КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 406451 томов
Объем библиотеки - 537 Гб.
Всего авторов - 147284
Пользователей - 92522
Загрузка...

Впечатления

медвежонок про Самороков: Библиотека Будущего (Постапокалипсис)

Цитируя автора : " Три хороших вещи. Во-первых - поржали..."
А так же есть мысль и стиль. И достойная опора на классику. Умклайдет, говоришь? Возьми с полки пирожок, автор. Молодец!

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
Serg55 про Головнин: Метель. Части 1 и 2 (Альтернативная история)

наивно, но интересно почитать продолжение

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
kiyanyn про Чапман: Девочка без имени. 5 лет моей жизни в джунглях среди обезьян (Биографии и Мемуары)

Ну вот что-то хочется с таким придыханием, как Калугина Новосельцеву - "я вам не верю..."

Нет никаких достоверных документов, что так оно и было, а не просто беспризорница не выдумала интересную историю. А уж по книге - чтобы ребенок в 5 лет был настолько умным и приспособленным к жизни?

В любом случае хлебнуть девочке пришлось по полной...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Белозеров: Эпоха Пятизонья (Боевая фантастика)

Вторая часть (которую я собственно случайно и купил) повествует о продолжении ГГ первой книги (журналиста, чудом попавшего в «зону отчуждения», где эизнь его несколько раз «прожевала и выплюнула» уже в качестве сталкера).

Сразу скажу — несмотря на «уже привычный стиль» (изложения) эта книга «пошла гораздо легче» (чем часть первая). И так же надо сразу сказать — что все описанное (от слова) НИКАК не стыкуется с представлениями о «классической Зоне» (путь даже и в заявленном формате «Пятизонья»). Вообще (как я понял в данном издательстве, несмотря на «общую линейку») нет какого-либо определенного формата. Кто-то пишет «новоделы» в стиле «А.Т.Р.И.У.М.а», кто-то про «Пятизонье», а кто-то и вообще (просто) в жанре «постапокалипсис» (руководствуясь только своими личными представлениями).

Что касается конкретно этой книги — то автора «так несет по мутным волнам, бурных потоков фантазии»... что как-то (более-менее) четко охарактеризовать все происходящее с героем — не представляется возможным. Однако (стоит отметить) что несмотря на подобный подход — (благодаря автору) ГГ становится читателю как-то (уже) знакомым (или родным), и поэтому очередные... хм... его приключения уже не вызывают столь бурных (как ранее) обидных эскапад.

Видимо тут все дело связано как раз с ожиданием «принадлежности к жанру»... а поскольку с этим «определенные» проблемы, то и первой реакцией станеовится именно (читательское) неприятие... Между тем если подойти (ко всему написанному) с позиций многоплановости миров (и разных законов мироздания) в которых возможны ЛЮБЫЕ... Хм... действия... — то все повествование покажется «гораздо логичным», чем на первый (предвзятый) взгляд...

P.S И даже если «отойти» от «путешествий ГГ» по «мирам» — читателю (выдержавшему первую часть) будет просто интересна жизнь ГГ, который уже понял что «то что с ним было» и есть настоящая жизнь... А вот в «обыденной реальности» ему все обрыдло и... пусто. Не знаю как это более точно выразить, но видимо лучше (другого автора пишущего в жанре S.t.a.l.k.e.r) Н.Грошева (из книги «Шепот мертвых», СИ «Велес») это сказать нельзя:

«...Велес покинул отель, чувствуя нечто новое для себя. Ему было противно видеть этих людей. Он чувствовал омерзение от контакта с городом и его обитателями. Он чувствовал себя обманутым – тут все играли в какие-то глупые игры с какими-то глупыми, надуманными, полностью искусственными и противными самой сути человека, правилами. Но ни один их этих игроков никогда не жил. Они все существовали, но никогда не жили. Эти люди были так же мертвы, как и псы из точки: Четыре. Они ходили, говорили, ели и даже имели некоторые чувства, эмоции, но они были мертвы внутри. Они не умели быть стойкими, их можно было ломать и увечить. Они были просто мясом, не способным жить. Тот же Гриша, будь он тогда в деревеньке этой, пришлось бы с ним поступить как с Рубиком. Просто все они спят мёртвым сном: и эта сломавшаяся девочка и тот, кто её сломал – все они спят, все мертвы. Сидят в коробках городов и ни разу они не видели жизни. Они уверены, что их комфортный тёплый сон и есть жизнь, но стоит им проснуться и ужас сминает их разум, делает их визжащими, ни на что не годными существами. Рубик проснулся. Скинул сон и увидел чистую, лишённую любых наслоений жизнь – он впервые увидел её такой и свихнулся от ужаса...»

P.S.S Обобщая «все вышеизложенное» не могу отметить так же образовавшуюся тенденцию... Если про покупку первой части я даже не задумывался), на «второй» — все таки не пожалел потраченных денег... Ну а третью (при наличии) может быть даже и куплю))

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
plaxa70 про Абрамов: Школьник из девяностых (СИ) (Фэнтези)

Сразу оценю произведение - картон, не тратьте свое время. Теперь о том, что наболело. Стараюсь не комментировать книги, которые не понравились или не соответствуют моему мировозрению (каждому свое, как говорится), именно КНИГИ, а не макулатуру. Но иной раз, прочитав аннотацию, думаешь, может быть сегодня скоротаю приятный вечерок. Хренушки. И время впустую потрачено, и настроение на нуле. И в очередной раз приходит понимание, что либеральные ценности, декларирующий принцип: говори - что хочешь, пиши - что хочешь, это просто помойная яма, в которую человек не лезет с довольным лицом, а благоразумно обходит стороной.
Дорогие авторы! Если вас распирает и вы не можете не писать, попросите хотя бы десяток знакомых оценить ваш труд. Пожалейте других людей. Ведь свобода - это не только право говорить и писать, что вздумается, но и ответственность за свои слова и действия.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
citay про Корсуньский: Школа волшебства (Фэнтези)

Не смог пройти дальше первых предложений. Очень образованный человек, путает термех с начертательной геометрией. Дальше тоже самое, может и хуже.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
DXBCKT про Хайнс: Последний бойскаут (Боевик)

Комментируемый рассказ-Последний бойскаут

Я бы наверное никогда не купил (специально) данную книгу, но совершенно она случайно досталась мне (довеском к собранию книг серии «БГ» купленных «буквально даром»). Данная книга (другого издательства — не того что представлена здесь) — почти клон «БГ» по сути, а на деле является (видимо) малоизвестной попыткой запечатлеть «восторги от экранизации» очередного супербоевика (что «так кружили голову» во времена «вечного счастья от видаков, кассет и БигМака»). Сейчас же, несмотря на то - что 90 % этих «рассказов» (по факту) являются «полной дичью» порой «ностальгические чуства» берут верх и хочется чего-нибудь «эдакого» в духе «раннего и нетленного»., хотя... по прошествии времени некоторые их этих «вечных нетленок» внезапно «рассыпаются прахом»)).

В данной книге описан «стандартный сюжет» об очередном (фактически) супергерое, который однажды взявшись за дело (ГГ по профессии детектив) не бросает его несмотря ни на что (гибель клиентки, угрозу смерти для себя лично и своей семьи, неоднократные «попытки зажмурить всех причастных» и заинтересованность в этом «неких верхов» (против которых обычно выступать «… что писать против ветра...»). Но наш герой «наплевал на это» и мчится... эээ... в общем мчится невзирая на «огонь преследователей», обвинение в убийстве (в котором наш ГГ разумеется не виновен, т.к его подставили) и визг полицейских сирен (копы то тоже «на хвосте»).

В общем... очень похоже на очередной супербестселлер того времени — «Последний киногерой». Все взрывается, стреляет, куда-то бежит... и... совсем непонятно как «это» вообще могло «вызывать восторг». Хотя... если смотреть — то вполне вероятно, но вот читать... Хм... как-то не очень)

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).
загрузка...

Поединок. Выпуск 17 (fb2)

- Поединок. Выпуск 17 (пер. Елена Кривицкая) (и.с. Поединок-17) 2.31 Мб, 463с. (скачать fb2) - Патрик Квентин - Артур Сергеевич Макаров - Николай Николаевич Александров - Владимир Яковлевич Зазубрин - Анатолий Сергеевич Ромов

Настройки текста:



Поединок. Выпуск 17

ПОВЕСТИ

Анатолий Ромов ЧЕЛОВЕК В ПУСТОЙ КВАРТИРЕ

1

Пассажирам крупнотоннажного рейсового дизель-электрохода БМП[1] «Академик Медников», стоявшего на линии Гавр — Ленинград, — а ими в основном были иностранцы — в этот раз повезло. Весь путь от Гавра море было спокойным, и, хотя только начался май, солнце пекло так, что большинство пассажиров с самого утра выбиралось на палубу. Временное население «Академика Медникова», ощущая, что наконец-то началось лето, дружно загорало в шезлонгах.

В списках пассажиров был Джон Пайментс, подтянутый человек неопределенного возраста — впрочем, опытный взгляд подметил бы, что ему никак не меньше пятидесяти — с несколько тяжеловатым подбородком, короткими седыми усиками и небольшой родинкой у основания породистого, но перебитого когда-то носа. В графе «профессия» в судовом списке значилось «кинопродюсер». В круиз этот спокойный пассажир отправился без попутчиков, к общению не стремился, но, не отставая от молодежи, вместе с любителями воздушных ванн с утра забирался в шезлонг и лежал под солнцем до самого обеда.

В семь утра одиннадцатого мая «Академик Медников» подходил к Ленинграду. Большинство пассажиров спали, матросы из вахтенной команды швабрили променандеки[2]. Вахтенный штурман, увидев в бинокль, как из порта вышли два катера, лоцманский и таможенный, приказал застопорить ход и опустить трап. Дождавшись, пока таможенники, пограничники и лоцман поднимутся в штурманскую рубку, дал малый ход.

Через час десять минут «Академик Медников» ошвартовался у второго причала Ленинградского морского пассажирского порта. Начавшийся в девять утра завтрак для пассажиров заканчивался в одиннадцать; сегодня он проходил оживленно, под смех и шутки — в окна салона можно было любоваться не приевшейся серо-зеленой пустыней, а открывающимися за портом бульварами и домами Васильевского острова. За двухдневную стоянку желающим предлагалось несколько экскурсий, об этом было объявлено по судовой трансляции. У столика при выходе из салона миловидная девушка Люся, или Люси, — администратор пассажирской кают-компании — записывала всех желающих.

Джон Пайментс встал поздно и спустился к завтраку, когда салон был почти пуст. С видимым удовольствием съев два яйца всмятку, тосты с джемом и выпив кофе, он некоторое время сидел, с интересом разглядывая портовые причалы. Наконец встал; проходя к выходу, с улыбкой кивнул администратору. Люси улыбнулась в ответ, кивок Пайментса она поняла как отказ участвовать в групповых экскурсиях — и не ошиблась.

2

Силина Юлия Сергеевна, двадцать девять лет, незамужняя, следователь по особо важным делам. Работаю в следственном отделе прокуратуры уже около трех лет. Вот и все, что я могу сказать о себе. В день, когда поступило сообщение об убийстве пенсионера Лещенко А. П. на Двинской улице в Ленинграде и о похищении его нумизматической коллекции, дежурила я. Убийство произошло около двенадцати дня во вторник одиннадцатого мая, вызов из районного УВД был принят мною в этот же день около двух часов дня, точнее — в тринадцать часов сорок пять минут. Выехали в рафике городской прокуратуры. Выезд был спешным, с некоторыми сидящими в машине я не успела даже поздороваться. Помню, я тогда подумала: если кто-нибудь посмотрел бы на бригаду со стороны, вряд ли он принял бы меня за старшую, внешность у меня не очень серьезная. Описать себя я не могу, да и женщине сделать это трудно, если не невозможно, дальше «худощавой блондинки среднего роста» мои потуги не пойдут. В дороге пытаюсь вспомнить все, что сообщили об убийстве. Были упомянуты ножевые ранения, значит, смерть насильственная. Убитый жил один и был владельцем крупной коллекции монет, состоявшей на государственном учете. Похищена только часть; так как коллекция представляет немалую ценность, пока я точно даже не знаю какую, к месту происшествия вызван эксперт-нумизмат из Эрмитажа для определения размеров ущерба. Разглядывая мелькающую за окнами машины набережную Фонтанки, думаю, что вызов эксперта кстати, я не сильна в нумизматике, да и вообще — впервые сталкиваюсь с подобным хищением.

3

Выйдя в город, Пайментс взял такси и подъехал к Финляндскому вокзалу. Войдя в зал пригородного сообщения, сначала подошел к кассе, взял билет до Удельной и обратно и только после этого принялся изучать расписание. Затем, выйдя на привокзальную площадь, у окошечка темно-синих «Жигулей» пригнулся. Улыбнулся толстяку с щегольскими баками, спросил по-русски с легким акцентом:

— Довезете до Ланской? Не обижу.

Толстяк молча кивнул: садитесь. Доехав до Ланской, Пайментс сел на электричку в последний вагон и сошел на следующей остановке, в Удельной.

4

Убитый лежал навзничь на ковре, подогнув руку, на вид это был очень немолодой человек, под семьдесят, в белой рубашке и пижамных брюках. Присев, я разглядела у левого плеча бурое высохшее пятно, такое же пятно заметила у пояса. Кровь вверху слева, под лопаткой, и внизу справа, у поясницы. Похоже, кто-то нанес Лещенко два точных удара ножом сзади, в сердце и печень; смерть в этом случае наступает мгновенно. Осмотрев тело, я занялась исследованием сейфа. Система оказалась старой, с цифровым набором. Дверца открыта, сейф пуст, на полу свалены в беспорядке обшитые сукном доски-поддоны с лунками; убитый, по всей видимости, хранил на этих досках монеты, запирая их под бронированную дверь.

Подошел оперуполномоченный Гуров, кивнул на средних лет мужчину у двери, сообщил:

— Сурков, инженер Кировского завода, сосед с верхнего этажа. Обнаружил убитого. Говорит, торопится, опаздывает на работу. Близких, насколько я понял, у хозяина квартиры не было. Приходила домработница, ее телефона и адреса никто не знает, соседи с убитым общались редко. Сейчас подойдет эксперт из Эрмитажа, может, он что-то расскажет? Кстати, одна соседка, ее фамилия Станкевич, утверждает, что видела, как кто-то пытался проникнуть в квартиру Лещенко. Станкевич живет в квартире напротив. Сурков на восьмом этаже. Есть еще уборщица Фоченова и другая соседка, они тоже что-то видели. Все они подождут у себя, я их предупредил.

— Очень хорошо, я допрошу Станкевич и Суркова, а вы остальных.

Сурков, к допросу которого я приступила минут через тридцать у него в квартире, рассказал следующее: около часа дня он спускался по лестнице и заметил, что дверь в квартиру Лещенко приоткрыта. Это показалось ему подозрительным, Сурков хорошо знал нумизмата, знал его осторожность, привычку запирать дверь даже тогда, когда тот выходил выбрасывать мусорное ведро. Позвонив в дверь, он несколько раз позвал соседа по имени-отчеству; не услышав ответа, вошел в квартиру и увидел убитого. Сурков утверждал, что квартира в этот момент была пуста, кроме него и убитого там никого не было. Заметив открытый сейф и пустые поддоны, Сурков понял, что совершено ограбление, вызвал соседей и позвонил в милицию.

5

Сойдя с электрички в Удельной, Пайментс спустился с платформы и, обойдя здание станции, остановился, оглядывая пустой пристанционный сквер. Вскоре, кажется, он нашел то, что искал, — небольшую скамейку у коротко обрезанного кустарника. Подошел к ней, сел, хотел было посмотреть на часы, но тут же удовлетворенно хмыкнул. К скамейке подошел маленький худощавый человек с аккуратной бородкой. Сел, кашлянул, спросил:

— Вы меня узнали?

Угол рта Пайментса дернулся:

— Узнал. Хотя бородка выглядит не очень натурально.

— Это на всякий случай. Я уверен, хвоста нет, но на всякий случай. На каком языке будем говорить?

— На каком угодно.

Бородач поерзал, криво усмехнулся:

— Думаю, лучше на русском. Видите ли, у меня… то есть у нас все математически рассчитано.

— Не беспокойтесь, у меня тоже все математически рассчитано.

Бородач незаметно сунул руку в карман джинсов, вынул серебряный кружочек, пришлепнул к колену, отнял ладонь.

— Рубль восемнадцатого века. Единичная.

Пайментс не спеша полез в карман куртки, достал лупу, платок, тщательно протер линзу. Взял монету, принялся изучать — то отводя, то приближая лупу. Хмыкнул:

— Похожа на подлинную.

Бородач скривился:

— Перестаньте. Неужели мы будем подсовывать фальшивку, если речь пойдет о коллекции? Вам жизни не хватит, чтобы вывезти все монеты.

— Хорошо. Сколько?

— Сейчас — десять тысяч. Как аванс. Остальные со следующей монетой. Если все будет хорошо.

— Сколько всего?

— Тридцать тысяч.

— Ого. Дороговато.

— Дороговато — отдайте монету, и расходимся.

Пайментс достал бумажник, аккуратно вложил в него монету, сунул бумажник во внутренний карман. Помедлив, из другого достал две увесистые пачки банкнот, положил на скамейку между собой и бородачом.

Надорвав склейки, бородач принялся перелистывать зеленые бумажки, не поднимая пачки со скамейки. Этим он занимался довольно долго, наконец, вытянув из-за спины висящую на ремне кожаную сумку, положил обе пачки, застегнул молнию.

— Порядок. Осталось договориться о следующей встрече.

— Все просто. В следующий круиз — или открытка из Клайпеды, или звонок. Место встречи прежнее. Могу быть не я. Но условные фразы те же.

Дождавшись, пока бородач уедет с первой же электричкой, Пайментс пошел к шоссе. Остановился у обочины, осмотрелся: вокруг никого не было, только за деревьями проходили машины. У самого шоссе кустилась пышная акация с молоденькими, еще свежими листочками. Пайментс незаметно вошел в густую купу, присел на корточки, достал зеркальце. Около пяти минут он занимался тем, что пытался приладить зеркальце среди веток. Наконец ему это удалось: укрепив маленький прямоугольник, он чуть пригнул голову, разглядывая исподлобья собственную шевелюру. Досадливо кхекнув, ощупал голову — стрижка была идеально ровной, но Пайментс все же наметил двумя пальцами то, что ему было нужно. Взялся за темные с сединой волоски, потянул, раздался легкий треск — и над левым ухом обнажился белый квадратик, кусочек гладко выбритого черепа. Морщась, Пайментс поднес к глазам отделившуюся от идеальной прически накладку. Перевернул — на коже с остатками клея виднелась аккуратно выдавленная ниша-кружок. Все так же морщась, Пайментс достал бумажник, вынул монету. Примерил — монета поместилась, даже остался зазор. Достал платок, два тюбика, один со смывкой, другой с клеем, и приступил к операции, которая заняла около сорока минут. Сначала осторожно смазал кожу вокруг ниши и выбритый кусочек черепа клеем. Затем тщательно смыл частичку клея с пальцев. Затем долго примерялся — то поднося накладку к выбритому месту, то отводя. Наконец плотно прижал фальшивый кусок шевелюры к черепу. Около десяти минут всматривался, трогал и разглаживал пальцами отдельные волоски. В конце концов удовлетворенно скривился. Спрятал зеркальце, бумажник, тюбики, клей, прислушался. Выбрался из кустарника, оглянулся — вокруг было так же пустынно. Выждав интервал в движении машин, перешел на другую сторону шоссе и взял такси.

6

На вид Ядвиге Михайловне Станкевич около шестидесяти: лицо, состоящее из множества округлостей и припухлостей и очень живое, выдает женщину разговорчивую.

— Я убирала и вдруг услышала шум на площадке. Потом кто-то стал кричать.

— В котором часу это было?

— Примерно около одиннадцати. У нас подъезд тихий, и вдруг такой шум. Конечно, я подошла к двери и посмотрела в глазок.

— Что увидели?

— Увидела молодого человека у двери Лещенко.

— Вы уверены, что это был именно молодой человек?

Станкевич смотрит недоуменно, я поясняю:

— Изображение в дверном глазке выглядит искаженно.

— Конечно, в глазок не очень разглядишь… Но я видела совершенно точно: это был молодой человек. Я имею в виду — мужчина. Лет тридцати — тридцати пяти, высокий… И голос у него был соответственный, уверенный такой.

— Вы могли бы описать внешность этого человека?

— Такой… Без усов и бороды.

— Этого мало, Ядвига Михайловна. Попробуйте описать его волосы, глаза, нос, рот, подбородок.

— Волосы короткие.

— Светлые? Темные?

— Да нет, такие — средние. Глаза не разглядела… И остального не разглядела, глазок не увеличивает… Знаете, как в зеркале смеха, лицо искривленное… Но мне показалось, это был… да, довольно интересный молодой человек. Одет он был в такую куртку… Да, в спортивной такой курточке, светлой, и в брюках, тоже спортивных, синих, вроде джинсов. Лещенко сначала не открывал, потом, когда тот снова стал стучать, спросил из-за двери, что ему нужно. А молодой человек как заорет: «Оставьте в покое Елизавету! Она у вас, пустите меня!»

— Елизавету?

— Да, Елизавету… — В глазах Станкевич мелькает сомнение, она повторяет: — По-моему, Елизавету.

— По-вашему или точно?

— Или — Екатерину. Точно не помню, честное слово… Женское имя, но точно не помню. И все-таки, скорей, Елизавета…

— Что было дальше?

— Лещенко что-то ответил, кажется, сказал, что у него нет никакой Елизаветы и он ее не знает. Тогда молодой человек снова заорал: «Она у вас! У вас!» И забарабанил в дверь. После этого дверь открылась. На цепочке, конечно. Арвид Петрович всегда ставил дверь на цепочку, даже если соседи стучались. Открыл дверь, и опять: что вам нужно? А тот: хочу видеть Елизавету, она у вас… Я еще подумала: ну и Арвид Петрович… В таком возрасте, недаром говорят: в тихом омуте… Они так препирались, препирались… Правда, уже тише, я почти ничего не слышала. И в это время позвонил телефон. В квартире Лещенко, он у него громкий, я иногда даже у себя слышу… Лещенко сказал: «Подождите», прикрыл дверь и ушел.

— Ушел, чтобы переговорить по телефону?

— Не знаю, не слышала. Наверное, переговорить, почти сразу после того, как он ушел, звонки прекратились. Потом Лещенко впустил молодого человека в квартиру, дверь закрылась, и все стало тихо. Я продолжила уборку, ну а потом… — Станкевич всхлипнула, закрыла глаза, выдавила: — Потом… этот кошмар… Господи, я такого никогда не видела. Вы не представляете… Живешь с человеком, здороваешься, видишь много лет — и вот… Когда Сурков позвонил, я даже не представляла, что такое может случиться. Ведь они потом говорили очень мирно… Если бы я знала? Если бы я только знала! — Провела рукой по лбу. — Сурков позвонил, я открыла, смотрю, он весь бледный, что, думаю, с ним, на него вроде не похоже… Тут же стоит Галя, моя соседка, Галина Николаевна… — Кивок в сторону круглой, похожей на колобок женщины, с которой разговаривает Гуров. — А дверь в пятьдесят первую открыта, у меня прямо как молния… Сразу же екнуло, знаете: что-то с Арвидом Петровичем… И тишина, тишина, знаете… А Сурков — с Лещенко, говорит, несчастье, милицию надо вызывать, убили… Я даже не поняла, как убили, я же только что слышала, как он разговаривал… Вошли в квартиру, смотрю — Арвид Петрович… — Станкевич закрыла глаза, побледнела. — Нет, я не могу. Простите, Юлия Сергеевна…

— Ядвига Михайловна, вы сказали, у Лещенко не было знакомых женщин? Я вас правильно поняла?

— Какие там женщины? Он же вообще отшельник. К нему только домработница приходила, старушка, два раза в неделю. Зовут Анна Юрьевна.

7

Вернувшись в Ленинград на такси и подойдя в агентстве «Интурист» к окошечку, Пайментс вздохнул:

— Я должен срочно вылететь в Лондон.

Кассирша улыбнулась:

— На ваше счастье, есть один билет. Будьте добры, ваш паспорт, туристскую карту.

— Пожалуйста. — Пайментс протянул документы, кассирша внимательно изучила их. Подняла брови:

— Вы в морском круизе? Простите, это формальность, но я должна связаться с морагентством и согласовать продажу авиабилета с ними. Вы позволите?

— Пожалуйста. Я подожду?

— Подождите, я скоро.

Подойдя минут через пять, Пайментс спросил:

— Как?

— Все согласовано. — Кассирша оформила билет, протянула. — Улетаете в семнадцать сорок пять по московскому времени. В аэропорту должны быть за два часа до вылета, оформив предварительную визу. Предупреждаю, в случае возврата билета с вас будет удержано двадцать пять процентов.

8

Продолжая осмотр квартиры Лещенко, я попросила Гурова:

— Надо срочно выяснить адрес и телефон некой Анны Юрьевны, она приходила к Лещенко убирать квартиру. Затем установить личность женщины, которая, возможно, была как-то связана с этим молодым человеком В джинсах и с Лещенко. Может быть, и с нумизматикой. Зовут эту женщину предположительно Елизавета, возможно также, Екатерина или похожее имя. Судя по всему, у Лещенко было немного знакомых женщин, так что работа несложная.

— Хорошо, будем устанавливать всех женщин, связанных с Лещенко. Совсем забыл сказать, сейчас подойдет наш внештатный консультант, Уваров. Он знал Лещенко гораздо лучше. Насколько я понял, они дружили.

— Уваров?

— Уваров Константин Кириллович, внештатный консультант Эрмитажа, его мы и предлагаем в качестве эксперта. Как только я узнал о несчастье, я ему сообщил. По телефону.

Довольно скоро в квартиру вошел человек лет шестидесяти, моложавый, в тонком свитере и куртке, чем-то напоминающий тренера. Ровный загар, нос с горбинкой, волевой подбородок. Серые, глубоко запавшие глаза смотрят изучающе, лицо напряжено, ходят желваки. Мне показалось, он хочет напасть на меня.

— Где Арвид Петрович?

Так как я не сразу нахожу, что ответить, человек качает головой, шепчет:

— Это правда? — Спохватывается. — Моя фамилия Уваров.

— Силина, следователь прокуратуры.

— Простите, нервы. — Уваров платком утирает пот. — Что с Лещенко? Он что… убит?

— Да, Константин Кириллович, Лещенко убит.

— Здесь?

— Здесь, в этой квартире, около двенадцати часов дня. Мы очень надеемся, что вы поможете нам.

— Конечно. Пожалуйста, я к вашим услугам.

Проходим к креслам, садимся друг против друга.

— Вы хорошо знали Лещенко? — спрашиваю я.

— Хорошо ли я его знал? Да, конечно, мы были друзьями.

— Что вы можете сказать о нем?

— Замечательный был человек. Просто замечательный. Скромный, честный, добрый.

— У него были близкие? Наследники?

— Нет, он жил один. Наследников тоже не было — насколько я знаю.

— Простите, Константин Кириллович, были ли у покойного близкие ему женщины? Или — женщина?

— Арвид Петрович был немолодым человеком. Кроме того, он был фанатиком, неисправимым, упорным фанатиком собирательства, фанатиком в лучшем смысле этого слова. Нет, женщины его не интересовали. Единственная женщина, которая к нему приходила, — старушка домработница.

— Кстати, вы знаете ее адрес?

— Точного адреса я не знаю, кажется, живет где-то на Охте.

— Может быть, все-таки какая-то женщина у Лещенко была, но он скрывал это от вас?

— Зачем же ему было это скрывать? Наоборот, он рассказал бы мне об этом. Да и… Лещенко не чувствовал себя одиноким. У него были монеты, они скрашивали ему одиночество.

— В таком случае уточню: не было ли у него знакомых по имени Елизавета или Екатерина?

— Нет, никогда о таких не слышал.

— Может быть, с похожим именем?

— Не похожим — ничего не знаю о такой. Собственно, почему вы об этом спрашиваете?

— Есть показания свидетелей, слышавших, что это имя употреблялось в связи с Лещенко.

— Что, именно Екатерина или Елизавета?

— Да, или похожее имя.

— Странно. Никогда не слышал…

— Теперь и мне это кажется странным. — Вспоминаю показания Станкевич. Нет, подозревать ее в неискренности у меня нет оснований.

— Видите ли, в этом отношении… — Уваров медлит. — В этом отношении многие не понимали Арвида Петровича.

— В каком именно «отношении»?

— Я имею в виду… как бы это выразиться, ну, скажем, в отношении к жизни. Нет, в двух словах это не объяснишь.

— И все-таки попробуйте, Константин Кириллович.

— Попробую, Юлия Сергеевна, скажите честно — вы разбираетесь в нумизматике?

— Признаться, не очень, ко надеюсь на вашу помощь.

— Попробую помочь, если смогу. Видите ли, к коллекционерам монет, нумизматам, люди испытывают устойчивое предубеждение. Мол, все они миллионеры, сидят на золотых мешках, шагу не сделают без выгоды для себя. И никто не вспомнит о простой вещи — для кого же, в конце концов, собирает свои монеты коллекционер? Для себя? Да нет же. В конечном счете все его, как выражается молва, «богатства» перейдут обществу. Естественно, я имею в виду настоящих коллекционеров. Коллекционер бережлив в расходах, часто отказывает себе в самом необходимом, чтобы приобрести ту или иную монету. Видите ли, настоящая большая коллекция — это своего рода симфония. Иногда для совершенства этой симфонии не хватает всего одной ноты, одной-единственной монеты — и как же трудно бывает эту ноту подобрать. И композитор, то есть собиратель, готов на все. А пересуды идут, и то, что человек не вечен, — забывается. И вот — нет Арвида Петровича. Без всякого преувеличения могу сказать: это был маэстро, непревзойденнейший маэстро нумизматики. — Уваров замолчал, сцепив пальцы. Может быть, он прав в отношении женщин. Но не могла же Станкевич выдумать эту Елизавету.

— Константин Кириллович, вы хорошо знаете окружение Лещенко?

— В общем, да.

— Нет ли среди его знакомых человека лет тридцати, высокого, худощавого, шатена с короткой стрижкой? Одевается этот человек, скорее всего, по-спортивному, в куртку и джинсы.

— Этот человек связан с нумизматикой?

— Не знаю.

Уваров задумался. Если бы он мог вспомнить этого человека, многое стало бы легче.

— Арвид Петрович очень неохотно знакомился с людьми. Общался он в основном с нумизматами. По описанию же — таких среди нумизматов немного. Скорее, описанный человек напоминает фарцовщика.

— Попробуйте все-таки вспомнить, Константин Кириллович, может быть, был кто-то похожий?

— Скажу одно: постоянных знакомых с такими данными у Лещенко не было.

— Может быть, он говорил вам о каком-нибудь новом знакомстве?

— Новом знакомстве? Подождите…

Терпеливо жду.

— Вы знаете, не ручаюсь за подробности, но мне кажется… Неделю примерно назад… Лещенко говорил мне о чем-то подобном.

— О знакомстве?

— Да, о знакомстве. Кажется, какой-то человек предлагал Лещенко посмотреть какую-то монету. К Арвиду Петровичу часто обращались с подобными просьбами. Но это было мельком, в разговоре упомянулось и тут же забылось.

— Константин Кириллович, нужно ли говорить, как это важно? Попробуйте вспомнить, что это был за человек?

— Юлия Сергеевна, честное слово, больше ничего не помню.

— Лещенко упоминал его имя?

— Имя упоминал, но я его не помню. То ли Виктор, то ли Владимир, но не ручаюсь ни за то, ни за другое.

— Этот человек был ленинградцем? Или приезжим? В разговоре это сразу чувствуется.

— Скорее, ленинградцем.

— Молодым? Старым? Об этом тоже можно сказать.

— Думаю, молодым, старого человека Арвид Петрович назвал бы по отчеству.

— А что это была за монета?

— Не знаю. Но наверняка монета представляла интерес — иначе не возникло бы и этого разговора.

Пытаюсь выжать из Уварова что-то еще, касающееся Виктора-Владимира, но в конце концов понимаю — ничего нового Константин Кириллович вспомнить не может. Меняю тему:

— О других знакомствах Лещенко не упоминал?

— Если не считать меня, постоянно к нему заходили только два человека — Сурков и Долгополов.

— Сурков?

Уваров с интересом смотрит на меня:

— Да, Сурков, а что?

— Он живет в этом доме?

— Здесь, на восьмом этаже.

Любопытно. Во время допроса Сурков не сказал мне, что близко знаком с Лещенко.

— Сурков нумизмат?

— Поостерегся бы назвать его этим словом. Интересуется монетами, не более того.

— Уточните, пожалуйста. Что значит «интересуется»?

— Держит дома около трехсот монет, не представляющих серьезного интереса.

— Кто такой Долгополов?

— Есть такой Эдуард Долгополов. Работает, кажется, в системе торговли.

— Тоже нумизмат?

— Да, Долгополов — из средних собирателей, таких обычно называют «на подхвате».

— Сколько ему лет?

— Около тридцати.

— Что вы можете сказать о нем?

— Почти ничего… Извините, но я стараюсь избегать общения с людьми типа Долгополова.

Смотрю на Уварова; поняв значение моего взгляда, он качает головой:

— Нет, Юлия Сергеевна, Долгополов категорически не подходит под ваше описание «высокого шатена». Долгополов брюнет, ниже среднего роста, довольно худой.

— Где он живет?

— Кажется, на Петроградской стороне.

— У вас нет его телефона?

— У меня нет, но телефон Долгополова наверняка есть у Лещенко, они общались часто.

— Чем же было вызвано такое частое общение?

— Не хочу давать оценок, вы сами увидите, кто такой Долгополов. Знаю одно: никакой дружбы здесь не могло быть, скорее, такому человеку, как Лещенко, нужен был помощник, и Долгополов добровольно взял на себя роль личного секретаря Арвида Петровича. Думаю, не без выгоды для себя. Очень даже не без выгоды.

— Сурков? Что связывало с Лещенко его?

— Наверное, близкое соседство. Не нужно забывать, при всей осторожности Арвид Петрович был человеком одиноким. Ну и, конечно, сосед, которому всегда можно позвонить, попросить зайти, поневоле становится частым гостем.

— Константин Кириллович, когда вы в последний раз видели Лещенко?

— Вчера. Зашел к нему около двух, я всегда захожу днем. Заходил.

— Он был здоров? Уточняю, он был в своем обычном, нормальном состоянии?

— Да, в самом обычном. Мы поговорили, выпили кофе, я посидел и ушел.

— Может быть, у Лещенко были какие-то подозрения, опасения?

— Никаких.

— После этого вы ему не звонили?

— Нет.

— Сегодня утром? В одиннадцать.

— Нет, и утром не звонил. Все утро я работал у себя в мастерских, дозвониться оттуда сложно.

— Дело в том, что кто-то позвонил Лещенко сегодня в одиннадцать утра, и мне очень важно выяснить, кто это был. Наверняка вы знаете многих ленинградских нумизматов. Просто людей, как-то связанных с Лещенко. Если представится возможность узнать что-то об этом звонке, а также о высоком шатене и упомянутом вами Викторе-Владимире — пожалуйста, сообщите мне.

— Обязательно сообщу.

9

Оформив визу и взяв на «Академике Медникове» багаж, за два часа до вылета Пайментс уже стоял у стойки регистрации международной секции Пулковского аэровокзала. После оформления документов подождал, пока его багаж будет досмотрен на таможенном пункте. Получив квитанцию, сел в кресло в зале ожидания.

Потом, когда объявили посадку, пройдя вслед за инспектором в комнату для досмотра, кинопродюсер дал таможенникам возможность тщательно осмотреть одежду, белье, обувь. Досмотр производился быстро, но тщательно. Промяв напоследок швы, простучав и проверив шилом каблуки, инспектор Белков сказал со вздохом:

— Простите, господин Пайментс, вы отлично знаете, это наша работа. — Придирчиво оглядев туриста, протянул язычок для обуви. Ловко вдев ноги в мокасины, Пайментс кивнул:

— Ну что вы, я прекрасно понимаю. Извините, я могу пройти к самолету?

— Да, конечно.

В семнадцать сорок пять по московскому времени «Боинг» с Пайментсом на борту, поднявшись в воздух с Ленинградского аэродрома, взял курс на Лондон.

10

Поднявшись к районному прокурору, я первым делом доложила о результатах выезда на квартиру Лещенко. Выслушав меня предельно внимательно, Игорь Данилович, как только я кончила, покачал головой:

— Знаете, Юлия Сергеевна, это ваше дело уже сейчас можно считать нашумевшим.

— Нашумевшим в каком смысле?

— В том, что мне только что звонили из УКГБ. Кажется, у вас с ними есть общие фигуранты. Причем очень серьезные фигуранты.

— Интересно.

— Им тоже интересно. Собственно, поэтому я и пригласил вас к себе. Мне звонил начальник отдела УКГБ полковник Сергей Кононович Красильщиков, ну и… выразил горячее желание с вами пообщаться. Причем пообщаться как можно скорей. Вы как?

— Н-ну… пожалуйста. Пусть приезжают.

— Видите ли, Юлия Сергеевна, — Теплов замялся. — Я понимаю, гора не должна идти к Магомету, дело ведете вы, и все такое прочее, но у них там вроде собрался целый синклит, они обещают носить вас на руках, выдать вам массу ценных сведений. Короче, внизу вас уже ждет машина, черная «Волга».

Вообще этика и правила ведения дела обязывают всех, кто имеет к нему отношение, не вызывать следователя к себе, а самому являться сюда, в прокуратуру. Помедлив, я спросила:

— Вы хотите сказать, я должна поехать о УКГБ?

— Н-ну… если вам не трудно.

Ладно, подумала я, иногда можно и отступить от правил.

Спустившись вниз, я действительно увидела черную «Волгу» УКГБ. Услышав мою фамилию, водитель тут же подтвердил, что ждет именно меня, и без лишних слов отвез в «серый дом» на Литейный.

Поднявшись на третий этаж в здании УКГБ, я вошла в указанный в пропуске кабинет. Сидящие за большим столом трое мужчин при моем появлении встали и, как только я протянула им руку, представились по очереди.

Первым назвал себя начальник отдела Сергей Кононович Красильщиков; насколько я поняла, по должности он в этой группе был старшим. Выглядел Красильщиков лет на сорок, был крепок, мускулист, моложав. Единственное, что вносило в его облик диссонанс, — очки с большой диоптрией, которые он то и дело поправлял средним пальцем. Второй, представившийся полковником госбезопасности Русиновым, позже, при разговоре я узнала, что его зовут Владимир Анатольевич, выглядел несколько старше Красильщикова. Русинов был среднего роста, с блеклыми, спрятанными в веках голубыми глазами, сединой и курносым носом. Но, несмотря на эту прозаическую внешность, мне показалось, что в этом человеке есть что-то глубоко спрятанное. Он наверняка женат и, вообще, в личном плане у него все в порядке. Усмехнувшись этим банальным, чисто женским рассуждениям, приказала себе: не отвлекайся. Третий, представившийся майором Игнатьевым, был полным, невысоким блондином; судя по его отлично сшитому костюму и со вкусом подобранному галстуку, он был не лишен щегольства. После того как я села, Красильщиков сказал:

— Юлия Сергеевна, прежде всего от всей нашей троицы прошу у вас прощения за то, что мы почти силой притащили вас к нам.

— Сергей Кононович, о чем вы. Делаем одно дело.

— Именно. Да и потом, посмотрите, — Красильщиков кивнул на несколько ящиков, набитых видеокассетами. — Все эти материалы, насколько я понимаю, могут иметь самое прямое отношение к вашему делу. Везти их к вам, согласитесь, было бы несколько громоздко. Значит, вы нас прощаете?

— Конечно.

— Спасибо. Теперь к делу. Вы случайно не слышали о так называемой фирме «Поддельный Фаберже»? У нас, в Ленинграде?

— Краем уха. Насколько я понимаю, это то самое дело, по которому задержано около двадцати человек? Но большинство в бегах? Правильно?

— Правильно. Значит, вы должны были слышать и о чуть более ранних делах. Например, о таинственно пропавших коллекциях живописи недавно умерших Корнелина и Гродненского. Одиноких пенсионеров, их наследником должно было стать государство.

Конечно, об этих пропажах я слышала, поскольку коллекции оценивались в какие-то астрономические суммы. И знала, что этими нашумевшими делами, которые в ленинградских правоохранительных органах условно называются «антикварной группой дел», занимаются в нашем городе на самом высшем уровне. Но Красильщикову я лишь сказала скромно:

— Слышала, но опять по тому же принципу: было что-то где-то. Не больше.

— Надо бы упомянуть о взломе музея города, — тихо сказал молчавший до этого Игнатьев. — И похищении коллекции картин, фарфора и антиквариата Пинегина, за месяц до этого конфискованной у него в пользу государства.

— Наверняка Юлия Сергеевна слышала и об этом, — сказал Красильщиков. — Ведь дело о конфискации опротестовано нашей прокуратурой.

— Да, я знаю, эта конфискация была проведена незаконно, — подтвердила я. — Причем Пинегина успели поставить об этом в известность, так что вряд ли он причастен к похищению.

— Ладно, не будем морочить Юлии Сергеевне голову деталями, — вступил в разговор Русинов. — Сергей Кононович, может быть, покажем нашей гостье кое-что из материалов?

— Охотно. — Вставив в видеомагнитофон одну из кассет, Красильщиков нажал кнопку. На экране возникло изображение стоящих на столе изделий из старинного фарфора; фарфор сменился тесно составленными антикварными мелочами, антиквариат — золотыми украшениями, судя по виду, весьма древнего происхождения, украшения, в свою очередь, — монетами, монеты — картинами. По мере того как сменялось изображение, Красильщиков давал короткие пояснения: — Это коллекция петровского фарфора, из собрания императорской семьи… Это антикварные изделия фирмы Фаберже… Это подлинный Фаберже… Это поддельный… Новгородские золотые украшения, найденные при раскопках и похищенные из Эрмитажа… Китайские резные фигурки из амальголита, тринадцатый век… Китайская перегородчатая эмаль того же времени… Нидерландские дукаты русского производства первых лет чеканки… А это живопись, вся из частных коллекций и запасников… Здесь лишь небольшая часть похищенных полотен, то, что удалось пока обнаружить… — Выключая магнитофон: — Как, Юлия Сергеевна, впечатляет?

— Впечатляет, и очень, — призналась я.

— Все эти предметы — вещдоки по возбужденным недавно делам, связанным с хищением, подделкой и переправкой за рубеж антиквариата, ювелирных изделий, произведений искусства в Ленинграде. Нами вкупе с ГУВД и прокуратурой замечено: все преступные операции, так или иначе связанные с антиквариатом, в нашем городе ведутся мощной и хорошо организованной преступной группой. Причем эта группа имеет устойчивые выходы на зарубежных клиентов, методично переправляя туда требуемый «товар». Группа, по нашим наблюдениям, имеет хорошо разработанную иерархическую структуру, здесь есть свои сбытчики, свои наводчики, свои «вышибалы», свои охранники, есть даже своя подпольная мастерская по изготовлению ювелирных подделок «под Фаберже», которые не без успеха сбываются на Западе. В деятельность группы входит выявление в городе всех крупных коллекций антиквариата, монет, живописи, других произведений искусства, естественно, с целью похищения. Нами для того, чтобы найти и задержать всех участников группы, а также их зарубежных соучастников, давно уже предпринимаются самые серьезные меры. Но увы… — Красильщиков вздохнул, разглядывая стол. — Увы, пока нам удалось задержать лишь так называемую мелкую шушеру. «Шестерок». Никаких выходов на руководство преступной группой, на «головку», у нас нет.

— Шестерки, естественно, берут всю вину на себя, — добавил Игнатьев, — понимая, что, если они выдадут верхушку, им несдобровать. В любом случае, будут ли они после этого признания отбывать наказание или не будут.

Я посмотрела на Красильщикова:

— Сергей Кононович, а вы уверены, что убийство Лещенко может быть связано с «антикварной группой»?

— Юлия Сергеевна, тот же вопрос я могу задать вам. Кстати, у вас не возникло ощущения, что это дело так или иначе связано с расчетом сбыть коллекцию за рубеж?

— Сергей Кононович, я уже задавала себе этот вопрос. Без сомнения, коллекция представляет международный интерес, но по моим материалам никаких признаков, говорящих об участии в деле иностранцев или о попытке сбыть коллекцию за границу пока нет. Для меня, как для следователя, налицо лишь убийство и ограбление. Причем, по показаниям свидетелей, оно было, скорее всего, совершено подданным СССР.

Я коротко рассказала о том, что мне удалось узнать на Двинской. Русинов посмотрел на Красильщикова и Игнатьева. Сказал:

— Судя по всему, этот «шатен в джинсах» наверняка не был иностранцем. Вы пока на него не вышли?

— Веду поиски, есть какие-то следы, но пока никто не задержан.

— Ясно, — Русинов снова обменялся коротким взглядом с Игнатьевым. — Из ГУВД нам сообщили, что в показаниях свидетелей фигурировала фамилия некоего Долгополова. Правильно?

— Правильно. Насколько я поняла, этот Долгополов был кем-то вроде добровольного секретаря убитого.

— Случайно вы не успели его допросить?

— Нет. Но я вызвала его повесткой на завтра, на десять утра.

— Понятно. — Русинов замолчал, покосившись на Красильщикова. Тот вздохнул:

— Видите ли, Юлия Сергеевна, этот Долгополов давно уже попал в наше поле зрения. Установлены и даже зафиксированы его устойчивые контакты с иностранцами, а также с крупными ленинградскими фарцовщиками и иными преступными элементами. Работая экспедитором Ленгораптекоуправления, Долгополов ведет довольно широкий образ жизни, постоянно посещает лучшие рестораны, вроде «Астории», «Тройки», «Европейской», «Прибалтийской». Но, во-первых, для его задержания материала у нас маловато, во-вторых, мы рассчитывали, что Долгополов поможет нам зацепиться за кого-то еще. Ну и, как говорится, проморгали. Поскольку сегодня утром Лещенко, являющийся в некотором роде патроном Долгополова, был убит. Но это еще не все.

— Не все? — сказала я.

— Да, не все. Игорь Григорьевич, будьте добры, ту кассету, помните?

Найдя в одном из ящиков нужную кассету, Игнатьев вставил ее в видеомагнитофон и включил аппарат. На экране возникли короткие, смонтированные «встык» и явно снятые скрытой камерой планы летнего Ленинграда «с участием» двух людей: молодого невзрачного блондина, одетого во все «фирменное», и иностранца средних лет. Вот блондин идет по Невскому проспекту; вот этот же блондин с безучастным видом стоит около входа в ресторан «Баку»; вот к стоящему возле «Баку» блондину подходит мужчина лет пятидесяти, внешне очень похожий на иностранца; затем они, что-то коротко сказав друг другу, исчезают в дверях ресторана. Дав мне возможность насладиться зрелищем этой пары внутри ресторана, Игнатьев по знаку Красильщикова выключил видеомагнитофон.

— Юлия Сергеевна, вы никогда не видели этих людей? — спросил Красильщиков.

— Никогда.

— Понятно. Тот, кто помоложе, — упомянутый Долгополов. Иностранец — некто Джон Пайментс, по нашим данным, известный лондонский маршан[3], коллекционер, участник аукционов «Сотби» и «Кристи», не раз приезжавший в Ленинград и проявлявший устойчивый интерес к приобретению антиквариата, монет, картин и других произведений искусства. То, что вы видели, снято в прошлом году; именно тогда в наше поле зрения попали оба, Долгополов и Пайментс. Ну а сегодня… Игорь Григорьевич, может, продолжите?

— С удовольствием, вернее, с неудовольствием, — сказал Игнатьев. — Сегодня утром этот Пайментс прибыл в Ленинград на круизном теплоходе «Академик Медников». Отказавшись от участия в экскурсии, вышел в город. Где он был и что делал, неизвестно, но примерно час тому назад Пайментс, как нам сообщили с КПП Пулковского аэропорта, вылетел в Лондон, прервав свой довольно дорогостоящий круиз. Я на всякий случай связался с Ленаптекоуправлением, ну и… там мне сообщили: экспедитор Долгополов утром, то есть как раз тогда, когда Пайментс вышел в город, отпросился домой. Якобы в связи с болезнью матери. И до сих пор не пришел. Конечно, все это может быть совпадением, но… сами понимаете.

— Понимаю, — тихо сказала я.

Красильщиков улыбнулся:

— Юлия Сергеевна, не будем больше отнимать ваше время. Скажу лишь, что все перечисленные здесь дела по «антикварной группе» нам по понятным причинам пришлось либо забрать к себе, либо тесно подключиться к ним. С тем же самым предложением я выхожу сейчас к вам. Думаю, это дело нам нужно с вами вести в самом тесном контакте. Как вы считаете?

— Сергей Кононович, я в этом убеждена.

— Отлично. В таком случае мы смотрим на вас с надеждой и рекомендуем в помощники Владимира Анатольевича Русинова. Прошу любить и жаловать. Владимир Анатольевич у нас большой знаток и любитель искусства и вообще признанный специалист именно по этой части.

Русинов покачал головой:

— Ох, Сергей Кононович, вгоняешь ты меня в краску. Специалист, любитель, ценитель, то, се… — Улыбнулся. — Не слушайте, Юлия Сергеевна, все это шутки. Но вообще, думаю, мы сработаемся.

— Я тоже так думаю.

На работу я вернулась так же, как приехала: на черной «Волге», которую вел молчаливый предупредительный шофер.

11

На следующее утро, придя в прокуратуру, я узнала: повестки Долгополову и Михеевой, приходившей к Лещенко раз в неделю, вручены под расписку, свидетели обещали прийти. Довольно скоро в мой кабинет вошел прокурор-криминалист Яновский, положил передо мной материалы: фотографии, заключения различных экспертиз, протоколы. Я всмотрелась: на фотографиях были изображены монеты, части шкафа и сейфа, следы пальцевых отпечатков. Яновский заметил:

— Один след, на входной двери, опознать не удалось. Отпечаток мы отослали в Информационный центр МВД.

После ухода Яновского я посмотрела на часы — ого, уже одиннадцать. Долгополова, которого я вызывала к десяти, все еще нет. Найдя на перекидном календаре его телефоны, позвонила сначала домой — никто не подходит. На работе же мне сообщили, что со вчерашнего дня Долгополов находится в командировке в Зеленогорском районе Ленинградской области. Путешествует по области Долгополов один, используя служебную машину, рафик серого цвета № 23-62 ЛЕО. Цель командировки — сбор у населения и в лесхозах различных лекарственных трав и растений. Выяснив это, я тут же набрала номер Русинова, чтобы сообщить ему эту новость. Как мне показалось, Русинов отнесся к моему сообщению довольно флегматично; тем не менее он обещал принять по своим каналам все необходимые меры для розыска Долгополова. Сразу же после моих переговоров с Русиновым в кабинет вошла вызванная повесткой Михеева. Я ожидала увидеть старушку, но Анна Юрьевна оказалась еще крепкой пожилой женщиной, небольшого роста, с приятным лицом — и совершенно глухой. Впрочем, поговорив с ней, я убедилась, что Михеева, если произносить слова медленно, распознает их по движению губ. Начинаем говорить: отвечает она главным образом жестами и отдельными словами, напоминающими мычание: «да», «нет», «не знаю», «да, наверное», «понимаю». Выяснилось, что Михеева глуха от рождения, всю жизнь прожила одна, родственников у нее нет. К Лещенко она ходит уже около трех лет, каждый понедельник, и всегда днем. На вопрос, знает ли она кого-нибудь из знакомых Лещенко, Михеева показала палец и промычала:

— Эдик… Эдик…

— Эдуард Долгополов?

— Да, Эдик… Маленький…

Михеева охотно отвечала на все мои вопросы, но, кроме сообщения о том, что Эдик часто бывал, ничего интересного из разговора с ней я так и не вынесла. По ее словам, никого, кроме Долгополова, она у Лещенко не встречала.

12

Спустившись в служебный гараж и взяв дежурную «Волгу», полковник госбезопасности Русинов доехал до Кронверкской набережной и знакомым путем прошел в Петропавловскую крепость, к Екатерининской куртине. Именно в этом старинном каземате размещались мастерские реконструкции города, в которых работал старинный приятель Русинова Уваров, назначенный, как Русинов уже знал, экспертом по исследованию обстоятельств, связанных с убийством Лещенко и похищением его нумизматической коллекции. Уварова Русинов нашел быстро; увидев знакомого, реставратор слез с высокой табуретки.

— Владимир Анатольевич, вот уж не ожидал. — Пожал руку. — Забываете, нехорошо. Как здоровье?

— Не забываю, Константин Кириллович, просто такая уж пошла работа. Здоровье терпимо, да вот времени почему-то не остается.

— Понимаю. По делу?

— По делу. Вы знаете, конечно, о Лещенко? Силина мне сказала, вы ее консультируете?

Сняв нарукавники, Уваров положил их на стол.

— Консультирую. К сожалению, консультирую. Представляете, каково мне сейчас этим заниматься? Арвид Петрович для меня был… Да что говорить, вы ведь знаете.

— Знаю. — Русинов отлично понимал, что значит для человека, тем более для человека немолодого, смерть близкого друга.

Уваров кивнул:

— Присаживайтесь, раз уж пришли. Сварим кофе, обсудим, что надо. Меня ведь работа тоже заела, но полчасика для вас всегда выкрою.

Чтобы проверить правильность своего предположения, Русинову нужно было задать Уварову только один вопрос — о наличии в коллекции Лещенко монет середины восемнадцатого века, времени царствования императриц Екатерины и Елизаветы.

— Спасибо, Константин Кириллович, — сказал Русинов. — Честно говоря, сейчас не до кофе, во-первых, я на секунду, во-вторых, сам попал в консультанты, что вам должно быть понятно.

— Еще бы не понятно, Владимир Анатольевич. Такие коллекции просто так не пропадают. И все-таки присядьте, любые вопросы задавать на бегу не годится. — Придвинул кресло, сел сам. — Слушаю.

— Я давно уже не слышал ничего о Лещенко, но, насколько я знаю, Р о с с и ю  он не собирал?

— Россию? — Уваров посмотрел в узкое окошечко под потолком кельи. — Россию… Да нет, отдельные монеты у него были. Но собственно Россией, как темой, Арвид Петрович не интересовался. Вас занимает именно это? Русские монеты?

— Да, в частности, ну, скажем, монеты середины и конца восемнадцатого века.

— Середины и конца восемнадцатого… Нет, вроде ничего такого у него не было.

— Из похищенных, насколько я знаю, одна антика?

— Антика и около пятидесяти уникальных монет, единичных, но среди них ни одной русской. У вас какие-то соображения?

Русинов встал, решив пока не говорить о своей догадке.

— Да нет, с соображениями подожду. Вы ведь знаете, моя забота простая — предотвратить вывоз, вот я и ищу намеки.

— Понятно. Если эти намеки появятся с моей стороны, нумизматической, сообщу сразу.

Простившись с Уваровым, Русинов вышел из Трубецкого бастиона и, пройдя арку в крепостной стене, остановился у моста, ведущего к шхуне «Кронверк». Вспомнил: Лещенко, которого Русинов хорошо знал, Р о с с и ю  действительно не собирал, они с ним даже как-то говорили об этом. И все-таки слишком уж ложится все одно к одному, подумал Русинов. Сначала Пайментс и его неожиданный отлет, затем спор о Екатерине-Елизавете, который вел некий «шатен в джинсах».

Вернувшись в УКГБ, Русинов сделал все для того, чтобы в посольство СССР в Лондоне срочно ушел телекс:

«Послу СССР в Лондоне, атташе по культуре. Согласно полученным данным, есть вероятность вывоза из СССР одной или нескольких монет, представляющих большую коллекционную ценность. Возможно, среди них есть монета с профилем одной из русских императриц, Екатерины или Елизаветы. Просим срочно проверить появление таких монет на аукционах «Сотби» или «Кристи» и приостановить продажу».

13

Жесткое сиденье патрульной машины подо мной вздрагивает, отзываясь на каждую выбоину. Мы едем в Купчино, к дому Лагина. В кузове кроме меня и Русинова группа захвата ГУВД — четверо, все в гражданском, кроме светловолосого, резкого в движениях лейтенанта, устроившегося рядом с водителем. В машине тихо. Еще раз читаю полученный час назад телекс:

«Прокуратура гор. Ленинграда. Яновскому. На ваш запрос сообщаем: присланный след пальца идентичен отпечатку пальца Лагина Виктора Александровича, 32 лет, жителя Ленинграда, ул. Белградская, 9, кв. 171, ранее судимого (ст.ст. 109-1, 148, 154 УК РСФСР), отбывавшего наказание в…»

О Лагине, на квартиру которого мы едем, кроме справки из ИТК, пока мало сведений: отец в длительной командировке, Лагин живет с матерью, в квартире нет телефона. Выяснить остальное не было времени. После очередного поворота, может быть, для того, чтобы разрядить обстановку, Русинов делает осторожное движение локтем, дотрагивается до меня. Смотрю на него, и он поводит подбородком, показывая на лежащую на моих коленях папку. Понимаю: просит показать фотографию Лагина. Раскрыв папку, рассматриваю вместе с ним приложенные к делу фото: вид спереди, сбоку, сзади. Отмечаю: лицо не лишено привлекательности, даже на этих невыразительных снимках видно некое понятное только женщине мужское самодовольство — в сведенных к переносице бровях, в подбородке с ямочкой, в изгибах рта. Лицо одновременно острое и тяжелое: нависшие брови, по-особому выступающий прямой нос, нижняя губа больше верхней, чуть выпяченный подбородок. Вспоминаю все, что прочла о Лагине в характеристике НТК и в деле. Тридцать два года, русский, родился в Ленинграде, окончил восемь классов, потом ПТУ краснодеревщиков. В ПТУ занимался в секции бокса, после ПТУ сразу пошел в армию, отказавшись от полагающейся рабочему его специальности отсрочки. В армии несколько раз привлекался к дисциплинарной ответственности за драку, после армии вернулся в Ленинград, жил у матери. Работал резчиком по дереву в артели, затем перешел в фирму «Заря», в бригаду по циклевке паркета. В это же время был замечен в связях со спекулянтами, промышляющими среди нумизматов, первое задержание — за перепродажу монет и денежных знаков. Задержан, предупрежден, по молодости отпущен под честное слово. В дальнейшем в сговоре с преступной группой пошел на ряд преступлений, обдуманных и жестоких. То, чем он занимался, называется на языке валютчиков и спекулянтов «взиманием долгов». Долги, сделанные нумизматами во время спекуляции монетами, иконами, валютой, взимались угрозами и силой, под страхом избиения или применения холодного оружия. Из ИТК вышел пять лет назад. После предъявления фотографий Станкевич подтвердила, что именно Лагин стучал в квартиру Лещенко. Опознала фотографию и Фоченова, видевшая Лагина выходившим из подъезда Лещенко. Кроме того, Лагина зовут Виктор, значит, почти наверняка это тот самый Виктор-Владимир, о котором мне рассказывал Уваров. Русинов говорит тихо:

— Не подарок.

— Согласна, не подарок.

На Белградской улице сидящий рядом с водителем лейтенант оборачивается. Русинов показывает глазами: номера домов! Понятно, нас не должны увидеть из окон. Водитель тормозит у дома пять, выходим. Идем, стараясь держаться ближе к стенам; впереди лейтенант, чуть отступив — трое из группы захвата, за ними мы с Русиновым, Вот дом девять, длинный, девятиэтажный, блочный.

Войдя во двор, Русинов кивает лейтенанту:

— Сходите за понятыми?

— Конечно, товарищ полковник.

Русинов незаметно трогает ладонью место с левой стороны, под ремнем, и я понимаю: он проверяет пистолет. У остальных распахнуты пиджаки, и это мне тоже понятно: стоит сделать движение рукой — и пистолеты в ладонях.

— Пошли, сразу занимайте точки.

Останавливаемся на третьем этаже, у квартиры сто семьдесят один; ребята прижимаются к стенам по обе стороны двери. Русинов нажимает кнопку звонка. Звонит несколько раз, наконец раздаются слабые шаркающие шаги, кто-то останавливается за дверью. Тихий женский голос спрашивает:

— Кто там?

— К вам представители официальных органов! Пожалуйста, откройте!

Дверной глазок темнеет, нас рассматривают, Русинов повторяет строго:

— Прошу открыть!

Дверь распахивается, за ней пожилая женщина; на плечах серая шаль, седые волосы гладко забраны назад, глубоко посаженные светлые глаза напряжены. Растерянно смотрит, убирает ладонью выбившиеся волосы, щурится:

— А… что случилось?

— Ваш сын дома? Прошу говорить правду, это в ваших интересах. Где ваш сын?

От взгляда женщины мне становится не по себе: кажется, в нем какая-то боль. Наконец она отводит глаза:

— Не знаю, дома его нет.

— Прошу пропустить, вынуждены осмотреть квартиру. — Русинов делает знак группе захвата, женщина сторонится. Пока ребята проверяют обе комнаты, ванную, кухню, туалет, осматриваю прихожую. Богатой квартиру не назовешь, но все чисто и прибрано, каждая вещь на своем месте: вешалка, зеркало, полки для обуви, литография под стеклом. В открытую дверь входит Балуев с понятыми, мужчиной средних лет и молодой женщиной; один из группы захвата, высокий рыжеволосый парень, подходит к Русинову:

— Квартира пуста, товарищ полковник. Следов ухода не обнаружено.

Русинов поворачивается к хозяйке:

— Вы — Лагина Надежда Васильевна? Ваш сын — Лагин Виктор Александрович?

— Да.

— Ваш сын подозревается в серьезном преступлении.

— В каком?

— В ограблении и убийстве.

— Этого не может быть. Виктор не мог сделать ничего плохого.

Сколько подобных слов мне уже приходилось выслушивать, если б она знала. Говорю:

— Будем рады, если это не так. Где сейчас ваш сын?

— Не знаю.

Вступает Русинов:

— Надежда Васильевна, запирательством и неправдой вы только повредите вашему сыну. Где он сейчас?

Хозяйка квартиры поправляет шаль, вижу, пальцы чуть дрожат:

— Я действительно не знаю, где он.

Я достаю постановление на обыск, киваю на понятых:

— Вынуждены обыскать квартиру, вот разрешение прокурора, ознакомьтесь.

— Пожалуйста, не возражаю.

Говорю как можно мягче:

— Где бы мы могли поговорить, Надежда Васильевна?

— Где угодно. — Кутается в шаль. — Пройдемте в комнату, пожалуйста, вот сюда.

Садимся за журнальный столик, Лагина хмурится, я молча раскладываю бумаги. Киваю в сторону подоконника — там стоят деревянные маски: лесовик с бородой, чертик с рожками, девушка со звездами вместо глаз.

— Красивая работа. Сын? Можете не отвечать, Надежда Васильевна, я спросила просто так.

— Да, это сделал сын.

— Давно он этим занимается?

— Давно. С детства.

— Кажется, ваш сын закончил художественное училище?

— Окончил. — Пытается крепиться, но по-прежнему в ее глазах отчаяние и растерянность. — Не нужно об этом. Спрашивайте по делу, я отвечу.

— Надежда Васильевна, вы работаете?

— Да, раньше работала в Профтехиздате корректором, сейчас беру работу на дом.

— Ваш сын оказался в квартире, где произошло преступление. Тяжкое преступление — убийство и ограбление. Оказался он там именно в момент, когда все это случилось. Вашего сына видели несколько свидетелей. Убит известный нумизмат, Арвид Петрович Лещенко, живущий на Двинской улице. Вы знаете этого человека?

— Нет, первый раз слышу.

— Ваш сын оказался в квартире убитого именно в момент убийства. Так просто, само собой, этого случиться не могло.

Молча, лишь изредка вытирая слезы ладонью, Лагина начинает плакать. Вид плачущей женщины должен вызывать жалость, но сейчас я смотрю безучастно. Ей жаль сына, единственного, неповторимого, но разве убитый Лещенко не был таким же, единственным, неповторимым, как ее сын? Но его нет, его убили, и у меня есть множество оснований считать, что сделал это ее сын, Лагин.

— Надежда Васильевна, успокойтесь, я ведь хочу помочь вам.

Послушно кивает, достает платок, вытирает слезы.

— Спрашивайте, я все отвечу.

— Когда вы последний раз видели сына? — Так как Лагина медлит, добавляю: — Не нужно ничего скрывать, Надежда Васильевна, мы же договорились?

— Вчера. — Неожиданно закусывает губу, всхлипывает. — Он не мог этого сделать, клянусь, не мог, Юлия Сергеевна! Поверьте!

— Надежда Васильевна, мы с вами как раз и должны установить это. Вчера, то есть одиннадцатого мая. В какое время?

— Утром. Примерно в девять утра. Он позавтракал и ушел. И все. Больше я его не видела. Пропал…

— Он ночевал дома?

— Да, хотя пришел поздно.

— Вы не помните — он не был чем-то взволнован, возбужден?

— Мне кажется, он был спокоен… Впрочем… Сейчас мне уже кажется, он был не в себе. — Внезапно Лагина пригибается ко мне, смотрит в глаза. — Я вам все расскажу, Юлия Сергеевна, все. Только выслушайте меня. Пожалуйста, выслушайте.

— Конечно, Надежда Васильевна, я слушаю.

Начинает говорить горячо и тихо, почти шепотом, не обращая внимания на мою реакцию, глядя куда-то мимо:

— Виктор… Виктор очень сильный и талантливый. Очень. Но бывает — жизнь складывается неудачно. Он очень скрытный, понимаете… Когда это случилось с ним… Двенадцать лет назад, после армии… Поймите — он был очень нервным, одаренным мальчиком. Муж у меня инженер-нефтяник, редко бывает дома, он и сейчас на Камчатке. И вот — Виктор попал в эту компанию. Наверное, он хотел утвердиться. Доказать, что он сильный. Он и боксом занимался для этого. Но он художник, понимаете — по натуре художник. И вот все вместе… Желание утвердиться, неординарность привели к этому. Я однажды спросила его, еще тогда: Виктор, зачем? И он ответил: мама, ты не поймешь этого. Я отстаиваю справедливость. Он понимал все искаженно, но тюрьма… Заключение… Оно повлияло на него, он вышел другим. Совсем другим, клянусь вам, честное слово! В лучшую сторону! Вы верите мне?

— Да, я верю вам, Надежда Васильевна. — Собственно, другого я ответить не могла.

— Спасибо, Юлия Сергеевна. Спасибо. В лучшую сторону после освобождения, это бывает редко. Но он… Но он многое понял. Ну вот, а потом… Он начал работать, резчиком по дереву. Ах, как он работал в то время, какие вещи делал. Я верила, верила — можно будет все начать сначала. Ну и… Он встретил женщину. Но лучше бы этого не было.

— Почему?

— Не могу объяснить почему. Не могу, и все-таки знаю — она может принести только горе. Я ведь мать, я все чувствую.

Женщина?.. Екатерина-Елизавета? Неужели горячо? Лагина молчит, собираясь с мыслями, я стараюсь не перебивать ее. Она продолжает:

— Так вот, сначала мне казалось, это к лучшему. Мне казалось, Виктор скорее придет в себя, скорее забудет весь этот ужас. Я даже поощряла это, когда в первый раз поняла, что он встретил ее. А потом…

— Простите, Надежда Васильевна, кого именно «ее»? Вы видели эту женщину?

— Я уже говорила, Виктор очень скрытный. К тому же последнее время, когда он ее встретил, он стал чаще бывать в Лугове. Ну а последнее время, я уже сказала… Я его почти не видела здесь, в Ленинграде.

Кстати, почему у Лагина дом под Зеленогорском? Откуда?

— В Лугове — это ваш дом? Личный?

— Нет. Виктор заработал этот дом собственными руками. Сразу после прихода из колонии он решил, что теперь будет жить за городом. Поехал в Лугово, много сделал для тамошнего колхоза. Практически один построил им клуб, переоборудовал здание правления, ну и за это они выделили ему участок. Он построил дом.

— Он что, там прописан?

— Нет, прописан он здесь. Этот дом оформлен как мастерская.

Лугово. Небольшой поселок на берегу залива примерно в часе езды от Ленинграда. Поселок — в Зеленогорском районе, туда же сегодня уехал Долгополов. Любопытно. Хорошо, выясним это потом, сейчас для меня важнее женщина, которую встретил Лагин.

— Значит, ваш сын встретил женщину? Вы ее знаете?

