Сборник "Александр Македонский". Компиляция романов. Кн.1-10 [Мэри Рено] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валерио Массимо Манфреди Александр Македонский Сын сновидения

ПРОЛОГ

По четырем дорогам, ведущим на вершину Горы Света, медленно поднимались четверо волхвов: они сходились с четырех сторон горизонта, и каждый нес переметную суму с благовонным деревом, предназначенным для огненного ритуала.

На волхве Утренней Зари были плащ розового шелка с голубым отливом и сандалии оленьей кожи. Волхв Вечерней Зари закутался в алый плащ, пестревший золотом; с плеч его ниспадала длинная хламида из тонкого полотна с вышивкой.

Волхв Полудня избрал пурпурную рубаху с узором из золотых крапинок и туфли змеиной кожи. А последний из четверых, волхв Полуночи, облачился в черные одежды из шерсти еще не рожденных ягнят, осыпанные серебряными звездами.

Они шли так, словно ритм их движения задавался некоей музыкой, слышной лишь им одним. Ровными шагами с одинаковой скоростью приближались они к храму, хотя один поднимался по каменистой круче, другой шел по ровной дороге, а двое остальных пробирались по песчаным руслам пересохших рек.

Они одновременно подошли к четырем входам каменной башни — в тот миг, когда рассвет вдруг облил жемчужным светом безграничные просторы плоскогорья. Поклонившись перед четырьмя входами, волхвы взглянули в лицо друг другу и приблизились к алтарю, что находился внутри храма. Начал ритуал волхв Утренней Зари — ровным квадратом он разложил сучья сандалового дерева. Потом волхв Полудня по диагоналям положил связки веток акации. Волхв Вечерней Зари водрузил сверху очищенные прутья кедра, срубленного в горах Ливана. А последний из них, волхв Полуночи, принес высушенные на высокогорном солнце ветви поваленного молнией кавказского дуба. Потом все четверо вытащили из переметных сум священные кремни и начали, ударяя в такт, высекать голубоватые искры и пускать их в основание маленькой пирамидки, пока не разгорелся огонь, сначала слабый и робкий; он становился все сильнее и смелее; червячки пламени посинели, а под конец стали почти белыми, подобно небесному Огню, всевышнему дыханию Ахуры-Мазды, бога истины и славы, господа времени и жизни.

В большой каменной башне лишь чистый голос огня вышептывал слова сокровенной поэзии; не слышалось даже дыхания четверых волхвов, которые замерли в самом центре своей безграничной родины.

Захваченные видом священного огня, принявшего форму примитивного архитектурного сооружения из разложенных на каменном алтаре сучьев, не отрывая глаз от этого чистейшего света, они вознесли свою молитву за народ и Царя — Великого Царя, Царя Царей, сидящего на своем далеком-далеком престоле, в великолепных чертогах своего дворца, в бессмертном Персеполисе, среди леса расписанных пурпуром и золотом колонн, в окружении крылатых быков и вставших на задние лапы львов.

В этот утренний час в этом магическом, уединенном месте воздух был совершенно недвижим, и потому, в конце концов, Небесный Огонь должен был отдаться своему естеству, своей божественной природе и просто устремиться вверх, чтобы воссоединиться с Эмпиреей, своим исконным началом.

Но внезапно какая-то мощная сила дохнула на пламя и задула его. Под ошеломленным взглядом волхвов даже горячие угли вдруг превратились в черную золу.

Не было никакого другого знамения, не раздалось ни звука — лишь клекот сокола донесся из вышины безоблачного неба. Четверо магов изумленно стояли у алтаря, пораженные зловещим предчувствием, безмолвно проливая слезы.


В этот самый момент в далекой западной стране молодая женщина в трепете подошла к дубам древнего святилища, чтобы испросить благословения своему сыну, шевеление которого она впервые ощутила в своем лоне. Женщину звали Олимпиада. И ветер, бушевавший в тысячелетних ветвях и сбрасывавший к ногам гигантских стволов мертвую листву, открыл ей имя ребенка. И это имя было:

АЛЕКСАНДР

ГЛАВА 1

Олимпиада уже давно хотела отправиться в святилище Додоны из-за некоего странного внушения, из-за одного предсказания, посетившего ее в видении, когда она спала рядом со своим супругом Филиппом, царем македонян, который храпел, до отвала наевшись и напившись вина.

Ей приснилось, что по коридору медленно ползет змей, а потом в тиши заползает в спальню. Олимпиада видит его, но не может пошевелиться, не может ни закричать, ни убежать, а петли огромной рептилии скользят по каменным плитам, и чешуя в лунном свете, льющемся в окно, сверкает медью и бронзой.

На одно мгновение Олимпиаде захотелось, чтобы Филипп проснулся и обнял ее, согрел на своей сильной, мускулистой груди, приласкал могучими руками воина, но тут ее взгляд упал на этого дракона, на этого чудесного зверя, двигающегося словно призрак, словно волшебное создание — из тех, что боги по своему желанию вызывают из чрева земли.

И теперь, как ни странно, страх прошел, и не осталось никакого отвращения; наоборот, ощущалось все более сильное влечение к змею. Олимпиаду прямо-таки околдовали эти извивы, эта грациозная и молчаливая мощь.

Змей заполз под одеяло, скользнул меж ног и грудей, и Олимпиада ощутила, как он, легкий и холодный, овладел ею, не причинив никакой боли, не совершив никакого насилия.

И ей приснилось, что его семя смешалось с тем семенем, которое с силой быка и пылом хряка впихнул в нее муж, после чего рухнул, истомленный усталостью и вином.

Наутро царь облачился в доспехи и, вместе со своими военачальниками подкрепившись мясом дикого кабана и овечьим сыром, отправился на войну. На войну с народом еще более диким, чем его собственные македоняне, — с трибаллами, жившими вдоль Истра [1] — величайшей реки в Европе, которые одевались в медвежьи шкуры и носили лисьи шапки.

Жене Филипп сказал лишь такие слова:

— Не забывай все время приносить жертвы богам, чтобы соблаговолили и ты родила мне сына, мужчину, наследника, подобного мне.

После чего сел на гнедого коня и пустил его в галоп. За царем поскакали его военачальники, и земля во дворе задрожала под копытами боевых скакунов, а в такт топоту загремели доспехи.

После отъезда мужа Олимпиада приняла холодную ванну и, пока служанки терли ей спину мочалкой, смоченной маслом жасмина и пиерской розы, послала за Артемизией, своей кормилицей, статной, грудастой пожилой женщиной из благородной семьи. Кормилицу привезли из Эпира вместе с Олимпиадой, когда та прибыла в Македонию для бракосочетания с Филиппом.

Рассказав ей свой сон, царица спросила:

— Моя добрая Артемизия, что может он означать?

Кормилица помогла госпоже выйти из ванны и стала вытирать ее египетским льняным полотном.

— Девочка моя, сны — это всегда послания богов, но не многие умеют толковать их. Думаю, тебе следует отправиться в самое древнее наше святилище и посоветоваться с Додонским оракулом на нашей родине, в Эпире. Там с незапамятных времен жрецы передают друг другу умение различать голос великого Зевса, отца богов и людей, который слышен в ветвях тысячелетнего дуба, когда в святилище дует ветер, тот ветер, что весной и летом заставляет ветви шептать, а осенью и зимой — сбрасывать к корням сухие листья.

И вот, спустя несколько дней, Олимпиада пустилась в путь к святилищу, воздвигнутому в месте, полном величественной мощи, в зеленой долине, укрытой лесистыми склонами гор.

Об этом храме говорили, что он один из самых древних на земле. Вскоре после того, как Зевс изгнал с небес своего отца Кроноса, из его руки вылетели две голубки. Одна голубка села на додонский дуб, а другая — на пальму в оазисе Сива в жгучих песках Ливии, и с тех пор в этих двух местах можно слышать голос отца богов.

— Что означает мое сновидение? — спросила Олимпиада у жрецов святилища.

Они сидели кругом на каменных скамьях среди зеленого-зеленого луга, заросшего ромашками и лютиками, и слушали, как ветер шевелит листву дуба. Казалось, их всецело поглотило это занятие.

Наконец один из жрецов сказал:

— Твой сон означает, что рожденный тобою будет из рода Зевса и смертного человека. Он означает, что в твоем лоне кровь бога смешалась с кровью человека. Сын, которого ты произведешь на свет, будет сиять чудесной силой, но как яркое пламя выжигает нутро лампады и быстро пожирает питающее его масло, так его душа может выжечь грудь, в которой заключена. Помни, царица, историю Ахилла, предка твоего славного рода: ему было дано выбрать между жизнью короткой, но славной, или долгой, но неприметной. Он выбрал первую: пожертвовал жизнью за один ослепительный миг.

— Такова судьба, предначертанная ему? — в трепете спросила Олимпиада.

— Это возможная судьба, — ответил другой жрец. — Человек может пройти много дорог, но все люди рождаются с разной силой, которая исходит от богов и стремится вернуться к богам. Храни эту тайну в своем сердце, пока не наступит момент, когда природа твоего сына проявится в полной мере. А тогда будь готова ко всему. Будь готова даже потерять его, ибо, что бы ты ни делала, тебе не удастся воспрепятствовать предначертанию судьбы, гласящему, что слава твоего сына распространится до пределов мира.

Не успел он договорить, как ветерок, шелестевший листвой дуба, внезапно усилился холодным порывом с юга и за короткое время набрал такую силу, что пригнул кроны деревьев и вынудил жрецов накрыть головы плащами.

Ветер принес с собой густую рыжеватую дымку, которая заволокла всю долину, и Олимпиада тоже закуталась в плащ с головой и осталась неподвижно стоять посреди вихря, как статуя безликого божества.

Вихрь пронесся так же внезапно, как налетел, и когда дымка рассеялась, статуи, стелы и алтари, украшавшие священное место, оказались покрыты тонким слоем красной пыли.

Тот жрец, что заговорил последним, кончиком пальца коснулся пыли и поднес его к губам.

— Эту пыль принесло дыхание ливийского ветра, поднятого Зевсом-Амоном, у которого есть оракул среди пальм Сивы. Это чудесное знамение, поскольку два самых древних оракула на земле, разделенные огромным расстоянием, в один и тот же момент позволили услышать голос бога.

Твой сын уловил исходящие издалека призывы и, возможно, внял их посланию. Когда-нибудь он услышит их снова — в великом святилище, окруженном песками пустыни.

Выслушав эти слова, царица вернулась в Пеллу, столицу Македонии, и средь пыльных летом и грязных зимой улиц с робостью и тревогой стала ожидать того дня, когда у нее родится сын.

***
Схватки начались весенним вечером, после захода солнца. Женщины зажгли светильники, и кормилица Артемизия послала за повитухой и врачом Никомахом, который оказывал помощь еще старому царю Аминте и присутствовал при рождении немалого числа царских отпрысков, как законных, так и побочных.

Никомах знал, что время подошло, и был наготове. Он повязал передник, нагрел воду и велел принести еще свечей, чтобы было светлее.

Но первой приблизиться к царице он предоставил повитухе, так как в тот момент, когда женщина производит на свет сына, она предпочитает, чтобы к ней прикасалась другая женщина: ведь только женщина способна понять муки и одиночество, в которых рождается новая жизнь.

А царь Филипп в это время вел осаду города Потидея и ни за что на свете не покинул бы своих боевых порядков.

Роды были долгими и трудными, потому что Олимпиада отличалась стройным и хрупким сложением.

Кормилица то и дело вытирала пот:

— Наберись сил, девочка, напрягись! Вид твоего сына сотрет память о всех тех страданиях, которые ты сейчас испытываешь.

Она смочила царице губы ключевой водой, которую служанки постоянно сменяли в серебряной чаше.

Но когда, наконец, боль достигла такой силы, что Олимпиада едва не лишилась чувств, вмешался Никомах: он направил руки повитухи и велел Артемизии надавить на живот царицы, потому что у той самой уже не оставалось сил.

Врач приложил ухо к паху Олимпиады и услышал замедляющиеся удары маленького сердечка.

— Дави изо всей силы, — велел он кормилице. — Ребенок должен родиться сейчас же.

Артемизия навалилась всем своим весом на царицу, и та с громким криком, наконец, разрешилась от бремени.

Перевязав пуповину льняной нитью, Никомах быстро перерезал ее бронзовыми ножницами и протер ранку неразбавленным вином. Артемизия первая посмотрела в личико ребенка и пришла в восторг.

— Разве это не чудо? — приговаривала она, проводя по личику комочком шерсти, смоченной оливковым маслом.

Повитуха омыла головку младенца, а, вытерев ее, не смогла сдержать удивленного возгласа:

— У него волосы, как у полугодовалого ребенка, и они золотятся. Он похож на маленького Эрота.

Артемизия между тем надела на него крохотную льняную рубашонку, поскольку Никомах не велел туго пеленать младенцев, как это принято в большинстве семей.

— Какого цвета, по-твоему, у него глаза? — спросил он у повитухи.

Женщина принесла светильник, и глазки младенца засветились всеми цветами радуги.

— Не знаю, трудно сказать. То кажутся голубыми, а то темными, почти черными. Возможно, сказывается столь различная натура родителей…

Никомах тем временем занялся царицей, у которой, как это часто случается при первых родах, продолжалось сильное кровотечение. Опасаясь этого, он предусмотрительно набрал снега со склонов горы Бермий.

Сделав холодные примочки, врач приложил их к животу Олимпиады. Царица содрогнулась, обессиленная и измученная, но он продолжал держать ледяной компресс, пока кровотечение полностью не прекратилось.

А потом, сняв передник и вымыв руки, поручил царицу заботам женщин. Он позволил сменить ей простыню, вытереть с нее пот губкой, смоченной розовой водой, надеть на нее свежую рубашку из ее сундука и дал ей попить.

Потом Никомах показал матери малыша:

— Вот сын Филиппа, царица. Ты родила прекрасного ребенка.

И, наконец, вышел в коридор, где дожидался один из царских конников, готовый тут же отправиться в путь.

— Отправляйся, скачи к царю и скажи, что у него родился сын. Скажи, что это красивый, здоровый и крепкий мальчик.

Конник накинул на плечи плащ, перекинул через плечо переметную суму и бросился к выходу. Прежде чем он исчез из виду, Никомах крикнул вдогонку:

— Скажи также, что царица чувствует себя хорошо.

Воин не остановился, и вскоре во дворе послышалось ржание, а потом бешеный топот копыт, вскоре затерявшийся в улицах спящего города.

ГЛАВА 2

Артемизия взяла ребенка и положила на постель рядом с царицей. Олимпиада чуть приподнялась на локтях, опершись спиной на подушки, и посмотрела на него.

Он был прекрасен, с пухлыми губками и розовым, нежным личиком. Его светло-каштановые волосики блестели золотом, а точно посередине лба виднелось то, что повитухи называют «телячий лизок»: выдающийся мысик волос, разделенный надвое.

Глаза ребенка показались матери голубыми, но в глубине левого глаза виднелась какая-то тень, отчего при смене света он становился темнее.

Олимпиада подняла ребенка, прижала к себе и начала баюкать, пока он не перестал плакать. Потом обнажила грудь и хотела покормить его, но Артемизия, подойдя, сказала:

— Девочка, для этого есть кормилица. Не порти грудь. Скоро вернется с войны царь, и тебе нужно быть красивой и желанной как никогда.

И протянула руки, чтобы взять младенца, но царица не отдала его, а приложила к груди и кормила своим молоком, пока он спокойно не заснул.

В это время гонец во весь опор скакал в темноте, чтобы как можно скорее добраться до царя. Среди ночи он прискакал к реке Аксий и погнал коня по мосту из составленных рядом лодок. В Ферме, еще затемно, он сменил коня и продолжил свой путь в глубь Халкидики.

Над морем прорезался рассвет, и обширный залив зажегся от восхода солнца, став как зеркало, поставленное перед огнем. Над Калаврскими горами поднялось светило, осветив суровые скалы, многие из которых отвесно обрывались в море, яростно кипящее внизу пеной прибоя.

***
Филипп кольцом окружил древний город Потидею, почти полвека находившийся под властью афинян. Царь начал эту войну не потому, что хотел досадить Афинам, а потому, что считал эти земли македонскими и собирался утвердить свою власть над всем регионом, от Фермского залива до пролива Босфор. В этот момент, укрывшись со своими воинами в штурмовой башне, Филипп, в доспехах, покрытый пылью, потом и кровью, готовился к решительной атаке.

— Мужчины! — кричал он. — Если вы чего-то стоите, пришел час показать это! Первого, у кого хватит духу броситься вместе со мной на вражескую стену, награжу лучшим конем из царских конюшен! Но клянусь Зевсом, если увижу хотя бы одного, кто в решительный момент заколеблется, буду сечь, пока не спущу всю шкуру. Сам! Вы хорошо меня слышите?

— Слышим, владыка!

— Тогда вперед! — приказал Филипп и кивнул подручным, чтобы поднимали на канатах раму.

На полуразрушенную ударами стенобитной машины стену перебросился мост, и царь, крича, разя мечом, бросился вперед — так быстро, что было трудно не отстать. Но его воины хорошо знали, что государь всегда держит свое слово, и повалили следом всей массой, толкаясь щитами и разбрасывая в стороны защитников города, изможденных недосыпанием и усталостью. За Филиппом и его личной гвардией хлынуло остальное войско, вступая в ожесточенные схватки с последними защитниками Потидеи, которые забаррикадировали улицы и входы в каждый дом.

К заходу солнца Потидея на коленях попросила мира.

***
Когда прибыл гонец, наступила ночь. Загнав еще двух коней, с возвышавшихся над городом холмов он увидел внизу вокруг стен толчею огней и услышал торжествующие крики македонян.

Гонец пришпорил коня и вскоре уже был в лагере, где попросил отвести его в шатер к царю.

— Чего тебе нужно? — спросил его начальник стражи, судя по акценту северянин. — Царь занят. Город пал, и царь ведет переговоры с послами.

— Родился царевич, — ответил гонец.

Начальник стражи даже подскочил.

— Следуй за мной.

Государь в боевых доспехах находился в шатре, окруженный своими военачальниками. Чуть позади него сидел начальник штаба Антипатр. Прочие были представителями павшей Потидеи, которые не столько говорили, сколько слушали Филиппа — македонский царь диктовал свои условия.

Начальник стражи, понимая, что его вмешательство в данный момент недопустимо, но в то же время осознавая, что промедление с оглашением известия будет еще более непростительным, выпалил одним духом:

— Царь! Весть из дворца: царица родила тебе сына!

Потидейские послы, бледные и истощенные, переглянулись и привстали со своих скамеечек. Антипатр поднялся на ноги и прижал руки к груди, ожидая распоряжения или какого-либо слова от царя.

Филипп осекся на полуслове.

— Ваш город должен выдать нам…— говорил он как раз в этот момент и закончил изменившимся голосом: — Сына.

Послы не поняли и снова переглянулись, на этот раз побледнев от ужаса, но Филипп уже опрокинул свое кресло, оттолкнул начальника стражи и схватил за плечи гонца.

Огонь светильников отбрасывал на его лицо резкие тени, горел в диких глазах.

— Скажи мне, какой он, — велел царь тем же тоном, каким посылал своих воинов на смерть во имя величия Македонии.

Гонец в ужасе осознал, что не сможет удовлетворительно ответить на вопрос, и вспомнил лишь четыре слова, которые было велено передать. Он прокашлялся и громогласно объявил:

— Царь, твой сын — красивый, здоровый и крепкий мальчик.

— Откуда ты знаешь? Ты видел его?

— Я бы ни за что не посмел, государь. Я стоял в коридоре, как мне было велено, с плащом, переметной сумой на плече и оружием. Вышел Никомах и сказал… буквально такие слова: «Отправляйся, скачи к царю, и скажи ему, что у него родился сын. Скажи, что это красивый, здоровый и крепкий мальчик».

— Тебе сказали, похож он на меня?

Чуть замявшись, гонец ответил:

— Этого мне не сказали, но я уверен, что похож.

Филипп повернулся к Антипатру, который подошел обнять его, и в это мгновение гонец вспомнил, что, пока бежал к лестнице, услышал еще кое-что:

— Врач сказал еще, что…

Филипп резко обернулся:

— Что?

— Что царица чувствует себя хорошо, — одним духом закончил вестник.

— Когда это произошло?

— Прошлой ночью, вскоре после захода солнца. Я бросился вниз и поскакал. Я не останавливался ни на минуту, даже чтобы поесть, и только пил из своей фляги, не слезая с коня. Я слезал, лишь чтобы пересесть на другого… Я не видел, сколько было времени.

Филипп хлопнул его по плечу.

— Дайте поесть и выпить этому нашему другу. Всего, что он пожелает. И дайте ему поспать в хорошей постели, за то, что доставил мне лучшую из вестей.

Послы в свою очередь поздравили царя и попытались воспользоваться благоприятным моментом, чтобы завершить переговоры с наибольшей выгодой для себя, но тот заявил:

— Не сейчас, — и ушел в сопровождении своего начальника штаба.

Филипп тут же созвал всех командиров своего войска, велел принести вина и пожелал, чтобы они выпили с ним, а потом приказал:

— Трубите сбор. Хочу, чтобы мое войско построилось в безупречном порядке, как пехота, так и конница. Хочу, чтобы собрались все.

В лагере зазвучали трубы, и люди, уже слегка пьяные или полуголые в шатрах проституток, начали вставать на ноги, облачаться в доспехи, хватать копья и в спешке бросились строиться, поскольку сигнал трубы был равносилен голосу самого царя, кричавшего в ночи.

Филипп уже стоял на возвышении, окруженный своими военачальниками, и, когда все выстроились, самый старый воин, как обычно, выкрикнул:

— Зачем позвал нас, царь? Чего ты хочешь от своих солдат?

Филипп вышел вперед. Он был в парадных доспехах из железа и золота и длинном белоснежном плаще; на ногах сверкали поножи с серебряной чеканкой.

Тишину нарушало лишь фырканье коней и крики ночных зверей, привлеченных огнями лагеря. Полководцы, стоявшие по бокам от государя, видели, что его лицо покраснело, как бывало, когда он сидел у бивака, а глаза горят.

— Македонские мужи! — крикнул царь. — У меня дома, в Пелле, царица родила мне сына. В вашем присутствии я объявляю, что это мой законный наследник, чтобы вы запомнили. Его имя АЛЕКСАНДРОС!

Командиры приказали салютовать оружием, и пехотинцы взметнули вверх сариссы, огромные двенадцатифутовые боевые копья, конники подняли к небу лес дротов, а кони забили копытами и заржали, кусая удила.

Потом все начали ритмично выкрикивать имя царевича:

— Александр! Александр! Александр! — и стучать наконечниками копий по щитам, поднимая шум к самым звездам.

Они думали, что и слава Филиппова сына вместе с их голосами и шумом их оружия взметнется к обиталищу богов среди небесных созвездий.

В это время другой македонский военачальник — Парменион — со своим войском стоял лагерем в горах Иллирии неподалеку от озера Лихнитис, чтобы обезопасить также и этот участок македонской границы. Позже говорили, что в тот самый день, когда было объявлено о рождении у Филиппа сына, царь взял город Потидею и получил известие еще о двух победах: Пармениона над иллирийцами и своей квадриги на Олимпийских состязаниях. Прорицатели объявили, что царственный младенец, рожденный в день трех побед, будет непобедим.

На самом деле Парменион разбил иллирийцев в начале лета, вскоре после празднования Олимпийских игр и гонки колесниц, но, тем не менее, можно сказать, что Александр родился в год чудесных предзнаменований, и оставалось ожидать, что все его последующие деяния будут сродни скорее божественным, нежели человеческим.

Потидейские послы попытались продолжить свои переговоры с того места, на котором остановились, но Филипп кивнул своему начальнику штаба:

— Антипатр прекрасно знает мои соображения на этот счет, говорите с ним.

— Но, государь, — возразил Антипатр, — совершенно необходимо, чтобы царь…

Не дав ему закончить фразу, Филипп накинул плащ и свистом кликнул своего коня. Антипатр последовал за ним.

— Государь, ради этого момента потребовались месяцы осады и жестоких боев, и не можешь же ты…

— Еще как могу! — воскликнул царь, вскочив на коня и пришпорив его.

Покачав головой, Антипатр вернулся было в царский шатер, когда услышал оклик Филиппа:

— Возьми! — крикнул тот, сняв с пальца перстень с печаткой и бросая его своему соратнику. — Пригодится. Заключи для меня договор получше, Антипатр; ведь эта война и впрямь недешево нам обошлась!

Полководец на лету поймал царский перстень и несколько мгновений стоял, глядя, как царь скачет через лагерь и вылетает из северных ворот, а потом крикнул страже:

— За ним, идиоты! Неужели вы оставите его одного? Шевелитесь, гром на вашу голову!

Стража помчалась вслед, когда плащ Филиппа еще белел в лунном свете на склоне горы, а спустя несколько мгновений все исчезло. Антипатр вернулся в шатер, усадил ошеломленных потидейских послов, и, усевшись сам, спросил;

— Ну, так на чем мы остановились?

***
Филипп скакал всю ночь, останавливаясь только ради того, чтобы сменить коня или попить вместе с ним из ручья или родника. Пелла показалась вдали после наступления сумерек, когда последний луч заходящего солнца окрасил пурпуром отдаленные, заснеженные вершины Бермия, По равнине, как морские волны, прокатывались табуны скачущих галопом лошадей, а на спокойную гладь озера Борборос тысячами опускались на ночевку птицы.

Начинала сверкать вечерняя звезда, такая яркая, что бросала вызов великолепию луны, постепенно клонящейся к поверхности моря. То была звезда Аргеадов, династии, что правила на этой земле со времен Геракла, бессмертная звезда, самая прекрасная из всех, что сияют на небесах,

Филипп остановил коня, чтобы посмотреть на нее и воззвать к ней:

— Помоги моему сыну, — от всей души проговорил он. — Пусть он царствует после меня, и пусть после него царствуют его сыновья и сыновья его сыновей.

Потом, изнуренный и покрытый потом, неожиданно для всех поднялся в царский дворец. Послышался шум, шорох одежды суетящихся в коридоре женщин, звон оружия стражников.

Когда, царь вошел в двери спальни, царица сидела в кресле, и ее тело едва прикрывала собранная в тончайшие складки ионийская сорочка. В комнате пахло пиерской розой, а кормилица Артемизия держала на руках ребенка.

Двое оруженосцев развязали ремни панциря и отцепили меч, чтобы царь мог ощутить кожу малыша. Он взял ребенка на руки и долго держал, прижав головку меж шеей и плечом, чувствуя губы малыша на жестком от рубцов плече, ощущая тепло и запах лилейной детской кожи.

Закрыв глаза, Филипп прямо и неподвижно стоял посреди тихой комнаты. В это мгновение он забыл шум битвы, треск осадных машин, неистовый галоп коней. Он прислушивался к дыханию своего сына.

ГЛАВА 3

Через год царица Олимпиада родила дочку, которой дали имя Клеопатра. Девочка напоминала мать и была такой хорошенькой, что служанки развлекались, постоянно меняя ей наряды, как кукле.

Александра, который начал ходить уже три месяца назад, пустили в ее комнату лишь через несколько дней после рождения девочки с маленьким подарочком, приготовленным кормилицей. Мальчик осторожно приблизился к колыбели и стал с любопытством рассматривать сестренку, широко раскрыв глаза и склонив голову набок. Подошла служанка, боясь, что малыш из ревности причинит новорожденной какой-нибудь вред, но мальчик взял ее ручку и сжал в своей, словно понимая, что это существо соединено с ним глубокими узами и что надолго она станет его единственной подругой.

Клеопатра тихонько пролепетала что-то, и Артемизия сказала:

— Видишь? Она очень рада знакомству с тобой. Отдай же ей подарочки!

Александр вытащил из-за пояса металлическое колечко с серебряными бубенчиками и начал трясти перед малышкой, которая протянула ручки, чтобы схватить забавку. Олимпиада с умилением смотрела на эту сценку.

— Какая жалость, что нельзя остановить время, — заметила она, словно размышляя вслух.

Долгое время после рождения детей Филипп постоянно вел кровавые войны. Он укрепил границы на севере, где Парменион разбил иллирийцев; на западе находилось дружественное царство Эпир, где правил Аррибас, дядя царицы Олимпиады; на востоке, совершив множество походов, македонский царь усмирил воинственные фракийские племена и распространил свои владения до реки Истр. После этого он завладел почти всеми городами, что греки построили на побережье: Амфиполем, Метоном, Потидеей — и ввязался в братоубийственную борьбу, терзавшую эллинский полуостров.

Парменион стремился предостеречь его против подобной политики, и однажды, когда в дворцовой оружейной палате Филипп собрал военный совет, решил взять слово:

— Ты построил могучее и сплоченное царство, государь, и позволил македонянам гордиться собой; зачем же ты хочешь впутаться во внутренние усобицы греков?

— Парменион прав, — присоединился Антипатр. — В их борьбе нет никакого смысла. Все против всех. Вчерашние союзники сегодня ожесточенно воюют друг против друга, и проигравший вступает в союз с самым лютым своим врагом, чтобы противостоять победившему.

— Верно, — согласился Филипп, — но у греков есть все, чего не достает нам: искусство, философия, поэзия, театр, медицина, музыка, архитектура, а, кроме того, еще и наука политики — искусство управлять государством.

— Ты царь, — возразил Парменион, — и тебе не нужна никакая наука. Тебе достаточно повелевать, и все слушаются тебя.

— Пока у меня есть сила, — сказал Филипп. — Пока кто-нибудь не всадит мне клинок меж ребер.

Парменион ничего не ответил. Он хорошо помнил о том, что ни один македонский царь не умер в своей постели.

Тишину, ставшую тяжелой, как скала, нарушил Антипатр:

— Если ты действительно сам хочешь засунуть руку в пасть льва, я не могу отговорить тебя, но посоветовал бы тебе действовать единственным образом, какой может дать надежду на успех.

— Как?

— В Греции есть лишь одна сила, превосходящая всех, лишь одна сила, которая может установить мир…

— Святилище Аполлона в Дельфах, — сказал царь.

— Или, лучше сказать, тамошние жрецы и правящий ими совет.

— Я знаю, — согласился Филипп. — Кто контролирует святилище, тот в большой степени контролирует политику греков. Сейчас совет попал в трудное положение: он объявил священную войну против фокийцев, обвинив их в обработке земель, принадлежащих Аполлону, но фокийцы мановением руки завладели сокровищами храма и с этим богатством навербовали тысячи наемников. Теперь Македония — единственная сила, способная разобраться с этим конфликтом…

— И ты решил ввязаться в войну, — закончил Парменион.

— При условии: если победа будет за мной, я получаю место фокийцев и таким образом стану председательствовать в совете святилища.

Антипатр и Парменион поняли: у царя не просто имеется план — он исполнит задуманное любой ценой. И потому военачальники Филиппа даже не стали пытаться отговорить его.

***
Конфликт продолжался долго и бурно, с переменным успехом. Когда Александру исполнилось три года, Филипп потерпел первое серьезное поражение и был вынужден отступить. Его враги говорили, что он бежал, но царь отвечал:

— Я не бежал — просто отошел, чтобы боднуть противника с разбегу, как разъяренный баран.

Таков был Филипп. Человек невероятной решительности и силы духа, неукротимой жизненной силы, с острым и пылким умом. Но люди такого склада всегда оказываются в одиночестве, поскольку им трудно посвятить себя окружающим.

Когда Александр начал догадываться, что происходит вокруг, и отдавать себе отчет, кто такие его отец и мать, ему было около семи лет. Он уверенно говорил и вполне понимал сложные рассуждения.

Узнав, что отец во дворце, мальчик оставлял царицыны комнаты и шел в зал собраний, где Филипп устраивал совет со своими военачальниками. Отмеченные следами бесчисленных битв, они казались стариками, хотя всем было чуть больше тридцати, за исключением изрядно поседевшего Пармениона, который приближался к пятидесяти. Увидев его, Александр принимался распевать детскую считалочку, которой его научила Артемизия:

Старый солдат на войну торопился,
А сам-то на землю, на землю свалился!
А потом под улыбки присутствующих сам падал на землю.

Но больше всего он наблюдал за отцом, изучал его поведение, его обыкновение двигать руками и обводить всех глазами, тон и тембр его голоса, манеру, с которой он одной силой взгляда подавлял самых сильных и властных людей в своем царстве.

Шаг за шагом мальчик потихоньку приближался к председательствующему на совете царю и, когда тот особенно увлекался беседой или спорами, пытался залезть к отцу на колени, словно думая, что в этот момент никто его не увидит.

Филипп будто бы только теперь замечал сына и прижимал его к груди, не отвлекаясь от дела и не теряя нити разговора. Конечно, он прекрасно видел, что поведение военачальников менялось, их глаза не отрывались от мальчика, и на лице македонского владыки начинала проявляться улыбка, какой бы вопрос он ни обсуждал. И даже Парменион улыбался, вспоминая о считалочке Александра. Порой мальчик удалялся в свою комнату, надеясь, что отец придет к нему. Иногда, после долгого ожидания, Александр выходил и усаживался на каком-нибудь балконе дворца, уставившись на горизонт, и так сидел, безмолвно и неподвижно, зачарованный безграничностью неба и земли. Если в это время легкими шагами подходила мать, она видела, что тень, зачернявшая его левый глаз, медленно сгущается, как будто на душу маленького царевича опускается какая-то таинственная ночь.

Его зачаровывало оружие, и не раз служанки заставали его в царской оружейной палате, когда он пытался вынуть из ножен какой-нибудь из тяжелых мечей царя.

Однажды, благоговейно взирая на гигантскую бронзовую паноплию [2], принадлежавшую его деду Аминте III, Александр ощутил на спине чей-то взгляд. Он обернулся и увидел перед собой высокого сухопарого мужчину с козлиной бородкой и глубокими живыми глазами, который назвался Леонидом и сказал, что будет его учителем.

— Почему? — спросил мальчик.

И на первый же вопрос своего ученика учитель не нашелся, что ответить.

С тех пор жизнь Александра коренным образом переменилась. Он все меньше стал видеться с матерью и сестрой и все больше с учителем. Леонид начал с изучения алфавита и уже через день увидел, как мальчик кончиком стилоса правильно выводит на золе очага свое имя.

Он учил его читать и считать, чему Александр научился быстро и легко, но без особого интереса. Когда же Леонид стал рассказывать ему истории о богах и героях, о рождении мира, о борьбе с гигантами и титанами, то увидел, как лицо мальчика просветлело. Царевич слушал, затаив дыхание.

Душу Александра неодолимо влекло к таинствам и религии. Однажды Леонид отвел его в возвышавшийся близ Ферма храм Аполлона и позволил окурить статую бога фимиамом. Мальчик набрал полные руки благовония и бросил на курительницу, подняв целое облако дыма, но учитель выбранил его:

— Этот фимиам стоит целое состояние! Ты сможешь расточать его таким образом, когда завоюешь те страны, где он растет.

— И где же они находятся, эти страны? — поинтересовался мальчик, которому показалось странно, что можно проявлять скупость по отношению к богу. Потом он спросил: — А, правда, что мой отец — большой друг бога Аполлона?

— Твой отец победил в священной войне и стал главой совета в Дельфийском святилище, где находится оракул Аполлона.

— А правда, что оракул говорит всем, что должно произойти?

— Не совсем так, — ответил Леонид, взяв Александра за руку и направившись вместе с ним к выходу. — Видишь ли, люди, когда собираются сделать что-то важное, просят у бога совета и спрашивают: «Должен я это делать или нет? А если сделаю, что будет?» Что-то в этом роде. И есть жрица, которая называется пифией, и бог отвечает через нее — он пользуется ее голосом. Понимаешь? Но она всегда произносит загадочные слова, которые трудно растолковать. Для этого существуют жрецы — чтобы объяснять слова пифии простым людям.

Александр оглянулся на бога Аполлона, выпрямившегося на постаменте, сурового и неподвижного, со странной улыбкой на губах, и понял, зачем богам нужны люди — чтобы говорить.

— Видишь ли, — попытался объяснить Леонид, — боги — это не статуи, которым ты поклоняешься в храмах. Настоящие боги живут в вышине, в невидимом чертоге. Там бессмертные сидят на пиру, пьют нектар и вкушают амброзию. А молнии мечет Зевс собственной рукой. Он может поразить кого угодно и что угодно — где угодно на земле.

Александр, разинув рот, смотрел вдаль, на величественную вершину.

На следующий день один из стражников обнаружил мальчика далеко за городом, на дороге, ведущей в горы.

— Куда идешь, Александр? — спросил он, соскочив с коня.

— Туда, — ответил мальчик, указывая на Олимп. Стражник взял его на руки и отвез к Леониду, который позеленел от страха и уже представлял, какие страшные наказания наложит на него царица, случись что-нибудь с его воспитанником.

В тот год у Филиппа возникли большие проблемы со здоровьем из-за страшных лишений, что он выносил в походах, и из-за беспорядочной жизни, которую вел в остальное время.

Александр был доволен этим, потому что чаще видел отца и проводил с ним больше времени. Здоровьем государя занимался Никомах. Он привез из своей клиники в Стагире двух помощников, которые помогали лекарю собирать лекарственные травы и коренья в лесах и на окрестных горных лугах.

Царя посадили на строжайшую диету и почти совсем лишили вина, отчего он пребывал в лютом настроении, и только Никомах осмеливался приближаться к царю, пока тот находился в таком состоянии духа.

Одним из двоих помощников врача был двадцатилетний юноша, которого тоже звали Филиппом.

— Избавь меня от этого, — велел царь. — Не хочу, чтобы у меня перед глазами торчал еще один Филипп. Лучше уж я назначу его врачом моего сына — под твоим присмотром, естественно.

Никомах подчинился, уже привыкший к капризам своего царя.

— Чем занимается твой сын Аристотель? — как-то раз, поглощая отвар из одуванчиков и кривя при этом губы, поинтересовался у своего врача царь Филипп.

— Живет в Афинах и посещает уроки Платона, — ответил лекарь. — Более того, насколько могу судить, он считается лучшим из его учеников.

— Интересно. И в чем же заключаются их исследования?

— Мой сын — как я. Наблюдения за природными феноменами его привлекают больше, чем мир чистых рассуждений.

— А политика его интересует?

— Да, конечно. К тому же он больше проявляет склонность к различным видам политических организаций, чем к собственно политической науке. Он собирает сведения об общественных устройствах и сопоставляет их между собой.

— И что же он думает о монархии?

— Вряд ли он берется судить о достоинствах и недостатках политических систем. Для него монархия — просто одна из форм правления, подходящая для одного общества лучше, для другого хуже. Видишь ли, государь, я думаю, что моего сына больше интересует сам мир, нежели установление принципов, которым мир должен соответствовать.

Под бдительным взором своего врача, который словно говорил: «Все, все, до конца», Филипп проглотил остатки отвара, вытер рот рукавом хламиды и сказал:

— Держи меня в курсе новостей об этом парне, Никомах, потому что у меня есть для него дело.

— Хорошо. Мне тоже есть дело до него: ведь я его отец.

В этот период Александр заходил к Никомаху чаще, чем полагается, потому что лекарь был человеком приветливым и полным неожиданностей, в то время как Леонид имел характер строптивый и был ужасно строг.

Как-то раз мальчик, войдя в палату врача, увидел, как тот прослушивает спину отца, а потом, держа пациента за запястье, считает удары сердца.

— Что ты делаешь? — спросил Александр.

— Проверяю биение сердца твоего отца.

— А чем движет сердце?

— Жизненной энергией.

— А где находится жизненная энергия?

Никомах посмотрел в глаза мальчику и прочел там ненасытную жадность к знаниям, чудесное напряжение чувств. Под неотрывным зачарованным взглядом Филиппа он прикоснулся пальцем ко лбу Александра и сказал:

— Здесь.

ГЛАВА 4

Вскоре Филипп полностью выздоровел и снова возник на политической сцене, полный энергии, крепко огорчив всех тех, кто уже похоронил его.

Александру это не понравилось, поскольку он больше не мог так часто видеться с отцом, но зато он познакомился с другими ребятами, своими ровесниками или чуть постарше, сыновьями знатных македонян, которые часто появлялись при дворе или жили во дворце по воле царя. Это был один из способов сохранить единство царства — привязать наиболее влиятельные семьи к дому государя.

Некоторые из мальчиков — Пердикка, Лисимах, Селевк, Леоннат и Филот, сын полководца Пармениона, — вместе с царевичем посещали уроки Леонида. Другие, постарше, такие как Птолемей и Кратер, уже имели звание «пажей».

Селевк в то время был довольно маленьким и слабым, но вызывал симпатию Леонида своими успехами в учебе. Он имел особенную склонность к истории и математике и для своего возраста был на удивление рассудителен и уравновешен. Селевк мог производить сложные вычисления быстрее всех и развлекался тем, что соревновался в этом искусстве со своими товарищами, регулярно их посрамляя.

Темные глубокие глаза придавали его взгляду пронзительность и силу, а растрепанные волосы еще более подчеркивали твердость и независимость характера. Во время уроков этот мальчик часто старался выделиться своими замечаниями, но в стычках с учителем никогда не мог быть обвинен в подхалимстве и ничуть не пытался понравиться старшим.

Лисимах и Леоннат были самыми недисциплинированными. Они прибыли из внутренних областей страны, где возрастали в вольности лесов и лугов, пася табуны коней и проводя большую часть времени под открытым небом. Жизнь в четырех стенах казалась им заточением.

Лисимах, бывший чуть постарше, первым привык к новому образу жизни, но Леоннат, которому было всего семь лет, со своей колючей внешностью, с рыжими волосами и веснушками на носу и скулах, оставался сущим волчонком. Когда его наказывали, он пинался ногами и кусался, и Леонид сначала пытался приручить его, лишая еды или запирая в комнате, пока другие дети играли, апотом стал щедро употреблять ивовую розгу. Но в отместку Леоннат каждый раз при появлении учителя в конце коридора начинал во все горло распевать:

Эк кори кори короне!
Эк кори кори короне!
(«Вон идет, идет ворона!»)
И все остальные, включая Александра, присоединялись к нему, пока бедный Леонид, покраснев от бешенства, не принимался гоняться за детьми с ивовой розгой.

В спорах с товарищами Леоннат никогда не хотел уступать и дрался даже со старшими, в результате чего был весь покрыт синяками и ссадинами и совершенно перестал годиться для официальных приемов и придворных церемоний.

Полную противоположность ему представлял собой Пердикка, всегда отличавшийся прилежанием, как на уроках, так и на игровых и гимнастических площадках. Он был всего на год старше Александра и вместе с Филотом часто играл с ним.

— Я стану еще более великим полководцем, чем твой отец, — часто говорил царевичу Филот, который среди друзей был больше всех на него похож.

Птолемею уже почти исполнилось четырнадцать. Он был очень силен и рано созрел. У него начали выскакивать первые прыщи и пробиваться бородка, волосы вечно взъерошены, а на комичной физиономии господствовал внушительный нос. Товарищи говорили, что он растет, начиная с носа, на что Птолемей страшно обижался. Он задирал хитон и хвастался другими отростками своего тела, не менее великими, чем нос.

В общем, это был хороший мальчик, чрезвычайно приверженный к чтению и письму. Однажды он пригласил Александра к себе в комнату и показал ему свои книги. Их было не меньше двух десятков.

— Сколько их! — воскликнул царевич. Он тотчас захотел их потрогать.

— Стой! — заслонил свитки Птолемей. — Это вещи очень нежные. Папирус хрупкий, ты можешь повредить его. Разворачивать и сворачивать свитки нужно умеючи. Папирус следует держать в проветриваемом сухом помещении. Необходимо где-нибудь рядом припрятать капкан, потому что мыши грызут папирус и, если придут сюда, все погубят. За одну ночь они сгрызли две «Илиады» и закусили трагедией Софокла. Погоди, — добавил он, — я сам тебе дам, — и достал свиток, помеченный красным ярлыком. — Вот, видишь? Это комедия Аристофана. Называется «Лисистрата», моя любимая. В ней говорится, как однажды женщины Афин и Спарты устали от войны, которая держала их мужчин вдали от дома, а им очень хотелось… — Он запнулся, взглянув на мальчика, который слушал, разинув рот. — Ну, пожалуй, замнем, ты еще маленький для таких вещей. Расскажу в другой раз, ладно?

— А что такое комедия? — спросил Александр.

— Как, ты ни разу не был в театре?

— Маленьких туда не пускают. Но я знаю, что это как будто слушать рассказ, только рассказывают люди в масках и притворяются, будто они Геракл или Тезей. Некоторые даже прикидываются женщинами.

— Да, более или менее правильно, — ответил Птолемей. — Скажи, чему тебя учит твой учитель?

— Я умею складывать и вычитать, знаю геометрические фигуры и различаю на небе Большую Медведицу и Малую Медведицу и еще двадцать других созвездий. Еще умею читать и писать, я читал басни Эзопа.

— Ну…— задумчиво промычал Птолемей, осторожно положив свиток на место. — Это для детей.

— Еще я знаю весь перечень моих предков, как со стороны отца, так и матери. Я происхожу от Геракла и Ахилла, ты это знаешь?

— А кто это такие, Геракл и Ахилл?

— Геракл был самый сильный герой на земле, и он совершил двенадцать подвигов. Хочешь расскажу? Немейский лев, киринийская… керинейская лань…— начал перечислять мальчуган.

— Знаю, знаю. Молодец. Но если хочешь, иногда я буду тебе читать прекраснейшие вещи, которые у меня есть, хорошо? А теперь, может быть, поиграем? Ты знаешь, что к нам приехал один мальчик примерно твоего возраста?

Александр весь засветился.

— И где же он?

— Я видел его во дворце. Здоровый такой! Он пинал мяч.

Александр бросился со всех ног и остановился только в портике, чтобы посмотреть на вновь прибывшего, не смея заговорить с ним.

Вдруг от одного пинка посильнее мяч подкатился к самым его ногам. Мальчик подбежал и оказался лицом к лицу с Александром.

— Хочешь поиграть со мной в мяч? Вдвоем играть лучше. Давай, я буду бросать, а ты лови.

— Как тебя зовут? — спросил Александр.

— Гефестион. А тебя?

— Александр.

— Значит так, бросаем мяч об стену. Я бросаю первый, и если поймаешь, тебе очко и бросаешь ты. А если не поймаешь — очко мне и я бросаю дальше. Понятно?

Александр кивнул, и они принялись играть, наполнив двор своими криками. Устав до смерти и взмокнув от пота, ребята остановились.

— Ты здесь живешь? — спросил Гефестион, опускаясь на землю.

Александр уселся рядом.

— Конечно. Это же мой дворец.

— Рассказывай! Ты слишком маленький, чтобы владеть таким огромным дворцом.

— Ну, и мой тоже, потому что принадлежит моему отцу, царю Филиппу.

— Зевс-Громовержец! — воскликнул Гефестион, взмахнув рукой от изумления.

— Хочешь дружить?

— Конечно, но чтобы стать друзьями, нужно обменяться залогами.

— Залогами? Что это такое?

— Я тебе что-то даю, а ты мне что-то даешь взамен.

Он вытащил какую-то маленькую белую штучку.

— Ой, это же зуб!

— Да, — сказал Гефестион и присвистнул через щербину на месте резца. — Он выпал у меня вчера ночью, и я чуть его не проглотил. Держи, он твой.

Александр взял зуб и оказался в затруднительном положении, так как ничего не мог дать взамен. Он начал искать, а Гефестион стоял перед ним с протянутой рукой.

Не имея никакого подарка, Александр глубоко вздохнул, глотнул, потом засунул руку в рот и стал тащить зуб, который уже несколько дней шатался, но держался еще довольно крепко.

Мальчик принялся с силой расшатывать его туда-сюда, подавляя выступившие от боли слезы, пока не вытащил, потом выплюнул кровь, помыл зуб в фонтане и протянул его Гефестиону.

— Вот, — пробормотал он. — Теперь мы друзья.

— До смерти? — спросил Гефестион, пряча зуб в карман.

— До смерти, — ответил Александр.

***
Лето уже шло к концу, когда Олимпиада объявила сыну о визите его дяди, Александра Эпирского.

Александр знал, что у него есть дядя, младший брат матери, которого звали так же, как и его самого, и хотя он видел дядю несколько раз, но не слишком хорошо помнил, потому что был тогда совсем маленьким.

Вечером, перед заходом солнца, царевич увидел, как царь Эпира верхом на коне прибыл в сопровождении свиты и своих телохранителей.

Это был красивый мальчик лет двенадцати с темными волосами и ярко-синими глазами, исполненный достоинства; его волосы перехватывала золотистая лента, на плечах был пурпурный плащ, а в левой руке он держал скипетр из слоновой кости, потому что был монархом — невзирая на свою молодость и то, что страна его представляла собою одни бесплодные горы.

— Смотри! — воскликнул Александр, повернувшись к Гефестиону, который сидел рядом, свесив ноги с галереи. — Это мой дядя Александр. Его зовут так же, как меня, и он тоже царь, ты знаешь?

— Чей царь? — спросил друг, болтая ногами.

— Царь молоссов.

Они все болтали, когда их схватила подкравшаяся сзади Артемизия.

— Иди! Тебе нужно подготовиться ко встрече со своим дядей.

Она отнесла царевича на руках, поскольку он брыкался, не желая покидать Гефестиона, до самой ванной комнаты матери, где раздела его, умыла ему лицо, одела в хитон и македонскую хламиду с золотой каемкой, повязала на голову серебристую ленту, а потом поставила на скамейку, чтобы повосхищаться.

— Иди, маленький царь. Тебя ждет мама.

Он направился в комнату пред царской спальней, где его уже дожидалась царица Олимпиада, одетая, причесанная и надушенная благовониями. Она выглядела ошеломительно: черные-черные глаза контрастировали с огненными волосами, а под длинной голубой накидкой, вышитой по краю золотой пальметтой [3], был надет скроенный по-афински хитон с глубоким вырезом, скрепленный на плечах шнурком того же цвета, что и накидка.

Место меж грудей, которое хитон оставлял открытым, украшала большая, с голубиное яйцо, капля янтаря, вставленная в золотую капсулу наподобие желудя, — свадебный подарок Филиппа.

Взяв Александра за руку, мать подошла к трону и уселась рядом с мужем, который уже дожидался шурина.

Молодой царь молоссов вошел через дверь в дальнем конце зала и, соблюдая протокол, поклонился монарху, а потом царице, своей сестре.

Филипп, упоенный своими успехами, разбогатевший за счет захваченных золотых приисков на горе Пангей, осознавал, что является самым могущественным владыкой во всей Элладе, а возможно, даже во всем мире — после Великого Царя Персидской державы, и поражал гостей богатством своего наряда и роскошью украшений.

После ритуальных приветствий юношу проводили в его апартаменты, чтобы приготовиться к пиру.

Александр тоже хотел принять участие в пиршестве, но мать сказала, что он еще маленький. Зато он может поиграть с Гефестионом в керамических солдатиков, которых для него изготовил один ваятель из Алора.

В тот вечер, после ужина, Филипп пригласил своего шурина в отдельную комнату, чтобы поговорить о политике, и Олимпиада очень обиделась, поскольку все-таки была царицей Македонии, а эпирский царь — ее братом.

На самом деле Александр лишь назывался царем, а Эпирское царство находилось в руках его дяди Аррибаса, который не имел ни малейшего намерения отрекаться от власти, и только Филипп со своим могуществом, своим войском и своим золотом мог крепко утвердить мальчика на троне.

Сделать это было в его же интересах, потому что таким образом он привязал бы к себе молодого царя и удовлетворил амбиции Олимпиады, которая, видя нередкое пренебрежение со стороны мужа, находила удовлетворение в закулисном влиянии. В остальном ее жизнь была серой и монотонной.

— Нужно потерпеть еще несколько лет, — объяснял Филипп молодому монарху. — Мне понадобится время, чтобы вразумить независимые города побережья и дать афинянам понять, кто здесь самый сильный. Дело не в афинянах, просто я хочу, чтобы они не мешались под ногами у Македонии. И хочу взять под контроль все земли от Проливов [4] до Фракии и до Азии.

— Меня бы это устроило, мой дорогой зять, — отвечал Александр, которому очень льстило, что в его возрасте с ним разговаривают как с мужчиной и настоящим царем. — Я отдаю себе отчет в том, что для тебя существуют вещи поважнее, чем мои эпирские горы, но если когда-нибудь ты захочешь помочь мне, я буду благодарен тебе до конца моих дней.

Для своих юных лет Александр был весьма рассудителен. Он произвел на Филиппа самое лучшее впечатление.

— Почему бы тебе не остаться у нас? — спросил он. — В Эпире куда опаснее, а я предпочитаю быть уверенным в том, что с тобой ничего не случится. Здесь твоя сестра, царица, которая тебе очень рада. В твоем распоряжении апартаменты и неплохое содержание. Тебе будут оказывать внимание, соответствующее твоему рангу. Когда наступит нужный момент, я лично доставлю тебя на трон твоих предков.

Юный царь с радостью согласился и остался в Пелле в ожидании, пока Филипп доведет до конца свою военную и политическую программу, рассчитанную на то, чтобы сделать Македонию самым богатым, сильным и грозным государством в Европе.


Царица Олимпиада вернулась в свои палаты раздраженная. Она ждала, что брат перед отъездом придет попрощаться и почтит ее своим присутствием. Из соседней комнаты доносились голоса Гефестиона и Александра, которые играли в солдатики и кричали:

— Ты убит!

— Нет, это ты убит!

Потом шум ослаб и прекратился совсем. С появлением на небосклоне луны вся энергия этих маленьких вояк быстро угасла.

ГЛАВА 5

Александру исполнилось семь лет, а его дяде, царю Эпира, двенадцать, когда Филипп напал на город Олинф и Халкидскую лигу, что господствовали над огромным полуостровом, имевшим форму трезубца. Афиняне, союзники Олинфа, пытались вести переговоры, но без особого успеха.

Как только разъяренные афинские послы вышли из зала советов, Антипатр заметил:

— Это понравится твоим недругам в Афинах, — особенно Демосфену.

— Меня он не пугает, — пожав плечами, ответил царь.

— Да, но, кроме того, что он прекрасный оратор, он еще и политик. Демосфен единственный понимает твою стратегию. Он заметил, что ты не пользуешься наемниками, а формируешь национальные войска, сплоченные и целеустремленные, и на них основал опору своему трону. И эти достижения делают тебя грозным противником. Умного врага нельзя сбрасывать со счетов.

Филипп не сразу нашелся что ответить, лишь сказал:

— Пусть наши сторонники в городе не спускают с него глаз. Хочу знать все, что он говорит обо мне.

— Хорошо, государь, — ответил Антипатр и немедленно привел в готовность своих осведомителей в Афинах, чтобы своевременно быть в курсе всех действий Демосфена. Но каждый раз при получении текста великого оратора возникала неловкость. Прежде всего, царь спрашивал о заглавии.

— «Против Филиппа», — неизменно отвечал секретарь.

— Опять? — кричал тот в ярости, и у него так разливалась желчь, что если в этот момент он обедал или ужинал, пища превращалась в яд. Бегая туда-сюда по комнате, как лев в клетке, пока секретарь зачитывал текст, царь то и дело останавливался и кричал: — Что он сказал? Повтори! Повтори, будь я проклят!

И у бедняги появлялось такое чувство, будто это он сам по своей инициативе выговаривает эти слова.

Больше всего Филиппа выводило из себя упрямство Демосфена в определении Македонии как «варварского и второстепенного государства».

— Варварское? — рычал он, швыряя на землю все, что было на столе. — Второстепенное? Я ему покажу второстепенное!

— Нужно отметить, государь, — успокаивал его секретарь, — что, судя по всему, народ реагирует на эти выпады Демосфена довольно вяло. Народ Афин больше интересует, как решатся проблемы землевладения и раздела земли между жителями Аттики, чем политические притязания Демосфена на власть.

За страстными речами против Филиппа следовали другие — в защиту Олинфа, чтобы убедить народ голосовать за военную помощь осажденному городу, — но даже таким способом Демосфен не смог добиться существенных результатов.

Город пал на следующий год, и Филипп сровнял его с землей, чтобы преподать наглядный урок всем, кто имел намерение бросить ему вызов.

— Теперь у него будет хороший повод назвать меня варваром, — воскликнул македонский царь, когда Антипатр предложил ему обдумать последствия такого радикального жеста для Афин и вообще для Греции.

Это жестокое решение обострило противоречия на греческом полуострове: во всей Греции не осталось ни одного города или деревни, где население не разделилось бы на промакедонскую и антимакедонскую фракции.

Филипп же, со своей стороны, все больше ощущал себя Зевсом-Громовержцем, отцом богов в своем могуществе и славе. Однако конфликты, которые он продолжал сеять с упорством, говоря его же словами, «разъяренного барана», похоже, начинали оказывать на него свое воздействие. В перерывах между войнами царь много пил и предавался всевозможным излишествам на продолжавшихся всю ночь оргиях.

А царица Олимпиада, напротив, все больше замыкалась, посвятив себя заботе о детях и религиозным обрядам. Филипп все реже посещал супружеское ложе, и его нечастые визиты не приносили удовлетворения ни ему, ни ей. Царица оставалась холодной и отстраненной, и он уходил, униженный таким приемом, отдавая себе отчет в том, что его пыл не возбудил в царице никакого трепета, никакого ответного чувства.

Олимпиада была женщина с характером не менее сильным, чем у мужа, она ревностно относилась к своему достоинству. Царица возлагала надежды на молодого брата, а еще больше — на сына. Когда-нибудь они станут ее несгибаемыми защитниками, возвратят ей престиж и могущество, которых она заслуживала и которых день за днем лишало ее высокомерие Филиппа.

Официальные религиозные церемонии входили в царские обязанности Олимпиады, но определенно не имели ни малейшего смысла. Царица убедилась, что олимпийских богов, если таковые когда-либо существовали, ничуть не интересуют человеческие дела. Но существовали другие культы, вызывавшие в ней страсть, особенно — культ Диониса, таинственного могущественного бога, который вселялся в человека и преображал его, затягивая в воронку неистовых страстей и первобытных чувств.

Олимпиада начала выполнять тайные ритуалы и участвовать в ночных оргиях, посвященных этому богу, на которых пили вино с примесью сильных снадобий. Она танцевала там до изнеможения и галлюцинаций под ритм варварских инструментов.

В этом состоянии ей казалось, что она бежит ночью по лесам, оставляя на ветвях разорванные в клочья великолепные царские одежды, гоняется за лесными зверьми, чтобы убивать их и питаться их сырой, еще трепещущей плотью. А потом в изнеможении она падала на ложе из пахучего мускуса, становясь добычей тяжелого сна.

И в этом состоянии царица Олимпиада полубессознательно видела, как из своих убежищ робко выходят божества и лесные создания: нимфы с зеленой, как древесная листва, кожей, покрытые жесткой шерстью сатиры, полулюди-полукозлы, которые приближались к гигантскому изображению божественного фаллоса, украшали его венками из плюща и виноградных лоз, окропляли вином, а потом устраивали оргию с питьем неразбавленного вина, забывая себя в животных совокуплениях, чтобы в этом безумном экстазе достичь близости с Дионисом, чтобы отдаться его духу.

Некоторые тайком приближались к ней с огромными раздутыми фаллосами, жадно поглядывая на ее наготу и возбуждая свою животную похоть…

В тайных местах царицу видели только посвященные, и она погружалась в глубину своей дикой натуры в ритуалах, которые высвобождали самую агрессивную и буйную часть ее души и тела. Вне этих таинств ее жизнь была в точности такой, как требовали традиции от женщины и супруги, и сама она входила в эту жизнь, словно скрывая внутри себя некую тяжелую ношу, которая отменяла все воспоминания и переживания.

И так, в тишине своей комнаты, она учила Александра тому, чему в этих культах можно было научить юношу, рассказывала ему о приключениях и подвигах бога Диониса, который, увив себя плющом, доходил вместе со своей свитой сатиров и силенов до страны тигров и пантер — Индии.

Но если влияние матери имело огромное влияние на формирование души Александра, еще большую важность имела громада всех тех знаний, что входили в него по воле его отца.

Филипп велел Леониду, ответственному за воспитание юноши, организовать обучение, ничего не упуская, чтобы Александр постепенно продвигался во всех предметах. Ко двору вызывали других преподавателей, учителей и инструкторов.

Как только царевич достиг такого возраста, когда уже мог понимать поэзию, Леонид начал читать ему поэмы Гомера, особенно «Илиаду», в которой говорилось о чести, о поведении, подобающем царевичу из рода Аргеадов. Таким образом, старый учитель начал завоевывать внимание Александра и его товарищей. Тем не менее, считалочка, возвещавшая о его прибытии в класс, продолжала звучать в царских палатах:

Эк кори, кори, короне!
Эк кори, кори, короне!
«Вот идет, идет ворона!»
Гефестион тоже вместе с Александром слушал стихи Гомера, и двое юношей, затаив дыхание, воображали себе эти необычайные приключения, эту захватывающую историю о великой войне, в которой участвовали самые сильные в мире мужчины, самые прекрасные на свете женщины и даже боги, вставшие на ту или другую сторону.

Александр уже прекрасно сознавал, кто он такой, и не сомневался, что вселенная вертится вокруг него. Он хорошо знал, к какой судьбе следует себя готовить.

Ему приводили примеры героизма и преодоления трудностей, чести и уважения к данному однажды слову, к самоотверженности вплоть до отвержения жизни. И мальчик изо дня в день все больше погружался в это — не вследствие усердия и прилежания, а по своей природной склонности.

Постепенно он становился сильнее. Та часть его натуры, что была унаследована от воинственной агрессивности отца, заставляла Александра вдруг вспыхивать, как молния. И в то же самое время царевича, как и его мать, очаровывало все двусмысленное и мистическое, в нем жило ее любопытство к неведомому, ее жадность к таинственному.

К матери он питал глубокое пристрастие, почти нездоровую привязанность; к отцу же испытывал безграничное восхищение, которое, однако, с течением времени постепенно сменялось духом соперничества, и этот дух становился все сильнее.

Приходившие изо дня в день известия о победах Филиппа словно бы даже огорчали Александра, а не радовали. Он начинал думать, что, если отец все завоюет, ему самому не останется места, где можно проявить свою доблесть и мужество.

Он был еще слишком молод, чтобы представлять, как велик мир.

Иногда, вместе с товарищами приходя на урок к Леониду, Александр случайно встречал мальчика лет тринадцати-четырнадцати меланхолической наружности, который быстро удалялся, не задерживаясь, чтобы поговорить.

— Кто этот мальчик? — спросил он как-то раз у учителя.

— Это тебя не касается, — ответил Леонид и поскорее перевел разговор на другую тему.

ГЛАВА 6

Самым горячим желанием Филиппа с тех пор, как он стал царем, было ввести Македонию в эллинский мир, но он прекрасно понимал, что достичь этой цели можно только силой. Ради этого он сначала направил всю энергию на то, чтобы превратить свою страну из территории, где живут пастухи и скотоводы, в современную державу, вывести ее из племенного состояния.

Царь велел распахать равнины, пригласил искусных земледельцев с островов и из греческих городов Малой Азии, усилил добывающую активность на горе Пангей, извлекая из тамошних копей до тысячи талантов золота и серебра в год.

Он установил свою власть над племенными вождями и привязал их к себе силой брачных союзов. Кроме того, он создал войско, какого еще не видели, состоящее из частей необычайно мощной тяжелой пехоты, а также чрезвычайно подвижной легкой пехоты и конницы, и это войско не имело себе равных в Эгейском мире.

Но всего этого было недостаточно, чтобы считаться эллином. И Демосфен, да и многие другие ораторы и политики в Афинах, Коринфе, Мегарах и Сикионе продолжали называть Филиппа варваром.

Объектом их насмешек было его македонское произношение, в котором чувствовалось влияние диких народов, бродивших у северных пределов Македонии, его варварская чудовищная невоздержанность в вине, обжорство и разврат во время пиршеств, которые, как правило, переходили в оргии. И еще греки считали варварским государство, основанное на кровных обязательствах, а не на гражданских правах, они называли варварством зависимость людей от монарха, который мог распоряжаться всем и ставить себя выше любых законов.

Филипп приблизился к своей цели, когда ему, наконец, удалось победить фокийцев в священной войне и добиться их исключения из совета святилища, самого благородного и авторитетного совета во всей Элладе. Два голоса, которыми располагали их представители, перешли к македонскому царю. Ему также присвоили высокую почетную должность председателя на Пифийских играх, самых престижных после Олимпийских.

Это был венец его десятилетних усилий, и он совпал с десятилетием его сына Александра.

В это самое время великий афинский оратор по имени Исократ произнес речь, где восхвалял Филиппа как защитника греков и единственного человека, имеющего шанс усмирить персов, которые уже не один век угрожали эллинской свободе.

От своих учителей Александр прекрасно знал обо всем этом, и подобные известия наполняли его тоской. Он уже ощущал в себе достаточно величия, чтобы сыграть собственную роль в истории страны, но также отдавал себе отчет и в том, что еще слишком мал для самостоятельных действий.

Его отец по мере роста своего могущества все меньше времени уделял сыну и, хотя уже считал его мужчиной, но пока не позволял участвовать в своих дерзких проектах. На самом деле господство над городами Эллады на полуострове не являлось его целью — оно было лишь средством. Филипп смотрел дальше, за море, на безграничные территории материковой Азии.

Как-то раз, в один из периодов отдыха во дворце в Пелле, Филипп взял сына с собой после ужина на самую высокую башню и показал на горизонт на востоке, где над морскими волнами взошла луна.

— Ты знаешь, Александр, что там находится?

— Там Азия, отец. Страна, где рождается солнце.

— А ты знаешь, как велика Азия?

— Мой учитель географии Кратипп говорит, что она простирается больше чем на десять тысяч стадиев.

— Это не так, сын мой. Азия во сто раз больше. Когда я сражался на реке Истр, то случайно повстречался с одним воином-скифом, говорившим по-македонски. Он рассказал мне о другой реке, что подобно морю простерлась на широкой равнине, и о горах, таких высоких, что протыкают небо своими вершинами. Он рассказывал про пустыни, такие обширные, что нужны месяцы, чтобы пересечь их, и про другие горы, сплошь усыпанные драгоценными камнями — ляпис-лазурью, рубинами, сердоликами. Он рассказывал, что по той равнине бегают многотысячные табуны огненно-красных коней, неутомимых, способных целыми днями летать над бескрайними просторами. «Там есть места, — говорил он, — сдавленные льдами и половину года сжатые тисками ночи. Есть и другие, в любое время года опаляемые солнцем, и там не пробивается из-под земли ни одна былинка; все змеи там ядовиты, а укус скорпиона убивает человека за несколько мгновений». Такова Азия, сын мой.

Александр посмотрел на отца, увидел его мечтательно горящие глаза и понял, что заставляло пылать душу македонского царя.

Однажды, спустя год после этого разговора, Филипп неожиданно вошел к сыну в комнату.

— Надень фракийские штаны и плащ из грубой шерсти. Никаких знаков достоинства, никаких украшений. Пошли.

— Куда?

— Я уже приготовил лошадей и еды, несколько дней мы пробудем под открытым небом. Хочу, чтобы ты кое-что увидел.

Александр не стал задавать вопросов. Он оделся, как было велено, попрощался с матерью, заглянув на мгновение в ее комнату, и спустился во двор, где его ждал небольшой эскорт царской конницы и две верховые лошади.

Филипп был уже верхом, Александр вскочил на своего вороного, и они галопом вылетели через распахнутые ворота.

Несколько дней всадники скакали на восток, сначала по побережью, потом углубились в материк, а потом опять по побережью. Они миновали Ферму, Аполлонию и Амфиполь, останавливаясь на ночь в маленьких деревенских харчевнях, питаясь традиционной македонской пищей — жареной козлятиной, дичью, зрелым овечьим сыром и выпеченным в углях хлебом.

Оставив Амфиполь, царь с сыном и охраной начали подниматься по крутой дороге. Внезапно их взору предстала пустынная картина. Горы здесь были лишены своего лесного покрова, и, куда ни посмотри, всюду виднелись покалеченные стволы и обуглившиеся пни. В нескольких местах этой оголенной местности зияли черные входы, а у входа в каждую пещеру, как гигантские муравейники, скопились огромные кучи каменных обломков.

С неба начал капать мелкий дождик, заставив всадников накрыть головы капюшонами и пустить коней шагом. Главная дорога превратилась в лабиринт тропинок, по которым двигалось множество людей, ободранных и изможденных, с почерневшей и морщинистой кожей. Они несли за спиной тяжелые корзины с камнями.

Поодаль ленивыми клубами поднимался до неба столб черного густого дыма, разнося повсюду едкую копоть, отчего было трудно дышать.

— Закрой рот плащом, — велел Филипп сыну, ничего больше не добавив.

Над всей местностью висела зловещая тишина, только слышалось шарканье ног, приглушенное густой грязью, в которую начавшийся дождь превратил пыль.

Александр тревожно осмотрелся вокруг: вот таким ему представлялось царство Аида, страна мертвых, и на ум пришли стихи Гомера:

Там киммериян печальная область, покрытая вечно
Влажным туманом и мглой облаков; никогда не являет
Оку людей там лица лучезарного Гелиос, землю ль
Он покидает, всходя на звездами обильное небо,
С неба ль, звездами обильного, сходит, к земле обращаясь;
Ночь безотрадная там искони окружает живущих. [5]
Потом в одно мгновение тишину нарушили глухие ритмичные удары, как будто кулак циклопа с чудовищной силой колотил по истерзанным бокам горы. Александр ударил пятками коня, желая понять, откуда исходит этот шум, заставляющий землю дрожать, как от грома.

Обогнув скалистый выступ, он увидел, куда сходились все дороги. Там стояла гигантская машина — нечто вроде башни из огромных бревен, на вершине которой был укреплен блок. Один конец каната поддерживал колоссальный железный молот, а другой был привязан к вороту, который толкала сотня этих несчастных, заставляя его крутиться и наматывать канат на барабан, так что тяжелый молот поднимался внутрь деревянной башни.

Когда он достигал вершины, один из надсмотрщиков вынимал из рамы чеку, освобождая барабан, который разматывался под весом молота, и молот, устремившись к земле, дробил камни, непрерывно засыпаемые из принесенных за плечами на гору корзин.

Люди собирали дробленый камень, наполняли им другие корзины и несли по другим протоптанным тропам на площадку, где другие рабочие толкли их в ступках, чтобы потом промыть в воде из ручья, отведенного в каскад желобов и откосов, и выделить крупицы содержавшегося в пыли золота.

— Это Пангейские копи, — объяснил Филипп. — На это золото я вооружил и экипировал наше войско, построил наши дворцы, воздвиг мощь Македонии.

— Зачем ты привел меня сюда? — спросил Александр, глубоко потрясенный увиденным.

В это время один из носильщиков рухнул на землю под копыта его коня. Надсмотрщик убедился, что раб мертв, и кивнул двоим другим несчастным, которые поставили свои корзины на землю, взяли умершего за ноги и отволокли прочь.

— Зачем ты привел меня сюда? — повторил Александр, и Филипп заметил, что в помрачневшем взгляде сына отразилось свинцовое небо.

— Ты еще не видел самого худшего, — ответил царь. — У тебя хватит духу спуститься под землю?

— Я ничего не боюсь, — заверил его юноша.

— Тогда следуй за мной.

Царь соскочил с коня и пешком подошел ко входу в одну из пещер. Встретивший его надсмотрщик сперва было схватился за плеть, но вдруг ошеломленно замер, рассмотрев на груди золотую звезду Аргеадов.

Филипп ограничился одним жестом, и надсмотрщик вернулся назад, взял светильник и проводил посетителей под землю.

Александр последовал за отцом, но, едва войдя, почувствовал, что задыхается от невыносимого запаха мочи, пота и человеческих экскрементов. В этой тесной кишке, где постоянно отдавались удары железной бабы, и слышалось тяжелое дыхание рабов, их кашель и предсмертные хрипы, приходилось сгибаться — в некоторых местах почти пополам.

Надсмотрщик то и дело останавливался в местах, где толпились люди с кирками, добывая ценный минерал, или же у глубокой, как колодец, ямы. На дне каждой такой ямы неуверенно дрожал слабый свет лампы, освещая костистую спину и руки копошащегося там скелета.

Иногда, услышав приближающиеся шаги и голоса, раб поднимал голову, и тогда Александр видел перед собой искаженную маску усталости, болезней и ужаса перед жизнью.

На дне одного из таких колодцев он увидел труп.

— Многие кончают с собой, — объяснил надсмотрщик. — Бросаются на кирку или вгоняют в себя зубило.

Филипп обернулся, чтобы посмотреть на Александра. Тот молчал и не выражал никаких чувств, но на его глаза опустилась смертная ночь.

Пройдя сквозь гору, они вышли из противоположного склона и нашли там ожидавших их коней и эскорт.

Александр не отрывал глаз от отца.

— В чем их вина? — спросил он, и его лицо побледнело, как воск.

— Ни в чем, — ответил царь. — Разве что в своем рождении.

ГЛАВА 7

Под вновь начавшимся дождем они снова сели на коней и пустили их шагом вниз. Александр молча ехал рядом с отцом.

— Я хотел, чтобы ты знал, что всему есть своя цена. И чтобы ты узнал, какова она. Наше величие, наши завоевания, наши дворцы, наши наряды… За все приходится платить.

— Но почему именно они?

— Никаких «почему». Миром правит судьба. Когда они родились, уже было предрешено, что их ждет вот такая смерть, так же как с самого рождения было определено и наше назначение, которое до последнего мгновения сокрыто от нас. Из всех живущих только человек может возвыситься, чтобы прикоснуться к чертогам богов или опуститься ниже животных. Ты уже видел чертоги богов, ты жил в царских палатах, однако было бы правильно увидеть и иное, что может уготовить человеку судьба. Среди этих несчастных есть люди, которые в свое время были вождями или вельможами и которых судьба повергла в ничтожество.

— Но если такая судьба может коснуться каждого из нас, почему не быть милостивым, пока фортуна нам улыбается?

— Вот это я и хотел от тебя услышать. Ты должен быть милостивым при каждой возможности. Но при этом помни: природу вещей не изменить никому.

В этот момент Александр увидел маленькую девочку, еще меньше его, которая поднималась по дороге, неся две тяжелые корзины, полные бобов и гороха, предназначенных, вероятно, на обед надсмотрщикам.

Царевич соскочил с коня и встал перед ней; девочка была худая, босая, с грязными волосами, а ее огромные глаза переполняла печаль.

— Как тебя зовут? — спросил он. Девочка не ответила.

— Наверное, не умеет говорить, — предположил Филипп. Александр повернулся к отцу:

— Я могу изменить ее судьбу. И хочу ее изменить.

Филипп кивнул:

— Ты можешь это сделать, если хочешь, но помни, что мир от этого не изменится.

Александр посадил девочку на коня позади себя и накрыл своим плащом.

К исходу дня они снова добрались до Амфиполя и остановились в доме одного царского друга. Александр велел помыть и переодеть девочку и, пока она ела, пришел посмотреть на нее.

Он попробовал заговорить с ней, но она отвечала односложно, и он не понял ничего из сказанного ею.

— Она говорит на каком-то варварском языке, — объяснил ему Филипп. — Если хочешь поговорить с ней, нужно подождать, пока она выучит македонский.

— Я подожду, — ответил Александр.

Через день после этого погода улучшилась, и они снова пустились в путь назад, пересекли понтонный мост через Стримон, но, прибыв в Бромиск, свернули на юг и двинулись вдоль полуострова, направляясь к горе Афон. Всю дорогу они скакали и к заходу солнца добрались до точки, с которой виднелся огромный, не до конца вырытый ров, который разделял полуостров на две части. Александр натянул поводья своего скакуна и в восхищении остановился посмотреть на циклопическую работу.

— Видишь этот ров? — спросил отец. — Его вырыл почти сто пятьдесят лет назад Ксеркс, Великий Царь Персии, чтобы проделать проход для своего флота и таким образом избежать риска кораблекрушения на рифах Афона. Здесь работало десять тысяч человек, постоянно сменяясь, день и ночь. А до того Великий Царь велел построить из лодок мост через пролив Босфор, соединив Азию и Европу. Через несколько дней к нам прибудет посольство от Великого Царя. И мне хотелось, чтобы ты осознал всю мощь той державы, с которой мы будем вести переговоры.

Александр кивнул и, ничего не говоря, надолго задумался об этой колоссальной работе; потом, увидев, что отец снова пустился в путь, ударил коня пятками и поскакал вдогонку.

— Я бы хотел кое-что у тебя спросить, — сказал он, снова поравнявшись с царем.

— Слушаю тебя.

— В Пелле есть один мальчик, который тоже посещает уроки Леонида, но никогда не остается с нами. В те редкие случаи, когда мы встречались, он избегал говорить со мной, и у него был такой грустный вид. Леонид не захотел объяснить мне, кто он, но я уверен, что ты его знаешь.

— Это твой двоюродный брат Аминта, — не оборачиваясь, ответил Филипп. — Сын моего брата, погибшего в бою против фессалийцев. До твоего рождения Аминта был наследником трона, а я правил страной как регент.

— Ты хочешь сказать, что монархом должен быть он?

— Трон принадлежит тому, кто способен его отстоять, — ответил Филипп. — Запомни это. И потому в нашей стране всякий, кто захватывал власть, уничтожал всех, кто мог бы строить козни.

— Но ты сохранил жизнь Аминте.

— Он сын моего брата и не может причинить мне вреда.

— Ты проявил… мягкосердечие.

— Если хочешь, да.

— Отец мой!

Филипп обернулся: Александр называл его «отец мой», когда злился на него или когда хотел спросить о чем-то очень серьезном.

— Если бы тебе тоже пришлось погибнуть в бою, кто из нас стал бы наследником: я или Аминта?

— Более достойный.

Александр не стал больше задавать вопросов, но этот ответ глубоко поразил его и не выходил у него из головы.

Вернувшись через три дня в Пеллу, Александр рассказал Артемизии про девочку, испытавшую ужасы горы Пангей.

— Отныне, — провозгласил он с типично детской важностью, — она будет предназначена служить мне. И ты научи ее всему, что она должна знать.

— Но хотя бы как ее зовут? — спросила Артемизия.

— Не знаю. Но я, во всяком случае, буду звать ее Лептиной.

— Прекрасное имя для девочки.

В этот день пришло известие, что в преклонном возрасте умер Никомах. Царь огорчился, потому что. Никомах был превосходный врач и потому что он принимал роды, когда появился на свет его сын.

Тем не менее, его клиника не закрылась, Аристотель, сын покойного лекаря, предпочел другую стезю и в этот момент находился в Азии, в городе Атарнее, где после смерти своего учителя Платона основал новую философскую школу.

В клинике умершего врача продолжал работать молодой помощник Никомаха Филипп, который владел ремеслом с большим знанием дела.

Между тем мальчики, жившие вместе с Александром при дворе, росли и развивались, как телом, так и умом и душой, и наклонности, что они проявляли малышами, по большей части упрочились: ровесники Александра, такие как Гефестион, который уже был его неразлучным другом, а также Пердикка и Селевк, стали его наперсниками и сложились в сплоченную группу, как в играх, так и в учебе. Лисимах и Леоннат со временем привыкли к жизни среди других и давали выход своему темпераменту в упражнениях в силе и ловкости.

Леоннат особенно пристрастился к борьбе и из-за этого, покрытый синяками и ссадинами, вечно имел непрезентабельный вид. Самые старшие, такие как Птолемей и Кратер, были уже молодыми людьми и прошли изрядный курс суровой военной подготовки.

В этот период к их группе присоединился один грек по имени Евмен. Он работал помощником в царской канцелярии, и его очень ценили за живой ум и образованность. Поскольку Филипп хотел, чтобы школу посещали и другие юноши, Леонид выделил Евмену место в общей спальне. Вскоре Леоннат бросил новичку вызов в борьбе.

— Если хочешь получить место, должен бороться, — заявил он, сняв хитон и оставшись с обнаженным торсом.

Евмен не удостоил его взглядом.

— Ты с ума сошел? Даже не думай. — И принялся складывать свою одежду в ящик рядом с постелью.

Лисимах начал дразнить его:

— Я же говорил. Этот грек — просто писец. Уже описался.

Александр рассмеялся вместе со всеми. Леоннат толкнул новичка, и тот кубарем покатился по земле.

— Ну, будешь драться или нет?

Евмен с раздраженным видом поднялся, привел в порядок одежду и сказал:

— Одну минутку, я сейчас вернусь.

Он пошел к двери, а остальные, разинув рот, наблюдали за ним. Выйдя, грек подошел к стражнику в верхней галерее дворца, толстому как медведь фракийцу, вложил ему в руку несколько монет и сказал:

— Пошли со мной, там для тебя есть работа.

Войдя в спальню, Евмен указал на Леонната:

— Видишь этого рыжего-конопатого? Гигант кивнул.

— Молодец. Займись им и дай мешок тумаков.

Тут Леоннат сообразил, что дело приняло нежелательный оборот, проскользнул между ног фракийца, как Улисс меж ног Полифема, и сбежал вниз по лестнице.

— Кто-нибудь еще хочет что-то сказать? — спросил Евмен, снова взявшись укладывать свои личные вещи.

— Да, я хочу, — вмешался Александр. Евмен замер и повернулся к нему.

— Слушаю тебя, — проговорил он с очевидным почтением, — поскольку ты хозяин этого дома. Но никто из этих голубчиков не посмеет называть меня писцом.

Александр расхохотался:

— Добро пожаловать к нам, господин царский секретарь.

С этого момента Евмен полностью влился в их компанию и стал вдохновителем всевозможных проделок и шуток над тем и над сем, но особенно часто — над стариком Леонидом: ему подсовывали ящериц в постель и живых лягушек в чечевичную похлебку, в отместку за удары розгой, которые он в изобилии раздавал своим воспитанникам, когда те появлялись в классе с невыполненным заданием.

Однажды вечером Леонид, который сам отвечал за методы воспитания, с важностью сообщил юношам, что на следующий день государю нанесет визит персидское посольство и что ему, их учителю, тоже доверено принять участие в дипломатическом приеме — ввиду его знакомства с Азией и ее обычаями. Он сказал, что старшие должны будут нести службу в почетном эскорте царя, надев парадные доспехи, в то время как младшие выполнят такой же долг рядом с Александром.

Известие вызвало среди ребят большое оживление: никто из них еще не видел ни одного перса, а все свои знания о Персии они черпали в трудах Геродота, Ктезия или записках знаменитого афинянина Ксенофонта «Анабазис». Поэтому все тут же принялись начищать оружие и готовить наряды к церемонии.

