРО




ИТОГИ МЕСЯЧНОГО НАСТУПЛЕНИЯ ВОЙСК[59]
ЛЕНИНГРАДСКОГО И ВОЛХОВСКОГО ФРОНТОВ

Войска Ленинградского фронта в первой половине января месяца перешли в наступление против немецко-фашистских войск, державших в осаде город Ленинград; одновременно войска Волховского фронта начали наступления на город Новгород.

Войска Ленинградского фронта ударами из районов Пулково и южнее Ораниенбаум прорвали сильно укреплённую, глубоко эшелонированную долговременную оборону немцев к юго-западу от Ленинграда. В то же время войска Волховского фронта, форсировав реку Волхов и верховье озёра Ильмень, также успешно прорвали сильно укреплённую долговременную оборону немцев севернее и южнее Новгорода.

Наши войска, широко применяя обходные манёвры в сочетании с фронтальными ударами, в первые 5-6 дней наступления овладели основными укреплёнными опорными пунктами немецкой обороны — городами Красное Село, Ропша, Новгород, гарнизоны которых были окружены и уничтожены. Под ударами наших войск потерпела крушение сильнейшая оборона немцев, которую они сами расценивали как неприступный и непреодолимый «северный вал», как «стальное кольцо» блокады Ленинграда.

Преследуя разбитые части немцев, наши войска в ходе непрерывного наступления последовательно выбили противника с ряда промежуточных укреплённых рубежей на подступах к реке Луга и подошли к этой реке, где немцы пытались остановить наше наступление на заблаговременно построенном сильном оборонительном рубеже. Однако решительными и умелыми действиями наших войск рока Луга была форсирована, а немецкие позиции на этой реке были прорваны в районе города Луга и обойдены с флангов южнее Кингисепп и станции Батецкая.

В ходе наступления наши войска за месяц боёв продвинулись вперёд на 150—250 километров, очистили от противника побережье Финского залива до устья реки Нарва и всю территорию восточнее реки Нарва и Чудского озера, выйдя на линию Серёдка, Струги Красные, Плюсса, Уторгош, Шимск. Нашими войсками освобождены города Петергоф, Урицк, Ропша, Красное Село, Пушкин, Павловск, Гатчина, Мга, Тосно, Кингисепп, Гдов, Луга, Любань, Чудово, Новгород, районные центры Ленинградской области Волосово, Осьмино, Ляды, Полна, Плюсса, Оредеж, Батецкая, Уторгош, Шимск и около 4000 других населённых пунктов.

Освобождена важнейшая железнодорожная магистраль, связывающая Ленинград с Москвой, — Октябрьская железная дорога, а также освобождены железнодорожные линии Ленинград — Вологда, Ленинград — Мга — Рыбинск, Ленинград — Новгород, Ленинград — Батецкая, Ленинград — Луга, Ленинград — Ораниенбаум — Веймарн, Ленинград — Кингисепп, Веймарн — Гдов, Гатчина — Тосно.

За месяц боёв нанесено тяжёлое поражение основным силам 18 армии немцев в составе: И, 21, 24, 58, 61, 121, 126, 170, 212, 215, 225, 227, 290 пехотных, 8 и 28 легкопехотных, 1, 9, 10, 12, 13 авиаполевых дивизий, полицейской дивизии СС, испанского легиона; танково-гренадёрских дивизий СС «Нидерланды», «Нордланд», «Фельдхернхалле», а также 12 танковой дивизии. Разгромлена крупная артиллерийская группировка тяжёлой артиллерии главного командования немецкой армии, обстреливавшая Ленинград и имевшая на своём вооружении 320 орудий калибром от 150 до 406 миллиметров.

Уничтожено: самолётов — 97, танков — 275, орудий разного калибра — 1962, в том числе орудий калибра от 150 до 406 мм — 102, миномётов — 2235, пулемётов — 3642, автомашин — 427S, складов разных — 460.

Противник потерял только убитыми свыше 90 000 солдат и офицеров.

Нашими войсками захвачены следующие трофеи: танков — 189, орудий разного калибра — 1852, в том число орудий калибра от 150 до 406 мм — 178, миномётов 2543, пулемётов — 4660, винтовок и автоматов — 42 000, снарядов разного калибра — более 1 000 000, патронов — 17 000 000, автомашин — 2648, железнодорожных вагонов — 615, складов с военным имуществом — 353.

Взято в плен 7200 немецких солдат и офицеров.

СОВИНФОРМБЮРО

Документы


ПРИКАЗ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО МАРШАЛУ
СОВЕТСКОГО СОЮЗА КОНЕВУ

Войска 2-го Украинского фронта, продолжая стремительное наступление, несколько дней назад форсировали реку Днестр на участке протяжением 175 километров, овладели городом и важным железнодорожным узлом Бельцы и, развивая наступление, вышли на нашу государственную границу — реку Прут — на фронте протяжением в 85 километров.

В боях за форсирование Днестра, овладение городом и железнодорожным узлом Бельцы и за выход на государственную границу отличились войска генерал-лейтенанта Коротеева, генерал-лейтенанта Трофименко, генерал-лейтенанта Жмаченко, генерал-лейтенанта Манагарова, генерал-лейтенанта Галанина, танкисты генерал-лейтенанта танковых войск Богданова, маршала бронетанковых войск Ротмистрова, генерал-лейтенанта танковых войск Кравченко, артиллеристы генерал-лейтенанта артиллерии Фомина, лётчики генерал-полковника авиации Горюнова и сапёры полковника Глезера, полковника Понимаш, полковника Малова, полковника Петрова.

В ознаменование одержанной победы соединения и части, наиболее отличившиеся при форсировании Днестра, взятии города Бельцы и выходе на государственную границу, представить к присвоению наименования «Днестровских» и к награждению орденами.

Сегодня, 26 марта, в 21 час столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 2-го Украинского фронта, форсировавшим реку Днестр и вышедшим на нашу государственную границу, двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трёхсот двадцати четырёх орудий.

За отличные боевые действия объявляю благодарность всем руководимым Вами войскам, участвовавшим в боях при форсировании Днестра, овладении Бельцы и выходе на государственную границу.

Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!

Смерть немецким захватчикам!

Верховный Главнокомандующий

Маршал Советского Союза

И. СТАЛИН

26 марта 1944 года.


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА за 31 августа 1944 года

В течение 31 августа северо-восточнее Праги наши войска успешно отбили атаки пехоты и танков противника и в результате предпринятых контратак значительно улучшили свои позиции, заняв при этом город и железнодорожную станцию Радзымин и населённые пункты Руда, Лось, Рейентувка, Александрув, Цегельня, Дзельны, Цемне, Зенонув, Загосьцинец.

Войска 2-го Украинского фронта в результате стремительного наступления разгромили группировку немецких войск в городе Плоешти и южнее Плоешти и 31 августа вступили в города Бухарест. Продолжая наступление, войска фронта освободили от немецких захватчиков более 250 населённых пунктов, в числе которых крупные населённые пункты Бадарлоджи, Панатау, Рушавацу, Нырскову, Кындешти, Зорешти, Шарынга, Тохани, Ракова, Сечу, Пляша, Цинтя, Стрежнику, Батешти, Мирославешти, Буфтя, Сэбэрени, Брэнешти и железнодорожные станции Пырскову, Кындешти, Буда, Триаж, Брази, Китила-Динвале, Козени, Брэнешти, Фундуля. За 30 августа войска 2-го Украинского фронта взяли в плен из окружённой группировки свыше 7000 немецких солдат и офицеров. В числе пленных комендант города Яссы, генерал-майор ШТИНГЕЛЬ. Среди убитых найден труп командира 4-го немецкого армейского корпуса генерала пехоты МИТ.

К западу и югу от города Констанца наши войска, продолжая наступление, овладели городами Меджидия, Басараби, Хараомер, Кармен-Сильва, Мангалия.

На других участках фронта — поиски разведчиков.

За 30 августа наши войска на всех фронтах подбили и уничтожили 27 немецких танков. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии сбито 8 самолётов противника...


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА за 20 октября 1944 года

В течение 20 октября в Северной Трансильвании наши войска вели наступательные бои, в ходе которых овладели населёнными пунктами Фернези-де-Сус, Рошиорь, Егериште, Килия, Соконзел, Корны, Ходод, Бабука, Чехал, Дижир, Итэу.

Войска 2-го Украинского фронта, продолжая наступление, 20 октября в результате обходного манёвра конницы и танковых соединений в сочетании с фронтальной атакой штурмом овладели крупным промышленным центром Венгрии городом Дебрецен — важным узлом коммуникаций и мощным опорным пунктом обороны противника.

Западнее и южнее югославского города Суботица наши войска на территории Венгрии овладели городом и железнодорожным узлом Бачальмаш и на территории Югославии с боями заняли города и железнодорожные станции Баймок, Бачка, Топола, Нови Врбас, Србобран, крупные населённые пункты Жедник, Душановац, Ново Село, Пачир, Старая Моравица, Байша, Емушич, Мали Идош, Секич, Фекетич.

Войска 3-го Украинского фронта, совместно с войсками Народно-освободительной армии Югославии, в результате упорных боёв завершили уничтожение немецкого гарнизона в городе Белград и 20 октября освободили столицу союзной нам Югославии от немецких захватчиков.

Юго-восточнее Белграда наши войска завершили ликвидацию окружённой группы войск противника. За время боёв в этом районе с 18 по 20 октября наши войска взяли в плен 6.147 немецких солдат и офицеров и захватили следующие трофеи: танков и самоходных орудий — 20, орудий разных калибров — 318, миномётов — 94, пулемётов — 320, винтовок и автоматов — более 6.000, бронетранспортёров — 20, радиостанций — 76, автомашин — 5.000, повозок с военными грузами — 2.250, лошадей — 5.500, мотоциклов — 150, тягачей — 24, складов с боеприпасами, вооружением и другим военным имуществом — 26. Противник оставил на поле боя до 9.000 трупов солдат и офицеров.

На других участках фронта — поиски разведчиков и в ряде пунктов бои местного значения.

За 19 октября наши войска на всех фронтах подбили и уничтожили 189 немецких танков. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии сбито 40 самолётов противника...


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА за 18 января 1945 года

Войска 2-го Белорусского фронта, продолжая наступление, 18 января штурмом овладели городом Пшасныш (Прасныш), городом и крепостью Модлин (Ново-Георгиевск) — важными узлами коммуникаций и опорными пунктами обороны немцев, а также с боями заняли более других населённых пунктов, в числе которых Круки, Грабник, Рузеск, Красносельц, Бобино-Вельке, Дзелино, Хуменцино, Кросьнице, Дрогишка, Стжегово, Глиноецк, Малюжин, Гутажево, Милево, Страхово, Енец, Струбины, Закрочим и железнодорожные станции Забеле, Бельке, Конопки, Вкра.

Войска 1-го Белорусского фронта, развивая наступление, 18 япваря овладели городами и крупными узлами коммуникаций Сохачев, Скерневице и Лович — важными опорными пунктами обороны немцев, а также с боями запили более 500 других населённых пунктов, в числе которых города Блоке, Гродзиск, Мотнув, Рапа Мазовецка, крупные населённые пункты Брохув, Коморув, Гузув, Глухув, Оджувол, Домашпо, Радзице, Джевица, Гозьдзикук, Пшисуха и железнодорожные станции Блоне, Шимакув, Прушкув, Гродзиск, Хылице, Рава Мазовецка.

Войска 1-го Украинского фронта в результате стремительной атаки танковых соединений и пехоты 18 января овладели городом и железнодорожной станцией Пиотркув (Петроков) — важным узлом коммуникаций и опорным пунктом обороны немцев, форсировали Вислу севернее Варшавы и, отрезав таким образом Варшаву с запада, 17 января путём комбинированного удара с севера, запада и юга овладели столицей союзной нам Польши городом Варшава — важнейшим стратегическим узлом обороны немцев на реке Висла.

Продолжая наступление, войска 1-го Белорусского фронта овладели городами Гура Кальвария, Тарчин, Бяла Равска, Нове Място, Шидловец, а также с боями заняли более 800 других населённых пунктов, в числе которых крупные населённые пункты Мала Весь, Домброва Нова, Трускув, Лешно, Хойната, Бабск, Доманевице, Ленгонице, Потворув, Я нику в, Скшинно, Политув, Смагув, Павлув и железнодорожные станции Хынув, Чахувек, Злотоклос, Тарчин, Ясенец, Могельница, Нове Място, Рожки, Ястшомб, Шидловец.

Войска 1-го Украинского фронта, развивая успешное наступление, 17 января заняли города Пшедбуж и Радомско — важные узлы коммуникаций и опорные пункты обороны немцев, и, форсировав реку Варта, стремительным ударом танковых соединений и пехоты овладели городом Ченстохова — важным узлом обороны немцев на реке Варта. В ходе наступательных боёв за 17 января войска фронта овладели также городами Вежбник, Радошице, Коньске и заняли более 700 других населённых пунктов, среди которых крупные населённые пункты Любеня, Бодзентын, Загнаньск, Мнюв, Слупя, Олешно, Стобецко-Мейске, Плавно, Конары, Михалув, Пширув, Мокшеш, Янув, Иегова, Прадла, Шице, Славнюв, Лсбзув, Ивановиче, Садове, Прошовице, Ксенжнице, Грембошув, Воля Женджиньска, Ленки-Гурне и железнодорожные станции Кунув-Място, Кунув, Михалув, Голеневы, Загнаньск, Кломнице, Злоты Поток, Прошовице, Чарна.

В Будапеште наши войска, продолжая бои по уничтожению окружённой группировки противника, заняли 50 кварталов. За 16 января в Будапеште взято в плен немецких и венгерских солдат и офицеров.

На других участках фронта — поиски разведчиков и в ряде пунктов бои местпого значения.

За 16 января наши войска на всех фронтах подбили и уничтожили 145 немецких танков. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии сбито 163 самолёта противника...


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА за 12 февраля 1945 года

В течение 12 февраля севернее и северо-западнее города Быдгощ (Бромберг) наши войска в результате наступательных боёв овладели городом Швец, а также заняли более 120 других населённых пунктов, в том числе Гросс Цаппелен, Гацки, Широслав, Енджсево, Блондзмин, Любиво, Либенау, Драусниц, Плетциг.

По уточнённым данным, при ликвидации Торунской группировки противника и овладении городом Торунь (Торн) — с 1 по 9 февраля — войска 2-го Белорусского фронта взяли в плен свыше 15.000 немецких солдат и офицеров и захватили следующие трофеи: орудий — 270, пулемётов — 700, винтовок и автоматов 7.500, автомашин — 1.200, повозок с военными грузами — 800, лошадей — 2.000, складов с вооружением, боеприпасами, продовольствием и другим военным имуществом — 202. Противник оставил на поле боя 13.000 трупов солдат и офицеров.

Северо-западнее города Шнайдемюль наши войска, продолжая наступление, овладели на территории немецкой Померании городами Тютц, Каллис, Нойведель, а также с боями заняли более 40 других населённых пунктов, среди которых крупные населённые пункты Альт-Кертнитц, Бальстер, Гутсдорф, Вилдфорт. В боях за 11 февраля в этом районе наши войска взяли в плен более 1.300 немецких солдат и офицеров.

Войска 1-го Украинского фронта, развивая наступление западнее реки Одер, 12 февраля с боем овладели в немецкой Силезии городом Бунцлау — важным узлом коммуникаций и сильным опорным пунктом обороны немцев на реке Бобёр, а также с боями заняли более 100 других населённых пунктов, в том числе крупные населённые пункты Раушвиц, Оттендорф, Гисмансдорф, Обер-Лешен, Китлиц-Требеп, Нидер-Шенфельд, Томасвальдау, Войтсдорф. В боях за 10 и 11 февраля в этом районе войска 1-го Украинского фронта взяли в плен около 3.000 немецких солдат и офицеров и захватили на аэродромах 100 самолётов и 200 тяжёлых планеров противника.

Войска 4-го Украинского фронта, продолжая наступление в трудных условиях горно-лесистой местности в полосе Карпат, 12 февраля штурмом овладели городом Бельско — крупным узлом коммуникаций и мощным опорным пунктом обороны немцев на подступах к Моравской Остраве, а также с боями заняли более 30 других населённых пунктов, среди которых крупные населённые пункты Струмень, Голясовице, Прухна, Рудзица, Ясеница, Явоже, Вильковице, Бучковице.

В Будапеште наши войска, сломив сопротивление противника в западной части города (Буда), заняли более 200 кварталов, в том числе королевский замок и старую крепость, и к исходу дня завершали бои по ликвидации остатков окружённой группировки противника. В ходе боёв за 11 и 12 февраля в западной части города (Буда), по предварительным данным, взято в плен более солдат и офицеров противника.

На других участках фронта — поиски разведчиков и в ряде пунктов бои местного значения...


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА за 13 апреля 1945 года

Войска 2-го Украинского фронта, продолжая наступление, 13 апреля овладели на территории Чехословакии городом Годонин — важным узлом дорог и сильным опорным пунктом обороны немцев на западном берегу реки Моравы, а также заняли населённые пункты Тварожна Лгота, Петров, Судомержице, Рогатец, Тврдонице, Костице, Ланжгот. Северо-восточнее и севернее Вены войска фронта с боями заняли на территории Австрии населённые пункты Рингельсдорф, Нидер-Абсдорф, Нидер-Зульц, Грос Швайнварт, Волькерсдорф, Мюникпггаль, Грос Эберсдорф и железнодорожные станции Мартинсдорф, Грос Эберсдорф, Хагенбрунн.

Войска 3-го Украинского фронта при содействии войск 2-го Украинского фронта, после упорных уличных боёв, 13 апреля овладели столицей Австрии городом Вена — стратегически важным узлом обороны немцев, прикрывающим пути к южным районам Германии.

В ходе боёв за подступы к Вене и за город Вену с 16 марта по 13 апреля войска фронта разгромили одиннадцать танковых дивизий немцев, в том числе 6-ю танковую армию СС, взяли в плен более 130.000 солдат и офицеров противника, уничтожили и захватили 1.345 танков и самоходных орудий, 2.250 полевых орудий и много другого военного имущества.

На других участках фронта — поиски разведчиков и в ряде пунктов бои местного значения.

За 12 апреля на всех фронтах подбито и уничтожено 40 немецких танков и самоходных орудий. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии сбито 37 самолётов противника...

Войска 1-го Белорусского фронта под командованием Маршала Советского Союза ЖУКОВА, при содействии войск 1-го Украинского фронта под командованием Маршала Советского Союза КОНЕВА, после упорных уличных боёв завершили разгром Берлинской группы немецких войск и сегодня, 2 мая, полностью овладели столицей Германии городом Берлин — центром немецкого империализма и очагом немецкой агрессии.

Берлинский гарнизон, оборонявшим город, во главе с начальником обороны Берлина генералом от артиллерии Вейдлингом и его штабом 2 мая в 15 часов прекратил сопротивление, сложил оружие и сдался в плен.

2 мая к 21 часу нашими войсками взято в плен в городе Берлине более 70.000 немецких солдат и офицеров, В числе пленных: генералы для особых поручений при начальнике обороны Берлина генерал-лейтенант Курт Веташ и генерал-лейтенант Вальтер Шмидт-Данкварт, представитель ставки вице-адмирал Фосс, начальник штаба обороны Берлина полковник Ганс Рехиор, начальник штаба 56 немецкого танкового корпуса полковник Теодор фон Дифвинг. Взяты также в плен первый заместитель Геббельса по пропаганде и печати — доктор философии и истории Фриче, руководитель печати доктор философии и истории Клик, правительственный советник доктор философии и истории Хайнрихсдорф. Фриче при опросе показал, что Гитлер, Геббельс и вновь назначенный начальник Генерального штаба генерал пехоты Кребс покончили жизнь самоубийством.

Юго-восточнее Берлина войска 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов завершили ликвидацию окружённой группы немецких войск.

За время боёв с 24 апреля по 2 мая в этомрайоне наши войска захватили в плен более 120.000 немецких солдат и офицеров. За это же время немцы потеряли только убитыми более 60.000 человек. В числе пленных заместитель командующего 9 немецкой армией генерал-лейтенант Бернгард, командир 5 немецкого корпуса СС генерал-лейтенант Эккель, командир 21 немецкой танковой дивизии СС генерал-лейтенант Маркс, командир 169 немецкой пехотной дивизии генерал-лейтенант Радчий, комендант крепости Франкфурт-на-Одере генерал-майор Биль, начальник артиллерии 11 немецкого танкового корпуса СС генерал-майор Штраммер и генерал авиации Цандер. За это же время нашими войсками захвачены следующие трофеи: танков и самоходных орудий — 304, полевых орудий — более 1.500, пулемётов — 2.180, автомашин — 17.600 и много другого вооружения и военного имущества.

Северо-западнее Берлина войска 1-го Белорусского фронта, продолжая наступление, с боями заняли города Ной-Руппин, Киритц, Вустерхаузен, Нойштадт, Фербеллин, Фризак.

Войска 2-го Белорусского фронта, развивая наступление, 2 мая овладели городами Росток, Варнемюнде — крупными портами и важными военно-морскими базами немцев на Балтийском море, а также заняли города Рибнитц, Марлов, Лааге, Тетеров, Миров и крупные населённые пункты Альтенплен, Рехтенберг, Францбург, Трибзес, Зюльце, Даргун, Тюрков, Ябель, Цехлин, Герцшпрунг. В боях за 1 мая войска фронта взяли в плен 5.450 немецких солдат и офицеров и захватили 78 самолётов и 178 полевых орудий.

Войска 4-го Украинского фронта, продолжая наступление в полосе Западных Карпат, с боями заняли крупные населённые пункты Пасков, Орлова, Дембовец, Гордзишув, Турзовка, Длге поле, Великое Ровне, Штявник, Папрадно, Модлатин. В боях за 1 мая войска фронта взяли в плен более 5.000 немецких солдат и офицеров и захватили 196 полевых орудий.

Войска 2-го Украинского фронта, продолжая наступление восточнее города Брно, с боями заняли крупные населённые пункты Брумов, Валасшке, Клобоуки, Славянин, Лугачовице, Бржазувки, Угерески Градиштеф, Напаедла.

На других участках фронта существенных изменений не произошло.

За 1 мая подбито и уничтожено 37 немецких танков. В воздушных боях и огнём зенитной артиллерии сбито 10 самолётов противника.


ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА за 9 мая 1945 года

Между Тукумсом и Либавой Курляндская группа немецких войск в составе 16 и 18 немецких армий под командованием генерала от инфантерии Гильперта с 23 часов 8 мая сего года прекратила сопротивление и начала передавать личный состав и боевую технику войскам Ленинградского фронта. Войска фронта заняли города Либава (Лепая), Павилоста, Айзпуте, Скрунда, Салдус, Габиле, Кандава, Тукумс. К вечеру 9 мая войскам фронта сдалось в плен более 45.000 немецких солдат и офицеров. Приём пленных продолжается.

В районе устья реки Вислы восточнее Данцига и на косе Путцигер-Нерунг северо-восточнее Гдыни группы немецких войск, прижатые к побережью моря, прекратили сопротивление и с утра 9 мая начали сдачу личного состава и боевой техники войскам 3-го и 2-го Белорусских фронтов. К вечеру 9 мая войскам 3-го Белорусского фронта сдалось в плен 11.000, а войскам 2-го Белорусского фронта 10.000 немецких солдат и офицеров. Приём пленных продолжается.

Группа немецких войск в Чехословакии, уклоняясь от капитуляции советским войскам, поспешно отходит на запад и юго-запад.

Войска 1-го Украинского фронта в результате стреми тельного ночного манёвра танковых соединений и пехоты сломили сопротивление противника и 9 мая в 4 часа утра освободили от немецких захватчиков столицу союзной нам Чехословакии город Прагу, а также заняли на территории Чехословакии города Хомутов, Кадань, Билина, Лоуны. Юго-восточнее Дрездена войска фронта, продвигаясь вперёд, заняли города Пирна, Зебнитц, Нойгерсдорф, Циттау, Фридлант, Лаубан, Грайффенберг, Гиршберг, Вармбрунн. Одновременно юго-западнее и южнее Бреславля войска фронта заняли города Ландесхут, Готтесберг, Вальдснбург, Швейдпиц, Гейхепбах, Лангенбилау, Франкенштайн, Патшкау, Барта, Глатц, Ландек.

Войска 4-го Украинского фронта заняли на территории Чехословакии города Шилперк, Мюглиц, Моравска Трюбау, Литовель, Простеев.

Войска 2-го Украинского фронта, стремительно продвигаясь вперёд, заняли на территории Чехословакии города Великие Межнричи, Йиглава, Брод, Бенешов, Тржебич.

Войска 3-го Украинского фронта заняли на территории Австрии города Лоорсдорф, Визельбург, Амштеттен, Мюрццусшлаг, Брук, Грац и соединились с американскими войсками в районе Амштеттен.


ПОДПИСАНИЕ АКТА О БЕЗОГОВОРОЧНОЙ КАПИТУЛЯЦИИ
ГЕРМАНСКИХ ВООРУЖЁННЫХ СИЛ
Акт о военной капитуляции

   — Мы, нижеподписавшиеся, действуя от имени Германского Верховного Командования, соглашаемся на безоговорочную капитуляцию всех наших вооружённых сил на суше, на море и в воздухе, а также всех сил, находящихся в настоящее время под немецким командованием, — Верховному Главнокомандованию Красной Армии и одновременно Верховному Командованию Союзных экспедиционных сил.

   — Германское Верховное Командование немедленно издаст приказы всем немецким командующим сухопутными, морскими и воздушными силами и всем силам, находящимся под германским командованием, прекратить военные действия в 23-01 часа по центральноевропейскому времени 8 мая 1945 года, остаться на своих местах, где они находятся в это время, и полностью разоружиться, передав всё их оружие и военное имущество местным союзным командующим или офицерам, выделенным представителями Союзного Верховного Командования, не разрушать и не причинять никаких повреждений пароходам, судам и самолётам, их двигателям, корпусам и оборудованию, а также машинам, вооружению, аппаратам и всем вообще военно-техническим средствам ведения войны.

   — Германское Верховное Командование немедленно выделит соответствующих командиров и обеспечит выполнение всех дальнейших приказов, изданных Верховным Главнокомандованием Красной Армии и Верховным Командованием Союзных экспедиционных сил.

   — Этот акт не будет являться препятствием к замене его другим генеральным документом о капитуляции, заключённым объединёнными нациями или от их имени, применимым к Германии и германским вооружённым силам в целом.

   — В случае, если немецкое Верховное Командование или какие-либо вооружённые силы, находящиеся под его командованием, не будут действовать в соответствии с этим актом о капитуляции, Верховное Командование Красной Армии, а также Верховное Командование Союзных экспедиционных сил предпримут такие карательные меры или другие действия, которые они сочтут необходимыми.

6. Этот акт составлен на русском, английском и немецком языках. Только русский и английский тексты являются аутентичными.

Подписано 8 мая 1945 года в гор. Берлине.

От имени Германского Верховного Командования:

Кейтель, Фриденбург, Штумпф

В присутствии:

По уполномочию Верховного Главкомандования Красной Армии Маршала Советского Союза

Г. ЖУКОВА

По уполномочию Верховного Командующего экспедиционными силами союзников Главного Маршала Авиации

ТЕДДЕРА

При подписании также присутствовали в качестве свидетелей: Командующий стратегическими воздушными силами США генерал СПААТС

Главнокомандующий Французской армией генерал

ДЕЛАТР де ТАССИНЬИ


УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР
ОБ ОБЪЯВЛЕНИИ 9 МАЯ ПРАЗДНИКОМ ПОБЕДЫ

В ознаменование победоносного завершения Великой Отечественной войны советского народа против немецко-фашистских захватчиков и одержанных исторических побед Красной Армии, увенчавшихся полным разгромом гитлеровской Германии, заявившей о безоговорочной капитуляции, установить, что 9 мая является днём всенародного торжества — ПРАЗДНИКОМ ПОБЕДЫ.

9 мая считать нерабочим днём.

Председатель Президиума Верховного Совета СССР

М. КАЛИНИН

Секретарь Президиума Верховного Совета СССР

А. ГОРКИН

Москва, Кремль, 8 мая 1945 года


ПРИКАЗ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО ПО
ВОЙСКАМ КРАСНОЙ АРМИИ И ВОЕННО-МОРСКОМУ ФЛОТУ

8 мая 1945 года в Берлине представителями германского верховного командования подписан акт о безоговорочной капитуляции германских вооружённых сил. Великая Отечественная война, которую вёл советский народ против немецко-фашистских захватчиков, победоносно завершена, Германия полностью разгромлена.