— В том-то и дело, что не знаю. Я видела ее только один раз, и то случайно. Приехала в Лугово, без предупреждения, она была там. Когда я появилась, она тут же уехала.

— Но ее имя и фамилию вы должны были знать?

— В том-то и дело, Виктор нас не представил, а когда я попробовала его спросить — отмолчался. Знаю только, что она работает то ли барменшей, то ли официанткой в ресторане.

14

Перед тем как отправиться в Лугово, мы с Русиновым связались с УКГБ города. На запрос о Долгополове дежурный сообщил: пока никаких следов экспедитора в Зеленогорском или Лужском районах не обнаружено, туда направлена оперативная группа. Русинов передал в УКГБ составленное с моих слов описание внешности официантки или барменши, работающей в одном из ленинградских ресторанов, и попросил выяснить ее личность. Я подумала, официантка, скорей всего, может вывести нас на канал связи с иностранцами.

Когда мы сели в машину, Русинов бросил водителю:

— В Лугово.

Пока машина ехала по Ленинграду, я вдруг вспомнила: Уваров. Лагин связан с нумизматами, Уваров может знать Лагина и его окружение. К тому же именно Уваров слышал от Лещенко о некоем Викторе. Посмотрела на Русинова:

— Владимир Анатольевич, я подумала: эксперт Уваров может что-нибудь знать о Лагине? Это в мастерских реконструкции, в Петропавловской крепости, нам, в общем, по пути?

— Юлия Сергеевна, я с ним уже общался. Но думаю, если с Уваровым поговорите вы — это не помешает. — Русинов кивнул водителю: к Петропавловской.

Машина въехала в крепость, остановилась у бастиона. Я вышла, пообещав Русинову не задерживаться, не без труда открыла дубовую дверь; сразу же пахнуло холодом. Под светом тусклой лампочки на гранитных стенах виднелась влага. Спустилась по витой чугунной лестнице вниз — и попала в узкий коридор. Нижняя часть стен была заштукатурена и покрыта масляной краской, вверх, к своду подземелья, уходили сырые камни. Постучала в первую дверь — на ней был вырезан большой крест и висела табличка «Мастерская». Открыла и увидела темное помещение, свет в которое проникал через узкие окна-бойницы. Прямо передо мной в одной из ниш, опустив голову и держа в руке крест, стоял ангел. В глубине зала, за рядом стульев, над столиком горела лампа; сидящий там Уваров подчищал то ли икону, то ли просто доску. Увидев меня, поднял голову:

— Юлия Сергеевна, я нужен?

— Честно говоря, да. Вы никогда не слышали такую фамилию — Лагин?

— Лагин… Лагин… — Подождав, пока я сяду в кресло, Уваров взгромоздился на табурет. — Признаться, нет. Кто это? Вы садитесь удобнее, придвигайтесь к стене, кресло довольно шаткое.

— Спасибо. — Я придвинулась к стене. — Лагин — человек, как-то связанный с Лещенко, по крайней мере в последние дни. Помните, вы говорили о некоем Викторе или Владимире, предлагавшем Лещенко какую-то монету?

— Очень хорошо помню.

— Лещенко как будто недавно с ним познакомился?

— Да, недавно. Этот Виктор или Владимир, насколько я понял по словам Арвида Петровича, предлагал ему то ли какую-то сделку, то ли просил о консультации. Уточнять я тогда не стал, сами понимаете, это мне было ни к чему.

— Так вот, установлено: в день убийства, а именно в одиннадцать утра, в квартиру Лещенко пытался проникнуть и в конце концов проник некто Виктор Лагин, ранее судимый. Этот Лагин был связан с ленинградскими нумизматами, вернее, с преступной группой спекулянтов монетами.

Уваров некоторое время молчал, будто изучал щели среди камней.

— Лагин… Если так, я должен был о нем слышать. У нас в Ленинграде земля слухом полнится. Наверное, это было давно?

— Связи Лагина с преступной группой действительно зафиксированы давно, около двенадцати лет назад, до осуждения. Но ведь он снова занялся монетами.

— Наверное, занялся очень осторожно. Что-то не припомню такого имени.

— Именно этот Лагин искал у Лещенко некую Екатерину или Елизавету, помните, я вам говорила?

— Помню. Я специально расспросил нескольких знакомых. Насколько я понял, такой женщины среди знакомых Лещенко и людей, знавших его, нет.

— Может быть, среди знакомых Лещенко была женщина, работающая в одном из ленинградских ресторанов?

Уваров кашлянул, с сомнением покачал головой.

— Ресторанов?

— Да. Ей около двадцати пяти лет, темноволосая, глаза синие, привлекательная внешность?

— Вряд ли. Я о такой не слышал, да и… Я уже говорил, Юлия Сергеевна, Арвид Петрович был немолодым человеком, его интересовали только монеты.

15

Когда мы ехали в Лугово, я вдруг поймала себя на том, что думаю о Русинове. Поймет меня лишь женщина, и то не всякая, а та, которая не замужем и стоит на пороге тридцатилетия. Когда тебе тридцать и ты не замужем, надо или делать вид, что все в порядке, или бить во все колокола. Так вот: я еще не решила бить во все колокола, но близка к этому. Будучи трезвой до безумия, до отвращения к себе, я и сейчас, когда мне почти тридцать, все-таки жду принца. В роли принца в моей жизни уже побывало несколько человек, и, хотя не нужны мне никакие принцы, обойдусь, тем не менее я этого принца жду. Это особое состояние, я сама над ним смеюсь — но это факт. Ну вот, а теперь я думаю о Русинове и думаю только потому, что узнала: он не женат. И не просто думаю, все мои мысли заняты им. И конечно, я пытаюсь убедить себя, что думать об этом не надо, что это пустое, что, как всегда, все это пройдет и забудется…

В Лугово мы приехали примерно через час. Поселок был небольшой, около тридцати домов, расположенных вразброс в густом сосновом бору, метрах в ста от залива.

Мы опросили многих жителей поселка, но, кроме отрывочных и не очень точных сведений, ничего о Лагине не узнали.

Мне показалось, что председатель местного сельсовета Валерий Иванович Кайлов, грузный, с заплывшими глазами, на все наши вопросы отвечал не очень охотно. В любом случае он всем своим видом дал понять, что не позволит обойти себя по кривой и не скажет лишнего. Когда я спросила, не видел ли он сегодня Лагина, а также машину РАФ Ленаптекоуправления, председатель криво улыбнулся:

— Ничего о Лагине не могу сказать. Ну просто ничего. А вот машину РАФ, кажется, кто-то видел.

16

Мы обошли поселок и оказались в конце концов на заросших соснами дюнах. Справа, за полуразрушенными сараями, виднелся темно-серый залив, все пространство под соснами занимала прошлогодняя поросль вереска и черники, почва была песчаной, влажной; если машина стояла долго, следы должны остаться наверняка. Не просто следы, а ясные, четкие отпечатки. Пройдя сараи, видевший РАФ юноша по имени Андрей остановился. Русинов мельком осмотрел землю, спросил:

— Здесь?

— Как будто.

Русинов довольно долго ходил под соснами, постепенно отдаляясь. Присел, крикнул, обернувшись:

— Андрюша, посмотри, здесь стояла машина?

— Как будто здесь.

— Я следы нашел. Если здесь, это те самые.

Подойдя, я вгляделась: под примятым вереском четко отпечатались протекторы. Зашумела и затормозила машина, из остановившегося рядом газика вышел Балуев с фотоаппаратом, присел рядом. Русинов вздохнул:

— Я вижу, но, кажется, других не будет. Снимайте пока.

— Хорошо, Владимир Анатольевич.

Пока Русинов ходил рядом в поисках других следов, наш эксперт Балуев старательно щелкал фотоаппаратом, а потом начал делать слепки. Я посмотрела на часы: шесть вечера. Теперь имеет полный смысл остаться и подождать Лагина.

17

Уже половина одиннадцатого, но за стволами сосен еще виден начинающийся за дорогой залив, с другой стороны — темнеющий подлесок. Мы с полковником сидим в машине, сзади группа захвата. Впереди — за соснами — дом Лагина, сзади — шоссе. Вот прошла машина; гул мотора на несколько секунд отбрасывает голоса ночи, уходит, и снова наступает хрупкая тишина. Ждем мы часа четыре, я уже начинаю подумывать, что ждем зря, но тут Русинов осторожно трогает меня за локоть. Точно, шаги, легкое поскрипывание подошв по песку: впереди, в просвете сосен, мелькнул мужской силуэт. Иногда кусты полностью скрывают идущего, иногда он почти выходит на открытое пространство. Вот до него уже метров десять, вот пять. Подойдя почти вплотную к машине, человек останавливается. Он стоит прямо передо мной: тяжеловатый подбородок с ямочкой, нижняя губа больше верхней, взгляд с прищуром, худощав, жилист, одет в потертую кожаную куртку, такие же потертые джинсы. Черты лица имеют сходство с теми, которые я тщательно изучила по фотографии. Попробуй пойми, может быть, пистолет у него в куртке, может быть, засунут за пояс. Вот человек резко повернулся, подошел к машине:

— Если вы ждете меня, я не скрываюсь.

Мы все выходим, Русинов спрашивает:

— Лагин Виктор Александрович?

— Лагин Виктор Александрович, совершенно верно.

— Вы задержаны.

Оглянувшись, Лагин увидел вставшего сбоку Балуева, повел подбородком:

— Понял. Что делать? Наручники будете надевать или как?

— Если не будете делать глупостей, с наручниками подождем. Пока вы только подозреваемый.

18

К допросу я приступила сразу же, как только мы прошли в дом Лагина.

— Лагин, может быть, вы все расскажете откровенно?

Смотрит на меня с интересом, будто изучает, увидел в первый раз, не понимает, зачем я здесь сижу.

— С удовольствием. Только не знаю, о чем говорить откровенно? Подскажите.

— Думаю, отлично знаете.

— Так подскажите. Вообще, я не знаю даже, с кем разговариваю. Извините, вы очень приятная женщина, хотелось бы знать ваше имя, а? — Лагин сказал это без всякого вызова, мне пришлось сухо ответить:

— Силина Юлия Сергеевна, следователь Ленинградской прокуратуры.

— Очень приятно. Как вы уже знаете, я Лагин. Зовут Виктор. Не в чем мне чистосердечно признаваться, Юлия Сергеевна, честное слово. Поверьте, я бы с удовольствием. Вины за собой не чувствую, вот в чем дело. Объясните хоть, в чем подозреваете?

Ведь знает, в чем подозревается, я отлично вижу это по его глазам. Есть такое выражение: «отвечает, как пишет»; именно так отвечает сейчас Лагин, даже легкость есть в ответах, будто действительно не чувствует за собой никакой вины. Мелькнуло: да, такой подследственный не подарок. Кроме того, мать Лагина наверняка покрывала сына, когда я спросила об иностранцах. Связаться с иностранцами для такого человека, как Лагин, легче легкого.

— Объясню. Вы подозреваетесь в причастности к убийству Лещенко Арвида Петровича, жителя Ленинграда. Знаете такого?

— Знаю. А вот то, что он убит, слышу в первый раз.

Снова точный ответ, как по протоколу. Показывает мне, что ему ничего не известно.

— Напрасно, вы прекрасно знаете, что Лещенко убит. Этому есть много доказательств, но я все еще надеюсь на вашу откровенность. Поэтому спрашиваю прямо: признаете ли вы свою причастность к убийству Лещенко Арвида Петровича.

— Нет, не признаю. Интересно, где и как его убили?

Продуманный ответ. Ответить надо так же продуманно.

— И это вы отлично знаете. Есть неопровержимые доказательства, что вы находились в квартире Лещенко в момент убийства.

— Когда же он наступил, этот момент?

Решил четко придерживаться выбранной линии поведения, делает вид, что ничего не знает. Здесь у меня преимущество, я ведь знаю об оставленном отпечатке пальца и свидетельстве Станкевич, а Лагин нет.

— Мы вернемся еще к этому вопросу. Сейчас надо выяснить главное. Итак, вы отказываетесь признать свою причастность к убийству Лещенко?

Усмехнувшись, Лагин косится исподлобья, будто наблюдает за мной со стороны.

— И причастность отказываюсь признать, Юлия Сергеевна. Не причастен я к этому убийству никаким боком.

Никто из знавших нумизмата людей не называл имени Лагина, не описывал его примет. Единственное: Уваров сказал, что слышал от Лещенко о некоем Викторе, с которым тот познакомился. Вот и ограничусь сегодня этой задачей: выясню, как Лагин познакомился с убитым. Шуршу протоколом допроса, спрашиваю скучным голосом:

— Вы давно знакомы с Лещенко?

Кажется, не насторожился, по крайней мере, отвечает спокойно:

— Недавно.

— Это не ответ, Лагин, назовите точную дату. Что значит «недавно»? Вчера? Позавчера?

— Точную дату не помню, гражданин следователь. Я ведь не с невестой знакомился.

— Где вы познакомились?

— В сквере у Казанского собора. На толкучке нумизматов, она тогда там была.

По логике Лагин должен был увиливать, всячески затемнять момент знакомства, если это его беспокоит. Он же называет не подъезд, не квартиру без свидетелей, не подворотню, а толкучку нумизматов у Казанского собора.

— Кто вас познакомил с Лещенко?

— Никто, я сам подошел.

— Не знали Лещенко и подошли сами?

— Я разве сказал, что я его не знал? Я с ним не был знаком, но не знать Лещенко… Лещенко знает весь Ленинград, в смысле — все, кто занимается монетами.

— Кто-нибудь видел, как вы разговаривали с Лещенко?

— Откуда я знаю? Народ кругом толкался, мне как-то не до этого было.

— Зачем вы решили с ним познакомиться?

— Дело было.

— Что же это было за дело?

— Как будто не догадываетесь, Юлия Сергеевна. Монета. Решил ему монетку одну показать, русский рубль 1742 года. Он же мастак. Монетка любопытная, давно у меня лежала, друг подарил после армии, Савостиковым его звали.

— Повторите, как называется монета?

— Русский рубль 1742 года. Серебряный.

Жаль, рядом нет Уварова. Мне это ничего не говорит.

— Кто такой Савостиков?

— Савостиков Геннадий Леонидович, коллекционер. Да он умер, царство ему небесное.

— Отчего же он умер?

— Да он пожилой уже был. В больнице умер.

— Хорошо, оставим Савостикова. Где вы находились вчера, утром одиннадцатого мая, между двенадцатью и часом дня?

Я ожидала предъявления безупречного алиби, но то, что я услышала от Лагина, застало меня врасплох:

— Вчера утром, одиннадцатого числа, между двенадцатью и часом дня, я находился в Ленинграде на Двинской улице, в доме номер четырнадцать, квартире номер пятьдесят один.

Я настолько растерялась, что вынуждена была переспросить:

— То есть вы хотите сказать: вы были в квартире Лещенко?

— Да, Юлия Сергеевна, именно так: я был в квартире Лещенко.

Лагин сознательно отказался от алиби. Почему?

— Что вы там делали?

— Назад хотел взять эту самую монетку. Взял ее у меня Лещенко, а отдать забыл. Вернее так: я дал ему подлинную монету, а он говорит — она фальшивая. Ну и… пришлось обратиться. Пришел я к нему, позвонил. Старичок не хотел меня сначала пускать, но потом впустил.

— Впустил — и что?

— Ничего. Впустил, открыл сейф, достал мой рубль. Да, говорит, юноша, извините, глаза уже не те, монета действительно подлинная. Можно она полежит еще день у меня? Говорит, я ее атрибутирую — и приходите за деньгами. Я подумал, подумал — куда он денется.

— Сколько вам должен был заплатить Лещенко за эту монету?

— Неважно.

— И все же?

— Да не думайте, это все официально бы делалось, через музей. Ну, десять тысяч. По каталогу она стоит двенадцать.

— Значит, вы ушли, оставив монету Лещенко?

— Все верно.

— А Лещенко?

— А что Лещенко? Проводил меня до двери, и все. А что должно быть еще?

— Еще должно быть то, что Лещенко после вашего ухода нашли убитым.

— Говорю же, когда я уходил, он был жив, не трогал я вашего Лещенко.

— И коллекцию не похищали?

— Коллекцию? Да вы смеетесь. Ее, во-первых, не унесешь.

— Вы взяли только античные монеты, хранившиеся в сейфе.

— Не брал я никаких античных монет. Ушел, и все.

— Взяли, Лагин. Взяли, и цель у вас была вполне определенная: передать похищенные монеты иностранцам, с которыми вы связаны.

— Какие еще иностранцы? Вы что, гражданин следователь? Не знаю я никаких иностранцев!

— Знаете, только тщательно скрываете эту связь.

— Какую еще связь? Я вам признался как на духу: у Лещенко вчера я был, хотел вернуть свою монету. Остального, о чем вы говорите, знать не знаю.

Ловлю взгляд стоящего за спиной Лагина Русинова. Понимаю, полковник дает понять: с такими темпами допрос может затянуться надолго. Что ж, кажется, на сегодня его можно заканчивать. Интересно, конечно, что это за монета, серебряный рубль 1742 года, но в монетах я понимаю слабо и вряд ли справлюсь с этим без помощи Уварова. По крайней мере, я выяснила главное: все ответы Лагина тщательно продуманы, значит, в какой-то степени лживы.

19

Утром позвонил Русинов:

— Юлия Сергеевна, вам уже сообщили, что знакомая Лагина — некто Шахова? Шахова Марина Андреевна, проживающая на Лиговке, дом тридцать восемь.

— Нет. Кто ее опознал?

— Мать Лагина, по фото. Эта Шахова работает официанткой в ресторане «Тройка». Кроме того, у меня есть информация, что Лагина и Долгополова не один раз видели вместе.

— Спасибо, Владимир Анатольевич, приму к сведению.

Положив трубку, подумала: крайне важно, если я хочу, чтобы следующий допрос Лагина увенчался успехом, привлечь к нему Уварова. Пусть Уваров сидит и слушает все, что будет говорить Лагин. Уваров может молчать, может задать пару вопросов, но это будет мой тыл, во всем, что касается нумизматики, я должна чувствовать себя уверенно. Ведь от того, как я спрошу Лагина, зависит многое, может быть, даже все. Кроме того, надо встретиться с Сурковым и, конечно, поговорить с Шаховой. Причем сделать это так, чтобы узнать хоть что-то о коллекции и возможном местопребывании Долгополова. Нет, вызывать Шахову в прокуратуру я не буду, просто зайду в ресторан «Тройка». Я уже собралась идти к Уварову в Петропавловскую крепость, когда позвонил Русинов:

— Юлия Сергеевна, я разговаривал с Константином Кирилловичем Уваровым, у него есть интереснейшие соображения. Свяжитесь с ним.

— Как раз собираюсь это сделать.

— Никаких особых новостей нет?

— Пока нет, Владимир Анатольевич. Как только будут, сообщу.

20

Уварова я застала в келье: вооруженный лупой, он сидел на высокой табуретке над заменявшей стол каменной доской. Когда я вошла, ловко съехал с табуретки, одновременно отодвинув в сторону старинную рукопись и заложив за ухо инструмент, напоминавший длинную иглу с рукояткой. Усадив меня на некое подобие скамейки с резной спинкой, сел напротив на низенький сундучок.

— Весь вечер вчера прождал вашего звонка, звонил сам — бесполезно. Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось, Константин Кириллович, просто тот, кого мы искали, пришел домой довольно поздно, только и всего. Сами знаете, что такое задержание, знакомы с этим.

Уваров уставился в угол, будто что-то потерял на вытертых временем каменных плитах.

— Молодой человек по фамилии Лагин?

— Лагин, совершенно верно.

— Вчера я попробовал навести о нем справки. Действительно, некоторые коллекционеры знают этого юношу. И что с ним? Он задержан?

— Задержан, но причастность к убийству Лещенко категорически отрицает. Но не скрывает, что у него нет алиби.

Эксперт встал, повернулся к подслеповатому оконцу кельи.

— Интересно. Как я понимаю, вы приехали утром?

— Нет, вчера в три часа ночи. — А ведь я должна поделиться своим открытием с Уваровым. Должна, обязана. — Константин Кириллович…

Уваров обернулся:

— Да? Слушаю, Юлия Сергеевна.

— У меня появились кое-какие мысли, я хотела даже вам позвонить вчера ночью, но не решилась.

— Почему, позвонили бы — в три часа ночи я как раз просматривал последнюю справочную литературу. Вот… — тронул лежащий на столе толстый том в суперобложке. — Очень интересная книга, определитель русской серебряной монеты Дьячкова и Узденникова. Посмотрите, это любопытно.

Я взяла книгу, перелистала страницы. Фотографии монет, гравюры с изображением значков, таинственные буквы глаголицы, колонки описаний. Ничего не понимая, все же сказала:

— Да, в самом деле интересно.

— Именно здесь я нашел подтверждение моих сомнений по поводу женщины, которую искал ваш молодой человек.

Услышав это, я поневоле уставилась на один из значков, изображающих всадника с копьем на крылатом коне.

— Здесь?

— Здесь, Юлия Сергеевна, не улыбайтесь. Похоже, ваш молодой человек искал не женщину, а монету.

Не женщину, а монету. Ну конечно, Лагин требовал у Лещенко вернуть монету, именно монету. Слова Уварова предугадывают мое открытие — о монете, открывающей не только дверь квартиры, но и сейф. Еще не зная, что имеет в виду Уваров, подумала: важно, что этот мой вывод подтверждает сейчас эксперт-специалист.

— Знаете, Константин Кириллович, это очень важно.

— Что именно важно?

— То, что Лагин искал монету. Но мне нужно подтверждение, официальное подтверждение, что это было именно так.

— Подтверждение в этой самой книге, у вас в руках. Видите ли, у нумизматов свой язык, непосвященному их разговор вообще может показаться тарабарщиной. Свидетельница, слышавшая, как Лагин настойчиво требовал вернуть ему какую-то Елизавету или Екатерину, точно она не помнит, подумала, что речь шла о женщине. А на самом деле… Разрешите? — Уваров взял книгу, перелистал страницы. — Вот, эта мысль мелькнула у меня сразу, когда я услышал о фразе: «Отдайте мне мою Елизавету», но я хотел ее проверить. Видите? Вот что требовал отдать ему Лагин, вот эту «Елизавету», вот она. — Он показал фотографию монеты с женским профилем. — Так называемая «Елизавета», монета достоинством в один рубль с профилем императрицы Елизаветы, отчеканена в 1758 году, конечно же речь шла не о женщине, а о монете, и о монете редчайшей, видите индекс — тире, совмещенное с двоеточием? Это предпоследняя степень редкости, но есть и последняя, которая обозначается двумя буквами — «ЕД» и означает «единичная», иначе, монет существует всего несколько штук, адрес, как правило, хранится в тайне. Вот видите, еще одна «Елизавета», также достоинством в один рубль, но отчеканенная в 1742 году, у нее именно этот индекс — «ЕД».

Я вгляделась в фотографию. Вполне может быть, что это тот самый русский рубль 1742 года, о котором говорил Лагин.

— Простите, Константин Кириллович, за наивный вопрос: эта «Елизавета», конечно, монета ценная?

— К монетам такого класса слово «ценная» не очень подходит. У монеты есть госцена, если вы откроете последний каталог, там проставлена стоимость, двенадцать тысяч рублей. Но цена эта проставлена чисто номинально, если такие монеты и появляются в продаже — они выставляются на аукционы. Допустим, если бы на аукционе «Сотби» появилась одна из четырех «Елизавет» 1742 года, во что я не верю, она бы ушла за сумму, в десятки, если не в сотни раз превышающую номинальную плату. Вы говорите, Лагин сам назвал эту монету?

— Сам. Он сказал, что эта монета, русский рубль 1742 года, послужила поводом для его знакомства с Лещенко.

— Что значит «поводом»?

— Он отдал эту монету Лещенко для консультации.

— Он что, утверждает, что был владельцем монеты?

— Утверждает. По его словам, около двенадцати лет назад эту монету подарил ему некто Савостиков. Вы слышали такую фамилию?

Уваров с сомнением покачал головой:

— Слышал, но… Во-первых, исключено, чтобы у Савостикова могла оказаться подлинная «Елизавета» 1742 года, во-вторых, даже если это и так, он никогда не  п о д а р и л  бы ее Лагину. Никогда. Тем более двенадцать лет назад. Но у вашего юноши серьезная осведомленность, Савостиков действительно был крупным коллекционером.

— Был?

— Лет пять назад он умер от инфаркта, но дело не в этом. Дело совсем не в этом. — Уваров снова стал рассматривать угол кельи, будто надеялся что-то там найти. — Вы сказали, что у вас есть какие-то соображения?

— Да. Я считаю, Лагин действительно дал эту монету Лещенко для консультации. — Я помедлила, но Уваров только пробурчал:

— Так, так… я слушаю…

— Они договорились о каком-то определенном сроке, но Лагин раньше срока стал ломиться в квартиру Лещенко с требованием вернуть монету. Лещенко был вынужден его впустить и даже открыть сейф, в котором хранилась монета. Об остальном можно догадываться.

Уваров долго сидел, шевеля губами, будто что-то подсчитывая.

— Стройная система. Очень стройная. Но есть в ней одно «но».

— Какое?

— О Лагине я услышал только, от вас, судить о его действиях не могу, поэтому буду рассматривать события со своей точки зрения. Так вот, если бы у Лещенко появилась такая монета, пусть лишь предложенная на консультацию, пусть на короткий срок, пусть возможная подделка, он обязательно сказал бы об этом мне. Обязательно. Даже сомнение, даже слабая надежда, что он откроет одну из «Елизавет» 1742 года здесь, в Ленинграде, было бы для него событием. Только подумать — «Елизавета» семьсот сорок второго года. Но он почему-то сказал мне лишь о знакомстве с Виктором, о том же, что тот предложил ему на консультацию «Елизавету» с индексом «ЕД», даже не упомянул. Чем это объяснить?

— Может быть, он хотел сначала проверить подлинность монеты? Убедиться, что она настоящая?

— Насколько я понял, монета у Арвида Петровича лежала около недели, время достаточное, чтобы убедиться, подлинник это или подделка. Да и вообще, Арвид суеверием не отличался, сглазу не боялся, какой смысл ему это скрывать, тем более от меня?

— Может быть, это была другая монета, и Лагин нарочно темнил?

— Может быть. Кроме того, есть еще одно сомнение насчет того, что Лещенко открыл сейф, когда Лагин вошел в квартиру. Не уверен, что Лещенко положил бы неатрибутированную, то есть непроверенную, монету в сейф. Самое для нее место в шкафу, на верхнем планшете.

— То есть у вас есть уже несколько сомнений, а может набраться и больше?

— Безусловно. Понимаете, Юлия Сергеевна, со многим, что я от вас услышал, можно спорить, хотя в целом версия интересная. Но она требует тщательной проработки. Тщательной.

— Вы согласны помочь мне в этой проработке?

— Согласен не то слово. Обязан.

— Я хочу попросить вас присутствовать на следующем допросе, вы не против?

— Отчего же, помогу, чем смогу.

21

Выйдя из Петропавловской крепости, я решила пройтись до прокуратуры пешком. Двинулась по любимому маршруту: вдоль Кронверкского пролива к стрелке Васильевского острова, мимо здания Биржи, Ростральных колонн, Адмиралтейства. Идти было легко, погода стояла солнечная, но не жаркая, большинство прохожих было уже без плащей. Я люблю эти дни — по ленинградским понятиям пока еще весна, в тени холодок, но ясно, вот-вот наступит лето. Я старалась думать именно об этом, о предстоящем лете. Усмехнулась: хорошо, когда есть с кем провести лето. Когда до прокуратуры оставалось минуты две хода, перешла улицу и увидела Русинова — он шел в нескольких метрах впереди. Подумала: идет легко и пружинисто. Сколько ему лет — за сорок пять? Да, наверное, около сорока пяти, может, чуть больше, но пятидесяти нет наверняка. Кажется, идет туда же, куда и я, в прокуратуру. Точно. Поневоле прибавила шагу. Русинов увидел меня, остановился:

— Это судьба, Юлия Сергеевна. Я ведь к вам.

— Очень приятно. — Улыбнулась. — Идемте?

Не сдвинулся с места.

— Давайте будем честными, вам очень хочется сидеть в своем кабинете? — Так как я промолчала, добавил: — Видите кафе наискосок? Почему бы не зайти туда, оно наверняка пустое?

Это кафе я хорошо знала, и знала, что там сейчас пусто, и очень хотела зайти туда с Русиновым, но безразлично кивнула:

— Зайдем, делу от этого хуже не станет.

— Вы правы, делу хуже не станет.

Мы взяли два кофе и пирожные, сели за столик у окна, и я рассказала о своих выводах, которые сейчас показались мне не такими убедительными.. Русинов долго молчал, наконец вежливо улыбнулся:

— Идея умышленного отказа от алиби. А что, интересно. Только…

— Да, только?

— Что касается вывоза коллекции каким-то другим путем, сомневаюсь. И по очень простым причинам. Во-первых, три тысячи монет сразу вывезти сложно. Во-вторых, судя по почерку, преступники не новички и разбираются в тонкостях. Вряд ли они отдадут сразу всю коллекцию. Ведь понимают: одна монета, проданная Пайментсу даже за десятую часть стоимости в валюте, обогатила бы их. Согласны?

— Согласна, Владимир Анатольевич. Сказывается некомпетентность.

— Дело не в этом, вы прекрасно ведете расследование. Что же до нумизматики, у вас теперь целых два консультанта. Константин Кириллович и я. Он сообщил свое мнение по поводу слова «Елизавета»?

— Сообщил.

— Честно говоря, чуть-чуть обидно. К выводу, что имелась в виду не женщина, а монета, я пришел еще вчера и тоже мог перед вами отличиться.

— Но почему-то мне об этом не сказали.

— Колебался. — Замолчал. — Вы не могли бы еще раз повторить, что вам говорил Лагин по поводу рубля 1742 года? Насколько я понял, он утверждает, что этот рубль ему подарил коллекционер по фамилии Савостиков?

— Да, Савостиков Геннадий Леонидович.

— Лагин утверждает, монета была подлинной?

— Подлинной. Так он говорит.

— Зачем же он отдал ее Лещенко для консультации? По его версии? И не только по его, но и по вашей?

— Ну… может быть, хотел уточнить стоимость? Просто продать?

— Если бы он хотел «просто продать», он бы и продал, сразу же получив деньги. Нет, здесь в показаниях Лагина явный провал. Потом возникает какая-то путаница. Лещенко якобы сказал, по словам Лагина, что монета фальшивая, а потом вдруг переменил мнение. Не похоже все это на такого знатока, как Арвид Петрович.

— Именно поэтому я попросила Константина Кирилловича присутствовать на следующем допросе Лагина. Думаю, он поможет разобраться в этих тонкостях.

— Безусловно. Жаль, нет в живых самого Савостикова, с его помощью было бы легче понять эту механику. У меня для вас тоже есть новости. Допрошен Сурков, он категорически отвергает какую бы то ни было связь с иностранцами.

— Отвергать мало.

— Мало, но ведь его связь с иностранцами нужно еще доказать. Доказательств нет. И еще: проверка показала, что и у Шаховой никаких контактов с иностранцами не наблюдалось. И вообще, на работе она характеризуется положительно.

— Тем не менее она уже год встречается с Лагиным.

— Верно. Вот я и подумал: с одной стороны, эта Шахова действительно может быть ангелом, с другой — в тихом омуте черти водятся.

— Согласна. Я как раз и собираюсь изучить ее ближе.

Русинов тронул чашку:

— Простите, Юлия Сергеевна, забыл спросить, что, если нас увидит ваш муж? Поймет ли он, что мы говорим о деле?

— Владимир Анатольевич, у меня нет мужа.

Сделал вид, что занят размешиванием кофе. Посмотрел в упор:

— В самом деле?

— В самом деле.

— И никогда не было?

— Никогда не было. — Меня начали злить это, но Русинов не сразу понял.

— Такая красивая женщина и… — посмотрел на меня. — Простите. Поделом, старый дурень, называется, сделал комплимент. Что мне теперь делать, а?.. Вот что, не будем как цапля и журавль, помните сказку? Вернемся к Шаховой. Я давно не был в ресторанах, обедаю главным образом на службе. Что за ресторан «Тройка»? Где-то слышал, там хорошая кухня.

— Да, туда ходят вкусно поесть. В «Тройку», насколько я знаю от вас, часто заходил Долгополов. Шахова же самым тесным образом связана с Лагиным. Поэтому, может, поговорим с ней вместе — прямо там, на работе?

22

В этот же день атташе Посольства СССР в Великобритании по культуре и искусству Андрей Долженков, молодой и подающий надежды дипломат, сидел в холле представительства аукциона «Сотби» на Стрэнде в Лондоне и изучал только что выложенные на стол проспекты, в которых перечислялись экспонаты ближайшего аукциона. Наконец он заметил в самом углу последней страницы вкладыш — вставленный в каталог глянцевый лист с коротким объявлением: «Елизаветинский рубль. Русская монета XVIII века, первой половины (1742). Начальная стоимость — 100 000 фунтов стерлингов». Под текстом темнела крохотная фотокопия монеты, на которой можно было все-таки разобрать профиль императрицы Елизаветы. Долженков достал блокнот, тщательно переписал объявление, быстро вышел на улицу и взял такси.

Вскоре из Лондона в Москву ушел телекс:

«На аукционе «Сотби» выставлена для продажи монета «Елизаветинский рубль 1742 года» с профилем императрицы Елизаветы. Начальная стоимость — 100 000 фунтов стерлингов».

23

Изучив сообщение, Русинов около часа сидел, разглядывая видневшиеся в окне крыши. Наконец вырвал листок из блокнота, набросал короткий текст.

В телексе, который вскоре ушел в Лондон, значилось:

«Монета «Елизаветинский рубль 1742 года» вывезена из СССР незаконным путем. Просим немедленно приостановить продажу монеты. Работникам посольства необходимо срочно добиться осмотра монеты, сфотографировать ее и тщательно переписать все замеченные дефекты и царапины на аверсе, реверсе и гурте. Результаты осмотра и фотографию монеты просим немедленно телеграфировать».

24

Стройная, гибкая, с огромными синими глазами, она приблизилась к нашему столику и посмотрела на Русинова. Владимир Анатольевич, в своей куртке и джинсах, а тем более в паре со мной, выглядел завзятым прожигателем жизни. Сейчас, перед ужином, ресторан «Тройка» был почти пуст; кроме нашего было занято всего два столика. Губы Марины Шаховой вздрогнули:

— Что желаете?

На официантке была строгая синяя юбка, белоснежный передник, наколка. На вид Шаховой можно было дать не больше двадцати, хотя я знала, что ей двадцать пять. Может быть, она и увлекалась золотом и камнями после работы, но сейчас никаких украшений на ней не было. Мать Лагина была права: в ее красоте, в наигранной наивности синих глаз пряталось что-то настораживающее. Русинов улыбнулся:

— Хотим выпить кофе.

Нет, эта девочка никуда от меня не уйдет. Только бы установить, что она знает Долгополова. Конечно, я могла бы сразу представиться и спросить, знает ли она, во-первых, Долгополова, во-вторых, Лагина, но мне хотелось некоторое время посмотреть на подругу Лагина со стороны. Смерив Русинова взглядом, Шахова ответила нейтрально:

— Пожалуйста, я слушаю.

Да, в ней есть все, чтобы нравиться мужчинам. Стройность, легкость, уверенность в себе. Но главное, в ней есть какая-то тайна, что-то, закрытое для других, — это чувствуется во всем: в глазах, в манере говорить, в каждом движении.

— Гренки с сыром есть?

— Да, есть. — Я смотрела, как Шахова быстро записывает в блокнот заказ; красивые руки, длинные пальцы, ухоженные ногти, ручка «Паркер», плавно плывущая над блокнотом. — Все?

— Все, если не считать кофе со сливками. — Русинов закрыл меню.

— Хорошо, сейчас я все принесу.

Я поняла не только Лагина, но и Русинова, который непроизвольно посмотрел ей вслед. У мужчин в этот момент бывает довольно глупый вид, но я его простила. Повернувшись, Владимир Анатольевич поймал мой взгляд — и покраснел:

— Я выглядел глупо, да, Юлия Сергеевна?

— Она действительно хороша. Я вот о чем: как вы думаете, она знает Долгополова?

— Долгополов здесь бывал, она его обслуживала. И не раз. Значит, она его знает.

— Железная логика. Официантка не обязана знать клиентов. Короче, вместе, вне обслуживания, их никто не видел?

— Не знаю. У меня таких данных нет.

Я хотела только одного: установить, что посредником, познакомившим Лагина и Лещенко, был Долгополов. Если бы я была твердо уверена, что Марина Шахова и Эдуард Долгополов знакомы, многое встало бы на свои места. Треугольник Лещенко — Долгополов — Лагин в таком случае замкнулся бы.

— Жаль, — сказала я. — Но если мы найдем свидетелей, которые подтвердят, что Долгополов и Шахова знакомы, я буду счастлива.

Подойдя, Марина Шахова осторожно поставила на стол кофейник, кувшинчик со сливками, накрытую салфеткой тарелку с гренками и ушла. Сделав вид, что занята кофе, я заметила уголком глаза: остановившись в проходе, официантка что-то коротко сказала метрдотелю, тот невозмутимо кивнул, тут же исчез.

— Владимир Анатольевич, кажется, нас засекли.

Не поднимая головы, Русинов покосился:

— Не может быть.

— Может, и причина простая: у Марины Шаховой заряженность на проверку. Она наверняка видела вас когда-нибудь в форме.

— Я никогда не бывал здесь. Да я и вообще не хожу в форме.

— Это не имеет значения. Ничего, мы свое дело сделали, сейчас наша задача красиво уйти. Сможем?

— Лично я — постараюсь. А вам советую остаться. И поговорить с Шаховой с глазу на глаз, как женщина с женщиной.

— Хорошо. И неплохо было бы, чтобы у Суркова и Михеевой взяли показания, знают ли они Лагина.

— Вас понял, Юлия Сергеевна.

Русинов ушел, сделав это еще более красиво, чем я ожидала; примерно минут через пятнадцать, выскользнув из-за портьеры и сделав дружелюбное лицо, Марина Шахова занесла над блокнотом «Паркер»:

— Что-нибудь еще?

— Спасибо, ничего. Посчитаете?

— Конечно. — Шахова смотрела на меня, как полагается хорошо подготовленной официантке. — Два двадцать четыре.

Я положила на скатерть два рубля, придавила их мелочью. Если бы она призналась, что знает Долгополова! Если бы!

— Большое спасибо. Кофе был замечательным. Вы ведь Марина Шахова?

Взяв деньги, Шахова улыбнулась, но на этот раз улыбка оказалась нарочито деревянной.

— Совершенно верно, я Марина Шахова. Простите, что-то не так?

— Нет, все так.

— Вам что-то нужно?

— Меня зовут Силина, Юлия Сергеевна Силина, я следователь городской прокуратуры.

— Очень приятно.

— Марина, я хотела бы поговорить с вами.

— Пожалуйста. Вы хотите прямо здесь?

В глазах официантки что-то мелькнуло, но уже через секунду они стали чистыми, как лесное озеро. Никакой реакции, никакого удивления. Да, скорей всего, она догадалась, зачем я пришла. Значит, она уже все продумала. Жаль.

— Я готова, товарищ следователь, где?

— Лучше в каком-нибудь служебном помещении.

— Даже не знаю, куда вас пригласить. Может быть, в кабинете метрдотеля?

— Если это удобно.

— Удобно. — Шахова кивнула, мы прошли за портьеру; пропустив меня в пустой кабинет, официантка показала на кресло:

— Прошу, садитесь. — Дождавшись, пока я сяду, села сама. — Слушаю вас, Юлия Сергеевна.

Пытаясь найти общий язык, я улыбнулась. Шахова, помедлив, улыбнулась в ответ. Улыбка у нее действительно была замечательной. Наивная, обворожительная улыбка первоклассницы. Да, в ней есть тайна, есть, никуда не денешься. И наверняка она нарасхват, любой ресторан может гордиться такой официанткой.

— Я слушаю.

— Вас не интересует, почему я хочу с вами поговорить?

— Интересует, но… Я привыкла не быть любопытной. Но если вы так хотите — почему? Что-нибудь по работе?

— Нет, не по работе.

— Тогда что же?

— Как давно вы видели Виктора Лагина?

Я ожидала увидеть в ее взгляде удивление, испуг, тревогу, ну, по крайней мере, простое любопытство — но глаза Марины Шаховой были спокойны.

— Виктора Лагина? Виктора Лагина. Напомните, кто это?

Или она говорит искренне, или это старый, хорошо проверенный трюк: мол, за день приходится видеть столько людей, что всех просто невозможно запомнить. Может быть, она и знает Виктора Лагина, может быть, даже встречалась с ним, но точно вспомнить не в состоянии. Строя ответы таким образом, свидетель в дальнейшем всегда может отказаться от показаний.

— Так вы напомните?

— Виктор Александрович Лагин, тридцати двух лет, если вам это сможет помочь.

— Знаете, в конце смены все в глазах разбегается. Их столько, честное слово, вы даже представить не можете. Виктор Лагин… Кажется, все-таки я с таким встречалась. Но точно сказать не могу.

Выйдя на улицу, я была вынуждена признать: схватку с Мариной Шаховой я проиграла. Ладно, не будем падать духом, завтра я вызову официантку в прокуратуру, кроме того, у меня всегда в запасе испытанное средство — очная ставка с Лагиным. Не откладывая, я послала Шаховой вызов на завтра в прокуратуру.

Вечером позвонил Русинов. Он сообщил, что допросил Суркова и Михееву, они официально подтвердили, что не знают Лагина. Помедлив, сказал еще одну новость: свидетелей, могущих подтвердить факт знакомства Шаховой и Долгополова, найти так и не удалось.

25

На официальный допрос ко мне в прокуратуру Шахова пришла к десяти утра, но разговора с ней у меня снова не получилось. Как и вчера, официантка продолжала утверждать, что не может вспомнить, встречалась ли она с человеком по фамилии Лагин. Может быть, и встречалась, но точно она не помнит. Сколько я ни старалась, я так и не смогла настроить Шахову на доверительный разговор. Отпустив официантку, я созвонилась с Уваровым и поехала в ИВС.

После того как конвоир ввел Лагина, тот посмотрел на меня, на Уварова — и молча сел. Хороший признак: Лагин не знает Уварова в лицо и не подозревает, кто он такой. Значит, не сможет откорректировать ответы. Надеясь втайне, что на поведении Лагина скажется время, проведенное в ИВС, я нарочно долго раскладывала бумаги. Стала заполнять протокол, спросила, не поднимая глаз:

— Ну что, Лагин, все продумали?

— Не понимаю, Юлия Сергеевна. Что я должен был продумать?

Посмотрев на Лагина, увидела в его глазах ту же насмешливую уверенность, с которой он разглядывал меня в Лугове. А также — искреннее удивление, недоумение, как можно его в чем-то подозревать. Хорошо, пусть хитрит, пусть притворяется невинным — вопросы должны быть точными и бить по главным направлениям.

— Лагин, знаете ли вы Эдуарда Васильевича Долгополова? Работника Ленаптекоуправления?

— Первый раз слышу.

— Есть показания свидетелей, неоднократно видевших вас вместе с Долгополовым.

— Не знаю, с кем и кто меня там видел. Человека, о котором вы спрашиваете, я не знаю, вот и все. А видеть меня могли, видеть никто не запрещает.

— Пытаетесь запутать следствие, Лагин. Долгополов, именно Эдуард Долгополов познакомил вас с Лещенко.

Уголки глаз дрогнули — но лицо неподвижное, почти каменное:

— Ничего подобного. С Лещенко я познакомился сам.

— Почему вы скрываете факт знакомства с Долгополовым?

— Ничего я не скрываю, гражданин следователь. Не знаю я этого Долгополова, ну что вы в самом деле? Не знаю, и все. С Лещенко я познакомился сам, причину знакомства указал, все открыл как на духу. Готов отвечать на любые вопросы, спрашивайте.

— Спрошу. Итак: с какой целью вы хотели познакомиться с Лещенко?

— Я хотел показать ему монету, чтобы он оценил ее.

— Какую монету?

— Рубль 1742 года.

— Как у вас оказалась эта монета?

— Мне подарил ее коллекционер Савостиков.

— Когда?

— Давно. Я только пришел из армии.

— В каком году конкретно?

— Считайте сами — двенадцать лет назад.

— Вы знаете, сколько стоит эта монета?

— Знаю. Двенадцать тысяч.

— И Савостиков просто так подарил вам эту монету?

— Тут есть одна тонкость, Юлия Сергеевна. Савостиков был уверен, что это подделка. Фальсификат.

Интересно. Это как раз то, чем интересовался Русинов.

— А на самом деле?

— Видите ли… Я сам сначала думал, что это подделка. Но потом, недавно, достал монету, смотрю — жутко похожа на подлинник.

Я незаметно покосилась на Уварова — тот сидит спокойно, только что-то подрисовывает в блокноте. Лагин вздохнул:

— Просто жутко. Кому показать? Лещенко, конечно. Вот и все. Я и показал.

— И что же Лещенко?

— Старик сразу же сказал, что это подлинник и, возможно, он купит монету. Но попросил оставить — на время. Я позвонил через два дня, он: простите, молодой человек, ошибся, можете забрать монету, это явная подделка.

Уваров сидел так же спокойно. Лагин потер лоб:

— Вообще-то я знаю, Лещенко человек честный, но тут закралось сомнение, ведь сначала он сказал, что это подлинник. Обидно стало, но хорошо, думаю, проверим. Взял у него монету, прихожу домой, смотрю — монета-то не моя. Действительно, фальшивка, самая настоящая фальшивка, но главное — не моя.

Уваров сказал раздельно:

— Как вы это определили?

— А что тут определять? Свою монету я знаю как облупленную. Каждую отметинку, зазубринку, характер чеканки. А тут смотрю, совершенно другая монета, подсунул старик липу.

Уваров хмыкнул:

— Сомневаюсь, чтобы Лещенко кому-нибудь мог подсунуть липу.

— Да я сам удивился, подумал еще: вот тебе и честный. Покрутил я этот кругляшок, вечером ничего делать не стал, а утром — к нему. Час, наверное, ломился, он не пускал. Я ему: Арвид Петрович, отдайте монету по-хорошему, а он — отдал же я вам монету, что вам еще нужно?

Лагин говорил, воодушевляясь, почти увлеченно, и я подумала: до чего же все точно размечено, не придерешься.

— А потом?

— А что потом? Потом он меня все-таки впустил.

— Странно. То не хотел пускать, то вдруг впустил.

— Не знаю уж, почему он меня впустил. Совесть ли заговорила, или что.

— Что было дальше?

— А что дальше? Впустил он меня, открыл сейф — да, говорит, вот ваша монета, это действительно подлинник, я его у вас покупаю.

— Так и сказал — покупаю? — тихо спросил Уваров.

— Да, так и сказал. Хотите, можете забрать, хотите оставляйте, но считайте, монету я купил. Покупку оформим через музей, чтобы не было претензий.

Лагин смотрел на Уварова, будто ждал решения своей участи. Уваров сказал так же тихо:

— Это была ваша монета? На этот раз?

— Да, на этот раз была моя. Все метки, царапины, просечки, от и до. Свою монету я знаю.

Уваров кивнул: «у меня все». Я продолжила:

— Вы забыли одну деталь.

— Какую?

— Никто не звонил Лещенко по телефону, — прежде чем он вас впустил?

— По телефону… — Лагин помедлил. — Действительно, звонили.

— Кто, вы не знаете?

— Откуда же я знаю? Лещенко мне не сообщал.

— Вы слышали, что он говорил?

— Извините — чужих разговоров не подслушиваю.

— Что-то вы могли услышать. Обрывки слов, фраз?

— Я ничего не слышал.

— Значит, вы убедились, что это ваша монета, а потом?

— Я подумал: вряд ли старик второй раз обманет, да и потом, это же подлинник, они все на учете. Ну и ушел.

— Ушли — все?

— Ушел, и все.

— В какое время дня это было?

— Ну… примерно около двенадцати.

— Удивительно. Медэкспертиза показала, что как раз около двенадцати Лещенко были нанесены два смертельных ранения колюще-режущим предметом.

— Не знаю. Может быть, они и были нанесены, но меня при этом не было.

— Кем же они были нанесены? Ведь в квартире вас было только двое?

— Как будто двое.

— Кто же мог нанести Лещенко эти два удара колюще-режущим предметом, кроме вас, Лагин?

— Не знаю, гражданин следователь. Я эти удары не наносил.

— Хорошо, допустим. Что вы делали потом, выйдя от Лещенко?

— Поехал домой.

— На Белградскую улицу?

— Нет, в Лугово. — Лагин разглядывал меня все с той же уверенной усмешкой.

— Гладкая версия. Очень гладкая. И все-таки изложу свою версию, хотите послушать?

— Отчего же не послушать, послушаем.

— Она почти такая же, как ваша, но с некоторыми дополнениями. Вы действительно познакомились с Лещенко и показали ему монету. Допускаю даже, что это был тот самый рубль 1742 года. Однако, и это дополнение первое, познакомились с Лещенко вы не сами, вас познакомил Эдуард Долгополов. Тот самый Долгополов, связь с которым вы так тщательно скрываете.

— Ничего я не скрываю. Я его не знаю на самом деле.

— Знаете, отлично знаете, это могут подтвердить многие. Вас видели сидящими вместе в кафе, выходящими, также вместе, из ресторана. Заранее сговорившись с Долгополовым, вы пришли к Лещенко и стали требовать у него монету. Лещенко не хотел пускать вас в квартиру, но в это время по телефону позвонил Долгополов. Не знаю, о чем говорили Долгополов и Лещенко, но подозреваю: Долгополов заранее незаметно для Лещенко положил монету в сейф и, так как Лещенко сообщил ему по телефону о вашем требовании, сказал, что монета, которую вы хотите получить, в сейфе. Лещенко открыл сейф, увидел монету и впустил вас в квартиру. Вы хладнокровно убили его, забрали монеты из сейфа и ушли. Затем одну или несколько из похищенных монет вы передали иностранцу, получив от него соответствующее вознаграждение. После этого решили улететь из Ленинграда и с этой целью приобрели в Зеленогорске билет на самолет Ленинград — Сочи. — Я достала из папки склеенные клочки авиабилета и показала Лагину. — Но потом справедливо решили, что увезти похищенную коллекцию на самолете будет трудно, если не невозможно. Поэтому вы выработали другой план — передали коллекцию Долгополову, который позавчера утром специально приехал для этого в Лугово. Есть свидетели, видевшие его машину; есть слепки и фотографии следов, оставленных протекторами этой машины. Пожалуйста. — Я протянула Лагину пачку фотографий. Он молча просмотрел их, вернул мне. — Факты, Лагин, неоспоримые факты подтверждают ваше участие в преступлении. Поэтому единственное, что вам остается, — признаться в содеянном. Другого пути нет.

Некоторое время Лагин сидел, что-то обдумывал. Наконец поднял глаза, мне на секунду стало не по себе, в этих глазах стояла стальная решимость.

— Факты… Нет, Юлия Сергеевна. Не вижу я никаких неоспоримых фактов. Коллекции я не брал, иностранцам ничего не передавал, Лещенко не убивал, вот и весь сказ. Следы машины — и что? Человека, о котором вы спрашиваете, я не знаю, мало ли зачем его машина приезжала в Лугово?

— И билет на самолет вы не покупали?

— Покупал, ну и что? Человек не имеет права купить билет на самолет? Тем более я не улетел.

Лагин смотрел не мигая. Мне показалось, следующий вопрос будет к месту:

— Скажите, Лагин, вы знаете Марину Андреевну Шахову?

Лагин сцепил руки, заложил их за затылок, потянулся. Покачал головой:

— Юлия Сергеевна, запрещенный прием. Ну при чем тут Марина Шахова?

— Так вы знаете ее?

— Знаю, ну и что? С Мариной Шаховой я встречаюсь больше года, можете считать, это моя невеста. Удовлетворены?

— Удовлетворение здесь ни при чем, дело в факте вашего знакомства. — Сказав это, подумала: без очной ставки не обойтись. Нужно лишь выбрать момент, когда она принесет наибольшую пользу.

Лагин скривился:

— При чем тут факт нашего знакомства? Ко всему, о чем здесь говорилось, Марина Шахова не имеет никакого отношения. Оставим Шахову. Так вот: если вы думаете, что я изменю показания, — напрасно. Лещенко я не убивал, перед законом я чист, от милиции не скрывался. Можете допрашивать хоть каждый день, хоть два раза, буду стоять на своем. Все.

После того как Лагина увели, я посмотрела на Уварова.

— Константин Кириллович? Ваше мнение?

Эксперт держал перед собой раскрытый блокнот; лист был испещрен контурами «Елизаветы». Вздохнул:

— Мнения-то у меня и нет. Все, что касается нумизматики, запутано до последней степени. И в то же время как будто чисто. Я так и не смог понять, была ли эта самая «Елизавета» подлинной или фальшивой, но, скорее всего, она была фальшивой. Это что касается нумизматики.

— А в остальном?

— В остальном у вашего Лагина все сходится.

— У моего Лагина… Константин Кириллович, вы видите, какую он выдвигает версию?

— Вижу.

— И что скажете? Это же липа, сплошная липа.

Уваров долго молчал. Наконец тяжело вздохнул, встал.

— Жаль Арвида Петровича. Жаль. Не хочу вас огорчать, Юлия Сергеевна, но, кажется, вы ничего не сможете с этой версией поделать. Если вам будет нужна моя помощь, звоните. Помните, я не сплю до поздней ночи. Сам же я сейчас позвоню Владимиру Анатольевичу, мне нужно уточнить с ним кое-что. Потом позвоню вам.

— Спасибо.

Уже после ухода Уварова я сказала себе:

— Нет, я смогу что-то поделать с версией Лагина. Смогу. Увидите, смогу.

Чуть позже позвонил Русинов. Он только что поговорил с Уваровым и подтвердил: в показаниях Лагина о «Елизавете» он, как и Уваров, видит много неясного.

26

Вечером я лежала у себя в квартире на Арсенальной набережной и прислушивалась, к темноте. Тихо. Только слышно, как с Невы ползет низкий глухой звук. Пароходный гудок, я хорошо знаю его тембр. На потолок ложатся тени, я думаю о Лагине. Иногда мне кажется, что многое, что он говорит, правда. Нет, все-таки он что-то скрывает. Значит, это лишь исполнитель, винтик, четко выполнивший свою функцию. О судьбе коллекции позаботятся другие. Не исключено, что ее попытаются, как предположил Русинов, вывезти за границу по частям. Каждая из трех тысяч похищенных монет имеет высочайшую аукционную цену. Лагин же, что там ни говори, для меня не просто подозреваемый; если мои выводы верны, он единственный участник преступной группы, находящийся — пока — в распоряжении следствия. Может быть, Лагина лучше освободить, установив за ним наблюдение? Но ведь тогда не останется никакой реальности, вещественности, связывающей следствие и преступников. Но дело даже не в этом, ведь если Лагин на самом деле убийца — я просто не имею права выпускать его на свободу. Он убьет еще кого-нибудь.

Когда у женщины ничего не получается, она начинает ныть. Так вот, сейчас я ныла, я говорила сама себе, что бездарна, что, допрашивая Лагина, лишь убедилась в собственной беспомощности. Так тебе, неудачница, так, ничего не добившаяся в личной жизни. Мало того, что ты неудачница, ты еще и бездарный следователь. Совершенно бездарный. Ты допрашивала Суркова, Михееву, всех соседей Лещенко, но так и не узнала ничего нового. Ты ничего не смогла добиться даже от хрупкой синеглазой Марины Шаховой. Официантка по-прежнему твердит, что не помнит, когда и где встречалась с Лагиным, сам же Лагин отказывается говорить на эту тему. Теперь я почти уверена, ничего не принесет и очная ставка Шаховой и Лагина.

Наверное, я еще долго лежала бы так, продолжая ныть если бы не услышала где-то совсем близко легкий шорох. Сначала мне показалось, что скребется мышь. Вот снова у самой двери возник, уполз в сторону и застыл слабо-настороженный, протяжный звук. Вот опять. Нет, это не мышь. Я выросла в деревне и знаю, как скребутся животные. Но если это не мышь — тогда кто? Привстав, накинула халат, сунула ноги в шлепанцы. Пошла к двери, прижалась к ней вплотную и затаила дыхание. Несколько секунд все было тихо. Показалось? Нет, не показалось, я явственно услышала чье-то дыхание. Кто-то стоял с той стороны двери, прислушиваясь — так же, как и я. Кажется, женщина, дыхание легкое, мужчины так не дышат. Интересно, кому это понадобилось — стоять вот так и прислушиваться? Если подруга — почему она не позвонит? Если злоумышленница — почему она бездействует? Да и потом, что может найти злоумышленница в квартире следователя прокуратуры? Я осторожно повернула ключ, распахнула дверь — и увидела Марину Шахову. Она трясла головой. Что с ней? На ее лице страх, почти ужас. Глаза раскрыты, губы дрожат. Я хотела спросить, почему она стоит вот так, не нажимая звонка, но Марина быстро поднесла палец к губам. Ничего не понимая, я смотрела на нее в упор, пока не поняла, что она хочет только одного — войти. Втащила ее в дверь, замок щелкнул, но Марина тут же прижалась ухом к двери.

— Что с вами? И — как вы узнали мой адрес?

Лицо Марины сморщилось, она умоляюще подняла палец:

— Я вас выследила… Тише, пожалуйста. Я послушаю.

— Что послушаете?

— Сейчас… Пожалуйста, тише…

— Подождите, я зажгу свет.

Марина выпрямилась, прижалась к моему уху, зашептала:

— Нет, нет, пожалуйста, не зажигайте… Пожалуйста, я вас очень прошу, не зажигайте… Если узнают, что я у вас была… Если только узнают… Вы не представляете…

— Кто узнает?

— Пожалуйста, Юлия Сергеевна, ну пожалуйста… Я вас очень прошу… Вы не представляете, чего мне стоило прийти… Если узнают, это все, вы понимаете, все.

Завтра по этому поводу мне придется объясняться в прокуратуре. Марина отстранилась, я увидела, как она дрожит: крупно, судорожно, с перекошенным от страха и в то же время безучастным лицом. Я хорошо знаю, что такое настоящий страх, так вот, эта дрожь, крупная, безостановочная, и означает настоящий страх, панику. Неподдельный ужас, не дающий человеку опомниться.

— Снимите хотя бы плащ.

Мне показалось, эти слова немного ее успокоили, по крайней мере, она перестала дрожать, кивнула:

— Да, да, плащ. Конечно, плащ. Сейчас. Только посмотрите, не стоит ли кто-нибудь под окнами, хорошо?

— Но кто может стоять?

— Пожалуйста, Юлия Сергеевна. Я только посмотрю. — На ее лице снова возник ужас, панический ужас.

— Хорошо, хорошо. Конечно, посмотрите.

— Вы не будете зажигать свет?

— Не буду.

— Я быстро. — Марина медленно двинулась в комнату, подошла к окну, выходящему на Неву. Я остановилась рядом. Отсюда, со второго этажа, все внизу выглядело обычным. Шли поздние прохожие, горел фонарь, освещавший часть комнаты, изредка проезжали машины. Чтобы успокоить Марину, я хотела спросить, закрыть ли шторы, но она, будто предугадав мои слова, подняла руку. Постояв некоторое время и убедившись, что ничего подозрительного внизу нет, повернулась. На Марине был легкий синий плащ, туфли на высоком каблуке и почти никакого грима. Длинные волосы зачесаны и собраны сзади в пучок. Нахмурилась, сказала одними губами:

— Извините.

— Ничего. Закрыть шторы?

— Не нужно. Пожалуйста, не нужно. Могут заметить.

— Кто?

— Неважно. Могут заметить, и все. Я сниму плащ?

— Конечно.

— Только сначала… — закусив губу, она нагнулась, сняла туфли. — Туфли сниму, а то стучат, ничего?

— Ну конечно. Подождите, я принесу тапочки.

— Я босиком.

— Перестаньте. — Я повела Марину в прихожую, заставила сунуть ноги в тапочки, сама сняла плащ, заметив, что ее плечи все еще дрожат, провела на кухню. Глаза давно привыкли к темноте, я хорошо видела лицо Марины, на нем все еще жил страх, хотя выражение ужаса, безучастной покорности судьбе прошло. Молча, движением руки усадила гостью на табуретку, шепнула:

— Сидите, я сварю кофе.

— Зачем, не нужно.

— Сидите. — Нашла турочку, плеснула воды. — Вы любите крепкий? Да не молчите, кофе вам сейчас не помешает. Крепкий?

— Да. Если можно.

— Можно. — Я следила, как закипает вода. Сейчас я пыталась сосредоточиться, представить, что именно заставило Марину так испугаться. Что-то связанное с убийством Лещенко? С Лагиным? Может быть, с коллекцией? Расспрашивать девушку в таком состоянии бесполезно, я могу только насторожить ее, пусть все расскажет сама. Высыпала кофе, размешала, проследила, пока поднимется пена, разлила по чашкам. Поставила сахар, дождавшись, пока Марина возьмет чашку, отхлебнула вместе с ней, спросила:

— Ну как?

— Очень вкусно. — Делая вид, что пробует кофе, Марина подняла глаза, явно ожидая моих вопросов. Я промолчала. — Вы не спрашиваете, почему я пришла?

— Не спрашиваю.

— Знаете, я была дурой…

— Дурой?

— Да, когда говорила, что не помню о знакомстве с Виктором. Я все помню. Все. Каждую деталь. До мелочи.

— Давно вы с ним познакомились?

— Год назад. Это был май, я очень хорошо помню, как мы познакомились.

— Где это произошло?

— В кафе «Север».

— Почему же вы не хотели говорить, что знаете Лагина?

— Боялась ему повредить. Дура. Ведь если бы я сразу призналась вам, я бы с самого начала знала, что с ним. С самого начала.

Она закусила большой палец, стала раскачиваться в темноте — будто забыв, что я сижу рядом. Ну конечно, допрашивая Марину, я ничего не говорила ей об убийстве Лещенко и об аресте Лагина. Впрочем, я допускала, что она с самого начала знает об этом. Но ведь она могла этого и не знать. Могла.

— Неужели вы на самом деле не знали? Вы думали, я спрашиваю вас о Лагине просто так?

Марина остановилась, вынула палец изо рта, удивленно посмотрела на меня.

— Что? А-а. Нет, конечно. — Взяла чашку, сделала большой глоток. — Я понимала, что с Виктором что-то случилось. Но думала сначала — он просто уехал и сообщит мне.

— Почему вы так думали?

— Так. К этому все шло. — Вдруг заплакала, жалобно заскулила, расплескивая кофе. — А теперь… теперь… Вы даже не представляете… — Она скулила в темноте, кофе лился на стол.

Я взяла ее за руку, поставила чашку.

— Успокойтесь. Ну, Марина? Успокойтесь. Что случилось?

— Н-ничего… — она продолжала, молча плакать. — Я узнала это только вчера от его матери. Господи, как все ужасно… Как ужасно.

— Что вы узнали?

— Что Виктор арестован, ну и… что он обвиняется в убийстве. Он не убивал. Честное слово, не убивал. Он не мог этого сделать, не мог.

— Почему вы так думаете?

— Я не думаю, я знаю! Знаю! — Она посмотрела на меня, закрыв чашку ладонью. Я вдруг увидела, как в ее глазах пляшут бесенята. — Виктор не убивал, запомните это! Раз навсегда запомните! — Теперь она смотрела, будто испугавшись только что сказанного.

— Кто же тогда это сделал?

На секунду в глазах мелькнуло сомнение. Провела рукой по лбу, сказала растерянно:

— Не знаю, честное слово, не знаю. Только знаю, что это не Виктор. — Вдруг посмотрела в упор, будто хотела выискать во мне какой-то изъян, дефект, в котором сейчас должно быть ее спасение.

— Почему?

— Потому что это не Виктор. — Опустила голову, осторожно потрогала языком верхнюю губу. — Не спрашивайте больше об этом, Юлия Сергеевна! Не спрашивайте. Скажу только… — Замолчала.

— Да — скажу только? Продолжайте, Марина.

— Скажу только: теперь я понимаю, Виктор сам хотел, чтобы вы его арестовали.

— Зачем?

— Я ведь просила, Юлия Сергеевна, не спрашивайте об этом. Вы не представляете, они… Они способны на все. Они могут сейчас, прямо сейчас, войти сюда, в эту квартиру, убить нас с вами, уйти — и никто ничего не узнает. — Марина говорила слишком серьезно, поэтому я решила не переубеждать ее. — Если бы они знали, что я здесь, они бы так и сделали.

— Вы думаете, они не знают?

— Во всяком случае, по ощущению — мне удалось пройти незаметно.

Хорошо, приму правила ее игры, Но буду задавать вопросы по всем линиям.

— Вы считаете, именно они убили Лещенко?

Я следила за ее лицом: сейчас, в свете уличного фонаря, оно было освещено наполовину. Вот Марина чуть повернулась, луч, будто нарочно подчеркивая беспомощность лица, выхватил из темноты несколько разрозненных, не связанных друг с другом точек.

— Неужели вы не понимаете, как только я скажу что-то по этому поводу, сразу подпишу себе приговор. Сама, собственными руками.

Надо ее успокоить, во что бы то ни стало успокоить, но в то же время я должна задавать вопросы.

— Я это понимаю. Понимаю, Марина.

Она повернулась, посмотрела пристально. Сказала тихо:

— Честное слово? Ну вот, тогда — это они. О господи, Юлия Сергеевна, конечно, это они. Вы знаете, когда я вас увидела в первый раз… Тогда, утром, в «Тройке»… Я возненавидела вас. Не знаю почему, но я готова была… Просто не знаю, что я готова была сделать.

— Я вам не понравилась?

— Это не то слово. Да и дело не в этом.

— Я подала какой-то повод?

— Нет, повода не было. Просто я сразу поняла, что вы пришли из-за Виктора. Я уже чувствовала, с ним что-то случилось. Ну вот. А потом, когда узнала, что с Виктором… Что его арестовали, что он обвиняется в убийстве… Я вдруг поняла, что я одна на всем белом свете. Одна, совершенно одна. И никто мне не поможет. Никто, вы понимаете? Поэтому я и пришла, мне просто не к кому больше идти, да и… Вы женщина, вы поймете. Знаете, когда все в жизни не ладится, когда не можешь встретить человека и вдруг его находишь — это становится чем-то… Каким-то особым счастьем. В это трудно поверить. Вот так и случилось, когда я встретила Виктора… Не думала, не гадала… И вот — теперь это мое счастье исчезло. Растаяло, ушло сквозь пальцы.

— Что, этому помешали они?

Опять ее лицо распалось на несколько частей.

— Поверьте, я в самом деле их не знаю.

— Они связаны с Долгополовым?

Некоторое время она будто вслушивалась в эту фразу. Повернулась настороженно:

— При чем тут Долгополов?

— Ни при чем?

По привычке дернула плечиком, отвернулась:

— Может, и при чем. Но Долгополов мелкая сошка.

— Долгополов ведь знает Лагина? Марина?

— Знает, и что из этого? Поймите, дело совсем не в Долгополове. — Отвернувшись, она стала рассматривать улицу, я видела теперь только часть ее щеки. — Юлия Сергеевна, я вас очень прошу, не говорите Виктору о том, что я приходила.

— Почему?

— Если вы ему скажете, вы сделаете очень плохо для всех. Для него, для меня, для вас. Вы не скажете ему?

— Но как я могу не говорить, если я должна вести расследование? Ведь я должна выяснить все до конца? Если, как вы говорите, Лагин действительно не виноват, это в его же интересах.

— И все-таки я вас очень прошу, не говорите ему. Вы ничего этим не добьетесь, только испортите все. Обещаете, что вы ничего ему не скажете?

Во мне снова возникло ощущение несерьезности всего, что происходит, ощущение, что мы с Мариной играем в какую-то игру.

— Хорошо, я не буду говорить Лагину о вашем приходе, но использовать то, что узнала, от вас, я просто обязана.

— Юлия Сергеевна, милая, золотая, вы не понимаете, насколько это серьезно. Я уже жалею, что пришла к вам. — Вздохнув, она встала, поежилась, шагнула к двери.

— Вы куда?

— Н-не знаю. Домой, наверное.

— Вы можете остаться у меня. Себе я постелю здесь, вас положу в комнате.

— Нет, нет, спасибо. — Она смотрела на меня в упор, и я поняла: она еле сдерживается, чтобы не заплакать. — Не сердитесь, я ворвалась без спроса, но все-таки мне сейчас стало легче.