— Мой отец разговаривал с одним человеком, который говорил, будто участвовал в той экспедиции десяти тысяч, — рассказывал Гефестион, — и будто видел перед собой персов во время битвы при Кунаксе.

— Представляете, ребята? — вмешался Селевк. — Миллион человек! — И он вытянул перед собой руки с расставленными веером пальцами, словно изображая безграничный строй воинов.

— А колесницы с серпами? — добавил Лисимах. — Они несутся по равнине, подобно ветру, и из-под рамы торчат клинки, а другие закреплены на оси, чтобы косить людей, как пшеничные колосья. Не хотел бы я оказатьсяна таком поле боя.

— Это больше сеет страх, чем приносит действительный ущерб, — прокомментировал Александр, который до этого момента молчал и только слушал рассуждения друзей. — Так говорит и Ксенофонт в своих записках. Во всяком случае, у нас будет возможность увидеть, как персы управляются с оружием. Царь, мой отец, для послезавтрашней церемонии в честь гостей организовал охоту на льва в Эордее.

— Он пустит туда и детей? — усмехнулся Птолемей. Александр вспыхнул и встал перед ним:

— Мне тринадцать лет, и я ничего и никого не боюсь. Повтори еще раз — и я тебе все зубы вобью в глотку.

Птолемей сдержался. Другие мальчики тоже подавили улыбки. С некоторых пор они научились не провоцировать Александра, хотя он был не особенно рослым. Порой он действительно проявлял удивительную энергию и молниеносную быстроту движений.

Евмен предложил всем составить партию в кости и разыграть недельное жалованье, чем дело и закончилось. Деньги по большей части перекочевали к Евмену, поскольку грек был искусен в игре и имел слабость к деньгам.

Утихомирив гнев, Александр оставил компанию развлекаться, а сам пошел перед сном навестить мать. Олимпиада проводила жизнь в уединении, хотя сохраняла значительное влияние при дворе как мать наследника трона, но ее встречи с Филиппом ограничивались почти исключительно протокольными случаями.

Тем временем царь из политических соображений заключал браки и с другими женщинами, однако к Олимпиаде продолжал относиться с почтением, и будь у царицы не такой строптивый и тяжелый характер, Филипп, возможно, проявлял бы к ней больше чувств.

Царица сидела в кресле, рядом стоял бронзовый канделябр на пять свечей, на коленях у нее лежал папирус. За пределами света комната терялась во мраке.

Александр тихонько подошел.

— Что читаешь, мама?

Олимпиада подняла голову.

— Сафо, — ответила она. — Ее стихи так чудесны, а ее чувство одиночества так близко мне…

Она подошла к окну, посмотрела на звездное небо и печально, с дрожью в голосе повторила только что прочтенные стихи:

Уж месяц зашел; Плеяды
Зашли… И настала полночь.
И час миновал урочный…
Одной мне уснуть на ложе. [6]
Подойдя к ней, Александр увидел в неверном свете луны, как на ресницах матери задрожала слеза, а потом медленно скатилась по бледной щеке.

ГЛАВА 8

Затрубили трубы, и персидские вельможи торжественно вошли в тронный зал. Главой делегации был сатрап Фригии Арзамес; отстав на несколько шагов, за ним двигались военный правитель провинции и прочие вельможи.

Их сопровождал эскорт из двенадцати Бессмертных, воинов гвардии Великого Царя, отобранных по внушительному телосложению, величественной осанке и знатности рода.

Голову сатрапа украшала мягкая тиара — самый престижный головной убор после жесткой тиары, носить которую имел право лишь Великий Царь. Халат из тонкого зеленого полотна был расшит серебряными драконами; под халатом виднелись узорчатые шаровары и туфли из кожи антилопы. Другие вельможи тоже были разодеты невероятно роскошно и изысканно.

Но что больше всего привлекло внимание присутствовавших, так это Бессмертные Великого Царя. Ростом почти в шесть футов, смуглые и нарумяненные, с черными-черными курчавыми бородами и великолепно уложенными и завитыми при помощи щипцов волосами, они носили халаты до пят из золотой парчи [7] поверх голубых рубах тонкого полотна и шаровар, украшенных шитьем в виде золотых пчел. Воины несли через плечо смертоносные луки с двойным изгибом и кедровые колчаны, инкрустированные слоновой костью и серебряными пластинами.

Они шествовали размеренным шагом, стуча по земле древками копий с золотыми набалдашниками в форме гранатов на нижнем конце. На боку у каждого висело великолепное парадное оружие, которое вышло из рук всемирно знаменитых оружейников: ослепительные акинаки, массивные золотые кинжалы в ножнах, разукрашенных вереницами вставших на задние лапы выпуклых грифонов с рубиновыми глазами.

Сами ножны тоже были из чистейшего золота. Прицепленные к поясу, они свободно болтались при каждом шаге, ритмично вспыхивая и переливаясь драгоценным металлом.

Филипп, ожидавший подобной демонстрации роскоши, подготовил соответственный прием, выстроив по бокам зала две шеренги из тридцати шести педзетеров, могучих воинов своей регулярной тяжелой пехоты. Закованные в бронзовые панцири, они держали щиты с серебряной звездой Аргеадов и сжимали в руке сариссы — копья с огромными кизиловыми древками. Сверкающие, как зеркало, бронзовые наконечники сарисс касались потолка.

Александр, надевший свои первые доспехи, стоял на скамеечке у ног отца, окруженный своей личной гвардией. С другой стороны, у ног царицы Олимпиады, сидела его сестра Клеопатра, уже подросток, уже очаровательная. На ней был аттический пеплос, оставлявший открытыми руки и плечи и ниспадавший изящными складками на маленькую расцветающую грудь, а на ногах были сандалии с серебристыми лентами.

Приблизившись к трону, Арзамес поклонился царственным супругам, потом отошел в сторону, открывая дорогу сановникам с дарами: поясом золотого шитья с аквамаринами и тигровыми глазами — для царицы; индийские доспехи, инкрустированные черепашьим панцирем, — для царя.

Филипп выслал вперед придворного со своими дарами для Великого Царя и его супруги: позолоченный скифский шлем и кипрское ожерелье из оправленных в серебро кораллов.

Закончив торжественную часть, гостей отвели в соседний зал для аудиенций и усадили на удобные диваны. Александр тоже был допущен, так как Филипп хотел, чтобы сын понял, что такое ответственность государственного мужа и как подобает вести переговоры с иноземной державой.

Предметом переговоров было установление протектората Филиппа над одним греческим городом в Азии, верховная власть над которым в этом регионе по-прежнему формально признавалась за Персией. Персы, со своей стороны, были обеспокоены продвижением Филиппа в направлении Спарты, больного места, шарнира между двумя континентами и тремя великими областями: Малой Азией, материковой Азией и Европой.

Филипп пытался привести свои доводы, не вызывая излишней тревоги у своих партнеров по переговорам:

— Я не заинтересован нарушать мир в зоне Проливов. Моя единственная забота — укрепить македонскую гегемонию между Адриатическим морем и западным побережьем Черного моря, что, несомненно, через мореплавание и жизненно важную для всех торговлю принесет стабильность во всю область Проливов.

Царь оставил толмачу время перевести. Он наблюдал за лицами гостей, пока его слова, одно за другим, переводились с греческого на персидский.

Арзамес не позволял просочиться никаким эмоциям. Он посмотрел Филиппу прямо в глаза, словно понял его без перевода, и заявил:

— Задача, которую Великий Царь хотел бы решить, — это твои переговоры с греками в Азии и с определенными династиями на восточном побережье Эгейского моря. Мы всегда благоволили к их автономии и всегда предпочитали, чтобы греческими городами правили греки… дружественные нам, разумеется. И, кажется, они приняли мудрое решение, которое, с одной стороны, уважает их традиции и достоинство, а с другой — защищает как их, так и наши интересы. К несчастью…— он подождал, пока толмач закончит перевод, — мы говорим о пограничной зоне, которая всегда являлась объектом трений, если не прямого противостояния, а то и просто войны.

Спор начинал оживляться и затрагивать болезненные точки, и Филипп, чтобы разрядить атмосферу, сделал знак впустить прекрасных девушек и юношей, не очень одетых, со сластями и вином, специально выдержанным в снегу с горы Бермий, кувшины с которым хранили в царских погребах.

Серебряные кубки слегка запотели, что придавало металлу матовый оттенок и даже на глаз вызывало приятное ощущение прохлады. Царь дал время обслужить иноземцев, а затем продолжил беседу:

— Я прекрасно понимаю, на что ты намекаешь, почтенный гость. Мне известно, что в прошлом имели место кровавые войны между греками и персами и эти войны не привели ни к какому определенному решению. Но я бы хотел напомнить, что моя страна и предшествовавшие мне монархи всегда занимались посредничеством в переговорах, и потому прошу тебя передать Великому Царю, что наша дружба с греками в Азии продиктована лишь общностью происхождения, общностью верований и древними узами гостеприимства и родства…

Арзамес слушал все с тем же загадочным, как у сфинкса, лицом, которому черные подведенные глаза придавали странную неподвижность статуи, а Александр, со своей стороны, поглядывал то на иноземного гостя, то на отца, стараясь понять, что кроется за ширмой этих общепринятых слов.

— Не стану отрицать, — чуть погодя продолжил Филипп, — что мы очень заинтересованы в торговых отношениях с этими городами, а еще больше хотели бы почерпнуть из их великого опыта во всех областях знаний. Мы хотели бы научиться строительству, мореходству, орошению наших земель…

Перс странным образом опередил толмача:

— И что вы даете им взамен?

Филипп, довольно ловко скрыв свое удивление, подождал, пока толмач переведет вопрос, и невозмутимо ответил:

— Дружбу, подарки и товары, которые производятся только в Македонии: лес, великолепных лошадей и неприхотливых рабов из долины реки Истр. Мне бы только хотелось, чтобы все греки, живущие вокруг нашего моря, смотрели на македонского царя как на их естественного друга. Ничего более.

Персов как будто удовлетворяло, как Филипп ведет беседу. Хотя они отдавали себе отчет в том, что он хитрит, но также понимали: пока еще македонский царь не может позволить себе агрессивных замыслов — а этого в данный момент достаточно.

Когда все встали и направились в пиршественный зал, Александр приблизился к отцу и шепнул ему на ухо:

— Насколько то, что ты говорил, — правда?

— Почти ничего, — ответил Филипп, идя по коридору.

— Так значит, и они…

— Не сказали ничего поистине важного.

— Но тогда зачем нужны такие встречи?

— Чтобы принюхаться.

— Принюхаться? — переспросил Александр.

— Именно. Настоящий политик не нуждается в словах, он больше полагается на чутье. Например, как, по-твоему, кто ему нравится: девушки или мальчики?

— Кому?

— Нашему гостю, разумеется.

— Но… не знаю.

— Ему нравятся мальчики. Казалось, что он смотрит на девушек, но краем глаза исподтишка разглядывал того белокурого юношу, что подавал ледяное вино. Надо бы сделать так, чтобы гость нашел его у себя в постели. Этот юноша из Вифинии и понимает по-персидски. Может статься, нам удастся узнать кое-что о замыслах нашего гостя. А ты после пира поводи их вокруг, покажи дворец и окрестности.

Александр кивнул и, когда пришел момент, с энтузиазмом взялся за порученное задание. Он много читал о Персидской державе, почти наизусть знал «Киропедию» — сочинение афинянина Ксенофонта и с большим вниманием изучал «Персидскую историю» Ктезия, произведение, полное фантастических преувеличений, но интересное в некоторых наблюдениях, касающихся персидских обычаев и ландшафта страны. В первый раз Александру представилась возможность поговорить с живыми персами во плоти.

В сопровождении толмача он показал им дворец и помещения для благородных юношей и уже предвкушал, как устроит Лисимаху головомойку за плохо застеленную кровать. Царевич объяснил, что отпрыски македонской аристократии получают воспитание при дворе вместе с ним.

Арзамес заметил, что так же делается и в их столице Сузах. Таким образом, монарх обеспечивает преданность племенных вождей и подвластных царей, а заодно воспитывает поколение аристократов, крепко привязанных к трону.

Александр показал гостям конюшни гетайров, аристократов, сражавшихся в коннице и отмеченных титулом «друзья царя», и дал им проехаться на некоторых великолепных фессалийских скакунах.

— Прекрасные животные, — заметил один из почетных гостей.

— Ваши кони так же хороши? — спросил Александр несколько простодушно.

Гость улыбнулся:

— Ты никогда не слышал, царевич, о низейских скакунах?

Александр смущенно покачал головой.

— Это животные невероятной красоты и силы, которых пасут только на высокогорных лугах Мидии, где растет особенно сочная, питательная трава. Там есть пурпурные цветы, которые несут в себе особую энергию. Конь Великого Царя питается исключительно индийскими цветами, сорванными за стебель по одному, свежими весной и летом и засушенными осенью и зимой.

Александр, зачарованный этим рассказом, попытался представить себе скакуна, вскормленного одними цветами.

Потом они прошли в сады, где царица Олимпиада посадила всевозможные пиерские розы, которые в это время года издавали тончайший и сильнейший запах.

— Наши садовники делают из них настои и притирания для придворных дам, — сказал Александр, — но я читал о ваших парках, которые греки называют «парадизами». Они, в самом деле, так прекрасны?

— Наш народ происходит из степей и сухих плоскогорий севера, и потому мы всегда мечтали о садах. На нашем языке сады называются «пайридаэца», они окружены стенами, и их охватывает сложная система ирригационных каналов, которые поддерживают травяной покров зеленым в любое время года. Наши аристократы выращивают там всевозможные местные и экзотические растения и выводят причудливых зверей, которых потом продают во всех частях страны: фазанов, павлинов, попугаев, но также и тигров, белых леопардов и черных пантер. Мы стараемся воссоздать совершенство мира, каким он вышел из рук Ахура-Мазды, да вознесется его имя в вечности.

Затем в закрытой повозке Александр отвез гостей в столицу — показать тамошние монументы, храмы, портики, площади.

— Но у нас есть еще одна столица, — объяснил он. — Эги, у подножия горы Бермий: оттуда происходит наша семья, и там покоятся наши цари. А это правда, что у вас тоже несколько столиц?

— О да, молодой царевич, — отвечал Арзамес. — У нас их четыре. Пасаргады соответствуют вашим Эгам, это резиденция первых царей. Там, на обдуваемом ветрами плоскогорье, высится гробница Кира Великого, основателя династии. Кроме того, есть еще Экбатана в Эламе, на горе Загрос, белой от снега почти круглый год, — это летняя столица. Ее крепостные стены покрыты золочеными изразцами, и на заходе солнца она горит, как драгоценность, на фоне чистейших облаков. Это захватывающее зрелище, царевич Александр. Третья столица — Сузы, где Великий Царь живет зимой, и четвертая — новогодняя столица Персеполис, благоухающий кедром и фимиамом, украшенный лесом пурпурных и золотистых колонн. Там хранятся царские сокровища, и нет слов, чтобы описать это чудо. Надеюсь, когда-нибудь ты посетишь эти места.

Александр зачарованно слушал. Он почти въяве видел перед собой эти баснословные города, эти сказочные сады, эти веками копившиеся сокровища.

По возвращении во дворец гостей усадили на каменные скамьи и поднесли им кубки с медом. Пока гости пили, Александр снова спросил:

— Скажите, а насколько обширны владения Великого Царя?

Глаза сатрапа загорелись, и в голосе послышалось вдохновение, как у поэта:

— Держава Великого Царя простирается на север до мест, где люди не могут жить из-за холода, а на юг — до мест, где невозможно жить от жары, и под его властью находится сто наций, от мохнатых эфиопов, одетых в леопардовые шкуры, до гладких эфиопов, одетых в тигровые шкуры. В этих границах лежат пустыни, которые никто не дерзал пересечь, возвышаются горы, на которые ни один человек не дерзал взобраться, такие высокие, что вершинами они касаются луны. Там протекают четыре величайшие реки на земле: Нил, Тигр, Евфрат и Инд, а также тысячи других, таких, как величавый Хоасп [8], бурный Араке, впадающий в Каспий — таинственное море, пределов которого никто не знает, но такое обширное, что в него смотрится пятая часть всего неба… А из города Сарды через провинции до самой столицы Суз проходит дорога с золотыми воротами, вся вымощенная камнем.

На мгновение Арзамес замолк и взглянул в глаза Александра. Увидев в его взгляде страстную жажду приключений и свет неодолимой жизненной силы, он понял, что в этом юноше горит воля, какой он еще не встречал в своей жизни. И сатрапу вспомнился случай, происшедший много лет назад и о котором долго говорили в Персии: как однажды в Храме Огня на Горе Света внезапный, неизвестно откуда взявшийся порыв ветра задул священное пламя.

И ему стало страшно.

ГЛАВА 9

Охота началась с первыми лучами солнца, и в ней по воле царя участвовала и молодежь: Александр со своими друзьями Филотом, Селевком, Гефестионом, Пердиккой, Лисимахом и Леоннатом, а также Птолемей, Кратер и прочие.

Евмен, которого тоже пригласили, попросил освободить его из-за досадного кишечного расстройства и показал предписание врача Филиппа: пару дней оставаться в полном покое и принимать вяжущее средство из крутых яиц.

Царь Александр Эпирский привез свору специально выведенных, великолепно сложенных собак с прекрасным нюхом, которые теперь натаскивались загонщиками; предыдущей ночью их посадили в засаду на опушке горного леса. Эту породу привезли более века назад с Востока, а поскольку собаки прекрасно обвыклись в эпирском климате, земле молоссов, откуда выходили самые лучшие овчарки, то этих животных обычно называли молоссами [9]. Благодаря своей силе, огромному росту и нечувствительности к боли они наилучшим образом подходили к подобной широкой охоте.

Пастухи уже давно говорили, что в этих местах затаился лев, который опустошал табуны и бычьи стада, и Филипп с нетерпением ждал случая завалить зверя и приобщить своего сына к единственному приличествующему знати времяпрепровождению, а также предложить персидским гостям развлечение, достойное их ранга.

Охотники отправились за три часа до рассвета из дворца в Пелле и на восходе солнца уже находились у подножия горного массива, что отделял долину Аксия от долины Лудия. Зверь залег где-то в дубово-буковой роще на горных склонах.

По знаку царя протрубили в рог. Усиленный эхом звук разнесся до горных вершин. Услышав его, загонщики выпустили собак и последовали за ними сами, стуча наконечниками пик по щитам и производя страшный шум.

Вскоре вся долина наполнилась собачьим лаем, и охотники приготовились, расположившись полукругом почти в пятнадцать стадиев.

В центре находился Филипп со своими военачальниками: Парменионом, Антипатром и Клитом по прозвищу Черный. На левом фланге расположились персы. Все были ошеломлены их преображением: никаких расшитых рубах и пестрых халатов. Сатрап со своими Бессмертными снарядились, как их степные кочевники-предки: кожаные штаны, камзолы, жесткие шапки, два перехваченных скобой дротика, лук с двойным изгибом и стрелы. Слева от македонского монарха выстроились эпирский царь Александр, Гефестион, Селевк и прочие.

Вдоль реки, как пена, стелился туман, легкой вуалью опускаясь на зеленую-зеленую заросшую цветами равнину, еще укрытую тенью гор. И вдруг безмятежность рассвета разорвал рык, заглушая отдаленный лай собак, и лошади тревожно заржали, забили копытами и зафыркали, еле сдерживаемые поводьями.

Но никто не тронулся с места — все ждали, когда лев выйдет на открытое место. Снова рык, еще громче, и тут же, как эхо, со стороны реки донесся другой — там была еще и львица!

Наконец огромный лев вышел из леса и, увидев, что окружен, издал чудовищный рев, от которого задрожали горы и перепугались кони. Вскоре показалась и львица, но двигаться вперед обоим зверям не хотелось из-за присутствия охотников, а повернуть назад они не могли, преследуемые загонщиками. Им оставалось искать спасения в реке.

Филипп дал сигнал начать охоту, и в тот самый момент, когда все устремились вперед, долину залило светом выглянувшего из-за гор солнца.

Александр с товарищами пришпорили коней, чтобы перерезать путь львам. Их позиция находилась ближе к берегу реки, и юноши торопились проявить свою отвагу.

Царь, обеспокоенный тем, что наследнику угрожает серьезная опасность, бросился вперед с дротиком в руке, в то время как персы расширили полукруг, разгоняя своих коней все быстрее, чтобы помешать хищникам снова скрыться среди деревьев и встретиться с собаками.

Увлеченный погоней, Александр уже был близок к тому, чтобы метнуть дротик в бок льва, но в этот момент из лесу показалась свора собак, и напуганная львица одним рывком повернулась и бросилась на круп коня царевича, отчего лошадь рухнула на землю.

Львицу окружили собаки, и ей пришлось оставить добычу. Конь быстро поднялся и со ржанием бросился прочь, лягаясь копытами и роняя на траву капли крови.

Александр вскочил на ноги и оказался передо львом. Царевич был безоружен, поскольку при падении выронил дротик, но тут подоспел Гефестион со своим оружием и вскользь поразил зверя, который зарычал от боли.

Тем временем львица, оскалив зубы, рыкнула на двух собак и повернулась к своему другу, который яростно набросился на Гефестиона. Юноша мужественно выставил перед собой дротик, а лев уже напружинил свои страшные лапы, заревел и стал хлестать себя по бокам хвостом.

Филипп и Парменион уже были совсем рядом, но все решали мгновения. Александр подобрал оружие и замахнулся, не заметив, однако, что львица тоже приготовилась к прыжку.

В этот момент один из персидских воинов, самый дальний из всех, не медля ни мгновения, натянул свой огромный лук и выстрелил. Львица прыгнула — стрела с резким свистом вонзилась ей в бок. Корчась, животное упало на землю.

Филипп и Парменион, напав на льва сзади, отвлекли его от юношей. Первым зверя поразил царь, но вскоре Александр и Гефестион перешли в атаку и тоже ранили его, так что Пармениону осталось лишь нанести завершающий удар.

Собаки, окружив место схватки, бешено лаяли и скулили, и загонщики дали им полизать крови двух хищников, чтобы те запомнили этот запах на будущее.

Филипп, соскочив с коня, обнял сына:

— Ты заставил меня подрожать, мой мальчик, но и затрепетать от гордости. Определенно ты станешь царем. Великим царем. — И он обнял также Гефестиона, рисковавшего собой, чтобы спасти жизнь Александру.

Когда волнение немного улеглось и с двух поверженных зверей начали сдирать шкуры, охотники вспомнили самый решительный момент, когда львица изготовилась к прыжку.

И все обернулись к иноземцу, одному из Бессмертных, застывшему на своем коне, все еще держа в руках огромный лук с двумя изгибами, из которого он более чем со ста шагов сразил львицу. Он скромно улыбался в густую черную, как вороново крыло, бороду, обнажив два ряда белоснежных зубов.

Только тут Александр заметил, что покрыт ушибами и ссадинами, а у Гефестиона из оставленной львиными когтями неглубокой, но болезненной раны течет кровь. Царевич обнял друга и велел отнести к хирургам, чтобы там о нем позаботились. Потом повернулся к персидскому воину, смотревшему издали.

Подойдя к нему и остановившись в нескольких шагах, Александр посмотрел ему в глаза:

— Спасибо, иноземный гость. Я этого не забуду.

Не говоривший по-гречески Бессмертный не понял слов царевича, но догадался об их смысле. Он снова улыбнулся и склонил голову, после чего пришпорил коня и присоединился к своим товарищам.

Охота продолжалась до самого заката, когда прозвучал сигнал окончания. Носильщики принесли зверей, павших под ударами охотников: одного оленя, трех кабанов и пару косуль.

На исходе дня все участники охоты собрались под сводом огромного шатра, который слуги соорудили посреди луга, и, пока все веселились и шутили, вспоминая выдающиеся моменты дня, повара снимали дичь с вертелов, а кравчие нарезали куски и подавали трапезничающим: сначала царю, потом гостям, потом царевичу, а потом всем остальным.

Вскоре вино полилось рекой, и наливали также Александру и его друзьям. Своим поведением в этот день они доказали, что уже стали мужчинами.

Затем в шатре появились и женщины: флейтистки, танцовщицы, все очень искусные в умении разжечь пирующих своими танцами, острыми словцами и юным усердием в деле любви.

Филипп, особенно оживленный, решил пригласить гостей принять участие в игре коттаб и велел толмачу перевести свои слова также и персам:

— Видите эту девушку? — спросил он, указывая на одну танцовщицу, которая в этот момент раздевалась. — Нужно остатками вина в кубке попасть ей точно меж бедер. Кто попадет в цель, получит ее в награду. Ну-ка, смотрите!

Указательным и средним пальцами зацепив чашу за ручку, он плеснул вино на девушку, но капли попали в лицо одного из поваров, и присутствовавшие не сдержали улыбок:

— Теперь тебе придется трахнуть повара, государь! Повара! Повара!

Филипп пожал плечами и повторил попытку, но, хотя девушка подошла поближе и теперь цель была хорошо видна, царю она казалась довольно смутной.

Персы, не очень привыкшие к неразбавленному вину, уже по большей части валялись под столами, и только главный гость, сатрап Арзамес, продолжал тянуть руки к белокурому юноше, который уже составил ему компанию предыдущей ночью.

Последовало несколько попыток со стороны других, но игра не имела большого успеха, потому что гости слишком напились для упражнений в точности, и каждый просто схватил первую попавшуюся под руки девушку, а царь, гостеприимный хозяин, набросился на ту, которую объявил наградой. Праздник, как обычно, превратился в оргию, и повсюду валялись полуголые потные тела.

Александр вышел из шатра и пошел, закутавшись в плащ, на берег реки. Слышалось журчание воды по камням, а луна, оседлавшая в это время гребень Бермия, серебрила волны и заливала луга легким опаловым светом.

Доносившееся из шатра кудахтанье и хрюканье казалось не таким громким, зато слышнее стал голос леса: шорохи, хлопанье крыльев, воркование, а потом вдруг послышалась песня. В темноте благоухающего леса раздалось журчание, словно поблизости из родника изливалась вода, звон, сначала глухой, а потом все более отчетливый и серебристый. Песня соловья.

Александр сосредоточенно слушал мелодии маленького певца, не замечая течения времени. Вдруг почувствовав рядом чье-то присутствие, он обернулся. Это была Лептина. Женщины привели ее с собой в помощь, чтобы накрывать столы.

Она смотрела на Александра, сложив руки на животе, и взгляд ее был ясен и безмятежен, как небо в вышине. Александр осторожно прикоснулся к ее лицу, потом усадил рядом с собой и молча притянул к себе.

***
На следующий день все вернулись в Пеллу вместе с персидскими гостями, которых пригласили еще на один пир, намеченный через день.

Царица Олимпиада пожелала увидеться с сыном и, когда увидела его в синяках и с глубокими ссадинами на руках и ногах, судорожно обняла, но он смущенно отстранился.

— Мне рассказали про тебя. Ты мог погибнуть.

— Я не боюсь смерти, мама. Власть и слава царя оправданы лишь тогда, когда он в случае надобности готов отдать жизнь.

— Знаю. Но я трепещу от этой мысли. Прошу тебя, сдерживай свою отвагу, не растрачивай ее понапрасну. Ты еще мальчик, тебе надо вырасти, окрепнуть физически.

Александр твердо посмотрел на нее:

— Я должен идти навстречу своей судьбе, и я уже начал свой путь. Я знаю это наверняка. Чего я не знаю — это куда он меня приведет и где закончится, мама.

— Этого никто не знает, сын, — заметила царица с дрожью в голосе. — Ведь Судьба — это богиня, чье лицо скрыто под черным покрывалом.

ГЛАВА 10

На следующее утро после отбытия персов Александр Эпирский вошел в комнату своего племянника со свертком в руках.

— Что это? — спросил царевич.

— Бедный сиротка. Его мать на днях убила львица. Хочешь? Это лучшая порода, и если очень захочешь, он полюбит тебя, как человеческое существо.

Царь развернул сверток и показал беспомощного щенка красивой рыжей масти со светлым пятном посреди лба.

— Его зовут Перитас.

Александр взял его, положил себе на колени и стал гладить.

— Хорошее имя. Этот щенок — просто чудо. Ты, правда, можешь его отдать?

— Он твой, — ответил дядя. — Но ты должен заниматься с ним. Он еще сосет молоко.

— Об этом позаботится Лептина. Щенок быстро вырастет и станет моей охотничьей и походной собакой. Большое тебе спасибо.

Лептина с энтузиазмом отнеслась к доверенной ей задаче и выполнила ее с большим чувством ответственности.

Признаки ее тяжелого детства уже стали понемногу проходить, и девушка словно расцветала с каждым днем. Ее кожа становилась все более белой и чистой, глаза — ясными и выразительными, каштановые, отсвечивавшие медью волосы блестели все сильнее.

— Ты уложишь ее в постель, когда она будет готова? — усмехнулся Гефестион.

— Возможно, — ответил Александр. — Но не для этого я вытащил ее из грязи, где она пребывала.

— Нет? А зачем еще?

Александр не ответил.

***
Следующая зима выдалась суровой, и царь не раз жаловался на острые боли в левой ноге, где из глубины лет все еще давала знать о себе одна старая рана.

Лекарь Филипп прикладывал к ноге царя разогретые на огне камни и обвязывал сукном, чтобы вытянуть избыточную влагу, а также растирал отваром терпентина. Порой он заставлял царя насильно сгибать колено, чтобы коснуться ягодицы пяткой, и это болезненное упражнение Филипп ненавидел больше всего. Но существовала опасность, что нога, и так уже бывшая чуть короче другой, продолжит укорачиваться.

Было нетрудно понять, когда царь теряет терпение, поскольку он рычал, как лев, а потом слышался шум бьющейся посуды — знак того, что Филипп швыряет об стену чашки с мазями, притираниями и отварами, прописанными ему его тезкой.

Несколько раз Александр покидал дворец в Пелле и надолго замыкался в Эгах, древней столице в горах. Он разводил в комнате большой огонь и сидел там часами, глядя на снег, толстыми слоями лежавший на горных вершинах, на долины и леса голубых елей.

Ему нравилось видеть дым, поднимающийся из пастушьего шалаша в горах или из деревенских домов, он вкушал глубокую тишину, которая в определенные вечерние или утренние моменты царила над этим колдовским, повисшим между небом и землей миром, и когда царевич укладывался в постель, то долго не спал, лежа в темноте с открытыми глазами и прислушиваясь к волчьему вою, что звучал жалобой из далеких глухих долин.

Когда после безмятежного дня солнце заходило, он любовался окрасившейся в красное вершиной Олимпа и гонимыми Бореем тучами, что легко неслись к неведомым удаленным мирам. Он смотрел на стаи перелетных птиц, и ему хотелось вместе с ними полететь над океанскими волнами или на крыльях орла достичь луны.

И все же именно в такие моменты Александр чувствовал, что ему не дано когда-либо осуществить это, что и он тоже, как и прежние цари, однажды уснет навсегда под великим курганом в Эгской долине.

Еще он чувствовал, что расстается с детством и становится мужчиной, и эта мысль на время вызывала грусть и лихорадочное возбуждение — в мгновения, когда он любовался на свет зимнего заката, угасающего вместе с последней пурпурной лампой над горой богов, или когда смотрел на жгучее завихряющееся пламя костров, которые крестьяне разводили в горах, чтобы влить силу в солнце, с каждым днем все ниже поднимавшееся над горизонтом.

У ног рядом с огнем усаживался Перитас и смотрел на него, скуля, словно понимал мысли хозяина.

Лептина же, наоборот, забивалась в какой-нибудь угол во дворце и показывалась, только если он звал ее, или чтобы приготовить ужин, или чтобы составить ему партию в полевом сражении — настольной игре в керамических солдатиков.

Она довольно ловко освоилась в этой игре — настолько, что порой ей удавалось побить своего противника. Тогда, она вся зажигалась и начинала смеяться:

— Я доблестнее тебя! Ты мог бы назначить меня своим военачальником!

Однажды вечером, когда она казалась особенно оживленной, Александр взял ее за руку и спросил:

— Лептина, ты ничего не помнишь о своем детстве? Как тебя звали, в какой стране ты жила, кто были твои родители?

Девушка мгновенно помрачнела, в замешательстве повесила голову и задрожала, словно по всему ее телу вдруг прошел мороз. Этой ночью Александр слышал, как она кричит во сне на каком-то незнакомом языке.

***
С приходом весны многое изменилось. Царь Филипп озаботился, чтобы его сына получше узнали как в Македонии, так и вне ее. Он несколько раз представлял Александра перед строем войск и собирался даже взять его с собой в недолгие военные походы.

Для таких случаев он велел собственному оружейнику изготовить особенно красивые и дорогие доспехи специально для сына и велел Пармениону, чтобы тот разрешил царевичу, хотя и под охраной самых доблестных воинов, но все-таки встать в боевой строй, чтобы понюхать, как он выражался, запах крови.

Воины, шутя, звали Александра царем, а Филиппа — его полководцем, словно царь находился в подчинении у сына, и это доставляло монарху огромное удовольствие. Кроме того, Филипп приглашал художников, чтобы они изображали Александра, чеканили медали с его профилем, делали бюсты и рисунки на табличках. Все эти портреты вручались друзьям, а особенно — иноземным делегациям или послам из греческих городов на полуострове. В этих образах царевич всегда представлялся, согласно эллинским канонам, юношей с чистейшими чертами лица и развевающимися золотистыми волосами.

Молодой царевич с каждым днем все хорошел: благодаря более высокой от природы температуре тела на лице его не проявлялись дефекты, характерные для поры взросления. Его кожа оставалась безупречно гладкой и упругой и слегка румянилась на щеках и груди.

У него были густые, мягкие, волнистые волосы, большие выразительные глаза и характерная привычка слегка наклонять голову налево, что придавало взгляду особую пристальность, как будто он заглядывает прямо в душу собеседнику.

Однажды отец позвал сына к себе в кабинет — строгое помещение, где стены были покрыты полками, отчасти с документами из канцелярии, а отчасти — с любимыми литературными произведениями царя.

Александр немедленно явился, оставив за дверью Перитаса, который сопровождал его повсюду и даже спал с ним.

— Этот год очень важен, сын мой: это год, когда ты станешь мужчиной. — Филипп провел пальцами по его верхней губе. — Начинает пробиваться пушок, и у меня есть для тебя подарок.

Он достал из ящика самшитовую шкатулку с инкрустацией в виде шестнадцатиконечной звезды Аргеадов и протянул ее Александру. Открыв ее, юноша увидел остро отточенную бронзовую бритву и точильный брусок.

— Спасибо. Но мне не верится, что ты позвал меня за этим.

— Действительно нет, — ответил Филипп.

— А зачем же?

— Собирайся в дорогу.

— Ты отправляешь меня в изгнание?

— В определенном смысле.

— И куда мне отправляться?

— В Миезу.

— Недалеко. Чуть больше дня езды. Зачем?

— Поживешь там три годика, чтобы завершить свое образование. В Пелле слишком многое отвлекает: придворная жизнь, женщины, пиры. Зато в Миезе я приготовил тебе одно прекрасное местечко — сад, где протекает прозрачнейший ручей, роща с кипарисами и лавром, кусты роз…

— Отец, — прервал его Александр, — что с тобой?

Филипп вздрогнул и очнулся:

— Со мной? Ничего. А что?

— Ты говоришь о розах, о рощах… Мне представляется медведь, читающий стихи Алкея.

— Сын мой, я хочу сказать тебе, что приготовил для тебя место прекраснее и гостеприимнее, чем вообще можно ожидать, чтобы там ты продолжил свое обучение и мужское воспитание.

— Ты видел, как я езжу верхом, как сражаюсь; ты наблюдал меня на львиной охоте. Я умею чертить, знаю геометрию, говорю по-македонски и по-гречески…

— Этого мало, мой мальчик. Знаешь, как называют меня греки после моей победы в той треклятой священной войне, после того как я даровал им мир и процветание? Меня называют Филипп Варвар. И знаешь, что это означает? Это означает, что они никогда не признают меня своим полководцем и предводителем, потому что они презирают меня, хотя и боятся. У нас за спиной — безграничные степи, где живут кочевые народы, жестокие варвары, а перед нами — приморские города греков, которые достигли высочайшего уровня в искусствах, науке, поэзии, технике, политике. И мы подобны людям, что сидят зимней ночью перед костром: лицо и грудь у них освещены и согреты огнем, а спина остается в темноте и холоде. За это я и сражался — чтобы окружить Македонию надежными, неприступными границами. Я приложу все мои силы, чтобы мой сын воспринимался эллинами таким же эллином — в мыслях, обычаях, даже в физическом обличье. Ты получишь самое утонченное и совершенное воспитание, какое только может в наши дни получить человек. Ты почерпнешь мудрость у высочайшего ума среди всех греков, какие только есть на востоке и на западе.

— И кто же эта необычайная личность?

Филипп улыбнулся.

— Это сын Никомаха, врача, который помогал тебе появиться на свет, самый знаменитый и блестящий из учеников Платона. Его зовут Аристотель.

ГЛАВА 11

— Можно взять кого-нибудь с собой? — спросил Александр.

— Кого-нибудь из прислуги.

— Я хочу Лептину. А друзей?

— Гефестиона, Пердикку, Селевка и прочих?

— Хорошо бы.

— Они тоже поедут, но некоторые уроки сможешь посещать только ты — те, что сделают тебя не таким, как все. Твой учитель будет решать, в какой последовательности чередовать уроки — предметы для общего изучения и предназначенные только тебе. Дисциплина будет железная: никакого непослушания ни в чем, никакой невнимательности или недостатка прилежания. И наказания тебе будут в точности те же, что твоим товарищам, если заслужишь.

— Когда мне отправляться?

— Скоро.

— Как скоро?

— Послезавтра. Аристотель уже в Миезе. Приготовь пожитки, выбери прислугу кроме этой девочки и побудь немного с матерью.

Александр кивнул и ничего не сказал. Украдкой посмотрев на него, Филипп увидел, как сын закусил губу, чтобы не выдать своего смятения.

Царь подошел и положил руку ему на плечо:

— Это необходимо, мой мальчик, поверь мне. Я хочу, чтобы ты стал эллином, чтобы стал частью единственной в мире цивилизации, которая воспитывает людей, а не рабов, которая является вместилищем самых передовых знаний, говорит на языке, на котором сложены «Илиада» и «Одиссея», где боги изображены как люди, а люди — как боги… Это не отменяет твою собственную природу, потому что в глубине души ты все равно останешься македонянином: дети львов всегда остаются львами.

Александр все молчал, вертя в руках шкатулку со своей новой бритвой.

— Мы не много бываем вместе, сын, — снова заговорил Филипп и грубой рукой поворошил ему волосы. — Все нет времени. Видишь ли, я солдат и делаю для тебя все возможное: завоевал для тебя царство, в три раза большее, чем получил от твоего деда Аминты, и дал понять грекам, в частности афинянам, что Македония — большая сила, которую следует уважать. Но не возвышение должно формировать твой ум и не учителя, что учили тебя до сих пор во дворце. Они больше ничему не могут тебя научить.

— Я сделаю, как ты решил, — заверил отца Александр. — Поеду в Миезу.

— Я не прогоняю тебя, сын. Мы будем видеться. Я буду приезжать к тебе. И твоя мать, и сестра смогут часто навещать тебя. Я лишь хочу дать тебе место, где ты сможешь сосредоточиться на учебе. Естественно, с тобой поедут твой учитель военного дела, учитель верховой езды и егерь. Мне не нужен философ, мне нужен царь.

— Как пожелаешь, отец.

— И еще одно. Твой дядя Александр покидает нас.

— Зачем?

— До сих пор он был не столько монархом, сколько актером. На нем царские одежды, диадема, но у него нет царства — Эпир фактически в руках Аррибаса. Но твоему дяде уже двадцать лет: пора начинать работать. Я отберу власть у Аррибаса и посажу на эпирский трон Александра.

— Я рад за него, но мне не нравится, что он уезжает, — сказал царевич, привыкший воспринимать планы своего отца как свершившийся факт. Он знал, что Аррибаса поддерживают афиняне, и что их флот стоит у Керкиры с готовым к высадке войском. — Это правда, что афиняне у Керкиры готовятся высадить войско? Все кончится войной с ними.

— Я ничего не имею против афинян — напротив, я восхищаюсь ими. Но они должны понять, что, приблизившись к моим границам, засунут руку в пасть льва. Что касается твоего дяди, то и мне жаль расставаться с ним. Он хороший парень и прекрасный воин, и… С ним я лажу лучше, чем с твоей матерью.

— Я это знаю.

— Кажется, мы все друг другу сказали. Не забудь попрощаться с сестрой и, ясное дело, с дядей. И с Леонидом. Пусть он не знаменитый философ, но хороший человек; он научил тебя всему, чему мог, и гордится тобой, как собственным сыном.

Из-за двери послышалось, как скребется Перитас, — пес хотел войти.

— Я все сделаю, — сказал Александр. — Можно идти?

Филипп кивнул и подошел к полкам позади стола, будто бы ища какой-то нужный документ, но на самом деле ему просто не хотелось, чтобы сын увидел его мокрые глаза.

ГЛАВА 12

На следующий день, с наступлением сумерек, Александр отправился навестить мать. Она только что закончила ужинать, и служанки убирали со стола. Царица жестом остановила их и приказала принести скамейку.

— Ты поел? — спросила она. — Велеть принести тебе что-нибудь?

— Я уже поужинал, мама. Был прощальный пир в честь отъезда твоего брата.

— Да, я знаю, он приходил попрощаться со мной перед сном. Что ж, завтра великий день.

— Похоже на то.

— Грустишь?

— Немного.

— Не надо. Ты знаешь, сколько потратил твой отец, чтобы отправить в Миезу половину Академии?

— Почему это — половину Академии?

— Потому что Аристотель там будет не один. С ним его племянник и ученик Каллисфен и еще Теофраст, великий ученый.

— Сколько же отец потратил на это?

— По пятнадцать талантов в год в течение трех лет. Клянусь Зевсом, он может себе это позволить: Пангейские копи приносят ему тысячу в год. Золотом. Он выбросил на рынок уйму золота, помогая друзьям, подкупая врагов, финансируя свои замыслы, так что в последние пять лет цены во всей Греции подскочили почти в пять раз! Даже на философов.

— Вижу, ты в плохом настроении,мама.

— А, по-твоему, я должна радоваться? Ты уезжаешь, мой брат уезжает. Я остаюсь одна.

— А Клеопатра? Она тебя любит, и потом, она очень на тебя похожа. Такая молодая, а уже с характером.

— Да, — кивнула Олимпиада. — Конечно.

Несколько тяжелых мгновений прошли в молчании. Во дворе раздавались размеренные шаги сменявшейся на ночь стражи.

— Ты не согласна с отцом?

Олимпиада покачала головой:

— Нет, дело не в том. Наоборот, из всех решений Филиппа это определенно самое мудрое. Дело в том, что моя жизнь нелегка, Александр, и ухудшается с каждым днем. Здесь, в Пелле, меня всегда считали чужой и никогда не принимали за свою. Пока твой отец любил меня, все это было еще терпимо. Но теперь…

— Я полагаю, что отец…

— Твой отец — царь, мой мальчик, а цари не такие, как другие мужчины: цари должны заключать браки, исходя из интересов своего народа, один, два, три раза; они вынуждены оставлять жен из тех же соображений. Им приходится вести непрерывные войны, строить козни, вступать в союзы и разрывать их, предавать друзей и братьев, если потребуется. Ты веришь, что в сердце мужчины такого сорта есть место для такой женщины, как я? Но я не жалуюсь. Несмотря ни на что, я царица и мать Александра.

— Я буду думать о тебе каждый день, мама. Буду писать тебе, и приезжать при любой возможности. Но и ты помни, что мой отец лучше множества других мужчин. Лучше большинства из всех, кого я знаю. Олимпиада встала.

— Я это знаю, — сказала она, подходя к сыну. — Можно обнять тебя?

Александр прижал ее к себе и ощутил на щеках тепло ее слез. Потом он повернулся и вышел, а царица снова села в кресло и долго неподвижно глядела в пустоту.

***
Клеопатра, только завидев брата, в слезах бросилась ему на шею.

— Эй! — воскликнул Александр. — Я не в ссылку отправляюсь, а всего лишь в Миезу: каких-то несколько часов езды, и ты сможешь навещать меня, когда захочешь, так сказал отец.

Клеопатра вытерла слезы и шмыгнула носом:

— Он говорит так, чтобы тебя подбодрить.

— Вовсе нет. И потом, со мной будут друзья. Я знаю, что кое-кто из них пробует за тобой ухаживать.

Клеопатра пожала плечами.

— Ты хочешь сказать, что никто тебе не нравится? — настаивал брат.

Девочка не ответила.

— Знаешь, какие ходят слухи? — продолжал Александр.

— Какие? — спросила она с неожиданным любопытством.

— Что тебе нравится Пердикка. Кое-кто еще говорит, что тебе нравится Евмен. Тебе случайно не оба нравятся?

— Я люблю только тебя. — И она снова бросилась ему на шею.

— Красивая ложь, — сказал Александр, — но я буду считать это правдой, потому что она мне нравится. Да и если бы ты кого-то полюбила, в этом все равно не было бы ничего дурного. Конечно, не стоит строить иллюзий: за кого тебя выдать, решит отец. Он выберет тебе мужа, когда придет время, и если ты будешь в кого-то влюблена, это только добавит страданий.

— Я знаю.

— Если бы решал я, я бы разрешил тебе выйти за кого хочешь, но отец не хочет упускать политической выгоды от твоего замужества, это я хорошо знаю. А любой пошел бы на что угодно, чтобы жениться на тебе. Ты такая красивая! Ну, обещай мне, что приедешь навестить.

— Обещаю.

— И что не будешь плакать, как только я выйду за дверь?

Клеопатра кивнула, хотя две слезинки скатились по щекам. Александр поцеловал ее напоследок и вышел.

Остаток вечера он провел с друзьями на прощальной пирушке и впервые в жизни напился пьяный. С непривычки и прочие напились так, что заблевали пол. Перитас, чтобы не отставать, сделал рядом лужу.

Когда пришлось добираться до своей спальни, Александр понял, что это задача не из легких. Но в какой-то момент в темноте появился кто-то с лампой, поддержал его и помог улечься, провел по лицу мокрой тряпкой, омыл губы гранатовым соком и ушел. Спустя недолгое время этот кто-то снова появился с дымящейся чашей, заставил его выпить отвар ромашки и укутал простынями.

В проблеске сознания Александр узнал Лептину.

***
Миеза сама по себе была очаровательным местечком, уютно расположившимся у подножия горы Бермий в окруженной дубовыми рощами зеленеющей котловине, посреди которой бежал ручей. Но приготовленная Филиппом резиденция оказалась так прекрасна, что Александру подумалось, уж не выведал ли его садовник какой-то секрет у персидских гостей, чтобы и в Македонии создать такой же «парадиз», как у них в Эламе или Сузах.

Один старый охотничий домик был полностью отремонтирован, и внутри были устроены комнаты для гостей, учебные классы с библиотекой, одеон для музыки и, наконец, маленький театр для постановки драм. Всем была прекрасно известна страстная увлеченность Аристотеля драматическим искусством — особенно трагедиями, но и комедиями тоже.

Там имелся кабинет для классификации растений и фармацевтическая лаборатория, но больше всего удивила Александра студия рисования и живописи с литейной мастерской, полной самого современного оборудования и с самыми лучшими материалами, идеально систематизированными на полках: брикетами глины, воском, оловом, медью, серебром. И все со штампом Аргеадов в виде шестнадцатиконечной звезды, подтверждающим вес и название.

Александр считал, что неплохо разбирается в черчении, и ожидал увидеть маленький светлый класс с несколькими белеными досками и угольными карандашами. Внушительное оборудование показалось ему излишеством.

— Подождем хозяина, — объяснил надзиратель, — твой отец дал мне категорический приказ ничего тебе не говорить. Это должен быть сюрприз.

— Где же он? — спросил Александр.

— Пошли. — Надзиратель подвел его к окну на нижнем этаже, что выходило на внутренний дворик здания, и указал на старшего из троих прогуливавшихся под восточным крылом портика. — Вот он.

Это был человек лет сорока, сухопарый, с прямой осанкой и сдержанными, почти скованными манерами. Маленькие, очень подвижные глазки внимательно следили за каждым жестом собеседников. Грек чуть ли не считывал слова по губам, но в то же время не упускал ничего из происходящего вокруг.

Александр сразу понял, что за ним уже наблюдают, хотя взгляд Аристотеля не задержался на нем ни на мгновение.

Тогда он вышел на открытое место и встал перед дверью, дожидаясь, когда философ завершит полукруг портика и подойдет к нему.

Вскоре Аристотель оказался перед ним. У грека были серые глаза, глубоко посаженные под высоким и широким, изборожденным глубокими морщинами лбом, и широкие высокие скулы, подчеркивающие впалость щек. Правильной формы рот затеняли густые усы и тщательно ухоженная борода, очень идущая к выражению задумчивой сосредоточенности на лице.

Александр не преминул заметить, что философ зачесывает волосы с затылка, чтобы скрыть обширную лысину. Аристотель не упустил этого, и его взгляд мгновенно стал ледяным. Царевич тут же потупился.

Философ протянул руку:

— Счастлив познакомиться с тобой. И хочу представить тебе моих учеников: это мой племянник Каллисфен, который изучает литературу и пишет историю; а вот Теофраст, — добавил он, кивнув на собеседника слева. — Возможно, ты уже слышал о его способностях в зоологии и ботанике. Когда мы впервые повстречались с твоим отцом в Ассе, в Троаде, Теофраст тут же отвлекся, чтобы посмотреть огромные древки сарисс его копьеносцев. А когда монарх кончил говорить, Теофраст шепнул мне на ухо: «Молодые деревца крупного кизила, срубленные в августе во время новолуния, выдержанные, обработанные пемзой и натертые пчелиным воском. Самые прочные и гибкие в мире растений». Разве не замечательно?

— Да, действительно, — согласился Александр и пожал руку сначала Аристотелю, а потом его помощникам в том же порядке, в каком их представил учитель, после чего сказал: — Добро пожаловать в Миезу. Для меня будет большая честь, если вы соизволите отобедать со мной.

Аристотель не прекращал наблюдать за ним с того мгновения, как увидел, и глубоко восхищался им. «Мальчик Филиппа», как Александра звали в Афинах, обладал сосредоточенной силой взгляда, чудесной гармонией черт и звучным вибрирующим голосом. Все в нем говорило о жгучем желании жить и учиться, о необычайно развитом чувстве долга и усердии.

В это время раздался радостный лай Перитаса, который, ворвавшись во двор, начал пробовать на зуб шнурки сандалий Александра и прервал молчаливое общение между учителем и учеником.

— Прекрасный щенок, — заметил Теофраст.

— Его зовут Перитас, — сказал Александр, наклоняясь, чтобы взять щенка на руки. — Это подарок моего дяди. Его мать убила львица в последнюю охоту. Я тоже участвовал в той охоте.

— Он очень тебя любит, — заметил Аристотель. Александр не ответил, и они отправились в обеденный зал, где царевич предложил всем занять места и сам с облегчением возлег у стола. Аристотель расположился точно напротив.

Слуга принес кувшин, таз для омовений и полотенце. Другой начал расставлять яства: крутые перепелиные яйца, бульон, вареную курицу, потом хлеб, жареного голубя и вино с Фасоса. Третий слуга поставил на полу рядом с ложем Александра миску с похлебкой для Перитаса.

— Ты действительно думаешь, что Перитас очень меня любит? — спросил Александр, глядя на своего щенка, который, счастливо виляя хвостом, сунул мордочку в миску.

— Несомненно, — ответил Аристотель.

— Но это предполагает, что собака испытывает какие-то чувства, а, следовательно, имеет душу?

— Это слишком серьезный вопрос для тебя, — проговорил Аристотель, очищая яйцо. — И для меня тоже. Это вопрос, на который не может быть определенного ответа. Запомни одну вещь, Александр: хороший учитель — тот, кто честно отвечает на вопросы. Я буду учить тебя распознавать свойства животных и растений, разделять их на виды и роды, пользоваться твоими глазами, ушами, руками для глубокого познания окружающей природы. А познание природы означает и познание управляющих ею законов, насколько это возможно. Видишь это яйцо? Твой повар сварил его и тем остановил его развитие, но в этой скорлупе существовали возможности птицы, способной ходить, питаться, производить потомство, пролетать расстояния в тысячи стадиев. Хотя яйцо не может всего этого, оно несет в себе свойства своей породы, можно сказать, форму.

Форма работает внутри материи с разными результатами или последствиями. Перитас — одно из таких последствий, как ты, как я.

Философ сунул яйцо в рот.

— Или как это яйцо, если бы ему дали стать птицей.

Александр смотрел на него. Урок уже начался.

ГЛАВА 13

— Я принес тебе подарок, — объявил Аристотель, входя в библиотеку. В руке он держал деревянную шкатулку, на вид очень старую.

— Спасибо, — сказал Александр. — Что это?

— Открой, — протянул ему шкатулку философ.

Александр взял ее, положил на стол и открыл: там лежали толстые папирусные свитки, и к палочке [10] каждого была привязана белая бирочка с надписью красными чернилами.

— «Илиада» и «Одиссея»! — воскликнул царевич. — Чудесный подарок. Вот спасибо! Я давно мечтал, чтобы кто-нибудь подарил мне такую вещь.

— Это довольно старая редакция, одна из первых копий в афинском переложении Писистрата, — пояснил Аристотель, показывая заголовок. — Я переписал ее за свой счет, когда был в Академии, в трех экземплярах. И рад подарить один тебе.

Стоявший чуть поодаль надзиратель подумал про себя, что за те деньги, которые платит философу Филипп, он бы тоже мог себе позволить подобные подарки, однако смолчал, продолжая готовить материалы к уроку на этот день, как просил Аристотель.

— Чтение о подвигах героев прошлого очень важно для воспитания юноши, равно как и участие в постановках трагедий, — продолжал философ. — У читателя или зрителя вызывают восхищение великие и благородные герои, великодушие их поступков, самопожертвование ради общества и своих идеалов или искупление грехов, вызванных собственными ошибками или ошибками их предков. Ты согласен?

— Да, конечно, — согласился Александр, осторожно закрывая шкатулку. — Однако я бы хотел узнать от тебя одну вещь: почему меня следует воспитывать эллином? Почему я не могу просто остаться македонянином?

Аристотель сел.

— Твой вопрос интересен, но, чтобы тебе ответить, я должен объяснить тебе, что означает быть эллином. Только так ты сможешь решить, следует ли тебе посещать мои уроки. Быть эллином, Александр, — это единственный способ жить достойно человека. Ты знаешь миф о Прометее?

— Да, это был титан, который украл у богов огонь и, дав его людям, вывел их из убожества.

— Да, действительно. Но теперь, после того как люди вышли из скотского состояния, они пытаются организоваться, чтобы жить в общине, и для этого придумано три основных способа: когда властвует один — монархия; когда властвуют немногие — олигархия; и когда власть осуществляют все граждане — демократия. Вот демократия-то и есть самое главное в жизни греков. Здесь, в Македонии, слово твоего отца — закон; Афинами же правит группа, избранная большинством граждан. И, тем не менее, какой-нибудь сапожник или портовый грузчик может выступить на народном собрании и потребовать, чтобы меры, уже одобренные правительством Афин, были отменены, — если найдется достаточное число лиц, расположенных поддержать его инициативу. В Египте, Персии и Македонии есть лишь один свободный человек — царь. Все остальные — рабы.

— Но наша аристократия…— попытался возразить Александр.

— И аристократия — тоже. Конечно, у знати имеются привилегии, она ведет весьма приятную жизнь, но и знать вынуждена подчиняться. — Аристотель замолк, увидев, что его слова попали в цель; ему хотелось, чтобы они запали в душу юноши.

— Ты подарил мне поэмы Гомера, — наконец ответил Александр, — но я отчасти уже знаю их. И прекрасно помню, что, когда Терсит выступил на собрании воинов, оскорбляя царя, Улисс ударил его скипетром, так что он заплакал, а герой сказал:

Нет, не к добру, если многие власть получают: лишь
Одного наделяет судьба правом законы вершить.
Скипетр, данный Кронидом, — знак попеченья о всех! [11]
Это слова Гомера.

— Верно. Но Гомер рассказывает о стародавних временах, когда цари были необходимы. Цари нужны для суровых времен, для жизни среди постоянных набегов варваров, среди зверей и чудовищ, в дикой природе. Я подарил тебе поэмы Гомера, чтобы ты вырос на идеях благородства, в понятиях дружбы, доблести, уважения к данному слову. Но современный человек, Александр, — это политическое животное. В этом нет сомнений. Единственная среда, в которой он может развиваться, — это полис, город-государство, такой, как создали его эллины. Это свобода, которая позволяет каждой душе выражаться, творить, создавать величие. Видишь ли, идеальным государством было бы то, где все старые умели бы добродетельно править, после того, как, будучи молодыми, сами добродетельно подчинялись более опытным.

— Именно это я делаю сейчас и намереваюсь делать в будущем.

— Ты — лишь один человек, — ответил Аристотель, — а я говорю о многих тысячах равных граждан, живущих под защитой закона и справедливости, которые воздают почести и раздают всяческие награды, регулируют обмен и торговлю, наказывают и исправляют провинившихся. Подобное общество поддерживается не кровными узами, не племенными или семейными связями, как здесь, в Македонии, а законом, перед которым все граждане равны. Закон исправляет дефекты и несовершенства отдельных личностей, ограничивает конфликты, поощряет желание творить и созидать, воодушевляет сильных, поддерживает слабых. В подобном обществе не стыдятся быть бедными и убогими, а стыдятся ничего не делать для улучшения собственных условий жизни.

Александр в задумчивости молчал.

— Сейчас я приведу тебе конкретный пример, — продолжил Аристотель. — Пошли со мной.

Он вышел из боковой двери и приблизился к окошку, выходящему в литейную мастерскую.

— Смотри, — сказал философ, указывая внутрь. — Видишь этого человека?

В мастерской находился мужчина лет сорока в коротком рабочем хитоне и кожаном фартуке, а рядом — двое помощников, один лет двадцати, а другой шестнадцати. Все трое были заняты налаживанием оборудования: они приспосабливали толстую цепь, что держала горн, насыпали в печь уголь.

— Знаешь, кто это? — спросил Аристотель.

— Никогда его не видел.

— Это величайший художник из всех, что нынче живут в мире. Это Лисипп из Сикиона.

— Великий Лисипп… Как-то раз я видел одну его скульптуру в храме Геры.

— А знаешь, кем он был, прежде чем стать тем, кто есть? Рабочим. В течение пятнадцати лет он работал в литейной мастерской за два обола в день. А знаешь, как он стал божественным Лисиппом? Благодаря городским декретам. Это полис дал ему развить свой талант, который позволяет каждому человеку возвыситься, как цветущее растение.

Александр смотрел на нового гостя. Он отличался крепким телосложением: широкие плечи, мускулистые руки с большими узловатыми кистями, которыми скульптор долгое время выполнял тяжелую черную работу.

— Зачем он здесь?

— Пойдем. Пойдем, познакомишься с ним, и он сам все тебе расскажет.

Они вошли в главную дверь, и Александр поздоровался:

— Я Александр, сын Филиппа, царя македонян. Добро пожаловать в Миезу, Лисипп. Для меня большая честь повстречаться с тобой. Это мой учитель — Аристотель из Стагира, сын Никомаха. В некотором смысле он тоже македонянин.

Лисипп представил своих учеников, Архелая и Харета, но во время разговора не отрывал глаз от лица царевича. Взгляд художника пробегал по его чертам, делая в уме наброски.

— Твой отец поручил мне изготовить в бронзе твое изображение. Хотелось бы узнать, когда ты сможешь позировать мне.

Александр взглянул на Аристотеля — тот улыбнулся.

— Когда угодно, Лисипп. Я прекрасно могу говорить, пока ты работаешь… если тебе это не помешает.

— Наоборот, — ответил Лисипп, — для меня будет честь — слушать тебя.

— Как тебе показался мальчик? — спросил его философ, когда Александр вышел.

— У него взгляд и лицо бога, — ответил великий ваятель.

ГЛАВА 14

Жизнь в Миезе протекала в высшей степени размеренно. Александр и его товарищи просыпались до восхода солнца, завтракали в основном крутыми яйцами с медом, вином и мукой — месивом, называемым «глоток Нестора», поскольку его рецепт описан в «Илиаде», — а потом вместе с учителем верховой езды на пару часов отправлялись на конную прогулку.

Закончив этот урок, юноши переходили под опеку учителя военного дела, который преподавал им борьбу, стрельбу из лука, владение щитом, копьем и дротиком. Остальное время с ними занимались Аристотель и прочие.

Иногда учитель военного дела, вместо того чтобы утомлять ребят однообразными упражнениями, брал их на охоту. В лесу водились кабаны, косули, волки, медведи, рыси, а также львы.

Однажды после возвращения с одной из таких облав они увидели у входной двери Аристотеля в странном наряде: в сапогах из дубленой кожи с голенищами до колена и в переднике с нагрудником. Он осмотрел убитых животных и выбрал самку кабана, очевидно супоросую.

— Тебя не затруднит отнести ее ко мне в лабораторию? — обратился он к егерю и кивнул Александру, чтобы тот следовал за ним. Это означало, что состоится урок для одного царевича.

Юноша отдал распоряжения, чтобы все сделали так, как просил учитель. Свинью уложили на топчан, рядом с которым Теофраст разложил целый ряд хирургических инструментов, безупречно наточенных и начищенных.

Аристотель велел передать ему скальпель и обратился к молодому царевичу:

— Если ты не слишком устал, я бы попросил тебя ассистировать мне при операции. Я покажу тебе много полезного. Там лежат писчие принадлежности, — он указал на перо, чернильницу и несколько свитков папируса, — чтобы ты мог делать заметки и фиксировать все, что увидишь во время вскрытия.

Александр поставил в угол лук и стрелы, взял перо и папирус и подошел к столу.

Философ надрезал брюхо свиньи, и внутри матки животного показались поросята. Одного за другим он измерил каждого и сказал:

— До рождения оставалось две недели. Вот это матка, то есть матрица, где формируются зародыши. А этот внутренний мешок — плацента.

Александр, в первый момент, поддавшись отвращению от запаха и вида этих окровавленных внутренностей, вскоре начал делать заметки, а потом и наброски.

— Видишь? Органы свиньи, или самки вепря, что одно и то же, чрезвычайно похожи на человеческие. Посмотри: это легкие, то есть мехи, позволяющие дышать, а эта мембрана, что отделяет верхнюю часть внутренностей, более благородную, от нижней, — френ, то есть диафрагма; древние считали, что там находится душа. На нашем языке все слова, указывающие на мыслительную или рассудочную активность, а также безумие, являющееся расстройством мышления, происходят от термина «френ» — мембрана, оболочка.

Александр хотел спросить, что двигает этим френом, что заставляет его ритмично подниматься и опускаться, но уже знал ответ: «На сложные вопросы не существует простых ответов», — и промолчал.

— А вот это сердце: насос, подобный тому, что выкачивает воду из корабля, но бесконечно более сложный и эффективный. Согласно древним, здесь располагаются чувства, потому что его движение ускоряется, если человек охвачен гневом, или любовью, или просто похотью. На самом деле движение сердца также ускоряется, если подниматься по лестнице, а мне не кажется, что взбирание по лестнице вызывает какие-либо чувства.

— Да уж, — признал Александр, уставившись в замешательстве на окровавленные руки учителя, роющиеся во внутренностях свиньи.

— Можно выдвинуть правдоподобное предположение, что, когда усиливается интенсивность жизни, необходимо, чтобы кровь циркулировала с большей скоростью. Существуют две системы кровообращения: та, что идет к сердцу, и другая, идущая от сердца, — полностью изолированные друг от друга, как ты можешь видеть. В этом, — добавил Аристотель, положив скальпель на поднос, — мы очень похожи на животных. Но кое в чем мы совершенно другие. Долото и молоток, — приказал он Теофрасту и несколькими точными ударами вскрыл черепную коробку животного. — Мозг. Наш мозг гораздо больше, чем у этого или любого другого зверя. И знаешь почему? Потому что это обиталище мыслей, сознания… Есть несомненная связь между нашей способностью думать и объемом нашего мозга.

Аристотель закончил и передал инструменты Теофрасту, чтобы тот вычистил их. Потом учитель вымыл руки и взял у Александра его заметки.

— Превосходно, — одобрил он. — Я бы не мог сделать лучше. Теперь можешь передать этого зверя мяснику. Я очень люблю шпикачки и кровяную колбасу, но, к сожалению, с некоторых пор с трудом их перевариваю. Если нетрудно, попроси поджарить мне к ужину мясо на ребрах.

В другой раз Александр обнаружил, как Аристотель внимательно проделывает ту же операцию, но над гораздо меньшим объектом — куриным яйцом, снесенным всего десять дней назад.

— Мое зрение уже не то, что было раньше, и потому приходится просить помощи у Теофраста. Будь внимателен, потому что потом сам будешь мне ассистировать.

Теофраст с невероятной точностью орудовал тончайшим и острейшим лезвием, зажатым между большим и указательным пальцами. Он вытащил белок и отделил зародыш от желтка.

— Через десять дней от начала высиживания уже можно различить сердце и легкие цыпленка. Видишь? Ты с хорошими глазами, видишь?

Теофраст показал маленькие кровяные сгустки, о которых говорил учитель.

— Вижу, — подтвердил Александр.

— А ведь тот же механизм действует и при развитии растения из семени.

Александр уставился в маленькие, чрезвычайно подвижные серые глаза эллина.

— А ты никогда не проделывал этого с человеческим существом?

— Неоднократно. Я рассекал зародыши возрастом в несколько недель. Платил деньги одной повитухе, что делала аборты проституткам в одном борделе в районе Керамик, в Афинах.

Юноша побледнел, и Аристотель заметил это:

— Не надо бояться природы. Знаешь что? Чем ближе живые существа к моменту своего зачатия, тем более похожи между собой.

— Это означает, что все формы жизни происходят от одной?

— Возможно, но не обязательно. Дело в том, мой мальчик, что материя безгранична, а пространство человеческой жизни коротко, и средства исследования скудны. Понимаешь, почему трудно дать ответ? Здесь требуется смирение. Нужно учиться, описывать, систематизировать, продвигаясь в познании шаг за шагом, и постепенно приближаться ко все более великому знанию. Как поднимаешься по лестнице: ступень за ступенью.

— Конечно, — согласился Александр, но в выражении его лица читалась тревога. Как будто его желание познать мир не могло примириться с терпением и дисциплиной, которые проповедовал учитель.

***
Довольно долго Лисипп просто появлялся на уроках и, пока Аристотель говорил или проводил свои эксперименты, делал эскизы с лица Александра то на листах папируса, то на деревянных дощечках, выбеленных гипсом или белилами. И в один прекрасный день скульптор подошел к царевичу и сказал:

— Я готов.

С тех пор Александру пришлось ежедневно, по меньшей мере, по часу оставаться в студии Лисиппа и стоять в определенной позе. Художник клал на подставку ком глины и работал. Его пальцы пробегали по влажной глине, словно гоняясь за образами, что парили в его уме, образами, моментально схваченными на лице модели или всплывающими из неожиданного света его взгляда.

Потом рука в одно мгновение ломала все вылепленное, приводила материал в исходное бесформенное состояние, чтобы вскоре начать все снова, проворно, упрямо, воссоздавая выражение, чувства, вспышку интуиции.

Аристотель зачарованно наблюдал за танцем пальцев по глине, таинственной чувствительностью которых огромные руки творца миг за мигом создавали почти совершенное подобие жизни.

«Это не он, — думалось в такие моменты философу, — не Александр… Лисипп лепит молодого бога, как себе его представляет, бога с глазами, губами, носом, волосами Александра, и все же это кто-то другой, больше и меньше его в одно и то же время».

Ученый наблюдал за художником, изучая его напряженный лихорадочный взгляд — магическое зеркало, которое вбирало в себя истину и, преломив, воссоздавало ее в уме, опережая руки.

Глиняная модель была закончена через три сеанса, в течение которых Лисипп тысячу раз переделывал лицо юноши. Потом последовала модель из воска, которую сменила временная бронзовая форма.

Когда художник поворачивал подвижное основание подставки, показывая изображение Александру, солнечный свет, начинавший пробиваться сквозь хребты Бермия, рассеивал по комнате золотистый блеск.

Юноша замер, как ослепленный, при виде собственного образа, чудесным образом сымитированного прозрачным оттенком воска, и ощутил, как к сердцу подкатила какая-то волна. Аристотель тоже подошел к творению Лисиппа.

В этих гордых и в то же время утонченных чертах, в трепещущем хаосе волос, обрамляющих и почти окруживших лицо сверхчеловеческой красоты, в величественном безмятежном лбе, продолговатых глазах, овеянных таинственной печалью, в чувственном и властном очертании рта с изломом чистых губ было нечто большее, чем просто изображение.

В этот момент в комнате, залитой жидким светом и нежностью вечера, воцарилась великая тишина и великий покой, а в уме Александра звучали слова учителя, рассказывавшего о форме, которая лепит материю, о разуме, который упорядочивает хаос, о душе, которая оставляет собственный знак на бренном и недолговечном теле.

Он повернулся к Аристотелю. Маленькими серыми ястребиными глазками учитель обозревал чудо, ускользавшее от категорий его гения. Александр спросил:

— Что ты думаешь об этом?

Философ вздрогнул и перевел взгляд на художника, который позволил себе присесть на скамеечку, словно его силы, до этого момента расточаемые с безумной щедростью, вдруг иссякли.

— Если бог существует, — сказал Аристотель, — у него руки Лисиппа.

ГЛАВА 15

Лисипп остался в Миезе на всю весну, а Александр подружился также и с его помощниками, которые рассказывали всякие чудесные истории об искусстве и о характере своего учителя.

Юноша еще позировал в полный рост, а потом верхом на коне, но однажды, случайно войдя в студию, в то время как Лисипп куда-то вышел, заметил среди сваленных в кучу на столе набросков один замечательный портрет Аристотеля.

— Нравится? — неожиданно раздался у него за спиной голос скульптора.

— Извини, — сказал Александр, вздрогнув. — Я не хотел рыться в твоих вещах, но этот рисунок великолепен. Учитель позировал тебе?

— Нет, я набросал эскизы, наблюдая за ним, когда он говорил или гулял. Хочешь взять этот себе?

— Нет. Держи у себя. Возможно, когда-нибудь тебе придется изваять его статую. Ты не считаешь, что великий мудрец заслуживает этого больше, чем царь или царевич?

— Я считаю, что заслуживают оба, если царь или царевич тоже мудры, — с улыбкой ответил Лисипп.

Время от времени Александра навещали друзья, и несколько месяцев он мог пожить вместе с ними, занимаясь в основном физическими и военными упражнениями, — особенно в периоды, когда Аристотель отлучался для своих личных исследований или по поручениям Филиппа. Иногда царевич сам ездил в Пеллу, чтобы повидать сестру Клеопатру, которая хорошела с каждым днем.

В Миезе он немедленно возвращался к занятиям, отдавая им всю свою энергию, физическую и умственную. Методичность, с которой Аристотель занимался своими исследованиями, распространялась также и на его манеру вести обучение.

Философ велел установить во дворе солнечные часы, а в библиотеке — водяные, лично спроектировав и те и другие, и таким образом измерял продолжительность каждого урока и каждого занятия в лаборатории, чтобы всем дисциплинам посвящать нужное время.

В одном крыле здания начала расти большая коллекция лекарственных растений, чучел животных, насекомых, бабочек и минералов. В довершение всего там появился битум, который философу прислали с Востока его атарнейские друзья, и Александр не поверил своим глазам, когда учитель зажег его, поддерживая жарчайший, но зловонный огонь.

— Мне кажется, оливковое масло гораздо лучше, — заметил юноша, и Аристотель не мог не согласиться.

В своей мании систематизировать учитель коллекционировал все, что познаваемо в природе. Он начертил карту теплых источников, расположенных в разных частях страны, и изучал их целебные свойства. Сам Филипп извлек некоторую пользу для своей раненой ноги, принимая теплые грязевые ванны в Линкестидском источнике.

В Миезской школе одна внутренняя стена шкафа была отведена для коллекции окаменевших животных, в основном рыб, но также и растений, листьев, насекомых; имелась даже одна птица.

— Мне кажется, это доказывает, что когда-то действительно произошел потоп, поскольку мы нашли этих рыб в горах, вдали от моря, — заметил Александр.

Аристотель хотел дать другое объяснение, но ему пришлось признать, что в данный момент миф о потопе — единственная история, которая могла иметь отношение к этому феномену. По большому счету, он считал, что сама вещь имеет второстепенное значение; главное — собирать предметы, измерять, описывать и срисовывать в надежде, что в будущем кто-нибудь найдет им неоспоримое объяснение, основанное на непротиворечивых данных.

Как бы то ни было, философ получал огромное удовлетворение от отношений со своим учеником, потому что «мальчик Филиппа» постоянно задавал ему вопросы, а как раз этого и желает каждый учитель.

Исследуя область политики, Аристотель с помощью своих ассистентов и самого Александра начал собирать конституции разных государств и городов, как восточных, так и западных, как греческих, так и варварских.

— Ты хочешь иметь у себя все своды законов, существующие в мире? — спросил его Александр.

— Хорошо бы, — вздохнул Аристотель, — но, боюсь, это задача невыполнимая.

— И какова цель твоих изысканий? Выяснить, какой строй самый лучший?

— Это невозможно, — ответил философ. — Прежде всего, потому, что не существует критерия для определения совершенного государственного устройства, что бы ни говорил по этому поводу мой учитель Платон. Моя цель — не столько в том, чтобы приблизиться к идеальным законам, сколько в том, чтобы исследовать, как каждая конкретная общность людей приспосабливается к соответствующим обстоятельствам в условиях, где она развивалась, используя имеющиеся в ее распоряжении ресурсы, среди друзей и врагов, с которыми ей приходится сталкиваться. Это, разумеется, предполагает, что не может существовать одного идеального государственного устройства, неизменного для всех; однако демократические порядки греческих городов — единственно возможные для города, где живут свободные люди.

В это время через двор прошла Лептина с полной воды амфорой на плече, и на мгновение Александру вспомнились кошмары Пангея.

— А рабы? — спросил он. — Может ли существовать мир без рабов?

— Нет, — ответил Аристотель. — Как не может быть ткацкого станка, который создает ткань сам по себе. Когда такое станет возможным, тогда рабов может потребоваться меньше, но я не верю, что когда-нибудь это случится.

Однажды молодой царевич задал учителю вопрос, который до этого момента не решался сформулировать:

— Если демократическое устройство греческих городов — единственное достойное свободных людей, почему же ты согласился учить сына царя? Почему ты дружишь с Филиппом?

— Никакое человеческое учреждение не может быть совершенным, и система греческих городов таит в себе одну огромную проблему — войну. Многие города, управляемые демократически, стремятся к господству над другими, чтобы обеспечить себя богатыми товарами, плодородными землями, выгодными союзами. Это ведет к продолжительным войнам, а они, в свою очередь, подрывают лучшие силы демократии и играют на руку извечному врагу греков — Персидской державе. Царь, подобный твоему отцу, может стать посредником в этих раздорах и междоусобицах. Он в состоянии заставить эллинов поставить наше единство выше всяких раздоров. Твой отец способен взять на себя роль вождя и арбитра, чтобы при необходимости принудить разобщенных греков к миру — пусть даже силой. Пусть лучше греческий царь спасет греческую цивилизацию от разрушения, чем нескончаемая война всех против всех приведет к рабству под пятой варваров. Потому я и согласился обучать и воспитывать царя. В противном случае ни у кого не хватило бы денег, чтобы купить Аристотеля.

Александра удовлетворил этот ответ, показавшийся ему справедливым и честным.

С течением времени, однако, он стал замечать в себе некоторое непримиримое противоречие: с одной стороны, получаемое им образование — он не сомневался — толкало его к сдержанности в поведении, мыслях и желаниях, к искусству и наукам; с другой стороны, его натура, сама по себе пылкая и неуемная, толкала следовать древним идеалам воинской доблести и отваги, воспетым в произведениях Гомера и трагических поэтов.

Вести свое происхождение по материнской линии от Ахилла, героя «Илиады», непримиримого врага Трои, было для него естественным фактом. Он читал о своем предке в поэме, которую привык держать прямо под подушкой, — ей он посвящал последние мгновения дня. И этот неоспоримый факт возбуждал дух и фантазию Александра, приводил его в крайнее исступление.

В такие минуты одной только Лептине удавалось его успокоить. С некоторых пор Александр позволял ей оставаться рядом, а иногда просил о большей интимности.

Возможно, сказывалась тоска по оставшейся вдали матери, по сестре, но он ощущал также потребность в прикосновении этих рук, умевших ласкать, передавать легкое и тонкое наслаждение, воспламеняющее взгляд и члены. Каждый вечер Лептина готовила ему теплую ванну и поливала водой его плечи и тело, ворошила волосы и гладила спину, пока он не успокаивался…

В пору уныния Александра все чаще сопровождало подавляемое желание действовать, убежать от покоя и уединения и отправиться по следам великого прошлого. Эта первобытная ярость, эта мания физического противостояния порой начинала проявляться и в его повседневных поступках. Однажды он отправился с друзьями на охоту и повздорил с Филотом из-за косули: тот утверждал, что убил ее первым. Александр уже вцепился ему в горло и задушил бы его, не подоспей товарищи.

В другой раз он чуть не отхлестал по щекам Каллисфена за то, что тот усомнился в правдивости Гомера.

Аристотель с вниманием и озабоченностью взирал на эти вспышки; в Александре таились две натуры: юноши утонченной культуры и ненасытной любознательности, умевшего петь и рисовать, декламировавшего наизусть трагедии Еврипида, — и неистового воина-варвара, безжалостного истребителя, которая все более проявлялась на охоте, в состязаниях, в военных упражнениях, где пыл так захватывал его руку, что меч стремился к горлу противника, стоявшего перед ним с единственной целью обучить его.

И все же философ, похоже, разгадал тайну этого внезапно темнеющего взгляда, этой неспокойной тени, сгущавшейся в глубине левого глаза, как ночь первобытного хаоса. Но еще не настал момент выпустить на волю молодого льва Аргеада.

Аристотель чувствовал, что еще многому должен его научить, что должен направить в русло эти грозные силы, что должен указать им направление и цель. Обогатить это тело, рожденное для дикой ярости битвы, умом политика, способного составлять план действий и приводить его в исполнение. Только так Аристотель, подобно Лисиппу, создаст свой шедевр.

***
Миновала осень, наступила зима, и гонцы доставили в Миезу весть, что Филипп не собирается вернуться в Пеллу. Фракийский царь поднял голову, и следовало преподать ему урок.

Войско, обдуваемое ледяными ветрами, налетавшими с бескрайних заснеженных равнин Скифии или ледяных вершин Гаэмона, испытало в ту зиму тяжелейшие лишения. Это был чрезвычайно тяжелый поход, в котором солдатам пришлось иметь дело с неуловимым противником, воюющим на своей территории и привыкшим преодолевать еще более неблагоприятные условия. Но зато когда вновь пришла весна, все бескрайнее пространство от берегов Эгейского моря до великой реки Истр было умиротворено и присоединено к Македонской державе.

Посреди лесистых фракийских земель царь основал город и назвал его своим именем — Филиппополь, «город Филиппа», вызвав в Афинах иронию Демосфена, который прозвал этот город «городом воров» или «городом негодяев».

Весна озеленила пастбища Миезы и увела пастухов и табунщиков с равнины на горные луга.

Однажды после захода солнца тишину местечка нарушил топот скачущих бешеным галопом коней, потом послышались сухие приказы и возбужденные голоса. В дверь студии Аристотеля постучал конник из царской стражи.

— Здесь царь Филипп. Он хочет видеть своего сына и поговорить с тобой.

Аристотель встал, спеша встретить блестящего гостя, и, пока бежал по коридору, отдавал всем попадавшимся навстречу торопливые приказы, чтобы приготовили ванну и ужин для царя и его спутников.

Когда философ выскочил во двор, Александр уже скатился по лестнице.

— Отец! — кричал он, мчась навстречу Филиппу.

— Мальчик мой! — воскликнул Филипп, крепко обняв его, и долго не выпускал из объятий.

ГЛАВА 16

Александр освободился из объятий отца и посмотрел ему в лицо. Фракийский поход оставил на царе глубокий след: кожа задубела от мороза, над левой бровью пролег широкий рубец, один глаз открывался не до конца, а виски поседели.

— Что с тобой, отец?

— Это был самый тяжелый поход в моей жизни, мальчик мой, и зима оказалась более жестоким врагом, чем фракийские солдаты, но теперь наша власть простирается от Адриатики до Понта Эвксинского, от Истра до Фермопильского прохода. Греки вынуждены признать меня своим предводителем.

Александру хотелось тут же задать тысячу других вопросов, но, увидев, что слуги спешат оказать заботу высокому гостю, он сказал:

— Тебе нужно умыться, отец. Продолжим разговор за ужином. Хочешь чего-нибудь особенного?

— Есть косуля?

— Сколько угодно. И вино из Аттики.

— Назло Демосфену!

— Назло Демосфену! — воскликнул Александр и побежал на кухню проследить, чтобы все было исполнено в лучшем виде.

Аристотель пришел к царю в ванную и сел послушать, что тот скажет, пока служанки растирали Филиппу плечи и омывали спину.

— Это ванна с тонизирующим шалфеем. После нее тебе станет гораздо лучше. Как чувствуешь себя, государь?

— Совершенно разбитым, Аристотель, а еще столько нужно сделать!

— Проведешь здесь недельки две, и если не скажешь, что вернулась молодость, то хотя бы придешь в норму — хорошая диета, массажи, ванны, упражнения для больной ноги. Я должен зайти к тебе, когда у тебя найдется минутка.

— А! Не могу себе позволить ничего из этой роскоши, а военные хирурги — это военные хирурги… Как бы то ни было, спасибо: зимний военный рацион, который ты разработал для моих воинов, принес превосходные результаты. Полагаю, многим он просто спас жизнь.

Философ слегка склонил голову.

— У меня беда, Аристотель, — продолжил царь. — Мне нужен твой совет.

— Говори.

— Я знаю, что ты с этим не согласен, но я собираюсь оккупировать города, все еще связанные с Афинами в районе Проливов. Перинф и Византии подвергнутся испытанию: я должен увидеть, на чью сторону они встанут.

— Если им придется выбирать между тобой и Афинами, они выберут Афины, и тебе придется применить силу.

— У меня появился лучший военный инженер из всех ныне имеющихся, он проектирует для меня чудовищные машины, высотой в девяносто футов. Мне они обходятся в целое состояние, но стоят этих затрат.