Товарищи красноармейцы, краснофлотцы, сержанты, старшины, офицеры армии и флота, генералы, адмиралы и маршалы, поздравляю вас с победоносным завершением Великой Отечественной войны.

В ознаменование полной победы над Германией сегодня, 9 мая, в День Победы, в 22 часа столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам Красной Армии, кораблям и частям Военно-Морского Флота, одержавшим эту блестящую победу, — тридцатью артиллерийскими залпами из тысячи орудий.

Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!

Да здравствуют победоносные Красная Армия и Военно-Морской Флот!

Верховный, Главнокомандующий

Маршал Советского Союза

И. СТАЛИН

9 мая 1945 года. № 369

Воспоминания

К. К. РОКОССОВСКИЙ, Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза[60] НА НАПРАВЛЕНИИ ГЛАВНОГО УДАРА


К весне 1944 г. наши войска на Украине продвинулись далеко вперёд. Но тут противник перебросил с запада свежие силы и остановил наступление 1-го Украинского фронта. Бои приняли затяжной характер, и это заставило Генеральный штаб и Ставку перенести главные усилия на новое направление.

Зная обстановку, сложившуюся у соседа справа — Западного фронта, которым командовал генерал И. Д. Соколовский, и у соседа слева — 1-го Украинского фронта, которым теперь командовал генерал армии Г. К. Жуков, заменивший смертельно раненного Н. Ф. Ватутина, мы приходили к выводу, что центр усилий неизбежно будет перенесён на западное направление и предстоящая операция развернётся в Белоруссии. Это позволило бы советским войскам кратчайшим путём выйти на очень важные рубежи и открывало в последующем выгодные условия для нанесения ударов по противнику на других направлениях.

Словом, фронт жил в предвидении больших событий. Конечно, для проведения любой крупной операции необходимо время на подготовку. После разгрома неприятеля под Курском войска Центрального фронта, позже переименованного в Белорусский, прошли с боями огромное расстояние, остро нуждались в пополнении, им нужно было дать дополнительно и технику, и боеприпасы, и горючее; требовалось подтянуть тылы и отставшие базы, организовать подвоз всего, в чём нуждались наши части, соединения, и, значит, в первую очередь восстановить разрушенные дороги и провести новые. Это и составляло предмет наших забот. Одновременно укреплялись достигнутые рубежи.

Мы беспокоились, хватит ли у нас времени и поможет ли нам Ставка привести войска фронта в полную боевую готовность. Начальник Генштаба Василевский находился на юге, координируя действия двух Украинских фронтов. Возглавлял в это время Генеральный штаб А. И. Антонов. Я относился к нему с большим уважением, но, при всех его положительных качествах крупного оперативного работника, он редко брался отстаивать какой-либо вопрос перед Верховным Главнокомандующим. Мне приходилось, бывая в Ставке, неоднократно обращаться к нему с просьбами относительно обеспечения намечаемой операции, и ответ был обычно один: «Пусть этот вопрос решит сам товарищ Сталин».

Наконец положение дел стало понемногу проясняться. Такой вывод мы делали из мероприятий Ставки. Первое из них — создание нового фронта между нашим и 1-м Украинским. Этот новый фронт огибал с юга Полесье до Владимир-Волынского, и ему было присвоено название 2-й Белорусский, а наш фронт соответственно стал называться 1-м Белорусским.

В марте Верховный Главнокомандующий пригласил меня к аппарату ВЧ, в общих чертах ориентировал относительно планируемой крупной операции и той роли, которую предстояло играть в ней 1-му Белорусскому фронту. Затем Сталин поинтересовался моим мнением. При разработке операций он и раньше прибегал к таким вот беседам с командующими фронтами. Для нас — сужу по себе — это имело большое значение.

1-му Белорусскому фронту предстояло действовать в общем направлении Бобруйск, Барановичи, Варшава, обходя Полесье с севера. Левым крылом фронт упирался в огромные полесские болота, что до крайности ограничивало возможность манёвра. Для успеха операции требовалось теснейшее взаимодействие с войсками 2-го Белорусского фронта, а мы были разобщены широкой лесисто-болотистой местностью. Вот такие соображения я и высказал Сталину, намекнув при этом, что было бы целесообразнее объединить в один фронт весь участок, занимаемый в данное время двумя Белорусскими фронтами.

Должен сказать, что ещё до этого разговора со Сталиным мы у себя обсуждали такой вариант: объединение в одних руках всего участка от Быхова до Владимир-Волынского. Это давало нам огромные преимущества в манёвре силами и позволяло смело решиться на организацию удара в обход Полесья как с севера, из района Бобруйска, так и с юга, из района Ковеля. Некоторых затруднений в управлении войсками можно было, конечно, ожидать, но это нас не смущало. У нас уже имелся опыт управления войсками в не менее сложной обстановке при ликвидации окружённой в Сталинграде группировки противника.

Во всяком случае, легче было организовать управление объединёнными войсками, чем согласовывать взаимодействие с соседним фронтом при решении одной общей задачи.

Тут как раз в пользу нашего предложения сработал случай: на участке 2-го Белорусского фронта произошла неприятность — противник нанёс удар и овладел Ковелем. Сталин предложил мне быстро продумать наш вариант объединения участков обоих фронтов, сообщить в Ставку и скорее выехать к П. А. Курочкину, командующему 2-м Белорусским фронтом, чтобы сообща принять меры для ликвидации прорыва противника. Забегу вперёд и скажу сразу: на месте мы убедились, что накануне крупного наступления нам невыгодно начинать частную операцию по освобождению Ковеля, и мы от неё отказались.

Вскоре последовала директива Ставки о передаче нашему фронту всего участка, охватывающего Полесье с юга, и находящихся на нём войск. Общая ширина полосы 1-го Белорусского, фронта достигла, таким образом, почти 700 километров. Редко в ходе Великой Отечественной войны фронт, имевший наступательную задачу, занимал участок такой протяжённостью. Разумеется, и войск у нас стало больше. К 20-м числам июня в состав нашего фронта входило десять общевойсковых, одна танковая, две воздушные армии и Днепровская военная флотилия; кроме того, мы имели три танковых, один механизированный и три кавалерийских корпуса.

Затем произошли дальнейшие изменения, в результате которых сложилась та структура фронтов, которая сохранилась до победоносного окончания войны.

По замыслу Ставки, главные действия в летней кампании 1944 г. должны были развернуться в Белоруссии. Для проведения этой операции привлекались войска четырёх фронтов (1-й Прибалтийский — командующий И. X. Баграмян; 3-й Белорусский — командующий И. Д. Черняховский; наш правый сосед 2-й Белорусский фронт — командующий И. Е. Петров; наконец, 1-й Белорусский). Ставка сочла возможным ознакомить командующих фронтами с запланированной стратегической операцией в её полном масштабе. И это было правильно. Зная общий замысел, командующий фронтом имел возможность уяснить место фронта в операции и шире проявить свою инициативу.

До перехода в наступление этой группы фронтов предполагалось провести последовательно операции, вытекающие одна из другой, сначала Ленинградским фронтом, затем Карельским, вслед за ней начиналась основная Белорусская операция и затем операция 1-го Украинского фронта.

Стремясь удержаться в Белоруссии, германское командование сосредоточило там крупные силы — группу армий «Центр», которой командовал генерал-фельдмаршал Буш (одна танковая и три полевые армии); в полосе предстоявшего наступления наших войск действовала также часть правофланговых дивизий 16-й немецкой армии из группы армий «Север» и танковые дивизии из группы армий «Северная Украина». Всего на фронте от Сиротино до Ковеля к 23 июня было 63 немецкие дивизии и 3 бригады общей численностью 1 млн. 200 тыс. человек. Противник имел 9635 орудий и миномётов, 932 танка и 1342 самолёта.

Против войск правого крыла нашего фронта оборонялась 9-я немецкая армия, она преграждала нам путь на Бобруйск. 2-я немецкая армия занимала оборону на протяжении 400 км в Полесье — против центра и левого крыла 1-го Белорусского фронта. На бобруйском направлении, где должны были наступать четыре армии правого крыла нашего фронта (3-я генерал-лейтенанта А. В. Горбатова, 48-я генерал-лейтенанта П. Л. Романенко, 65-я генерал-полковника П. И. Батова и 28-я генерал-лейтенанта А. А. Лучинского), у противника были 131 тыс. человек, 5137 пулемётов, около 2500 орудий и миномётов, 356 танков и самоходных установок. Вражеские войска прикрывались с воздуха 700 самолётами. Кроме тактических резервов, противник на брестском и ковельском направлениях имел оперативные резервы до 10 пехотных дивизий. Следовательно, против нашего фронта располагалась мощная фашистская группировка...

Мы готовились к боям тщательно.

Окончательно план наступления отрабатывался в Ставке 22 и 23 мая.

Нашему фронту предстояло начать наступление четырьмя правофланговыми армиями. они окружали и уничтожали бобруйскую группировку врага, овладевали районом Бобруйск, Глуша, Глуск, а затем наступали на бобруйско-минском и бобруйско-барановичском направлениях. Войска левого крыла должны были двинуться вперёд лишь после окружения немецких войск в районе Минска и выхода войск правого крыла на рубеж Барановичей.

На западном берегу Днепра севернее Рогачева 3-я армия удерживала небольшой плацдарм. Он был вполне пригоден для действия всех родов войск в направлении на Бобруйск. У генерала П. Л. Ромапенко в 48-й армии дело обстояло гораздо хуже. Командарм стремился атаковать противника со своих рубежей (его армия занимала полосу к югу от железнодорожной линии Жлобин — Бобруйск вдоль северного берега Березины, имея за рекой небольшой плацдарм). Облазив передний край, я увидел, что здесь наступать просто невозможно. Даже для отдельного лёгкого орудия приходилось класть настил из брёвен в несколько рядов. Кругом почти сплошные болота с небольшими островками, заросшими кустарником и густым лесом. Никаких условий для сосредоточения танков и тяжёлой артиллерии. Поэтому П. Л. Романенко получил приказ перегруппировать основные силы на плацдарм у Рогачева к левому флангу 3-й армии и действовать совместно с ней, а части, оставшиеся на березинском плацдарме, должны были боями приковать к себе как можно больше сил противника и тем способствовать нанесению главного удара.

Войска 65-й и 28-й армий, наносившие второй удар, тоже имели перед собой лесистую, заболоченную местность, которую пересекали притоки р. Припять.

Нелёгкое дело предстояло нашим солдатам и офицерам — пройти эти гиблые места, пройти с боями, пройти стремительно. Люди готовили себя к этому подвигу. Пехотинцы невдалеке от переднего края учились плавать, преодолевать болота и речки на подручных средствах, ориентироваться в лесу. Было изготовлено множество «мокроступов» — болотных лыж, волокуш для пулемётов, миномётов и лёгкой артиллерии, построены лодки и плоты. У танкистов — своя тренировка. Помнится, как-то генерал Батов показал мне «танкодром» на болоте в армейском тылу. Часа полтора мы наблюдали, как машина за машиной лезли в топь и преодолевали её. Вместе с сапёрами танкисты снабдили каждый танк фашинами, брёвнами и специальными треугольниками для прохода через широкие рвы. Не могу не вспомнить добрым словом наших славных сапёров, их самоотверженный труд и смекалку. Только за 20 дней июня они сняли 34 тысячи вражеских мин, на направлении главного удара проделали 193 прохода для танков и пехоты, навели десятки переправ через Друть и Днепр. А сколько построено было колёсных жердевых и профилированных дорог!..

В этом напряжённом труде огромных войсковых масс тон задавали наши коммунисты и комсомольцы. Они были цементирующей силой во всех частях. Служили примером для всех.

В начале 1944 года у нас были определённые трудности, неизбежные на войне. В ожесточённых боях при наступлении от Курской дуги до Днепра войска понесли потери, образовались бреши в партийных рядах. Вот одна много говорящая цифра: в 1224 ротах не стало партийных организаций по причине героической гибели партийных товарищей в боях за освобождение родной советской земли. Корни, связывающие партию с народом, с солдатом, нерушимы, и тяга лучших людей в партию была велика. Этот благотворный для войск фронта процесс организовало и возглавило Политическое управление, которым руководил генерал-лейтенант С. Ф. Галаджев — большая умница и светлый человек. И к началу Белорусской операции в большинстве подразделений у нас опять были полнокровные, хорошо работающие партийные и комсомольские организации: в ротах пять-десять коммунистов, десять, а то и двадцать членов ВЛКСМ. Хочется подчеркнуть ещё вот что: в партию тогда принимались прежде всего воины, отличавшиеся в боях. Отсюда огромный рост партийного влияния во всех наших боевых делах.

После получения указаний Ставки мне, как командующему, пришлось много заниматься со своим штабом и с командующими армиями.

На месте отрабатывалось всё, что было связано с предстоявшим наступлением, — управление войсками и в начале, и в ходе операции, маскировка движения наших войск, подвоз техники и боеприпасов, выбор и оборудование маршрутов и дорог, а также всяческие хитрости, которые бы ввели противника в заблуждение относительно наших намерений.

Особое внимание уделялось разведке — и воздушной, и войсковой всех видов, и радиоразведке. Лётчики 16-й воздушной армии произвели полную аэрофотосъёмку укреплений противника на бобруйском направлении, карты с полученными данными были немедленно разосланы войскам. Только в армиях правого крыла произвели четыреста поисков, и наши мастера-разведчики притащили больше восьмидесяти «языков» и важные документы.

От штабов всех степеней мы требовали постоянного контроля с земли и с воздуха за тщательной маскировкой всего, что делалось в войсках фронта. Немцы могли увидеть только то, что мы хотели им показать. Части сосредоточивались и перегруппировывались ночью, а днём от фронта в тыл шли железнодорожные эшелоны с макетами танков и орудий. Во многих местах наводили ложные переправы, прокладывали для видимости дороги. На второстепенных рубежах сосредоточивалось много орудий, они производили несколько огневых налётов, а затем их увозили в тыл, оставляя на ложных огневых позициях макеты. Начальник штаба фронта генерал Малинин был неистощим в этом отношении.

С командирами соединений и частей мы проводили занятия в поле и на рельефных картах гой местности, на которой им предстояло действовать. Накануне наступления были проведены штабные учения и военные игры на тему «Прорыв обороны противника и обеспечение ввода и бой подвижных соединений». В этой работе принял деятельное участие представитель Ставки по координации действий 1-го и 2-го Белорусских фронтов Г. К. Жуков. Хорошо подготовленный, дружный коллектив штаба фронта имел достаточный опыт в организации управления войсками, и он показал, что способен находить выход из самого затруднительного положения и в подготовке, и в ходе самих боёв.

Штабы фронта и армий систематически проверяли ход подготовки к наступлению. Представители командования, как правило, участвовали во всех тактических учениях войск в поле, проверяли стрелковую подготовку прибывавшего пополнения, следили за подвозом боеприпасов и продовольствия. Часть офицеров штаба фронта была постоянно закреплена за армиями, корпусами. Через них обеспечивалась бесперебойная связь, они на месте оказывали войскам помощь в подготовке наступления.

Поскольку боевые действия предстояло вести на двух участках фронта, разделяемых бассейном реки Припять, соответственно организовали и управление войсками.

Основной КП пришлось перевести в Овруч и создать два вспомогательных: для управления войсками правого крыла — в районе Дуравичей, а левого крыла — в районе Сарн.

Наблюдательные пункты максимально приближались к войскам: НП командиров дивизий оборудовались в 500-1000 метрах, командиров корпусов — в 2 километрах, командармов — до 3 километров от исходного положения для атаки. Для удобства наблюдения в ряде мест были построены наблюдательные вышки.

Предварительно были в основном решены все задачи артиллерийского, авиационного, инженерного обеспечения операции. Тылу фронта предписывалось держать в готовности необходимое количество свободного автотранспорта для переброски войск и техники с одного направления на другое. Такой опыт у нас уже имелся со времени битвы на Курской дуге.

Огромная работа по подготовке к наступлению развернулась во всех звеньях — в армиях, корпусах, дивизиях, полках. Численный состав дивизий был доведён в среднем до 6500 человек. Заодно с нами действовал Белорусский штаб партизанского движения. Устанавливалась тесная связь партизанских отрядов с нашими частями. Партизаны получили от нас конкретные задания, где и когда ударить по коммуникациям и базам немецко-фашистских войск. Они взрывали поезда на железнодорожных магистралях Бобруйск — Осиповичи — Минск — Барановичи — Лунинец и др. Все их удары наносились в тесном взаимодействии с нами и были подчинены интересам предстоявшей операции.

К 20-м числам июня войска фронта заняли исходные позиции. На обоих участках прорыва было обеспечено превосходство над противником в людях в 3-4 раза, в артиллерии и тайках в 4-6 раз. Мы располагали сильными подвижными группами, способными окружить вражеские войска. С воздуха наступление прикрывали и поддерживали свыше 2 тысяч самолётов.

Переход инициативы полностью на сторону Красной Армии позволял даже при равном соотношении сил в масштабе фронта идти на риск, создавая на направлениях, где наносился нами основной удар, максимальную группировку сил и средств за счёт сильного ослабления второстепенных участков.

В этом было наше огромное преимущество.

Войска были оснащены автотранспортом, тягачами для артиллерии, самоходной артиллерией и другими видами техники, что намного увеличило манёвренную способность наших соединений.

Советские труженики хорошо постарались для своих Вооружённых Сил, обеспечивая их всем, что требуется для одержания победы.

С целью изучения обстановки на ковельском направлении (левое крыло фронта) я с командующими родами войск отправился в Сарны, где был создан наш вспомогательный пункт управления (основной командный пункт фронта находился в Овруче). Добираться в Сарны пришлось на бронепоезда, потому что в лесах ещё бродили банды бендеровдев и других фашистских наймитов. Впоследствии мы отправились на ВПУ на незаменимых наших У-2.



Четыре армии, стоявшие здесь в первом эшелоне, совершенствовали оборону и начали готовить штабы к будущим боям. Об этих соединениях речь пойдёт позже, когда и для них начнётся боевая страда. А сейчас хочется рассказать об одной знаменательной встрече. Сюда, на ковельско-люблинское направление, подходила 1-я польская армия. Она была сформирована по просьбе Союза польских патриотов из добровольцев польской национальности.

Взволнованные, ехали мы знакомиться с братьями по оружию. Армией командовал генерал Зигмунд Берлинг, солидный, серьёзный, подтянутый командир. По всему облику чувствовалось — старый воин, знающий службу и побывавший в боях. И на самом деле, Берлинг был кадровый польский офицер. Участник боёв при вторжении фашистских оккупантов в Польшу, он решил продолжать борьбу с врагом в польских частях, сражавшихся плечом к плечу с воинами Красной Армии.

Генерал доложил о состоянии своего соединения и сразу сказал, что он и его товарищи надеются недолго пробыть во втором эшелоне. Это мне понравилось. Войска армии произвели очень хорошее впечатление. Чувствовались готовность к боевым действиям и горячее желание людей скорее встретиться с врагом, поработившим их отечество. Беседуя с командирами и солдатами, я их заверил, что всем будет дана возможность показать свои способности в бою.

Мы познакомились с другими руководящими товарищами, которые создавали, пестовали это первое крупное объединение будущего Войска Польского. Членом Военного совета армии был генерал Александр Завадский, старый польский революционер, в прошлом шахтёр, член Польской рабочей партии, пользовавшийся огромной популярностью у рабочего класса и трудящихся Польши, любимый в войсках. Человек глубокого ума, обаятельной простоты и кипучей энергии.

Вторым членом Военного совета был генерал Кароль Сверчевский. Он прошёл службу от рядового до генерала у нас, в Красной гвардии и Красной Армии, командовал интернациональной бригадой в республиканской Испании. Впоследствии генерал Сверчевский принял в командование 2-ю армию Войска Польского.

Считаю своим товарищеским долгом назвать в числе первых организаторов вооружённых сил повой Полыни начальника штаба В. Корчица, начальника оперотдела В. Стражевского. Штаб был достаточно хорошо к тому времени сколочен. Особенно плодотворно работали в 1-й польской армии такие офицеры, как Ярошевич, Полторжицкий, Бевзкж, Родкевич, Кеневич, Пщулковский, Юзьвяк, Гуща, Варышак.

Мы провели среди польских товарищей несколько дней, а затем вернулись на правое крыло фронта.

В ночь на 24 июня мы с генералами Телегиным, Казаковым и Орлом поехали в 28-ю армию. Наблюдательный пункт командарма А. А. Лучинского был оборудован в лесу. Тут была построена вышка, поднятая до уровня верхушек мощных сосен. С неё мы и решили наблюдать за развитием сражения на этом участке. Представитель Ставки Г. К. Жуков отправился туда. Уезжая, Георгий Константинович шутя сказал мне, что они с Горбатовым подадут нам руку через Березину и помогут вытащить нас из болот к Бобруйску. А вышло-то, пожалуй, наоборот.

Наступление 1-го Белорусского фронта началось 24 июня. Об этом возвестили мощные удары бомбардировочной авиации на обоих участках прорыва. В течение двух часов артиллерия разрушала оборонительные сооружения противника на переднем крае и подавляла систему его огня. В шесть утра перешли в наступление части 3-й и 48-й армий, а часом позже — обе армии южной ударной группы. Развернулось ожесточённое сражение.

3-я армия на фронте Озеране, Костяшево в первый день добились незначительных результатов. Дивизии двух стрелковых корпусов этой армии, отбивая яростные контратаки пехоты и танков, овладели лишь первой и второй траншеями на рубеже Озеране, Веричев и вынуждены были закрепиться. С большими трудностями развивалось наступление и в полосе 48-й армии. Широкая болотистая пойма реки Друть крайне замедляла переправу пехоты и особенно танков. Лишь после двухчасового напряжённого боя наши части выбили здесь гитлеровцев из первой траншеи, к 12 часам дня они овладели второй траншеей.

Наиболее успешно — и, можно сказать, красиво — развивалось наступление в полосе 65-й армии. При поддержке авиации 18-й стрелковый корпус в первой половине дня прорвал все пять линий траншей противника, к середине дня углубился на 5-6 километров, овладев сильными опорными пунктами Раковичи и Петровичи. Это позволило генералу П. И. Батову ввести в прорыв 1-й гвардейский танковый корпус М. Ф. Панова, который стремительно двинулся в тыл паричской группировке немецких войск. Используя успех танкистов, пехота 65-й армии к исходу дня заняла рубеж Грачи, Гомза, Секиричи.

Части 28-й армии, сломив сопротивление врага, вышли к Бродцам, Оспино, Рогу.

Таким образом, в результате первого дня южная ударная группа прорвала оборону противника на фронте до 30 километров и в глубину от 5 до 10 километров. Танкисты углубили прорыв до 20 километров (район Кнышевичи, Романище). Создалась благоприятная обстановка, которую мы использовали на второй день для ввода в сражение на стыке 65-й и 28-й армий конно-механизированной группы генерала И. А. Плиева. Она продвинулась к реке Птичь западнее Глуска, местами форсировала её. Противник начал отход на север и северо-запад.

Теперь — все силы на быстрое продвижение к Бобруйску!

Вечером 24 июня позвонил мне Жуков и с присущей ему прямотой поздравил с успехом, сказав, что руку Горбатову придётся подавать нам с южного берега Березины.

К исходу третьего дня генерал Батов был уже на Березине южнее Бобруйска, а войска генерала Лучинского форсировали реку Птичь и овладели Глуском. Южная группа правого крыла фронта вышла на оперативный простор.

В северной ударной группе всю ночь на 25 июня с неослабевающей силой шли бои. Противник неоднократно переходил в контратаки, стремился выбить наши части, вклинившиеся в его оборону, и сбросить их в реку. Достигнуть этого он не мог.

С утра 25 июня после короткой артподготовки части 3-й армии возобновили наступление. Для ускорения прорыва генерал Горбатов в середине дня ввёл в бой две танковые бригады, а 26 июня с рубежа Добрицы — полностью 9-й танковый корпус Б. С. Бахарова с задачей прорваться в глубокий тыл противника, захватить район Старицы и перерезать шоссе Могилёв — Бобруйск.

16-й воздушной армии было приказано помочь наступлению нашей северной группы. Тысячи тонн бомб обрушились на противника, начавшего отход к Березине.

9-й танковый корпус, прорвавшийся в тылы вражеской группировке, вышел на восточный берег Березины в районе Титовки, а к утру 27 июня перехватил всё шоссе и переправы северо-восточнее Бобруйска. Теперь стрелковые части обеих армий северной группы быстрее продвигались вперёд, окружая бобруйскую группировку противника с северо-востока.

К этому времени 1-й гвардейский танковый корпус 65-й армии был уже северо-западнее Бобруйска, он отрезал пути отхода на запад пяти дивизиям немецкой армии.

Главные силы фронта должны были идти вперёд и вперёд — на Осиповичи, Пуховичи и Слуцк. И нам предстояло как можно скорее ликвидировать окружённые войска врага. В Бобруйске это было поручено частям 65-й армии, а юго-восточнее города — 48-й армии.

В кольце диаметром примерно 25 километров оказалось до 40 тысяч гитлеровцев. Путь на юг и на запад мы закрыли достаточно прочно, но на севере и северо-западе в первый день окружения врага держали только части танковых корпусов. Этим, видимо, стремился воспользоваться командующий 9-й немецкой армией. 27 июня он приказал командиру 35-го армейского корпуса фон Лютцову во что бы то ни стало пробиться либо в Бобруйск, либо на север, к Погорелому, на соединение с 4-й армией. Фон Лютцов решил уничтожить всю технику и пробиваться на север. Это фашистскому корпусу не удалось. В поддержку танкистам генерала Бахарова командарм послал 108-ю стрелковую дивизию, она оседлала шоссе на Могилёв. На правом крыле наши войска вышли к Березине в районе Овислочи.

В конце дни 27 нюни в расположении противника начались массовые взрывы и пожары: гитлеровцы уничтожали орудия, тягачи, танки, сжигали машины; они убивали скот, сожгли дотла все селения. Войска прикрытия, состоявшие из отборных солдат и офицеров, продолжали оказывать упорное сопротивление, даже контратаковали. Однако войска генералов Горбатова и Романенко в тесном взаимодействии с частями 65-й армии всё сильнее сжимали кольцо окружения.

В районе Титовки враг предпринял до пятнадцати контратак, стремясь прорваться на север. Вот свидетельство участника событий комдива-108 генерала П. А. Теремова: «...Самая неистовая атака разыгралась перед фронтом 444-го и 407-го полков. В этом районе были сосредоточены в основном силы нашего артиллерийского полка. Не менее 2 тысяч вражеских солдат и офицеров при поддержке довольно сильного орудийного огня шли на наши позиции. Орудия открыли огонь по атакующим с дистанции семьсот метров, пулемёты — с четырёхсот. Гитлеровцы шли. В их гуще разрывались снаряды. Пулемёты выкашивали ряды. Фашисты шли, переступая через трупы своих солдат. Они шли на прорыв, не считаясь ни с чем... Это была безумная атака. Мы видели с НП жуткую картину. Нет, в ней не было и тени воинской доблести. Гитлеровцы были в каком-то полушоковом состоянии. В движении этой огромной массы солдат было скорее животное упорство стада, нежели войска, решившего любой ценой навязать свою волю противнику. Но впечатление тем не менее было внушительное».

Наша авиация обнаружила в районе Дубовки большое скопление немецкой пехоты, танков, орудий и другой техники. Авиации было приказано нанести удар. 526 самолётов поднялись в воздух и в течение часа бомбили врага. Гитлеровцы выбегали из лесов, метались по полянам, многие бросались вплавь через Березину, но и там не было спасения. Вскоре район, подвергшийся бомбардировке, представлял собой огромное кладбище — повсюду трупы и исковерканная разрывами авиабомб техника.

За два дня нашими войсками было уничтожено более 10 тысяч солдат и офицеров противника, до 6 тысяч взято в плен; захвачено 432 орудия, 250 миномётов, более тысячи пулемётов. Фашистская группировка юго-восточнее Бобруйска была ликвидирована.