— Может быть, все-таки останетесь?

— Нет, спасибо. — Она вдруг поцеловала меня и пошла к выходу. В темноте быстро сняла тапочки, надела туфли, натянула плащ.

— Знаете, чем дольше Виктор будет у вас, тем лучше.

— У нас? Но почему?

— Так. Можно я сама открою дверь?

— Конечно. Но объясните…

Марина дернула плечом, усмехнулась, осторожно повернула ключ, надавила на ручку.

— Этого не объяснишь.

— Марина, но подождите..

— Спасибо, Юлия Сергеевна. — Щелкнул замок, я прислушалась, но шагов Марины по лестнице не услышала.

27

После того как мы сели, Русинов положил на край стола свой «дипломат». Вздохнул, достал большой фотоотпечаток, глянул мельком и положил передо мной. На листке размером сорок на шестьдесят сантиметров изображены лицевая и оборотная стороны монеты; фото качественное, на каждой стороне можно легко разглядеть любую деталь. На лицевой я увидела знакомый профиль Елизаветы, на оборотной — вычеканенный двуглавый орел и дата: 1742.

— Это и есть «Елизавета», Юлия Сергеевна. Вчера из Лондона получен телекс: монета, сдана на аукцион «Сотби», он состоится сегодня в двенадцать дня, начальная цена — сто тысяч фунтов. Это значит, окончательная цена может быть раза в три больше.

— «Елизавету» все-таки вывезли?

— Убежден, вывезли, но пока это не доказано. Монету, которую вы видите на снимке, сдали анонимно. По всем вопросам дирекция аукциона должна связываться с неким Флаэрти, доверенным лицом владельца.

— Но ведь ясно, ее вывез Пайментс.

— Видите ли… В мире несколько «Елизавет», многие из них давно и, так сказать, законно находятся за пределами СССР. Продажу этой монеты удалось пока приостановить, но мы должны представить фирме «Сотби» доказательства, что именно эта «Елизавета» была около недели назад незаконно вывезена из страны.

— Что… это сложно?

— Да. Главное, мы понятия не имеем, кому в СССР эта монета могла принадлежать раньше. Это надо выяснить.

— Но… ведь установлено: она принадлежала Савостикову.

— Вчера вместе с Уваровым мы были у председателя секции нумизматики Домбровского. Савостикову, как рассказал Домбровский, принадлежала лишь очень искусная подделка «Елизаветы». По всей видимости, он действительно подарил эту подделку Лагину. Домбровский подтвердил, Лагин и Савостиков были тесно связаны. А вот какую монету Лагин передал Лещенко? Полная загадка. Собственно, поэтому я и пришел к вам. Когда вы будете допрашивать Лагина?

— Хотела сделать это сегодня.

— Теперь посмотрите вот сюда, на реверс.

Он взял карандаш, тронул кривой, похожий на саблю след, огибающий двуглавого орла. — Видите? Характерная царапина, идущая по краю реверса. Хорошо, видно, это большой и достаточно глубокий след. Если нам удастся доказать, что у монеты, еще неделю назад находившейся в СССР, была точно такая царапина, мы сможем официально потребовать у фирмы «Сотби» конфисковать монету. Об этой царапине можно узнать у Лагина.

— Вы считаете?

— Почему не попробовать?

— Хорошо. — Я вспомнила ночной визит Марины. — Владимир Анатольевич, знаете, ко мне сегодня ночью приходила Марина Шахова.

— Марина Шахова?

— Она самая. Пришла ко мне домой, кого-то страшно боялась, даже не позвонила в дверь. Я случайно услышала, как она стоит под дверью. Призналась, что уже год встречается с Лагиным и любит его. На остальные вопросы отвечать отказалась, посидела и ушла.

— Кого она боится, не сказала?

— Нет. По ее словам, эти люди могут ее убить.

— Любопытная информация. Спасибо. — Помолчал, встал. — Фотографию «Елизаветы» оставляю вам, покажите ее Лагину. — Улыбнулся. — Целиком надеюсь на вас, Юлия Сергеевна, поэтому буду сидеть и ждать звонка.

28

Я протянула Лагину фотоотпечаток «Елизаветы»:

— Посмотрите, не она?

Лагин вглядывался долго, наконец усмехнулся:

— Она самая. Мой кругляшок.

— Уверены.

— Уверен.

Значит, Русинов прав. Лагин действительно какое-то время был владельцем подлинной «Елизаветы». Хорошо, этим можно будет заняться потом.

Закончив допрос, я сняла трубку, набрала номер Русинова, услышала его голос:

— Русинов слушает.

— Владимир Анатольевич, это я. Мы поговорили.

— Прекрасно. Жду с волнением.

— Он опознал монету.

— Сам, без нажима?

— Сам, без нажима.

29

Когда мы с Русиновым вошли в «Тройку», в пустом холле скучал швейцар. Кажется, ленинградцы окончательно сняли плащи: судя по единственной куртке на вешалке, работы у гардеробщика не было. В прошлый раз, когда мы были здесь с Русиновым, этот приземистый человек с лихо закрученными вверх усами не дежурил, значит, не знает, кто я. Я посмотрела на Русинова, он кивнул: постою в стороне. Подошла к швейцару, мой взгляд он встретил равнодушно, спросила:

— Шахова Марина здесь?

— Шахова? — Кажется, этим вопросом он хотел показать, что не обязан знать всех. Русинов с отсутствующим видом стоял в стороне, но наверняка все слышал.

— Да, Марина Шахова. Я с ней разминулась.

— Не знаю. Машины ее я не видел, а так кто ее знает.

Метрдотель изобразил удивленное раздумье:

— Марина Шахова? Но ведь она в отпуске. Разве вы не знаете?

Этим «разве вы не знаете» он подчеркнул наше заочное знакомство. Русинов посмотрел на меня, я спросила?

— Давно она в отпуске?

— Со вчерашнего числа. Два дня.

30

Женщине, стоявшей в проеме, наверняка было не меньше пятидесяти, но как умело она это скрывала. Стройная, худая, ни одного грамма лишнего веса. Цвет волос, грим, одежда соответствуют примерно двадцатилетней, уж никак не больше. Выдают отдельные приметы, понятные только женщине, в целом же — ни к чему не придерешься. Ясно, она тратит на это не менее четырех часов в сутки. Когда-то Ольга Николаевна наверняка была красива, но я с удивлением отметила, что Марина на нее не похожа. Единственное — те же широко расставленные темно-синие глаза.

Ольга Николаевна повертела повестку.

— Да, Марина действительно ушла в отпуск. С ней ничего не случилось?

— Насколько мне известно, с Мариной все в порядке, по крайней мере, вчера с ней было все в порядке.

— Да, да… Вы ее видели?

— Видела. Простите, сейчас Марина дома?

— Нет, уехала.

— Давно?

— Вчера.

Вчера поздно вечером Марина была у меня. Куда же она уехала и на чем?

— Она сказала, куда едет?

— В Сочи. Сказала, хочет там отдохнуть.

— Самолетом, поездом? На машине?

— Мне она сказала, что взяла билет на поезд.

— Значит, вчера вечером поездом Марина уехала в Сочи?

— Да, именно так. — Хозяйка квартиры отодвинулась. — Что же я держу вас на лестнице! Ради бога, проходите. Вот сюда, в гостиную.

— Если вы не против. Я очень хотела бы с вами поговорить.

После долгого и довольно безрезультатного разговора Ольга Николаевна вдруг сказала:

— У Марины есть тайная связь.

— Тайная связь?

— Да, тайная связь, Юлия Сергеевна, иначе я это не называю.

— Тайная связь с кем?

— Юлия Сергеевна, я выкладываю вам все про свою дочь, но это лишь потому, что я в отчаянии. Просто в отчаянии. Не знаю, с кем тайная связь. Естественно, с мужчиной, но с кем, сколько ему лет, кто он, дочь до сих пор так и не удосужилась мне сказать.

— А… давно длится эта тайная связь?

— Лет пять.

Что-то новое. Ведь Лагин познакомился с Мариной Шаховой около года назад. Впрочем, ведь он вполне мог скрывать эту связь. Вполне. И открыть ее для всех совсем недавно, именно около года назад.

— Почему вы думаете, что именно пять лет?

— Юлия Сергеевна, есть множество примет, по которым мать узнает о связи дочери. Тем более о  т а к о й  связи.

— Как понять — т а к о й?

Ольга Николаевна посмотрела на меня, нахмурилась, обдумывая ответ. Наконец сказала:

— После школы Марина хотела попасть в медицинский институт, поступила даже на подготовительные курсы… А потом… Потом все было заброшено. И… у моей дочери появились деньги, источник которых она назвать отказалась. Простите, Юлия Сергеевна, вы говорите, Марина нужна вам в качестве свидетельницы?

— Да, нужна. Я веду следствие по одному делу, но… Именно то, что вы сейчас говорите, может помочь мне.

— Хорошо, пожалуйста, если это поможет. Так вот, у нее появились деньги. Мы всегда жили довольно скромно, и вдруг Марина ни с того ни с сего дала мне пятьсот рублей. Как она выразилась, на хозяйство. Я пыталась выяснить, откуда эти деньги, но так ничего и не узнала. Потом пошло: дорогие туалеты, французские духи, стереофоническая система, мебель, все, что вы видите вокруг. Два года назад она купила машину. «Жигули» восьмой модели.

Мелькнуло: хоть я и не нашла Марину, встреча с ее матерью принесла много нового. Главное из этого нового — версия, что знакомство Лагина и Марины произошло не год назад, как утверждают оба, а значительно раньше. Не менее важно то, что Лагин все это время не просто встречался с Мариной, а практически содержал ее, дарил дорогие подарки вплоть до машины. Значит, страх Марины возник не на пустом месте, может быть, кто-то, вернее всего сообщник Лагина и Долгополова, действительно угрожает Марине. Если так, ясно, почему Марина в испуге прибежала ко мне, а потом уехала из Ленинграда. Впрочем, не исключено, что все, что делает Марина, — инсценировка, входящая в общий, тщательно разработанный кем-то план. В любом случае поиск Марины Шаховой наряду с поиском Эдуарда Долгополова выходит на первое место. Нужно срочно звонить Русинову, беседу же с Ольгой Николаевной можно заканчивать. Проверить только, на месте ли машина. Да, еще — узнать адреса ближайших подруг Марины.

Простившись с Шаховой, я из телефона-автомата позвонила в УКГБ и попросила Русинова срочно выяснить, не было ли на одном из ушедших вчера из Ленинграда поездов пассажирки, похожей по описанию на Марину Шахову. Сразу же после этого позвонила одной из подруг Марины — Ире Уклеевой. Женский голос, как потом оказалось — бабушки, долго выяснял, кто я, зачем звоню и почему Ирочка нужна следователю прокуратуры. Наконец, удовлетворив любопытство, голос пообещал передать оставленный мною телефонный номер, как только Ирочка вернется из библиотеки.

В прокуратуре я прежде всего зашла в буфет, пообедала, потом поднялась к себе и занялась привычной писаниной. Это не очень приятное занятие было прервано звонком Русинова. Новости оказались неутешительными: по сообщениям поездных бригад, ни в одном из поездов, уехавших вчера поздно вечером из Ленинграда, не было девушки, по словесному портрету и описанию багажа похожей на Марину Шахову. Не было похожей пассажирки также ни на одном из самолетов, улетевших вчера ночью из Ленинграда. Я попросила Русинова помочь мне принять все меры к розыску Марины Шаховой, на что он, хмыкнув, ответил, что давно уже это сделал, И дал совет: если у меня нет достаточных оснований для ареста Лагина, лучше всего будет отпустить его.

31

Переговорив с Русиновым, я поехала в ИВС и попросила снова вызвать на допрос Лагина. Подследственного привели почти сразу же; устроившись на стуле, Лагин некоторое время бесстрастно изучал стену над моей головой. Если он действительно хотел увидеть Марину, он обязательно об этом спросит, должен спросить. Я уже решила — скрывать от Лагина ничего не буду, попробую поговорить начистоту. Так как я молчала, делая вид, что раскладываю бумаги, Лагин не выдержал первым. Поднял голову, посмотрел изучающе:

— Ну что, Юлия Сергеевна?

— Что — что?

— Где же Марина?

— Марина! — Я подравняла листки. — Почему вы о ней спрашиваете?

— Как почему? Вы же сами сказали?

— Я сказала… — Кажется, Лагин действительно очень хочет увидеть Марину. — Мне кажется, вам не терпится ее увидеть?

— Так вы же сами предложили очную ставку? Проверить расхождения, все такое?

— Я действительно хотела проверить расхождения. Хотела, но не вышло. Марины нет.

— То есть как нет?

— Так, нет. Она пропала, ведутся поиски.

Лагин прищурился. Сейчас он то ли пытался понять, не обманываю ли я его, то ли изображал неведение.

— Ведутся поиски?

— Именно ведутся. Может быть, вы, Лагин, подскажете, где можно найти Марину Шахову?

Лагин вымученно улыбнулся, похоже, он не играл.

— Слушайте, Юлия Сергеевна, не шутите. Как это можно пропасть? Что она, в лесу, в горах? В пропасть упала, потерялась? Да я с удовольствием бы подсказал, но откуда я знаю? — Кажется, теперь Лагин поверил, что я говорю правду. Или — очень искренне изобразил эту веру? — Что… вы это серьезно?

— Серьезно, Лагин, серьезней некуда. Это случилось вчера. Всем сказала, что едет в Сочи, взяла отпуск, я была у ее матери, по ее словам, Марина ушла с вещами. Мы запросили аэропорт, бригады поездов, но выяснилось: даже отдаленно похожей на Марину Шахову пассажирки там не было. Любопытная история? Может быть, просветите — как такое могло случиться?

Лагин сцепил руки, о чем-то думал. Вздрогнул.

— Я? Вы что, серьезно думаете, что я могу что-то знать? Юлия Сергеевна, вы объясните, ради бога, что с Мариной? Что?

— Лагин, хватит. Пока вы не перестанете ломать комедию, я ничего не буду вам объяснять. И еще одно. Не понимаю, почему вы не сообщаете, что знаете Марину Шахову давно. Около пяти лет.

— Да вы что, Юлия Сергеевна? Как это около пяти лет? Да я в самом деле только год назад с ней познакомился.

— Неправда. Вы познакомились раньше. Хотите очную ставку?

Это была проверка. Лагин застыл.

— Очную ставку? Пожалуйста, любую очную ставку. С кем, интересно?

— С матерью Марины Шаховой.

— С матерью? Да я ее никогда не видел.

— И не знаете?

— И не знаю.

Мое уязвимое место. Мать Марины, по ее собственным словам, сама тоже никогда не видела человека, с которым, как она выразилась, у ее дочери «около пяти лет длится  т а й н а я  с в я з ь».

— Ну да, не видели, не слышали, не знаете.

— Почему, слышать слышал.

— Что же вы слышали?

— Ничего. Просто слышал, что у Марины есть мать. И все.

Или Лагин тщательно следит за собой, или говорит правду. Вдруг то, о чем я думала уже давно, сейчас, именно сейчас оформилось в четкую мысль: что, если допустить, что Лагин говорит правду? А вот что: если допустить, что Лагин говорит правду, пятилетняя тайная связь Марины могла быть не с ним, а с кем-то еще. Сама по себе эта мысль довольно обычна. Но только сейчас я поняла, как многое она может изменить. Очень многое. Если допустить, что Лагин действительно не знал, и не знает об этой тайной связи Марины, — этот факт вообще все переворачивает. Конечно, Лагин все еще что-то скрывает, недоговаривает, но теперь я вынуждена пересмотреть отношение к его показаниям. Может быть, даже подумать: действительно ли он связан с преступниками?

— Хорошо, Лагин, на сегодня разговор окончен. Вас же… Вас же прошу основательно пересмотреть свое поведение.

32

Девушка, ожидавшая меня у двери в мой кабинет, была невысокой, мне показалось, она вся состоит из округлостей. Увидев меня, девушка повернулась, и ощущение чего-то округлого до завершенности усилилось. Все в облике девушки было круглым: лицо, скрытые очками глаза, пухлые щеки, дергающиеся губы. Несмотря на это, лицо ее не лишено привлекательности. Но что с ней? Красные глаза, красный взбухший нос. Кажется, она только что плакала. Я достала ключ, вопросительно посмотрела на девушку; крепко прижимая к груди сумку, она стала всхлипывать, дергая уголками губ. Выдавила:

— Мне нужно Юлию Сергеевну Силину. Это вы?

— Это я. Простите, вас как зовут?

— Ира Уклеева. Подруга Марины Шаховой.

— Ира Уклеева? — Я открыла дверь. — Очень приятно. Проходите, садитесь.

Ира Уклеева прошла в комнату, села на стул, все еще крепко прижимая к груди сумку. Всхлипнула, сказала, глядя в пространство и не ожидая ответа:

— Вы звонили мне, да?.. Вы знаете, мне бабушка передавала… В-вы в-ведь следователь?..

— Следователь. Но что случилось?

— По-моему, Марину… Марину… — Она вдруг зарыдала, закрыв лицо руками. — Это я виновата, я… Я ей дала ключ… Какая я дура… Если б я знала, что Ванда… Что Ванда…

— Какая Ванда? Подождите, успокойтесь! — Налила из графина воды, протянула Ире, та стала пить, стуча по стеклу зубами. — Подождите, какая Ванда? Расскажите все по порядку.

— С-сейчас… — Ира Уклеева поставила стакан, некоторое время сидела молча. Наконец, посмотрев на меня теми же невидящими глазами, стала делать движения — отодвигая от себя сумку. — Знаете, кажется, Марину убили. В-возьмите это. Возьмите.

— Что это?

— Сейчас… увидите…

Я открыла молнию, достала из сумки мятую шерстяную юбку, кофту, нижнее белье, колготки. На кофте и колготках виднелись темные пятна, похожие на кровь.

— Ира, объясните, где вы это взяли?

Ира снова зарыдала, выдавливая вместе с плачем:

— Где… Где… В квартире Ванды, вот где… В квартире Ванды…

33

На Малую Охту, на Гранитную улицу, где живет Ванда Лавецкая — в ее квартире сегодня утром Ира Уклеева нашла окровавленные вещи Марины, — я приехала вместе с оперативно-следственной группой и Русиновым. Как объяснила Ира, вчера вечером Марина пришла к ней с двумя сумками и попросила позвонить знакомым девушкам и попросить, как она сказала, «переночевать на несколько дней». Ира предложила переночевать у себя, но Марина решительно отказалась, сказав: «Здесь найдут». Стали звонить, и одна из подруг Иры, Ванда Лавецкая, ушла ночевать к родителям, отдав Марине ключи от собственной однокомнатной квартиры. Сегодня, собравшись на Гранитную, Ира позвонила, но на звонок никто не отозвался. Обеспокоенная, она поехала туда, позвонила в дверь условным звонком — и увидела, что замок сорван и дверь открыта. В квартире разгром: кровать сдвинута с места, постель перевернута, рядом с кроватью валяются две пустые сумки Марины, вещи из них свалены рядом, на кровати скомканное и окровавленное нижнее белье, юбка и кофта.

При входе в квартиру я осмотрела дверь: она была чуть приоткрыта, со шпингалета с внутренней стороны сорвано гнездо для запора.

Войдя вместе с другими, увидела уютную, хорошо обставленную однокомнатную квартиру. Пока работала опергруппа, вошел Русинов; по его словам, соседи, которых он спросил, в один голос утверждают, что все было тихо, никто не слышал, как взламывали дверь.

Без сомнения, в вещах Марины что-то искали, причем искали в спешке; вещи, вынутые из сумок, были, скорее, даже не разбросаны, а просто сложены несколькими беспорядочными кучками.

Уже вернувшись в прокуратуру, я подумала о Лагине. Вот кому непросто будет сообщить о смерти Марины. Кроме того, Лагина я должна освободить не только по просьбе Русинова, но и по закону: срок его задержания истек, доказательств вины Лагина у меня нет.

Позвонив в лабораторию, я узнала: группа крови на простыне и белье в квартире шестнадцать по Гранитной улице совпадает с группой крови Марины Шаховой.

34

Уваров отодвинул фолиант, вынул из глаза монокль, улыбнулся:

— За консультацией?

— За консультацией.

— Садитесь. — Усадил в старинное кресло с резной деревянной спинкой, отодвинул яркую лампу. — Рассказывайте, что нового? Есть что-то обнадеживающее?

Я пыталась понять, что кажется мне сейчас наиболее важным. Конечно, я хотела бы знать, почему Лагин вдруг, ни с того ни с сего решил показать хранящуюся у него ценную монету Лещенко. Ведь с этим поневоле связываются другие вопросы. Почему Лагин не сделал этого раньше? Почему монета казалась ему в одном случае поддельной, в другом — настоящей? Будучи выражена в деньгах, разница стоимости фальшивки и настоящей монеты составляет несколько тысяч, может быть, десятков тысяч рублей. Наиболее вероятно: Лагин вдруг заинтересовался долгие годы хранившейся у него без движения монетой, потому что ему понадобились деньги. Или дело в другом: Лагин сам признался, что всегда считал «Елизавету» поддельной, но потом вдруг, по какой-то причине, достав монету и изучив ее, в д р у г  понял, что она подлинная? Почему именно «вдруг»? Теперь все эти вопросы стали связываться у меня с Мариной. Может быть, именно Марина имела какое-то отношение к происходившим с монетой переменам? Может быть, Лещенко и был той «тайной связью», о которой мне рассказала Ольга Николаевна Шахова? Все это промелькнуло в секунду.

— Не знаю, что считать новым. Простите, Константин Кириллович, вы никогда не слышали такого имени — Марина Шахова?

— Марина Шахова… Что-то ужасно знакомое, где-то я слышал это имя. Причем слышал несколько раз. Но где — не могу вспомнить.

— Может быть, в связи с Арвидом Петровичем?

— Где-то я это имя, безусловно, слышал, но знаю точно, оно никак не может быть связано с Лещенко. Вы не просветите, кто это? Замужняя женщина? Девушка?

— Девушка, причем очень красивая девушка. Из-за этой девушки, Марины Шаховой, я и пришла к вам.

— Пока даже не могу вспомнить, где слышал это имя. Может быть, что-то говорил Долгополов. — Уваров поморщился. — Признаюсь, я старался с ним не сталкиваться, но поневоле приходилось. Уверяю, если даже Долгополов говорил Арвиду Петровичу о девушках, тот всегда, понимаете, всегда, как правило, пропускал это мимо ушей. Кто вообще эта девушка? Откуда она?

— Работает официанткой в ресторане «Тройка». Вернее, работала. Около года она была связана с задержанным по подозрению в убийстве Лещенко Лагиным.

— Связана с Лагиным. Так. А почему — «работала»? Что, уже не работает?

— Вчера она ушла в отпуск, а потом… Есть подозрение, что сегодня ее убили. Окровавленные вещи Шаховой нашли на квартире подруги. Тело ищут, но пока поиски ни к чему не привели. Факт смерти еще не установлен, но, скорей всего, ее уже нет в живых. Я хотела вас спросить именно о связи с Мариной Шаховой: могла ли такая девушка — красивая, двадцатипятилетняя, работающая официанткой, могла ли она всерьез разбираться в монетах?

Уваров задумался.

— Видите ли, Юлия Сергеевна, если говорить честно, во всем Ленинграде не так много людей, всерьез разбирающихся в монетах.

— Вы хорошо помните допрос Лагина, тот, на котором вы присутствовали? Тот момент, когда Лагин пытался объяснить, почему именно он вдруг решил показать ценную монету, которая у него хранилась, Лещенко. Помните? Хотелось бы знать, не было ли в этом объяснении какого-либо несоответствия? Лагин сказал, что всегда считал монету поддельной, но, достав ее, усомнился в этом.

— Помню этот момент. Скажу так: здесь прежде всего следует решить, насколько компетентен в нумизматике сам Лагин. Вообще же его объяснения именно в этом месте похожи на правду. Человек, в собственности которого находится монета такой ценности, даже если он подозревает, что она поддельная, обычно назубок знает все ее приметы. Изучить монету проще простого, достаточно взять лупу и часа два тщательно разглядывать монету со всех сторон. Так вот, как правило, владелец, подозревающий, что в его монете может быть заключено целое состояние, обычно совершает такие осмотры не раз, не два и даже не три, а гораздо чаще. Поневоле он запоминает мельчайшие неровности рельефа, шероховатости, царапинки, изъяны своей монеты. Если вдруг допустить, что, в очередной раз взглянув на монету, он заметит какие-то изменения — естественно, он сразу поймет, что это другая монета.

— Значит, такое могло случиться с Лагиным, Константин Кириллович? Кто-то мог подменить монету, положив вместо фальшивой настоящую? Какой в этом мог быть смысл?

— Не знаю. Может быть, никакого смысла не было.

— Тем не менее, Константин Кириллович, мне очень хотелось бы знать ваше мнение: могла ли Марина Шахова, именно Марина Шахова, в принципе сделать это?

— Во-первых, о Марине Шаховой я первый раз слышу. Во-вторых, то, что официантка может разбираться в монетах, исключено. Мое мнение: либо здесь что-то скрывает Лагин, может быть, даже не скрывает, а путает, либо… — Уваров замолчал.

— Да — либо?

— Не знаю.. Думаю все же, ваша девушка не имеет к этому отношения. Но есть один человек, единственный в такой ситуации, который мог бы это сделать. Единственный. Он достаточно понимает в монетах, а связи у него… Даже я позавидовал бы этим связям. Это Эдуард Долгополов.

— Это очень важно, Константин Кириллович. Как эксперт вы могли бы подтвердить, что Долгополов, именно Долгополов, мог затеять подмену принадлежащей Лагину монеты, пусть нелогичную?

— Безусловно.

35

В этот день в силу обстоятельств мне опять пришлось вызвать Лагина на допрос. Я прибегла ко всем ухищрениям: задавала каверзные вопросы, ставила ловушки, несколько раз неожиданно меняла тему. Нет, все мои ухищрения не действовали. Лагин стоял на своем. Наконец, задаю вопрос о «Елизавете»:

— Согласно вашим показаниям, эта монета пробыла у вас около двенадцати лет?

— Ну, около двенадцати. Мне подарили ее после армии, я же сказал.

— Сказали, Так вот, когда вам ее подарили, куда вы ее поместили?

— Положил у матери, в ящик секретера. Потом… потом отбывал наказание.

— А монета? Оставалась там же?

— Там же.

— Вас не волновало, что кто-то может ее похитить? Подменить?

Слово «подменить» я произнесла будто между прочим, мельком. Как я и ожидала, скрытого смысла Лагин не заметил, впрочем, может быть, не показал, что заметил?

— Подменить на фуфель, вы это имеете в виду?

На фуфель. На фальшивку. Ну да, Лагин считает, что в конце концов монета, его монета, оказалась настоящей.

— Да, на фуфель?

— Что вы, Юлия Сергеевна. Мама бы не дала, да и потом — там запор с секретом.

— А потом, когда вернулись из заключения, где хранилась монета?

— Сначала там же, у мамы. Потом у меня, в Лугове.

— Давайте еще раз: как хорошо вы знаете свою монету? До какой зазубрины?

— Сказал ведь уже, Юлия Сергеевна. Знаю, конечно. Вы третий раз уже об этом спрашиваете.

— Вы могли бы сейчас все-таки перечислить особенности штампа монеты, неровности рельефа, царапины, дефекты?

С сожалением покачал головой:

— Я ведь уже говорил, Юлия Сергеевна. Про большую царапину сказал, но до такой степени не помню. Ведь сколько эта монета провалялась без движения? Вы же сами знаете — двенадцать лет.

Я могла бы поклясться, что взгляд Лагина сейчас был совершенно искренним. Призвав на помощь весь свой опыт, попыталась понять, нет ли в этом взгляде и в этих словах какой-то фальши. Фальши не было. Что ж, если так, я прихожу к важному выводу: «Лагин действительно мог не заметить, что ему подменили монету, теперь я почти уверена, что это могла сделать Марина — по наущению Долгополова. Момент, чтобы выяснить это, неплохой, очень даже неплохой.

— Двенадцать лет — большой срок, так, Лагин?

— Ну, большой.

— Почему вдруг вы заинтересовались монетой — именно сейчас, Лагин? Что вас толкнуло на это?

Лагин явно колебался, прежде чем ответить. Вздохнул:

— Если откровенно, Юлия Сергеевна, деньги были нужны.

— Неточный ответ.

— Почему же неточный?

— Потому, что неточный. Деньги нужны всегда. Думаю, вам в данном случае понадобились не просто деньги, а большие деньги. Может быть, вам посоветовала показать монету на консультацию Марина Шахова?

Поднял глаза. Браво, Юлия Силина. Про себя я называю это «поймать на противоходе». Что бы Лагин ни сказал сейчас, я знаю точно: попытка продать монету Лещенко не обошлась без Марины. Взгляд Лагина выдал это.

— При чем тут Марина, Юлия Сергеевна? Я сам это решил, сам, понимаете?

— Понятно, только понимаю по-своему: вы не хотите впутывать в эту историю Марину. А зря. К сожалению, она уже впутана в эту историю, и, кажется, впутана довольно сильно.

— Что значит впутана? Объясните, что вы хотите сказать?

— Объясню чуть позже. Попробуйте вспомнить, Лагин, как именно вы познакомились с Мариной Шаховой?

— Это что, необходимо?

— Необходимо.

— Пожалуйста. — Сцепил руки на колене, закатил глаза. — Кафе «Север», вечер. Май прошлого года, естественно. Зашел туда просто так, музыку послушать. Там всегда трется кто-то из знакомых. Ну и ребята говорят: вон, девочка сидит в углу, нравится? Я посмотрел — да, думаю, девочка что надо.

— Подождите, Лагин. Вы сказали — «ребята говорят». Кто именно вам это сказал?

Прищурился:

— Ну, Долгополов сказал. А что? Это имеет значение? Эдика же знают все, он только и делает, что ходит по треугольнику «Руно» — «Север» — «Пингвин».

Долгополов. Мне не хватало именно этого звена, теперь круг замкнулся.

— Что было дальше? Вы подошли к Марине?

— Нет, зачем? Я же ее не знал. Подошел Долгополов. У него язык подвешен, а потом уже я.

— Подошел — и что?

— Ничего. Там было свободное место, я сел.

— Понятно. Значит, так вы познакомились с Мариной Шаховой.

— Да, так я познакомился с Мариной Шаховой. Удовлетворены? — Похоже, свободное место за этим столиком было оставлено заранее, и позаботился об этом Долгополов.

— Вполне. Но хочу перейти к следующей теме.

— Пожалуйста, с моим удовольствием.

— На предыдущих допросах вы утверждали, что утром одиннадцатого мая, в момент, когда вошли в квартиру Лещенко, там никого не было? Это так?

— Да, именно так.

— Вы в этом уверены?

— Уверен. Да и кто там мог еще быть?

— Не знаю. Может быть, ваш сообщник?

Усмехнулся:

— Опять вы, Юлия Сергеевна. Не было у меня никакого сообщника, не было и быть не могло. Я хотел только одного — чтобы старик отдал мне монету. Понимаете? Монета мне была нужна, больше ничего.

— Хорошо, допустим. Все-таки постарайтесь вспомнить: может быть, когда вы вошли в квартиру, там был еще кто-то? Не было ли у вас ощущения, что, когда вы вошли, второй человек, который был там, спрятался?

— Где там прятаться? На кухне?

— Почему бы и нет? На кухне, в ванной, в туалете?

— Не знаю. Раньше я думал, что мы там были вдвоем, а теперь… Не знаю. Все может быть. Может, кто-то и спрятался. Ну и что?

— Вы понимаете, что этот факт будет свидетельствовать в вашу пользу?

— Что ж тут не понимать, Юлия Сергеевна, это и ежу ясно. Скажу одно: я рассказал правду, лишнего наговаривать не буду. Того, кто спрятался в этой квартире, я не видал, ощущения, что там кто-то есть, тоже не было, а там — вам решать.

Сказав это, Лагин повернул голову, стал рассматривать часть забора за зарешеченным окном. Все. Для меня последний допрос подозреваемого окончен, остается только сообщить о случившемся с Мариной Шаховой. Лагин напомнил мне об этом сам: не поворачиваясь и продолжая разглядывать забор, сказал глухо:

— Вы обещали что-то объяснить про Марину, Юлия Сергеевна?

— Обещала.

— Я не понял, кто ее там и куда впутал? Что вы имели в виду?

— С Мариной плохо, Виктор Александрович.

Повернулся, смерил меня взглядом:

— Ну и почести, уже Виктор Александрович. Что значит «плохо»?

— Приготовьтесь к худшему.

— К худшему? Что случилось?

— Есть серьезные основания считать, что Марина Шахова убита.

Лицо Лагина застыло, длилось это довольно долго, потом задергались уголки глаз:

— Убита? Марина?

— Виктор Александрович, факт еще не установлен, тело не найдено, но… Я была с опергруппой на месте происшествия.

— И… когда это все случилось?

— Судя по оставшимся следам, вчера.

— Где?

— На Гранитной улице, на квартире ее подруги.

Лагин вдруг пригнулся, вцепился в свитер, лицо его исказилось, он заорал изо всех сил:

— Кому Марина-то мешала? Кому? Вы можете мне сказать, кому она мешала? Кому-у? Кому-у-у?

Заглянул конвоир, я показала ладонью: все в порядке. Лагин затих, бессмысленно разглядывая пол. Выдохнул почти беззвучно:

— Понимаете, без Марины… Без Марины все теряет смысл.

— Что «все»?

— Все. Жизнь. Без Марины ничего нет, пустота. Не понимаю только, что им Марина-то далась? Не понимаю.

Мы надолго замолчали; первой решилась нарушить тишину я:

— Виктор Александрович, я вынесла постановление об изменении меры пресечения и о вашем освобождении. Как следователь, считаю ваше дальнейшее пребывание в ИВС излишним.

Поднял голову:

— Излишним?

— Вы понимаете, о чем я говорю? Вы освобождены. Я очень сожалею, что вы подверглись такому испытанию, и, если вам достаточно моих слов, я рада, что все кончилось хорошо.

— Значит, я освобожден?

— Освобождены.

— Простите, Юлия Сергеевна, я, наверное, тоже должен радоваться?

— Не знаю, Виктор Александрович, может быть, и должны. Я, со своей стороны, сожалею о случившемся, вы можете быть рады.

— Да, да, я рад. Рад, что освобожден. Когда можно идти?

— Примерно через час. Я предупрежу начальника ИВС и поставлю подписи — свою, начальника следственного отдела и прокурора. После этого вы свободны. Естественно, вы должны дать подписку о невыезде.

— Я, наверное, должен сказать «спасибо»?

— Не знаю, Виктор Александрович. Это ваше личное дело. О своем сожалении я уже сказала.

Усмехнулся:

— Спасибо, Юлия Сергеевна. Вы были великолепны. Впрочем, мне кажется, я тоже буду великолепен. Извините за черный юмор, и все-таки — огромное вам спасибо.

— Не стоит.

Оставив Лагина в комнате, я вышла на улицу. Подумала: все, лето наступило, конец мая. Над городом стоит вечернее солнце, ленинградцы куда-то спешат. Лагин сейчас выйдет из ИВС, я же, следователь, ведущий дело Лещенко, останусь ни с чем. С пухлой папкой, с горой исписанных листков.

36

На следующий день, когда я сидела в прокуратуре и оформляла материалы по делу, позвонил Русинов. В его голосе чувствовалось напряжение.

— Юлия Сергеевна, найден Долгополов.

— Когда?

— Сегодня утром. Он мертв. Сейчас за вами заедет наша машина, жду вас.

— Где хоть его нашли?

— В лесу около Репино, в машине Ленаптекоуправления. Подъезжайте.

— Хорошо, сейчас буду.

Русинов встретил меня во дворе здания УКГБ. В углу двора среди прочих машин я увидела пустой серый рафик с надписью по всему борту: «Ленаптекоуправление». Номер — 23-62, тот самый. Около машины стоял Русинов, рядом переминался с ноги на ногу маленький капитан милиции. Увидев нас, капитан сказал:

— Товарищ полковник, может быть, письменно изложить?

Русинов поздоровался со мной, сказал тихо:

— Не может быть, а обязательно. Попрошу вас составить подробный отчет, но сначала повторите, если не трудно, как все было, в общих чертах. Заодно познакомьтесь, это следователь прокуратуры Юлия Сергеевна Силина. Юлия Сергеевна, это участковый из Зеленогорского района, капитан Пиняев.

Капитан поправил фуражку.

— Видите ли, в этот лес у нас никто не ходит. Там у нас с прошлого года свирепствует клещ, вход местному населению и туристам запрещен. Ну вот. А сегодня утром ребятишки из поселка Репино на автобус опоздали. Они в школу в Зеленогорск обычно на автобусе ездят, а сегодня опоздали. Пошли через лес, им что клещ, так, только плакат деревянный. Ну и, чтоб дорогу сократить, пошли через бурелом. Смотрят, машина, заглянули через стекло — мертвец. Побежали домой, отец их сразу же позвонил мне. Я на мотоцикл, туда. Вот и все. — Пиняев посмотрел на Русинова. — Владимир Анатольевич спрашивает, не было ли в последние дни в наших краях иностранцев. Нет, не видел. И другие не видели, а то бы я знал.

— Спасибо, — сказал Русинов. — Может быть, что-то даст осмотр машины.

Он достал платок, осторожно взялся за ручку двери, открыл. Внутри было довольно чисто, лишь вглядевшись, можно было заметить на сиденье бурые пятна.

— Осмотр был проведен, — добавил Пиняев. — Я вызвал из Зеленогорска опергруппу. Приехал следователь райпрокуратуры, криминалист, судмедэксперт, все как полагается. Зафиксировали все точно. Убили его дней пять назад, ножом сзади, медэксперт нашел три ранения. Убили и оставили в машине. Ну а насчет остального, отпечатков и прочего, протоколы ведь все у вас, Владимир Анатольевич?

— Верно, протоколы у меня.

Капитан посмотрел на Русинова, тот кивнул:

— Хорошо, идите составлять отчет. — Закрыл дверцу: — По примерным подсчетам, Долгополова убили в тот же день, когда он ждал кого-то в Лугове. И тогда туда приехали мы. В Лугове Долгополов был утром, Лагина же мы взяли вечером.

— Хотите сказать, это мог сделать Лагин? — спросила я.

— Почему бы и нет? — не глядя на меня, сказал Русинов. — Такой вариант я бы не исключал.

Я понимала, Русинов прав: Лагин вполне мог убить Долгополова. Если так, постановление об освобождении я вынесла явно преждевременно. Попыталась убедить себя: нет, если бы Лагин убил Долгополова, он вел бы себя на допросах совершенно по-другому. Собственно, а почему по-другому?

Поднявшись на третий этаж, Русинов открыл дверь своего кабинета, усадил меня за стол, раскрыл папку. Сверху лежали приготовленные для вклейки свежие фотоотпечатки: общий вид машины в зарослях; милиционеры около машины, силуэт мертвого Долгополова на сиденье водителя — сквозь стекло. Я стала рассматривать фото, пытаясь найти в них ответ на собственные сомнения. Вот дверь машины раскрыта, хорошо видно мертвое тело, скрючившееся на сиденье; вот крупные планы лица Долгополова; фото тела в морге; участок спины с ножевой раной. Похоже, Долгополов убит так же, как и Лещенко, умелыми ударами в спину, только кто это сделал? Неужели я просчиталась и это действительно Лагин? Непохоже, но и преступление в целом непохоже на все, что мне встречалось раньше. Что же — снова выписывать постановление об аресте Лагина? Нет, не стоит. Не нужно впадать в панику, пусть я даже просчиталась. Лагин никуда не денется, за ним установлено наблюдение; может быть, он действительно выведет нас на остальных участников преступной группы. В том, что они существуют, нет никакого сомнения, об этом говорит убийство Марины. Кто они, я пока не знаю, но то, что Долгополова обнаружили в зарослях около Репино, совсем не значит, что он не был участником этой группы. Посмотрела на Русинова.

— Владимир Анатольевич, вы ведь видели убитого?

— Видел. Я осматривал тело перед отправкой в морг.

— Что он из себя представляет физически? По моему разумению, это человек невысокого роста, худощавый?

— Все верно, крупным его не назовешь.

— Как вы считаете, мог Долгополов нанести два смертельных удара ножом Лещенко?

Русинов замолчал, перебирая фотографии. Его ответ для меня был очень важен: если Долгополов мог нанести такие удары, моя версия подтверждается. Поколебавшись, Владимир Анатольевич сказал:

— Не знаю, Юлия Сергеевна. Умение ударить ножом, как правило, не зависит от физических качеств.

Именно это я хотела услышать от Русинова. Такой ответ означал, что он не против вывода: убийца Лещенко — Долгополов. То же, что смертельные ранения ножом часто наносят довольно тщедушные с виду люди, я знала давно. Русинов спрятал папку в шкаф, запер на ключ, проводил меня к двери, но выйти я не успела. В комнату заглянул какой-то взмыленный молодой человек в штатском, которого Русинов тут же спросил:

— Что с Лагиным?

— Кажется, пока он ушел из-под нашего наблюдения.

— Вы что, с ума сошли?

— Д-да… Это еще неточно, Владимир Анатольевич, может, объявится в Лугове. Просто наша группа его упустила здесь, в Ленинграде.

— Поздравляю. Кто вел наблюдение?

— Перов и Горелов. Последний раз видели они Лагина уходящим с работы. Потом…

— Потом растаял, можете не объяснять. Где он исчез?

— В Гостином дворе. Сами знаете, сколько там выходов.

— Знаю. Прекрасная оперативная работа, ничего не скажешь.

— Они не виноваты, Владимир Анатольевич. Не за куртку же его держать.

Хмыкнув, Русинов пропустил меня в коридор. Растерянный молодой человек, обменявшись со мной взглядом, сказал тихо:

— Может, найдут еще, Владимир Анатольевич? Они ребята хваткие.

Русинов запер дверь, спрятал ключ в карман, посмотрел в глубь коридора.

— Может быть, только зла у меня на вас не хватает. Выделить еще двух… нет, трех людей и докладывайте каждый час — мне или дежурному.

37

Русинов стоял у окна своего кабинета, когда на столе осторожно звякнул селектор. Подошел, нажал кнопку:

— Слушаю.

— Владимир Анатольевич, на ваше имя поступила «молния» из Москвы, — доложила секретарша. — Я занесу?

Секретарша принесла телеграмму. Русинов надорвал наклейку, прочел:

«Ленинград, Русинову. «Елизавета» с царапиной на реверсе была коллекции академика Двинкова Москве, после смерти Двинкова побывала коллекциях москвичей Панова, Штернберга, Мажейко, Заева, Чанейшвили. Из коллекции Чанейшвили пропала невыясненных обстоятельствах. Настоящее время след потерян. Шеленков».

Положил телеграмму на стол.

— Спасибо. Вот что, Галя, срочно пошли запрос на паспортные данные Чанейшвили… Как же его… Да, Чанейшвили Гурама Джансуговича. И попробуйте дозвониться, выясните, где он сейчас работает.

38

Светло как днем, хотя уже одиннадцать вечера. Отсюда, из окна моей кухни, хорошо видно всю набережную, разлив Невы, ползущий по фарватеру к морю лихтер. Его опознавательные огни кажутся лишними: начались белые ночи. Вдруг вспомнились слова Лагина: о том, что Лещенко убит, он слышит в первый раз. Но вдруг он действительно слышал об этом впервые? Дальше — поведение Лагина на допросах. Почему-то он бурно реагировал на сообщение о смерти Марины. Если он играл, зачем ему было наигрывать отчаяние? Бессмыслица. Хорошо, согласна, в поведении Лагина было несколько темных пятен. Например, почему он скрывал знакомство с Долгополовым? Почему признался в этом после того, как выяснил, что Долгополов пока не арестован? Впрочем, здесь отгадка может быть самой простой: боялся очной ставки. Но ведь все равно я провела бы очную ставку, даже если бы Лагин продолжал упорствовать. Еще одно темное место: то, как Лагин отреагировал на вопрос, давно ли он знает Марину. Ведь подтвердил же, что познакомился с ней год назад. Подтвердил, но, когда я сообщила о пятилетнем знакомстве, не пытался даже выяснить, почему мать Марины назвала именно эту цифру, пять лет. Должен же Лагин был понять, что мать Марины имела в виду его предшественника… Должен… Ведь это должно было задеть его за живое — если у него действительно есть какое-то чувство к Марине. Впрочем, может быть, я слишком много требую от Лагина. Может быть. Безусловно, Лагин многое от меня скрыл. Многое. Но я упорно возвращаюсь к одной и той же мысли: что если допустить, что все-таки Лагин не виноват? Преступник хорошо знал Лещенко, иначе тот не пустил бы его к себе в квартиру. Кого же хорошо знал Лещенко? Долгополова — раз, Уварова — два, Уваров отпадает, он эксперт. Отпадает… Собственно, а почему отпадает? И вообще, что я знаю об Уварове? Только то, что он был экспертом. Хорошо, оставим Уварова, пойдем дальше. Этот человек должен был хорошо разбираться в монетах. Опять возникает Уваров с его прекрасным знанием нумизматики. Дальше: именно этого человека так панически боялась Марина Шахова. Можно добавить: этот человек первый кандидат на загадочную пятилетнюю связь с Мариной. Значит, этого человека знали Лещенко, Марина Шахова, Долгополов и, похоже, Лагин? Так что же, человеком, убившим Лещенко и оставшимся на короткое время в пустой квартире, был Уваров? Ерунда, этот вариант исключается. Уваров сделал многое, чтобы помочь следствию.

Вдруг неожиданно, только сейчас, понимаю: Лагин мог никуда не исчезать и не уезжать, его просто убили. Конечно, Лагин должен стать очередной жертвой, после Марины Шаховой и Долгополова. Сыграв свою роль, он стал лишним. Осознав это, я вдруг ощущаю бессилие. Полное бессилие. Если Лагин убит, круг действительно замкнется. Для того чтобы как-то отвлечься, решаю заварить кофе, насыпаю зерна, включаю кофемолку. В первые секунды раздается потрескивание, которое издают размолотые кофейные зерна, потом оно прекращается. Но я держу палец на кнопке, забыв, что мощный мотор гоняет сейчас только кофейную пыль. Наверное, я долго сидела бы так, прислушиваясь к ровному жужжанию, если бы не телефонный звонок.

Сняла трубку:

— Алло? Алло, вас слушают.

В трубке потрескивание. Я повторила:

— Алло? Говорите или перезвоните, ничего не слышно! Алло?

Решила бросить трубку, но тихий голос сказал:

— Юлия Сергеевна, это я, Марина. Слышите меня?

— Марина? Марина Шахова?

— Я так рада, что вы дома. Мне просто повезло. Вы хорошо меня слышите?

— Но… где вы? Откуда звоните?

— Я здесь, недалеко от вас, звоню из телефонной будки.

Марина жива и, судя по голосу, с ней ничего не случилось. Впрочем, голос вещь обманчивая. Все это промелькнуло в секунду.

— Заходите. Вы… одна?

— Я одна и… Пока мне ничего не угрожает. Вы только откройте заранее дверь, хорошо? И не зажигайте свет.

— Конечно. — Сразу раздались гудки, я положила трубку. Пошла в прихожую, повернула ключ, приоткрыла дверь. Услышала шаги на лестнице: легкие, быстрые. Марина. Впустив ее, закрыла дверь. Марина тут же прислонилась к створке, откинулась. То ли она старалась успокоить дыхание, то ли слушала, нет ли за дверью шагов.

— Извините, Юлия Сергеевна… Не сердитесь.

— Марина… — Я не знала, что ей сказать. — Я рада, что вижу вас.

Сделав шаг вперед, Марина криво улыбнулась, стала расстегивать пуговицы. Бледная, под глазами круги, уголки губ дергаются. В остальном же все безукоризненно: волосы гладко забраны и стянуты сзади, легкий запах хороших духов. Тот же синий плащ, те же туфли на высоком каблуке.

— Раздевайтесь, проходите. Сейчас я сделаю кофе. Вы хотите есть?

Уселась в кресло, обняла плечи руками.

— Нет. То есть хочу, но сейчас не до этого. Кофе выпью, но есть не буду. — Уголки губ продолжают дергаться.

Я наконец поняла: ее просто трясет. Пошла на кухню, быстро вскипятила воду, сварила кофе. Подождав, пока осядет пена, разлила кофе по чашкам, принесла в комнату. Так как Марину по-прежнему трясло, сказала тихо:

— Пейте. Ну, Марина! Остынет. И успокойтесь. Вас всю трясет. Что случилось?

— Не знаю, что со мной. Просто ужас какой-то. — Поставила чашку, обняла руками плечи, закрыла глаза. — Вы спрашивайте. Спрашивайте, все равно что, только спрашивайте.

— Во-первых, что случилось на Гранитной? У Ванды Лавецкой?

— Вы уж меня извините… за эту историю. Получается, я инсценировала убийство. У меня не было другого выхода. Просто не было. У меня неожиданно пошла носом кровь, но я сделала все это по многим причинам. Во-первых, из-за Виктора. Сначала я не понимала, чего он хочет. Не понимала и пыталась понять… а потом, когда поняла… Мне нужно было понять, что лучше, чтобы он остался у вас или вышел. И все-таки, конечно, лучше было, чтобы он вышел. Лучше, конечно же лучше… Я знала, если будут считать, что я убита, это ему поможет. Но я сделала это не только из-за Виктора. Не только.

— Из-за чего же еще?

— Не думайте, что я трусиха. Я совсем не трусиха. Но знаете, все эти дни я просто в какой-то панике. Поймите только одну вещь — этот человек может все. Он всесилен. И не знает жалости. Совершенно не знает жалости.

— Какой человек? О ком вы говорите?

— Я не могу назвать его имени. Все, вроде бы уже выдала его, а имени назвать не могу. Не могу, и все. Так и кажется, подпишу себе смертный приговор. — Повернулась, — Смешно?

— Совсем не смешно.

— И мне не смешно. Страшно. Вот и сейчас, когда я сижу у вас, страшно. Я не буду пока называть его имени, хорошо? Потом скажу, но пока не буду? Юлия Сергеевна?

— Ну… пожалуйста.

— Этот человек… Этот человек закабалил меня. Опутал, связал по рукам и ногам. Растворил в своих делах. Превратил в ничтожество. И вот теперь, теперь я за все расплачиваюсь. За все. Ну вот… Когда я решила, про себя решила: все, хватит, с его властью покончено, я поняла: как только он узнает об этом, он меня убьет. Ведь он хозяин. Хозяин Ленинграда, понимаете? А узнает он очень быстро. Может быть, быстрей, чем я сама подумаю об этом. Понимаете?

— Не понимаю.

Вздохнула.

— Понять это трудно, пока не увидишь его.

Надо ее успокоить. Во что бы то ни стало успокоить, ее снова начинает трясти.

— Подождите, Марина, кто же бесшумно вышиб дверь на Гранитной? Сами вы не могли бы это сделать.

— Один поклонник. Я позвонила, сказала — потеряла ключ.

— По-моему, вы просто дали себя запугать. Неужели вы действительно так боитесь?

— Действительно. Поймите, у него все рассчитано, а главное, куплено. Была куплена я, был куплен Долгополов. У него еще полно людей. Которые все сделают, что он скажет. У него есть охранники, есть убийцы. Он может купить все, понимаете, все… А я… То, что я решила, на его языке называется изменой, измены же он не прощает. Мне важно было дождаться, когда выйдет Виктор. Ну вот, я и рассчитала, пусть думает, что я убита. Так верней.

— Вы познакомились с ним пять лет назад?

— Мама сказала? Да, Юлия Сергеевна, я познакомилась с ним пять лет назад и стала его любовницей. Стала — а что оставалось делать? Я была девочкой, а он — элегантный, обаятельный, умный, интеллигентный… А потом… Я же говорю, он сначала влюбил меня в себя, осыпал подарками, а потом — растворил в своих делах. И все. Все, конец, Понимаете, конец? — Марина посмотрела на часы. — Без четверти. В одиннадцать я должна позвонить Виктору. Если его не будет — это все.

— Что значит «все»?

— Я объясню. Я вам все объясню, Юлия Сергеевна, только разрешите глоток кофе?

— Конечно. Может быть, подогреть?

— Ничего. — Взяла чашку, отхлебнула. — Но даю слово, когда… Когда он меня попросил об этом, о монете, я не знала, что он решил убить Лещенко. — Повернулась. — Вы верите мне, Юлия Сергеевна? Я ничего не знала об убийстве, он сказал мне только, подмени монету… Честное слово. Я ведь не знала, для чего это.

— Подменить монету? Какую? Вздохнула, откинулась в кресле:

— Серебряный рубль. С профилем Елизаветы. Я не знала, что это… Что все это лишь для того, чтобы подставить Виктора. Если бы я знала, неужели бы я это сделала? Неужели? Юлия Сергеевна, скажите — разве я сделала бы это?

— Значит, Долгополов познакомил вас с Лагиным по инициативе этого человека? Кажется, это произошло в «Севере»?

— В «Севере». Кому же еще было знакомить меня с Виктором, как не Долгополову. Ему было приказано. Впрочем, как и мне.

— И… вы согласились?

— Попробовала бы я не согласиться. К тому времени я уже безнадежно влипла, как муха в бумагу, понимаете? Хорошо, я могу сейчас отдать ему машину, гараж, бриллианты, но ведь все эти пять лет я практически жила на его содержании. Где я возьму эти деньги? Где?

— Значит, Долгополов познакомил вас с Лагиным. Дальше?

— Дальше ничего. Я стала встречаться с Виктором. Мне было сказано: тебя познакомят с юношей, постарайся влюбить его в себя. И все, больше ничего. Пока — ничего. Юлия Сергеевна, клянусь, когда я познакомилась с Виктором, с  н и м  у меня уже год ничего не было. Клянусь. Только деловые отношения. Понимаю, я в ваших глазах мерзавка, потаскуха, что угодно, но… Но так уж получилось. Понимаете, так уж получилось.

Нет, я не могла ее понять. Не могла, поэтому сказала тихо:

— Вы доносили ему на Лагина? Своему хозяину?

Откинулась в кресле. Вздохнула:

— Да. Вернее, первые полгода, потом… Потом я просто полюбила Виктора. По-настоящему полюбила, впервые в своей жизни. Вы должны понимать, что это может значить для женщины.

— Тем не менее вы подменили монету.

— Да, подменила! Но это была последняя просьба, которую я согласилась выполнить! Последняя! После этого я решила про себя — все!

— Может быть, вы наконец назовете его имя?

— Назову. Сейчас. Соберусь с силами и назову. — Закинула голову, глубоко вздохнула. — Уваров. Константин Кириллович.

Я смотрела на Марину. Нет, она не поворачивалась. Что-то сдвинулось — и вдруг все стало на свои места. Все, абсолютно все. Уваров. Конечно же Уваров. Но ведь он в свое время раскрыл какое-то хищение? Ну и что. Неизвестно, что это было за хищение и что обнаружится, если поднять дело. Уваров. Нет, все-таки это выше моего понимания. Выше. Но как, оказывается, все просто… Как все просто. Хозяин Ленинграда — Уваров.

— Значит, это… Уваров? — спросила я.

— Понимаю, вам трудно в это поверить. Наверняка он обкрутил вас вокруг пальца. Это он умеет.

Я постаралась вспомнить все, о чем говорила с Уваровым. Уваров действительно обкрутил меня вокруг пальца, практически он знал с моих слов все, что происходит. Марина шевельнулась в кресле.

— Он попросил меня подменить монету и сказать Виктору, чтобы тот продал ее через Долгополова. Виктор давно не видел монеты, поэтому, когда достал ее и понял, что она настоящая — клюнул. Но только… Только Уваров не учел одного: с Виктором шутки плохи.

— Что вы хотите этим сказать?

— Ничего. Когда Виктор узнал, что Лещенко убит, он понял, что его подставили. Но не знал кто, он ведь не был знаком с Уваровым. Я тоже сначала не знала, что и как. Только потом поняла: Виктор хочет выйти на свободу, узнать, кто это, — и рассчитаться.

Теперь понятно, почему Лагин порвал авиационный билет. Почувствовав неладное, он от кого-то узнал, что коллекция похищена, и сначала решил улететь. Но передумал. Он решил предъявить свой счет. Конечно, он рисковал, ведь я могла и не выписать постановление о его освобождении. Но, с другой стороны, куда он мог улететь? Его все равно объявили бы в розыск.

— От кого Лагин рассчитывал узнать, кто это? От вас?

— Обо мне он еще ничего не знал. Нет, он рассчитывал узнать это от Долгополова.

От Долгополова, конечно, поэтому Лагин и скрыл от меня, что знаком с экспедитором. Лагину было важно, чтобы Долгополова не арестовали, иначе он ничего не узнал бы.

— Он ничего не узнал от Долгополова, — тихо сказала Марина. — Зато узнал от меня. Будьте уверены, я позаботилась. — Вздохнула, мельком взглянула на часы. — Да, Юлия Сергеевна, я все рассказала, в том числе и про себя. Все, от и до. Юлия Сергеевна, сейчас они убьют друг друга. Виктор и Уваров. Господи, что же делать… Что же делать?

— Почему они должны убить друг друга?

— Я вам не сказала главного: Виктор нашел коллекцию, монеты, которые Уваров взял из сейфа Лещенко. Мы с Виктором договорились, что я ему позвоню, а если его не будет — значит, он уже вызвал Уварова.

— Куда?

— Виктор скажет Уварову, что коллекция у него, предложит поделиться. Но с условием: чтобы тот был один, без охранников. Уваров приедет, и тогда произойдет расчет.

— Как понимать «расчет»?

— Не знаю, Юлия Сергеевна, это мужское дело. Убьют друг друга, я же сказала. Просто я знаю, что у Уварова есть пистолет, а у Виктора нет.

— И… где все это должно произойти?

— Точного адреса не знаю, но думаю — недалеко от Лугова, там есть дача на берегу залива, такая зеленая дача, в ней живет один художник, друг Виктора.

Я сняла трубку, быстро набрала номер, услышала:

— Дежурный по УКГБ слушает.

— Говорит следователь прокуратуры Силина. Запишите, пожалуйста: найден след коллекции, похищенной у Лещенко. Сейчас она должна быть у Лагина. Вы поняли, у Лагина?

— Да, я понял, у Лагина.

— По моим данным, Лагин скрывается сейчас с коллекцией недалеко от Зеленогорска, у поселка Лугово, в зеленой даче на берегу залива, это дача одного из художников. Туда же для переговоров с Лагиным должен подъехать некто Уваров, сотрудник мастерских реконструкции, зовут Константин Кириллович, повторите.

— Уваров Константин Кириллович, сотрудник мастерских реконструкции.

— Все верно. Уваров должен встретиться с Лагиным, если уже не встретился. На всякий случай пошлите группу захвата по адресу Уварова, если он там, пусть его задержат. Но, скорее всего, Уваров на даче под Зеленогорском, поэтому вторая группа захвата должна срочно выехать туда. Действуйте осторожно, постарайтесь взять их с поличным. Учтите, оба вооружены, наибольшую опасность представляет Уваров, вам ясно? Он может быть не один, а с охраной.

Положив трубку, посмотрела на Марину.

— Где Лагин нашел коллекцию?

— В мастерских реконструкции, в Екатерининской куртине, в Петропавловке, там есть тайники. Я узнала об этих тайниках случайно. Подслушала, когда Уваров говорил об этом. Ночью, по телефону, какому-то клиенту. Ну и сейчас все рассказала Виктору.

— И… давно Лагин нашел коллекцию?

— В девять вечера. Не знаю, как он попал в эти мастерские, но он позвонил мне и сказал — коллекция у него. Сказал, если в одиннадцать его не будет, значит, расчет наступил. — Повернулась, прижалась лбом к моей руке, зашептала: — Юлия Сергеевна, умоляю, давайте поедем туда… Ну пожалуйста, миленькая, пожалуйста… Я сойду с ума, честное слово, я сойду с ума, не выдержу. Поедем, а? Пожалуйста, поедем, Юлия Сергеевна. Пожалуйста.

— Марина… Я просто не имею права ехать туда с вами.

— Вы даже не понимаете, что там может быть… Даже не понимаете…

— Подождем. Вы ведь слышали, туда поехала опергруппа.

Затихла. Я тронула ее плечо, она выдохнула почти беззвучно:

— Я не могу, Юлия Сергеевна. Просто не могу.

— Потерпите. Пожалуйста, Марина. Ну? Я вас прошу.

— Хорошо. Хорошо, я потерплю.

Наступившая тишина была ломкой, неполной: ее прерывали то еле слышное тиканье часов, то вздохи холодильника, то капающая из крана вода. Несколько раз внизу проехала машина. Марина сидела, уставившись в стену, ссутулившись, зажав ладони между коленями; она явно не могла больше ни о чем говорить. Я пыталась сообразить, как быстро сможет опергруппа доехать до Лугова. Марина права, сидеть вот так, в ожидании неизвестности, трудно, почти невыносимо, гораздо легче было бы поехать вслед за опергруппой. Но теперь уж ничего не поделаешь, придется ждать. Так, в полном молчании, мы просидели около двадцати минут; наконец раздался телефонный звонок. Я сняла трубку:

— Да? Вас слушают.

— Юлия Сергеевна, это я, Русинов. Простите, вы сегодня видели Уварова?

— Сегодня нет, но…

— Подождите. При любом контакте с ним будьте осторожны, убийца Лещенко — он. Почему вы молчите?

— Я уже знаю об этом.

— Знаете?

— Да. У меня сидит Марина Шахова, она все рассказала.

— Вы знаете, что подвергаетесь опасности? Можете меня подождать, я приеду с оперативной машиной?

— Конечно.

— На всякий случай никому не открывайте, кроме меня. Адрес?

— Адмиралтейская набережная, три, квартира восемьдесят.

— Выезжаем, ждите.

Положила трубку, посмотрела на Марину — лицо ее было таким же застывшим. Тишина наступила ненадолго, через минуту снова позвонили. Я сняла трубку, сказала «Алло?» — но трубка молчала. Стараясь сдержаться, несколько раз повторила монотонно: «Алло, вас не слышу… Алло?.. В чем дело, говорите?.. Вас не слышу…» Казалось, в трубку кто-то дышит; наконец, я услышала:

— Алло… Юлия Сергеевна… Юлия Сергеевна, это вы? Алло… Юлия… Сергеевна… — Голос с той стороны провода казался каким-то булькающим, плывущим, он то поднимался, то падал вниз — именно поэтому я не сразу узнала, кто говорит.

— Да, это я. Кто у телефона?

— Юлия Сергеевна… это… Лагин… простите… что… что… пришлось исчезнуть… — Бульканье.

— Лагин? Вы где? Лагин?

Марина кинулась ко мне, стала вырывать трубку, закричала в голос:

— Пустите! Отдайте сейчас же! Отдайте трубку! Слышите! Отдайте, вы не смеете держать! Отдайте!

Пришлось отбросить ее в сторону — иначе я просто не удержала бы трубку. Марина упала на пол, тут же вскочила, бросилась ко мне с перекошенным лицом; укрыв трубку телом, я заорала:

— Да не мешайте, черт вас возьми! Сядьте! Связь прервется, вы что, не понимаете! Сядьте!

Это остановило ее; повернувшись спиной, я сказала в трубку:

— Лагин? Слышите меня?

— Да… Юлия Сергеевна, я… нашел коллекцию…

— Где?

— В Петропавловке. Я же вам… говорил… что я… не виноват… Я ее… нашел… она здесь…

— Что с вами? Вы ранены?

— Немного… Вы не волнуйтесь, я… в порядке… Пришлите… кого-нибудь… А то… Коллекция…

— Вы в Лугове — где? Можете назвать адрес?

— Лугово… восемнадцать… Зеленая дача… Около магазина…

— Где Уваров?

— Здесь… рядом…

— Рядом? Он… жив?

— Кажется, жив… Юлия Сергеевна… Я ведь не зря… сказал… что буду великолепен… Помните?

— Лагин! Лагин, постарайтесь продержаться. Слышите?

В трубке стояла тишина, только булькало. Я нажала на рычаг, набрала номер УКГБ:

— Дежурный? Это следователь Силина. Передайте по рации группе, выехавшей в Лугово: Лагин и Уваров находятся по адресу: Лугово, восемнадцать, зеленая дача около магазина, оба ранены. Вы поняли? Вызовите «скорую».

39

Местонахождение зеленой дачи под Лугово нам показали два рафика «скорой помощи» и желтый милицейский уазик, стоявшие на взморье. Русинов въехал на дюну и затормозил у самой дачи. Стены и окна строения были обуглены, похоже, здесь только что кончился пожар. Дежуривший у ограды сержант, увидев мое удостоверение, кивнул:

— Здесь произошло, товарищ следователь.

Вместе с Русиновым и Мариной мы подошли к самой ограде, остановились. Из двери дачи, пятясь задом, санитары вынесли носилки. Марина дернулась вперед, потом прижалась ко мне; вглядевшись, я с трудом поняла, что это Уваров. Лицо эксперта казалось почерневшей взбухшей маской, глаза заплыли, губы превратились в месиво. Подошедший к нам Красильщиков сказал:

— Уцелевших боевиков Уварова мы взяли в стороне. Сидели в черной «Волге». Похоже, по приказу шефа. Ничего зрелище? Ведь Лагин достал взрывчатку. Не пойму только, как он ухитрился так избить Уварова — с простреленным легким.

Марина затряслась у меня на плече, я поняла — она плачет. Только сейчас я заметила: за открытыми дверями второй «скорой» на носилках лежит Лагин. Врач взялся за двери, я спросила:

— Что с ним?

— По поверхностному осмотру, огнестрельное ранение. Задето легкое, большая потеря крови. Я поеду? — Не услышав ответа, захлопнул заднюю дверцу, прошел к кабине, сел. Обе «скорые помощи» уехали. Русинов повернулся к Красильщикову:

— Сергей Кононович, коллекцию нашли?

— Нашли. Вон она, в машине. Но главное, как вы сами понимаете, не в коллекции. А в Уварове.

Мы подошли к уазику; здесь, дожидаясь нас, курили участники опергруппы. Один из них, немолодой капитан КГБ, показал глазами на переднее сиденье — там лежал плоский черный «кейс-атташе». Я подняла крышку: портфель был набит монетами до отказа. Пригнулась, призвала на помощь, все свои познания, постаралась сосредоточиться. Взяла одну из монет — римская. Нет, все-таки я кое-что изучила за это время: вот бигатус, рядом серебряный статор. Вот тетрадрахма, монета с профилем Цезаря, с парусником, с быком. Без всякого сомнения, это антика.

40

Уваров смог давать показания лишь через две недели. Так как встать и двигаться бывший эксперт еще не мог, допросы приходилось проводить в больничной палате.

На допросах Уваров рассказал все. Он признал, что был хозяином, главой «антикварной мафии». Показания Уваров давал спокойным голосом, глядя мне в лицо и изредка раздвигая в усмешке вспухшие губы. Трудно сказать, почему он был таким откровенным — ведь ждать снисхождения он мог лишь с большой натяжкой. Впрочем, может быть, именно поэтому Уваров и старался ничего не скрывать? Знал, что обречен, и, утешая свое тщеславие, старался оставить о себе хоть какую-то, но память? Увы, я знала по опыту: часто мрачная и темная память, которую можно оставить после себя, становится для безнадежных, закоренелых преступников чем-то вроде спасительной соломинки. А может быть, он выторговывал себе жизнь, надеясь на снисхождение.

Дома Уваров деньги и ценности не хранил, для этого у него были свои тайники. В стенах Екатерининской куртины и на купленной на чужое имя даче было обнаружено валюты и драгоценностей, в том числе и монет, на общую сумму около трех миллионов долларов. Уваров дал подробные показания о связях с иностранными «клиентами», в том числе и с Пайментсом. Это помогло, в частности, дать ориентировку «Интерполу» и полностью перекрыть пути вывоза антиквариата и произведений искусства из Ленинграда на Запад. Правда, Русинов при этом пошутил мрачно: перекрыть «пока».

41

Окончательный итог всему мы вместе с Русиновым подвели в том самом кафе, за тем же самым столиком у окна, который я про себя прозвала «нашим». Русинов начал с того, что спросил:

— Давайте выясним, Юлия Сергеевна, как все-таки вы меня обошли?

— Владимир Анатольевич, наоборот, вы меня обошли. Я подсчитала, по времени вы определили, кто такой Уваров, первым. И потом, для меня ведь это было как обухом по голове, вы же шли к этому планомерно.