— Стало быть, мое мнение не повлияло на твое решение.

— Нет.

— Тогда зачем ты просил моего совета?

— Из-за положения в Афинах. Мои осведомители доносят, что Демосфен хочет собрать против меня всеэллинский союз.

— Это понятно. В его глазах ты — наиболее опасный враг: ты угрожаешь независимости греческих городов.

— Если бы я захотел захватить Афины, то уже сделал бы это. Но я ограничился тем, что утвердил свою власть в области непосредственного влияния Македонии.

— Тыстер с лица земли Олинф…

— Они вывели меня из себя!

Аристотель, изогнув бровь, вздохнул:

— Понимаю.

— Так что же мне делать с этим союзом? Если у Демосфена получится, мне придется встретиться с греческим войском в открытом поле.

— Сейчас мне кажется, что оно не представляет большой опасности. Беспорядки, соперничество и взаимная зависть между греками столь сильны, что, полагаю, они ничего не добьются. Но если ты продолжишь свою агрессивную политику, то они сплотятся по-настоящему. Как это случилось во время персидского вторжения.

— Но я-то не перс! — прогремел монарх и большим кулаком ударил по краю ванны, вызвав в ней небольшую бурю.

Как только вода успокоилась, Аристотель продолжил:

— Это ничего не меняет: как всегда, когда какая-то сила добивается гегемонии, все прочие объединяются против нее. Греки очень привязаны к своей полной независимости и ради ее сохранения готовы на все. Демосфен может вступить в сговор с персами, это ты понимаешь? Для греческих полисов сохранение свободы важнее, чем кровные узы и культура.

— Разумеется. Я должен сохранять спокойствие и ждать, когда это произойдет.

— Нет. Но знай: каждый раз, когда предпринимаешь военную акцию против владений афинян или их союзников, ты ставишь в трудное положение твоих друзей. Их называют предателями.

— Среди них и в самом деле есть продавшиеся, — без тени смущения ответствовал Филипп. — Как бы то ни было, я знаю, что прав, и потому буду действовать. Однако должен попросить тебя об одолжении. Владыка Ассы — твой тесть. Если Демосфен начнет переговоры с персами, ты смог бы узнать об этом.

— Я напишу ему, — пообещал Аристотель. — Но помни: если ты решил привести в исполнение свои планы, то рано или поздно окажешься лицом к лицу с коалицией Демосфена.

Царь помолчал. Он встал, и пока женщины вытирали его и облачали в свежие одежды, философ не мог не заметить на теле царя недавних рубцов.

— Как мой мальчик? — наконец спросил Филипп.

— Это самая незаурядная личность из всех, кого я встречал в жизни. Но с каждым днем мне все труднее держать его под контролем. Он следит за твоими делами и грызет удила. Боится, что, когда придет его черед, уже не останется ничего завоевывать.

Филипп с улыбкой покачал головой:

— Мне бы его заботы… Я скажу ему. Но в данный момент хочу, чтобы он оставался здесь. Ты должен завершить его обучение.

— Ты видел, как его изобразил Лисипп?

— Нет еще. Но мне говорили, что потрясающе.

— Да. Александр решил, что в будущем только Лисиппу будет позволено его изображать. На него произвела большое впечатление работа этого мастера.

— Я уже распорядился, чтобы изготовили копии и подарили каждому дружественному нам городу — пусть выставят там на обозрение. Хочу, чтобы греки увидели, что мой сын воспитан на склонах горы богов.

Аристотель сопроводил Филиппа в пиршественный зал. Возможно, было бы точнее назвать это помещение просто трапезной. Философ упразднил ложа и дорогие столы и поставил один стол с сиденьями, как для бедных или как в походном шатре. Он считал, что в Миезе должна царить атмосфера обучения и сосредоточенности.

— Ты не заметил, он общается с какими-нибудь девушками? Уже пора начинать, — сказал царь, проходя по коридору.

— У него очень скрытный характер, почти стеснительный. Но есть одна девушка — кажется, ее зовут Лептина.

Филипп наморщил лоб:

— Продолжай.

— Да рассказывать-то особенно не о чем. Она преклоняется перед ним, как перед божеством. И, несомненно, это единственное человеческое существо женского пола, имеющее доступ к его персоне в любое время дня и ночи. Больше мне нечего тебе сказать.

Филипп потер пробивающуюся на подбородке щетину.

— Не хотелось бы, чтобы он преподнес мне ублюдка от этой служанки. Возможно, лучше прислать ему подругу, знакомую с этим ремеслом. Так не возникнет подобных проблем, и к тому же он сможет научиться кое-чему интересному.

Они уже подошли ко входу в пиршественный зал, и Аристотель остановился:

— Я бы на твоем месте не стал этого делать.

— Но это избавило бы от многих хлопот. Я говорю о первоклассной женщине для обучения, с опытом.

— Дело не в том, — возразил философ. — Александр уже позволил тебе выбрать ему учителя и художника, который изваяет его, благодаря чему он очень образован для своих лет. Но я не считаю, что он позволит тебе простирать свое влияние на его личную жизнь.

Филипп пробормотал что-то неразборчивое, а потом сказал:

— Я голоден. Не поесть ли нам здесь?

***
Ужинали все вместе, очень оживленно. Перитас забрался под стол и грыз там кости косули, которые едоки бросали на пол.

Александр хотел знать все подробности фракийской кампании: каковы были вооружение противника и его тактика, как укреплены тамошние селения и города. Его интересовало, как были разбиты два вражеских царя — Керсоблепт и Ферес.

Когда слуги уже убирали со стола, Филипп попрощался со всеми присутствующими:

— Теперь позвольте мне отпустить вас и пожелать вам спокойной ночи. Мне бы хотелось немного побыть в обществе моего мальчика.

Все удалились. Филипп и Александр остались вдвоем при свете ламп в большом пустом зале, напротив друг друга. Только из-под стола слышался хруст разгрызаемых костей. Перитас уже вырос, и челюсти у него были крепкие, как у льва.

— Это правда, что ты скоро уезжаешь? — спросил Александр. — Завтра?

— Да.

— Я надеялся, что ты побудешь несколько дней.

— Я тоже надеялся, сынок.

Последовало долгое молчание. Филипп никогда не объяснял своих решений.

— Чем займешься?

— Оккупирую все афинские поселения на Херсонесском полуострове. Я строю огромные осадные машины, каких еще не видели. Хочу ввести наш флот в Проливы.

— Через Проливы поступает зерно в Афины.

— Да, это так.

— Будет война.

— Как сказать. Я хочу, чтобы меня уважали. Они должны понять, что если возникнет всеэллинский союз, то возглавить его смогу только я.

— Возьми меня с собой, отец.

Филипп пристально посмотрел ему в глаза:

— Еще не пришло время, мой мальчик. Ты должен завершить свое образование.

— Но я…

— Послушай! Ты получил небольшой опыт в военных походах, проявил мужество и ловкость на охоте, и я знаю, что ты искусно владеешь оружием, но поверь мне: когда-нибудь тебе придется встретиться с испытаниями в тысячу раз более тяжелыми. Я видел, как мои солдаты умирают от холода и лишений, я видел, как жестоко они страдают, изуродованные ужасающими ранами. Некоторые падали, когда лезли на стену, и в муках умирали на земле, и потом, ночью, мне часами слышались их стоны. Посмотри на меня, посмотри на мои руки: они словно ветви дерева, о которые медведь точил когти. Я был ранен одиннадцать раз, я хромаю и ослеп на один глаз. Александр, Александр, ты видишь славу, но война — это, прежде всего ужас. Это кровь, пот, дерьмо; это пыль и грязь; это жажда и голод, ледяной холод и невыносимая жара. Дай мне взять это на себя, пока я на это способен. Оставайся в Миезе, Александр. Еще один год.

Юноша ничего не сказал. Он понимал, что эти слова не предполагают ответа. Но взгляд израненного и много испытавшего в жизни отца просил понять и сберечь его чувства.

Снаружи послышался отдаленный рокот грома, и у кромок больших грозовых туч над потемневшими пиками Бермия появились желтые вспышки.

— Как мама? — вдруг спросил Александр. Филипп потупился и ничего не ответил.

— Я знаю, что ты привел новую жену, — продолжал юноша. — Дочку одного варварского царя.

— Вождя скифов. Я должен был это сделать. И ты сделаешь то же самое, когда придет время.

— Знаю. И все-таки, как мама?

— Хорошо. Для данных обстоятельств.

— Ну, я пойду. Спокойной ночи, отец.

Александр встал и направился к выходу, за ним последовал пес. И Филипп позавидовал собаке, которая могла оставаться в обществе его сына и слушать ночью его дыхание.

Пошел дождь, сначала крупными редкими каплями, а потом все сильнее. Царь, оставшись один в пустом зале, тоже встал. Он вышел в портик, и обширный двор, как днем, осветился молнией; за ней последовал оглушительный гром. Филипп стоял, прислонившись к колонне, и задумчиво смотрел на хлещущий дождь.

ГЛАВА 17

Все вышло именно так, как предсказывал Аристотель. Укрывшись за стенами, Перинф и Византии примкнули к Афинам, и Филипп ответил на это осадой Перинфа, города, построенного на скалистом мысе на южном берегу Геллеспонта и соединяющегося с материком перешейком.

Македонский царь расположил свой шатер на возвышении, откуда мог наблюдать за всей картиной в целом. Каждый вечер он собирал на совет своих военачальников: Антипатра, Пармениона и Клита, прозванного Черным за черные волосы и глаза и смуглую кожу. Кроме того, этот Клит почти всегда пребывал в самом черном настроении духа, что не мешало ему оставаться прекрасным исполнителем.

— Они уже решили начать переговоры о сдаче или пока нет? — спросил царь, входя в шатер и даже не успев сесть.

— Нет, — сказал Парменион. — Насколько я понимаю, они даже не помышляют об этом. Город блокирован с суши нашим рвом, но продолжает получать подкрепления с моря от византийского флота.

— И мы ничего не можем с этим поделать, — вставил Черный. — Мы не господствуем на море.

Филипп стукнул кулаком по столу.

— Меня не волнует господство на море! — крикнул он. — Через несколько дней будут готовы мои штурмовые башни, и я разобью городские стены вдребезги. Тогда посмотрим, останется ли у них желание упрямиться!

Черный покачал головой.

— Что можешь возразить? — напустился на него Филипп.

— Ничего. Насколько я понимаю, и после этого нам все равно придется нелегко.

— Нелегко, да? Так выслушайте меня внимательно: я хочу, чтобы эти несчастные машины были готовы к действию не позже чем через два дня, иначе я вышвырну пинком под зад всех, начиная от главного инженера до последнего плотника. Вы хорошо поняли?

— Мы прекрасно тебя поняли, царь, — ответил Антипатр со своей обычной сдержанностью.

В некоторых случаях ярость Филиппа была способна творить чудеса. К полудню третьего дня машины со скрипом и треском начали свое выдвижение к стене; это были передвижные башни, высотой превосходящие укрепления Перинфа, их приводила в движение система противовесов, и они могли укрыть в себе сотню воинов с катапультами и стенобитными таранами.

Осажденные понимали, что их ожидает, и помнили судьбу Олинфа, поверженного в прах гневом македонского владыки. Это многократно усилило их волю к сопротивлению. Они делали подкопы и сжигали осадные машины во время ночных вылазок. Филипп восстанавливал башни и рыл контрмины, чтобы ослабить фундаменты стен, в то время как стенобитные машины работали безостановочно, день и ночь, оглушительными ударами заставляя сотрясаться весь город.

Наконец стены не выдержали, и тут македонские военачальники встретились с горькой неожиданностью. Донести до царя неприятную весть поручили Антипатру, самому старому и уважаемому из них.

— Государь, стены разрушены, но я бы не советовал посылать пехоту на штурм.

— Вот как? Почему

— Пойдем, посмотришь сам.

Подойдя к одной из башен, Филипп залез на самый верх и в безмолвии постоял там, глядя через разрушенные стены. Осажденные объединили ряды домов на нижней террасе города, фактически создав вторую крепостную стену. А так как Перинф весь состоял из террас, было очевидно, что подобное будет повторяться до бесконечности.

— Проклятье! — прорычал царь, спускаясь на землю.

Он уединился в своем шатре и несколько дней исходил желчью. Выхода из тупика не находилось. Горькие известия следовали одно за другим. Чтобы сообщить их, собрался весь его штаб.

— Государь, — объявил Парменион, — афиняне за деньги наняли у персидских наместников в Малой Азии десять тысяч солдат и послали морем к Перинфу.

Филипп повесил голову. То, о чем предупреждал Аристотель, к несчастью, полностью сбылось: Персия выступила против Македонии.

— Это беда, — прокомментировал Черный, словно атмосфера и так уже не была достаточно мрачной.

— Это не все, — прибавил Антипатр.

— Что еще? — вскричал Филипп. — Или нужно вырывать из тебя слова клещами?

— Достаточно просто сказать, — ответил Парменион. — Наш флот блокирован в Черном море.

— Что? — закричал царь еще громче. — А что наш флот делал в Черном море?

— Старался перехватить конвой с зерном, направлявшийся в Перинф, но афиняне догадались об этом и ночью неожиданно выдвинули свой флот, заблокировав вход в Босфор.

Филипп поник на своем кресле, обхватив голову руками.

— Сто тридцать кораблей и три тысячи человек, — пробормотал он. — Я не могу их потерять. Не могу потерять их! — вскричал он, вскочив на ноги и принимаясь мерить широкими шагами пространство шатра.

Тем временем афиняне на своих кораблях в Босфоре распевали победные песни и каждый вечер, как только спускались сумерки, зажигали на жаровнях костры и полированными щитами отражали свет в море, чтобы македонские корабли не попытались ускользнуть, воспользовавшись темнотой. Но они не знали, что Филипп, попавшись в ловушку и не в состоянии применить силу, обратится к хитрости, отчего станет еще опаснее.

Однажды ночью командир афинской триеры, патрулировавшей западный берег пролива, увидел спускавшуюся по течению лодку, жавшуюся поближе к берегу, чтобы ее не заметили.

Афинянин приказал направить свет с жаровни на берег, и луч от щита тут же выхватил лодку.

— Оставаться на месте, — потребовал капитан у дерзких мореходов, — или мы отправим вас на дно! — И он велел рулевому взять право руля, чтобы направить огромный бронзовый таран триеры на борт лодчонки.

В поведении и внешности нахалов было что-то странное, но когда они раскрыли рот, у афинского капитана не осталось сомнений: это были македоняне, а вовсе не фракийские рыбаки, каковыми хотели показаться.

Он велел обыскать их, и на шее у одного обнаружился кожаный мешочек с посланием. Определенно, удачная ночь!

Афинянин велел одному из своих людей посветить масляной лампой и прочел следующее:

Филипп, царь македонян, Антипатру.

Приветствую тебя, наместник!

Настоящим даю тебе случай для сокрушительного разгрома афинского флота, который крейсирует в проливе Босфор. Выдвини сто кораблей с Фасоса и блокируй южный выход из Геллеспонта. Я спущу свой флот с севера, и они окажутся между нами. Им некуда деться. Будь у выхода из пролива в первую ночь новолуния.

Желаю тебе здравствовать.

— Небесные боги! — воскликнул капитан, едва закончив читать. — Нельзя терять ни минуты.

Он тут же приказал развернуться и как можно скорее грести от берега к середине пролива, где покачивался на якоре флагманский корабль. Поднявшись на его борт, капитан попросил проводить его к наварху — адмиралу, пожилому, очень опытному греку по имени Фокион, и вручил ему перехваченное послание. Фокион быстро прочел письмо и передал своему писцу, много лет проработавшему в афинском народном собрании.

— Я видел другие письма Филиппа в нашем архиве: несомненно, это его почерк. И печать его, — добавил тот погодя, тщательно исследовав документ.

Чуть позже с носа флагманского корабля наварх высветил щитом сигнал: всем кораблям флота отходить.

Они прибыли к Фасосу через три дня — лишь для того, чтобы убедиться: там, естественно, нет и тени Антипатрова флота, поскольку у Антипатра никогда никакого флота и не было. Но македонская эскадра тем временем смогла спокойно покинуть Босфор и Геллеспонт и укрыться в надежном порту.

В одной из своих филиппик — речей против Филиппа — Демосфен назвал его «лисом», но только когда пришло известие обо всем случившемся, оценил, насколько заслуженно это прозвище.

В начале осени македонский царь снял осаду Перинфа и совершил переход на север, чтобы покарать скифские племена, отказавшиеся послать ему помощь. Он разгромил их и убил их царя Афаса, который отправился на войну, несмотря на свои девяносто с лишним лет.

Однако по дороге назад, когда уже вовсю стояла зима, войско Филиппа подверглось жестокой атаке со стороны фракийского племени трибаллов и, понеся тяжелые потери, было вынуждено расстаться с добычей, захваченной у скифов. Сам царь был ранен и с трудом, с боями, привел свое войско на родину.

В свой дворец в Пелле он вернулся измученный усталостью и резкой болью в раненой ноге, опустошенный, почти неузнаваемый. Но в первый же день созвал совет, желая узнать, что в его отсутствие произошло в Греции и Македонии.

Ни одного доброго известия он не услышал, и если бы в нем еще оставались какие-то силы, он бы разъярился, как бык.

А так он решил выспаться, а на следующее утро вызвал к себе врача Филиппа и сказал ему:

— Осмотри меня хорошенько. Как я?

Врач осмотрел его с головы до ног, отметил землистый цвет лица, погасший взгляд, сухие потрескавшиеся губы, надтреснутый голос.

— Хуже некуда, государь.

— Да уж, без всякого снисхождения, — заметил царь.

— Ты хотел хорошего врача. Если тебе нужен льстец, ты знаешь, где его найти.

— Ты прав. А теперь послушай меня: я готов пить любую бурду, что ты мне приготовишь, я готов сломать спину и вывихнуть шею от твоих массажей, вставь мне в задницу все твои клистиры, я буду есть мерзопакостную рыбу вместо жареной говядины любой срок, какой ты мне назначишь, пить родниковую воду, пока в брюхе не заведутся лягушки, но ради всех богов, поставь меня на ноги, потому что к началу лета мне нужно, чтобы мой рык услышали в Афинах и дальше.

— Будешь меня слушаться? — недоверчиво спросил врач.

— Буду.

— И не швырнешь мои лекарства и отвары об стену?

— Не швырну.

— Тогда пошли в мой кабинет. Я должен осмотреть тебя как следует.

***
Какое-то время спустя, в один спокойный весенний вечер, Филипп без объявления появился в палатах царицы. Олимпиада, предупрежденная служанками, посмотрелась в зеркало, а потом вышла на порог встретить его.

— Рада видеть тебя выздоровевшим; заходи, садись. Для меня большая честь принять в этой комнате царя македонян.

Филипп сел и немного посидел, прикрыв глаза.

— Тебе обязательно так официально выражаться? Нельзя ли нам поговорить как мужу с женой, прожившим вместе не один год?

— «Вместе» — не очень удачное слово, — ответила Олимпиада.

— Твой язык ранит сильнее меча.

— Потому что у меня нет меча.

— Я пришел побеседовать с тобой.

— Я тебя слушаю.

— Ты должна оказать мне милость. Мой последний поход был не очень удачным. Я потерял немало людей и впустую потратил много сил. В Афинах считают, что со мной покончено, и внимают Демосфену, как оракулу.

— Я слышала то же самое.

— Олимпиада, я не хочу сейчас вступать в прямое столкновение, даже не хочу его провоцировать. Сейчас должна возобладать добрая воля. Желание уладить разногласия…

— И в чем я должна помочь?

— В данный момент я не могу отправить посольство в Афины, но думаю, что если это сделаешь ты, царица, многое изменится. Ты никогда ничего не предпринимала против них. И некоторые даже считают тебя еще одной жертвой Филиппа.

Олимпия оставила эти слова без комментария.

— В общем, получилась бы своего рода делегация от некоей нейтральной стороны, понимаешь? Олимпиада, мне нужно выиграть время, помоги мне! А если не хочешь помочь мне, подумай о своем сыне. И о строительстве его царства, о его гегемонии надо всей Грецией, которую я готовлю.

Он замолк, переводя дух. Избегая его взгляда, Олимпиада повернулась к окну и тоже несколько мгновений молчала. Потом проговорила:

— Ладно. Я пошлю в Афины Ореоса, моего секретаря. Это человек мудрый и осмотрительный.

— Прекрасный выбор, — одобрил Филипп, не ожидавший такой готовности.

— Могу я еще что-нибудь сделать для тебя? — спросила царица, но он холодным и отчужденным голосом ответил:

— Хотел сообщить тебе, что через несколько дней я еду в Миезу.

Лицо Олимпиады вдруг изменилось, ее бледные щеки порозовели.

— Привезу Александра домой, — добавил царь. Царица закрыла лицо руками, но не смогла скрыть нахлынувших чувств.

— Ты даже не спрашиваешь, поужинал ли я, — сказал Филипп.

Олимпиада подняла свои светлые глаза.

— Поужинал ли ты? — повторила она тем же тоном.

— Нет. Я… я надеялся, что ты попросишь меня остаться.

Царица потупилась.

— Сегодня я неважно себя чувствую. Мне очень жаль.

Филипп закусил губу и вышел, хлопнув дверью.

Олимпиада прислонилась к стене, словно ее вдруг покинули силы, и слушала, как тяжелые шаги раздались в коридоре и затихли внизу.

ГЛАВА 18

Александр бежал по усеянному цветами лугу, залитому волнами весеннего света; он бежал полуголый, босой, против ветра, который развевал его волосы и приносил с моря легкий запах соли.

Рядом мчался Перитас, следя, чтобы не обогнать хозяина и не отстать. Время от времени пес лаял, чтобы привлечь его внимание, и юноша с улыбкой оборачивался к нему, но не останавливался.

Это был один из тех моментов, когда душа освобождается и летит птицей, и скачет скакуном. Таинственная природа молодого Александра, подобная двойственной природе кентавра, одновременно неистовая и чувствительная, темная и солнечная, словно бы находила выход в гармоничном движении, в ритуальном танце под сверкающим оком солнца или внезапной тенью тучи.

При каждом скачке точеная фигура юноши сжималась, чтобы потом распрямиться в серповидной дуге полета, его золотистые волосы, мягкие и блестящие, гривой развевались за спиной, а руки, легкие, как крылья, двигались в такт со вздымающейся от бега грудью.

Филипп молча наблюдал за ним с опушки леса, застыв на своем коне; потом, увидев, что сын уже близко, и услышав, как вдруг усилился лай увидевшей его собаки, пришпорил коня и подскакал к ним, с улыбкой приветствуя сына поднятой рукой, но не останавливая его, очарованный стремительностью этого бега, чудом этих неутомимых ног.

Александр остановился передохнуть на берегу ручья и нырнул в воду. Филипп слез с коня. Юноша выскочил из ручья вместе с собакой, и они вместе встряхнулись. Филипп крепко обнял сына и почувствовал в ответ не менее крепкие объятия. Чувствовалось, что это уже мужчина.

— Я приехал забрать тебя, — сказал царь. — Едем домой.

Александр, не веря, посмотрел на отца:

— Слово царя?

— Слово царя, — заверил Филипп. — Но придет день, когда ты с тоской вспомнишь этот период своей жизни. У меня никогда не было подобного счастья; я не знал ни песен, ни поэзии, ни ученых диспутов. И потому я так устал, сынок, потому мои годы так тяжелы.

Александр ничего не сказал, и они вместе пошли по лугу к дому: юноша со следующей по пятам собакой и отец, ведущий в поводу коня.

Вдруг из-за холма, скрывавшего из виду уединение Миезы, послышалось ржанье. Это был резкий пронзительный звук, исходивший от какого-то химерического чудовища. А потом послышались человеческие голоса, крики и восклицания, и топот бронзовых подков, от которого затряслась земля.

Ржание раздалось снова, еще громче и яростней. Филипп повернулся к Александру:

— Я привез тебе подарок.

Они поднялись на вершину холма, и царевич остановился, пораженный: внизу стоял взметнувшийся на дыбы вороной жеребец, лоснясь потом, как бронзовая статуя под дождем. Пять человек держали его за арканы и поводья, стараясь сдержать ужасающую мощь дикого зверя.

Жеребец был чернее воронова крыла, а посреди лба имел белую звездочку в форме двурогой головы. Каждым движением шеи или спины он швырял на землю конюхов и волок их за собой по траве, как тряпичных кукол. Потом снова опускался на передние копыта, яростно лягал задними, хлестал воздух хвостом, тряс длинной блестящей гривой.

Кровавая пена покрывала губы чудесного животного, которое на мгновение замирало, нагнув шею к земле, чтобы наполнить могучую грудь воздухом и вновь его выдохнуть, как огонь из ноздрей дракона.

Александр, словно от удара хлыстом, вдруг очнулся и крикнул:

— Отпустите его! Отпустите этого коня, ради Зевса!

Филипп положил руку ему на плечо:

— Подожди немного, мальчик, подожди, пока его объездят. Немного терпения, и он будет твой.

— Нет! — крикнул Александр. — Нет! Только я сам могу его объездить. Отпустите его! Говорю вам, отпустите!

— Но он убежит, — сказал Филипп. — Мальчик мой, я заплатил за него целое состояние!

— Сколько? — спросил Александр. — Сколько ты заплатил, отец?

— Тринадцать талантов.

— Ставлю столько же, что объезжу его! Но вели этим несчастным отпустить его! Прошу тебя!

Филипп взглянул на сына и увидел, что чувства в нем бьют через край, жилы на шее юноши вздулись так же, как у разъяренного жеребца.

Он повернулся к конюхам и крикнул:

— Отпустите его!

Те повиновались. Один за другим они сняли арканы, оставив лишь поводья на шее. И конь быстро поскакал по лугу. Александр бросился вслед и на глазах у удивленного царя и конюхов догнал его.

Филипп, покачав головой, прошептал:

— О, боги, у него разорвется сердце, у этого парня, у него разорвется сердце.

А Перитас зарычал сквозь зубы. Но конюхи сделали знак, словно говоря: «Слушайте!» Было слышно, как юноша разговаривает с конем; задыхаясь на бегу, он что-то кричал ему, и ветер вместе с его словами доносил ржание жеребца, который словно бы отвечал царевичу.

И вдруг, когда казалось, что юноша сейчас упадет на землю от усилий, жеребец замедлил бег, какое-то время бежал рысью, а потом перешел на шаг, тряся головой и фыркая.

Александр продолжал приближаться к нему, тихо, держась со стороны солнца. Теперь, при полном освещении, ему были видны широкий черный лоб и белое пятно в форме бычьей головы.

— Букефал, — прошептал юноша. — Букефал… Вот такое у тебя будет имя… Вот такое. Тебе нравится, красавец? Нравится? — И приблизился настолько, что мог коснуться его рукой.

Животное повернуло голову, но не двинулось, и юноша, протянув руку, осторожно погладил его по шее, а потом по морде и мягким, как мох, ноздрям.

— Хочешь побегать со мной? — спросил он. — Хочешь побегать?

Конь заржал, гордо подняв голову, и Александр счел это согласием. Он заглянул в черные горящие глаза, а потом одним прыжком оказался на спине жеребца и с криком:

— Поехали, Букефал! — коснулся пятками его брюха.

Животное пустилось в галоп, вытянув голову и длинный пышный хвост. Конь пронесся по лугу, как ветер, до леса и реки, и топот его копыт напоминал раскаты грома.

Когда он остановился перед Филиппом, тот не мог поверить своим глазам.

Александр соскочил на землю.

— Это все равно, что оседлать Пегаса, отец, у него как будто крылья. Такими, наверное, были Балий и Ксанф, кони Ахилла, сыны ветра. Спасибо за подарок. — И он погладил коня по шее и вспотевшей груди.

Перитас поднял лай, ревнуя хозяина к новому другу, и юноша, чтобы успокоить, приласкал и его.

Пораженный Филипп смотрел на сына, словно еще не мог поверить в случившееся. Потом поцеловал его в лоб и заявил:

— Сын мой, ищи себе другое царство: Македония мала для тебя.

ГЛАВА 19

Гарцуя рядом с отцом, Александр спросил:

— Это правда, что ты заплатил за него тринадцать талантов?

Филипп кивнул:

— Думаю, такую цену еще не платили ни за одного коня. Это лучшее животное из всех, выведенных за много лет в Фессалийской Филонике.

— Он стоит больше, — сказал Александр, похлопывая Букефала по шее. — Ни один другой конь в мире не был бы достоин меня.

Они пообедали вместе с Аристотелем и Каллисфеном: Теофраст вернулся в Азию, чтобы продолжить свои исследования, и ежеминутно докладывал учителю о результатах своих открытий.

За столом сидели также два художника по керамике, которых Аристотель пригласил из Коринфа — не для того, чтобы расписывать вазы, а для выполнения более тонкой работы по велению самого Филиппа: для рисования карты всего известного мира.

— Можно ее увидеть? — в нетерпении спросил царь, когда закончили обед.

— Конечно, — ответил Аристотель. — В том, что нам удалось изобразить, есть и твой вклад — твои завоевания.

Они перешли в обширный, хорошо освещенный зал, где на огромном деревянном столе лежала такого же размера карта, сделанная на дубленой воловьей коже, красочно разрисованная, сверкающая красками, которыми художники изобразили моря, горы, реки и озера, заливы и острова.

Филипп зачарованно смотрел на нее. Его взгляд пробежал по карте с востока на запад, от Геркулесовых Столбов до просторов скифских степей, от Босфора до Кавказа, от Египта до Сирии.

Царь коснулся ее пальцем, словно боясь дотрагиваться, и стал разыскивать страны, дружественные и вражеские. С горящими глазами он узнал город, который сам недавно основал во Фракии и который носил его имя — Филиппополь. И впервые со всей ясностью Филипп увидел обширность своих владений.

На восток и на север карта переходила в ничто, а далеко на юге раскинулись нескончаемые пески ливийцев и гарамантов.

Сбоку на столе лежали многочисленные листы папируса с предварительными набросками. Филипп пробежал некоторые и задержался на одном чертеже, изображавшем всю землю целиком.

— Стало быть, ты думаешь, что она круглая? — спросил он у Аристотеля.

— Не думаю. Я уверен в этом, — возразил философ. — Ведь тень, которую земля отбрасывает на луну во время затмений, круглая. И если смотреть на корабль, удаляющийся из порта, сначала исчезнет его корпус, а потом мачта. А если смотришь на приближающийся корабль, они появляются в обратном порядке.

— А что вот здесь, внизу? — спросил царь, указывая на область, помеченную надписью «антиподы».

— Этого никто не знает. Но правдоподобно предположить, что там находятся земли, похожие на поверхность, где живем мы. Это вопрос равновесия. Проблема в том, что мы пока не знаем, как далеко простираются северные области.

Александр задумчиво направил взгляд на провинции бескрайней державы, которая, как ему говорили, протянулась от Эгейского моря до Индии, и ему вспомнились вдохновенные слова, которыми три года назад персидские гости описывали свою родину.

В это время ему представилось, как он скачет на Букефале по этим нескончаемым плоскогорьям, как летит над горами и пустынями к пределам мира, к волнам реки Океан, которая, согласно Гомеру, окружает всю землю.

Его вывел из задумчивости голос отца и положенная на плечо рука.

— Собери свои вещи, сын мой, и распорядись, чтобы слуги приготовили твой багаж. Все, что хочешь забрать домой, в Пеллу. И попрощайся с учителем. Вы расстаетесь на некоторое время.

С этими словами царь удалился, чтобы дать им попрощаться наедине.

— Быстро пролетело время, — сказал Аристотель. — Мне показалось, что мы приехали в Миезу лишь вчера.

— Куда отправишься теперь? — спросил Александр.

— Пока что останусь здесь. Мы собрали много материалов и сделали немалое количество записей и заметок, которые нужно теперь тщательно разобрать. Кроме того, я провожу кое-какие исследования. Изучаю, как болезни передаются от одного тела к другому.

— Я рад, что ты остаешься: так я смогу иногда приезжать сюда. У меня еще осталось столько вопросов к тебе!

Аристотель пристально посмотрел на своего воспитанника, и мгновение читал эти вопросы в переменчивом свете его беспокойного взгляда.

— Оставшиеся у тебя вопросы не имеют ответа, Александр… А если имеют, ты должен искать его у себя в душе.

Свет весеннего дня осветил разбросанные листы, клинышки для замечаний и рисунков, чашки художников с красками и кисточками, огромную карту известного мира и маленькие серые безмятежные глаза философа.

— А потом, куда отправишься после? — снова спросил Александр.

— Сначала в Стагир, домой.

— Думаешь, тебе удалось сделать из меня грека?

— Думаю, я научил тебя, как стать человеком, но, прежде всего я понял одну вещь: ты никогда не будешь ни эллином, ни македонянином. Ты будешь просто Александром. Я научил тебя всему, чему мог, — теперь иди своим путем. Никто не может сказать, куда он тебя приведет. Лишь одно я знаю наверняка: всякий, кто захочет последовать за тобой, должен будет бросить все — родной дом, привязанности, родину — и броситься в неизвестное. Прощай, Александр, и да защитят тебя боги.

— Прощай, Аристотель. Да сохранят боги и тебя, если хотят послать немного света в этот мир.

Так они и расстались, на прощанье долго посмотрев друг на друга. Чтобы больше никогда не увидеться.

***
Александр в эту ночь не спал допоздна, охваченный волнением, которое мешало сну. Он смотрел в окно на мирную деревню и луну, освещавшую вершины Бермия и Олимпа, еще покрытые снегом, но в ушах его уже стоял звон оружия и ржание несущихся галопом коней.

Он думал о славе Ахилла, заслужившего честь быть воспетым Гомером, о ярости битвы и ударах мечей и копий, но не мог понять, как все это могло уживаться в его душе вместе с мыслями Аристотеля, образами Лисиппа, стихами Алкея и Сафо.

Возможно, думалось ему, ответ кроется в его происхождении, в природе его матери Олимпиады, дикой и меланхоличной одновременно, и природе отца, приветливого и беспощадного, импульсивного и рассудительного. Возможно, он кроется в натуре его народа, за спиной которого живут самые дикие варварские племена, а перед глазами неизменно стоят греческие города с их храмами и библиотеками.

На следующий день Александру предстоит встретиться с матерью и сестрой. Насколько они изменились? А насколько изменился он сам? Каково теперь будет его место в царской резиденции в Пелле?

Стараясь успокоить буйство своей души музыкой, Александр взял цитру и уселся перед окном. Зазвучала песня, которую он много раз слышал от воинов своего отца, когда ночью они сидели вокруг сторожевых костров. Песня грубая, как и их горский диалект, полная страсти и тоски.

Внезапно Александр заметил, как в комнату вошла Лептина, привлеченная музыкой, и села на край ложа, заслушавшись.

Лунный свет ласкал ее лицо и белоснежные гладкие плечи. Александр отложил цитру, а девушка легким движением обнажила грудь и протянула к нему руки. Он лег рядом с ней, и Лептина положила его голову себе на грудь, гладя волосы.

ГЛАВА 20

Через три дня после прибытия в Пеллу Александр был представлен выстроившемуся войску. Облаченный в доспехи, верхом на Букефале, он рядом с отцом объехал строй — сначала справа, тяжелую конницу гетайров, «друзей царя», знатных македонян из всех горных племен, потом строевую пехоту педзетеров, так называемых «пеших друзей», набранную из равнинных крестьян, выстроившихся квадратом грозной фаланги.

Они построились в пять шеренг, и у каждого ряда были сариссы разной длины — у каждого следующего ряда длиннее предыдущего, чтобы, когда их опустят, все наконечники оказались вровень друг с другом.

Один из командиров выкрикнул своим воинам приказ показать оружие, и поднялся лес копий с железными остриями, чтобы воздать честь царю и его сыну.

— Запомни, мой мальчик: фаланга — это наковальня, а конница — молот, — сказал Филипп. — Когда на вражеское войско обрушивается наша конница, от этого барьера копий нет спасения.

Потом, на левом фланге, он обошел «Острие», головной отряд царской конницы, которая бросалась в бой в решительный момент, чтобы нанести удар кувалдой, разрушая вражеский строй.

Конники закричали:

— Здравствуй, Александр! — и застучали дротами по щитам — честь, оказываемая только своему командиру.

— Ты их военачальник, — объяснил Филипп. — Отныне ты будешь вести в бой «Острие».

В этот момент от строя отделилась группа всадников в великолепных доспехах и шлемах с высокими гребнями.

Их кони с серебряными удилами и пурпурными шерстяными чепраками выделялись среди прочих внушительностью, а сами они — благородством осанки. Всадники бросились в галоп, как единая яростная сила, а потом, по команде, продемонстрировали широкий, внушительный, совершенный разворот. Всадники, находившиеся на оси поворота, задержали своих скакунов, в то время как остальные мчались тем быстрее, чем дальше находились от центра, так что крайним ничуть не пришлось замедлять ход.

Завершив этот замечательный маневр, они снова пустили коней в галоп, плечом к плечу, голова к голове, подняв за собой густую тучу пыли, и остановились прямо перед царевичем.

Командир крикнул громовым голосом:

— Турма Александра!

А потом одного за другим выкликнул всех поименно:

— Гефестион! Селевк! Лисимах! Птолемей! Кратер! Пердикка! Леоннат! Филот!

Его друзья!

Закончив перекличку, все подняли дроты и проревели:

— Здравствуй, Александр! — и, наконец, нарушая протокол, окружили царевича, чуть не стянули с коня и сжали в жарких объятиях на глазах у царя и застывших в строю воинов. Друзья с радостными криками столпились вокруг наследника Филиппа, подбрасывая в воздух оружие, прыгая и приплясывая, как сумасшедшие.

Когда парад распустили, к группе присоединился и Евмен — грек не вошел в число воинов, а стал личным секретарем Филиппа и теперь играл при дворе весьма заметную роль.

В тот же вечер Александру пришлось присутствовать на пиру, который друзья устроили в честь него в доме Птолемея. Зал был приготовлен с большим тщанием и роскошью: деревянные ложа и столы были разукрашены позолоченной бронзой, яркими коринфскими канделябрами в форме державших свечу девушек, а с потолка свисали лампы в форме резных ваз. Свет и тени вели на стенах причудливую игру. Тарелки были из литого серебра с тонкой чеканкой у кромки, а кушанья приготовили повара из Смирны и Самоса, обладающие греческим вкусом и тонким знанием азиатской кухни.

Вина прибыли с Кипра, Родоса, Коринфа и даже с далекой Сицилии, где колонисты-земледельцы качеством и совершенством своих продуктов уже превзошли своих коллег с родины.

Черпали вино из гигантского аттического кратера [12], почти столетнего, украшенного изображением танца сатиров и полуголых менад. На каждом столе стояла чаша, расписанная тем же художником, с пикантными сценами: обнаженные флейтистки в объятиях увенчанных плющом юношей, которые произносили тосты в предвкушении того, что им уготовил вечер.

Появление Александра было встречено аплодисментами, и хозяин дома вышел ему навстречу с прекраснейшей двуручной чашей, полной кипрского вина.

— Эй, Александр! После трех лет потребления чистой воды у тебя в животе завелись лягушки. Мы-то, по крайней мере, уехали оттуда раньше! Выпей немного этого, чтобы снова прийти в себя.

— Ну, чему тебя научил Аристотель на своих тайных уроках? — спрашивал Евмен.

— И где ты достал такого коня? — приставал Гефестион. — Никогда не видел ничего подобного.

— Да уж, я думаю, — заметил Евмен, не дождавшись ответа. — Он стоит тринадцать талантов. Это я заключал сделку.

— Да, — подтвердил Александр. — Это подарок отца. Но потом я выиграл столько же, поспорив, что объезжу его. Вам надо было это видеть! — продолжил он воодушевленно. — Его держали пятеро, и бедное животное перепугалось, его тянули за удила, и ему было больно.

— А ты? — спросил Пердикка.

— Я? Я — ничего. Велел этим бедолагам отпустить его побегать, а потом сам побежал за ним…

— Хватит о лошадях! — крикнул Птолемей, перекрывая шум, который подняли друзья, столпившись вокруг Александра. — Поговорим о женщинах! Займите места, ужин готов.

— О женщинах? — крикнул Александру Селевк. — А ты знаешь, что Пердикка влюблен в твою сестру?

Пердикка покраснел и дал товарищу такого тумака, что тот кубарем покатился по полу.

— Правда, правда! — настаивал Селевк. — Я видел, как он строил ей глазки во время официальной церемонии. Телохранитель строит глазки! Ха, ха! — захохотал он.

— А вы еще не знаете, — прибавил Птолемей, — что завтра он отправляется с эскортом, чтобы сопровождать царевну на церемонию жертвоприношения богине Артемиде. Я бы на твоем месте не доверил ему такое дело.

Александр, видя, что Пердикка стал уже пунцовым, попытался сменить тему и попросил минутку тишины.

— Эй, люди! Послушайте меня. Хочу вам сказать, что рад снова вас видеть и горжусь, что мои друзья-товарищи составили турму Александра! — Он поднял чашу и залпом выпил до дна.

— Вина! — приказал Птолемей. — Налейте всем.

Он хлопнул в ладоши, и, пока гости занимали места на своих ложах, несколько слуг развели вино, черпая воду из кратера, а другие начали подавать кушанья: вертела с куропатками, дроздами, утками и, наконец, редчайшими и изысканнейшими фазанами.

Справа от Александра расположился его самый близкий друг — Гефестион, слева — Птолемей, хозяин дома.

После дичи появилась четверть зажаренного теленка, которого кравчий разрубил на куски и положил перед каждым, а слуги тем временем принесли корзину с душистым, только что испеченным хлебом, лущеные орехи и вареные утиные яйца.

Вскоре явились флейтистки со своими инструментами и начали играть. Все девушки были очень красивы и соблазнительны: мидийки, карийкй, фракийки, беотийки; волосы у них были перетянуты цветными лентами или покрыты шлемами с золотистой или серебристой каймой, а наряды изображали амазонок — короткие хитоны, луки и колчаны за плечом, сценическая бутафория, используемая в театрах.

После первой песни некоторые сняли луки, после второй — колчаны, а потом обувь и хитоны, оставшись совершенно голыми, с молодыми сверкающими телами, благоухающими под светом лампад. Они начали танцевать под музыку флейт, кружась перед столом и ложами сотрапезников.

Друзья бросили есть, начали пить и уже сильно возбудились. Некоторые встали, скинули одежды и присоединились к танцу, ритм которого все ускорялся тимпанами и тамбуринами.

Вдруг Птолемей схватил одну девушку за руку, прекратив ее вращение, и повернул, чтобы показать Александру.

— Эта красивее всех, — сказал он. — Я привел ее для тебя.

— А для меня? — спросил Гефестион.

— Эта тебе нравится? — спросил Александр, хватая другую девушку чудесной красоты — с рыжими волосами.

Птолемей заранее велел слугам заправить лампы маслом так, чтобы в определенный момент некоторые из них погасли и зал погрузился в полумрак.

Юноши и девушки уже обнимались на ложах, на коврах и шкурах, частично покрывавших пол, а музыка флейтисток тем временем продолжала звучать за расписанными фресками стенами,словно задавая ритм возбужденному дыханию и движению тел, поблескивающих в неверном свете нескольких лампад, что еще горели в углах обширного зала.

Александр не уходил до глубокой ночи, захваченный опьянением и неконтролируемым возбуждением. Как будто какая-то давно подавляемая сила вдруг высвободилась и полностью завладела им.

Он вышел на обдуваемую Бореем террасу дворца, чтобы прояснить ум, и стоял там, ухватившись за ограду, пока не увидел, как луна заходит за Эордейские горы.

Внизу, скрытое в темноте, было спокойное убежище Миезы, и, возможно, Аристотель бодрствовал там всю ночь, следуя за тонкой нитью своих мыслей. Казалось, прошло несколько лет после расставания с ним.

***
Вскоре после рассвета царевича разбудил стражник, и он заставил себя сесть в постели, обхватив руками раскалывающуюся голову.

— Надеюсь, у тебя была очень серьезная причина разбудить меня, потому что иначе…

— Причина — зов царя, Александр. Он хочет, чтобы ты немедленно явился к нему.

Юноша с трудом поднялся, как мог, добрался до таза для омовений и несколько раз погрузил в него голову, потом накинул на голые плечи хламиду, завязал сандалии и последовал за стражником.

Филипп принял его в царской оружейной палате, и вскоре стало ясно, что настроение у него отвратительное.

— Произошло пренеприятнейшее событие, — сказал царь. — Еще до твоего возвращения из Миезы я попросил твою мать помочь мне в одном деликатном деле: послать в Афины посольство, чтобы попытаться воспрепятствовать одному замыслу Демосфена, который мог сильно повредить нашей политике. Я думал, что инициатива царицы с большей вероятностью будет выслушана. К сожалению, я ошибся. Послов обвинили в шпионаже и запытали до смерти. Ты понимаешь, что это означает?

— Что мы должны начать войну с Афинами, — ответил Александр, у которого при виде отца отчасти просветлело в голове.

— Не все так просто. Демосфен пытается основать всеэллинский союз, чтобы вести войну против нас.

— Мы их разобьем.

— Александр, тебе пора понять, что не все проблемы решаются войском. Мне не удалось стать признанным вождем всеэллинского союза. Вместо этого я — враг всех эллинов! У меня есть один амбициозный план: начать войну в Азии против персов. Разгромить извечного врага греков и отбросить его подальше от Эгейского побережья, чтобы получить контроль над всеми торговыми путями с востока до наших берегов. Чтобы осуществить этот план, я должен стать бесспорным вождем большой коалиции, которая объединит все силы греческих городов. Надлежит сделать так, чтобы во всех основных городах утвердились именно те партии, что поддерживают меня, а не те, что желают моей смерти. Понимаешь?

Александр кивнул:

— И что ты думаешь делать?

— Пока что — выждать. В последнем походе я быстро потерял свое влияние, и нужно восстановить части нашего войска, потрепанные на Геллеспонте и во Фракии. Я не боюсь военного поражения, но предпочитаю начинать сражение, когда победа наиболее вероятна. Я предупрежу наших осведомителей в Афинах, Фивах и других греческих городах, чтобы продолжали сообщать о развитии политической и военной ситуации. Если Демосфен хочет иметь хоть малейшую надежду в столкновении с нами, ему нужны Фивы, так как фиванское наземное войско — самое сильное после нашего. Поэтому нам нужно дождаться удобного момента и попытаться воспрепятствовать этому союзу. Это вряд ли будет трудно: афиняне и фиванцы всегда ненавидели друг друга. Ну, а если дела у союза все же пойдут на лад, тогда придется нанести удар, сильный и молниеносный. Время твоего учения прошло, Александр. Отныне ты будешь в курсе всего происходящего. Ты станешь вблизи наблюдать за всем, что касается наших дел. Днем и ночью, при любой погоде. А сейчас прошу тебя пойти и сообщить матери о смерти ее посла. Она питала к нему теплые чувства, но не утаивай подробностей: я хочу, чтобы она узнала все, что там случилось. И будь готов: в следующий раз ты поведешь товарищей не на охоту за львом или медведем. А на войну.

Александр вышел и отправился в палаты матери, но на галерее встретил Клеопатру в прекраснейшем ионическом пеплосе с вышивкой; она спускалась по лестнице в сопровождении двух служанок, несущих объемистую корзину.

— Значит, ты и правда уезжаешь, — сказал он.

— Отправляюсь в святилище Артемиды, пожертвовать богине мои детские игрушки и куклы, — ответила сестра, кивнув на корзину.

— Да, ты уже взрослая. Время пролетело быстро. Ты жертвуешь ей все?

Клеопатра улыбнулась:

— Не совсем… Помнишь ту египетскую куколку с гнущимися руками и ногами и ящичком всяких принадлежностей, которую папа подарил мне на день рождения?

— Да, кажется, припоминаю, — ответил Александр, напрягая память.

— Вот, ее я придержу. Богиня меня простит, как думаешь?

— О, в этом я не сомневаюсь. Счастливого пути, сестренка.

Клеопатра поцеловала его в щеку и быстро спустилась по лестнице; за ней последовали служанки. Они подошли к караульному помещению, где дожидалась повозка и эскорт во главе с Пердиккой.

— Но мне не хочется ехать в повозке, — пожаловалась Клеопатра. — Нельзя ли поехать верхом?

Пердикка покачал головой:

— У меня приказ… И потом, как ты поедешь верхом в таком наряде, царевна?

Клеопатра приподняла до подбородка край пеплоса и показала, что под ним короткий-короткий хитон:

— Видишь? Похожа на царицу амазонок?

Пердикка стал пунцовым.

— Вижу, царевна, — проговорил он, глотнув.

— Ну так что? — Она позволила пеплосу упасть до щиколоток.

Пердикка вздохнул.

— Ты знаешь, что я не могу ни в чем тебе отказать. Но давай сделаем так: сейчас ты поедешь в повозке, а потом, когда нас никто не увидит, сядешь верхом. А в повозку устроим… кого-нибудь из моих воинов. Ему будет не так плохо с твоими служанками.

— Прекрасно! — обрадовалась девушка.

Они отправились, когда солнце начинало выглядывать из-за Родопов, и выехали на дорогу, ведущую на север, в Европу. Храм Артемиды возвышался на полпути над перешейком, разделявшим два одинаковых озера, в месте необычайной красоты.

Как только выехали за пределы видимости, Клеопатра крикнула, чтобы остановились, на глазах удивленного эскорта сняла пеплос и села на коня одного из воинов, которому уступила свое место в повозке. И под визг служанок все отправились дальше.

— Видишь? — заметила Клеопатра. — Так гораздо веселее для всех.

Пердикка кивнул, стараясь смотреть прямо перед собой, но глаза его то и дело обращались к голым ногам царевны, которые колыхались в такт шагам коня. Это зрелище вызывало у него головокружение.

— Мне жаль, что я доставила тебе такие хлопоты, — извинилась девушка.

— Никаких хлопот, — ответил Пердикка. — Наоборот… Мне пришлось самому попроситься.

— Правда? — спросила Клеопатра, тайком взглянув на него.

Пердикка кивнул, еще более смутившись.

— Я благодарна тебе за это. Мне тоже приятно, что именно ты меня сопровождаешь. Я знаю, что ты очень храбрый.

Юноша ощутил, как сердце подкатывает к самому горлу, но приложил все силы, чтобы не выдать своих чувств. Кроме прочего, еще и потому, что за ним наблюдали подчиненные.

Когда солнце поднялось высоко, они остановились позавтракать в тени дерева, и Пердикка попросил Клеопатру слезть с коня и снова сесть в повозку: не хватало еще так приехать в святилище.

— Ты прав, — признала девушка.

Она высадила телохранителя из повозки и надела церемониальный пеплос.

К храму они подъехали после полудня. Клеопатра вошла, за ней последовали служанки с корзиной. Они вместе подошли к статуе Артемиды, высеченной из дерева и раскрашенной, прекрасной и очень древней, и царевна выложила к ее ногам игрушки, кукол, маленькие амфоры и чашечки, после чего обратилась:

— Богиня-девственица, вот, оставляю у твоих ног воспоминания о моем детстве и прошу тебя сжалиться надо мной за то, что я не имею силы воли остаться девственницей, как ты. Удовлетворись, умоляю тебя, этими дарами, и не завидуй мне за то, что я хочу наслаждаться жизнью и любовью.

Она щедро пожертвовала жрецам святилища и удалилась.

Место отличалось необычайной красотой: маленький храм, окруженный розовыми кустами, возвышался над зеленым-зеленым лугом и отражался в двух одинаковых озерах справа и слева, голубых, как смотрящие в небо глаза.

К царевне подошел Пердикка.

— Я приготовил тебе и твоим служанкам место для ночлега, здесь, в гостевой комнате храма.

— А ты?

— Я буду оберегать твой сон, госпожа.

Девушка опустила голову.

— Всю ночь?

— Конечно. Всю ночь. Я отвечаю за…

Клеопатра с улыбкой подняла на него глаза.

— Я знаю, ты очень храбрый, Пердикка, но мне не нравится, что ты всю ночь будешь на страже. Я подумала…

— Что ты подумала, госпожа? — спросил юноша с возрастающим волнением.

— Что… если будет скучно… ты мог бы подняться ко мне, мы бы поболтали вдвоем.

— О, это великая радость и честь для меня, и…

— Тогда я оставлю дверь открытой.

Она снова улыбнулась, подмигнула и побежала к своим служанкам, игравшим в мяч на лугу среди цветущих роз.

ГЛАВА 21

Вскоре после возвращения Александра в Пеллу совет Дельфийского святилища попросил Филиппа защитить права храма Аполлона от города Амфиссы, чьи жители святотатственно возделывали землю, принадлежавшую богу. Пока царь раздумывал, какова истинная цель этой новой священной войны, пришли важные известия из Азии.

Их доставил лично один из его шпионов, киликийский грек по имени Евмолп, который посвятил себя некоей коммерческой деятельности в городе Соли. Он приплыл через море, высадившись в Ферме, и царь принял его с глазу на глаз в своем личном кабинете.

— Я принес тебе подарок, государь, — объявил шпион, выставляя на стол перед Филиппом драгоценную статуэтку из ляпис-лазури, изображавшую богиню Астарту. — Это очень древняя и редкая вещь, она изображает хананейскую Афродиту. Этот талисман надолго продлит твою мужскую силу.

— Благодарю тебя, я очень забочусь о своей мужской силе, но надеюсь, ты прибыл не только ради этого.

— Разумеется, — ответил Евмолп. — В персидской столице большие новости: царя Артаксеркса III отравил его собственный лекарь, — ходят слухи, что по приказу придворного евнуха.

Филипп покачал головой:

— Кастраты коварны. Как-то раз мне хотели подарить одного, но я отказался. Они завидуют всем, у кого еще осталась та способность, которой сами они лишены. С другой стороны, их можно понять. Как бы то ни было, твое сообщение подтверждает мою правоту.

— Евнуха зовут Багоас. Кажется, тут была замешана ревность.

— Вдобавок кастрат еще и слаб на задницу. Это нормально, — прокомментировал Филипп. — И что происходит сейчас?

— Уже произошло, государь. Этот Багоас убедил вельмож предложить корону Арзесу, сыну покойного Артаксеркса от одной из его жен, Атоссы. Вот, — сказал Евмолп, вытащив из кармана монету и через стол протянув ее Филиппу. — Только что отчеканена.

Филипп посмотрел на профиль нового Великого Царя, отмеченный огромным, как клюв хищной птицы, носом.

— У меня не очень ободряющие предчувствия. С виду он еще хуже своего отца, который был большим упрямцем. Думаешь, этот еще упрямее?

Евмолп вздохнул, пожимая плечами.

— Трудно сказать. Однако общее мнение наших обозревателей сходится к тому, что, поскольку Багоас, служа Арзесу, хочет править сам, этот царь протянет недолго — лишь пока будет выполнять все, что скажет Багоас.

— Похоже на правду. Я пошлю свои поздравления новому монарху и этому мерину Багоасу, и посмотрим, как они это воспримут. Держи меня в курсе всего, что делается при дворе в Сузах, и у тебя не будет повода пожаловаться.

А пока ступай к моему секретарю, он тебе заплатит, как договорились. И скажи ему, пусть явится ко мне.

Евмолп церемонно попрощался и удалился, оставив Филиппа обдумывать план действий. Когда осведомитель скрылся, царь уже принял решение.

— Ты звал меня, государь? — спросил секретарь-грек.

— Сядь и пиши.

Евмен взял табуретку, столик и стилос, и царь начал диктовать:

Филипп, царь македонян, Арзесу, царю персов, Царю Царей, свету ариев, и прочее, и прочее — здравствуй!

Царь Артаксеркс, третий по счету с таким именем, твой отец и предшественник, нанес нам великую, ничем не вызванную с нашей стороны обиду. Пока мы были заняты осадой Перинфа и войной против Византия, он набрал наемников, заплатил им и послал в помощь нашим врагам.

Вред от этого для нас был огромен. Поэтому прошу тебя оплатить, нанесенный ущерб в размере…

Евмен поднял голову в ожидании цифры.

…пятисот талантов.

Евмен позволил себе издать свист.

Если ты не согласишься с нашим требованием, мы будем вынуждены считать тебя врагом со всеми вытекающими из этого последствиями.

Будь в здравии, и прочее, и прочее.

— Перепиши на папирус и пришли мне, чтобы поставить печать. Нужно отправить с быстрым курьером.

— Клянусь Зевсом, государь! — воскликнул Евмен. — Это самое бесцеремонное письмо, какое я только видел. У Арзеса не останется другого выбора, как только ответить тебе в том же духе.

— К иному я и не стремлюсь, — подтвердил царь. — Рассчитываю, что посланию потребуется месяц-два, чтобы дойти до адресата и еще месяц-два, чтобы вернуться, — как раз, чтобы успеть навести порядок в Греции. А потом займусь этим кастратом и его болванчиком. Дай Александру прочесть это письмо и выслушай, что он о нем думает.

— Исполню, государь, — заверил его Евмен, удаляясь со своим табуретом и столиком под мышкой.

***
Прочтя письмо, Александр понял, что отец уже принял решение вторгнуться в Азию и лишь ищет предлога, чтобы развязать войну.

Царевич вернулся в Миезу, как только освободился от множества забот, навалившихся на него по приезде в Пеллу: участие в заседаниях правительства, приемах иностранных гостей, послов и делегаций, в сборах войск — основы отношений между короной и поддерживающей ее знатью.

Аристотель уже уехал, но остался его племянник Каллисфен, чтобы привести в порядок коллекцию и позаботиться об издании трудов, которые философ недвусмысленно посвятил своему царственному ученику. Это были размышления о монархии и колонизации, где философ теоретизировал насчет распространения в мире модели греческих городов-государств, единственно правильного средства обеспечения свободы, кузницы духовной и материальной цивилизованности.

Александр провел там несколько дней, чтобы отдохнуть и поразмышлять за трапезами с Каллисфеном, юношей чрезвычайно образованным и глубоко осведомленным о политической ситуации в греческих городах.

Страсть к истории заставила его обзавестись не только классическими трудами Гекатея Милетского, Геродота и Фукидида, но также и книгами западных философов вроде сиракузца Филиста, который рассказывал о превратностях судеб греческих городов в Сицилии и Италии, стране, где зарождались новые силы вроде города Рима, основанного троянским героем Энеем; в этом городе побывал сам Геракл на обратном пути из далекой Иберии.

После ужина они сидели на воздухе в портике и говорили допоздна.

— Когда твой отец сражался со скифами, священный совет Дельф объявил новую священную войну против жителей Амфиссы.

— Знаю, — ответил царевич. — Однако ни одна из сторон не добилась преимущества. За Амфиссой стоят фиванцы, но они не хотят действовать открыто, чтобы не попасть под молнии священного совета, и ситуация снова сложилась критическая, особенно в свете того, что надумали Афины. Совет уже прислал нам официальное приглашение вмешаться, и не думаю, что отец заставит повторять просьбу дважды.

Каллисфен налил обоим немного вина.

— В совете председательствуют фессалийцы, ваши друзья… Я довольно хорошо знаю твоего отца и не удивлюсь, если выяснится, что это он организовал весь этот маневр.

Александр посмотрел на него, рассеянно прихлебывая вино из своего кубка.

— Не кажется ли тебе, Каллисфен, что у тебя длинные уши, а?

Тот отодвинул от себя кубок.

— Я историк, Александр, и, думаю, хороший ученик моего дяди, как и ты. Не удивляйся, если я упражняюсь в логических построениях вместо того, чтобы слушать сплетни из вторых или третьих рук. А теперь позволь мне угадать: твой отец прекрасно знает, что общественное мнение в Афинах не благоволит фиванцам, но он также знает, что Демосфен прилагает все усилия к тому, чтобы афиняне изменили свое мнение и поддержали Фивы — и, следовательно, Амфиссу — против священного совета, то есть против Филиппа. Демосфен, со своей стороны, знает, что, только объединив афинские силы с фиванскими, можно надеяться избежать решительного укрепления македонской гегемонии над Грецией, и потому делает все возможное и невозможное, чтобы заключить пакт с фиванцами, даже ценой конфронтации с самым высоким греческим религиозным советом и оракулом бога Аполлона.

— А каковы, по-твоему, будут действия фиванцев? — спросил Александр. Ему было любопытно, как его собеседник оценивает происходящее.

— Это зависит от двух факторов: как поступят афиняне и что будет делать македонское войско в Центральной Греции. Твой отец старается всеми силами оказать давление на фиванцев, чтобы воспрепятствовать их союзу с Афинами. Он прекрасно знает, что в этом случае столкнется с самыми мощными наземными войсками и самым мощным флотом во всей Греции. А они могут оказаться не по зубам даже царю македонян.

Александр помолчал, словно прислушиваясь к звукам ночи, доносящимся из близлежащей рощи, и Каллисфен налил ему еще вина.

— Чем займешься, когда закончишь свою работу здесь, в Миезе? — спросил царевич, лишь чуть пригубив вино.

— Наверное, отправлюсь к моему дяде в Стагир, но мне бы очень хотелось понаблюдать за войной вблизи.

— Ты можешь поехать со мной, если отец попросит меня присоединиться к нему.

— Я был бы счастлив, — ответил Каллисфен, и было видно, что он ожидал подобного приглашения, удовлетворявшего одновременно и его амбиции, и амбиции Александра.

— Тогда приезжай в Пеллу.

Каллисфен с энтузиазмом принял приглашение. Они расстались глубокой ночью, после долгих философских споров. На следующий день юноша вручил гостю два обещанных труда Аристотеля, каждый с приложенным письмом самого философа.

***
Александр вернулся во дворец через три дня, к вечеру, чтобы успеть принять участие в военном совете. Там собрались Антипатр, Парменион и Клит Черный, а также командиры основных частей фаланги и конницы. Александр присутствовал в качестве начальника «Острия».

На стене в глубине зала была изображена карта всей Греции, которую Филипп несколько лет назад велел начертить одному географу из Смирны. С помощью этой карты царь объяснил, как намеревается действовать.

— Я не хочу сразу атаковать Амфиссу, — заявил он. — Центральная Греция — территория опасная, труднопроходимая, где легко оказаться запертым в узких лощинах, потерять свободу маневра и стать уязвимым для противника. Поэтому, прежде всего мы должны наложить руку на ключевые точки этого района — Кифинион и Элатею. Подробности рассмотрим потом. Наши войска уже на марше и приближаются к Фессалии; я и Парменион вскоре присоединимся к ним, поэтому завтра же мы отбываем. Антипатр остается командовать частями, остающимися в Македонии.

Александр с волнением ждал, что царь сообщит, какую задачу в военных операциях он приберег для сына, но его постигло разочарование.

— Оставляю моему сыну печать Аргеадов, чтобы он представлял меня в мое отсутствие.

Юноша хотел встать, но царь метнул на него гневный взгляд. В этот момент вошел Евмен с печатью и вручил ее Александру, который нехотя надел ее себе на палец со словами:

— Я благодарен царю за оказанную честь и постараюсь соответствовать ей.

Филипп обратился к своему секретарю:

— Прочти командирам письмо, которое я послал новому царю персов. Хочу, чтобы каждый знал, что скоро может быть переброшен в Азию для подготовки экспедиции.

Евмен торжественным тоном и чистым голосом прочел.

— Если ответ будет таким, как я думаю, — продолжал царь, — Парменион сможет пройти через Проливы и обеспечить контроль над восточным берегом, предваряя наше вторжение в Азию, а мы тем временем раз и навсегда покажем грекам, что возможен лишь один всеэллинский союз — под моим руководством. Это все, что я хотел вам сообщить. Можете возвращаться к своим делам.

Александр подождал, пока все разойдутся, чтобы поговорить с отцом с глазу на глаз.

— Почему ты оставляешь меня в Пелле? Я должен командовать «Острием» в сражении, а не на параде. И Антипатр, без сомнения, прекрасно справится с местными делами в твое отсутствие.

— Я долго размышлял, прежде чем принять это решение, и не собираюсь его отменять. Управление страной — задача более сложная и, возможно, более важная, чем война. У нас много врагов, Александр, это не только Афины и Фивы, враги есть еще в Пелле и в остальной Македонии, не говоря о Персии. Пока я буду сражаться вдали от дома, мне нужно иметь спокойный тыл. Я полагаюсь на тебя.

Юноша потупился, не найдя никакого возражения. Филипп, понимая состояние его души, добавил:

— Печать, которую я тебе передаю, — одна из самых больших привилегий во внутренней жизни государства. Она дает большую власть, чем командование турмой. Именно здесь, во дворце, а не на поле боя, ты научишься быть царем; занятие царя — политика, а не махание копьем и мечом. Однако если придет момент решающего столкновения, если мне понадобятся на поле боя все силы, которыми я располагаю, я вызову тебя, и ты поведешь «Острие» в битву. Никто, кроме тебя. Ну, не строй такое лицо, я приготовил тебе один сюрприз, чтобы подбодрить.

Александр покачал головой:

— Какой еще, отец?

— Увидишь, — сказал Филипп, сдерживая улыбку.

Он встал и вышел из зала. Чуть погодя Александр услышал, как он громко зовет своего оруженосца, чтобы тот привел оседланного коня и поднял охрану. Александр вышел на галерею и, выглянув во двор, успел лишь заметить, как отец галопом скрылся в ночи.

Юноша засиделся в своем кабинете допоздна, готовясь к завтрашним поручениям. Незадолго до полуночи он погасил лампу и пошел к себе. Позвал Лептину, но девушка не откликнулась.

— Лептина! — в нетерпении повторил он. Наверное, заболела или за что-то сердится на него. Из полумрака спальни донеслось:

— Лептине пришлось уйти. Вернется завтра утром.

— Великий Зевс! — воскликнул Александр, услышав незнакомый голос в своей спальне, положил руку на меч и вошел.

— Это не тот меч, который ты в меня вонзишь, — заметил голос.

Александр увидел, что на кровати перед ним сидит незнакомая девушка поразительной красоты.

— Кто ты и кто позволил тебе войти в мою комнату? — начал спрашивать он.

— Твой отец, царь Филипп, хотел сделать тебе сюрприз. Я и есть этот сюрприз. Меня зовут Кампаспа.

— Мне очень жаль, Кампаспа, — ответил Александр, указывая ей на дверь, — но если бы мне хотелось такого рода сюрприза, я бы приготовил его себе сам. Прощай.

Девушка встала, но, вместо того чтобы пойти к двери, быстрым и легким движением расстегнула пряжки своего пеплоса и осталась перед ним в одних сандалиях с серебристыми лентами.

Рука Александра, указывающая на дверь, упала, и он молча уставился на девушку. Она была красивее всех, кого он видел в своей жизни, так прекрасна, что захватывало дух и в жилах закипала кровь. У нее была гладкая и нежная шея, прямые плечи, упругие груди, а стройные гладкие бедра словно изваяны из паросского мрамора. Александр ощутил, как язык присох к небу.

Девушка шагнула к нему, взяла за руку и потянула в ванную.

— Можно тебя раздеть?

Она начала расстегивать пряжки на его хламиде и хитоне.

— Боюсь, что Лептина рассердится и…— залепетал Александр.

— Возможно, но ты наверняка будешь удовлетворен и счастлив. Уверяю тебя.

Теперь и царевич был голый, и девушка прильнула к нему всем телом, но, едва ощутив его реакцию, отступила и потянула к ванне.

— Здесь будет еще лучше. Увидишь.

Александр последовал за ней, и она начала ласкать его со знанием и умением, до сих пор ему незнакомыми, мучительно возбуждая его чувственность, а потом деликатно отступая и снова лаская его тело.

Почувствовав, что царевич достиг крайнего возбуждения, Кампаспа вылезла из ванны и легла на ложе, мокрая от благовонной воды, золотясь в свете от лампы. Юноша с пылом набросился на нее, но она шепнула ему в ухо:

— Так пользуются тараном, когда нужно проломить городскую стену. Позволь мне ввести тебя, и увидишь…

Александр почувствовал, как погружается в наслаждение, словно камень в воду. Оно становилось все сильнее и интенсивнее, пока он не взорвался. Но Кампаспа хотела еще и снова начала возбуждать его влажными горячими губами, пока не смогла ввести его в себя еще раз, с усталой ленью. И в эту ночь молодой царевич понял, что наслаждение может быть в тысячу раз острее, чем то, которое доставляла наивная и бесхитростная любовь Лептины.

ГЛАВА 22

С тех пор как отец уехал, каждый день без исключения Александр получал от него сообщения о ходе операций и перемещении войск. Судя по донесениям, Филипп при первом же наступлении полностью реализовал свой план, оккупировав Кифинион, а потом, к концу лета, и Элатею.

Филипп, царь македонян, Александру: здравствуй!

Сегодня, в третий день месяца метагитнион, я оккупировал Элатею.

Мое предприятие вызвало панику в Афинах, поскольку все думали, что вскоре я поверну войско на них и заставлю фиванцев пойти со мной. Но Демосфен внушил согражданам, что моя акция направлена только на усмирение Фив, чтобы помешать их союзу с афинянами. Они послали делегацию, чтобы склонить фиванцев к союзу. Я тоже решил направить посольство в этот город, чтобы убедить их в обратном. Буду держать тебя в курсе дела.

Желаю здравия тебе и царице, твоей матери.

Александр вызвал к себе Каллисфена, который прибыл во дворец несколько дней назад.

— События развиваются примерно так, как ты и предсказывал, — рассказал ему царевич. — Недавно я получил от отца известие о ходе его экспедиции. Теперь два посольства, афинское и македонское, пытаются уговорить фиванцев заключить союз — с Афинами или с Македонией. Которое, по-твоему, добьется успеха?

Каллисфен величественным жестом закинул плащ на левое плечо и проговорил:

— Делать предсказания — занятие опасное, более подходящее гадальщику, чем историку. Кто возглавляет афинскую делегацию?

— Демосфен.

— Тогда она и добьется успеха. Нынче нет в Греции более великого оратора, чем Демосфен. Готовься к отъезду.

— Почему?

— Потому что будет решающая битва, а в этот день твой отец захочет, чтобы ты был рядом с ним на поле боя.

Александр посмотрел ему в глаза.

— Если это случится, напиши историю о моих деяниях, когда настанет время.

***
Александр скоро понял, насколько его отец был прав: политика оказалась куда более сложной задачей, чем сражение в чистом поле. При дворе каждый считал своим долгом давать советы, учитывая юные годы царевича; и все, начиная с матери, полагали, что могут повлиять на его решения.

Однажды вечером Олимпиада пригласила сына отужинать в ее палатах — под предлогом того, что хочет подарить ему вышитый собственноручно плащ.

— Поразительно, — подтвердил Александр, едва завидев подарок, и, хотя узнал тонкую эфесскую работу, добавил: — Должно быть, тебе потребовались месяцы труда.

В трапезной стояло лишь два стола и два ложа, одно рядом с другим.

— Я думал, сегодня вечером с нами будет и Клеопатра, — заметил сын, немного удивленный.

— Она простудилась, и ее слегка лихорадит. Просила извинить ее. Но устраивайся, прошу тебя. Ужин готов.

Александр возлег на ложе и взял с блюда немного миндальных орехов, а девушка-служанка подала суп из гуся и испеченные в золе пшеничные лепешки. Пища у матери всегда была довольно простой и скромной.

Олимпиада возлегла на свое ложе и велела налить ей супу.

— Ну, как ты себя чувствуешь на троне своего отца? — спросила она, зачерпнув несколько ложек.

— Примерно так же, как на любом другом сиденье, — ответил сын, не скрывая легкой скуки.

— Не уходи от моего вопроса, — упрекнула его Олимпиада, глядя прямо ему в глаза. — Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.

— Знаю, мама. И что ты хочешь услышать? Я стараюсь, как могу, чтобы не наделать ошибок. Внимательно слежу за государственными делами.

— Похвально.

Служанка поставила на стол миску с овощами и салатом и добавила масла, уксуса и соли.

— Александр, — продолжила Олимпиада, — ты никогда не думал, что твой отец может внезапно умереть?

— Мой отец воюет плечом к плечу со своими солдатами. Да, он может погибнуть.

— И если это случится?

Служанка налила ему вина, унесла тарелку и вернулась с целым блюдом журавлиного мяса и чашей протертого гороха, от которого царевич жестом руки отказался.

— Извини, я забыла, что ты не любишь гороха… Так что ты думаешь?

— Мне неприятно об этом думать. Я очень люблю отца.

— Я говорю не об этом, Александр. Я говорю о наследовании престола.

— В том, что я наследник, ни у кого нет ни малейшего сомнения.

— Пока жив твой отец и жива я…

— Мама, тебе всего тридцать семь лет.

— Это ничего не значит. Несчастья случаются со всеми. Я хочу сказать, что твой двоюродный брат Аминта на пять лет старше тебя. Он был наследником, пока не родился ты. Кто-нибудь мог бы предложить трон ему вместо тебя. Кроме того, у твоего отца есть еще один сын от одной из его… жен.

Александр пожал плечами:

— Арридей — жалкий недоумок.

— Недоумок, но царской крови. И он может бросить тень в твое право наследования.

— И что, по-твоему, я должен делать?

— Сейчас у тебя власть, а твой отец далеко. Ты распоряжаешься царской сокровищницей и можешь делать, что хочешь. Этого богатства хватит, чтобы кое-кого подкупить.

Александр помрачнел.

— Мой отец оставил жизнь Аминте даже после моего рождения, и у меня нет ни малейшего намерения делать то, что ты предлагаешь. Никогда.

Олимпиада покачала головой:

— Аристотель забил тебе голову своими демократическими идеями, но для царя все не так. Царь должен обеспечить наследование трона, ты это понимаешь?

— Хватит, мама. Мой отец жив, ты это прекрасно знаешь. Разговор окончен. Если когда-нибудь мне понадобится помощь, я обращусь к твоему брату, царю Эпира. Он меня любит и поддержит.

— Послушай меня, — не отставала Олимпиада, но Александр, потеряв терпение, встал и торопливо поцеловал ее в щеку.

— Спасибо за ужин, мама. Мне пора. Спокойной ночи.

Он вышел во внутренний двор дворца и проинспектировал стражу у входа, прежде чем подняться к Евмену — тот еще не спал в своем кабинете, внимательно разбирая корреспонденцию.

— Есть известия от отца? — спросил Александр.

— Да, но ничего нового. Фиванцы так и не решили, на чью сторону встать.

— А чем нынче занят Аминта?

Евмен с удивлением взглянул на него:

— Что ты имеешь в виду?

— То, что сказал.

— Ну, не знаю. Наверное, охотится в где-то Линкестиде.

— Хорошо. Когда вернется, дай ему дипломатическое поручение.

— Дипломатическое? Но какого рода?

— Смотри сам. Неужели для него не найдется подходящей миссии? В Азии, во Фракии, на островах. Где угодно.

Евмен хотел было возразить:

— Но я действительно не знаю, что…

Однако Александр уже ушел.

***
Посольство Филиппа прибыло в Фивы поздней осенью и было допущено к выступлению перед городским собранием, в полном составе пришедшим в театр.

В тот же день была принята и делегация из Афин во главе с самим Демосфеном, поскольку совет хотел, чтобы народ смог в кратчайшее время оценить два противоположных предложения.

Филипп долго обсуждал со своим советником, что предложить фиванцам. Он не просил их вступить с ним в союз, прекрасно зная, что за святотатцами из Амфиссы, против которых он, Филипп, объявил священную войну, стоят именно Фивы. Тем не менее, македонского владыку вполне удовлетворил бы их нейтралитет. Взамен Филипп предлагал Фивам существенные экономические и даже территориальные уступки, а в случае отказа угрожал страшными опустошениями. Каким же надо быть дураком, чтобы отказаться?

Глава македонской делегации Эвдем Орейский озвучил все это, расчетливо дозируя лесть, угрозы и шантаж, после чего удалился.

Вскоре после этого он встретился со своим другом и осведомителем из Фив, который провел его в место, откуда было видно и слышно все, что происходит на собрании. Эвдем знал, что Филипп попросит его доложить об этих слушаньях лично ему, и никому больше.

Собрание сделало небольшой перерыв, чтобы македоняне могли удалиться, не встретившись с афинянами и не устроив потасовку, после чего было дозволено войти делегации, возглавляемой Демосфеном.

Великий оратор обладал суровым обликом философа — с худым, высохшим телом и выразительными глазами под вечно наморщенным лбом. Говорили, что с детства у него были трудности с произношением и слабый голос, и он, желая сделать карьеру оратора, упражнялся в декламации стихов Еврипида над прибоем у прибрежных скал во время бури. Все знали, что он никогда не говорит на память, поскольку не умеет импровизировать, и никто не удивился, когда из складок одежды Демосфен достал пучок исписанных свитков.

Хорошо поставленным голосом он начал читать — и говорил долго, вспоминая разные фазы неодолимого наступления Филиппа и постоянно нарушаемые им договоры. На каком-то этапе, однако, пыл взял свое, и оратор аккуратно подвел итог:

— Разве вы не видите, фиванцы, что священная война — лишь предлог? Разве в прошлом не было подобных прецедентов? Филиппу нужен ваш нейтралитет, чтобы разделить силы свободной Греции и сокрушить все оплоты свободы один за другим. Если вы оставите афинян одних в их противостоянии тирану, после них придет и ваш черед, и вам тоже придется погибнуть.

Если вы в одиночку противопоставите себя Филиппу, то будете разбиты. Ни вам, ни Афинам не удастся спастись, в одиночку. Он стремится разделить нас, поскольку прекрасно понимает: только наши объединенные силы могут противостоять его всевластию.

Да, в прошлом мы во многом расходились и даже воевали друг с другом, но это были конфликты между свободными городами. Сегодня же на одной стороне тиран, а на другой — свободные люди. Для вас не может быть сомнений в выборе, фиванцы!

Чтобы продемонстрировать вам нашу преданность, мы уступаем вам командование сухопутными войсками, а за собой оставляем лишь командование флотом и берем на себя две трети всех расходов.

По рядам собрания пробежал гул, и оратор заметил, что его слова попали в цель. Он приготовился нанести завершающий удар, прекрасно сознавая, что очень рискует и что, возможно, его предложение будет решительно отринуто собственным правительством.

— Полвека назад, — продолжил Демосфен, — города Платея и Феспии, будучи частью Беотии, стали союзниками Афин, и за это Афины навеки гарантировали им независимость. Теперь мы расположены вернуть их под ваше главенство и убедить их подчиниться вашей власти, если вы присоединитесь к нам в борьбе против тирана.

Пыл Демосфена, его вдохновенный тон, тембр его голоса и сила аргументов достигли желаемого эффекта. Когда оратор затих, тяжело дыша и с выступившим на лбу потом, многие встали и разразились аплодисментами; к ним присоединились другие, и, в конце концов, все собрание устроило ему продолжительную овацию.

Помимо всего прочего, на фиванцев дурное впечатление произвело то высокомерие, с которым посол Филиппа смешал угрозы и шантаж. Председательствующий на собрании ратифицировал принятое решение и поручил секретарю предупредить посланцев македонского царя, что город отвергает его просьбы и предложения и предписывает всем македонянам покинуть беотийскую территорию до исхода следующего дня, если они не хотят быть осуждены как шпионы.

Получив ответ, Филипп разъярился, как бык. Он никак не ожидал, что фиванцы окажутся настолько неразумны и предадут его, когда он стоит практически на пороге их земель. Но ему ничего не оставалось, как только принять к сведению результат состязания двух посольств.

Когда гнев перекипел, царь сел, обернув колени плащом, и ворчливо поблагодарил Эвдема Орейского, который, в конечном счете, всего лишь выполнил свои обязанности. Посол понял, что буря улеглась, и, попросив разрешения удалиться, направился к выходу.

— Погоди, — крикнул ему Филипп. — Как там Демосфен?

Эвдем остановился на пороге.

— Комок нервов, кричащий «Свобода!» — сказал он, обернувшись.

И вышел.

***
Не успел Филипп опомниться, как союзники уже пришли в движение. Фиванская и афинская легкая пехота заняла все горные перевалы, чтобы ликвидировать для противника всякую возможность военной инициативы в направлении Беотии и Аттики. Ситуация стала слишком сложной и рискованной, и царь решил вернуться в Пеллу, оставив в Фессалии контингент под командованием Пармениона и Клита Черного.

Александр во главе отряда царской стражи выехал встретить его на границе с Фессалией и эскортировал до дому.

— Видел? — сказал ему Филипп после приветствий. — Торопиться было некуда. Мы еще ничего не предприняли, а игра уже началась.

— Однако все, похоже, складывается против нас. Фивы и Афины объединились и пока что добились серьезных успехов.

Царь махнул рукой, словно отгоняя неприятные мысли.

— А! — воскликнул он. — Пусть себе радуются своим успехам. Тем горше будет их пробуждение. Я не хотел воевать с афинянами и просил фиванцев остаться в стороне от этого дела. Но они за волосы втянули меня в эту войну, и теперь мне придется показать им, кто сильнее. Будут новые смерти и новые опустошения. Я этого не люблю, но не я это выбрал.

— Что думаешь делать? — спросил Александр.

— Пока что дождусь весны. В тепле воевать лучше, но главное — хочу, чтобы время дало пространство для размышлений. Запомни, мой мальчик: я никогда не воюю от нечего делать. Война для меня — это политика. Просто эта политика осуществляется иными средствами.

Какое-то время они ехали молча, и царь как будто любовался пейзажем и работавшими на полях крестьянами, а потом вдруг спросил:

— А кстати, как тебе мой сюрприз?

ГЛАВА 23

— Я не понимаю отца! — воскликнул Александр. — У нас была возможность вызвать к себе уважение силой оружия, а он предпочел унизительное состязание с афинским посольством. Чтобы уйти осмеянными. Мы бы могли сначала напасть, а уж потом вести переговоры.

— Я согласен с тобой, — ответил Гефестион. — По-моему, это была ошибка. Сначала врежь, как следует, а потом уж разговаривай.

Евмен и Каллисфен ехали шагом позади. Они направлялись к Фарсалу, чтобы доставить послание Филиппа союзникам по Фессалийской лиге.

— А я прекрасно его понимаю, — вмешался Евмен, — и одобряю. Ты ведь знаешь, что твой отец в отрочестве больше года пробыл в Фивах заложником, в доме Пелопида, величайшего греческого полководца за последние сто лет. И на него произвела большое впечатление политическая система городов-государств, их грозная военная организация, богатство их культуры. Из этого юношеского опыта и родилось его желание распространить достижения эллинской цивилизации на Македонию и объединить всех греков в одну большую конфедерацию.

— Как во времена Троянской войны, — заметил Каллисфен. — Твой отец смотрит так: сначала объединить греческие государства, а потом повести их против Азии — как Агамемнон против державы царя Приама почти тысячу лет назад.