Одновременно шли бои за сам Бобруйск. В городе насчитывалось более 10 тысяч немецких солдат, причём сюда всё время просачивались остатки разбитых восточнее частей. Комендант Бобруйска генерал Гаман сумел создать сильную круговую оборону. Были приспособлены под огневые точки дома, забаррикадированы улицы, на перекрёстках врыты танки. Подступы к городу тщательно заминированы.

Во второй половине дня 27 июня части 1-го гвардейского танкового и 105-го стрелкового корпусов атаковали засевшего в городе врага, но успеха не имели. Всю ночь и весь следующий день шли бои. В ночь на 29 июня противник отвёл значительную часть сил к центру и сосредоточил крупные силы пехоты и артиллерии в северной и северо-западной частях города. Комендант немецкого гарнизона решил ночью оставить город и прорываться на северо-запад.

После сильного артиллерийского и миномётного налёта на позиции нашей 356-й стрелковой дивизии двинулись танки, за ними цепи штурмовых офицерских батальонов, а затем вся пехота. Пьяные солдаты и офицеры рвались вперёд, несмотря на губительный огонь нашей артиллерии и пулемётов. В ночной темноте завязались рукопашные схватки. В течение часа воины 356-й дивизии героически дрались, сдерживая натиск противника. Ценой огромных потерь гитлеровцам удалось местами вклиниться в оборону дивизии.

С рассветом передовые отряды 48-й армии под прикрытием артиллерии переправились через Березину и вступили в бой на восточной окраине Бобруйска.

К восьми утра полки 354-й стрелковой дивизии захватили вокзал. Немцы, теснимые со всех сторон, ещё раз попытались вырваться на северо-запад, снова атаковали славную 356-ю дивизию. Им удалось прорвать её оборонительный рубеж. В прорыв хлынуло 5 тысяч солдат во главе с командиром 41-го танкового корпуса генералом Гофмейстером, но спастись им не удалось. Наши войска, действовавшие северо-западнее города, ликвидировали и эти бегущие части врага.

65-я армия в тесном взаимодействии с 48-й армией 29 июня полностью овладела городом Бобруйском.

В результате этой операции была взломана очень сильная оборона противника на южном фасе белорусского выступа, и наши войска продвинулись до 110 километров. Всё это позволяло развивать стремительное наступление на Минск и Барановичи.

В шестидневных боях нами были захвачены и уничтожены 366 танков и самоходных орудий, 2664 орудия разного калибра. Противник оставил на поле боя до 50 тысяч трупов, более 20 тысяч немецких солдат и офицеров было взято в плен.

В окружении и уничтожении бобруйской группировки вражеских войск активно участвовала Днепровская военная флотилия, которой командовал капитан 1-го ранга В. Г. Григорьев. Поднявшись вверх по реке за линию фронта, корабли 1-й бригады прорвались к мосту у Паричей, нарушили переправу немецких войск, вышли на подступы к Бобруйску. За трое суток моряки флотилии переправили с левого берега Березины на правый 66 тысяч наших бойцов.

После окружения и разгрома войсками 1-го Белорусского фронта вражеских частей под Бобруйском, а смежными фронтами — витебско-оршанской и Могилёвской группировок противника создались благоприятные условия для новых ударов по врагу.

28 июня Ставка возложила на 1-й Белорусский фронт следующую задачу: частью сил наступать на Минск, а главными силами — на Слуцк, Барановичи, чтобы отрезать противнику пути отхода на юго-запад и во взаимодействии с войсками 3-го Белорусского фронта как можно быстрее завершить окружение минской группировки фашистских войск.

В эти дни командиры наших подвижных соединений проявили высокое искусство. 2 июля сильным ударом в центре 1-й гвардейский танковый корпус генерала Панова прорвал оборону 12-й немецкой дивизии и совместно с пехотой 82-й дивизии овладел районом Пуховичей. Конно-механизированная группа генерала Плиева устремилась на Слуцк. На рассвете 2 июля гвардейцы-кавалеристы овладели Столбцами, Гродзей и Несвижем, перерезав коммуникации минской группировки на Барановичи, Брест, Лунинец.

Части 85-го стрелкового корпуса 3-й армии вышли на рубеж Погост. Червень, где соединились с войсками 2-го Белорусского фронта.

Танковый корпус генерала Бахарова, посланный в обход Минска с юга, овладел 2 июля узлом дорог у Любяча и продолжал двигаться вдоль шоссе Слуц — Минск на север. В этот же день танковые части 3-го Белорусского фронта, овладев Смолевичами, продвинулись к Минску с северо-востока. Так было завершено окружение 4-й армии противника, находившейся восточнее белорусской столицы.

Противник поспешно и в беспорядке отходил по просёлочным дорогам и по шоссе Могилёв — Минск. Мосты и переправы были взорваны партизанами, во многих местах образовались пробки. Наши лётчики беспрерывно бомбили колонны вражеских войск.

После ожесточённых боёв к исходу 3 июля столица Белоруссии была полностью очищена от врага.

Тяжёлая картина открылась передглазами воинов-освободителей. Минск лежал в развалинах. Немногие уцелевшие здания заминированы и подготовлены к взрыву. К счастью, их удалось спасти, дело решила стремительность ворвавшихся в город частей. Были разминированы Дом правительства, здание Центрального Комитета Коммунистической партии Белоруссии.

Жители города, перенёсшие нечеловеческие мучения, восторженно встречали наших героев. Вся страна приветствовала освобождение Минска.

Ликвидация зажатых в минском «котле» немецко-фашистских войск возлагалась на 2-й Белорусский фронт, для усиления которого от нас ушла 3-я армия.

Войска правого крыла 1-го Белорусского фронта продолжали стремительное наступление на запад. Разгром противника в районах Витебска, Бобруйска и восточнее Минска привёл к тому, что в германском фронте образовался 400-километровый разрыв. Заполнить его в короткий срок немецкое командование не имело сил. 4 июля Ставка потребовала от нас в полной мере использовать это чрезвычайно выгодное обстоятельство. Во исполнение директивы Ставки было решено, не прекращая преследования противника, концентрическим ударом 48-й и 65-й армий в общем направлении на Барановичи окружить барановичскую группировку немцев и уничтожить её. В этой операции подвижная группа генерала Плисва и мехкорпус генерала Фирсовича охватывали войска противника, действуя на заходящих флангах. В дальнейшем, используя два параллельно идущих шоссе (Слоним — Пружаны и Барановичи — Брест), обе армии развивали успех в направлении Бреста с целью глубокого обхода и окружения — уже совместно с войсками левого крыла нашего фронта — пинской группировки немецко-фашистских войск.

8 июля Барановичи были освобождены. К 16 июля наши соединения вышли на линию Свислочь, Пружаны, продвинувшись за 12 дней на 150—170 километров.

Разгром противника в районе Барановичей и на рубеже реки Шары создал угрозу его пинской группировке. Она начала отход. Это ускорило наступление 61-й армии генерала П. А. Белова вдоль северного берега реки Принять.

Оперативное положение войск фронта значительно улучшилось. В начале Белорусской операции наши фланговые группировки были разделены обширными болотами, а теперь Полесье осталось далеко позади. Протяжённость линии фронта сократилась почти вдвое.

Пришло время двинуть вперёд войска нашего левого крыла. Силы у нас здесь были такие: пять общевойсковых армий, воздушная армия, а из подвижных соединений — танковая армия и два кавалерийских корпуса[61]. Ещё с первых чисел июля началась перегруппировка с правого крыла на левое фронтовых средств усиления.

Мы пытливо изучали данные о противнике и местности. За последнее время каких-либо изменений в положении и в поведении вражеских войск не произошло. Всё же было принято несколько необычное решение: начать наступление разведкой боем передовых батальонов. Мы хотели убедиться, не оттянул ли противник главные силы на рубеж, расположенный в глубине, оставив перед нами лишь прикрытие. В таком случае он заставил бы нас попусту израсходовать боеприпасы, предназначенные для прорыва основной обороны.

Небезынтересная деталь. В своё время мы отрабатывали с командармами Поповым, Гусевым, Чуйковым и Колпакчи вопрос, как лучше начать наступление. Тогда-то и пришла мысль применить, если так можно сказать, комбинированный приём — начать разведкой передовых батальонов и, если убедимся, что основная сторона осталась на прежнем рубеже, двинуть в бой все спланированные силы и средства без перерыва для уточнения задач.

Итак, батальоны начали бой. Нам, небольшой группе генералов, находившихся 18 июля на передовом наблюдательном пункте (основной КП фронта находился в Радошине), были хорошо видны их действия. Поддерживаемые усиленным огнём артиллерии и сопровождаемые танками, они быстро двинулись на позиции противника. Немцы открыли сильный артиллерийский огонь. Наши самолёты небольшими группами атаковали вражеские артиллерийские и миномётные позиции. Их встретили в воздухе истребители противника. Он вводил в действие всё новые огневые средства.

Нашим стрелкам и отдельным танкам местами удалось ворваться в первые траншеи. Бой достиг большой силы. Исчезает всякое сомнение в том, что мы встретились с главной линией обороны. Ждать больше нельзя. Подана команда приступить к выполнению плана наступления.

Генерал Казаков приказывает открыть огонь. Воздух сотрясли залпы из орудий всех калибров...

Наступление левого крыла фронта являлось продолжением операции, начавшейся на бобруйском направлении. Но это отнюдь не означало прекращения действий на правом крыле. Там войска продолжали наступать, продвигаясь к Брестскому укреплённому району. Это было очень важно. На данном этапе решающим направлением для нас стало ковельское, а успешный исход тут во многом обеспечивался тем, что основные резервы противника были брошены на оборону Бреста.

47-я, 8-я гвардейская и 69-я армии получили задачу прорвать фронт противника западнее Ковеля. Осуществив прорыв, общевойсковые армии должны были ввести в сражение танковые соединения и кавалерийские корпуса и во взаимодействии с ними развивать наступление на Седлец и Люблин. Поддерживавшая наземные войска 6-я воздушная армия имела 1465 самолётов.

18 июля с утра наши части прорвали вражескую оборону на фронте 30 километров и продвинулись на 13 километров. К 20 июля ударные группировки левого крыла вышли на Западный Буг и, форсировав его в трёх местах, вступили на территорию Польши.

Развернувшееся в июле сражение на левом крыле 1-го Белорусского фронта и начавшееся неделей раньше наступление войск нашего соседа слева — 1-го Украинского фронта вылились в стройное взаимодействие двух фронтов на смежных флангах. Нашему успеху в большой степени способствовало то обстоятельство, что, наступая, 1-й Украинский фронт лишил противника возможности подкреплять свои силы на люблинском направлении; точно так же наши боевые действия не позволяли врагу перебрасывать войска против 1-го Украинского фронта. Эта операция, вытекавшая из Белорусской, заблаговременно планировалась Ставкой.

Грандиозное наступление советских войск, в котором в июле участвовало уже пять фронтов, привело к поражению немецко-фашистских групп армий «Север» (16-я армия), «Центр» (4, 9, 2, 3-я танковые армии) и «Северная Украина» (4-я и 1-я танковые армии, 1-я венгерская армия). На огромном протяжении была прорвана неприятельская оборона.

Наступило наконец время, когда враг, развязавший войну, стал испытывать всё то, что испытали войска Красной Армии в начале войны. Но мы переживали свои неудачи, сознавая, что они в значительной степени объяснялись внезапностью вероломного нападения врага, знали, что они временные, и ни на минуту не теряли веры в победный исход войны. Врагу же пришлось испытать поражения после одержанных побед и без всякой надежды на более или менее благоприятный исход войны, пожар которой он сам разжёг.

Катастрофа неумолимо надвигалась. Не помогали немецко-фашистскому командованию и замены одного генерала другим. Из данных разведки нам стало известно, что неудачливого фельдмаршала Буша, командовавшего группой армий «Центр», заменил — по совместительству — Модель, командующий группой армий «Северная Украина». Среди офицеров нашего штаба ходила поговорка: «Модель? Что ж, давай Моделя!» Видимо, кто-то из товарищей переиначил крылатую фразу Чапаева из знаменитого кинофильма — помните её: «Психическая, говоришь? Давай психическую!..»

С выходом войск правого крыла фронта на рубеж Свислочь, Пружаны и на подступы к Бресту создались условия для окружения брестской группировки противника. Эту задачу должны были выполнить войска 70-й армии во взаимодействии с 28-й армией.

Войскам 47-й армии после форсирования Буга — наступать в юго-западном направлении на Седлец, разгромить противостоящие вражеские части и не допустить отхода к Варшаве немецких войск, находившихся к востоку от рубежа Седлец, Лукув. На этом же направлении сражался 2-й гвардейский кавкорпус Крюкова.

Вместе с тем наступление этих армий обеспечивало успех войскам генералов Чуйкова, Богданова, Берлинга и Колпакчи, устремившихся после форсирования Буга на запад. Они, преодолевая сопротивление противника, 22 июля овладели городом Хелм, Влодава и освободили много других населённых пунктов.

2-я танковая армия 23 июля освободила Люблин. 25 июля танкисты вышли к Висле в районе Демблина. Здесь генерал А. И. Радзиевский, сменивший раненого С. И. Богданова, передал свой участок 1-й польской армии, которая наступала за танковой армией. А танкисты получили новую задачу — наступать вдоль правого берега Вислы на север, с ходу захватить предместье Варшавы — Прагу и удерживать её до подхода 47-й армии.

1-я польская армия должна была форсировать Вислу на демблинском направлении и захватить плацдарм на её западном берегу.

К 28 июля основные силы фронта на рубеже Брест, Седлец, Отвоцк вынуждены были развернуться фронтом на север, встретив упорное сопротивление вражеских войск. По всему чувствовалось, что на этом участке немецкое командование собрало крупные силы с намерением нанести контрудар в южном направлении восточнее Вислы и не допустить форсирования реки нашими армиями.

Поскольку противник удерживал свою основную группировку восточнее Варшавы, у войск левого крыла фронта была возможность быстро продвинуться к Висле. 27 июля к ней вышла 69-я армия генерала Колпакчи. Её войска с ходу форсировали реку близ Пулавы и к 29-му овладели плацдармом на западном берегу. 1-я польская армия 31 июля пыталась совершить бросок через Вислу, но неудачно. Однако к этому времени мы могли использовать для борьбы за западный берег всю 8-ю гвардейскую армию.

С утра 1 августа она начала форсирование в районе Магнушев, устье реки Пилицы.

В течение дня войска генерала Чуйкова овладели плацдармом на западном берегу Вислы шириной 15 километров и глубиной до 10 километров. К 4 августа армия сумела навести через реку мосты грузоподъёмностью 16 тонн и один 60-тонный. Василий Иванович Чуйков переправил на плацдарм танки и всю артиллерию. Инженерные войска фронта приступили к наводке деревянного моста на сваях.

Вместе с войсками передвигался и наш фронтовой КП. Как правило, переходил он на новое место, только когда там уже была подготовлена связь со всеми войсками фронта.

Вот и сейчас мы перебрались со своим КП во Влодаву, небольшой городишко на западном берегу Западного Буга; одновременно с этим Малинин и Максименко уже готовили следующий КП в деревне Конколевица, недалеко от Седлеца, где ещё шли бои.

Как раз перед самым переездом ночью в Радошине отбомбила нас вражеская авиация; к нашему счастью, всё обошлось благополучно. Упоминая об этом эпизоде, хочу подчеркнуть, что неприятельская авиация имела специальное задание разыскивать наши органы управления и подвергать их бомбёжке. Со своей стороны мы в долгу перед противником не оставались, и наш командующий 16-й воздушной армией генерал Руденко прилагал все усилия к тому, чтобы нанести удары по органам управления противника. В данный же момент 16-я воздушная армия в основном была занята обеспечением переправ через Вислу.

Очень медленно продвигались на белостокском направлении войска нашего соседа справа — 2-го Белорусского фронта. Перед ними была весьма сильная вражеская группировка. Она была ещё способна сдерживать наступление. Но ей не удалось нанести удар по правому крылу войск нашего фронта. В этом была заслуга соединений 2-го Белорусского фронта, и мы её оценили.

Когда противник увидел, где для него назрела наибольшая угроза, было уже поздно: магнушевский плацдарм прочно заняли войска 8-й гвардейской армии, плацдарм южнее Пулавы тоже прочно удерживала 69-я армия. Немецкое командование предприняло переброску войск из районов восточнее и северо-восточнее Варшавы, атаковало наши плацдармы. Особенно сильному удару подверглись части наших славных гвардейцев.

Данные агентурной, воздушной и радиоразведки подтверждали спешную переброску вражеских войск к магнушевскому плацдарму. Надо было помочь гвардейцам Чуйкова. Обращаемся к нашим боевым друзьям полякам. Передав рубеж по берегу Вислы кавалерийскому корпусу, Зигмунд Берлинг форсированным маршем ведёт свои войска на плацдарм. Они занимают оборону на правом фланге 8-й гвардейской армии. Сюда же успеваем переправить танковый корпус 2-й танковой армии.

Всё это было сделано вовремя. Противник обрушил на плацдарм удар колоссальной силы. Поздно! Наша оборона здесь оказалась непоколебимой. Многодневные бешеные атаки ничего не дали гитлеровцам, кроме огромных потерь.

Враг бросил в бой свою авиацию. Она пыталась бомбить плацдарм и переправы. Но навстречу десяткам и сотням вражеских бомбардировщиков устремлялись самолёты воздушной армии Руденко. Успешно прикрывали переправы и сильные зенитные средства фронта.

В тяжёлых боях крепла дружба советских и польских частей. Воины 1-й польской армии мужественно сражались с немецко-фашистскими захватчиками и заслужили всеобщее уважение.

Группа фронтов под руководством Ставки блестяще осуществила Белорусскую операцию. В результате была разгромлена группа армий «Центр» и нанесено крупное поражение группе армий «Северная Украина», освобождена Белоруссия, большая часть Латвии, значительная часть польских земель к востоку от Вислы. Советские войска форсировали реки Неман, Нарев и подошли к границам Восточной Пруссии. Немецко-фашистские войска потерпели крупное поражение.

1-й Белорусский фронт внёс свой вклад в это большое дело.

Успех наших войск в Белорусской операции, на мой взгляд, в значительной мере объясняется тем, что Ставка Верховного Главнокомандования выбрала удачный момент. Советское командование, в руках которого находилась полностью стратегическая инициатива, сумело всесторонне подготовить операцию, обеспечить тесное взаимодействие четырёх фронтов.

Благодаря героическим усилиям советского народа, руководимого Коммунистической партией, к началу операции и в ходе её фронт получал в достаточном количество вооружение, боеприпасы, продовольствие и всю необходимую технику.

Претворяя в жизнь директиву Ставки, командование и штаб фронта совместно с командующими родами войск и служб, при участии командармов разработали подробный план предстоявшей операции, определили направления главных ударов, поставили конкретные задачи перед каждым соединением.

Учитывая исключительно тяжёлые условия лесисто-болотистой местности, в которых предстояло действовать войскам, были проведены большие инженерные работы и налажена необходимая связь.

Служба тыла сумела своевременно подвезти всё нужное фронту и создать необходимые запасы боевой техники, вооружения, боеприпасов, продовольствия. В ходе наступления, особенно на первой стадии операции, мы не ощущали перебоев в снабжении.

В ходе операции между штабом фронта, командующими армиями и командирами частей была хорошо организована связь, осуществлялось тесное взаимодействие.

Командующие армиями продемонстрировали исключительно высокий уровень оперативного искусства, широко применяли манёвр на окружение крупных группировок врага.

Командиры всех степеней, получившие боевой опыт в предшествовавших сражениях, умело руководили войсками.

Успехом операции мы были обязаны возросшему мастерству, исключительному мужеству, выносливости и массовому героизму наших воинов. Сражаясь в условиях труднопроходимой местности, они были отважны и неутомимы, их не могли остановить ни вражеский огонь, ни болота, ни бесчисленные реки и речушки. Высокую мобильность проявили при этом сапёрные и инженерные части.

Политические органы, партийные и комсомольские организации сумели сплотить коммунистов и комсомольцев, воодушевить войска на преодоление всех трудностей.

Нельзя обойти молчанием и то обстоятельство, что на протяжении всей Белорусской операции Ставка очень внимательно относилась к нашим предложениям и просьбам, поддерживала любое полезное начинание.

Всё это способствовало успеху операции.

Г. К. ЖУКОВ, Маршал Советского Союза, четырежды Герой Советского Союза БЕЗОГОВОРОЧНАЯ КАПИТУЛЯЦИЯ ФАШИСТСКОЙ ГЕРМАНИИ[62]


В 3 часа 50 минут 1 мая на командный пункт 8-й гвардейской армии был доставлен начальник генерального штаба германских сухопутных войск генерал пехоты Кребс. Он заявил, что уполномочен установить непосредственный контакт с Верховным Главнокомандованием Красной Армии для проведения переговоров о перемирии.

В 4 часа генерал В. И. Чуйков доложил мне по телефону, что генерал Кребс сообщил ему о самоубийстве Гитлера. По словам Кребса, это произошло 30 апреля в 15 часов 50 минут. Василий Иванович тут же зачитал мне содержание письма Геббельса к Советскому Верховному Главнокомандованию. В нём говорилось:

«Согласно завещанию ушедшего от нас фюрера мы уполномочиваем генерала Кребса в следующем. Мы сообщаем вождю советского народа, что сегодня в 15 часов 50 минут добровольно ушёл из жизни фюрер. На основании его законного права фюрер всю власть в оставленном им завещании передал Деницу, мне и Борману. Я уполномочил Бормана установить связь с вождём советского народа. Эта связь необходима для мирных переговоров между державами, у которых наибольшие потери. Геббельс».

К письму Геббельса было приложено завещание Гитлера со списком нового имперского правительства. Завещание было подписано Гитлером и скреплено свидетелями. (Оно датировалось 4 часами 30 апреля 1945 года.)

Ввиду важности сообщения я немедленно направил своего заместителя генерала армии В. Д. Соколовского на командный пункт В. И. Чуйкова для переговоров с немецким генералом. В. Д. Соколовский должен был потребовать от Кребса безоговорочной капитуляции фашистской Германии.

Тут же соединившись с Москвой, я позвонил И. В. Сталину. Он был на даче. К телефону подошёл дежурный генерал, который сказал:

   — Товарищ Сталин только что лёг спать.

   — Прошу разбудить его. Дело срочное и до утра ждать не может.

Очень скоро И. В. Сталин подошёл к телефону. Я доложил о самоубийстве Гитлера и письме Геббельса с предложением о перемирии.

И. В. Сталин ответил:

   — Доигрался, подлец! Жаль, что не удалось взять его живым. Где труп Гитлера?

   — По сообщению генерала Кребса, труп Гитлера сожжён на костре.

   — Передайте Соколовскому, — сказал Верховный, — никаких переговоров, кроме безоговорочной капитуляции, ии с Кребсом, ни с другими гитлеровцами не вести. Если ничего не будет чрезвычайного, не звоните до утра, хочу немного отдохнуть. Сегодня у нас Первомайский парад.

Первомайский парад... Первомайские демонстрации... Как всё это близко и дорого советскому человеку, особенно находящемуся за пределами Родины! Я отчётливо представил себе, как сейчас к Красной площади двигаются войска Московского гарнизона. Утром они займут свои места и после речи принимающего парад пройдут торжественным маршем перед Мавзолеем В. И. Ленина, перед правительством и руководителями партии. Пройдут вдоль стен седого Кремля, чеканя шаг, с гордостью представляя победную мощь Советских Вооружённых Сил, освободивших Европу от угрозы фашизма...

Около 5 часов утра мне позвонил генерал В Д. Соколовский и доложил о первом разговоре с генералом Кребсом.

   — Что-то хитрят они, — сказал В. Д. Соколовский. — Кребс заявляет, что он не уполномочен решать вопрос о безоговорочной капитуляции. По его словам, это может решить только новое правительство Германии во главе с Дёницем. Кребс добивается перемирия якобы для того, чтобы собрать в Берлине правительство Дёница. Думаю, нам следует послать их к чёртовой бабушке, если они сейчас же не согласятся на безоговорочную капитуляцию.

   — Правильно, Василий Данилович, — ответил я. — Передай, что, если до 10 часов не будет дано согласие Геббельса и Бормана на безоговорочную капитуляцию, мы нанесём удар такой силы, который навсегда отобьёт у них охоту сопротивляться. Пусть гитлеровцы подумают о бессмысленных жертвах немецкого народа и своей личной ответственности за безрассудство.

В назначенное время ответа от Геббельса и Бормана не последовало.

В 10 часов 40 минут наши войска открыли ураганный огонь по остаткам особого сектора обороны центра города. В 18 часов В. Д. Соколовский доложил, что немецкое руководство прислало своего парламентёра. Он сообщил, что Геббельс и Борман отклонили требование о безоговорочной капитуляции.

В ответ на это в 18 часов 30 минут с невероятной силой начался последний штурм центральной части города, где находилась имперская канцелярия и засели остатки гитлеровцев.

Не помню точно когда, но как только стемнело, позвонил командующий 3-й ударной армией генерал В. И. Кузнецов и взволнованным голосом доложил:

   — Только что на участке 52-й гвардейской стрелковой дивизии прорвалась группа немецких танков, около 20 машин, которые на большой скорости прошли на северо-западную окраину города.

Было ясно, что кто-то удирает из Берлина.

Возникли самые неприятные предположения. Кто-то даже сказал, что, возможно, прорвавшаяся танковая группа вывозит Гитлера, Геббельса и Бормана.

Тотчас же были подняты войска по боевой тревоге, с тем чтобы не выпустить ни одной живой души из района Берлина. Немедленно было дано указание командарму 47-й Ф. И. Перхоровичу, командарму 61-й П. А. Белову, командарму 1-й армии Войска Польского С. Поплавскому плотно закрыть все пути и проходы на запад и северо-запад. Командующему 2-й гвардейской танковой армией генералу С. И. Богданову и командарму генералу В. И. Кузнецову было приказано немедля организовать преследование по всем направлениям, найти и уничтожить прорвавшиеся танки.

На рассвете 2 мая группа танков была обнаружена в 15 километрах северо-западнее Берлина и быстро уничтожена нашими танкистами. Часть машин сгорела, часть была разбита. Среди погибших экипажей никто из главарей гитлеровцев обнаружен не был. То, что осталось в сгоревших танках, опознать было невозможно.

Ночью 2 мая, в 1 час 50 минут, радиостанция штаба берлинской обороны передала и несколько раз повторила на немецком и русском языках:

«Высылаем своих парламентёров на мост Бисмарк-штрассе. Прекращаем военные действия».

В 6 часов 30 минут утра 2 мая было доложено: на участке 47-й гвардейской стрелковой дивизии сдался в плен командир 56-го танкового корпуса генерал Вейдлинг. Вместе с Вейдлингом сдались офицеры его штаба. На предварительном допросе генерал Вейдлинг сообщил, что несколько дней назад он был лично Гитлером назначен командующим обороной Берлина.

Генерал Вейдлинг сразу же согласился дать приказ своим войскам о прекращении сопротивления. Вот текст, который он утром 2 мая подписал и объявил по радио:

«30 апреля фюрер покончил с собой и, таким образом, оставил нас, присягавших ему на верность, одних. По приказу фюрера мы, германские войска, должны были ещё драться за Берлин, несмотря на то, что иссякли боевые запасы, и несмотря на общую обстановку, которая делает бессмысленным наше дальнейшее сопротивление.

Приказываю: немедленно прекратить сопротивление.

Подпись: Вейдлинг (генерал артиллерии, бывший командующий зоной обороны Берлина)».

В тот же день около 14 часов мне сообщили, что сдавшийся в плен заместитель министра пропаганды доктор Фриче предложил выступить по радио с обращением к немецким войскам берлинского гарнизона о прекращении всякого сопротивления. Чтобы всемерно ускорить окончание борьбы, мы согласились предоставить ему радиостанцию.

После выступления по радио Фриче был доставлен ко мне. На допросе он повторил то, что уже было в основном известно из переговоров с Кребсом. Как известно, Фриче был одним из наиболее близких к Гитлеру, Геббельсу и Борману людей.

Он сообщил, что 29 апреля Гитлер собрал совещание своего окружения, на котором присутствовали Борман, Геббельс, Акеман, Кребс и другие ответственные лица из фашистского руководства. Лично он, Фриче, якобы не был на этом совещании, но позже Геббельс подробно информировал его.

По словам Фриче, в последние дни, особенно после 20 апреля, когда советская артиллерия открыла огонь по Берлину, Гитлер большей частью находился в состоянии отупения, которое прерывалось истерическими припадками. Временами он начинал бессвязно рассуждать о близкой победе.