— Не очень планомерно. Началось, конечно, с того, что я попросил московских друзей выяснить, не мелькала ли где-нибудь эта самая «Елизавета» с царапиной. Как я знаю уже сейчас, выяснить это было чудовищно трудно, но в конце концов удалось докопаться: эта монета входила в коллекцию покойного академика Двинкова. Когда умер Двинков, «Елизавета» прошла через несколько рук, но после собрания некоего Чанейшвили, москвича, бывшего начальника управления одного из министерств, след ее терялся. Чанейшвили, у которого два взрослых сына и дочь-школьница, распустил слух, что монету мог взять кто-то из их друзей, если не они сами. Но выяснилось, что в свое время Чанейшвили был осужден за злоупотребления. Уваров входил в круг подозреваемых мною лиц чисто теоретически, но все же я решил поинтересоваться тем крупным процессом о хищениях на заводе «Рембыттехника», на котором он в свое время был экспертом. Оказалось, курировал в то время этот завод не кто иной, как Чанейшвили. Получается, Чанейшвили дал Уварову взятку именно этой монетой. Юлия Сергеевна, очень прошу вас, подытожьте все с самого начала.

— Проверяете мое умение логически мыслить?

— Нет, просто хочу послушать ваш голос. — Сказав это, Русинов довольно твердо посмотрел мне в глаза.

Я вдруг поняла, что меня страшно интересует гуща на дне чашечки. Подумала: как такая трезвая женщина, как я, будет бросаться в омут? А ведь я только и мечтаю о том, чтобы броситься в омут. Но ничего ведь не будет, абсолютно ничего. Мы не те люди. Подняла голову, увидела глаза Русинова; он сказал тихо:

— Мне сорок семь, вам двадцать девять. Трудно вам, Юлия Сергеевна? Да? Или — просто Юлия?

Я нахмурилась:

— Не знаю. Пожалуйста, если вы хотите, просто Юлия.

— Хочу. Тогда я просто Владимир. Трудно?

— Трудно. — Я улыбнулась. — Но я все-таки попробую.

Артур Макаров ПЯТЬ ЛЕТНИХ ДНЕЙ

Ранним летним утром одинокое такси выехало с Садового кольца на набережную правее Крымского моста. Зевающий таксист, сбавив ход, обогнал медленно ползущую поливочную машину, и сидевший позади пожилой человек с очень загорелым лицом под выцветшей жокейской шапочкой попросил, озираясь:

— Еще подальше… Там, знаете, справа на углу универмаг. Так мне напротив.

Лицо таксиста выражало одно сонное презрение. Прибавив газу, он проскочил два светофора, лихо развернулся и притормозил на другой стороне.

— Все?

— Да, здесь… Спасибо большое!

Подав деньги, пассажир вышел, извлек из машины связанные вместе сачок и удилище, подхватил пластмассовое ведерко.

И поблагодарил еще раз:

— Спасибо, всего хорошего.

— Это ты в такую рань встал, чтобы воду мерить? — мрачно спросил таксист.

— Кто рано встает, тому Бог дает, — улыбнулся рыболов. — Конечно, может, и смешно, а к пенсии прибавка и интерес большой. Не пробовали удить?

— Мне такая рыба с банановым соусом в горло не полезет, хоть ты еще стольник кинь! — последовал ответ. — И так жизни нет, а еще дурью мучиться…

Такси сердито рвануло с места, покатило по набережной, а рыболов подошел к гранитному парапету и начал развязывать удилище.

Грязная вода в реке маслянисто лоснилась, желтое солнце поднялось еще невысоко, и белесое небо снова обещало очень жаркий день.


В затененной комнате на тумбочке у тахты негромко заворковала телефонная трубка гонконговского происхождения. Она успела издать несколько трелей, пока ее на ощупь не нашла рука молодого человека с разлохматившимися кудрями. Подняв трубку, он встал, голышом вышел на балкон, а телефонный шнур, извиваясь, тянулся за ним.

— Да, — отозвался уже на балконе и присел на табуретку. — Да нет, проснулся, чего ты… А сколько щас? Ну… Ну… Я не нукаю, я слушаю. Так… Во сколько? Наверно, успеем… Нет, успеем, успеем. Да чего ты жмешь, я понял — в семь сорок… Нормальное настроение. Ну, давай…

Гудки отбоя длились и длились, пока, ссутулившись, он сидел, глядя в никуда, и золотое распятьице на груди перестало качаться, повиснув на тонкой цепочке.

Вернувшись в комнату и положив трубку, посмотрел на продолжавшую спать женщину и, нагнувшись, потащил с нее простыню:

— Киска, подъем! Встряхнись бюстом… Ну? Время уже!

Жмурясь, киска потянула на себя сползающую простыню, быстро забормотала:

— М-мм… Ну лялечка, ну котинька, еще чутинку посплю, самую крошечку, миленький!

— Давай, давай, не тяни резину, пора, говорю!

— Ну солнышко, ну капельку, умойся пока…

Покачав головой, солнышко взяло с тумбочки стоявший подле боржомной бутылки недопитый стакан и выплеснуло его содержимое на грудь страдалицы.

— Ох, ё-о!.. — подскочив, села и откинулась к стенке она. — Да ты что, охренел, да? Ну, придурок костлявый, придурок и есть… Еще лыбится, как трамвай на повороте, спирохета!

— Не возникай, охрипнешь, — он бесстрашно бросил ей на колени стакан, посмотрел на заспанное, разгневанное лицо с остатками расплывшейся тонировки вокруг глаз и золотыми блестками на скулах и рассмеялся.


Через некоторое время на пустынную улицу из глубины двора спешно вышла очень пристойная парочка, и на лице женщины не было даже следов косметики, волосы туго забраны в скромную, «учительскую» прическу, а его шевелюра приведена в соответствие с костюмом, на лацкане которого уместился значок общества «Знание».

— Тут мы тачку не схватим… На проспект надо.

Оглядевшись, он взял ее за руку, подтянул, они заспешили вдоль домов, и ее каблучки отстукивали все чаще и чаще.

Добежав до угла, остановились; движение на проспекте едва началось, но проползший троллейбус не привлек их внимания, как и рафик с несколькими седоками.

Когда вдали показался красный «жигуленок», молодой человек резко выскочил на проезжую часть, замахал рукой, и машина сбавила ход.


А еще попозже одинокий рыболов на пустынной набережной оглянулся на журчание шин — красные «Жигули», расплескивая натекшую от поливки воду, подкатили к краю тротуара. Хлопнули дверцы, машина отъехала, и двое молодых людей перебежали дорогу, направляясь к дому солидной постройки на другой стороне.

Лифт поднялся на шестой этаж, стоя в нем, оба молчали с серьезным видом, но, когда подошли к обитой двери с блестящими шляпками гвоздей и он, вздохнув, позвонил, лица их вдруг приняли выражение радушного оживления. Такими их увидел открывший дверь плотный старик в шерстяном тренировочном костюме, и его румяная физиономия озарилась улыбкой.

— Ба! Боря, Валечка… Ранние гости! Прошу, прошу.

Они вошли, и Боря приложил руку к сердцу:

— Алексей Захарович, ради Бога, извините за ранний визит! Но мы, знаете…

— Нам сегодня к сестренке в лагерь надо успеть, вы уж извините, а Боря, говорит, обещал что-то взять, и мы без звонка, нигде двушки не найти, — встряла и затараторила Валя.

— Ну, какое рано! — развел руками хозяин. — Я после сна прошелся, знаете, ходьба, оказывается, полезнее бега, да мне бегать и никак, так я пешочком свою дистанцию мерю, и не жарко пока… Прошу! — указал он в глубь квартиры. — Завтракали? Успели? Не то чайку, кофеек растворимый… Яишенку, а? С помидорами.

Явно зная расположение квартиры и направляясь в дальнюю комнату, Боря отозвался:

— Ну, стоит ли затруднять… Мы потом на дачу, так я решил часть записок забрать и там посидеть, поработать. А если кофе, так она соорудит, вы не беспокойтесь.

В большой комнате царил старомодный уют, громоздкий рояль, застланный скатертью, служил как бы столом, и чего только не стояло на нем; одну из стен занимали застекленные фотографии, на многих из них красовался Алексей Захарович разного возраста, непременно в военной форме. И по знакам различия прослеживалось его продвижение по службе.

— Это хорошо, что про мою заботу помните, — хозяин подошел к письменному столу, положил руку на пухлую папку. — Всё тут, всё-о, и все святая правда, без прикрас, как на духу, а то теперь писаки всякое льют, это я не о вас, Борис, вам от меня будет благодарность великая, увидите!

Борис украдкой взглянул на часы, поспешив заверить с возможной убедительностью:

— Я ведь не из-за чего-нибудь, Алексей Захарович, мне самому очень интересно. Живые страницы, можно сказать, мы только в школе проходили, а тут голая правда… Валюта, ты давай на кухню, сообрази кофейку. Иди, иди.

— Да, там чайник на плите, в холодильник загляни, дочка, я после сам помогу. — Алексей Захарович раскрыл папку и, сев в кресло, взял со стола и надел очки. — Мы прошлый раз до шестидесятой дошли? Та-ак… Вот она, — отлистав страницы, он хлопнул по рукописи. — Волынская операция! Ложный штурм по фронту и глубокий обходной маневр… Можете представить — конница участвовала!

В очень чистой кухне Валя налила и поставила на газ чайник, на столике в вазе стояло печенье, она взяла одно, разломила и, бросив в рот половинку, лениво жевала, глядя в окно.

— …и неверно, будто штрафники составляли ударную силу! — полемизировал с кем-то, сидя за столом, Алексей Захарович. — Лично я им не доверял, безответственный разгильдяй, он всегда и во всем разгильдяй… А на главном направлении действовал у меня полковник Рязанцев, можно сказать, слуга царю, отец солдатам. Умница! Ну, про царя это я словами поэта…

— Я понимаю, понимаю, — уверил Борис. И опять взглянул на часы. — Вы мне сегодня страниц двадцать дайте, а в понедельник просмотрим, что получилось.

— Я дам, дам… Ты сюда смотри, вот: против нас противник сосредоточил до шести тысяч пехоты при поддержке тяжелых танков типа «тигр» и самоходные орудия «фердинанд». Левый фланг у него был прикрыт надежно, я провел разведку боем на правом и прояснил обстановку…

Молодой человек снова прервал воодушевленное чтение:

— Извините, Алексей Захарович, я ей скажу, чтобы мне покрепче… Вам — как?

— Что? — взглянул над очками старик. — А-а… Да мне ложечку, много не надо. Там сгущеночка открытая в холодильнике, так мне со сгущеночкой.

— Я сейчас…

Быстро ступая, Борис прошел коридором, подошел к кухне и, приоткрыв дверь, сказал шепотом:

— Замри здесь, не высовывайся! Поняла?

— Гена…

— Замри, я сказал!

Верхняя часть кухонной двери была застекленной, и Валя, встав сбоку, смотрела через стекло. Она видела, как он обернулся из прихожей на дальнюю комнату, взглянув на часы, взялся за замок, повернул и потянул на себя. И сразу в дверь ворвались с лестничной площадки трое безликих, промелькнули, исчезли в коридоре.

Борис с бледным, обострившимся лицом задержался, глядя им вслед, затем быстро шагнул к кухне.

— Пошли! Скорее! Ну?!

Полуоткрыв рот с прилипшими крошками печенья, Валя тупо смотрела на него, одними губами беззвучно выругавшись, Борис схватил ее за руку, потащил, и, пока волок к выходу, она слышала из дальней комнаты звуки какой-то возни, сдавленное мычание и хрип.

Он вытащил ее на лестницу, дверь за ними захлопнулась, и оба заспешили вниз по ступеням, забыв о лифте.


Лица двоих обтягивали маски из чулок, лицо третьего снизу до глаз закрывала черная повязка, а очень светлые, холодные глаза не выражали ничего.

Рот Алексея Захаровича был заткнут кляпом, руки скручены веревкой, и плотный малый в блестящей куртке, подталкивая коленом, вывел его в коридор и распахнул дверцу чулана.

— Сюда, Валёк?

— Язык, пасс-суда! Туда… Шевелись!

Тесный чулан был загроможден всяким хламом, Алексей Захарович втиснулся спиной, осел на картонный ящик, и тот прогнулся под ним. Грабитель в куртке закрыл дверь, задвинул защелку и вернулся в комнату.

Работали сноровисто и быстро. На руках у двоих были обычные кожаные перчатки, у того, что с повязкой, — тонкие, резиновые. Присев у стола, он открыл одну дверцу тумбочки, вторая оказалась запертой, и тогда он достал из кармана связку отмычек.

Послышались какие-то звуки из коридора. Один из тех, кто был в маске, рывшийся в шкафу, прислушался и подошел к дверце чулана. Она вздрагивала под тупыми толчками, и задвижка на ней шевелилась.

— Ну? — открыв дверь, он угрожающе поднял кожаный кулак. — Угостить тебя, дед?

— У-ухршш… Ушш-оо… — хрипел старый человек. Лицо его побагровело, из выпучившихся глаз катились слезы. — О-охр-р…

Продолжая держать кулак над его головой, грабитель другой рукой выдернул кляп, и Алексей Захарович жадно втянул воздух.

— Н-ах… Хх-ха… Сердце… Я не буду кричать… Сердце… Таблетки у кровати… Нитро… глицерин…

— Стой здесь! — Тот, в повязке, стоявший, как оказалось, рядом, теперь неспешно пошел в другую комнату и, взяв со столика у кровати стеклянную колбочку с белыми таблетками, вернулся назад.

— Сколько тебе? Одну, две? — он встряхнул колбочку, высыпая таблетки на ладонь.

— Од… Одну… Не надо рот… Я не буду… Рот не надо… — тяжко дышал Алексей Захарович.

— Ешь. — Желтая, в резине рука бросила в открытый рот таблетку, старик судорожно дергался, глотая, и тут же в рот вновь сунули кляп.

— Все! Закрывай… «Скорая» уехала. Работать надо.

Рослый грабитель принес из прихожей пустой чемодан, когда проходил мимо дверцы чулана — она слабо дергалась и за ней слышался натужный хрип.

Через некоторое время в прихожей стояли два чемодана, кожаный баул и объемистая брезентовая сумка.

Тот, что-был с повязкой, вернулся в большую комнату, подойдя к окну и встав сбоку у портьеры, глянул вниз. За палисадником перед домом остановилась светлая «Волга». Он подождал, пока машина медленно тронулась, и вышел в прихожую.

— Нарик подъехал. Двигаем.

Руки в перчатках поднялись к лицам, зашуршали стягиваемые маски. Входная дверь распахнулась. Закрылась.

Ограбленная квартира не являла никаких следов разгрома. Только осталась незакрытой одна тумба стола и завернут угол ковра в другой комнате. В наступившей тишине можно было расслышать, как тикают старинные напольные часы, а больше не доносилось никаких звуков, и оставалась недвижной белая дверца чулана в коридоре.


Рыболов на набережной подсек, но поклевка сорвалась, и по воде побежали круги. Покачав головой, он быстро подмотал леску, сменил наживку и снова забросил.

Движение стало оживленным, позади него то и дело проносились машины, но он следил только за поплавком, белеющим внизу.

С проходившего мимо почти пустого речного трамвая раздались сигналы точного времени, и голос диктора оповестил: «Московское время — восемь часов тридцать минут».


В вагоне вообще было жарко, а к тому же его угораздило попасть в одно купе с грудным ребенком, и тяжелая духота настоялась запахом мокрых пеленок.

Ребенок на некоторое время затих, изредка издавая постанывания, его мать, устало прикрыв глаза и раскачиваясь, монотонно тянула:

— А-а-а-ай, поскорее засыпай.
Не то волки прибегут и Сашуленьку сожрут…

За тонкой стенкой, у которой он сидел, в смежном купе, бушевала разудалая компания. Громко бубнили голоса, кто-то то и дело порывался запеть, послышался вскрик и стеклянное звяканье.

Ребенок напротив дернулся, открыл глаза и опять закричал.

И тогда Баскаков вышел в коридор.

Здесь было несколько прохладнее. У окна справа рассеянно наблюдал пейзажи голый до пояса толстяк в полосатых пижамных штанах, а дверь веселого купе слева шумно отодвинулась, и, явно преодолевая чьи-то усилия ее задержать, оттуда вышла женщина. Баскаков отметил ее бледность, и то, как дрожат пальцы, поправляющие растрепавшиеся волосы, ему даже почудился призыв о помощи в ответном взгляде, и поспешил отвернуться.

— Сколько осталось до Москвы, не скажете? — спросил толстяк проходившего мимо проводника.

— Если нагоним опоздание, то будем вовремя, — последовал ответ.

— Если нагоним, — растерянно повторил толстяк и посмотрел на Баскакова. — А вовремя — это когда?

— В десять тридцать, — пояснил Баскаков.

Краем глаза он заметил, как из левого купе вышли двое, встали вплотную к женщине, и один попытался ее обнять, но его рука сразу была отброшена. Попытки не то грубого ухаживания, не то насильственного завлечения в купе продолжились, Баскаков снова встретил взгляд, теперь уже явно просивший о помощи, и опять отвернулся.

— Просто поразительно, сколько стало опозданий, аварий и всяких взрывов на железной дороге, — сказал толстяк. — Не находите? И самолеты падают один за другим… Непонятно, что у нас происходит.

— А может, все это и раньше было, — предположил Баскаков. — Происшествия были, а информации не было.

— Значит, вы тоже считаете, будто так называемая гласность на пользу обществу? — обрадовался толстяк.

— Я считаю, что наличие информации, безусловно, ему на пользу.

— Но люди нервничают, боятся… Это вредно отражается на здоровье и настроении, согласитесь.

Баскаков был готов согласиться, но сзади что-то происходило — раздался молящий возглас:

— Боже мой, да отстаньте от меня наконец!

Обреченно вздохнув, он повернулся и шагнул к соседнему окну.

— Слушайте, юноши, может, стоит успокоиться?

— А ты что, козел, несчастья ищешь? — сразу отреагировал один.

— Да нет, просто надоели ваши игры.

— Покурить не хочешь? Так выйди в тамбур, — предложил второй. — Как раз прикурить поднесем.

— Вообще я стараюсь с утра не курить. Но если компания хорошая, можно и подымить.

Едва начав двигаться в сторону тамбура, Баскаков проклял свою отзывчивость, но двое сразу последовали за ним, шли, дыша в затылок, и оставалось поскорее разрешить инцидент.

Как только Баскаков оказался на площадке, чья-то рука сзади попыталась обхватить, надавливая на горло, и, резко двинув локтем назад и попав, куда надо, он с разворотом стряхнул с себя обмякшего противника и, легонько подбросив левой подбородок второго, лишь обозначил тычок в солнечное сплетение.

— Не стоит продолжать, верно? — спросил, глядя в его растерянное лицо. Рядом никак не мог разогнуться другой, пытался втянуть воздух широко разинутым ртом. — Проветритесь тут как следует, и чтобы в дальнейшем все тихо, без детских криков на лужайке.

Когда Баскаков возвращался, его встретили испуганно-вопрошающие глаза, и он невольно отметил:

— Веселые у вас приятели.

— Они мне не приятели. Один сосед по купе, а сегодня из другого вагона объявился второй. Даже место ухитрился поменять… У вас есть сигареты?

— Да, пожалуйста.

Она отвернулась к окну, затем опять поглядела на него.

— Тогда, может быть, вместе? Мне будет спокойнее.

— Хорошо. Только идемте в тот тамбур.

Баскаков шел за ней, разглядывая высокую шею под узлом волос, в грохоте тамбура подождал, пока она встанет к окну, и щелкнул зажигалкой.

— Прошу.

— Спасибо…

— Не стоит. Тоже из отпуска?

— Разве похоже? — усмехнулась она. — Из служебной командировки… Семь дней в замечательном городишке, где главное достижение цивилизации — новая гостиница с уже прочно обосновавшимися тараканами. А в магазинах все по талонам.

— Но, может, хоть съездили удачно, — предположил он.

— Вполне. В том смысле, что нашла нужный завод. К сожалению, там даже не слыхали слова «дизайнер».

— А дизайнер — это вы.

— Как это вы угадали?

Она часто затягивалась, лицо было печальное, и Баскаков чувствовал себя не слишком уверенно, хотя ему очень нравилась эта женщина.

— Ничего, — сказал, чтобы что-нибудь сказать. — Зато скоро дома, и все образуется.

— Дома? — она взглянула почти враждебно. — Конечно, дома… Вы когда-нибудь жили в коммуналке?

— Н-нет, не приходилось.

— И не дай Бог. Гостиница с тараканами — это место обетованное в сравнении с моей средой обитания, — она смяла окурок о металл двери. — Ладно, все! Довольно канючить. Знаете, мне, в общем, не свойственно, просто…

— Я понимаю: ретивые попутчики и все прочее, — поспешил успокоить Баскаков. И, заметив, что она держит окурок в пальцах, сказал: — Дайте я выброшу… Давайте.

Открыв межвагонную дверь, выбросил окурки в щель на стыке перехода и вернулся в тамбур.

— Кажется, мы все-таки нагоняем опоздание, — она глядела в окно. — Если вам надо идти, то идите… А я еще постою. Только опять разорю на курево.

— Да о чем речь… Я бы пригласил в свое купе, но там выдающееся по вокальным данным дитя. И неутомимое.

— Я слышала… — она взяла сигарету. — Очень неловко представляться самой, но меня зовут Еленой Григорьевной. Можно просто без отчества.

— Это я должен извиниться, — поспешил возразить он. — Баскаков Андрей Сергеевич. Сергеевич, наверное, тоже лишнее.

— Вот и познакомились, — снова усмехнулась Елена Григорьевна. — И спасибо за помощь… Как вы думаете — они угомонились? Я, дуреха, там сумку оставила, не станут же они в паспорт лезть… Все домогались, где живу.

— Вряд ли полезут, но сумку без присмотра бросать не стоило, — он помолчал. — А где вы живете?

— В Кунцеве.

Ему показалось, что ответила нехотя.

— Мне на Юго-Запад, и можно проехать через вас. Это, в общем, по пути.

— И опять — попутчик… Нет, я вам буду очень благодарна. Так мне спокойнее.

За окошком грохотал встречный состав. Поезд все набирал и набирал ход, видимо, машиниста тоже беспокоило отставание от графика.


Пока ехали в такси по Садовому кольцу, оба молчали. Елена Григорьевна нарушила это молчание на Бородинском мосту.

— В общем-то нелепое здание, архитектура нелепая, — сказала, глядя на гостиницу «Украина». — Но как-то вписалось и даже смотрится в ансамбле…

— Мне нравятся высокие дома. И широкие улицы.

— А где вы отдыхали?

— В Гагре.

— Я там была один раз. Не совсем там, а рядом.

— В Пицунде?

— Да. В пансионате. Еще во времена замужества.

Таксист взглянул на нее в зеркало заднего вида, и Баскаков это заметил.

И снова молчали, пока не приблизились к Кунцеву и Елена Григорьевна не стала указывать дорогу. «Здесь направо… теперь налево… Сейчас прямо и снова налево… Там чуть дальше будет поворот… Вот здесь… И к тому корпусу».

Когда остановились, Баскаков вышел первым, и, взяв свою сумку с сиденья, но продолжая сидеть, она спросила:

— Вы не хотите записать мой телефон?

Таксист снова взглянул на нее.

— Хочу…

— У нас нет телефона. Если найдете чем и на чем, то запишите мне ваш.

Он записал на листке из записной книжки, оторвал и протянул ей.

— Первый домашний, второй рабочий. Лучше по рабочему, с девяти до шести… Спасибо за предложение.

— Не стоит.

Елена Григорьевна вышла из машины, и только сейчас Баскаков отметил, что они почти одного роста.

— Ну что же, до свиданья, — кивнула она. — Я вам очень признательна.

— Всего хорошего.

Держась очень прямо, она прошла к подъезду старой пятиэтажки, и дверь с разбитым стеклом закрылась за ней.

— Теперь на Юго-Запад… Улица Волгина, — откинулся на заднем сиденье Баскаков.

— Во дают! — оценил, отъезжая, таксист. — Сразу тебе и не замужем и телефон, прямо щас готова… Чирик отдам, что сегодня позвонит, увидишь! Разгорелась.

— Тебе подстричься надо, — сказал Баскаков. — Подстрижешься, помоешься и приходи обсуждать. А пока крути молчком, я тишину люблю.


В этом управлении ГУВД веяния нового выразились в том, что часть собравшихся на оперативку сотрудников была в цивильной одежде, остальное проходило по-старому. Так же сидел за своим столом начальник управления Железняков, и как обычно разместились по обе стороны другого, перпендикулярного к начальственному стола его подчиненные.

— Так что же, Захидов, мы это дело в навечные зачислим? — вопрошал Железняков стоявшего в некотором замешательстве сотрудника. — Сейчас со сроками сами знаете как… Перестройка! А преступничку на это начхать. Он по-прежнему желает гулять на свободе, причем заметно активизировался. В общем, если не справляетесь — так и скажите, честно, здесь все свои!

— Мы справимся, товарищ полковник, — катая на скулах желваки, уверил Захидов. — К концу недели…

— В среду! — прервал полковник. — В среду, в это время прошу доложить… Все, садитесь. Что у нас по кафе, Самсонов? Тоже глухо?

— Наоборот, громко, — поднялся с места Самсонов. — Даже очень громко, я бы сказал.

— Это как понять?

— Мы вышли на грабителей… Ими оказались четыре сотрудника милиции. Все похищенное хранилось у них.

— Уже интересно жить, — невесело констатировал Железняков. — Просто большой подарок к моему юбилею… Признались?

— А куда им деваться? Думаю, все закончим быстро.

Полковник переложил лежавшие на столе бумаги справа налево, придвинул к себе папку, открыл и захлопнул.

— Значит, это… Самсонов. Вы еще поработайте с ними, чтобы полная ясность и… как полагается. Я пока доложу по инстанции.

— Товарищ полковник, мне кажется, что они обязательно должны отвечать по закону соответственно совершенному преступлению, — напористо сказал Самсонов. — Тем более что все у нас двигается в сторону полной демократизации. Я так считаю.

— А кто против? — оглядел собравшихся полковник. — Только, знаете, опыт подсказывает, что не бывает движения в одну сторону. А моя бабка говаривала, что когда кажется — креститься надо… Вот я и перекрещусь, посоветуюсь, поставлю в известность. Меня от этого не убудет, А вы — работайте, раз порадовали результатом… Певцов! Что по Фрунзенской набережной?

— Прошли всего сутки, товарищ полковник… Жена позвонила с дачи, никто не отвечал, она разволновалась, приехала. Нашла мужа в подсобке, связанного и уже неживого… Врачи определили остановку сердца. Вчера уточнили с ней список похищенного, в числе прочего именное оружие, список у вас на столе. Скончавшийся — Гриднев Алексей Захарович, генерал-лейтенант в отставке, Герой Советского Союза, через месяц исполнилось бы семьдесят шесть лет…

— Тут, я вижу, два пистолета, — заметил Железняков, просматривая список.

— Револьвер системы «наган» и, судя по описаниям Гридневой, пистолет калибра шесть тридцать пять.

— У них и видео было? — удивился полковник, читая. — Вот здесь… так… меховые шубы, ордена… кольца-брошки, и — вот: видеодека неустановленной системы.

— Сын и невестка за границей. Недавно прислали, стояла нераспакованной.

— И какие наметки?

Певцов слегка пожал плечами:

— Ну ведь сутки всего… Жили обособленно, из дома на дачу, жена в основном там. Приходила раз в неделю женщина, убиралась. Ее проверяем.

— Ясно. Ясно, что пока глухо… А ведь там — оружие, и вообще дерзко совершено. И квалифицированно, судя по справкам, — полковник обвел взглядом собравшихся. — Что-то я давно Баскакова не вижу… Еще купается?

— Так точно, — подтвердил Певцов. — Послезавтра должен на работу выйти.

— Послезавтра должен, значит, сегодня может приехать… Найдите, оповестите и подключите. В том смысле, что пусть этим займется, а вы помогайте.

— Вас понял. Ко мне — все?

— Все. Все и вся по этому делу, и как можно расторопнее! Ну и что же, что сутки прошли? И не всего сутки, а уже сутки! Я бы на вашем месте обязательно так рассуждал.


Двое молодых людей, те самые, что вчерашним утром первыми навестили покойного Гриднева, встретились у кафе «Лира» на Пушкинской площади. Их опять-таки не сразу можно было узнать, поскольку она принарядилась в ультрамодные фирмовые вещи и обильно навела макияж. И он был разодет не без шика, кудри прижал клетчатой, «а ля Кэш» повязкой и нацепил серьгу в левое ухо.

— Приветик… Какие дела? А то я к Томке намылилась.

— Перетерпите. Надо заскочить к… Ну, туда. Хочу вместе.

Она взглянула испытующе.

— Я думала, развязал узелок… Нет?

— А ты думай меньше… Твое хобби другое! — раздраженно огрызнулся кавалер. — Идем сюда.

— Ты что, на кругленьких?

— Бубусь подвез… И туда докинет.

За рулем новой «девятки» сидел юнец с нежным личиком над мощной шеей. На руке, державшей баранку, желтело массивное кольцо.

— Привет, Зинон… Благоухаешь полегоньку?

— Бубусик, солнышко, вижу, опять экипажик новье? У Луситы для тебя что-то есть…

— Пусть себе в задницу вставит! Ее с месяц как менты пасут, а она на людей выходит, тварь… Куда едем, Тубик?

— В Бибирево.

— Ох, е-опс… Тогда накинешь на бензин, пупсик не фраер.

— А железки забыл?

— Ладно, — включил скорость Бубусь. — Пупсик шутит, но там ждать не станет. Оттуда тачек навалом.


Баскаков в одних плавках разбирал разбросанные подле чемодана вещи, а мать, стоя на пороге комнатки, говорила без умолку.

— …девочке нужны витамины, нужен свежий воздух, солнце, движение, наконец, ей просто необходимо внимание! А Зоя занята собой, и хотя в ее возрасте это естественно, но кто будет думать о ребенке? Эгоизм никого не доводил до добра, теперь созревают быстро, через восемь — да что я? — через пять-шесть лет Лика способна будет предъявить счет и по-своему станет права… Андрей!

— Да, мама…

— Что за манера, я с тобой говорю!

— А я хочу скорее убрать барахло и влезть в ванну… Но все слышал: Лике нужны витамины, свежий воздух, солнце, движение… Наконец, ей просто необходимо внимание. Так? Я согласен со всем абсолютно и хотел взять ее с собой… Мне не доверили. А тебе — доверяют. Вот возьми и побудь с внучкой, предоставь необходимое. Деньги я дам.

— Зачем такой меркантилизм? — ужаснулась Серафима Ильинична. — Для Лики я не считаюсь с затратами. Но всю жизнь не покладая рук я работаю и вправе иметь…

— Зоя вправе, ее родители вправе, ты вправе… У меня прав нет, и поэтому я иду в ванну, — разогнулся Баскаков.

Его тело было очень загорелым, на фоне загара слева под ребрами косым зигзагом выделялся белый шрам.

— Подожди, я тебя прошу…

— Я хочу скорее под душ и вообще не могу говорить с тобой в неглиже, это неприлично, согласись. И тоже очень прошу: если будут звонить с работы — то я еще не приехал. Чао, бамбина, сорри!

Боком проскочил мимо, оттолкнувшись, вылетел в броске в коридор и с кувырком через голову стал у двери в ванную комнату.

— Но если ты очень нужен? — всплеснула руками мать.

— Там я всегда нужен, верно… Но я еще в отпуске, а мой поезд не нагнал опоздание.

Она была готова продолжить, но из ванной уже раздалось шипение сильно пущенной воды.


Японскую видеодеку подсоединили к обычному телевизору, и поэтому изображение шло черно-белым, да и качество записи было совсем не ахти. Но те двое, что находились в одной из комнат запущенной двухкомнатной квартиры, с упоением следили за деяниями Рэмбо, разносившего небольшой американский городишко в отместку злосердечному шерифу.

В комнате было душно и накурено, пахло не убранной со стола едой и спиртным, и поэтому третий обитатель квартиры, подойдя к порогу и иронично понаблюдав происходящее на экране, вернулся в другую комнату, сел и, положив ноги на подлокотник соседствующего дивана, углубился в чтение «Огонька».

По худому, смугловатому лицу можно было заметить, насколько чтение занимало его, один раз сверкнули в полуулыбке крепкие широкие зубы, и только светлые глаза не меняли своего холодно-бесстрастного выражения.

Зазвонил стоявший на полу телефон, он взял трубку:

— Ну?

— Вроде бы гости, — сказал голос в трубке. — Лох с путаной… Когда подменишь?

— Погуляй, погуляй еще. Не замерзнешь, погодка теплая.

Повесив трубку, встал и вышел в прихожую. Из соседней комнаты доносились звуки взрывов и автоматные очереди, он подошел вплотную к входной двери, медленно отодвинул задвижку и замер.

Звонок жалобно вякнул над притолокой, и в квартиру вошли Зина с Геной. Стоя у них за спиной, впустивший усмешливо спросил:

— Что это так загорелось, соколик? Без звонка прямо в гости, и с барышней… Или звон есть?

— Нет, что ты, — попытался улыбнуться Гена. — Все тихо, все путем… Поговорить надо. Здорово!

— Плывите сюда, — так и не заметив протянутой руки, хозяин прошел в недавно оставленную комнату, сел на диван и откинулся. — Ну?

Гена тоже сел в кресло, тоже отвалился было к спинке, но сразу выпрямился, а его спутница вольно расположилась в другом кресле, сразу приняв эффектную позу.

— Я это… насчет доли хочу, — начал Гена. Ему никак не удавалось прямо взглянуть в лицо сидящего напротив, и он все больше нервничал. — Получился мизер, а я ведь сколько дело готовил, рассчитывал сам с другими людьми, но раз Монгол вас так обрисовал, думаю, ладно, пускай… А получил не по курсу. Нет, ну верно, Валёк… И двое мы были с ней!

— Все? — спросил Валёк. Верхняя губа слегка дернулась, когда было произнесено его имя. — Не по делу чирикаешь, фарцмагон. Тебе за наколку не доля, а процент положен, но раз на присутствие напросился и хату открыл — решили дать. А что с ней, так с подзабора можно и кодлу набрать для храбрости, это твои дела.

— Но ведь…

— А нам надо линять поскорей, — продолжил Валёк, не обращая внимания на попытку возразить. — Ты голдовое и камушки за пятнашку сдать обещал, так? Я за срочность пятёру с тебя снимаю, а десять штук жду. Когда?

Лицо Гены взмокло, серьга в ухе дрожала.

— Ну… Раз такой расклад… К субботе справлюсь.

— Не пляшет! Пять — завтра, а пять — сегодня. Беги и принеси!

Со всхлипом вдохнув, Гена хотел что-то сказать, но ничего не сказал и встал.

И Валёк встал. Улыбнулся, придавил рукой плечо вознамерившейся подняться девицы и радушно предложил:

— Посиди, посиди… Отдохни. — И подтолкнул Гену к двери. — Она останется, — объяснил, выйдя в прихожую. — Нам бегать да искать ни к чему. А без любви скушно, сам знаешь. И ты шустрей поторопишься. Верно?

— Не дело, Валёк, — нашел мужество запротестовать Гена. — Мы же с ней вроде…

— Значит, под чужих за зеленые — дело, а под своих и по дружбе нельзя? — сощурился Валёк. — Обижаешь, кирюха… Паш-шел!

Входная дверь открылась, Гена как ошпаренный выскочил на площадку и услышал, как щелкнул замок.

Вернувшись в комнату, Валёк наклонился к Зине:

— Ну что, лялечка, устроим забег в ширину?


Обедали, как обычно, на кухне. Собственно, обедала, и со вкусом, Серафима Ильинична, а Баскаков пил кофе, обреченно выслушивая непременные наставления.

— …и ты неправильно поступаешь, разговаривая с ней, как со взрослой. Она ребенок! В ее возрасте вопросы закономерны, это пора вопросов, но нельзя отвечать на них с грубой прямотой, это пагубно отразится на ее мировоззрении…

— Ну, положим, на моем мировоззрении пагубно отразились ваши красивые сказки.

— Но зато ты вырос человеком и достиг прочного положения, а неустройство в быту зависит только от тебя. Я, разумеется, не в претензии, что ты здесь живешь, но давно можно было поставить вопрос на работе о новой жилплощади, — Серафима Ильинична покончила со вторым, отставила тарелку и налила себе чай. — И ты ничего не ешь, у тебя будет сужение пищевода, увидишь! Один кофе дуешь.

— Говорят, что ножом и вилкой человек копает себе могилу, — отшутился Баскаков. — Когда Певцов звонил — ничего не просил передать?

— Нет. Он назвался, спросил о моем здоровье, и я чувствовала себя очень неловко, бормоча, что тебя еще нет и ты сегодня должен звонить.

— Зато сделала сыну подарок, — он стянул с холодильника газету, повертел, поискал глазами программу. — Ну-ка, что у нас сегодня по ящику… О! Да нынче футбол… Все, спасибо, пей чай без меня, я поплыл к месту.

Войдя в комнату и включив телевизор, сел напротив прямо на коврик перед диваном, со стены над телевизором на него смотрела светловолосая девочка лет шести. Постепенно нагрелся и засветился экран, проявились двигающиеся фигурки футболистов, возник и усилился звук: «…в который раз оправдывается старая истина: если атакует и не забивает одна команда, в ее ворота забивает другая. Весь первый тайм атаковали автозаводцы, а не прошло и пяти минут во втором, как первая атака гостей завершилась удачно. Итак, один-ноль! Вот по краю проходит Агашков…»

Зазвонил телефон.

— Мам, подойди! — крикнул Баскаков. — Ты слышишь?

— Слышу, слышу, иду, — заспешила из кухни Серафима Ильинична, — если тебя, врать не буду, учти… Алло-о! Андрея Сергеевича… А кто его просит? Что? Какая Елена Григорьевна, он еще не приехал.

— Стоп! — он взметнулся и прыгнул к телефону. — Дай мне, я здесь… Да, Лена, да! — Мать, поджав губы, отошла и уселась на диване. — Нет, как раз ждал отчего-то… Скорее — надеялся. Что? Ну, о чем вы, я рад… Что? Неважно слышно, но я понял и вполне способен быть там через… — он взглянул на часы, — через тридцать минут… Нет, нет, ничего переносить не будем, я этого не переживу! И уже еду, слышите? Все.

— И что же это значит? — трагически спросила Серафима Ильинична. — Кто такая Елена Григорьевна?

— Консультант нашего министра по вопросам защиты окружающей среды… Где мой серый костюм?

— Ты наденешь новый костюм? — ее глаза округлились. — Понима-аю… Еще не виделся с дочерью, мы не поговорили всерьез, я вру сослуживцам, что тебя нет, а появляется какая-то Елена Григорьевна — Лена! — и ты опрометью бежишь на свидание!

— Я не бегу, я лечу… А где моя синяя рубашка? Та, с короткими рукавами… Есть, нашел! Певцов опять объявится, увидишь. Так ты скажи, что звонил и буду завтра во второй половине дня… Слышишь?

— И не подумаю! — категорично отозвалась она. — А когда ты вернешься?

— Хорошо бы наутро, закричали трудящиеся. — Он спешно переодевался у шкафа. — Но надежды могут не сбыться… Так что не жди, только не закрой дверь на цепочку.

— Нет, это ни на что не похоже!

— Это похоже на дивный сон. — Он выдвигал и задвигал ящики стола. — Так, сигареты есть, зажигалка есть, платок? Платок есть. Ага — бумажник… Все! — Баскаков приблизился к матери, чмокнул ее в лоб и пошел к выходу. — Привет из дальних лагерей, целую крепко, ваш Андрей… Асталависта!


Стоя сбоку от вестибюля станции метро «Кропоткинская», Елена Григорьевна увидела, как по другую сторону бульвара притормозил «Москвич»-фургон, как выскочил из него Баскаков и «Москвич» уехал.

Баскаков перешел бульвар, на ходу поворачиваясь кругом, и, оглядываясь, прошел мимо ступеней, затем начал подниматься к вестибюлю.

Она обошла строение и встала с другой стороны, позади трех подростков, самозабвенно смакующих мороженое.

Баскаков опять огляделся, взглянул на часы и спустился ниже.

Елена Григорьевна стояла, наблюдая, как он прошелся взад-вперед, опять посмотрел на часы, снова медленно поднялся наверх, остановился, осмотрелся и даже топнул ногой от досады. Тихо засмеявшись, она подошла к нему, дотронулась до локтя, но, когда он обернулся, на ее лице не было улыбки.

— Давно меня не заставали врасплох, — сказал Баскаков, внимательно глядя на нее. — Ишь как подошла… Только что? А то мне казалось, что вы где-то здесь, а я не вижу.

— Чуть было не ушла в последний момент. — Елена Григорьевна взяла его под руку и повела в глубь бульвара. — Как-то стыдно за себя стало. Не стыдно, а… неловко. С утра на помощь напросилась, к концу дня — на встречу. Но вернулась домой, и хоть вой от пустоты. Позвонила подружке, той еще нет, тоже в командировке… И — никого. Пошла бродить, а на людях совсем расклеилась. Увидела автомат и позвонила.

— А трудящиеся это очень высоко оценили! — сказал Баскаков. Посмотрел на женщину и плотнее прижал ее руку. — Знаете, мне свойственна такая шутливая ерепень, не обращайте внимания поначалу, ладно? Это от некоторой зажатости… Я очень рад, что позвонили. Действительно — очень.

— Ну и хорошо. Мы сейчас…

Он остановился и осторожно развернул Елену Григорьевну к себе лицом.

— Мы сейчас пойдем в одно место и там посидим. Я не гурман и стараюсь держать форму, но три чашки кофе за день маловато даже для такого аскета, как я. И надо отметить знакомство. Принято?

— Ну… Я не против.

— Тогда — вперед и выше! Идемте. И улыбайтесь, поскольку жизнь прекрасна.


Нестеснительно расталкивая толпившихся у ресторана и по возможности ограждая Елену Григорьевну, Баскаков добрался до дверей. Приоткрыв створку, бросил надутому швейцару:

— Вениамин Павлович предупредил? Нас двое.

— Да будто бы… Я спрошу, — зашевелился привратник.

— Не стоит беспокоиться, мы сами.

Уже в первом зале стало ясно, что сегодня — битком. Баскаков посмотрел влево, вправо и увидел у стойки бара монументальную фигуру.

— Так, Лена, нам туда…

Метрдотель едва глянул сверху вниз, когда его окликнули:

— Вениамин Павлович, здравствуйте.

— Добрый вечер, мест нет.

Елена Григорьевна взглянула на Баскакова, а тот улыбнулся и тихо позвал:

— Веня…

Привычная мина недоступной солидности на лице мэтра дала трещину.

— Вот как… — Он растерянно покивал головой. — Бывает, но редко… — Затем обозрел Елену Григорьевну и улыбнулся: — Милости просим! Прошу за мной.

В следующем зале Вениамин Павлович усадил их за столик на двоих у стены, сам включил настольную лампу, забрал у соседей и подал меню. Потрепал по плечу Баскакова, опять улыбнулся Елене Григорьевне и, отойдя, остановил спешащего официанта.

— Столик на двоих, красивая женщина и серый костюм… Обслужи по люксу.

— Ладно…

Отойти официант не успел, его крепко придержали за локоть.

— Мои гости, ты понял? — спросил Вениамин Павлович. — Пусть Егоровна особые запасы потрясет… И займись вплотную, твои столы другие обслужат.


«Девятка» вошла в поворот чересчур резво, ее слегка занесло, и поспешно отвернувший слева «Запорожец» длинно засигналил.

— Что вопишь, дешевка, лапоть, халява! — высунувшись в окошко, отозвался Бубусь. — Ох, связался я с тобой… И как ты меня наколол? На секунду в гнездо заскочил.

— Кончай трёкать, не за так связался, — хмуро напомнил Гена. Он как-то совсем усох и сутулился больше обычного. — А застанем его?

— Всегда в норке, крыса… Я нарочно не звякнул, не любит, когда прямо к нему. Всегда свиданку назначает, чтоб прощупать что почем.

— А далеко еще?

— До Вашингтона и направо… Не потей, приехали уже.

Визгнув тормозами, машина свернула в колодец двора и стала. Гена открыл дверцу, но Бубусь спросил:

— Ты куда?

— Вместе пойдем.

— У тебя совсем крыша течет? — Бубусь покрутил пальцем у виска. — Меня бы пустил, а с двумя и разговаривать не станет… Давай припас.

Гена посидел, тупо глядя перед собой, затем молча вынул из-под рубашки плоский пакетик.

— Кончай гноиться, не кину, — усмехнулся Бубусь, забирая пакет, и вышел.

Легко взбежав по обшарпанной лестнице на третий этаж, позвонил три раза у двери, обитой металлом.

— Кого надо?

— Я от Ашота Суреновича, записку привез.

За дверью долго гремели засовами, наконец открыл низкорослый человек в старой тюбетейке на лысой голове, сказал укоризненно:

— Я всегда прошу сначала звонить. Существует порядок.

— Значит, с меня процент сверху, — предложил Бубусь. — Здесь станем базарить?

Человек в тюбетейке выглянул на лестницу и вернулся обратно.

— Хорошо, проходите. Но я ограничен временем.


Когда Елена Григорьевна смеялась, лицо становилось совсем молодым, и вообще она сейчас мало походила на печальную женщину в поезде. А Вениамин Павлович явно подпал под ее обаяние, и Баскаков с удовольствием наблюдал обоих.

— …ему говорят: оценка снижена за нечистый выход из сальто в замок… А он в скандал: выход был — класс, это у ловитора скользкие руки, этот нижний — алкаш, весь дрожит, я с ним работать не могу! А нижний-то — я… А еще Аркашке арбуз бросил.

— Какой арбуз? — прыснула Елена Григорьевна. — Просто арбуз?

— Если б просто… Он в конце номера должен был мяч бросать. А Аркаша у него одну девочку… Ну, словом, до этого подъел его Аркашка. Так вот они работают, Андрей кричит «Ап!» — и тот ловит. Соленый арбуз, вот такущий, только сок зашипел во все стороны! Зрители — наповал, а Аркашке только улыбаться, хотя вся рожа заляпана…

— Да вы, оказывается, еще и хулиган, — с ласковой усмешкой посмотрела она на Баскакова.

— Это все в прошлом, училище давно было. Затем я резко переквалифицировался.

— В кого?

— В нынешнее качество. — Баскаков мельком глянул на метрдотеля, и тот понял предостережение. — Он еще порасскажет, поразоблачает меня… А я ненадолго отлучусь позвонить.

— Возьми ключи от директорского, — полез в карман Вениамин Павлович. — Только сейф не ковыряй и со стола ничего не стащи.

— Спасибо, что напомнил.

В тесном кабинетике Баскаков присел к телефону, набрал номер, подождал.

— Мама? Все в порядке, я в кругу сугубо ответственных лиц, пьем боржом и кефир, чтим моральный кодекс… Хорошо, помню. А ты возьми записную книжку и прочти телефон Алексея Корнилова. Жду. — В нетерпении барабаня пальцами по настольному стеклу, разглядывал под ним томную красотку в очень условном купальнике. — Как? Нет, этот я знаю, он сменился, ниже прочти… Сорок восемь? Спасибо… Да, позвоню, не волнуйся. Все! — Нажал рычаг, быстро набрал снова, — Алло, Алексей? Ф-фу, отлегло… Здравствуй. Боялся не застать… Сегодня. Честное слово, сегодня! Леша, тут, понимаешь, образовалось такое, что, может быть, стану просить об укрытии… Ключ, как всегда, под ковриком? Спасибо, друг…


Ночью жара таки разразилась грозой, опустевшие улицы шумно прополаскивал ливень. За открытой балконной дверью протяжное глухое ворчанье в очередной раз разродилось гулким ударом грома, слепящая вспышка ярко высветила окна в доме напротив.

Горящий торшер кругом света захватывал голову медвежьей шкуры на полу, блестели белые клыки и навсегда раскрытые стеклянные глаза.

— Дай мне сигарету, — попросила Елена.

Завернувшись в простыню, она сидела, прислонившись к стене. Баскаков потряс пачку, выудил сигарету.

— Последняя… — И поднес прикурить.

— Спасибо. Роскошное жилье… То есть обычная квартира, но выглядит шикарно, каждая вещь и на месте и со вкусом.

— Какой хозяин, такое жилье. Многие считают его не от мира сего. В городе редко, то в лес умотает, то в горы… Бродит, охотится. Вот таких зверюшек привозит.

— Ты его тоже с циркового училища знаешь?

— Не-ет… Алексей — литератор. Что-то пишет, куда-то сдает. А я училище кончил и вскоре с цирком завязал… Были обстоятельства.

— И кто теперь?

Баскаков посмотрел в потолок.

— Изыскатель… Что-то вроде этого.

— А путь и далек и долог и нельзя повернуть назад, да?

— Назад нельзя, это точно, — он приподнялся на локте. — Эй, эй! Это ведь последняя… Дай хоть по-цыгански покурить.

— Как это?

— Вот так: дохни… — он открыл рот.

Засмеявшись, Елена затянулась, пустила ему в рот струю дыма, и Баскаков, передохнув, изобразил блаженство на лице.

— Еще?

— Конечно…

Она затянулась, нагнулась к нему, и он обнял ее и привлек к себе…


…Баскаков открыл глаза и, когда звонок повторился, резко сел на тахте.

— Кто это? — спросила Елена. — Хозяин?

— Нет, Алексей бы сначала по телефону… Я посмотрю, — он пошел к двери. — Сюда никто не войдет, не бойся… Там в ванной халаты есть.

Пока шел в прихожую — позвонили еще раз. Он открыл — за дверью стоял Певцов.

— Привет!

— Приве-ет… Как это ты меня?

— Ты же матери звонил, телефон сюда спрашивал… Остальное дело техники. Можно войти?

— Ну давай… Нет, сюда, на кухню, — направил Баскаков. — А я думал, ты мне товарищ.

— Я тебе друг, кретин! Запросто мог вчера отловить, а ждал до утра… Причем сначала заехал к мамане, нашел в куртке корочки, вот, — он положил на стол удостоверение. — А потом смотал к нам за сбруей. — Щелкнул кейс, и на стол легла навесная кобура с пистолетом. — Поясняю кратко: шеф велел найти, чтоб возглавил — ограбление отставного генерала на Фрунзенской, хозяин умер в подсобке с пробкой во рту, кроме прочего взяли два ствола. Теперь моя легенда… Я тебя вызвонил еще там, на отдыхе, и ты отзывчиво прилетел утром, хотя билет был на вечер. Начальство будет очень довольно. За все с тебя чашка кофе и бутерброд.

— Ладно. Спасибо, Игорь, — оценил Баскаков. — Сейчас, накину одежку.

— Да уж хватит в плавках бегать, Аполлон!

Оставшись один, Певцов открыл холодильник, присел перед ним, достал огурец и, откусив, сел на место.

И вошла Елена в большом, не по росту халате Корнилова.

— Извините… Здравствуйте. Я думала, Андрей здесь.

— Он… вышел. Здравствуйте, — Певцов посмотрел на кобуру на столе. Она глядела туда же.

Певцов встал, наклонил голову с четким пробором.

— Певцов Игорь… Игорь Васильевич. Я товарищ Андрея по службе.

— В таких случаях принято говорить «очень приятно». Меня зовут Елена Григорьевна.

Баскаков появился с пиджаком под мышкой, застегивая манжет на рукаве, сразу все понял и не стал ничего объяснять. Навесил оружие, закрепил ремешок, натянул пиджак.

— Лена, нам всем, если можно, кофе… И что-нибудь пожевать типа бутербродов. Мы пока выйдем, чтобы не мешать, а ты позовешь.


Баскаков разгуливал по квартире, словно примеривающийся к обмену клиент, и, хорошо зная эту манеру, Певцов молча ждал за письменным столом. Вернувшись в большую комнату, Баскаков постоял перед стеной с фотографиями и, глядя на ту, где Гриднев был запечатлен в кругу смеющихся солдат, спросил не оборачиваясь:

— Все отработано тщательно?

— Да, и следов никаких… Знаешь, они его заперли, а нитроглицерин оставили. Но руки были связаны, вот в чем дело… Хотя пробирка лежала открытая. Может, собственноручно давали?

— А что? Гуманные ребята, чистоделы… Получается, он им сам открыл, Игорек!

— Получается…

— А где вдова?

— На даче. Говорит, что не может здесь быть. Но она ничего существенного не дала.

— Все равно поехали на дачу, — упрямо мотнул головой Баскаков. — Это где?

— Архангельское. Там полно отставников.

Баскаков еще раз посмотрел на фотографию и пошел из комнаты.

Когда «Волга» вырулила на набережную и развернулась, Баскаков сказал:

— Стоп! Я на минутку…

Певцов и шофер смотрели, как он подошел к рыболову в линялой жокейской кепочке и встал рядом.

— Чего это он? — спросил шофер.

— Видимо, хочет дать совет, на кого ловить, — предположил Певцов. — Появилось солнце, значит, на муху не берет, надо червяка.

— А-а-а… — шофер закрыл рот, покосился на него и отмахнулся: — Да ну вас… Все вам хаханьки!

Очень загорелый рыболов, видимо, привык к любопытствующим и отвечал доброжелательно.

— …Да всякий день ловлю. Утром, знаете, здесь — тут рядом труба, из нее льет, а рыбка кормится… А после обеда во-он туда, к мосту, перехожу.

— Позавчера утром тоже здесь ловили?

— Это в воскресенье? Ловил… Утро тихое было, — рыболов рассмеялся. — Мне еще таксист смешно про банановый соус сказал… Мол, дурью я мучаюсь.

— Тем утром никого здесь не видели? Или там, напротив.

— Так я туда спиной, — удивился рыболов. — А здесь утром только пробегают иногда, кто трусцой… А после всякие ходят.

— Понятно. Извините.

— Стойте! — позвал рыболов.

Баскаков сразу вернулся.

Рыболов двинулся от парапета к краю тротуара.

— Вот тут лужица была… Поливочная проходила и налила. Так подъехала машина, и парень с девушкой вышли… Пошли как раз напротив.

— Какая машина, как они выглядели? — быстро спросил Баскаков.

— Ну, машина «Жигули», а выглядели… Обыкновенно… — Припоминая, рыболов стал серьезным. — Он такой высокий, худой… Горбился слегка. А деваха симпатичная вроде. Другого не вспомню.

— Во сколько все было?

— Да как раз в полвосьмого, наверно… Я приехал, закинул, и подъехали они.

— Спасибо большое. Удачи вам.

— К черту! Это, извините, присловье такое.


Пелагея Николаевна Гриднева до их появления занималась закруткой компота и так и продолжала занятие, отвечая на вопросы и изредка отирая слезы.

— …Он сказал «к обеду приеду», а все нет и нет. Я звонить, от соседей, — никого! Ну, думаю, едет… А он, мой бедный, уж в чуланчике страдал, связанный…

— Пелагея Николаевна, кто у вас бывал последнее время? — спросил Певцов.

Баскаков сидел у перил террасы, задумчиво глядя в сад.

— Так спрашивали уже… И никто не бывал. Саша, племянник, месяц назад домой проездом гостил и к себе в Воронеж уехал. А так осенью мы своих в отпуск ждали, вот компоты готовлю. В этой… В Уганде работают.

— А домработница ваша… которая убираться приходит, к ней не захаживали знакомые?

— Диля? Татарка она… Десять лет приходит, нет — одиннадцатый уже. Какие знакомые? Она в нескольких домах убирается, в нашем в трех квартирах. Покойный сослуживец моего рекомендовал. Диля монетку найдет и покажет, смеется, это моя, говорит, раз упала. Только сперва покажет…

— Этот молодой человек… Ну, высокий, худой такой — он кто вам будет?

— А-а, Боря? — Гриднева отерла лицо фартуком. — Так ведь Алексей Захарович книгу писал. Про себя, про войну, как все было и где воевал… Боря ему помогать взялся, насчет грамотности и литературы поправлять. Они с Валей и сюда разок приезжали, я их вареньем угощала…

Певцов с изумлением смотрел на Баскакова, а тот, слушая, кивал головой.

— Он что, писатель? Откуда Алексей Захарович его взял?

— Кажется, на улице познакомились… А не писатель он, журналист, — Пелагея Николаевна отодвинула банку. — Где-то наверху такая карточка есть, оставлял при знакомстве… Принесть?

— Да, пожалуйста. Если вас не затруднит.

Женщина ушла, и Певцов достал сигареты, протянул пачку Баскакову.

— Вот что значит цирковое училище! Но ведь ты не в чародеи готовился, как я помню… Откуда?

— От верблюда… Боря и Валя! Милые крошки. Хотел бы я с ними познакомиться. Очень! Фу, что за гадость ты куришь… «Пегас».

— Вернемся в город, раздобуду тебе блок «Мальборо», погонами клянусь! Пусть мой бюджет от этого получит пробоину… Думаешь, горячо, да?

— Посмотрим…

Гриднева возвратилась, неся в пухлой красной руке белый кусочек картона.

— Вот, на столе лежала… Я все, как было, оставила и так хранить стану. Словно он еще живой, а уж нету его. — Слезы опять потекли по ее лицу.

— Афанасьев Борис Владимирович, журналист, — прочитал Баскаков. — И ни телефона, ни адреса. Скромненько эдак, простенько… Ничего, Боря, даст Бог, перевидимся еще!


Часть обратной дороги молчали, вернее, упорно молчал Баскаков, а Певцов все косился на него, не мешая размышлять. Но при подъезде к Волоколамскому шоссе не выдержал:

— О чем мечтаешь, отец-командир? Поделись, если есть чем.

— На душе гадко… Завез ее домой, оставил и уехал. Ты бы видел эту квартирку!

— Домишко старый, верно…

— Домишко! Не в этом дело… Плохо, когда своего угла нет. Ну куда я мог? К маменьке? Так сам там на птичьих правах… Хоть комнату снимай.

— А может, оно и к лучшему? — осторожно предположил Певцов. — Встретились и разошлись, бывает…

— Оно бывает, — тяжко посмотрел на него Баскаков, — что осел по небу летает… Дай трубку, деятель. Набери к нам… Гвасалия? Нодар, мне срочно нужен Афанасьев Борис Владимирович, журналист… Где работает, в какой редакции, если свободный художник, то адрес и вообще все данные. Прокрути сверхсрочно и сразу свяжись со мной… Да, все правильно. Жду!

— Ты думаешь… — начал Певцов.

— Думаю. Визитка исполнена тушью, от руки. Энтэо подтвердит, уверен. Мог он и с потолка имя-фамилию взять, а мог и знакомца журналиста иметь. Проверим, нас не убудет.

— А сейчас что?

— А сейчас у нас коллекционеры и ювелиры. В скупках оповещены, но ведь и надомники есть… Ты Сафина помнишь?

— Это по делу «Японца»? Помню.

— Он мне должен. А я незлопамятен, но незабывчив. Гриша, мы в центр едем, в район Пятницкой.

— Вас понял, — пошевеливая баранку, отозвался шофер. — Бу сде.


Поднимаясь по лестнице, Певцов провел пальцем по исчирканной стене.

— Ты не знаешь, откуда у нас такая тяга к похабщине?

— От необычайно высокой культуры души и тела, — пояснил Баскаков. — Вот его бункер. — Ну-ка, кто в тереме живет?

Звонить пришлось трижды.

— Кто там? — наконец спросили из-за двери.

— Я не знаю ваш нынешний пароль, но моя фамилия Баскаков.

— Кто-кто?

— Не тяните время, обдумывая, Руфат Талгатович, меня вы не забыли.

Человек в тюбетейке открыл дверь, однако не спешил освободить проход.

— Я не люблю, когда ко мне приходят вдвоем. И, согласно правам, могу вообще не впустить.

— Можете. Но не стоит. У меня очень мало времени, мой друг подождет внизу, а вы проведите, куда пожелаете, я не задержу.

Руфат Талгатович пожевал губами и отступил в глубь квартиры.

— Проходите… Один.

Они вошли в полутемную кухню, и хозяин прислонился спиной к высокому подоконнику, стекло в окне наличествовало лишь в верхнем переплете, остальные были забиты фанерой.

— Что вам надо?

— Почти ничего. — Баскаков вынул блокнот, вырвал листок и положил на стол. — Здесь список кое-каких вещиц, которые я ищу. Если дадите искреннюю справку, не предлагал ли кто нечто подобное, я дам честное слово, что забуду две ваши ошибки по недавнему делу и забуду ваш адрес. Но если пойму, что темните… Словом, я считаю обмен взаимовыгодным.

Сафин молчал, и молчал долго.

Баскаков повернулся и пошел из кухни.

— Подождите… Заберите вашу бумажку, — не отходя от окна, сказал Сафин.

Баскаков вернулся, сунул листок в карман.

— Вчера один юноша случайно встретил меня на улице и кое-что предложил. Вы знаете — я ничего ни у кого не беру… И у него не взял. И даже не видел. Но он обрисовал два кольца, браслет и, по-моему, зубное золото. Одно кольцо с красным камнем.

— Кто такой? Фамилия? Имя? Кликуха?

Сафин тихо хихикнул:

— Я мальчиков никогда не любил… Пупсиков-бубусиков модных. Даже имени не спрашивал… Я девочек люблю. Иди, начальник… И помни, ты обещал! А я все сказал.

— Все?

Сафин молчал.

Баскаков понял, что это действительно все, и пошел прочь из темной квартиры.


Нодар Гвасалия стремительно шел по длинному, устланному ковровой дорожкой коридору издательства и читал таблички у дверей. Заглянув в нужную комнату, увидел мужчину и женщину за противоположными столами и еще один стол, пустой.

— Будьте любезны, мне нужен Борис Владимирович.

Мужчина не отреагировал, а женщина подняла лицо в квадратных очках.

— Он у ответственного. Во всяком случае, сказал, будто идет туда.

— Благодарю вас.

На входе в приемную ответственного секретаря Гвасалия столкнулся с коренастым мужчиной и отступил.

— Прошу вас.

— Да проходите!

— Нет, прошу.

Мужчина вышел, а Гвасалия спросил ему в спину:

— Борис Владимирович?

Тот обернулся.

— Да… А вы кто?

— Отойдем на минуточку, — Гвасалия огляделся, увидел холл с креслами и показал рукой: — Вот сюда.

— Ну, отошли, — Афанасьев отошел и сел. — Теперь сели. И — что?

— Моя фамилия Гвасалия. Я из Управления внутренних дел. Показать документ?

— Допустим… А при чем здесь я?

— Хочу выяснить, нет ли среди ваших знакомых молодого человека следующей наружности: высокий, худой, несколько сутулый…

Афанасьев тихо засмеялся:

— Наша милиция не перестает радовать… С какой стати я за здорово живешь стану рассказывать о своих знакомых? Это раз… А два заключается в том, что, окажись у меня таковой, вы начнете о нем расспрашивать… А я ни о ком никаких справок не даю. Ясненько?

— Предельно. — Гвасалия встал, глядя сверху вниз сказал: — Теперь для абсолютного понимания ситуации: произошло, можно сказать, убийство, и у покойного в доме обнаружена ваша визитная карточка. Вы это обдумайте, потому что вас обязательно вызовут.

— Постойте, — приподнялся и снова сел Афанасьев. — Какая карточка? У меня никогда не было карточек… Я могу посмотреть?

— Я сказал: вас вызовут и предъявят. Просто времени мало, и я рассчитывал на содействие. Сожалею, что ошибся.

— Да погодите же! Сядьте… — Афанасьев облизал губы. — Ну… Однажды меня попросили достать кассеты для видео. Кто и что несущественно… Как я с ним познакомился — тоже. Мне их продал некий Гена, и он похож на ваше описание. Это все.

— Нет, не все. Думаю, вы знаете фамилию или где его найти, должны знать, — Гвасалия дотронулся до руки Афанасьева. — Лучше сказать, Борис Владимирович, уверяю вас.

— Только не вздумайте мне угрожать! — отдернулся и вскипел Афанасьев. — Не те времена, дорогуша, совсем не те… И покажите-ка документ.

Гвасалия сунул руку в верхний карман пиджака.

— Прошу.

Афанасьев раскрыл удостоверение.

— Да, похожи… Ну и что? Возьмите… Мы виделись два раза, и он звонил сам. Где-то был его телефон, но я выбросил… Больше года прошло!

— Как вы познакомились? Борис Владимирович, право, неразумно хоть что-то скрывать. Я надеюсь, что вы ни при чем и всего лишь стесняетесь или просто нас не любите. И то и другое можно понять. Но мой непосредственный начальник очень торопится, а когда он захочет встретиться с вами… В общем, он — не подарок. Проще сказать мне.

Афанасьев опять попробовал вскипеть, но голос его дрожал.

— Да идите вы, знаю я вас! Ну девушка, девушка одна познакомила, Космынина Зина, раза три перевиделись, и все… Поймите, если вы мужчина!

— Я грузин, значит, безусловно, мужчина, — очень серьезно ответил Гвасалия. — Дайте ее телефон, и я не стану вас больше задерживать.


«Волга» с Баскаковым и Певцовым шла по набережной Москвы-реки, когда прерывисто зажужжала рация.

— Я «Озон», прием, — ответил Баскаков.

И раздался искаженный, сопровождаемый шумами и потрескиваниями голос Гвасалия:

— «Озон», я «Радуга»: Афанасьев знает юношу по имени Гена, давно не встречал, координат не имеет… Познакомила Космынина Зинаида Федоровна, — Певцов уже достал блокнот, ручку, записывал, — установлен адрес: Ташкентская улица, дом десять, корпус два, квартира тридцать пять…

— У-у, это другой край, — сразу среагировал Гриша и взглянул в боковое зеркальце.

«Волга» с ходу заложила крутой вираж, развернулась через осевую и пошла в обратном направлении.

— …работает дежурной стройуправления сутки через двое, сегодня на работе отсутствует. Как слышите? Прием.

— «Радуга», я «Озон», слышу вас хорошо. Космынина Зинаида Федоровна, Ташкентская, десять, корпус два, квартира тридцать пять. Выезжаю на место… Вам следовать космодром, находиться на связи. Как поняли? Прием.

— «Озон», я «Радуга». Следовать космодром, находиться на связи. Вас понял. Отбой.

Баскаков положил рацию и повернулся к Певцову:

— А?

— Сработала твоя версия! — радостно оценил Певцов. — Сработала… Теперь бы Зинулю повидать.

— И Гену, — напомнил Баскаков. — И тогда возникнет некая ясность.

— Некая?

— Некая. Если Зина и Гена его скрутили и вынесли багаж, то, считай, завтра утром можно победно рапортовать. Очень удачно складывается… Слишком!

— Слушай, а этот паучок сказал что-нибудь? — поинтересовался Певцов. — Ювелир этот.

— Сафин? Сказал и не сказал… Ребусом! Про мальчиков-игрунчиков, пупсиков-бубусиков. Все время в голове держу и ничего не сплетается пока.


В помещении, где обычно работали четверо, сейчас были двое; на полках вдоль стены стояли яркие модели сельскохозяйственных машин: поворачиваясь влево-вправо, тихо жужжал вентилятор на соседнем столе.

Елена отложила линейку, сняла телефонную трубку, набрала номер.

— Долгушин слушает! — раздался ответ. — Алло! Слушаю вас.

— Будьте любезны Андрея Сергеевича.

— Он вышел. Кто говорит, что передать, я записываю.

Она молчала в нерешительности.

— Алло! Не молчите, прошу вас… Я все передам.

— Скажите, что звонила Ванина Елена Григорьевна… Я на работе, телефон двести тридцать девять — шестнадцать — двадцать четыре.

— Двести тридцать девять — шестнадцать — двадцать четыре. Ванина Елена Григорьевна. Вас понял, обязательно передам.

— Спасибо.

Крупная блондинка, разбиравшая папки у стеллажа, подошла сзади, положила ей руки на плечи, нагнулась к уху.

— У-у, Ленок, сама звонишь и голосок жалобный… Действует год дракона, не иначе! Я думала, ты навеки законсервировалась.

— Я сама думала… А оказывается, очень хочется жить. Очень!


Дверь тридцать пятой квартиры отворила сухонькая женщина с усталым лицом, рукава закатаны по локоть.

— Здравствуйте. Зина дома?

— Дома, проходите… Вон там ее комната.

В кухне варится что-то с капустой, открытая дверь в ванную демонстрирует стирку, стены коридорчика увешаны всяким. За дверью прямо играет тихая музыка.

И за этой дверью — уголок рая. Кожаный диван, кожаные кресла, стереосистема «Акаи», низкий столик с хрусталем, фарфоровые чашки, бутылка ликера «Парадиз». И в креслах полулежат две дивы.