При этих словах Александр встрепенулся:

— Тысячу лет назад? Со времен Троянской войны прошла тысяча лет?

— До тысячи не хватает пяти, — ответил Каллисфен.

— Это знак, — пробормотал царевич. — Видимо, это знак.

— Что ты хочешь сказать? — спросил Евмен.

— Ничего. Но не кажется ли вам странным, что через пять лет мне будет ровно столько же лет, сколько было Ахиллу, когда он отправился в Трою, и что в те дни исполнится тысяча лет с тех пор, как разразилась воспетая Гомером война?

— Нет, — ответил Каллисфен. — История повторяется время от времени, периодически создавая аналогичные ситуации, которые порождают грандиозные предприятия. Но ничто никогда не повторяется в точности, буквально.

— Ты полагаешь? — спросил Александр и на мгновение наморщил лоб, словно следуя за отдаленным исчезающим образом.

Гефестион положил руку ему на плечо:

— Я знаю, о чем ты думаешь. И что бы ты ни решил делать, куда бы ни решил отправиться, я последую за тобой. Хоть в Тартар. Хоть на вершину мира.

Александр повернулся и посмотрел ему в глаза.

— Знаю, — сказал он.

***
Они достигли цели к заходу солнца, и Александр получил все почести, которые причитались наследнику македонского трона. Потом вместе с друзьями он принял участие в ужине, который дали для гостя представители Фессалийской лиги. В это время Филипп придал новый смысл своим обязанностям тагоса, председателя Фессалийской лиги, и фактически стал главой двух государств — в качестве царя и в качестве председателя.

Фессалийцы тоже были не дураки выпить, но Евмен в течение ужина не притрагивался к вину и воспользовался случаем прикупить партию лошадей у одного вельможи и крупного землевладельца, совершенно пьяного, добившись чрезвычайно выгодных условий — как для себя, так и для Македонского царства.

На следующее утро, завершив миссию, Александр вместе с товарищами отбыл обратно, но, немного отъехав, переоделся, покинул охрану и направился по дороге, ведущей на юг.

— Ты куда? — спросил Евмен, удивленный этим неожиданным поведением.

— Я поеду с ним, — заявил Гефестион.

— Да, но куда?

— В Авлиду, — ответил Александр.

— В порт, откуда ахейцы отправились на Троянскую войну, — без тени смущения прокомментировал Каллисфен.

— В Авлиду? Да вы с ума сошли! Авлида в Беотии, в глубине вражеской территории.

— Но я хочу увидеть это место, и увижу, — заявил царевич. — Никто нас не заметит.

— Повторяю: вы с ума сошли, — не унимался Евмен. — Вас еще как заметят! Если вы заговорите, вас выдаст ваш акцент, а если не будете говорить,спросят, почему вы молчите. Кроме того, изображения Александра разошлись в десятках городов. Если тебя схватят, Александр, — ты отдаешь себе отчет в том, каковы могут быть последствия? Твоему отцу придется заключить договоры, отказаться от своих планов или, в лучшем случае, заплатить выкуп, по размеру стоящий войны с Персией. Нет, я не хочу иметь ничего общего с этой глупостью. Я даже не слышал от вас никаких разговоров об этом и не видел вас: вы уехали до рассвета потихоньку.

— Что ж, хорошо, — кивнул Александр. — И не волнуйся. Тут всего несколько сот стадиев по беотийской территории. Двух дней хватит, чтобы съездить и вернуться. А если вдруг кто-то нас остановит, назовемся паломниками, желающими посоветоваться с Дельфийским оракулом.

— В Беотии? Но Дельфы находятся в Фокиде!

— Скажем, что мы заблудились, — крикнул Гефестион, пришпоривая коня.

Каллисфен смотрел то на одного, то на другого, не зная, какое принять решение.

— Что собираешься делать? — спросил его Евмен.

— Я? С одной стороны, чувства, что я питаю к Александру, тянут последовать за ним, а с другой стороны, благоразумие склоняет к…

— Понятно, — оборвал его Евмен. — Стойте! Разрази вас гром Зевса, остановитесь!

Двое замерли.

— У меня хотя бы нет македонского акцента, и меня могут принять за беотийца.

— Ха-ха! В этом нет сомнений! [13] — усмехнулся Гефестион.

— Смейся, смейся, — проворчал Евмен, пуская своего коня в рысь. — Будь здесь царь Филипп, уж он бы дал тебе посмеяться — плетью по спине. Поехали, ну, двигайтесь, что ли.

— А Каллисфен? — спросил Александр.

— Едет с нами, с нами, — ответил Евмен. — Куда же ему деваться одному?

На следующий день они миновали Фермопилы, и Александр остановился навестить могилу спартанских воинов, павших сто сорок лет назад в битве против персидских захватчиков. Он прочел простую надпись на лаконском диалекте, напоминавшую об их великой жертве, и постоял молча, слушая свист ветра с моря.

— Как непостоянна человеческая судьба! — воскликнул он, наконец. — Только эти несколько строк остались в память о грохоте столкновения, потрясшего весь мир, о героизме, достойном гомеровских песен. А теперь здесь все тихо.

За пару дней они беспрепятственно пересекли Локриду и Фокиду и по прибрежной дороге въехали в Беотию: впереди виднелся берег острова Эвбея, опаляемый лучами южного солнца, и сверкающие воды Эврипского канала. Вдали крейсировала флотилия из дюжины триер, на надутых парусах виднелось изображение афинской совы.

— Если бы только этот наварх мог представить, кто здесь, на берегу, смотрит на его корабли…— пробормотал Евмен.

— Поехали, — сказал Каллисфен. — Завершим эту поездку как можно скорее. Уже недалеко.

Но в душе он боялся, что Александр попросит их присоединиться к какой-нибудь еще более страшной авантюре.

Въехав на вершину холма, они неожиданно увидали внизу маленькую бухту Авлиды. Далеко впереди, на другом берегу Эвбеи, белел город Халкида. Вода была ярко-синей, а покрывавшая склоны холмов дубовая роща простиралась почти до самого моря, сначала уступая место низкорослому миртовому кустарнику и земляничному дереву, а потом переходя в узкую полоску гальки и красного песка.

Там, откуда некогда отходили тысячи ахейских кораблей, маячил лишь одинокий парус рыбацкой лодки.

Четверо юношей слезли с коней и молча смотрели на место, похожее на тысячи других участков эллинского побережья и в то же время столь отличное от всех. Александр вспоминал в этот момент слова отца, когда тот держал его, маленького, на руках на галерее дворца в Пелле и рассказывал о бескрайней далекой Азии.

— Здесь не уместится тысяча кораблей, — заметил Гефестион, нарушив волшебство этой тишины.

— Не уместится, — признал Каллисфен. — Но для поэта их не могло быть меньше. Поэт слагает стихи не для того, чтобы передать человеческое свидетельство о происшедшем, Гефестион, а чтобы оживить через века чувства и страсти героев.

Александр повернулся к нему с горящими от возбуждения глазами:

— Ты веришь, что сегодня мог бы жить человек, способный на деяния, которые вдохновили бы великого поэта вроде Гомера?

— Это поэты создают героев, Александр, — ответил Каллисфен, — а не наоборот. А поэты рождаются, только когда море, небо и земля в ладу между собой.

Вернувшись в Фессалию, они обнаружили отряд царской стражи, повсюду их разыскивавший, и Евмену пришлось рассказать, что царевич плохо себя почувствовал, а остальные не захотели его оставить. Никто не поверил этой выдумке. Но теперь у Александра было доказательство, что его друзья готовы следовать за ним куда угодно, даже испытывая страх, как Евмен и Каллисфен. Кроме того, он сознавал, что его немало тяготит разлука с Кампаспой и что он ждет, не дождется момента, когда снова увидит ее обнаженной на своем ложе в золотистом свете лампы.

Однако у него не было возможности вернуться в Пеллу, потому что в это время ситуация развивалась стремительно и царь, собрав войско, направился в Фокиду, чтобы овладеть горными перевалами: время ничему не научило его противников.

Александра вызвали в шатер царя в тот же вечер. Отец не стал спрашивать, почему он так поздно вернулся из своей поездки в Фессалию, а просто показал ему нарисованную на столе карту и сказал:

— Афинский командующий Харет с десятью тысячами наемников находится на марше между Кифинионом и Амфиссой, но он не знает, что мы уже здесь. Я буду идти всю ночь и завтра утром лично разбужу его. Ты же удерживай эту позицию и ни за что не покидай ее. Как только прогоню Харета, я уйду отсюда, из долины Крисса, и выдавлю афинян и фиванцев с перевалов: они будут вынуждены оставить их и отступить на заранее укрепленные позиции в Беотии. — Он опустил палец на то место на карте, куда, полагал, отступит противник. — А вот здесь мы соединимся с твоей конницей. В Херонее.

ГЛАВА 24

На рассвете Филипп внезапно атаковал наемников Харета и перебил их почти всех; оставшихся рассеяла конница. Потом, вместо того чтобы пойти на Амфиссу, царь повернул назад и, как и намеревался, освободил перевалы, занятые афинянами и фиванцами, которым ничего не осталось, как отступить.

Через три дня Александр получил сообщение, что отец занял позицию на равнине близ Херонеи с двадцатью тысячами пехоты и пятью тысячами конницы и что нужно как можно быстрее соединиться с ним. Оставив слуг убирать шатры и заниматься обозом, царевич до рассвета дал сигнал выходить. Он хотел успеть до наступления жары и велел двигаться шагом, чтобы не утомлять коней.

При свете факелов Александр оседлал Букефала и провел смотр «Острия». Его товарищи, командовавшие отдельными отрядами, подняли копья, приветствуя его. Все были в полном вооружении и готовы к походу, но было ясно видно, что некоторым не удалось сомкнуть глаз. Ведь это был их первый боевой поход.

— Запомните, мужчины! — обратился к ним Александр. — Фаланга — это наковальня, конница — молот, а «Острие»… это головка молота! — Он направил Букефала к Птолемею, командовавшему первым отрядом справа, и объявил ему пароль: — Фобос каи Деймос.

— Кони бога войны, — повторил Птолемей. — Не найти более подходящего пароля. — И он сообщил пароль тем конникам, что находились справа от него, чтобы те передали по рядам дальше.

Александр сделал знак трубачу, тот протрубил поход, и турма двинулась шагом. Александр во главе, за ним Гефестион, а за ним — все остальные. Отряд Птолемея замыкал арьергард.

До восхода солнца они перешли вброд Крисе и на рассвете увидели на равнине сверкающие наконечники сарисс македонского войска, как колосья на пшеничном поле.

Заметив прибывших, Филипп пришпорил коня и поехал навстречу сыну.

— Здравствуй, мальчик мой! — Он похлопал его по плечу. — Все идет, как я предполагал. И вон там нас ждут. Располагай своих людей на левом фланге, а сам потом иди ко мне. Я с Парменионом и Черным разрабатываю план сражения, и мы ждем лишь тебя, чтобы завершить его. Ты прибыл как раз вовремя. Как себя чувствуешь?

— Здравствуй, отец. Я чувствую себя прекрасно и сейчас же приду.

Он доехал до своей турмы и повел ее на левый фланг. Гефестион протянул руку к холму и воскликнул:

— О небесные боги, смотри! Твой отец поставил нас против Священного отряда фиванцев — видишь? Они вон там, наверху, в кроваво-красных хитонах и плащах. Они очень сильны, Александр, никто никогда не мог их одолеть.

— Вижу, Гефестион. Мы их одолеем. Построй людей в три ряда. Будем атаковать волнами.

— Великий Зевс! — вскричал Селевк. — Знаете, почему его называют Священным отрядом? Потому что каждый из них дал товарищу клятву: не бросать его до смерти.

— Да, — подтвердил Пердикка. — И говорят, что все они между собой любовники, так что связаны еще более крепкими обязательствами.

— Это не защитит их от наших ударов, — сказал Александр. — Не двигайтесь, пока я не вернусь.

Он пришпорил коня и поскакал к Филиппу, Пармениону и Черному, которые поднялись на скромную высотку, откуда открывался вид на все поле боя. Справа перед ними виднелся акрополь Херонеи с храмами.

Посредине и слева на гряде господствовавших над равниной холмов выстроились сначала афиняне, а за ними фиванцы. Их начищенные щиты отражали солнце, поднявшееся в весеннем небе над большими белыми облаками. С самого правого края алым пятном выделялся Священный отряд фиванцев.

Филипп расположился слева от двух отрядов «щитоносцев», ударных войск, которые под его непосредственным командованием три дня назад разбили войско Харета. Такое имя они получили из-за своих щитов, украшенных звездой Аргеадов из серебра и меди.

В центре, под командованием Пармениона и Черного, расположились двенадцать батальонов фаланги, выстроившейся в пять рядов и образовавшей стену бесчисленных копий. Это был настоящий непроходимый лес железных острий, выставленных наискось в одну линию. Слева собралась вся сила конных гетайров, заканчивающаяся «Острием», турмой Александра.

— Сначала атакую я, — сказал Филипп, — и свяжу афинян. Потом начну отступление, и, если ко мне зайдут в тыл, ты, Парменион, выдвини в промежуток один батальон фаланги и рассеки силы противника пополам, а потом вводи прочие шесть батальонов. Черный со всем остальным войском последует за тобой. И тут настанет твое время, Александр: брось конницу на правый фланг фиванцев и направь «Острие» на Священный отряд. Если удастся сломать их строй, ты сам знаешь, что делать.

— Прекрасно знаю, отец: фаланга — наковальня, конница — молот.

Филипп прижал сына к груди и на мгновение снова увидел, как стоит в погруженной во мрак комнате царицы и держит на руках новорожденного младенца.

— Будь внимателен, мальчик мой, — сказал царь. — В бою удары сыплются со всех сторон.

— Буду, отец, — ответил Александр.

Он вскочил на Букефала и галопом проскакал перед выстроившимися в боевые порядки батальонами к своему отряду.

Филипп проводил его взглядом, потом повернулся к своему адъютанту и сказал:

— Мой щит.

— Но, государь…

— Мой щит, — не терпящим возражений тоном повторил царь.

Адъютант повесил ему на плечо царский щит — единственный со звездой Аргеадов из чистого золота.

С вершин холмов раздался резкий сигнал трубы, и вскоре ветер донес на равнину протяжный хор флейт и ритмичный бой барабанов, сопровождавший шаги воинов. Музыка подчеркивала движение спускающегося с холмов войска, сверкающего тысячами огненных щитов. Тяжелая поступь покрытых броней пехотинцев наполнила долину зловещим громом.

Фаланга на равнине оставалась неподвижной и молчаливой, кони на левом фланге фыркали и мотали головами, звеня бронзовыми удилами.

«Острие» выстроилось клином, и Александр занял позицию первого конника впереди всех, не отрывая глаз от правого фланга вражеского войска, от непобедимого Священного отряда. Букефал беспокойно бил копытом землю, фыркал ноздрями и хлестал себя по бокам хвостом.

Филипп приготовился дать сигнал атаки, когда к нему подскакал конник:

— Государь, — обратился он к царю, соскочив на землю, — в строю тяжелой пехоты афинян идет Демосфен.

— Я не хочу, чтобы он погиб, — велел царь. — Передай приказ солдатам.

Он обернулся к своим «щитоносцам» и увидел под забралами шлемов покрытые потом лица, прикованные к противнику блестящие глаза, судорожно напряженные перед атакой мышцы. Это был момент, когда каждый видит вблизи смерть, когда желание жить сильнее всех остальных чувств. Это был момент, когда требовалось освободить их от тисков тревожного ожидания и бросить в атаку.

Филипп поднял меч и издал воинственный крик, и его воины ринулись за ним, ревя, как звериная стая. Охваченные страстью битвы, они изгнали из груди всякий страх и стремились лишь не помня себя броситься в свалку.

Они бегом пошли в атаку, в то время как командиры криками призывали их сдерживать шаг и не нарушать строй, чтобы встретиться с противником всем сразу.

Уже оставалось совсем немного, а афиняне все шли шагом, плечом к плечу, щит к щиту, выставив вперед копья. По-прежнему раздавались протяжные звуки музыки, тонкий писк флейт, навязчивый бой барабанов. Афиняне ритмично вскрикивали:

Ал ал ал ай!

Звук столкновения бронзовым громом раздался по всей долине, ударил по склонам гор и пробил небо, толкнув его вверх яростным криком двадцати тысяч воинов.

Филипп, выделявшийся своей золотой звездой, с неукротимым пылом сражался в первом ряду, разя врага мечом и щитом; с боков его прикрывали два огромных фракийца, вооруженные обоюдоострыми топорами, страшные, лохматые, заросшие рыжими волосами, с татуировками, покрывающими лицо, руки и грудь.

Фронт афинян заколебался от яростной атаки, но резкий пронзительный звук, как клекот сокола, двинул их вперед и вселил мужество: это был голос Демосфена, который призывал, перекрывая отчаянный писк флейт и бой барабанов:

— Афиняне, мужайтесь! Сражайтесь, воины! За вашу свободу, за ваших жен и детей! Гоните прочь тирана!

Битва продолжилась еще ожесточеннее, и много воинов пало с обеих сторон, но Филипп дал приказ никому не останавливаться и не снимать с убитых доспехи, пока сражение не будет выиграно. С обеих сторон искали лишь промежутка, чтобы колоть и разить, чтобы проредить железом вражескую массу.

Щиты воинов в первом ряду фаланги уже покрылись кровью, которая обильно стекала с нижнего края на землю, уже скользкую и заваленную агонизирующими телами. Но как только кто-либо падал, тут же его товарищ из второго ряда делал шаг вперед, чтобы занять его место и восстановить строй.

Вдруг по знаку Филиппа трубач подал сигнал, и два батальона «щитоносцев» начали отступать, оставляя на земле своих убитых и раненых. Македоняне отступали медленно, щитами сдерживая натиск противника, копьями и мечами отвечая ударом на удар.

Афиняне, увидев, что враг отступает, и к тому же имея позиционное преимущество, удвоили усилия, возбуждая друг друга громкими криками. Воины второго и третьего рядов толкали товарищей вперед своими щитами.

Филипп перед атакой отдал приказ, и, когда ряды «щитоносцев», отступая, поравнялись со скалой, что возвышалась в ста шагах слева, они повернулись и бросились бежать.

Афиняне, опьяненные криками, кровью и лязгом оружия, воодушевленные победой, казавшейся уже в руках, бегом бросились вдогонку, чтобы добить неприятеля. А их военачальник Стратокл вместо того, чтобы постараться удержать своих воинов в строю, сам кричал во всю мочь, чтобы они гнали врага до Македонии и дальше.

Слева затрубили другие трубы, и по равнине громом прокатился голос огромного барабана, повешенного между двух телег. Парменион дал сигнал, и двенадцать батальонов фаланги все разом начали наступление, размеренным шагом двинувшись на косой строй афинян.

Увидев это, фиванцы сплоченными рядами пошли в атаку, выставив перед собой тяжелые ясеневые копья, но очень скоро первый батальон македонян вклинился в афинский строй, уже нарушенный в преследовании «щитоносцев» на левом фланге.

Филипп передал помятый, забрызганный кровью щит оруженосцу, вскочил на коня и присоединился к Пармениону. Военачальник с тревогой не отрывал глаз от Священного отряда, который наступал шагом, непреклонно, ощетинившись железными остриями и, очевидно, ничуть не тронутый происходящим.

В центре первый батальон македонян, наступавший вверх по склону, уже достиг первого перепада высот, и когда один отряд фиванской пехоты устремился туда, чтобы закрыть брешь, педзетеры опустили копья и выставили их стеной перед собой — что само по себе действовало на противника устрашающе, еще до вступления с ним в физический контакт, — а потом двинулись вперед, следуя за громовым ритмом огромного барабана.

Сзади косым строем подошли другие, опустив сариссы трех передних рядов, в то время как в задних рядах воины продолжали держать свои вверх и те колыхались в такт размеренному шагу, как колосья на ветру. Грозное бряцанье оружием, которое воины издавали в тяжелом марше, достигло ушей наступавших с другой стороны врагов, как тревожное знамение, как голос смерти.

— Пора, — приказал царь своему стратегу, и Парменион трижды сверкнул блестящим щитом, подавая сигнал Александру, чтобы тот ввел в бой стремительную конницу.

Сжав в руке копье, царевич громко крикнул:

— Тремя волнами, воины! — А потом еще громче: — Фобос каи Деймос! — и пятками ударил по бокам Букефала.

Жеребец пустился в галоп через поле, черный, как подземная фурия, неся своего всадника в ослепительных доспехах, с высоким, колышущимся на ветру гребнем на шлеме.

Всадники «Острия» сплоченно держались позади, и кони, возбужденные ржанием и фырканьем Букефала, скакали, подгоняемые всадниками под пронзительный звук труб.

Священный отряд сомкнул ряды, и воины уперли древки копий в землю, грозно выставив наконечники навстречу цели, но турма Александра, приблизившись на расстояние броска, выпустила тучу дротиков и устремилась прочь; вскоре последовала вторая волна, потом третья, а потом опять первая. Многие фиванцы были вынуждены опустить щиты, утыканные вражескими дротиками, и потому остались неприкрытыми. Тогда Александр построил «Острие» к атаке, сам встал во главе и повел его прямо на вражеские ряды, направив Букефала в самую гущу Священного отряда. Он разил врагов сначала копьем, а потом, отбросив щит, мечом.

Рядом появился Гефестион — он поднял щит, чтобы защитить царевича.

Все воины Священного отряда, что еще оставались в строю, быстро перестраивались, как тело, на котором мгновенно зарубцовываются раны, и восстанавливали сплошную стену щитов, отвечая ударом на удар с неистощимой энергией, с безграничным упорством и отвагой.

Александр отъехал назад и позвал Гефестиона:

— Веди своих на этот участок, пробей брешь, а потом атакуй с тыла фиванский центр. А Священный отряд оставь мне!

Гефестион повиновался и вместе с Пердиккой, Селевком, Филотом, Лисимахом, Кратером и Леоннатом устремился вперед, вклинив конницу между Священным отрядом и остальным фиванским войском. Потом совершил широкий маневр — как в тот день, когда они устраивали перед Александром парад, — и зашел противнику в тыл, прижимая его к лесу копий неодолимо надвигавшейся фаланги.

Воины Священного отряда под продолжавшимися наскоками «Острия» сражались с отчаянным мужеством, но, в конце концов, полегли все до последнего, верные данной клятве: не отступать ни на шаг и ни в коем случае не поворачиваться спиной к врагу.

Прежде чем солнце поднялось до половины, сражение было выиграно. Александр предстал перед Парменионом с мечом в руке и в еще покрытых кровью доспехах. Даже грудь и бока Букефала были мокрые.

— Священного отряда больше не существует.

— Победа по всему фронту! — воскликнул Парменион.

— Где царь? — спросил Александр.

Парменион повернулся к равнине, над которой все еще стояла пыль сражения, и указал на одинокую фигуру, которая, прихрамывая, неистово приплясывала среди множества убитых.

— Вон он.

ГЛАВА 25

В битве пало две тысячи афинян, множество было взято в плен. Среди пленных оказался оратор Демад, которого привели к царю еще в доспехах, с кровоточащей раной в груди. Демосфен спасся бегством и укрылся за перевалами, ведущими на юг, в Левадию и Платею.

Но наибольшие потери понесли фиванцы и их союзники ахейцы, стоявшие в центре. Конница Александра, разгромив Священный отряд, зашла им в тыл и прижала к стене острых копий фаланги, вызвав страшное побоище.

Гнев Филиппа обрушился больше всего на фиванцев, к которым он посылал переговорщиков. Царь продал пленных в рабство и отказался выдать тела убитых для захоронения. Александру пришлось уговаривать его.

— Отец, ты сам говорил мне, что нужно проявлять милосердие при каждой возможности, — заметил он, остыв после восторга победы. — Даже Ахилл вернул тело Гектора старцу Приаму, который слезно умолял его. Эти воины сражались как львы и отдали жизни за свой город. Они заслуживают уважения. И, кроме того, какой смысл вымещать злобу на мертвых?

Филипп ничего не ответил, но было видно, что слова сына проникли в его душу.

— И еще: один пленный афинский командир просит о встрече с тобой.

— Не сейчас! — буркнул Филипп.

— Он говорит, что, если ты его не примешь, он может умереть от потери крови.

— Прекрасно! Одним меньше.

— Как хочешь. Тогда я сам займусь им.

Александр вышел и подозвал двоих «щитоносцев»:

— Приведите того человека в мой шатер и велите прийти хирургу.

Солдаты повиновались приказу, и афинянина, раздев и обмыв, уложили на походную койку.

Вскоре вернулся один из «щитоносцев»:

— Александр, все хирурги заняты с нашими солдатами, стараются спасти самых тяжело раненных, но если ты прикажешь, врач придет.

— Не надо, — ответил царевич. — Я сам им займусь. Принесите инструменты и иголку с ниткой, вскипятите воду и достаньте чистых бинтов.

Солдаты посмотрели на него удивленно, а пациент — еще удивленнее.

— Ты должен быть доволен, — сказал Александр. — Нельзя давать умереть македонскому солдату ради спасения врага.

Тут вошел Каллисфен и увидел, как Александр надевает передник и моет руки.

— Что ты делаешь?

— Пусть это останется между нами, но ты можешь мне помочь. Ты ведь тоже посещал уроки анатомии у Аристотеля. Промой рану вином и уксусом, а потом вдень нитку в иголку: мне пот заливает глаза.

Каллисфен, проявляя определенную сноровку, сделал, как было велено, и царевич стал осматривать рану.

— Передай мне ножницы: она рваная.

— Вот они.

— Как тебя зовут? — спросил Александр пленного.

— Демад.

Каллисфен вытаращил глаза.

— Но это же знаменитый оратор, — шепнул он на ухо другу, до которого это как будто не дошло.

Демад сморщился от боли, когда его неожиданный хирург обрезал живую плоть. Александр взял иголку с ниткой, подержал иголку над огнем лампы и начал зашивать рану, в то время как Каллисфен придержал ее края, чтобы не расходились.

— Расскажи мне про Демосфена, — между делом попросил царевич.

— Это… патриот, — сквозь сжатые зубы выдавил Демад, — но у нас с ним идейные расхождения.

— В каком смысле? Приложи палец сюда, — велел Александр своему ассистенту, — чтобы можно было завязать нитку.

— В смысле…— объяснил раненый, задержав дыхание, — в том смысле, что я был против развязывания войны вместе с фиванцами и публично об этом говорил. — Он глубоко вздохнул, когда Александр завязал узел.

— Это правда, — шепнул Каллисфен.

— Я закончил, — объявил царевич. — Можно бинтовать. — И обернулся к Каллисфену: — Завтра покажи его врачу: если рана распухнет и загноится, придется делать дренаж, и лучше, если это сделает настоящий хирург.

— Как я могу отблагодарить тебя? — спросил Демад, садясь на койке.

— Благодари моего учителя Аристотеля, который научил меня и этому. Но, кажется, вы, афиняне, не очень старались удержать его у себя…

— Это была внутренняя проблема Академии, город не вмешивался в это.

— Послушай меня. Может ли собрание войска принять постановление прямо здесь и дать тебе политическое поручение для всех афинян?

— Теоретически — да. Возможно, сейчас граждан с правом голоса здесь даже больше, чем в Афинах.

— Тогда иди поговори с ними, и пусть они дадут тебе поручение — договориться с царем об условиях мира.

— Ты это серьезно? — ошеломленно спросил Демад, одеваясь.

— Можешь надеть чистые одежды из моего сундука. Об остальном я договорюсь с отцом. Каллисфен найдет тебе место для ночлега.

— Спасибо, я…— только и успел пробормотать Демад, но Александр уже ушел.

Он вошел в шатер отца, когда Филипп ужинал вместе с Парменионом, Черным и несколькими командирами.

— Перекусишь с нами? — спросил царь. — У нас как раз куропатки.

— Их тут тысячи, — объяснил Парменион. — Утром они поднимаются с озера Копаида и весь день кормятся на реке.

Александр взял табурет и сел.

Царь успокоился и как будто пребывал в хорошем настроении.

— Ну, как тебе показался мой мальчик, Парменион? — спросил он, похлопывая сына по плечу.

— Великолепно, Филипп: он справился с задачей, как не справился бы и ветеран гетайров.

— Твой сын Филот тоже проявил в бою большое мужество, — заметил Александр.

— Что ты сделал с тем афинским пленником? — спросил царь.

— Знаешь, кто это оказался? Демад.

Филипп вскочил на ноги:

— Ты уверен?

— Спроси Каллисфена.

— Ради всех богов, пошлите скорее хирурга, пусть позаботятся о нем: этот человек в своих речах всегда отстаивал нашу политику.

— Я зашил его рану, иначе он бы сейчас уже истек кровью. Я предоставил ему некоторую свободу передвижения по лагерю. Полагаю, завтра он передаст тебе свои соображения по условиям мирного договора. Если я правильно понял, ты не хочешь войны с Афинами.

— Не хочу. Чтобы успешно воевать с приморским городом, нужно господствовать на море, а к этому мы не готовы. Я имел опыт с Перинфом и Византией и ухлопал кучу средств. Если у него есть предложения, я готов их выслушать. Поешь мяса, пока не остыло.

***
Первыми отчаянное известие принесли в Афины оставшиеся в живых после Херонеи. Весть о поражении, числе погибших и попавших в плен вызвала в городе плач, и многие не могли успокоиться, не зная, живы ли их близкие.

Потом пришел страх перед грядущим. Под копья встали даже шестидесятилетние. Рабам обещали свободу, если те поступят в войско.

Демосфен, все еще не вполне оправившийся от ран, призывал сопротивляться до конца и предлагал пустить в городские стены сельское население из Аттики, но все оказалось излишним.

Через несколько дней с македонским эскортом прибыл гонец от Филиппа и попросил разрешения выступить на общем собрании с предложением договора о мире. И представители народа с изумлением увидели, что предложение уже ратифицировано гражданами, попавшими в плен при Херонее, и утверждено Демадом.

Гонец вошел в большой амфитеатр, где под весенним солнцем сидели афиняне, и, получив разрешение говорить, сказал:

— Ваш соотечественник Демад, все еще гостящий у Филиппа, обсудил от вашего имени статьи мирного договора и добился условий, которые, как мне кажется, вы найдете выгодными. Царь вам не враг. Наоборот, он восхищается вашим городом и его чудесами. Скрепя сердце, ему пришлось выйти на поле боя, повинуясь просьбе бога из Дельф.

Вопреки ожиданиям оратора, собрание никак не отреагировало на его слова: афиняне молчали, тревожно ожидая услышать истинные условия. Посланник продолжал:

— Филипп отказывается от каких-либо репараций, признает за вами владение всеми вашими островами в Эгейском море и возвращает вам города Ороп, Феспии и Платею, которые ваши вожди уступили фиванцам, предав вашу вековую дружбу с этими городами.

Демосфен, сидевший в первом ряду, рядом с представителями правительства, прошипел на ухо ближайшему соседу:

— Но вы понимаете, что таким образом он оставляет за собой наши города на Проливах? Их он не назвал.

— Все могло бы обернуться и гораздо хуже, — ответил тот. — Давай дослушаем, что еще он скажет.

— Царь не требует дани или выкупа, — продолжал посол. — Он возвращает вам пленных и останки павших, чтобы вы могли с почестями похоронить их. Эта благочестивая миссия поручена лично его сыну Александру.

Взволнованная реакция аудитории убедила Демосфена, что его партия проиграна. Филипп коснулся самых нежных чувств афинян и послал самого царевича выполнить акт религиозной милости. Не было ничего более мучительного для семьи, чем знать, что тело их сына, павшего в битве, лежит не захороненное и стало добычей стервятников и собак.

— Теперь послушаем, что он хочет взамен за такое великодушие, — снова пробормотал Демосфен.

— Взамен Филипп не просит от афинян ничего, кроме дружбы. Ему требуется одно: только чтобы они стали верными союзниками македонян. Осенью в Коринфе он встретится со всеми греческими представителями, дабы положить конец вражде и непосредственно установить мир, а также объявить грандиозное предприятие, какого до сих пор еще никто не предпринимал и в котором всем надлежит принять участие. Это означает, что Афины должны распустить собственную морскую лигу и войти в единственно возможный всеэллинский союз, который Филипп сейчас создает. Этот союз положит конец вековым внутренним конфликтам на полуострове и освободит греческие города в Азии от персидского ига. А теперь, афиняне, с мудростью примите решение и дайте мне ваш ответ, чтобы я мог передать его пославшему меня.

***
Подавляющее большинство афинян одобрило эти предложения, несмотря на пламенные возражения Демосфена, который призывал город к борьбе против тирана до конца. Собрание выслушало Демосфена, но доверило ему только одно: огласить похоронное слово над павшими в битве. Документ, уже утвержденный Демадом, был еще раз ратифицирован представителями городских властей и отослан Филиппу.

Получив известие, царь немедленно послал Александра с вереницей телег, груженных прахом и костями погибших, уже кремированных на поле боя. Пленные опознали большинство из них, и, основываясь на этих сведениях, Евмен написал на каждой деревянной урне имя погибшего.

Неопознанных солдат сложили всех вместе на последние телеги, но врачи переписали внешность погибших, особые приметы, если таковые имелись, цвет волос и глаз.

Демонстрируя добрую волю, Филипп также приложил часть оружия и доспехов, чтобы облегчить опознание неизвестных воинов.

— Завидую тебе, мой мальчик, — признался он Александру, собиравшемуся в путь. — Ты увидишь самый прекрасный в мире город.

Пришли попрощаться и товарищи.

— Доверяю тебе Букефала, — сказал царевич Гефестиону. — Не хочу его утомлять и подвергать опасностям долгого пути.

— Я буду холить его, как возлюбленную, — ответил друг. — Можешь быть спокоен. Жаль только, что…

— Что?

— Что ты не доверил мне также и Кампаспу… позаботиться о ней.

— Замолкни! — рассмеялся Александр.

Конюх подвел крепкого вороного коня, царевич вскочил на него и дал команду отправляться.

Со страшным скрипом длинная вереница повозок двинулась в путь, вслед за ней пешком отправились пленные афиняне, каждый нес узелок со скудными личными вещами и пищей, какую смог раздобыть. Демаду, учитывая его роль в заключении мирного договора, дали лошадь.

Между тем погибшие фиванцы лежали непогребенными, и их клевали вороны и стервятники, а ночью грызли бездомные псы и ночные хищники на глазах у матерей, пришедших из Фив и толпившихся, жалостно голося, на краю лагеря. Другие, за стенами Херонеи, выполняли темные ритуалы проклятий, призывая на Филиппа страшную смерть.

Но пока что их мольбы и проклятья ни к чему не привели: царь упрямо отказывал побежденным врагам забрать своих мертвых и похоронить их, поскольку считал фиванцев предателями.

Наконец, склонившись перед настойчивыми уговорами собственных друзей, боявшихся последствий такого поведения, царь уступил.

Фиванцы покидали свой город в траурных одеждах. Им вослед неслись стенания плакальщиц. Они выкопали огромную яму и сложили туда жалкие останки своих юношей, павших в сражении, а над могилой насыпали холм, рядом с которым вскоре поставили огромную каменную статую льва, символизирующую мужество этих воинов.

С фиванцами тоже был заключен договор о мире, но им пришлось согласиться на присутствие в своем акрополе македонского гарнизона, распустить Беотийский союз и присоединиться ко всеэллинскому союзу Филиппа.

***
Александра приняли в Афинах как уважаемого гостя и выказали ему всевозможные почести. В знак благодарности за его благочестивую миссию и за доброе обращение с пленными городской совет постановил воздвигнуть на площади его статую, и царевичу пришлось позировать для великого афинского скульптора Протагена, хотя в свое время он и говорил, что доверит изображать себя только Лисиппу.

Демосфен, которого, несмотря на поражение, сограждане все еще очень любили, был выслан на Калабрию, маленький островок напротив города Трезена, чтобы избежать столкновений между двумя партиями.

Александр все понял и мудро решил ни о чем не спрашивать. Закончив официальные дела, он изъявил желание посетить акрополь, о котором Аристотель рассказывал ему чудеса, показывая изображения тамошних монументов.

Царевич поднялся туда однажды утром после ненастной ночи и был потрясен пышностью красок и невероятной красотой статуй и росписей. Посреди широкой площадки возвышался Парфенон, увенчанный огромным тимпаном со скульптурной группой работы Фидия, изображавшей рождение Афины изо лба Зевса. Гигантские статуи удачно размещались на скатах крыши: главные персонажи стояли в центре во весь рост, а постепенно удалявшиеся к краям опустились на колени или лежали.

Все они были раскрашены яркими красками и украшены металлическими фрагментами из бронзы и золота.

Рядом со святилищем, слева от входной лестницы, возвышалась бронзовая статуя — также творение Фидия, — представлявшая богиню Афину в доспехах, держащую в руке копье с золотым наконечником. Его сверкание было первым, что видели афинские моряки, возвращаясь в порт из дальних путешествий.

Но еще большие ожидания Александр связывал с гигантской культовой статуей внутри храма, тоже созданной гением Фидия.

Он вошел в храм тихими шагами, выказывая почтение к священному месту, обители божества, и оказался перед колоссом из золота и слоновой кости, о котором слышал чудесные рассказы с раннего детства.

Воздух внутри целлы [14] был насыщен ароматами, которые постоянно испускали священные курительницы, возожженные в честь богини. Все помещение было погружено в полумрак, так что золото и слоновая кость, из которых была сделана статуя, производили еще более магическое впечатление, поблескивая в глубине двойного ряда подпиравших крышу колонн.

Доспехи и пеплос до пят, а также начищенный шлем, копье и щит богини были из чистого золота; лицо, руки и ступни ног — из слоновой кости телесного цвета. Перламутр и бирюза воспроизводили зеленоватые глаза божества.

Шлем имел три гребня из конского волоса, окрашенного в красный цвет, средний поддерживал сфинкс, а боковые — два пегаса. В правой руке богиня держала образ крылатой Победы, большой — как говорили, в человеческий рост, — и, стало быть, статуя Афины целиком имела в высоту не менее тридцати пяти футов.

Затаив дыхание, Александр взирал на это великолепие и думал о славе и мощи города, создавшего его. Он думал о величии людей, построивших театры и храмы, отливших бронзовые и высекших мраморные скульптуры, создавших фрески чудесной красоты. Он думал об отваге моряков, за все эти годы добившихся бесспорного господства на море, о философах, проповедовавших свои истины в этих великолепных портиках, о поэтах, ставивших свои трагедии перед тысячами взволнованных зрителей.

Он ощутил, как его переполняет восхищение и волнение, и со стыдом вспомнил колченогую фигуру Филиппа, непристойно пританцовывавшего среди тел погибших при Херонее.

ГЛАВА 26

Александр посетил театр Диониса у подножия акрополя, осмотрел здания и монументы на большой площади, где была собрана вся память города. Но особенно его восхитил Изящный портик с огромным циклом фресок о Персидских войнах работы Полигнота.

Там изображалась Марафонская битва с примерами проявленного героизма и бегун Филиппид, примчавшийся в Афины, чтобы сообщить о победе, и тут же упавший замертво от усталости.

Дальше виднелись сражения Второй Персидской войны: афиняне, покидающие свой город и в слезах наблюдающие с острова Саламин за пожаром в акрополе и разрушением храмов. И грандиозное морское Саламинское сражение, в котором афинский флот разгромил персидскую армаду. Александр восхитился картиной, представляющей бегство испуганного Великого Царя, преследуемого черными тучами и бурными ветрами.

Ему не хотелось покидать Афины, это чудесное место, этот ларец сокровищ, где человеческий гений проявил себя с наибольшей полнотой, но чувство долга и поручения отца звали его в Пеллу.

Олимпиада несколько раз писала ему — поздравляла с победой при Херонее и рассказывала, как скучает по нему. В этой не до конца объясненной настойчивости Александр угадывал глубокое беспокойство, невыраженную тревогу. Он хорошо знал свою мать: эта тревога, несомненно, была вызвана каким-то новым событием или болезненной страстью.

Поэтому в первые дни лета вместе со своим эскортом Александр покинул Афины и направился на север. В Беотию он вступил в Танагре, знойным полуднем проехал вблизи Фив, пересекая равнину под палящими лучами солнца, а потом поскакал вдоль берега озера Копаида, покрытого густой дымкой.

Время от времени цапля, как призрак, медленно взмахивая крыльями, рассекала туман, покрывавший болотистые берега, и теплую сырость пронзали крики невидимых птиц. Двери домов и ворота были задрапированы черным, потому что многие семьи поразила смерть, унеся самых близких.

Через день, знойным вечером, Александр достиг Херонеи. Под мрачным небом новолуния она показалась ему городом призраков, и царевичу не удалось воскресить в памяти образы недавней победы, чтобы утешить себя. Жалобный вой шакала и рыдание сов напоминали о тревожных мыслях той полной кошмаров ночи в шатре под огромным одиноким дубом.

Отец не пришел встретить его, так как в Линкестиде встречался с вождями иллирийских племен, и юноша после захода солнца, можно сказать, прокрался во дворец, где был встречен Перитасом, который, обезумев от радости, бегал повсюду, катался по полу, скуля и виляя хвостом, а потом прыгнул хозяину на грудь и стал лизать лицо и руки.

Александр ласково освободился от него и направился в свои палаты, где его ждала Кампаспа.

Девушка выбежала навстречу и крепко обняла его, потом сняла с него запыленные одежды и долго, не спеша, нежными руками мыла в ванне его уставшее от поездки тело. Когда Александр вышел из ванны, Кампаспа стала одевать его, но в этот момент вошла Лептина. Она покраснела и опустила глаза.

— Олимпиада хочет, чтобы ты как можно скорее пришел к ней, — сообщила служанка. — Она надеется, что ты останешься поужинать с ней.

— Хорошо, — ответил Александр и, когда Лептина удалилась, шепнул на ухо Кампаспе — Подожди меня.

Едва увидев сына, царица сжала его в бешеных объятиях.

— Что случилось, мама? — спросил юноша, освободившись и пристально взглянув на нее.

У Олимпиады были огромные глубокие глаза, как озера в местных горах, и ее взгляд отражал бурлящие в душе неистовые страсти.

Закусив нижнюю губу, она опустила голову.

— Что случилось, мама? — повторил Александр. Олимпиада повернулась к окну, чтобы скрыть досаду и стыд.

— Твой отец завел любовницу.

— У моего отца шесть жен. Он человек пылкий и никогда не довольствовался одной женщиной. К тому же он наш царь.

— На этот раз все не так просто. Теперь он влюбился в девчонку, ровесницу твоей сестры.

— Такое уже случалось. Это пройдет.

— Говорю тебе, на этот раз все не так просто: он влюбился, потерял голову. Это как…— Она издала короткий вздох. — Как в тот раз, когда я впервые познакомилась с ним.

— Какая разница?

— Большая, — заверила его Олимпиада. — Эта девушка беременна, и он хочет жениться на ней.

— Кто она? — помрачнев, спросил Александр.

— Эвридика, дочь полководца Аттала. Теперь понимаешь, почему я так беспокоюсь? Эвридика — македонянка, дочь знатного македонянина, а не иностранка, как я.

— Это ничего не значит. Ты из царского рода, твой род идет от Пирра, сына Ахилла, и Андромахи, жены Гектора.

— Это сказки, сын мой. А предположим, эта девица родит сына…

Александр онемел, охваченный внезапной тревогой.

— Объясни толком. Говори, что думаешь: никто нас не слышит.

— Предположим, Филипп меня прогонит и объявит царицей Эвридику — это в его власти. Тогда сын Эвридики становится законным наследником, а ты — ублюдком, сыном отвергнутой иностранки.

— Зачем ему это делать? Отец всегда любил меня, он всегда желал мне добра. Он готовил меня стать царем.

— Ты не понимаешь. Красивая и страстная девица может совершенно свести с ума зрелого мужчину, а рожденный ею ребенок привлечет к себе все его внимание, даст ему почувствовать себя молодым, вернет безвозвратно ушедшие времена.

Александр не знал, что ответить, но было видно, что эти слова глубоко его встревожили.

Он сел в кресло и подпер левой рукой лоб, словно собираясь с мыслями.

— И что, по-твоему, я должен делать?

— Я и сама не знаю, — призналась царица. — Я возмущена, расстроена, разъярена нанесенным мне оскорблением. Будь я мужчиной…

— Я мужчина, — заметил Александр.

— Но ты его сын.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего. От унижения я потеряла рассудок.

— И все же, что я, по-твоему, должен сделать?

— Ничего. Теперь ничего сделать нельзя. Но я хочу сказать тебе: будь начеку, потому что не сегодня-завтра может что-то произойти.

— А она действительно так красива? — спросил Александр.

Олимпиада опустила голову, и было видно, чего ей стоило ответить на этот вопрос:

— Ты даже не можешь себе представить как. Аттал попросту подложил ее Филиппу в постель.Очевидно, он тщательно все продумал и знает: многие знатные македоняне последуют за ним. Тебе известно, как они меня ненавидят.

Александр встал, чтобы попрощаться.

— Ты не останешься поужинать? Я приготовила твои любимые блюда.

— Я не голоден, мама. Страшно устал. Извини. Скоро увидимся. Постарайся успокоиться. Не думаю, что мы можем много что сделать.

Он ушел, но разговор с матерью смутил его. Его не покидала мысль о том, что отец в одно мгновение исключит его из своих замыслов. И надо же было такому случиться как раз после того, как он проявил доблесть в решительном сражении при Херонее и выполнил деликатную дипломатическую миссию в Афинах!

Чтобы отогнать эти мысли, Александр спустился в конюшню повидаться с Букефалом. Жеребец сразу узнал его голос, забил копытами и заржал. Конюшня содержалась в безупречном порядке, и там стоял запах свежего сена. Черная шкура коня лоснилась, грива и хвост были расчесаны, как девичьи волосы. Александр подошел и обнял его, гладя по шее и морде.

— Вернулся, наконец! — послышался за спиной голос. — Я знал, что найду тебя здесь. Ну что? Как тебе твой Букефал? Видишь, как я холил его для тебя? Как возлюбленную, говорю тебе.

— Гефестион, это ты!

Юноша подошел и хлопнул его по плечу.

— Эй, разбойник, я скучал по тебе.

Александр хлопнул его в ответ:

— И я по тебе тоже, конокрад.

Они бросились друг другу в объятия и сжали друг друга крепко и сильно, сильнее дружбы, сильнее времени, сильнее смерти.

Александр вернулся к себе поздно и на полу перед дверью, рядом с погасшей лампой, обнаружил спящую Лептину. Он нагнулся и молча заглянул ей в лицо, а потом осторожно взял на руки, положил на кровать и поцелуем коснулся ее губ. В этот вечер Кампаспа дожидалась зря.

***
Филипп вернулся через несколько дней и немедленно вызвал к себе Александра. Завидев сына, он сразу нетерпеливо обнял его:

— Клянусь всеми богами, ты прекрасно выглядишь. Как тебе понравилась поездка в Афины?

Он почувствовал, что объятия сына не очень крепки.

— В чем дело, парень? Или тебя размягчили эти афиняне? Или влюбился? Только ради Геракла не говори, что влюбился! Ха! Я подарил ему такую искусницу в этом деле, а он влюбился в… в кого? В прекрасную афинянку? Не говори, сам знаю: никто не сравнится с очаровательными афинянками. Ах, это здорово, я должен рассказать об этом Пармениону.

— Это не я влюбился, отец мой. Говорят, это ты влюбился.

Филипп тут же посерьезнел и большими шагами начал мерить комнату.

— Это все твоя мать. Это твоя мать! — воскликнул он. — Она разъярена и ревнует. Хочет настроить тебя против меня. Что, неправда?

— У тебя другая женщина, — ледяным тоном проговорил Александр.

— И что с того? Не первая и не последняя. Это просто цветок, она прекрасна, как солнце, прямо Афродита. Еще прекраснее! Я нашел ее голой у себя в объятиях, с грудями как две спелые груши, мягкую, с выщипанными на теле волосами, благоухающую, и она раздвинула для меня бедра. Что мне оставалось делать? Твоя мать меня ненавидит, я ей отвратителен, она плюет мне вслед каждый раз, когда видит. А эта девочка сладка, как мед.

Он опустился в кресло и быстрым жестом накинул на колени плащ, что всегда было признаком ярости.

— Не надо мне рассказывать, кого тебе подсунули в постель, отец мой.

— Прекрати звать меня «отец мой»: мы одни!

— Но моя мать чувствует себя униженной, брошенной, и она озабочена.

— Понятно! — вскричал Филипп. — Все понятно! Она определенно старается настроить тебя против меня. И без всяких причин. Пошли, пошли со мной! Посмотришь, какой сюрприз я тебе приготовил, прежде чем ты испоганил мне день этими глупостями. Пошли!

Он увлек Александра за собой по лестнице, а потом вглубь коридора, где располагались мастерские, и распахнул дверь, словно вламываясь в помещение.

— Смотри!

Александр оказался посреди комнаты, залитой светом из большого бокового окна. К столу был прислонен глиняный диск с профилем, изображавшим его с лавровым венком на голове, как бога Аполлона.

— Нравится? — раздался голос из темного угла.

— Лисипп! — воскликнул Александр, резко обернувшись и обнимая мастера.

— Нравится? — спросил Филипп у него за спиной.

— Но что это?

— Это макет монеты, золотого статира Македонского царства, который будет чеканиться с завтрашнего дня, чтобы запечатлеть твою победу при Херонее и твое достоинство наследника трона. Он будет ходить по всему миру десятками тысяч экземпляров, — ответил монарх.

Александр пристыжено опустил голову.

ГЛАВА 27

Жест Филиппа и присутствие при дворе Лисиппа слегка разогнали тучи, омрачившие отношения между отцом и сыном, но очень скоро Александр лично убедился, насколько прочные узы связали отца с юной Эвридикой.

Однако неотложные политические дела отвлекали как царя, так и сына от придворной жизни.

Пришел ответ от царя персов Арзеса, и ответ этот был еще более пренебрежительным, чем письмо Филиппа. Евмен прочел его царю, как только получил от гонца.

Арзес, царь персов, Царь Царей, свет ариев и владыка четырех сторон света, македонянину Филиппу.

То, что сделал мой отец Артаксеркс, третий с таковым именем, сделано хорошо, а ты, будучи нашим подданным, должен платить дань, как платили твои предшественники.

Царь тут же позвал Александра и дал ему просмотреть послание.

— Все идет так, как я и предполагал: мой план воплощается в точности. Перс отказывается возместить ущерб, причиненный его отцом, а этого более чем достаточно, чтобы начать войну. Моя мечта сбывается. Я объединю всех греков в метрополии и восточных колониях. Я сохраню эллинскую культуру и буду повсюду ее защищать. Демосфен не понял моего намерения и сражался со мной, как с тираном, но посмотри вокруг! Греки свободны, и македонский гарнизон стоит лишь в акрополе предателей-фиванцев. Я охраняю аркадцев и мессенцев, я не раз отстаивал права Дельфийского святилища.

— Ты действительно хочешь идти в Азию? — спросил Александр, выделив среди всего отцовского хвастовства лишь это заявление.

Филипп взглянул ему в глаза.

— Да. И в Коринфе объявлю это союзникам. Я попрошу всех прислать воинские контингенты и военные корабли для предприятия, которое никому из греков не удалось довести до конца.

— И думаешь, они пойдут за тобой?

— Не сомневаюсь, — ответил Филипп. — Я объясню им, что цель похода — освобождение греческих городов в Азии от господства варваров. Они не смогут остаться в стороне.

— А это — истинная цель похода?

— У нас самое мощное в мире войско, Азия безгранична, и нет пределов славе человека, который ее завоюет, сын мой, — ответил царь.

Через несколько дней в Пеллу прибыл другой гость — Апеллес, которого многие считали величайшим художником во всем современном мире. Филипп позвал его, чтобы сделать свой портрет вместе с царицей — естественно, с должными поправками и приукрашиваниями, в официальном виде, чтобы повесить в святилище в Дельфах, — но Олимпиада отказалась позировать рядом с мужем, и Апеллесу пришлось наблюдать за ней издали, делая предварительные эскизы.

Конечный результат все равно привел Филиппа в восторг, и он попросил изобразить также и Александра, но юноша отказался.

— Я бы лучше хотел, чтобы ты изобразил мою подругу, — попросил царевич. — Обнаженной.

— Обнаженной? — переспросил Апеллес.

— Да. Мне не хватает ее красоты, когда я вдали от нее. Сделай ее портрет не очень большим, чтобы я мог носить его с собой, но чтобы она была очень похожа.

— Тебе покажется, что видишь ее во плоти, мой господин, — заверил его мастер.

Таким образом, Кампаспа, о которой говорили, что это прекраснейшая женщина Греции, стала позировать обнаженной во всей своей красе перед величайшим из художников.

Александру не терпелось полюбоваться результатом столь необычайного сочетания, и каждый день он приходил посмотреть, как продвигается работа, но очень скоро заметил, что она почти не тронулась с места. Апеллес все время делал эскизы и уничтожал их, чтобы создать новые.

— Этот портрет напоминает мне ткань Пенелопы, — заметил юноша. — Что же не получается?

Апеллес не мог скрыть смущения. Он смотрел то на свою прекрасную модель, то на Александра.

— Что же не выходит? — снова спросил царевич.

— Дело в том… Дело в том, что я не могу вынести мысли о том, чтобы расстаться с такой красотой.

Александр в свою очередь посмотрел на Кампаспу и мастера и догадался, что в эти долгие свидания они занимались здесь не только живописью.

— Понятно, — сказал он.

Ему вспомнилась Лептина с вечно красными от слез глазами, и подумалось, что в будущем, если он захочет, у него не будет недостатка в непревзойденных красавицах. Он также задумался над тем, что с каждым днем Кампаспа становится все более дерзкой и ее претензии непрерывно растут. Тогда Александр подошел к Апеллесу и шепнул ему на ухо:

— У меня есть к тебе одно предложение. Ты мне оставишь портрет, а я тебе оставлю девушку. Само собой, если у нее нет возражений.

— О, мой господин, — в смущении забормотал великий художник. — Как мне благодарить тебя? Я… Я…

Молодой царевич похлопал его по плечу:

— Главное, чтобы вы были счастливы и портрет получился хорошо.

С этими словами он открыл дверь и вышел.

***
К концу лета Филипп и Александр отправились в Коринф, где их приняли за счет городской казны. Город был выбран не случайно: именно в Коринфе сто пятьдесят лет назад греки поклялись отразить персидское вторжение; и здесь же им предстояло дать новую клятву — объединить всех греков на континенте и островах для великого похода в Азию, предприятия, способного затмить воспетую Гомером Троянскую войну.

В страстном споре с делегатами Филипп напомнил им все фазы противостояния Европы и Азии, не пропустив и мифологические сюжеты; он вспомнил павших при Марафоне и Фермопилах, сожжение Афинского акрополя и тамошних храмов. И хотя события, о которых он говорил, произошли несколько поколений назад, они оставались живы в народной культуре — отчасти потому, что Персия не прекращала вмешиваться во внутренние дела греческих государств.

Но куда больше этих выцветших воспоминаний о персидских вторжениях всех волновало решение Филиппа завоевать Персию, сознание, что его воле нет альтернативы и что его политические средства включают в себя и войну. У всех перед глазами все еще стояла печальная судьба Фив и их союзников.

В конце концов, собрание доверило македонскому царю пост всеэллинского вождя для великого похода на Персию. Многие делегаты думали, что это всего лишь пропагандистская выходка. Они ошибались.

В эти дни Александр воспользовался случаем осмотреть Коринф. Вместе с Каллисфеном он поднимался на практически неприступный акрополь и любовался величественными храмами Аполлона и Посейдона, бога морей, покровителя города.

Особенно его поразил корабельный волок — особое приспособление, позволявшее кораблям проходить из Эгинского залива в Коринфский через разделяющий их перешеек, избегая долгого обходного пути вокруг Пелопоннеса с его изрезанными берегами и острыми скалами.

Он представлял собой деревянный желоб, который постоянно покрывали говяжьим жиром. Желоб этот выходил из Эгинского залива, поднимался к вершине перешейка и спускался оттуда на другую сторону, в Коринфский залив. Несколько быков затаскивали корабль по желобу на самую верхнюю точку, где он дожидался, пока прибудет другой корабль, который прицепляли к этому.

Дальше первый корабль скользил сверху вниз, своим весом поднимая второй наверх, в то время как тот замедлял движение первого. Потом второй корабль, оказавшись наверху, таким же образом вытягивал третий, а первый мог отплывать, и так далее.

— А никому не приходила в голову мысль — прорыть канал и соединить два залива? — спросил Александр у одного из коринфян.

— Если бы боги захотели создать море там, где сейчас суша, они бы сделали Пелопоннес островом, не правда ли? — ответил сопровождающий. — Помни, что случилось с Великим Царем персов во время его вторжения в Грецию: он перебросил через море мост, чтобы перевести свое войско через Проливы, и прорыл канал через полуостров у горы Афон, чтобы провести свой флот, но в наказание за свое высокомерие потерпел жестокое поражение на суше и на море.

— Это верно, — признал Александр. — В свое время отец показывал мне эту огромную канаву и рассказывал о той попытке Великого Царя. Потому-то мне и пришла в голову мысль о канале.

Царевичу также рассказали, что поблизости живет Диоген, выдающийся философ-киник, о котором ходили невероятные истории.

— Я знаю, — сказал Александр. — Аристотель излагал мне теории киников. Диоген полагает, что, только избавившись от всего излишнего, можно освободиться от всех желаний, а стало быть, и от всякого рода несчастий.

— Своеобразная теория, — вмешался Каллисфен. — Лишиться всего не ради того, чтобы достичь счастья, а чтобы избавиться от хлопот, — мне кажется, это довольно глупо. Просто перевод добра! Все равно, что жечь дрова ради получения золы, не находишь?

— Пожалуй, — сказал Александр. — И все же мне бы хотелось познакомиться с ним. Это правда, что он живет в амфоре из-под оливкового масла?

— Истинная правда. Во время последнего конфликта, когда войска твоего отца вели осаду, всех горожан послали укреплять стену, и они деловито сновали взад-вперед. И вдруг Диоген начал укреплять свою амфору на косогоре, а потом скатил ее вниз и стал толкать обратно наверх. «Зачем ты это делаешь?» — спросили его. «Да ни за чем. Но остальные так суетятся, что мне показалось невежливым сидеть, сложа руки». Вот что все говорят об этом человеке. Подумай только, все его имущество состояло из одной чашки, чтобы набирать воду из родника; но однажды он увидел маленького мальчика, пившего из пригоршни, — и выбросил свою чашку. Ты действительно хотел бы с ним встретиться?

— Да, очень, — ответил Александр.

— Ну, раз уж так хочется…— презрительно фыркнул Каллисфен. — Зрелище будет не из лучших. Знаешь, почему Диогена и его последователей прозвали киниками? Потому что, согласно его теории, ничто естественное не может быть непристойным, и потому они занимаются этим публично, как собаки.

— Верно, — подтвердил сопровождавший их коринфянин. — Пойдемте, он живет — если можно так выразиться — не очень далеко отсюда. Он обычно сидит на обочине дороги, где легко выпрашивать милостыню у прохожих.

Они прошли по дороге, ведшей от корабельного волока к святилищу Посейдона, и Александр первым издалека заметил философа.

Это был старик лет семидесяти, совершенно голый; он прислонился спиной к большой глиняной амфоре, внутри которой виднелась соломенная подстилка и какая-то рванина вместо одеяла. «Подстилка Перитаса определенно богаче», — подумалось Александру. На земле сидела собачонка, маленькая дворняжка, вероятно питавшаяся с философом из одной миски и делившая с ним подстилку.

Диоген обхватил руками колени и откинул голову, прислонившись затылком к своему жалкому жилищу и подставив сморщенное тело последним лучам теплого летнего солнца. Он был почти совершенно лыс, но с затылка волосы опускались почти до половины спины. Худое, изборожденное резкими, глубокими морщинами лицо обрамляла редкая бороденка; скулы выпирали; глаза под широким светлым лбом ввалились.

Философ сидел совершенно неподвижно, опустив веки. Александр остановился прямо перед философом и долго молча смотрел на него, в то время как тот ничем не выдавал, что замечает его присутствие, и ни на мгновение не открыл глаза.

Молодой царевич задавал себе вопрос, какие мысли текут под этим лбом, в этом мощном черепе на тонкой шее над хилым и изможденным телом. К чему пришел этот человек, проведя жизнь в исследованиях человеческой души, если теперь лежит голым в нищете у дороги, став объектом насмешек и жалости прохожих?

Эта гордая бедность, эта совершенная простота, это тело, желавшее встретить смерть нагим, как в момент рождения, взволновали Александра.

Хорошо бы рядом оказался Аристотель! Тогда Александр мог бы увидеть поединок этих двух выдающихся умов… Ему захотелось выразить старому философу свое восхищение. Но вместо этого вышла неловкая фраза:

— Здравствуй, Диоген. Перед тобой стоит Александр Македонский. Скажи мне, что тебе нужно, и я с радостью дам тебе это.

Старик открыл беззубый рот.

— Все, что угодно? — проскрипел он, так и не открыв глаза.

— Все, что угодно, — подтвердил Александр.

— Тогда отойди и не загораживай мне солнце.

Александр тут же отошел и присел сбоку на корточки, как проситель.

— Оставь нас наедине, — обратился он к Каллисфену. — Не знаю, скажет ли он мне что-либо, но если скажет, эти слова никто не сможет записать, друг мой. — Каллисфен увидел, как у него загорелись глаза. — Возможно, ты прав, возможно, это перевод добра, вроде сжигания дров ради продажи золы, но я готов отдать все, лишь бы узнать, что проплывает за этими закрытыми веками. И поверь мне: не будь я Александром, я бы хотел стать Диогеном.

ГЛАВА 28

Никто не знает, о чем они говорили, но Александр на всю жизнь запомнил эту встречу, и Диоген, возможно, тоже.

Два дня спустя Филипп со своей свитой отправился на север, в Македонию, и царевич поехал с ним.

Прибыв в Пеллу, царь начал подготовку к великому походу на Восток. Почти ежедневно он собирал военный совет, в котором принимали участие все македонские полководцы — Аттал, Клит Черный, Антипатр и Парменион, чтобы организовать военный призыв, экипировку и снабжение войск. Добрые отношения с Афинами гарантировали безопасность на море и перевозку войск в Азию македонским флотом и кораблями союзников.

Александр с головой погрузился в эту лихорадочную деятельность и, казалось, особенно не задумывался ни о беременности Эвридики, ни о тревогах своей матери, которая все слала сыну письма, когда он был в отъезде, или просила о личных встречах, пока он находился во дворце.

Олимпиада вела также интенсивную переписку со своим братом Александром Эпирским, чтобы обеспечить себе его поддержку: она как никогда чувствовала себя в своих палатах одинокой, отверженной и брошенной.

Царица думала лишь о своем печальном положении и говорила с приближенными только об этом. Будущее виделось ей в затворничестве, в полной изоляции. Она знала, что в тот момент, когда новая царица вступит в свои права, старую перестанут признавать на публичных приемах, и у нее не останется официальных случаев, чтобы принимать гостей и иностранные делегации, развлекать в своих палатах жен или подруг посетителей.

А особенно она боялась утратить свое личное влияние как мать наследника трона.

Александр не так тревожился — ведь он был окружен друзьями, каждый день демонстрировавшими ему свою преданность.

Кроме того, он пользовался глубоким и искренним уважением со стороны Пармениона и Антипатра, правой и левой руки царя, его отца, видевших его в деле как командира и как настоящего воина. Они знали, что, если власть перейдет в его руки, царство останется в надежных руках. Но на самом деле династическая ситуация была не такой уж спокойной: двоюродные братья Александра, Аминта и его родной брат Архелай, всегда могли получить поддержку в кругах знати, и только его сводный брат, недоумок Арридей, в данный момент не доставлял никакого беспокойства.

***
Дата женитьбы Филиппа официально была объявлена в начале зимы и, несмотря на то, что все этого ожидали, явилась как гром среди ясного неба.

На всех произвела впечатление необычайная торжественность и пышность церемонии, которую хотел устроить царь.

Евмен, уже ставший главой царской администрации, сообщал Александру все подробности: имена приглашенных, расходы на наряды, яства и вина, приготовления, драгоценности новобрачной и ее сопровождения.

Александр старался не делиться с матерью этими известиями, чтобы не расстраивать ее еще больше, но Олимпиада везде имела глаза и уши и обо всем происходящем узнавала еще раньше сына.

Когда до великого дня оставалось уже совсем немного, царица получила от царя официальное приглашение принять участие в свадьбе, и такое же приглашение было направлено Александру. Оба понимали, что на самом деле это означает приказ, и мать с сыном безропотно приготовились принять участие в церемонии и последующем за ней пышном пиршестве.

Евмен проявлял чудеса, распределяя ложа и столы для приглашенных, чтобы избежать нежелательных контактов, которые неизбежно привели бы к ссорам и даже дракам. Вожди племен и македонские царевичи были более-менее отделены друг от друга, чтобы к тому времени, когда вино потечет рекой, так же не полилась бы и кровь из-за какого-нибудь неосторожного словца или неправильно понятого жеста.

Новая супруга, несмотря на заметные признаки беременности, была очаровательна в своем наряде со всеми атрибутами царицы. На голове у нее красовалась золотая диадема, а волосы были зачесаны назад валиком и заколоты золотыми шпильками с коралловой головкой. Ее затканный серебром пеплос украшала прекрасная вышивка, имитировавшая роспись по керамике, с изображением танцующих перед статуей Афродиты девушек. Голову невесты покрывала свадебная фата.

Александру в его роли наследника трона полагалось непосредственно участвовать в церемонии, а потом, во время пира, находиться невдалеке от отца.

Олимпиада же с женщинами своей свиты, напротив, расположилась в противоположном конце обширного пиршественного зала. Рядом с матерью предпочла остаться царевна Клеопатра, которая, как она сама признавалась, не очень хорошо ладила с Эвридикой — своей ровесницей.

Ложа расставили прямоугольником с четырех сторон, и только в глубине у правой стены оставили проход для поваров с блюдами, виночерпиев и слуг, вытиравших пол перед столами.

Флейтистки начали играть, и несколько танцовщиц закружились между столами посреди зала, внутри огромного пиршественного прямоугольника. Александр, не выпивший ни глотка вина, незаметно для матери не сводил с нее глаз. Олимпиада была прекрасна с надменным выражением на бледном лице и с ледяным взглядом; казалось, она выше всего этого гама, шума пьяных гостей, визга флейт. Оставленная супруга Филиппа была как статуя неумолимой богини мщения.

За все это время она не притронулась ни к еде, ни к вину, в то время как Филипп отдался всевозможной невоздержанности, оказывая недвусмысленные знаки внимания молодой жене, которая отгородилась любезными улыбками, и оказавшимся рядом танцовщицам. Так же вели себя и прочие сотрапезники, особенно македоняне.

Настало время тостов, и, согласно обычаю, начал тесть. Аттал был не трезвее остальных: он качался на ногах и, подняв полный кубок, расплескал вино на расшитую подушку и облил соседей. Заплетающимся языком он произнес:

— Пью за царственную пару, за мужественность супруга и красоту супруги. Да даруют им боги законного наследника македонского трона!

Тост оказался самым неудачным, какой только можно было придумать: он озвучивал ходившие среди македонской знати толки о неверности царицы и кровно оскорблял наследника.

Олимпиада смертельно побледнела. Все онемели и повернулись к Александру, который, побагровев, вскочил на ноги, охваченный приступом бешенства.

— Кретин! — крикнул царевич. — Сын собаки! А я кто, по-твоему? Незаконный? Проглоти все, что только что сказал, или я зарежу тебя, как свинью! — и обнажил меч, чтобы привести свою угрозу в исполнение.

При этих словах пьяный Филипп, рассерженный тем, что Александр оскорбил его тестя и портит свадебный пир, тоже вытащил меч и бросился на сына. Зал наполнился криками, танцовщицы убежали, повара попрятались под столы, страшась готовой разразиться бури.

Но, перепрыгивая с ложа на ложе, чтобы добраться до сына, который бесстрастно ждал его, Филипп поскользнулся, с шумом рухнул на пол, стянул за собой скатерть с посудой и едой и остался лежать в луже красного вина. Он попытался встать, но снова поскользнулся и упал лицом вниз.

Александр приблизился к отцу с мечом в руке, и в зале повисла могильная тишина. Танцовщицы дрожали, забившись в угол. Аттал побледнел, как полотно, и из уголка его полуоткрытого рта потекла струйка слюны. Молодая жена закричала:

— Остановите его, именем богов, кто-нибудь, сделайте же что-нибудь!

— Вот он, посмотрите! — воскликнул Александр с презрительной улыбкой. — Этот человек хочет ринуться из Европы в Азию, а сам не может перескочить с одного ложа на другое, не оступившись!

Филипп ползал в вине и объедках, рыча:

— Убью! Убью!

Но Александр даже не моргнул.

— Хорошо, если тебе удастся хотя бы встать на ноги, — сказал он и обернулся к слугам: — Унесите его и вымойте.

В это время подошла Олимпиада.

— Пойдем отсюда, мама, — сказал Александр. — Ты права: здесь нам не место.

ГЛАВА 29

Александр вышел из дворца, ведя за руку мать; вслед неслись злобные крики Филиппа. Во дворике Александр спросил Олимпиаду:

— Хочешь поехать верхом, или тебе приготовить повозку?

— Нет. Поеду верхом.

— Переоденься и будь у входа в свои палаты; я сейчас же за тобой зайду. Не забудь плащ и теплую одежду. Поедем в горы.

— Наконец-то! — воскликнула царица. Александр побежал в стойло, взял Букефала и сарматского гнедого коня с упряжью, потником и походной переметной сумой и вышел из конюшни, направляясь к южному углу дворца.

— Александр! Подожди! — раздался сзади крик.

— Гефестион! Иди назад, мой отец хватится тебя.

— Мне все равно, я тебя не брошу. Ты куда?

— В Эпир, к моему дяде.

— По какой дороге?

— По Беройской.

— Отправляйся. Я позже к вам присоединюсь.

— Хорошо. Привет прочим, и пусть Евмен позаботится о Перитасе.

— Будь спокоен, — заверил его Гефестион и убежал.

— Не меньше одной кости в день! — крикнул вслед Александр. — Для зубов!

Друг махнул рукой в знак того, что понял, и скрылся в конюшне.

Олимпиада была уже готова. Она собрала волосы в узел, надела кожаную безрукавку и иллирийские штаны; за спиной висели две переметные сумы с одеждой и запасами и мешочек с деньгами. Вслед за ней с плачем выбежала одна из служанок:

— Но царица… Царица…

— Вернись в дом и закройся в комнате, — велела ей Олимпиада.

Александр дал ей повод лошади.

— Мама, где Клеопатра? Я не могу уехать, не попрощавшись с ней.

— Она послала служанку предупредить меня, что ждет тебя во дворике дома для женщин, но ты знаешь, что каждое потерянное мгновение может оказаться роковым.

— Я быстро, мама.

Он надел капюшон и побежал туда, где дожидалась сестра, бледная и дрожащая, все еще в праздничном наряде.

Увидев брата, Клеопатра со слезами обхватила руками его шею:

— Не уезжай, не уезжай. Я попрошу папу простить тебя, я брошусь к его ногам, и он не сможет сказать «нет».

— Где он сейчас?

— Его отнесли в его палаты.

— Пьяного?

Клеопатра кивнула.

— Нужно бежать, пока он не пришел в себя. Мне здесь уже не место, и нашей матери — тоже. Я напишу тебе при первой же возможности. Желаю тебе добра, сестренка.

Клеопатра снова разрыдалась, еще отчаяннее, чем прежде, и Александру пришлось силой вырваться из ее объятий.

— Когда я снова тебя увижу? — крикнула ему вслед девушка.

— Когда соблаговолят боги, — ответил Александр. — Но ты всегда будешь в моем сердце!

Он побежал на место встречи с матерью.

— Поехали! — воскликнул он и, взглянув на нее, улыбнулся: — Мама, ты прекрасна. Похожа на амазонку.

Олимпиада покачала головой:

— Мать всегда прекрасна в глазах сына. Но все равно спасибо, мальчик мой.

Она легко вскочила в седло и пришпорила коня. Александр тоже ударил пятками Букефала, и они рванули в галоп.

Беглецы держались подальше от торных путей и свернули на проселочную дорогу, по которой Александр порой катался, когда жил в Миезе. До наступления темноты мать и сын успели без происшествий проделать немалый путь.

Пару раз они останавливались, чтобы дать передышку коням и напоить их, но под конец добрались до большого леса, покрывавшего Эордею и долину Галиакмона, где нашли убежище в пещере с журчащим родником, и Александр отпустил коней попастись. Здесь мать и сын развели костер из хвороста, используя для добывания огня лук и деревянный стержень.

— Этому меня научил Аристотель, — объяснил Александр. — Трение порождает тепло.

— Тебе хорошо было в Миезе?

— Это были прекрасные годы, но такого рода жизнь не для меня.

Он навалил сухих листьев и валежника и, когда увидел поднимающийся дымок, начал раздувать огонь.

Появился слабый язычок пламени. Постепенно он начал разгораться, а Александр подбрасывал сухих листьев и хвороста.

Когда костер затрещал вовсю, юноша подложил сучьев потолще, а потом расстелил на земле плащ.

— Устраивайся поудобнее, мама. Сегодня я приготовлю ужин.

Олимпиада села и, как зачарованная, уставилась на пляшущее пламя, а сын открыл переметную суму, достал хлеба и подержал над огнем, чтобы поджарить. Потом отрезал ножом кусок сыра и протянул матери.

— Это лучший ужин за многие годы, — заметила Олимпиада, — и место прекраснее, чем любой дворец. Кажется, будто я снова девочка среди родных гор.

Александр самшитовой чашкой набрал воды из родника.

— Хотя бы это я сделал для тебя. Ты быстро соскучишься по политике, по своим связям, по интригам. Не веришь?

— Возможно. Но сейчас дай мне поспать. Последний раз я ночевала с тобой, когда ты едва научился ходить. А твой отец в те годы еще любил меня.

Они поговорили немного — вполголоса, слушая шум вечернего ветра в дубовых ветвях и потрескивание огня на их одиноком биваке, и, наконец, заснули, усталые после долгого, насыщенного переживаниями дня.

На обоих снизошла глубокая грусть: они остались изгнанниками, без крова и друзей. И оба с горечью ощущали разлуку с суровым, свирепым, деспотичным человеком, но способным как никто другой вызывать к себе любовь.

Среди ночи Александр открыл глаза, проснувшись от неясного звука, и увидел, что матери рядом нет. Он огляделся и неподалеку, у дороги, петляющей в свете луны меж вековыми стволами, увидел какую-то тень. Это была Олимпиада. Она стояла, выпрямившись, перед огромным деревом и словно разговаривала с кем-то. Александр осторожно, ползком, приблизился, прячась за кустами, и услышал, как мать что-то бормочет на незнакомом языке, потом она замолкала, словно слушая ответ, а затем снова принималась за свое бормотание.

Таясь, Александр наблюдал за матерью из-за дуба, а она куда-то пошла по дороге, полосатой от длинных теней. Он последовал за ней, все так же скрываясь и не производя ни малейшего шума. Мать остановилась перед руинами древнего святилища, где стояла деревянная культовая статуя, едва узнаваемая, побитая временем и непогодами. На древнее изображение Диониса, бога буйного разгула и пьянства, падал неверный свет зажженной кем-то лампы — признак того, что святилище еще посещают.

Олимпиада легкой походкой, словно танцуя, приблизилась к статуе, протянула руку к ее основанию, и в пальцах у нее, как по волшебству, появилась тростниковая флейта, на которой она начала играть, разнося по ветру сочные вибрирующие ноты. Магическая мелодия вскоре заглушила ночные звуки леса, летя меж ветвей, едва колеблемых дыханием ветерка.

Прошло некоторое время, и на музыку кто-то откликнулся из леса таинственной песнью, которая терялась в шуме листвы, сливаясь то с отдаленным пением соловья, то с журчанием родника в гроте. Постепенно она становилась все более чистой и отчетливой.

Послышались звуки других тростниковых флейт — протяжные, отстраненные, словно положенные на музыку ветром.

Олимпиада положила свой инструмент на подножие статуи, сняла плащ и стала танцевать под ритм этой мелодии. Из леса вышли мужчины и женщины в звериных масках, с внешностью сатиров и менад. Некоторые дудели в камышовые дудки, другие принялись плясать вокруг идола и царицы, словно узнали в ней второе божество.

Пляска делалась все стремительнее, прибывали другие незнакомцы — с тимпанами и барабанами, задавая все более бешеный ритм. Никого было не узнать из-за темноты и масок, но тела мало-помалу обнажались, обвивая друг друга в танце, а потом они попадали на землю вокруг статуи в конвульсиях и судорогах диких совокуплений.

В этом хаосе звуков и фигур Олимпиада вдруг застыла, подобно деревянной статуе Диониса, сама — ночное божество. Голые мужчины в масках приблизились к ней в лунном свете ползком, как звери.

Александр, одновременно возбужденный и встревоженный этой сценой, схватился было за меч, когда, заметив что-то, замер за скрывавшим его стволом дерева. В этот момент из-под земли показалась огромная змея. Она подползла к статуе бога, а потом медленно обвилась вокруг ног матери.

Олимпиада не пошевелилась, ее тело одеревенело, глаза уставились в пустоту — казалось, она не слышит и не видит происходящего вокруг. Еще одна змея выползла из-под земли, а потом еще одна и еще, и все, одна поверх другой, оплетали ноги царицы.

Самая большая из всех, первая, поднялась над другими; своими кольцами она охватила туловище Олимпиады и накрыла ее голову своей.

Бешеная музыка вдруг затихла, фигуры в масках отступили на края поляны, потрясенные и как будто испуганные этим сверхъестественным явлением. Потом змея распахнула пасть, высунула тонкий раздвоенный язык и издала тот самый звук, что Олимпиада извлекала из своей флейты: сочную текучую ноту, мрачную и вибрирующую, как голос ветра в дубовых ветвях.

Лампы одна за другой потухли, и в лунном свете Александр видел лишь поблескивавшую в полумраке чешую рептилий, а потом все исчезло. Он глубоко вздохнул и вытер со лба холодный пот, а когда чуть погодя снова взглянул на маленькое заброшенное святилище, то поляна была совершенно пустой и безмолвной, как будто здесь ничего не происходило.

Тут он почувствовал прикосновение к плечу и стремительно повернулся, схватившись за меч.

— Это я, сын, — сказала Олимпиада, удивленно глядя на него. — Я проснулась и увидела, что тебя нет. Что ты тут делаешь?

Александр протянул к ней руку, словно не веря своим глазам.

— Но что ты тут делал? — снова спросила царица. Александр покачал головой, словно стряхивая сон или кошмар, и встретил глаза матери, еще более глубокие и черные, чем ночь.

— Ничего, — ответил он. — Вернемся назад.

На следующий день они встали, когда вода родника засверкала на солнце, и молча пустились в путь на запад. Как будто оба не решались заговорить.

И вдруг Александр обернулся к матери.

— О тебе рассказывают странные вещи, — сказал он.

— Какие? — не поворачиваясь, спросила Олимпиада.

— Говорят… Говорят, что ты участвуешь в тайных обрядах и ночных оргиях Диониса, что ты владеешь колдовством.

— И ты веришь?

— Не знаю.

Олимпиада не ответила, и долго они молча ехали шагом.

— Я видел тебя прошлой ночью, — снова нарушил молчание Александр.

— Что ты видел?

— Я видел, как ты звуком своей флейты созвала оргию и вызвала из-под земли змей.

Олимпиада обернулась и метнула на сына холодный взгляд, в ее глазах блеснул свет, как у появившейся прошлой ночью змеи.

— Ты воплотил мои сны и последовал за моим духом сквозь лес: бестелесный образ, как тень мертвых. Поскольку ты — часть меня и обладаешь божественной силой.

— Это был не сон, — прервал ее Александр. — Я уверен, что видел все это наяву.

— Бывают места и времена, в которых сон и реальность путаются; бывают люди, способные пересекать пределы реальности и уходить в края, населенные тайной. Когда-нибудь ты покинешь меня, и мне придется уйти из моего тела и улететь в ночь, чтобы видеть тебя, слышать твой голос, твое дыхание; чтобы быть рядом с тобой, когда я буду нужна тебе.

Оба не проронили больше ни слова, пока солнце не поднялось высоко в небо. На Беройской дороге их встретил Гефестион. Александр спешился и побежал ему навстречу.

— Как тебе удалось нас найти? — спросил он.

— Твой Букефал оставляет следы, как дикий бык. Это было нетрудно.

— Что нового?

— Ничего особенно нового сказать не могу. Я отбыл вскоре после вас. Но, наверное, царь так напился, что не стоял на ногах. Думаю, его помыли и уложили спать.

— Думаешь, он вышлет за нами погоню?

— Зачем?

— Он хотел убить меня.

— Он просто напился. А как только проснется, сразу спросит: «Где Александр?»

— Не знаю. Мы много наговорили друг другу. Это трудно забыть обоим. И даже если отец захочет забыть это, всегда найдется кто-нибудь, чтобы тут же напомнить.

— Все может быть.

— Ты сказал Евмену про собаку?

— Первым же делом.

— Бедный Перитас. Ему будет плохо без меня: он подумает, что я его бросил.

— Не только ему будет без тебя плохо, Александр. Я бы тоже не вынес твоего отсутствия — потому и решил отправиться за тобой.

Они пришпорили коней и догнали Олимпиаду.

— Приветствую мою царицу, — сказал Гефестион.

— Здравствуй, мой мальчик, — ответила Олимпиада. И они вместе продолжили путь.

***
— Где Александр?

Филипп только что вылез из ванны, и женщины растирали ему плечи и спину льняным полотенцем. Подошел адъютант:

— Его нет, государь.

— Вижу, что нет. Надо позвать.

— Я хотел сказать, что он уехал.

— Уехал? Куда?

— Никто не знает, государь.

— А! — крикнул Филипп, швырнув на пол простыню, и голый начал широкими шагами расхаживать по комнате. — Я хочу, чтобы он сейчас же попросил у меня прощения за свои слова! Он выставил меня посмешищем перед гостями и женой. Разыщите его и немедленно приведите ко мне! Я разобью ему морду в кровь, я изобью его до…

Адъютант побледнел и стоял, ничего не говоря.

— Ты слушаешь меня, ради Зевса?

— Я слушаю тебя, государь, но Александр отбыл вскоре после того, как вышел из пиршественного зала, а ты был слишком… слишком не расположен принимать меры в отношении…

— Ты хочешь сказать, что я слишком напился, чтобы отдавать приказы? — заорал ему в лицо Филипп.