На мой вопрос о последних планах Гитлера Фриче ответил, что точно не знает, но слышал, что в начале наступления русских на Одере кое-кто из руководства отправился в Берхтесгаден и Южный Тироль. С ними посылались какие-то грузы. Туда же должно было вылететь и главное командование во главе с Гитлером. В самый последний момент, когда советские войска подошли к Берлину, шли разговоры об эвакуации в Шлезвинг-Голынтейн. Самолёты держались в полной готовности в районе имперской канцелярии, но были вскоре разбиты советской авиацией.

Больше Фриче ничего нам сказать не мог.

На следующий день он был отправлен в Москву для проведения более обстоятельного допроса.

Несколько слов о последнем, завершающем бое в Берлине.

248-я (командир дивизия генерал Н. 3. Галай) и 230-я (командир дивизии полковник Д. К. Шишков) стрелковые дивизии 5-й ударной армии Н. Э. Берзарина 1 мая штурмом овладели государственным почтамтом и завязали Сой за дом министерства финансов, расположенный напротив имперской канцелярии. 1 мая 301-я дивизия армии Н. Э. Берзарина (командир дивизии полковник В. С. Антонов) во взаимодействии с 248-й стрелковой дивизией штурмом овладела зданиями гестапо и министерства авиации. Под прикрытием пехоты вперёд рванулся артиллерийский самоходный дивизион. А. Л. Денисюк, командир установки, поставил свою самоходку в проем ограды и в туманной мгле примерно в ста метрах увидел серое здание имперской канцелярии, на фасаде которого красовался громадный орёл со свастикой. Денисюк подал команду: «По фашистскому хищнику — огонь!..» Фашистский герб был сбит.

Последний бой за имперскую канцелярию, который вели 301-я и 248-я стрелковые дивизии, был очень труден. Схватка на подступах и внутри этого здания носила особо ожесточённый характер. Предельно смело действовала старший инструктор политотдела 9-го стрелкового корпуса майор Анна Владимировна Никулина. В составе штурмовой группы батальона Ф. К. Шаповалова она пробралась через пролом в крыше наверх и, вытащив из-под куртки красное полотнище, с помощью куска телеграфного провода привязала его к металлическому шпилю. Над имперской канцелярией взвилось знамя Советского Союза.

После захвата имперской канцелярии её комендантом был назначен заместитель командира 301-й стрелковой дивизии полковник В. Е. Шевцов, а с 4 мая, после того как дивизия была переведена в Трептов-парк, — старший офицер по оперативной работе штаба 5-й ударной армии майор Ф. Г. Платонов.

К 15 часам 2 мая с врагом было полностью покончено. Остатки берлинского гарнизона сдались в плен общим количеством более 70 тысяч человек. Многие из тех, кто дрался с оружием в руках, видимо, в последние дни разбежались и попрятались.

Это был день великого торжества советского народа, его Вооружённых Сил, наших союзников в этой войне и народов всего мира.

...Утром 3 мая вместе с комендантом Берлина Н. Э. Берзариным, членом Военного совета 5-й армии Ф. Е. Боковым, членом Военного совета фронта К. Ф. Телегиным и другими мы осмотрели рейхстаг и места боёв в этом районе. Сопровождал нас и давал пояснения сын Вильгельма Пика Артур, воевавший во время войны в рядах Красной Армии. Он хорошо знал Берлин, и это облегчило изучение условий, в которых пришлось бороться нашим войскам.

Каждый шаг, каждый кусок земли, каждый камень здесь яснее всяких слов свидетельствовали, что на подступах к имперской канцелярии и рейхстагу, в самих этих зданиях борьба шла не на жизнь, а на смерть.

Рейхстаг — это громаднейшее здание, стены которого артиллерией средних калибров не пробьёшь. Тут нужны были тяжёлые калибры. Купол рейхстага и различные массивные верхние надстройки давали возможность врагу сосредоточить многослойный огонь на всех подступах. Условия для борьбы в самом рейхстаге были очень тяжёлые и сложные. Они требовали от бойцов не только мужества, но и мгновенной ориентировки, зоркой осторожности, быстрых перемещений от укрытия к укрытию и метких выстрелов по врагу. Со всеми этими задачами наши бойцы хорошо справились.

Колонны при входе в рейхстаг и стены были испещрены надписями наших воинов. В лаконичных фразах, в простых росписях солдат, офицеров и генералов чувствовалась их гордость за советских людей, за Советские Вооружённые Силы, за Родину и ленинскую партию.

Поставили и мы свои подписи, по которым присутствовавшие там солдаты узнали нас и окружили плотным кольцом. Пришлось задержаться на часок и поговорить по душам. Было задано много вопросов. Солдаты спрашивали, когда можно будет вернуться домой, останутся ли войска для оккупации Германии, будем ли воевать с Японией и т. д.

7 мая мне в Берлин позвонил И. В. Сталин и сообщил:

— Сегодня в городе Реймсе немцы подписали акт безоговорочной капитуляции. Главную тяжесть войны, — продолжал он, — на своих плечах вынес советский народ, а не союзники, поэтому капитуляция должна быть подписана перед Верховным командованием всех стран антигитлеровской коалиции, а не только перед Верховным командованием союзных войск.

Я не согласился и с тем, — продолжал И. В. Сталин, — что акт капитуляции подписан не в Берлине, центре фашистской агрессии. Мы договорились с союзниками считать подписание акта в Реймсе предварительным протоколом капитуляции. Завтра в Берлин прибудут представители немецкого главного командования и представители Верховного командования союзных войск. Представителем Верховного Главнокомандования советских войск назначаетесь вы. Завтра к вам прибудет Вышинский. После подписания акта он останется в Берлине в качестве вашего помощника по политической части.

Рано утром 8 мая в Берлин прилетел первый заместитель народного комиссара иностранных дел СССР А.Я. Вышинский. Он привёз всю нужную документацию по капитуляции Германии и сообщил состав представителей от Верховного командования союзных войск.

С утра 8 мая начали прибывать в Берлин журналисты, корреспонденты всех крупнейших газет и журналов мира, фотожурналисты, чтобы запечатлеть исторический момент юридического оформления разгрома фашистской Германии, признания ею необратимого крушения всех фашистских планов, всех её человеконенавистнических целей.

В середине дня на аэродром Темпельгоф прибыли представители Верховного командования союзных войск.

Верховное командование союзных войск представляли маршал авиации Великобритании Артур В. Теддер, командующий стратегическими воздушными силами США генерал Карл Спаатс и главнокомандующий французской армией генерал Жан Делатр де Тассиньи.

На аэродроме их встречали мой заместитель генерал армии В. Д. Соколовский, первый комендант Берлина генерал-полковник Н. Э. Берзарин, член Военного совета армии генерал-лейтенант Ф. Е. Боков и другие представители Красной Армии. С аэродрома союзники прибыли в Карлсхорст, где было решено принять от немецкого командования безоговорочную капитуляцию.

На тот же аэродром из города Фленсбурга прибыли под охраной английских офицеров генерал-фельдмаршал Кейтель, адмирал флота фон Фридебург и генерал-полковник авиации Штумпф, имевшие полномочия от Дёница подписать акт о безоговорочной капитуляции Германии.

Здесь, в Карлсхорсте, в восточной части Берлина, в двухэтажном здании бывшей столовой немецкого военно-инженерного училища, подготовили зал, где должна была проходить церемония подписания акта.

Немного отдохнув с дороги, все представители командования союзных войск прибыли ко мне, чтобы договориться по процедурным вопросам столь волнующего события.

Не успели мы войти в помещение, отведённое для беседы, как туда буквально хлынул поток американских и английских журналистов и с места в карьер начали штурмовать меня вопросами. От союзных войск они преподнесли мне флаг дружбы, на котором золотыми буквами были вышиты слова приветствия Красной Армии от американских войск.

После того как журналисты покинули зал заседания, мы приступили к обсуждению ряда вопросов, касающихся капитуляции гитлеровцев.

Генерал-фельдмаршал Кейтель и его спутники в это время находились в другом здании.

По словам наших офицеров, Кейтель и другие члены немецкой делегации очень нервничали. Обращаясь к окружающим, Кейтель сказал:

   — Проезжая по улицам Берлина, я был крайне потрясён степенью его разрушения.

Кто-то из наших офицеров ему ответил:

   — Господин фельдмаршал, а вы были потрясены, когда по вашему приказу стирались с лица земли тысячи советских городов и сел, под обломками которых были задавлены миллионы наших людей, в том числе многие тысячи детей?

Кейтель побледнел, нервно пожал плечами и ничего не ответил.

Как мы условились заранее, в 23 часа 45 минут Теддер, Спаатс и Делатр де Тассиньи, представители от союзного командования, А. Я. Вышинский, К. Ф. Телегин, В.Д. Соколовский и другие собрались у меня в кабинете, находившемся рядом с залом, где должно было состояться подписание немцами акта о безоговорочной капитуляции.

Ровно в 24 часа мы вошли в зал.

Начиналось 9 мая 1945 года...

Все сели за стол. Он стоял у стены, на которой были прикреплены государственные флаги Советского Союза, США, Англии, Франции.

В зале за длинными столами, покрытыми зелёным сукном, расположились генералы Красной Армии, войска которых в самый короткий срок разгромили оборону Берлина и вынудили противника сложить оружие. Здесь же присутствовали многочисленные советские и иностранные журналисты, фоторепортёры.

   — Мы, представители Верховного Главнокомандования Советских Вооружённых Сил и Верховного командования союзных войск, — заявил я, открывая заседание, — уполномочены правительствами антигитлеровской коалиции принять безоговорочную капитуляцию Германии от немецкого военного командования. Пригласите в зал представителей немецкого главного командования.

Все присутствующие повернули головы к двери, где сейчас должны были появиться те, кто хвастливо заявлял о своей способности молниеносно разгромить Францию, Англию и не позже как в полтора-два месяца раздавить Советский Союз, покорить весь мир.

Первым, не спеша и стараясь сохранить видимое спокойствие, переступил порог генерал-фельдмаршал Кейтель, ближайший сподвижник Гитлера. Он поднял ругу со своим фельдмаршальским жезлом вверх, приветствуя представителей Верховного командования советских и союзных войск.

За Кейтелем появился генерал-полковник Штумиф. Невысокий, глаза полны злобы и бессилия. Одновременно вошёл адмирал флота фон Фридебург, казавшийся преждевременно состарившимся.

Немцам было предложено сесть за отдельный стол, который специально для них был поставлен недалеко от входа.

Генерал-фельдмаршал не спеша сел и поднял голову, обратив свой взгляд на нас, сидевших за столом президиума. Рядом с Кейтелем сели Штумпф и Фридебург. Сопровождавшие офицеры встали за их стульями.

Я обратился к немецкой делегации:

   — Имеете ли вы на руках акт о безоговорочной капитуляции Германии, изучили ли его и имеете ли полномочия подписать этот акт?

Вопрос мой на английском языке повторил главный маршал авиации Теддер.

   — Да, изучили и готовы подписать его, — приглушённым голосом ответил генерал-фельдмаршал Кейтель, передавая нам документ, подписанный гросс-адмиралом Дёницем. В документе значилось, что Кейтель, фон Фридебург и Штумпф уполномочены подписать акт о безоговорочной капитуляции.

Это был далеко не тот надменный Кейтель, который принимал капитуляцию от побеждённой Франции. Теперь он выглядел побитым, хотя и пытался сохранить какую-то позу.

Встав, я сказал:

— Предлагаю немецкой делегации подойти сюда, к столу. Здесь вы подпишете акт о безоговорочной капитуляции Германии.

Кейтель быстро поднялся, устремив на нас недобрый взгляд, а затем опустил глаза и, медленно взяв со столика фельдмаршальский жезл, неуверенным шагом направился к нашему столу. Монокль его упал и повис на шнурке. Лицо покрылось красными пятнами. Вместе с ним подошли к столу генерал-полковник Штумпф, адмирал флота фон Фридебург и немецкие офицеры, сопровождавшие их. Поправив монокль, Кейтель сел на край стула и слегка дрожавшей рукой подписал пять экземпляров акта. Тут же поставили подписи Штумпф и Фридебург.

После подписания акта Кейтель встал из-за стола, надел правую перчатку и вновь попытался блеснуть военной выправкой, но это у него не получилось, и он тихо отошёл за свой стол.

В 0 часов 43 минуты 9 мая 1945 года подписание акта о безоговорочной капитуляции Германии было закончено. Я предложил немецкой делегации покинуть зал.

Кейтель, Фридебург, Штумпф, поднявшись со стульев, поклонились и, склонив головы, вышли из зала. За ними вышли их штабные офицеры...

От имени Советского Верховного Главнокомандования я сердечно поздравил всех присутствующих с долгожданной победой. В зале поднялся невообразимый шум. Все друг друга поздравляли, жали руки. У многих на глазах были слёзы радости. Меня окружили боевые друзья — В.Д. Соколовский, М. С. Малинин, К. Ф. Телегин, Н. А. Антипенко, В. Я. Колпакчи, В. И. Кузнецов, В.И. Богданов, Н. Э. Берзарин, Ф. Е. Боков, П. А. Белов, А. В. Горбатов и другие.

— Дорогие друзья, — сказал я товарищам по оружию, — нам с вами выпала великая честь. В заключительном сражении нам было оказано доверие народа, партии и правительства вести доблестные советские войска на штурм Берлина. Это доверие советские войска, в том числе и вы, возглавлявшие войска в сражениях за Берлин, с честью оправдали. Жаль, что многих нет среди нас. Как бы они порадовались долгожданной победе, за которую, не дрогнув, отдали свою жизнь!..

Вспомнив близких друзей и боевых товарищей, которым не довелось дожить до этого радостного дня, эти люди, привыкшие без малейшего страха смотреть смерти в лицо, как ни крепились, не смогли сдержать слёз.

В 0 часов 50 минут 9 мая 1945 года заседание, на котором была принята безоговорочная капитуляция немецких вооружённых сил, закрылось.

Потом состоялся приём, который прошёл с большим подъёмом. Открыв банкет, я предложил тост за победу антигитлеровской коалиции над фашистской Германией. Затем выступил маршал А. Теддер, за ним Ж. Делатр до Тассиньи и генерал К. Спаатс. После них выступали советские генералы. Каждый говорил о том, что наболело на душе за все эти тяжёлые годы. Помню, говорилось много, душевно, и выражалось большое желание укрепить навсегда дружеские отношения между странами антифашистской коалиции. Говорили об этом советские генералы, говорили американцы, французы, англичане, и всем нам хотелось тогда верить, что так оно и будет.

Праздничный ужин закончился утром песнями и плясками. Вне конкуренции плясали советские генералы. Я тоже не удержался и, вспомнив свою юность, сплясал «Русскую». Расходились и разъезжались под звуки канонады, которая производилась из всех видов оружия по случаю победы. Стрельба шла во всех районах Берлина и его пригородах. Стреляли вверх, но осколки мин, снарядов и пули падали на землю, и ходить утром 9 мая было не совсем безопасно. Но как отличалась эта опасность от той, с которой все мы сжились за долгие годы войны!

Подписанный акт о безоговорочной капитуляции утром того же дня был доставлен в Ставку Верховного Главнокомандования...


* * *

Итак, окончательно рухнуло чудовищное фашистское государство. Советские Вооружённые Силы и войска союзников при содействии народно-освободительных сил Франции, Югославии, Польши, Чехословакии и других стран завершили разгром фашизма в Европе. С победным исходом войны с фашистской Германией были связаны лучшие надежды всего прогрессивного человечества.

Мне трудно, да и в этом нет надобности, особенно выделить кого-либо из участников Берлинской операции — этой величайшей финальной битвы конца второй мировой войны. Каждый советский воин дрался и выполнял порученную ему задачу с максимальным напряжением своих сил и возможностей.

В управлении войсками фронта в этой завершающей операции мне хорошо помог опытный коллектив штаба 1-го Белорусского фронта, во главе которого стоял генерал М. С. Малинин. И подводя итоги войны, необходимо воздать должное труженикам наших штабных коллективов.

Хотелось бы обратить внимание на то, что разгром берлинской группировки немецких войск и взятие германской столицы — Берлина — были осуществлены всего лишь за 16 суток. Это рекордно короткий срок для такой сложной, крупнейшей стратегической операции.

В настоящее время кое-кто на Западе пытается преуменьшить трудности, с которыми пришлось столкнуться советским войскам в завершающих операциях 1945 года и при взятии Берлина в частности.

Как участник Берлинской операции, должен сказать, что это была одна из труднейших операций второй мировой войны. Группировка противника общим количеством около миллиона человек, оборонявшаяся на Берлинском стратегическом направлении, дралась ожесточённо. Особенно на Зееловских высотах, на окраинах города и в самом Берлине. Советские войска в этой завершающей операции понесли большие потери — около трёхсот тысяч убитых и раненых.

Из разговоров с Эйзенхауэром, Монтгомери, офицерами и генералами союзных войск мне тогда было известно, что после форсирования Рейна союзные войска серьёзных боёв с немцами не вели. Немецко-фашистские части быстро отходили и без особого сопротивления сдавались в плен американцам и англичанам. Эти данные подтверждаются крайне ничтожными потерями союзных войск в завершающих операциях.

Так, например, по данным Ф. С. Погью, изложенным в его книге «Верховное командование», 1-я американская армия Паттона за 23 апреля 1945 года потеряла всего лишь трёх человек, тогда как в этот же день взяла в плен 9 тысяч немецких солдат и офицеров.

Какие потери понесла трёхмиллионная американская армия, двигаясь от Рейна на восток, юго-восток и северо-восток? Оказывается, американцы потеряли всего лишь 8351человека, в то время как число пленных немцев исчислялось сотнями тысяч солдат и офицеров.

Многие руководящие военные деятели Запада, в том числе и бывшее Верховное командование экспедиционных союзных войск в Европе, продолжают делать неверные выводы о том, что после сражения в Арденнах и выхода союзных войск на Рейн германская военная машина была разбита и вообще не было надобности проводить весеннюю кампанию 1945 года. Так, бывший президент США Д. Эйзенхауэр в своём интервью, которое он дал в 1965 году в Чикаго вашингтонскому корреспонденту Эдварду Фольянцу, заявил: «Германия потерпела полное поражение после битвы в Арденнах... К 16 января всё было кончено, и всякий разумный человек понял, что это конец... От всякой весенней кампании следовало отказаться. Война кончилась бы на 60 или 90 дней раньше».

Не могу с этим согласиться.

Красная Армия, как мы уже знаем, в середине января 1945 года только что развернула наступление с рубежа Тильзит — Варшава — Сандомир, имея целью разгромить противника в Восточной Пруссии и Польше. В последующем планировалось наступление в центр Германии для овладения Берлином и выхода на Эльбу, а на южном крыле готовилось окончательное освобождение Чехословакии и Австрии.

Согласно рассуждениям Эйзенхауэра выходило, что советские войска должны были в январе 1945 года тоже отказаться от весенней кампании. Это значило закончить войну, не достигнув ни основной военно-политической цели, ни даже границ фашистской Германии, не говоря уже взятии Берлина. Короче говоря, сделать то, на что надеялись, о чём так мечтали Гитлер и его окружение, сидя в подземельях Имперской канцелярии, сделать то, о чём так печалятся сегодня все те, кому не по душе великие прогрессивные перемены наших дней, те, кто проповедует политику в духе возрождения фашизма.

Разгром фашизма в Европе потребовал от стран антигитлеровской коалиции мобилизации огромнейших вооружённых сил и материальных средств. В решении этой важнейшей задачи было продемонстрировано взаимопонимание и желание довести борьбу с фашизмом до победного конца.

Никто не может оспаривать то обстоятельство, что главная тяжесть борьбы с фашистскими вооружёнными силами выпала на долю Советского Союза. Это была самая жестокая, кровавая и тяжёлая из всех войн, которые когда-либо пришлось вести нашему народу. Достаточно сказать, что свыше 20 миллионов советских людей погибло во время войны.

Ни одна страна, ни один народ антигитлеровской коалиции не понёс таких тяжёлых жертв, как Советский Союз, и никто не приложил столько сил, чтобы разбить врага, угрожавшего всему человечеству. На американскую территорию не было сброшено ни одной бомбы на города США не упал ни один снаряд. В войне с Германией и Японией Америка потеряла убитыми 105 тысяч человек. Англия — 375 тысяч человек. Тогда как, например, Польша — 6 миллионов человек, Югославия — 1 миллион 760 тысяч человек.

Советские люди отдают должное народам США, Англии, их солдатам, матросам, офицерам и генералам, которые делали всё возможное, чтобы приблизить час победы над фашистской Германией. Мы искренне чтим памяти погибших английских и американских моряков, которые, невзирая на сложную морскую обстановку, на то, что не каждой миле их поджидала смертельная опасность, доставляли нам грузы, обусловленные договором по лендлизу. Мы высоко ценим самоотверженность участников Сопротивления во многих европейских странах.

Что касается боевой доблести воинов всех родов войск экспедиционных сил союзников в Европе, должен объективно признать их высокие боевые качества и боевой дух, с которым они сражались с нашим общим врагом.

Не случайно, когда наши войска встретились с союзниками на Эльбе и в других районах, они искренне поздравляли друг друга с победой над фашистской Германией, выражая надежду на послевоенную дружбу.

Война, развязанная гитлеровскими правителями, обошлась очень дорого и немецкому народу — 7 миллионов только убитыми потеряла Германия в этой войне. Погибли и те, кто самоотверженно боролся против фашизма. В авангарде антифашистских сил всегда стояла Коммунистическая партия Германии. Более трёхсот тысяч коммунистов было уничтожено в фашистских застенках. Немало погибло и борцов из числа левого крыла социал-демократии. Германскому народу, в числе других народов мира, пришлось перенести тяжкие страдания и муки.

Гитлеровский фашизм превратил немецкую молодёжь, ещё не достигшую зрелого возраста, в душегубов. Без капли сожаления расстреливали они, сжигали в печах и растаптывали живых людей, невзирая на возраст и пол.

Как это могло случиться с народом, давшим миру К. Маркса и Ф. Энгельса, К. Либкнехта и Р. Люксембург, Э. Тельмана и других борцов за правое народное дело и коммунизм?

Как это могло произойти со страной, подарившей человечеству величайшие научные открытия, шедевры литературы и музыки, живописи и архитектуры, страной, где жили и творили гениальные Бах и Бетховен, Гёте, Гейне и Альберт Эйнштейн?

Историки ещё не раскрыли всю систему и методы, применявшиеся в гитлеровской Германии для формирования в сознании людей слепой веры в фашизм, в чванливое, неоправданное величие «немецкой расы», как высшей и «сверхчеловеческой», во всепобеждающую мощь германского государства.

Для перевоспитания людей в духе фашизма гитлеровцами была создана по всей стране гигантская, разветвлённая сеть слежки и шпионажа. Всех инакомыслящих фашисты бросали в застенки гестапо. Широко применялась система «кнута и пряника». Послушным, тем, которых привлекало мифическое величие Германии и мировое господство, широко раздавались различные награды, ордена и повышенные звания.

Всё это вместе взятое делало своё дело. Одурманенные речами своих фашистских главарей, в том числе и самою фюрера, воодушевлённые лёгкими победами над странами Европы, гитлеровцы послушно шли завоёвывать и уничтожать. До тех пор, пока им не преградили путь Советские Вооружённые Силы, вдохновлённые самыми справедливыми в мире идеями — свободы своей Родины, равноправия и независимости всех народов на земном шаре.

Война подвергла суровому испытанию и всесторонней проверке советский общественный и государственный строй. Эта проверка подтвердила его полное превосходство и жизненную силу. Ход и исход войны показали решающую роль в ней народных масс. Каждый советский человек, находившийся в рядах войск, в партизанских отрядах, на заводах, в конструкторском бюро, колхозах и совхозах, не жалея сил, вкладывал свою долю в разгром врага.

В тяжёлых условиях, недоедая и недосыпая, трудились рабочие, колхозники, интеллигенция. Женщины и подростки сменяли тех, кто уходил на фронт. Всё народное хозяйство, построенное на новой экономической базе, доказало свою прогрессивность. Наша промышленность в труднейших условиях вооружённой борьбы с сильным врагом, который нанёс нам такой огромный материальный ущерб, сумела за годы войны произвести почти вдвое больше современной боевой техники, чем гитлеровская Германия, опиравшаяся на военный потенциал Европы.

Даже в самые трудные моменты, когда, казалось, враг должен был взять верх, советский народ не опустил рук, не согнулся под ударами противника, а, сплотившись вокруг Коммунистической партии, с честью преодолел все трудности и добился всемирно-исторической победы.

Всесоюзная Коммунистическая партия действительно была подлинным вдохновителем и организатором нашей победы. В тяжёлую годину суровых военных испытаний она стояла во главе борющегося народа, её лучшие сыны были на переднем крае вооружённой борьбы. К концу войны на фронте было свыше 3 миллионов коммунистов — более половины всех членов партии (каждый четвёртый воин был коммунист!), а наибольший приток воинов в партию был в самые тяжёлые месяцы 1941 и 1942 годов. Коммунисты и комсомольцы на фронте и в тылу служили примером в героической борьбе за Родину. Народ и его армия видели в коммунистах и ленинской партии образец высокого советского патриотизма и преданности интернационализму.

Хотел бы особо подчеркнуть ту огромной важности патриотическую и пропагандистскую роль, которую сыграла советская печать в годы Великой Отечественной войны. Героически, в первых рядах, в самых опасных и сложных фронтовых условиях действовали спецкоры, корреспонденты центральных и фронтовых газет, бесстрашные и вездесущие фотокорреспонденты, работники радио и кино. Огромным и заслуженным авторитетом пользовалось во всём мире Совинформбюро как источник самой достоверной информации с фронтов Великой Отечественной войны.

Германский империализм ставил перед собой цель — уничтожить первое в мире социалистическое государство, поработить народы многих стран. Теперь уже пожелтели документы, директивы и карты, на которых гитлеровская верхушка расписала судьбу Европы, Азии, Африки и Америки, после того как удастся разгромить СССР. Но о них стоит вспоминать всякий раз, когда думаешь о значении Великой Отечественной войны Советского Союза, о том, к чему вообще могут вести притязания на мировое господство.

Классовая непримиримость и бескомпромиссность в борьбе с фашизмом и его вооружёнными силами оказали определяющее влияние на стратегию, оперативное искусство и тактику советских войск, которые направлялись Центральным Комитетом партии и Ставкой Верховного Главнокомандования.

...Советское военное руководство, в совершенстве овладевшее военным искусством, опираясь на массовый героизм, на всенародную поддержку, сумело вырвать у врага инициативу и организовать ряд успешных крупнейших стратегических наступательных операций.

Совершенствуя формы и способы ведения войны, Верховное Главнокомандование, Генеральный штаб, командование фронтов, армий и их штабы в ходе войны проводили огромную работу по обобщению передового опыта вооружённой борьбы и внедрению его в войска, что и способствовало общему успеху.

Важнейшими факторами успеха наступательных операций 1943—1945 годов являлись новый метод артиллерийского и авиационного наступления; массированное применение танковых и авиационных объединений и их умелое взаимодействие с общевойсковыми армиями в операциях стратегического масштаба; коренное улучшение подготовки операций и методов управления войсками.

В ходе войны наряду с сухопутными силами быстро развивались и наши Военно-Воздушные Силы, их тактика и оперативное искусство. Это обеспечивало в завершающем периоде полное господство в воздухе. Боевые действия наших лётчиков во время войны отличались массовым героизмом. Действуя вместе с сухопутными войсками, авиация осуществляла мощные и неотразимые удары на всю тактическую, оперативную и стратегическую глубину. К концу войны наши Военно-Воздушные Силы имели на вооружении превосходную материальную часть.

Создавая первоклассную военную технику, выдающиеся творческие победы одержали коллективы, которыми руководили А. Н. Туполев, А. И. Микоян, А. А. Благонравов, А. А. Архангельский, Н. Н. Поликарпов, А.С. Яковлев, С. В. Ильюшин, С. А. Лавочкин, В.М. Петляков, С. П. Королев, П. О. Сухой, Ж. Я. Котин, А. Н. Крылов, В. Я. Климов, М. И. Кошкин, В. Г. Грабин, С. Г. Горюнов, М. И. Гуревич, В. А. Дегтярёв, А. А. Микулин, Б. И. Шавырин, Г. С. Шпагин.