— Зина?

— Ну-у… — начала лениво распрямляться одна из них, неся чашку на стол.

Два шага вперед, и Баскаков подсел на широкий кожаный подлокотник.

— Так где же ты была, хорошая моя, позавчера, в воскресенье, часов в восемь утра?

— А-а-а-а!! — Чашка с кофе опрокинулась на колени, Зина закричала так страшно, что подруга вскочила и бросилась к двери, но проход загораживал Певцов.

А в коридоре за ним, па пороге ванной застыла маленькая женщина, с мокрого белья в ее руке капало на пол.


Баскаков вошел в кабинет, и Железняков поднял голову от бумаг.

— Вы меня вызывали? Здравствуйте.

— А-а, пропащий! Говорят — вышел, работает, а я его не вижу, не слышу и не в курсе всего. С возвращением… И рисуй обстановку. Это дело на контроле.

Баскаков, склонив голову набок, посмотрел на начальство.

— Это дело на контроле с воскресенья семнадцатого числа. Сегодня у нас вторник девятнадцатого… Я вышел на работу с утра и сейчас пятнадцать двадцать девять. Даже переодеться не успел, видите костюм? А он у меня единственный. Только-только доставлен первый объект, с ним занимаются… Так мне что — вполне туманную обстановку рисовать или можно работать дальше?

Во взгляде Железнякова были и интерес, и даже некоторое удовольствие.

— Не хватало мне тебя, Баскаков, ой как не хватало! Все как положено: докладывают, делятся, так, мол, и так, даже совета просят, помощи… А тебя вызвал поинтересоваться и сразу — р-раз! — с размаху в ухо получил. И опять интересно жить и трудиться.

— Павел Харитонович, просто я считаю бессмысленным делиться предположениями и домыслами. Будут факты — предъявлю.

— Вы мне поскорее преступников предъявите, Баскаков. И будет славно… Идите, работайте.

Стремительно пройдя к себе, Баскаков вошел в первую комнату, и поднявшийся с места Долгушин доложил:

— Товарищ майор, только что был на связи Баранов. В квартире на Масловке никого не обнаружено… Одни следы пребывания. Они произвели осмотр, возвращаются сюда.

— Хорошо. То есть следовало ожидать, я имею в виду… И — отставить официальность!

— Слушаюсь! Еще вот, Андрей Сергеевич, — протянул листок Долгушин, — звонили в четырнадцать десять.

— Угу… — Он прочел, снял пиджак, повесил на стул и сел к телефону. — Знаешь, Саша, не сочти за подлость, расстарайся чайку погорячей. И покрепче.

— Сей секунд… У машинисток индийский со слониками видел. Они вас любят.

— Давай!

Баскаков набрал номер.

— Здравствуйте. Можно попросить… Лена, ты? Конечно, узнал. Слу-ушай… Я в замотке, собственного носа не вижу, и по протяженности она непредсказуема. Будет окно хоть на час — сразу позвоню или заеду… Как куда? Позвоню на работу, а заеду домой. Что? Ах, оставь, правильно сделала, что позвонила… Да. Да. И я очень хочу увидеть тебя… Очень!

Посидел, крепко зажмурившись, встряхнул головой и вышел в соседнюю комнату.


Зинаида Космынина с распухшим от слез лицом стонала перед столом Певцова. Позади нее расположился Гвасалия.

— …они что хотите могут, им все нипочем… Гена его боится, жалеет, что связался… и я говорила-а-а, говорила ему-у…

— Тише, спокойнее, слезы горю не в помощь. — Певцов подвинул по столу бланк с записями, и Баскаков, нагнувшись, читал. — Значит, как он ушел, вы его больше не видели?

— Да-а… А они со мной… Они мне такое устроили… Трое… Домой не пускали… О-о-ой!

— Спокойно, Космынина, спокойно! Если было покушение на вашу честь, значит, в общих интересах, чтобы мы как можно скорее задержали и наказали насильников. Правда?

— Да-а-а… Что?

— Гена по этому адресу постоянно проживает? — потряс бланком Баскаков.

— Та-ам, да… На Лесной…

— И пупсики-бубусики его навещают?

Заплаканные глаза расширились.

— Вы его тоже… Тоже взяли?

— Кого? Ну, кого — быстро! — Баскаков сел перед ней на корточки, его лицо стало очень неприятным.

— Вы же сказали… Бубуся.

— Это ты сказала! Говори дальше, себе на пользу. Фамилия? Имя? Где найти? Он — кто? Деловой? Фарца? Ну!

— О-ой, не знаю… Да везде он… Дима… У «Космоса»… «Дружба»… Кафе в Доме туриста… Там всегда тусуется… Голубо-ой…

Баскаков выпрямился и кивнул Гвасалия:

— Нодар, ты со мной… Работай, Певцов, «мы поехали. На Лесную я Долгушина отправлю… И кого бы с ним?

— Пусть Баранов поедет. Он шустрый, и ребята у него ничего.

Баскаков и Гвасалия вышли в комнату рядом, где Долгушин из термоса разливал чай по стаканам.

— Ай да Саша, — Баскаков взял один, отхлебнул. — М-м, горячо, вкусненько… Сейчас бери Баранова с его группой и жми на Лесную. Жуков Геннадий, все у Певцова… Если дома нет — затаитесь и ждите. Связь постоянно! Плесни еще… Спасибо. Готов, Нодар?

— Я всегда готов, Андрей Сергеевич.

— Не умрешь от скромности, генацвале… И аккуратней, Долгушин, без особого шика!

— Не беспокойтесь, Андрей Сергеевич, который год в школу ходим.

Баскаков, обжигаясь, торопливо допил чай, ощупал кобуру под плечом, сдернул со стула пиджак и пошел к двери, натягивая его на ходу.


В торце Центрального Дома туристов, выходившего на улицу 26 Бакинских Комиссаров, в левом углу за стеклянными стенами с плетеной металлической сеткой расположилось заведеньице, где бойко торговали соками и ядовито-розовым мороженым из автоматов два молодца в белых рубашках. Все столики здесь были заняты, и, купив мороженое, Гвасалия перешел к другому углу, в «Кулинарию».

В ее помещении слева от входа разместилась стойка кафе, и народу хватало. Входили, выходили, как бы бесцельно прохаживались, изредка переглядываясь или вдруг перебрасываясь фразой-двумя, юркие разномастные мальчики и подмалеванные девочки из начинающих.

Из «Волги», втиснувшейся между туристскими «Икарусами», Баскаков видел, как Гвасалия вышел на улицу, постоял на углу, покончив с мороженым и обтерев руки платком, что-то спросил проходившего мимо юнца и вскоре скрылся из вида.

Гвасалия вернулся туда, где торговали мороженым. Встал у стойки, подождал, пока рядом окажутся только алчущие лакомства детишки, и спросил у продавца:

— «Мальборо» в захоронке не найдешь?

— Откуда? У халдеев за углом спроси… Или у привратников.

— А Бубуся не видел?

— Да недавно возникал. — Продавец глянул по столикам. — Вон Миня сидит, значит, и Бубусь недалеко.

Щуплый подросток в широких розовых шальварах и балахонистой кофте сидел с застывшей улыбочкой на бледном лице, синие глаза были слегка подведены, на тонких запястьях сцепленных рук блестели браслеты.

Вскоре помещение заполнила группа голоногих туристов, послышалась немецкая речь. И хотя их фигуры заслоняли Миню, Гвасалия заметил, как тот посмотрел в сторону входа, поднялся и вышел.

Наблюдавший из машины Баскаков опять увидел Гвасалия и перенес внимание на двоих юнцов впереди него, огибающих угол здания.

Бубусь и Миня прошли мимо «Березки» и входа в гостиницу, миновали прозрачные стены ресторанного вестибюля и завернули в широкий проезд-тоннель, где стояло несколько машин.

Гвасалия нагнал их, когда Бубусь открывал дверцу «девятки».

— Подожди, Бубусь, к тебе дело есть.

— Дело? — удивленно распахнулись красивые, в густых ресницах глаза. — Какие дела, дорогой, ты вывеской ошибся… Мы не деловые, мы сознательные.

— Гена привет передал, — подошел ближе Гвасалия. — Он…

— И-я-аа!!

С пронзительным выкриком сломавшись в пояснице, Бубусь развернулся на опорной ноге, а другая, описав дугу, смаху ударила Гвасалия в голову. В последний момент и скорее инстинктивно тот успел подставить ладонь, но сильный удар все равно сбил его на асфальт.

— Миня, в тачку! Миня, сучка, садись!

Подпрыгнув, Бубусь двумя ногами попытался попасть в лицо Гвасалия, но он рывком откатился в сторону.

— Стоять! — приказал вбежавший в сумрак тоннеля Баскаков. Дуло пистолета взглянуло на Бубуся, на Миню, опять на Бубуся. — Руки, ну!

— Не станет он, слышишь? — пятясь к машине, крикнул Бубусь, поводя вскинутыми в боевой стойке руками. — Не выстрелит… Беги!

Гвасалия уже заходил Бубусю за спину, а Миня быстрым шепотом уверил Баскакова:

— Все, начальник, все… Я — стою. И ни при чем, просто подружка его. Не надо!

Гвасалия сверху вниз быстро охлопал очень крепкое под одеждой тело Бубуся, и тот с кривой улыбкой на девичьем личике позволил ему это, улыбаясь даже тогда, когда из нагрудного кармана извлекли плоский пакетик.

Баскаков забрал у Гвасалия найденное, развернул плотную бумагу. На его ладони лежали два кольца и бесформенный, сплющенный кусочек золота.

— Это не зубное, — медленно произнес Баскаков, поднося зажатый в пальцах желтый металл к нежному лицу с сузившимися от ненависти глазами. — Он эту звезду не придумывал себе, как некоторые, он ее своей и чужой кровью добыл… Слышишь?

— Только не надо меня лечить, мусор. Все равно вас скоро развесим, как в Венгрии вешали… Твари!


Светлые «Жигули» третьей модели стояли с раскрытым капотом на Лесной улице, мужчина в безрукавке замасленными руками менял очередную свечу. Сидящий в салоне Баранов увидел остановившееся наискось через улицу такси, подождал, пока выйдет пассажир, вгляделся. Пассажир вошел в арку дома, такси отъехало, и Баранов сказал в рацию:

— Похожий объект прибыл. Направляется к вам. Как поняли?

— Вас понял, объект прибыл, — ответила рация, — Находитесь в готовности.

Менявший свечу посмотрел на Баранова и быстро сделал несколько оборотов ключом. Накинул провод, вложил ключ в сумку, отер тряпкой руки и захлопнул капот. А потом сел в машину.


Через окно лестничной клетки дома в том же дворе Долгушин и его напарник увидели сутулого молодого человека, проходившего от арки к подъезду. Как раз в этом подъезде была квартира, в которой жил Геннадий Жуков, и Долгушин был уверен, что это именно тот, кого они ждут.

— Он? — спросил напарник.

— Оч-чень похоже, — отозвался Долгушин. — Сообщи «Озону».


Гена поднялся на свой этаж, не сразу попав ключом в скважину, отворил дверь. В прихожей сбросил кроссовки и, не надевая тапочек, в одних носках зашел в кухню. Достал из холодильника бутылочку «Пепси», сдернул крышечку об угол стола, прямо из горлышка звучными глотками отпил половину и с бутылкой в руке побрел в комнату.

Вошел и застыл на пороге.

— Привет, фраерок, — сказал Валёк. Он сидел у окна, портьера была слегка отодвинута, для обзора двора. — Засек клиентов на улице? По твою персону клиенты, я так рассуждаю.

— Какие клиенты… — заикнувшись, протянул Гена. — А ты как… Зачем?

— Так ведь должок за тобой. А я тороплюсь. Придется разобраться.


Баранов и его напарник одновременно увидели «Волгу», показавшуюся в конце улицы. Машина завернула в арку дома, где жил Геннадий Жуков, и остановилась там, не въезжая во двор.

Баскаков включил рацию:

— «Эфир», я «Озон», как слышите? Прием.

— «Озон», слышу вас хорошо, — отозвался Баранов.

— «Эфир», я «Озон», продолжайте наблюдение, — Баскаков отключился и включил рацию снова. — «Космос», я «Озон», доложите обстановку, прием.

— «Озон», я «Космос», — Долгушин смотрел на окно и балкон квартиры в третьем этаже дома напротив, — Объект прибыл на место минут пятнадцать назад…

— Один?

— Один.

— «Космос», слушай меня: продолжать наблюдение, выхожу на место… В случае моего отсутствия через пять минут — выходить на объект самим. Как поняли?

— «Озон», вас понял, продолжать наблюдение, в случае отсутствия через пять минут — выходить самим… «Озон»! Разрешите поддержать ваш выход! — с тревогой попросил Долгушин.

— «Космос», вас понял. Исполняйте приказ! — Баскаков отложил рацию. — Гриша, я пошел. Держи связь с Певцовым, ларевидери…

— Ни пуха, Андрей Сергеевич!

Баскаков прошел до подъезда, держась ближе к стене дома, прыжками через ступеньку поднялся на площадку третьего этажа, около двери перевел дыхание. И нажал кнопку звонка.

Его должно было насторожить то обстоятельство, что Жуков открыл сразу, с началом звонка, и без всяких вопросов. Глядя в бледное лицо хозяина квартиры, Баскаков решил, будто тот собрался уходить, и не насторожился.

— Жуков Геннадий?

— Да. А вы… откуда?

Вопрос был нелеп, и Баскаков едва сдержал улыбку.

— Очень рад встрече.

Он вошел, а Гена отступил назад, и, по его взгляду поняв свою ошибку, Баскаков попытался среагировать, но не успел. Правая рука дернулась к левой подмышке, ноги согнулись для толчка с разворотом, но Валёк стоял сзади, выдвинувшись из-за двери, и рука с кастетом опустилась на затылок Баскакова. Попытка развернуться несколько ослабила удар, но и только. Он осел на пол, упираясь руками в шероховатость паласа и опершись спиной о стену, разгибал ноги, пытаясь встать, и это ему удалось.

Валёк усмехнулся и коротко ударил сбоку в подбородок.

— Ты его… Не надо. Уйдем… — лепетал Гена, глядя на лежавшего.

— Уйти хочешь? Куда? — удивился Валёк. — Ты же дома, зачем уходить?

Баскаков зашевелился, подтянув руки к груди, оперся на них и, медленно отжавшись, подставил колено и начал подниматься. Ноги едва держали обмякшее тело, но он все-таки распрямился и развернулся, шатаясь.

Сильный удар снова отбросил его, Баскаков сполз по стене и затих.

— Видел, сявка, что значит дух? — спросил Валёк вконец обомлевшего Гену. — Ему лежать бы и лежать, а он все нас взять норовит… Боец! А ты, гнида, порчь! Через тебя завалились, точно…

Резкий удар снизу в живот согнул Жукова пополам, и, пока он с разинутым ртом пытался восстановить дыхание, Валёк шагнул за порог, прислушался и мягко побежал по ступенькам наверх.

А Гена, сипло втягивая воздух, отер рукой слюну и, согнувшись, тоже выбрел на лестничную площадку. Хватаясь за перила руками, медленно начал спускаться.

Снизу послышались звуки торопливого взбегания по лестнице, и рядом оказались двое. Долгушин схватил его за отворот куртки.

— Где?! Где Баскаков, сволочь? Возьми его, Сева! Ну смотри, ну смотри, если… Ну смотри!

Приговаривая на бегу, Долгушин взлетел маршем выше и с пистолетом в руке вскочил в квартиру. Перепрыгнул ноги лежавшего Баскакова, повернул ствол в кухню, в коридор, быстро продвинулся в комнату, развернулся, держа пистолет наготове обеими руками, и, лишь убедившись, что кругом никого, вернулся в прихожую.

— Андрей Сергеевич! Андрей…

Баскаков замычал, открыл невидящие глаза и потряс головой.

— М-м… — Его руки искали опоры, и Долгушин встал на колени, помог ему сесть. — Саша… ты…

— Я, Андрей Сергеевич, я. Как вы?

— Саша… Взяли… Взяли их?

— Взяли. Одного. Жукова.

Очень косившие до этого глаза Баскакова стали более осмысленными.

— Значит… ушел… — он густо сплюнул красным, и на подбородке остался яркий потек… — Ушел, деловой… Я упустил… обормот…

— Ничего, — Долгушин забросил его руку себе на шею. — Ничего, возьмем… Поднимайтесь, сможете? Ну, вместе… Как там у вас — ап!


На светящемся экране телевизионного монитора, сменяя одна другую, демонстрировались фотографии молодого человека с очень решительным лицом. Анфас, профиль слева, профиль справа…

Полковник Железняков комментировал:

— …Сомов Валентин Степанович, 1960 года рождения, город Ростов-на-Дону. В 1979 году был осужден за разбойное нападение сроком на шесть лет в колонии особого режима. Освобожден в 1985 году. Он же Гришин Алексей Игнатьевич. Место постоянной прописки — город Железноводск Ставропольского края. Клички: «Соболь», «Волына», «Валёк». По имеющимся данным, подозревается в нескольких особо дерзких ограблениях на территориях Северо-Осетинской АССР, Кабардино-Балкарской АССР, а также в Краснодарском и Ставропольском краях…

Железняков оглядел собравшихся в его кабинете сотрудников управления.

— Вот такой гость пожаловал в столицу и ушел, можно сказать, из наших рук благодаря самоуверенной халатности майора Баскакова…

Кое-кто посмотрел на того, чью фамилию назвал полковник. Виновный сидел в углу между Певцовым и Долгушиным, он так и не успел сменить костюм, багровое пятно под левой скулой почти не выделялось на фоне загара.

— …В нашей работе излишняя самостоятельность и так называемая храбрость являются помехой делу. В основе должны лежать взаимострахуемые коллективные действия, и никак иначе! — Теперь Железняков взглянул в дальний угол. — Поэтому есть мнение Баскакова от ведения дела освободить, поручив дальнейшую работу капитану Певцову.

Певцова словно подбросило, так быстро он распрямился, вставая.

— Товарищ полковник, считаю это мнение ошибочным! Практически менее чем за сутки Баскаков вышел на преступников, а принял дело, по сути, в мертвой точке. И ни я, никто из нас не возьмет на себя ответственность заменить Андрея Сергеевича, поскольку такая подмена пусть и станет воспитательной акцией начальства, но принесет один вред вместо пользы…

— Разрешите дополнить? — Долгушин встал рядом с Певцовым.

— Ну, попробуйте.

— Основная вина за исход операции лежит на нашей группе… На мне, — поправился Долгушин. — Этот Сомов пришел и ушел через чердачные помещения. Квартал старый, мы были просто обязаны предусмотреть такую возможность. Обязаны…

— Ясно, что обязаны, ясно, что не предусмотрели, и совсем ясно, что оба выгораживаете своего… Баскакова, — Железняков покачал головой. — Хотел сказать «своего любимчика», да язык не повернулся, стало стыдно за вас. Садитесь! А вы, Баскаков, доложите, как намерены действовать дальше. Конкретно!

Было заметно, что разбитый рот мешает Баскакову говорить внятно, произносимые слова звучали с легким пришепетыванием:

— В настоящий момент по этому делу задержаны трое. Возвращена часть пропавших ценностей, хотя доля их от объема похищенного невелика… Стал известен главный объект розыска и намечены действия по его обнаружению. Работа продолжается. У меня — все.

— Предельно конкретно и оч-чень обстоятельно! — оценил Железняков и тяжело вздохнул.

Пока он бесцельно перекладывал бумаги перед собой, собравшиеся молчали, и никто не смотрел в его сторону. Хотя несколько человек переглянулись украдкой.

А Баскаков продолжал стоять.

Наконец полковник опять посмотрел на него с выражением некоторой безысходности.

— Ну что же, продолжайте дело, Баскаков. Надеюсь, что случившееся явится для вас уроком, очень надеюсь… Хотя совсем не уверен! Все свободны, благодарю.


День опять пришел жарким и душным, три вентилятора безнадежно пытались создать хоть какую-то видимость движения воздуха.

— Тут вот еще что, — Певцов отхлебывал чай, заглядывая в блокнот на коленях. — Космынина показала, что, пока деловые с ней баловались, услышала, как один сказал про жару: «Нет, у нас на Баксане полегче…» Читал?

— Читал, — кивнул Баскаков. — Так и получается: Железноводск, Баксан, окурки сигарет — все Северный Кавказ… Во сколько ваш рейс, Долгушин?

— Шестнадцать сорок… Черт, позавтракать не успел, а пообедать тем более не выйдет! Дую чай, как этот… Зато хоть посплю в самолете.

— Ох, не надо про поесть, — предложил Баранов. И абсолютно нелогично продолжил: — Сейчас бы окрошки холодной!

— Отобедать недурно, — согласился Баскаков. И потрогал желвак на щеке. — Зубы ноют, а есть все равно охота… Где сейчас хорошо и быстро едят? У кооператоров?

— У меня дома хорошо едят, — сообщил Гвасалия. — Как раз тетя приехала, и Тамрико рада будет… Нет, верно, Андрей Сергеевич!

— Спит и видит твоя Тамрико, когда к ней такая орава нагрянет, — предположил сидящий поодаль Сахнов. — Мечтает и ждет.

— Ты грузинских хозяек совсем не знаешь, — возмутился Гвасалия. — Гость еще руки моет, а уже хачапури готово, пока садится за стол — готовы цыплята, а зелень, сыр, лобио — давно на столе, сразу можно вино разливать. У нас так.

— И ни слова про холодное кахетинское! — предложил Певцов. — Душа стонет… Этот Валёк, Сомов этот, он что — только за долгом к Жукову шел? Рисковый гражданин.

Баскаков задумчиво разминал сигарету.

— Мог за долгом. А мог иметь намеренье прибрать его. Но не прибрал. Ни его, ни меня…

Зазвонил телефон, и на звонки ответил сидевший рядом Калугин.

— Калугин слушает! — И зажал трубку ладонью. — Это вас, Андрей Сергеевич. Голос женский.

— Повесишь, я там возьму.

Баскаков вышел в соседнюю комнату, плотнее прикрыл дверь за собой.

— Да! Ну, здравствуй… Извини пожалуйста, но вчера несколько вырубился в связи с обстоятельствами… Кто — обстоятельства? Они, понимаешь, не слишком прогнозируются, вот в чем дело… Очень хочу, и совсем не знаю когда. Полное наличие отсутствия времени…


Она опять звонила с работы, и блондинка за соседним столом изо всех сил делала вид, будто занята своим делом. Правда, Елене было все равно.

— …но какое-то время на сон тебе разрешается? Уже хорошо… Ну так я хочу его разделить… Почему, в конце концов, есть жилье у меня… Да. Да. Да. Во сколько? Хорошо, я позвоню.

Подруга не смогла долго выдержать стороннюю позицию и с досадой отложила чертеж.

— Все-таки дура ты, Ленка! Ну чего сама вешаешься? Знаешь, как он на тебя смотреть будет? Тьфу!

— Лишь бы смотрел, — глядя в стол, сказала Елена. — Лишь бы смотрел.


Шкуру медведя отодвинули в сторону, и теперь он скалил зубы на низкий стол у тахты. На столе стояли приборы, несколько бутылок вина, рядом с кругом белого сыра соседствовала разнообразная зелень.

В соседней комнате Корнилов кончал укладывать объемный рюкзак, два чемодана и дорожная сумка стояли поодаль.

Из кухни вышел полноватый человек с полотенцем вокруг талии вместо передника и кухонным ножом в руке, спросил:

— Николаич, ты правильно думаешь — они любят перец, как ты?

— Правильно думаю. Каждое блюдо должно быть таким, как полагается. Так что не надо скидок.

— Что не надо класть? Я не понял.

— Все надо класть. Все, что считаешь нужным. И я буду класть… Вот только куда?

— Привяжи к мешку, пусть сами бегут, — засмеялся кухаривший и ушел к плите.

Перезвон над дверью вскоре отвлек Корнилова. Отворив, он отошел в сторону, пропуская гостей, а Баскаков представил:

— Проходи, знакомься. Это Алексей Николаевич… А это — Лена.

— Здравствуйте…

— Здравствуйте, здравствуйте, закричала толпа… Ну-ка, — Корнилов за руку ввел ее в комнату, развернул к окну. — Ни-че-го! Понимаю отшельника, презревшего схиму… Привет, отшельник!

— Привет.

— Вижу следы жизни, — Корнилов дотронулся до щеки Баскакова. — Как это ты прошляпил?

— Да уж прошляпил… Еще кто-то есть? И вещи в сборе.

— Они в сборе наконец… Хасан! Можно тебя отвлечь? Иди сюда.

Хасан появился без полотенца и без ножа, широко улыбаясь гостям.

— Теперь совсем можно. Маленький огонь сделал. Здрассте!

— Вот, представляю: Нагалиев Хасан, хозяин дальних гор. Приехал забрать меня на свадьбу сына. Так что через два часа… — Корнилов посмотрел на часы. — Нет, уже через полтора мы отбываем. Поэтому милости просим к столу! — он с поклоном согнул руку кренделем. — Даму поведу я… Хватайтесь, Лена! Рука не слишком честная, но надежная.

Елена рассмеялась и взяла его под руку.


Теплые потоки с улицы высоко вздымали легкую занавеску над балконной дверью, и она, колыхаясь, плавала в воздухе, словно пласт ночного тумана.

— …Я спросила, что у тебя с лицом, ты засмеялся, сказал — «следы жизни» и дальше расспрашивать не дал. Из-за меня не дал, я поняла. Но у тебя и здесь страшный след, — Елена осторожно потрогала его тело, — и на спине… Я смотрю, и мне жутко. Прости, что об этом говорю, но я понимаю твою бывшую жену: все время ждать и все время бояться… Ужасно! И ужасна зависимость от этого страха. Унизительна. Разве нет?

Лежа на спине, Баскаков глядел в потолок, где в светлом пятне темнели очертания перекрестий торшера.

— Знаешь, странно, что он родился в Ростове.

— Кто?

— Один человек… У нас первые гастроли как раз там были. Отработали три дня. На четвертый после представления вышли и решили до общежития пешочком пройтись… Наскочила шпана, слово за слово, у них ножи, и их много. Меня с Веней врачи кое-как откачали, заштопали, а Аркашка погиб. И нету нашего трио… Как я их возненавидел тогда!

— Тогда? А сейчас?

— Сейчас нет, это очень мешает. И не только… Но вот ты сказала, что понимаешь Зою. А как быть мне? Хотим того или не хотим, но если профессия всерьез, она диктует образ жизни. И с этим ничего не поделаешь. Я не умею и не хочу ничего другого, никаких высоких идеалов, пойми, просто не хочу другого. То ли привык, то ли вжился, но это — мое…

— Обязательно ловить мерзавцев?

— Я так не рассуждаю, поскольку не все мерзавцы. У многих — просто тоже способ жизни по ряду причин, и мы теперь знаем, сколько респектабельных и увенчанных наградами граждан поступали хуже. И потом, как известно, преступники есть продукт общества. И если преступность растет, значит, у общества не все в порядке, согласись.

— Наверно… Даже наверняка.

— Кстати, этот, что родился в Ростове, учился на филфаке, со второго курса ушел или выгнали. Какая-то история, разрешенная таким образом при участии партбюро и общественности… Не все способны терпеть, когда по ним ходят. И у каждого свой кодекс… А я обязан во всем руководствоваться общепринятым…

— Мне кажется, ты себя упрощаешь с одной стороны и идеализируешь — с другой. Ты не можешь относиться к ним с пониманием… В конце концов, понять — это действительно значит простить.

— Простить — не для меня. А понять… — он приподнялся и посмотрел на нее. — Слушай, ты пришла философствовать? Мне представлялось, что начальные намерения были иными.

— Они были. И есть. Но где-то я прочла, что любовь — это еще и беседа… — Осекшись, Елена резко отвернула лицо и схватила зубами подушку.

— Что такое? — Баскаков лбом прислонился к ее щеке. — Ну вырвалось громкое слово, ничего… Ночью это бывает. Сам боюсь высокого штиля, но ближе тебя у меня нет сейчас никого.

Она обняла его так крепко, как только могла.

— А мне хватит. Знаешь, мне этого хватит. Даже слишком…


Железноводск для столичного жителя был совсем не город, а так, нечто вроде очень раскинувшегося поселка. Преобладали в основном одноэтажные дома и домишки, вокруг каждого сад, ветки деревьев гнулись под тяжестью абрикосов, яблок и слив. В этом году урожай фруктов выдался отменным.

Милицейский уазик прополз переулком, выехал на более широкую улицу и покатил, набирая скорость.

— У вас там, наверно, этих нет в хозяйстве? — похлопав по рулю, спросил сержант-водитель сидевшего рядом Баранова. — Не пустят «козлика» рядом с Кремлем раскатывать.

— Всякие есть, — рассеянно отозвался Баранов. — Случается такая запарка, на чем ездишь, не видишь.

— Конечно, раз столица! Все к вам тянутся, и с хорошим и с худым, где есть что взять — туда и едут. Бывают у нас разные чепе, так все одно с вашими не сравнить.

Уазик подкатил к райотделу милиции, и, пройдя недавно окрашенным коридором с зелеными стенами и ярко-желтыми дверями, Баранов вошел в кабинет начальника.

Грузный майор с одутловатым лицом сидел за столом, рядом стоял молоденький лейтенант в новеньком, необмятом кителе.

— Ну, как съездили? — спросил майор. — Садитесь к окну, прохладнее… Чаю хотите?

— Нет, спасибо… Съездил впустую. Там одна бабка старая, не понять, что бормочет. А соседи, они соседи и есть: не видели, не слышали, ничего не знаем.

— Я же говорил — второй год про него не слыхали, — как бы даже обрадовался майор. — Но зато вот, познакомьтесь, — он кивнул на лейтенанта, — участковый Привальцев… Так он утверждает, будто Минасяна видели вчера утром.

Баранов взглянул на Привальцева, и тот, еще более вытянувшись, заговорил, обращаясь то к нему, то к майору.

— Так точно, видели! Трое соседей и еще двое в кафе… Его не было, не было, а вдруг появился и снова пропал. То есть пока не обнаружил я его…

— А Минасян не иначе этого Гришина корешок, — пояснил начальник райотдела. — Три ходки в места отдаленные, та-акой резвый, мерзавец, намучились с ним! Правда, с год как у нас не художничает. Верно, Привальцев?

Лейтенант вздрогнул и подтвердил:

— Так точно! Я, в общем, недавно, но знаю, что за ним чисто.

— А скажите… — начал было Баранов.

Загудевший на столе аппарат связи прервал его, и майор переключил рычажок.

— Балбошин слушает!

— Балбошин?! — закричала рация. — Бекоев беспокоит… Наш москвич просит вашего, он где?

— Здесь он, здесь, сейчас… Это Пятигорск, — пояснил Балбошин.

Но Баранов уже подскочил к столу и нагнулся над динамиком.

— Баранов на связи!

— Долгушин говорит, — оповестил динамик. — Анатолий Петрович, выезжай срочно! Два часа назад всплыли вещи из квартиры Гриднева… Слышишь меня?

— Слышу, слышу! Еду… В Москву депешу отбил?

— Спрашиваешь! Жду тебя, понял?

— Понял хорошо, выезжаю!

Баранов посмотрел на начальника райотдела.

— Ну, хозяева дорогие… Мне срочно в Пятигорск, сами слышали! Требуется резвый транспорт.

— Это сделаем, — тяжело поднялся майор. — Кого бы с вами? Ага — ГАИ! Лучше не придумаешь… Сейчас.

— Товарищ майор, я добегу, — с готовностью предложил Привальцев. — Пока телефон… за углом же, а?

— Дуй!


Мигая синим проблесковым фонарем, мчалась по шоссе машина ГАИ, громко включая сирену при обгоне тяжелых рефрижераторов и трайлеров.

Старший лейтенант за рулем с увлечением демонстрировал мастерство вождения, а Баранов то и дело поглядывал на спидометр — стрелка на нем дрожала на отметке 160.


МОСКВА ГЛАВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ ВНУТРЕННИХ ДЕЛ МОСГОРИСПОЛКОМА УПРАВЛЕНИЕ УГОЛОВНОГО РОЗЫСКА БАСКАКОВУ ДОСТОВЕРНЫМ ДАННЫМ ЖИТЕЛЬНИЦА ГОРОДА ПЯТИГОРСКА НОГАЙЦЕВА НЕЛЛИ САМСОНОВНА КУПИЛА МЕХОВУЮ ШУБУ И КОЖАНОЕ ПАЛЬТО ОПИСАНИЯМ ИДЕНТИЧНЫЕ ПОХИЩЕННЫМ КВАРТИРЫ ГРИДНЕВА АДРЕС НОГАЙЦЕВОЙ УСТАНОВЛЕН НА СВЯЗИ ПОСТОЯННО ДОЛГУШИН…


Самолет шел на посадку в предутренней мгле, под хвостовым оперением ярко вспыхивал опознавательный фонарь.

Чиркнули по бетону колеса, подпрыгнули, снова ударились о покрытие полосы, и справа и слева от окошек тяжелой машины побежали огни ограждения.

Долгушин и Баранов издали увидели своих в толпе пассажиров: в куртках, с кейсами Баскаков и Певцов походили на двух командированных, хотя отличие все-таки было.

— Привет, орлы…

— С прибытием, как долетели?

— Здравствуй…

— О-о, да ты здесь посвежеть успел… Здорово!

На площадке перед аэровокзалом, несмотря на раннее время, царила обычная сутолока большого аэропорта.

— …Ногайцева живет почти на окраине. Отдельный дом, не ее, а матери, но сейчас она там одна, — рассказывал Долгушин. — По ощущению — не скупщица, и по справкам тоже… Но здешние коллеги прояснят. Правда, попозже, они тут с самого ранья не очень, строго к девяти появляются, если особого пожара нет.

— Зато гостиницу приличную сообразили, — сообщил Баранов. — Вода идет, а в буфете даже позавтракать можно… Нам сюда, Андрей Сергеевич, во-он машина стоит, это полковника здешнего, водитель всю дорогу сопел, недоволен, что рано подняли.

Баскаков остановился и посмотрел на Певцова.

— Тогда ну его, а, Игорек? Знаешь, зудит внутри прямо сейчас к этой даме нагрянуть. Побеседовать.

— Пять часов утра, Андрей, — удивился Певцов. — Как скажешь, конечно, но не попрет она нас? Имеет право.

— Правда, Андрей Сергеевич, — поддержал Долгушин. — Рано, и, потом, местные заахают, что с ними не пообщались, не привлекли.

— А мы к девяти успеем, раз они аккуратисты. Ты подстрахуешь, в случае чего, объяснишь, будто моемся-бреемся с дороги, а Долгушин нам дорогу покажет. Пошли!

— Так хотя бы машину возьмите, — предложил Баранов. Было заметно, что он обижен отставкой.

— Обойдемся, пускай досыпает, — отходя к стоянке такси, отозвался Баскаков. — Потратимся разок, а то привыкли за государственный счет.


Дом посреди большого ухоженного сада оказался весьма солидным сооружением, да и внутренняя обстановка не оставляла сомнений в изрядном достатке хозяев. В кухне, например, наличествовал финский гарнитур, а минский холодильник оказался последней модели.

Сама Нелли Ногайцева, женщина лет тридцати приятной наружности, разговаривала с непрошеными визитерами облаченная в бирюзового цвета спортивный костюм, на пальцах посверкивали кольца. Первое смущение постепенно покидало ее.

— Что предложили, то и купила… Бабство наше подвело, решила знакомой похвастаться, показала, — она криво усмехнулась, — а та взяла и стукнула.

— Тогда два вопроса, — сказал Певцов. Он не без удовольствия разглядывал хозяйку, и было похоже, что та тоже выделяла его из троих. — Почему ваша знакомая стукнула, это раз. И где вы познакомились с продавцом.

— Так по этим вещам, оказывается, розыск объявлен. У них в комке описание есть, она там и работает… А предложили купить на базаре, когда я у самошвейников шмотки глядела. Очень просто.

— Предложили на базаре, а покупали где? — спросил Долгушин.

Баскаков сидел отвернувшись, глядя в открытое окно, за которым на ветру лепетала листва.

— Здесь, дома… Он сюда принес, — Ногайцева снова усмехнулась. — Интересно, какой он, да? Черный, худой, думаю — армянин, а там черт разберет, у нас тут национальностей, как шерсти на собаке.

— Он один был?

— Один. — Она встала и подошла к плите. — Угощу вас кофе. И сама с вами выпью, хотя рано еще завтракать… Ой, у меня подружка такую книжку где-то раздобыла, ну не книжку, а перепечатку с нее… Так в ней один дед из-за бугра голодать советует и диету особую для здоровья и красоты. Ну ничего нельзя! Ни масла, ни мяса, соль и сахар — яд, и кофе тоже. Фамилию забыла… А я пью, и ничего.

— Его фамилия Брэгг, — повернулся на стуле Баскаков. И Нелли с джезве в руке полуобернулась к нему. — Когда вы должны с ними встретиться?

Латунная посудинка стукнулась донышком о решетку плиты.

— С кем?..

— С ними, с ними, с теми, кто вещи вам продал! Кстати, как назывался тот, сероглазый, приятной наружности?

— Валентином… О-ой, дура я, дура!

Ногайцева вернулась на место и тяжело опустилась на стул. Певцов взял джезве из ее руки, взглянув на Баскакова, поставил на плиту. И Долгушин смотрел на Баскакова.

— Сигарету хотите? — предложил тот, и женщина молча кивнула. — Пожалуйста… Это я не только из любезности, а чтобы самому подымить. И вы милиции рассказать рассказали, поскольку от факта не отопрешься, да рассказали не все. Не соврали, а умолчали. А вот нам уже пришлось врать! И поэтому слегка засмущались, заболтали про кофе, про Брэгга, про диету, неловко стало. А имя он настоящее назвал, смотрите-ка… Кольцо — изумруд в брильянтиках — предлагал?

— Да.

— Понятно, вы кольца любите. Когда ждете?

— Сегодня…

— Когда, я спрашиваю!

— В… десять.

Трое мужчин одновременно посмотрели каждый на свои часы.

— Семь сорок две, — сказал Баскаков. — Вторая калитка есть?

— Сзади… К соседям.

— Долгушин, перекроешь тот вход. Мы с Певцовым останемся тут. Нелли Самсоновна будет вести себя хорошо, за это забудем, как она хотела нас обмануть, и ничего не расскажем местным товарищам… Как, поладили, Нелли Самсоновна?

Ногайцева молча кивнула.

— И прекрасно. Идите отдохните… Вот сигареты, у меня есть еще. Ближе к десяти приглашу сюда, на всякий случай. И не бойтесь, в обиду не дадим…

Бирюзовый костюм исчез в проеме двери, и Долгушин начал было:

— Андрей Сергеевич, может быть, все-таки…

— Не успеем, Саша. Они могут заранее объявиться, пронаблюдать. Скорее всего, так и сделают… Нет, не успеем! И справимся сами, — лицо Баскакова вдруг приобрело несвойственное ему выражение жесткости, даже жестокости. — Второй раз я его не выпущу, ни-ни-ни… Иди на место. С Богом. Господи, прости мою душу грешную.

Глядя, как выходит Долгушин, Певцов машинально ощупал кобуру под курткой. Баскаков похлопал его по колену и улыбнулся:

— Еще есть время, Игорек. А дойдет до козырей, так не спеши, очень прошу. Стреляй по ногам.


«Волга»-такси медленно проехала тенистым кварталом, свернула за угол и двинулась узкой улочкой, уходившей слегка вниз, к перекрестку. У одной из калиток сидел на скамеечке дремлющий старичок в панаме, еще дальше высокая женщина в брючном костюме подошла к краю тротуара и взмахнула рукой.

Такси прошло мимо.

— Огибай квартал, — сказал Валёк. Он сидел рядом с мордастым водителем, челюсти его двигались, пережевывая жвачку.

— Да не, чисто все, — ответил водитель. — Нарик отсемафорил.

— Ты давай рули, — предложил Валёк. — А почему сипишь? Простыл?

— Вчера взял на грудь больше порции… Холодная была, под винтом, и перелил.

— Пьянствование водки ведет к гибели человеческих жертв.

— Чево? — изумился мордастый.

— Был у меня один клиент, любил излагать научно… Это значит — пить вредно, петя!

— А-а-а… Слыхали такое.

«Волга» обогнула квартал, снова выехала на узкую покатую улицу. Старик продолжал дремать, женщина в брючном костюме опять взмахнула рукой.

— Стоп! — приказал Валёк. И вышел.

— Вроде все тихо… — Только вот так, вблизи, становилось ясно, что женщина — не женщина, а мужчина. — Я с тобой?

— Ты мимо. Я сам.


Баскаков стоял сбоку от окна кухни, а Певцов около входной двери. Ногайцева сидела у стола там же, где два часа назад.

Баскаков глянул на часы: ровно десять.

Отворилась калитка, и на выложенную кирпичом дорожку ступил Валёк. Не доходя нескольких шагов до крыльца, остановился.

— Нелли!

Баскаков взглянул на женщину и показал рукой: отвечай. И сразу понял, что она не может: ее сковал страх.

Валёк стоял и смотрел на дом, не переставая жевать. Затем резко повернулся и уверенно пошел к калитке.

А Баскаков выпрыгнул из окна.

— Стой! — Он выстрелил в воздух.

Валёк рванулся, открылась и закрылась калитка, Баскаков это увидел на бегу. Из дома выскочил Певцов. На улицу они выбежали один за другим, но такси уже сорвалось с места, дверца захлопнулась на ходу. В заднем стекле виднелась кудлатая прическа, и, когда, припав на колено, Певцов выстрелил, Баскаков крикнул:

— Не стреляй, там женщина!

Они опять побежали, но такси уходило намного быстрее и скоро скрылось за поворотом.

Далеко позади, безнадежно отставая, бежал Долгушин.

В самом конце переулка из ворот выдвинулся капот синего «Москвича» новой модели. И Баскаков сделал рывок. Подбежав к машине, он распахнул левую дверь, ввалился на сиденье и прерывисто бросил:

— Друг… милый… выручай… Уходят бандиты… Одолжи машину… Сейчас я удостоверение…

— Н-не надо… Я вам верю… Верю я вам, — водитель, молодой человек, смотрел на пистолет, потом перевел взгляд на пистолет подоспевшего Певцова и стал вылезать. — Только как же… Как же потом?

— Певцов — за руль! Вернем… Слышишь? Вернем обязательно! Жми, Игорь, жми, дорогой… Ну!!

«Москвич» взял с места так, что завизжали покрышки.

— Это что же? А? — К молодому человеку подбежала женщина.

— Да вот… Сказали: бандиты уходят… Сказали — вернут.

— Господи! Ну за что я живу с дураком? Они сами бандиты, видал ты теперь машину во снах, идиот!


Умел водить Певцов, не откажешь. «Москвич» мчался на большой скорости, обходил лесенкой, влево — рывок — вправо. Догонял очередную машину и опять: влево — рывок — вправо.

Улица вела из города и переходила в подобие шоссе.

— Не видно их, — процедил Певцов.

— Жми!

На лице Баскакова застыла усмешка. Глядя только вперед, он на ощупь достал сигарету, вставил в эту усмешку, утопил зажигалку на панели, прикурил.

«Москвич» приближался к развилке.

— Куда?

— Направо!

— Отрицательные обычно работают налево, — заметил Певцов.

— Ходу, давай ходу! Сбереги остроумие дамам. Дорога пошла на подъем, и на гребне Баскаков торжествующе выкрикнул:

— Видишь?!

На обочине стояла брошенная «Волга»-такси.

Совсем недалеко, за узкой полосой сжатого поля, зеленела стена неубранной кукурузы, и в эти заросли вбегали двое. Голова третьего мелькала в зарослях.

Баскаков выскочил первым, пробегая мимо такси, поддал ногой брошенный кудлатый парик и выбежал на поле.

Певцов быстро догонял его, и оба сначала не расслышали выстрелов, просто увидели фонтанчики пыли. Но три следующих раздались громче, и Певцов, подпрыгнув, заковылял косо, присел и лег на бок.

— Что?! — обернулся Баскаков. И бросился назад, упал на колени рядом. — Что, Игорь, что?

— Ничего… Нога, — между ощупывающими ногу пальцами Певцова проступала кровь. — Не в кость… Ничего.

— Тогда извини… Перетянешь? — Баскаков выпрямился.

— Сделаем. Аккуратней, Андрюша…

Баскаков нырнул в кукурузу, под ногами пружинила влажная, скользкая тропа, сломанные стебли хлестали по лицу. Выскочив вскоре на пахоту, позади которой виднелись два недостроенных коттеджа за бетонными заборами, Баскаков не учел вязкости почвы и споткнулся. Падая, увидел, как из ложбинки впереди поднялась темная фигура, сверкнул видный даже на ярком свету огонек, и еще в падении сам выстрелил. Фигура опрокинулась, дернулась и замерла.

Пробегая мимо, Баскаков отметил мордастое лицо и устремился дальше, хорошо различая следы на пахоте, ведущие к одному из коттеджей.

До бетонного забора оставалось метров тридцать, не больше, когда над забором появилась голова и щелкнул выстрел. Баскаков прыгнул в сторону, вперед и опять в сторону.

Еще две пули попали туда, где он только что был.

— Умеешь стрелять? Уме-ешь…

Двадцать метров до забора.

Вперед — влево… Выстрел! Вперед — вправо… Выстрел. Последняя пуля слышно пропела рядом с виском.

Снова выстрел! В метре впереди маленьким взрывом взлетела земля.

— Умеешь стрелять?

Он поднял пистолет, держа его двумя руками, четырежды подряд нажал на курок, и там, где на фоне яркого солнца темнела круглая голова, по кромке забора разлеталась бетонная крошка.

На ходу достав обойму, Баскаков перезарядил пистолет.

До забора оставалось метров десять, пять, два и — вот он, забор.

Баскаков подпрыгнул, уцепился, перемахнул, падая, ощутил, как ожгло скулу, перекатился несколько раз, все время держа в поле зрения недалекую фигуру стрелявшего, не поднимаясь и не целясь, навскидку, выпустил пулю. Тот осел и привалился к забору.

Баскаков вскочил и глазами и дулом пистолета обвел пространство двора и пустые окна коттеджа. Никого.

Привалившийся к забору не шевелился, над его левой бровью темнело аккуратное пятнышко. Это застывал не Сомов, не Валёк, не тот, кто был сейчас ему нужен больше всех и всего на свете.

— Сомов! — яростно крикнул Баскаков. — Ты здесь, Сомов! Где? Выходи!

Крикнул от беспомощной злости, понимая, что тот мог и должен был уйти куда-то туда, в поля за строениями. Но Валёк вышел из-за ближнего угла, со стороны солнца, и виделся очень большим на ярком, слепящем фоне.

Они медленно пошли навстречу друг другу.

— Брось оружие! Конец. Бросай!

Баскаков не слышал выстрелов, просто понял, что тот стрелял дважды, и тогда выстрелил сам.

Валёк лежал, смежив веки, и оттого, что не оказалось на лице ледяных глаз, оно смотрелось очень юным и совсем неопасным. А рубашка на груди мокро темнела, набухшее пятно расплывалось все шире.

Кругом было пусто и тихо. Припекало уже изрядно, и над бетонной площадкой перед коттеджем дрожал нагретый воздух.

— М-мм… М-ма-ах… — Сомов застонал, дрогнули веки на посеревшем лице.

Баскаков всмотрелся в это лицо, потом разогнулся, переложил бумажник в брючный карман, сбросил куртку и вложил пистолет в кобуру.


Если б не мягкая пахота, было бы еще ничего. Если бы не ноющая боль в висках, было бы сносно совсем.

Голова Сомова свисала у правого плеча, одна нога перекинута через левую руку, другая болталась сзади.

Стена кукурузы постепенно приближалась, но оставшееся пространство давалось все труднее.

Баскаков упал на колени, медленно сбросил тяжелое тело и достал мятую пачку.

— Не донесешь… Все равно… кончусь… — прохрипел раненый.

— Лежи, лежи. Отдыхай. Потом еще тебя мент покатает.

— Дай… покурить.

— Перебьешься.

— Тогда… пристрели…

— Дерьмо ты, понял? Дерьмо!

Баскаков отшвырнул сигарету и начал взваливать на себя очень грузную ношу.

Сомов застонал и затих.


Сидя на водительском месте и опершись спиной о левую закрытую дверцу, Певцов через открытую правую глядел на стену несжатой кукурузы. Там что-то мелькнуло, зашевелились стебли, и нечто бесформенное выдвинулось на поле.

Баскаков брел спотыкаясь, сильно припадая то на одну, то на другую ногу, его шатало из стороны в сторону. Но он шел.

Певцов зажмурился, крепко потер лицо, и оно было очень счастливое, когда опять взглянул на поле.

Баскаков и его ноша приближались, хотя были еще далеко, на середине поля. Баскаков что-то кричал и даже взмахнул рукой. Певцов оглянулся. За недалеким гребнем на дороге показался столб пыли, через гребень перевалила машина и помчалась вниз, за ней вторая.


На белом халате врача проступали обширные пятна пота, и было видно, что под халатом до брючного ремня голое тело. Круглое лицо под белой шапочкой тоже взмокло, и на нем читалось выражение озабоченности.

— Ну, что? Как? — спросил Долгушин.

Он встал со скамьи в коридоре, а Баскаков, Баранов и двое сотрудников из местных остались сидеть.

— Ваш в полной норме. Отдохнет, полежит и вскоре выпишем. Думаю, даже можно транспортировать, если есть нужда… А другой был очень плох.

— Был? — переспросил Баскаков. — А как сейчас?

— Пулю извлекли, и ранение… удачное, определим так. Но потерял много крови, консервант не помогает, нужна свежая донорская кровь. Будем перевозить в городскую больницу. Думаю, что спасем, — врач слегка развел руками. — Не все зависит от нас.

— От вас зависит отправить его как можно скорее, — сказал Баскаков.

— Придет машина — отправим.

— Когда? Когда он даст дуба? — резко спросил Баскаков. — Мы его заберем. Я отвезу его сам, — он тяжело встал. — Куда надо идти?

— Но вы же ранены тоже… И очень устали. Вам необходим покой…

— Раз нет времени, не будем впустую сотрясать эфир! Он мне крайне нужен, поймите. — Скрашивая начальную резкость, Баскаков попытался улыбнуться врачу. — Выгляжу я не очень, но это чисто внешнее, поверьте… Так куда идти?

— Никуда. Сядьте, — сердито предложил врач. — Сейчас его привезут.

— Хорошо, но только, пожалуйста, побыстрее…


Самолет шел в безбрежном голубом пространстве, и далекие внизу облака казались заснеженной поверхностью огромного озера.

Баскаков сидел у окна, рядом спала девочка лет десяти, за ней подремывала толстая мама.

Он видел обширное многолюдное помещение, слышались знакомые звуки, но где это и что происходит было не разобрать. А он очень старался, потому что сквозь шевелящуюся толпу кто-то пробивался навстречу и даже различалась фигура, но никак не проявлялось лицо…

Девочка зашевелилась, толкнула соседа коленом, и, сразу открыв глаза, Баскаков бросил правую руку к левой подмышке.

В салоне шипели воздухоподатчики, большинство пассажиров спало. Баскаков взглянул на часы: стрелки показывали девятнадцать двадцать.

Он опять закрыл глаза, и как бы из тумана снова выделился знакомый зал аэровокзала, и обычная суета в нем продолжалась все так же. Но та, чье лицо раньше он не мог различить, уже прошла сквозь толпу, подходила все ближе, улыбаясь ему, и он тоже улыбнулся в ответ.

Валентин Машкин НАГИЕ НА ВЕТРУ

Я знаю все, но только не себя.

Франсуа Вийон

За поздним временем он отложил отъезд до утра. Но на следующий день, едва забрезжил рассвет, он был уже на ногах и спешил умыться, принять душ и позавтракать, чтобы пораньше оказаться на месте происшествия. Инспектор криминальной полиции Тони Найт отличался редкой добросовестностью.

На ветровом стекле его старенького «шевроле» прикорнула большая яркокрылая морфо. Движением руки он согнал красавицу бабочку и сел за руль. Машина стояла впритык к тротуару. Гараж под домом был на ремонте — меняли асфальтовый настил. Дом к числу фешенебельных не принадлежал — четырехэтажный, без лифта, но все же не развалюха какая-нибудь, гараж, во всяком случае, имелся.

«Шевроле» промчал полупустыми утренними улицами, пересек мост через канал и, еще больше разогнавшись, заспешил по Межамериканскому шоссе среди холмов, обступивших столицу. Для спешки основания были — до города Давид, возле которого случилась авария, часов шесть езды.

Собственно говоря, автомобильные аварии — дело дорожной полиции, причем не столичной, конечно, а Давида, но тут был особый случай. Местный инспектор, осмотревший вчера поздно вечером сгоревшую легковушку, заметил, что на кевларе — пулезащитном покрытии протекторов имеются царапины, да такие, будто там пули чиркнули. К тому же погибший водитель оказался русским перебежчиком. Так что к расследованию решили подключить Центральное управление криминальной полиции.

В машине Тони кондиционера не было, и он ехал, опустив все стекла в салоне. Март в тропиках — месяц жаркий.

Холмы остались позади, дорога легла на равнину, сельва обступила шоссе, и встречный ветер пах жаркой и пряной сыростью.

Тони Найт вспомнил вдруг о недавнем визите к врачу — и привычное с детства благоухание тропического леса стало отдавать запахом тления. Он отогнал неприятные мысли. Принялся думать о дорожном происшествии. Странно уже то, что на попавшем в аварию «фольксвагене» покрышки были с кевларом. Гангстеры — те, понятное дело, иногда используют это пулезащитное средство. Но зачем оно понадобилось русскому? Может быть, опасался мести КГБ? Найт и верил и не верил страшным историям о советской агентуре, регулярно появлявшимся в газетах и журналах, особенно в американских. Скорее, все же не очень верил. Не доверял он болтовне газетчиков. Слишком хорошо знал, что даже об уголовных делах они городят бог знает что. А уж когда заходит речь о политике, тут болтовня сплошь и рядом становится злонамеренной. Сколько грязи, например, вылили американские журналисты на голову незабвенного генерала! А ведь великий был человек. Честный, добрый. Страной руководил, не в пример многим другим центральноамериканским правителям, думая не о личном благе, а об интересах народа.

Однако от фактов не уйдешь: кевлар на протекторах, да еще и форсированный мотор в придачу — парень определенно кого-то боялся.

В придорожных кафе Найт не останавливался — расспросы о «фольксвагене» и его покойном владельце оставил на обратную дорогу. Машину он гнал немилосердно, не столько потому, что торопился, сколько из-за жары: скорее бы уж приехать! Крыша салона раскалилась. Рубашка на спине намокла от пота и неприятно липла к телу. Но вот наконец и цель его поездки! Возле перевернутого «фольксвагена» стояла полицейская машина и маячили какие-то фигуры. Ну, охрану они на ночь тут оставляли, какого-нибудь сержанта, это ясно. А кто там еще? Он свернул на обочину, вышел, с удовольствием разминая ноги после долгой езды, и направился к покореженному автомобилю.

Стоявшие там люди — их было двое — обернулись в его сторону. Один был в полицейском мундире. Другой — в штатском. Тот, что в штатском, сказал по-английски:

— Мистер, здесь нет ничего интересного. Поезжайте своей дорогой.

«Принял меня за янки», — понял Найт, ничуть тому не удивившись. Белобрысые волосы, выцветшие голубые глаза он унаследовал от отца-американца. Он его никогда не знал. Тот работал лоцманом на канале. У него была американская семья. Но местные девушки, которым он морочил голову, об этом не подозревали. Мария-Анхелика, мать Тони, узнала, что ее возлюбленный женат, слишком поздно — когда надо было решать, оставлять ребенка или нет. Она оставила, вопреки яростному сопротивлению Джерри Найта. Тот сразу порвал с ней какие бы то ни было отношения. А вскоре и вообще убрался из страны — к себе на родину, в Соединенные Штаты. Мария-Анхелика все же дала сыну отцовскую фамилию. Имя он, правда, получил местное — Антонио. Но в школе это имя переделали на американский манер: он стал Тони — и остался им на всю жизнь. Тони Найта отнюдь не радовало, что он похож на янки. Американцев он не терпел.

На ходу доставая из нагрудного кармана рубашки служебное удостоверение, он недовольно проворчал:

— Может, тут и нет ничего интересного, но заняться этим делом — моя прямая обязанность.

— Сеньор Найт? — сообразил наконец человек в штатском и добавил, постаравшись улыбнуться как можно сердечнее столичному коллеге: — Мы ждали вас.

Низкорослый щуплый человечек в штатском оказался инспектором криминальной полиции города Давида. Он разом взял быка за рога.

— Следы на кевларе от пуль. Это подтвердил эксперт. Я посчитал необходимым выехать сюда, вам навстречу, чтобы сообщить об этом.

Значит, все-таки следы от пуль! Выходит, Центральное управление криминальной полиции потревожили не зря.

— И вот еще что, — продолжал инспектор из Давида, — погибший насквозь пропитан наркотиками и алкоголем.

На обратной дороге Найт потолкался в придорожных кафе и барах, нашел кое-кого, кто видел погибшего русского, когда еще до начала погони тот останавливался, чтобы перекусить, выпить чашку кофе или бутылку кока-колы. Именно что кофе и кока-колы! Никто не заметил, чтобы он выпил хоть бутылку пива, не говоря уже о более крепких напитках. Да и выглядел русский вполне трезвым.

Свидетелей погони найти не удалось.


За полтора месяца до этих событий Вадим Осташев отправился в иммиграционный отдел столичной полиции, просить о политическом убежище. Стояла середина февраля. Самый разгар сухого сезона. Но день выдался пасмурный. Только что прошел короткий, но сильный дождь. В мокром асфальте оловянно отсвечивало низкое серое небо. На душе у Осташева кошки скребли. Он был как в лихорадке. Правильно ли он поступает? Он чуть было не повернул назад — в отель. Замедлил шаг. Остановился. Закурил. Выкурил три сигареты подряд. Потом все же побрел дальше. Нет, Аманда права. Права, черт побери! Принятое решение — разумно. И других нет.

Осташев не любил Москвы, не любил России, как он говорил, не желая называть ее Советским Союзом. Ничего на родине он не любил — так ему, во всяком случае, казалось.

И не то чтобы он был убежденным врагом. Неудовольствия его жизнью в родной стране в общем-то не шли дальше обывательского брюзжания, порою, впрочем, небезосновательного: очереди, дефицит…

Он не понимал, что корни его неудовлетворенности — в нем самом, в сугубо личных обстоятельствах его жизни.

Он с детства, со школьных лет жил как бы с неохотой. И в те годы совсем уж не был в состоянии уразуметь, что не все вокруг скверно, скучно, серо, а плохо именно ему, ибо мать умерла, а отец груб и жаден. Постоянные домашние неурядицы расшатывали нервы, да и наследственность, наверное, была не из лучших. Мальчишка рос бледным, задерганным, апатичным. Сторонился сверстников, не занимался спортом, не участвовал в самодеятельности. Бродил по улицам один, неосуществимые фантазии копошились в голове, лениво толклись пустячные и унылые мысли, иногда — мысли о прочитанном: он много читал, жадно, без разбора, книги заменяли реальную жизнь.

В студенческие годы все больше усиливалась его отъединенность от окружающих. Жизнь шла мимо, стороной. Ему самому это было в тягость. Он попытался «войти в жизнь», занявшись спортом — автогонки. Завелись приятели, девушки. Но к последнему курсу, когда одолели учебные заботы, он спорт забросил, друзей порастерял — опять один.

С работой ему повезло поначалу. Попал в академический Институт Латинской Америки — редкая удача для начинающего историка-латиноамериканиста. Защитился рано — в двадцать семь. Однако дальше началась пробуксовка: годы шли, близился четвертый десяток, уже и докторская была готова, а к защите все не допускали и не допускали. А диссертация — историографическая, анализ работ советских латиноамериканистов, каждый год появлялись новые труды, рассмотрение которых приходилось добавлять к диссертации, и этому не видно было конца.

Сейчас, шагая по мокрому асфальту, Вадим Осташев с горечью и острой обидой вспоминал последний перед отъездом в загранкомандировку разговор с завсектором. «Вы еще молоды, — сказал ему тот. — Есть люди постарше. Петров, например». — «Но у него докторская еще в чернильнице!» — возмутился Осташев. «Ничего, напишет». — «Значит, опять ждать?!» — «Да, с защитой придется погодить, — спокойно ответил завсектором и, помолчав, добавил: — Скажу вам откровенно — дело не только в вашей относительной молодости. Вы не участвуете в общественной жизни. Совсем почти не участвуете. И это оборачивается против вас».

«Удивительно еще, как за границу выпустили», — зло подумалось Осташеву. В командировку его послали на два месяца — чтобы он поработал в местных архивах над статьей о первооткрывателе Панамского перешейка Родриго де Бастидасе.

В архивах он трудился напряженно, с присущим ему усердием. Вечерами жадно впитывал в себя чужую, незнакомую жизнь, казавшуюся ему чрезвычайно привлекательной. Однажды на субботней вечеринке у местного коллеги он свел знакомство с Амандой Ронсеро, журналисткой, обладавшей, как ему вскоре стало ясно, необычайно широкими связями. Когда он посетовал как-то, что до сих пор остается неопубликованной его историографическая монография — основа будущей докторской диссертации, она вызвалась помочь напечатать эту работу в издательстве Панамериканского института истории и географии. Сначала он, естественно, отказался. Но она развертывала перед ним все новые сверкающие перспективы, и он заколебался. Аманда умела убеждать. Этому умению немалым подспорьем служила ее красота. Осташев безнадежно влюбился. Впрочем, «безнадежно» — не то слово. Он был обнадежен юной дамой и не обманут в своих ожиданиях. Тропическая красавица заняла вакуум, созданный неудачной женитьбой. Вадим был уверен, что Наталья ему изменяет. Прямых доказательств измен не имелось, косвенных же — хоть отбавляй. Жена, расфрантившись, частенько исчезала из дома, возвращалась поздно, от нее попахивало вином — «была у подруги», «была на девичнике» и прочие небылицы. Он подумывал о разводе. Ревность придавливала глыбой, лишала сна, мешала работе, окрашивала бытие в черный цвет. Напрасно он повторял слова Ларошфуко «В ревности больше себялюбия, чем любви», напрасно говорил себе, что давно уже не любит Наталью, что лишь оскорбленное самолюбие мучит его, — ничего не помогало. Значит, развод? Вот только осуществить его непросто. Жена никогда не согласилась бы на размен их однокомнатной квартиры на две комнаты в общих квартирах. Уйти к другой женщине? Не было такой женщины, к которой хотелось бы уйти. Не было… до Аманды.

Дождь, вдруг опять припустил. Осташев ускорил шаг. Вот и серая громада полицейского управления. Не останавливаясь, он решительным шагом прошел в подъезд — так бросаются в холодную воду: быстрее, быстрее, а то передумаешь!


Тони Найт был недоучкой. И винил в том отца. Еще бы! Где уж матери-одиночке, брошенной на произвол судьбы ветреником янки, дать сыну достойное образование! Из университета ему пришлось уйти со второго курса. Недоучившийся юрист стал сыщиком.

Впрочем, дело свое он любил. Он открыл в себе способность к быстрому и четкому анализу фактов и этой способностью гордился. «У Найта аналитическое мышление», — признавало даже начальство, вообще-то не слишком склонное воздавать должное способным подчиненным, которые, «перехвали их только, тут же начинают мечтать о начальственных должностях».

Гордился Найт и своей интуицией. Конче, молодой приятельнице, которой он, сорокадвухлетний мужчина, казался кладезем мудрости, Тони втолковывал: «Интуиция — во многом пока что загадочное явление человеческой психики. Что-то вроде озарения, понимаешь? Вдруг начинает говорить твой внутренний голос, подсказывает решение задачи с двумя, а то и с тремя неизвестными. Фактов мало, а решение уже вырисовывается. Чудо? Наверняка нет. Интуицией — уникальным даром природы, моя милая! — обладают люди, умеющие накапливать знания, набираться опыта. Это оборачивается в конце концов способностью к безошибочным догадкам о скрытой сути событий и явлений».

Интуиция заставляла Тони Найта сомневаться в гибели русского. Что-то тут было не так.

Вернувшись в столицу, Найт затребовал досье на Вадима Осташева. В папке было всего несколько листов бумаги и фото, на котором был изображен лобастый мужчина с рассеянным взглядом. Отпечатков пальцев, к сожалению, не имелось. Не с чем было сравнить те отпечатки, что сняли с пальцев погибшего в катастрофе.

Осташев, как узнал Тони Найт, устроился на работу в Панамериканский институт истории и географии. «Что ж, потолкуем с его начальством», — решил инспектор.

Непосредственным начальником Осташева — заведующим отделом, в котором тот пристроился, — оказался американец. Некто Фил Виктори. Он предложил называть себя просто Филом, хотя ему было уже под семьдесят. Иссушенный прожитыми годами, слегка согбенный, он старался живостью движений, бодростью и ясностью взгляда возместить возрастные потери, вызвать из небытия приметы утраченной молодости. Он стремительно вышел из-за письменного стола навстречу Найту, коротким жестом указал гостю на кресло, сам опустился в кресло напротив.

— Значит, мы соотечественники? — спросил он по-английски после того, как они представились друг другу.

Найт отнюдь не считал себя американцем. Однако возражать не стал. Неопределенный кивок, которым он ограничился, вполне мог сойти за знак согласия. Пусть этот Виктори считает его соотечественником — авось по-откровеннее будет.

— Я к вам по поводу Вадима Осташева, — сказал он тоже по-английски.

Показалось ему или нет, что взгляд старика стал на секунду холоден и цепок?

— Ну, что я вам могу сказать? О том, как он погиб, вы знаете лучше меня.

— Зато я не знаю, например, любил ли он выпить? Злоупотреблял ли наркотиками?

Тень сомнения мелькнула в рачьих глазах американца. Он явно определял про себя границы своей откровенности в этом разговоре.

— Прошу вас, будьте со мной чистосердечны до конца, — сказал Найт. И слукавил: — Хочется побыстрее закрыть это дело. Оно в общем-то ясное. Обычная автомобильная катастрофа.

— Да, да, — закивал головою Виктори. — Предельно ясное. Предельно.

Голосу его тем не менее не хватало убежденности.

— Так вот насчет спиртного и наркотиков… — вернулся к своему вопросу Тони Найт. — Баловался ими русский?

— Наркотиков не употреблял, насколько я знаю. Пьяницей не был. Пил, как все мы, в пределах нормы… Не хотите ли, кстати, стаканчик виски?

«Выпьем в интересах дела», — решил, соглашаясь, инспектор.

Виски, внесенное секретаршей, уменьшило настороженность ученого мужа. Он стал рассказывать, над чем работал в институте Осташев.

— Мой погибший коллега готовил к изданию книгу об исследованиях советских латиноамериканистов.

Вот как? Найт был удивлен.

— Не думал я, что такая тема представляет интерес для вашего института.

Старик хохотнул.

— В первозданном виде рукопись, конечно, никуда не годилась. Осташев работал над ней еще в России. А я предложил ему переделать ее. Сделать, акцент на нездоровом интересе русских к Латинской Америке. Подчеркнуть, что широкое развитие советской латиноамериканистики — свидетельство экспансионистских планов Кремля.

Заведующий отделом опять хохотнул и горделиво посмотрел на собеседника. Каков, мол, я хват? Но горделивость во взоре разом сменилась скорбью, когда американец тоном сожаления добавил:

— Теперь мне придется заканчивать работу над рукописью.

— Вы выступите как соавтор?

— Нет. Зачем? Соавторство русского с американцем сделало бы книгу менее убедительной.

Разговор покрутился еще немного вокруг личности перебежчика. Ничего для себя интересного инспектор на этот раз не услышал. Перед тем как проститься, он спросил:

— Женщинами Осташев не увлекался?

Возникла пауза, заминка какая-то. Виктори нехотя процедил сквозь вставную челюсть:

— За юбками он не бегал… Одна дамочка у него, правда, была. Аманда Ронсеро.

Это имя стало точкой в конце разговора.

Подойдя к окну, американец задумчиво смотрел вслед инспектору, направлявшемуся к машине, поставленной чуть поодаль от входа в институт. Ничего определенного об обстоятельствах гибели Вадима Осташева Виктори не знал, но догадывался о многом — доходили до него кое-какие туманные слухи, циркулировавшие в местной американской колонии.