— В действительности, государь, ты не приказывал, и…

— Позовите царицу! Быстро!

— Которую, государь? — спросил адъютант в еще большем смущении.

— Которую, несчастный? На что мне эта девчонка? Позови мне царицу, быстро!

— Царица Олимпиада отбыла вместе с Александром, государь.

Ругань монарха была слышна даже в караульном помещении в глубине двора. Чуть погодя по лестнице сбежал царский адъютант, раздавая приказы всем, кто попадался на пути. Попавшиеся вскакивали на коней и в полный карьер отбывали во всех направлениях.

В этот день одна за другой прибывали иностранные делегации, и Филиппу пришлось принимать их, приветствовать и благодарить за роскошные свадебные подарки. Эти обязанности заняли все утро и день.

К вечеру царь устал как собака и пребывал в отвратительном настроении. И дело было не только в неделе праздников и пиршеств, но и в чувстве одиночества — впервые оно навалилось на него так тяжко.

Он отправил Эвридику спать, а сам поднялся на крышу и в свете луны долго ходил туда-сюда по обширной террасе. Вдруг в западном крыле дворца послышался настойчивый лай, а потом нескончаемый захлебывающийся вой.

Перитас понял, что Александра нет, и выражал луне свое отчаяние.

ГЛАВА 30

Через неделю трое беглецов добрались до Эпира и явились к царю Александру.

Молодой монарх уже знал обо всем случившемся, так как его осведомители пользовались эффективной системой срочной передачи сообщений и им не приходилось пробираться окольными путями.

Царь лично вышел встретить гостей, долго и тепло обнимал старшую сестру и племянника, а под конец и Гефестиона, с которым успел довольно хорошо познакомиться, когда гостил при дворе Филиппа в Пелле.

В этот вечер они спали в охотничьем домике, а через пару дней утром с почетным эскортом отправились в царскую резиденцию в Бутроте. Приморский город был мифическим сердцем маленького царства Эпир. Согласно легенде, там родился Пирр, сын Ахилла, приведший с собой в рабство вдову Гектора Андромаху и троянского прорицателя Гелена. Пирр сделал Андромаху своей наложницей, а потом передал ее Гелену. Как от первого, так и от второго союза родились дети, которые поженились между собой и дали начало царской династии.

Таким образом, со стороны матери Александр Македонский происходил как от величайшего из греческих героев, так и от рода Приама, правившего в Азии. Об этом пели поэты, развлекавшие за ужином царя и его гостей, спокойно проживших у него несколько дней. Но эпирский царь не питал иллюзий: он прекрасно понимал, что скоро следует ждать новых визитов.

Первый последовал однажды утром на рассвете, когда царь только что встал с постели. Это был всадник из личной охраны Филиппа, с ног до головы покрытый грязью: в последнее время в горах непрерывно шел дождь.

— Царь гневается, — сообщил он, даже не приняв ванну. — Он ожидал, что на следующий день Александр явится с извинениями за оскорбительные слова, которые он произнес перед всеми гостями и царской супругой.

— Мой племянник утверждает, что царь бросился на него с мечом в руке и что Аттал назвал царевича незаконнорожденным. Филипп должен понять, что его сын, в жилах которого течет та же кровь, обладает той же гордостью, тем же достоинством и очень схожим характером.

— Царю не нужны объяснения; он желает, чтобы Александр немедленно явился в Пеллу молить о прощении.

— Насколько я его знаю, он не сделает этого.

— Тогда он должен подумать о последствиях.

Александр спал чутко и услышал стук копыт по булыжной мостовой у караульного помещения. Он вскочил, накинул плащ и услышал слова прибывшего от отца посланника, хотя не видел его самого.

— Какие последствия? — спросил молодой монарх.

— Его друзья, за исключением Евмена, который служит царю секретарем, и Филота, сына генерала Пармениона, будут отправлены в ссылку как изменники и заговорщики.

— Я поговорю с моим племянником и сообщу тебе ответ.

— Я подожду твоего возвращения, чтобы тут же отправиться обратно.

— Но разве ты не хочешь умыться и поесть? В этом доме гостей всегда принимают с радушием и честью.

— Не могу. И так уже плохая погода задержала меня в пути, — объяснил македонский посланник.

Царь вышел из зала для приемов и в коридоре столкнулся с племянником.

— Слышал?

Александр кивнул.

— Что думаешь делать?

— Я не паду к ногам отца. Аттал меня публично оскорбил, и царю следовало вмешаться, чтобы защитить мое достоинство. Он же вместо этого бросился на меня с мечом.

— Но твои друзья дорого заплатят за это.

— Знаю, и меня это очень мучает. Но у меня нет выбора.

— Это твой окончательный ответ?

— Да.

Царь обнял его.

— Я на твоем месте сделал бы то же самое. Пойду сообщу посланцу Филиппа о твоем ответе.

— Нет, погоди. Я сделаю это лично.

Укутавшись в плащ, Александр вошел, как был, босой, в зал для приемов. Посланник сначала онемел от удивления, потом почтительно склонил голову:

— Да хранят тебя боги, Александр.

— И тебя тоже, добрый друг. Вот ответ царю, моему отцу. Скажи ему, что Александр не может просить прощения, не получив извинений от Аттала и заверений от царя, что царице Олимпиаде больше не придется испытывать унижений подобного рода и что ее ранг македонской царицы будет должным образом подтвержден.

— Это все?

— Все.

Посланник поклонился и направился к выходу.

— Скажи ему еще… Скажи еще, что…

— Что?

— Что желаю ему доброго здоровья.

— Я передам.

Вскоре послышалось конское ржание и торопливый топот копыт, который быстро затих вдали.

— Даже не поел и не отдохнул, — послышался за спиной Александра голос царя. — Похоже, Филиппу не терпится услышать твой ответ. Идем, я велел подать завтрак.

Они вышли в небольшое помещение в царских палатах, где были накрыты два стола и стояли два кресла. На столах лежали свежий хлеб, нарезанная кусками скумбрия и рыба-меч на вертеле.

— Я поставил тебя в трудное положение, — сказал Александр. — Ведь это мой отец возвел тебя на трон.

— Да, правда. Но за это время я повзрослел: я уже не тот юноша, каким был прежде. Я прикрываю тыл Филиппа в этой области, и уверяю тебя, это не простая задача. Среди самих иллирийцев неспокойно, побережье опустошают пираты, а на суше доносят о движении других племен, которые с севера спускаются к Истру. Твой отец нуждается во мне. Кроме того, я должен охранять достоинство моей сестры Олимпиады.

Александр поел рыбы и отхлебнул легкого пенящегося вина, прибывшего с Ионических островов. Продолжая жевать корку хлеба, он подошел к выходящему на море окну и спросил:

— Где Итака?

Царь указал на юг:

— Остров Одиссея вон там, примерно день пути по морю. А прямо перед нами — Керкира, остров феаков, где герой гостил в царстве Алкиноя.

— Ее не видно?

— Итаку? Нет. Да там и смотреть нечего. Одни козы да свиньи.

— Возможно, но все равно я бы хотел туда съездить. Хорошо бы прибыть туда вечером, когда море меняет цвет, когда вода и берег темнеют, и испытать то же, что чувствовал Одиссей, вернувшись туда через много лет. Я бы мог… Я уверен, что смог бы пережить те же чувства.

— Если хочешь, я отвезу тебя. Как я уже сказал, это недалеко.

Александр как будто пропустил предложение мимо ушей и перевел взгляд на запад, где из-за гор поднималось солнце, начиная окрашивать розовым края керкирских вершин.

— Там, за горами, и еще дальше за морем — Италия, верно?

Царь словно мгновенно просветлел лицом:

— Да, Александр, там Италия и Великая Эллада. Города, основанные греками, невероятно богаты и могущественны: Тарент, Локры, Кротон, Фурии, Регий и многие, многие другие. Там простираются безграничные леса и бродят огромные стада зверей. Пшеничные поля, которые не охватить взглядом. Горы, чьи вершины покрыты снегом круглый год и которые вдруг извергают огонь и заставляют трястись землю. А еще дальше, за Италией, лежит Сицилия, самая цветущая и прекрасная земля из всех известных. Там стоят могучие Сиракузы и Агригент, Гела и Селинунт. А еще дальше лежит Сардиния, а еще дальше — Испания, богатейшая страна мира, где неистощимые серебряные рудники, и железные, и оловянные.

— Сегодня ночью мне приснился сон, — сказал Александр.

— Какой сон?

— Мы были вместе, я и ты, верхом, на вершине горы Имар, самой высокой в твоем царстве. Я сидел на Букефале, а ты на Керавне, своем боевом скакуне, и на нас обоих лился свет, потому что одно солнце заходило в море на западе, а другое в то же время восходило на востоке. Два солнца, понимаешь? Волнующее зрелище. А потом мы распрощались, потому что ты хотел попасть туда, где солнце заходило, а я — где восходило. Разве не чудесно? Александр — к восходящему солнцу и Александр — к заходящему! И прежде чем попрощаться, прежде чем погнать своих коней к огненным шарам, мы дали друг другу торжественный обет: что никогда не встретимся, не завершив нашего похода, и местом нашей встречи будет…

— Какое? — спросил царь, не сводя с него глаз. Александр не ответил, но его взгляд заволокла неспокойная мимолетная тень.

— Какое место? — настаивал царь. — В каком месте мы должны были встретиться?

— Этого я не запомнил.

ГЛАВА 31

Александр отдавал себе отчет, что скоро его присутствие в Бутроте станет невыносимым, как для него самого, так и для Александра Эпирского, который продолжал получать настойчивые требования Филиппа выслать его сына в Пеллу, чтобы тот искупил вину, перед всем двором попросив у него прощения.

Молодой царевич уже принял решение уехать.

— Но куда? — спросил его царь.

— На север, где он не найдет меня.

— Ты не сможешь там жить. В тех землях господствуют дикие полукочевые племена, постоянно воюющие между собой. К тому же начинается зима. Там заснеженные горы — ты никогда не попадал в снега? Это самый страшный враг.

— Я не боюсь.

— Это я знаю.

— И потому уйду. Не тревожься за меня.

— Я не отпущу тебя, если ты не скажешь мне свой маршрут. Если ты мне понадобишься, я должен знать, где искать тебя.

— Я сверился с твоими картами. Поеду к озеру Лихнитис, на его западный берег, а оттуда по долине Дрилона в глубь материка.

— Когда хочешь отбыть?

— Завтра. Гефестион поедет со мной.

— Нет. Я отпущу вас не раньше чем через два дня. Я должен приготовить вам все к дороге. И дам вьючного коня для поклажи. Когда продукты закончатся, можете продать коня и продолжить путь.

— Спасибо тебе, — сказал Александр.

— Я дам тебе также письма для иллирийских вождей в Хелидонии и Дардании. Они могут пригодиться. У меня есть друзья в тех краях.

— Надеюсь, когда-нибудь я смогу отплатить тебе за все.

— Не стоит говорить об этом. И не падай духом.

В тот же день царь спешно написал письмо и с самым быстрым из своих гонцов отправил его Каллисфену в Пеллу.

***
В день отъезда Александр пошел попрощаться с матерью, и она обняла его, плача горючими слезами и от всей души проклиная Филиппа.

— Не кляни его, мама, — попросил ее Александр. Ему было грустно.

— Почему? — крикнула Олимпиада. — Почему? Он унизил меня, ранил, вынудил нас отправиться в изгнание. А теперь тебе приходится бросить меня и бежать еще дальше, чтобы среди зимы скитаться в чужих краях. Желаю ему самой лютой смерти! Пусть испытает все те муки, которые навлек на меня!

Александр посмотрел на нее, и у него сжалось сердце. Его напугала эта ненависть матери, своей силой напоминавшая злобу героинь трагедий, столько раз виденных им на сцене: Клитемнестры, хватающей секиру, чтобы зарубить Агамемнона, или Медеи, убивающей собственных детей, чтобы больнее отомстить своему неверному мужу Язону.

В этот момент ему вспомнилась другая страшная история, которую в Пелле кто-то рассказывал ему про царицу: будто во время церемонии посвящения в культ Орфея Олимпиаду кормили человеческим мясом. Он видел в ее огромных, наполненных тьмой глазах такой отчаянный гнев, что поверил: эта женщина способна на все.

— Не кляни его, мама, — повторил он. — Возможно, это даже правильно, что я испытаю одиночество и изгнание, холод и голод. Это урок, которого не хватало среди тех, что хотел мне преподать отец. Возможно, теперь он хочет научить меня и этому. Возможно, этот последний урок никто, кроме него, не мог бы мне дать.

Александр с трудом освободился из ее объятий, вскочил на Букефала и сильно ударил его пятками.

Жеребец заржал, взмахнув в воздухе передними копытами, и бросился в галоп, храпя раздутыми ноздрями. Гефестион поднял руку в прощальном жесте и тоже пришпорил своего коня, держа в поводу вьючную лошадь.

Полными слез глазами Олимпиада смотрела им вслед, пока всадники не исчезли из виду, направляясь на север.

***
Письмо эпирского царя достигло Каллисфена через несколько дней. Племянник Аристотеля с нетерпением распечатал его и быстро прочел:

Александр, царь молоссов, Каллисфену: здравствуй!

Надеюсь, что ты пребываешь в добром здравии. Жизнь моего племянника Александра протекает в Эпире безмятежно, вдали от военной жизни и ежедневных забот правительства. Дни он проводит, читая трагических поэтов, особенно Еврипида и, разумеется, Гомера в той редакции, что подарил ему в шкатулке его учитель и твой дядя Аристотель. Или же он декламирует их, аккомпанируя себе на цитре.

Иногда он выезжает на охоту…

Чем дальше Каллисфен читал послание, тем больше удивлялся его банальности и полной неуместности. Эпирский монарх не сообщал ничего важного или личного, он прислал совершенно пустое письмо. Но зачем?

Разочарованный, Каллисфен положил папирус на стол и стал расхаживать взад-вперед по комнате, стараясь понять, что может означать это письмо, когда вдруг, бросив взгляд на лист, увидел на внешних краях зарубки — едва заметные царапины. Посмотрев внимательнее, он понял, что они аккуратно сделаны ножницами.

Каллисфен хлопнул себя по лбу:

— Как же я сразу не сообразил! Ведь это же шифр пересекающихся многоугольников.

Он знал один шифр, о котором рассказывал ему Аристотель, и сам научил этой хитрости эпирского царя, думая, что это может когда-нибудь пригодиться.

Каллисфен взял линейку и начал соединять все зарубки согласно определенному правилу, а потом отметил все точки пересечения. К каждой стороне внутреннего многоугольника он построил перпендикуляры и получил другие пересечения.

На каждое пересечение пришлось по слову, и Каллисфен переписал их одно за другим в заданной последовательности. Простой и гениальный способ для отправки тайных сообщений.

Закончив, он немедленно сжег письмо и побежал к Евмену. Каллисфен нашел грека, когда тот, зарывшись в свои карточки, рассчитывал налоги и прикидывал расходы, необходимые для обеспечения дополнительных четырех батальонов фаланги.

— Мне нужны кое-какие сведения, — сказал Каллисфен и стал шептать ему что-то на ухо.

— Они уже три дня, как отбыли, — ответил Евмен, отрываясь от своих карточек.

— Да, но куда они отправились?

— Не знаю.

— Прекрасно знаешь.

— Кому нужны эти сведения?

— Мне.

— Тогда не знаю.

Каллисфен подошел к нему и еще что-то шепнул на ухо, потом добавил:

— Можешь послать ему сообщение?

— Сколько времени дашь мне на это?

— Не больше двух дней.

— Это невозможно.

— Тогда я сам это сделаю.

Евмен покачал головой:

— Дай сюда. Что ты хочешь сделать?

***
Александр и Гефестион взобрались на Аргиринскую горную гряду, вершины которой уже запорошило снегом, а потом спустились в долину реки Аой, что золотой лентой горела на дне ярко-зеленой впадины. Лесистые склоны гор с приближением осени начали менять цвет. По небу плыли длинные вереницы журавлей, с жалобной песней покидавших свои гнезда и улетавших далеко-далеко, к самой стране пигмеев.

Два дня Александр и Гефестион спускались по долине реки Аой, что текла на север, а потом перебрались через Апс и направились вверх по его течению. Оставив позади земли, подвластные Александру Эпирскому, они углубились в Иллирию.

Здешнее население ютилось в маленьких деревушках, за стенами из сложенных без раствора камней, кормясь скотоводством, а порой и разбоем. Но Александр и Гефестион в варварских штанах и плащах из греческой шерсти — жутких с виду, но хорошо защищавших от дождя — очень напоминали своих, и на них не обращали здесь никакого внимания.

Когда двое всадников начали подниматься к внутренним грядам, пошел снег, и заметно похолодало. Кони, выпуская из ноздрей облака пара, еле брели по обледенелой дороге, так что Александру и Гефестиону приходилось спешиваться, по мере сил помогая животным перебираться по обрывистым склонам.

Иногда, взойдя на какой-нибудь перевал, юноши останавливались и оглядывались назад, на равнину, чистота которой нарушалась лишь их только что оставленными следами.

На ночь им приходилось искать убежища, где можно развести костер, чтобы высушить промокший хлеб и немного отдохнуть на расстеленных плащах. И часто, прежде чем уснуть, они долго смотрели на полыхающий огонь и большие чистые кружащиеся снежинки или заворожено слушали волчий вой, эхом отдававшийся в безлюдных долинах.

Они были еще очень молоды и помнили о недавнем отрочестве, и в эти моменты их охватывало чувство глубокой тоски. Порой они натягивали на плечи плащи и крепко обнимались в темноте; и в этих безграничных просторах пустыни им вспоминались их детские тела и те ночи, когда они маленькими перебирались друг к другу в постель, напуганные кошмарами или воем кричавшего под пытками осужденного.

И леденящий мрак, и безнадежное будущее заставляли их искать тепла друг у друга, искать забвения в своей хрупкой и одновременно могучей наготе, в своем гордом и отчаянном уединении.

Ледяной, мертвенно-бледный рассвет возвращал их к реальности, и жестокий голод толкал на поиски пищи.

Увидев в снегу следы зверей, они останавливались поставить капкан на скудную добычу: кролика или горную куропатку, которых пожирали прямо сырыми, выпив кровь. Иной раз приходилось уходить ни с чем, голодными и окоченевшими от пронизывающего холода. И их кони тоже подвергались лишениям, питаясь лишь сухой травой, которую добывали из-под снега копытами.

В конце концов, после долгих дней сурового похода, изнуренные холодом и голодом, они увидели в бледном свете зимнего неба блеск — это была замерзшая поверхность озера Лихнитис. Беглецы шагом пустились к его южному берегу, надеясь до наступления темноты добраться до деревни с тем же названием и, возможно, переночевать в тепле у огня.

— Видишь на горизонте этот дым? — спросил друга Александр. — Наверняка внизу должна быть деревня. Там коням дадут сена, а нас накормят и позволят растянуться на соломе.

— Это слишком здорово, чтобы мечтать, — ответил Гефестион. — Ты, в самом деле, думаешь, что возможны такие чудеса?

— О да! А возможно, нам дадут и женщин. Как-то раз я слышал от отца, что варвары на материке предлагают их путникам в знак гостеприимства.

Снова повалил снег, и кони с трудом шли, проваливаясь на каждом шагу; ледяной ветер до костей пронизывал поношенную одежду. Вдруг Гефестион натянул поводья:

— О боги! Смотри!

Александр откинул капюшон и всмотрелся в метель — путь преграждал отряд из нескольких человек; они неподвижно сидели на конях, в заснеженных капюшонах и с дротиками в руках.

— Думаешь, они поджидают нас? — спросил царевич, хватаясь за меч.

— Полагаю, да. Но мы это скоро узнаем, — ответил Гефестион, в свою очередь, хватаясь за меч и пришпоривая коня.

— Боюсь, придется пробиваться, — заметил Александр.

— И я боюсь того же, — вполголоса ответил; Гефестион.

— Что-то не хочется отказываться от горячей пищи, постели и разведенного огня. Да и от красивой девушки тоже. А тебе?

— Пожалуй.

— По моей команде?

— Хорошо.

Но пока они готовились броситься в атаку, тишину долины нарушил крик:

— Турма Александра приветствует своего командира!

— Птолемей!

— Я!

— Пердикка!

— Я!

— Леоннат!

— Я!

— Кратер!

— Я!

— Лисимах!

— Я!

— Селевк!

— Я!

Последнее эхо затихло над замерзшим озером, и Александр со слезами на глазах уставился на шестерых всадников, застывших под снегопадом, потом обернулся к Гефестиону и, не веря, покачал головой:

— Великий Зевс! Это наши ребята!

ГЛАВА 32

Через три месяца после свадьбы Эвридика родила девочку, которую нарекли Европой, и вскоре снова забеременела. Филипп не мог надолго отдаться радостям отцовства, как из-за назревающих политических событий, так и из-за своего непостоянства. Да и со здоровьем возникли проблемы: он так толком и не залечил раненный в бою левый глаз и теперь совсем им не видел.

В эту зиму царю нанес визит его осведомитель Евмолп из города Соли, пересекший море в ужасную погоду, поскольку известия не терпели отлагательств. Привыкший к мягкому климату, здесь он посинел от холода, и царь усадил его поближе к огню и велел слугам подать гостю вина покрепче и послаще, чтобы тот легче ворочал окоченевшим языком.

— Ну, какие известия ты мне привез, друг мой?

— Богиня Тихэ на твоей стороне, царь. Послушай, что случилось при персидском дворе: как ты и представлял, новый монарх Арзес очень скоро понял, кто во дворце истинный хозяин, и, не в силах терпеть этого, попытался отравить Багоаса.

— Того кастрата?

— Его самого. Но Багоас ожидал подобного: он раскрыл заговор и принял собственные меры. Он подсыпал царю яда первым. После чего перерезал всех его сыновей.

— Великие боги! Этот мерин ядовитее скорпиона.

— Воистину так. Однако в результате прямая наследственная линия оказалась прервана. Одних убил Артаксеркс III, других Багоас, и не осталось ни одного прямого наследника.

— И что же теперь?

— И вот Багоас выудил кого-то из побочной ветви и посадил его на трон под именем Дария III.

— Кто же такой этот Дарий III?

— Его дедом был Остан, брат Артаксеркса II. Ему сорок пять лет, и он любит как женщин, так и мальчиков.

— Ну, эта подробность имеет лишь относительную ценность, — заметил Филипп. — Нет ли у тебя более интересных сведений?

— До того как его сделали царем, он был сатрапом Армении.

— Провинция не из легких. Должно быть, упрямый тип.

— Лучше сказать: грубый. Кажется, он собственноручно убил на поединке одного мятежника из племени кадузов.

Филипп провел рукой по бороде.

— Похоже, этот скопец нашел орешек себе по зубам.

— Да, — кивнул Евмолп. — Похоже, Дарий намеревается взять под полный контроль Проливы и вновь установить свое прямое правление во всех греческих городах Малой Азии. Даже ходят слухи, что он хочет формально подчинить себе македонскую корону, но меня это не очень заботит. Как противник Дарий, несомненно, тебе не чета: едва заслышав твой рык, он спрячется под кровать.

— Это мы увидим, — заметил Филипп.

— Тебе нужно что-нибудь еще, государь?

— Ты хорошо поработал, но теперь будет труднее. Ступай к Евмену и получи награду. Возьми денег еще, если понадобится заплатить осведомителям. Ничто из происходящего при дворе Дария не должно от нас ускользнуть.

Евмолп с благодарностями удалился, не чая часа, когда снова окажется в тепле своего приморского города.

Через несколько дней монарх собрал в царской оружейной палате военный совет. Явились Парменион, Антипатр, Клит Черный и царский тесть Аттал.

— Ни одно слово из того, что я вам скажу, не должно выйти за пределы этих стен, — начал Филипп. — Царь персов Арзес убит, и вместо него на трон возведен его родственник, названный Дарием III; кажется, этот человек не лишен достоинств, но ему придется потратить немало времени, чтобы укрепить свою власть. И, стало быть, пришло время действовать: Аттал и Парменион во главе пятнадцатитысячного войска как можно скорее отправляются в Азию, занимают восточный берег нашего моря и от моего имени провозглашают освобождение греческих городов от персидского господства. Тем временем я завершаю вербовку солдат, чтобы присоединиться к вам и начать вторжение.

Остальное время совет посвятил разбору деталей и решению вопросов по обеспечению тыла, а также политических и военных аспектов операции. Но больше всего поразил присутствующих тот усталый тон, которым говорил царь, отсутствие энтузиазма и пыла, к которым все привыкли. И Парменион, прежде чем уйти, подошел к нему:

— Что-то не так, государь? Может быть, ты не совсем здоров?

Провожая своего стратега к выходу, Филипп положил руку ему на плечо.

— Нет, старина, нет. Все хорошо.

Филипп лгал: отсутствие Александра, которому в первый момент он не придал большого значения, с каждым днем все более угнетало его. Пока юноша оставался в Эпире с матерью и дядей, Филипп заботился лишь о том, чтобы вернуть его и заставить публично проявить покорность, но отказ сына, а затем и его бегство на север вызвало в царе бешенство, сменившееся тревогой и унынием.

Если кто-то пытался выступить в роли посредника между царем и его сыном, Филипп приходил в ярость, вспоминая нанесенное ему оскорбление; если никто не говорил с ним об этом, он мучился отсутствием известий. Македонский царь повсюду напускал своих шпионов; он посылал гонцов к вождям северных племен, чтобы те непрерывно сообщали о передвижениях Александра и Гефестиона. Ему удалось узнать, что отряд сына увеличился на шесть воинов, прибывших из Фессалии, Акарнании и Афамании, и было нетрудно догадаться, кто эти шестеро.

Турма Александра была почти полностью укомплектована заново, и не проходило дня, чтобы Филипп не порекомендовал Пармениону не спускать глаз со своего сына, чтобы и тот не отправился в эту банду горемык, бесцельно блуждающую в иллирийских снегах. Филипп с подозрением поглядывал даже на Евмена, словно ожидая, что он тоже с минуты на минуту бросит свои таблички, предпочтя им опасные приключения.

Порой Филипп в полном одиночестве переезжал в древнюю столицу Эги. Там он часами стоял, глядя на чистейшие снежинки, на погруженные в тишину леса голубых елей, на маленькую долину, откуда произошла его династия, и думал об Александре и его друзьях, скитающихся где-то по заледенелым северным краям.

Он будто воочию видел, как они ковыляют в метелях на своих вязнущих по брюхо в снегу конях, под ветром, треплющим их изодранные плащи, покрытые коркой льда. Он переводил взгляд на огромный каменный очаг, на крепкие дубовые поленья, пышущие жаром в древних стенах тронного зала, и представлял себе этих юношей, наваливающих гнилой валежник в случайном приюте, усталых, изможденных, не спящих всю ночь, опираясь на копье, когда волчий вой раздается слишком близко.

Стали приходить еще более тревожные сообщения. Александру и его спутникам не только удалось ценой тяжелейших лишений перенести зиму — их приняли как союзников некоторые племенные вожди, жившие вблизи македонских границ. Изгнанники порой принимали участие в междоусобных распрях диких племен, выслуживая на поле брани договор о дружбе с ними, а иногда даже подчиняли себе мелких вождей. Рано или поздно это начнет представлять собой угрозу македонскому престолу.

Нечто в этом юноше неодолимо очаровывало всех, кто общался с ним: мужчин, женщин и даже животных. Как объяснить тот факт, что Александру с первой же попытки удалось вскочить на того демона, позже названного Букефалом, и приручить его, как ягненка?

А как объяснить, что Перитас, зверь, способный одним движением челюстей перегрызть кабанью берцовую кость, томился без еды, часами пролеживая на дороге, по которой скрылся его хозяин?

А Лептина, эта девчонка, вытащенная из кошмара Пангея, — она каждый день приготавливала Александру ванну и стелила постель, словно он должен с минуты на минуту приехать. И ни с кем не разговаривала.

Филиппа также начали тревожить отношения с Эпирским царством, подрываемые Олимпиадой. Она все еще оставалась там, рядом с молодым монархом, ее братом. Злоба могла толкнуть царицу на все, лишь бы насолить мужу, расстроить его планы, как политические, так и семейные. Эпирский царь Александр оставался Филиппу другом, но определенно он искренне переживал за своего племянника, изгнанного и скитающегося в землях варваров. Требовалось привязать его к трону в Пелле более крепкими обязательствами и отрезать царицу с ее вредоносным влиянием. Это было единственным решением, а времени для его исполнения почти не оставалось.

Однажды Филипп послал за своей дочерью Клеопатрой — последней представительницей его первой семьи.

Царевна была во всем блеске своих восемнадцати лет, с огромными зелеными глазами, длинными отливающими медью волосами и телом олимпийской богини. И не было ни одного знатного македонянина, кто не мечтал бы получить ее в жены.

— Пришло время выдать тебя замуж, доченька, — сказал царь.

Клеопатра повесила голову.

— Наверное, ты уже выбрал мне мужа.

— Да, — подтвердил Филипп. — Это будет Александр Эпирский, брат твоей матери.

Девушка ничего не сказала, но было видно, что она не так уж огорчена решением отца. Ее дядя молод, красив и доблестен, его уважают подданные, а характером он напоминает ее брата Александра.

— Ты ничего не скажешь? — спросил царь. — Может быть, ты ожидала кого-нибудь другого?

— Нет, отец мой. Я прекрасно знаю, что должна следовать твоему выбору, и потому никогда не думала ни о ком, чтобы не перечить тебе. Лишь одно я хотела бы спросить у тебя.

— Говори, дочь моя.

— Мой брат Александр будет приглашен на свадьбу?

Филипп резко отвернулся, словно от удара.

— Твой брат больше для меня не существует, — проговорил он ледяным тоном.

Клеопатра разразилась слезами.

— Но почему, отец? Почему?

— Ты сама знаешь почему. Ты была там. Ты видела, как он унизил меня на глазах у представителей всех греческих городов, перед моими стратегами и вельможами.

— Отец, он же…

— Не смей защищать его! — закричал царь. — Я послал его учиться к Аристотелю, я пригласил Лисиппа изваять его образ, я отчеканил монету с его изображением. Ты понимаешь, что это значит? Нет, дочь моя, оскорбление и неблагодарность были слишком велики, слишком велики…

Клеопатра рыдала, закрыв лицо руками, и Филипп хотел было подойти к ней, но, не желая еще больше расстраиваться, остался на месте.

— Отец…— снова попыталась заговорить девушка.

— Не защищай его, сказано тебе!

— А я буду! Я тоже была там в тот день и видела, как моя мать побледнела, глядя на тебя, когда ты, пьяный, положил руки на грудь своей молодой жене и гладил ее живот. И Александр видел это, а он любит свою мать. Может быть, он должен вышвырнуть ее из своей жизни, как ты?

Филипп в ярости воздел руки к небу.

— Это все Олимпиада! Это она настроила тебя против меня! Что, не так? — взревел он, побагровев от гнева. — Вы все против меня, все!

Клеопатра упала к его ногам и обняла колени:

— Это неправда, отец, неправда, мы лишь хотим, чтобы ты опомнился. Конечно, Александр был опрометчив. — При этих словах Филипп как будто немного успокоился. — Но как ты не понимаешь? Даже не пытаешься понять! Как бы ты поступил на его месте? Если бы кто-то публично назвал тебя незаконнорожденным? Ты бы не вступился за честь своей матери? Не этому ли ты всегда учил своего сына? А теперь, когда он стал похож на тебя, когда повел себя так, как ты хотел от него, ты от него отказываешься. Ты хотел Ахилла! — продолжала Клеопатра, подняв мокрое от слез лицо. — Ты хотел Ахилла и получил его. Гнев Александра — это гнев Ахилла, отец!

— Если его гнев — гнев Ахилла, то мой — гнев Зевса!

— Но он тебя любит, любит и страдает, я знаю, — вновь зарыдала Клеопатра, заставив отца попятиться.

Филипп, сжав губы, молча посмотрел на нее и повернулся, чтобы уйти.

— Готовься, — сказал он из дверей. — Свадьба состоится через шесть месяцев.

И вышел.

Евмен видел, как царь с мрачным лицом вошел к себе, но сделал вид, будто ничего не замечает, и проследовал мимо с охапкой свитков.

Но потом, когда дверь закрылась, вернулся и приложил к ней ухо. Царь плакал.

ГЛАВА 33

Евмен тихо удалился и направился в свою комнату, расположенную в глубине царского архива. Там он уселся за стол, подперев голову руками, и долго в задумчивости сидел так. А потом принял решение.

Он изъял из архива один кошель, оправил плащ на плечах, провел рукой по волосам и, снова выйдя в коридор, приблизился к кабинету царя.

Набрав в грудь воздуха, Евмен постучал.

— Кто там?

— Евмен.

— Входи.

Секретарь закрыл за собой дверь. Филипп не поднял головы, как будто изучая лежащий перед ним документ.

— Государь, поступило одно предложение на брак.

Царь рывком поднял голову. На лице его был шрам, а уцелевший глаз покраснел от усталости, гнева и слез.

— Какое именно? — спросил Филипп.

— Персидский сатрап, а также царь Карий, Пиксодар, предлагает руку своей дочери для царевича из твоего царского дома.

— Он прислал это не в добрый час. Я не веду переговоров с персами.

— Государь, я полагаю, что можно договориться. Пиксодар не совсем перс, он от имени Великого Царя правит прибрежной провинцией в Малой Азии и контролирует Галикарнасскую крепость. Если ты готовишься форсировать Проливы, то можешь сделать важный стратегический выбор. Особенно сейчас, когда персидский трон еще не в надежных руках.

— Возможно, ты не так уж неправ. Мое войско отправляется через несколько дней.

— Есть еще один резон.

— Ты бы кого выбрал?

— Ну, я думал…

— Арридей. Вот кого мы на ней женим. Мой сын Арридей — полудурок, он не сможет натворить больших бед. А если на ложе он ее не удовлетворит, я сам позабочусь о женушке. Как она?

Евмен вытащил из кошеля и положил на стол маленький портретик — определенно работу греческого художника — и показал его Филиппу.

— Кажется, очень мила, но не следует доверяться портрету: когда видишь их живьем, иногда случаются такие сюрпризы…

— Так что мне делать?

— Напиши, что я тронут и польщен его просьбой и что выбрал для девушки доблестного царевича Арридея, молодого, храброго в битве, человека высоких чувств и обладающего всеми прочими достоинствами. Потом принеси мне письмо на подпись.

— Хорошее решение, государь. Я все исполню немедленно. — Он направился к двери, но остановился, как будто вспомнил что-то важное. — Можно задать тебе один вопрос, мой государь?

Филипп с подозрением посмотрел на него:

— О чем это?

— Кто будет командовать войском, которое ты отправляешь в Азию?

— Аттал и Парменион.

— Прекрасно. Парменион — великий воин, а Аттал…

Филипп недоверчиво уставился на него.

— Я хочу сказать, что удаление Аттала могло бы послужить…

— Еще одно слово, и я вырву тебе язык.

Однако Евмен продолжил:

— Пора вызвать твоего сына, государь. По многим здравым причинам.

— Молчи! — закричал Филипп.

— Во-первых, из политических соображений: как ты убедишь греков, что нужно жить в мире между собой, в общем союзе, если не можешь сохранить мир в собственной семье?

— Молчи! — проревел царь, стукнув большим кулаком по столу.

Евмен почувствовал, как сердце в груди замерло, и понял, что его смертный час уже пришел. Однако ситуация сложилась отчаянная, так что стоит умереть мужчиной, решил Евмен и потому продолжил:

— Во-вторых, из личных соображений: все испытывают такую же страшную тоску по этому юноше, как и ты, государь.

— Еще одно слово, и я заточу тебя в тюрьму.

— И Александр тоже страшно страдает от всего этого.

— Стража! — взревел Филипп. — Стража!

— Уверяю тебя. И царевна Клеопатра только и делает, что плачет.

Лязгая оружием, вошла стража.

— У меня есть письмо от Александра, который сообщает…

Стражники схватили его сзади за руки.

Александр Евмену: здравствуй!

Филипп сделал им знак подождать.

Я рад тому, что ты рассказываешь о моем отце: что он бодр, пребывает в добром здравии и готовит великий поход на варваров в Азию.

Царь сделал стражникам знак, чтобы ушли.

Но в то же время известие, полученное от тебя, глубоко меня печалит.

Евмен остановился и внимательно посмотрел на своего собеседника. Царь пребывал в смятении, его охватило волнение, а его единственный глаз усталого циклопа мерцал под наморщенным лбом, как уголек.

— Дальше, — сказал он.

Я всегда мечтал принять участие в этом грандиозном деле и сражаться рядом с ним, чтобы он увидел, как я всю мою жизнь старался сравняться с ним в доблести и величии.

К сожалению, обстоятельства вынудили меня совершить непоправимый поступок, и ярость вывела меня за границы, которые сын не должен переходить в отношениях к отцу никогда.

Но определенно в этом была воля какого-то бога, ибо, когда мужчина теряет контроль над собой, исполняется предначертанное.

Друзья мои пребывают в здравии, но, как и я, очень грустят от разлуки с родиной и любимыми людьми. К их числу, мой добрый Евмен, относишься и ты. Помогай царю,как только можешь, в чем мне, к несчастью, отказано. Оставайся в добром духе.

Евмен положил письмо и взглянул на Филиппа — тот закрыл лицо руками.

— Я позволил себе…— чуть погодя проговорил секретарь.

Царь вскинул голову.

— Что еще ты себе позволил?

— Подготовить письмо…

— Великий Зевс, я убью этого грека, задушу собственными руками!

В это время Евмен чувствовал себя как капитан корабля, который долго боролся с волнами посреди бушующего моря и уже с порванным парусом и пробоиной в борту оказался вблизи порта — и вот просит измученный экипаж сделать последнее усилие. Он глубоко вздохнул и, вытащив из сумки другой лист, начал читать под недоуменным взглядом царя:


Филипп, царь македонян, Александру: здравствуй!



То, что произошло в день моей свадьбы, стало для меня причиной безграничной горести, и я решил, несмотря на мою привязанность к тебе, что ты навеки удалишься с моих глаз. Но время — хороший врач и умеет успокаивать самую тяжелую боль.



Я долго думал о случившемся и, полагая, что умудренные годами и имеющие больший жизненный опыт должны подавать пример молодым, часто подверженным страстям, решил положить конец изгнанию, на которое осудил тебя.



Это прощение касается и твоих друзей, которые нанесли мне тяжкое оскорбление, решив последовать за тобой.



В данном случае отцовская милость возобладала над суровой справедливостью монарха. Взамен прошу от тебя всего лишь объявить о своем сожалении за то оскорбление, которое мне пришлось перенести, и заверить меня в том, что твоя сыновняя любовь не позволит тебе снова создать подобную ситуацию.



Береги себя.

Евмен с открытым ртом неподвижно застыл посреди комнаты, не зная, чего ожидать в следующий момент. Филипп молчал, но было ясно: он пытается скрыть охватившие его чувства. Царь повернулся к секретарю слепым, не способным плакать глазом.

— Что-то тебе не нравится, государь? — наконец набрался мужества спросить Евмен.

— Я не сумел бы написать лучше.

— В таком случае, если ты соблаговолишь подписать…

Филипп протянул руку, взял тростинку и обмакнул ее в чернильницу, но потом задержал руку под тревожным взглядом грека.

— Что-то не так, государь?

— Нет, нет, — проговорил царь, ставя свою подпись. Однако после этого он подвинул лист и проскрипел пером в нижнем углу. Евмен взял послание, посыпал золой, сдул ее и, поклонившись, быстро и легко, пока царь не передумал, направился к двери.

— Минутку, — окликнул его Филипп. Передумал.

Евмен остановился.

— Что угодно, государь?

— Куда ты отправишь это письмо?

— Ну, я позволил себе поддерживать кое-какие контакты, чтобы получать некоторые сведения…

Филипп покачал головой.

— Шпион. Вот кому я плачу за работу в моей администрации. Рано или поздно я задушу этого грека. Клянусь Зевсом, вот этими самыми руками!

Евмен снова поклонился и покинул комнату. Пока он спешил в свой кабинет, его взгляд упал на несколько слов, которые царь приписал ниже подписи:

Если откажешься, я тебя убью.

Но мне не хватает тебя.

Отец.


ГЛАВА 34

Аттал и Парменион высадились в Азии, не встретив сопротивления, и греческие города на восточном побережье приняли их как освободителей, воздвигнув статуи македонского царя и устроив пышные пиршества.

На этот раз Филипп с энтузиазмом встретил известия от своих гонцов: момент для его похода в Азию не мог быть благоприятнее. Персидская держава все еще испытывала трудности из-за недавнего династического кризиса, в то время как македонянин имел мощное войско, не знающее себе равных в мире по доблести, верности, сплоченности и решительности; Филипп располагал стратегами высочайшего уровня, искусными в военном искусстве; у него был наследник трона, воспитанный на идеалах гомеровских героев и философской рассудительности, царевич гордый и неукротимый.

Пришла пора отправиться в последний поход, самый дерзкий во всей его жизни. Решение принято, и все подготовлено: Александр будет возвращен, узы с царством Эпир укрепятся незабываемой свадьбой Клеопатры, после чего Филипп со своими воинскими частями присоединится к тем, что уже стоят у Проливов, — для решительного броска.

И все-таки, когда все уже было подготовлено и как будто складывалось наилучшим образом, когда Александр сообщил, что приедет в Пеллу и с большой помпой прибудет на свадьбу своей сестры, царя не покидало странное беспокойство, не дававшее ему заснуть по ночам.

Однажды, в начале весны, Филипп велел сказать Евмену, чтобы тот составил ему компанию во время верховой прогулки: нужно поговорить. Это было необычно, но секретарь напялил фракийские штаны, скифский камзол, сапоги и широкополую шляпу, взял достаточно старую и спокойную кобылу и явился в назначенное место. Филипп искоса посмотрел на него.

— Куда это ты собрался, на завоевание Скифии?

— Так мне посоветовал мой слуга, государь.

— Это и видно. Ну, поехали.

Царь пустил своего скакуна в галоп, и они стали удаляться по дороге, ведущей из города.

Крестьяне уже вышли в поле на прополку пшеницы и проса и подрезку виноградных лоз.

— Посмотри вокруг! — воскликнул Филипп, переводя коня на шаг. — Посмотри вокруг! Прошло всего одно поколение, а горский народ, народ полуварваров-пастухов, преобразился — теперь это нация земледельцев, живущих в городах и деревнях под эффективным и упорядоченным управлением. Я позволил им гордиться принадлежностью к этой стране. Я выковал их, как металл в горне, сделал из них непобедимых воинов. А Александр насмехался надо мной за то, что я немного выпил на пиру; он говорил, что мне не под силу даже перескочить с ложа на ложе…

— Не думай больше об этом, государь. Вы оба пострадали: Александр поступил не так, как должно, но и был сурово наказан. А ты — великий монарх, самый великий из всех на земле, и он знает это и гордится этим, клянусь тебе.

Филипп замолчал. Когда они подъехали к чистому холодному ручью, который питали снега, тающие на горных вершинах, царь спешился и сел на камень, ожидая Евмена.

— Я уезжаю, — объявил он секретарю.

— Уезжаешь? Куда?

— Александр не вернется еще дней двадцать, а я хочу съездить в Дельфы.

— Тебе лучше держаться оттуда подальше, государь: они втянут тебя в новую священную войну.

— Пока я жив, в Греции не будет новых войн, ни священных, ни нечестивых. Я еду не на совет святилища. Я еду в само святилище.

— В святилище? — ошеломленно повторил Евмен. — Но, государь, оно принадлежит тебе. Оракул скажет все, что ты захочешь.

— Ты так думаешь?

Начинало припекать. Евмен снял камзол, обмакнул в воду платок и обтер лоб.

— Я тебя не понимаю. Именно ты задаешь мне такой вопрос! Ты же сам видел, как совет манипулирует оракулом по своему усмотрению, как заставляет бога говорить то, что устраивает определенный военный или политический союз…

— Верно. И все же богу иногда удается сказать правду, несмотря на наглость лживых людей, призванных служить ему. Я уверен в этом. — Филипп оперся локтями о колени и опустил голову, слушая журчание ручья.

У Евмена не нашлось слов. Что хотел сказать царь? Человек, переживший все крайности, знакомый и с подкупом, и с двурушничеством, видевший, как человеческая злоба разворачивается во всевозможных зверствах. Чего этому человеку, покрытому видимыми и невидимыми шрамами, потребно в Дельфах?

— Ты знаешь, что написано на фасаде святилища? — спросил царь.

— Знаю, государь. Там написано: «Познай самого себя».

— А знаешь, кто написал эти слова?

— Бог?

Филипп кивнул.

— Понятно, — сказал Евмен, ничего не понимая.

— Я отправляюсь завтра. Инструкции и царскую печать я оставил Антипатру. Приведи в порядок палаты Александра, искупай его собаку, вычисти стойло Букефала. Пусть его доспехи засияют. И проследи, чтобы Лептина, как обычно, приготовила моему сыну постель и ванну. Все должно быть точно так же, как было до его отъезда. Но никакого праздника, никаких пиров. Нечего праздновать: мы оба отягощены горем.

Евмен согласно кивнул.

— Езжай спокойно, государь: все будет исполнено, как ты просишь, и наилучшим образом.

— Знаю, — пробормотал Филипп. Он похлопал секретаря по плечу, вскочил на коня и скрылся из виду.

***
На следующий день на рассвете Филипп с небольшим эскортом направился на юг, сначала через македонскую равнину, а потом через Фессалию. К Дельфам царь приехал из Фокиды после шести дней пути. Город, как обычно, заполняли паломники.

Они прибывали сюда со всего света, даже из Сицилии и с Адриатического моря, где на одиноком острове посреди моря возвышается город Спина. Вдоль дороги, ведущей в святилище, стояли маленькие храмы, посвященные Аполлону. Разные греческие города строили в Дельфах свои храмы, украшали их лепкой и часто ставили перед входом или сбоку поразительные скульптурные группы из бронзы или раскрашенного мрамора.

Встречались здесь также десятки лавок, наперебой торгующих особым товаром: животными для принесения в жертву, бронзовыми или глиняными подобиями стоящей в храме культовой статуи и других местных шедевров.

Возле святилища располагался гигантский треножник бога с огромным бронзовым котлом,который поддерживали три изогнувшиеся змеи, тоже из бронзы, отлитой из оружия, взятого афинянами у персов в сражении при Платее.

Филипп встал в очередь просителей, накинув на голову капюшон плаща, но от жрецов Аполлона ничто не ускользнуло. Очень скоро из уст в уста, от рабов до высших служителей культа, скрывающихся в самых дальних, тайных помещениях храма, пронесся слух.

— Здесь находится царь македонян, верховный глава совета святилища, — объявил, запыхавшись, молодой служка.

— Ты уверен в том, что говоришь? — спросил жрец, отвечавший в этот день за проведение службы и за оракулы.

— Трудно перепутать Филиппа Македонского с кем-то другим.

— Чего ему нужно?

— Он стоит в очереди с просителями, желающими получить ответ бога.

Жрец вздохнул.

— Невероятно. Почему было не предупредить кого-нибудь из нас? Мы не можем вот так, вдруг, дать ответ столь могущественной персоне… Живо! — приказал он. — Вывесьте знаки совета святилища и немедленно приведите Филиппа ко мне. Победитель в священной войне, верховный глава совета имеет абсолютный приоритет.

Юноша исчез за боковой дверью. Жрец облачился в одежды для богослужений и повязал голову священной повязкой, оставив ниспадающие на плечи концы, после чего вошел в храм.

Перед ним восседал на троне бог Аполлон с лицом и руками из слоновой кости, в серебряном плющевом венке на голове, с перламутровыми глазами. Огромная статуя имела удивленное выражение лица с рассеянным замершим взглядом, приоткрытыми губами и загадочной, несколько насмешливой улыбкой. На жаровне у его ног курился фимиам, и дым поднимался голубоватым облаком к отверстию меж стропил, сквозь которое виднелся краешек неба.

Из дверей, рассекая темноту, проникал пучок света; он лизал золоченые капители колонн и заставлял сверкать мириады пылинок, висящих в неподвижном тяжелом воздухе.

Вдруг в дверном проеме четко обрисовалась мощная фигура, и тень от нее протянулась почти к ногам жреца. Фигура, прихрамывая, двинулась к статуе, и в тишине святилища эхом разнесся стук жестких подошв.

Жрец узнал македонского царя.

— Чего тебе угодно? — спросил он почтительно. Филипп поднял глаза на статую и встретил ее бесстрастный взгляд, взиравший на него сверху.

— Хочу задать вопрос богу.

— И каков же твой вопрос?

Филипп уперся взглядом своего единственного глаза прямо ему в душу, если таковая у него имелась.

— Свой вопрос я задам непосредственно пифии. Проводи меня к ней.

Жрец в замешательстве потупился, удивленный этой просьбой, но не смог найти причины отказать.

— Ты уверен, что хочешь непосредственно предстать перед голосом Аполлона? Немногие решаются на это. Он может оказаться резче звука боевой трубы, он терзает своим тоном…

— Я выдержу, — категорично оборвал его Филипп. — Проводи меня к пифии.

— Как хочешь, — сказал жрец.

Он подошел к висящему на колонне бронзовому тимпану и ударил по нему жезлом. Серебряный звук, отражаясь от стен, заиграл в помещении эхом и донесся до целлы и самого уединенного и тайного места в храме — адитона. Когда звон затих, жрец проговорил:

— Следуй за мной, — и повел царя за собой.

Они обошли пьедестал статуи и остановились перед бронзовой плитой, закрывавшей заднюю стену целлы. Проведя по ней жезлом, жрец извлек мрачный звон, быстро заглохший в невидимом подземном пространстве. Без единого звука громадная плита повернулась вокруг своей оси и открыла уходящую под землю узкую лесенку.

— Никто за годы жизни нынешнего поколения не входил сюда, — не оборачиваясь, проговорил жрец.

Филипп с трудом спускался по крутым неровным ступеням, пока не оказался в центре подземелья, скудно освещенного несколькими лампами. В этот момент от стены, совершенно терявшейся в темноте, отделилась растрепанная фигура, до пят укутанная в красные одежды. Ее лицо покрывала пепельная бледность, а жирно накрашенные глаза пугливо бегали, как у загнанного зверя. Жрицу поддерживали двое служителей, которые чуть ли не волоком подтащили ее к скамье, сделанной в форме треножника, и тихо опустили на сиденье.

Потом с трудом открыли каменный люк в полу, под которым распахнулась бездна, и оттуда поднялись клубы ядовитого дыма.

— Это хазма гес, — сказал жрец дрожащим голосом, на этот раз в непритворном страхе. — Порождение ночи, последняя горловина первородного хаоса. Никто не знает, где он кончается, и никто из спустившихся туда не возвращается. — Он взял булыжник со скалистого дна пещеры и бросил его в эту дыру. Но никакого звука так и не послышалось. — Теперь бог готов войти в тело пифии, вселиться в него. Смотри.

Провидица с трудом вдохнула поднимавшиеся из бездны испарения и содрогнулась, словно охваченная резкими спазмами, а потом, закатив глаза, осела на сиденье треножника. Ее руки и ноги безжизненно повисли. Потом она вдруг начала лихорадочно что-то бормотать, издавая хрип, который становился все более резким, пока не превратился в змеиное шипение. Один из служителей положил ей на грудь руку и многозначительно посмотрел на жреца.

— Теперь можешь задать богу свои вопросы, царь Филипп. Теперь бог здесь, — смиренным голосом проговорил жрец.

Филипп подошел вплотную к пифии, так, что едва не коснулся ее рукой.

— О бог, в моем доме готовится торжественный ритуал, и я собираюсь отомстить за оскорбление, которое варвары некогда нанесли храмам на нашей земле. Но у меня на сердце тяжесть, и по ночам меня преследуют кошмары. Каков же ответ на мое беспокойство?

Пифия издала протяжный стон, потом медленно приподнялась, опершись обеими руками о край сиденья, и заговорила странным металлическим дрожащим голосом:

Бык увенчан,
конец близок,
жертвователь готов.
И снова обвисла, безжизненная, как труп.

Филипп какое-то время молча смотрел на нее, потом подошел к лестнице и скрылся в падавшем сверху бледном свете.

ГЛАВА 35

Глубокой ночью галопом примчался всадник. Спрыгнув со взмыленного коня у караульного помещения, он бросил поводья одному из «щитоносцев».

Спавший вполглаза Евмен тут же вскочил с постели, накинул плащ, взял лампу и поспешно спустился по лестнице, чтобы встретить гонца.

— Заходи, — велел он, едва завидев, как прибывший подходит к портику, и повел его в оружейную палату. — Где теперь царь? — спросил царский секретарь, пока спутник, все еще тяжело дыша, шел за ним.

— Через день, не больше, будет здесь. Я потерял время по известной тебе причине.

— Ладно, ладно, — оборвал его Евмен, отпирая ключом обитую железом дверцу. — Входи, здесь нам никто не помешает.

Они беседовали в большом грязном зале, помещении для хранения и починки оружия. В стороне, вокруг наковальни, имелось несколько табуретов. Евмен подвинул один собеседнику, а сам сел на другой.

— Что тебе удалось разузнать?

— Это было непросто и стоило немало. Пришлось подкупить одного из служителей, имевшего доступ в адитон.

— И?

— Царь Филипп нагрянул неожиданно, почти тайно. Он стоял в очереди вместе с другими просителями, пока его не узнали и не впустили в святилище. Когда жрецы поняли, что он хочет поговорить с оракулом, они попытались узнать вопрос, чтобы подготовить соответствующий ответ.

— Это обычная практика.

— Да. Но царь отказался: он попросил непосредственного разговора с пифией и велел отвести его в адитон.

Евмен закрыл лицо руками:

— О великий Зевс!

— У жреца не было времени сообщить об этом совету. Пришлось выполнить просьбу. Поэтому Филиппа проводили в адитон, и, когда пифия вошла в транс, он задал ей свой вопрос.

— Ты уверен в этом?

— Абсолютно.

— И каков же был ответ?

— Бык увенчан, конец близок, жертвователь готов.

— И больше ничего? — помрачнев, спросил Евмен. Гонец покачал головой.

Евмен вынул из кармана плаща кошелек с деньгами и передал собеседнику.

— Тут столько, сколько я обещал, хотя не сомневаюсь, что остаток после взятки служителю ты взял себе.

— Но я…

— Ладно, ладно, я знаю, как делаются такие дела. Только запомни: если проронишь хоть звук об этом деле, если тебе придет искушение поговорить об этом с кем-нибудь, я тебя разыщу, где бы ты ни был, и ты пожалеешь о том, что родился на свет.

Гонец взял деньги, клянясь самыми страшными клятвами, что не скажет никому ни слова, — и с этим ушел.

Евмен остался один в большом помещении, пустом и холодном, и при свете лампы долго размышлял, какое доброе истолкование предложить царю. Потом вернулся к себе в спальню, но так и не смог заснуть.

***
Филипп прибыл во дворец на следующий день, ближе к вечеру, и Евмен, как обычно, первым же делом явился к нему под предлогом утверждения кое-каких документов.

— Могу я спросить о результате твоей поездки, государь? — спросил он, передавая царю один за другим папирусные листы.

Филипп оторвался от бумаг и повернулся к нему.

— Ставлю десять талантов серебром против кучи собачьего дерьма, что тебе уже все известно.

— Известно, государь? О нет, нет, я не так догадлив. Нет. О таких деликатных вещах не шутят.

Филипп протянул левую руку за следующим документом и приложил к нему печать.

— Бык увенчан, конец близок, жертвователь готов.

— Таков ответ, государь? Но это же прекрасно, великолепно! Как раз когда ты собираешься пойти в Азию! Новый Великий Царь персов уже коронован, ведь таков символ Персеполиса, их столицы? Бык, крылатый бык. Нет сомнений, бык — это он. Стало быть, и его конец близок, поскольку жертвователь готов. Ты и есть тот жертвователь, который его разобьет. Оракул предсказал твою неминуемую победу над Персидской державой. Вот, государь, хочешь услышать, что я думаю? Это слишком хорошо, чтобы быть правдой: боюсь, эти подхалимы-жрецы придумали тебе такой ответ нарочно. Но все равно прекрасное предсказание, разве нет?

— Они ничего не придумывали. Я прибыл неожиданно, схватил жреца за шкирку, заставил его открыть адитон и увидел пифию. Она была не в себе и с закаченными глазами и пеной у рта вдыхала дым из хазмы.

Евмен слушал и кивал.

— Нечего сказать, молниеносная операция, достойная тебя. Если ответ настоящий, то это еще лучше.

— Ага.

— Александр прибудет через пару дней.

— Хорошо.

— Ты встретишь его у старой границы?

— Нет, подожду здесь.

— Можно пойти нам, мне и Каллисфену?

— Да, конечно.

— Можно взять также Филота с дюжиной стражников? Всего лишь небольшой почетный эскорт.

Филипп согласился.

— Хорошо, государь. Тогда, если у тебя больше ничего ко мне нет, я бы удалился, — сказал Евмен и, собрав свои документы, двинулся к выходу.

— А ты знаешь, как меня звали мои солдаты в молодости, когда я покрывал двух женщин за одну ночь?

Евмен обернулся и встретил его твердый взгляд.

— Меня звали «Бык».

Евмен не нашелся что ответить. Торопливо поклонившись, он добрался до двери и вышел.

***
На Беройской дороге, где проходила древняя граница царства Аминты I, собрался маленький приветственный комитет, и Евмен сделал знак остальным остановиться у Галиакмонского брода, так как Александр со спутниками наверняка должен был пройти там.

Все спешились и пустили коней попастись на лугу; некоторые вытащили фляжки, чтобы утолить жажду, другие, пользуясь моментом, вынули из переметных сум хлеб, сыр, оливки и сушеные фиги и уселись на землю перекусить. Одного из стражников послали на вершину холма, чтобы дал сигнал, когда появится Александр.

Прошло несколько часов, и солнце начало клониться к вершинам Пинда, но так ничего и не произошло.

— Это опасная дорога, поверьте мне, — все повторял Каллисфен. — Тут кишат разбойники. Не удивлюсь, если…

— О, разбойники! — воскликнул Филот. — Эти парни едят — разбойников на завтрак. Они провели зиму в горах Иллирии, а ты знаешь, что это значит?

Но Евмен посмотрел на холм и, увидев стражника, размахивавшего красным флагом, шепотом сообщил:

— Едут!

Вскоре дозорный пустил в их сторону стрелу, которая воткнулась в землю неподалеку.

— Все, — сказал секретарь. — Недостающих нет. — Он проговорил это, словно сам не верил своим словам.

— Эскорт! По коням! — скомандовал Филот, и все двенадцать всадников вскочили на коней и выстроились с копьями в руках.

Евмен и Каллисфен пешком пошли по дороге, а в это время на седловине холма показалась турма Александра.

Все восемь бок о бок двигались по дороге, и солнечные лучи, бившие им в спину, озаряли их пурпурным светом на фоне золотистого облака. Светящаяся пыль создавала странный эффект: казалось, всадники скачут над землей и приближаются из какого-то другого времени, с края земли, из далекой волшебной страны.

Во весь опор они устремились по броду, словно каждое мгновение, еще отделявшее их от родины, было уже невыносимо. Конские копыта поднимали радужную пену на фоне последних лучей огромного огненного шара.

Евмен прикрыл глаза рукавом и шумно засопел носом. Его голос дрожал:

— О небесные боги, это они… Это они.

Еще одна великолепная фигура с длинными золотистыми волосами, в доспехах из красной меди, на бешеном жеребце, под копытами которого тряслась земля, ринулась в кипящую пеной воду и, изменив направление движения, оторвалась от группы.

Филот крикнул:

— Эскорт, построиться!

И двенадцать воинов выровнялись в ряд, подняв голову, выпрямив спину и направив вверх острие копья. Евмен не мог сдержать чувств.

— Александр…— твердил он сквозь слезы. — Александр вернулся.

ГЛАВА 36

Евмен и Каллисфен проводили Александра до самого порога царского кабинета, и Евмен постучал. Услышав голос Филиппа, приглашавший сына войти, он положил руку на плечо друга и в некотором замешательстве сказал:

— Если твой отец упомянет о письме, которое ты мне якобы написал, не удивляйся. Я позволил себе сделать первый шаг к примирению от твоего имени, иначе ты бы так и блуждал в горах среди снегов.

Александр недоуменно посмотрел на него, наконец, поняв, что же произошло, но сейчас ему не оставалось ничего другого, как только войти.

Увидев перед собой отца, Александр заметил, как тот постарел. Хотя прошло меньше года, казалось, что морщины, избороздившие лоб, стали еще глубже, а виски раньше времени побелели.

Александр заговорил первым:

— Я рад видеть тебя в добром здравии, отец мой.

— И я тоже, — ответил Филипп. — Ты, кажется, возмужал. Хорошо, что ты вернулся. С твоими друзьями все в порядке?

— Да, все в порядке.

— Сядь.

Александр повиновался. Царь взял кувшин и два кубка.

— Немного вина?

— Да, спасибо.

Когда Филипп приблизился, Александр инстинктивно встал и, оказавшись лицом к лицу с отцом, увидел, что одного глаза у него нет.

— Пью за твое здоровье, отец, и за твое предприятие — покорение Азии. Я знаю о великом предсказании Дельфийского бога.

Филипп кивнул и отхлебнул вина.

— Как поживает твоя мать?

— Последний раз, когда мы с ней виделись, с ней было все хорошо.

— Она приедет на бракосочетание Клеопатры?

— Надеюсь.

— Я тоже.

Они стояли, молча глядя друг на друга, и оба испытывали острое желание отдаться порыву чувств, но испытанное потрясение закалило обоих. Хотя момент ярости остался в прошлом, он, тем не менее, продолжал мучительным образом жить, и оба знали, что в той ситуации они могли поднять друг на друга руку.

— Иди, поздоровайся с Клеопатрой, — вдруг сказал Филипп, прервав молчание. — Она очень тяжело переживала твое отсутствие.

Александр поклонился в знак согласия и вышел.

Евмен и Каллисфен отошли в глубь коридора, ожидая услышать из-за двери взрывы гнева или радости. Неестественная тишина поставила их в тупик.

— Ты что об этом думаешь? — спросил Каллисфен.

— Царь мне сказал: «Никаких празднеств, никаких пиршеств. Нечего праздновать: мы отягощены горем». Так он мне сказал.

Александр прошел по дворцу, как во сне. По пути все улыбались и кивали головами, но никто не решался подойти и заговорить.

Вдруг во дворе раздался громкий лай, и в портик неистово ворвался Перитас. Он прыгнул хозяину на грудь, едва не сбив его с ног, и, непрестанно лая, принялся ликовать.

Юноша был тронут любовью этого существа и таким открытым и восторженным ее проявлением. Он долго ласкал пса, чесал за ушами и старался успокоить. Ему вспомнился Арго, пес Одиссея, — единственный, кто узнал своего возвратившегося через много лет хозяина, — и он почувствовал на глазах слезы.

Едва завидев его на пороге своей комнаты, сестра бросилась ему на шею.

— Девочка…— прошептал Александр, прижимая ее к себе.

— Я так плакала. Так плакала, — всхлипывала она.

— А теперь хватит. Я вернулся и к тому же голоден. Надеялся, что ты пригласишь меня на ужин.

— Конечно! — воскликнула Клеопатра, вытирая слезы и шмыгая носом. — Заходи, заходи.

Она усадила его и тут же распорядилась приготовить трапезу и принести таз, чтобы брат мог вымыть руки и ноги.

— А мама приедет на мою свадьбу? — спросила девушка, когда он возлег для ужина.

— Надеюсь, что да. Сочетаются ее дочь с ее братом — этого нельзя пропустить. И возможно, наш отец будет даже рад ее присутствию.

Клеопатра как будто успокоилась. Брат и сестра начали беседовать о том, что случилось за прошедший год, пока они находились так далеко друг от друга. Царевна подскакивала каждый раз, когда брат рассказывал о каком-нибудь особенно ярком приключении или о рискованных погонях по диким ущельям иллирийских гор.

Время от времени Александр прерывал свой рассказ. Ему хотелось узнать о Клеопатре побольше: как она будет одета на свадьбе, как будет жить в Бутротском дворце. Иной раз он просто с легкой улыбкой молча смотрел на сестру, по обыкновению склонив голову налево.

— Бедняга Пердикка, — сказал он, словно пораженный внезапной мыслью. — Он самозабвенно влюблен в тебя и, когда узнает о твоем бракосочетании, утонет в горе.

— Мне жаль. Он отважный юноша.

— Не просто отважный. Когда-нибудь он станет одним из лучших македонских полководцев, если я хоть немного научился разбираться в людях. Но ничего не поделаешь: у каждого из нас своя судьба.

— О да, — кивнула Клеопатра.

В разговоре брата и сестры, встретившихся после долгой разлуки, вдруг возникла долгая пауза: каждый прислушивался к голосу своих чувств.

— Я верю, что ты будешь счастлива со своим мужем, — вновь заговорил Александр. — Он человек умный и мужественный и умеет мечтать. Ты будешь для него цветком в росе, улыбкой весны, оправленной золотом жемчужиной.

Клеопатра посмотрела на него загоревшимися глазами.

— Такой ты меня видишь, брат?

— Да. И такой тебя увидит он, я уверен.

Александр поцеловал ее в щеку и ушел.

Было уже поздно, когда он впервые вернулся в свои палаты после годового отсутствия. В воздухе ощущался аромат стоявших повсюду цветов и запах ванны.

Зажженные лампы распространяли теплый, уютный свет, рядом с ванной в полном порядке лежали его скребок, расческа и бритва, а на табурете сидела Лептина в коротком хитоне.

Едва завидев Александра, она подбежала к нему, бросилась к его ногам и, обняв колени, покрыла их поцелуями и слезами.

— Ты не поможешь мне принять ванну? — спросил он.

— Да, да, конечно, мой господин. Сейчас.

Она раздела его и дала погрузиться в обширную ванну, потом начала нежно обтирать губкой. Вымыла его мягкие шелковистые волосы, вытерла их и полила голову драгоценным маслом, прибывшим из далекой Аравии.

Когда Александр выбрался из ванны, девушка накрыла его плечи простыней и уложила его в постель. Потом разделась сама и долго растирала его, чтобы размять, но не умащала благовониями, поскольку ничто не было так прекрасно и желанно, как собственный запах его кожи. Увидев, что царевич расслабился и закрыл глаза, девушка легла рядом, голая и теплая, и покрыла поцелуями все его тело.

ГЛАВА 37

К концу весны, незадолго до назначенной свадьбы Клеопатры и Александра Эпирского, Эвридика родила мальчика, и это событие охладило дальнейшие отношения царевича с отцом.

Усугубились непонимание и раскол, омраченные решением Филиппа держать подальше от двора близких друзей сына, особенно Гефестиона, Пердикку, Птолемея и Селевка.

Филот, находившийся в это время в Азии, после возвращения Александра стал проявлять к нему довольно прохладные чувства. Он начал прямо-таки вызывающе встречаться с его двоюродным братом Аминтой, который был наследником трона до рождения у Олимпиады сына.

Все это в соединении с утраченными дружескими отношениями при дворе и острым чувством изоляции не могло не усилить в Александре опасной неуверенности, толкавшей его на неловкие инициативы и неоправданные поступки.

Известие о том, что Филипп предложил в жены его сводному брату, слабоумному Арридею, дочь сатрапа Карий, дало дополнительный повод для подозрений. Наконец после долгих размышлений, боясь, что этот выбор каким-то образом связан с походом в Азию, Александр послал к Пиксодару посланника с предложением своей руки, но царь, узнав об этом через своих осведомителей, пришел в ярость и был вынужден расстроить весь план матримониального союза, уже скомпрометированного. Недоброе известие принес Евмен.

— Да как тебе пришло в голову вытворить такое? — воскликнул он. — Почему ты ничего не сообщил мне, почему не посоветовался со мной? Ведь я бы сказал тебе, что…

— Что бы ты мне сказал? — раздраженно перебил его Александр. — Ты делаешь лишь то, что тебе велит мой отец! Не говоришь со мной, держишь меня в полном неведении обо всем!

— Ты не в себе, — возразил Евмен. — Но как ты мог такое подумать — что Филипп разменяет по мелочам своего наследника трона, женив его на дочери слуги своего врага, персидского царя?

— Я уже не знаю, наследник ли я Филиппа. Он мне этого не говорит. Проводит все время со своей новой женой и ребенком, которого она ему родила. И вы тоже меня бросили. Все вы боитесь быть со мной, думая, что теперь не я буду наследником трона! Посмотри вокруг: сколько сыновей у моего отца? Кто-нибудь решит поддержать Аминту: в конце концов, он был наследником, когда я еще не родился. Филот, например, проводит с ним больше времени, чем со мной. А Аттал разве не заявил, что его дочь родит законного наследника? И вот, родился мальчик.

Евмен ничего не сказал. Он смотрел на Александра, меряя комнату широкими шагами и ожидая, когда тот успокоится. Наконец он остановился, повернулся спиной к окну и сказал:

— Тебе нужно встретиться с отцом, даже если сейчас он готов тебя задушить. Кстати, он не так уж неправ.

— Видишь? Ты на его стороне!

— Брось! Прекрати так со мной говорить! В ваших семейных распрях я всегда принимал твою сторону. Я старался помирить вас, потому что считаю твоего отца великим человеком и потому что люблю тебя, проклятого упрямца! Давай, вспомни какой-нибудь случай, когда я сделал что-нибудь, хоть что-нибудь против тебя, вспомни хоть одну неприятность, которую я причинил тебе за все эти годы, что мы знакомы! Ну, скажи, я жду.

Александр не ответил. Он сложил руки на груди и отвернулся, чтобы друг не увидел выступивших на глазах слез. Юноша весь кипел злобой, сознавая, что гнев отца все так же пугает его, как в раннем детстве.

— Ты должен встретиться с ним. Сейчас же. Сейчас, когда он в ярости на тебя за то, что ты натворил. Покажи ему, что не боишься, что ты мужчина, что ты достоин когда-нибудь воссесть на трон. Признай свои ошибки и попроси прощения. Вот это и будет настоящее мужество.

— Хорошо, — согласился Александр. — Но помни, что один раз Филипп уже бросился на меня с мечом.

— Он был пьян.

— А теперь он как?

— Ты несправедлив к нему. Он сделал для тебя невозможное. Тебе известно, сколько он вложил в тебя? Скажи, известно? Я-то знаю это, потому что веду расчеты и слежу за его архивом.

— И знать не хочу.

— Не меньше ста талантов, по самым скромным подсчетам: четверть богатств такого города, как Афины, во время его наивысшего расцвета.

— Не хочу знать!

— Он потерял глаз в бою и остался изуродованным до конца своих дней. Он построил для тебя величайшую державу, какая только существовала к западу от Проливов, и теперь предлагает тебе Азию, а ты препятствуешь его планам, попрекаешь за маленькие удовольствия, которые человек его возраста еще может получить от жизни. Пойди к нему, Александр, и поговори с ним, пока он сам не пришел к тебе.

— Хорошо! Я встречусь с ним. — И царевич вышел, хлопнув дверью.

Евмен бросился за ним по коридору:

— Погоди! Погоди, говорю тебе!

— Что еще?

— Дай сначала мне поговорить с ним.

Александр пропустил Евмена вперед и смотрел вслед, качая головой, а тот устремился в восточное крыло дворца. Там он постучал в дверь и подождал ответа.

— В чем дело? — с мрачным лицом спросил Филипп, когда вошел секретарь.

— Александр хочет поговорить с тобой.

— О чем?

— Государь, твой сын сожалеет о своем поступке, но просит понять его: он чувствует одиночество, покинутость. Он не видит твоего доверия, твоей любви. Ты не можешь его простить? По сути дела, он почти ребенок. Он думает, что ты его бросил, и это его пугает.

Евмен, ожидавший взрыва неконтролируемого гнева, удивился, увидев, что царь сохраняет необычное спокойствие. Это поразило его.

— Ты здоров, государь?

— Здоров, здоров. Пусть войдет.

Евмен вышел и наткнулся на Александра, который, побледнев, дожидался за дверью.

— Твой отец очень переживает, — заявил секретарь. — Возможно, он еще более одинок, чем ты. Помни это.

Царевич шагнул через порог.

— Зачем ты это сделал? — спросил Филипп.

— Я…

— Зачем? — проревел он снова.

— Потому что чувствовал, что ты принимаешь решения и строишь свои планы без меня, потому что я один, и никто мне не помогает, никто ничего не советует. Я хотел утвердить свое достоинство.

— Предложив руку дочери слуги персидского царя?

«Слова Евмена», — подумал Александр.

— Но почему ты не поговорил со мной? — продолжал Филипп более спокойным тоном. — Почему было не поговорить с отцом?

— Ты предпочел мне слабоумного Арридея.

— Именно! — снова вскричал Филипп, стукнув кулаком по столу. — И тебе это ни о чем не сказало? Так-то Аристотель учил тебя рассуждать?

Александр хранил молчание, а царь встал и начал, хромая, ковылять туда-сюда по комнате.

— И так страшно я тебе навредил? — наконец спросил царевич.

— Нет, — ответил Филипп. — Хотя это и могло бы оказаться полезным — породниться с персидским сатрапом, когда я готовлюсь пойти на Азию. Но на все есть свое лекарство.

— Я сожалею о случившемся. Больше такого не повторится. И надеюсь, ты сообщишь мне, каково будет мое место на свадьбе Клеопатры.

— Твое место? Оно будет таким, как и положено наследнику трона, сын мой. Ступай к Евмену. Он все знает. Он продумал церемонию до последних мелочей.

При этих словах Александр страшно покраснел. Ему захотелось обнять отца, как в былое время, когда он уезжал в Миезу, но не удалось перебороть смущения, которое испытывал в его присутствии с того дня, когда их отношения испортились. И все же царевич посмотрел на отца со взволнованным и опечаленным видом, и Филипп понял его.

— А теперь оставь меня, — сказал царь. — Убирайся, мне не до тебя.

***
— Входи, — сказал Евмен. — Ты обязан увидеть, на что способен твой друг. Эта свадьба станет шедевром всей моей жизни. Царь прогнал всех церемониймейстеров и камергеров и взвалил на меня всю ответственность за организацию. А теперь, — объявил он, распахивая дверь и вводя Александра, — посмотри на наряды!

Царевич оказался в одном из внутренних оружейных складов, почти полностью освобожденном от оружия, чтобы дать место огромному деревянному настилу на козлах, где в масштабе был изображен весь комплекс царского дворца в Эгах с храмами и театром.

Макеты были без крыши, позволяя заглянуть внутрь, где глиняные раскрашенные фигурки изображали различных персонажей, принимающих участие в торжественной церемонии.

Евмен взял со стола указку.

— Вот, — объяснил он, указывая на большой зал под портиком с колоннами. — Здесь состоится бракосочетание. Отсюда начнется грандиозное торжественное шествие. Это будет необычайное зрелище. После церемонии приближенные дамы проводят новобрачную в спальню — для ритуального омовения и причесывания. Тем временем состоится шествие: впереди пронесут статуи двенадцати олимпийских богов; за ними пройдут служители, и рядом с ними проследует статуя твоего отца, символизируя его религиозные чувства и его божественную миссию — защищать всех греков. В центре пойдет сам царь в белом плаще и венце из золотых дубовых листьев. Чуть впереди и справа от монарха шествуешь ты в своем достоинстве наследника трона, а слева — новобрачный, Александр Эпирский. Вы направитесь в театр — вот сюда. Гости и иностранные делегации при первых лучах рассвета займут места и до появления участников процессии будут развлекаться спектаклем и декламацией знаменитых актеров, специально прибывших из Афин и Сикиона. Среди них будет сам Фессал, которым, говорят, ты очень восхищаешься.

***
Александр расправил на плечах белоснежный плащ и обменялся быстрым взглядом со своим дядей. Оба шествовали чуть впереди Филиппа, сопровождаемого телохранителями. Царь был в красном хитоне с золотой узорчатой каймой из овалов и пальметты, в роскошном белом плаще, со скипетром из слоновой кости в руке и золотым венцом из дубовых листьев на голове — в точности как статуя, уменьшенную модель которой Евмен показывал Александру в оружейной.

Царские сапожники подобрали ему пару котурнов, как у актера-трагика; скрытые краем одежд, они были разной толщины, чтобы выровнять прихрамывающую походку и усилить внушительность фигуры.

Евмен разместился на деревянных подмостках, воздвигнутых на возвышении среди зрительских мест, и цветными флажками подавал сигналы церемониймейстеру, чтобы координировать грандиозное шествие.

Справа виднелся громадный полукруг, битком набитый народом — казалось невероятным, чтобы на таком тесном пространстве уместилось столько людей, — а дальше, на границе видимости, Евмен различил голову процессии со статуями, чудесно изваянными самыми великими скульпторами; статуи были облачены в настоящие наряды, и на голове у них сверкали золотые венки, а рядом двигались священные птицы — орел Зевса, сова Афины, павлин Геры, тоже выполненные с удивительным реализмом: казалось, они вот-вот взмоют в воздух.

За ними ступали жрецы со священными повязками на головах и кадилами в руках, а за ними — хор прелестнейших обнаженных мальчиков, распевающих свадебные гимны и аккомпанирующих себе на флейтах и тимпанах. Монарх находился позади всех; чуть впереди шли его сын и шурин-зять, а замыкали шествие шесть царских телохранителей.

Это было великолепное зрелище, а солнце, светившее в этот день чрезвычайно ярко, делало его еще великолепнее. Голова процессии уже входила в полукруг, и статуи богов одна за другой двигались мимо орхестры и выстраивались в ряд перед проскением.

Когда процессия втянулась в арку сбоку от сцены, часть ее скрылась из глаз Евмена и оставалась невидимой до тех пор, пока снова не показалась на солнечном свету, уже внутри театра.

В облаке фимиама проплыли жрецы, за ними — мальчики, танцующие и распевающие эпиталамы Гименею в честь новобрачной. Евмен видел, как они исчезли под аркой и появились с другой стороны под восхищенные возгласы публики.

Теперь под арку заходили Александр Македонский и Александр Эпирский, а за ними — царь Филипп. Как и было предусмотрено сценарием, перед самым входом в арку монарх велел своему эскорту отойти, так как не хотел предстать перед греками в окружении солдат, как тиран.

Евмен видел, как в театре под ликующие аплодисменты появились двое царственных юношей, и тут же царь также скрылся в тени арки. Теперь в хвосте процессии оставалась только вереница телохранителей. Евмен бросил на них рассеянный взгляд — и тотчас присмотрелся повнимательнее: одного не хватало!

Как раз в этот момент в залитом солнцем театре появился Филипп. Догадавшись, что сейчас произойдет, Евмен закричал во все горло, но не смог перекрыть шума толпы. Все случилось мгновенно: недостающий телохранитель вдруг выскочил из тени с коротким кинжалом в руке, бросился на монарха, вонзил ему в бок клинок по самую рукоятку и бросился прочь.

По замешательству на лицах присутствующих Александр понял, что произошло что-то страшное; он обернулся через мгновение после того, как отец получил удар, и увидел, как лицо его побледнело наподобие маски из слоновой кости на лицах богов. Он видел, как Филипп закачался, держась за бок. На белоснежный плащ хлынула кровь.

Какой-то человек стремительно убегал к дороге, за которой раскинулись широкие луга. Александр бросился к отцу, который опустился на колено. Александр Эпирский, пробегая мимо, крикнул:

— Держите этого человека!

Александр успел подхватить царя, прежде чем тот упал в пыль, и прижать к себе. Кровь пропитывала одежду и обагряла руки царевича.

— Отец! — кричал он сквозь рыдания, прижимая его к себе крепче. — Отец, нет! — И Филипп ощутил на своих обескровленных щеках его жгучие слезы.

Небо над ним взорвалось мириадом светящихся точек, а потом вдруг разом погасло. В этот момент он снова увидел, как стоит посреди погруженной в полумрак комнаты, прижимая к груди новорожденного младенца. Он почувствовал мягкую кожу ребенка на своей колючей щеке, прикосновение нежных детских губ к изборожденному шрамами плечу, вдохнул сильный запах пиерских роз… прежде чем погрузился во мрак и безмолвие.

ГЛАВА 38

Беглец во всю прыть бежал к деревьям, где его поджидали какие-то люди, несомненно, сообщники, которые тоже бросились бежать, как только заметили погоню.

Оставшись один, убийца обернулся и понял, что попался. Александр Эпирский настигал его с мечом в руке, крича:

— Хватайте живым! Хватайте живым!

Убийца снова пустился бежать со всех ног и, подбежав к коню, вскочил было на него, но зацепился за лозу и грохнулся на землю. Он успел подняться, однако стражники были уже рядом и, обрушив на беглеца десятки ударов, убили его на месте.

Увидев происшедшее, эпирский царь закричал вне себя:

— Идиоты! Вам было сказано: хватайте живым!

— Но он был вооружен, государь, и пытался сопротивляться.

— Гонитесь за прочими! — велел царь. — Гонитесь за прочими и задержите их!

Тем временем подоспел Александр, весь в крови Филиппа.

Он посмотрел на убийцу, потом на эпирского царя и заявил:

— Я его знаю. Его звали Павсаний, это один из телохранителей отца. Разденьте его, прибейте к столбу у входа в театр и оставьте гнить там, пока не останутся одни кости.

Между тем вокруг трупа собралась толпа: зеваки, царские стражники, военные и иностранные гости.

Александр вместе с зятем тут же вернулся в быстро опустевший театр, где нашел свою сестру Клеопатру; все еще в свадебном наряде, она безудержно рыдала над бездыханным телом отца. Поодаль Евмен с мокрыми глазами, прижав руку ко рту, качал головой, словно все еще не мог поверить в происшедшее. Царица Олимпиада, которую ожидали с утра, так и не прибыла.

Александр приказал трубить сбор всем находящимся поблизости боевым частям, распорядился унести тело отца и подготовить его к погребению, велел проводить Клеопатру в ее палаты и принести ему и его зятю доспехи.

— Евмен! — крикнул царевич другу, выводя того из оцепенения. — Отыщи царскую печать и принеси мне. И быстро пошли эстафету, чтобы сообщить Гефестиону, Пердикке, Селевку и прочим: пусть ждут меня в Пелле до исхода завтрашнего вечера.

Принесли доспехи. Оба Александра облачились в панцири и поножи, опоясались мечами и в сопровождении сводного отряда направились сквозь толпу — занимать дворец. Все присутствующие члены царской семьи были взяты под надзор и отправлены по домам, за исключением Аминты, который тоже надел доспехи и явился под командование Александра:

— Можешь рассчитывать на меня и мою преданность. Я не хочу, чтобы пролилась новая кровь.