Наряду с сухопутными и Военно-Воздушными Силами успешно осуществлял операции и наш Военно-Морской Флот. Многие десятки соединений и сотни отрядов морской пехоты действовали на суше, и всюду они проявляли чудеса храбрости, чем и заслужили от народа великую благодарность.

Начиная с 1944 года советская военная стратегия, опираясь на огромный военный и экономический потенциал страны и имея превосходящие силы и средства, проводила наступательные операции, в которых одновременно участвовали два, три, четыре и более фронтов, десятки тысяч орудий, тысячи танков, реактивных миномётов и боевых самолётов. Эти мощные силы и средства позволяли советскому командованию прорывать любую оборону противника, наносить глубокие удары, окружать крупные группировки, быстро рассекать их и в короткие сроки уничтожать.

Если в районе Сталинграда Юго-Западному, Донскому и Сталинградскому фронтам потребовалось почти два с половиной месяца для полного разгрома армии Паулюса, то в завершающей Берлинской операции, как уже говорилось, многочисленная группировка немецких войск была разгромлена и пленена за 16 суток.



В подготовке всех наступательных операций советских войск большое внимание уделялось фактору внезапности, которая достигалась тщательной оперативной и тактической маскировкой, системой разработок в глубокой тайне оперативной документации и строго ограниченной информации всех инстанций от Ставки до войск включительно. При этом особое внимание уделялось скрытному сосредоточению сил и средств на направлениях главных ударов и демонстрации ложных перегруппировок на участках, где не предполагалось наступление.

За время войны с фашистской Германией советские войска провели большое количество крупных операций, многие из которых являются беспримерными в истории войн как по своим масштабам, так и по классическому их осуществлению. К таким операциям следует отнести борьбу за Ленинград, битвы под Москвой, Сталинградом и на Курской дуге, Ясско-Кишинёвскую операцию, разгром немецких войск в Белоруссии, Висло-Одерскую операцию и завершающую, Берлинскую операцию. Из оборонительных операций незабываемыми по стойкости и массовому героизму являются сражения под Смоленском, Ленинградом, Севастополем и Одессой.

Все крупные наступательные и контрнаступательные операции советских войск начиная с осени 1942 года отличались оригинальностью, решительностью, стремительностью и полной завершённостью. Сражения и операции шли почти непрерывно во все времена года. Ни морозная и снежная зима, ни проливные дожди и весенне-осеннее непролазное бездорожье не останавливали хода операций, хотя это требовало чрезвычайного физического и духовного напряжения войск.

Важнейшей отличительной чертой советской стратегии в 1944—1945 годах была её исключительная активность, развёртывание наступательных операций на всём советско-германском фронте с решительными целями. Если в первом и частично во втором периодах войны советские войска переходили в наступление чаще всего после того как исчерпывались наступательные возможности немецких войск (переход в контрнаступление), то кампании в завершающем периоде войны сразу же начинались мощным наступлением наших войск на подготовленную оборону противника.

Одновременность развёртывания и непрерывность проведения крупных наступательных операций на ряде направлений в ходе 1944—1945 годов стали возможными благодаря дальнейшему изменению соотношения сил в пользу советских войск, сокращению протяжённости советско-германского фронта. Такой способ ведения стратегического наступления был исключительно эффективным, так как везде лишал противника свободы манёвра.

По своей форме стратегические наступательные операции были весьма разнообразными. Наиболее характерные из них — операции на окружение и уничтожение противостоящих крупных группировок противника ударами по сходящимся направлениям или путём прижатия к морю; нанесение дробящих ударов с целью расчленения группировки противника и уничтожения его по частям. Самой эффективной формой стратегической наступательной операции была операция на окружение. Благоприятным условием для начала такой операции являлось то, что наши войска занимали выгодные позиции, охватывая группировку противника.

Советские войска на протяжении всей войны исключительно умело и дерзко оперировали в ночное время. Этот вид боевых действий, считавшийся до войны «действием в особых условиях», в ходе войны стал обычным. Особенно большой размах ночные действия получили в 1943—1945 годах, когда наши войска проводили крупнейшие наступательные операции. Войска противника, как правило, избегали действовать ночью, а когда им это приходилось делать, они не были инициативны.

Начиная с 1943 года большое значение приобрели встречные сражения. Опыт войны показал, что во встречных действиях побеждает тот, кто заранее хорошо подготовлен к этому сложному виду боя. Здесь особенно важно помнить, что всегда и во всём при первом же столкновении следует упреждать противника: в захвате выгодных рубежей, в развёртывании, в открытии огня, в охвате флангов, в стремительности атаки. Встречные действия по своей природе требовали от командиров широкой я смелой инициативы, постоянной готовности взять на себя ответственность за разумную боевую активность.

Успешный ход наших наступательных операций поддерживался героическими действиями партизанских сил Советского Союза, которые более трёх лет не давали врагу передышки, разрушая вражеские коммуникации и терроризируя его тыл. С выходом советских войск на территории Польши, Чехословакии, Румынии, Болгарии, Югославии и Венгрии советским войскам большую помощь оказывали патриоты этих стран, боровшиеся против гитлеровских захватчиков под руководством своих коммунистических и социалистических партий.

...В современных войнах огромное значение имеет чёткое управление войсками во всех звеньях. Оно охватывает широкий круг военно-политических, моральных, материальных и психологических факторов и составляет важнейшую часть военной науки и военного искусства. В предвоенные годы советская военная наука недостаточно глубоко исследовала эту важнейшую проблему. Всем нам пришлось уже в ходе войны во многом осваивать науку и практику управления войсками. В этом вопросе советское командование находилось в менее выгодном положении, чем командование немецких войск, которое к моменту нападения на Советский Союз имело достаточную практику ведения войны.

С ростом общего превосходства наших Вооружённых Сил над немецко-фашистскими войсками возрастало искусство управления людьми и военной техникой.


* * *

В середине мая 1945 года Верховный приказал мне прибыть в Москву. Цели вызова я не знал, а спрашивать было неудобно, да это и не принято у военных.

Я направился прямо в Генеральный штаб к А. И. Антонову, от которого узнал, что Государственный Комитет Обороны рассматривает сейчас вопросы, связанные с выполнением наших новых обязательств перед США и Англией, — вступление Советского Союза в войну с Японией.

В Генеральном штабе в это время шла полным ходом работа по планированию предстоящих боевых действий сухопутных войск ВВС и Военно-Морского Флота на Дальнем Востоке.

Из Генштаба я позвонил И. В. Сталину и доложил о своём прибытии. Тут неё получил указание явиться в восемь часов вечера в Кремль. Времени в моём распоряжении было достаточно, и я поехал к Михаилу Ивановичу Калинину, который звонил мне в Берлин и просил по приезде в Москву обязательно зайти к нему и рассказать о Берлинской операции.

...После беседы с Михаилом Ивановичем я пошёл к Верховному. В кабинете были, кроме членов Государственного Комитета Обороны, нарком Военно-Морского Флота Н. Г. Кузнецов, А. И. Антонов, начальник тыла Красной Армии А. В. Хрулёв, несколько генералов, ведавших в Генеральном штабе организационными вопросами.

Алексей Иннокентьевич докладывал расчёты Генштаба по переброске войск и материальных средств на Дальний Восток и сосредоточению их по будущим фронтам. По намёткам Генштаба определялось, что на всю подготовку к боевым действиям с Японией потребуется около трёх месяцев.

Затем И. В. Сталин спросил:

   — Не следует ли нам в ознаменование победы над фашистской Германией провести в Москве Парад Победы и пригласить наиболее отличившихся героев — солдат, сержантов, старшин, офицеров и генералов?

Эту идею все горячо поддержали и начали тут же вносить ряд практических предложений.

...Тут же А. И. Антонову было дано задание подготовить все необходимые расчёты по параду и проект директивы. На другой день все документы были доложены И. В. Сталину и утверждены им.

На парад предусматривалось пригласить по одному сводному полку от Карельского, Ленинградского, 1-го Прибалтийского, 1, 2, 3-го Белорусских,, 1, 2, 3-го и 4-го Украинских франтов, сводные полки Военно-Морского Флота и Военно-Воздушных Сил.

В состав полков включались Герои Советского Союза, кавалеры орденов Славы, прославленные снайперы и наиболее отличившиеся орденоносцы — солдаты, сержанты, старшины и офицеры.

Сводные фронтовые полки должны были возглавлять командующие фронтами.

Решено было привезти из Берлина Красное знамя, которое водружено над рейхстагом, а также боевые знамёна немецко-фашистских войск, захваченные в сражениях советскими войсками.

В конце мая и начале июня шла усиленная подготовка к параду. В десятых числах июня весь состав участников уже был одет в новую парадную форму и приступил к тренировке.

12 июня Михаил Иванович Калинин вручил мне третью Золотую Звезду Героя Советского Союза.

Точно не помню, кажется 18—19 июня меня вызвал к себе на дачу Верховный.

Он спросил, не разучился ли я ездить на коне.

   — Нет, не разучился.

   — Вот что, вам придётся принимать Парад Победы. Командовать парадом будет Рокоссовский.

Я ответил:

   — Спасибо за такую честь, но не лучше ли парад принимать вам? Вы Верховный Главнокомандующий, по праву и обязанности парад следует принимать вам.

И. В. Сталин сказал:

   — Я уже стар принимать парады. Принимайте вы, вы помоложе.

Построение парада было определено в порядке общей линии действующих фронтов, справа налево. На правом фланге был построен полк Карельского, затем Ленинградского, 1-го Прибалтийского фронтов и так далее. На левом фланге строй замыкали 4-й Украинский, сводный полк Военно-Морского Флота и части гарнизона Московского военного округа.

Для каждого сводного полка были специально выбраны военные марши, которые были особенно ими любимы. Предпоследняя репетиция к параду состоялась на Центральном аэродроме, а последняя, генеральная, — на Красной площади. В короткий срок все сводные полки были отлично подготовлены и производили внушительное впечатление.

22 июня в газетах был опубликован следующий приказ Верховного Главнокомандующего:

«В ознаменование победы над Германией в Великой Отечественной войне назначаю 24 июня 1945 года в Москве на Красной площади парад войск Действующей армии, Военно-Морского Флота и Московского гарнизона — Парад Победы...

Парад Победы принять моему заместителю Маршалу Советского Союза Г. К. Жукову, командовать парадом Маршалу Советского Союза К. К. Рокоссовскому.

Верховный Главнокомандующий,

Маршал Советского Союза

И. Сталин

Москва, 22 июня 1945 года».


Вот он, долгожданный и незабываемый день! Советский народ твёрдо верил, что он настанет. Героические воины, воодушевляемые партией Ленина, под командой своих прославленных командиров прошли тяжёлый четырёхлетний боевой путь и закончили его блистательной победой в Берлине.

24 июня 1945 года я встал раньше обычного. Сразу же поглядел в окно, чтобы убедиться в правильности сообщения наших синоптиков, которые накануне предсказывали на утро пасмурную погоду и моросящий дождь. Как хотелось, чтобы на сей раз они ошиблись!

Но увы, на этот раз погоду предсказали верно. Над Москвой было пасмурное небо и моросил дождь. Позвонил командующему Военно-Воздушными Силами, который сказал, что на большей части аэродромов погода нелётная. Казалось, Парад Победы не пройдёт так торжественно, как хотелось.

Но нет! Москвичи в приподнятом настроении шли с оркестрами к району Красной площади, чтобы принять участие в демонстрации в тот исторический день. Их счастливые лица, масса лозунгов, транспарантов, песни создавали всеобщее ликующее настроение.

А те, кто не принимал участия в демонстрации на Красной площади, заполонили все тротуары. Радостное волнение и крики «ура» в честь победы над фашизмом объединяли их с демонстрантами и войсками. В этом единении чувствовалась непреоборимая сила и могущество Страны Советов.

Без трёх минут десять я был на коне у Спасских ворот.

Отчётливо слышу команду: «Парад, смирно!» Вслед за командой прокатился гул аплодисментов. Часы отбивают 10.00.

Что тут говорить, сердце билось учащённо... Послал вперёд коня и направился на Красную площадь. Грянули мощные и торжественные звуки столь дорогой для каждой русской души мелодии «Славься!» Глинки. Затем сразу воцарилась абсолютная тишина, раздались чёткие слова командующего парадом Маршала Советского Союза К. К. Рокоссовского, который, конечно, волновался не меньше моего. Его рапорт поглотил всё моё внимание, и я стал спокоен.

Боевые знамёна войск, под которыми был завершён разгром врага, опалённые войной мужественные лица воинов, их восторженно блестевшие глаза, новые мундиры, на которых сверкали боевые ордена и знаки отличия, создавали волнующую и незабываемую картину.

Как жаль, что многим верным сынам Родины, павшим в боях с кровавым врагом, не довелось дожить до этого радостного дня, дня нашего торжества!

Во время объезда и приветствия войск я видел, как с козырьков фуражек струйками сбегала вода, но душевный подъём был настолько велик, что никто этого не замечал.

Особенный восторг охватил всех, когда торжественным маршем двинулись полки героев мимо Мавзолея В. И. Ленина. Во главе их шли прославившиеся в сражениях с фашистскими войсками генералы, маршалы родов войск и Маршалы Советского Союза.

Ни с чем не сравнимым был момент, когда двести бойцов — ветеранов войны под барабанный бой бросили к подножию Мавзолея В. И. Ленина двести знамён немецко-фашистской армии.

Пусть помнят этот исторический акт реваншисты, любители военных авантюр!..

Письма Великой Отечественной

ПИСЬМО С. И. РУБЦОВА КОМСОМОЛЬЦАМ АЛТАЙСКОГО КРАЯ[63]
27 февраля 1944 г.


Здравствуйте, уважаемые товарищи, комсомольцы и комсомолки Алтая! С боевым приветом к вам комсомольцы фронта Великой Отечественной войны.

Дорогие товарищи!

С чувством радости и гордости за вас, за ваши благородные дела пишу я вам, когда узнал о вашем замечательном почине — об оказании помощи детям фронтовиков. Своим вниманием, заботой к сиротам, детям фронтовиков вы сделали большое дело, оказали большую услугу воинам Красной Армии.

Мы, фронтовики, будем спокойны за своих детей, зная, что о них позаботитесь вы, наши дорогие земляки.

Благодаря вашему самоотверженному труду мы не испытываем недостатка в снаряжении, в продовольствии, мы получаем новое обмундирование, новое оружие и снаряжение. Мы повседневно чувствуем заботу о нас, о наших семьях. О ваших хороших делах мы каждый день читаем в газетах.

Комсомольцы-алтайцы фронтовики не посрамили чести алтайского комсомола.

На фронте я третий год, награждён орденом Красного Знамени за то, что мы в количестве 9 человек, а затем 6 человек отражали атаку за атакой группы немцев в 30 человек, а затем выдержали натиск батальона немцев, не отступили ни на шаг. За эти три дня уничтожили 300 гитлеровцев.

Клянусь вам, дорогие земляки, комсомольцы и комсомолки родного края, буду с ещё большей ненавистью и презрением бить проклятых немецких захватчиков. На полях Белоруссии буду бить так, как били на Ленинградском фронте и под Орлом. Не пожалею ни сил, ни крови, а если понадобится, и жизни для полного разгрома немцев.

До свидания, дорогие земляки, желаю вам наилучших успехов на трудовом фронте.

Прошу это моё письмо прочитать всем комсомольцам Косихинского района Алтайского края, где я родился и вырос. Пишите: п/п 53663-Б.

Рубцов Степан И.


ОТВЕТ КРАЙКОМА ВЛКСМ С. И. РУБЦОВУ
Не ранее 27 февраля 1944 г.[64]


Здравствуйте, дорогой товарищ!

С чувством глубокого волнения и радости читали мы ваше письмо в Алтайский краевой комитет комсомола.

Этим письмом, своим «фронтовым спасибо» вы поставили нас рядом с собой в строй [участников] борьбы с немецко-фашистскими захватчиками.

Много горя и несчастья принёс фашизм нашим чудесным детям, нашей молодёжи. Каждый день мы слышим о фактах чудовищных злодеяний гитлеровских мерзавцев над нашими детьми. Одни факты бесчеловечнее других.

Много детей, которые никогда не будут знать своих родителей. Но они, сыны и дочери героически сражающихся воинов за нашу Родину, никогда не будут беспризорны и безнадзорны.

Оставаясь верными клятве, данной в канун 25-летия ВЛКСМ, комсомольцы и молодёжь края немало сделали в помощь детям фронтовиков. Вы уже читали в газете «Комсомольская правда», что за один День школьника изготовлено и роздано детям фронтовиков на полмиллиона рублей различных детских промтоваров, обули и одели 13 000 детей. Ко дню 26-й годовщины Красной Армии преподнесли детям фронтовиков 125 484 индивидуальных подарка. 20 февраля по инициативе комсомольцев проходил в крае единый день помощи детям фронтовиков. В этот день собрано, изготовлено обуви новой 2011 пар, обуви поношенной — 2121, одежды — 5252 шт., починено обуви через мастерские — 4500 пар, собрано овощей 1092 ц. мяса — 7328 ц. масла — 2015 кг, мёду, сахару, печенья — 4980 кг, муки и крупы — 73 ц. и 80 кг, подвезено дров семьям фронтовиков и детскому дому 2201 кубометр.

Но это только начало. Мы не успокоимся на этом, обещаем вам, что ещё больше будем уделять внимания детям фронтовиков, окружим их лаской, заботой.

В ответ на ваше письмо увеличим материальную и моральную поддержку детям, семьям фронтовиков. Ваше письмо читали и обсуждали на заводах, фабриках, читают также индивидуально комсомольцы, комсомольские работники, и письма ваши оказывают действенное влияние, дети фронтовиков получают всё больше внимания, ласки.

Мы уверены, дорогие товарищи, что наша любовь к вашим детям умножит вашу жажду мщения за Родину, за отнятую радость у ребят, за их горе и слёзы.

Пусть расплатятся гитлеровцы морями своей крови за каждую слезу нашего советского ребёнка.

Идите в бой спокойными за своих детей, по возвращении встретите их здоровыми, весёлыми.

До скорого свидания, дорогие товарищи!

С комсомольским приветом —

Секретарь Алтайского крайкома ВЛКСМ В. Пяткова.


ПИСЬМА ДРУГУ
15 октября 1944 г.

Здравствуй, друг Михаил!


Вчера получил от тебя письмо. Не ожидал, что ты меня разыщешь: сколько времени не писали друг другу и не знали, где находимся. А вот теперь думаю, что не потеряемся и будем писать и делиться впечатлениями. Из твоего письма ясно, что ты был дома, повидал некоторых, а мне так и не удаётся побывать в отпуске: «работы» до черта и никак не отпускают в отпуск. С 1942 года был под Ленинградом в блокаде, защищал город с воздуха, прорывал блокаду в 1943 году, был тяжело ранен осколком зенитного снаряда, и, чуть добрался до своих, упал от линии фронта в 600 метрах, и пролежал в госпитале 3 месяца, потом снова сел на машину и мстил врагу за раны. Под Красным Селом опять был ранен в ногу, ерундовая рана, на другой день уже летал снова.

Под Псковом горел в воздухе, упал в лес, машина сгорела, а сам три дня пробирался к своим и вот вышел. Ты представляешь, сбили меня 23 февраля, а 26-го вышел к своим, меня уже считали погибшим, а ты же знаешь, что 26 февраля мой день рождения. И знаешь, как меня встречали в полку. Командир полка и весь состав моей эскадрильи плакали от радости, что вернулся комэск. А как справляли мой день рождения и приход из тыла врага, это даже описать нельзя, вот скоро встретимся, расскажу подробней. Потерял хорошего друга, одного лётчика, был сбит. Но ничего не сделаешь, война без жертв не бывает.

Долгое время был под Нарвой, под Тарту в Эстонии, в Хансалу около Таллина, летали на острова. Был в Двинске, а сейчас в Литве, недалеко от г. Каунаса, на границе Восточной Пруссии, долбаем самых настоящих фашистов.

Мы, лётчики, вспомнили Ленинград и блокаду и теперь даём им понять за страдания ленинградцев и Белоруссии. Вот ты будешь в Ленинграде и увидишь, что сделали варвары с этим красивым городом.

Жаль, что тебя не мог увидеть в Ленинграде, теперь едва ли туда попаду, если только после войны, тебя приглашу на свадьбу, у меня же в Ленинграде осталась невеста, так что ещё встретимся, если не в Ленинграде, то у себя на Урале.

Очень хотелось бы увидеть тебя с женой, а всё же ты изменил своему слову, женился раньше меня, а мы же договорились свадьбу делать вместе.

Миша! Пиши, как у тебя жизнь, и чего нового, и как ты провёл время у себя дома, и каким образом ты узнал мой адрес, пиши подробно. Жизнь сейчас проходит так, что перелетаем с аэродрома на аэродром. Михаил! В скором, наверное, еду в Москву за получением, а чего, ты сам должен понимать, и, наверное, заеду в Ленинград, и там-то мы встретимся.

Посылаю тебе две фото, правда, давно фотографировался, где в группе, это лётчики моей «эскадры». Ну, пока всё. Жму крепко твою лапу, твой друг Женя.


23 декабря 1944 г.

Здорово, друг Михаил!


Поздравляю тебя с наступающим новым 1945 годом и желаю тебе наилучшего в твоей личной жизни, работе и, самое главное, твоей учёбе. Очень жаль одною, что мы сейчас так далеко друг от друга, а то бы встретили Новый год как полагается. Сейчас много работы, долбаем гитлеровцев в их собственной берлоге.

Миша! Вот пишу небольшую открытку, и вспоминаю Ленинград, и вспоминаю тебя. Для меня этот город стал родным, и вот завидую тебе, но судьба, видишь, куда забросила меня. Скоро настанет тот день, когда окончательно разобьём этого гада и встретимся. Думаю, что это будет в 1945 году.

Пиши мне. Твой друг Евгений.


27 января 1945 г.

Здравствуй, друг Михаил!


Твоё письмо получил, за которое тебя очень благодарю.

Михаил! Ты понимаешь, где я нахожусь в настоящее время, сам видишь, как дают «драпу» фашисты и смазывают пятки, лучше не надо, а мы их догоняем и ещё больше подмазываем, и скоро будет самая большая берлога в Восточной Пруссии в наших руках. Летать приходится дальше. Вот, Михаил! Это войдёт в историю, и вспомним после войны, как били врага. Отомстим за всё, за свои раны, за Ленинград, за Москву, за детей, стариков, наших девушек.

Миша! Вчера получил восьмую правительственную награду, теперь я полный кавалер орденов Красного Знамени, а остальные — ты знаешь. В общем, копоти даём фашистам.

Жаль одного, Миша, нет тебя рядом, вспомнили бы молодость и с двойным, тройным усилием били бы гитлеровцев на их собственной территории.

Писать тебе много не могу, нет времени, скоро вылетаю на задание, я думаю, ты меня поймёшь.

Пиши мне, как твоя жизнь и учёба.

Остаюсь твой друг Евгений. Передай привет своим друзьям.

Иванов Евгений Нилович[65] в 16 лет поступил в Пермский аэроклуб Осоавиахима, затем учился в Пермской школе военных лётчиков, в училище в Канске под Красноярском, после его окончания работал инструктором. Оттуда ушёл на фронт.

Е. Н. Иванов был награждён четырьмя орденами Красного Знамени, орденами Суворова III степени и Отечественной войны I и II степени, медалью «За оборону Ленинграда». 23 февраля 1945 года ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Погиб в воздушном бою 19 марта 1945 года. Письма сохранил М. П. Микрюков, которому они адресованы.


ЗЕМЛЯКУ НА ФРОНТ
Письмо колхозников сельхозартели «Красный лиман» Серышевского района Герою Советского Союза П. И. Ермоленко

7 ноября 1944 г.

Доброго здоровья, Пантелей Игнатьевич! Шлем тебе наш колхозный поклон и желаем хороших успехов на фронте борьбы с немцем.

Письмо твоё, Пантелей Игнатьевич, поданное на правление колхоза, получили и всем собранием прочитали драгоценную весточку, за что душевно благодарим тебя. А советы твои и просьбы — работать во всю силу, отвезти Красной Армии больше продуктов сельского хозяйства — мы ко дню великой годовщины Октябрьской революции выполнили как полагается.

Помнишь, ещё весной, когда был ты в гостях у нас, мы дали тебе слово — работать дружно и с честью выполнить первую колхозную заповедь. Слово наше было твёрдое.

Вот тебе, дорогой земляк, наш отчёт во всём.

Посеяли мы в этом году 1153 гектара. Погода всё лето стояла жаркая, дожди выпадали редко, но мы хорошо ухаживали за посевами, и земля уродила пшеницы по 6—8 центнеров с гектара, овса — по 8, а на отдельных участках — и по 10 центнеров.

В полную меру сил своих трудились твой кум Григорий Будник, твоя ученица Катя Брошевская и Григорий Мирук. Если посчитать, выходит, что они сделали почти по два плана. В страду Катя таскала своим трактором сцеп двух жаток и скосила за пятнадцать дней 110 гектаров. В разгар работы Будник занозил руку. Получилась опухоль. Тракторист работал одной рукой и не ушёл с трудового поста.

И ещё расскажем тебе о наших женщинах. Твоя кума Марья Алексеевна стала звеньевой. Да какой звеньевой! Всех перегнала. Бывало, с вечера уходила в поле и ночью снопы вязала. Колхозницы, чуть светает, идут на работу, удивляются: «Пошто так рано?» А она им: «Только пришла, бабоньки...» А у самой, поди, уже три сотни навязано. За день так-то до 1000 снопов вязывала. И не только она — всё звено: Вера Тищенко, Матрёна Юскевич — тётка твоя, Соня Батура, Ольга Вознюк — все вязали по 600-700 снопов и были всегда впереди.

Нельзя упрекнуть и второе звено — Евфимии Козловой. Хорошо потрудились. Друг перед дружкой старались: кто больше сделает. Анастасия Дорошевская, жена бригадира, так та даже отказалась от декретного отпуска. До последнего дня трудилась. Ушла с поля на обед и родила сына, Анатолием назвали.

А какую картошку вырастили наши звенья! Каждый клубень — словно мина. Во всём районе такой не найдёшь. Мы всю задолженность по картофелю погасили и сдали государству 10200 пудов. Семена засыпали и на трудодни осталось.

Основные полевые работы мы закончили, Пантелей Игнатьевич, месяц тому назад. И план хлебопоставок выполнили 6 октября. На государственный пункт Заготзерно вывезли 22 456 пудов зерна. А ты сам знаешь, как далеко до заготпункта. В разгар уборочных работ из колхоза мы посылали красные обозы с хлебом государству.

Хлеб молотили женщины да молодёжь. Ох, и молотили дружно! У Митрук Елены заболели ноги, но она не пропустила ни одного дня. Бригадир велит дома быть, а она на работу рвётся. И зерно на подводы да на автомашины те же женщины грузили. Твоя свояченица Маруся Юскевич весовщиком работала. Обязанность весовщика — взвешивать зерно. Но она помогала и на очистке зерна, и на погрузке работала.

Ещё хотим отметить, что нет во всём колхозе ни одной женщины, не выработавшей минимума трудодней. Напротив, много таких, что имеют по триста и больше.

Сообщаем тебе, Пантелей Игнатьевич, об одной хорошей новости. Это — как мы откликнулись на призыв украинских колхозников. Когда рассчитались мы по хлебу с государством и засыпали семена, у нас оказался порядочный излишек хлеба. Посоветовались мы, прикинули, сколько выдать на трудодни, и решили подарить Красной Армии сверх плана за её хорошие успехи 1200 пудов хлеба. И уже вывезли его на государственный пункт.

Пусть наш подарок поможет фронтовикам доконать проклятую гадину — гитлеровцев.

Прими от нас ещё раз поклон и поздравление с праздником Великого Октября.

Председатель колхоза Платон Недончук,

мать героя Екатерина Ермоленко,

бригадир Глеб Брошевский,

счетовод Кондрат Живлик,

почтальон Самуил Дегтяренко,

бригадир Максим Дорошкевич,

колхозницы Матрёна Юскевич и Вера Тищенко.

«Амурская правда», 1944, 7 ноября, № 220


МЫСЛИ СОЛДАТА

Войну я начал под Ленинградом. Там же встречал Октябрьский праздник сорок первого года. Ленинград томился в блокаде. Ленинград голодал, окружённый врагом. Москва была под ударом.