— Вы просто сумасшедший!

— Конечно… Надеюсь, во всяком случае. — И, отвечая на озадаченный взгляд Аманды, Осташев пояснил: — Творческий человек не может быть абсолютно нормальным. Вспомните Фрейда.

Аманда Ронсеро покачала головой. Недоумевая? Иронизируя?

— Да в конце концов, — добавил Вадим Осташев, — абсолютно нормальны только идиоты.

Молодая женщина прыснула со смеху. Продолжая смеяться, она взяла своего собеседника под руку.

— Ну, хорошо. Вы меня уговорили. Пойдемте.

Это было в день их знакомства. Сумасшедшим Аманда Ронсеро назвала Осташева, когда он предложил ей сбежать в самом начале вечеринки у одного из местных историков. Сбежать, не обращая внимания на приличия. Смелость в общении с женщинами была Вадиму не свойственна. Обычно он был, скорее, скован. Но в тот вечер что-то на него нашло. От яркой красоты Аманды совсем потерял голову. Да и чувствовал к тому же, что и ей он небезразличен.

Итак, они сбежали. Погуляли по городу, посидели в ночном клубе. Вечер закончился в гостиничном номере Осташева. И началось, и покатило! Роман закрутился всерьез, стремительный и безрассудный.

«Вот оно — настоящее чувство», — говорил себе вечный неудачник в сентиментальных исканиях. Все шло восхитительно до одного раннего утра, когда после бессонной ночи, проведенной в ночных клубах и кабаре, они добрались наконец до отеля. Несмотря на усталость, Аманда возжелала ласк. И была яростно неутомима. Это Осташева отнюдь не отталкивало, но он был шокирован другим — пресытившись, женщина принялась высказывать мысли, напрочь зачеркивающие само понятие «любовь». Любовь придумана трубадурами, говорила она. Есть только чувственность во всем многообразии ее проявлений.

— Где граница между нормой и патологией? — вопрошала эмансипированная дама и отвечала: — Четкой границы нет! Представления о нормальном и о так называемых извращениях в разных странах различны. Даже в одной и той же стране эти представления не раз менялись. В античные времена секс обожествлялся. — Она хихикнула. — Ты ведь историк, должен знать о древнегреческом боге Приапе, о славном божке маленького роста, но с большим фаллосом, всегда находящимся в состоянии эрекции. — Она снова хихикнула, и глаза ее блеснули, когда она взглянула на любовника. — Приап был одним из самых популярных богов у древних греков. Из празднеств в его честь — празднеств, допускавших большие вольности — родилось высокое искусство театральной комедии. Фаллический культ был развит и у других народов древности — у римлян, индусов, египтян. Это христианство изобрело понятие стыда и предало секс проклятию. Секс был изгнан из литературы, из изобразительного искусства. Он стал презираем… Ты слушаешь меня?

— Да-да, — промямлил Осташев.

— Надеюсь, ты со мной согласен?

Ему не приходилось об этом задумываться. И он не слишком просвещен в подобных вопросах. Так он ей и сказал.

— Тогда я буду просвещать тебя дальше, — улыбнулась Аманда. — Эпоха Возрождения повела было борьбу с христианскими табу, но началась контрреформация, и эта благородная борьба пошла на убыль. Лишь начиная с восемнадцатого века — в Западной Европе, во всяком случае — секс был восстановлен в своих правах и в жизни и в искусстве.

По потолку ползла муха. Осташев уныло наблюдал за ней, с неудовольствием слушая разглагольствования своей подруги. Отчего-то на ум пришло высказывание любимого им Ларошфуко: «Человек истинно достойный может быть влюблен, как безумец, но не как глупец».


В центре города небоскребы топорщатся над крышами приземистых домишек. В одном из таких домов — в два этажа — снимала квартиру Аманда Ронсеро.

Поставив машину у подъезда, Тони Найт вышел и остановился выкурить сигарету — не известно, любит ли молодая женщина, чтобы в ее квартире дымили. По тротуарам двигался людской поток. Люди в основном смуглые, черноволосые, иные с раскосинкой от примеси индейской крови — дети тропиков.

Подруга Вадима Осташева тоже оказалась смуглой и черноволосой, но смуглость была нежно-оливковой, а смоляные кудри легки и пушисты. Из-под высокого чистого лба смотрели глаза цвета безоблачного неба. Алые припухлые губы казались чувственными и зовущими. Грудь — как у Софи Лорен. Словом, знойная красавица. Понятно, чем она так пленила этого русского! Хотя что-то в ней Найта отталкивало. Настороженно-напряженный взгляд? Холод ее голоса? О погибшем друге она говорила неохотно. Отвечала на вопросы — и не более того. Да, он был человек славный, она его любила. Нет, врагов у него не было. Нет, о форсированном моторе она слышит впервые, о кевларе на протекторах тоже ничего не знает.

На следующий день Найт опять увидел Аманду Ронсеро. Случайно. Он застрял в пробке у светофора. От нечего делать глазел по сторонам. Вдруг он увидел подругу Осташева, выходящую из бара под руку с шефом местного отделения РУМО — разведывательного управления министерства обороны США. (Он выдавал себя за коммерсанта, однако в полиции были отлично осведомлены о подлинном характере его деятельности, к которой относились достаточно терпимо — из-за давнего постоянного присутствия американских войск по обоим берегам межокеанского канала.) Женщина закатисто смеялась. Видно, Берни Рот чем-то очень ее рассмешил. Сейчас в ней не было и тени скорби по погибшему другу.

Еще не зная, зачем он это делает, Тони Найт достал из «перчаточного ящика» машины свой «Кэнон» и сфотографировал парочку подле «зодиак-форда» американца. Опять сработала интуиция?

Пробка начала рассасываться. «Шевроле» Найта медленно двинулся вместе с плотным потоком автомобилей. Инспектор оглянулся на парочку, теперь садившуюся в «зодиак-форд». Еще раз щелкнул фотоаппаратом. Странные знакомые у этой дамочки. Надо бы с ней разобраться.

У кого лучше всего узнать всю подноготную журналистки? У кого-нибудь из ее коллег, конечно! Тони так и поступил. Один его старый знакомец-газетчик рассказал, что ее родители умерли рано, девчонка, едва успевшая окончить школу, стала содержанкой богатого старика. Вскоре она упросила своего покровителя оплачивать ее учебу в университете. Закончила факультет журналистики. Престарелый любовник устроил на работу в газету. Тут она его бросила. Ему на смену пришли молодые любовники.

— Вертятся возле нее и американцы, — закончил свой рассказ знакомец Найта и спросил, лукаво сощурившись: — А чем она, собственно, тебя так заинтересовала? — И поскольку Тони лишь неопределенно пожал плечами, журналист ответил самому себе: — Чертовски привлекательная женщина! Цветение плоти. Цветение, но не чрезмерное обилие плоти! Зато изобилие женственности, просто буйство какое-то женственности!


Когда-то, еще в детстве, Вадим нашел среди оставшихся от деда бумаг крошечный «Карманный блок-нотъ» (так гласила полустершаяся надпись, черными печатными буквами перечеркнувшая обложку наискосок). Блокнот был чист, заполнены лишь первые две странички. Там был текст, предназначенный, как бы сейчас сказали, для аутотренинга. Вот что там было написано барочным, вычурным почерком начала века:

«У меня сильная воля. Никто не может противиться моему влиянию.

Я господин моих собственных действий.

Я никогда не буду возбужден, смущен и не впаду в отчаяние.

Я твердо решил иметь успех и уверен, что добьюсь его.

Я никогда не приму поспешного необдуманного решения.

У меня никогда не будет сожаления после принятого мною решения.

Мне удадутся все мои предприятия. Я не могу не успевать в них.

Я никогда ничего не сделаю наполовину.

У меня твердая воля».

Эти заклинания так поразили юное воображение Осташева, что он скопировал их, занес в свой собственный блокнот, куда записывал чужие мудрые изречения, а также мысли, которые приходили ему в голову и казались значительными.

Рядом с дедовским «текстом для аутотренинга» он пометил, что Аристотель считал избыточность какого-либо свойства характера разрушающей его истинную природу. Мудрец древности был за золотую середину. Так, например, мужество он определял, как «середину между страхом и дерзновением», благоразумие — как «нечто среднее по отношению к наслаждению».

Руководствуясь наставлениями Аристотеля, Вадим сделал к дедовским заклинаниям такую поправку:

«Я хочу иметь твердую, сильную волю в сочетании с разумной уступчивостью».

Только все это осталось областью благих намерений. Осташев рос человеком слабовольным, нерешительным, склонным то к эйфории, то к отчаянию. Правда, сам себе он не казался таким уж слабодушным. Но ведь известно, что никого человек не способен обманывать столь изощренно и ловко, как самого себя.

Решившись остаться за границей, он отнюдь не обрел желанного довольства жизнью. Противоречивые чувства раздирали его. Неприятный осадок, к примеру, оставил первый же разговор с новым начальником — суетливым Филом Виктори — об издании монографии о советской латиноамериканистике. Требование американца придать работе антисоветский характер ошеломило Осташева. Не для того он «выбрал свободу», чтобы подличать! Однако на решительные возражения он не решился.

— Посмотрим, — промямлил, — что тут можно сделать.

Неуклюжий, мешковатый, он потерянно сидел перед заведующим отделом, а тот, благосклонно покивав головой, заметил:

— Сделать можно многое. Можно сделать настоящий научный бестселлер!

— Постараюсь, — против воли согласился Осташев.

После этого разговора он отправился не к себе в отель, а к Аманде — за утешением. Он застал ее за странным занятием. Она сидела перед трельяжем и словно бы примеряла к лицу различные улыбки: то так улыбнется, то эдак.

— Ты что? — удивился Осташев. — Чем это ты занята?

Взглянув на него через плечо, Аманда Ронсеро хладнокровно ответила:

— Тренируюсь.

— То есть… как это? — не понял он.

— Очень просто, — женщина снисходительно улыбнулась своими пунцовыми от природы губами (макияжа она не делала, «краски на таком лице, как мое, — говорила она, — все равно что штукатурка на мраморе»). — Очень просто, милый друг. Жизнь — театральное действо, в котором мы все — актеры. А коли так, нужно иметь пригодную на каждый случай улыбку, нужно уметь смеяться и плакать, когда это необходимо. Я все отрабатываю перед зеркалом — и смех и слезы.

После таких откровений у Вадима Осташева пропало желание обсуждать с приятельницей неприятную беседу с Филом Виктори.


Местное секретное отделение РУМО занимало весь последний — двадцать второй — этаж здания, расположенного по соседству с домом, где был бар, у входа в который Тони Найт видел Аманду Ронсеро в обществе Берни Рота.

Сегодня начальник отделения был один. Он выбрался из своего серого «зодиак-форда», вошел в просторный холл здания, в котором размещалось множество офисов коммерческих — американских в основном — компаний, и поднялся на лифте на самый верх. На лестничной площадке была одна-единственная дверь. Сбоку к стене прилепилась неброская медная дощечка. «Экспорт цитрусовых» — кратко значилось на ней. Рот приблизился к двери, в которой имелся обычный по виду смотровой глазок. Но это был вовсе не глазок, а окуляр специальной, соединенной с замком камеры, с помощью инфракрасных лучей сравнивающей рисунок сетчатки глаза посетителя с теми изображениями сетчатки, что заложены в памяти электронного охранного устройства. Шеф отделения американской военной разведки приставил глаз к окуляру. Замок чуть слышно щелкнул, и дверь автоматически отворилась.

Несмотря на столь совершенную автоматику (подобная система может ошибиться лишь единожды из миллиона проверок личности), в коридоре на всякий случай и днем и ночью дежурил охранник. Кивнув ему, Рот прошел к себе. Был он выше среднего роста, подтянутый, поджарый, с чеканным лицом человека решительного и волевого. Он не знал сомнений, занимаясь своим ремеслом. И не то чтобы он был каким-то исчадием ада — вовсе нет, человек он был обычный, не лишенный даже доброты и известного обаяния, но он свято верил в цели американской внешней политики, считал, что цель оправдывает средства.

Осторожный стук в дверь раздался тотчас же, едва Берни Рот уселся за стол у себя в кабинете. Вошел офицер безопасности отделения.

Рот выжидательно посмотрел на него.

— Да, сэр, — отвечая на немой вопрос шефа, кивнул головой офицер. — Есть новости… Разрешите? — он подошел к видеомагнитофону, стоявшему на столике в углу кабинета, вставил кассету. — Сегодняшняя запись.

— Садитесь. — Рот приглашающим кивком указал на кресло.

На экране замелькали кадры, показывающие, как Тони Найт фотографирует шефа отделения в обществе Аманды Ронсеро. Найт не мог, разумеется, знать, что вокруг здания, где разместилась служба американской разведки, и в ближайших окрестностях установлены съемочные телекамеры. С их помощью «рыцари плаща и кинжала» следили, не проявляет ли кто чрезмерного интереса к их здешней штаб-квартире.

Экран погас. Офицер выключил видеомагнитофон, заметив:

— Остальное не представляет интереса.

— Зато чрезвычайный интерес представляют эти кадры. — Видно было, что Рот неприятно удивлен увиденным. — Зафиксируйте их на фотобумаге!

— Непременно. — Тоном ответа офицер дал понять, что сделал бы это и без распоряжения начальства.

— И выясните, что это за тип.

Для офицера настала минута маленького торжества. На его мясистом дубоватом лице исправного службиста появилась самодовольная усмешка.

— Уже выяснено, шеф. Я взял на себя смелость показать эту запись одному из наших особо доверенных лиц в местной полиции. Оказалось, что этот тип — сыщик. Зовут его Тони Найт.

— Американец? — удивился Рот.

Пренебрежительно махнув рукой, офицер ответил:

— Полукровка. Отец работал раньше лоцманом на канале. Сына никогда не признавал.

— Необходимо установить, какого черта он меня фотографировал.

И еще раз офицер безопасности получил возможность блеснуть компетентностью.

— Найт, — доложил он, — занимается делом об исчезновении Вадима Осташева. Я полагаю, что сыщик сделал снимок, увидев подружку этого русского в вашей компании, Он за ней, наверное, следил.

Вот это сообщение уже по-настоящему встревожило шефа, что было заметно по тому, как закаменело его лицо.

— Час от часу не легче! — Он поднялся из-за стола. Нервно прошелся по кабинету. Потом остановился перед офицером безопасности (тот сейчас же встал, покинув удобное кресло). Глядя на него в упор, приказал: — Это расследование нужно прекратить! Нажмите на все пружины в полиции.

— Будет исполнено. — Тон у офицера был уверенный. Судя по всему, он не сомневался, что ему удастся выполнить распоряжение начальства. Для такой уверенности были основания. Многие здешние полицейские самого высокого ранга учились в Соединенных Штатах — в полицейской академии. Некоторых из них РУМО удалось привлечь к сотрудничеству.


На подоконнике целовались голубки. Они терлись клювами, воркуя нежно и призывно. Вадим Осташев о досадой взмахнул рукой, прогоняя птиц.

За окном отеля «Интернасьональ» в утренней дымке лежал прекрасный город, раскинувшийся на побережье Тихого океана. Город казался Осташеву прекрасным, несмотря на многочисленные кварталы нищеты. Даже эти кварталы были тут, в экзотических тропиках, дьявольски живописны!

Прошло совсем немного времени с тех пор, как он обосновался в этой маленькой столице крошечной центральноамериканской страны с населением всего в два миллиона человек. Зато, говорил он себе, какие это два миллиона! — люди сплошь веселые, сердечные.

В общем, все было бы чудесно, если б… Если б — как-то признался себе Вадим — впереди его ждало возвращение домой, в Россию. Он понял то, чего не понимал раньше: здесь, за границей, можно с удовольствием прожить месяц, год, пяток лет, но при одном условии — при условии, что знаешь, что ты тут временно, в командировке. Стоит же исчезнуть этому ощущению временности здешнего бытия, и моментально наваливается тоска, та самая проклятая ностальгия, о которой прежде доводилось только читать и слышать от других. Чуждый быт из привлекательного своей незнаемостью разом становится для тебя неприемлемым, холодно-отстраненным.

Осташеву все еще нравился город, нравились люди, но все сильнее он себя чувствовал чужим. Он чувствовал себя так, будто попал на спектакль, пьеса интересная, но нет ей конца, и никак не покинешь зрительный зал. Его не оставляло ощущение невзаправдашности нынешнего своего существования. Жизнь, настоящая жизнь проходила мимо — там, по ту сторону океана.

Отойдя от окна, Вадим Осташев с ногами забрался на тахту и с помощью аппарата дистанционного управления включил цветной телевизор. Передавали старый американский вестерн. Далекий от подлинной жизни. Но не более далекий, подумалось Вадиму, чем его здешнее житье-бытье.

Скоро придет гость. Незваный. Это Аманда настояла, чтобы он его принял.

Гость — звали его Иван Петрушев — вскоре объявился. Корреспондент радиостанции «Свобода» был невелик росточком, лицо собрано в морщины, на голове жесткий ежик темных волос.

— Мы мелкие служащие, люди маленькие, — такими были его первые слова после взаимного обмена приветствиями.

Осташев вопросительно приподнял бровь.

— Я к тому, — пояснил Петрушев, — что навязался к вам со своим интервью. Да ведь не по своей воле набивался на встречу. Распоряжение начальства.

— Вы что же, ради меня тащились аж из Мюнхена? — Вадим знал, что именно там, в Западной Германии, находится радиостанция «Свобода», вещающая на русском языке, но существующая на американские деньги.

Морщины на лице корреспондента пришли в движение, изобразив иронию.

— Нет. — Во взгляде, который он бросил, читалось: «Слишком велика была бы честь!» — Нет, конечно. Я из вашингтонского отделения нашей радиостанции. Иногда вот, как сейчас, выполняю задания не только в Соединенных Штатах, но и в Латинской Америке.

Ирония журналиста не понравилась Вадиму Осташеву. Он грубовато спросил:

— И давно вы работаете на вашингтонские власти?

— На вашингтонские власти я не работаю, — сухо ответил Петрушев. — Наша фирма американская, верно. Но фирма частная. В отличие, скажем, от «Голоса Америки».

— Бросьте. Отличие — чисто формальное.

Морщины снова пришли в движение. На этот раз — с неудовольствием. Ведь сказать правду он все равно не мог.

— Отличие не формальное, — настаивал он, хотя убежденности в его словах не слышалось. — К тому же, являясь частной американской фирмой, мы, по сути дела, — голос русского зарубежья.

«Голос ЦРУ вы», — неприязненно подумал Вадим, но спорить не стал. Вопрос свой, давно ли Петрушев работает на радиостанции, он тоже не стал повторять. Не хочет говорить, ну и не надо. Судя по возрасту, он, вполне возможно, из гитлеровских приспешников. К фашизму Осташев относился резко отрицательно.

Раскрыв свой «Ухер», корреспондентский западногерманский магнитофон, радиожурналист приступил к интервью. Вопросы, которые он задавал, били в одну точку: «Что вы думаете о слабости и нединамичности советской экономики?», «Что вы можете сказать о нарушениях прав человека?». И прочее в том же духе. Вадим старался уходить от ответов. Сам себе удивляясь, сказал даже несколько слов в защиту преданной родины.

Морщины на лице Петрушева выражали недоумение. Интервью явно не задалось. Тогда он перешел к вопросам иного рода. Его интересовало, что знает Осташев о деятельности Совета Экономической Взаимопомощи и Организации Варшавского Договора.

Это уж был откровенный сбор информации не для радиостанции, а непосредственно для ЦРУ, и Осташев отрубил:

— Ничего не знаю!

Он и вправду ничего не знал, но и знай хоть что-нибудь — не ответил бы.

Опечаленный неудачей (не справился с заданием! — начальство не похвалит), Петрушев холодно простился.

Встреча с представителем «голоса русского зарубежья» оставила по себе такое впечатление, будто он искупался в лохани с грязной водой. Но тут горькая мысль пронзила все его существо: «А я-то многим ли лучше? Тоже перебежчик. Тоже в общем-то предатель». Ему стало не по себе. Внутренне знобко, неприютно. Все они, эмигранты, — словно нагие на ветру. Крутят их чуждые ветры, вертят как хотят. И нет им покоя, нет довольства жизнью, нет счастья.


На улицах, прокаленных жгучим солнцем, кипел карнавал. Гремели оркестры. Двигались толпы танцующих людей. На мужчинах — белые рубашки навыпуск и сплетенные из пальмовой соломки сомбреро, тоже белые, с черным кантом, с узкими полями. На женщинах — те же национальные сомбреро, которые здесь называют «монтуно», и белые польеры — платья, сшитые по моде прошлого века, их извлекают из чемоданов лишь по случаю карнавальных торжеств.

Весело в городе. Но на душе у Тони Найта, шагавшего по тротуару к стоянке машин, было сумрачно. Только что состоялся разговор с начальством.

— Закрывайте это дело о гибели перебежчика! — потребовал шеф. — Тут все ясно. Обычная автомобильная катастрофа.

— Обычная ли? — возразил Найт. Он рассказал о своих сомнениях. Показал фото Верни Рота в обществе Аманды Ронсеро.

Шеф, толстомясый, с животом, нависавшим над широким кожаным поясом форменных брюк, откинулся в кресле, с неудовольствием глянув на инспектора. Помедлив, взял в руки фотографию, посмотрел на нее без интереса. Брюзгливо бросил:

— Ну и что? О чем это говорит? Да это и вовсе никакого отношения к делу не имеет!

— Как знать, — заметил инспектор. Он решил схитрить: — Можно ведь предположить и такое: Осташева с помощью Ронсеро завербовали американцы, русское КГБ узнало об этом и решило не откладывать месть в долгий ящик, наказав его заодно и за бегство на Запад.

Сам он не очень-то верил в эту версию. Но высказать ее стоило, чтобы иметь возможность продолжить расследование. Шеф должен клюнуть на столь многообещающее направление поиска!

Нет, не клюнул.

— Повторяю еще раз: закрывайте дело! — сказал он и встал, давая понять, что разговор окончен.

Проталкиваясь сквозь толпу, охваченную карнавальным весельем, Тони Найт с недоумением размышлял над тем, почему высказанная им версия — версия, сулившая сенсационный финал! — была отвергнута шефом. Уж не американцы ли приложили тут руку? Но тогда именно они причастны к исчезновению Осташева! Такое подозрение уже давно смутно шевелилось в сознании Найта. Нет, он не оставит расследование. Продолжит его на свой страх и риск.

Решение, принятое инспектором, объяснялось не только его профессиональной добросовестностью. Он с презрением и ненавистью относился к РУМО, ЦРУ и прочим спецслужбам США. Как и большинство его соотечественников, он был убежден, что гибель в авиакатастрофе незабвенного генерала подстроена американской разведкой. Генерал не устраивал Вашингтон. Потому что проводил самостоятельную внутреннюю и внешнюю политику. Потому что отстранил от власти местных богатеев. Начал аграрную реформу. И — самое главное — повел борьбу за возвращение межокеанского канала под национальный суверенитет.

Может быть, сыграла свою роль и его личная неприязнь к американцам, рожденная злобой к папаше, испарившемуся в туманных северных далях.

Была и еще одна причина, толкавшая его на продолжение расследования. Толкавшая бессознательно, помимо его воли. Недавно Тони узнал, что смертельно болен. Конча, верная подружка, выведала у врача, что у него рак. С тех пор Найт жил с постоянным сознанием малости и быстротечности отпущенного ему времени. В таком состоянии он не был склонен прислушиваться к недвусмысленным указаниям начальства закрыть дело о гибели Вадима Осташева. Дело, довести которое до конца он считал своим долгом.


Центральный проспект — главная торговая улица этого торгового города торгового государства. Торгового уже в силу того хотя бы, что расположено оно на перешейке между двумя океанами, соединенными каналом.

Как всегда, на Центральном проспекте было людно. Вадим Осташев бежал сюда от одиночества. Невмоготу стало сидеть в отеле, а к Аманде тоже что-то не тянуло. Он медленно брел вдоль нескончаемой вереницы витрин, ломившихся от товаров. Импортных в основном. Покупателей в магазинах совсем немного, да и то в большинстве своем туристы-янки. Местные, за редким исключением, живут небогато. Сейчас он лучше понимал это, чем в первые дни по приезде. Ему вспомнилось, как ровно месяц назад он шел здесь просить убежища. То было четырнадцатого февраля, в день Святого Валентина — покровителя влюбленных. В магазинах народу толклось побольше, чем сегодня: люди, связанные сентиментальными узами, обменивались подарками. А он в тот день рвал все свои узы, все связи с прошлым. И снова, как тогда, его обдало ознобом, несмотря на жару.

Тяжелые и стремительные — подобно артиллерийским снарядам — проносились автобусы. Их стереофонические клаксоны распугивали прохожих мелодиями Рубена Бладеса и Оскара де Леона, популярных местных композиторов. Осташев не раз слышал эти мелодии в барах, в кабаре. Они оставляли его равнодушным. Чужая музыка, чужой мир. Он остановился, невидящим взглядом уставившись на витрину обувного магазина, кокетливо названного «Стук каблучков». Опять приступ ностальгии? Тоска по родине мучит постоянно, это верно. Но дело не только в этом. Дело еще и в том, понял Вадим, что он страдает эмигрантским комплексом неполноценности. Ведь он не такой, как все здесь. Он на многое в жизни смотрит иначе. Иначе думает, иначе чувствует. Его не волнуют местные политические события. Почти совсем не трогает здешнее национальное искусство. Он не живет интересами того общества, в котором оказался. Он сам по себе. Но такая искусственная изоляция всегда ущербна и болезненна.

Проспект вывел его на площадь Пятого мая — к парку «Тысяча дней». Ну, что ему, к примеру, до тысячи дней, в течение которых либералы и консерваторы подстреливали друг друга! А для местных это время — памятное, вон и парк даже так назвали.

Он прошел мимо. Еще один парк — «Святой Анны», здесь рабочие по традиции устраивают митинги, до чего ему, Вадиму Осташеву, тоже нет никакого дела. Впереди в голубой океанской глади равнодушно отражался белый силуэт Президентского дворца.


По второму кругу объезжал Тони Найт придорожные кафе и бары подле города Давида. Показывал не только фото Осташева, но и фотографию Берни Рота с Амандой Ронсеро, садившихся в «зодиак-форд». Опрос дал результат: нашлись люди, видевшие в тот день и Осташева и Рота — каждого по отдельности.

А в одном баре произошел вот какой разговор:

— Этот гнался за этим. — Бармен ткнул пальцем в изображение Берни Рота и затем Осташева.

— А поподробнее нельзя, приятель?

— Можно. — Бармен, тщедушный юноша с невыразительно-красивым лицом, с любопытством таращил на инспектора глаза-маслины. Любитель детективной литературы, не иначе. Рад, что оказался полезным сыщику, — Значит, так, — начал свой рассказ молодой человек, — Вот этот янки сидел за стойкой вместе с приятелем. Тут входит другой янки… они ведь все американцы, верно?

Найт отмолчался.

— Входит, значит, другой янки, увидел этого типа за стойкой, повернулся и тут же улепетнул. А тип этот сует мне деньги за выпитый кофе — и за ним. Я, конечно, заинтересовался, что бы это значило. Подскочил к двери, смотрю, а тот уже отъезжает на «фольксвагене». Мой клиент и его приятель плюхаются в «форд» и трогают следом. По шоссе обе машины помчались на предельной скорости. Прямо автогонки!

В надежде, что бармен вспомнит что-нибудь еще, Тони Найт заказал вторую чашку кофе, добавив:

— Да сделай покрепче, приятель. Кофе, к твоему сведению, должен быть крепким, как проклятие или богохульство.

— А еще, — расплылся в улыбке любитель детективной литературы, — еще он должен быть черным, как ночь, горячим, как любовь, и сладким, как поцелуй… Приятным, одним словом, как чтение детективного романа.

— То, что я только что выпил, этим требованиям не отвечает.

— Виноват, исправлюсь, — засмеялся юноша.

И он исправился — принесенный им кофе был выше всяких похвал. Но ничего интересного больше из него вытянуть не удалось. Берни Рот, по его словам, с ним ни о чем не разговаривал, вопросов никаких не задавал.

— Впрочем, постойте! — хлопнул себя по лбу бармен. — Совсем забыл! Он же полюбопытствовал, не останавливался ли около бара «фольксваген».

Это подтверждало, что Рот искал Осташева и, увидев его, поехал за ним отнюдь не по наитию.

От бара, где происходил этот разговор, до места катастрофы было километров сорок. Ни одного придорожного кафе на этом отрезке шоссе, ни одной заправочной станции. Авария произошла совсем уже в пустынной местности — плотные стены леса по краям, ни жилья, ничего.

Обстоятельства автокатастрофы по-прежнему оставались неизвестными.


«Лезть с женщиной в психологические дебри, чтобы выяснить отношения, — бесполезное дело. Женщины понимают только поступки — не слова. Только из твоих поступков, если они их затрагивают, эти алогичные существа способны делать хоть какие-то выводы», — думал Осташев, вспоминая свои отношения с женой. Он многократно пытался вразумить Наталью, отвадить ее от эскапад, от вечерних таинственных исчезновений. Но отвадить — словами, и только словами. «А надо было мне, — размышлял он, — завести роман, это встревожило бы Наталью, и, глядишь, она взялась бы за ум».

Этим не слишком приятным мыслям он предавался, лежа в постели. Было десять утра, но вставать не хотелось. Вчера на субботней вечеринке у Фила Виктори он слишком увлекся шотландским виски и сейчас чувствовал себя разбитым. Слабый человек, он попытался утопить в вине свои разочарования.

Они были многочисленны, эти разочарования. Западный образ жизни при ближайшем рассмотрении казался вовсе не таким привлекательным, как прежде. Да и в личном плане дела обстояли неблестяще. Угнетала необходимость подличать, переделывая монографию. Печалило, что он ошибся в Аманде, которая, как он теперь понимал, вовсе не любит его. Так, нашла минутная блажь на дамочку. Иногда, впрочем, у него мелькало смутное подозрение, что не дамская прихоть толкнула знойную красавицу к нему в объятия. Какого черта она и по сей день столь старательно строит из себя влюбленную? Старательно, но неубедительно. Ее отработанные улыбочки и нежные взгляды его не обманывали. Осташев был человек довольно проницательный.

Собственно говоря, в то утро он и о Наталье-то вспомнил, подумав сперва об Аманде. Два неудачных его увлечения. Не везет ему в любви. И не умеет он обращаться с женщинами, держать их в руках.

Вздохнув, Осташев сел в постели. Пора вставать. Договаривались с Амандой поехать на пляж. Рвать свою связь с ней он не собирался. Пусть все идет, как идет. Лучше такая приятельница, чем никакой.

Он неторопливо оделся, привел себя в порядок, вышел на улицу. На «фольксваген» взглянул, как всегда, с удовольствием. Сравнительно недорогая машина, но отличная!

Материально Вадим Осташев устроился на новом месте неплохо. Весьма солидная зарплата. Получен аванс за монографию. Но относительное личное благополучие не заслоняло от него удручающую картину местных социальных контрастов. Конечно, он и раньше о них знал. Но прочувствовал полностью, только оказавшись не туристом, не командированным, а постоянным жителем зарубежья. На окраинах этого красивого зеленого чистенького города уродливо горбились «брухас» — лачуги из гнилых досок и ржавой жести. Слонялись по улицам безработные, бродили полуголодные дети. Генерал, пока его не убрали американцы, успел многое сделать для страны, но для простых людей жизнь все же оставалась нелегкой.

Осташев порою ловил себя на том, что его тянет к местным левым. Вот уж никогда бы он не подумал, в бытность свою в Москве, что дело обернется подобным образом! Но здесь многое виделось в ином свете. Направляясь на «фольксвагене» к Аманде, он вспомнил рассказ одного своего московского знакомца. Тот был командирован ненадолго в Латинскую Америку. Ужаснулся увиденным контрастам и несправедливостям и по возвращении подал заявление о вступлении в партию. Когда-то эта история насмешила Вадима. Теперь она не казалась ему такой уж смешной.


Недужилось Тони Найту. С утра слабость была такая, что он еле встал. Но встал, черт побери! Заставил себя встать, потому что давно решил не сдаваться до конца, хотя победа над ним этой страшной болезни и была предрешена. Стоит сдаться, и все, что останется увидеть в жизни, — больничная койка.

За завтраком заглянула ненадолго Конча — последняя по счету и вообще, видно, последняя из его подружек. Старый холостяк, он до сих пор пользовался успехом у девиц. К Конче, юной, статной, умной и преданной, он относился по-особому. Иногда он даже думал, что его последняя любовь стала первой настоящей. Так бывает. Слишком легко давались победы в прошлом — не успевал увлечься всерьез. Зато последнее чувство было дорого вдвойне.

Конча, которая, по просьбе Тони, сама и выведала у врача, что у ее приятеля рак, старалась теперь видеться с ним почаще. Она больше не заговаривала о его болезни. Держалась весело, как ни в чем не бывало. Крепкие духом, они стоили друг друга.

Торопясь в университет, где она училась на пятом курсе, Конча завтракать не стала. Ограничилась чашкой кофе. Осторожно отхлебывая обжигающий напиток, поинтересовалась:

— Что новенького по делу об этом русском?

Он рассказал. Девушке явно понравилось, что Тони продолжает расследование, несмотря на распоряжение начальства.

— Ты не похож на других полицейских, — сказала она таким тоном, что это было равнозначно похвале: «Молодец!»

По дороге на работу Найт — в который раз — задумался над странным противоречием: человек, погибший в «фольксвагене», был напичкан наркотиками и насквозь пропитан алкоголем, а все утверждали, что Вадим Осташев не злоупотреблял ни тем, ни другим, да и выглядел он абсолютно трезвым в тот день. Но если погиб не Осташев, то кто же?

Еще вчера Тони Найт начал просматривать перечень происшествий по стране в день катастрофы и в предшествующие дни. Сегодня он продолжит эту работу. Быть может, она подскажет ответ на вопрос «кто же?».

У себя в кабинете инспектор сразу же принялся читать сводку происшествий. Убийства, грабежи, изнасилования… А вот это уже интересно! В канун автокатастрофы из тюрьмы бежал некто Марьяно Лейва, бандит и убийца. Ночью в одном городишке он залез в аптеку и накачался наркотическими препаратами (то, что это был именно он, подтверждали отпечатки пальцев). На рассвете, разбив окно, проник в бар и крепко выпил, после чего следы его затерялись.

Затерялись ли? Найт распорядился сравнить отпечатки пальцев Марьяно Лейвы и человека, сгоревшего в «фольксвагене».

Результат сверки подтвердил его интуитивные подозрения. Отпечатки оказались идентичными. Оставалось только гадать, как Лейва очутился за рулем пострадавшей машины и куда делся Осташев.


Берни Рот полагал, что русский постепенно укореняется в местной жизни, между тем как тот все больше сожалел о своем бегстве на Запад. Аманда Ронсеро догадывалась об этом, но помалкивала. Сообщение такого рода не обрадовало бы шефа. Он, того гляди, обвинил бы ее, Аманду, в переменах в умонастроении перебежчика: мол, недостаточно старалась, небрежно, дескать, отнеслась к своим обязанностям, не приложила должных усилий, чтобы полностью опутать молодчика.

Наконец Рот решил, что настала пора приступить к операции, ради которой Аманде Ронсеро и было поручено склонить Осташева к предательству. Молодая женщина давно работала на РУМО. Шпионские гонорары дополняли журналистские, обеспечивая безбедное существование. Она поставляла сведения о здешних политиках, о закулисных историях, политической жизни, о переговорах властей с важными зарубежными визитерами. Выполняла различные поручения — нечистоплотного характера чаще всего, такое уж это дело — сотрудничество с американской разведкой. По натуре холодная, безразличная ко всему на свете, она окончательно зачерствела в этих неблаговидных занятиях.

Зачем американцам понадобился Осташев, она не знала. Хозяева далеко не обо всем ее информировали. Да она и не стремилась знать больше того, что ей положено: излишнее знание в таких делах к добру не приводит.

Теперь ей предстояло узнать правду о задуманной операции. Без ее помощи Рот обойтись не мог.

Они встречались обычно не в здании, где разместилось отделение РУМО, и не у нее дома. Встречи проходили на конспиративной квартире. Так легче скрывать причастность Ронсеро к американской военной разведке. Впрочем, несколько раз ей доводилось бывать и в местной штаб-квартире. Возле нее-то и сфотографировал их с Ротом инспектор Тони Найт.

Конспиративная квартира находилась в обычном жилом доме, шестиэтажном, заселенном людьми среднего достатка. Ее хозяином и единственным обитателем был американец — вдовец, бывший морской пехотинец, пенсионер, справедливо посчитавший, что в Центральной Америке, где доллар котируется высоко, ему на его пенсию прожить легче, чем в Соединенных Штатах. Денежки от РУМО были нелишним приработком.

Когда в его квартире возникала нужда, ему сообщали об этом телефонным звонком, и он отправлялся в бар, или прогуляться, либо куда еще.

Берни Рот приехал за четверть часа до назначенной встречи. Дверь открыл своим ключом. В гостиной сразу же включил кондиционер — жарко. Прошел в ванную, чтобы ополоснуть лицо холодной водой. Причесываясь, не без удовольствия посматривал в зеркало на свое мужественное моложавое лицо. Морщин нет. Седина едва начинает пробиваться. Хорош! Подсознательно он весь был в ожидании встречи с молодой красивой женщиной. Встречи наедине. Но рассудком он понимал, что проку от этого уединения никакого. Он никогда не решится преступить границу чисто служебных отношений. Сотрудник РУМО (тем более его ранга) должен быть подобен монаху. Не один уже подпортил себе карьеру из-за того, что завел шуры-муры, находясь за кордоном. Чаще всего в подобных случаях из-за границы отзывают — и не жди больше хорошего назначения!

Звонок. Пришла! Он поспешил отворить дверь. Улыбка, которой он приветствовал Аманду Ронсеро, была лучиста и нежна. Но она увяла, когда они расположились в креслах у журнального столика и начальник отделения приготовился начать деловой разговор.

Аманда, агент внештатный, малосведущий во внутренних правилах РУМО, недоумевала, чего это ее шеф не воспользуется их уединением, мужчина он видный и крепкий на вид, несмотря на свои пятьдесят с хвостиком.

Своими безоблачными глазами-озерами она кокетливо обволакивала шефа. Безуспешно! Старый сухарь сидел с каменным лицом. Вот он полез в чемоданчик. Достал какую-то папку.

Заскучав, Ронсеро равнодушно скользнула взглядом по знакомой ей комнате. Гостиная, типичная для человека среднего достатка, к тому же не обладающего особым вкусом. На стенах, окрашенных светло-серой масляной краской, две репродукции картин каких-то американских маринистов. Два деревянных кресла, в которых они сидят. Стол. Журнальный столик. Несколько стульев. И все.

Берни Рот раскрыл папку.

— Взгляните, — он протянул ей фотографию.

На фото человек в военной форме с трудом поднимал нечто, смахивающее на мину или артиллерийский снаряд. Рядом лежал раскрытый рюкзак, готовый принять в свое нутро это «нечто».

— Что за штуковина у него в руках? — спросила Ронсеро.

— О портативных ядерных зарядах слышали?

Аманда Ронсеро кивнула. Ей попадались на глаза сообщения телеграфных агентств о ранцевых атомных минах, взятых на вооружение американскими частями специального назначения. В случае войны коммандос должны будут проникать на вражескую территорию, размещать мины на аэродромах, возле командных пунктов и других важных объектов и затем, удалившись на безопасное расстояние, приводить взрывные устройства в действие с помощью радиоаппаратов дистанционного управления.

— А что за форма на этом парне? — задала она еще один вопрос.

— Форма кубинская.

— Я думала, такие штуковины есть только у вас, американцев.

Начальник отделения ответил не сразу.

— Если они есть у нас, значит, и у русских есть нечто подобное. Во всяком случае, логично предположить такое. Ведь верно? А раз так, «карманные атомные бомбы» вполне могут оказаться у кубинцев.

— Выходит, эта фотография?..

— Липа, — подтвердил американец. Ему приходилось быть откровенным. — Форма напялена на нашего человека. Мина, разумеется, тоже наша.

— Что я должна сделать с фотографией? — Аманда Ронсеро щепетильностью не страдала. Никаким подлогом смутить ее было невозможно.

На вопрос Аманды Рот ответил с полной невозмутимостью:

— Вы опубликуете у себя в газете эту фотографию. В сопроводительной статье сообщите читателям, что снимок сделан на Кубе агентами американской разведки. Ну а шефу своему — главному редактору скажете, что, раздобыли фото у ваших друзей-американцев. Намекнете, что эти друзья заинтересованы в преднамеренной утечке информации. Он клюнет на такое. В конце концов, сенсация, да еще какая! Слава, увеличение тиража газеты…

— …а значит, и увеличение доходов, — подхватила Ронсеро. — Шеф клюнет. Вы правы. — Она взяла у американца папку, куда вернулся снимок. — Все? — спросила она взглядом. — Можно идти?

Оказалось, что нет, разговор не окончен.

— Это фото вы покажете Осташеву.

— А это зачем?

Несообразительность агента вызвала у Рота улыбку.

— А затем, что он подтвердит достоверность того, о чем вы расскажете в своей статье. Вы сошлетесь в статье на интервью, которое у него взяли. Дескать, русский перебежчик слышал от своих соотечественников на Кубе о существовании складов ранцевых ядерных мин и специальных подразделений, обученных обращению с ними.

Аманда Ронсеро обмерла. Согласится ли Вадим?. Она сомневалась в этом. Однако своих сомнений ничем не выдала. Не стоит прежде времени нарываться на выговор за плохую работу с перебежчиком. Да, может, еще и удастся уломать его, кто знает?

Она покивала головой:

— Так вот для чего понадобилось сманивать Осташева. Теперь понятно. А я-то все думала, на кой черт он нужен.

— Он очень нам нужен, дорогая Аманда. — Он позволил себе сказать «дорогая», любезность с дамами не запрещена даже сотрудникам РУМО. — Ваша статья вызовет бурю. И не только в местной — в мировой прессе! Вот тут-то Осташев и выступит на пресс-конференции, которую мы ему соберем. Подольем, так сказать, масла в огонь.

Аманде Ронсеро все больше становилось не по себе. Дело оказалось серьезнее, чем она предполагала, а уверенности в готовности Осташева к сотрудничеству у нее не было. Но ей оставалось только одно — ответить как можно увереннее:

— Постараюсь сделать все, что в моих силах.


Округлое невыразительное лицо Вадима Осташева — лицо, где все было мясисто: нос, губы, щеки — приобрело вдруг несвойственную ему выразительность, отразив растерянность вперемежку с гневом и злостью, когда «любимая» осчастливила его сообщением о роли, которую ему наметил Берни Рот.

Впрочем, имя Рота упомянуто не было. Это было бы неосторожно: пусть шапочно, но Осташев все же был знаком с американцем, их представили друг другу на каком-то приеме, начальник отделения РУМО назвался коммерсантом.

Однако то, что она в данном случае представляет американскую разведку, Аманда Ронсеро не скрыла. Да и как это можно скрыть, говоря об операции такого рода?

— Нет! — с откуда-то взявшейся решительностью отрезал Вадим. — На меня не рассчитывай. Так и передай своим хозяевам.

Резко повернувшись на вращающемся кресле к трельяжу (разговор происходил в квартире у Ронсеро), Аманда придала лицу сердитое и обиженное выражение: мол, и глядеть ей не хочется на неразумного любовника. Сама же внимательно через зеркало следила за Осташевым. Вот она потянулась рукой к верхней пуговице кофточки, расстегнула ее, взялась за вторую пуговицу, всем своим видом показывая, что ее мучит удушье от переживаемого волнения. Высокая грудь притворщицы начала тяжело вздыматься.

Но спектакль разом прекратился, стоило Осташеву язвительно усмехнуться:

— Соблазнить меня, что ли, надумала? Затащить в постель и там все-таки уговорить?

Он встал.

— Прощай, Аманда.

Она молчала, все еще отвернувшись от него, уставившись в зеркало теперь уже невидящим взглядом.

— Прощай, — повторил он. — Пришел конец нашему роману. — Последнее слово этой фразы он выговорил с горькой усмешкой.

Тогда она стремительно повернулась к нему и сказала, как плюнула:

— Дурак!

Осташев направился к двери.

— Стой! Да стой же, тебе говорят!

Он остановился. Бросил из-за плеча хмурый взгляд.

— Мой бедный миленький дружочек, — издевательски протянула — почти пропела — женщина. — Тебе невдомек, как ты запутался? Ты не понимаешь, что у тебя нет выбора?

— О чем ты? — буркнул Осташев. Нехотя так. Неприветливо. Но внутренне уже настораживаясь, напрягаясь.

Он медленно обернулся к бывшему предмету нежной страсти.

— Слышал, как говорят: «Кто много знает, долго не живет»? — голос милейшей дамы звучал сухо, жестко. Это была неприкрытая угроза. — А ты сегодня узнал от меня очень много. Слишком… — она подчеркнула это слово, — слишком много.

И он испугался. Как тут не испугаться? Американские спецслужбы шутить не любят. Наслышан об этом. Читал не раз. Страх потом увлажнил лицо. Тыльной стороной ладони он вытер его со лба.

— Ну, ладно… — протянул он.

— Согласен? — радостно вскинулась Аманда.

— Сегодня я тебе не отвечу, — не сразу откликнулся он. — Дай мне подумать.

— Сколько времени тебе нужно на размышления? — деловито осведомилась Ронсеро. — Учти — долго мы ждать не можем.

— Дай мне… ну, хотя бы три дня.

Три дня… Она решила рискнуть: дать ему эти три дня. Под свою ответственность. Лучше явиться к Роту с такой новостью, чем с отказом проклятого русского.

— Хорошо. Мы подождем. Но помни: твое «нет» будет равносильно… ты понял чему?

Осташев утвердительно мотнул головой и не прощаясь вышел.

Он брел по улице, истязая себя мыслью, что всю жизнь сам себе ставил палки в колеса, что всю жизнь бежал от жизни, на ходу безуспешно пытаясь понять самого себя. Понял, кажется, слишком поздно.


По вылинявшему от зноя небу лениво тащилось одинокое кучевое облако, ослепительно белое, но с розовым — от солнечного подсвета — брюшком. Глядя на него из окна своего гостиничного номера, Осташев подумал: «Я тоже одинок. Опять одинок».

Опять? Словечко пришло на ум так, по привычке. Он понял уже, что там, дома, он и на сотую долю не был столь одинок, как ныне. Там, дома, его одиночество во многом было искусственным, он сам был в нем повинен. Здесь же все было остро чужим, и никогда своим он здесь не будет. Да и не надо ему быть своим на чужой, неприветливой земле, образ жизни которой для него — он это осознал — полностью неприемлем!

Домой! Эта неотступная мысль стала фоном всего, о чем бы он ни размышлял. Он понимал, конечно, что вернуться в Советский Союз непросто. Пустят ли его обратно? Он совершил предательство, он очень виноват перед родиной. Но он твердо решил добиваться… нет, не прощения — разрешения вернуться. А там будь что будет! Начать дома новую жизнь, как бы трудно она ни складывалась. Зато впереди, в перспективе — настоящая жизнь, а не это его нынешнее прозябание, все круче затягивающее воронкой в бездну подлости.

Если бы в этой стране было советское посольство, он, не раздумывая больше, немедленно отправился бы туда. Но посольства не было. Из-за давления Соединенных Штатов дипломатические отношения так и не были установлены.

Но в соседней стране советское посольство имелось. Туда и решил пробираться Осташев. Вчера, сразу после разговора с Амандой, оглушившей его предложением американской разведки, он отправился в консульство этой страны, испросил туристскую визу и получил обещание, что назавтра во второй половине дня ему вернут документы уже оформленными. Слава богу, в этих маленьких банановых республиках не существовало сложностей с получением виз. Вадим Осташев надеялся, что американцы не пронюхают об этом его визите. По дороге в консульство он «проверялся», никто вроде бы за ним не следил.

Вчера же в автомастерской, где обслуживали его «фольксваген», он распорядился покрыть шины пулезащитным кевларом и поставить на машину форсированный мотор — так, на всякий случай: вдруг придется уходить от погони американских агентов, чем черт не шутит. Покинуть страну на автомобиле он надумал, полагая, что в аэропорту скорее привлечет к себе внимание американцев. «Постарайтесь закончить работу завтра к обеду», — распорядился Осташев в мастерской. «Нет, это невозможно», — покачал головой механик. «Заплачу вдвое», — пообещал Вадим. «Будем работать всю ночь», — сдался механик.

Осташев взглянул на часы. Пора обедать — и в консульство!

Туда он отправился на такси. Благо здесь, как шутили местные острословы, такси больше, чем манговых деревьев. Сошел за два квартала. Неторопливо побрел, останавливаясь у витрин, незаметно оглядываясь: слежки нет, Аманда и ее компания, видимо, уверены, что ему некуда деться.

Документы уже были готовы. Уложив их в карман своего легкого, из какой-то невесомой ткани пиджака, он отправился в мастерскую и забрал машину. Теперь — в путь.

Наверное, все сошло бы благополучно, если б он знал, где находится отделение РУМО. Он этого, разумеется, не знал, и случилось так, что он проехал мимо него. Телекамеры засекли спешащий «фольксваген». Офицер безопасности, поколебавшись, решил доложить об этом начальнику: как-никак речь шла о человеке, интересующем РУМО. Он направился к кабинету шефа.

— Осташев? — удивился Берни Рот. — Странно. Ронсеро докладывала, что после обеда они собираются вдвоем на пляж. (Так оно и было, но Вадим позвонил Аманде и сказал, что его срочно вызывают в институт.) Что-то мне это не нравится, — продолжал начальник отделения. — Куда он собрался? Пожалуй, стоит за ним проследить. — Он встал. — Поедете со мной! — приказал офицеру безопасности.

Пока происходил этот разговор, пока они спускались вниз, Осташев уехал довольно далеко. Он радовался, что удалось тронуться в путь уже сегодня: истекали всего только первые сутки из трех, испрошенных на размышление. Его не скоро хватятся!

«Зодиак-форд» американца резко стронулся с места. «Фольксвагена» впереди видно не было. Но Берни Рот не раздумывая погнал машину вперед, решив никуда не сворачивать с магистрали, ведущей к мосту через канал — к единственному выезду из города в той стороне, куда подался Осташев. Ну а если он не собирается покидать столицы, если он просто разъезжает по городу по каким-то своим делам, то и бог с ним, следить в таком случае не стоит.

Однако выяснилось, что Осташев все-таки выехал за городскую черту. Полицейский, дежуривший у въезда на мост, ненадолго задержал «фольксваген».

— Оштрафовал я вашего приятеля за превышение скорости, — осклабился полицейский, ловко пряча в карман форменной куртки долларовую бумажку.

Резвый «зодиак-форд» на полной скорости помчался по шоссе, миновав мост. По пути попадались «фольксвагены», но того, за которым шла охота, не было.

— Куда он запропастился? — недоумевал Рот. — Его таратайка намного тихоходнее моей.

— Может, свернул на какую-нибудь боковую дорогу? — предположил офицер безопасности.

Начальник отделения с неудовольствием скосил глаза на подчиненного.

— Нужно было не копаться, когда камеры засекли Осташева, а немедленно доложить мне по телефону, — резко сказал он, срывая зло на зависящем от него человеке, хотя в глубине души отдавал себе отчет в том, что больше всего опростоволосился он сам: не следовало оставлять русского без надзора.

Они доехали почти до Давида, так и не встретив Осташева. Отчаявшись, решили больше не торопиться. Остановились у придорожного бара — выпить по чашке кофе. Вот тут на них и наткнулся Вадим. Надо же было такому случиться! Он было свернул на проселочную дорогу, но она оказалась совершенно непроезжей, и пришлось вернуться на шоссе.


Обгоняя все встречавшиеся на пути машины, Вадим Осташев уходил от погони. Аманда как-то раз на приеме в американском посольстве познакомила его с Берни Ротом. Тот отрекомендовался коммерсантом. Ладный, крепко сбитый американец с волевым лицом привлек внимание Осташева: ему, человеку слабому, всегда нравились сильные люди. На том же приеме в разговоре с Филом Виктори Вадим кивком показал его, заметив с улыбкой: «Такому бы молодцу скакать по прерии с лассо, притороченным к седлу, а он на тебе, коммерсантом заделался». — «Коммерсантом? — с иронией переспросил Виктори. — Что ж, можно считать и так. — Он замялся, потом все же не удержался от искушения блеснуть своей осведомленностью: — Только его бизнес — особого рода: политические секреты». Поэтому сейчас, наткнувшись в баре на американца, Осташев опрометью бросился вон, с разгону плюхнулся в «фольксваген» и вырулил со стоянки. На шоссе он оглянулся. Американцы (оказалось, что их двое) гнались за ним. Не зря он поставил форсированный мотор! Нажав на акселератор, Осташев резко оторвался от преследователей. Шоссе петляло. Поворот. Еще поворот. «Зодиак-форд» остался далеко позади, а потом и вовсе исчез из вида. Но было ясно: с шоссе надо съезжать, американцы найдут способ перехватить его, в каком-нибудь из городков по пути у них наверняка есть свой человек. Он свернул на проселок, проехал по ухабистой немощеной дороге примерно с километр и остановился. У него был слабый мочевой пузырь, в минуты волнения возникало непреодолимое желание облегчиться. Он пристроился под могучей неохватной сейбой с широкой кроной, надежно защищавшей от солнца. «Доехать до ближайшего города и там поменять машину на наемную? — размышлял он. — Или рискнуть и на знакомом американским агентам, но быстроходном «фольксвагене» пробираться кружным путем к границе?» Это было последнее, что он успел подумать. Неожиданный удар, нанесенный сзади, оглушил его.

Он не чувствовал, как его перевертывают на спину, обшаривая карманы, не видел, как человек, ударивший его, разворачивает «фольксваген», чтобы вырулить на шоссе.

Первое, что он увидел, постепенно приходя в себя, была темная зелень листвы над головой. Он не мог понять, где вдруг оказался. С трудом повел головой в сторону. Увидел проселок. Вспомнил все и сразу схватился за карман пиджака, ища бумажник. Пусто!

Отчаяние придало силы. Он с трудом приподнялся, сел. Да вот он, бумажник, валяется рядом! Лихорадочно схватил его. Документы целы! Исчезли только деньги. Их там было немного, так, мелочь на дорожные расходы. Человек осторожный и предусмотрительный, он всегда, когда при нем бывали более или менее солидные суммы, упрятывал деньги в кармашек легких пляжных шорт, которые в таких случаях надевал под брюки вместо трусов.

Кармашек шорт, когда он добрался до него дрожащей рукой, оказался полон. Осташев вздохнул с облегчением. Деньги тут могут все — эту истину он твердо усвоил за время недолгого своего пребывания за границей. Значит, ничто еще не потеряно.

Пошатываясь, он встал. Побрел вдоль дороги. Вскоре ему попался родничок, в котором он промыл рану. Она, к счастью, лишь чуть-чуть кровоточила.

Впереди показался поселок. Осташев ускорил шаг. Найдется ли там врач?

Щедрый гонорар избавил Осташева от расспросов. Доктор почел за благо не приставать с расспросами к пациенту, который явно не был расположен к разговорам. Больше того, сельский врач — за дополнительный гонорар — сразу же согласился доставить непонятного иностранца в соседний город.

Там Осташев нанял машину.


Захваченный зрелищем, Тони Найт даже наклонился в кресле вперед, не отрывая глаз от экрана телевизора. Передавали репортаж с пресс-конференции, которую Вадим Осташев устроил в соседней стране. Значит, он все-таки жив, этот чертов русский! И какую увлекательную историю он рассказывает! Вот, стало быть, почему американцы проявляли к нему свое небезопасное внимание: готовилась крупная политическая провокация.

Вспыхнула привычная злость на янки. И одновременно возникло сожаление: ведь американцы будут опровергать заявление Осташева, и, возможно, многие поверят этим опровержениям. Другое дело, если бы он, Тони Найт, мог дополнить слова русского рассказом о своем расследовании. История тогда обрела бы вполне убедительные очертания.

Но начальство никогда не разрешит предать гласности добытые сведения.

Репортаж закончен. Тони Найт встал. Взволнованно заходил по комнате. А может быть, черт с ним, с этим начальством? Ну, выгонят его с работы… Так ли уж много он теряет? Жить осталось совсем немного, он это знал. Небольших сбережений вполне достаточно, чтобы и без работы дотянуть до неизбежного конца.

Он решительно снял трубку. Набрал номер знакомого газетчика.


Жарким был конец этого мая. В пепельном мареве стояло здание Международного торгового центра, видное Осташеву со скамейки, на которой он сидел. Синее — без облачка — линялое небо с длинным мазком инверсионной самолетной полосы отражалось в параллелепипедах прудов, геометрически прочертивших Краснопресненский парк.

Жарко было, как там — в стране между двух океанов. Но все прочее — иное. По-русски радостно кричали, перекликались ребятишки на автодроме, где кружили миниатюрные электромобили, сшибались, застревали, катили вновь. На детской площадке с выпиленными из пеньков зверями, с крутыми горками и невысокими качелями веселилась мелюзга, и возле нее хлопотали или безмятежно восседали на скамейках всякие, конечно, но больше русоволосые мамаши, одетые в привычные для глаза москвича одежды. Даже джазовая музыка, разносившаяся далеко окрест из домика с игральными автоматами, казалась не западной, а здешней, потому что звучала меж вековых лип и сосен этого старого парка, разбитого в начале прошлого века хозяевами городской усадьбы Студенец. А еще вспомнилось: раньше, до парка, в XVIII веке, тут располагалась усадьба других владельцев — Гагаринские пруды. С тех далеких времен — вместе с прудами-каналами — сохранился памятник-колонна в честь героев Отечественной войны 1812 года.

Вадим Константинович посмотрел на постамент памятника, где на белом камне был выложен и барельеф — мечи в окружении лавровых венков, и окончательно почувствовал себя дома.

РАССКАЗЫ

Владимир Гоник КРАЙ СВЕТА

За стеной у соседей плакал ребенок: заунывный звук сочился, не умолкая, мучительный, как зубная боль. Надя морщилась и горестно вздыхала, Лукашин понуро молчал в твердом отчетливом сознании своей вины; его мучил стыд за то, что жена вынуждена здесь жить.

Тайга окружала долину, в которой лежал поселок, вокруг теснились высокие сопки, дома россыпью карабкались вверх по склонам и то сбивались в крутые извилистые переулки, то разбредались по каменистым пустырям.

Улицы в городке рано пустели, по вечерам тускло светились окна, тишина окутывала дворы, пыльные улицы, задворки — стоило глянуть вокруг, и было понятно, как прочно городок отрезан от всего мира: за сопками угадывалось обширное безлюдное пространство дальних гор и тайги.

Лукашин уже был женат однажды — давно, в молодости, коротко и несчастливо. Первая жена не выдержала кочевой жизни, дальних гарнизонов, неустройства, и с тех пор до встречи с Надей он жил один; Лукашин помнил долгие унылые вечера, скуку, казенный запах общежитий.

В одиночестве его спасла давняя страсть: Лукашин с детства собирал спичечные этикетки. Увлечение возникло и окрепло по причине застенчивости, бойкие и уверенные в себе люди нужды в таких пристрастиях не имеют.

Больше всего он любил в тишине и при свете лампы перебирать и раскладывать этикетки. В этом занятии, случалось, он проводил часы напролет, забыв о времени, и мнил себя вполне счастливым.

Научно его увлечение именовалось филуменией, но люди в подавляющем своем большинстве этого не знали и улыбались снисходительно, пожимали плечами.

С Надей они познакомились на юге. Лукашин даже дышать забыл, когда увидел ее впервые. Она ненароком оказалась рядом, его подмывало отдать ей честь, козырнуть, словно старшему по званию. Она заговорила с ним первая, от испуга он отвечал по уставу, словно начальству — «так точно, никак нет» — язык присох. Наконец он сам рискнул с ней заговорить и сиплым от волнения голосом пробормотал: «Разрешите обратиться?»

И даже когда она согласилась выйти за него замуж, он не мог поверить, что это всерьез: рядом с ней он казался себе тусклым и заурядным — офицер из захолустья, Ваня-взводный, каких по гарнизонам пруд пруди.

По правде сказать, Лукашин так и не привык к жене. Да и как поверить своему счастью, если в глубине души убежден, что произошла ошибка: не могла ему достаться такая женщина!

«Что она нашла во мне?» — думал он, убежденный в том, что удача его незаслуженна и случайна.

Скажи ему кто-нибудь, что жена его обыкновенная женщина, такая, как все, он лишь усмехнулся бы в ответ. Сослуживцы посмеивались над ним: прочная незыблемая влюбленность в собственную жену казалась всем нелепой причудой.

Но имелась одна беда, с которой было не совладать: Надя не могла здесь жить. Впрочем, Лукашин понимал ее: разве могла такая женщина жить в забытой Богом глуши? Он был убежден, что она достойна другой жизни — праздника, блеска столиц… Лукашин даже удивлялся, что она поехала с ним сюда.

Кривые горбатые улочки петляли в распадках среди сопок. Весной по улицам бежали мутные глинистые потоки, летом за каждой машиной клубилась плотная, похожая на густой дым пыль, долго таяла, оседая на дома и деревья, частые ветры заволакивали пространство между горами серо-желтой мглой.

Дом был старый, рассохшийся, темные унылые коридоры, шкафы с рухлядью, устоявшийся запах супов, котлет, нескончаемой стирки, сырости…

Первые месяцы Надя терпеливо ждала его изо дня в день. Лукашин рвался к ней постоянно, как влюбленный школьник, и улучив свободную минуту, спешил домой со всех ног. И даже открыв ключом дверь, он не верил, что жена его ждет.

Надя коротала время в четырех стенах — выйти было некуда — и не выдержала в конце концов, заплакала; Лукашин пообещал ей подать рапорт о переводе. Она ждала, а он тянул, медлил, пока, наконец, она не заставила его написать рапорт при ней.

— Отдал? — спрашивала она всякий раз, когда он возвращался домой.

Лукашин виновато прятал глаза, молчал и понуро качал головой. Надя пристально всматривалась в лицо мужа в немом усилии понять, что происходит, а он отмалчивался в полном сознании своей кромешной вины.

Так тянулось три месяца из шести, что они жили вместе.

Под вечер прибыл нарочный, пришлось ехать в штаб, где дежурный известил его о командировке. В часть Лукашин приехал уже поздно, однако его встретили, отвели в дом для приезжих.

В комнате с четырьмя кроватями Лукашин оказался вторым жильцом: третий день здесь жил балетмейстер военного ансамбля песни и пляски, лысоватый штатский, одетый щеголевато и небрежно, как и положено артисту.

В строгой казенной обстановке штатский среди военных выглядел странно и даже неуместно, как голый среди одетых. Вторую неделю он ездил по частям в поисках дарований, перед ним целые дни напролет пели и плясали, в лице его проглядывало недовольство и внятное пресыщение. Держался он покровительственно, как человек с широкими полномочиями; вид у него был такой, что стоит ему захотеть, и Лукашину тоже придется петь перед ним и плясать.

— Что, подполковник, по службе приехали? — спросил он без особого интереса.

— По службе, — ответил Лукашин.

В комнату вошел дневальный, доложил, что звонит командир части, спрашивает, прибыл ли инспектирующий. Лукашин вышел к телефону и, когда вернулся, балетмейстер спросил:

— Так вы с инспекцией? — он вынул из портфеля бутылку и поставил на стол. — Посидим?

Вышло так, что до сих пор он был против, но с инспектором может себе позволить.

— Спасибо, завтра трудный день, — отказался Лукашин и стал укладываться.

Он уже лежал, когда сосед выпил стакан и обиженно сказал:

— Я бы тоже мог в Большом театре работать!

Он как-будто жаловался на судьбу, которая уготовила ему странствия в поисках плясунов.

— Выбрали кого-нибудь? — спросил Лукашин.

— Сырой материал. Я с ними еще наплачусь. Не танцуют, а мебель двигают, — он что-то обиженно доказывал, но Лукашину и так было ясно, что с танцами в стратегической авиации обстоит из рук вон плохо, у балетмейстеров имелись все основания для недовольства.

Лукашин проснулся среди ночи. В комнате горел свет, сосед в одежде спал на кровати и был бледен, точно всю ночь плясал и устал, не хватило сил раздеться; Лукашин погасил свет.

На следующий день он с утра наблюдал учебные полеты, вечером сам должен был лететь с одним из экипажей.

Незадолго до полночи на разведку погоды улетел командир полка, через тридцать минут он сообщил на СКП — стартово-командный пункт, что облачности нет, полная видимость, безветрие.

Вскоре полковник приземлился, Лукашин стал одеваться: белье, теплая куртка из синей водоотталкивающей ткани и такие же брюки, называемые в просторечии колготками, меховые сапоги, шлемофон… Поверх одежды он натянул капку, оранжевый спасательный жилет.

Около двух часов ночи они с командиром полка подъехали к самолету. Экипаж построился и после доклада все заняли свои места, в тускло освещенном носовом фонаре появился штурман-навигатор, в одном из прозрачных выпуклых шарообразных блистеров, выступающих с двух сторон фюзеляжа, маячил КОУ, командир огневых устройств, именуемые обычно просто стрелком, в хвостовом фонаре копошился радист, а в верхнем блистере была видна голова второго штурмана, его чаще называли оператором; лишь майор первый пилот и командир экипажа поджидал Лукашина под самолетом у лесенки, опущенной из люка.

Погода благоприятствовала полету: с востока на запад через все небо широким светлым и туманным полем тянулся Млечный Путь, даже маленькая и бледная звезда Алькор в ковше висящей низко на севере Большой Медведицы была отчетливо видна.

Затененные фонари светлыми многоточиями уходили в темноту по обе стороны взлетной полосы. Командир полка пожал Лукашину руку, сел за руль и покатил в сторону стартово-командного пункта. Лукашин по лесенке забрался в люк и занял кресло второго пилота, который на этот раз не летел.

На плоскостях вспыхнули навигационные огни — справа зеленый, слева красный, на киле белый, самолет по дорожкам вырулил на полосу, они получили разрешение на взлет, и двигатели взревели, набирая обороты.

— Держать газ! — приказал майор, команда относилась к Лукашину, который занимал кресло второго пилота.

— Держу газ, — ответил Лукашин, удерживая левой рукой сектор газа, называемый обычно РУД — регулятор управления двигателями. Он дождался, пока двигатели набрали обороты, и сказал. — Режим взлета.

Самолет тронулся с места, Лукашин следил за скоростью, после ста тридцати километров в час он начал отсчитывать вслух: сто пятьдесят!.. сто восемьдесят!..

Все, кто находился сейчас на командном пункте, видели, как огромная машина, сотрясая землю, с гулом мчится вперед.

— Внимание: двести пятьдесят! — Лукашин сделал паузу и сообщил. Двести девяносто! — он глянул вниз и сказал. — Отрыв.

Самолет быстро набирал высоту.

— Убрать шасси! — приказал майор, и это тоже относилось к Лукашину, обычно шасси убирал второй пилот.

Левой рукой Лукашин нажал и повернул кнопку на пульте в проходе между сиденьями: на приборной доске зажглось табло: «Шасси убраны».

После взлета они выполнили маневр и легли на боевой курс. Лукашин на инспекциях не вмешивался в действия экипажа, но сейчас заметил как бы невзначай:

— Командир, строевые огни…

Майор с досадой в голосе приказал погасить синие строевые огни: полет был одиночным. Лукашин понял состояние майора: начать полет с замечания считалось плохой приметой.

— Ничего, командир, это не замечание, — успокоил его Лукашин. Он и сам не любил зануд, ставящих каждое лыко в строку.

Первые минуты шел обычный радиообмен, в шлемофонах стояла толчея голосов, эфир казался перенаселенным; позже они набрали высоту, после четырех тысяч метров надели кислородные маски, а когда ушли от аэродрома на триста километров, майор доложил на землю:

— Я — полсотни седьмой, на борту порядок. Отход. Прошу конец связи.

Им разрешили, майор поднял руку и нажал кнопку вверху над проходом на пульте радиостанции: с первого канала они перешли на второй, общий.

Сразу стало тихо, в гражданском эфире в этот поздний час царил покой, глухая ночь окутывала небо. Только откуда-то издали тихо, но отчетливо донесся разговор летчиков Аэрофлота:

— Миша, ты куда?

— В Магадан. А ты?

— В Крым.

— Завидую.

— Полетели вместе…

— Я не прочь, пассажиры не пустят.