— Благодарю тебя, — ответил Александр. — Я не забуду этого поступка.

Городские ворота заняли дозоры «щитоносцев» и конные отряды. Филот по собственной инициативе прибыл во дворец и поступил под командование Александра.

Во второй половине дня Александр, вместе с эпирским царем и своим двоюродным братом Аминтой, в доспехах, царском плаще и диадеме выступил перед собранным войском. Его обращение прозвучало громко и ясно.

Командиры приказали трубить в трубы, а воины прокричали приветствие:

Да здравствует Александр, царь македонян!

Потом, по другому сигналу, они долго били копьями в щиты, наполнив дворцовые портики оглушительным грохотом.

Александр приказал приготовить Букефала и готовиться к отъезду. Он подозвал Евмена и Каллисфена, тоже присутствовавших на церемонии.

— Евмен, ты займись телом моего отца. Пусть его омоют и набальзамируют, чтобы сохранить до торжественного погребения. Погребение тоже организуй сам и встреть мою мать, она должна вот-вот приехать. Потом вызови архитектора — пусть начинает работу по сооружению царской гробницы. Каллисфен, ты останься здесь и займись исполнителем преступления. Разыщи его друзей и сообщников, разузнай о его передвижениях в последние часы, допроси стражников, убивших его вопреки приказу моего зятя. Если понадобится, примени пытки.

Евмен вышел вперед и протянул Александру маленький ларец.

— Царская печать, государь.

Александр взял из ларца перстень и надел на палец.

— Ты любишь меня, Евмен? Ты верен мне?

— Конечно, государь.

— Тогда зови меня по-прежнему Александром.

Он вышел на площадь, вскочил на Букефала и, оставив Эги на Филота, вместе с зятем отправился в Пеллу, чтобы воссесть на трон Филиппа и показать придворной знати, кто их новый монарх.

К этому времени театр уже совершенно опустел. Остались лишь статуи богов, в сумятице едва не сброшенные с пьедесталов, и статуя Филиппа, меланхолично смотрящая перед собой в меркнущем свете заката, как забытое божество.

Вдруг, с наступлением темноты, словно из ничего материализовалась какая-то фигура: человек с накрытой плащом головой вышел на пустынную арену и долго рассматривал пятна крови на земле, потом отвернулся и прошел под арку сбоку от сцены.

Его внимание привлек металлический предмет, окровавленный и почти не видный в песке. Человек наклонился и стал рассматривать его маленькими серыми, чрезвычайно подвижными глазами, потом подобрал и спрятал в складках плаща.

Он вышел на открытое место и остановился перед столбом с прибитым телом убийцы, которое уже окутал мрак. За спиной послышался голос:

— Дядя Аристотель, не ожидал увидеть тебя здесь.

— Каллисфен. День, предназначенный для радости, закончился так печально.

— Александр надеялся обнять тебя, но цепь событий…

— Знаю. Мне тоже очень жаль. Где он теперь?

— Во главе войска скачет в Пеллу. Хочет предотвратить всякую возможность переворота со стороны определенных группировок среди знати. Но как ты, почему ты здесь? Это не веселый спектакль.

— Цареубийство — всегда критическая точка в развитии событий человеческой жизни. И в каком-то смысле сбылось предсказание Дельфийского оракула: «Бык увенчан, конец близок, жертвователь готов». — И, повернувшись к трупу Павсания, философ проговорил: — Вот он, жертвователь! Он и сам не думал, что таков будет эпилог этого пророчества!

— Александр попросил меня расследовать это преступление. Попытаться раскрыть, кто мог стоять за убийством его отца. — Издалека, из закоулков дворца, доносилось заунывное пение плакальщиц. — Все кажется таким бессмысленным…

— Здесь и таится ключ к разгадке преступления, — сказал Аристотель, — в этой бессмысленности. Какой убийца выбрал бы такую пошлую форму убийства — в театре, словно это сцена из трагедии, сыгранная на самом деле, с настоящей кровью и…— он вытащил из складок плаща металлический предмет, — настоящим мечом. А точнее сказать, кельтским кинжалом.

— Необычное оружие… Но вижу, ты уже начал свое расследование.

— Любопытство — ключ к познанию. Что нам известно о нем? — спросил Аристотель, снова указывая на труп.

— Не много. Его звали Павсаний, он родом из Линкестиды. В стражу он был зачислен из-за своих физических данных.

— К сожалению, он больше ничего не сможет сказать, и это определенно было частью плана. Ты допросил убивших его солдат?

— Одного-двух, но ничего особенного не узнал. Все утверждают, что не слышали приказа Александра не убивать его. В ярости за смерть господина, ослепленные злобой, они закололи преступника, а он даже не пробовал сопротивляться.

— Возможно. Но с той же степенью вероятности это может оказаться неправдой. А где эпирский царь?

— Отбыл вместе с Александром в Пеллу.

— Стало быть, отказался от брачной ночи с молодой женой.

— По двум причинам, и обе они понятны: чтобы поддержать шурина в критический момент наследования и из уважения к трауру Клеопатры.

Аристотель приложил палец к губам, чтобы племянник замолчал. Вдали послышался стук копыт скачущей галопом лошади. Звук приближался.

— Пошли, — сказал философ. — Скроемся отсюда. Не зная, что за ними наблюдают, люди держатся свободнее.

Судя по стуку копыт, галоп сменился шагом, а потом звук совсем затих. Какая-то фигура в черном плаще соскочила на землю, подошла к прибитому к столбу трупу и откинула капюшон, открыв длинные волнистые волосы.

— Небесные боги, да ведь это Олимпиада! — прошептал на ухо дяде Каллисфен.

Царица приблизилась к мертвецу, что-то вытащила из складок своего плаща и поднялась на цыпочки. Когда она удалилась обратно к своему эскорту, на шее Павсания остался венок из цветов.

— О Зевс! — воскликнул Каллисфен. — Но теперь…

— Теперь ясно, ты хочешь сказать? — покачал головой Аристотель. — Ничего подобного. Если бы это царица подослала убийцу, не кажется ли тебе, что она бы не позволила себе такого жеста на глазах у своего эскорта, к тому же прекрасно отдавая себе отчет в том, что кто-то, вероятно, присматривает за трупом Павсания?

— Но если это так, то она может вести себя таким абсурдным образом именно для того, чтобы натолкнуть меня назаключение, которое ее оправдает.

— Верно, но в любом случае лучше попытаться понять причины, толкнувшие человека на преступление, чем ломать голову над тем, кто и что думает о том, что подумают окружающие, — заметил Аристотель. — Разыщи какую-нибудь лампу или факел. Пойдем осмотрим место, где убили Павсания.

— Но не лучше ли дождаться дневного света?

— Прежде чем рассветет, еще многое может случиться. Я подожду тебя там.

И философ направился к рощице дубов и вязов, где состоялась расправа над цареубийцей.

ГЛАВА 39

Гефестион, Птолемей, Селевк и Пердикка, все четверо в доспехах, усталые и взмокшие, прибыли с наступлением ночи. Они поручили своих коней прислуге, а сами поднялись по дворцовой лестнице в зал советов, где их дожидался Александр.

Леоннат и Лисимах не смогли прибыть до следующего дня, так как находились в Ларисе, в Фессалии.

Стража провела их в комнату, где уже находились Александр, Филот, стратег Антипатр, Александр Эпирский, Аминта и несколько командиров фаланги и конницы гетайров. Все, включая царя, были в доспехах и держали перед собой на столе мечи и шлемы — признак того, что ситуация все еще оставалась критической.

Александр, взволнованный, встал им навстречу:

— Друзья мои, наконец-то все мы снова вместе!

За всех ответил Гефестион:

— Мы в отчаянии от смерти Филиппа и глубоко скорбим. То, что он отправил нас в изгнание, сейчас никак не влияет на наши чувства. Мы запомнили его как великого государя, доблестного воина и мудрого правителя. Для нас он был как отец, суровый и строгий, но также и великодушный, способный на благородные порывы. Мы оплакиваем его с искренней скорбью. Это страшное событие, но теперь тебе предстоит собрать его наследство, и мы признаем тебя его преемником и нашим царем.

Сказав все это, он подошел и расцеловал Александра в обе щеки; остальные проделали то же. Потом они приветствовали царя Александра Эпирского и остальных присутствующих и заняли свои места за столом.

Александр продолжил свою речь:

— Известие о смерти Филиппа разнеслось повсюду в считанные дни, так как убийство произошло на глазах у тысяч людей и вызвало ряд труднопредсказуемых откликов. Мы должны действовать с такой же быстротой, чтобы не допустить ничего, что могло бы ослабить государство или разрушить что-либо созданное моим отцом. Мой план таков: нужно собрать сведения о состоянии северных границ, о реакции наших недавних союзников-афинян и фиванцев и…— он бросил многозначительный взгляд на Филота, — о намерениях военачальников, командующих нашим экспедиционным корпусом в Азии — Аттала и Пармениона. Поскольку они располагают пятнадцатитысячным войском, стоит заняться этим немедленно.

— Что ты думаешь делать? — спросил Филот с некоторым опасением.

— Я не хочу ставить кого-то из вас в затруднительное положение: я направлю сообщение одному греку по имени Гекатей, который служит нам в районе Проливов, командуя небольшим отрядом. Я также решил освободить Аттала от командования, и вы, несомненно, понимаете, почему.

Никто не высказал возражений: все живо хранили в памяти сцену, случившуюся год назад на свадьбе Филиппа.

— Надеюсь, — говорил Александр, — что ситуация скоро прояснится. Кто-то, возможно, подумает, что после смерти царя Филиппа можно что-то из сделанного обратить вспять. Нам предстоит убедить таковых в их заблуждении. Только после этого мы сможем продолжить дело моего отца.

Александр замолчал, и в этот момент все осознали, что время замерло и в этом помещении готовится будущее, которого никто не представляет. Юноша, прошедший у Филиппа годы суровой школы, теперь сидел на троне Аргеадов. Разрушительная мощь, которую доселе он видел лишь в героях поэм, теперь находилась в его руках.

***
Александр передал командование частями фаланги и гетайров своим друзьям, царский дворец оставил на Гефестиона, а сам вместе с царем Эпира отправился в Эги, где его отец все еще ожидал погребения и где следовало выполнить множество неприятных обязанностей.

На полпути им повстречался гонец от Евмена со срочным донесением.

— Какая удача, что я встретил тебя, государь! — воскликнул он, протягивая запечатанный свиток. — Евмен хотел, чтобы ты прочел это немедленно.

Александр взял донесение и пробежал глазами по лаконичным фразам:

Евмен Александру, царю македонян: здравствуй!

Сын Эвридики обнаружен в колыбели мертвым, и я опасаюсь за жизнь его матери.

Царица Олимпиада прибыла во дворец в ту ночь, когда ты уехал.

Необходимо твое присутствие здесь.

Береги себя.

— Моя мать прибыла вскоре после нашего отъезда. Ты знал об этом? — спросил Александр своего зятя.

Эпирский царь покачал головой:

— Нет, она мне ничего не говорила, когда я покидал Бутрот. Я не думал, что она действительно собирается присутствовать на церемонии. Для нее это было бы еще одно оскорбление. Она думала, что таким образом Филипп полностью ее устраняет, так как после женитьбы я и без нее гарантировал безопасность его западных границ. Не могу представить себе, почему она решила приехать в Эги.

— Как бы то ни было, теперь она там и уже предприняла серьезные шаги. Поспешим же, пока не случилось чего-нибудь непоправимого, — сказал Александр и пустил Букефала в галоп.

Они прибыли на следующий вечер, к заходу солнца, и еще издали услышали во дворце душераздирающие крики. На пороге их встретил Евмен.

— Она кричит так уже два дня. Говорит, что это твоя мать убила ребенка. И не хочет расставаться с мертвым тельцем. Но уже прошло время, и ты понимаешь…

— Где она?

— В южном крыле. Пошли.

Александр сделал знак своим телохранителям следовать за собой и пошел через дворец, где повсюду стояли вооруженные солдаты. Среди них было много эпирцев из эскорта его зятя.

— Кто их сюда поставил?

— Царица, твоя мать, — запыхавшись, ответил Евмен, шагавший чуть позади Александра.

Рыдания становились все громче. Временами они вдруг сменялись хриплыми криками или продолжительными всхлипываниями.

Подойдя к двери, Александр без колебаний открыл ее. Увиденное ужаснуло его. В углу со спутанными волосами, с красными распухшими глазами и остановившимся взглядом лежала Эвридика. К груди она прижимала бесчувственное тело ребенка. Голова и ручки малыша запрокинулись назад, и синюшный цвет их говорил, что уже началось разложение.

Одежды на матери были разодраны, волосы запачканы кровью, лицо, руки и ноги покрыты синяками. Во всей комнате стоял тошнотворный запах пота, мочи и разложения.

Закрыв глаза, Александр на мгновение вызвал в памяти образ Эвридики во всем ее великолепии, когда она восседала рядом с царем, его отцом, — любимая, заласканная, вызывающая у всех зависть, — и ощутил, как его охватывает ужас, а в груди и жилах на шее закипает ярость.

Он повернулся к Евмену и спросил с еле скрываемой злобой:

— Кто это сделал?

Друг молча потупился.

Александр снова прорычал:

— Кто это сделал?

— Не знаю.

— Немедленно вызови кого-нибудь, пусть займутся ею. Вызови моего врача Филиппа, пусть позаботится о ней, пусть приготовит что-нибудь успокоительное.

Он двинулся прочь, но Евмен задержал его:

— Она не хочет расставаться со своим ребенком. Что делать?

Александр остановился и повернулся к молодой женщине, которая, как испуганный зверь, еще глубже забилась в угол.

Он тихо подошел к ней, опустился на колени и заглянул ей в глаза, слегка склонив голову набок, чтобы смягчить силу своего взгляда. Потом протянул руку и нежно погладил ее по щеке.

Эвридика закрыла глаза, прислонила голову к стене и издала долгий горестный вздох.

Александр протянул руки и прошептал:

— Дай его мне, Эвридика, дай мне малыша. Он устал, разве ты не видишь? Нужно положить его поспать.

Две крупные слезы медленно скатились по щекам молодой женщины до уголков ее губ.

— Поспать…— пробормотала она и разжала руки. Александр осторожно взял малыша, словно тот, в самом деле, уснул, и вышел в коридор.

Евмен между тем привел какую-то женщину из прислуги.

— Я возьму его, государь, — тихо сказала она.

Александр передал ей трупик.

— Положи его рядом с моим отцом.

***
— Зачем? — крикнул Александр, распахивая дверь. — Зачем?

Царица Олимпиада встала и пылающим взглядом уставилась на него:

— Ты посмел войти ко мне при оружии?

— Я — царь македонян! — вскричал Александр. — И вхожу, куда захочу! Зачем ты убила ребенка, зачем так варварски обошлась с его матерью? Кто тебе велел это сделать?

— Ты — царь македонян именно потому, что этот ребенок мертв, — бесстрастно ответила Олимпиада. — Может быть, ты не хотел этого? Ты забыл, как страдал, когда испугался потерять милость Филиппа? Забыл, что говорил Атталу в день свадьбы твоего отца?

— Не забыл, но я не убиваю младенцев и не зверствую над беззащитными женщинами.

— У царя нет выбора. Царь может быть только один, и не существует никакого закона, утверждающего, кто именно должен наследовать трон. Группа знати могла бы взять малыша под свою опеку и править от его имени до его совершеннолетия. Что бы ты делал в таком случае?

— Я бы стал сражаться за трон!

— И сколько бы крови пролил при этом? Ответь! Сколько вдов ты заставил бы плакать по погибшим, сколько матерей и сыновей погибли бы преждевременно, сколько полей было бы выжжено, сколько сел и городов предано огню и мечу? Держава, построенная твоим отцом, пришла бы в упадок!

Александр овладел собой, лицо его помрачнело, словно побоище, предотвращенное преступлением его матери, вдруг отяготило его и чужое горе навалилось на его душу.

— Значит, это судьба, — ответил он. — Такова судьба мужчины — допускать зверства, болезни, страдания и смерть, прежде чем кануть в ничто. Но в его силах, в его власти и в его воле при каждой возможности действовать благородно и проявлять милость. Это единственное достоинство даруется ему, пока он существует, и это единственный свет перед мраком бесконечной ночи…

ГЛАВА 40

На следующий день Евмен объявил Александру, что гробница для его отца готова и что можно устраивать погребение. На самом деле в невероятно сжатые сроки была завершена лишь первая часть огромного склепа. Предусматривалось впоследствии строительство еще одного помещения — для всяких ценных предметов, чтобы сопроводить великого владыку в потусторонний мир.

Пышно разодетого, в венке из золотых дубовых листьев, солдаты положили Филиппа на костер, и два батальона фаланги и эскадрон верховых гетайров отдали ему почести.

Погребальный костер залили чистым вином, прах и кости завернули в пурпурно-золотую ткань в форме македонской хламиды и положили в массивный золотой гроб на ножках в виде львиных лап, со звездой Аргеадов на крышке.

Внутрь гробницы поместили панцирь из железа, кожи и золота, который царь надевал при осаде Потидеи, пару бронзовых поножей, золотой колчан, покрытый позолотой парадный деревянный щит, украшенный в центре вырезанной по слоновой кости вакхической сценой. Его оружие — меч и наконечник копья — бросили в огонь на алтаре, а потом, согласно ритуалу, согнули, чтобы никто больше не мог ими воспользоваться.

Александр возложил собственные дары: великолепный массивный серебряный кувшин с ручкой, украшенной бородатой головой сатира, и серебряный кубок чудесной красоты, с двумя ручками, легкий, почти невесомый.

Вход в гробницу закрыли огромной мраморной двустворчатой дверью меж двух дорических полуколонн, воспроизводивших вход в царский дворец в Эгах, а византийскому художнику было поручено расписать архитрав великолепной сценой охоты.

Царицы Олимпиады не было на похоронном ритуале, она не хотела возлагать никаких даров на погребальный костер или в гробницу мужа. Не хотела она и встречаться с Эвридикой.

Когда солдаты закрыли мраморные двери, Александр заплакал: он любил отца и чувствовал, что за этими створками навсегда похоронена его юность.

Эвридика отказывалась от пищи и осталась умирать от голода вместе с маленькой Европой, отвергая любые снадобья врача Филиппа.

Для нее Александр тоже возвел великолепную гробницу и велел поставить внутри мраморный трон, которым отец пользовался, когда под дубами в Эгах вершил правосудие, — прекрасный, украшенный золотыми грифонами и сфинксами, с великолепным изображением квадриги лошадей на спинке. Выполнив свои обязанности, с душой, полной печали, Александр вернулся в Пеллу.

***
Антипатр был военачальником из старой гвардии Филиппа, преданным трону и заслуживающим полного доверия. Александр поручил ему проследить за миссией Гекатея в Азии, под боком у Пармениона и Аттала, и с нетерпением ждал ее исхода.

Он знал, что северные варвары, трибаллы и иллирийцы, недавно покоренные отцом, могут в любой момент восстать, и понимал, что греки приняли условия Коринфского мира только вследствие разгрома при Херонее и что все его враги, и, прежде всего Демосфен, еще живы и вовсю действуют. Но следовало принимать во внимание и то, что Аттал и Парменион контролируют Проливы и стоят во главе экспедиционного корпуса силой до пятнадцати тысяч воинов.

И мало того, пришло известие, что персидские агенты установили контакты с афинянами из антимакедонской партии и предложили им серьезную финансовую помощь золотом для разжигания возмущений.

Существовало множество факторов нестабильности, и если бы все эти угрозы проявились одновременно, новый монарх мог не устоять.

Первый ответ на его запросы пришел к началу осени: Антипатр просил у царя немедленной аудиенции, и Александр принял его в бывшем кабинете своего отца. Старый полководец, хотя и был солдатом с головы до кончиков ногтей, не любил демонстрировать свое положение и обычно одевался, как простой горожанин. Это говорило о его уравновешенности и уверенности в себе.

— Государь, — сказал он, войдя, — вот какое сообщение пришло из Азии: Аттал отказался сложить полномочия и вернуться в Пеллу; он оказал вооруженное сопротивление и был убит. Парменион заверяет тебя в своей преданности.

— Антипатр, я хотел бы знать, что ты действительно думаешь о Парменионе. Тебе известно, что его сын Филот здесь, во дворце. В некотором смысле его можно считать моим заложником. Не в этом ли, по-твоему, кроется причина его заверений в верности?

— Нет, — без колебаний ответил старый стратег. — Я хорошо знаю Пармениона. Он привязан к тебе и всегда тебя любил, еще когда ты был маленьким и залезал на колени к отцу во время военных советов в царской оружейной палате.

Александру вдруг вспомнился стишок, который он распевал каждый раз, увидев седые волосы Пармениона:

Старый солдат на войну торопился,
А сам-то на землю, на землю свалился!
И он ощутил глубокую грусть, задумавшись о том, как драматически власть изменяет отношения между людьми. Антипатр продолжил:

— Но если у тебя остаются сомнения, есть лишь один способ развеять их.

— Послать к нему Филота.

— Именно, учитывая, что два других его сына, Никанор и Гектор, уже с ним.

— Так я и поступлю. Пошлю к нему Филота с письмом, вызывающим его в Пеллу. Он нужен мне: боюсь, что грядет буря.

— Это решение кажется мне очень мудрым, государь. Парменион выше всего ценит преданность.

— Какие новости с севера?

— Плохие. Трибаллы восстали и сожгли несколько наших пограничных гарнизонов.

— Что мне посоветуешь?

— Я направил им предупреждение. Если не одумаются, ударь по ним со всей силой.

— Разумеется. А что на юге?

— Ничего хорошего. Антимакедонская партия понемногу усиливается повсюду, вплоть до Фессалии. Ты очень молод, и кое-кто считает…

— Говори, не стесняясь.

— Что ты неопытный юноша и тебе не удастся удержать установленную Филиппом гегемонию.

— Они пожалеют об этом.

— И еще одно.

— Говори.

— Твой двоюродный брат Архелай…

— Продолжай, — помрачнев, подбодрил его Александр.

— Он стал жертвой несчастного случая на охоте.

— Умер?

Антипатр кивнул.

— Когда мой отец захватил трон, то оставил жизнь как ему, так и Аминте, хотя на тот момент оба могли претендовать на власть.

— Это был всего лишь несчастный случай на охоте, государь, — бесстрастно повторил Антипатр.

— А где Аминта?

— Внизу, в караульном помещении.

— Не хочу, чтобы с ним что-то случилось: после убийства моего отца он был рядом со мной.

Антипатр кивнул в знак того, что понял, и направился к двери.

Александр встал и подошел к большой Аристотелевой карте, которую давно хотел установить в своем кабинете. О востоке и западе можно было не беспокоиться: они находились под надзором Александра Эпирского и Пармениона, всегда проявлявших верность. Но север и юг представляли собой большую угрозу. Следует как можно скорее и как можно решительнее нанести удар, не оставив никаких сомнений в том, что в Македонии есть монарх, не менее сильный, чем Филипп.

Молодой царь вышел на галерею и устремил взгляд на горы, где когда-то скитался в изгнании. С приближением осени леса начинали менять цвет, и скоро следовало ждать снега — до весны в этой части страны все будет спокойно. В настоящий момент следует опасаться фессалийцев и фиванцев. Александр задумался о плане действий в ожидании возвращения из Азии Филота и Пармениона.

Через несколько дней он снова собрал военный совет.

— Я войду в Фессалию с готовым к войне войском и подтвержу свои полномочия тагоса, принадлежавшие отцу, а потом продвинусь к самым стенам Фив, — объявил он. — Фессалийцам следует понять, кто их новый господин, а фиванцы пусть до смерти перепугаются: они должны осознать, что в любой момент я могу напасть на них.

— Есть одна сложность, — вмешался Гефестион. — Справа и слева от реки фессалийцы перегородили Темпейскую долину укреплениями. Проход заблокирован.

Александр подошел к Аристотелевой карте и указал на гору Осса, обрывавшуюся в море.

— Знаю, — сказал он. — Но мы пройдем вот здесь.

— Но как? — спросил Птолемей. — Кажется, ни у кого из нас нет крыльев.

— Зато у нас есть кувалды и зубила, — ответил Александр. — Мы высечем в скале ступени. Пусть прибудут пятьсот горняков из Пангея, самые лучшие. Хорошенько накормите их, оденьте, обуйте и пообещайте свободу, если закончат работу за десять дней. Пусть работают посменно без перерыва, со стороны моря. Фессалийцы не должны их видеть.

— Ты это серьезно? — спросил Селевк.

— Я никогда не шучу на военных советах. Действуйте.

Все присутствующие озадаченно переглянулись. Было очевидно, что Александра не остановит ничто: никакое препятствие, никакое человеческое или божественное вмешательство.

ГЛАВА 41

«Лестница Александра» была готова через шесть дней, и под покровом темноты ударные части «щитоносцев» беспрепятственно прошли через Фессалийскую равнину.

Через несколько часов конный гонец принес фессалийскому военачальнику известие об этом, но без каких-либо объяснений, потому что на данный момент никто объяснить этого не мог.

— Ты хочешь сказать мне, что у нас в тылу македонское войско во главе с самим царем?

— Именно так.

— И как, по-твоему, оно там оказалось?

— Это неизвестно, но македоняне там, и их много.

— Сколько?

— От трех до пяти тысяч, и они хорошо вооружены и экипированы. И у них есть кони. Не много, но есть.

— Это невозможно. По морю прохода нет, а по горам — тем более.

Военачальник, некто Харидем, не успел договорить, как один из его солдат сообщил, что вдоль реки по направлению к укреплениям поднимаются два батальона фаланги и конный эскадрой гетайров. Это означало, что до вечера фессалийцы окажутся зажаты между двумя армиями. Чуть погодя еще один из его воинов сообщил, что македонский командир по имени Кратер хочет начать переговоры.

— Скажи ему, что сейчас приду, — велел Харидем и вышел через боковые ворота на встречу с македонянином.

— Меня зовут Кратер, — представился тот, — и я прошу тебя освободить проход. Мы не хотим причинять вам никакого вреда. Просто мы двигаемся на соединение с нашим царем, который у вас в тылу и идет в Ларису, где намеревается собрать совет Фессалийского союза.

— У нас особенно и нет выбора, — заметил Харидем.

— Да, выбора нет, — подтвердил Кратер.

— Хорошо, договорились. Но можно узнать одну вещь?

— Если в моих силах ответить, я отвечу, — очень официально объявил Кратер.

— Ради всех богов, каким образом ваша пехота оказалась у меня в тылу?

— Мы высекли ступени в склоне горы Осса.

— Ступени?

— Да. Мы сделали проход, чтобы поддерживать контакты с нашими союзниками фессалийцами.

Побледневшему Харидему ничего не оставалось, кроме как пропустить македонян.

Через два дня Александр вошел в Ларису, собрал совет Фессалийского союза и заставил его подтвердить свою пожизненную должность тагоса.

Потом он дождался подхода остальных частей и, пройдя через Беотию, эффектно выстроил под стенами Фив огромное войско.

— Я не хочу кровопролития, — заявил он. — Но они должны перепугаться до смерти. Позаботься об этом, Птолемей.

И Птолемей выстроил войско, как во время битвы при Херонее, и провел его мимо городских стен. Он попросил Александра надеть те же доспехи, что были на его отце, и приготовил огромный военный барабан на колесах, который тащила четверка коней.

Барабанный бой отчетливо слышался за городскими стенами, где несколько дней назад фиванцы пытались напасть на македонский гарнизон в Кадмейской цитадели. Воспоминания о недавнем трауре и страх перед грозной армадой немного охладили пыл самых ярых смутьянов, но не угасили ненависти и желания сбросить македонское иго.

— Хватит? — спросил Александр Гефестиона, когда войска маршировали мимо стен Фив.

— Пока хватит. Но не строй иллюзий. А что ты будешь делать с другими городами, где нападают на наши гарнизоны?

— Ничего. Я хочу стать для греков предводителем, а не тираном. Они должны понять, что я им не враг. Что их враг — за морем, что это перс, отказавшийся дать свободу греческим городам в Азии.

— Это правда, что ты велел расследовать убийство твоего отца?

— Да, я поручил это Каллисфену.

— И думаешь, ему удастся узнать истину?

— Думаю, он сделает все возможное.

— А если выяснится, что за убийством стоят греки? Например, афиняне?

— Я решу, что делать, когда придет время.

— Тебе известно, что Каллисфен встречался с Аристотелем?

— Конечно.

— А как ты объяснишь, что Аристотель не пришел поговорить с тобой?

— В последнее время со мной было непросто поговорить. А может быть, он хотел сохранить полную независимость суждений.

Последний отряд гетайров исчез из виду под все слабеющий бой барабана, и фиванцы собрались на совет, чтобы принять решение. Пришло письмо из Калабрии от Демосфена, призывавшее не отчаиваться.

«На македонском троне мальчишка, — говорилось в письме, — и ситуация благоприятствует».

Слова оратора всех воодушевили, хотя многие все же призывали к сдержанности. Вмешался один старик, потерявший при Херонее двоих сыновей:

— Этот мальчишка, как его называет Демосфен, за три дня без потерь завоевал Фессалию и послал нам недвусмысленное предупреждение, устроив этот парад под нашими стенами. Я бы к нему прислушался.

Но крики озлобленного большинства заглушили этот призыв, к рассудительности, и фиванцы стали готовиться к восстанию, как только представится такая возможность.

Александр беспрепятственно подошел к Коринфу, созвал там совет всеэллинского союза и попросил назначить его командующим всех войск конфедерации.

— Каждое государство — член союза — будет свободно устанавливать свои внутренние законы и порядки по своему усмотрению и в соответствии с традиционным государственным устройством, — заявил он с места, принадлежавшего раньше его отцу. — Единственная цель союза — освободить греков в Азии от персидской власти и поддерживать нерушимый мир между греками на полуострове.

Все делегаты поддержали это предложение, за исключением спартанцев, которые в свое время также не поддерживали и Филиппа.

— Мы сами привыкли возглавлять союзы, — заявил их представитель Александру. — Мы не привыкли к тому, чтобы нас вели.

— Мне очень жаль, — ответил царь, — поскольку спартанцы — прекрасные воины. Однако сегодня самый могущественный народ среди греков — македоняне, и вполне справедливо, что они получают главенствующую роль.

Но он произнес это с горечью, так как помнил спартанскую доблесть, проявленную при Фермопилах и Платее. Он также сознавал, что никакая сила не способна противостоять коррозии времени и только слава проживших жизнь с честью с течением лет возрастает.

По пути назад Александр хотел посетить Дельфы и остался поражен и очарован чудесами священного города. Он остановился перед фронтоном грандиозного святилища Аполлона и взглянул на слова, начертанные золотыми буквами:

ПОЗНАЙ САМОГО СЕБЯ

— По-твоему, что они означают? — спросил его Кратер, которого никогда не занимали философские проблемы.

— Это же очевидно, — ответил Александр. — Познать самого себя — самая сложная задача. Если кому-то удастся до дна познать самого себя, он сумеет понять и других, и окружающий мир.

Они посмотрели на длинную очередь благочестивых паломников. Откуда только не приходили сюда люди с подношениями и вопросами для бога! Не было ни одного места в греческом мире, чьи представители не встретились бы здесь.

— Ты веришь, что оракул говорит правду? — спросил Птолемей.

— У меня в ушах все еще звучит ответ моему отцу.

— Ответ был неоднозначный, — возразил Гефестион.

— Но, в конце концов, он сбылся, — ответил Александр. — Будь с нами Аристотель, он бы, возможно, сказал, что пророчества способны скорее влиять на будущее, чем предвидеть его…

— Вероятно, — кивнул Гефестион. — Когда-то и я посещал в Миезе его уроки: Аристотель ни во что не верит, даже в богов. Он опирается только на свой разум.

***
Сложив руки на животе, Аристотель прислонился к спинке кресла.

— А Дельфийский оракул? Ты учел ответ из Дельф? Даже это может вызвать подозрения. Помни: оракул живет за счет доверия к нему, но, чтобы создать это доверие, ему нужно бесконечное наследие знаний. И никто в мире не обладает такими знаниями, как жрецы святилища Аполлона: за счет их они могут предсказывать будущее. Или же определять его. Результат один.

Каллисфен положил руки на стол, где были написаны имена всех, кого на данный момент можно было заподозрить в причастности к убийству царя.

Аристотель продолжил:

— Что ты знаешь об убийце? Кого он посещал последнее время, непосредственно перед цареубийством?

— Насчет этого есть одна некрасивая история, дядя, — начал Каллисфен. — История, в которой глубоко замешан Аттал, отец Эвридики. Можно сказать, по уши.

— И Аттала убили.

— Именно.

— И Эвридика тоже мертва.

— По сути, да. Александр уже построил для нее пышную гробницу.

— Более того, он набросился на свою мать Олимпиаду за то, что она с ней сделала, и, возможно, за убийство ребенка.

— Это как будто оправдывает Александра.

— Но в то же время убийство было ему на руку.

— Подозреваешь его?

— Насколько я его знаю, он не мог этого сделать. Но иногда знание или подозрение о готовящемся преступлении без серьезных попыток ему помешать можно считать формой соучастия. Трудность в том, что слишком многие были заинтересованы в убийстве Филиппа. Мы должны продолжать сбор информации. Истина в этом случае может оказаться суммой большого числа улик против того или иного из подозреваемых. Продолжай расследование фактов, касающихся Аттала, а потом сообщи мне. Но сообщи также и Александру: ведь это он поручил тебе расследование.

— Я должен докладывать ему обо всем?

— Обо всем. И не упусти его реакции.

— Можно сказать ему, что ты мне помогаешь?

— Конечно, — ответил философ. — Во-первых, потому что ему это доставит удовольствие. А во-вторых, потому что он и так знает об этом.

ГЛАВА 42

Парменион вернулся в Пеллу вместе со своим сыном Филотом к концу осени, отдав все необходимые распоряжения, чтобы войско в Азии могло спокойно перезимовать.

Его принял Антипатр, хранивший в это время царскую печать и исполнявший обязанности регента.

— Мне очень жаль, что я не смог принять участия в похоронах царя, — сказал Парменион. — И я очень сожалею о смерти Аттала, хотя не скажу, что она стала для меня неожиданностью.

— Однако Александр выразил тебе свое полное доверие, послав к тебе Филота. Он хотел, чтобы ты добровольно принял решение, какое покажется тебе более справедливым.

— Потому я и вернулся. Но меня удивляет царская печать у тебя на пальце: царица-мать всегда не очень-то тебя жаловала. Говорят, она всегда пользовалась большим влиянием на Александра.

— Это правда, но царь прекрасно знает, чего хочет. А хочет он, чтобы его мать держалась подальше от политики. И действует самым решительным образом.

— А в остальном?

— Суди сам. За три месяца он вернул к жизни Фессалийский союз, усмирил фиванцев, вновь сплотил всеэллинский союз и вернул себе Пармениона, то есть ключи от Востока. Для мальчишки, как зовет его Демосфен, это не мало.

— Ты прав, но остается север. Трибаллы заключили союз с гетами, живущими в низовьях Истра, и вместе они постоянно совершают набеги на нашу территорию. Мы потеряли многие города, основанные Филиппом.

— Мне это хорошо известно, потому-то Александр и вызвал тебя в Пеллу. Он собирается пойти на север среди зимы, чтобы застать врага врасплох, и тебе надлежит командовать пехотой. Он поставит своих друзей под твое начало. Хочет, чтобы им дал урок хороший учитель.

— А где он сейчас? — спросил Парменион.

— Судя по последним известиям, движется через Фессалию. Но сначала проехал через Дельфы.

Парменион нахмурился:

— Посоветовался с оракулом?

— Если можно так сказать.

— Почему?

— Жрецы, вероятно, хотели избежать повторения того, что случилось с царем Филиппом, и объяснили, что пифия нездорова и не может ответить на его вопросы. Но Александр силой выволок ее к треножнику, чтобы она все же дала ему пророчество.

Парменион вытаращил глаза, словно слушал невероятную историю.

— И тогда пифия закричала вне себя: «Юноша, тебя не удержишь!» Александр остановился, пораженный этой фразой, и сказал: «Такой ответ меня устраивает». И ушел.

Парменион покачал головой:

— В самом деле, прекрасная история — реплика достойна великого драматурга.

— И Александр действительно таков. Или, по крайней мере, он еще и драматург. Увидишь сам.

— Думаешь, он верит в оракулы? Антипатр погладил свою колючую бороду.

— И да, и нет. В нем уживаются рассудительность Филиппа и Аристотеля и таинственная, варварская природа матери. Но он видел, как упал его отец, подобно быку у алтаря, и в это мгновение у него в голове молнией вспыхнули слова пророчества. Он не забудет их до самой смерти.

Сгустился вечер, и двух старых воинов неожиданно охватила глубокая грусть. Они чувствовали, что со смертью Филиппа их собственное время склонилось к закату и их дни, словно рассеялись в огненном вихре на погребальном костре убитого царя.

— Возможно, если бы мы были рядом с ним…— вдруг пробормотал Парменион.

— Не говори так, друг мой. Никто не может помешать замыслу судьбы. Нам нужно лишь думать, что наш царь подготовил Александра себе в преемники. Остаток нашей жизни принадлежит ему.

***
Молодой царь во главе своих войск вернулся в Пеллу и среди ликующей толпы проехал по городу. Люди не помнили другого такого случая, чтобы войско вернулось из победоносного похода, даже не вступив в сражение и не понеся ни малейших потерь. Все видели прекрасного юношу с сияющим лицом, в сверкающих одеждах и доспехах, словно воплощение молодого бога или эпического героя, И на его гарцевавших рядом товарищей словно падал отраженным тот же свет; их глаза сверкали тем же лихорадочным возбуждением.

Антипатр явился к царю, чтобы вернуть печать и сообщить о прибытии Пармениона.

— Немедленно отведите меня к нему, — велел Александр.

Старый полководец сел на коня и вместе с царем отправился в глухую деревню неподалеку от города.

Парменион почувствовал, как сердце подкатило к самому его горлу, когда ему объявили, что царь отправился к нему, ни на минуту не задержавшись в своих палатах в столице. Выйдя за дверь, он увидел стоящего перед ним монарха.

— Старый храбрый солдат! — воскликнул Александр, обняв его. — Спасибо, что вернулся.

— Государь, — сдавленным голосом ответил Парменион, — смерть твоего отца глубоко опечалила меня. Я бы отдал жизнь ради его спасения, будь такое возможно. Я бы заслонил его своим телом, я бы…— Он не смог продолжить, его голос прервался.

— Я знаю, — кивнул Александр. Он положил руки ему на плечи, прямо посмотрел в глаза и проговорил: — Я бы сделал то же.

Парменион потупился.

— Это произошло молниеносно, — продолжал молодой царь. — План был разработан чьим-то гениальным и жестоким умом. Стоял страшный шум; я шел впереди вместе с царем Эпира Александром. Евмен крикнул мне что-то, но я не понял, я даже не услышал, а когда до меня дошло, что что-то случилось, и я обернулся, отец в крови уже упал на колени.

— Я знаю, государь. Но не будем больше говорить об этих печальных вещах. Завтра я отправлюсь в Эги, принесу жертву в его погребальном храме, и надеюсь, он меня услышит. Какова причина твоего визита ко мне?

— Я хотел повидать тебя и пригласить на ужин. Мы соберемся все вместе, и я изложу вам мои планы на зиму. Расскажу о нашей последней кампании в Европе. А потом мы пойдем на восток, на восход солнца.

Он вскочил на коня и галопом ускакал прочь, а Парменион вернулся в дом и позвал слугу.

— Приготовь мне ванну и лучшие одежды, — велел он. — Сегодня вечером я ужинаю с царем.

ГЛАВА 43

В течение нескольких дней после этих событий Александр упражнялся в военном деле и участвовал в многочисленных охотах. Притом он отдавал себе отчет, что его авторитет уже признан в самых отдаленных краях. Он принимал посольства из греческих городов Азии и даже из Сицилии и Италии.

Несколько посланцев от группы городов на Тирренском море принесли ему в дар золотой кубок и обратились с прошением.

Очень польщенный Александр спросил, откуда они прибыли.

— Из Неаполя, Медмы и Посейдонии, — объяснили они. В их речи звучал акцент, какого он еще не слышал.

— И чего вы хотите от меня?

— Царь Александр, — обратился к нему старейший из них, — в нашей земле, на севере, есть один могущественный город, называемый Римом.

— Я слышал о нем, — ответил Александр. — Говорят, его основал троянский герой Эней.

— Так вот, на территории римлян, на побережье, есть приморский город, занимающийся пиратством и берущий грабительскую дань с наших купцов. Мы бы хотели, чтобы ты положил конец такому положению вещей и попросил римлян принять меры. Твоя слава распространилась повсюду, и я верю, что твое вмешательство окажет влияние.

— Я охотно сделаю это. И надеюсь, что ко мне прислушаются. Сообщите мне, прошу вас, об исходе этой истории.

Сделав знак писцу, он начал диктовать:

Александр, царь македонян, гегемон всей Эллады, народу города Рима: приветствую вас!

Наши братья, живущие в городах у Тирренского залива, говорят, что испытывают тяжелые неудобства от ваших подданных, промышляющих пиратством.

Прошу вас как можно скорее положить этому конец, или, если вы сами не в состоянии справиться, прошу позволить другим решить за вас эту задачу.

Он приложил к письму печать и вручил его своим гостям, которые долго благодарили его, после чего с удовлетворением удалились.

— Интересно, окажет ли это послание какое-нибудь действие? — заметил Александр, обернувшись к сидевшему рядом Евмену. — И что подумают эти римляне о столь далеком царе, вмешивающемся в их внутренние дела?

— Не столь уж и далеком, — возразил тот. — Увидишь: они ответят.

Приходили другие посольства и другие известия — с северных границ не слишком хорошие: союз между трибаллами и гетами укреплялся, угрожая свести к нулю все завоевания Филиппа во Фракии. Геты казались довольно грозной силой, поскольку, считая себя бессмертными, сражались с дикой яростью и полным пренебрежением к опасности. Многие основанные отцом Александра колонии подверглись нападению и были разграблены, а население — полностью вырезано или угнано в рабство. Однако казалось, что в данное время ситуация стабилизируется и воины возвращаются по своим деревням, чтобы отдохнуть от холода и лишений.

Поэтому Александр решил ускорить выступление и, хотя еще стояла зима, привести в действие заранее разработанный план. Он послал распоряжение византийскому флоту за пять дней плавания подняться по Истру до слияния с рекой Певк. Со своей стороны он сконцентрировал все войско в Пелле, поставил во главе пехоты Пармениона, а сам лично возглавил конницу и приказал выступать.

Они перевалили Родопы, спустились в долину Эвроса и предприняли ускоренный пеший марш к перевалам Гаэмона, заваленным плотным покровом снега. По мере продвижения македонянам встречались разрушенные города, заброшенные поля, посаженные на кол, повешенные или обгоревшие тела людей, и в македонском царе, как вода в разлившейся реке, поднимался гнев.

Александр неожиданно обрушился конницей на гетскую равнину, предал огню деревни, сжег стойбища, уничтожил все запасы зерна, перерезал стада и табуны.

Охваченные ужасом жители в панике бежали к Истру и искали убежища на острове посреди реки, куда Александр не мог добраться. Но тем временем прибыл византийский флот, который перевез туда ударные части, «щитоносцев» и конницу «Острия».

На острове разгорелась страшная резня: геты и трибаллы сражались с отчаянной отвагой, защищая последний клочок оставшейся у них земли, своих жен и детей, но Александр лично повел войско в атаку, не обращая внимания на ледяной ветер и бурные волны Истра, вздувшегося после проливных дождей. Дым пожаров смешался с потоками дождя и мокрого снега. Крики сражающихся, стоны раненых и конское ржание сливались с воем северного ветра.

Защитники построились плотным кругом, сдвинув щиты и уперев копья в землю, чтобы противостоять коннице. Позади этой стены разместились лучники, выпускавшие тучи смертоносных стрел. Но Александра словно обуяла страшная сила.

Парменион, помнивший его тремя годами ранее, при Херонее, был изумлен и напуган, увидев, как царь бьется в самой гуще тел, забыв обо всем, словно охваченный неконтролируемой яростью, — крича, разя врагов мечом и топором. Александр толкал закованного в бронзу Букефала на вражеские ряды, пока не пробивал в них брешь, куда устремлялась тяжелая конница и ударные части пехоты.

Окруженные или рассеянные, загнанные по одному, как звери на облаве, трибаллы прекратили сопротивление, но геты продолжали сражаться до последнего человека, до последней капли сил.

Когда все было кончено, на реку и остров обрушилась пришедшая с севера буря. Она быстро ослабла, встретив сырость над широким водным пространством. Как по волшебству, пошел снег с дождем, сначала маленькими кристалликами льда, а потом все гуще, большими хлопьями. Окровавленная грязь на земле вскоре исчезла под белым покровом, пожары погасли, и повсюду воцарилась тяжелая тишина, только тут и там слышались приглушенные стоны или фырканье коней, призраками блуждавших над побоищем.

Александр вернулся к реке, и солдаты, оставленные им на страже у кораблей, увидели, как он вдруг показался из-за завесы снега и тумана, без щита, с головы до ног покрытый кровью и сжимая в руках меч и обоюдоострый топор. Бронзовые пластины на груди и на лбу Букефала также покраснели, и от тела жеребца и из его ноздрей исходили густые облака пара, как от фантастического зверя из иного мира.

Вскоре подошел Парменион. Он не мог скрыть изумления:

— Государь, тебе не следовало…

Александр снял шлем, подставив ледяному ветру волосы, и старый стратег не узнал его голоса:

— Все кончено, Парменион. Пошли назад.

***
Часть войска вернулась на родину тем же путем, что и пришла, а остальную пехоту и конницу Александр повел на запад, вверх по Истру, пока не добрался до кельтских племен, пришедших сюда из отдаленнейших земель, лежащих на берегах северного Океана. С ними он заключил союз.

Александр сидел в шатре из дубленых шкур с кельтским вождем, белокурым гигантом в шлеме, навершье которого украшала птица, и ее раскинутые крылья с легким скрипом покачивались при каждом повороте его головы.

— Клянусь, — проговорил варвар, — что останусь верным этому договору, пока земля не провалится в море, море не затопит землю и небо не свалится нам на голову.

Александра удивила такая формулировка — никогда еще он не слышал ничего подобного, и потому он спросил:

— И чего из всего этого вы боитесь больше всего?

Вождь посмотрел на качающиеся крылья птицы и словно на мгновение задумался, а потом со всей серьезностью ответил:

— Что небо упадет на голову.

Александр так и не понял почему.

Потом он с войском пересек земли дарданцев и агриан, диких иллирийских племен, которые изменили союзу с Филиппом и примкнули к гетам и трибаллам. Александр разбил их и набрал из них войско, поскольку агриане славились своим умением в полном вооружении взбираться на самые крутые скалы; молодому монарху подумалось, что было бы удобнее использовать такие войска, чем высекать для пехоты ступени в скалистом склоне Оссы.

Македоняне долго блуждали по долинам и лесам в этих негостеприимных землях, не давая никаких вестей о себе, и кто-то распустил слух, что царь со всем своим войском попал в засаду и погиб.

Это известие молнией долетело по морю до Афин, а потом и до Фив.

Демосфен тут же вернулся из Калабрии, где пребывал в изгнании. Он вышел на площадь и произнес перед собравшимися пламенную речь. В Фивы были посланы призывы и бесплатный груз с тяжелым вооружением для строевой пехоты, которого фиванцы были совершенно лишены. Город восстал, люди взялись за оружие и осадилимакедонский гарнизон в Кадмейской цитадели, выкопав вокруг рвы и возведя частоколы, чтобы запертые внутри македоняне не могли получить подкрепления извне.

Но Александр узнал о восстании и страшно разгневался, услышав, как презрительно отозвался о нем Демосфен.

За тридцать дней он вернулся с берегов Истра и появился под стенами Фив как раз в тот момент, когда защитники Кадмейской цитадели, дошедшие в осаде до крайности, уже собрались сдаться. Они не поверили своим глазам, увидев своего царя верхом на Букефале, приказывающего фиванцам немедленно выдать зачинщиков бунта.

— Выдайте их, — кричал он, — и я пощажу город!

Фиванцы созвали собрание, чтобы принять решение. Изгнанные в свое время Филиппом представители демократической партии теперь вернулись и горели желанием отомстить.

— Это же всего лишь мальчишка, кого вы испугались? — говорил один из них по имени Диодор. — С нами афиняне и Этолийский союз, и Спарта может скоро присоединить свои силы к нашим. Пора стряхнуть македонскую тиранию! К тому же сам Великий Царь персов обещал свое содействие: он готов отправить в Афины оружие и деньги в поддержку нашего восстания.

— Но тогда почему бы не подождать подкрепления? — подал голос другой горожанин. — В самое ближайшее время Кадмейский гарнизон должен сдаться, и мы сможем использовать этих людей в переговорах: освободим их в обмен на полный вывод македонских войск с нашей территории. Или же можно попытаться совершить вылазку, когда в тылу у Александра появится войско наших союзников.

— Нет! — снова взял слово Диодор. — Каждый день работает против нас. Все, кто считает, что пострадал от несправедливости или угнетения со стороны нашего города, присоединяются к македонянам: к ним прибывают фокийцы, феспийцы, жители Платеи и Оропа — все те, кто настолько ненавидит нас, что желают нашей полной гибели. Не бойтесь, фиванцы! Отомстим за павших при Херонее!

Увлеченные этими пламенными словами собравшиеся начали выкрикивать:

— Война! Война! — и, не дожидаясь, когда уполномоченные распустят собрание, устремились по домам подгонять доспехи.

Александр в своем шатре собрал военный совет.

— Я хочу лишь склонить их к переговорам, — начал он, — даже если они отказываются договариваться.

— Но нам бросают вызов! — возразил Гефестион. — Атакуем их и посмотрим, кто сильнее!

— Они и так знают, кто сильнее, — вмешался Парменион. — У нас тридцатитысячное войско и три тысячи всадников, все ветераны, не знающие поражений. Фиванцы пойдут на переговоры.

— Парменион прав, — сказал Александр. — Я не хочу кровопролития. Я собираюсь вторгнуться в Азию и хочу лишь оставить в тылу мирную, а возможно, даже дружественную Грецию. Дадим им еще время подумать.

— Но зачем тогда мы совершили этот изнурительный тридцатидневный марш? Чтобы просто сидеть здесь в шатрах, дожидаясь, когда они решат, чего хотят? — снова спросил Гефестион.

— Я хочу продемонстрировать им, что могу нанести удар в любой момент и в кратчайший срок. Что я буду не так далеко, чтобы они смогли организоваться. Но если они попросят мира, я охотно уступлю.

Дни, однако, шли, и ничего не происходило. Александр решил еще раз самым решительным образом пригрозить фиванцам, чтобы вынудить их на переговоры. Он построил войско в боевые порядки, вывел его под стены города и послал глашатая, который огласил послание:

— Фиванцы! Царь Александр предлагает вам мир, принятый всеми греками, автономию и политическую систему по вашему выбору. Но если вы откажетесь, он предлагает радушный прием всякому из вас, кто захочет выйти и предпочтет жизнь без злобы и кровопролития!

Ответ фиванцев не заставил себя долго ждать. Их глашатай с башни закричал:

— Македоняне! Всякий, кто хочет присоединиться к нам и Великому Царю персов, чтобы освободить греков от тирании, будет хорошо принят, для них дверь открыта!

Эти слова глубоко задели Александра, заставили ощутить себя варваром-угнетателем, каковым он ни в коем случае не желал быть. На мгновение он почувствовал разочарование во всех планах своего отца Филиппа. Молодой царь не выдержал пренебрежения, его охватило неудержимое бешенство. Его глаза потемнели, как небо перед грозой.

— Все, хватит! — воскликнул он. — Они не оставили мне выбора. Я преподам им такой урок, что больше никто не дерзнет нарушить мир, который я принес всем грекам.

В Фивах, однако, не все призывы к переговорам замолкли, тем более что кое-какие чудеса посеяли в городе глубокое беспокойство. За три месяца до того, как Александр привел под стены города свое войско, в храме Деметры видели огромную паутину в форме плаща, и все вокруг окрасилось в радужные цвета.

Фиванцы обратились к Дельфийскому оракулу, который дал ответ:

Знак этот смертным послали бессмертные боги;

Прежде всего — беотийцам и близ Фиваиды живущим.

Они посоветовались также с собственным древним оракулом и получили подтверждение:

Ткань паука неудачу сулит для одних, для других же — удачу.

Никто не мог сказать, что означают эти слова, но в то утро, когда Александр привел свое войско, статуи на рыночной площади начали потеть, покрывшись крупными бусинами влаги, которые скатывались на землю.

Кроме того, представители города получили сообщение, что озеро Копаида издает звуки, напоминающие мычание, а близ Дирка видели в воде углубление, как от брошенного камня, окрашенное кровью, и эта кровь потом расплылась по всей поверхности. И, наконец, некоторые паломники, посетившие Дельфы, рассказывали, что в небольшом фиванском храме рядом со святилищем, воздвигнутом в благодарность за огромную добычу, взятую с фокийцев в священной войне, на крыше появились кровавые пятна.

Толкователи, занимавшиеся подобными знамениями, подтвердили: паутина в храме означает, что боги покинули храм, а радужное свечение является предвестием града различных напастей. Вспотевшие статуи знаменуют нависшую катастрофу, а появление крови во многих местах предвещает скорое кровопролитие.

Поэтому некоторые говорили, что все это без сомнения роковые знамения и ни в коем случае не следует выходить на поле боя, а лучше искать решение путем переговоров.

И все же, несмотря ни на что, знамения не произвели впечатления на большинство фиванцев, которые еще помнили времена, когда числились среди лучших бойцов Эллады, и вызывали в памяти великие победы, одержанные ими в прошлом. Охваченные безумием, они предпочли рассудительности слепое мужество и сломя голову устремились в пучину, ведущую к гибели их родного города.

Александр всего за три дня провел все осадные работы и подготовил стенобитные машины для пролома стены. Фиванцы вышли и построились в боевые порядки. На левом фланге они расположили конницу, прикрытую частоколом, в центре и на правом фланге — сомкнутый строй тяжелой пехоты. В городе женщины и дети укрылись в храмах, моля богов о спасении.

Александр разделил свое войско на три части: первой надлежало атаковать частокол, второй — встретить фиванскую пехоту, а третью, под командованием Пармениона, он оставил в резерве.

По сигналу труб началось яростное сражение, какого не видели даже при Херонее. Фиванцы прекрасно понимали, что зашли слишком далеко и теперь в случае поражения не могут рассчитывать на какое-либо снисхождение; они знали, что их дома будут разграблены и сожжены, их жены изнасилованы, а дети проданы в рабство, и потому сражались с полным презрением к опасности и шли на смерть с отчаянной отвагой.

Шум битвы, призывы командиров, пронзительные звуки труб и флейт поднимались до самых небес, а внизу, в долине, раздавались мрачные, гулкие удары барабана Херонеи.

В первый момент фиванцы были вынуждены отступить, не в силах выдержать грозный натиск фаланги, но, сплотившись на более пересеченном участке местности, проявили свое превосходство, так что военная удача все время склонялась то на одну, то на другую сторону, словно боги постоянно уравновешивали чаши весов.

И тут Александр бросил в бой свой резерв: фаланга, сражавшаяся до сих пор, расступилась, и в открывшиеся промежутки устремились свежие силы. Но измотанные фиванцы вместо того, чтобы дрогнуть перед свежими силами противника, лишь разъярились.

Их командиры кричали во всю глотку:

— Смотрите, воины! На одного фиванца требуется двое македонян! Прогоним и этих, как и прежних.

И изо всех сил фиванцы бросились в атаку, которая могла решить судьбу их самих и их города.

Но как раз в этот момент Пердикка, остававшийся на левом фланге, увидел, что боковые ворота в стене открылись, чтобы выпустить подкрепление в фиванские ряды, и двинул свой отряд захватить ворота. Вскоре туда устремились все, кто мог.

Фиванцы бросились назад, чтобы защитить вход, но, столкнувшись с идущими им же на помощь подкреплениями, смешали ряды. В сумятице люди и кони калечили друг друга, но так и не смогли воспрепятствовать вражеским войскам проникнуть внутрь.

Тем временем македоняне, окруженные в цитадели, совершили вылазку в тыл фиванцам, которые уже плечом к плечу сражались на узких кривых улицах перед собственными домами.

Никто из фиванских воинов не сдался, никто не встал на колени ради сохранения жизни, но это отчаянное мужество не вызвало никакого снисхождения, да и день был слишком долгим, чтобы обуздать жестокость мести: никто уже не мог остановить врага. Обезумев от ярости, опьяненные кровью и разрушением, македоняне врывались в храмы и отрывали женщин и детей от алтарей, чтобы от души поглумиться над ними.

По всему городу раздавались вопли девочек и мальчиков, отчаянно звавших родителей, которые уже не могли прийти им на помощь.

Между тем к македонянам присоединились греки, беотийцы и фокийцы, которые в прошлом испытали фиванский гнет и, хотя говорили на том же языке и даже на том же самом диалекте, оказались свирепее всех. Они продолжали зверствовать в городе, когда уже на каждом углу и каждой площади грудами лежали трупы.

Только наступление темноты, усталость и опьянение положили конец побоищу.

На следующий день Александр собрал союзников на совет, чтобы решить, какова будет участь Фив.

Первыми высказались представители Платеи:

— Фиванцы всегда предавали общее дело греков. Во время персидского вторжения они единственные вступили в союз с Великим Царем против своих братьев. Они не имели жалости, когда наш город разграбили и сожгли варвары, когда издевались над нашими женами, а наших детей продавали в рабство в далекие страны, откуда никто не возвращается.

— А афиняне, — вмешался делегат от Феспий, — которые помогали им, чтобы потом бросить при приближении расплаты? Они, наверное, забыли, как персы сожгли их город и предали огню святилища богов!

— Примерное наказание одного города, — постановили представители фокийцев и фессалийцев, — не позволит афинянам развязать новую войну и нарушить мир ради своих безрассудных амбиций.

Решение было принято подавляющим большинством, и хотя Александр лично возражал, он не мог воспротивиться, так как сам заявил, что отнесется к решению совета с уважением.

Восемь тысяч фиванцев было продано в рабство. Их тысячелетний город, воспетый Гомером и Пиндаром, срыли до основания и сровняли с землей, как будто его никогда не существовало.

ГЛАВА 44

Слезая с коня, Александр едва не упал на землю и еле доплелся до своего шатра. В ушах стояли вопли несчастных, их призывы и стоны, руки были в крови.

Отказавшись от еды и воды, он снял доспехи и бросился на походную койку, охваченный страшными судорогами. Ему казалось, что он потерял контроль над своими мышцами и чувствами: перед глазами кружились галлюцинации, подобные смерчу. Эти кошмары уничтожали любую разумную мысль, едва она начинала обретать форму.

Целый греческий город уничтожен до основания! Эта боль давила на душу, как камень, и тяжесть становилась такой сильной, что Александр кричал, дико и мучительно, в бредовом сне. Но никто не различил бы этот вопль среди множества других, разносившихся в ту проклятую ночь, среди которой блуждали пьяные тени и кровавые призраки.

Вдруг Александр очнулся, услышав голос Птолемея:

— Это ведь не то, что бой в чистом поле, правда? Не так, как на Истре. И все же воспетое Гомером падение Трои мало чем отличалось от этого. Там тоже уничтожили славный город, не оставив о нем даже воспоминаний.

Александр молчал. Он с бессмысленным, тупым выражением на лице сел на койке и лишь пробормотал:

— Я не хотел.

— Знаю, — сказал Птолемей, повесив голову, а, чуть помолчав, добавил: — Ты не входил в город, но могу тебя заверить, что самыми страшными, самыми лютыми из тех, кто зверствовал над этими несчастными, были их соседи — фокийцы, платейцы, феспийцы, — самые близкие им по языку, роду, традициям и верованиям. Шестьдесят лет назад побежденным Афинам пришлось безоговорочно капитулировать перед своими противниками — спартанцами и фиванцами. И знаешь, что предложили фиванцы? Знаешь? Они предложили Афины сжечь, стены срыть, население перебить или продать в рабство. И если бы лакедемонянин Лисандр не проявил тогда твердости, возражая против этого, сегодня эта гордость мира, самый прекрасный город на земле был бы повержен в прах и его имя тоже было бы забыто. И вот участь, о которой просили предки для своего уже бессильного и безоружного врага, сегодня постигла их потомков. Впрочем, в довольно несхожих обстоятельствах. Ведь фиванцам предлагали мир в обмен на самое скромное ограничение свободы. А теперь их соседи, члены беотийского союза, уже ссорятся из-за раздела территории разрушенного города-господина и взывают к тебе как к арбитру.

Александр подошел к тазу с водой и погрузил в него голову, потом вытер лицо.

— И с этим ты пришел ко мне? Я не хочу их видеть.

— Нет. Я хотел сказать тебе, что, как ты и велел, дом поэта Пиндара остался невредим, и мне удалось вынести из огня несколько его произведений.

Александр кивнул.

— И еще хотел тебе сказать… Жизнь Пердикки в опасности. Во время вчерашней атаки он был тяжело ранен, но просил не говорить тебе об этом.

— Почему?

— Не хотел отвлекать тебя от командования в решительный момент, но теперь…

— Так вот почему он не пришел ко мне с докладом! О боги! — воскликнул Александр. — Немедленно отведи меня к нему.

Птолемей вышел, и царь последовал за ним к освещенному шатру в западной оконечности лагеря.

Пердикка без чувств лежал на своей походной койке, обливаясь потом в иссушающей лихорадке. Врач Филипп сидел у него в изголовье и капал ему в рот прозрачную жидкость, которую выжимал из губки.

— Как он? — спросил Александр. Филипп покачал головой:

— У него сильнейшая лихорадка, и он потерял много крови: ужасная рана — удар копьем под ключицу. Легкое не повреждено, но порваны мышцы, что вызвало страшное кровотечение. Я прижег рану, зашил и перевязал и теперь пытаюсь дать ему одно лекарство, которое должно успокоить боль и воспрепятствовать лихорадке. Но не знаю, сколько он усвоил, а сколько ушло впустую…

Александр подошел и приложил руку ко лбу раненого:

— Друг мой, не уходи, не бросай меня.

Он вместе с Филиппом не спал всю ночь, хотя очень устал и не спал уже двое суток. На рассвете Пердикка открыл глаза и посмотрел вокруг. Александр толкнул локтем задремавшего Филиппа.

Врач вздрогнул, придвинулся к раненому и приложил руку к его лбу. Лоб был еще очень горячий, но температура заметно спала.

— Похоже, выкарабкается, — сказал он и снова задремал.

Чуть позже вошел Птолемей и тихо спросил:

— Как он?

— Филипп считает, что может выкарабкаться.

— Хорошо, если так. Но теперь и тебе надо отдохнуть: ты ужасно выглядишь.

— Тут все было ужасно: это самые тяжелые дни в моей жизни.

Птолемей приблизился к нему, словно хотел что-то сказать, но не решился.

— Что такое? — спросил Александр.

— Я… Не знаю… Если бы Пердикка умер, я бы тебе ничего не сказал, но, поскольку он может выжить, думаю, ты должен знать…

— Что? Ради всех богов, не тяни.

— Прежде чем потерять сознание, Пердикка передал мне письмо.

— Для меня?

— Нет. Для твоей сестры, царицы Эпира. Они любили друг друга, и он просил не забывать его. Я… все мы шутили над этой его любовью, но не думали, что действительно…

Птолемей протянул письмо.

— Нет, — сказал Александр. — Не хочу его видеть. Что было, то было: моя сестра — живая девушка из плоти и крови, и не вижу ничего плохого в том, что она хотела мужчину, который ей нравился. А теперь отрочество позади. Она счастлива с мужем, которого любит. Что касается Пердикки, я, конечно, не могу упрекнуть его за то, что он пожелал посвятить свои последние мысли любимой женщине.

— И что с этим делать?

— Сожги письмо. Но если Пердикка спросит, скажи, что передал лично в руки Клеопатре.

Птолемей подошел к лампе и поднес папирусный лист к огню. Слова любви Пердикки поглотил огонь, и они рассеялись в воздухе.

***
Беспощадное наказание Фив вызвало ужас по всей Греции: на памяти многих поколений не было такого, чтобы столь знаменитый город, с такими глубокими корнями, теряющимися в изначальных мифах, стирался с лица земли. И отчаяние немногих оставшихся в живых передалось всем грекам, отождествлявшим всю родину с этим городом, с его святилищами, его фонтанами, его площадями, в которых ревностно сохранялись воспоминания прошлого.

Для греков этот город был всем: каждый уголок его таил в себе какой-нибудь дорогой образ, всякий древний монумент Фив так или иначе был связан с каким-нибудь мифом или событием общего достояния. Каждый фонтан имел собственный звук, каждое дерево — собственный голос, каждый камень — свою историю. Повсюду узнавались следы богов, героев, предков, повсюду почитались их реликвии и изображения.

Потерять этот город было все равно, что потерять душу, все равно, что умереть еще до схода в могилу, будто ослепнуть после долгой способности радоваться свету и цветам земли; это казалось хуже, чем быть проданным в рабство, так как зачастую рабы не помнили своего прошлого.

Фиванские беженцы, которым удалось добраться до Афин, первыми принесли страшное известие, и город погрузился в печаль. Народные представители повсюду разослали глашатаев, созывающих народ на собрание, так как хотели, чтобы все выслушали отчет о происшедшем из уст очевидцев, а не в пересказе.

Когда правда предстала перед всеми во всей своей страшной наготе, поднялся один старик, флотоводец по имени Фокион, тот самый, что возглавлял афинскую экспедицию в Проливы против флота Филиппа.

— У меня не вызывает сомнений, что случившееся с Фивами может произойти и с Афинами. Мы нарушили договор с Филиппом точно так же, как и фиванцы. И вдобавок мы вооружили их. С чего бы Александру назначить нам другую участь? И потому, несомненно, те, кто убедил народ голосовать за эти действия, кто подстрекал фиванцев бросить вызов царю Македонии, а потом оставил их одних перед лицом опасности и тем самым подверг смертельному риску собственный город, должны понимать: пожертвовать немногими лучше, чем погубить многих или даже всех. У них должно хватить мужества сдаться Александру и встретить судьбу, которой они столь опрометчиво бросили вызов. Сограждане, я выступал против такого выбора, и меня обвинили в дружбе с македонянами. Когда Александр был еще во Фракии, Демосфен заявил, что на троне Македонии сидит мальчишка. Потом, когда царь македонян прибыл в Фессалию, Демосфен начал называть его юношей, а когда он встал у стен Фив — молодым человеком. Теперь же, когда Александр продемонстрировал всю свою разрушительную мощь, — как теперь Демосфен назовет его? Какими словами он собирается обратиться к нему? Поймет ли он, наконец, что это настоящий мужчина, наделенный властью и могуществом? Думаю, у Демосфена должно хватить мужества, как на соответствующие поступки, так и на соответствующие слова. Больше мне нечего добавить.

Демосфен встал, желая оправдать свое поведение и поведение своих сторонников, и сначала, как всегда, обратился к смыслу свободы и демократии, колыбелью которых были Афины, но закончил, вернувшись к решениям собрания:

— Я не боюсь смерти. Я уже встречался с ней с открытым лицом при Херонее, где еле спасся, скрывшись в груде трупов, а потом пробравшись по горным перевалам. Я всегда служил городу, послужу и в этот трудный час: если собрание велит мне сдаться Александру, я сдамся.

Демосфен, как всегда, проявил ловкость: он вроде бы предложил себя в жертву, но на самом деле построил речь так, что подобный выбор явился бы для всех почти что святотатством.

Какое-то время собравшиеся спорили между собой, решая, что же им делать, и вожди противоборствующих партий упустили время, чтобы убедить своих сторонников.

Там присутствовали также два известных философа: Спевсипп, который после смерти Платона руководил Академией, и Демофонт.

— Знаешь, что мне подумалось? — с горькой улыбкой сказал другу Спевсипп. — В свое время Платон и афиняне отказали Аристотелю в руководстве Академией, а он в отместку им воспитал Александра.

Собрание проголосовало против предложения выдать македонянам Демосфена и прочих; однако решило направить к их царю посольство, выбрав туда людей, к которым он, скорее всего, прислушается, а главой делегации назначили Демада.

Александр принял послов на дороге в Коринф, где собирался снова созвать представителей всеэллинского союза, чтобы после случая с Фивами они подтвердили его верховное командование в войне с персами.

Он сидел в своем шатре рядом с Евменом.

— Как твоя рана, Демад? — первым делом спросил царь, удивив всех присутствовавших.

Приподняв плащ, оратор показал рубец.

— Она прекрасно зажила, Александр. Настоящий хирург не сумел бы справиться лучше.

— Это заслуга моего учителя Аристотеля, который был раньше вашим соотечественником. Однако полагаю, за это вы не поставите ему памятник на рыночной площади, а? У вас ведь нет статуи Аристотеля на площади, не так ли?

Делегаты переглянулись, все больше удивляясь.

— Нет. Мы еще не думали об этом, — признал Демад.

— Ну так подумайте. И еще одно. Я хочу Демосфена, Ликурга и всех прочих, кто подстрекал к восстанию.

Демад потупился.

— Царь, мы ожидали подобного требования и понимаем состояние твоего духа. Тебе известно, что я всегда выступал против войны и в пользу мира, хотя и сражался, выполняя свой долг, вместе с остальными, когда город велел мне это. Тем не менее, я убежден, что Демосфен и другие действовали искренне и с благими намерениями, как истинные патриоты.

— Патриоты?! — вскричал Александр.

— Да, царь, патриоты, — твердо повторил Демад.

— Тогда почему бы им не явиться сюда самим? Почему они не хотят нести ответственности за свои действия?

— Потому что город не пожелал этого. Город готов встретить любую опасность и любой вызов. Выслушай меня, Александр. Афины готовы выполнить разумные требования, но не толкай их на отчаянные шаги. Если тебе придется победить Афины, твоя победа будет горше любого поражения. Фив больше нет, Спарта никогда не присоединится к тебе. Если ты уничтожишь Афины или сделаешь их своим вечным врагом, что тебе останется от Греции? Милосердие зачастую достигало большего, чем сила и надменность.

Александр ничего не ответил. Он долго ходил туда-сюда по шатру, а потом снова сел на место:

— Чего вы просите?

— Никто из граждан не должен быть выдан, и против города не должно быть выдвинуто никаких обвинений. Кроме того, мы требуем права дать убежище фиванским беженцам. Взамен мы возобновляем наше участие во всеэллинском союзе. Если ты отправишься в Азию, тебе понадобится наш флот, который прикроет твои тылы: твой флот слишком мал и не имеет достаточного опыта.

Евмен наклонился к нему и прошептал на ухо:

— Мне кажется, это разумные предложения.

— Тогда подготовьте документ и утвердите его, — велел Александр, вставая. Он снял с пальца перстень с печатью, вложил в руку Евмену и вышел.

ГЛАВА 45

Аристотель закрыл переметную суму, снял со стены плащ, взял с гвоздя ключ от двери и, последним взглядом окинув помещение, сказал как будто про себя:

— Кажется, ничего не забыл.

— Тогда самое время отправляться, — проговорил Каллисфен.

— Да. Я решил вернуться в Афины. Ситуация там, кажется, успокоилась.

— Ты уже знаешь, где поселиться?

— Демад интересовался этим и подыскал мне довольно просторный дом близ Ликабетта [15], с крытым портиком, как в Миезе, где я смогу основать свою школу. Там хватит места для библиотеки и коллекций; кроме того, один уголок я посвящу исследованиям музыки. Я уже перенес все материалы к двери, и осталось лишь погрузить их.

— А меня оставишь вести расследование одного.

— Совсем наоборот. В Афинах я смогу собрать больше сведений, чем в Македонии. Здесь я уже разузнал все, что только можно было разузнать.

— И что же это?

— Сядь. — Аристотель вынул из коробочки несколько исписанных листков. — Пока, несомненно, лишь одно: что смерть Филиппа произвела великое потрясение и вызвала кучу болтовни, сплетен, клеветы, домыслов, как это бывает, когда огромная скала падает на дно илистого пруда. Чтобы что-то хорошенько рассмотреть, нужно подождать, когда ил уляжется и вода снова станет прозрачной. Поступок Павсания имеет смутную природу любви мужчины к мужчине, которая особенно опасна. Вкратце дело обстоит так: Павсаний — красивый юноша, очень ловкий во владении оружием; ему удалось попасть в телохранители Филиппа. Царь обратил внимание на его стати и сделал своим любовником. Через какое-то время Аттал познакомил царя со своей дочерью, бедняжкой Эвридикой, к которой тот вскоре крепко привязался. Обезумев от ревности, Павсаний устраивает Атталу сцену; тот, однако, не придал ей большого значения, а напротив, похоже, воспринял ее с юмором и, чтобы показать свое расположение, как-то после охоты в горах пригласил юношу на ужин. Место было глухое и отдаленное, вина хватало, и все подвыпили и возбудились. Тут Аттал встает и уходит, оставив Павсания в руках своих егерей, которые его раздевают и насилуют всю ночь разными способами, какие им подсказывает их извращенная фантазия. А потом полуживого бросают в горах. Павсаний вне себя от испытанного просит у Филиппа о мести, но царь, конечно, не может выступить против своего будущего тестя, к которому, между прочим, питает большое уважение. Молодой Павсаний хочет убить Аттала, но это уже невозможно: царь доверил ему вместе с Парменионом командование экспедиционным корпусом, и тот отбыл в Азию. Тогда он обращает свой гнев на единственную оставшуюся цель — Филиппа. И убивает его.

Словно в подтверждение своих умозаключений Аристотель с глухим хлопком уронил руку на стопку листов.

Каллисфен пристально посмотрел в эти маленькие серые глазки, которые поблескивали с неопределенным выражением и словно иронично подмигивали.

— Не пойму, сам-то ты веришь в это или только делаешь вид, что веришь?

— Не следует недооценивать порывов страсти, которые всегда представляли сильную мотивацию в человеческом поведении, а тем более в поведении неуравновешенного индивида, каким является убийца. Более того, сама сложность этой истории могла бы, в конце концов, свидетельствовать о ее истинности.

— Могла бы…

— Именно. Это правдоподобные предположения, которые не совсем сходятся. Во-первых, о мужских пристрастиях Филиппа ходит много слухов, но никто ничего не может сказать наверняка. Фактов нет. Как и про этот раз. Во всяком случае, ты можешь себе представить, чтобы он принял в телохранители неуравновешенного, склонного к истерике типа? Во-вторых, если все, в самом деле, происходило таким образом, почему обида так долго дожидалась, чтобы вылиться в акт мщения, и почему он был совершен таким опасным образом? В-третьих, кто является основным свидетелем во всем этом деле? Аттал! Но он, как назло, мертв. Убит.

— И, следовательно?..

— И, следовательно, дело в том, что эту запутанную и в основе своей правдоподобную историю сочинил, вероятнее всего, истинный преступник, возложив вину на того, кто уже мертв и не может ни подтвердить ее, ни опровергнуть.

— В общем, дело темное.

— Возможно. Но кое-что начинает вырисовываться.

— Что же?

— Личность преступника и круги, которые могли сочинить историю такого рода. Теперь ты возьми эти заметки, у меня есть копия в суме, и воспользуйся ими. А я продолжу расследование с другой наблюдательной точки.

— Дело в том, — ответил Каллисфен, — что у меня может не оказаться времени, чтобы довести мои изыскания до конца. Александр уже совершенно готов к экспедиции в Азию. Он попросил меня сопровождать его. Я напишу историю о его походе.

Аристотель кивнул и закрыл глаза.

— Это значит, что прошлое со всем, что оно для него значило, он оставил в прошлом, чтобы устремиться в будущее. То есть, по сути дела, в неизвестность.

Философ взял переметную суму, накинул плащ и вышел на дорогу. Солнце начинало подниматься над горизонтом и обрисовало вдали голые вершины горы Киссос, за которой расстилалась обширная равнина Македонии со своей столицей, а еще дальше — уединенное убежище Миезы.

— Странно, — заметил философ, подойдя к повозке, ожидавшей его, чтобы отвезти в порт. — Теперь у него совсем не остается времени, чтобы встретиться со мной.

— Но он всегда помнит тебя и, возможно, как-нибудь до отбытия нанесет тебе визит.

— Не верится, — задумчиво проговорил Аристотель, словно обращаясь к самому себе. — Сейчас его страстно привлекает это безумное предприятие, оно влечет его, как ночную бабочку огонь в лампе. А когда он действительно ощутит желание повидаться со мной, будет уже поздно возвращаться назад. В любом случае, я тебе дам мой адрес в Афинах, и ты сможешь писать мне, когда захочешь. Полагаю, Александр сделает все, чтобы поддерживать свободные контакты с городом. Прощай, Каллисфен, береги себя.

Каллисфен обнял его, а когда разжал объятия и учитель стал садиться в повозку, ему показалось, что впервые за все время их знакомства в маленьких серых глазках вспыхнул растроганный огонек.

ГЛАВА 46

На вершине холма, у самой опушки леса; еле вырисовывалось в сумерках древнее святилище. Освещенные снизу огнем ламп деревянные расписные колонны несли на себе следы времени и пережитых за столетия ненастий.

Цветные лепные украшения архитрава и фронтона изображали подвиги бога Диониса, и в пляшущих отблесках света казалось, что фигуры двигаются, как живые.

Дверь была открыта, и в глубине целлы в своей вековой неподвижности торжественно застыла статуя бога. У его ног стояли две скамьи, и еще восемь были расставлены в два ряда вдоль подпиравших стропила боковых колонн.

Первым явился Птолемей, потом Кратер вместе с Леоннатом. Чуть позже к ним присоединились Лисимах, Селевк и Пердикка, еще не совсем оправившийся после ранения, а за ними Евмен и Филот, которых тоже пригласили на собрание. Последним верхом на Букефале прибыл Александр, а вместе с ним и Гефестион.

Все зашли в пустынный молчаливый храм и заняли места между колонн.

Александр сел и справа от себя усадил Гефестиона. Товарищи молодого царя были охвачены возбуждением. Им не терпелось узнать, что означает это ночное сборище.

— Настала пора, — начал царь, — осуществить предприятие, мечту о котором долго лелеял мой отец, но которое неожиданная смерть не позволила ему осуществить, — вторжение в Азию!

Порыв ветра из главного входа заставил пламя в лампах заколыхаться, оживив загадочную улыбку на губах бога.

— Я собрал вас здесь не случайно: Дионис укажет нам дорогу. Увенчанный виноградными листьями, он пойдет со своей свитой сатиров и силенов до далекой Индии, куда еще никогда не доходило ни одно греческое войско. Конфликт между Азией и Грецией стар. Он обветшал в тысячелетних войнах без победителей и побежденных. Троянская война продолжалась десять лет и закончилась разграблением и разрушением всего города. Не так обстоит дело с нашими отношениями с персами. Недавние походы, предпринятые сначала афинянами, а потом спартанцами для освобождения греков Азии от господства персов, потерпели неудачу. Захлебнулись и вторжения персов в Грецию. Однако во всех этих случаях не обошлись без резни, пожаров и грабежей. Беда не миновала и храмы богов. Теперь времена изменились: у нас есть войско, мощнее которого не было еще ни у кого, и сильные обученные солдаты, каких еще никто не видел. Но главное…

Александр обвел взглядом всех, по очереди заглядывая каждому в лицо.

— Но главное — мы! Мы, сидящие здесь, спаяны узами глубокой и искренней дружбы. Мы выросли вместе в маленьком городке, мы вместе играли детьми, ходили к одному и тому же учителю, вместе учились встречать первые испытания и первые опасности.

— Нас колотили одной и той же палкой! — добавил Птолемей, вызвав общий смех.

— Хорошо сказано! — одобрил Александр.

— Потому-то ты и не пригласил Пармениона? — спросил Селевк. — Насколько я помню, мы с тобой однажды получили от него взбучку.

— Клянусь Зевсом! Вижу, ты этого не забыл, — засмеялся Александр.

— А кто забудет его палку? — сказал Лисимах. — Кажется, у меня до сих пор следы на спине.

— Нет, Пармениона я не пригласил не поэтому, — вернулся к теме Александр, вновь завладев вниманием друзей. — У меня нет от него секретов, ведь здесь присутствует его сын Филот. Парменион будет опорой нашего предприятия, советником, хранителем унаследованного опыта и знаний, накопленных моим отцом. Но Парменион — друг моего отца и Антипатра, в то время как вы — мои друзья, и я прошу вас здесь, в присутствии Диониса и всех богов, следовать за мной туда, докуда только мы сможем дойти, сражаясь. Хоть на самую вершину мира!

— Хоть на вершину мира! — закричали все, встав и окружив царя.

Ими завладело сильное возбуждение. Это было неудержимое, жгучее желание приключений, вспыхнувшее при виде Александра, от соприкосновения с ним, и сам он, казалось, больше всех верил в эту мечту.

— Каждый из вас, — продолжил царь, когда волнение немного утихло, — получит в командование по отряду из моего войска и звание царского телохранителя. Никогда прежде столь молодым воинам не выпадала такая большая ответственность. Но я не сомневаюсь, что вы справитесь, потому что знаю вас, потому что рос с вами и потому что видел вас в бою.

— Когда выступаем? — спросил Лисимах.

— Скоро. Этой весной. И потому будьте готовы, телом и душой. А если кто-то из вас засомневается или передумает, не бойтесь сказать мне об этом. Мне понадобятся верные друзья и здесь, на родине.

— Сколько воинов мы поведем в Азию? — спросил Птолемей.

— Тридцать тысяч пехоты и пять тысяч конницы — это все, что мы можем взять с собой, не оставив без защиты македонские земли. И еще не знаю, насколько можно верить греческим союзникам. Как бы то ни было, я попросил и их пополнить контингент, но не думаю, что они пришлют более пяти тысяч человек.

— Нам они не нужны! — воскликнул Гефестион.

— Напротив, нужны, — возразил Александр. — Это грозные бойцы, и все мы это знаем. Более того, эта война — ответ на персидские вторжения в греческие земли, на постоянную угрозу Азии Элладе.

Поднялся Евмен:

— Можно и мне добавить?

— Дайте слово царскому секретарю! — рассмеялся Кратер.

— Да, дайте ему слово, — сказал Александр. — Я хочу знать его точку зрения.

— Мою точку зрения изложить просто, Александр: делая все возможное с сего момента и до самого вашего отправления, мне удастся собрать средства, чтобы содержать войско лишь в течение месяца, не более.