Сегодня, находясь в Восточной Пруссии, на земле врага, и оглядываясь назад, я говорю себе: мы достигли великих побед, потому что сумели выстоять в тяжёлые дни сорок первого года, потому что не дрогнул в те дни наш народ.

Сильно душа радуется! Посмотрите — вся земля советская очищена от фашистской чумы! И мне хочется сказать, что я, русский солдат, артиллерист-самоходчик, три с лишним года находящийся на переднем крае, чувствую себя счастливым. Моё счастье в том состоит, что мне одному из первых довелось прибыть на советских самоходках в фашистскую Германию. И хотя я четыре раза ранен, и хотя нет в живых брата и многих моих друзей, и хотя мать моя на Смоленщине натерпелась от гитлеровцев всякого горя и нет сейчас в семье ни кола ни двора, я счастлив, потому что несу проклятым захватчикам справедливую кару.

Горячий бой был у нас под селением Гросс-Варупенен. Наша самоходная пушка прямой наводкой била по вражеским траншеям. Выбирали позиции на 200-300 метров позади пехоты. А сейчас отражаем контратаки танков, перемалываем гитлеровские резервы. Но думаю, что не много пройдёт времени, как мы снова рванём вперёд!

Старшина В. Михиенко, кавалер орденов Славы II и III степени.

«Правда», 1944, 9 ноября


ПИСЬМО ГВАРДИИ СТАРШЕГО ЛЕЙТЕНАНТА
Н. Н. СОМЕНИНА[66]
Март 1945 г.

МЫ БУДЕМ В БЕРЛИНЕ!

Наша страна переживает радостные дни, в том числе и мы все. Ведь теперь наша Родина стала глубоким тылом, идёт стройка и восстановление всего хозяйства, варварски разрушенного немцами. Теперь кипит немецкая земля от раскалённого советского металла, теперь горят немецкие города и сёла, охваченные войной, теперь горе и слёзы советских людей перешли на немцев.

От Сталинграда до Одера, от Москвы до Берлина — вот наш победный путь. Это большой и трудный путь, но мы его прошли. Тем он и знаменателен, что труден.

Сегодня невольно вспоминается 1941 год, когда враг подходил к Москве и намечал парад войск в нашей любимой столице. Не вышло! А вот сегодня мы на подступах к Берлину. Немцы в Москве не были, а мы в Берлине будем скоро...

За короткий период мы освободили Польшу и её столицу Варшаву. Немцы этот красивый город взорвали, ни одного жилого дома не оставили.

Пусть Германия теперь пылает огнём войны. Пусть фашисты с ума сходят и знают, что им скоро конец. Мы не как немцы, не сжигаем на кострах ни в чём не повинных детей и не убиваем женщин и стариков, но мы беспощадно расправляемся с теми, кто против нас направляеторужие.

Ещё один нажим, и мы в Берлине. К этому прикованы все наши мысли и чувства, так как всем хочется ехать домой, а дорога домой — через Берлин...

Н. Н. Соменин,

орденоносец, гв. старший лейтенант


ПИСЬМО ГВАРДИИ СТАРШИНЫ П. В. НИСКОВСКОГО[67]
В РЕДАКЦИЮ ГАЗЕТЫ «СОВЕТСКАЯ МЫСЛЬ»

23 марта 1945 г.

До скорой встречи, товарищи!

Привет вам, дорогие земляки устюжане!

Давно мы с вами расстались. Нас разлучила война. Много пришлось пережить трудностей и горя, принесённых немцами. Некоторые потеряли своих мужей и сыновей. Они пали смертью храбрых в борьбе за Советскую Родину. Настал час расплаты. Мы дошли до немецкой земли и на ней беспощадно бьём фашистского зверя.

Почти четыре года мы пробирались сюда болотами, по завьюженным полям, переплывая реки и озёра. Не соберёшь в горсть лишений и трудностей многолетнего солдатского похода. Но настойчив советский народ в достижении цели. Волосы покрылись инеем времени, с лица убежала молодость. Но сердце осталось прежним — жадным до жизни. Я бы сам не пошёл в этот немецкий край. Меня привела сюда месть. А её родил немец. Пожар войны метёт сейчас немецкую землю. А ведь наглядный-то урок бывает всегда убедительнее.

Мы помним и никогда не забудем то злодеяния, которые нанесли нашей стране немцы на временно оккупированной территории. Теперь наша земля очищена от гитлеровцев, и мы находимся далеко за её пределами, мстим беспощадно, мстим врагу за злодеяния. Конечно, мы не собираемся завоёвывать немецкую землю. Нам земли и своей хватит. Мы пришли сюда выполнить свой долг...

Так давайте же вместе, дорогие товарищи земляки, напряжём все свои силы на окончательный разгром немецкой машины: вы — в тылу, на производстве, а мы — на фронте, в бою.

Скоро, скоро прозвучат последние выстрелы войны. Это будет означать, что мы свершили праведный суд над теми, кто хотел нас поработить.

До скорой встречи, дорогие товарищи!

Бывший токарь завода ЛИМЗа, ныне гвардии старшина, награждённый орденом Красной Звезды и медалью «За боевые заслуги»

П. В. Нисковский

1-й Белорусский фронт

Публикации военных лет


ХЛЕБ


Деревня Пруды расположена далеко от фронта, о немецко-фашистском зверье тут знают по рассказам людей, по газетам, по письмам своих сыновей-воинов. Здесь нет развалин, избы здесь целые, ребятишки румяные и резвые, поля незатоптанные, скотина гладкая... И вообще, когда взглянешь на деревню Пруды, словно и войны нет. Но это только с первого взгляда. Войной здесь живёт каждый дом и каждый человек. Четвёртый год жители колхоза «Советская деревня» живут только этим, и все свои помыслы отдают битве с врагом. И когда пристальней вглядишься в крестьянскую жизнь, заглянешь в душу солдаток — собственно, они и есть сейчас основные жители, труженики и управители колхоза, — чувствуешь и видишь: Пруды — это фронт. Только что здесь не стреляют.

Татьяна Степановна Зимина, статная бригадирша первой колхозной бригады, разволновавшись, так и сказала:

   — А мы его, окаянного, хлебом бьём! Вот наши пушки, слышишь, Сеня? Вот и посчитай, Сеня, сколько моя бригада немцев свалила. Я, думаю, десяток-то свалила я их?!

   — Что там десяток, ты тыщу свалила! — загудела изба.

   — Правильно, Татьяна! Вот они, «катюши» наши... Ай да бригадир, — верное слово сказала! Ну и жена у тебя, Семён Иванович! Снайпер, а не жена!

Все одобрительно засмеялись. И Семён Иванович тоже довольно засмеялся. Он метнул искоса восхищенный взгляд на жену: уж очень она переменилась за эти годы, уж очень стала самостоятельная.

Семён Иванович недавно пришёл с фронта, он потерял левую руку. Всем своим существом он ещё весь там, где грохочут орудия, где идут сражения, говорит он только о фронте, о своём полку, с жаром, с вдохновением, и столько у него всякого накопилось рассказать, что, кажется, века для этого не хватит. Кто бы о чём ни заговорил, Семён Иванович усмехнётся загадочно и тут же жадно начинает рассказывать о войне.

Так и сегодня до полуночи шёл разговор о войне и хлебе и о том, что с немцами надо общими силами кончать, как ни труден и крут последний перевал, ведущий к победе, а Германию судить всем миром.


* * *

Утренний осенний туман окутал деревню Пруды. В тумане перекликались женские и мальчишеские голоса. Скрипели колёса. Слышался цокот копыт. И словно на тачанке пролетела красавица Зина Бирина, двадцатилетняя бригадирша 3-й бригады, самой удалой в колхозе «Советская деревня».

   — А ну, берегись! — крикнула она кому-то. — Ишь, туманище, чисто дымовая завеса!..

Молча провела свой отряд звеньевая Марья Михайловна Шерстнева, пожилая, домовитая и спокойная на вид. О ней рассказывают так: «Ох, уж эта Марья Михайловна! Молчком-молчком, тихо-тихо, а в соревновании всех опередит. Такие урожаи получает, что весь колхоз ахает».

Табунок подростков задержался на перекрёстке, о чём-то болтая и по-детски заливаясь смехом Из тумана выплыла шестидесятисемилетняя, но могучая Вера Степановна Чуслина, мать четырёх воинов, одна из самых боевых колхозниц.

   — Мужики, мужики, пошли пошли! — властно позвала она мальчишек и легонько подтолкнула их в спину.

...В колхозе «Советская деревня» царит небывало подъёмное настроение. Этот колхоз всю войну работал превосходно, получал высокие урожаи, сам был сыт и много хлеба давал фронту. В нынешнем году и жатва урожая, и обмолот, и хлебосдача прошли, как никогда, дружно. День и ночь не уходили с полей, с токов. К середине сентября прудовские колхозники уже вывезли хлеб и по госпоставкам и по натуроплате. Сто семнадцать тонн. Но колхозники решили сдать дополнительно в «Фонд победы» ещё пятьдесят семь тонн. От чистого сердца, от горячего желания помочь Родине, Красной Армии.


* * *

   — Женщины! Мы всё сделали, мы подчистую с государством рассчитались, все свои планы перевыполнили, но нужно будет, женщины, мы от своего каравая ломоть отрежем, только бы гниду эту навек истребить! Разве не понимаем мы этого, товарищи женщины!

   — Ну, да... Ну, так... Ну, так, так, неужели ж мы этого не понимаем, Зина! Ах, Зинушка! Зина, все мы это понимаем...

   — Говори, бригадир! Ах, бабоньки, какой это важный для нас разговор! Всё бы я, кажется, сделала, только скорей войне конец!

   — Женщины! Я всё сказала. Я думаю так, женщины: не придётся нам краснеть перед нашими прудовскими воинами, когда встречать их с фронта будем. Я кончила. Может, Иван Васильевич добавит!

Зина Бирина отошла в сторону и вытерла концами пёстренького платка разгоревшееся от волнения лицо.

Разговор о войне и хлебе был на току в сумерки, в минуту передышки. Молотили люцерну, золотую люцерну, вымолачивали из неё драгоценные семена. Лица женщин покрыла серая пыль, глаза от этого казались ещё крупней и ярче, а щёки пылали, как в лихорадке.

Иван Васильевич Сачков, председатель колхоза, уважаемый всеми колхозниками, сказал:

   — Зинаида вам скорую встречу с земляками сулит. И я полагаю, встреча эта не за горами. Когда? От нас с вами зависит, товарищи женщины, чтобы поскорее пришёл врагу конец. Вызнаете, как Красная Армия немца бьёт, а нам, стало быть, надо подмогнуть...

При последнем слове Иван Васильевич сделал рукой широкий, выразительный жест, словно схватил на вилы копну сена. Женщины понимающе закивали головами. Расправили затёкшие от усталости плечи, поднялись. Только одна из них уткнулась лицом в стог и расплакалась.

   — А мой не вернётся уж!..

Подошли к вдове девушки. Комсомолка Аня Волкова обняла её и горячо заговорила:

   — Марьюшка, не надо... Слышишь, Марьюшка? Не вернётся, ничего не поделаешь. Тяжело это... У Зины отец тоже не вернётся... Марьюшка, да ведь дети растут! Дети будут жить хозяевами. За чью жизнь он погиб, Марьюшка, за чьё счастье, скажи, ведь за их?

   — За их, — прошептала Марьюшка, поднимая заплаканное лицо.

И снова загудела машина на току...


* * *

«Мужики» после напряжённого трудового дня сидели на лавочке возле колхозного правления. Были они круглолицы, белобрысы, с вздёрнутыми по-детски носами. И важны необычайно. Ах, «мужики», «мужики», тринадцатилетние, чстырнадцатилетние, пятнадцатилетпие колхозные хозяева, о вас после войны будут сложены хорошие песни и написаны хорошие книги! Всё там будет рассказано — и как пахали и сеяли, и как убирали жатву, отвозили обозы с зерном, на которых полыхали красные стяги «Хлеб — фронту».

Коля Золин, Валя Рукин, Женя Фролов, Леонид Бирин и многие другие бок о бок со своими матерями соревнуются за высокие урожаи, за сверхплановую сдачу хлеба в фонд Красной Армии, в фонд победы. «Смерть Гитлеру!» — написал один из мальчишек на дуге вверенного ему коня.

Сейчас «мужики», разгорячённые разговором о хлебе и грядущей победе, вслух заглянули в будущее. Они мечтали о том, о чём особенно ярко мечтают все дети Советского Союза, — о последнем салюте: из каких пушек будут стрелять в этот день, и какие будут ракеты, и будет ли это во всех городах или только в Москве, и услышат ли эти победные залпы в деревне Пруды...

Мальчишки размахивали руками и говорили все вместе, перебивая друг друга. Руки у них были в ссадинах, голоса хрипловатые, немного простуженные на ветру. Пришли два деда и тоже стали мечтать, радостно щуря подслеповатые, слезящиеся глаза. Потом старые и малые поднялись и пошли проверять коней. Завтра везти в город последние пуды хлеба, приближающего победу.

Е. КОНОНЕНКО[68]

«Правда», 1944, 16 октября


КАРПАТСКИЕ БОГАТЫРИ

Остались за плечами наступающих русских солдат угрюмые вершины Прешовских гор, величественные скалы и отроги Лесистых Карпат, вечное гнездо буранов и метелей — Западные Бескиды. Во вновь освобождённых городах и селениях Чехословакии поднимаются национальные знамёна республики.

Дни освобождения неповторимы, картины встреч позабываемы.

Страна гор и лесов торжествует, встречая победоносные дивизии Советского Союза, великого друга славянских народов. Накрыты цветастыми скатертями столы, приготовлены кушанья и вина, певцы и музыканты с песнями встречают освободителей. Но не до шумного, весёлого застолья суровым воинам Карпат. Они благодарят взволнованных, гостеприимных хозяев прекрасной страны, крепко пожимают им руки и спешат дальше, по кровавым следам ещё не добитого фашистского зверя.

Узким, глубоким ущельем, над берегом вскрывшейся от внезапной оттепели буйной реки движутся колонны горных стрелков. Обтянутые цепями, громыхают колёса пушек, артиллеристы в боевых порядках пехоты идут на ратную встречу с врагом. Кромкой дороги тянется караван низкорослых лошадок, навьюченных боевым грузом и продовольствием.

В глубине ущелья с утра кипит упорный, не затихающий ни на минуту бой. Гитлеровцы цепко ухватились за высоты. Из-за каменных выступов скал перекрёстным огнём поливают они узкую карпатскую дорогу.

Глухо шумит, ломая лёд, река, мутные потоки и снежные обвалы срываются с круч. Ещё дымится взорванный мост через пропасть. Над головами солдат в вышине быстро пролетают редкие рваные облака, на вершине заледенелого утёса видны хмурые руины башен и стен древнего рыцарского замка.

Путь неимоверно труден. Погода меняется с каждым часом. Тёплый, весенний дождь переходит в снежную крупу, и в солнечный, ясный день вдруг врывается стылая, завывающая метель.

Вершины ущелья заняты врагом. Даже развалины замка фашисты приспособили для обороны. Там засели пулемётчики, прикрывая огнём обходные тропы горных высот.

К вечеру стало ещё холоднее. У костров, разведённых в укрытиях, бойцы поочерёдно сушили заледенелые портянки, отогревали ноги и жадно курили.

Капитан Сергей Самойлов, чубатый молодой кубанец, считал этот затянувшийся в ущелье бой обычным делом. Очень трудно воевать в Карпатах. Но и не первый бой ведёт батальон в таких местах. Пробивался везде и здесь пробьётся. Вот только мост не успели захватить — взорвал его враг.

Комбат придумывал такой ход, который заставил бы противника хоть на полчаса растеряться, — тогда подбодрились бы пехотинцы, заметно у ставшие от тяжёлого боя на дне этого глубокого каменного корыта.

За палаткой послышались шумный говор и бряцание оружия.

   — Товарищ капитан, сапёры горца привели! Требует командира, — доложил офицер охраны штаба, и вслед за тем в палатку, пригнувшись, вошёл высокий человек е вьющимися русыми волосами. Он был в узких рейтузах из расшитого войлока, и поверх вязаной телогрейки плотно облегала его широкие, крепкие плечи горская безрукавка, подбитая мехом.

Сняв шляпу, украшенную белым пером, горец низко поклонился капитану.

   — Я Владислав Раденский из селения Куделе. Народ в горах ждёт вас. Мы с утра слышим бой, но эти скалы пройти нелегко. Народ послал меня помочь вам. Я знаю, где пройти, у меня словацкое сердце!

В палатке командира завязалась душевная беседа. Ординарцы принесли в котелках горячий обед. Капитан открыл фляжку, угощая гостя с тон стороны хребта.

Холодная, непроглядная ночь опустилась над Карпатами, не переставая шёл липкий, мелкий снег, изредка вспыхивали ослепительно яркие ракеты и огни разрывов — они возникали то внизу, то на склонах гор. Временами с грохотом валились на дорогу каменные глыбы.

В эту ночь капитан Самойлов провожал на боевое задание штурмовой отряд. Старые, испытанные воины — сталинградцы и днепровцы, не раз прославлявшие своими подвигами боевое знамя полка, уходили в смелый и трудный горный поход.

Кому-то из них, может быть, не суждено будет вернуться к горячим, приветливым кострам родного батальона. Отобраны самые лучшие, верные, самые смелые. Молча и сурово стоят они. Строг и торжествен их плотный солдатский строй, точно вся необъятная Родина смотрит сейчас в прямые, открытые глаза этих полных отваги людей.

Карпатские солдаты — богатыри.

Рядом с лейтенантом Семёном Потошиным, командиром отряда, стоит словацкий крестьянин Владислав Раденский. Два острых ледоруба и альпийский канат покоятся на его широком плече. Всё проверено: выкладка, оружие, боевой запас. Сказаны последние слова. Капитан крепко пожал руку Потошина.

   — Ни пуха ни пера, прощай, Семён! Утром увидимся за горами!

Вполголоса прозвучала команда, и отряд ушёл в глухую темень гор.

Ущелье замерло. Только гневно гудела в полыньях снова схваченная морозом река да ветры свистели, срываясь с заснеженных вершин. По ребристому оврагу узкой тропой шли бойцы. Каждый шаг их был осторожен, каждое движение рассчитано, и даже дышали они размеренно, экономно, сберегая силы.

Подъём был трудный и опасный. Подтягивали на лыжах тяжёлые пулемёты; сумки с гранатами грузно оттягивали ремённые пояса.

Кончились заметённые снегом склоны, началась крутая, почти отвесная, заледенелая скала. Владислав Раденский поднимался первым. Острый ледоруб впивался в скалу. Придерживаясь за него, горец подтягивался и взмахивал вторым ледорубом. Медленно и упрямо, ступенька за ступенькой, поднимались в ночной темени за канатом проводника, помогая друг другу, солдаты. Связисты Качурин и Денисенко тянули провод. Им было особенно тяжело.

Часы подъёма казались вечностью, но вот подъём почти закончен. Чуть забрезжил рассвет, Владислав Раденский подал условный сигнал. Качурин передал сигнал вниз, и в ту же минуту ожило, загрохотало ущелье.

Появление русских на неприступной круче было неожиданным для противника. Его пулемёты и миномёты оказались бессильными. Завязалась ожесточённая схватка.

Старший сержант Степан Хорев, ротный запевала, вырвался далеко вперёд и, разгорячённый схваткой, не заметил, как гитлеровцы окружили его. Не выйти бы Хореву из смертельного кольца, не петь бы больше песен в родной роте, но тут пришёл на помощь русскому герою словацкий проводник. Со свистом взлетал тяжёлый стальной ледоруб. Великан горец размахивал им как игрушкой, выручая Степана Хорева из беды. Пуля сбила с Владислава Раденского шапку, русые волосы его разметались на ветру. По щеке струилась кровь.

   — Мы словацы, врагу погреб! — кричал он громовым голосом. («Погреб» по-словацки — «могила»).

   — По-огреб! — вторило горное эхо, разнося отзвук боевого клича карпатских славян.

Огнём шейного сердца добывал свою волю и встречал Красную Армию Владислав Раденский.

В жестокой схватке на вершине скалы штурмовой отряд Семёна Потошина сбил гитлеровский заслон. Теперь советские пулемёты и трофейное оружие били в спину отступающему врагу.

Путь батальону был открыт. По дну ущелья стремительно вёл своих бойцов капитан Сергей Самойлов, освобождая словацкую землю.

П. КУЗНЕЦОВ

«Правда», 1945, 15 марта


В СЕВЕРНОЙ НОРВЕГИИ

Горят деревни, хутора, посёлки Северной Норвегии, подожжённые фашистами. С высоких вершин скалистых гряд видят советские бойцы пламя пожарищ, отражаемых ровной гладью фиордов, и у всех, кто видит это пламя, одна мысль, одно стремление — вперёд!

Казалось бы, люди могли устать от трудных переходов, от ночёвок без костров под Полярной звездой, от секущих холодных ветров, от непрерывных боёв. Но с каждым днём становятся радостнее лица бойцов, всё больший подъём овладевает войсками, растёт их наступательный порыв.

По трём дорогам — из Никеля, из Петсамо, с юга — с непрерывными боями спешили вперёд советские части, наступая на Киркенес, порт и фабричный город Северной Норвегия, крупнейшую базу и опорный пункт врага.

На дорогах — разбитые машины со знаком горно-егерских дивизий. Около шоссе — столбы недостроенной подвесной дороги от Никеля до Киркенеса. По обочинам — трупы фашистов, и всюду запах гари, всюду дым пожарищ, и всюду сквозь дым спокойно и уверенно шагает вперёд наша заполярная пехота.

Противник оборонял северную дорогу с помощью береговых батарей Киркенеса. Чтобы зайти с фланга, нашим подразделениям требовалось переправиться через фиорд — 1700 метров. В дело вступили автомобили-амфибии. А вскоре во тьме осенней северной ночи появились два норвежских мотобота. Команды их — норвежские рыбаки — знаками пригласили бойцов к себе на борт. Советские воины не знали норвежского языка, норвежские рыбаки не знали русского, но сердца их бились в унисон, и они отлично поняли друг друга.

На маленьком мотоботе «Фрам» капитан Мортен Генсен — старик; на большом мотоботе «Фиск» капитан Турольф Пало — совсем ещё молодой парень. Но старые и молодые рыбаки работали, не отдыхая, всю ночь и весь день, доставляя через фиорд наших бойцов. Утром из-за мыса выскочил ещё один маленький мотобот и тоже немедля приступил к перевозке.

Рядом рвались снаряды и мины, с горы по фиорду гитлеровцы строчили из станковых пулемётов, но норвежские рыбаки продолжали своё дело. Когда я спросил у рыбака Перла Нильсена и Мортена Генсена, в чём они нуждаются, они в один голос ответили:

   — Дайте горючего, чтобы дальше работать!..

   — Они почти целиком переправили наш полк, — сказал капитан Артемьев. — Отличные ребята!

Жестоким был бой у переправы через Эльвенэсский фиорд. Гитлеровцы взорвали мосты и минировали подходы к ним. Снова появились амфибии. Ночью подразделения форсировали фиорд и высадились на западном берегу. Рота гвардии капитана Реклицкого немедленно бросилась вперёд, к городу. Стремительный рывок её был поддержан другими ротами батальона. Под огнём, от которого, казалось, закипала вода, амфибии перевезли несколько тысяч человек.

Город горел. В огне — бумажная фабрика, консервный завод, школы, баня, больница. От кварталов жилых домов остались только печи да трубы.

Ещё стреляли из-за углов вражеские автоматчики, когда на улице показалось несколько юношей и девушек в гражданской одежде, с повязками Красного Креста на рукавах. Они стали перевязывать наших раненых бойцов. Через час я встретил двоих из них: Гаральда Стаугнера и Одда Антонсена. Они повели нас в бомбоубежище. Пройдя катакомбы, мы вошли в уютную комнату. Здесь было до двадцати юношей и девушек.

   — Мы прятались тут во время боёв. Ждали русских. Мы решили вам помогать, — говорит Гаральд Сгаугнер.

   — А где остальные жители Киркенеса?

   — Спрятались в большом туннеле в горах. Несколько тысяч человек. Теперь они скоро выйдут!

Эти юноши и девушки хотят сфотографироваться обязательно рядом с нашими танками. К танкам же подходят две женщины в косынках. Обе говорят по-русски; оказывается, наши, угнанные гитлеровцами.

   — Фашисты бросили нас в концлагерь, но удалось убежать и спрятаться в бункере. Мы ждали вас — и дождались!

Геннадий ФИШ[69]

«Правда», 1944, 27 октября


БУДАПЕШТСКИЕ БОИ

Когда автоматчик Маркелов добежал до угла набережной и увидел там родную противотанковую пушку, не раз спасавшую положение в уличных боях, и около неё знакомых ребят-артиллеристов, он перевёл дух, повесил автомат на грудь и почувствовал радостное облегчение. Поджидая товарищей, присел на крыльцо.

   — В баньку бы теперь! — мечтательно сказал он самому себе.

Минувшей ночью Маркелов, прижимаясь к холодным камням мостовой, вместе с другими бойцами полз к пятиэтажному дому. Оттуда хлестал пулемёт, и алые длинные очереди высекали из камней искры. Бойцы ворвались в дом. В тёмном коридоре Маркелов неожиданно столкнулся с гитлеровцем, полоснул его огнём и, перескочив через труп, бросился дальше... Сейчас, когда он вспоминал об этом, события прошедшей ночи казались ему давнишними. Над городом стоял погожий, ясный день. После сырой и пасмурной недели солнце светило как-то особенно ярко.

Маркелов ещё не знал, что очищение Пешта фактически завершено, что наши части, штурмовавшие городские кварталы с трёх различных направлений, соединились на набережной. Но когда из-за реки, из Вуды, донёсся глухой раскат и на льду Дуная грохнул разрыв снаряда, Маркелов солдатским чутьём угадал положение дел. Ему сразу вспомнилась утренняя встреча с пожилым незнакомым автоматчиком, который, возвращаясь с набережной, на ходу бросил:

   — Выбили фашистов — теперь они из Буды по этой стороне бьют!..

Тем временем у командира полка собирались комбаты. Вошёл высокий, сухощавый капитан Деревянко, командир второго батальона, который особенно отличился в уличных боях. Капитану Деревянко меньше других попадало от командира полка, и остальные комбаты относились к нему с напускной, шутливой завистью.

Ввалился, запнувшись о порог, командир батальона майор Полежаев. Увидев Деревянко, майор шагнул к нему, и они крепко обнялись. Не виделись двое суток. Для уличного боя, где каждый ходит по грани жизни, — срок немалый. За эти сорок восемь часов не стало весёлого, храброго командира Семёна Хамчука, которого оба — и Полежаев и Деревянко — хорошо знали. Во время штурма одного из домов, когда Хамчук только что бросил гранату в окно и первым собирался ворваться внутрь здания, из переулка внезапно выполз вражеский бронетранспортёр и открыл огонь в упор. Хамчук упал у подъезда. Трое бойцов, рискуя жизнью, вынесли его из-под огня, и он умер у них на руках.

Ровно к 14 часам все командиры были в сборе. Полковник Кротов прошёл к столу, поздоровавшись с офицерами. Командир полка — волжанин, крепкий, широкоплечий. Он уже не молод: годы и суровые испытания наложили печать на его лицо, но седины нет. Из-под крутого лба смотрят умные, пристальные глаза, во взгляде которых отражается большая сила воли. Несгибаемый русский человек, прошедший путь великого похода от Волги до Дуная...

К присевшему за стол полковнику наклонился, что-то докладывая, удивительно похожий на него младший лейтенант.

   — Вот воюю вместе с сыном, — сказал нам полковник. — Восемнадцать лет, окончил десятилетку, работает у меня переводчиком.

Сын был в отца — крепкий, мужественный, на груди красная нашивка — видел смерть лицом к лицу.

Открыв совещание, полковник предоставил слово капитану Деревянко.

   — Наш батальон, — говорит капитан, — очистил семьдесят три квартала. В Пеште мы прошли большую и серьёзную школу, которая пригодится в будущих сражениях. У батальона не было достаточного опыта уличных боёв. Мы не умели маневрировать в городе, привыкли воевать на поле: видишь цель — поражаешь. Но, к чести офицеров и солдат, нужно сказать, что уже на третий-четвёртый день бойцы освоили ближний гранатный бой и важность скрытного, внезапного подхода к цели. Наше продвижение стало быстрее, а потери — меньше. 828-й объект — завод, превращённый врагом в опорный пункт, — был взят по всем правилам искусства. Вначале справа и слева мы овладели двумя кварталами, затем сомкнулись, лишив противника поддержки извне. Потом коротким, решительным штурмом разгромили окружённый пункт.