— В Крыму сейчас благодать, — с усмешкой заметил Лукашин. — Бархатный сезон. Может, махнем?

— В Крыму хорошо, но нам туда не надо, — сдержанно ответил майор, который не знал, как держать себя с этим подполковником: инспекторы попадались разные.

Они летели над океаном. Внизу вели ночной лов сейнеры, шли, посвечивая топовыми огнями, танкеры и сухогрузы, но чем дальше, тем безлюднее становился океан — ночная пустыня без единого огонька.

Еще помнились залитые светом города, бессонные порты, гавани, поселки на островах, но там, внизу, позади — так далеко, что их как бы и не было, лишь воспоминания нетвердо держались в памяти.

Вшестером они летели в ночном небе. Отчетливо горели над ними звезды, до которых, казалось, рукой подать. В полумраке слабо светились приборы, свет навигационных огней с двух сторон проникал в кабину — справа зеленый, слева красный, лица в их освещении выглядели прихотливо и странно.

Они летели сквозь холод и мрак, за бортом внятно помнилась ледяная мглистая пустота. Одинокий самолет в ночном небе был, словно островок жизни, оторвавшийся от земли.

После трех часов полета им предстояла заправка в воздухе, с другого аэродрома, расположенного далеко в стороне, летел заправщик, в назначенном месте они должны были встретиться.

Радиообмен они начали с расстояния в восемьсот километров и время от времени вызывали друг друга на связь. За пять минут до встречи первый штурман доложил майору:

— Командир, подходим к району заправки.

Они зажгли синие строевые огни, экипаж почувствовал безотчетную тревогу, хотя им не раз уже приходилось заправляться в воздухе. Через две минуты доложил второй штурман, следивший за бортовым радаром:

— Командир, они слева. Курс шестьдесят, удаление сорок.

Танкер летел под углом в шестьдесят градусов к их курсу на расстоянии сорока километров, они быстро сближались. Не прошло и минуты, второй штурман доложил снова:

— Слева двадцать, — он переждал вдох и выдох и сообщил: — слева десять.

И почти сразу же раздался голос прапорщика, командира огневых установок:

— Командир, я их вижу!

В сплошной черноте перемигивались два прерывистых красных огня: на глаз не понять было — далеко ли они, близко ли и стоят на месте или движутся.

Вскоре можно было различать навигационные огни, майор вышел на связь:

— Пятьсот тридцатый, я полсотни седьмой, вас вижу. Разрешите подход справа?

— Полсотни седьмой, я пятьсот тридцатый, подход разрешаю, — отозвался командир заправщика.

Оба самолета опустились до установленной высоты в шесть тысяч шестьсот метров и стали сближаться; сейчас их вела аппаратура межсамолетной навигации. На самолетах, кроме проблесковых маяков и навигационных огней, горели синие строевые огни, яркие белые фары освещали пространство между плоскостями; штурман танкера включил дополнительную ручную фару.

— Выпускной шланг! — скомандовал майор пилоту заправщика.

Из правой плоскости танкера выполз шланг, поток воздуха сбивал его в сторону, однако страхующий трос удерживал.

— Шланг выпустил, к работе готов, — сообщил командир заправщика.

— Иду на сцепку, — ответил майор.

Он подвел самолет так, что левое крыло наложилось на шланг, стрелок, наблюдавший из прозрачного блистера, тотчас доложил:

— Командир, крыло на шланге вправо, — прапорщик увидел, как шланг попал в захват, и добавил: — шланг в захвате.

Майор дал команду на танкер, стрелок заправщика стал подтягивать трос.

— Метка пошла, — доложил прапорщик, следя за движением размеченного по метрам шланга; он стал вслух отсчитывать длину. — Пять… три… полтора… один… Контакт!

Сработал автомат, патрубок шланга вошел в горловину бака. Оба самолета шли на автопилотах, по команде майора начали перекачивать горючее.

Они, как альпинисты в связке, шли глухой ночью в небе над океаном: две гигантские машины на огромной скорости летели борт о борт, соединенные шлангом.

Для пилотов заправка в воздухе давно уже стала привычной, хотя для постороннего в этом заключалось нечто странное и непостижимое: две машины вылетали с отстоящих далеко друг от друга аэродромов, встречались через несколько часов в назначенном месте, обозначенном лишь цифрой на карте, соединялись на лету шлангом и летели рядом так, будто ими управлял один человек.

Они шли в сцепке двадцать минут, пока длилась заправка.

— Готово, — сказал Лукашин, потому что за топливной автоматикой обычно следил второй пилот.

Подача топлива прекратилась, они отдали шланг.

— Спасибо за харч, — поблагодарил майор командира заправщика.

— На здоровье, — ответил тот, и самолеты разошлись.

— Спина взмокла, — майор вытер лицо и шею.

— Вернемся, попаримся, — пообещал Лукашин.

— В каком смысле? — заинтересовался майор. — Баню мне устроите?

— Ничего, командир, все нормально, — успокоил его Лукашин.

Спокойно, даже сонливо они летели дальше, время от времени выходили на связь, чтобы доложить земле, что на борту порядок; шел четвертый час полета.

То было странное существование: ровное устойчивое движение, тугой мерный баюкающий гул, слабое фосфоресцирующее свечение приборов, затененная подсветка штурманских столиков, полумрак кабины, отделенной стеклом и металлом от холодной пустоты ночи — куда они летели, зачем?

Ему случалось летать в полнолуние, когда небо было залито лунным светом, свет лежал на облаках, на фюзеляже и плоскостях, и машина несла сияние луны сквозь ночь.

Он летал в кромешной черноте новолуния, когда ночь плотно окутывала машину и землю, и лишь крупные яркие звезды отчетливо висели во мраке над головой.

Лукашин вспомнил о лежащем в кармане кителя рапорте, который остался на базе, и почувствовал сожаление: рано или поздно рапорт придется отдать в штаб.

Когда-то Лукашин летал на перехватчиках — давно, сразу после училища. В те годы он успел пожить в разных местах между заливом Петра Великого и Пенжинской губой.

Он летал над Анадырем, над бухтой Провидения, над островами и далеко над открытым океаном, где встречал американцев, барражирующих вдали от своих баз; их операторы прослушивали все пространство и нередко выходили на чужой частоте в эфир.

«Ваня, как дела?» — обращались они с сильным акцентом. Как правило, им отвечали: «Еще не родила», а некоторые без затей посылали их подальше — так далеко, куда даже на сверхзвуковом истребителе нельзя было долететь.

Ему нравилось летать в стратосфере, где небо даже днем было темным, в стерильной чистоте сияло солнце, под которым плоскости сверкали так, что казалось, будто они горят.

Скорости он не чувствовал. Ему казалось, он висит высоко над огромным глобусом, который медленно вращается, плавно уходили назад знакомые очертания береговой линии, проплывали далеко внизу, и только быстрота, с какой менялись места, говорила о скорости.

Появлялись, исчезали мысы, заливы, острова, между которыми там, внизу были дни пути, — он проходил их в считанные минуты.

Истребитель пронзал пустоту на границе с космосом, темное забрало шлема защищало глаза от слепящего солнца; Лукашин летел один вдали от земли и словно сам по себе, в полном одиночестве, лишь голос в шлемофонах связывал его с землей.

Вся планета, окутанная голубым дымом, проплывала под ним — изгибы материка и океан, гладкая бескрайняя равнина с округлым туманным горизонтом, неоглядно раздвинутым высотой.

Позже врачи запретили ему летать на перехватчиках, пришлось переучиваться на бомбардировщик, и теперь он инспектор, почти пассажир. Но почему же иногда, изредка ему снится один и тот же сон: он летит в стратосфере, и далеко внизу плывет кромка материка, за которой начинается неоглядная светлая равнина — океан?

Лукашин взглянул на майора: тот сосредоточенно сидел в кресле, хотя машина шла на автопилоте и можно было расслабиться.

На вид майору можно было дать лет двадцать восемь, члены экипажа выглядели и того моложе, кроме, разве что прапорщика-стрелка. На земле, особенно в штатском, они и вовсе казались юнцами, и Лукашин завидовал — им еще летать и летать.

Он услышал, как штурман-навигатор доложил майору:

— Командир, через десять минут будем на месте.

Это было то место, ради которого они летели в такую даль. Оно ничем не отличалось от прочих мест в небе над океаном, но для них оно было одно-единственное: они проделали весь путь, чтобы сюда попасть.

Теперь нельзя было мешкать. Мягко открылись створы люка, массивная балка плавно вывела ракету из чрева машины; на пульте зажглась надпись: «Ракета висит».

Они по порядку проверили исправность всех систем ракеты — давление масла, температуру, обороты и прочее — экипаж наперебой докладывал майору, в шлемофонах стоял галдеж, голоса перебивали друг друга, так что казалось, идет общий спор и каждый старается перекричать остальных. Неожиданно установилась тишина.

— Двигатель ракеты на форсаж, — сказал майор как бы без адреса, но Лукашин знал, что команда относится к нему: он сидел в кресле второго пилота.

— Двигатель ракеты на форсаж, — как эхо, повторил он и нажал кнопку на пульте перед собой.

— Стрелку по нулям, — приказал майор, имея в виду ИКО — индикатор кругового обзора.

Штурман еще раз проверил курс, и теперь нужно было установить самолет строго горизонтально.

— Командир, режим, — попросил старший лейтенант, штурман-навигатор.

— Есть режим, — отозвался майор, выровнял самолет и после короткой паузы сказал. — Режим — горизонт.

Автопилот строго следил за курсом, высотой и уровнем, на приборной доске вспыхнуло табло: «Ракета готова».

— Командир, разрешите отцеп, — попросил штурман.

Майор помолчал, будто собирался с духом, и ответил:

— Отцеп разрешаю.

Они почувствовали толчок: освобожденный от груза самолет стал взбухать. Сидящий в прозрачном хвостовом фонаре радист увидел падающую вниз ракету, в темноте ярко пульсировало пламя двигателя. Ракета провалилась на километр-два, потом зависла на мгновение и, набирая скорость, ушла.

Дело было сделано, они легли на обратный курс: оставалось лишь долететь и приземлиться. Они достали пищевые пакеты, которые стрелок получил перед вылетом, и принялись за еду.

Ночь была на исходе. Звезды меркли, небо на востоке стало сереть, бледный холодный свет проступил там из темноты, и самолет уходил на запад, где еще длилась ночь. Они словно торопились — прочь от наступающего дня, но рассвет настигал их: радисту, второму штурману и стрелку, имевшим задний обзор, открылся на востоке ледяной блеск, который рос и разливался над горизонтом.

Лукашин вспомнил о рапорте, который дожидался его на базе. Конечно, Наде здесь невмоготу, да и не к лицу такой женщине жить на краю земли, ему и самому за все годы осточертела глушь.

Ему до одури надоели сырые бараки, общежития, коммуналки, общие кухни, дворовые туалеты, смертная гарнизонная скука, пустые магазины, вечная неустроенность, чемоданы…

Сослуживцы то один, то другой переводились на запад, получали квартиры, а иные ухитрялись попасть в большие города и даже в столицы. Надя права, он отдаст рапорт, вернется и сразу отдаст, начальство знает, поможет. Вот только летать на новом месте не придется, комиссия не пропустит, и никого не уговоришь — отлетался.

Впрочем, город стоит того, большой хороший город, театры, парки, отдельная квартира, устроенная жизнь. И если уж на то пошло, необязательно летать, так даже спокойнее — не служба, мечта.

Лукашин напряженно озирался. Похоже, он в последний раз встречает рассвет над океаном, столько их было, и вот последний.

Позади небо выглядело студеным — бледно-зеленое, похожее на пронизанную солнцем морскую воду, наверху оно становилось зелено-голубым, с высотой голубело, а ближе к зениту набиралось сини, которая чем дальше на запад, тем больше сгущалась и впереди по курсу становилась ночной темью. Туда они летели.

Лукашин подумал, что уедет и никогда больше этого не увидит последний полет, прощание…

Над материком еще прочно держалась ночь, за спиной занимался день. Рассвет на огромном расстоянии с севера на юг вкрадчиво подбирался к кромке материка.

«Что ж, — думал он, — никакой трагедии, рано или поздно все спускаются на землю».

Он сидел в кресле второго пилота, погруженный в раздумья, самолет устойчиво шел на автопилоте, экипаж коротал время.

Впоследствии Лукашину казалось, что он дремал, когда в шлемофонах неожиданно послышался озабоченный голос прапорщика-стрелка:

— Командир, что-то у нас с правым движком!

Все быстро повернули головы: правый двигатель дымился, черный дым таял в бледном размытом свете раннего утра.

Майор и Лукашин тотчас вскинули головы и одновременно глянули вверх: на среднем щитке над проходом, рядом с панелью топливной автоматики находились контрольные лампы пожарной сигнализации. И сразу, на глазах, словно от их взглядов, на силуэтной схеме зажглась лампа.

Горел правый двигатель. Майор действовал быстрее, чем Лукашин успел подумать:

— РУД на стоп! — скомандовал командир экипажа, и Лукашин левой рукой быстро отвел сектор газа до упора назад, отключив правый двигатель. Обесточить сеть!

Едва они вырубили ток, сработал пожарный автомат, выбросивший в горящий двигатель пену из трех баллонов.

Лукашин и первый пилот напряженно смотрели на сигнальную лампу, никто из экипажа не проронил ни слова. Контрольная лампа продолжала гореть.

Они еще не верили до конца в то, что произошло: обычный учебный полет внезапно превратился в смертельную опасность. К этому трудно было привыкнуть, в голове не укладывалось.

Быстро, без раздумий они сделали то, что полагалось, но сами еще не верили, что это всерьез: слишком неожиданно все случилось.

Да, в глубине души каждый из них не верил, что это всерьез, хотя надеяться, что как-нибудь обойдется, было нельзя: они летели на горящей цистерне с горючим. И все же они надеялись — все вместе и каждый порознь.

Внешне майор выглядел спокойным. Он посматривал то на секундомер, то на сигнальную лампу: вторую очередь противопожарной системы нужно было включать вручную через двадцать пять секунд после первой, и майор следил, чтобы не прозевать. Наконец, правой рукой он быстро нажал кнопку на панели в проходе между сиденьями: в двигатель пошла пена из оставшихся трех баллонов.

Экипаж терпеливо ждал, пока пена окажет действие, но пожар продолжался, контрольная лампа по-прежнему горела.

— Сигнал бедствия, — напомнил Лукашин первому пилоту.

— Знаю, — неохотно ответил майор: всем казалось, пока сигнал бедствия не подан, еще есть надежда.

Майор ждал, не двигался, было похоже, он забыл, что делать, и мучительно пытается вспомнить; наконец, он резко, с досадой подбросил указательным пальцем тумблер на щитке системы опознавания, расположенном слева от него на борту: теперь на экранах локаторов, просматривающих небо, рядом с меткой от самолета должна была появиться вторая метка, означающая, что самолет терпит бедствие.

— Командир, надо прыгать, — сказал Лукашин.

Майор и сам знал, но, как все в экипаже, не верил, что это окончательно и бесповоротно. В каждом из них теплилась надежда, каждый не верил, что нужно бросить машину; казалось, стоит повременить, и все образуется. И в то же время они знали, что медлить нельзя.

— Экипажу приготовиться покинуть самолет, — приказал майор.

Считанные секунды их одолевали сомнения. Каждый отчетливо ощутил холод и пустоту за бортом, ледяной обжигающий поток воздуха — сейчас им надо было оставить кабину, ее спасительное тепло и защиту, но уже в следующее мгновение, повинуясь приказу, они плотно застегнули шлемофоны и привязные ремни, поставили ноги на педали сидений и сняли предохранительные чехлы с рычагов катапультирования.

— Экипажу покинуть самолет! — приказал майор.

Они рванули скобы — распахнулись аварийные люки: первый штурман, стрелок и радист провалились вниз, второго штурмана заряд вместе с сидением выстрелил вверх.

Из штурманского фонаря сквозь образовавшееся отверстие в пилотскую кабину с силой ударил поток холодного воздуха.

— Давай, майор, — сказал Лукашин.

— Почему я? — спросил пилот.

— То есть, как? — не понял Лукашин.

— Я — командир экипажа. Прыгаю последним.

— Ну давай поговорим о субординации. Самое время.

— Вы должны прыгать…

— Имей в виду: ящик пишет, — напомнил Лукашин.

Связь между членами экипажа осуществляло СПУ, самолетное переговорное устройство, канал первого пилота находился под неусыпным присмотром бортового магнитофона, который записывал все разговоры. Он помещался в хвосте, куда перед вылетом ставили САРП, самолетный автоматический регистрирующий прибор, именуемый в обиходе «черным ящиком».

САРП фиксировал режим полета и располагался в бронированном сейфе, которые должен был уцелеть в любых переделках — при пожаре, взрыве, падении и даже на дне моря, откуда он мог подавать радиосигналы.

— Я — инспектор, старший в полете. И по званию, — Лукашин поверх маски глянул пилоту в глаза. — Выполняйте приказ!

— Есть, — нехотя ответил пилот.

Он со злостью откатился на сидении назад, поднял колени, левую руку согнул и прижал к телу, правой взялся за скобу.

Несколько секунд он не двигался, словно раздумывал, стоит ли прыгать, потом резко рванул скобу: Лукашин услышал выстрел, и майор улетел вверх.

Дико завыл и ударил сразу со всех сторон ветер; тугой поток воздуха бился в тесноте кабины, трепал провода, ремни, тесемки, бешено кидался на стенки и рвал все, что можно было сорвать.

«Пора», — подумал Лукашин. Он застегнул потуже ремешок шлемофона, снял ноги с педалей и вместе с сидением отъехал назад, потом снял чехол со скобы и сел поудобнее в исходное положение.

Одно движение, выстрел и ты, уповая на судьбу, — что еще остается летишь прочь; приятного мало, если учесть скорость, высоту и океан внизу ледяная вода, ни дна, ни берегов.

Вылетаешь перед неумолимо надвигающимся килем, который с крейсерской скоростью режет пространство, опережаешь его на мгновение — он проходит под тобой, как гигантский нож.

А потом долго спускаешься, поглядывая вниз, как бы выбирая место попригляднее, хотя что выбирать? — внизу вода без конца и без края. И надо еще надуть из баллончика резиновую лодку, и спасибо, если повезет с погодой, а заштормит, каково тогда?

Времени на раздумья не осталось, в любое мгновение самолет мог взорваться, но Лукашин медлил, ему казалось, он не все сделал.

Взгляд машинально скользнул вверх, Лукашин не поверил глазам: сигнальная лампа погасла.

Это было неправдоподобно, но она погасла. У него даже мелькнула мысль, что она и раньше не горела, всем лишь показалось; от такой мысли можно было свихнуться.

На вид двигатель выглядел сейчас вполне невинно — ни дыма, ни огня. Он мог даже сойти за исправный, жаль только, запустить нельзя: после пожара запускать двигатель запрещалось.

Можно было лишь гадать, почему угас пожар: сбил ли его встречный поток воздуха или запоздало подействовала пена, впрочем, сейчас это значения не имело.

До аэродрома оставался час полета. Лукашин подумал, что можно дотянуть — с риском, но можно. По крайней мере, стоит попытаться. Вместе с сидением он проехал вперед, сунул ноги в ремни на педалях.

Он летел один. Связь не работала, генератор они отключили в начале пожара, аварийное питание радиостанции включалось с места первого пилота.

Особенно донимал ветер. Встречный поток со свистом врывался спереди и снизу, из штурманского фонаря, где в полу зиял аварийный люк, и сверху, куда катапульта выстрелила первого пилота; в кабине царил ледяной холод, Лукашин почувствовал, как окоченел.

Он летел один в растерзанной кабине без связи с землей, один в сумеречном рассветном небе, он вообще был один на свете, скованный мучительным холодом; ветер пронизывал его тело насквозь.

Бесчувственными руками Лукашин сжимал штурвал, время от времени бросал исподлобья подозрительный взгляд наверх: сигнальная лампа пока не загоралась.

Она могла вспыхнуть в любой момент, и тогда в лучшем случае он успеет лишь прыгнуть. Но может и не успеть: вспышка, и только рваные куски металла разлетаются во все стороны, а потом долго и беспорядочно сыплются к далекой воде.

Он подумал, ему и без пожара долго не протянуть, окоченеет на ветру, а если долетит, не сможет посадить.

Пространство постепенно наполнялось светом. Блекли и таяли звезды, внизу разрастался холодный серый блеск, в котором угадывалась вода.

Вскоре стало светло, горизонт раздвинулся, открылась даль, и стал явным океанский простор. И там, вдали, на краю окоема, Лукашин увидел прерывистую и как бы повисшую в воздухе темную полосу: то был высокий, поднимающийся над водой скалистый берег материка.

Лукашин вспомнил, что впереди, чуть в стороне от курса есть маленький гражданский аэродром, грунтовая площадка среди гор, окруженная лесом. Аэрофлот имел там по расписанию два рейса в неделю, десятиместный биплан прилетал из районного центра, и начальник порта каждый раз гонял по летному полю стадо коз и стаю собак.

Нечего было и думать садиться там на тяжелой машине, в то же время он знал, что может не долететь.

Его одолевали сомнения. Он напряженно размышлял, то ли садиться, то ли тянуть дальше, площадка была слишком мала, не хватит даже на часть пробега, но продолжать полет было слишком рискованно.

Пока он раздумывал, берег рос над водой, надвигался, самолет быстро съедал остающееся пространство.

Лукашин начал снижение. За спиной на востоке всходило солнце, лучи его окрасили висящее впереди облако; вздрагивая всем корпусом, самолет стремительно проходил облака, прошивал насквозь, словно нанизывал одно за другим.

Он пробил последнее облако, побережье открылось, и хотя он ожидал, это случилось внезапно, берег возник вдруг, освещенный солнцем и покрытый тенями облаков: заросшие лесом склоны, распадки, высокие прибрежные скалы, округлые вершины сопок — горная страна, обрывающаяся в океан; хребты тянулись из глубины суши и с большой высоты отвесно рушились в воду.

Лукашин снизился над долиной и принялся искать площадку. Он увидел ее далеко внизу, маленький пятачок на дне распадка, с таким же успехом можно было садиться на футбольное поле.

Он продолжал снижаться, заложил вираж и с высоты четырехсот метров стал заходить на посадку. После маневра, когда самолет вышел на посадочную прямую, Лукашин нажал и повернул кнопку на пульте в проходе между сиденьями; он почувствовал толчок, вышли шасси.

Лукашин понимал, что без аварии не обойдется, и сбросил в воздухе горючее, чтобы самолет не вспыхнул после удара. Потом он выпустил закрылки на двадцать градусов, и когда скорость упала до трехсот сорока километров, выпустил их полностью. За пятьсот метров до поля он стал выбирать точку выравнивания и увидел, что мешает лес: садиться приходилось с перелетом.

Тем временем ясный день входил в силу, затоплял мир светом и разгорался в небе и на земле. День был так погож и чист, что казалось, нигде нет печалей, темных мыслей, бед и горестей — нигде, ни у кого.

Вершины деревьев уже почти касались фюзеляжа, близился обрез леса. Площадка была так мала, что садиться следовало не мягко, с подлета, а сразу, едва кончится лес, и как можно резче — грубым ударом, чтобы выгадать хоть несколько метров пробега.

Перед последними деревьями он выравнял самолет на три точки и убрал РУД — регулятор управления двигателями — на стоп. Самолет быстро проваливался, терял высоту, но и поле неслось навстречу, впереди его оставалось все меньше, почти ничего.

Самолет ударился колесами о землю, в ту же секунду Лукашин левой рукой резко рванул красные спаренные рычажки аварийного торможения, а правой нажал расположенную на борту возле форточки кнопку тормозного парашюта.

Он почувствовал сильный рывок, тряску и лихорадочно подумал: «Сел». Схваченные намертво тормозами колеса рвали грунт, зарывались вглубь, от нагрузки покрышки, должно быть, лопнули и висели лохмотьями. Неподвижные колеса, как тупые лемехи, вспахивали землю, оставляя широкие извилистые борозды.

Машину несло вперед, где на краю поля стояли какие-то постройки, то ли склады, то ли сараи, он пытался отвернуть в сторону, но машина не слушалась, и тогда он в безнадежной изнурительной борьбе с ней издал короткий надсадный стон и с мучительной от дикой тряски гримасой судорожно нажал слева в проходе кнопку, убирая шасси.

Самолет с силой ударился днищем о землю, похожий на крупное животное, подстреленное на бегу, — подломились ноги, он упал и, уже обезноженный, продолжал, содрогаясь, яростно биться о землю и рваться вперед, как бы в неукротимом желании доползти до какой-то обозначенной перед ним черты.

Над полем висела тишина. Самолет лежал на земле, как огромная выброшенная на берег рыба. Было пустынно, ни один звук не нарушал покоя, только струйки мягких кедровых иголок после удара с легким шелестом текли с веток на землю.

Лукашин обессиленно сидел, истерзанный ремнями безопасности, одежда висела клочьями, тело болело так, будто его долго и старательно били, из носа сочилась кровь, и не было сил пошевелиться.

Он неподвижно сидел, прикованный ремнями к сиденью, у него даже не было сил отстегнуть их; он ни о чем не думал, придавленный смертельной усталостью, в то же время он испытывал облегчение и сонливый покой.

Над полем разгорался чистый просторный день — над окрестным лесом, над широким распадком, над вершинами сопок, ясный, безмятежный, солнечный день.

К полудню за ним прилетел вертолет. Ему сказали, что в море всех подобрали, весь экипаж, все живы, обошлось. Лукашин вспомнил о рапорте и решил, что завтра отдаст.

Вечером он сидел за столом, и при свете лампы осторожно брал пинцетом спичечные этикетки и разглядывал сквозь лупу.

— Ты отдал рапорт? — неожиданно спросила Надя.

Лукашин ждал и боялся этого вопроса. Он качнул головой, испытывая гнетущее чувство вины, — нет, мол, не отдал.

— Почему?

— Я отдам, — торопливо пообещал он и помолчал, собираясь духом. — Я хотел еще раз слетать.

— Как? — не поняла она и смотрела на него с недоумением, ждала объяснений.

— Надя, это в последний раз. Вернусь, отдам рапорт.

На другой день, когда Лукашин пришел домой, Надю он не застал. Он тотчас все понял и второпях выбежал из дома.

Выбраться из поселка можно было двумя способами: морем и по воздуху. Через перевал к океану вела ухабистая дорога — сто километров гор и тайги, в конце деревянный причал, куда изредка подходили каботажные суда. А за околицей поселка лежал маленький аэродром, грунтовая площадка в лесу, вроде той, на которую он вчера посадил самолет.

Задыхаясь, Лукашин бежал со всех ног в страхе опоздать. Десятиместный самолет стоял на поле, рядом с ним урчал бензозаправщик, пассажиры в ожидании толпились у кромки поля.

Лукашин подбежал к жене, струйки пота стекали по его запорошенному пылью лицу.

— Надя!.. — Лукашин хотел сказать, чтобы она не уезжала, что он отдаст рапорт и сделает, как она скажет, но умолк и лишь утирался ладонью, размазывая по лицу грязь.

Жена казалась спокойной, только побледнела немного, он молча смотрел на нее, изнывая от любви.

— Я достаточно ждала, — объявила она ровным холодным голосом.

— Я все сделаю! — торопливо произнес он. — Завтра я отдам рапорт.

— Ты уже обещал, — она взяла чемодан и добавила тем же рассудительным тоном. — Я буду ждать тебя у родителей.

Бензозаправщик развернулся и покатил на другой конец поля. Пассажиры один за другим потянулись к самолету.

Лукашин неподвижно стоял, не веря, что она улетит. Он стоял, пока Надя шла к самолету, пока длилась посадка, пока самолет выруливал, чтобы начать разбег, стоял, когда самолет взлетел и, сделав круг, лег на курс, и позже, когда рокот мотора, угасая, катился по склонам окрестных гор.

Вскоре стало пустынно и тихо. Лукашин медленно побрел назад. Он вернулся домой, лег и не двигался, обессиленный и разбитый. Даже о спичечных этикетках не вспомнил, они дожидались его на столе.

И вот полгода уже он живет один. Каждую свободную минуту он думает о жене, она снится ему по ночам, но рапорт он до сих пор не отдал.

Рапорт лежит у него в кармане, что ни день Лукашин решает зайти в канцелярию и отдать, но, решив, раздумывает и откладывает до следующего полета.

Из последнего письма Лукашин узнал, что Надя подала на развод. На улице лежит снег, стойкая незыблемая тишина окутывает сопки, тайгу и дома, снег внятно скрипит в тишине под ногами.

Лукашин приходит домой, в свою голую казенную комнату, садится, не раздеваясь, и сидит в оцепененье, погруженный в раздумья. Позже он вспоминает, что вечером у него вылет, раздевается и ложится. Лететь предстоит в ночь, надо было выспаться.

Николай Александров ДЖИХАД НА ЭКСПОРТ

1

— Заруба, стой! Да подожди же ты, черт!.. Николай, остановись!

Зеленый, с желтыми зубчатыми пятнами костюм и грохающие по ступеням давно не знавшие гуталина ботинки мелькнули и понеслись по лестничным пролетам. Майор с синими чекистскими погонами безуспешно пытался догнать контрразведчика.

— Заруба! — крикнул он истошно куда-то вверх. — Буду жаловаться председателю…

Топот прекратился, и через перила на майора уставилась раскрасневшаяся физиономия с пронзительно голубыми глазами.

— Ну, жалуйся! — С перил будто бы обессиленно скользнул кулак Зарубы размером с добрую брюкву. — Чего тебе?

— В среду играем с милицией. Ты не забыл? Другого хавбека на твое место нет — учти!

— Ага. — И тотчас топот запыленных, на толстой подошве ботинок раздался пролетом выше.

В кабинет Плетнева он не вошел, а влетел. С размаху плюхнулся на стул и, торопясь и сбиваясь, заговорил. Слова прорывались сквозь учащенное дыхание, басовитые, емкие, весомые.

— «Локатор», Михалыч, заговорил… Три недели молчал, а поди ж ты…

Плетнев теребил тонкими пальцами узел галстука — будь он в цивильном или в отлично пошитой подполковничьей форме, галстук мешал ему всегда.

— «Локатор», говоришь? Ты был у скалы?

Подобного вопроса Зарубе можно было и не задавать — всякую свободную и несвободную минуту он старался оказаться у этой скалы, будто специально обращенной гладкой параболической стороной в запредельную сторону. Река, по которой проходит граница, к весне становится широкой от горной ледниковой воды, и перекричать ее трудно, а тут будто специально придуманная для общения через границу скала-«локатор», доставляющая пограничникам массу забот.

— Случайно… Из погранотряда ехал, ну и…

— Кто? Бобо? Опять старый Хасан суру пел?

— Суру? Не похоже… Вот послушайте… — Заруба выдернул из кармана небольшой магнитофон, похожий на те, что журналисты суют под нос интервьюируемым, и щелкнул крохотной, почти невидимой кнопочкой — Плетнев склонил голову, поглядывая на медленно вращающийся валик кассеты.

Из динамика послышался сперва птичий гомон, потом ухо различило мерный рокот воды, перекатывающей гальку, и лишь потом заунывные, тягучие звуки старческого голоса, ведущего таджикскую мелодию. Пел старик здорово, то поднимаясь до высоких нот, то переходя на низкие.

— Так… так… — приговаривал отлично владеющий всеми местными диалектами Плетнев. — Приветы передает… Какому-то Халилу, Расиму, Давлатмаду.

— Кто такие? Не знаю… Не из проводников ли случайно?

— Вряд ли. Наверное, мойщики золота. Знакомые. Сегодня, кстати, опять на Пяндж выходили. Тянет их, понимаешь, на нашу сторону…

— А еще чего вещает? — спросил Заруба.

— Говорит: спасибо за посылку… материал хороший, но, кроме зеленых отрезов, надо бы прислать и красного… Книжек осталось всего семь штук… На русском кораны просит больше не присылать — идут плохо, а на таджикском еще штук двадцать…

Мелодия неожиданно кончилась, и свист птиц превратился в пронзительный клекот.

— Михалыч, слушай! Сейчас с той стороны запоют… Слышно, правда, похуже — у них там скала чуток вбок направлена. Вот, сволочи, чего придумали! Телефон воздушный, дрена вошь! Во! Начинает!

Из динамика понеслась ослабленная расстоянием, но все же различимая без труда мелодия. С того, закордонного берега вещал молодой веселый голос.

— Чего он поет, душман-то? — не вытерпел Заруба.

— Тихо! — грозно замахнулся на него Плетнев и приложил палец к губам. — Цыц!

Плетнев еще ниже склонился к динамику, и пальцы его застыли возле узелка галстука.

— Прокрути еще разок! Вот с этого места…

Заруба послушно пощелкал кнопочками и долго вглядывался в лицо начальника.

— Поздравляю, товарищ майор! — без тени улыбки произнес Плетнев и удовлетворенно припечатал широкую ладонь к полированной столешнице. — Веселенькая будет ночка!

— Что такое?

— Если этот душман не врет, сегодня переход… Говорит, и кораны будут, и тряпье.

— Кто, интересно? Знакомый, нет?

— Еще как знакомый — Рустямов… Помнишь? Ну не красней, не красней… Не твоя вина, что тогда упустили, — ты ж первую неделю как прибыл… Стало быть, повар решил возвращаться! Хорошо… Сколько он там пробыл?

— По нашим сведениям, в Афгане две недели, пока караван собрали, да в Пакистане почти полгода. Сперва — Толукан, потом — Пешавар.

— Да-да, — неопределенно заметил Плетнев, задумчиво глядя в окно. — Толукан и Пешавар… Думаешь, случайно? Черта с два! И там и там резиденции Башира. «Инженер» не только, выходит, оппозицию сколачивает, но еще и против нас решил работать. Готовили они его, что ль? Как думаешь?

Заруба принялся скрести ногтем плохо выбритую щеку.

— За полгода хорошо не подготовишь. Разве экстерн какой придумали…

— Ладно, — подвел итог разговору Плетнев, — поднимай всех на ноги… Башир человечек не простой — почитай, вторая фигура в исламской партии, заместитель самого Хекматиара. Не шиш с редькой! А с магнитофоном-то ты молодец. Ничего не скажешь! Где они пойдут, как думаешь?

— А тут и думать нечего — одна у них дорога… «Салям алейкум» прямиком к дому Хасана идет.

— Да, это ущелье, пожалуй, самое удобное — что камней, что изгибов вдосталь. Значит, так — контролировать каждый чих. От самой границы до кишлака. Делимся на две группы: часть, которая пойдет с тобой — я думаю, восьми ребят хватит? — в кишлак. Я же… — Плетнев сделал многозначительную паузу, которую Заруба не решился нарушить. — Нет, неправильно: тебе все вместе с группой захвата, а трое со мной к ущелью. Связь на восьмом канале. — Подполковник сбросил на спинку стула щегольской темно-синий пиджак и, раскрыв шкаф, начал облачаться в выгоревшую пятнистую, как и у майора, пограничную форму.

2

Ветер теребил неприбитый лист железа на крыше, и в прореху заглядывала какая-то необычайно яркая на южном небосклоне звезда. В плечо Зарубы ткнулось что-то теплое и шершавое и принялось теребить плотный ремень бронежилета. Он протянул руку и отвел в сторону пахнущую молоком и навозом голову теленка. Животное боднуло непокорно воздух и снова ткнулось мордой в плечо.

— Молчат? — шепотом спросил сидевший на ящике Кривцов.

Заруба посмотрел на висевшую на ржавом гвозде рацию, угадываемую лишь по рубиново тлеющему индикатору, и промолчал. Кривцову не сиделось, он все время возился, ворочался, стараясь удобнее устроиться. Конечно, телятник, место для наблюдения за домом Хасана не самое лучшее, но другого все равно нет: кишлак маленький, и каждый человек на виду. Тут, по крайней мере, тепло. Не то что у Плетнева, сидящего сейчас на макушке горы со своими ребятами и визуально «ведущего» по прибору ночного видения «ходоков». «Ветерок у них там, наверное, будь здоров, — поморщился Заруба. — Ничего, сидят не жалуются…» Минут сорок уже прошло с последнего сообщения — граница пересечена, трое мужчин, один «Калашников», движутся по запланированному коридору, ожидаемое время появления из «Салям алейкума» — час-полтора.

— Не расслабляться, ребята, — шепотом передал по цепочке Заруба примостившимся кто как мог ребятам из группы захвата. — Проверить предохранители автоматов.

— Предохранители… нители… тели… — понеслось по цепочке.

Лейтенант Кривцов не утерпел, поднялся с ящика и прижался лбом к щели — через улицу горели в ночи окна хижины Хасана.

— Ждет, — вполголоса выдохнул Кривцов и тяжело вздохнув, опустился на ящик. — Эх, житуха… Сейчас бы под теплый бочок, да на минуточек шестьсот… Никола, слышь, а чего этот Рустямов за кордон махнул?

— Сдуру, — огрызнулся Заруба. — Вроде тебя был.

— Молодой, что ли? — не обиделся лейтенант и посмотрел на Зарубу с уважением: о нем, несмотря на сравнительно небольшой срок службы в этих местах, уже ходили легенды — шутка ли, семерых духов «сделал» лично и трех с его подачи задержали другие.

— Сорок два ему. Поваром в Душанбе работал. Слыхал про «альчики»? Нет? Азартная игра такая. Двадцать тысяч продул и рванул через границу, только мы его и видели. А ты почему не знаешь? Ты же тогда был здесь, это у меня первая неделя была…

— В отпуск к матери ездил.

— А… Там он сразу попал в оборот, его сам Башир заприметил и переправил в Пакистан. В школу вроде… Ей Мирахмат заведует — его заместитель. Искусник, черт его дери. Разведкой у них занимается, с какими-то европейцами якшается. Вот они нашего повара там, и обрабатывали с этими самыми Смитами и Джонами.

— А теперь, выходит, заброска?

— Типун тебе на язык. Если так, то он вооружен, а у тебя, у меня и у всех ребят по одной головушке. Стучи, стучи по дереву!

На бревенчатой стене, обмазанной глиной, что-то тихонько пискнуло, как мышь, и замигал красный индикатор. Заруба нашарил в темноте наушник и прижался к нему.

— Второй, приготовиться: они на подходе. Очень насторожены, часто оглядываются. Впереди с автоматом. Повар посередке. Осталось метров шестьсот. Как понял?

— Порядок, — прошептал Заруба и, снова отстранив тянущегося к нему теленка, встал с корточек. — Подъем! Тихо, без шума! За один лишний звук убью.

То тут, то там из темноты начали появляться, словно грибы, сферические шлемы. Совершенно беззвучно офицеры вытянулись в цепочку возле дверей телятника. Заруба приник к щели. Улица по-прежнему была пустынна и тиха. За высоким дувалом, как и раньше, светились окна хижины Хасана. Заруба уж решил отойти от щели и проверить еще раз экипировку группы, но тут послышался скрип, дверь дома приоткрылась, и на крыльце появился сам старик. Он подслеповато приложил к глазам руку и долго всматривался в темноту. Где-то взбрехнула собака, за ней другая, и тотчас кишлак заполнился многоголосым лаем. Хасан одернул полосатый халат и медленно сошел со ступенек. Через секунду-другую ворота в заборе отворились, и старик нетвердой походкой прошел на улицу. Посмотрев сначала направо, он медленно повернулся всем корпусом в другую сторону и вперился взглядом в направлении гор. Замерев, он долго слушал ночную тишину, разрываемую последними взбрехиваниями успокаивающихся собак.

— Должны бы уж появиться, — жарко зашептал на ухо Зарубе Кривцов.

— М-м-м-м… — промычал тот в ответ, не спуская взгляда с ворот.

Ни Заруба, ни сопящий рядом Кривцов не успели заметить, как, словно из придорожной пыли, едва освещаемой тусклым фонарем, возникло трое людей. Двое в каких-то странноватых одеяниях, с тюрбанами на головах, в долгополых рубахах навыпуск поверх широких коротких штанов, заправленных в резиновые сапоги. У того, кто стоял ближе к Хасану, за плечом угадывался обернутый, дулом к земле автомат. Старик торопливо закланялся, что-то едва слышно забормотал и, прикладывая руки к груди, толкнул задом ворота. Двое афганцев, а за ними и высокий черноволосый мужчина в спортивном костюме с «дипломатом» в руках растаяли в темноте двора.

В глубине телятника звонко брякнуло железо по железу.

— Тихо, черти! — выкатил грозно глаза Заруба.

— Это не мы, товарищ майор, — зашептал кто-то в темноте. — Теля цепью по ведерку…

— Подержать не можете? — не сумел сразу погасить раздражение Заруба. — Тихо! — Он снова приник глазом к щели.

Один за другим в хижину Хасана прошли афганцы, затем не спеша тот черноволосый в спортивном костюме с чемоданчиком, а сам Хасан долго стоял на крыльце, придирчиво изучая тишину и мрак ночи. Приоткрыв дверь внутрь, он что-то гортанно крикнул на таджикском, и через некоторое время на крыльце появилось некое странное существо, все закутанное в разноцветные, поблескивающие в свете фонаря одеяния.

— Кажись, баба, — тягуче удивился Кривцов.

— Не возьму в толк, зачем ему понадобилось выставлять на улицу свою ханум? Мешает разговору или рассмотрению даров, а?

— Черт их разберет…

— А может, и за улицей поглядывать — вот невезуха…

— А собака-то у него есть?

— Днем бегала. Визгливая, сволочь! — Заруба протянул руку и наугад повел по стене, нащупывая рацию. Щелкнув клавишей, он вполголоса произнес: — Я — второй! Гости дома. Замыкаем кольцо вокруг Джалки. Повторяю: кольцо! Как поняли?

Сквозь шорох эфира донесся ослабленный расстоянием голос пограничного офицера, докладывающего о том, что команда принята.

Заруба на мгновение представил себе, как вокруг кишлака тихо поднимаются с земли, выкарабкиваются из-за камней, вылезают из кустов ребята из пограничного отряда и медленно начинают сжимать оцепление.

— Патрон в патронник! — почти не таясь, скомандовал Заруба. — По одному к дувалу. Да маскируясь, пригибаясь, бегите. Марш!

Заруба, согнувшись в поясе, придерживая бьющий по бедру автомат, первым ринулся через улицу. За ним, вытянувшись цепочкой, устремились остальные. Один за другим они беззвучно исчезали в узкой полоске густой, как чернила, тени. Заруба, провожая легким шлепком ладони по спинам, подталкивал офицеров — те прыжком вскидывались на почти двухметровую глиняную сыплющуюся стену и, взмахнув в воздухе ногами, переваливались во двор старого Хасана.

— Первый, второй, третий… — За стеной охнула старушка и, тихонько причитая, осела на землю, увидев похожих на шайтанов, в арбузообразных огромных шлемах людей, перескакивающих дувал. — Четвертый… пятый…

С пятым вышла неувязка. Грузный, неуклюжий Талыбов завис над дувалом — лежа животом на стене, он замер в равновесии, не в состоянии ни упасть вовнутрь, ни вывалиться обратно наружу. Тяжелый бронежилет, надетый поверх куртки, делал его еще более неловким. Точный пинок Зарубы помог ему свалиться туда, куда было надо. Рывок, подтягивание — и наконец сам Заруба, запачкав штаны побелкой, спрыгнул на какую-то грядку.

— Что с бабкой? — сразу же спросил он.

— Норма. Как увидела — зажала от испуга рот ладонью и молчок… Тут псина какая-то еще крутилась, как бы не затявкала.

— Где она? — озираясь, покрутил головой Заруба.

— Вон под ящиком сидит. Ловкая стерва! Ишь глазищами водит!

— Я ей повожу — пусть только пискнет! Все к дому! Двое к двери, по трое к окнам. Оружие наизготовку. Ждать команды.

Пробравшись через кусты, Заруба осторожно приблизился к небольшому окну в толстой стене хижины. Гости сидели за столом и с наслаждением тянули зеленый чай из пиал. Хасан начал «прилаживать на полу коврик — дело шло к утру, наступало время намаза.

— Где «спортсмен»? — зашептал на ухо вездесущий Кривцов. Ничто, наверное, в жизни не могло убить в нем любопытства и любовь задавать всякие относящиеся и не относящиеся к делу вопросы.

Сейчас, при свете люстры, «спортсмена», как окрестил его Кривцов, было видно преотлично. Это на самом деле, как и ожидалось, был Рустямов. Заруба впервые видел его «живьем». На фотографиях, которые были сделаны перебежчиком за месяц до перехода для какой-то своей надобности, он выглядел куда хуже. Тогда он отличался поразительной худобой, и лишь глаза в глубоких провалах глазниц сверкали сквозь глянец фотоснимка пронзительными буравчиками. Теперь он казался вполне респектабельным — пополнел, отрастил густые пышные усы, волнами курчавилась шевелюра.

— Ишь, разъелся на пакистанских харчах, — съязвил Заруба и тотчас засвистел, задрав голову к небу, утренней радостной пичугой. С той стороны дома и от двери ответили.

Набычившись, Заруба отошел на шаг в сторону и головой вперед, ломая шлемом стекло, стреляя холостыми в потолок, с треском и грохотом ввалился в комнату. Звучно ударила встречная автоматная очередь с противоположной стороны комнаты, но это стрелял не афганец, рывком бросившийся из зоны поражения под окно, забыв на столе свой автомат, а кто-то из своих. Приглядываться к его лицу и опознавать было некогда, да и трудно: по лицу потоком текла кровь, видимо, ребята порезались о стекло. Треск сломанной и сорванной с петель двери довершил картину полного разгрома.

— Свой я, свой, граждане… Я советский! — Скорчившийся на полу старый Хасан истошно вопил, высоко задрав к потолку зад и обхватив руками голову.

Заруба ринулся к седобородому афганцу и, отбросив в сторону автомат, к которому тот тянулся, со всей силы впечатал сверху вниз кулаки в его спину — афганец, охнув, повалился навзничь. Перевернув его на живот, сведя за спиной руки, Заруба рванул на нем одежду. Хватило единого взмаха, чтобы с медвежьей яростью разорвать грязноватую кацавейку, долгополую рубаху и майку — одежда чулком завернулась вокруг торса мужчины, надежно спеленав его руки, обнажив худую, с выпирающими лопатками спину.

У другого окна втроем пеленали молодого «ходока». И только Рустямова все происходящее, похоже, никаким образом не касалось — он только немного отошел в сторону и стоял почти спокойно, прижавшись к беленной известью стене.

Заруба жестом подозвал Кривцова и приказал обшарить карманы обмякшего проводника. То, что афганцы лишь проводники, а главная фигура — повар, не вызывало никакого сомнения. Видимо, он действительно был важной птицей в расчетах Башира, раз ему дали сразу двоих.

— Где «дипломат»? — крикнул через комнату Заруба. Рустямов, по-прежнему прижавшийся спиной к стене, не проявлял признаков беспокойства. — Где атташе-кейс?

— Под курапчей, — указал тот на, громоздящиеся от пола до потолка атласные, сложенные одно на другое одеяла, покрывала, подушки и матрасы. — Кажется, где-то примерно посередине лежит.

Заруба повернулся к стене, на которую указал Рустямов, и тотчас за его спиной раздался грохот опрокидываемого шкафа, в воздух взвилась пыль пересохшей глины и побелки, зазвенела бьющаяся посуда и хрусталь. Там, где только что преспокойно стоял Рустямов, за оседающей пылью образовался пролом в непрочной стене хижины.

«Странно, — подумал Заруба, — обычно таджики делают стены своих домов куда прочнее… Разве что специально? Вот сволочь!» — К кому относилось последнее, Заруба и сам не знал. Он единым прыжком преодолел провал и вывалился на улицу, успев крикнуть ребятам из группы лишь одно слово: «Держать!» В подобном предупреждении, правда, не было абсолютно никакого смысла: проводники, обмотанные обрывками собственной одежды, с «браслетками» на запястьях, уже никуда не могли деться. Сам же владелец конспиративки, как и раньше, лежал на коврике, изредка поглядывая из-под пальцев на происходящее в комнате.

«Оцепление! — пронеслась в голове Зарубы мысль. — Ребята не предупреждены… Может натворить дел! Эх, рацию бы сейчас…» Но она осталась где-то там, в саду, подвешенная к высохшему сучку дерева.

Проломленная Рустямовым стена выходила не в сад, а на улицу. Этого, конечно, никто предусмотреть не мог. Кому могло прийти в голову, что стена не прочная, а, словно в китайской фанзе, почти бумажная.

«Куда он мог деться? — решал Заруба, кидая взгляды то влево — там простирался длинный проулок без малейших признаков присутствия живого, то вправо, где затоптанный проселок через какую-нибудь сотню метров упирался в полувысохшее русло горной речушки. — Не мог же он с ходу махнуть через забор чужой усадьбы?» На побеленной стене соседнего дувала не было ни следов обуви, ни царапины, ни соскоба.

С реки послышался всплеск. Тотчас откликнулась на звук собака, завыв, залаяв, запричитав в ночи от страха и тревоги. Заруба вприпрыжку понесся в ту сторону, ему показалось, что сквозь шум потоков воды, перекатывающих по руслу белую гальку, до него долетел еще один всплеск. Так оно и есть. За рекой маячила знакомая спина, обтянутая спортивной джинсовкой.

«Ерунда! Господи, какая ерунда! — думал на бегу Заруба, бросаясь в доходящую до колен холодную воду. — Кто мог предположить, что он ринется в сторону «Салям алейкума», куда пограничники должны выдвинуться в последнюю очередь, — это путь к границе… А он рванул не вглубь, а назад… Чемодан! Где он? Голову на отсечение — в курапче его нет… Что в нем?»

В ботинках хлюпала вода. Под ногами скрипели камни. Бронежилет всем своим весом больно врезался в плечи, мешал набрать воздуха в стянутую ремнями грудь. Рывок — расстегнуты ремни с боков, еще рывок — сдернуты ремни на плечах, отцепились «липучки», и «броник», грохнув толстыми титановыми пластинами по валунам, летит в чахлый, выжженный прошлогодним солнцем и высушенный ветром кустарник. Тотчас туда же упала предохранявшая от пуль голову тяжеленная «сфера». Расстояние между бегущими стремительно начало сокращаться. Заруба уже отчетливо различал ярко-желтую нитяную строчку шва на спине Рустямова.

— Стой! Стрелять буду! — заорал изо всех сил Заруба. Сдернув с плеча «Калашников», он резко сдвинул рычаг и без дополнительных предупреждений пустил длинную очередь намного выше головы беглеца. Тот споткнулся и рухнул плашмя наземь, и сразу же из-за камня оглушительно рявкнул пистолетный выстрел. Пуля просвистела где-то рядом. Заруба согнулся и сделал еще один стремительный рывок вперед. Теперь их разделяло никак не больше трех метров.

— Брось оружие! — приказал Заруба.

В ответ услышал лишь какой-то сдавленный смех.

Продвинувшись по-пластунски на метр, Заруба лежал по другую сторону огромного валуна, за которым спрятался Рустямов. Прогремел очередной пистолетный залп — по щеке скользнули, рассекая кожу, каменные осколки.

«Твою мать, — выругался про себя Заруба. — Теперь я за себя не отвечаю».

Он рывком бросил свое тело в воздух, совершил весьма замысловатый пируэт, со всей силой впечатывая толстые сбитые каблуки тяжелых ботинок во что-то мягкое.

— Все… — хрипло раздалось снизу, из полузадушенного, раздавленного тела. — Сда… юсь…

Заруба, не вставая с распластанного Рустямова, принялся шарить по земле. Пистолет, еще сохранивший тепло чужих ладоней, лежал в пожухлой траве. Это была какая-то неизвестная Николаю марка — браунинг не браунинг, зауэр не зауэр… Черт его разберет…

— Где чемодан? — он схватил лежащего за волосы и с силой вдавил его лицо в каменное крошево.

— Подо мной, — с каким-то грудным клекотом и хрипом произнес повар.

Заруба встал на колени и провел рукой под лежавшим. Выдернуть «дипломат» оказалось трудной задачей — он был намертво прижат к земле обмякшим телом.

— Подъем! — скомандовал Заруба, и сам испугался своего голоса, таким он был чужим и страшным.

Однако команда его не произвела на Рустямова абсолютно никакого действия, он лишь вяло пошевелил кистями, схваченными за спиной наручниками.

— Не могу, — невнятно, будто угасая, пробормотал Рустямов. — Спина… Позвоночник…

— Что спина? — не понял Заруба. — Я же стрелял в воздух… — про мощное приземление каблуками вперед он совсем забыл.

Перевернув поверженного на спину, Заруба освободил «дипломат» и откинул крышку — внутри лежали деньги, много денег. Перехваченные банковскими лентами сияли свеженькие десятирублевки. Между пачек перекатывались толстенькие латунные бочонки патронов. Стопками громоздились брошюрки с одним лишь словом на обложке: «ДЖИХАД».

— Джихад? — прочитал вслух Заруба. — Любопытно. Значит, объявили нам «священную войну»? Так, Рустямов?

— Так… — подтвердил бессильно лежавший на земле, вращающий глазами «ходок». — Я готов дать показания…

— А куда ты денешься, — беззлобно, почти равнодушно изрек Заруба, глядя на приближающиеся со стороны кишлака пятнистые фигурки пограничников.

— Мужики, — заорал он, и по ущелью пронеслось многоголосое эхо. — Рация есть? Сообщите первому: сюда нужен следователь и врач. — уже себе под нос недовольно добавил: — Ишь, джихад объявили, бисовы дети. А с Зарубой почему не посоветовались?

3

— Заруба, стой! Да подожди же ты, черт… Николай, остановись!

Заруба пропустил вперед себя по лестнице процессию — согбенно прошли афганские проводники в сопровождении молодых солдат-пограничников, затем, тоже под конвоем, весь замотанный бинтами, измазанный йодом Рустямов — и дождался щеголеватого, с иголочки одетого майора.

— Чего тебе, Власенков? — спросил, облокотившись на перила, Заруба.

— Ты не забыл, что в шесть играем с горотделом милиции? Учти, мне вместо тебя ставить некого…

— В шесть? — он поднял на майора слезящиеся, готовые тотчас закрыться голубые, цвета майорских погон, глаза.

— В шесть! — охотно подтвердил Власенков. — Так я тебя заявляю?

— Давай присядем на подоконник — ноги не держат… — Они сели. — Повтори, пожалуйста, с кем и когда мы играем. — Заруба с облегчением отвалился к стене.

— Как с кем? — начал было майор, сбиваясь и путаясь, в который раз повторять про полуфинальную встречу местных динамовских команд, но с удивлением обнаружил, что рассказывает все это совершенно впустую — его собеседник спал, по-детски сомкнув губы и простодушно посапывая.

АНТОЛОГИЯ «ПОЕДИНКА»

Владимир Зазубрин ЩЕПКА Повесть о Ней и о Ней

I

На дворе затопали стальные ноги грузовиков. По всему каменному дому дрожь.

На третьем этаже на столе у Срубова звякнули медные крышечки чернильниц. Срубов побледнел. Члены Коллегии и следователь торопливо закурили. Каждый за дымную занавесочку. А глаза в пол.

В подвале отец Василий поднял над головой нагрудный крест.

— Братья и сестры, помолимся в последний час.

Темно-зеленая ряса, живот, расплывшийся книзу, череп лысый, круглый — просвирка заплесневевшая. Стал в угол. С нар, шурша, сползали черные тени. К полу припали со стоном.

В другом углу, синея, хрипел поручик Снежницкий. Короткой петлей из подтяжек его душил прапорщик Скачков. Офицер торопился — боялся, не заметили бы. Повертывался к двери широкой спиной. Голову Снежницкого зажимал между колен. И тянул. Для себя у него был приготовлен острый осколок от бутылки.

А автомобили стучали на дворе. И все в трехэтажном каменном доме знали, что подали их для вывозки трупов.

Жирной, волосатой змеей выгнулась из широкого рукава рука с крестом. Поднимались от пола бледные лица. Мертвые, тухнущие глаза лезли из орбит, слезились. Отчетливо видели крест немногие. Некоторые только узкую, серебряную пластинку. Несколько человек — сверкающую звезду. Остальные — пустоту черную. У священника язык лип к небу, к губам. Губы лиловые, холодные.

— Во имя отца и сына…

На серых стенах серый пот. В углах белые ажурные кружева мерзлоты.

Листьями опавшими шелестели по полу слова молитв. Метались люди. Были они в холодном поту, как и стены. Но дрожали. А стены неподвижны — в них несокрушимая твердость камня.

На коменданте красная фуражка, красные галифе, темно-синяя гимнастерка, коричневая английская портупея через плечо, кривой маузер без кобуры, сверкающие сапоги. У него бритое румяное лицо куклы из окна парикмахерской. Вошел он в кабинет совершенно бесшумно. В дверях вытянулся, застыл.

Срубов чуть приподнял голову.

— Готово?

Комендант ответил коротко, громко, почти крикнул:

— Готово.

И снова замер. Только глаза с колющими точками зрачков, с острым стеклянным блеском были неспокойны.

У Срубова и у других, сидевших в кабинете, глаза такие же — и стеклянные, и сверкающие, и остротревожные.

— Выводите первую пятерку. Я сейчас.

Не торопясь набил трубку. Прощаясь, жал руки и глядел в сторону.

Моргунов не подал руки.

— Я с вами — посмотреть.

Он первый раз в Чека. Срубов помолчал, поморщился. Надел черный полушубок, длинноухую рыжую шапку. В коридоре закурил. Высокий грузный Моргунов в тулупе и папахе сутулился сзади. На потолке огненные волдыри ламп. Срубов потянул шапку за уши. Закрыл лоб и наполовину глаза. Смотрел под ноги. Серые деревянные квадратики паркета. Их нанизали на ниточку и тянули. Они ползли Срубову под ноги, и он сам, не зная для чего, быстро считал:

— …Три… семь… пятнадцать… двадцать один…

На полу серые, на стенах белые — вывески отделов. Не смотрел, но видел. Они тоже на ниточке.

…Секретно-оперативный… контрревол… вход воспр… бандитизм… преступл…

Отсчитал шестьдесят семь серых, сбился. Остановился, повернул назад. Раздраженно посмотрел на рыжие усы Моргунова. А когда понял, — сдвинул брови, махнул рукой. Застучал каблуками вперед. Мысленно твердил: «…Манти-менты… санти-менты… санти…»

Злился, но не мог отвязаться.

— …Санти-менты… менты-санти…

На площади лестницы часовой. И сзади этот зритель, свидетель ненужный. Срубову противно, что на него смотрят, что так светло. А тут ступеньки. И опять пошло.

— …Два… четыре… пять…

Площадка пустая. Снова:

— …Одна, две… восемь…

Второй этаж. Новый часовой. Мимо, боком.

Еще ступеньки.

Еще.

Последний часовой. Скорее. Дверь. Двор. Снег. Светлее, чем в коридоре.

И тут штыки. Целый частокол. И Моргунов, бестактный, лепится к левому рукаву, вяжется с разговором.

Отец Василий все с поднятым крестом. Приговоренные около него на коленях. Пытались петь хором. Но пел каждый отдельно.

— Со свя-ты-ми упо-ок-о-о-о…

Женщин только пять. А мужских голосов не слышно. Страх туго набил стальные обручи на грудные клетки, на глотки и давил. Мужчины тонко, прерывисто скрипели:

— Со свя-ты-ми… свят-ты-ми…

Комендант тоже надел полушубок. Только желтый. В подвал спустился с белым листом-списком.

Тяжелым засовом громыхнула дверь.

У певших нет языков. Полны рты горячего песку. С колен встать все не смогли. Ползком в углы, на нары, под нары. Стадо овец. Визг только кошачий. Священник, прислонясь к стене, тихо заикался:

— …упо-по-по-о-о…

И громко портил воздух.

Комендант замахал бумагой. Голос у него сырой, гнетущий — земля. Назвал пять фамилий — задавил, засыпал. Нет сил двинуться с места. Воздух стал как в растревоженной выгребной яме. Комендант брезгливо зажал нос.

Длинноусый есаул подошел, спросил:

— Куда нас?

Все знали — на расстрел. Но приговора не слышали. Хотели окончательно, точно. Неизвестность хуже.

Комендант суров, серьезен. Так вот прямо, не краснея, не смущаясь, глаза в глаза уставил и заявил:

— В Омск.

Есаул хихикнул, присел.

— Подземной дорогой?

Полковнику Никитину тоже смешно. Согнул широкую гвардейскую спину и в бороду:

— Хи-хи…

И не видел, что из-под него и из-под соседа генерала Треухова ползли по нарам тонкие струйки. На полу от них болотца и пар.

Пятерых повели. Дверь плотно загородила выход. Лязгнул люк во двор. Шум автомобилей яснее. И был похож он на стук комьев мерзлой земли в железную дверь подвала. Запертым показалось, что их заживо засыпают.

— Ту-ту-ту-ту-ту. Фр-ту-ту. Фр-ту-ту.

Капитан Боженко встал у стены. Подбоченился. Голову поднял. Под потолком слабенькая лампочка. Капитан подмигнул ей.

— Меня, брат, не найдут.

И на четвереньках под нары.

Из угла поручик Снежницкий показывал всем синий мертвый язык. От коменданта Скачков его спрятал. А себе горло не перерезал. Вертел в руках стекло и не решался.

Маленький огненный волдырек на потолке неожиданно лопнул. Гной из него черной смолой всем в глаза. Тьма. В темноте не страх — отчаяние. Сидеть и ждать невозможно. Но стены, стены. Кирпичный пол. Ползком с визгом по нему. Ногтями, зубами в сырые камни.

Срубову и пяти выведенным показалось, что узкий снежный двор накаленный добела металлический зал. Медленно вращаясь на дне трехэтажного каменного колодца, зал захватил людей и сбросил в люк другого подвала на противоположном конце двора. В узком горле винтовой лестницы у двоих захватило дыхание, закружились головы — упали. Остальных троих сбили с ног. На земляной пол скатились кучей.

Второй подвал без нар изогнут печатной буквой Г. В коротком крючке каменной буквы, далеком от входа, мрак. В длинном хвосте — день. Лампы сильнее через каждые пять шагов. На полу все бугорки, ямки видны. Никогда не спрятаться. Стены кирпичными скалами сошлись вплотную, спаялись острыми четкими углами. Сверху навалилась каменная пустобрюхая глыба потолка. Не убежать. Кроме того, конвоиры — сзади, спереди, с боков. Винтовки, шашки, револьверы, красные, красные звезды. Железа, оружия больше, чем людей.

«Стенка» белела на границе светлого хвоста и неосвещенного изгиба. Пять дверей, сорванных с петель, были приставлены к кирпичной скале. Около пять чекистов. В руках большие револьверы. Курки — черные знаки вопросов — взведены.

Комендант остановил приговоренных, приказал:

— Раздеться.

Приказание, как удар. У всех пятерых дернулись и подогнулись колени. А Срубов почувствовал, что приказание коменданта относится и к нему. Бессознательно расстегнул полушубок. И в то же время рассудок убеждал, что это вздор, что он предгубчека и должен руководить расстрелом. Овладел собой с усилием. Посмотрел на коменданта, на других чекистов — никто не обращал на него внимания.

Приговоренные раздевались дрожащими руками. Пальцы, похолодевшие, не слушались, не гнулись. Пуговицы, крючки не расстегивались. Путались шнурки, завязки. Комендант грыз папиросу, торопил:

— Живей, живей.

У одного завязла в рубахе голова, и он не спешил ее высвободить. Раздеться первым никто не хотел. Косились друг на друга, медлили. А хорунжий Кашин совсем не раздевался. Сидел скорчившись, обняв колени. Смотрел отупело в одну точку на носок своего порыжевшего порванного сапога. К нему подошел Ефим Соломин. Револьвер в правой руке за спиной. Левой погладил по голове. Кашин вздрогнул, удивленно раскрыл рот, а глаза на чекиста.

— Че призадумался, дорогой мой? Аль спужался?

А рукой все по волосам. Говорит тихо, нараспев.

— Не бойсь, не бойсь, дорогой. Смертушка твоя еще далече. Страшного покудова ще нету-ка. Дай-ка я те пособлю курточку снять.

И ласково и твердо-уверенно левой рукой расстегивает у офицера френч.

— Не бойсь, дорогой мой. Теперь рукавчик сымем.

Кашин раскис. Руки растопырил покорно, безвольно. По лицу у него слезы. Но он не замечал их. Соломин совсем овладел им.

— Теперь штаники. Ниче, ниче, дорогой мой.

Глаза у Соломина честные, голубые. Лицо скуластое, открытое. Грязноватые мочала на подбородке и на верхней губе редкой бахромой. Раздевал он Кашина как заботливый санитар больного.

— Подштаннички…

Срубов ясно до боли чувствовал всю безвыходность положения приговоренных. Ему казалось, что высшая мера насилья не в самом расстреле, а в этом раздевании. Из белья на голую землю. Раздетому среди одетых. Унижение предельное. Гнет ожидания смерти усиливался будничностью обстановки. Грязный пол, пыльные стены, подвал. А может быть, каждый из них мечтал быть председателем Учредительного собрания? Может быть, первым министром ревставрированной монархии в России? Может быть, самим императором? Срубов тоже мечтал стать Народным Комиссаром не только в РСФСР, но даже и МСФСР. И Срубову показалось, что сейчас вместе с ними будут расстреливать и его. Холод тонкими иглами колол спину. Руки теребили портупею, жесткую бороду.

Голый костлявый человек стоял, поблескивая пенсне. Он первым разделся. Комендант показал ему на нос:

— Снимите.

Голый немного наклонился к коменданту, улыбнулся. Срубов увидел тонкое интеллигентное лицо, умный взгляд и русую бородку.

— А как же тогда я? Ведь я тогда и стенки не увижу.

В вопросе, в улыбке наивное, детское. У Срубова мысль: никто никого и не собирается расстреливать. А чекисты захохотали. Комендант выронил папиросу.

— Вы славный парень, черт возьми. Ну ничего, мы вас подведем. А пенсне-то все-таки снимите.

Другой, тучный, с черной шерстью на груди, тяжелым басом:

— Я хочу дать последнее показание.

Комендант обернулся к Срубову. Срубов подошел ближе. Вынул записную книжку. Записывать стал не вдумываясь в смысл показания, не критикуя его. Был рад отсрочке решительного момента. А толстый врал, путался, тянул.

— Около леска, между речкой и болотом, в кустах…

Говорил, что отряд белых, в котором он служил, закопал где-то много золота. Никто из чекистов ему не верил. Все знали, что он только старается выиграть время. В конце концов приговоренный предложил отдалить его расстрел, взять его проводником, и он укажет, где зарыто золото.

Срубов положил записную книжку в карман. Комендант, смеясь, хлопнул голого по плечу:

— Брось, дядя, вола крутить. Становись.

Разделись уже все. От холода терли руки. Переступали на месте босыми ногами. Белье и одежда пестрой кучей. Комендант сделал рукой жест — пригласил.

— Становитесь.

Тучный в черной шерсти завыл, захлебнулся слезами. Уголовный бандит с тупым, равнодушным лицом подошел к одной из дверей. Кривые волосатые ноги с огромными плоскими ступнями расставил широко, устойчиво. Сухоногий ротмистр из карательного отряда крикнул:

— Да здравствует советская власть!

С револьвером против него широконосый, широколицый, бритый Ванька Мудыня. Махнул перед ротмистром жилистым татуированным матросским кулаком. И с сонным плевком через зубы, с усмешкой:

— Не кричи — не помилуем.

Коммунист, приговоренный за взяточничество, опустил круглую стриженую голову, в землю глухо сказал:

— Простите, товарищи.

А веселый с русой бородкой, уже без пенсне, и тут всех рассмешил.

Стал, скроил глупенькую рожицу.

— Вот они какие, двери-то на тот свет — без петель. Теперь буду знать.

И опять Срубов подумал, что их не будут расстреливать. А комендант, все смеясь, приказал:

— Повернитесь.

Приговоренные не поняли.

— Лицом к стенке повернитесь, а к нам спиной.

Срубов знал, что, как только они станут повертываться, пятеро чекистов одновременно вскинут револьверы и в упор каждому выстрелят в затылок.