— Вечно Евмен думает о деньгах! — крикнул Пердикка.

— И правильно, — ответил Александр. — Это его обязанность. С другой стороны, к его замечанию нельзя отнестись легкомысленно, но я тоже кое-что предусмотрел. Нам помогут греческие города в Азии, ведь мы беремся за это дело и ради них тоже. А там видно будет.

— Там видно будет? — спросил Евмен, словно опустившись с облаков на землю.

— Ты что, не слышал, что сказал Александр? — вмешался Гефестион. — Он сказал: «Там видно будет». Разве не ясно?

— Не совсем, — проворчал Евмен. — Если требуется организовать снабжение сорокатысячного войска и пяти тысяч лошадей, клянусь Гераклом, необходимо знать, откуда возьмутся деньги!

Александр похлопал его по плечу.

— Найдем, Евмен, не волнуйся. Уверяю тебя, найдем. А ты позаботься, чтобы все было готово к выступлению. Осталось уже не так много времени. Друзья, прошла тысяча лет с тех пор, как мой предок Ахилл вступил в Азию, чтобы вместе с прочими греками воевать против Трои. Теперь мы повторим его поход — в уверенности, что превзойдем славой прежний. Возможно, нам не будет хватать Гомера, чтобы воспеть наши деяния, но доблести у нас хватит. Я уверен, что вы ни в чем не уступите героям «Илиады». Мы столько раз вместе мечтали об этом, не правда ли? Вы забыли, как вечером мы вставали в нашей спальне, когда Леонид уходил, и рассказывали друг другу про подвиги Ахилла, Диомеда, Одиссея, и засиживались допоздна, пока глаза не слипались от усталости?

В святилище повисла тишина: все предались воспоминаниям об ушедшем, но таком близком детстве, всех охватило волнение за неведомое будущее, и все сознавали, что бок о бок с Войной всегда скачет Смерть.

Они смотрели на лицо Александра. В слабом свете ламп цвет его глаз был неуловим. Друзья читали в них загадочное беспокойство, желание броситься в бесконечную авантюру и в этот момент отдавали себе полный отчет в том, что очень скоро отправятся в поход, но не задумывались, вернутся ли из него.

Царь подошел к Филоту:

— Я сам поговорю с твоим отцом. Мне бы хотелось, чтобы память об этом вечере осталась между нами.

Филот кивнул:

— Ты прав. И я благодарен тебе за то, что ты попросил меня принять участие.

Атмосферу внезапно возникшей грусти нарушил Птолемей:

— Что-то я проголодался. А не пойти ли нам в харчевню Эвпита поесть куропаток на вертеле?

— Да, да! — откликнулись все.

— Платит Евмен! — крикнул Гефестион.

— Да, да, платит Евмен! — дружно подхватили все, включая царя.

Спустя мгновение храм снова опустел, и лишь раздавался топот копыт, который тоже скоро затих в ночи.

***
В это самое время вдали оттуда, во дворце в Бутроте на обрыве у моря, Клеопатра открыла дверь своей спальни и обняла мужа. Траур, предписанный молодой жене, закончился.

Царя молоссов сопровождали одетые в белое девушки, которые несли зажженные факелы, символ пылкой любви. Они провели его по лестнице до смежной комнаты. Одна из них сняла с него белоснежный плащ и легонько толкнула створку двери. Потом, все вместе, они удалились по коридору, легкие, как ночные бабочки.

Александр увидел золотистый свет, трепетно падавший на мягкие, как морская пена, волосы: Клеопатра. Он помнил робкую девочку, которая столько раз тайком наблюдала за ним во дворце в Пелле, а потом убегала на резвых ножках, если он оборачивался и видел ее. За ней ухаживали две служанки: одна расчесывала волосы, а другая развязала пояс свадебного пеплоса и расстегнула пряжки из золота и янтаря, покрывавшие белые, как слоновая кость, плечи. И девушка обернулась к двери, облаченная лишь в свет от лампы.

Муж вошел в дверь и приблизился, чтобы полюбоваться красотой ее тела, чтобы опьянеть от света, который излучало это неземное лицо. Она задержала на нем свой пламенный взгляд, не опуская длинных влажных ресниц: в этот момент в ее глазах сверкала дикая сила Олимпиады и фантастический пыл Александра, и царь, околдованный этими чарами, заключил ее в объятия.

Он нежно погладил ее лицо и грудь.

— Моя жена, моя богиня… Сколько бессонных ночей я провел в этом доме, мечтая о твоих медовых устах и твоем лоне. Сколько ночей…

Его рука скользнула по ее мягкому животу, по покрытому легким пушком лобку. Прижимая Клеопатру к себе, он уложил ее на ложе.

Александр открыл свежие губы жены огненным поцелуем, и она ответила с той же страстью, и, овладев ею, он понял, что она не была девственна, что другие уже владели ею до него, но это не ослабило его пыла. Александр продолжал наслаждаться объятиями Клеопатры, ее душистой кожей, погрузив лицо в мягкое облако волос, ища губами ее шею, ее плечи, ее несравненную грудь.

Он ощущал, что лежит с богиней, а ни один смертный не смеет ничего требовать у богини; он может лишь быть благодарным за то, что получает.

В конце концов, изнеможенный, Александр лег рядом, а огоньки ламп погасли один за другим, впустив в комнату опаловый полумрак лунной ночи.

Клеопатра заснула, положив голову на широкую грудь мужа, обессиленная после долгого наслаждения, которое вдруг закрыло ее детские глаза.

Дни и ночи царь молоссов думал лишь о молодой супруге, посвятив всего себя ей, окружив ее всевозможным вниманием и заботой и загнав в самую глубину сердца шип мучительной ревности, пока одно непредвиденное событие не пробудило вновь его интереса к окружающему миру.

Александр стоял с Клеопатрой на выступе дворца и наслаждался дыханием вечера, когда увидел в море небольшую флотилию, взявшую курс в порт. В море двигался корабль с великолепным изображением дельфина, сопровождаемый четырьмя другими военными кораблями с лучниками и гоплитами в бронзовых доспехах на борту.

Чуть позже стражник сообщил:

— Государь, прибыли иноземные гости из Италии, из могущественного города Тарента, и просят завтра твоей аудиенции.

Царь посмотрел на красное, медленно опускавшееся за море солнце и ответил:

— Передайте, что я с радостью приму их.

Налив Клеопатре кубок легкого вина, того самого шипучего вина, которое предпочитал ее брат, он спросил:

— Ты знаешь этот город?

— Лишь по названию, — ответила молодая женщина, пригубив.

— Этот город богат, но слаб в военном отношении. Хочешь выслушать историю про него?

— Конечно, если ее расскажешь ты.

— Хорошо. Ты должна знать, что давным-давно спартанцы осаждали Ифом, город в Мессении. Осада продолжалась уже несколько лет, но преодолеть сопротивление так и не удавалось. И лакедемонские правители, озабоченные тем, что из-за долгого отсутствия множества воинов, занятых осадой, в городе рождается мало детей, решили, что если и дальше так пойдет, то настанет день, когда будет невозможно призвать в войско достаточно воинов и их роднойгород останется без защиты. И они приняли такое решение: отозвать из-под Ифома отряд солдат, самых молодых и сильных, с приказом вернуться домой и выполнить миссию гораздо более приятную, чем война, но не менее ответственную.

Клеопатра улыбнулась и подмигнула:

— Пожалуй, я догадываюсь какую.

— Именно, — продолжил царь. — Их задача состояла в том, чтобы оплодотворить всех имевшихся в городе девственниц. Что они и исполнили с чувством долга и тем же рвением, которые вдохновляли их на бой. И задание было выполнено так хорошо, что через год родился многочисленный выводок младенцев. Но война вскоре кончилась, и все другие воины, вернувшись домой, постарались наверстать упущенное время, в результате чего народилась еще куча детишек. Однако когда они выросли, законнорожденные объявили, что рожденных незамужними нельзя считать гражданами Спарты, а нужно относиться ко всем ним как к ублюдкам. Возмущенная молодежь приготовилась к бунту, а во главе их встал сильный и пылкий юноша по имени Тарес. К несчастью для бунтовщиков, заговор был раскрыт, и всех их изгнали с родины. Тарес обратился к Дельфийскому оракулу, который указал им место в Италии, где они смогут основать свой город и жить в счастье и богатстве. Город был построен и существует по сей день — это Тарент, названный так в честь Тареса.

— Прекрасная история, — проговорила Клеопатра с налетом грусти в глазах, — но интересно, чего они хотят.

— Это выяснится, как только я выслушаю их, — сказал царь, вставая и целуя ее на прощанье. — А теперь позволь мне уйти и сделать распоряжения, чтобы гостей приняли с честью.

Маленькая тарентская флотилия отбыла через два дня, и, как только паруса скрылись за горизонтом, Александр Эпирский вернулся к жене в спальню.

Клеопатра приготовила ужин в своей благоухающей лилиями комнате и возлегла на пиршественное ложе в тонкой прозрачной льняной рубашке.

— И чего они хотят? — спросила она, как только муж возлег рядом.

— Они приезжали просить моей помощи и… предложить мне Италию.

Клеопатра ничего не сказала, но его улыбка омрачила ей настроение.

— Ты уезжаешь? — спросила она после долгого молчания.

— Да, — ответил царь. И в душе он чувствовал, что этот отъезд и война, а также, возможно, риск погибнуть в бою меньше тревожат его, чем тяготящая с каждым днем все больше и больше мысль, что у Клеопатры был кто-то еще и что, возможно, она все еще его помнит и даже любит.

— Это правда, что мой брат тоже собирается в поход?

— Да, на восток. Он идет на Азию.

— А ты отправляешься на запад, и я останусь одна.

Царь взял ее руку и долго ласкал.

— Послушай. Когда-то Александр был в этом дворце моим гостем, и ему приснился сон, который теперь я хочу рассказать тебе…

***
Парменион недоверчиво посмотрел Александру в глаза:

— Ты шутишь!

Александр положил руку ему на плечо:

— Никогда в жизни я не говорил так серьезно. Об этом мечтал мой отец, Филипп, об этом же мечтаю я. Выступаем с первыми весенними ветрами.

— Но, государь, — вмешался Антипатр, — ты не можешь вот так выступить.

— Почему?

— Да потому, что на войне может произойти все, что угодно, а у тебя нет ни жены, ни сына. Первым делом тебе нужно жениться и оставить наследника македонского трона.

Александр с улыбкой покачал головой:

— Даже не подумаю. Женитьба — долгая процедура. Нужно оценить все возможные кандидатуры на роль царицы, внимательно обсудить, какова должна быть избранница, а потом встретить резкую реакцию семей, которым будет отказано в брачных узах с троном. Кроме того, потребовалось бы подготовить свадьбу, составить список приглашенных, организовать церемонию; потом молодая супруга должна будет забеременеть, что не всегда получается быстро. А когда это произойдет, нет никакой уверенности, что родится мальчик. И если она все же родит мне сына, мне придется поступить, как Одиссею с Телемахом: я оставлю его в пеленках, чтобы неизвестно когда увидеть снова. Нет, нужно выступать как можно скорее, и мое решение непреклонно. Я вызвал вас не для разговоров о моей свадьбе, а для обсуждения моей экспедиции в Азию. Вы — две опоры моей власти, какими были для моего отца, и я хочу доверить вам самые ответственные роли; надеюсь, вы примете их.

— Ты знаешь нашу преданность тебе, государь, — заявил Парменион, который не мог заставить себя называть молодого царя по имени, — и мы будем подчиняться тебе, пока у нас остаются силы.

— Знаю, — сказал Александр, — и потому считаю, что мне повезло. Ты, Парменион, пойдешь со мной и получишь командование над всем войском, подчиняясь лишь монарху. Антипатр же останется в Македонии с полномочиями регента: только так я могу отправиться спокойно, уверенный, что оставляю трон под надежной охраной.

— Для меня это слишком большая честь, государь, — ответил Антипатр. — Тем более что в Пелле остается царица, твоя мать, и…

— Я прекрасно понимаю, на что ты намекаешь, Антипатр. Но запомни хорошенько, что я тебе скажу: моя мать никоим образом не должна соваться в политику, она не должна иметь официальных контактов с иностранными делегациями, ее роль исключительно представительская. Только по твоему запросу она сможет участвовать в дипломатических сношениях, и только под твоим бдительным надзором. Я не хочу, чтобы царица вмешивалась в дела политического характера, которые ты должен вести лично. Я хочу, чтобы ей оказывались все почести как царице и исполнялись по мере возможности все ее желания, но все должно проходить через твои руки — тебе, а не ей я оставлю царскую печать.

Антипатр кивнул:

— Все будет так, как ты хочешь, государь. Но я беспокоюсь о том, чтобы это не породило конфликтов: у твоей матери очень сильный характер, и…

— Я публично продемонстрирую, что носителем власти в мое отсутствие являешься ты и потому ты ни перед кем, кроме меня, не должен отчитываться в своих действиях. Во всяком случае, — добавил Александр, — мы с тобой будем постоянно поддерживать связь. Я буду держать тебя в курсе моих действий, а ты будешь докладывать мне обо всем, что делается в союзных нам греческих городах, и обо всем, что затевают наши друзья и наши враги. Для этого нужно позаботиться о надежной непрерывной связи. Подробности — потом. Факт остается фактом: я тебе доверяю, Антипатр, и потому оставляю тебе максимальную свободу в принятии решений. Я хотел встретиться с вами лишь для того, чтобы узнать, примете ли вы мое предложение, и теперь я удовлетворен.

Александр встал со своего сиденья, и два старых стратега из почтения тоже встали. Но прежде чем царь вышел, Антипатр проговорил:

— У меня один вопрос, государь: сколько, ты думаешь, продлится экспедиция и докуда ты собираешься дойти?

— На этот вопрос я не могу дать ответа, Антипатр, потому что сам его не знаю.

И с кивком головы царь удалился. Когда два военачальника остались одни в царской пустой оружейной палате, Антипатр заметил:

— Ты знаешь, что у вас продовольствия и денег — лишь на один месяц?

Парменион кивнул:

— Знаю. Но что я мог сказать? Его отец в свое время делал вещи и похуже.

***
Александр в тот вечер вернулся в свои палаты поздно, и все слуги уже спали, не считая стражи у его двери и Лептины, дожидавшейся его с зажженной лампой, чтобы сопроводить в ванну, уже нагретую и с добавленными благовониями.

Она раздела его и, подождав, когда он залезет в огромную каменную ванну, стала поливать его плечи водой из серебряного кувшина. Кое-чему ее научил врач Филипп: бурлящая вода массировала тело нежнее, чем руки, успокаивала мышцы плеч и шеи.

Александр медленно расслаблялся, пока совсем не вытянулся, а Лептина продолжала лить воду на живот и бедра, пока он не сделал знак прекратить.

Она поставила кувшин на край ванны и, хотя царь до этой минуты не произнес ни слова, осмелилась заговорить первой:

— Говорят, ты уезжаешь, мой господин.

Александр не ответил, и Лептине пришлось идти напролом:

— Говорят, что ты отправляешься в Азию, и я…

— Ты?

— Я бы хотела отправиться с тобой. Прошу тебя: только я смогу позаботиться о тебе, только я знаю, как встретить тебя вечером и подготовить к ночи.

— Хорошо, — ответил Александр, вылезая из ванны. Глаза Лептины наполнились слезами, но она промолчала, и начала нежно вытирать его льняной простыней.

Александр растянулся, обнаженный, на ложе, раскинув руки и ноги, и она, как зачарованная, смотрела на него, а потом, как обычно, разделась и улеглась рядом, легонько лаская его руками и губами.

— Нет, — сказал Александр. — Не так. Сегодня я буду ласкать тебя. — Он нежно раздвинул ее ноги и лег сверху.

Лептина пошла ему навстречу, обняв, словно не хотела потерять ни одного драгоценного мгновения его близости, и руками сопровождала долгие и непрерывные толчки его поясницы. И когда он соскользнул с нее, она ощутила на лице его волосы и долго вдыхала их аромат.

— Ты, в самом деле, возьмешь меня с собой? — спросила она, когда Александр снова растянулся на спине рядом с ней.

— Да, пока мы не встретим народа, язык которого ты понимаешь, язык, на котором ты иногда разговариваешь во сне.

— Почему ты это говоришь, мой господин?

— Повернись спиной, — велел Александр.

Лептина повернулась, а он взял из подсвечника свечу и приблизил к ее плечам.

— У тебя на плечах татуировка, ты знаешь? Я никогда не видел такой раньше. Да, ты отправишься со мной, и, возможно, когда-нибудь мы найдем того, кто заставит тебя вспомнить, кто ты и откуда пришла, но я хочу, чтобы ты знала одну вещь: в Азии мы больше не будем вместе, как сейчас. Это будет другой мир, другие люди, другие женщины, и я тоже буду совсем другой. Один период моей жизни заканчивается, и начинается другой. Ты понимаешь?

— Понимаю, мой господин, но для меня будет радостью просто видеть тебя и знать, что с тобой все хорошо. Я не прошу от жизни иного, потому что уже получила больше, чем когда-либо могла надеяться.

ГЛАВА 47

Александр встретился с царем Эпира за месяц до своего отправления в Азию в тайном месте в Эордее, после того как тот попросил о встрече через быструю эстафету курьеров. Два Александра не виделись больше года, с тех пор как был убит Филипп. За это время многое случилось не только в Македонии и Греции, но и в Эпире.

Царь молоссов объединил все племена своей маленькой горной страны в конфедерацию, которая признала его верховным военным вождем и доверила ему выучку войска и командование. Эпирских воинов обучали на македонский манер — разделив на фаланги тяжелой пехоты и конные эскадроны, в то время как управление было вылеплено по греческой модели — в церемониях, чеканке золотой и серебряной монеты, манере одеваться и вести себя. Эпирский монарх и царь Македонии казались теперь почти зеркальным отражением друг друга.

Когда пришел назначенный момент, незадолго до рассвета, два молодых монарха узнали друг друга издали и пришпорили коней, подлетая к большому платану, что одиноко возвышался у родника на широкой поляне. Горы поблескивали темной зеленью после недавних дождей в преддверии весны, а по все еще мрачному небу бежали белые облака, гонимые теплым ветром с моря.

Два Александра соскочили наземь, оставив коней пастись, и с молодым пылом обнялись.

— Как дела? — спросил македонский царь.

— Хорошо, — ответил его зять. — Я знаю, что ты скоро отправляешься за море.

— Говорят, что и ты тоже.

— Это Клеопатра тебе сообщила?

— Ходят слухи.

— Я хотел сказать тебе об этом лично.

— Знаю.

— Город Тарент, один из самых богатых в Италии, попросил меня о помощи против варваров — брузов и луканов, которые напирают с запада.

— Я тоже откликнулся на обращение греческих городов в Азии, которые просят помочь против персов. Разве не удивительно? У нас одно имя, мы одной крови, оба цари и полководцы и отправляемся в схожие экспедиции. Помнишь тот сон о двух солнцах, что я тебе когда-то рассказывал?

— Это первое, что мне пришло в голову, когда послы от Тарента обратились ко мне с просьбой. Возможно, во всем этом знамение богов.

— Я не сомневаюсь в этом, — ответил македонский царь.

— И потому не возражаешь против моего похода.

— Единственный, кто может возражать, — это Клеопатра. Бедная сестра: она видела, как в день ее свадьбы убили отца, а теперь муж покидает ее и оставляет в одиночестве.

— Постараюсь, чтобы она меня простила. Ты, правда, не возражаешь?

— Возражаю? Да я в восторге. Послушай: если бы ты не попросил об этой встрече, я бы попросил сам. Помнишь ту огромную карту Аристотеля?

— У меня во дворце в Бутроте есть ее копия.

— На той карте Греция — центр мира, а Дельфы — пуп Греции. Пелла и Бутрот одинаково удалены от Дельф, а Дельфы примерно на столько же удалены как от западной оконечности мира, где находятся Геркулесовы Столбы, так и от восточной, где простираются воды неподвижного, неколебимого Океана. Мы прямо здесь должны дать торжественную клятву, призвав в свидетели небо и землю: мы должны пообещать, что отправимся на Восток и на Запад и не остановимся, пока не достигнем берегов Океана. И должны поклясться, что, если одному из нас выпадет погибнуть, другой займет его место и доведет поход до конца. Ты готов это сделать?

— От всего сердца, Александрос, — сказал царь молоссов.

— От всего сердца, Александрос, — сказал царь македонян.

Они вынули из ножен мечи, надрезали запястья и смешали кровь в маленьком серебряном кубке.

Александр Молосский пролил несколько капель на землю, а потом передал кубок Александру Македонскому, который выплеснул остаток вверх, в небо.

— Небо и земля — свидетели нашей клятвы, — сказал он. — Не может быть обязательства крепче и страшнее. А теперь остается лишь попрощаться и пожелать друг другу удачи. Неизвестно, когда нам еще придется встретиться. Но когда это случится, это будет великий день, самый великий из всех, какие когда-либо знал мир.

В это мгновение из-за гор Эордеи выглянуло весеннее солнце и залило волнами чистого яркого света беспредельный пейзаж с горными вершинами, долинами и реками, заставив сверкать каждую капельку росы, словно ночь разбросала по ветвям деревьев жемчуг, а пауки в темноте натянули серебряные нити.

На появление лучезарного лица бога света ответил западный ветер, подняв волны на широком травяном море и лаская пряди золотистых жонкилей и пурпурного шафрана, алые венчики горных лилий. Из леса поднялись стаи птиц и полетели к середине неба, навстречу белоснежным перистым облакам, что плыли в вышине, белые, как голуби, и стада ланей и косуль, выйдя из чащи, побежали к сверкающим водам ручьев и на луга.

На вершине холма показалась легкая фигура амазонки в коротком хитоне, с голыми стройными ногами, длинноволосая девушка на белом коне.

— Клеопатра хотела попрощаться, — сказал царь Эпира. — Я не мог ей отказать.

— Я тоже очень хотел этого. Подожди меня здесь.

Царь македонян вскочил на коня и поскакал к дрожавшей от волнения молодой женщине, прекрасной, как статуя Артемиды.

Они побежали навстречу друг другу и обнялись, покрывая поцелуями лицо, глаза, волосы друг друга и лаская друг друга со страстной нежностью.

— Моя любимая, милая, ласковая сестра…— говорил ей Александр, глядя на нее с бесконечной нежностью.

— Мой Александр, мой царь, мой господин, мой любимый брат, свет моих очей…— И она не смогла закончить фразу, а спросила с полными света глазами: — Когда-то я увижу тебя снова?

— Этого никто не может знать, сестренка. Наша судьба в руках богов. Но клянусь тебе, что ты будешь в моем сердце каждое мгновение, как в тиши ночи, так и в шуме битвы, как в зное пустыни, так и в горных ледниках. Я буду звать тебя каждый вечер, прежде чем заснуть, и надеюсь, что ветер донесет до тебя мой голос. Прощай, Клеопатра.

— Прощай, брат. Я тоже каждый вечер буду подниматься на башню и прислушиваться к шуму ветра, не донесет ли он твой голос и аромат твоих волос… Прощай, Александрос…

Со слезами на глазах Клеопатра села на своего коня, не в силах видеть, как брат удаляется. Александр медленно вернулся к зятю, который ждал, прислонившись к стволу гигантского платана, и, сжав ему руки, проговорил взволнованным голосом:

— Что ж, и мы расстаемся. Прощай, царь Запада, царь красного солнца и горы Атланта, царь Геркулесовых Столбов. Когда мы увидимся снова, надо будет отпраздновать новую эру для всего человечества. Но если даже судьба или зависть богов откажет нам в этом, наши объятия будут сильнее времени и смерти, и наша мечта будет пылать вечно, подобно жару солнца.

— Прощай и ты, царь Востока, царь белого солнца и горы Паропамиса, владыка лежащего на краю земли Океана. Да будет наша мечта гореть вечно, какая бы судьба ни ждала нас.

Охваченные сильным чувством, они снова сжали друг друга в объятиях, и ветер шевелил их львиные гривы, а слезы, вызванные на глаза ветром, смешались, как раньше смешалась их кровь в торжественном и страшном ритуале в присутствии неба и земли.

Потом они вскочили в седла и пришпорили своих скакунов. Царь молоссов поскакал в сторону Вечера, на Закат, а царь македонян — на Утро, на Зарю, и сами бессмертные боги не знали в этот момент, какая судьба ждет их, потому что только непредсказуемый Рок знает путь таких великих людей.

ГЛАВА 48

Грозное войско начало собираться при первых дуновениях весеннего ветра; сначала пехотные батальоны педзетеров, снаряженные до последней мелочи, с огромными сариссами на плечах: в первых рядах молодые воины с рыжей звездой Аргеадов на щите, во втором ряду — более опытные, с бронзовыми звездами, и после всех — ветераны, чьи щиты охватывали своими лучами серебряные звезды.

Все были в шлемах в форме фригийского колпака, с коротким забралом, и в хитонах и красных плащах. А когда они упражнялись, выполняя в поле перестроения или имитируя атаку, сариссы колыхались с грозным шумом, словно бурный ветер пробегал по ветвям бронзового леса. Но вот командиры приказывали опустить копья — и бесконечная фаланга принимала ужасающий вид, словно ощетинивался стальной дикобраз.

Конница гетайров состояла из знати. Они выстроились плечом к плечу в тяжелых, опускавшихся до живота панцирях и в беотийских шлемах с широкими загибами. Все гарцевали на великолепных фессалийских боевых скакунах, выкормленных на тучных равнинных пастбищах и на берегах больших рек.

В северных портах скопился флот, к которому присоединились также афинские и коринфские эскадры. Им следовало опасаться удара морских сил Персидской державы. Персидским флотом командовал грек по имени Мемнон — человек, вызывающий страх своей хитростью и опытом. Кроме того, его знали как человека слова, хранящего верность долгу, что бы ни случилось.

Евмен познакомился с ним в Азии и предупреждал Александра, когда они проплывали перед флотом на борту флагманского корабля:

— Будь внимателен: Мемнон — это воин, который продает свой меч лишь один раз и одному человеку. Он продает его дорого, но потом служит так, словно принес присягу родине: ничто и никто не заставит его сменить лагерь и флаг. Его флот укомплектован греческими и финикийскими экипажами, и он может воспользоваться тайной поддержкой наших противников, которых еще немало в Греции. Представь, что произойдет, если он вдруг начнет атаку, пока твое войско будет переправляться через Проливы. Мои осведомители разработали систему световой сигнализации между азиатским и европейским берегами, чтобы тут же поднять тревогу в случае приближения неприятельских кораблей. Мы знаем, что персидские сатрапы западных провинций признали за Мемноном верховное командование их силами в Азии; ему поручено встретить твое войско и нейтрализовать твое вторжение, но пока что его военные планы нам не известны, у нас имеются лишь кое-какие общие сведения.

— И сколько времени ты просишь, чтобы узнать больше? — спросил Александр.

— Возможно, месяц.

— Слишком много. Мы выступаем через четыре дня.

Евмен посмотрел на него, побледнев:

— Всего через четыре дня? Но это безумие, у нас не хватает запасов. Я тебе уже говорил: их едва хватит на месяц. Нужно хотя бы подождать прибытия новых грузов из Пангейских копей.

— Нет, Евмен. Я не буду ждать. Каждый день дает врагу возможность организовать оборону, сконцентрировать войска, набрать наемников, причем даже здесь, в Греции. Нужно нанести удар как можно скорее. Как ты думаешь, что сделает Мемнон?

— Мемнон уже с успехом сражался против полководцев твоего отца. Спроси Пармениона — он расскажет, как Мемнон умеет быть непредсказуемым.

— Но ты-то как думаешь, что он сделает?

— Он затянет тебя далеко в глубь территории, оставляя за собой выжженную землю, а потом его флот перережет твои коммуникации и снабжение по морю, — раздался голос за спиной.

Евмен обернулся.

— Познакомься с адмиралом Неархом.

Александр пожал ему руку:

— Приветствую тебя, адмирал.

— Извини меня, государь, — сказал Неарх, коренастый широкоплечий критянин с черными глазами и волосами. — Я был занят маневрами и не мог последовать за тобой.

— И, по-твоему, нам угрожает такое развитие событий?

— Скажу со всей откровенностью: да. Мемнон знает, что встретиться с тобой в поле было бы опасно, так как у него нет достаточно многочисленного войска, чтобы противостоять твоей фаланге, но почти наверняка ему известно, что у тебя немного резервов.

— Откуда ему знать?

— Система осведомителей у персов прекрасная: у них повсюду шпионы, и им хорошо платят. Кроме того, они могут встречаться со многими друзьями и сочувствующими в Афинах, Спарте, Коринфе и прямо здесь, в Македонии. Ему достаточно выждать, а потом развернуть беспокоящие действия на суше и на море у тебя в тылу, и ты окажешься в затруднительном положении, если не в ловушке.

— Ты действительно в это веришь?

— Я только хочу предостеречь тебя, государь. То, что ты затеваешь, совсем не похоже на другие походы.

Корабль вышел из порта и, пеня волны, взял курс в открытое море. Начальник гребцов отбивал ритм, и гребцы сгибали блестящие от пота спины, попеременно погружая и вынимая длинные весла.

Александр задумчиво слушал навязчивый бой барабана и жалобы гребцов, старавшихся выдержать темп.

— Кажется, этот Мемнон всех напугал, — вдруг заметил царь.

— Не напугал, государь, — уточнил Неарх. — Мы просто рассматриваем возможный сценарий — на мой взгляд, наиболее вероятный.

— Ты прав, адмирал: мы особенно уязвимы и слабы на море, но на суше против нас никто не устоит.

— Пока, — сказал Евмен.

— Пока, — согласился Александр.

— И что? — снова спросил Евмен.

— Даже самому сильному флоту нужны порты, не правда ли, адмирал? — проговорил Александр, повернувшись к Неарху.

— Несомненно, но…

— Ты должен захватить все причалы от Проливов до дельты Нила, чтобы отрезать его от берега, — подсказал Евмен.

— Именно, — не моргнув глазом, подтвердил Александр.

Накануне отправления царь вернулся глубокой ночью в Эги, где принес жертвы на могиле Филиппа и поднялся в палаты матери. Царица не спала и в одиночестве при свете лампы вышивала плащ. Когда Александр постучал в ее дверь, она вышла и обняла его.

— Я никогда не верила, что придет этот момент, — сказала Олимпиада, пытаясь скрыть волнение.

— Ты не раз видела, как я ухожу в поход, мама.

— Но на этот раз все не так. В последнее время мне снятся странные сны, которые трудно истолковать.

— Представляю. Аристотель говорит, что сны — это порождения нашего ума и потому ты можешь найти ответ в себе.

— Я искала, но временами, заглядывая в себя, я чувствую головокружение, как от страха.

— И ты не знаешь причины.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего. Ты моя мать, и ты самое таинственное существо из всех, кого я встречал в жизни.

— Я всего лишь несчастная женщина. А теперь ты отправляешься на долгую войну и оставляешь меня одну. Но тебе было предначертано выполнить нечто необычайное, сверхчеловеческое.

— Что это значит?

Олимпиада повернулась к окну, словно ища образы и воспоминания среди звезд или на лике луны.

— Однажды, до твоего рождения, мне приснилось, что, когда я спала на брачном ложе с твоим отцом, мной овладел какой-то бог, и однажды в Додоне во время моей беременности ветер, шумящий в ветвях священного дуба, прошептал твое имя: Александрос. Все мы рождены смертными женщинами, но некоторых людей ждет не такая судьба, как у других, и ты один из таких, сын мой, я уверена в этом. Я всегда гордилась тем, что я твоя мать, но от этого момент расставания не становится менее горьким.

— Он горек и для меня, мама. Не так давно я потерял отца, ты помнишь? И кое-кто говорит, что видел, как ты надела венок на шею мертвому убийце.

— Этот человек отомстил за жестокие унижения, нанесенные мне Филиппом, и сделал тебя царем.

— Этот человек выполнил чей-то приказ. Почему ты не увенчаешь и его?

— Потому что не знаю, кто это.

— Но я узнаю это рано или поздно и живого прибью к столбу.

— А если на самом деле твоим отцом был бог?

Александр закрыл глаза и вновь увидел, как Филипп падает в лужу крови, увидел, как он медленно, словно во сне, оседает и заметна каждая борозда, которую боль безжалостно прочертила на его лице. И почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы.

— Если мой отец — бог, то когда-нибудь я встречусь с ним. Но, несомненно, он не сможет сделать для меня больше, чем сделал Филипп. Прежде чем отправиться в поход, я принес жертвы его печальной тени, мама.

Олимпиада возвела очи небу и проговорила:

— Додонский оракул ознаменовал твое рождение; другой оракул, среди пышущей жаром пустыни, назначил тебе другое рождение для неугасаемой жизни. — Она вдруг обернулась и бросилась ему в объятия. — Помни обо мне, сын мой. Я буду думать о тебе днем и ночью. Мой дух будет тебе щитом в битве, он залечит твои раны, убережет во мраке, снимет порчу, спасет от болезней. Я люблю тебя, Александр, люблю больше всего на свете.

— И я люблю тебя, мама, и буду думать о тебе каждый день. А сейчас попрощаемся, потому что завтра на рассвете я отправляюсь.

Олимпиада поцеловала его в щеку, в глаза, в темя и продолжала прижимать к себе, словно не могла оторваться.

Александр ласково освободился от ее объятий и с последним поцелуем проговорил:

— Прощай мама. Береги себя.

Олимпиада кивнула, и из глаз ее скатились две крупные слезы. И только когда шаги царя замолкли в дали коридора, она сумела выговорить:

— Прощай, Александрос.

Она не спала всю ночь, чтобы последний раз посмотреть с балкона, как он при свете факелов облачается в доспехи, надевает на голову шлем с гребнем, опоясывается мечом, берет щит с золотой звездой, пока Букефал ржет и в нетерпении бьет копытом, а Перитас отчаянно лает, безуспешно стараясь сорваться с цепи.

Она неподвижно смотрела, как сын проскакал мимо на своем жеребце, и стояла так, пока стук копыт не затих вдали и его не поглотила темнота.

ГЛАВА 49

Адмирал Неарх отдал приказ поднять царский флаг и трубить в трубы, и огромная пентера легко заскользила по воде. В центре палубы, у основания деревянной мачты, был установлен гигантский барабан Херонеи, и четверо человек огромными, обернутыми кожей колотушками отбивали ритм гребцам, чтобы разносимый ветром барабанный бой был слышен всему плывущему вслед флоту.

Александр стоял на носу в посеребренных латах и великолепном шлеме в форме львиной головы с разинутой пастью. На нем были поножи с чеканкой, а на боку висел меч с рукоятью из слоновой кости, принадлежавший когда-то его отцу. В правой руке царь сжимал ясеневое копье с золоченым наконечником, сверкавшим при каждом движении, как молнии Зевса.

Царя целиком поглотила его мечта. Он подставил лицо ласковому соленому ветру и ослепительному солнечному свету, в то время как все его воины на всех ста пятидесяти кораблях не отрывали глаз от этой великолепной фигуры на носу флагманского корабля, подобной статуе бога.

Но вдруг какой-то звук заставил его вздрогнуть, и Александр напряг слух и беспокойно огляделся. К нему подошел Неарх.

— Что случилось, государь?

— Послушай, разве ты не слышишь?

Неарх покачал головой:

— Нет, ничего.

— Но прислушайся же! Кажется… но нет, это невозможно.

Он спустился с возвышения на носу и прошел вдоль борта, пока не услышал более ясно, но все еще слабо, собачий лай. Царь посмотрел на пенистые морские волны и увидел отчаянно плывущего Перитаса, который уже начинал тонуть.

— Это мой пес! — крикнул Александр. — Это Перитас, спасите его! Спасите его, ради Геракла!

Трое моряков тут же нырнули в воду, накинули на животное веревки и втащили его на борт.

Бедный, совершенно выбившийся из сил пес растянулся на палубе, и Александр, опустившись рядом на колени, стал растроганно ласкать его. На шее собаки оставался обрывок цепи, а лапы кровоточили от долгого бега.

— Перитас, Перитас, — повторял Александр. — Не умирай.

— Не беспокойся, государь, — заверил его войсковой ветеринар. — Он просто смертельно устал.

Высохнув и согревшись под солнечными лучами, Перитас стал подавать признаки жизни, а чуть позже все снова услышали его голос.

В это время Неарх коснулся рукой плеча царя:

— Азия, государь.

Александр вскочил на ноги и бросился к носу: перед ним вырисовался азиатский берег, изрезанный маленькими бухтами и усеянный приморскими деревушками меж лесистых холмов и залитых солнцем пляжей.

— Готовимся к высадке, — сказал Неарх.

Моряки спустили парус и приготовились бросить якорь.

Корабль продвинулся еще немного, рассекая пенистые волны большим бронзовым тараном, и Александр задумчиво смотрел на приближающуюся с каждым мигом землю, словно давно лелеемые мечты, наконец, становились явью.

Капитан крикнул:

— Суши весла! — и гребцы подняли весла, с которых текла вода.

Корабль продолжал двигаться к берегу по инерции. Вблизи берега Александр разбежался по палубе и со всей силы метнул копье.

Древко с острым наконечником полетело по широкой параболе в небо, сверкая на солнце, потом склонило острие вниз и, набирая скорость, устремилось к земле, пока, вибрируя, не воткнулось в Азию.

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

Моим намерением при написании этого «романа об Александре» в современном ключе было рассказать наиболее реалистичным и увлекательным образом о самом грандиозном приключении всех времен, однако, не отказываясь ради этого от максимальной верности источникам, как литературным, так и материальным.

Я избрал для повествования довольно современный язык, поскольку эллинский мир был во многих отношениях «современным» — в выразительности искусства, в архитектурных инновациях, в научно-техническом прогрессе, во вкусе к новому и необыкновенному, — стараясь, тем не менее, избегать в выражениях явных анахронизмов. В военной области, например, я использовал современные термины, такие, как «батальон» и «военачальник» вместо «лох» и «стратег», которые могли бы вызвать раздражение у многих читателей, а в медицинской области — слова вроде «скальпеля» для обозначения хирургического инструмента, широко засвидетельствованного археологией. Там, где античные термины понятны, я предпочитал употреблять их.

Я также старался восстановить язык, типичный для некоторых кругов и разных персонажей (женщин, мужчин, солдат, проституток, врачей, художников, прорицателей), держа в уме по большей части комических поэтов (особенно Аристофана и Менандра) и авторов эпиграмм, которые в своем искусстве воспроизводили разговорный язык своей эпохи, даже в его простонародных и непристойных особенностях. Те же поэты стали для меня бесценным источником для восстановления многих аспектов повседневной жизни, таких, как мода, кухня, пословицы и поговорки.

Что касается исторических событий, я держал в памяти труды Плутарха, Диодора Сицилийского, Арриана и Курция Руфа с некоторыми ссылками на Помпея Трога и «Роман об Александре». Для воссоздания антропологии и костюмов я опирался в основном на собрания анекдотов, несущих в себе больше жизни, чем определенные пассажи Плиния, Валерия Максима, Теофраста, Павсания или Диогена Лаэрция; но в известной степени черпал и из соответствующих источников вроде Ксенофонта, Элиана, Аполлодора, Страбона и, естественно, Демосфена и Аристотеля, а также пользовался фрагментами из забытых греческих историков. Археологические источники в основном помогали мне восстановить антураж, интерьеры, предметы домашнего обихода, оружие, утварь, мебель, машины, кухонную посуду, а недавнее открытие царской гробницы в Вергине позволило реалистично воспроизвести похороны Филиппа II.

В момент передачи в печать книги я хотел бы поблагодарить всех друзей, которые помогали мне консультациями, в особенности Лоренцо Браччези, который сопровождал меня на этом долгом и не всегда легком пути по следам Александра, а также Лауру Гранди и Стефано Теттаманти, которые, если можно так выразиться, страница за страницей следили за рождением этого романа.


Валерио Массимо Манфреди

Перевод с итальянского Михаила Кононова К арты выполнены Ксенией Смирновой


Манфреди, В.М.

Александр Македонский. Сын сновидения / Валерио Массимо Манфреди. — М.: Люкс, 2005. — 398, с.

ISBN 5-9660-0249-5

УДК 821.131.1 ББК 84(4Ита)

ВАЛЕРИО МАССИМО МАНФРЕДИ АЛЕКСАНДР МАКЕДОНСКИЙ ПЕСКИ AMOHA

ГЛАВА 1

С вершины холма Александр окинул взглядом песчаный берег. Картина почти в точности воспроизводила то, что происходило на этом самом месте тысячу лет назад: сотни протянувшихся вдоль морского берега кораблей, тысячи воинов, — но город Илион, наследник древней Трои, на этот раз не готовился к десятилетней осаде, а, наоборот, распахнул ворота, чтобы принять его, Александра, потомка Ахилла и Приама.

Увидев скачущих к нему товарищей, царь пришпорил Букефала и направил его к крепости на горе. Ему хотелось войти в древнее святилище Афины Илионской первым и в одиночестве. Доверив коня подошедшему рабу, Александр ступил на землю храма.

Внутри, погруженные во мрак, поблескивали неясные фигуры, и после лазурного неба Троады и полуденного солнца глаза не сразу привыкли к темноте.

Старое здание заполняли древности — оружие, хранящее память еще о Гомеровой войне, об эпопее десятилетней осады стен, построенных богами. Возле каждого из этих овеянных столетиями предметов виднелись таблички с надписями: вот кифара Париса, а вот доспехи Ахилла с огромным, расписанным людскими фигурами щитом.

На протяжении веков блеск этих реликвий поддерживали чьи-то невидимые руки — из благочестия и ради любопытства верующих. Реликвии висели на колоннах, на потолочных балках, на стене целлы [16]. . Но насколько все это истинно? А насколько лишь продукт хитрости жрецов и их желания обогатиться?

Александр внезапно почувствовал, что в этом беспорядочном нагромождении предметов, напоминающем скорее кучу барахла на рынке, чем обстановку святилища, истинна лишь одна вещь — его страсть к древнему слепому поэту, его собственное безграничное восхищение героями, которых низвело в прах время и бесчисленные события, происшедшие с тех пор меж берегами Проливов.

Он пришел сюда без предупреждения, как однажды его отец Филипп явился в храм Аполлона в Дельфах, где никто его не ожидал. Услышав чьи-то шаги, Александр спрятался за колонной рядом с культовой статуей — внушительным каменным изображением богини Афины Паллады, раскрашенным и в настоящих металлических доспехах. Грубый примитивный образ богини был высечен из цельного темного камня, а на лице, почерневшем от времени и лампадного дыма, эффектно выделялись перламутровые глаза.

К статуе подошла девушка в белоснежном пеплосе и с волосами, собранными под такой же белоснежной шапочкой; в одной руке она держала ведерко, а в другой губку.

Девушка поднялась на пьедестал и стала вытирать губкой поверхность скульптуры, распространяя под высокими стропилами сильный и резкий запах алоэ и лаванды. Александр бесшумно подошел к ней сзади и спросил:

— Ты кто?

Девушка вздрогнула и выронила ведерко, которое упало на пол и откатилось к самой колонне.

— Не бойся, — успокоил ее царь. — Я всего лишь паломник, желающий выказать почтение богине. А ты кто, как тебя зовут?

— Мое имя — Дауния, и я храмовая рабыня, — ответила девушка, напуганная видом Александра, который явно не был простым паломником: под его плащом виднелись блестящий панцирь и поножи, а когда он двигался, под нагрудными латами слышалось бряцание звеньев металлической портупеи.

— Храмовая рабыня? Никогда бы не сказал. У тебя прекрасное лицо и очень гордый взгляд — видно, что ты из знатного рода.

— Возможно, ты привык видеть рабынь в храмах Афродиты; они действительно в первую очередь рабыни, — рабыни мужской похоти, — а уж потом служат храму.

— А ты нет? — спросил Александр, поднимая с пола ее ведро.

— Я девственница. Как и богиня. Ты никогда не слышал о городе женщин? Я прибыла оттуда.

Ее акцент звучал очень необычно, царь никогда такого не слышал.

— Я даже не знал, что есть такой город. Где он находится?

— В Италии. Называется он Локры, и им правят женщины. Его основали сто семейств — потомки женщин, некогда бежавших из Локриды, их изначальной родины. По преданию, оставшись вдовами, они жили со своими рабами.

— А почему же ты оказалась здесь, в столь далекой стране?

— Чтобы искупить вину.

— Вину? Какое преступление могла совершить такая молодая девушка?

— Это не я. Тысячу лет назад, когда на Трою легла ночь, вот здесь, на этом самом месте — на пьедестале священного Палладия, чудесного изображения Афины, что упало сюда с неба, — Аякс Оилид, наш национальный герой, насильно овладел Кассандрой, дочкой Приама. С тех пор локры платят за это кощунство дань: по две девушки из самых знатных семей должны целый год отдать служению в святилище богини.

Александр покачал головой, словно не веря своим ушам. Снаружи донесся топот множества конских копыт — подъехали его товарищи.

Тут вошел жрец, который сразу понял, кто стоит перед ним, и отвесил глубокий поклон:

— Добро пожаловать, властительный господин. Мне жаль, что нас не предупредили: мы бы оказали тебе иной прием.

Он кивнул девушке, чтобы ушла. Но Александр задержал ее.

— Я как раз хотел прийти вот так — незаметно. Эта девушка рассказала мне необычайную историю, какой я и вообразить себе не мог. Я слышал, что в этом храме хранятся реликвии Троянской войны. Это правда?

— Конечно. А образ, что ты видишь перед собой, — это Палладий, точная копия упавшей с неба древней статуи Афины; образ делал неприступным тот город, где находился.

В храм вошли Гефестион, Птолемей, Пердикка и Селевк.

— А где настоящая статуя? — спросил Гефестион, приблизившись.

— Некоторые говорят, что ее забрал герой Диомед и увез на Аргос; другие говорят, что Улисс, отправившись в Италию, подарил ее царю латинов. Третьи утверждают, что Эней установил ее в храме неподалеку от Рима, где она и находится по сей день. Во всяком случае, многие города хвастают обладанием истинной статуей.

— Охотно верю, — кивнул Селевк. — Подобные убеждения придают мужества.

— И в самом деле, — подтвердил Птолемей. — Аристотель сказал бы, что предсказания приводят к событиям.

— Но чем отличается истинный Палладий от остальных изображений? — спросил Александр.

— Настоящая статуя, — объявил жрец торжественным тоном, — может закрывать глаза и потрясать копьем.

— Ну, это сделать нетрудно, — заметил Птолемей. — Кто-нибудь из наших военных инженеров мог бы соорудить игрушку такого рода.

Жрец метнул в него гневный взгляд. Царь тоже покачал головой:

— Ты во что-нибудь веришь, Птолемей?

— Да, конечно, — ответил юноша, положив руку на рукоять меча. — Вот в это. — А потом, коснувшись плеча Александра, добавил: — И в дружбу.

— И все-таки, — настаивал жрец, — предметы, что вы видите, почитаются в этих священных стенах с незапамятных времен, а курганы вдоль берега хранят в себе кости Ахилла, Патрокла и Аякса.

Послышался шум шагов — это Каллисфен пришел почтить знаменитое святилище.

— А ты что об этом скажешь, Каллисфен? — спросил Птолемей. — Ты веришь, что это действительно доспехи Ахилла? А вон там прислонена к колонне кифара Париса? — Он коснулся струн, вызвав приглушенный нестройный аккорд.

Александр не слушал больше: он наблюдал за локрийской девушкой, которая подливала в лампады благовонного масла, любовался ее совершенными формами под прозрачным легким пеплосом, который пронизывали лучи света, созерцал тайну, мерцавшую в ее неуловимом взгляде под полуопущенными ресницами.

— Все это не имеет никакого значения, вы сами прекрасно знаете, — ответил Каллисфен. — В Спарте, в храме Диоскуров, выставлено яйцо, из которого якобы родились близнецы, братья прекрасной Елены, но я почти не сомневаюсь в том, что это яйцо страуса — в Ливии водится такая птица, ростом с лошадь. Наши святилища полны подобных реликвий. Важно то, во что люди хотят верить, а людям необходимо иметь мечту. — С этими словами он повернулся к Александру.

Царь подошел к огромной бронзовой, украшенной оловом и серебром паноплии [17] и провел рукой по щиту с отчеканенными полосами, изображавшими описанные Гомером сцены, по шлему с тремя гребнями.

— Как здесь оказались эти доспехи? — спросил он жреца.

— Их вернул Улисс. Мучимый угрызениями совести, что несправедливо забрал их у Аякса, он положил доспехи у его могилы в качестве жертвы духу умершего, умоляя о возвращении на Итаку. А потом их собрали и принесли на хранение в это святилище.

Александр приблизился к жрецу.

— Тебе известно, кто я такой?

— Да. Ты Александр, царь македонян.

— Это так. И по материнской линии я прямой потомок Пирра, сына Ахилла. Пирр основал эпирскую династию, а, следовательно, я наследник Ахилла. И потому эти доспехи мои и я хочу их забрать.

Жрец побледнел.

— Господин…

— Вот как! — с усмешкой воскликнул Птолемей. — Мы должны верить, что это кифара Париса, что это доспехи Ахилла, выкованные лично Гефестом, а ты не веришь, что наш царь ведет свой род напрямую от Ахилла Пелида?

— О нет, —забормотал жрец, — дело в том, что это священные предметы, которые никто не может…

— Россказни, — прервал его Пердикка. — Вели сделать другие такие же. Никто не заметит разницы. Видишь, они понадобились нашему царю. И потом, они же принадлежали его предку…— Он развел руками, словно говоря: «Наследство есть наследство».

— Велите отнести их в лагерь, и пусть перед каждой битвой их выставляют перед войском как знамя, — приказал Александр. — А теперь пошли отсюда: визит завершен.

Они вышли по одному, задержавшись, чтобы еще раз осмотреть невероятное скопление вещей на колоннах и стенах.

Жрец заметил, что Александр не сводил глаз с девушки, пока она не скрылась за боковой дверью.

— Каждый вечер после захода солнца она купается в море близ устья Скамандра, — шепнул он царю на ухо.

Тот ничего не сказал. Чуть погодя жрец с порога храма увидел, как Александр вскочил на коня и удалился в направлении лагеря, копошащегося на берегу моря, как гигантский муравейник.

***
Александр следил за тем, как девушка быстрыми и уверенными шагами идет в темноте по левому берегу реки. Она остановилась там, где воды Скамандра смешивались с морскими волнами.

Стояла тихая, безмятежная ночь, и из моря только что начала восходить луна, вычертив длинную серебряную дорожку от горизонта до реки. Девушка скинула одежды, распустила волосы и в лунном свете вошла в воду. Ее тело, ласкаемое волнами, светилось, как полированный мрамор.

— Ты прекрасна, как богиня, Дауния, — прошептал Александр, выходя из тени.

Девушка погрузилась по подбородок и обернулась.

— Не причиняй мне зла. Я посвящена богу.

— Чтобы искупить совершенное в древности изнасилование?

— Чтобы искупить всякое изнасилование. Женщины вечно осуждены страдать.

Царь разделся и тоже вошел в воду. Девушка, закрываясь, прижала руки к груди.

— Говорят, Афродита Книдская, изваянная божественным Праксителем, так же прикрывает грудь, как ты сейчас. Афродита тоже стыдлива… Не бойся. Иди ко мне.

Она медленно пошла к нему по камням на дне. Ее божественное тело, по которому струилась вода, постепенно появлялось из моря, а морская поверхность опускалась, лаская ее бока, а потом живот.

— Сплавай со мной к кургану Ахилла. Я не хочу, чтобы кто-нибудь нас увидел.

— Плыви за мной, — сказала Дауния. — Надеюсь, ты хорошо плаваешь.

Она повернулась на бок, скользя по волнам, как Нереида, нимфа пучины.

Широкий залив, уже освещенный кострами лагеря, заканчивался мысом, на самом конце которого возвышался земляной курган.

— Не беспокойся, я хорошо плаваю, — ответил девушке Александр.

Держась подальше от берега, девушка пересекала залив посредине, направляясь прямо к мысу. Она двигалась изящно, легко и плавно, рассекая воду почти бесшумно, как морское создание.

— Ты очень смелая, — заметил Александр, тяжело дыша.

— Я родилась на море. Подумай, тебе все еще хочется добраться до Сигейского мыса?

Александр молча продолжал плыть, пока не увидел, как в свете луны вдоль песчаного берега расцветает пена и на берег набегают волны, облизывая основание большого кургана.

Держась за руки, они вышли из воды, и царь подошел к темной громаде могилы Ахилла. Он чувствовал, или ему казалось, что он чувствует, как дух героя проникает в него, и, когда Александр повернулся к своей спутнице, которая стояла, выпрямившись перед ним в серебристом свете, и в темноте ловила его взгляд, ему померещилось, что он видит розовощекую Брисеиду [18].

— Подобные мгновения дозволены лишь богам, — прошептал Александр, поворачиваясь в дуновениях теплого морского ветра. — Вот здесь, на этом месте, сидел Ахилл, оплакивая смерть Патрокла. И здесь его мать, океанская нимфа, дала ему выкованные богом доспехи.

— Так значит, ты веришь в это? — спросила девушка.

— Да.

— Но почему же тогда в храме…

— Здесь все не так. Ночью еще можно услышать отдаленные, уже затихшие голоса. И ты сияешь передо мной без покровов.

— А ты, в самом деле, царь?

— Посмотри на меня. Кто я, по-твоему?

— Ты юноша, чье лицо я видела во сне, когда спала с моими подругами в святилище богини. Юноша, которого я хотела бы любить.

Александр приблизился и положил голову ей на грудь.

— Завтра я ухожу. Через несколько дней меня ждет суровая битва. Я одержу победу или погибну.

— Тогда, если хочешь, насладись мной на этом еще теплом песке и позволь мне сжать тебя в объятиях, пусть даже потом нам придется пожалеть об этом. — Дауния поцеловала его долгим поцелуем, гладя его волосы. — Подобные мгновения дозволены только богам. И мы станем богами, пока длится ночь.

ГЛАВА 2

Александр разделся догола перед построившимся войском и по древнему обычаю трижды пробежал вокруг могилы Ахилла. Гефестион проделал то же самое вокруг могилы Патрокла. На каждом круге более сорока тысяч человек выкрикивали:

Алалалай!

Каллисфен воскликнул:

— Какой актер!

— Ты так думаешь? — спросил Птолемей.

— Не сомневаюсь. Он верит в мифы и легенды не больше нас с тобой, но держится так, будто они правдивее реальности, и тем самым демонстрирует своим солдатам, что мечты достижимы.

— Можно подумать, ты его знаешь, как свои пять пальцев, — саркастически заметил Птолемей.

— Я учился наблюдать не только за природой, но и за людьми.

— Тогда ты должен понимать, что никто не может сказать, будто знает Александра. У всех на глазах его поступки, но не его замыслы. Их понять невозможно. Он верит и не верит одновременно, он способен на беззаветную любовь и на безумные порывы злобы, он…

— Что?

— Он разный. Я впервые встретился с ним, когда ему было семь лет, но до сих пор не могу сказать, что по-настоящему знаю его.

— Возможно, ты и прав. Но сейчас все его солдаты верят, что он оживший Ахилл, а Гефестион — Патрокл.

— Они и сами сейчас в это верят. В конце концов, не ты ли решил на основании своих астрономических вычислений, что наше вторжение произошло в тот самый месяц, когда началась Троянская война — ровно тысячу лет назад?

Александр тем временем снова оделся и облачился в доспехи. Его примеру последовал и Гефестион. Оба сели на коней. Военачальник Парменион приказал трубить в трубы, и Птолемей тоже вскочил в седло:

— Мне нужно ехать к своей части. Александр начинает смотр войска.

Снова несколько раз протрубили трубы, и войско выстроилось вдоль морского берега, каждое подразделение со своим знаменем и своим значком.

Пехоты насчитывалось тридцать две тысячи. На левом фланге стояли три тысячи «щитоносцев» (такое имя они получили из-за своих щитов, украшенных звездой Аргеадов из серебра и меди), за ними — шесть тысяч союзников-греков — почти десятая часть тех, кто сто пятьдесят лет назад сражались против персов при Платее. На них были тяжелые доспехи, традиционные для строевой греческой пехоты, а голову прикрывали массивные коринфские шлемы, полностью защищавшие лицо до самой шеи, оставляя открытыми лишь глаза и рот.

В центре расположились батальоны фаланги, педзетеры — тяжеловооруженные пехотинцы — числом около десяти тысяч. На правом фланге пристроились вспомогательные части, укомплектованные варварами с севера: пять тысяч фракийцев и трибаллов, которые примкнули к войску по приглашению Александра, привлеченные платой и перспективой грабежей. Это были доблестные солдаты, способные на самые рискованные предприятия, неутомимые и умеющие преодолевать холод, голод и лишения. На них было страшно смотреть: рыжие спутанные волосы, длинные бороды, светлая веснушчатая кожа и татуировки по всему телу.

Среди этих варваров самыми дикими и первобытными были агриане с иллирийских гор, они ни слова не понимали по-гречески, и с ними приходилось общаться через толмача, но эти горцы обладали уникальной способностью взбираться на отвесные скалы при помощи веревок и травяных волокон, крюков и железных «кошек». Все фракийцы и прочие северяне носили кожаные шлемы и панцири и имели маленькие щиты в форме полумесяца и длинные сабли, способные как колоть, так и рубить. В сражении все они были по-звериному люты, а в рукопашном бою возбуждались до такой степени, что рвали тела врагов на куски. И, наконец, словно для того, чтобы сдерживать их, стояло еще шесть тысяч греческих наемников, тяжелая и легкая пехота.

На флангах, отдельно от пехоты, выстроилась тяжелая конница гетайров, всего числом две тысячи восемьсот, к которым примыкало столько же фессалийских конников, а также около четырех тысяч вспомогательной конницы и более пятисот отборных воинов «Острия», эскадрон Александра.

Царь верхом на своем Букефале объезжал по очереди все подразделения войска, за ним следовали его товарищи. С ними был и Евмен, вооруженный с головы до ног и защищенный афинским панцирем из скрученного льна, украшенным бронзовыми бляхами, которые сверкали, как зеркала. По мере того как Евмен проезжал мимо этого множества воинов, мысли его постепенно склонялись ко все более прозаическим материям: он подсчитывал в уме, сколько зерна, овощей, соленой рыбы, копченого мяса и вина потребуется, чтобы накормить и напоить всех этих людей, и сколько денег придется тратить каждый день на жалованье наемникам. Секретарь оценивал, надолго ли хватит взятых с собой припасов.

Несмотря на все эти заботы, он не терял надежды в тот же вечер дать царю ценные советы, как добиться успеха в экспедиции.

Достигнув головы строя, Александр сделал знак Пармениону, и старый военачальник дал приказ выступать. Длинная колонна двинулась вперед: с флангов конница, посредине пехота. Держась берега моря, они направились на север.

Войско извивалось как длинная змея, и шлем Александра, украшенный двумя белыми перьями, был виден всем издалека.

Дауния выглянула с порога святилища Афины и замерла на верхней ступеньке. Юноша, которого она любила на берегу моря этой ночью, полной весенних запахов, казался теперь маленьким, как мальчик, сверкая на солнце своими ослепительно отполированными, слишком роскошными доспехами. Это был уже не он, его больше не было.

Увидев, как он скрывается на горизонте, девушка ощутила внутри себя великую пустоту. А когда он исчез совсем, она быстрым движением вытерла глаза и закрыла за собой дверь.


Тем временем Евмен отправил с эскортом двух посланников — одного в Лампсак и одного в Кизик, два могущественных греческих города у Проливов. Первый возвышался на побережье, а второй находился на острове. Этими посланиями секретарь еще раз от имени Александра предложил им свободу и договор о союзе.

Очарованный пейзажем царь с каждым поворотом дороги обращался к Гефестиону:

— Смотри, какая страна, посмотри на это дерево, взгляни на эту статую…

Все было для него ново, все казалось чудесным: белые деревни на холмах, тонущие в рощах святилища греческих и варварских божеств, ароматы цветов и меда, сверкающая зелень гранатовых деревьев.

Не считая изгнания в заснеженных горах Иллирии, это было первое путешествие Александра за пределы Греции.

Позади него гарцевали Птолемей и Пердикка, а прочие товарищи оставались со своими солдатами. Лисимах и Леоннат замыкали длинную колонну во главе двух подразделений арьергарда, несколько отставших от остальных.

— Почему мы идем на север? — спросил Леоннат.

— Александр хочет установить контроль над азиатским берегом пролива. Таким образом, никто не сможет войти или выйти из Понта без нашего позволения, и у Афин, зависящих от поставок зерна через Проливы, будут серьезные основания продолжать свою дружбу с нами. Кроме того, мы отрежем все выходящие к Черному морю персидские провинции. Это умный ход.

— Да, верно.

Какое-то время они молчали, двигаясь шагом, а потом Леоннат заговорил снова:

— И все-таки кое-чего я не могу понять.

— За жизнь всего не поймешь, — с иронией заметил Лисимах.

— Так-то оно так, но ты объясни мне все это спокойствие. Вот мы, сорок тысяч человек, высадились средь бела дня, Александр посетил Илионский храм, устроил танец вокруг кургана Ахилла, и никто нас там не ожидал. То есть, я хочу сказать, никто из персов. Ты не находишь это странным?

— Да, в общем, нет.

— Почему?

Лисимах оглянулся.

— Видишь этих двоих вон там? — спросил он, указывая на силуэты двух всадников, следовавших по хребтам троадских гор. — С самого рассвета они идут за нами и наверняка вчера тоже подглядывали за нами, а вокруг есть и другие.

— Тогда надо предупредить Александра, что…

— Не беспокойся. Александр прекрасно об этом знает. И знает, что где-нибудь персы приготовят нам достойную встречу.

Марш беспрепятственно продолжался все утро, а в полдень устроили привал. Солдаты видели лишь занятых своей работой крестьян на полях да ватаги ребятишек, которые с криками бегали вдоль дороги, стараясь привлечь к себе внимание.

К вечеру разбили лагерь неподалеку от Абидоса. Вокруг на определенной дистанции Парменион расставил часовых, а также разослал разъезды легкой конницы, чтобы избежать внезапного нападения.

Как только установили шатер Александра, прозвучал сигнал собраться на совет, и все военачальники уселись вокруг стола, где накрывали ужин. Пришел и Каллисфен, но не хватало Евмена, который предупредил, чтобы начинали без него.

— Ребята, здесь гораздо лучше, чем во Фракии! — воскликнул Гефестион. — Климат превосходный, народ кажется гостеприимным, я видел красивых девушек, а персы и носа не кажут. Как будто я снова оказался в Миезе, когда Аристотель посылал нас в лес собирать насекомых.

— Не очень-то обольщайся, — ответил Леоннат. — Мы с Лисимахом заметили двух всадников, следовавших за нами весь день. Наверняка персы еще появятся.

Парменион почтительно попросил слова.

— У тебя нет нужды спрашивать позволения, Парменион, — ответил Александр. — Здесь ты самый опытный, и всем нам следует учиться у тебя.

— Благодарю, — сказал старый военачальник. — Я только хотел узнать, каковы твои намерения на завтра и ближайшее будущее.

— Вторгнуться внутрь территории, находящейся под непосредственным контролем персов. Им придется встретиться с нами в открытом поле, и мы их разобьем.

Парменион ничего не ответил.

— Ты не согласен?

— В определенной степени. Я встречался с персами во время первой кампании и могу тебя заверить, что это грозный противник. А вдобавок они могут рассчитывать на грозного полководца — Мемнона Родосского.

— Предатель-грек! — не сдержался Гефестион.

— Нет. Он профессиональный солдат. Наемник.

— А это не одно ли и то же?

— Нет, не одно, Гефестион. Эти люди прошли много войн и, в конце концов, лишились всяких убеждений и идеалов, но они обладают умением и опытом. В какой-то момент они продают свой меч тому, кто предложит лучшую цену. Тем не менее, это честные люди, и Мемнон именно таков. Они сохраняют верность договору любой ценой. Данное слово становится их родиной, которой они служат с абсолютной преданностью. Мемнона следует остерегаться. У него есть войска — от десяти до пятнадцати тысяч греческих наемников, они все хорошо вооружены и весьма опасны в открытом поле.

— Мы разгромили Священный отряд фиванцев, — напомнил Селевк.

— Фиванцы не в счет, — возразил Парменион. — Эти — профессиональные солдаты, они все время воюют и не делают ничего другого, а когда не воюют, то упражняются в военном деле.

— Парменион прав, — поддержал его Александр. — Мемнон опасен, и его наемная фаланга тоже, особенно если ее поддержит на флангах персидская конница.

В это время вошел Евмен.

— Тебе идут доспехи, — усмехнулся Кратер. — Ты похож на полководца. Жаль только, что ноги кривые и тонкие, и…

Все разразились смехом, но Евмен продекламировал:

Мне не по сердцу вид полководца того, что прекрасен и статен.
Кривоног, безобразен пусть будет, но с сердцем отважного льва.
— Молодец! — воскликнул Каллисфен. — Архилох — один из моих любимых поэтов.

— Дайте ему сказать, — призвал друзей к спокойствию Александр. — Евмен принес нам известия, и, я надеюсь, хорошие.

— Хорошие и плохие, мой друг. Решай сам, с каких начать.

Александр с трудом скрыл досаду:

— Начинай с плохих. К хорошим мы успеем привыкнуть. Дайте ему стул.

Евмен уселся, прямой, как жердь, из-за своего мешавшего сгибаться панциря.

— Жители Лампсака заявили, что чувствуют себя достаточно свободными и не нуждаются в нашей помощи. В общем, дали нам понять, чтобы держались подальше.

Александр помрачнел, и можно было догадаться, что он вот-вот взорвется от бешенства. Евмен поскорее продолжил:

— Но из Кизика известия хорошие. Город склонен присоединиться к нам. И это действительно добрая весть, поскольку все жалованье наемникам, которые служат персам, выплачивается деньгами Кизика. А точнее сказать, серебряными статирами. Вот такими.

Он швырнул на стол блестящую монету, которая подскочила и начала вертеться на месте как волчок, пока волосатая рука Клита Черного резким хлопком не остановила ее.

— И что из того? — спросил военачальник, вертя монету в пальцах.

— Если Кизик прекратит чеканку денег для персидских провинций, — объяснил Евмен, — тамошние правители быстро окажутся в затруднении. Им придется обложить своих жителей налогом или же искать другие формы оплаты, менее приятные для наемников. То же верно и для их снабжения, жалованья морякам флота и всего прочего.

— Но как ты этого добился? — спросил Кратер.

— Разумеется, я не сидел, сложа руки в ожидании, пока мы высадимся в Азии, — ответил секретарь. — Я уже давно вел переговоры с этим городом. Еще с тех пор, когда, — он склонил голову, — был жив царь Филипп.

При этих словах все в шатре затихли, словно между собравшимися поселился дух великого монарха, на вершине своей славы павшего от кинжала убийцы.

— Ладно, — заключил Александр. — Так или иначе, это не меняет наших планов. Завтра мы двинемся вглубь. Пойдем выкуривать льва из его логова.


Во всем изведанном мире ни у кого не было такой хорошей и точной карты, как у Мемнона Родосского. Говорили, будто эта карта явилась результатом тысячелетнего опыта мореплавателей с его родного острова и была создана искусством некоего картографа, личность которого держалась в тайне.

Греческий наемный полководец разложил карту на столе, придавил ее края подсвечниками, потом взял из ящика с играми одну шашку и положил на точку между Троадой и Фригией.

— В данный момент Александр находится примерно здесь.

Вокруг стола собрались все члены высшего командования персов, все в военных доспехах, в штанах и сапогах: Арзамен, правитель Памфилии, Арсит, правитель Фригии, кроме того, Реомитр, командующий бактрийской конницей, Росак, и верховный командующий, сатрап Лидии и Ионии Спифридат — огромный смуглый иранец с глубоко посаженными черными глазами, председательствующий на совете.

— Что посоветуешь? — спросил грека последний. Мемнон оторвал глаза от географической карты. Это был человек лет сорока, с проседью на висках, с мускулистыми руками и тщательно ухоженной бородкой, подправленной при помощи бритвы, отчего он напоминал одного из персонажей, изображаемых греческими художниками на барельефах и вазах.

— Каковы известия из Суз? — спросил грек.

— Пока никаких. Но еще пару месяцев ждать существенных подкреплений не следует: расстояния огромные, а времени для набора войск требуется немало.

— Значит, мы можем рассчитывать лишь на свои силы.

— По сути дела, да, — подтвердил Спифридат.

— Числом мы уступаем.

— Не много.

— В данной ситуации мы уступаем существенно. У македонцев грозные боевые порядки, самые лучшие. Они разбивали в чистом поле войска всех типов и всех народов.

— И, следовательно?

— Александр старается спровоцировать нас, но, я думаю, нам лучше избежать лобового столкновения. Вот мой план: запустить вокруг него большое число конных дозоров, чтобы они постоянно сообщали о его передвижениях, заслать шпионов, чтобы докладывали нам о его намерениях. И отступать перед ним, оставляя за собой выжженную землю, чтобы врагу не доставалось ни зернышка, ни единого источника пресной воды. Нашим подвижным конным отрядам — непрерывно совершать наскоки на небольшие контингенты, которые Александр будет отправлять на поиски провизии и фуража для коней. Измотав противника голодом и лишениями, мы атакуем его всеми нашими силами, а тем временем наш морской экспедиционный корпус высадит войско на территории Македонии.

Спифридат долго и задумчиво смотрел на карту Мемнона, проводя рукой по густой курчавой бороде, потом обернулся и направился на выходящий к полям балкон.

Долина Зелеи была чудесна: из окружавшего дворец сада поднимался горьковатый аромат цветущего боярышника, сладко и изысканно благоухали жасмин и лилии, на весеннем солнце сверкали белоснежные кроны цветущих черешен и персиков — растений, достойных богов и произраставших в их парадизе [19].

Сатрап посмотрел на леса, покрывавшие склоны гор, на дворцы и сады других персидских вельмож, собравшихся у него за спиной вокруг стола, и представил, как Мемнон сожжет все эти чудеса, вообразил это изумрудное море пустыней углей и дымящейся золы. Он резко повернулся и сказал:

— Нет!

— Но, господин, — возразил Мемнон, приблизившись, — хорошо ли ты оценил мой план? Я помню, что…

— Это невозможно, — оборвал его сатрап. — Мы не можем уничтожить наши сады, поля и дворцы и бежать. Прежде всего, мы так не воюем. А, кроме того, безумие самим же навлекать на собственные земли напасти более тяжкие, чем те, что сможет нанести враг. Нет. Мы встретим его и прогоним. Этот Александр — всего лишь дерзкий мальчишка, заслуживающий сурового урока.

— Прошу тебя учесть, — настаивал Мемнон, — что мой дом и мои владения тоже находятся здесь и я готов пожертвовать всем ради победы.

— Твоя честность не вызывает сомнений, — ответил Спифридат. — Я говорю лишь, что твой план неприемлем. Повторяю: встретим македонцев и прогоним их. — Он повернулся к прочим военачальникам: — С этого момента держать все имеющиеся войска в полной боевой готовности. Вам надлежит призвать под наши знамена всех, до последнего человека. У нас не так много времени.

Мемнон покачал головой:

— Это ошибка, и вы это сами увидите. Но боюсь, что слишком поздно.

— Не будь таким пессимистом, — сказал перс. — Мы найдем выгодную позицию, чтобы встретить его.

— То есть?

Опершись на левую руку, Спифридат склонился над столом и начал водить по карте пальцем правой. Его палец остановился у голубой извилистой полоски, обозначавшей реку, что бежала на север, во внутреннее море — Пропонтиду [20].

— Скажем, здесь.

— На Гранике?

Спифридат кивнул:

— Тебе знакома эта местность?

— Более или менее.

— А я знаю ее как свои пять пальцев, поскольку не раз бывал там на охоте. Река в этом месте имеет крутые и глинистые берега. Труднодоступные, если не сказать непроходимые, для конницы и почти неприступные для тяжелой пехоты. Мы прогоним их, и в тот же день все вы получите приглашение на пир, сюда, в мой Зелейский дворец, чтобы отпраздновать нашу победу.

ГЛАВА 3

Когда на землю опустилась ночь, Мемнон вернулся в свой дворец на вершине холма — величественное строение в восточном стиле, окруженное парком с деревьями всевозможных видов; тут же было обширное поместье с постройками, возделанными пшеничными полями, оливковыми рощами и фруктовыми садами.

Много лет он жил среди персов как перс и был женат на знатной персиянке, Барсине, дочери сатрапа Артабаза, женщине невероятной красоты. Смуглая, с длинными черными волнистыми волосами, она была изящна, как серна с высокогорья.

Его дети — два сына, один пятнадцати, а другой одиннадцати лет — совершенно свободно говорили на языках отца и матери и были воспитаны в обеих культурах. Как персидские юноши они привыкли никогда, ни по какой причине не лгать, упражнялись в стрельбе из лука и верховой езде; как греческие юноши — исповедовали культ мужества и воинской доблести, знали поэмы Гомера, трагедии Софокла и Еврипида и теории ионийских философов. У них была смугловатая кожа и черные волосы, унаследованные от матери, мускулистые фигуры и зеленые глаза — от отца. Старший носил греческое имя — Этеокл, а младший персидское — Фраат.

Вилла возвышалась посреди иранского сада, возделанного и ухоженного трудами персидских садовников. Здесь росли редкие растения и водились экзотические животные, в том числе чудесные индийские павлины из Палимботры — легендарного города на реке Ганг. Сад украшали персидские и вавилонские скульптуры, древние хеттские барельефы, которые Мемнон велел забрать из одного заброшенного города на плоскогорье, роскошные аттические вазы, бронза из Коринфа и далекого Египта, расписанные яркими красками скульптуры из паросского мрамора.

На стенах комнат висели картины современных художников: Апеллеса, Зевксида, Паррасия — в основном с охотничьими и батальными сценами, но были также представлены и традиционные мифологические сюжеты с приключениями знаменитых героев.

Все в этом доме отличалось смешением разных культур, и, тем не менее, на всякого пришедшего он неизменно производил необычайное впечатление и оставлял необъяснимое чувство гармонии.

Навстречу хозяину вышли двое рабов, которые помогли ему снять доспехи и провели в ванную, чтобы он мог освежиться перед ужином. Барсина приблизилась к мужу с чашей прохладного вина и села рядом.

— Что нового слышно о вторжении? — спросила она.

— Александр продвигается внутрь страны, вероятно с намерением спровоцировать лобовое сражение.

— Тебя не захотели послушать, и теперь враг на пороге нашего дома.

— Никто не ожидал, что этот мальчишка осмелится на подобное. Все полагали, что войны в Греции задержат его на долгие годы и истощат его силы. Ожидания совершенно не оправдались.

— Что это за человек? — спросила Барсина.

— Его характер трудно определить. Он очень молод, очень красив, порывист и страстен, но, встретившись с опасностью, становится холоден как лед и способен с невероятным хладнокровием разобраться в самых запутанных и тонких ситуациях.

— И у него нет слабостей?

— Он любит вино, любит женщин, но, по-видимому, у него лишь одна постоянная привязанность — его друг Гефестион, который, вероятно, для него не просто друг. Говорят, они любовники.

— Он женат?

— Нет. Он отправился в поход, не оставив наследника македонского трона. Кажется, перед отправлением он отказался от всего своего имущества в пользу близких.

Барсина сделала служанке знак отойти, и сама занялась мужем, который выбрался из ванны. Она взяла простыню из мягкого ионийского льна и обернула ему плечи, чтобы вытереть спину. Мемнон тем временем продолжал рассказывать о своем противнике:

— Говорят, один из этих близких спросил его: «А что же останется тебе?» — «Надежда», — ответил Александр. Трудно в это поверить, но результат налицо: молодой монарх уже стал легендой. И это беда: непросто сражаться против мифа.

— У него действительно нет женщины? — спросила Барсина.

Одна служанка вынесла мокрую простыню, а другая помогла Мемнону одеться к ужину в длинный, до пят, голубой хитон, расшитый по краям серебром.

— Почему это так тебя интересует?

— Потому что женщины всегда являются для мужчины слабым местом.

Мемнон взял жену под руку и вместе с ней вошел в обеденный зал, где столы были расставлены по-гречески — перед обеденными ложами. Он сел, и служанка налила ему еще немного вина, прохладного и легкого, зачерпнув из великолепного старого, двухсотлетнего коринфского кратера, стоявшего на центральном столе.

Мемнон указал на картину Апеллеса, висевшую на стене прямо напротив него и изображавшую весьма смелую любовную сцену между Аресом и Афродитой.

— Помнишь, как сюда приезжал Апеллес, чтобы написать эту картину?

— Конечно, прекрасно помню, — ответила Барсина, которая всегда ложилась к этому произведению спиной, непривычная к бесстыдной манере греков изображать наготу.

— А помнишь модель, что позировала ему в качестве Афродиты?

— Еще бы! Она была ошеломительна — одна из самых великолепных женщин, каких я только видела. Поистине достойна воплотить богиню любви и красоты.

— Это была греческая любовница Александра.

— Ты шутишь!

— Ничуть. Ее звали Кампаспа, и, когда она разделась перед Александром впервые, он был так ею очарован, что велел позвать Апеллеса, чтобы тот изобразил ее обнаженной. Но вскоре он заметил, что художник сам без памяти в нее влюбился — такое случается между художником и моделью. И знаешь, что сделал Александр? Подарил ему ее, но в обмен потребовал картину. Этот человек ничему не дает поработить себя; боюсь, даже любви. Он опасен, говорю тебе.

Барсина посмотрела мужу в глаза:

— А ты? Ты даешь любви победить тебя?

Мемнон отвел взгляд:

— Это единственный противник, перед которым я признаю себя побежденным.

Пришли сыновья пожелать спокойной ночи перед сном и поцеловать отца и мать.

— Когда ты возьмешь нас в сражение, отец? — спросил старший.

— В свое время, — ответил Мемнон. — Вам еще нужно подрасти. — А когда они удалились, добавил, опустив голову на грудь: — И решить, на чью сторону вы хотите встать.

Барсина какое-то время пребывала в молчании.

— О чем ты думаешь? — спросил ее муж.

— О будущем сражении, о предстоящих тебе опасностях, о тревоге, с которой буду высматривать с башни гонца, который скажет мне, жив ты или мертв.

— Это моя жизнь, Барсина. Я солдат, это мое ремесло.

— Я знаю, но знание не помогает. Когда это произойдет?

— Когда я встречусь с Александром? Скоро, хотя и против своей воли. Очень скоро.

Они закончили ужин сладким кипрским вином, и Мемнон поднял глаза на картину Апеллеса. Бог Арес был изображен без доспехов, которые он бросил на землю, в траву; богиня Афродита сидела рядом, голая, прижимая его голову к своему животу; его руки обхватили ее бедра.

Мемнон повернулся к Барсине.

— Пошли спать, — сказал он.

ГЛАВА 4

— И все же это чрезвычайно интересная книга. Послушай:

Солнце уже перевалило за полдень, и в это время варвары обычно отступали: они имели обычай разбивать лагерь не менее чем в шестидесяти стадиях [21] от противника, из страха, что с наступлением темноты греки нападут на них. По ночам персидское войско действительно не стоило ничего. Они обычно привязывают коней, а, кроме того, еще и стреноживают, чтобы те не убежали, если отвяжутся. Поэтому в случае ночной атаки персам приходится отвязывать коней, снимать с них путы, взнуздывать их, облачаться в доспехи и забираться в седла, а все это операции непростые в темноте и суматохе нападения.

Птолемей кивнул:

— И ты думаешь, это соответствует действительности?

— Почему же нет? У каждого войска свои обычаи, и они привержены им.

— Что ты задумал?

— Разведчики сообщили мне, что персы двинулись из Зелеи на запад. И это означает, что они идут нам навстречу, чтобы преградить проход.

— Лишь на это нам и остается надеяться.

— Если бы ты был их командиром, какое место ты бы выбрал, чтобы воспрепятствовать нашему продвижению?

Птолемей подошел к столу, на котором была развернута карта Анатолии, взял лампу и провел ею от береговой линии в глубь материка и обратно. Потом задержался на одном участке.

— Думаю, вот на этой речке. Как она называется?

— Она называется Граник, — ответил Александр, — и, скорее всего именно там они нас и поджидают.

— И ты планируешь перейти речку в темноте и напасть на другой берег до восхода солнца. Я угадал?

Александр снова заглянул в Ксенофонта.

— Я же тебе сказал: это очень интересное произведение. Тебе нужно достать себе экземпляр.

Птолемей покачал головой.

— Что-то не так? — осведомился Александр.

— Да нет, план превосходный. Только вот…

— Только вот что?

— Да сам не знаю. После твоего танца вокруг могилы Ахилла и после изъятия его доспехов из храма Афины Илионской мне представлялось сражение в открытом поле при свете дня, строй против строя… Гомерическая битва, если можно так выразиться.

— Так и будет, — ответил Александр. — А то зачем, ты думаешь, я взял с собой Каллисфена? Но пока не будем попусту рисковать жизнью ни одного солдата, если нас к этому не вынудят. И вы должны действовать так же.

— Будь спокоен.

Птолемей сел, продолжая смотреть на своего царя, который все делал пометки в лежащем перед ним свитке.

— Этот Мемнон — крепкий орешек, — сказал он немного погодя.

— Знаю. Парменион мне рассказывал о нем.

— А персидская конница?

— Наши копья длиннее и древки крепче.

— Надеюсь, этого достаточно.

— Остального добьемся внезапностью и волей к победе: в нашем положении мы должны разбить их, во что бы то ни стало. А сейчас мой тебе совет: иди отдохни. Трубы затрубят до рассвета, и весь день мы проведем на марше.

— Ты хочешь занять позицию к завтрашнему вечеру, не так ли?

— Именно так. Мы соберем военный совет на берегу Граника.

— А ты? Не ляжешь спать?

— Поспать еще будет время… Да пошлют тебе боги спокойную ночь, Птолемей.

— И тебе тоже, Александр.

Птолемей отправился в свой шатер, разбитый на маленьком возвышении около восточного ограждения лагеря, умылся, переоделся и приготовился ко сну. Прежде чем лечь, он бросил последний взгляд наружу и увидел, что свет еще горит лишь в двух шатрах: у Александра и вдали — у Пармениона.


По приказу Александра трубы действительно протрубили еще до рассвета, но кашевары были уже давно на ногах и успели приготовить завтрак: дымящиеся котлы с мацой — жидкой ячменной кашей, сдобренной сыром. Командирам подали пшеничные лепешки с овечьим сыром и коровьим молоком.