Выступает майор Полежаев:

   — Я четвёртый год на войне. Участвовал во многих сражениях. До сих пор думал, что самая сложная форма боя — встречный бой. Теперь, после Пешта, скажу, что нет ничего труднее уличного боя. Кто прошёл через это, тот прошёл огонь, воду и медные трубы, и больше для него ничто не страшно.

Рассказав о строении и составе штурмовых групп, о лучших тактических приёмах и о героях уличных боёв, майор Полежаев обратился к командиру полка:

   — Товарищ полковник, батальон готов к выполнению любого задания...

Совещание длилось три часа. В заключение выступил полковник. Подробно проанализировав действия батальонов, он разорвал конверт, запечатанный сургучной печатью, и вынул оттуда тоненький листик.

   — Сверить время... 17.15. Слушайте боевой приказ...


* * *

Удар на Буду, последний оплот врага, начался в 12 часов ночи. К берегу Дуная бойцы шли цепочкой, перепрыгивая через лужи талого снега. Заметив, что у переднего маскхалат волочится по лужам, автоматчик Маркелов крикнул ему: «Подогни подол!» — за что ему сразу же попало от взводного. На берегу было оживлённо и людно. Командир полка подходил то к одной, то к другой группе бойцов, проверяя боеприпасы и орудия, шутил и напутствовал.

Потом прибыл командир дивизии. Узнав, что на случай, если тронется Дунай, у сапёров припасено поблизости полкилометра готового к сборке моста, он выразил удовлетворение:

   — Молодцы!

Маркелов ещё раз услышал голос командира дивизии, когда вступил на лёд:

   — Вперёд, орлы! Вперёд на Буду!

Противоположный берег тонул в белёсой мгле, и, сколько ни шли, он всё казался далёким. А идти было трудно. Лёд застыл крупной крошкой, и ноги скользили, но самым неприятным казалось то, что противник молчал, и эта тишина, была загадочной и зловещей. Маркелов тоже думал, как все в эти минуты: «Видит или не видит?»

У полыньи их встретили сапёры Гончарук, Хатинскии, Шорин и другие, уже побывавшие на той стороне.

   — Ну как? — спросил кто-то сапёров.

Маркелов напряг слух, пытаясь уловить, что они скажут насчёт противника.

   — Там лёд крепче, — коротко и деловито ответил сапёр.

Внезапно вражеский берег озарился сотнями вспышек. Одновременно ударила артиллерия с нашего берега. На каждую амбразуру противника приходилась наша пушка, ещё с вечера пристрелянная к цели и оставленная на ночь с точной наводкой. Всё сразу заполнилось привычной обстановкой боя, и Маркелову стало легче. Инстинктивно пригибаясь под огневыми трассами, он следом за другими бежал к переправе, которую сами бойцы доделывали через широкую полынью. Бросали щит. Прыгали на него, ставили следующий, скрепляли. Всё это делалось ловко и быстро. Каждый понимал, что от быстроты зависит его собственная жизнь, жизнь товарищей и успех дела.

Маркелов до рези в глазах всматривался в темноту, стараясь разглядеть огромный бык моста, в котором, как говорил командир роты, гитлеровцы устроили трёхэтажное укреплённое гнездо. Бык находился справа, наверное, и оттуда стреляли так же, как с берега, но непроглядная темень скрывала его, и он слипался со всей линией вражеской обороны. Наконец несколько голосов сразу закричало:

   — Вон он! Ура-а-а!

Маркелов, стреляя на ходу, обогнал нескольких бойцов и в числе первых достиг лестницы мостового быка. На одной из площадок он бросил в амбразуру гранату и затем, прижавшись к стенке, хотел вставить в автомат новый диск. В эту минуту скрипнула дверка, из щели высунулся автомат и за ним показался гитлеровец. Схватившись обеими руками за раскалённый ствол его автомата, Маркелов что было силы рванул оружие к себе, а фашиста ударил ногой в живот. Коротко вскрикнув, тот полетел вниз головой на острые льдины.

Вторая группа бойцов штурмовала мостовой бык с другой стороны, а третья блокировала подходы к нему с запада. Это был сильный опорный пункт противника со множеством огневых средств, укрытых в бетоне трёхметровой толщины. Никаким огнём нельзя было выбить оттуда гитлеровцев, но наши пехотинцы сделали своё дело: после часа ожесточённой борьбы на площадках и этажах вражеская крепость пала.

К рассвету передовые подразделения зацепились за западный берег Дуная, захватив траншеи и большой каменный гараж.

В 8 часов утра, когда в Буду не было ещё доставлено ни одной пушки с нашего берега, случилось самое страшное: тронулся Дунай и, как щепку, снёс построенный за ночь мост. Это весьма обрадовало противника. Вывалив из парка с двумя самоходками, изрыгавшими огонь, гитлеровцы пошли в контратаку.

В стене гаража был пролом, сквозь который виднелась лестница. Оглянувшись случайно в ту сторону, Маркелов заметил знакомую широкоплечую фигуру в жёлтой кожанке: по лестнице спокойно поднимался полковник. Никто не знал до этой минуты, что он здесь, никто не видел, как он переправился через Дунай.

   — Полковник с нами! — понеслось из траншеи в траншею.

В наступавшей вражьей цепи стали различаться отдельные фигуры. Справа от Маркелова заработал пулемёт. Бронебойщик Вербицкий, изготовив к бою противотанковое ружьё, прищурил глаз, взглянул на самоходки и не спеша стал крутить цигарку.

   — Дистанция ещё не та. Не бойсь, ребята, покурю — и всё в порядке.

«Покурю — и всё в порядке» — это была его любимая поговорка. Он никогда не торопился и бил без промаха. «Основательный человек», — говорили о нём товарищи. Когда первая самоходка показалась на перекрёстке дорог, Вербицкий отбросил цигарку и прицелился. В шуме боя Маркелов не слышал его выстрела, но увидел результат: подбитое самоходное орудие вздрогнуло и застыло на месте.

До середины дня на плацдарме было отбито три контратаки. Затем с восточного берега на лодках были доставлены пушки, и настал момент, когда пулемётный расчёт Ткаченко выполнил то, что задумал: фашисты, выбитые из домов и траншей, кинулись к парку, и там их встретил убийственный огонь пулемёта. Добрая сотня вражеских солдат полегла здесь под меткими очередями Ткаченко.

Так шли уличные бои в Буде.

Вчера мы встретили Маркелова, Ткаченко и Вербицкого в совершенно неожиданной обстановке: захлёбываясь от удовольствия, они купались в спортивном бассейне Буды. Вынырнув из воды, Маркелов задорно крикнул:

   — А банька-то получилась что надо!

П. СИНЦОВ

«Правда», 1945, 16 февраля


ПУШКИ БОЛЬШЕ НЕ СТРЕЛЯЮТ

Восьмого мая тысяча девятьсот сорок пятого года Человечество вздохнуло свободно.

Гитлеровская Германия поставлена на колени.

Война окончена.

Победа.

Что может быть сильнее, проще и человечнее этих слов!

Шли к этому дню долгой дорогой. Дорогой борьбы, крови и побед. Мы ничего не жалели.

И вот он, вот этот день: Берлин в дымке, солнце над Темпельгофским аэродромом и высокое небо над головою — ждём появления самолётов в нём.

Амфитеатром расположился огромный аэропорт. Его ангары разбомблены, здания сожжены. На бетонированном поле ещё валяются разбитые «юнкерсы», под ногами — холодные, мёртвые осколки бомб. Это поле — поле боя. Оно как весь наш путь — путь боёв и побед.

Ровно в 12 часов 50 минут один за другим стремительно, красиво, словно линия, подымаются в небо наши истребители. Они делают круг над аэродромом и уходят на запад, навстречу самолётам союзников. Спустя полчаса с аэродрома в городе Стендаль подымаются пять «дугласов» и берут курс на восток. Почётным эскортом сопровождают их наши истребители. Два из них впереди.

В 14 часов на Темпельгофский аэродром в Берлине прибывают представители командования Красной Армии во главе с генералом армии В. Д. Соколовским. Затем в небе появляются «Дугласы» с американскими и английскими опознавательными знаками. Самолёты снижаются и вот уже бегут по бетонной дорожке.

Из самолётов выходят глава делегации Верховного командования экспедиционных сил союзников главный маршал авиации Артур В. Теддер, за ним генерал Карл Спаатс, адмирал Гарольд Бэрроу, офицеры английской и американской армии и флота, корреспонденты газет и кинооператоры.

Генерал армии В. Д. Соколовский здоровается с главой делегации союзников и представляет ему начальника гарнизона и коменданта Берлина генерал-полковника Н. Э. Берзарина, генерал-лейтенанта Ф. Е. Бокова. Крепкие рукопожатия. Встреча союзников и победителей.

Из другого самолёта выходят представители гитлеровского командования во главе с генерал-фельдмаршалом Кейтелем. Они идут молча и хмуро. Они в своих генеральских мундирах, при орденах и крестах. Высокий, худой Кейтель изредка поворачивает голову в сторону — там, в дымке, Берлин. Проходят к машинам, ожидающим их...

А по бетонным дорожкам аэропорта, мимо молодцеватого почётного караула советских воинов, идут победители — советские, американские, английские генералы и офицеры. Развеваются флаги союзных держав. Оркестр играет гимны. Церемониальным маршем, крепко вколачивая шаги в бетон, маршируют русские воины. До чего же солнечно сейчас на душе у каждого!


* * *

Все чувствуют величие момента. Каждый понимает, что присутствует при акте, определяющем судьбу поколений. Глава делегации Верховного командования экспедиционных сил союзников главный маршал авиации Артур Теддер произносит перед микрофоном речь:

   — Я являюсь представителем верховного главнокомандующего Эйзенхауэра. Он уполномочил меня работать на предстоящей конференции. Я очень рад приветствовать советских маршалов и генералов, а также войска Красной Армии. Особенно рад, потому что я приветствую их в Берлине. Союзники на Западе и Востоке в результате блестящего сотрудничества проделали колоссальную работу. Мне оказана большая честь передать самое тёплое приветствие с Запада Востоку.

Начальник почётного караула полковник Лебедев сообщает эти слова воинам караула и провозглашает:

   — За нашу победу — ура!

Могучее «ура!» победителей гремит в поверженном Берлине.

Затем члены делегаций и все присутствующие на аэродроме отправляются в Карлсхорст — пригород Берлина, где должен быть подписан акт о безоговорочной капитуляции германских вооружённых сил. Путь лежит через весь Берлин — через разрушенный, побеждённый Берлин, через Берлин, штурмом взятый нашими войсками.

Поток машин несётся по улицам. Дорога расчищена, но на тротуарах лежат груда битого кирпича и мусора. Победители едут по Берлину. На перекрёстках молча стоят жители города. Победители мчатся по Берлину, и вслед за ними следуют, побеждённые гитлеровские генералы, которые должны подписать капитуляцию. О чём думают они сейчас, проевшая по, улицам Берлина? Вспоминают ли плац-парады или последние дни крушения? Они посеяли ветер и теперь пожинают бурю.

Машины проходят под воздвигнутой нашими бойцами аркой Победы. Над ней гордо развеваются три флага и надпись: «Красной. Армии — слава!» Поток машин проносится под аркой. Мелькают улицы, развалины, люди.

Вот наконец Карлсхорст. Этот, берлинский пригород сегодня на наших глазах вошёл в историю. Здесь могила, гитлеровской Германии, здесь конец войне. Всё здесь принадлежит, истории. И это здание бывшего военно-инженерного училища, в котором состоится подписание акта капитуляции. И этот зал, офицерской столовой, эти четыре флага на стене — советский, американский, английский и французский — символ боевого, сотрудничества. И эти столы, покрытые серо-зелёным сукном, и все минуты этого короткого, но преисполненного глубокого волнения, и смысла заседания — всё это принадлежат истории. Хочется, запечатлеть каждую минуту.

В зал входят Маршал Советского Союза Г. К.. Жуков, главный маршал британской авиации Артур В. Теддер, генерал Спаатс, адмирал Гарольд Бэрроу, генерал Делатр де Тассиньи и члены советской, американской, английской и французской делегаций.

Историческое заседание начинается. Оно очень недолго продолжается, не много людей, присутствует, в зале, не много слов произносится. Но за этими словами — долгие годы войны. Маршал Г. К. Жуков на русском языке, а затем главный маршал авиации Артур В. Теддер на английском объявляют, что для принятия условий безоговорочной капитуляции пришли уполномоченные верховного командования.

   — Пригласите: сюда, представителей германского верховного командования, — говорит маршал Жуков дежурному офицеру.

В зал входят гитлеровские генералы. Впереди генерал-фельдмаршал Кейтель. Он идёт, стараясь сохранить достоинство и даже гордость. Поднимает перед собой свой фельдмаршальский жезл, и тут же опускает его. Он хочет быть картинным: в своём позоре, но дрожащие пятна проступают, на его лице. Здесь, в Берлине, сегодня его последний «плац-парад». Вслед за ним: входят генерал-адмирал фон Фридебург и генерал-полковник Штумпф. Они садятся за отведённый им в стороне стол. Сзади них адъютанты. Маршал Жуков и главный маршал авиации Теддер объявляют:

   — Сейчас предстоит подписание акта о безоговорочной капитуляции.

Кейтель кивает головой.

   — Да, да, капитуляция.

   — Имеют ли они полномочия германского верховного: командования для подписания акта капитуляции?

Кейтель предъявил полномочия. Документ подписан пресс-адмиралом Деницем, уполномочивающим генерал-фельдмаршала Кейтеля подписать акт безусловной капитуляции.

   — Имеют ли они на руках акт капитуляции, познакомились ли с ним, согласны ли его подписать? — спрашивают маршал Жуков и маршал Теддер.

О капитуляции, только о капитуляции — полной, безоговорочной, безусловной — идёт речь в этом зале.

   — Да, согласны, — отвечает Кейтель.

Он разворачивает папку с документами, вставляет монокль в глаз, берёт перо и собирается подписать акт. Его останавливает маршал Жуков.

   — Я предлагаю представителям главного немецкого командования, — медленно произносит маршал Жуков, — подойти сюда к столу и здесь подписать акт.

Он показывает рукой, куда надо подойти фельдмаршалу.

Кейтель встаёт и идёт к столу. На его лице багровые пятна. Глаза слезятся. Он садится за стол и подписывает акт о капитуляции. Кейтель подписывает все экземпляры акта. Это длится несколько минут. Все молчат, только трещат киноаппараты. В этом зале сейчас нет равнодушных людей, нет равнодушных и во всём человечестве и тем более — в Советском Союзе. Это на нас обрушилась войной гитлеровская военная машина. Наши города жгли, наши ноля топтали, наших людей убивали, у наших детей хотели украсть будущее.

Сейчас в этом зале гитлеровцев поставили на колени. Это победитель диктует свою волю побеждённому. Это человечество разоружает зверя.

Фельдмаршал Кейтель подписал капитуляцию. Он встаёт, обводит взглядом зал. Ему нечего сказать, он ничего и не ждёт. Он вдруг улыбается жалким подобием улыбки, вынимает монокль и возвращается к своему месту. Но прежде чем сесть, он снова вытягивает перед собой свой фельдмаршальский жезл, затем кладёт его на стол. Акт о капитуляции подписывают адмирал флота фон Фридебург, генерал-полковник Штумпф.

Всё это происходит молча, без слов. Слов уже не надо. Все нужные слова сказали Красная Армия и армии наших союзников. Теперь это только безусловная, безоговорочная капитуляция. Больше от гитлеровцев ничего не требуется. Немецкие уполномоченные молча подписывают акт. Затем акт подписывают маршал Г. К. Жуков и главный маршал авиации Артур В. Теддер. Вот подписывают акт также свидетели — генерал Спаатс и представитель французской делегации генерал Делатр де Тассиньи.

Члены немецкой делегации могут покинуть зал.

Гитлеровские генералы встают и уходят из зала — из истории. Все присутствующие на этом историческом заседании радостно поздравляют друг друга с победой. Война окончена.

Победа! Сегодня человечество может свободно вздохнуть. Сегодня пушки не стреляют...

«Правда», 1945, 9 мая

Б. ГОРБАТОВ, М. МЕРЖАНОВ[70]


РЕКОМЕНДУЕМАЯ ЛИТЕРАТУРА

ДОКУМЕНТЫ И МАТЕРИАЛЫ

КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. 8-е изд. Т. 6. — М.: Политиздат, 1971.

Коммунистическая партия в Великой Отечественной войне (июнь 1941—1945 гг.). Документы и материалы. — М.: Политиздат, 1970.

Никто не забыт, и ничто не забыто. 1941—1945. Сборник документов и материалов. — М.: Просвещение, 1970.

Огненные годы. Документы и материалы об участии комсомола в Великой Отечественной войне. — М.: Молодая гвардия, 1971.

Партизанское движение в годы Великой Отечественной войны Советского Союза (1941—1945). Сборник документов и материалов. Вып. 1—3. — М.: Изд. Моек, ун-та, 1969, 1982.

Переписка Председателя Совета Министров СССР с президентом США и премьер-министрами Великобритании во время Великой Отечественной войны, 1941—1945 гг. Т. 1—2. — М.: Политиздат, 1976.

Совершенно секретно! Только для командования! Стратегия фашистской Германии в войне против СССР. Документы и материалы. — М.: Наука, 1967.

Сообщения Советского Информбюро. Т. 1—8. — М.: Совинформбюро, 1944—1945.

Тегеран — Ялта — Потсдам. Сборник документов. — М.: Международные отношения, 1971.


ВОСПОМИНАНИЯ УЧАСТНИКОВ ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ

Баграмян И. X. Мои воспоминания. — Ереван: Айастан. 1980.

Батов П. И. В походах и боях. — М.: Воениздат, 1974.

Белобородов A. П. Всегда в бою. — М.: Воениздат, 1979.

Василевский А. М. Дело всей жизни. — М.: Воениздат, 1984.

Егоров М. А., Кантария М. В. Знамя Победы. Бой первый — бой последний. — М.: Молодая гвардия, 1975.

Жуков Г. К. Воспоминания и размышления. В 3-х т. — М.: Изд-во АПН, 1983.

Конев И. С. Записки командующего фронтом,1943—1945. — М.: Воениздат, 1982.

Крылов Н. И. Огненный бастион. — М.: Воениздат, 1973.

Кузнецов Н. Г. Курсом к победе. — М.: Воениздат, 1975.

Лелюшенко Д. Д. Москва — Сталинград — Берлин — Прага. Записки командарма. — М.: Наука, 1975.

Мерецков К. А. На службе народу. — М.: Воениздат, 1983.

Мержанов М. И. Так это было: Последние дни фашистского Берлина. — М.: Политиздат, 1983.

Москаленко К. С. На Юго-Западном направлении: Воспоминания командарма. Кн. 1—2. — М.: Воениздат, 1979.

Плиев И. А. Через Гоби и Хинган. — М.: Воениздат, 1965.

Рокоссовский К. К. Солдатский долг: Воспоминания. — Минск: Беларусь, 1984.

Свобода Л. От Бузулука до Праги. — М.: Воениздат, 1969.

Чуйков В. И. От Сталинграда до Берлина. — М.: Воениздат, 1980.

Шатилов В. М. Знамя над рейхстагом. — М.: Воениздат, 1975.

Штеменко С. М. Генеральный штаб в годы войны. Кн. 1—2. — М.: Воениздат, 1975, 1981.


ИСТОРИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ

Аморт Ч. СССР и освобождение Чехословакии. — М.: Прогресс, 1976.

Внотченко Л. Н. Победа на Дальнем Востоке. — М.: Воениздат, 1971.

Воробьёв Ф. Д. и др. Последний штурм. Берлинская операция 1945 г., 2-е изд. — М.: Воениздат, 1975.

Вторая мировая война. Краткая история. — М.: Наука, 1984.

Деборин Г. А., Тельпуховский Б. С. Итоги и уроки Великой Отечественной войны: — М.: Мысль, 1975.

История Великой Отечественной войны Советского Союза. 1941—1945. В 6-ти т. — М.: Воениздат, 1960—1965.

Козлов Н. Д., Зайцев А. Д. Сражающаяся партия. — М.: Воениздат, 1980.

Колтунов Г. А., Соловьёв Б. Г. Огненная дуга. — М.: Воениздат, 1973.

Корсунь-Шевченковская битва. — Киев: Политиздат Украины, 1983.

Куманев Г. А. 1941—1945: Краткая история, документы, фотографии. 2-е изд. — М.: Политиздат, 1983.

Моргунов П. А. Героический Севастополь. — М.: Наука, 1979.

Москва — город-герой. — М.: Воениздат, 1978.

Муриев Д. 3. Провал операции «Тайфун». — М.: Воениздат, 1972.

Освободительная миссия Советских Вооружённых Сил во второй мировой войне. — М.: Политиздат, 1974.

Самсонов А. М. Вторая мировая война. Очерк важнейших событий. М.: Наука, 1985.

Советский Союз в годы Великой Отечественной войны 1941—1945, 2-е изд. — М.: Наука, 1985.

Шумилов Н. Д. В дни блокады. — М.: Мысль, 1977.

Яковлев Н. Н. 19 ноября 1942. — М.: Молодая гвардия, 1979.


ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА

Адамович А., Гранин Д. А. Блокадная книга. — М.: Советский писатель, 1982.

Акулов И. И. Крещение: Роман. — М.: Воениздат, 1978.

Ананьев А. А. Танки идут ромбом: Роман. — М.: Современник, 1975.

Андреев А. Д. Очень хочется жить: Повесть; Берегите сердце: Роман; Прыжок: Повесть. — М.: Молодая гвардия, 1977.

Ардаматский В. И. «Сатурн» почти не виден...: По весть. — М.: Московский рабочий, 1981.

Астафьев В. П. Где-то гремела война: Повести и рассказы. — М.: Современник, 1975.

Баруздин С. А. Само собой: Из жизни Алексея Горскова: Повесть. — М.: Художественная литература, 1983.

Барышев М. И. Листья на скалах: Роман, повести. — М.: Воениздат, 1983.

Бек А. А. Волоколамское шоссе: Роман. — М.: Советский писатель, 1981.

Беляев А. П. Обратный путь: Повесть. — М.: Московский рабочий, 1982.

Березко Г. С. Дом учителя: Роман. — М.: Воениздат 1976.

Блинов А. Д. Наследство: Роман. — М.: Воениздат, 1978.

Богомолов В. О. Момент истины: Избранное. — М.: Художественная литература, 1981.

Бондарев Ю. В. Батальоны просят огня. — Последние залпы: Повести. — М.: Художественная литература, 1966.

Бондарев Ю. В. Горячий снег: Роман. — М.: Современник, 1980.

Бондарев Ю. В. Тишина: Роман. — М.: Известия, 1983.

Бубенцов М. С. Белая берёза: Роман. — М.: Известия, 1978.

Быков В. Дожить до рассвета: Повести. — М.: Известия, 1979.

Быков В. Пойти и не вернуться: Повести. — М.: Советский писатель, 1980.

Васильев Б. Л. А зори здесь тихие...: Повесть; Не стреляйте в белых лебедей; В списках не значился: Романы. — Л.: Лениздат, 1980.

Васильев А. С. Песнь о Перемышле: Повести. — М.: Изд-во ДОСААФ, 1981.

Вершигора П. П. Люди с чистой совестью. — Киев: Политиздат Украины, 1982.

Виноградов И. И. Потери — один человек...: Повести. — М.: Воениздат, 1976.

Воробьёв Е. 3. Незабудка: Повести. Рассказы. — М.: Известия, 1977.

Гончар О. Знаменосцы: Роман-трилогия. — Киев: Весёлка, 1983.

Горбатов Б. Л. Непокорённые: Повесть. — М.: Художественная литература, 1975.

Горчаков О. А. Внимание: чудо-мина!: Повесть. — М.: Советская Россия, 1973.

Грибачёв Н. М. Здравствуй, комбат!: Повесть и рассказы. — М.: Воениздат, 1982.

Долматовский Е. А. Зелёная брама. — М.: Художественная литература, 1983.

Залка М. Осада: Роман. — М.: Воениздат, 1983.

Землянский А. Ф. Пульс памяти: Роман. — М.: Советский писатель, 1979.

Злобин А. П. Только одна нуля: Роман. — М.: Московский рабочий, 1982.

Казакевич Э. Г. Весна на Одере: Роман. — М.: Современник, 1975.

Казакевич Э. Г. Звезда: Повесть. — М.: Советская Россия, 1981.

Карастоянов А. С Красными эскадронами: Повесть. — М.: Воениздат, 1980.

Кешоков А. Т. Сломанная подкова: Роман. — М.: Молодая гвардия, 1978.

Клипель В. И. Медвежий вал: Роман. — Хабаровск. Кн. изд-во, 1976.

Кныш Г. А. Прицел: Роман. — М.: Советский писатель, 1981.

Кожевников В. М. В полдень на солнечной стороне: Роман. — М.: Воениздат, 1976.

Кожухова О. К. Тридцать лет и три года: Избранные произведения. В 2-х т. — М.: Молодая гвардия, 1977.

Колосов М. М. Три круга войны: Повесть. — М.: Советский писатель, 1981.

Кондаков А. А. Угол возвышения: Роман и повесть. — М.: Современник, 1980.

Котенев А. Я. На солках Маньчжурии: Роман, повесть. — М.: Воениздат, 1980.

Крутилин С. А. Апраксин бор: Роман в 3-х кн. — М.: Молодая гвардия, 1978.

Кузьмичёв А. П. Юго-Запад: Роман. — М.: Воениздат, 1983.

Кучер В. С. Черноморцы: Роман. — М.: Советский писатель, 1976.

Лобачёв М. А. Дорогой отцов: Роман. — Волгоград: Нижн.-Волж. кн. изд-во, 1982.

Марков Г. М. Моя военная пора: Повести и рассказы. — М.: Воениздат, 1980.

Марченко А. Т. Звездочёты: Роман. — М.: Современник, 1979.

Миронов А. Е. Ледовая одиссея; Через тысячу смертей: Повести. — Минск, 1978.

Муратов В. В. Перевал: Роман. — М.: Воениздат, 1980.

Нагибин Ю. М В апрельском лесу: Повести и рассказы. — М.: Воениздат, 1974.

Нагишин Д. Д. Созвездие Стрельца: Роман. — М.: Советская Россия, 1982.

Носов Е. й. Усвятские шлемоносцы: Новости и рассказы. — Л.: Лениздат, 1982.

Орлов В. Б. Судьба — солдатская: Роман. — М.: Воениздат, 1976.

Падерин И. Г. Когда цветут камни: Роман. — М.: Советская Россия, 1979.

Першин А. Н. Смерч: Роман. — М.: Московский рабочий, 1978.

Петров В. П. Единая параллель: Роман. — М.: Воениздат, 1981.

Пиляр Ю. Е. Забыть прошлое: Повести, роман. — М.: Современник, 1980.

Полевой Б. Н. Золото: Роман. — М.: Советский писатель, 1980.

Полевой Б. Н. Повесть о настоящем человеке; Доктор Вера: Повести. — Л.: Лениздат, 1980.

Полянский А. Ф. Путь на Кайхэн: Роман. — М.: Воениздат, 1982.

Распутин В. Г. Живи и помни: Повесть. — М.: Советский писатель, 1980.

Росляков В. П. Один из нас: Повесть, роман. — М.: Воениздат, 1981.

Светина Т. Дорогами ветров: Роман. — М.: Воениздат, 1971.

Свиридов Г. И. Стоять до последнего: Роман. — М.: Московский рабочий, 1980.

Свистунов И. И. Всё равно будет май: Роман. — М.: Воениздат, 1979.

Сизоненко А. А. Была осень: Роман. — М.: Советский писатель, 1983.

Симонов К. М. Живые и мёртвые: Роман в 3-х кн. — М.: Художественная литература, 1976—1977.

Симонов К. М. Так называемая личная жизнь. (Из записок Лопатина): Роман в 3-х повестях. — М.: Московский рабочий, 1981.

Смирнов О. П. Северная корона: Роман. — М.: Воениздат, 1981.