Пока наконец голые поняли, чего хотят от них одетые, Срубов успел набить и закурить потухшую трубку. Сейчас повернутся и — конец. Лица у конвоиров, у коменданта, у чекистов с револьверами, у Срубова одинаковы — напряженно-бледные. Только Соломин стоял совершенно спокойно. Лицо у него озабочено не более, чем то нужно для обыденной, будничной работы. Срубов глаза в трубку, на огонек. А все-таки заметил, как Моргунов, бледный, ртом хватал воздух, отвертывался. Но какая-то сила тянула его в сторону пяти голых, и он кривил на них лицо, глаза. Огонек в трубке вздрогнул. Больно стукнуло в уши. Белые сырые туши мяса рухнули на пол. Чекисты с дымящимися револьверами быстро отбежали назад и сейчас же щелкнули курками. У расстрелянных в судорогах дергались ноги. Тучный с звонким визгом вздохнул в последний раз. Срубов подумал: «Есть душа или нет? Может быть, это душа с визгом выходит?»

Двое в серых шинелях ловко надевали трупам на ноги петли, отволакивали их в темный загиб подвала. Двое таких же лопатами копали землю, забрасывали дымящиеся ручейки крови. Соломин, заткнув за пояс револьвер, сортировал белье расстрелянных. Старательно складывал кальсоны с кальсонами, рубашки с рубашками, а верхнее платье отдельно.

В следующей пятерке был поп. Он не владел собой. Еле тащил толстое тело на коротких ножках и тонко дребезжал:

— Святый боже, святый крепкий…

Глаза у него лезли из орбит. Срубов вспомнил, как мать стряпала из теста жаворонков, вставляла им из изюма глаза. Голова попа походила на голову жаворонка, вынутого из печи с глазами-изюминками, надувшимися от жару. Отец Василий упал на колени:

— Братцы, родимые, не погубите…

А для Срубова он уже не человек — тесто, жаворонок из теста. Нисколько не жаль такого. Сердце затвердело злобой. Четко бросил сквозь зубы:

— Перестань ныть, божья дудка. Москва слезам не верит.

Его грубая твердость толчок и другим чекистам. Мудыня крутил цигарку:

— Дать ему пинка в корму — замолчит.

Высокий, вихляющийся Семен Худоногов и низкий, квадратный, кривоногий Алексей Боже схватили попа, свалили, стали раздевать, он опять затянул, задребезжал стеклом в рассохшейся раме:

— Святый боже, святый крепкий…

Ефим Соломин остановил:

— Не трожьте батюшку. Он сам разденется.

Поп замолчал — мутные глаза на Соломина. Худоногов и Боже отошли.

— Братцы, не раздевайте меня. Священников полагается хоронить в облачении.

Соломин ласков.

— В лопотине-то те, дорогой мои, чижеле. Лопотина, она тянет.

Поп лежал на земле. Соломин сидел над ним на корточках, подобрав на колени полы длинной серой шинели, расстегивал у него черный репсовый подрясник.

— Оно этто ничё, дорогой мой, что раздеем. Вот надоть бы тебя ще в баньке попарить. Когды человек чистый да разначищенный, тожно ему лекше и помирать. Чичас, чичас всю эту бахтерму долой с тебя. Ты у меня тожно, как птаха, крылышки расправишь.

У священника тонкое полотняное белье. Соломин бережно развязал тесемки у щиколоток.

— В лопотине тока убийцы убивают. А мы не убиваем, а казним. А казнь, дорогой мой, дело великая.

Один офицер попросил закурить. Комендант дал. Офицер закурил и стаскивая брови, спокойно щурился от дыма.

— Нашим расстрелом транспорта не наладите, продовольственного вопроса не разрешите.

Срубов услышал и разозлился еще больше.

Двое других раздевались, как в предбаннике, смеясь, болтали о пустяках, казалось, ничего не замечали, не видели и видеть не хотели. Срубов внимательно посмотрел на них и понял, что это только маскарад — глаза у обоих были мертвые, расширенные от ужаса. Пятая, женщина, — крестьянка, раздевшись, спокойно перекрестилась и стала под револьвер.

А с папироской, рассердивший Срубова, не захотел повертываться спиной.

— Я прошу стрелять меня в лоб.

Срубов его обрезал:

— Системы нарушить не могу — стреляем только в затылок. Приказываю повернуться.

У голого офицера воля слабее. Повернулся. Увидел в дереве двери массу дырочек. И ему захотелось стать маленькой, маленькой мушкой, проскользнуть в одну из этих дырок, спрятаться, а потом найти в подвале какую-нибудь щелку и вылететь на волю. (В армии Колчака он мечтал кончить службу командиром корпуса — полным генералом.) И вдруг та дырка, которую он облюбовал себе, стала огромной дырой. Офицер легко прыгнул в нее и умер. Зрачок у него в правом открытом глазу был такой же широкий и неровный, как новая дырка в двери от пули, пробившей ему голову.

У отца Василия живот — тесто, вывалившееся из квашни на пол. (Отец Василий никогда не думал стать архиереем. Но протодьяконом рассчитывал.)

За ноги веревками потащили и этих в темный загиб. Все они — каждый по-своему — мечтали жить и кем-то быть. Но стоит ли об этом говорить, когда от каждого из них осталось только по три, по четыре пуда парного мяса?

Следующую пятерку не приводили, пока не была засыпана кровь и не убраны трупы. Чекисты крутили цигарки.

— Ефим, как жаба, ты завсегда веньгашься с ними? — квадратный Боже спрашивал. Соломин тер пальцем под носом.

— А че их дражнить и на них злобиться? Враг он когды не пойманный. А тутока скотина он бессловесная. А дома, когды по крестьянству приходилось побойку делать, так завсегда с лаской. Подойдешь, погладишь, стой, Буренка, стой. Тожно она и стоит. А мне того и надо, половчея потом-то.

Расстреливали пятеро — Ефим Соломин, Ванька Мудыня, Семен Худоногов, Алексей Боже, Наум Непомнящих. Из них никто не заметил, что в последней пятерке была женщина. Все видели только пять парных окровавленных туш мяса.

Трое стреляли как автоматы. И глаза у них были пустые, с мертвым стеклянистым блеском. Все, что они делали в подвале, делали почти непроизвольно. Ждали, пока приговоренные разденутся, встанут, механически поднимали револьверы, стреляли, отбегали назад, заменяли расстрелянные обоймы заряженными. Ждали, когда уберут трупы и приведут новых. Только когда осужденные кричали, сопротивлялись, у троих кровь пенилась жгучей злобой. Тогда они матерились, лезли с кулаками, с рукоятками револьверов. И тогда, поднимая револьверы к затылкам голых, чувствовали в руках, в груди холодную дрожь. Это от страха за промах, за ранение. Нужно было убить наповал. И если недобитый визжал, харкал, плевался кровью, то становилось душно в подвале, хотелось уйти и напиться до потери сознания. Но не было сил. Кто-то огромный, властный заставлял торопливо поднимать руку и приканчивать раненого.

Так стреляли Ванька Мудыня, Семен Худоногов, Наум Непомнящих.

Один Ефим Соломин чувствовал себя свободно и легко. Он знал твердо, что расстреливать белогвардейцев так же необходимо, как необходимо резать скот. И как не мог он злиться на корову, покорно подставляющую ему шею для ножа, так не чувствовал злобы и по отношению к приговоренным, повертывавшимся к нему открытыми затылками. Но не было у него и жалости к расстреливаемым. Соломин знал, что они враги революции. А революции он служил охотно, добросовестно, как хорошему хозяину. Он не стрелял, а работал.

(В конце концов для нее не важно, кто и как стрелял. Ей нужно только уничтожить своих врагов.)

После четвертой пятерки Срубов перестал различать лица, фигуры приговоренных, слышать их крики, стоны. Дым от табаку, от револьверов, пар от крови и дыханья — дурнящий туман. Мелькали белые тела, корчились в предсмертных судорогах. Живые ползали на коленях, молили. Срубов молчал, смотрел и курил. Оттаскивали в сторону расстрелянных. Присыпали кровь землей. Раздевшиеся живые сменяли раздетых мертвых. Пятерка за пятеркой.

В темном конце подвала чекист ловил петли, спускавшиеся в люк, надевал их на шеи расстрелянных, кричал сверху:

— Тащи!

Трупы с мотающимися руками и ногами поднимались к потолку, исчезали. А в подвал вели и вели живых, от страха испражняющихся себе в белье, от страха потеющих, от страха плачущих. И топали, топали стальные ноги грузовиков. Глухими вздохами из подземелья во двор…

Тащили. Тащили.

Подошел комендант.

— Машина, товарищ Срубов. Завод механический.

Срубов кивнул головой и вспомнил снопоогненный зал двора. Вертится зал, перекидывает людей из подвала в подвал. А во всем доме огни, машины стучат. Сотни людей заняты круглые сутки. И тут ррр-ах-рр-ррр-ах. С гулким лязгом, с хрустом буравят черепа автоматические сверла. Брызжут красные непрогорающие опилки. Смазочная мазь летит кровяными сгустками мозга. (Бурят или буравят ведь не только землю, когда хотят рыть артезианский колодец или найти нефть. Иногда ведь приходится проходить целые толщи камня, жилы руд, чтобы добуриться или добуравиться до чистой земли, необходимо пройти стальными сверлами костяные пласты черепов, кашеобразные трясины мозгов, отвести в сточные трубы и ямы гейзеры крови.) Кровью парной, потом едким человечьим, испражнениями пышет подвал. И туман, туман, дым. Лампочки с усилием таращат с потолка слепнущие огненные глаза. Холодной испариной мокнут стены. В лихорадке бьется земляной пол. Желто-красный, клейкий, вонючий студень стоит под ногами. Воздух отяжелел от свинца. Трудно дышать. Завод.

— Ррр-ах-ррр-ррр-ах!

Тащили.

— А-ах-и-и. В-и-н-и!

— Имею ценное показание. Прекратите расстрел.

Трах-ах-рр.

Тащили.

— Ну, раздевайся. Раздевайся. Становись. Повернись.

— А-а-а-а. О-о-о.

Р-а-ахах.

Тащили.

— Да здравствует государь император. Стреляй, красная сволочь. Господи, помилуй. Долой коммунистов. Пощадите. Пострелял и вас, краснорожие.

Ррр-ррр.

Тащили.

— Невинно погибаю. У-у-у.

— Брось.

Ррр.

Тащили.

Умоля-я-ю.

Ррр-у-у-ххх.

Тащили.

Ванька Мудыня, Семен Худоногов, Наум Непомнящих мертвенно-бледные, устало расстегивающие полушубки с рукавами, покрасневшими от крови. Алексей Боже с белками глаз, воспаленными кровавым возбуждением, с лицом, забрызганным кровью, с желтыми зубами в красном оскале губ, в черной копоти усов. Ефим Соломин с деловитостью, серьезной и невозмутимой, трущий под курносым носом, сбрасывающий с усов и бороды кровяные запекшиеся сгустки, поправляющий захватанный козырек, оторвавшийся наполовину от зеленой фуражки с красной звездой. (Но разве интересно Ей это? Ей необходимо только заставить убивать одних, приказать умирать другим. Только. И чекисты, и Срубов, и приговоренные одинаково были ничтожными пешками, маленькими винтиками в этом стихийном беге заводского механизма. На этом заводе уголь и пар — Ее гневная сила, хозяйка здесь Она — жестокая и прекрасная.) И Срубов, закутанный в черный мех полушубка, в рыжий мех шапки, в серый дым незатухающей трубки, почувствовал Ее дыхание. И от ощущения близости той новой напряженной энергии рванул мускулы, натянул жилы, быстрее погнал кровь. Для Нее и в Ее интересах Срубов готов на все. Для Нее и убийство — радость. И если нужно будет, то он не колеблясь сам станет лепить пули в затылки приговоренных. Пусть хоть один чекист попробует струсить, отступиться, — он сейчас же уложит его на месте. Срубов полон радостной решимости.

Для Нее и ради Нее.

Но случались растопорки. Молодой красавец гвардеец не хотел раздеваться. Кривил топкие аристократические губы, иронизировал:

— Я привык, чтобы меня раздевали холуи. Сам не буду.

Наум Непомнящих злобно ткнул его в грудь дулом нагана.

— Раздевайся, гад.

— Дайте холуя.

Непомнящих и Худоногов схватили упрямого за ноги, свалили. Рядом почти без чувств генерал Треухов. Хрипел, задыхался, молил. В горле у него шипело, словно вода уходила в раскаленный песок. Его тоже пришлось раздевать. Соломин плевался, отвертывался, когда стаскивал штаны с красными лампасами.

— Тьфу! Не продыхнешь. Белье-то како обгадил.

Гвардеец, раздетый, стал, сложил руки на груди и ни шагу. Заявил с гордостью:

— Не буду перед всякой мразью вертеться. Стреляй в грудь русского офицера.

Отхаркался и Худоногову в глаза. Худоногов в бешенстве сунул в губы офицеру длинный ствол маузера и, ломая белую пластинку стиснутых зубов, выстрелил. Офицер упал навзничь, беспомощно дернув головой и махнув руками. В судорогах тело заиграло мраморными мускулами атлета. Срубову на одну минуту стало жаль красавца. Однажды ему было так же жаль кровного могучего жеребца, бившегося на улице с переломленной ногой. Худоногов рукавом стирал с лица плевок. Срубов ему строго:

— Не нервничать.

И властно и раздраженно:

— Следующую пятерку. Живо. Распустили слюни.

Из пятерки остались две женщины и прапорщик Скачков. Он так и не перерезал себе горла. И уже голый все держал в руках маленький осколок стекла.

Полногрудая вислозадая дама с высокой прической дрожала, не хотела идти к «стенке». Соломин взял ее под руку:

— Не бойсь, дорогая моя. Не бойсь, красавица моя. Мы тебе ничо не сделаем. Вишь, туто-ка друга баба.

Голая женщина уступила одетому мужчине, С дрожью в холеных ногах, тонких у щиколоток, ступала по теплой липкой слизи пола. Соломин вел ее осторожно с лицом озабоченным.

Другая — высокая блондинка. Распущенными волосами прикрылась до колен. Глаза у нее синие. Брови густые, темные. Она совсем детским голосом и немного заикаясь:

— Если бы вы зн-знали, товарищи… жить, жить как хочется…

И синевой глубокой на всех льет. Чекисты не поднимают револьверы. У каждого глаза — угли. А от сердца к ногам ноющая, сладкая истома. Молчал комендант. Неподвижно стояли пятеро с закопченными револьверами. А глаза у всех неотрывно на все. Стало тихо. Испарина капала с потолка. Об пол разбивалась с мягким стуком.

Запах крови, парного мяса будил в Срубове звериное, земляное. Схватить, сжать эту синеглазую. Когтями, зубами впиться в нее. Захлебнуться в соленом красном угаре… Но Та, которую любил Срубов, которой сулил, была здесь же. (Хотя, конечно, какое бы то ни было противопоставление, сравнение Ее с синеглазой немыслимо, абсурдно.) А потому — решительно два шага вперед. Из кармана черный браунинг. И прямо между темных дуг бровей, в белый лоб никелированную пулю. Женщина всем телом осела вниз, вытянулась на полу. На лбу, на русых волосах змейкой закрутились кровавые кораллы. Срубов не опускал руки. Скачков — в висок. Полногрудая рядом без чувств. Над ней нагнулся Соломин и толстой пулей сорвал крышку черепа с пышной прической.

Браунинг в карман. Отошел назад. В темном конце подвала трупы друг на друга лезли к потолку. Кровь от них в светлый конец ручейками. Уставший Срубов видел целую красную реку. В дурманящем тумане все покраснело. Все, кроме трупов. Те белые. На потолке красные лампы. Чекисты во всем красном. А в руках у них не револьверы — топоры. Трупы не падают — березы белоствольные валятся. Упруги тела берез. Упорно сопротивляется в них жизнь. Рубят их — они гнутся, трещат, долго не падают, а падая, хрустят со стоном. На земле дрожат умирающими сучьями. Сбрасывают чекисты белые бревна в красную реку. В реке вяжут в плоты. А сами рубят, рубят. Искры огненные от ударов.

Окровавленными зубами пены грызет кирпичные берега красная река. Вереницей плывут белоствольные плоты. Каждый из пяти бревен. На каждом пять чекистов. С плота на плот перепрыгивает Срубов, распоряжается, командует.

А потом, когда ночь, измученная красной бессонницей, с красными воспаленными глазами, задрожала предутренней дрожью, кровавые волны реки зажглись ослепительным светом. Красная кровь вспыхнула сверкающей огненной лавой. И не пол трясся в лихорадке — земля колебалась. Извергаясь, грохотал вулкан.

Трр-ах-ррр-ух-ррр.

Размыты, разрушены стены подвала. Затоплены двор, улицы, город. Жгучая лава льется и льется. На недосягаемую высоту выброшен Срубов огненными волнами. Слепит глаза светлый, сияющий простор. Но нет в сердце страха и колебаний. Твердо, с поднятой головой стоит Срубов в громе землетрясения, жадно вглядывается в даль. В голове только одна мысль — о Ней.

II

Бледной лихорадкой лихорадило луну. И от лихорадки, и от мороза дрожала луна мелкой дрожью. И дрожащей, прозрачно искристой дымкой вокруг нее ее дыхание. Над землей оно сгущалось облаками грязноватой ваты, на земле дымилась парным молоком.

На дворе в молоке тумана рядами горбились зябко-синие снежные сугробы. В синем снегу, лохмотьями налипшем на подоконники, лохмотьями свисавшем с крыш, посинели промерзшие белые трехэтажные многоглазые стены.

И в бледной лихорадке торопливости лица двоих в разных желтых (ночь, впрочем, в черных) полушубках, стоящих на грузовике, опускающих в черную глотку подвала петли веревок, ждущих с согнутыми спинами, с вытянутыми вперед руками.

Подвал издыхает или кашляет:

— Тащи-т-и-и.

И выдохнутые или выплюнутые из дымящейся глотки мокроты или слюной тягучей, кроваво-сине-желтой, теплой тянутся на веревках трупы. Как по мокроте, по слюне, ходили по ним, топтали их, размазывая по грузовику. Потом, когда выше бортов начали горбиться спины трупов, стынущие и синеющие, как горбы сугробов, тогда брезентом, серым, как туман, накрывали грузовик. И стальными ногами топал и глубоко увязал в синем снегу, ломая спины сгорбившихся сугробов, и хрусте снежных костей, в лязге железа, в фыркающей одышке мотора, в кроваво-черном поту нефти и крови грузовик уходил за ворота. Шел серый в сером тумане на кладбище, сотрясая улицы, дома, поднимая с кроватей всезнающих обывателей. К замерзшим стеклам притыкались, плющились заспанные носы. И в дрожании коленок, в дроже кроватей, в позвякивании посуды и окон заспанные загноившиеся глаза раскрылись от страха, заспанные вонючие рты шептали бессильно-злобно, испуганно:

— Чека… Из Чека… Чека свой товар вывозит…

И на дворе тоже ногами (только не стальными, а живыми, человечьими, при этом сильно уставшими) ломали с хрустом синие горбы сугробов — Срубов, Соломин, Мудыня, Боже, Непомнящих, Худоногов, комендант, двое с лопатами и конвоиры (конвоирам уже некого было конвоировать). Соломин шел со Срубовым рядом. Остальные сзади. У Соломина кровь на правом рукаве шинели, на правой стороне груди, на правой щеке — в лунном свете, как сажа. Говорил он голосом упавшим, но бодрым, говорил, как говорят люди, сделавшие большую, трудную, но важную и полезную работу.

— Каб того высокого, красивого, в рот-то которого стреляли, да спарить с синеглазой — ладный бы плод дали.

Срубов посмотрел на него. Соломин говорил спокойно, деловито разводил руками. Срубов подумал: «О ком это он?» Но понял, что о людях. Усталыми глазами заметил только, что у чекиста на левой руке связка крестиков, образков, ладанок. Спросил машинально:

— Зачем тебе их, Ефим?

Тот светло улыбнулся.

— Ребятишкам играть, товарищ Срубов. Игрушек нонче не купишь. Нету-ка их.

Срубов вспомнил, что у него есть сын Юрий, Юрасик, Юхасик.

Сзади со смехом матерились. Вспоминали расстрелянных.

— Поп-то расписался… А генерал-то…

Срубов устало зевнул. Обернулся бледный.

— Таких веселых, как в пенснях, завсегда лекше бить. А уж которы воют…

Это Наум Непомнящих. Боже и согласен и нет.

Говорили с удалью, с лихо поднятыми головами.

Усталый мозг напрягся с усилием. Срубов понял, что все это напускное, показное. Все смертельно устали. Головы задирали потому, что они, свинцовые, не держались прямо. И матерщина только чтоб подбодриться. Всплыло в памяти иностранное слово — допинг.

До кабинета Срубов шел очень долго. В кабинете заперся. Повернул ключ и внимательно посмотрел на дверную ручку — чистая, не испачкана. Оглядел у лампы руки — крови не было. Сел в кресло и сейчас же вскочил, нагнулся к сиденью — тоже чистое. Крови не было ни на полушубке, ни на шапке. Открыл несгораемый шкаф. Из-за бумаг вытащил четверть спирта. Налил ровно половину чайного стакана. Развел отварной водой из графина. Болтал замутненную жидкость перед огнем. Напряженно оглядывался через стекло — красного ничего не было. Жидкость постепенно стала прозрачной. Поднес стакан ко рту и опять в памяти — допинг.

Только когда выпил и прошелся по кабинету — заметил, что от двери к столу, от стола к шкафу и обратно к двери его следы шли красной пунктирной линией, замыкавшейся в остроугольный треугольник.

И сейчас же с письменного стола нахально стала пялиться бронза безделушек, стальной диван брезгливо поднял тонкие гнутые ножки. Маркс на стене выпятил белую грудь сорочки. Увидел — разозлился.

— Белые сорочки, товарищ Маркс, черт бы вас побрал.

Со злобой, с болью схватил четверть, стакан, тяжело подошел к дивану. «Ишь жмется, аристократ. На вот тебе». Нарочно сапоги не снял. Растянулся и каблуками в ручку. На пепельно голубой обивке грязь, кровь и снежная мокрота. Четверть, стакан рядом на пол поставил. А самому хочется с головой в реку, в море и все, все смыть. Уже лежа еще полстакана в рот жгучего, неразведенного. И в мозгу, пьянеющем от спирта, от подвального угара, от усталости, от бессонницы почти пьяные, почти бессвязные мысли: «Почему, собственно, белая сорочка Маркса?»

Ведь одни из них — поумереннее и полиберальнее — хотели сделать Ей аборт, другие — пореакционнее и порешительнее — кесарево сечение. И самые активные, самые черные пытались убить и Ее и ребенка. И разве не сделали так во Франции, где Ее, бабу, великую, здоровую, плодовитую, обесплодили, вырядили в бархат, в бриллианты, в золото, обратили в ничтожную, безвольную содержанку.

Потом, что такое колчаковская контрреволюция? Это небольшая комната, в которой мало воздуха и много табачного дыма, водочного перегара, вонючего человечьего пота, в которой письменный стол весь в бумагах — чистых и исписанных, в бутылках — пустых и непочатых со спиртом, с водкой, в нагайках — ременных, резиновых, проволочных, резиново-проволочно-свинцовых, в револьверах, в бебутах, в шашках, в гранатах. Нагайки, револьверы, гранаты, винтовки, бебуты и на стенах и на полу, и на людях, сидящих за столом и спящих под ним и около него. Во время допроса вся комната пьяная или с похмелья набрасывается на допрашиваемого с ремнями, с резинами, с проволокой, со свинцом, с железом, с порожними бутылками, рвет его тело на клочья, порет в кровь, ревет десятками глоток, тычет десятками пальцев с угрозой на дула винтовок.

Колчаковская контрразведка — еще другая комната. В той письменный стол в зеленом сукне и бумагах. За столом капитан или полковник с надушенными усами, всегда вежливый, всегда деликатный — тушит папиросы о физиономии допрашиваемых и подписывает смертные приговоры.

Ну, вот вам и белая сорочка Маркса, брезгливый диван, чопорная чистота безделушек на столе.

Ну да, да, да, да, да… Да… Да… Да… Но… Но и но…

Сладко пуле — в лоб зверя. Но червя раздавить? Когда их сотни, тысячи хрустят под ногами и кровавый гной брызжет на сапоги, на руки, на лицо.

А Она не идея. Она — живой организм. Она — великая беременная баба. Она баба, которая вынашивает своего ребенка, которая должна родить.

Да… Да… Да…

Но для воспитанных на римских тогах и православных рясах Она, конечно, бесплотная, бесплодная богиня с мертвыми античными или библейскими чертами лица в античной или библейской хламиде. Иногда даже на революционных знаменах и плакатах Ее так изображают.

Но для меня Она — баба беременная, русская широкозадая, в рваной, заплатанной, грязной, вшивой холщовой рубахе. И я люблю Ее такую, какая Она есть, подлинную, живую, не выдуманную. Люблю за то, что в Ее жилах, огромных, как реки, пылающая кровяная лапа, что в Ее кишках здоровое урчание, как раскаты грома, что Ее желудок варит, как доменная печь, что биение Ее сердца, как подземные удары вулкана, что Она думает великую думу матери о зачатом, но еще не рожденном ребенке. И вот Она трясет свою рубашку, соскребает с нее и с тела вшей, червей и других паразитов — много их присосалось — в подвалы, в подвалы. И вот мы должны, и вот я должен, должен, должен их давить, давить, давить. И вот гной из них, гной, гной. И вот опять белая сорочка Маркса. А с улицы к окну липнет ледяная рожа мороза, ломит раму. И за окном термометр, на который раньше смотрел купец Иннокентий Пшеницын, падает до минус сорока семи Р.

В кабинете Иннокентия Пшеницына, теперь Срубова, мутный рассвет. Но дом Иннокентия Пшеницына, теперь Губчека, не знает, не замечает рассветов, сумерек, ночей, дней — стучит машинками, шелестит бумагой, шаркает десятками ног, хлопает дверьми, не ложится, не спит круглые сутки.

И в подвалах № 3, 2, 1, где у Иннокентия Пшеницына хранились головы сыру, головы сахару, колбасы, вино, консервы, теперь другое. В № 3 в полутьме на полках, заменяющих нары, головами сыра — головы арестованных, колбасами — колбасы рук и ног. Как между головами сыра, как между колбасами, осторожно, воровито шмыгают рыжие жирные крысы с длинными голыми хвостами. Арестованные забылись чуткой дрожащей дремотой. Чуткой дрожью усов, ноздрей, зорким блеском глаз щупают крысы воздух, безошибочно определяют уснувших более крепко, грызут у них обувь. У подследственной Неведомской отъели мех с высоких теплых галош.

И крысы же в подвале № 1, где уже убраны трупы, с визгом, с писком в драку, лижут, выгрызают из земляного пола человечью кровь. И языки их острые, маленькие, красные, жадные, как языки огня. И зубы у них острые, маленькие, белые, крепче камня, крепче бетона.

Нет крыс только в подвале № 2. В № 2 не расстреливают и не держат долго арестованных, туда сажают только на несколько часов перед расстрелом.

И в сыром тумане мороза, в мути рассвета на белом трехэтажном доме красными пятнами вывеска — черным по красному написано: «Губернская Чрезвычайная Комиссия». Ниже в скобках лаконичнее, понятнее (Губчека). А раньше золотом по черному: «Вино. Гастрономия. Бакалея. Иннокентий Пшеницын».

И, сотрясая улицы, дома и кладбище, везет чекистов с железными лопатами последний серый грузовик в кроваво-черном поту крови и нефти. Когда он, входя в белый подъезд, топает тяжелыми стальными ногами, белый каменный трехэтажный дом дрожит.

III

Ночами белый каменный трехэтажный дом с красивым флагом на крыше, с красной вывеской на стене, с красными звездами на шапках часовых вглядывался в город голодными блестящими четырехугольными глазами окон, щерил заледеневшие зубы чугунных решетчатых ворот, хватал, жевал охапками арестованных, глотал их каменными глотками подвалов, переваривал в каменном брюхе и мокротой, слюной, потом, экскрементами выплевывал, выхаркивал, выбрасывал на улицу. И к рассвету усталый, позевывая со скрипом чугунных зубов и челюстей, высовывал из подворотни красные языки крови.

Утрами тухли, чернели четырехугольные глаза окон, ярче загоралась кровь флага, вывески, звезды на шапках часовых, ярче кровавые языки из подворотни, лизавшие тротуар, дорогу, ноги дрожащих прохожих. Утрами белый дом навязчивей, настойчивей металлическими щупальцами проводов щупал по городу дома с пестрыми вывесками советских учреждений.

— Говорят из Губчека. Немедленно сообщите… Из Губчека. В течение двадцати четырех часов представьте… Губчека предлагает срочно, под личную ответственность… Сегодня же до окончания занятий дайте объяснение Губчека… Губчека требует…

И так всем. И все дома с пестрыми вывесками советских учреждений, большие и маленькие, каменные и деревянные, растопыривали черные уши телефонных трубок, слушали внимательно, торопливо. И делали так, как требовала Чека, — немедленно, сейчас же, в двадцать четыре часа, до окончания занятий.

А в Губчека — люди, вооруженные винтовками, стояли на каждой площадке, в каждом коридоре, у каждой двери и по дворе, люди в кожаных куртках, в суконных гимнастерках, френчах, вооруженные револьверами, сидели за столами с бумагами, бегали с портфелями по комнатам, барышни, ничем не вооруженные, красивые и дурные, хорошо и плохо одетые, трещали на машинках, уполномоченные, агенты, красноармейцы батальона ВЧК курили, разговаривали в дыму комендантской, прислуга из столовой на подносе разносила по отделам жидкий чай в рыжих глиняных стаканах с конфетами из ржаной муки и патоки, посетители в рваных шубах (в Чека всегда ходили в рванье. У кого не было своего — доставали у знакомых) робко брали пропуски, свидетели нетерпеливо ждали допроса, те и другие боялись из посетителей, из свидетелей превратиться в обвиняемых и арестованных.

Утрами в кабинете на столе у Срубова серая горка пакетов. Конверты разные — белые, желтые, из газетной бумаги, из старых архивных дел. На адресах лихой канцелярский почерк с завитушками, с росчерком, безграмотные каракули, нервная интеллигентская вязь, старательно выведенные дамские колечки, ровные квадратики шрифта печатных машинок. Срубов быстро рвал конверты.

— Не мешало бы Губчека обратить внимание… Открыто две жены. Подрыв авторитета партии… Доброжелатель.

— Я, как идейный коммунист, не могу… возмутительное явление: некоторые посетители говорят прислуге — барышня, душечка, тогда как теперь советская власть и полагается не иначе, как товарищ, и вы, как… Необходимо, кому ведать сие надлежит…

Срубов набил трубку. Удобнее уселся в кресле. Пакет с надписью — «совершенно секретно», «в собственные руки». Газетная бумага. Разорвал.

«Я нашел вотку в 3-ай роти командер белай Гат…»

Дальше на белом листе писчей бумаги рассуждения о том, что сделал в Сибири Колчак и что делает советская власть. В самом конце вывод: «…и поетому ево (командира роты) непрямено унистожит, а он мешаит дела обиденения рабочих и хрестьяноф, запричаит промеж крастно армейциф товарищетская рука пожатию. Врит политрук Паттыкин.»

Срубов морщился, сосал трубку.

Акварелью на слоновой бумаге черный могильный бугорок, в бугорок воткнут кол. Внизу надпись: «Смерть кровопийцам чекистам…»

Брезгливо поджал губы, бросил в корзину.

«Товарищ председатель, я хочу с вами познакомица, потому что чекисты очень завлекательныя. Ходят все в кожаных френчах с бархатными воротниками, на боку завсегда револьверы. Очень храбрые, а на грудях красные звезды… Я буду вас ожидать…»

Срубов захохотал, высыпал трубку на сукно стола. Бросил письмо, стал смахивать горящий табак. В дверь постучали. Не дожидаясь разрешения, вошел Алексей Боже. Положил большие красные руки на край стола, неморгающими красными глазами уставился на Срубова. Спросил твердо, спокойно:

— Севодни будем?

Срубов понял, но почему-то переспросил:

— Что?

— Контрабошить.

— А что?

Четырехугольное плоское скулистое лицо Боже недовольно дернулось, шевельнулись черные сросшиеся брови, белки глаз совсем покраснели.

— Сами знаете.

Срубов знал. Знал, что старого крестьянина с весны тянет на пашню, что старый рабочий скучает о заводе, что старый чиновник быстро чахнет в отставке, что некоторые старые чекисты болезненно томятся, когда долго не имеют возможности расстреливать или присутствовать при расстрелах. Знал, что профессия кладет неизгладимый отпечаток на каждого человека, вырабатывает особые профессиональные (свойственные только данной профессии) черты характера, до известной степени обусловливает духовные запросы, наклонности и даже физические потребности. А Боже — старый чекист, и в Чека он был всегда только исполнителем — расстреливателем.

— Могуты нет никакой, товарищ Срубов. Втора неделя идет без дела. Напьюсь, что хотите делайте.

И Боже, четырехугольный, квадратный, с толстой шеей и низким лбом, беспомощно топтался на месте, не сводил со Срубова воспаленных красных глаз.

У Срубова мысль о Ней. Она уничтожает врагов. Но и они Ее ранят. Ведь Ее кровь, кровь из Ее раны этот Боже. А кровь, вышедшая из раны, неизбежно чернеет, загнивает, гибнет. Человек, обративший средство в цель, сбивается с Ее дороги, гибнет, разлагается. Ведь она ничтожна, но и велика только на Ее пути, с Ней. Без Нее, вне Ее она только ничтожна. И нет у Срубова жалости к Боже, нет сочувствия.

— Напьешься — в подвал спущу.

Без стука в дверь, без разрешения войти, вошел раскачивающейся походкой матроса Ванька Мудыня, стал у стола рядом с Боже.

— Вызывали. Явился.

А в глаза не смотрит — обижен.

— Пьешь, Ванька?

— Пью.

— В подвал посажу.

Щеки у Мудыни вспыхнули, как от пощечины. Руки нервно обдергивали черную матросскую тужурку. В голосе боль обиды.

— Несправедливо эдак, товарищ Срубов. Я с первого дня советской власти. А тут с белогвардейцами в одну яму.

— Не пей.

Срубов холоден, равнодушен. Мудыня часто заморгал, скривил толстые губы.

— Вот хоть сейчас к стенке ставьте — не могу. Тысячу человек расстрелял — ничего, не пил. А как брата укокал, так и пить зачал. Мерещится он мне. Я ему — становись, мой Андрюша, а он — Ваньша, браток, на колени… Эх… Кажну ночь мерещится…

Срубову нехорошо. Мысли комками, лоскутами, узлами, обрывками. Путаница. Ничего не разберешь. Ванька пьет. Боже пьет, сам пьет. Почему им нельзя? (Ну да, престиж Чека. Они почти открыто. Да. Потом, вообще, имеет ли права Она? И что знает Она? А, Она? И вот взаимоотношения, роль нрава. Хаос. Хаос. Замахал руками.)

— Идите, пейте. Нельзя же только так открыто.

А когда дверь закрылась, уткнулся в письмо, чтобы не думать, не думать, не думать.

«Я человек центральный, но… тем более он ответственным работник… Керосин необходим Республике… и выменивать полпуда картошки на два фунта керосина для личного удовольствия…»

И одни за другим поплыли заявления о двух фунтах соли, фунте хлеба, полфунте сахару, десяти фунтах муки, трех гвоздях, пары подошв, дюжины иголок, которые кто-либо у кого-либо выменял, купил (тогда как теперь советская власть и разрешается все приобретать только по ордерам с соответствующими подписями, за печатью, с надлежащего разрешения). А если все это было получено по ордеру, то указывалось на незаконность выписки самого ордера, неправильность выдачи.

Три-четыре дельных указания — контрразведчик скрывается под чужой фамилией, систематически расхищается пушнина со склада Губсовнархоза, каратель пролез в партию. И опять доброжелатели, зрячие, видящие, нейтральные, посторонние, независимые. В шорохе бумаги — угодливый шепоток. Они любили «довести до сведения кого следует». Они подобострастно брали Срубова за рукав, тащили его к своей спальне, показывали содержимое ночных горшков (может быть, человек пьяный был и, может быть, доктора могут исследовать и установить). Они трясли перед ним грязное белье свое, чужое, своих родных, родственников, знакомых. Как мыши, они проникали в чужие погреба, подполья, кладовки, забирались в помойки, и все время заискивающе улыбались или корчили рожи благородных блюстителей нравственности и все кивали головками и спрашивали:

— А как, по-вашему, это? А как это? А? Ничего? Не попахивает контрреволюцией? А вот посмотрите сюда? А вот здесь подозрительно. Нет? А?

В конце концов они спокойно отходили в сторону и равнодушно заявляли, что это их не касается, что их нравственный долг только довести до сведения того, кому «ведать сие надлежит».

Срубов наискось красным карандашом накладывал резолюции. Подписывался размашисто двумя буквами А. С. Рвал пакеты. Читал нетерпеливо, быстро, через строчку. На его имя приходили больше анонимки, пустячные мелкие заявления добровольных осведомителей. Серьезные сведения, донесения секретных агентов — непосредственно в агентурное отделение товарищу Яну Пепелу.

Срубов не кончил. Надоело. Встал. По кабинету крупными шагами из угла в угол. Трубка потухла, а он грыз ее, тянул. Липкая грязь раздражала тело. Срубов передернул плечами. Расстегнул ворот гимнастерки. Нижняя рубашка совершенно чистая. Вчера только надел после ванны. Все чистое и сам чистый. Но ощущение грязи не проходило.

Дорогой письменный стол с роскошным мраморным чернильным прибором. Удобные богатые кресла. Новые обои на стенах. Холодная, сверкающая чванная чистота. И Срубову неловко в своем кабинете.

Подошел к окну. По улице шли и ехали. Шли суетливые совработники с портфелями, хозяйки с корзинами, разношерстные люди с мешками и без мешков. Ехали только люди с портфелями и люди с красными звездами на фуражках, на рукавах. Тащились между тротуарами дорогой с нагруженными санками советские кони-люди.

Через всю эту движущуюся улицу от его кабинета тянулись сотни чутких нервов-проводов. У него сотни добровольных осведомителей, штат постоянных секретных агентов и вместе с каждым из них он подглядывает, подслушивает, хитрит. Он постоянно в курсе чужих мыслей, намерений, поступков. Он спускается до интересов спекулянта, бандита, контрреволюционера. И туда, где люди напакостят, наносят грязь, обязан он протянуть свои руки и вычистить. В мозгу но букве вылезло и кривой лестницей вытянулось иностранное слово (они за последнее время вязались к нему) а-с-с-е-н-и-з-а-т-о-р. Срубов даже усмехнулся. Ассенизатор революции. Конечно, он с людьми дела почти не имел, только с отбросами. Они ведь произвели переоценку ценностей. Ценное раньше — теперь стало бесценным, ненужным. Там, где работали честно живые люди, ему нечего было делать. Его обязанность вылавливать в кроваво-мутной реке революции самую дрянь, сор, отбросы, предупреждать загрязнение, отравление Ее чистых подпочвенных родников. И длинное это слово так и осталось в голове.

…Мудыня, Боже — оба закаленные фронтовики, верные, истинные товарищи. У обоих ордена Красного Знамени. Иван Никитич Смирнов знал их еще по восточному фронту и про них именно он сказал: «С такими мы будем умирать…» Но водка? А сам? И какое значение все мы — я, Мудыня, Боже, ну все, все… Да, какое значение имеем все мы для Нее?

И это письмо отца. Два дня как получил, а все в голове. Не свои, конечно, мысли у отца… Представь, что ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью осчастливить людей, дать им мир и покой, но для этого необходимо замучить всего только одно крохотное созданьице, на слезах его основать это здание. Согласился бы ты быть архитектором? Я, отец твой, отвечаю — нет, никогда, а ты… Ты думаешь на миллионах замученных, расстрелянных, уничтоженных воздвигнуть здание человеческого счастья… Ошибаешься… Откажется будущее человечество от «счастья», на крови людской созданного…

Нетерпеливо кашлянул нетерпеливый Ян Пепел, Срубов вздрогнул. К столу подошел, в кресло сел, пригласил сесть Пепела машинально. Слушал и не слышал того, что говорил Пепел. Смотрел на него пустыми отсутствующими глазами.

Когда Пепел сказал, что было нужно, и поднялся, Срубов спросил:

— Вы никогда, товарищ Пепел, не задумываетесь над вопросом террора? Вам когда-нибудь было жаль расстрелянных, вернее, расстреливаемых?

Пепел в черной кожаной тужурке, в черных кожаных брюках, в черном широком обруче ремня, в черных высоких начищенных сапогах, выбритый, причесанный, посмотрел на Срубова упрямыми, холодными голубыми глазами. И свой тонкий с горбинкой правильный нос, четкий четырехугольный подбородок кверху. Кулак левой руки из кармана булыжником. Широкая ладонь правой на кобуре револьвера.

— Я есть рабочий, ви есть интеллигент. У меня есть ненависть, у вас есть философий.

Больше ничего не сказал. Не любил отвлеченных разговоров. Вырос на заводе. Десять лет над головой, под ногами змеями шипели ремни, скрипели зубы резцов, кружил голову крутящийся бег колеса. Некогда разговаривать. Поспевай повертывайся. Скуп стал на слова. Но приобрел ценную быстроту взгляда. Перенес в душу железное упорство машины. С завода ушел на войну, а с войны — в революцию на службу к Ней. Но рабочим остался. И на службе, в кабинете слышал шипящее ползанье приводных ремней, щелканье зубчатых колес жизни. В кабинете, как в мастерской, за столом, как за станком. Писал безграмотно, но быстро. Стружками летела бумага с его стола на стол машинистки. Трещал звонок телефона, хватал трубку. Одно ухо слушает, другое контролирует стук машинки. Перебой, остановка — кричит:

— Ну, пошла, пошла машина. Живо!

И в телефон кричит:

— Карошо. Слушаю.

На ходу распоряжения агентам, на ходу два-три слова посетителям. Быстро, быстро. Некогда сидеть, много думать у машины. На полном ходу завод.

Вот и сейчас, после Срубова, у себя посетителя схватил глазами как клещами, в кресло усадил — в тиски сжал. И пошел, потел вопросами, как молотками.

— Что? Благонадежность? Карошо. А советвласть сочувствуете? Вполне? Карошо. Но будем логичны до конца…

И Пепел написал на бумаге то, чего не хотел сказать при машинистке.

«Кто сочувствует советвласти, тот должен ее помогать давать. Будите у нас секретный осведомитель?»

Посетитель оглушен, бормочет полуотказ, полусогласие. А Пепел уже его заносит в список. Сует ему написанный на машинке лист — инструкцию секретным осведомителям.

— Согласны? Карошо. Прочтите. Дадим благонадежность.

Конечно, он ему и не думает доверять, как не доверяет десяткам других сотрудников. И работу каждого из них он обязательно проверяет, контролирует. За два с лишком года работы в Чека у него выработалась привычка никому не верить.

А в кабинет к Срубову шмыгающими, липнущими шажками, кланяясь, приседая, улыбаясь, заполз полковник Крутаев. Обрюзгший, седоусый, лысый, в потертой офицерской шинели, сел по одну сторону стола.

Срубов по другую.

— Я вам еще из тюрьмы писал, товарищ Срубов, о своих давнишних симпатиях к советской власти.

Полковник непринужденно закинул ногу на ногу.

— Я утверждал и утверждаю, что в моем лице вы приобретаете ценнейшего сотрудника и преданнейшего идейного коммуниста.

Срубову хотелось плюнуть в лицо Крутаеву, надавать пощечин, растоптать его. Сдерживался, грыз усы, забирал в рот бороду. Молчал, слушал.

Крутаев слащавой улыбкой растянул дряблые губы, вытащил из кармана серебряный портсигар.

— Разрешите? А вы?

Полковник привстал, с раскрытым портсигаром потянулся через стол. Срубов отказался.

— Сегодня я вам докажу это, идейный товарищ Срубов и проницательнейший предгубчека.

Срубов молчал. Крутаев руку в боковой карман шинели.

— Полюбуйтесь на молодчика.

Подал визитную фотографическую карточку. Одутловатое, интересное лицо, погоны капитана. Владимир с мечами и бантом.

— Ну?

— Брат моей жены.

Срубов пожал плечами.

— В чем же дело?

— А его фамилия, любезнейший товарищ Срубов.

— Кто он?

— Клименко. Капитан Клименко — начальник контрразведки армии.

Срубов не дал кончить.

— Клименко?

Крутаев доволен. Старческие тухнущие глаза замаслились хитрой улыбкой.

— Видите, можно сказать, родного брата не щажу.

Срубов записал подробный адрес Клименко. Фамилию, под которой он скрывался.

Уходя, Крутаев небрежно бросил:

— Да, уважаемый товарищ Срубов, дайте мне двести рублей.

— Зачем?

— В возмещение расходов на приобретение карточки.

— Ведь вы же ее у себя дома взяли.

— Нет, у знакомых.

— У знакомых купили?

Крутаев закашлялся. Кашлял долго. На лбу у него надулись синие жилы. Толстый лоб побагровел. Глаза заслезились, покраснели. У Срубова руки на мраморном пресс-папье. В голове — поднять, размахнуться и полковнику в висок. Тот, наконец, прокашлялся.

— Помилуйте, товарищ Срубов, у прислуги купил. Ровно за двести рублей.

Бросил на стол две сторублевки. Крутаев взял и подал руку. Срубов показал глазами на стену: «РУКОПОЖАТИЯ ОТМЕНЕНЫ».

Крутаев опять слащаво растянул губы. Расшаркался в низком поклоне. Стоптанными галошами, прилипая к полу, зашмыгал к двери. А Срубову все хотелось запустить ему в сгорбленную спину пресс-папье.

В раскрытую дверь из коридора шум разговора и топот — чекисты шли в столовую обедать.

Вечером было заседание комячейки. Мудыня и Боже, полупьяные, сидели, бессмысленно улыбались. Соломин, только что вернувшийся с обыска, сосредоточенно тер под носом, слушал внимательно. Ян Пепел сидел с обычной маской серого безразличия на лице. Ежедневно хитря, обманывая и боясь быть обманутым, он научился убирать с лица малейшее отражение своих переживаний, мыслей. Срубов курил трубку, скучал. Докладчик — политработник из батальона ВЧК, безусый парень говорил о программе РКП в жилищном вопросе.

Рядом в читальне беспартийные красноармейцы из батальона ВЧК играют в шашки, шелестят газетами, курят. А переводчица Губчека Ванда Клембровская играет на пианино. Красноармейцы прислушиваются, качают головами.

— Не поймешь, чего бренчит.

Звуки каплями дождя в стену, в потолок, глухой капелью по лестницам. Срубову кажется, что идет дождь. Дождь пробивает крышу, потолок, тысячами всплесков стучит по полу. Вспомнил Левитана, Чехова, Достоевского. И удивился: почему? И, уже уходя с собрания, понял: Клембровская играла из Скрябина.

IV

Руки прятали дрожь в тонких складках платья. Полуопущенные ресницы закрывали беспокойный блеск глаз. Но не могла скрыть Валентина тяжелого дыхания и лица в холодной пудре испуга.

А на полу раскрыты чемоданы. На кровати выглаженное белье четырехугольными стопочками. Комод разинул пустые ящики. Замки в них ощерились плоскими зубами.

— Андрей, эти ночи, когда ты приходишь домой бледный, с запахом спирта и на платье у тебя кровь… Нет, это ужасно. Я не могу, — Валентина не справилась с волнением. Голос ломался. Срубов показал на спящего ребенка:

— Тише.

Сел на подоконник, спиной к свету. На алом золоте стекол размазалась черная тень лохматой головы и угловатых плеч.

— Андрюша… Когда-то такой близкий и понятный… А теперь вечно замкнутый в себе, вечно в маске… Чужой… Андрюша, — сделала движение в сторону мужа. Неуклюже, боком опустилась на кровать. Белую стопку белья свалила на пол. Схватилась за железную спинку. Голову опустила на руки. Нет, не могу. С тех пор, как ты стал служить в этом ужасном учреждении, я боюсь тебя…

Андрей не отозвался.

— У тебя огромная, прямо неограниченная власть, и ты… Мне стыдно, что я жена…

Не договорила. Андрей быстро вытащил серебряный портсигар. Мундштуком папиросы стукнул о крышку с силой, раздраженно. Закурил.

— Ну, договаривай.

В стенных часах после каждого удара маятника хрипела пружина, точно кто шел по деревянному тротуару, четко стучал каблуками здоровой ноги, а другую, больную, шаркая, подволакивал. Маленький Юрка сопел на своей высокой постельке. Валентина молчала. Стекла в окнах стали серыми с желтым налетом. Комод, кровати, чемоданы и корзины оплыли темным опухолями. По углам нависли мягкие драпри теней, комната утратила определенность своих линий, расплывчато округлилась. Андрей видел только огненную точку своей папиросы. Другая такая же тыкалась ему в сердце, и сердце обожженное болело.

— Молчишь? Ну так я скажу. Тебе стыдно, что разная обывательская сволочинка считает твоего мужа палачом. Да?

Валентина вздрогнула. Голову подняла. Увидела острый красивый глаз папиросы. Отвернулась.

Андрей, не потушив, бросил окурок. Глаз закололо маленькой огненной булавкой с полу. Закололо больно, как и у Андрея сердце. Валентина закрыла лицо ладонями.

— Не обыватели только… Коммунисты некоторые…

И с отчаянием, с усилием, еле слышно последний довод:

— И мне надоело сидеть с Юркой на одном пайке. Другие умеют, а ты предгубчека и не можешь…

Андрей сапогом тяжело придавил папиросу. Возмутился. Захотелось наговорить грубостей, захотелось унизить, оплевать ее, оплевавшую и унизившую своей близостью. Срубову стало до боли стыдно, что он женат на какой-то ограниченной мещанке, духовно совершенно чуждой ему. Щелкнул выключателем. Чемоданы, вороха вещей, случайно сваленных в одну комнату. И сами так же. Потому чужие. Сдержался, промолчал. Стал припоминать первую встречу с Валентиной. Что повлекло его к этой слабенькой некрасивой мещанке? Да, да, она унизила его, оскорбила своей близостью потому, что она выдала себя совсем не за ту, какой была в действительности. Она искусно улавливала его мысли, желания, искусно повторяла их, выдавая за свои. Но разве потому только сходятся с женщиной, что ее убеждения, ее мысли тождественны убеждениям и мыслям того, кто с ней сходится? Пятый год вместе. Какая-то нелепость. Ведь было вот что-то еще, что повлекло к ней? И это что-то есть еще и сейчас, когда она уже решила окончательно уйти от него. Что было это что-то. Срубов не мог объяснить себе.

— Так ты, значит, уезжаешь навсегда?

— Навсегда, Андрей.

И в голосе даже, в выражении лица — твердость. Никогда ранее не замечал.

— Ну что ж, вольному воля. Мир велик. Ты встретила человека, и я встречу…

А самому больно. Отчего больно? Оттого, что уцелело это что-то по отношению к Валентине? Сын. Он общий. Обоим родной. И еще обида. Палач. Не слово — бич. Нестерпимо, жгуче больно от него. Душа нахлестана им в рубцы. Революция обязывает. Да. Революционер должен гордиться, что он выполнил свой долг до конца. Да. Но слово, слово. Вот забиться бы куда-нибудь под кровать, в гардероб. Пусть никто не видит. И самому чтоб — никого.

V

Срубов видел Ее каждый день в лохмотьях двух цветов — красных и серых. И Срубов думал.

Для воспитанных на лживом пафосе буржуазных революций — Она красная и в красном. Нет. Одним красным Ее не охарактеризуешь. Огонь восстаний, кровь жертв, призыв к борьбе — красный цвет. Соленый пот рабочих будней, голод, нищета, призыв к труду — серый цвет. Она красно-серая. И наше — Красное Знамя — ошибка, неточность, недоговоренность, самообольщение. К нему должна быть пришита серая полоса. Или, может быть, его все надо сделать серым. И на сером красную звезду. Пусть не обманывается никто, не создает себе иллюзий. Меньше иллюзий — меньше ошибок и разочарований. Трезвее, вернее взгляд.

И еще думал:

— Разве не захватано, не затаскано это красное знамя, как затаскано, захватано слово социал-демократ? Разве не поднимали его, не прятались за ним палачи пролетариата и его революции? Разве оно не было над Таврическим и Зимним дворцами, над зданием самарского Комуча? Не под ним разве дралась колчаковская дивизия? А Гайдеман, Вандервальде, Керенский…

Срубов был бойцом, товарищем и самым обыкновенным человеком с большими черными человечьими глазами. А глазам человечьим надо красного и серого, им нужно красок и света. Иначе затоскуют, потускнеют.

У Срубова каждый день — красное, серое, серое, красное, красно-серое. Разве не серое и красное — обыски — разрытый нафталинный уют сундуков, спугнутая тишина чужих квартир, реквизиции, конфискации, аресты и испуганные перекошенные лица, грязные вереницы арестованных, слезы, просьбы, расстрелы — расколотые черепа, дымящиеся кучки мозгов, кровь. Оттого и ходил в кино, любил балет. Потому через день после ухода жены и сидел в театре на гастролях новой балерины.

В театре ведь не только оркестр, рампа, сцена. Театр — еще и зрители. А когда оркестр запоздал, сцена закрыта, то зрителям нечего делать. И зрители — сотни глаз, десятки биноклей, лорнетов разглядывали Срубова. Куда ни обернется Срубов — блестящие кружочки стекол и глаз, глаз, глаз. От люстры, от биноклей, от лорнетов, от глаз — лучи. Их фокус — Срубов. А по партеру, по ложам, по галерке волнами ветерка еле уловимым шепотом:

— …Предгубчека… Хозяин губподвала… Губпалач… Красный жандарм… Советский охранник… Первый грабитель…

Нервничает Срубов, бледнеет, вертится на стуле, толкает в рот бороду, жует усы. И глаза его, простые человечьи глаза, которым нужны краски и свет, темнеют, наливаются злобой. И мозг его усталый требует отдыха, напрягается стрелами, мечет мысли.

«Бесплатные зрители советского театра. Советские служащие. Знаю я вас. Наполовину потертые английские френчи с вырванными погонами. Наполовину бывшие барыни в заштопанных платьях и грязных, мятых горжетах. Шушукаетесь. Глазки таращите. Шарахаетесь, как от чумы. Подлые душонки. А доносы друг на друга пишете? С выражением своей лояльнейшей лояльности распинаетесь на целых писчих листах. Гады. Знаю, знаю, есть среди вас и пролезшие в партию коммунистишки. Есть и так называемые социалисты. Многие из вас с восторженным подвыванием пели и поют — месть беспощадная всем супостатам… Мщение и смерть… Бей, губи их, злодеев проклятых. Кровью мы наших врагов обагрим. И, сволочи, сторонятся, сторонитесь чекистов. Чекисты — второй сорт. О подлецы, о лицемеры, подлые белоручки, в книге, в газете теоретически вы не против террора, признаете его необходимость, а чекиста, осуществляющего признанную вами теорию, презираете. Вы скажете — враг обезоружен. Пока он жив — он не обезоружен. Его главное оружие — голова. Это уже доказано не раз. Краснов, юнкера, бывшие у нас в руках и не уничтоженные нами. Вы окружаете ореолом героизма террористов, социалистов-революционеров. Разве Сазонов, Калшев, Балмашев не такие же палачи? Конечно, они делали это на фоне красивой декорации с пафосом, в порыве. А у нас это будничное дело, работа. А работы-то вы более всего боитесь. Мы проделываем огромную черновую, черную, грязную работу. О, вы не любите чернорабочих черного труда. Вы любите чистоту везде и во всем, вплоть до клозета. А от ассенизатора, чистящего его, вы отвертываетесь с презрением. Вы любите бифштекс с кровью. И мясник для вас ругательное слово. Ведь все вы, от черносотенца до социалиста, оправдываете существование смертной казни. А палача сторонитесь, изображаете его всегда звероподобным Малютой. О палаче вы всегда говорите с отвращением. Но я говорю вам, сволочи, что мы, палачи, имеем право на уважение…»

Но до начала так и не досидел, вскочил, потел к выходу. Глаза, бинокли, лорнеты с боков, в спину, в лицо. Не заметил, что громко сказал — сволочи. И плюнул.

Домой пришел бледный, с дергающимся лицом. Старуха в черном платье и платке, открывавшая дверь, пытливо-ласково посмотрела в глаза:

— Ты болен, Андрюша?

У Срубова бессильно опущены плечи. Взглянул на мать тяжелым измученным взглядом, глазами, которым не дали красок и света, которые потускнели, затосковали.

— Я устал, мама.

На кровать лег сейчас же. Мать гремела в столовой посудой. Собирала ужин. Но Срубову хотелось только спать.

Видит Срубов во сне огромную машину. Много людей на ней. Главные машинисты на командных местах, наверху, переводят рычаги, крутят колеса, не отрываясь смотрят в даль. Иногда они перегибаются через перила мостков, машут руками, кричат что-то работающим ниже и все показывают вперед. Нижние грузят топливо, качают поду, бегают с масленками. Все они черные от копоти и худы. И в самом низу, у колес, вертятся блестящие диски-ножи. Около них сослуживцы Срубова — чекисты. Вращаются диски в кровавой массе. Срубов приглядывается — черви. Колоннами ползут на машину, мягкие красные черви, грозят засорить, попортить ее механизм. Ножи их режут, режут. Сырое красное тесто валится под колеса, втаптывается в землю. Чекисты не отходят от ножей. Мясом пахнет около них. Не может только понять Срубов, почему не сырым, а жареным.

И вдруг черви обратились в коров. А головы у них человечьи. Коровы с человечьими головами, как черви, — ползут, ползут. Автоматические диски-ножи не поспевают резать. Чекисты их вручную тычут ножами в затылки. И валится, валится под машину красное тесто. У одной коровы глаза синие-синие. Хвост — золотая коса девичья. Лезет по Срубову. Срубов ее между глаз. Нож увяз. Из раны кровью, мясом жареным так и пахнуло в лицо. Срубову душно. Он задыхается.

На столике возле кровати в тарелке две котлеты. Рядом вилка, кусок хлеба и стакан молока. Мать не добудилась, оставила. Срубов проснулся, кричит:

— Мама, мама, зачем ты мне поставила мясо?

Старуха спит, не слышит.

— Мама!

Против постели трюмо. В нем бледное лицо с острым носом. Огромные испуганные глаза. Всклокоченные волосы, борода. Срубову страшно пошевелиться. Двойник из зеркала следит за ним, повторяет все его движения. И он, как ребенок, зовет:

— Мама, мама.

Спит, не слышит. Тихо в доме. Шаркает больная нога маятника. Хрипят часы. Срубов холодеет, примерзает к постели. Двойник напротив. Безумный взгляд настороже. Он караулит. Срубов хочет снова позвать мать. Нет сил повернуть языком. Голоса нет. Только тот, другой, в зеркале беззвучно шевелит губами.

VI

Товарищ Срубова по гимназии, университету и по партийному подполью Исаак Кац, член Коллегии Губчека, подписал смертный приговор отцу Срубова, доктору медицины Павлу Петровичу Срубову, тому самому Павлу Петровичу, московскому чернобородому доктору в золотых очках, который приготовишку гимназистика Каца шутя трепал за рыжие вихры и звал Иком и которого Кац звал Павлом Петровичем.

И перед расстрелом, раздеваясь в сырой духоте подвала, Павел Петрович говорил Кацу:

— Ика, передай Андрею, что я умер без злобы на него и на тебя. Я знаю, что люди способны ослепляться какой-либо идеей настолько, что перестают здраво мыслить, отличать черное от белого. Большевизм — это временное болезненное явление, припадок бешенства, в который впало сейчас большинство русского народа.

Голый чернобородый доктор наклонил набок голову в вороненом серебре волос, снял очки в золотой оправе, отдал коменданту. Потер рука об руку, шагнул к Кацу.

— А теперь, Ика, позволь пожать твою руку.

И Кац не мог не подать руки доктору Срубову, глаза которого были, как всегда, ласковы, голос которого, как всегда, был бархатно мягок.

— Желаю тебе скорейшего выздоровления. Поверь мне как старому доктору, поверь так, как верил гимназистом, когда я лечил тебя от скарлатины, что твоя болезнь, болезнь всего русского народа, безусловно, излечима и со временем исчезнет бесследно и навсегда. Навсегда, ибо в переболевшем организме вырабатывается достаточное количество антивещества. Прощай.

И доктор Срубов, боясь потерять самообладание, отвернулся, торопливо, сгорбившись, пошел к «стенке».

А член Коллегии Губчека Исаак Кац, который был обязан сегодня присутствовать при расстрелах, едва удержался от желания убежать из подвала.

И в ночь расстрела доктора медицины Павла Петровича Срубова член Коллегии Губчека Исаак Кац телеграммой был переведен на ту же должность Члена Коллегии Губчека в другой город, в тот, где работал Андрей Срубов. И в первый же день своего приезда Исаак Кац сидел на квартире у Андрея Срубова и пил с Андреем Срубовым кофе. А мать Срубова, бледная старуха с черными глазами, в черном платье и в черном платке, варила кофе, вызывала сына из столовой и в темной прихожей шепотом говорила:

— Андрюша, Ика Кац расстрелял твоего папу, и ты сидишь с ним за одним столом.

Андрей Срубов ладонями рук ласково касался лица матери, шептал:

— Милая моя мамочка, мамунечка, об этом не надо говорить, не надо думать. Дай нам еще по стакану кофе.

И сам не хотел говорить, не хотел думать. Но Ика Кац считал неудобным не говорить и говорил. Говорил, помешивая, позвякивая ложечкой в стакане, внимательно разглядывал свою руку, красноватую в рыжих волосах, в синих жилах, опуская рыжую кудрявую голову, наклонясь над дымящимся кофе, вдыхая его запах — крепкий, резкий, мешающийся с мягким запахом кипящего молока.

— Никак нельзя было не расстрелять. Старик организовал общество идейной борьбы с большевизмом — ОИБ. Мечтал о таких «оибах» по всей Сибири, хотел объединить в них распыленные силы интеллигенции, настроенной антисоветски. Во время следствия он их звал оибистами…

Говорил, а лица не поднимал от стакана. Срубов слушал, медленно набивал трубку, не смотрел на Каца, чувствуя, что ему не хочется говорить, что говорит он только из вежливости. Срубов убеждал себя, что расстрел отца был необходим, что он как коммунист-революционер должен согласиться с этим безоговорочно, безропотно. А глаза тянуло к руке, красными короткими пальцами сжимавшей стакан с коричневой жидкостью, к руке, подписавшей смертный приговор отцу. И, с улыбкой натянутой, фальшивой, с усилием тяжелым разжимая губы, сказал:

— Знаешь, Ика, когда один простодушный чекист на допросе спросил Колчака, сколько и за что вы расстреляли, Колчак ответил: «Мы с вами, господа, кажется, люди взрослые, давайте поговорим о чем-нибудь более серьезном». Понял?

— Хорошо, не будем говорить.

Срубова передернуло оттого, что Кац так быстро согласился с ним, что на его лице, бритом, красном, мясистом, с крючковатым острым носом, в его глазах, зеленых, выпуклых, было деревянное безразличие. И когда Кац замолчал, стал пить, громко глотая, у Срубова мысли быстро-быстро, одна за другой. Мысли как оправдание. Перед кем? Может быть перед Ней, может быть, перед самим собою. В глазах Срубова боль и стыд, и желание, страстное, непреодолимое — оправдываться. И если нет смелости вслух, то хотя бы про себя, мысленно оправдываться, оправдываться, оправдываться.

«Я знаю твердо, каждый человек, следовательно, и мои отец, — мясо, кости, кровь. Я знаю, труп расстрелянного — мясо, кости, кровь. Но почему страх? Почему я стал бояться ходить в подвал? Почему я таращу глаза на руку Каца? Потому что свобода есть бесстрашие. Потому что быть свободным значит, прежде всего, быть бесстрашным. Потому что я еще не свободен вполне. Но я не виноват. Свобода и власть после столетий рабства — штуки не легкие. Китаянке изуродованные ноги разбинтуй — падать начнет, на четвереньках наползается, пока научится по-человечьи ходить, разовьет свои культяпки. Дерзаний-то, замыслов-то, порывов-то у нее, может быть, океан, а культяпки мешают. Культяпки эти, несомненно, и у Наполеона были, и у Смердякова. И у кого из нас не изуродованные ноги? Учиться, упражняться тут, пожалуй, мало переродиться надо, кожей другой обрасти».

Кац кончил пить. Не опуская стакана, вслух подумал или сказал Срубову:

— Конечно, что говорить, плакать, философствовать. Каждый из нас, пожалуй, может и хныкать. Но класс в целом неумолим, тверд и жесток. Класс в целом никогда не останавливается над трупом — перешагнет. И если мы с тобой рассиропимся, то и через нас перешагнут.

А в это время в Губчека, в подвале № 3 дрожь коленок, тряска рук, щелканье зубов ста двенадцати человек. И комендант, у которого из-под толстого полушубка красные галифе, у которого розовое бритое лицо и в руках белый лист — список, приказывает ста двенадцати арестованным собираться и выходить с вещами. И дрожь, и тряска, и пересыхание глоток, и слезы, и вздохи, и стоны именно оттого, что приказано выходить с вещами. Сто двенадцать участвовали в восстании против советской власти, захвачены с оружием в руках и знают, что их всех расстреляют, думают, если выводят с вещами — выводят на расстрел. И вот сто двенадцать в черных, рыжих овчинах, пахучих шубах, полушубках, в пестрых собачьих, оленьих, козловых, телячьих дохах, пиджаках, в лохматых папахах, в длинноухих малахаях, в расшитых унтах, в простых катанках, сложив горой вещи в просторной комендантской, идут из подвала, из сырости, из мрака, от крыс, от колебаемых и сырых полок, от страха, от томления предсмертного, от дней полузабытья, от ночей бессонницы, идут в зрительный зал клуба Губчека и батальона ВЧК по светлым широким мраморным ступеням лестниц, по площадкам, на которых часовые, как изваянья, а воздух насыщен электрическим светом, нагрет сухим дыханием калориферов. Длинный, пестрый, стоголовый пахучий зверь с мягким шумом катанок и унтов послушно прополз за комендантом в третий этаж, пестрой шкурой накрыл все стулья зрительного зала.

На красном полотнище занавеса сцены надпись: «ОБМАНУТЫМ КРЕСТЬЯНАМ СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ НЕ МСТИТ».

По складам, с трудом разобрали и с затаенной радостной надеждой вздохнули, зашевелились, зашептали. Но в зеленых гирляндах сосновых веток по стенам другие надписи, страшные, пугающие, противоречащие:

«СМЕРТЬ ВРАГАМ ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ». «СМЕРТЬ АНТАНТЕ И ЕЕ СЛУГАМ».

На пестрой шкуре дрожь, от дрожи складки. И шепот громче, взволнованнее.

— Сме-е-ерть… См… сме-сме-рть… сме-сме-смерть…

В зале запах пота, заношенного белья, портянок, кислых овчин, махорки. Комендант приказал открыть форточку. И пестрый лохматый зверь жадно раздул ноздри, захватил полную грудь свежей сырости тающего снега, крепкого хмеля первого холодного пота земли. Беспокойно, с тоской завозился зверь, затрещали, заскрипели стулья. Потянуло здорового, сильного к земле, захотелось впиться в ее черную грудь, припасть к ней большим, потным, мокрым, на работе взмокнувшим телом.

И Срубов и Кац, когда вошли в залу, увидели на лицах, в глазах арестованных крестьян серую тоску, поняли, что от безделья, от подвальной духоты, от тягостного ожидания смерти, что по земле, по работе она. Срубов быстро, упругими широкими шагами вышел на подмостки сцены. Высокий, в черной коже брюк и куртки, чернобородый, черноволосый, с револьвером на боку, на красном фоне занавеса, он стал как отлитый из чугуна. Смело посмотрел в глаза укрощенному, пестрому сильному зверю. Первое слово — обращение сказал с радостью укротителя, уверенного в победе:

— Товарищи…

Негромко, медленно, чуть нараспев. Как погладил по упрямой жесткой шерсти. Вызвал легкую щекочущую дрожь во всей пестрой шкуре. Как укротитель, спокойно открывающий клетку укрощенного зверя, Срубов спокойно объявил:

— Через час вы будете освобождены.

Радостью огненной, сверкающей блеснули сто двенадцать пар глаз. Взволнованно, радостно зарычал пестрый зверь. А из форточки непрерывным потоком хмель тающего снега. Сильнее, шире раздуваются ноздри, кружит головы весенний угар. И Срубов захмелел от хмельного дыхания близкой весны, от хмельной звериной радости ста двенадцати человек. Расперли грудь большие, набухшие радостью огненные клубы слов. Рассыпались солнечным, слепящим дождем искр по пестрой шкуре зверя, щелкая, подпаливая шерсть, заб