Соболев Л. С. Морская душа: Повесть, рассказы, очерки. — М.: Воениздат, 1977.

Соколов В. Д. Вторжение: Роман. — М.: Московский рабочий, 1972.

Соколов В. Д. Крушение: Роман. — М.: Московский рабочий, 1974.

Соколов В. Д. Избавление: Роман. — М.: Московский рабочий, 1979.

Сотников И. В. Свет всему свету: Роман-хроника. — М.: Воениздат, 1972.

Стаднюк И. Ф. Война: Роман. Кн. 1—3. — М.: Воениздат, 1982.

Твардовский А. Т. Василий Тёркин. Книга про бойца. — М.: Советский писатель, 1970.

Трапезников В. Н. Правое дело: Повесть. — М.: Современник, 1982.

Устьянцев В. А. Солёная купель: Роман. — М.: Современник, 1979.

Федин К. А. Костёр: Роман. — М.: Советский писатель, 1978.

Холендро Д. М. Плавни: Повесть, рассказы. — М.: Молодая гвардия, 1983.

Xофе Г. Заключительный аккорд: Роман. — Воениздат, 1976.

Цветов Я. Е. Синие берега: Роман. — М.: Художественная литература, 1982.

Шевцов И. М. Бородинское поле: Роман. — М.: Воениздат, 1981.

Шевцов И. М. Набат: Роман. — М.: Современник, 1978.

Шевцов И. М. Семя грядущего; Среди долины ровный...: Романы. — М.: Московский рабочий, 1969.

Шолохов М. А. Они сражались за Родину: Главы из романа; Наука ненависти: Рассказ; Судьба человека: Рассказ. — М.: Воениздат, 1983.

Ярочкин Б. П. Огненная купель: Роман. — Волгоград: Ниж-Волж, кн. изд-во, 1981,


Примечания

1

Ленд-лиз — система передачи США взаймы или в аренду вооружения, боеприпасов, стратегического сырья, продовольствия другим странам — союзницам по антигитлеровской коалиции.

(обратно)

2

Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 34, с. 93.

(обратно)

3

Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 38, с. 315.

(обратно)

4

Беляев Владимир Павлович (род. в 1909 г.) — русский советский писатель, лауреат Государственной премии (1952 г.), автор трилогии «Старая крепость» — об увлекательных приключениях подростков в годы гражданской войны, о деятельности первых комсомольцев. Рассказ «У старой заставы» опубликован в книге: Беляев В. П. У старой заставы. — М.: Изд. ДОСААФ, 1978.

(обратно)

5

Платонов Андрей Платонович (1899—1951) — русский советский писатель, в годы Великой Отечественной войны — специальный корреспондент «Красной звезды» в действующей армии. Рассказ «Одухотворённые люди», написанный в 1942 году, один из лучших военных рассказов писателя. «...Русский солдат для меня святыня, и здесь я вижу его непосредственно», — писал с фронта домой Андрей Платонов. Писатель почувствовал и увидел одухотворённость народного подвига, глубоко исследовал духовные истоки общенародного сопротивления захватчикам. Рассказ «Одухотворённые люди» опубликован в книге: Платонов А. П. Смерти нет! Рассказы. М.: Советский писатель, 1970.

(обратно)

6

Симонов Константин (Кирилл) Михайлович (19151979) — русский советский писатель, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской (1974 г.) и Государственных (1942, 1943, 1946, 1947, 1949, 1950 гг.) премий. Автор одного из наиболее выдающихся произведений о Великой Отечественной войне — романа-трилогии «Живые и мёртвые». В годы Великой Отечественной войны — фронтовой корреспондент «Красной Звезды». Людям, стоявшим насмерть там, где горела земля и плавился металл, посвящена повесть «Дни и ночи». Публикуя некоторые страницы своих военных дневников, К. Симонов в комментарии к ним писал: «Весной 1913 года, воспользовавшись затишьем на фронтах, я стал было восстанавливать по памяти сталинградский дневник, но вместо этого написал «Дни и ночи» — повесть об обороне Сталинграда. В какой-то мере эта повесть и есть мой сталинградский дневник. Но факты и вымыслы переплелись в нём так тесно, что мне сейчас, много лет спустя, было бы уже трудно отделить одно от другого...» Повесть «Дни и ночи» впервые опубликована в журнале «Знамя», 1943, № 9—12; 1944, № 1—2. Печатается по тексту: Симонов К. М. Собрание сочинений в 10-ти т. Т. 2. М.: Художественная литература, 1980.

(обратно)

7

Леонов Леонид Максимович (род. в 1899 г.) — русский советский писатель, Герой Социалистического Труда, академик АН СССР, лауреат Ленинской (1957 г.) и Государственных (1943, 1977 гг.) премий. В годы Великой Отечественной войны — военный корреспондент «Правды». В ноябре — декабре 1943 года находился в танковой армии П. С. Рыбалко в ходе проведения Киевско-Житомирской операции. В этих боях отличился 4-й гвардейский танковый корпус во главе с генералом А. Г. Кравченко, уроженцем Киевской области, где пылали бон. Эта деталь в трансформированном виде была использована писателем при создании биографии одного из главных героев повести «Взятие Великошумска» — «великого танкиста» генерал-лейтенанта Литовченко. Однако при всей внимательности Л. Леонова к военным действиям, к вопросам военного искусства и при всей достоверности повести с этой точки зрения во «Взятии Великошумска» не следует искать воспроизведения реальных исторических лиц и событий. Основываясь на фактах, Л. Леонов создал произведение больших обобщений, широкого романтического размаха, смело сочетав здесь приёмы реалистического искусства, углублённого аналитического исследования современности с традиционной народно-героической символикой. Впервые опубликована в журнале «Новый мир», 1944, № 6—7. Печатается по тексту: Леонов Л. М. Собрание сочинений в 10-ти т. Т. 8. М.: Художественная литература, 1983.

(обратно)

8

...райхи, валлонии и викинги... — «Райх», «Валлония», «Викинг» — названия отборных дивизий войск СС немецко-фашистской армии, действовавших на Восточном фронте.

(обратно)

9

...униатской мадонны... — иконы Божьей матери униатской церкви. Униаты — христианское объединение, подчинявшееся папе римскому; признавало основные догматы католичества при сохранении православных обрядов. Самоликвидировалось в 1946 году с расторжением Брестской унии (1596 г.).

(обратно)

10

«Фокке-вульф» — общее название самолётов одноимённой германской фирмы: истребители, тяжёлые бомбардировщики и др., применявшиеся во второй мировой войне.

(обратно)

11

...накрыть легонько эрэсами... — PC — реактивные снаряды. В годы Великой Отечественной войны были организованы специальные гвардейские миномётные части, вооружённые пусковыми установками БМ-8, БМ-13 и др. с различными вариантами PC, получившими в народе прозвище «катюши».

(обратно)

12

Камбре — город на севере Франции; вошёл в историю военной стратегии первым случаем массированного применения танков (378 машин) и зарождения противотанковой обороны во время первой мировой войны (1916 г.).

(обратно)

13

Носов Евгений Иванович (род. в 1925 г.) — русский советский писатель, участник Великой Отечественной войны. В основу рассказа «Красное вино Победы» положены факты из биографии самого писателя: после прорыва восточно-прусских укреплений на подступах к Кёнигсбергу (ныне Калининград) в феврале 1945 года Е. Носов был тяжело ранен, и его вместе с другими бойцами подобрали в Мазурских болотах. После ранения писатель попадает в госпиталь в подмосковный Серпухов, где и встречает День Победы. Впервые рассказ «Красное вино Победы» опубликован в журнале «Наш современник», 1969, № 11, отдельной книгой вышел в 1979 году.

(обратно)

14

22 июня 1941 года в поддень по радио выступил заместитель Председателя Совета Народных Комиссаров СССP, народный комиссар иностранных дед Вячеслав Михайлович Молотов (Скрябин) — род. в 1890 г. — с заявлением о начале Великой Отечественной войны.

(обратно)

15

Директива Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) «Партийным и советским организациям прифронтовых областей» была принята 29 июня 1941 года. Подобно ленинскому декрету «Социалистическое отечество в опасности!» (1918 г.), директива определила основную программу действий Коммунистической партии и Советской власти по превращению страны в единый боевой лагерь под лозунгом «Все для фронта, все для победы!». Она сыграла огромную мобилизующую роль в перестройке шеей жизни страны на военный лад, в подготовке условий для достижения исторической Победы советского народа над фашистскими захватчиками. Публикуется по: Коммунистическая партия Советского Союза в резолюциях и решениях съездов, конференций и Пленумов ЦК, т. 6. Изд. 8-е. — М.: Политиздат, 1971.

(обратно)

16

Советское Информбюро. Созданное в первые дни Великой Отечественной войны Совинформбюро передавало оперативную информацию о положении на фронтах, героическом труде советских людей в тылу, самоотверженной борьбе партизан я подпольщиков. Распространяемые на временно оккупированной территории сводки Совинформбюро вселяли в широкие массы веру в близкое освобождение, разоблачали лживую фашистскую пропаганду, способствовали усилению всенародной борьбы против гитлеровских захватчиков. Начальником Совинформбюро был кандидат в члены Политбюро ЦК ВКП(б), секретарь ЦК ВКП(б), первый секретарь МК и МГК ВКП(б) Александр Сергеевич Щербаков (1901—1945). В книге представлены отдельные сводки Совинформбюро, отражающие важнейшие события каждого периода войны.

(обратно)

17

Из сообщения Совинформбюро 12 декабря 1941 года. (Прим. ред.)

(обратно)

18

Воспоминания. — Под этой рубрикой публикуются выдержки из воспоминаний выдающихся военачальников, ведущих представителей советского военного искусства, непосредственно планировавших и осуществлявших крупнейшие операции Красной Армии в период Великой Отечественной войны.

(обратно)

19

Жуков Георгий Константинович (18961974) — Маршал Советского Союза, четырежды Герой Советского Союза. В годы Великой Отечественной войны — начальник Генерального штаба Красной Армии, командующий войсками Резервного, Ленинградского, Западного, 1-го Украинского и 1-го Белорусского фронтов, первый заместитель Верховного Главнокомандующего. В 1945—1946 годах — главнокомандующий Группой советских войск в Германии, главнокомандующий Сухопутными войсками. В 1953—1955 годах — первый заместитель министра, в 1955—1957 годах — министр обороны СССР. Полководческое дарование маршала Г. К. Жукова характеризовали смелость оперативного решения, умение глубоко и всесторонне оценить обстановку, сделать верный прогноз событий, определить момент нанесения решающего удара по врагу, несгибаемая воля в достижении поставленной цели. «Начало войны» — глава из книги Г. К. Жукова «Воспоминания и размышления» (т. 2. М.: изд. АПН, 1983). Печатается с сокращениями.

(обратно)

20

Имеется в виду встреча с И. В. Сталиным вечером 21 июня, о которой автор рассказывает в предыдущей главе своей книги. (Прим. Ред.)

(обратно)

21

Система ВНОС — система воздушного наблюдения, оповещения и связи.

(обратно)

22

Василевский Александр Михайлович (18951977) — Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза. В годы Великой Отечественной войны заместитель, первый заместитель, начальник Генерального штаба. По поручению Ставки Верховного Главнокомандования в 1942—1944 годах, координировал действия ряда фронтов в крупных операциях. В 1946 году — командующий 3-м Белорусским фронтам, затем главнокомандующий советских войск, на Дальнем Востоке при разгроме японской Квантунской армии: С 1946 года — начальник Генерального штаба: В; 1949—1953 годах — министр Вооружённых Сил СССР (военный министр). В 1953—1957 годах — первый заместитель министра» обороны СССР. Статья «Начало коренного поворота в ходе войны» опубликована в книге «Битва за Москву». Изд: 2-е. — М.: Московский: рабочий, 1968.

(обратно)

23

Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 41, с. 121.

(обратно)

24

Клочков Василий Георгиевич (19111941) — политрук; 4-й роты: 2-го батальона 1075-го гвардейского стрелкового полка 8-й гвардейской ордена Ленина и ордена Красного Знамени стрелковой дивизии имени Панфилова. В Красной Армии с начала войны. Осенью 1941 года, возле разъезда Дубосеково под Москвой, где находилось подразделение Клочкова в составе 28 человек, разгорелся ожесточённый бой. 18 исковерканных вражеских танков остались здесь. Но кончились патроны, не было гранат, тогда политрук Клочков, собрав оставшихся товарищей, обратился к ним со словами, облетевшими весь мир: «Велика Россия, а отступать некуда, позади Москва!» Большинство бойцов в том бою пали смертью храбрых: Погиб и Б. Г. Клочков. Указом Президиума Верховного Совета, СССP от 21 июля 1942 года ему было присвоено звание Героя Советского Союза.

(обратно)

25

Так в начале войны назывались миномёты «катюши».

(обратно)

26

Наташа, Ковшова (19201942) — Герой Советского Союза, снайпер 528-го стрелкового полка 130-й стрелковой дивизии. С первых дней Великой Отечественной войны комсомолка Наташа Ковшова, становится бойцом команды ПВО, а затем поступает в школу снайперов и осенью 1941 года направляется на фронт. Письма» публикуются по: Верю в нашу победу... Письма с фронта. Челябинск, 1976, с. 34—36, 43—46, 49—50, 32—34.

(обратно)

27

Ставский, (Кирпичников) Владимир Петрович (19001943) — русский советский писатель. В годы Великой Отечественной войны фронтовой корреспондент центральных газет. Погиб в 1943 году у деревни Турни-Перевоз недалеко от города Невеля. Похоронен на братском кладбище в городе Великие Луки.

(обратно)

28

Шостакович Дмитрий Дмитриевич (19061975) — советский композитор, народный артист СССР, Герой Социалистического Труда, лауреат Международной премии Мира (1954 г.), Ленинской (1958 г.) и Государственных (1944, 1942; 1946, 1960, 1952, 1968 гг.) премий. Один из крупнейших композиторов современности. Для новаторского творчества Шостаковича характерно стремление к воплощению глубоких, жизненно значительных идейных концепций, острых, нередко трагических конфликтов, сложного мира человеческих переживаний.

(обратно)

29

Скорее же!

(обратно)

30

Лидов Пётр Александрович (19061944) — военный корреспондент «Правды». Погиб в 1944 году под Полтавой. В очерке «Таня» журналист рассказал о Зое Космодемьянской, в героическом подвиге которой проявилось величие души и устремлений советской молодёжи. Очерк о Тане, напечатанный в «Правде», П. Лидов впоследствии расширил, и его небольшая книжка «Таня» издавалась и переиздавалась много раз массовыми тиражами. Впервые вышла в издательстве «Молодая гвардия» в 1943 году.

(обратно)

31

Через три недели... — Знамёна Победы, т. I. М.: Правда, 1975, с. 285.

(обратно)

32

Сообщение Совинформбюро 2 февраля 1943 года. (Прим. ред.)

(обратно)

33

Сообщение Совинформбюро 7 августа 1943 года. (Прим. ред.)

(обратно)

34

Чуйков Василий Иванович (19001982) — Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза. В годы Великой Отечественной войны командовал рядом армий, в том числе 62-й армией в Сталинградской битве. В 1949—1953 годах — главнокомандующий Группой советских войск в Германии. В 1953— 1960 годах — командующий войсками военных округов. С 1960 года — заместитель министра обороны и главнокомандующий Сухопутными войсками, с 1961 года — одновременно начальник гражданской обороны СССР. В 1964—1972 годах — начальник гражданской обороны СССР. Статья «Раздумья о самых тяжёлых днях Сталинграда» опубликована в книге «Сталинградская эпопея». — М.: Наука, 1968.

(обратно)

35

Дёрр Ганс — генерал-майор вермахта. С июня 1941 года по август 1943 года находился на советско-германском фронте. В период битвы на Волге — начальник штаба 17-го армейского корпуса 6-й армии. Рассматривая Сталинградскую битву с точки зрения немецкого командования, Дёрр оценивает её как величайшее поражение германской армии. Несмотря на явную тенденциозность автора, книга «Поход на Сталинград» представляет определённый интерес как свидетельство непосредственного участника события из лагеря противника.

(обратно)

36

Дёрр Г. Поход на Сталинград. М., 1957, с. 57.

(обратно)

37

Вельц Гельмут — бывший майор вермахта, непосредственно участвовавший в Сталинградской битве в качестве командира сапёрного батальона. Прошёл путь от офицера нацистской армии до участника движения «Свободная Германия». После войны занимал пост бургомистра Дрездена, был директором химического завода в ГДР. В книге «Солдаты, которых предали» Вельц рисует впечатляющую картину авантюристической политики гитлеровских правителей, приведших немецкий народ к катастрофе.

(обратно)

38

Вельц Г. Солдаты, которых предали. М., 1965, с. 62.

(обратно)

39

Вельц Г. Указ, соч., с. 70.

(обратно)

40

Вельц Г. Указ, соч., с. 69.

(обратно)

41

Вельц Г. Указ, соч., с. 74—75.

(обратно)

42

Вельц Г. Указ, соч., с. 75—77.

(обратно)

43

Ему было приказано заложить большой заряд под стену цеха № 2.

(обратно)

44

Вельц Г. Указ. соч., с. 77—82.

(обратно)

45

Ковпак Сидор Артемьевич (18871967) — дважды Герой Советского Союза. В годы Великой Отечественной войны командир Сумского партизанского соединения, которое прошло с боями по тылам гитлеровских войск свыше 10 тысяч километров, разгромив гарнизоны противника в 39 пунктах. Рейды Ковпака сыграли большую роль в развёртывании партизанского движения против немецко-фашистских захватчиков. В книге «Партизанскими тропами» (М.: Знание, 1965), обращённой к молодому читателю, Ковпак повествует о всенародной борьбе против гитлеровских захватчиков, развернувшейся на временно оккупированной территории, раскрывает на многочисленных примерах активное участие советской молодёжи в этой борьбе.

(обратно)

46

Джамбул Джабаев (1846—1945) — казахский поэт, акын, лауреат Государственной премии (1941 г.)

«Социалистик Казахстан», 1942, 20 ноября.

(обратно)

47

Бочкин Вячеслав Андреевич (19151943) — воентехник 1-го ранга. На фронте был старшим техником пути в железнодорожных войсках. Погиб 5 ноября 1943 года. Письма воентехника В. А. Бочкина родным публикуются по: Письма с фронта. 1941—1945. Архангельск, 1979, с. 57—60.

(обратно)

48

Дата установлена по содержанию.

(обратно)

49

Дата установлена по содержанию.

(обратно)

50

Сметая все преграды — публикуется по: Знамёна Победы, т. I. М.: Правда, 1975, с. 242—243.

(обратно)

51

Налбандян Микаэл (1829—1866) армянский писатель, философ, революционный демократ.

(обратно)

52

Верим в ваше мужество. Знамёна победы, т. I, с 243—244.

(обратно)

53

Во имя чести и свободы. — Знамёна Победы, т. I, с. 244—245.

(обратно)

54

Вперёд, сыны наши! — Знамёна Победы, т. 1, с. 245—246.

(обратно)

55

Ответ бийчан воинам 52-й гвардейской стрелковой дивизии. Публикуется по: Письма огненных лет. Барнаул, 1975, с. 150—151.

(обратно)

56

Письмо принято на предмайском торжественном заседании трудящихся города.

(обратно)

57

Панфёров Фёдор Иванович (1896—1960) — русский советский писатель. Автор известного романа «Бруски». В годы Великой Отечественной войны писал очерки из жизни тыла и фронта, повести «Своими глазами (1941 г.) и «Рука отяжелела» (1942 г.), работал над трилогией «Борьба за мир», «В стране поверженных», «Большое искусство».

(обратно)

58

Берггольц Ольга Фёдоровна (19101975) — русская советская писательница, лауреат Государственной премии (1951 г.). В годы Великой Отечественной войны, находясь в осаждённом Ленинграде, писательница создала свою лучшие поэмы, посвящённые защитникам города: полный скорбной силы «Февральский дневник» (1942 г.), гневную и суровую «Ленинградскую поэму» и другие. Выступления О. Берггольц по радио, обращённые к борющимся ленинградцам, вошли в книгу «Говорит Ленинград» (1946 г.). Печатается по тексту: Берггольц О. Ф. Собрание сочинений. В 3-х т. Т. 2. — Л.: Худож. лит., 1973.

(обратно)

59

Сообщение Совинформбюро 22 февраля 1944 года. (Прим. ред.)

(обратно)

60

Рокоссовский Константин Константинович (18961968) — Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза. В годы Великой Отечественной войны командовал армией в Московской битве, Брянским, Донским, Центральным, 1-м Белорусским, 2-м Белорусским фронтами. В 1945—1949 годах — главнокомандующий Северной группой войск. В 1949—1956 годах — министр национальной обороны и заместитель Председателя Совета Министров в Польской Народной Республике. В 1956—1957 годах и 1958—1962 годах — заместитель министра обороны СССР. «На направлении главного удара» публикуется по: Освобождение Белоруссии. 1944. Изд. 2-е. М.: Наука, 1974.

(обратно)

61

Вот эти соединения: 70-я армия — командующий генерал- лейтенант В. С. Попов, 47-я — генерал-лейтенант Н. И. Гусев, 8-я гвардейская — генерал-лейтенант В. И. Чуйков, 69-я — генерал-лейтенант В. Я. Колпакчи, 2 я танковая — генерал-полковник танковых войск С. И. Богданов, 6-я воздушная — генерал-лейтенант авиации Ф. П. Полыпин, 7-й гвардейский кавкорпус — генерал-лейтенант М. П. Константинов, 2-й гвардейский кавкорпус — генерал-лейтенант В. В. Крюков, 1-я польская армия — генерал- лейтенант Зигмунд Берлинг.

(обратно)

62

«Безоговорочная капитуляция фашистской Германии» — глава из книги Г. К. Жукова «Воспоминания и размышления», т. 2. М.: Изд. АПН, 1983. Печатается с сокращениями.

В предыдущей главе своей книги — «Берлинская операция» Г. К. Жуков рассказывает о взятии рейхстага: «30 апреля 1945 года навсегда останется в памяти советского народа и в истории его борьбы с фашистской Германией.

В этот день в 14 часов 25 минут войсками 3-й ударной армии (командующий генерал-полковник В. И. Кузнецов, член Военного совета генерал А. И. Литвинов) была взята основная часть здания рейхстага.

За рейхстаг шла кровопролитная битва. Подступы к нему прикрывались крепкими зданиями, входящими в систему девятого центрального сектора обороны Берлина. Район рейхстага обороняли отборные эсэсовские части общей численностью около шести тысяч человек, оснащённые танками, штурмовыми орудиями и многочисленной артиллерией.

Вот как разворачивались события...

С утра 29 апреля и всю ночь на 30 апреля шли ожесточённые бои в непосредственной близости от рейхстага. Части 150-й и 171-й стрелковых дивизий готовились к штурму рейхстага.

В 11 часов 30 апреля после артиллерийского и миномётного палета штурмовые батальоны полков этих дивизий и группы артиллеристов-разведчиков майора М. М. Бондаря и капитана В. Н. Макова перешли в атаку, пытаясь с трёх направлений захватить здание рейхстага.

В 43 часов после 30-минутной повторной артподготовки началась новая стремительная атака. Завязался огневой и рукопашный бой непосредственно перед зданием рейхстага и за главный вход.

В 14 часов 25 минут батальон старшего лейтенанта К. Я. Самсонова 171-й стрелковой дивизии, батальон капитана С. А. Неустроева и батальон майора В. И. Давыдова 150-й стрелковой дивизии ворвались в здание рейхстага.

Но и после овладения нижними этажами рейхстага гарнизон противника не сдавался.

В 18 часов был повторен штурм рейхстага. Части 150-й и 171-й стрелковых дивизий очищали от противника этаж за этажом. В 21 час 50 минут 30 апреля сержант М. А. Егоров и младший сержант М. В. Кантария водрузили вручённое им Военным советом армии Знамя Победы над главным куполом рейхстага».

(обратно)

63

Письмо С. И. Рубцова комсомольцам Алтайского края и ответ крайкома ВЛКСМ С. И. Рубцову публикуются по: Письма огненных лет. Барнаул, 1975, с. 206—208.

(обратно)

64

Дата установлена по смежным в деле документам.

(обратно)

65

Письма Е. И. Иванова и биографические данные о нём публикуются по: Письма с фронта. 1941—1945. Пермь, 1975, с. 80—84.

(обратно)

66

Письмо гвардии старшего лейтенанта Н. Н. Соменина публикуется по: Знамёна Победы, т. 1, с. 243—244.

(обратно)

67

Письмо гвардии старшины П. В. Нисковского публикуется по: Знамёна Победы, т. 1, е. 242—243.

(обратно)

68

Кононенко Елена Викторовна (19031981) — русская советская писательница. В годы Великой Отечественной войны — корреспондент «Правды». (Очерки о подвиге В. Талалихина, о детях, зверски замученных фашистами, и др.).

(обратно)

69

Фиш Геннадий Семёнович (1903—1971) — русский советский писатель. В годы Великой Отечественной войны — военный корреспондент «Правды». События военной поры отражены в книгах «Северная повесть» (1942 г.), «День рождения» (1944 г.).

(обратно)

70

Горбатов Борис Леонтьевич (19081954) — русский советский писатель, лауреат Государственных премий (1946, 1952 гг.). В годы Великой Отечественной войны — военный корреспондент. Автор книг «Ячейка», «Моё поколение», «Арктика», «Донбасс», «Непокорённые». Его талант ярко раскрылся в публицистике: «Письма товарищу» (1941—1942 гг.), «Алексей Куликов боец...» (1942 г.), «Рассказы о солдатской душе».

Мержанов Мартын Иванович (19001974) — в годы Великой Отечественной войны был военным корреспондентом «Правды». С первого дня войны до победного мая 1945 года находился в частях действующей армии. После войны вышла книга «Так это было», в которой автор воссоздал записи, сделанные им в дни штурма Берлина, во время исторического заседания в Карлсхорсте, на котором был подписан акт о капитуляции гитлеровской Германии.

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • Владимир Беляев У СТАРОЙ ЗАСТАВЫ[4]
  • Андрей Платонов ОДУХОТВОРЁННЫЕ ЛЮДИ[5]
  • Константин Симонов ДНИ И НОЧИ[6]
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXIV
  •   XXV
  •   XXVI
  • Леонид Леонов ВЗЯТИЕ ВЕЛИКОШУМСКА[7]
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • Евгений Носов КРАСНОЕ ВИНО ПОБЕДЫ[13]
  • ДОКУМЕНТЫ, ВОСПОМИНАНИЯ, ПУБЛИКАЦИИ
  •   Отечество в опасности (1941-942 гг.)
  •     Документы!
  •     Из сообщений Совинформбюро[16]
  •     Воспоминания[18]
  •       Г. К. ЖУКОВ, Маршал Советского Союза, четырежды Герой Советского Союза[19] НАЧАЛО ВОЙНЫ
  •       А. М. ВАСИЛЕВСКИЙ, Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза[22] НАЧАЛО КОРЕННОГО ПОВОРОТА В ХОДЕ ВОЙНЫ
  •     Письма Великой Отечественной
  •     Публикации военных лет
  •   Коренной перелом (1943 г.)
  •     Документы
  •     Из сообщений Совинформбюро
  •     Воспоминания
  •       В. И. ЧУЙКОВ, Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза[34] РАЗДУМЬЯ О САМЫХ ТЯЖЁЛЫХ ДНЯХ СТАЛИНГРАДА
  •       С. А. КОВПАК, дважды Герой Советского Союза[45] ПАРТИЗАНСКИМИ ТРОПАМИ
  •     Письма Великой Отечественной
  •     Публикации военных лет
  •   Победа! (1944—1945 гг.)
  •     Из сообщений Совинформбюро
  •     Документы
  •     Воспоминания
  •       К. К. РОКОССОВСКИЙ, Маршал Советского Союза, дважды Герой Советского Союза[60] НА НАПРАВЛЕНИИ ГЛАВНОГО УДАРА
  •       Г. К. ЖУКОВ, Маршал Советского Союза, четырежды Герой Советского Союза БЕЗОГОВОРОЧНАЯ КАПИТУЛЯЦИЯ ФАШИСТСКОЙ ГЕРМАНИИ[62]
  •     Письма Великой Отечественной
  •     Публикации военных лет
  • РЕКОМЕНДУЕМАЯ ЛИТЕРАТУРА
  • *** Примечания ***