По второму сигналу труб царь сел на коня и занял место во главе войска у восточных ворот лагеря. Рядом с ним расположились телохранители, а также Пердикка, Кратер и Лисимах. За ними двинулись фаланга педзетеров, в авангарде которой пристроились отряды легкой конницы, в арьергарде — тяжелая греческая пехота и вспомогательные части фракийцев, трибаллов и агриан, а на флангах вытянулась тяжелая конница.

Небо на востоке окрасилось розовым, запели птицы. Из близлежащих рощ медленно поднялись тучи лесных голубей: топот марша и лязг оружия пробудили их от ночного забытья.

Перед глазами Александра расстилалась Фригия — заросшие елями холмы, пересеченные речушками маленькие долины; вдоль рек росли серебристые тополя и ивы с блестящей листвой. Пастухи с собаками погнали на пастбища табуны и стада; жизнь спокойно следовала своим чередом, как будто грозное бряцание оружия на марше прекрасно гармонировало с блеянием ягнят и мычанием телят.

Справа и слева от войска по тянувшимся вдоль пути его следования лощинам скрытно двигались разведчики без знаков различия и без оружия; их задачей было не подпускать возможных персидских шпионов. Впрочем, в этой предосторожности все видели мало толку, ведь вражеским шпионом мог оказаться любой пастух или крестьянин.

В глубине колонны под охраной полудюжины фессалийских всадников двигался Каллисфен вместе с Филотом. За ним шел мул, груженный двумя переметными сумами с папирусными свитками. На каждом кратковременном привале историк ставил на землю скамеечку, доставал из одной переметной сумы деревянный столик и свиток и на глазах у любопытствующих солдат начинал что-то писать.

Быстро распространился слух, что этот худой юноша ученого вида пишет историю похода, и каждый солдат в душе надеялся, что рано или поздно может оказаться увековеченным на этих листах. Зато никого не интересовали сухие ежедневные отчеты Евмена и других командиров, которых обязали вести дневник о марше и отслеживать последовательность привалов.

В полдень сделали привал на обед, а потом, уже близ Граника, Александр приказал снова остановиться и под прикрытием гряды невысоких холмов дождаться наступления темноты.

Незадолго до захода солнца царь созвал у себя в шатре военный совет и изложил свой план сражения. Присутствовали Кратер, командир подразделения тяжелой конницы, Парменион, ответственный за командование фалангой педзетеров, и Клит Черный. Кроме того, были все товарищи Александра, составлявшие его охрану и служившие в коннице: Птолемей, Лисимах, Селевк, Гефестион, Леоннат, Пердикка, а также Евмен, который продолжал являться на советы в воинских доспехах — панцире, поножах и портупее; похоже, он вошел во вкус.

— Как только стемнеет, — начал царь, — штурмовой отряд из легкой пехоты и вспомогательных войск форсирует реку и подойдет как можно ближе к персидскому лагерю, чтобы вести за ним наблюдение. Кто-нибудь тут же вернется назад, чтобы сообщить, насколько далеко лагерь от реки, и если в течение ночи варвары по какой-либо причине переместятся, кто-то из оставшихся вернется, чтобы сообщить об этом. Мы не будем разводить костров, и наутро, незадолго до четвертой стражи, командиры батальонов и эскадронов разбудят личный состав без сигнала трубы. Если путь будет свободен, конница форсирует реку первой, построится на другом берегу и, когда к ней присоединится пехота, двинется вперед. Это будет самый критический момент всего дня, — подчеркнул он, обведя всех взглядом. — Если мои расчеты верны, персы будут еще в шатрах и уж во всяком случае, не успеют построиться. На данном этапе, оценив дистанцию до вражеского фронта, начинаем атаку конницей, которая внесет смятение в ряды варваров. Сразу после этого решительный удар молотом нанесет пехота. Остальное довершат вспомогательные и штурмовые части.

— Кто поведет конницу? — спросил Парменион, до этого момента хранивший молчание.

— Я, — ответил Александр.

— Не советую, государь. Это слишком опасно. Оставь это Кратеру: он был со мной раньше в походе в Азию и имеет большой опыт.

— Парменион прав, — вмешался Селевк. — Это наше первое столкновение с персами, зачем рисковать?

Царь поднял руку, прекращая обсуждение.

— Вы видели меня в сражении при Херонее против Священного отряда и на Истре против фракийцев и трибаллов. Как же вы могли подумать, что теперь можно требовать от меня иного? Я лично поведу «Острие» и стану первым македонянином, вступившим в схватку с врагом. Мои солдаты должны знать: я встречаю те же опасности, что и они. В этой битве мы ставим на кон все, вплоть до жизни. Пока мне больше нечего вам сказать. Жду всех к ужину.

Никто не осмелился ничего ответить, но Евмен, сидевший рядом с Парменионом, шепнул ему на ухо:

— Я бы поставил рядом с ним самых опытных воинов. Кого-нибудь, кто уже сражался против персов и знает их повадки.

— Я тоже подумал об этом, — успокоил его военачальник. — Рядом с царем будет Черный. Увидишь, все будет хорошо.

Собрание закончилось. Все вышли и направились к своим частям, чтобы отдать последние распоряжения. Задержался лишь Евмен. Он подошел к Александру.

— Я хотел тебе сказать, что твой план превосходен, но остается неясность в одном важном обстоятельстве.

— Наемники Мемнона.

— Именно. Если они сомкнутся в каре, их будет трудно взять даже конницей.

— Я знаю. Нашей фаланге придется нелегко; возможно, предстоит вступить в ближний бой и рубиться мечами и топорами. Но есть другая задача…

Евмен сел и обернул плащом колени. Этот жест Александр помнил у своего отца Филиппа: тот всегда натягивал плащ на ноги, если гневался. Но незлобивый Евмен вовсе не сердился, просто ночью похолодало, а он не привык носить короткий военный хитон, и на ногах у него выступила «гусиная кожа».

Из своей знаменитой шкатулки, в которой держал подаренное Аристотелем издание Гомера, царь взял папирусный свиток и развернул его на столе.

— Ты ведь читал «Анабасис»?

— А как же, его теперь проходят во всех школах. Проза Ксенофонта легка, и даже дети читают ее без труда.

— Ладно, тогда послушай. Мы на поле битвы при Кунаксе, что состоялась около семидесяти лет назад, и Кир Младший говорит с полководцем Клеархом:

Он приказал ему повести войска в центр вражеских порядков, потому что там находился царь. «И если мы убьем его, — сказал он, — дело сделано».

— Значит, ты хочешь собственными руками убить вражеского командующего, — сказал Евмен тоном, выражающим полное неодобрение.

— Именно для этого я и возглавлю «Острие». А потом мы займемся наемниками Мемнона.

— Насколько я понял, мне следует удалиться, потому что моих советов ты слушать не хочешь.

— Да, господин царский секретарь, — рассмеялся Александр. — Но это не означает, что я тебя не люблю.

— И я тебя люблю, проклятый упрямец. Да хранят тебя боги.

— Да хранят они и тебя, друг мой.

Евмен ушел. Придя к себе в шатер, он снял доспехи, нашел надеть что-нибудь потеплее и в ожидании ужина принялся читать руководство по военной тактике.

ГЛАВА 5

Река оказалась быстрой, от таявших в Понтийских горах снегов она поднялась. Ветерок, долетавший с запада, шевелил кроны тополей на берегу. Берегу крутом и глинистом, размокшем от недавних дождей.

— Что скажете? — спросил царь.

— Речная глина совсем мокрая, — отметил Селевк. — Если варвары встанут вплотную у реки, то обрушат на нас град стрел и дротиков, и, пока мы доберемся до того берега, потеряем десятую часть людей, а когда окажемся там, наши кони будут по колено вязнуть в грязи, многие захромают, и мы окажемся во власти врага.

— Ситуация непростая, — лаконично прокомментировал Пердикка.

— Тревожиться рано. Подождем, пока вернутся разведчики.

Какое-то время они молчали, и журчание воды заглушалось лишь монотонным кваканьем лягушек в ближайших канавах да начавшимся пением цикад в тихой ночи. Потом послышался звук, словно заухала сова.

— Это они, — сказал Гефестион.

Зачавкала глина под ногами, зажурчала вода вокруг двух темных фигур, идущих через реку вброд. Это возвращались два разведчика из батальона «щитоносцев».

— Ну что? — нетерпеливо спросил Александр.

С головы до ног измазанные в красной глине, двое разведчиков имели ужасный вид.

— Царь, — заговорил первый, — варвары в трех стадиях от Граника, нанебольшой возвышенности, господствующей над равниной до самой воды. У них двойное оцепление часовых, а территорию от лагеря до реки патрулируют четыре отряда лучников. Трудно приблизиться незамеченными. Кроме того, часовые вогнутыми отполированными щитами отражают свет костров.

— Ладно, — сказал Александр. — Возвращайтесь назад и оставайтесь на том берегу. При малейшем движении или сигнале в лагере противника бегите сюда и поднимите по тревоге конный пикет вон за теми тополями. Я тут же об этом узнаю. А теперь ступайте и смотрите, как бы вас не заметили.

Двое разведчиков снова спустились в реку и перешли ее по пояс в воде. Александр с товарищами подошли к коням, чтобы вернуться в лагерь.

— А если завтра мы обнаружим их на самом берегу Граника? — спросил Пердикка, беря под уздцы своего вороного жеребца.

Александр быстро провел рукой по волосам, как делал, когда голову переполняли мысли.

— В этом случае им нужно построить за рекой пехоту. Какой смысл использовать конницу для удержания фиксированной позиции?

— Верно, — согласился Пердикка, становившийся все лаконичнее.

— Когда они выстроят пехоту, мы пошлем на штурм фракийцев, трибаллов и агриан да еще «щитоносцев» под прикрытием стрел и дротиков. Если нашим удастся оттеснить варваров с берега, двинем вперед греческую тяжелую пехоту и фалангу, а конница прикроет ей фланги. Во всяком случае, сейчас решать еще рано. Пошли назад, скоро будет готов ужин.

Они вернулись в лагерь, и Александр пригласил военачальников в свой шатер; он также пригласил на ужин и командиров не греческих вспомогательных частей, и они оценили эту честь.

Учитывая ситуацию, поужинали прямо в доспехах. Вино подавали на греческий лад — с тремя частями воды, чтобы собеседники были в состоянии вести спор, сохраняя необходимую ясность ума. А еще потому, что пьяные агриане и трибаллы становились опасны.

Царь сообщил присутствующим последние известия о развитии ситуации, и все вздохнули с облегчением при мысли о том, что, по крайней мере, в данный момент неприятель еще не занял речной берег.

— Государь, — вмешался Парменион, — Черный просит чести прикрывать тебя завтра с правого боку: в предыдущую кампанию против персов он сражался в первом ряду.

— И не раз прикрывал царя Филиппа, — добавил Клит.

— Тогда будешь прикрывать и меня, — согласился Александр.

— Есть еще какие-нибудь приказы? — спросил Парменион.

— Да. Я заметил, что за нами уже следуют женщины и торговцы. Я хочу, чтобы их всех выдворили из лагеря и держали под надзором, пока мы не закончим атаку. Пусть на берегу Граника всю ночь дежурит отряд легкой пехоты. Естественно, эти люди завтра в бой не пойдут: они будут слишком утомлены.

Ужин закончился, военачальники удалились, и Александр тоже стал готовиться ко сну. Лептина помогла ему снять доспехи и одежду и принять ванну, уже приготовленную в специально отведенной зоне царского шатра.

— Это правда, что ты пойдешь в бой, мой господин? — спросила девушка, проводя по его спине губкой.

— Это не твое дело, Лептина. А если опять будешь подслушивать из-за занавески, я тебя прогоню.

Девушка потупилась и на время замолкла, но потом, поняв, что Александр не сердится, снова заговорила:

— Почему это не мое дело?

— Потому что если я погибну в бою, с тобой не случится ничего плохого. Ты получишь свободу и содержание, достаточное для жизни.

Лептина вперила в него полный печали взор. Ее подбородок задрожал, на глазах выступили слезы, и она отвернулась, чтобы он их не заметил.

Но он увидел, как они скатились по щекам.

— В чем дело? Я ожидал, что ты обрадуешься.

Девушка проглотила слезы и, как только смогла, проговорила:

— Я радуюсь, когда вижу тебя, мой господин. Если я тебя не вижу, для меня нет света, я не могу дышать и жить.

Шум в лагере стих, слышались лишь оклики часовых в темноте, да лаяли бродячие собаки, шлявшиеся вокруг в поисках пищи. Александр на мгновение прислушался, потом встал, и Лептина подошла, чтобы вытереть его.

— Я буду спать одетым, — сказал царь.

Он взял чистые одежды и выбрал доспехи на следующий день: бронзовый посеребренный шлем в форме львиной головы с разинутой пастью, украшенный двумя длинными белыми перьями цапли, афинский панцирь из скрученного льна с бронзовым нагрудником в форме горгоны, поножи из бронзовых пластин, так начищенных, что казались золотыми, и перевязь из красной кожи с лицом богини Афины в центре.

— Тебя же издалека заметят, — дрожащим голосом сказала Лептина.

— Мои люди должны видеть меня и знать, что я рискую своей жизнью первым. А теперь я ложусь спать — ты мне больше не нужна.

Девушка скорым и легким шагом вышла, а Александр повесил доспехи на стойку возле кровати и погасил лампу. В темноте паноплия все равно была видна, словно призрак воина, замерший в ожидании рассвета, чтобы вернуться к жизни.

ГЛАВА 6

Александр проснулся оттого, что Перитас лизнул его в лицо. Царь вскочил, и два оруженосца помогли ему облачиться в доспехи, а Лептина принесла на серебряном подносе завтрак, «чашу Нестора» — сырое яйцо, перемешанное с сыром, мукой, медом и вином.

Он поел стоя, пока ему завязывали ремни панциря и поножей, вешали на плечо перевязь и прицепляли ножны с мечом.

— Не хочу Букефала, — сказал Александр, выходя. — Берега реки слишком скользкие, и он может захромать. Приведите мне сарматского гнедого.

Оруженосцы ушли за конем, а царь пешком прошел в центр лагеря, держа шлем в левой руке. Солдаты уже почти все построились, и с каждым мгновением подбегали все новые, чтобы занять свое место рядом с товарищами. Александр сел на подведенного коня и поехал вдоль рядов. Он осмотрел сначала отряды македонской и фессалийской конницы, а потом греческую пехоту и фалангу.

Всадники «Острия» ждали в глубине лагеря у восточных ворот, в безупречном порядке выстроившись в пять рядов. Когда царь проезжал мимо них, они молча воздели копья.

Александр поднял руку, чтобы дать сигнал к выступлению, и к нему присоединился Черный. Раздался топот тысяч коней и негромкий звон оружия пеших воинов, которые длинной вереницей двинулись в темноте.

В нескольких стадиях от Граника послышался дробный стук копыт, и из темноты выскочили четверо разведчиков. Они остановились перед Александром.

— Царь, — обратился их старший, — варвары так и не двинулись с места, их лагерь примерно в трех стадиях от реки, на небольшом возвышении. На реке лишь патрули мидийских и скифских разведчиков, которые присматривают и за нашим берегом. Мы не сможем застать их совершенно врасплох.

— Конечно, не можем, — признал Александр, — но прежде, чем их войско покроет эти три стадия, отделяющих его от реки, мы пройдем брод и окажемся на другой стороне. На данном этапе главное сделано. — Он сделал знак своим телохранителям приблизиться. — Предупредите всех командиров подразделений, чтобы приготовились к переходу на другой берег, как только найдется удобное место. По сигналу труб нужно броситься в реку и перейти ее как можно быстрее. Первой пойдет конница.

Телохранители удалились, и вскоре пехота остановилась, пропуская две конные колонны с флангов вперед. Конница выстроилась перед Граником. В это время небо на востоке начало светлеть.

— Они думали, что солнце будет светить нам в глаза, а нет даже луны, — проговорил Александр, кивнув на тонкий светлый серп, заходящий на юге за холмы Фригии.

Он поднял руку и погнал коня в реку; за ним поскакали Черный и весь эскадрон «Острия». В то же мгновение с другого берега донесся крик, за ним множество других, все громче и громче, и, наконец, зазвучал протяжный жалобный звук рога, на который издалека откликнулись другие. Индийские и скифские разведчики подняли тревогу.

Александр, уже прошедший брод наполовину, крикнул:

— Трубы!

И тотчас зазвенели трубы: резкая, пронзительная нота, как стрела, вонзилась в противоположный берег, смешавшись с мрачной песнью рогов. Холмы эхом повторили ее.

Граник закипел пеной, когда царь и его гвардия помчалась вперед. Один македонский всадник с криком упал в воду, пронзенный стрелой. Мидийские и скифские дозорные, столпившись на берегу, пускали стрелы, даже не целясь. Стрелы попадали кому в шею, кому в живот, кому в грудь. Александр выхватил со скобы щит и пришпорил коня.

— Вперед! — кричал царь. — Вперед! Трубы!

Звук бронзовых труб сделался еще резче и пронзительней, и ему вторило ржание коней, возбужденных сутолокой и криками всадников, которые понукали их и хлестали, преодолевая взмученный водоворот реки.

Уже вторая и третья шеренги миновали середину брода, а четвертая, пятая и шестая только заходили в реку. Александр со своим эскадроном взбирался на скользкий склон. Сзади доносился приглушенный размеренный ритм фаланги, которая двигалась строем в полном боевом вооружении.

Вражеские дозоры, расстреляв все стрелы, повернули коней и во всю прыть устремились в лагерь, откуда уже слышались нестройный шум, бряцание оружия, крики на десятках разных языков. Со всех сторон сбегались воины с факелами в руках, мелькали взбудораженные тени.

Александр построил «Острие» и встал во главе, а два эскадрона гетайров и два — фессалийской конницы по приказу своих командиров расположились в четыре ряда позади и на флангах. Македонян вели Кратер и Пердикка, а фессалийцев — царевич Аминта и их начальники, Эномай и Эхекратид. Трубачи ждали знака от царя, чтобы протрубить атаку.

— Черный, — спросил Александр, — где наша пехота? Клит проехал до оконечности строя и взглянул на реку.

— Они поднимаются, государь!

— Тогда трубы! Галопом!

Снова затрубили трубы, и двенадцать тысяч коней устремились вперед, голова к голове, со ржанием и храпом, равняя шаг по мощному сарматскому гнедому Александра.

Тем временем с другой стороны в страшной спешке и не без сутолоки начала собираться персидская конница; уже построившись в ряды, всадники ждали сигнала своего верховного командующего, сатрапа Спифридата.

Неистовым галопом подскакали двое дозорных.

— Господин, нас атакуют! — кричали они.

— Так за мной! — приказал Спифридат, не желая больше ждать. — Прогоним обратно этих яунов, сбросим их в море, на корм рыбам! Вперед! Вперед!

Под звуки рогов земля задрожала от топота копыт огненных низейских скакунов. В первом ряду были мидийцы и хорасмии с большими луками двойного изгиба, позади шли оксидраки и кадузы с длинными изогнутыми саблями, а замыкали строй саки и дранги, сжимавшие в руках огромные кривые мечи.

Как только конница двинулась вперед, за ней шагом в сомкнутом строю последовала тяжелая пехота греческих наемников.

— Анатолийские наемники! — крикнул им Мемнон, подняв копье. — Проданные мечи! У вас нет ни родины, ни дома, куда вернуться! Вам остается лишь победить или умереть. Помните, никто над нами не сжалится, потому что, хотя мы и греки, мы сражаемся за Великого Царя. Солдаты, наша родина — это наша честь, а копье — это наш хлеб. Сражайтесь за свою жизнь, больше вам ничего не остается.

Алалалай!

Он бросился вперед, сначала быстрым шагом, а потом бегом. Солдаты ответили таким же криком:

Алалалай!

Они двигались позади, держа фронтальный строй, издавая страшное бряцание железа и бронзы при каждом касании ногой земли.

Александр, увидев белое облако пыли менее чем в одном стадии от себя, крикнул трубачу:

— Труби атаку!

Труба взревела, заглушая неистовый галоп «Острия».

Всадники опустили копья и устремились вперед, левой рукой ухватив поводья и конскую гриву, пока не столкнулись с противником. Длинные ясеневые и кизиловые копья нанесли первые удары, пролился плотный дождь персидских дротов, а затем — неистовое месиво людей и коней, криков и ржания, звона и треска.

Александр заметил Спифридата, который яростно рубил противников мечом, уже красным от крови. Слева его прикрывал гигант Реомитр. Пришпорив коня, Александр устремился туда.

— Сразимся, варвар! Сразись с царем македонян, если у тебя хватит отваги!

Спифридат в свою очередь пришпорил коня, направив его к противнику, и, приблизившись, метнул дротик. Острие задело ремень панциря и оцарапало Александру кожу между шеей и ключицей, но царь обнажил меч и стремительно налетел на сатрапа. Потрясенный столкновением коней, Спифридат был вынужден ухватиться за гриву и открыть бок. Александр тут же вонзил свой клинок ему под мышку. В тот же миг персы обрушили на него свои удары. Чья-то стрела поразила гнедого коня, который упал на колени, и Александр не смог избежать топора Реомитра.

Его щит лишь немного отклонил удар, но топор все равно обрушился на шлем. Лезвие прорубило металл, пробило войлочный подшлемник и рассекло кожу на голове; лицо царя залило кровью, а сам он вместе с конем повалился на землю.

Реомитр снова занес топор, и тут вмешался Черный: крича как одержимый, он взмахнул своим тяжелым иллирийским мечом и отрубил гиганту правую руку.

Варвар с криком рухнул с коня, из обрубка хлынула кровь, унося с собой жизнь, и когда Александр снова встал и нанес врагу удар, Реомитр был уже мертв.

Царь вскочил на коня, бегавшего по полю без всадника, и снова бросился в самую гущу боя.

В ужасе от гибели своего полководца персы начали отступать. Тем временем удар «Острия» поддержал грозный натиск четырех эскадронов гетайров и фессалийской конницы под предводительством Аминты.

Отважные персидские конники оказались смяты «Острием», проникавшим все дальше в глубь их строя. Легкая кавалерия Александра волнами налетала с флангов. Это были фракийцы и трибаллы, лютые, как звери; они проносились, выпуская тучи стрел и дротиков в ожидании момента, когда враг изнеможет и истечет кровью и можно будет сойтись врукопашную.

Друзья Александра Кратер, Филот и Гефестион, Леоннат, Пердикка, Птолемей, Селевк и Лисимах по примеру царя сражались в первом ряду, стремясь лично встретиться с вражескими военачальниками, многие из которых погибли. Среди них было немало родственников Великого Царя.

Персидская конница обратилась в бегство. Гетайры, фессалийцы и быстрая легкая конница фракийцев и трибаллов, уже возбужденных яростью рукопашного боя, бросились ее преследовать.

Теперь сошлись фаланги педзетеров и наемников Мемнона, которые продолжали наступать сомкнутым строем, плечо к плечу, закрываясь большими выпуклыми щитами, с лицами, скрытыми коринфскими шлемами. Оба войско громко кричали:

Алалалай!

и бежали вперед, потрясая копьями.

По команде Мемнона греческие наемники единым броском метнули копья, обрушив на врага тучу железных жал, а потом выхватили мечи и бросились в ближний бой, прежде чем фаланга успела перестроиться. Они вовсю орудовали мечами, стараясь обрубить сариссы [22] и пробить брешь во вражеском строю.

Парменион, видя опасность, велел вступить в бой диким агрианам и двинул их на фланги боевого порядка Мемнона, чтобы заставить наемников перейти к обороне.

Фаланга снова сплотилась, и фронт ее ощетинился копьями. Теперь греческие наемники оказались в окружении, поскольку им в тыл зашла вернувшаяся после преследования персов македонская конница, но наемники сражались до последнего.

Когда солнечные лучи залили равнину, она уже была завалена грудами мертвых тел. Пока ветеринары заботились о раненом гнедом, Александр велел привести Букефала, и направился осмотреть победоносное войско. Лицо царя заливала кровь из раны на голове, панцирь был поврежден дротиком Спифридата, сам он взмок и был покрыт пылью, но солдатам в этот момент их царь казался богом. Они били копьями в щиты, как в тот день, когда Филипп объявил войску о его рождении, и кричали:

Александрос! Александрос! Александрос!

Царь перевел взор на правую оконечность строя педзетеров и увидел Пармениона. Его тело несло на себе следы множества прежних битв, ему уже было под семьдесят, но он стоял в доспехах, с мечом в руке, как любой из двадцатилетних воинов, что находились рядом с ним.

Александр подъехал к старому военачальнику и, спешившись, обнял его под крики солдат, поднявшиеся к самому небу.

ГЛАВА 7

Двое агриан, склонившись над грудой трупов, начали снимать с них ценные доспехи и бросать на тележку бронзовые шлемы, железные мечи, поножи.

Вдруг в уже поблекшем вечернем свете на запястье у какого-то мертвеца блеснул золотой браслет в виде змейки. Один агрианин, пока его товарищ отвернулся, подошел поближе, намереваясь в одиночку завладеть драгоценностью. Но когда он наклонился, чтобы снять с мертвой руки браслет, над нагромождением трупов вспышкой света сверкнул кинжал и перерезал ему горло от уха до уха.

Агрианин упал, не издав ни стона. Его товарищ, занятый погрузкой оружия и доспехов на тележку, так грохотал, что не услышал ни звука. Обернувшись, он увидел, что остался в сгущающихся сумерках один, и начал звать друга, решив, что тот спрятался среди тел ради глупой шутки.

— Эй, выходи! Кончай дурачиться и лучше помоги мне с этими вещами…

Он не успел закончить фразу: тот же клинок, что перерезал горло товарищу, вошел ему меж ключиц, вонзившись по самую рукоятку.

Агрианин рухнул на колени, схватившись руками за рукоять кинжала, но, не в силах вытащить его, упал ничком на землю.

Тогда Мемнон выбрался из кучи трупов, где прятался до этого момента, и встал, покачиваясь на неверных ногах. Он совсем ослаб, его мучила лихорадка, а из большой раны на левом бедре продолжала течь кровь.

Он снял с одного из агриан пояс и перетянул ногу у самого паха, чтобы остановить кровотечение, потом оторвал лоскут хитона и перевязал рану, после чего поковылял к деревьям, чтобы укрыться там до полной темноты.

Издали, из македонского лагеря, слышались радостные крики. В двух стадиях от себя Мемнон увидел отсветы пламени, пожиравшего персидский лагерь, уже совершенно опустошенный врагом.

Он срубил мечом сук и заковылял по полю. В темноте слышалось, как бродячие собаки собрались на пир — обгрызть окоченевшие тела солдат Великого Царя. Мемнон продвигался, скрежеща зубами от боли и преодолевая изнеможение. Чем дальше, тем тяжелее становилась больная нога, волочащаяся мертвым грузом.

Вдруг перед ним показался темный силуэт — заблудившаяся лошадь возвращалась в лагерь искать своего хозяина и теперь, застигнутая темнотой, не знала, что делать. Мемнон медленно приблизился к ней, успокаивая голосом, потом тихонько взял висевшие на шее поводья.

Он подошел еще ближе, превозмогая слабость, взобрался на круп и сжал ей бока пятками. Конь пошел шагом, и Мемнон, держась за гриву, направил его к Зелее, к своему дому. Много раз в течение ночи он чуть не падал, подавленный изнеможением и потерей крови, но мысль о Барсине и сыновьях поддерживала его, и он делал усилие, чтобы продолжать свой путь до последней искорки сил.

При первых проблесках рассвета, когда Мемнон чуть не рухнул на землю, из темноты леса вышла группа вооруженных людей. Он услышал, как чей-то голос окликнул его:

— Командир, это мы.

Это были четверо наемников из его личной охраны, самые преданные. Они разыскивали своего командира. Как только они приблизились, Мемнон узнал их лица и тут же лишился чувств.

Когда он снова открыл глаза, то увидел вокруг персидских всадников. Передовой дозор пришел сюда, чтобы разузнать, насколько продвинулся враг.

— Я Мемнон, — сказал Мемнон по-персидски, — я уцелел после битвы на Гранике вместе с моими доблестными друзьями. Отвезите нас домой.

Командир дозора соскочил на землю, подошел к нему и дал знак своим солдатам помочь. Раненого осторожно уложили в тени дерева и дали попить из фляжки. Его губы запеклись от лихорадки, тело и лицо были покрыты кровью, пылью и потом, волосы прилипли ко лбу.

— Он потерял много крови, — сказал старший из наемников.

— Как можно скорее достань повозку, — велел командир одному из своих солдат, — и позови египтянина-врача, если он все еще в доме благородного Арсита. И пошли кого-нибудь сообщить семье Мемнона, что мы нашли его и что он жив.

Всадник вскочил на коня и мгновенно скрылся.

— Что случилось? — спросил персидский командир у наемников. — До нас доходят крайне противоречивые известия.

Греки попросили воды, а когда напились, начали рассказывать:

— Они перешли реку еще затемно и тут же обрушились на нас конницей. Спифридату пришлось контратаковать ослабленным строем, потому что многие не успели подготовиться. Мы сражались до последнего, но нас одолели: в конце концов, мы оказались перед македонской фалангой, а вражеская конница зашла нам в тыл.

— Я потерял почти всех своих солдат, — признал Мемнон, опустив глаза. — Ветеранов, закаленных лишениями и опасностями, доблестных воинов. Я любил их. Те, кого вы видите, — почти все, что у меня осталось. Александр даже не оставил нам возможности договориться о сдаче в плен; очевидно, его люди получили приказ убивать всех. Это побоище должно было стать примером всем, кто посмеет противиться его планам.

— И каковы же, по-твоему, могут быть его планы? — осведомился персидский командир.

— Как говорит он сам, освободить греческие города в Азии, но я в это не верю. Его войско представляет собой грозную машину, и оно давно готовилось к более грандиозному предприятию.

— И какому же?

Мемнон покачал головой:

— Не знаю.

В его глазах стояла смертельная усталость, лицо, несмотря на страшную лихорадку, приобрело землистый цвет. Он дрожал и стучал зубами.

— Отдохни пока, — сказал перс, укрывая его плащом. — Скоро придет врач, и мы отвезем тебя домой.

Мемнон закрыл глаза и в крайнем изнеможении уснул, но сон его был неспокоен, его терзали боль и кошмары. Когда, наконец, прибыл египетский врач, грек бредил и выкрикивал бессмысленные слова, мучимый страшными видениями.

Врач велел уложить его на повозку, промыл ему рану уксусом и чистым вином, зашил и перевязал бедро чистыми бинтами. Еще он дал больному какого-то горького питья, облегчающего боль и приносящего укрепляющий сон. Тут персидский командир велел отправляться, и влекомая парой мулов повозка, скрипя и переваливаясь на ухабах, двинулась вперед.

Глубокой ночью они добрались до дворца в Зелее. Барсина, издалека завидев их на дороге, с плачем выбежала навстречу; сыновья же, помня, чему учил их отец, молчали, стоя у двери, пока солдаты на руках переносили Мемнона на его постель.

Весь дом был освещен, и в передней собрались три врача-грека, ожидая, когда будет можно позаботиться о раненом. Главный из них был и самым старшим по возрасту. Он приехал из Адрамиттиона, и его звали Аристон.

Врач-египтянин говорил только по-персидски, и Барсине пришлось переводить:

— Когда я пришел, он уже потерял много крови. Он шел всю ночь. Все кости у него целы, мочеиспускание нормальное, а пульс слабый, но регулярный, и это уже кое-что. Как думаете лечить его?

— Компрессы из мальвы на рану и дренаж, если начнется нагноение, — ответил Аристон.

Его египетский коллега кивнул:

— Согласен, но давайте ему как можно больше пить. Я бы также дал ему мясного бульона, это поможет восстановить потерянную кровь.

Закончив переводить, Барсина проводила врача до двери и протянула ему мешочек с монетами:

— Я очень благодарна тебе за все, что ты сделал для моего мужа. Если бы не ты, он бы умер.

Египтянин с поклоном принял вознаграждение.

— Моя заслуга не столь велика, госпожа. Он силен как бык, поверь мне. Он весь день скрывался в куче трупов, истекая кровью, а потом почти всю ночь шел, испытывая страшную боль. Не многие из людей имеют такую силу воли.

— Он будет жить? — с тревогой спросила Барсина, и у солдат, молча смотревших на врача, застыл в глазах тот же вопрос.

— Не знаю. Каждый раз, когда человек получает такую тяжелую рану, жизненные соки, вытекая из тела, уносят с собой и часть души, поэтому его жизнь в серьезной опасности. Никто не знает, сколько крови он потерял и сколько ее осталось у него в сердце, но постарайтесь, чтобы он пил как можно больше, — даже разбавленная водой кровь лучше, чем ничего.

Он удалился, а Барсина вернулась в дом, где врачи-греки уже хлопотали вокруг пациента, готовя травы и настои и раскладывая хирургические инструменты на случай, если придется делать дренаж раны. Служанки между тем раздели его и обтерли ему тело и лицо тряпками, пропитанными теплой водой с мятной эссенцией.

Сыновья, до сих пор хранившие молчание, подошли спросить об отце.

— Сами видите, — ответил один из врачей, — но не тревожьтесь: он должен поправиться.

Этеокл, старший, подошел поближе и посмотрел отцу в лицо, надеясь, что тот откроет глаза, но, увидев, что он не двигается, обернулся к брату и покачал головой.

— Идите спать, — попыталась успокоить их Барсина. — Завтра вашему отцу будет лучше и вы сможете поздороваться с ним.

Мальчики поцеловали безжизненно свисавшую с кровати руку и ушли со своим воспитателем.

Прежде чем вернуться в свою комнату, Этеокл повернулся к Фраату и сказал:

— Если мой отец умрет, я найду этого Александра, где бы он ни прятался, и убью его. Клянусь.

— И я тоже клянусь, — сказал младший брат. Барсина всю ночь бодрствовала рядом с мужем, хотя трое врачей по очереди дежурили у больного. То и дело они меняли холодные компрессы у него на лбу.

К рассвету Аристон осмотрел ногу больного и, заметив, что она распухла и покраснела, разбудил одного из своих ассистентов:

— Нужно приложить пиявок, чтобы они оттянули давление внутренних соков. Ступай в мою комнату и возьми все необходимое.

— Извини меня, — вмешалась Барсина, — но когда вы консультировались с тем, другим врачом, никто ничего не говорил про пиявок. Тогда говорили только про дренаж в случае нагноения.

— Моя госпожа, ты должна мне доверять. Я врач.

— Тот египтянин — личный врач Спифридата, и он лечил самого Великого Царя Дария. Я доверяю и ему, и потому не прикладывайте пиявок, пока я не пошлю кого-нибудь спросить у него.

— Неужели ты собираешься слушать этого варвара! — сорвалось у Аристона.

— Я сама тоже из варваров, — напомнила ему Барсина, — и говорю тебе, чтобы ты не прикладывал этих мерзких тварей к коже моего мужа, если египетский врач не даст своего согласия.

— Если так, я ухожу отсюда, — в раздражении заявил Аристон.

— Иди…— раздался голос, словно из потустороннего мира, — иди куда подальше.

— Мемнон! — воскликнула Барсина, повернувшись к постели, а потом снова обернулась к Аристону: — Моему мужу лучше, можете уходить. Завтра я пришлю вам ваше вознаграждение.

Аристон не заставил себя упрашивать и позвал своих ассистентов.

— Однако предупреждаю, — сказал он, уходя, — без пиявок давление станет нестерпимым и…

— Я за все отвечаю, — ответила Барсина. — Не беспокойся.

Когда греки удалились, она послала слугу за врачом египтянином, который спешно прибыл на повозке из дворца сатрапа Спифридата.

— Что случилось, моя госпожа? — спросил он, еще не ступив на порог.

— Врачи-яуны хотели приложить пиявок, но я воспротивилась: я хотела сначала услышать твое мнение. А они обиделись и ушли.

— Ты правильно поступила, моя госпожа: пиявки только ухудшили бы дело. Как ему сейчас?

— У него все еще сильный жар, но он очнулся и говорит.

— Отведи меня к нему.

Они вошли в комнату Мемнона и увидели, что он в сознании. Несмотря на призывы служанок и предостережения своих солдат, которые всю ночь дежурили у двери, он пытался слезть с кровати.

— Только поставь эту ногу на пол, и мне придется ее отрезать, — пригрозил врач.

Мемнон в нерешительности замер, а потом с ворчанием улегся обратно. Барсина убрала простыню с раненой ноги, чтобы врач первым делом осмотрел ее: нога распухла, горела и болела, но никаких признаков нагноения не было. Египтянин раскрыл свою сумку и высыпал ее содержимое на столик.

— Что это? — спросила Барсина.

— Это разнообразные мхи. Я видел, что воины-оксидраки лечат этим раны и во многих случаях добиваются быстрого заживления. Не знаю, как это происходит, но для врача главное — добиться выздоровления, а не настоять на своих убеждениях. И боюсь, что одних компрессов из мальвы будет недостаточно.

Он подошел к Мемнону и засунул под повязку пучок мха.

— Если к завтрашнему дню появится страшный, почти нестерпимый зуд, я бы сказал, что дело пошло на поправку. Но ни в коем случае не давайте ему чесать, пусть даже придется связать руки. А если появится боль и нога распухнет еще сильнее, позовите меня, так как ногу придется ампутировать. Мне пора идти: в Зелее еще много раненых, требующих моего вмешательства.

Египтянин уехал на повозке, запряженной парой мулов, а Барсина позволила солдатам мужа несколько мгновений посмотреть на своего командира, после чего поднялась на башню над дворцом, где был устроен небольшой храм. В ожидании госпожи жрец молился, уставившись на священное пламя.

Барсина молча преклонила колена и, глядя на языки огня, пляшущие на легком ветерке, что прилетал с горных вершин, стала дожидаться ответа. Наконец жрец проговорил:

— Его убьет не эта рана.

— И больше ты ничего мне не скажешь? — спросила встревоженная женщина.

Жрец снова уставился на огонь, который разгорался все сильнее, раздуваемый крепнущим ветром.

— Я вижу великие почести, воздаваемые Мемнону, но также вижу и великую опасность. Оставайся с ним, госпожа, и пусть сыновья тоже будут рядом с ним. Им нужно еще многому научиться у отца.

ГЛАВА 8

Добычу из персидского лагеря и снятые с павших доспехи свалили посреди лагеря македонян. Люди Евмена производили инвентаризацию.

Пришел Александр вместе с Гефестионом и Селевком и уселся на скамеечку рядом с царским секретарем.

— Как твоя голова? — спросил тот, кивнув на внушительную повязку на голове царя — дело рук врача Филиппа.

— Неплохо, — ответил Александр, — но еще чуть-чуть, и было бы плохо. Если бы не Черный, я бы сегодня не радовался солнцу. Как видишь, — добавил он, указывая на богатую добычу, — тебе теперь нечего беспокоиться о деньгах. Здесь хватит на пропитание войска в течение месяца, если не больше; хватит и на жалованье наемникам.

— А себе ты ничего не хочешь забрать? — спросил Евмен.

— Нет. Но хотелось бы послать пурпурную ткань, ковры и шторы моей матери и что-нибудь сестре — например, эти персидские одежды. Клеопатре нравятся всякие необычные вещи.

— Будет исполнено, — согласился Евмен и дал указание слугам. — Что-нибудь еще?

— Да. Отбери триста комплектов доспехов, самых лучших, какие найдешь, и пошли в Афины, чтобы преподнесли богине Афине в Парфеноне. С посвящением.

— С посвящением… каким-то особенным?

— Разумеется. Пиши:

Александр и греки, за исключением спартанцев, отобрали эти доспехи у азиатских варваров.

— Хорошая оплеуха спартанцам, — прокомментировал Селевк.

— Ответ на ту, которую они дали мне, отказавшись участвовать в моем походе, — заметил царь. — Скоро они поймут, что на самом деле живут в захолустной деревне. А весь мир идет с Александром.

— Я распорядился, чтобы приехали Апеллес и Лисипп и сделали твое изображение верхом на коне, — сообщил Евмен. — Думаю, через несколько дней они высадятся в Ассах или Абидосе.

— Это меня не интересует, — сказал Александр. — А что мне хочется — это установить монумент нашим павшим в бою. Такой, какого еще не видывали. Создать его может один лишь Лисипп.

— Скоро узнаем также, какое впечатление произвела твоя победа на друзей и врагов, — вмешался Селевк. — Мне любопытно, что скажут жители Лампсака, не пожелавшие, чтобы ты их освобождал.

— Письмо моей матери уже отправили? — спросил Александр Евмена.

— Как только ты дал мне его. Сейчас оно уже на побережье. При благоприятном ветре будет в Македонии дня через три, не больше.

— Никто не связывался с нами со стороны персов?

— Никто.

— Странно… Я велел моим хирургам позаботиться об их раненых, а погибших похоронить с честью.

Евмен выгнул бровь.

— Если ты стараешься что-то мне сказать, говори, ради Зевса! — взорвался Александр.

— В этом-то и загвоздка, — вымолвил Евмен.

— Не понял.

— Персы не хоронят умерших.

— Что?

— Я тоже этого не знал, лишь вчера мне объяснил один пленный. Персы считают землю священной и священным также считают огонь, а труп для них нечист, и потому они полагают, что захоронение оскверняет землю, а сожжение оскверняет огонь, который для них является богом.

— Но… что же остается?

— Персы кладут тела умерших на горных вершинах или на крышах башен, где их клюют птицы и постепенно разлагает ветер и солнце. Эти сооружения они называют «башнями молчания».

Александр встал и направился к своему шатру. Евмен догадался, что делается у него в душе, и сделал друзьям знак не удерживать его.

Сам он пошел к царю только после захода солнца.

— Парменион приглашает тебя на ужин вместе со всеми нами, если ты соизволишь.

— Да, скажи ему, что я скоро приду.

— Не расстраивайся. Ты не мог себе представить…— произнес Евмен, видя, что царь все еще опечален.

— Дело не в том. Я думал…

— О чем?

— Об этом персидском обычае.

— Мне кажется, что он сохранился от ритуалов, восходящих к временам, когда персы были еще кочевниками.

— И в этом таится величие этого ритуала — в том, что обычай далеких предков не забывается. Друг мой, если мне придется пасть в бою, я бы, возможно, тоже захотел навсегда уснуть на башне молчания.

ГЛАВА 9

На следующий день Александр послал Пармениона занять Даскилий, столицу Геллеспонтской Фригии, прекрасный приморский город с огромным укрепленным дворцом, а также установить контроль над Зелеей.

Знатные персы бежали, забрав с собой лишь самое ценное, и генерал допросил слуг, чтобы узнать, куда именно они бежали, а особенно, куда делся Мемнон, поскольку его тела не нашли на поле битвы.

— Мы сами больше не видели его с тех пор, могущественный господин, — ответил ему один из распорядителей дворца. — Возможно, он отполз далеко от места сражения и умер позже, спрятавшись где-то. А может быть, его подобрали солдаты и похоронили, чтобы он не стал добычей собак и стервятников. Но здесь его не было.

Парменион послал за Филотом, своим сыном:

— Я не верю ни единому слову этих варваров, но все же очень вероятно, что Мемнон ранен и до сих пор не оправился. Насколько нам известно, у него была вилла, где он жил как персидский сатрап. Пошли-ка ты дозоры легкой конницы осмотреть местность: этот грек — самый опасный из наших противников. Если он жив, то доставит нам неисчислимые беды. Сегодня ночью я видел в горах какие-то световые сигналы; наверняка они передавали с большой скоростью на большие расстояния известие о нашей победе. Скоро мы получим ответ, и вряд ли это будет радушное приглашение.

— Я сделаю все, что в моих силах, отец мой, и привезу его связанного к твоим ногам.

Парменион покачал головой:

— Не делай ничего подобного. Если найдешь его, обращайся с ним почтительно: Мемнон — самый доблестный воин к востоку от Проливов.

— Но он наемник.

— Ну и что? Это человек, для которого жизнь утратила все иллюзии и который верит только в свой меч. Для меня этого достаточно, чтобы уважать его.

Филот прочесал местность пядь за пядью, обследовал все виллы и дворцы, допросил рабов, даже прибегая к пыткам, но так ничего и не добился.

— Ничего, — сообщил он своему отцу через несколько дней. — Совершенно ничего. Как будто его никогда и не было.

— Возможно, есть один способ обнаружить его. Приглядывай за врачами, особенно за хорошими, и смотри, куда они ходят, и таким образом сможешь выйти к изголовью важного пациента.

— Хорошая идея, отец мой. Странно, но ты всегда представлялся мне солдатом, человеком, способным лишь разрабатывать гениальные планы сражений.

— Мало выиграть сражение — самое трудное начинается потом.

— Я последую твоему совету.

С того дня Филот начал раздавать деньги и заводить друзей, особенно среди самого простого люда, и вскоре узнал, кто здесь лучшие врачи и что самый лучший из них — египтянин по имени Снефру-эн-Капта. Он пользовал в Сузах самого Дария, а потом стал личным врачом сатрапа Фригии Спифридата.

Филот расставил несколько засад и однажды вечером увидел, как египтянин, озираясь, выходит через заднюю дверь, садится в запряженную мулами повозку и едет по улице, ведущей из города. Взяв отряд легкой конницы, Филот последовал за ним, держась на изрядном расстоянии и двигаясь не по дороге. После долгого пути в темноте вдали показался свет роскошного жилища. Это был дворец, обнесенный зубчатой стеной, с портиками, балконами и галереями.

— Приехали, — объявил один из конников. — Будьте наготове.

Они спешились и подошли поближе, держа коней в поводу. Однако в последнее мгновение, когда до дворца оставался один шаг, соглядатаев встретил дружный яростный лай и со всех сторон на них набросились свирепые каппадокийские бульдоги.

Пришлось применить дротики, чтобы псы не слишком наглели. В темноте не удавалось хорошо прицелиться и мало-мальски использовать луки и стрелы: стрелки тут же подвергались нападению, и им приходилось вступать врукопашную с кинжалом в руке. Несколько коней, до смерти напуганные, вырвались и со ржанием скрылись в ночи, а когда конники, наконец, одолели напавших на них собак, то обнаружили, что половина лошадей пропала.

— Идем все равно! — в ярости приказал Филот.

Они ворвались во двор, освещенный развешанными вокруг портика лампами. Перед пришельцами стояла прекрасная женщина в персидском узорчатом одеянии с длинной золотой бахромой.

— Кто вы такие? — спросила она по-гречески. — Чего вам нужно?

— Прости, госпожа, но мы ищем одного человека, который сражался на стороне варваров, и у нас есть основание полагать, что он находится в этом доме, вероятно раненный. Мы проследили за его врачом.

При этих словах женщина вздрогнула и побледнела от гнева, но отступила в сторону, давая Филоту и прочим пройти.

— Войдите и осмотрите все, но прошу вас отнестись с почтением к жилищу женщин, иначе я позабочусь о том, чтобы ваш царь узнал об этом. Мне известно, что этот человек ненавидит своеволие.

— Слышали? — сказал Филот своим солдатам, истерзанным и покусанным.

— Мне очень жаль, — добавила Барсина, видя их состояние. — Если бы вы предупредили о своем приходе, этого можно было бы избежать. К сожалению, здесь полно разбойников и приходится защищаться. Что касается врача, я сейчас же отведу вас к нему.

Вместе с Филотом она прошла в атриум, а оттуда в длинный коридор; впереди служанка несла лампу.

Они вошли в комнату, где в постели лежал мальчик. Снефру-эн-Капта осматривал его.

— Как он? — спросила Барсина у врача.

— Это просто несварение желудка. Давайте ему пить вот этот отвар три раза в день, а завтра пусть весь день поголодает. Он быстро встанет на ноги.

— Мне нужно поговорить с врачом наедине, — сказал Филот.

— Как вам будет угодно, — согласилась Барсина и отвела обоих в соседнюю комнату.

— Нам известно, что это дом Мемнона, — начал Филот, едва они вошли.

— Действительно, это так, — подтвердил египтянин.

— Мы его разыскиваем.

— Тогда вам надо искать в другом месте: здесь его нет.

— А где?

— Не знаю.

— Ты лечил его?

— Да. Я лечу всех, кто нуждается в моей помощи.

— Ты знаешь, что я могу развязать тебе язык, если захочу.

— Конечно, но больше я ничего не смогу сообщить тебе. Может быть, ты думаешь, что такой человек, как Мемнон, рассказывает своему врачу, куда собирается направиться?

— Он ранен?

— Да.

— Тяжело?

— Любая рана может оказаться тяжелой. В зависимости от развития заболевания.

— Не собираюсь выслушивать лекцию по медицине. Я хочу знать, в каком состоянии был Мемнон, когда ты видел его в последний раз.

— Он был на пути к выздоровлению.

— Благодаря твоему лечению?

— И лечению нескольких врачей-греков, среди которых был Аристон из Адрамиттиона, если не ошибаюсь.

— Он был в состоянии ехать верхом?

— Не имею ни малейшего представления. Я ничего не смыслю в лошадях и верховой езде. А сейчас, если ты позволишь, я бы удалился к другим пациентам, которые ждут меня.

Филот не смог придумать, что бы еще спросить, и отпустил его. В атриуме он встретил своих солдат, которые уже обыскали дом.

— Ну как?

— Ничего. Никаких следов. Если он здесь и был, то определенно уже давно ушел или же спрятался там, где мы его не найдем, если только…

— Если только что?

— Если только не запалить этот дворец: ведь если крысы спрятались здесь, им придется вылезти, верно?

Барсина закусила губу, но не проронила ни слова. Она ограничилась тем, что потупилась, чтобы не встречаться глазами с врагами.

Филот раздраженно покачал головой:

— Оставим, как есть, и пошли отсюда: здесь для нас нет ничего интересного.

Они вышли, и вскоре топот их коней затих вдали, сопровождаемый собачьим лаем. Когда они оказались в трех стадиях, Филот натянул поводья.

— Проклятье! Бьюсь об заклад, что в этот самый момент он уже вылез из какого-то подземного тайника и спокойно беседует со своей женушкой. Красивая женщина… Красивая женщина, клянусь Зевсом!

— Я не понял, почему мы не схватили ее и…— начал один из его людей, фракиец из Сальмидесса.

— Потому что этот кусочек тебе не по зубам, а если Александр узнает, он вырвет твои яйца и скормит своей собаке. Если не знаешь, куда их деть, займись лагерными шлюхами. Поехали, мы и так задержались.

В этот самый момент на другом конце долины Мемнона перевозили в другое убежище на носилках, привязанных к седлам двух вьючных ослов. Ослы ступали один впереди другого, и переднего вели в поводу.

Прежде чем пройти перевал, ведущий в Эзепскую долину и город Адзиру, Мемнон попросил возчика остановиться и обернулся назад, чтобы посмотреть на огни своего дома. Он еще ощущал запах последнего объятия Барсины.

ГЛАВА 10

Войско с повозками и обозами двинулось на юг, в направлении горы Иды и Адрамиттионского залива. Оставаться на севере не было смысла, поскольку столица сатрапии Фригия была оккупирована и там остался македонский гарнизон.

Парменион снова занял место заместителя командующего, а стратегические решения принимал Александр.

— Мы пойдем на юг допобережья, — объявил он однажды вечером на военном совете. — Мы взяли столицу Фригии, а теперь возьмем столицу Лидии.

— То есть Сарды, — уточнил Каллисфен. — Мифическую столицу Мидаса и Креза.

— Прямо не верится, — вмешался Леоннат. — Помните сказки, что рассказывал о них старик Леонид? А теперь мы увидим их, эти самые места.

— Действительно, — подтвердил Каллисфен. — Мы увидим реку Герм, на берегу которой почти двести лет назад Креза разбили персы. И Пактол с его золотоносным песком, где родилась легенда о царе Мидасе. И могилы, где покоятся лидийские цари.

— Ты веришь, что в этом городе мы найдем деньги? — спросил Евмен.

— Ты только о деньгах и думаешь! — воскликнул Селевк. — А впрочем, ты прав.

— Конечно, прав. Вы знаете, во сколько нам обошелся флот наших союзников греков? Знаете?

— Нет, — ответил Лисимах, — не знаем, господин царский секретарь. Для этого есть ты.

— Сто шестьдесят талантов в день. Я говорю — сто шестьдесят. Это значит, что всего захваченного нами на Гранике и в Даскилии хватит на пятнадцать дней, если все пойдет хорошо.

— Послушайте, — сказал Александр. — Сейчас мы пойдем на Сарды, и не думаю, что встретим сильное сопротивление. Затем отправимся занимать остальное побережье до границы с Ликией, до Ксанфа. Таким образом, мы освободим все греческие города в Азии. И это случится до конца лета.

— Великолепно, — одобрил Птолемей. — А потом?

— Не вернемся же мы домой! — воскликнул Гефестион. — Я только начал входить во вкус.

— Нет никакой уверенности, что это будет так уж просто, — возразил Александр. — До сих пор мы лишь поцарапали могущество персов, и почти наверняка Мемнон еще жив. И потом, мы не знаем, все ли греческие города откроют нам ворота.


Несколько дней они шли вдоль мысов и заливов неописуемо красивого морского берега, затененного гигантскими соснами. Перед ними открывались виды больших и маленьких островов, следующих изгибам берега, как кортеж. Потом войско вышло на берег Герма, огромной реки со сверкающей водой, бегущей по руслу из вымытой гальки.

Сатрапа Лидии звали Митрит. Это был рассудительный человек, он отдавал себе отчет, что ему ничего не остается, кроме как послать к Александру посольство с предложением сдачи города, а потом лично проводить по цитадели с тройной крепостной стеной, контрфорсами и ходами сообщения для защитников.

— Вот отсюда началось «отступление десяти тысяч», — проговорил Александр, не отрывая глаз от равнины; ветер трепал ему волосы и сгибал кроны ив и ясеней.

Чуть поодаль ехал Каллисфен, делая отметки на своей табличке.

— Верно, — сказал он. — И здесь жил Кир Младший, в то время бывший сатрапом Лидии.

— В некотором смысле отсюда начинается и наш поход. Только мы пойдем не по тому же маршруту. Завтра мы выступаем на Эфес.

Эфес тоже сдался без единого соприкосновения мечей. Гарнизон греческих наемников уже ушел оттуда, и, когда Александр осадил город, демократы, ранее изгнанные, вернулись и устроили настоящую охоту на людей, натравив народ на дома богачей, которые до сих пор сотрудничали с персидским правителем.

Некоторых из них, укрывшихся в храмах, выволакивали силой и забивали камнями; весь Эфес восстал. Александр велел пехоте «щитоносцев» навести порядок на улицах и пообещал, что демократия будет восстановлена. Он также обложил богачей специальным налогом для реконструкции грандиозного храма Артемиды, разрушенного пожаром много лет назад.

— Знаешь, что рассказывают по этому поводу? — спросил его Каллисфен, когда они осматривали развалины огромного храма. — Что богиня не смогла затушить огонь, потому что в это время рожала тебя. И действительно, святилище сгорело двадцать один год назад, как раз в день твоего рождения.

— Я хочу возродить его, — заявил Александр. — Хочу, чтобы потолок подпирался лесом гигантских колонн и чтобы внутреннее убранство украсили и расписали самые лучшие скульпторы и художники.

— Прекрасный план. Ты можешь поговорить об этом с Лисиппом.

— Он приехал? — спросил царь, весь просветлев.

— Да. Сошел на берег вчера вечером и ждет не дождется часа, когда сможет повидаться с тобой.

— Небесные боги, Лисипп! Эти руки, этот взгляд… Никогда не видел у кого-либо еще такой творческой мощи в глазах. Когда он смотрит на тебя, ты чувствуешь, что он соприкасается с твоей душой, что сейчас он сотворит нового человека… Из глины, из бронзы, из воска — неважно: он создает человека, каким создал бы его, будучи богом.

— Богом?

— Да.

— Каким именно?

— Богом, который присутствует во всех богах и всех людях, но которого лишь немногим дано увидеть и услышать.

Старейшины города, демократические правители, которых некогда утвердил во власти его отец, впоследствии изгнанные персами и снова вернувшиеся с приходом Александра, ждали молодого царя, чтобы показать ему эфесские чудеса.

Город расположился на живописном отлогом спуске к морю, в обширной бухте, куда впадала река Каистр. У портовых причалов кишели суда, выгружая всевозможные товары и препровождая на палубу ткани, специи и благовония, прибывшие из материковой Азии, чтобы перепродать их в далеких странах, расположенных на островах Тирренского моря, в землях этрусков и иберов. Доносился плотный шум лихорадочной деятельности, крики работорговцев, выводящих на торги крепких мужчин и прекрасных девушек, которым судьба уготовила такую печальную участь.

Вдоль улицы с обеих сторон тянулись портики, построенные перед роскошными жилищами самых богатых горожан, а святилища богов окружали лотки торговцев, предлагавших прохожим амулеты для счастливой судьбы и против сглаза, реликвии и изображения Аполлона и его сестры, богини-девственницы среброликой Артемиды.

Кровь беспорядков уже смыли с улиц, и скорбь родственников погибших укрылась за стенами их жилищ. В городе царили праздник и ликование, толпы стремились увидеть Александра, и горожане размахивали оливковыми ветвями, а девушки сыпали к его ногам лепестки роз или бросали их широким жестом с балконов, наполняя воздух вихрем цветов и ароматов.

Наконец процессия подошла к великолепному дворцу с атриумом на мраморных колоннах, увенчанных ионическими капителями, расписанными золотом и лазурью. Раньше здесь находилась резиденция одного из знатных горожан, заплатившего кровью за свою дружбу с поработителями персами, а теперь дом готовился стать жилищем молодого бога, сошедшего со склонов Олимпа на берега безграничной Азии.

Внутри у входа стоял в ожидании царя Лисипп. Едва завидев Александра, скульптор бросился к нему и прижал к себе своими ручищами каменотеса.

— Мой добрый друг! — воскликнул Александр, обнимая его в свою очередь.

— Мой царь! — ответил Лисипп с горящими глазами.

— Ты уже принял ванну? Пообедал? Тебе дали чистые одежды, чтобы переодеться?

— Все хорошо, не беспокойся. Мое единственное желание — снова увидеть тебя; смотреть на твои портреты — это не то же самое. Это правда, что ты будешь позировать для меня?

— Да, но у меня есть и другие замыслы: я хочу установить монумент, какого еще никто никогда не видел. Сядь.

— Я слушаю тебя, — сказал Лисипп, в то время как слуги устраивали кресла для вельмож и друзей Александра.

— Ты голоден? Позавтракаешь с нами?

— С удовольствием, — ответил великий скульптор. Слуги принесли столы, поставили их перед каждым из гостей и предложили знаменитое местное блюдо — жареную рыбу, ароматизированную розмарином, с солеными маслинами, овощами, зеленью и свежим, только что из печи, хлебом.

— Так вот, — начал царь, — я хочу возвести монумент, изображающий двадцать пять гетайров из моего «Острия», которые пали у Граника во время первой атаки на персидскую конницу. Чтобы сохранить сходство, я набросал их портреты, прежде чем их тела возложили на погребальный костер. Ты должен изобразить их в ярости атаки, в пылу битвы. Должны ощущаться ритм их галопа, жар из конских ноздрей. Пусть все выглядит как на самом деле, не считая разве что живого дыхания, поскольку боги еще не передали это в твою власть.

Александр опустил голову, и среди общего веселья, перед кубками вина и полными ароматных яств блюдами его глаза заволокло печалью.

— Лисипп, друг мой… Эти юноши превратились в прах, и их голые кости лежат в земле, но ты, ты уловишь их трепетную душу, поймаешь ее в воздухе, прежде чем она пропадет совсем, и навеки запечатлеешь в бронзе!

Он встал и подошел к окну, выходящему на залив, который сверкал под лучами южного солнца. Все остальные ели, пили и веселились, разогретые вином. Лисипп приблизился к Александру.

— Двадцать шесть конных статуй…— говорил царь. — Турма [23] Александра у Граника. Должна быть воспроизведена неистовость конских ног и мощных спин, ртов, открытых в воинственном крике, рук, грозно потрясающих мечом и копьем. Ты понимаешь меня, Лисипп? Понимаешь, что я хочу сказать? Монумент будет установлен в Македонии и останется там навеки на память об этих юношах, которые отдали жизнь за нашу страну, презрев тусклое, бесславное существование. Я хочу, чтобы ты отлил в бронзе твою собственную жизненную силу, чтобы твое произведение стало величайшим чудом, какое только видели в мире. Люди, проходящие перед монументом, должны трепетать от восхищения и ужаса, как сами эти всадники перед атакой, будто это их собственные рты раскрылись в крике, летящем за пределы смерти, за пределы мрачного Аида, откуда никто никогда не возвращался.

Лисипп смотрел на него, онемев от изумления, его огромные мозолистые руки безжизненно повисли.

Александр сжал их.

— Эти руки могут создать чудо, я знаю. Нет задачи, с которой ты бы не мог справиться, если захочешь. Ты такой же, как я, Лисипп, и потому никакой другой скульптор никогда не сможет сделать статую с меня. Ты знаешь, что сказал Аристотель в день, когда ты закончил мой первый скульптурный портрет в нашем уединении в Миезе? Он сказал: «Если бог есть, у него руки Лисиппа». Так ты изобразишь в бронзе моих павших товарищей? Ты сделаешь это?

— Сделаю, Александрос, и это творение повергнет мир в изумление. Клянусь.

Александр кивнул и пристально посмотрел на него взглядом, полным любви и восхищения.

— А теперь пошли к столам, — проговорил он, беря скульптора под руку. — Поешь чего-нибудь.

ГЛАВА 11

На следующий день с большой свитой рабов, прекрасных женщин и девушек прибыл Апеллес. Он был в высшей мере изящен и несколько эксцентричен в своих ярких одеждах и с ожерельем из янтаря и ляпис-лазури на шее. Ходили слухи, что Теофраст написал сатирическую книжку, озаглавив ее «Характеры», и что именно Апеллес вдохновил его на человеческий тип выскочки, всячески старающегося привлечь к себе внимание.

Александр принял художника, пришедшего вместе с прекраснейшей Кампаспой, в своих личных апартаментах. Кампаспа все еще носила пеплос молодой девушки — единственный способ не прятать роскошные плечи и великолепную грудь.

— Рад видеть тебя в добром здравии, Апеллес, и так же рад, что красота Кампаспы по-прежнему служит для тебя источником вдохновения. Привилегия немногих — жить с такой музой.

Кампаспа зарделась и подошла поцеловать ему руку, но Александр распахнул объятия и прижал ее к себе.

— Твои объятия, как всегда, крепки, государь, — шепнула она ему на ухо тоном, который разбудил бы чувства и в трехдневном покойнике.

— У меня и кое-что другое не менее крепко, если ты еще не забыла, — прошептал он в ответ.

Апеллес смущенно кашлянул и проговорил:

— Государь, этот портрет должен стать шедевром, достойным пережить века. Или, точнее, портреты, так как я хочу написать два.

— Два? — переспросил Александр.

— Разумеется, если ты согласен.

— Сначала послушаем.

— Первый должен изображать тебя стоящим, когда ты подобно Зевсу мечешь молнии. Рядом орел, который также является одним из символов династии Аргеадов.

Царь с сомнением покачал головой.

— Государь, я хотел сообщить тебе, что и Парменион, и Евмен единодушны во мнении, что тебя следует изобразить именно в таком виде, особенно для воздействия на твоих азиатских подданных.

— Ну, если они так говорят… А другой?

— На другом ты будешь верхом на Букефале с копьем в руке мчаться в атаку. Это будет незабываемо, уверяю тебя.

Кампаспа негромко хихикнула.

— В чем дело? — спросил Апеллес с плохо скрытой тревогой.

— Я подумала о третьем портрете.

— О каком? — спросил Александр. — Двух недостаточно? Я не могу провести остаток жизни, позируя Апеллесу.

— На этом ты будешь не один, — объяснила девушка и снова хихикнула, еще более лукаво. — Я подумала о портрете с двумя фигурами, где царь Александр изображен в образе бога Ареса, отдыхающего после битвы. Его доспехи разбросаны по прекрасному заросшему цветами лугу… А я бы могла стать ублажающей его Афродитой. Знаешь, что-нибудь вроде той картины, что ты писал в доме того греческого полководца… как его?

Апеллес побледнел и исподтишка толкнул ее локтем:

— Пошли, у царя нет времени для всех этих портретов. Двух хватит с лихвой, верно, государь?

— Именно, мой друг, именно с лихвой. А теперь извините меня: Евмен заполнил весь мой день делами. Я готов позировать тебе перед ужином. Реши сам, с какого сюжета начнешь. Если верхом, то приготовь деревянного коня: вряд ли у Букефала хватит терпения позировать, даже перед великим Апеллесом.

Художник с поклоном удалился, утащив за собой неохотно плетущуюся модель, и Александр еще долго слышал ее ворчание, пока они удалялись по коридору.

Вскоре Евмен представил новых посетителей — десять местных племенных вождей, которые, узнав о смене хозяина, пришли выразить свою покорность.

Александр встал и, выйдя им навстречу, горячо пожал каждому руку.

— Чего они просят? — спросил он у толмача.

— Они хотят знать, чего ты хочешь от них.

— Ничего.

— Ничего? — озадаченно переспросил толмач.

— Они могут вернуться по домам и жить в мире, как раньше.

Один из вождей, видимо глава делегации, что-то прошептал на ухо толмачу.

— Что он говорит?

— Он говорит: «А налоги?»

— О, что касается налогов, — с готовностью вмешался Евмен, — они остаются прежними. У нас тоже есть расходы, и…

— Евмен, прошу тебя, — прервал его Александр. — Не нужно вдаваться в излишние подробности.

Племенные вожди немного посовещались между собой, после чего заявили, что очень довольны; они пожелали могущественному господину всяческих благ и поблагодарили его за благосклонность.

— Спроси, не желают ли они остаться на ужин, — сказал Александр.

Толмач перевел.

— И что?

— Они благодарят за приглашение, государь, но отвечают, что путь их долгий, а им нужно домой — доить коров, помогать кобылам ожеребиться и…

— Понятно, — прервал его Евмен. — Неотложные государственные дела.

— Поблагодари их за визит, — завершил беседу Александр, — и не забудь дать им щедрые подарки в знак нашего гостеприимства.

— Какие подарки?

— Не знаю. Оружие, одежды, — что найдешь нужным, но не отпускай с пустыми руками. Это патриархальный народ, и они ценят хорошие обычаи. А у себя дома они цари, не забывай.

Ужин подавали после захода солнца, когда Александр закончил первый сеанс позирования для Апеллеса на деревянном коне. Он счел, что великий мастер решит начать с более трудного.

— А завтра отведите меня в конюшни и выведите для меня Букефала: он тоже должен попозировать, — заявил художник, бросив снисходительный взгляд на деревянную фигуру, которую Евмену удалось спешно добыть у одного ремесленника, изготовляющего театральную бутафорию.

— Тогда советую тебе зайти к моему повару и взять медовых сухарей, чтобы подружиться с Букефалом, — сказал Александр. — Он до них большой любитель.

Стольник объявил, что столы накрыты. Апеллес нанес последние штрихи, после чего Александр слез с деревянного скакуна и подошел к художнику.

— Можно посмотреть?

Царь кинул взгляд на огромный щит, и его настроение вдруг резко переменилось. Мастер набросал углем основные линии образа, быстрыми, вихревыми штрихами, лишь изредка приостанавливаясь, чтобы проработать некоторые детали: глаза, пряди волос, пальцы, раздутые ноздри Букефала, бьющие об землю копыта…

Апеллес украдкой следил за его реакцией.

— Это лишь набросок, государь, еще далеко до завершения. Цвет и объем все переменят…

Александр поднял руку, не дав ему договорить:

— Это уже шедевр, Апеллес. Здесь ты проявил свою самую сильную сторону; остальное всякий может вообразить.

Они вместе вошли в пиршественный зал, где их ждали правители города, главы священных коллегий и друзья царя. Александр заранее приказал соблюдать меру во всем, не желая, чтобы у эфесян сложилось о нем и его товарищах превратное мнение. «Подруги», которых привели гости, ограничились игрой на музыкальных инструментах, танцами и несколькими невинными шутками, а вино подавали на греческий лад — на три четверти разбавленное водой.

Апеллес и Лисипп были в центре внимания, поскольку находились в зените своей славы.

— Я слышал действительно любопытную историю! — сказал Каллисфен, обращаясь к Апеллесу. — Про портрет, который ты делал для царя Филиппа.

— Вот как? — ответил Апеллес. — Ну так расскажи, а то я что-то не припомню.

Все рассмеялись.

— Хорошо, — продолжил Каллисфен, — я перескажу так, как рассказали мне. Значит, царь Филипп послал за тобой, потому что хотел повесить в Дельфах свой портрет, но сказал: «Сделай меня чуть-чуть покрасивее… в общем, не рисуй меня со стороны слепого глаза, подправь осанку, пусть волосы будут почернее, не преувеличивай, но ты меня понял…»

— Кажется, я слышу его самого, — рассмеялся Евмен и изобразил голос Филиппа: — «В общем, я приглашаю хорошего художника, а потом еще сам же должен все ему объяснять?»

— А, теперь я вспомнил, — от души рассмеялся Апеллес. — Именно так он и сказал!

— Тогда продолжай сам, — предложил Каллисфен.

— Нет, нет, — засмущался художник, — мне очень забавно слушать.

— Как тебе угодно. Итак, мастер закончил, наконец, свою картину и приносит ее в залитый светом двор, чтобы царственный заказчик мог ею восхититься. Кто из вас был в Дельфах, те видели: какая красота, какой блеск! Царь в золотой короне, в красном плаще, со скипетром, просто сам Зевс-громовержец. «Тебе нравится, государь?» — спрашивает Апеллес. Филипп смотрит с одной стороны, с другой и вроде не убежден. Спрашивает: «Сказать, что я думаю?» — «Конечно, государь». — «Ну, так, по-моему, на меня не похоже».

— Верно, верно! — подтвердил Апеллес, смеясь все более заливисто. — Я действительно сделал ему черные волосы, ухоженную рыжеватую бороду, и в результате он сам себя не узнал.

— И что дальше? — спросил Евмен.

— А дальше самое интересное, — продолжил Каллисфен, — если история правдива. Значит, картина во дворе, чтобы ею любоваться при полном свете, и в этот момент проходит один конюх, держа под уздцы царского коня. Животное, проходя мимо портрета, к изумлению присутствующих остановилось и начало махать хвостом, трясти головой и громко ржать. Тогда Апеллес посмотрел на царя, потом на коня, потом на портрет и говорит: «Государь, можно сказать, что я думаю?» — «Клянусь Зевсом, конечно», — отвечает тот. «Мне неприятно говорить это, но, боюсь, твой конь разбирается в живописи лучше тебя».

— Святая правда, — рассмеялся Апеллес. — Клянусь, все было именно так.

— А что он? — спросил Гефестион.

— Он? Пожал плечами и говорит: «А! Ты всегда прав. Но я все-таки заплачу. Раз уж ты ее сделал, я ее оставлю у себя».

Все захлопали в ладоши, и Евмен подтвердил, что выплата состоялась — за картину, которую все хвалили, даже те, кто ее не видел.

Теперь Апеллес ощутил себя в центре внимания и, как опытный актер, продолжал удерживать сцену.

Александр под предлогом того, что ему рано вставать, так как утром нужно осмотреть морские укрепления, удалился, и вечеринка продолжилась с новыми винами, чуть менее разбавленными, и новыми подругами, чуть менее скромными.

Войдя в свои апартаменты, он обнаружил там Лептину, ждавшую его с зажженной лампой, но в очевидном расстройстве. Александр внимательно посмотрел на нее, но она отвернулась, чтобы осветить спальню, и ему не удалось понять причину ее недовольства, а спрашивать он не стал.

Однако, открыв дверь в свою комнату, он все понял. На его ложе лежала обнаженная Кампаспа в позе какой-то мифической героини, трудно сказать какой: возможно, Данаи в ожидании золотого дождя, а может быть, Леды в ожидании лебедя.

Девушка встала, подошла и раздела его, потом опустилась перед ним на колени и стала ласкать его бедра и живот.

— Уязвимая точка твоего предка Ахилла была в пятке, — прошептала она, подняв на него свои подведенные глаза. — Твоя же… Посмотрим, помню ли я ее еще.

Александр погладил ее по голове и улыбнулся: в результате общения с Апеллесом девушка не могла выражаться иначе, чем мифологическими образами.

ГЛАВА 12

Александр покинул Эфес к середине весны и двинулся в сторону Милета. Лисипп, поняв, чего ждет от него царь, отправился в Македонию с письменным приказом регенту Антипатру: Александр просил его предоставить скульптору все необходимые средства для грандиозного произведения, за которое тот взялся.

Сначала Лисипп высадился в Афинах, где встретился с Аристотелем. Тот уже давал регулярные уроки под сводами Академии. Философ принял его в небольшой уединенной комнатке и угостил прохладным освежающим вином.

— Наш царь поручил мне передать тебе привет и выразить почтение, а также сообщить, что при первой же возможности он напишет тебе письмо.

— Спасибо. Эхо о его походе быстро достигло Афин. Триста комплектов доспехов, что он послал в Акрополь, привлекли тысячи зевак, а памятная надпись, в которой исключены спартанцы, пронеслась ветром до самых Геркулесовых столбов. Александр умеет заставить говорить о себе.

— А как настроение у афинян?

— Демосфен по-прежнему влиятелен, но поход царя глубоко поразил воображение народа. Кроме того, у многих родственники вместе с его войском или флотом воюют в Азии, и это толкает их к более умеренным политическим взглядам. Но не стоит строить иллюзий: если царь падет в битве, немедленно разразится восстание и его сторонников будут разыскивать по домам и арестовывать, причем начнут с меня. Однако скажи мне, как держится Александр?

— Насколько я знаю, он идет по лезвию бритвы: проявляет милость к побежденным врагам и в городах ограничивается восстановлением демократии, не стараясь изменить порядки.

Аристотель задумчиво кивнул и одобрительно погладил бороду: его ученик демонстрировал, что хорошо усвоил уроки учителя. Потом философ встал.

— Хочешь заглянуть в Академию?

— С великим удовольствием, — ответил Лисипп, тоже встав.

Они вошли во внутренний портик и прошли в центральный двор, в тень изящной колоннады из пентелийского мрамора с ионическими капителями. Посреди был колодец с кирпичными краями на уровне земли. В одном месте виднелась глубокая борозда от привязанной к ведру веревки; там стоял раб и черпал воду.

— У нас четыре раба — два для уборки, и два для прислуживания за столом. Мы часто принимаем гостей из других школ, и некоторые наши воспитанники иногда остаются у нас пожить.

Аристотель вошел под арку.

— Это сектор политических наук, где мы собрали своды законов более ста шестидесяти городов Греции, Азии, Африки и Италии. А здесь, — показал он, проходя по коридору, заканчивавшемуся другой дверью, — у нас сектор натуралистики с коллекциями минералов, растений и насекомых.

И, наконец, вот в этой зоне, — продолжил он, вводя гостя в обширный зал, — собраны редкие животные. Я пригласил из Египта таксидермиста, искусного в бальзамировании священных кошек и крокодилов, и он работает полным ходом.

Лисипп огляделся, зачарованный не столько забальзамированными животными — страусами, крокодилами, ястребами, — сколько анатомическими рисунками, в которых узнавал руку великих художников.

— Понятное дело, приходится остерегаться подделок и мошенничества, — продолжал Аристотель. — С тех пор как разнесся слух о нашем коллекционировании, нам чего только не предлагают: египетских мангустов, василисков и даже кентавров и сирен.

— Кентавров и сирен? — переспросил ошеломленный Лисипп.

— Вот именно. Причем нас приглашали взглянуть на эти диковины, прежде чем приобрести их.

— Как такое возможно?

— Просто чучела. И не случайно такие предложения поступают зачастую из Египта, где бальзамировщики имеют тысячелетний опыт. Им не представляет труда пришить к туловищу человека тело жеребенка, искусно скрыть швы шкурой и гривой и все это забальзамировать. В конечном итоге эти шедевры действительно представляют ценность, уверяю тебя.

— Я верю.

Аристотель приблизился к окну, откуда открывался вид на поросшую соснами гору Ликабетт, у подножия которой виднелся Акрополь с громадой Парфенона.

— И что он совершит теперь, по-твоему? — спросил философ.

Лисипп сразу понял, что мысли об Александре не покидали его ни на минуту.

— Все, что я знаю, — это что он собирается пойти на юг. Но никто не ведает, каковы его истинные намерения.

— Он пойдет дальше, — подтвердил Аристотель, обернувшись к художнику. — Он будет идти все дальше, пока способен дышать, и никто не сможет его остановить.


Александр двигался с армией в направлении Милета, а тем временем Апеллес, оставшись в Эфесе один, продолжил работу над огромным конным портретом македонского царя.

Художник особенно сосредоточился на голове Букефала и выполнил ее с таким реализмом, что казалось, будто животное прямо-таки выпрыгивает из картины. Апеллес хотел потрясти своего заказчика и уже организовал доставку картины в очередной лагерь Александра, чтобы царь мог увидеть завершенную работу.

На протяжении нескольких часов художник мазками кисти упорно старался изобразить кровавую пену на губах у коня, но никак не мог добиться нужной насыщенности цвета, и без умолку болтавшая Кампаспа доводила его до белого каления (дни их пылкой любви уже давно миновали).

— Если не заткнешься, — озверев, прорычал художник, — у меня никогда ничего не получится!

— Но, дорогой мой…— начала было Кампаспа.

— Хватит! — заорал Апеллес, совершенно выйдя из себя, и швырнул пропитанную краской губку в картину.

Губка удивительным образом попала точно в угол Букефалова рта и упала на землю.

— Вот, — захныкала девушка, — ты же сам все и погубил! Теперь доволен? Или опять скажешь, что это я во всем виновата?

Но художник не слушал. Удивленно подняв руки, он в недоумении подошел к своей картине.

— Не может быть, — прошептал он. — О боги, это невозможно!

Губка оставила на губах Букефала след кровавой пены с таким реализмом, какого никогда не могло бы добиться человеческое искусство.

— Ах, смотри…— защебетала Кампаспа, в свою очередь, заметив это чудо.

Апеллес повернулся к ней и поднес указательный палец почти к самому ее носу.

— Если ты хоть кому-нибудь сболтнешь, как это получилось, — и медленно повел пальцем в сторону чудесного пятна краски, — я оторву твой красивый носик. Ты поняла?

— Поняла, мой драгоценный, — кивнула Кампаспа, пятясь назад.

И в этот момент она говорила совершенно искренне. Однако скрытность определенно не входила в список ее добродетелей, и уже через несколько дней все жители Эфеса знали, каким образом великий Апеллес написал эту поистине удивительную кровавую пену на губах Букефала.

ГЛАВА 13

Командир милетского гарнизона, грек по имени Гегесикрат, послал к Александру гонца с сообщением, что готов сдать город, и царь выдвинул войско с намерением занять Милет. Однако из осторожности он предварительно послал на разведку за реку Меандр эскадрон всадников во главе с Кратером и Пердиккой.

Они форсировали реку, а когда взобрались на склон горы Латмос, их поразило открывшееся перед глазами невероятное зрелище: как раз в этот момент группа военных кораблей обогнула Милетский мыс и расположилась так, чтобы блокировать залив.

Вслед за первой группой появилась вторая, а потом еще одна, пока вся бухта не закишела сотнями судов и море не вспенилось от тысяч весел. Доносился ослабленный расстоянием, но, тем не менее, отчетливый бой барабанов, задававших гребцам ритм.

— О боги! — пробормотал Пердикка. — Это персидский флот.

— Сколько здесь кораблей, по-твоему? — спросил Кратер.

— Сотни… Двести или триста, не меньше. А наш флот на подходе: если они внезапно атакуют его в заливе, он погиб. Нужно скорее возвращаться назад и дать сигнал Неарху, чтобы остановился. Персов, по крайней мере, вдвое больше!

Они повернули коней и, пришпорив их, галопом поскакали вниз по склону.

Через несколько часов, увидев, что войско остановилось на левом берегу Меандра, они прямиком направились к царю, который вместе с Птолемеем и Гефестионом наблюдал за переправой конницы по составленному из лодок мосту, сооруженному его инженерами у самого устья.

— Александр! — издали крикнул Кратер. — В Милетской бухте триста боевых кораблей. Нужно остановить Неарха, или наш флот пойдет ко дну!

— Когда вы их видели? — нахмурившись, спросил царь.

— Несколько часов назад; мы только взобрались на гору Латмос, когда показалась головная эскадра, а потом прибыла другая и еще одна… Кораблям не было конца, и такие жуткие — с четырьмя, а то и с пятью рядами весел.

— Я видел даже усиленные, восьмирядные корабли, — добавил Пердикка.

— Ты уверен?

— Еще бы! И с бронзовыми таранами.

— Александр, надо спасать наш флот! Неарх ничего не знает и находится еще за мысом Микале. Если его не предупредить, он угодит прямо к персам.

— Успокойтесь, время еще есть, — сказал царь и обернулся к Каллисфену, сидевшему поодаль на своем походном стульчике. — Дай мне, пожалуйста, табличку и стилос.

Каллисфен протянул, что просили. Александр торопливо написал несколько слов и сделал знак одному из всадников своей охраны:

— Отнеси это поскорее сигнальщику на мысе Микале и скажи, чтобы тотчас послал нашему флоту сообщение. Надеюсь, ты поспеешь вовремя.

— Надо надеяться, — сказал Гефестион. — Ветер южный, это на руку персам, которые идут с юга, но наши прибывают с севера, против ветра.

Всадник галопом поскакал через понтонный мост обратно, крича, чтобы уступили дорогу, а потом устремился к мысу Микале, к тому месту, где группа сигнальщиков высматривала на севере флот Неарха. У них имелся отполированный до зеркального блеска щит для подачи сигналов.

— Царь приказал немедленно послать это сообщение, — сказал гонец, протягивая табличку. — В Милетском заливе персидский флот силой до трехсот боевых кораблей.

Сигнальщик внимательно посмотрел на небо и увидел гонимую южным ветром тучу.

— Не могу, нужно подождать, когда пройдет эта туча. Смотри, она начинает заслонять солнце.

— Проклятье! — выругался всадник. — Почему бы вам не попробовать флаги?

— Корабли слишком далеко, — объяснил сигнальщик. — Нас не увидят. Запасись терпением, тем более что его не так много и потребуется.

Тень от тучи уже совсем накрыла мыс.

Время как будто замерло, а корабли приближались к западной оконечности мыса и уже начали сворачивать направо, готовясь обогнуть его.

Наконец солнце снова засверкало за задним краем тучи и сигнальщики тут же начали посылать сигналы. Спустя несколько мгновений сообщение было отправлено, однако флот продолжал движение.

— Они нас заметили? — спросил всадник.

— Надеюсь, — ответил сигнальщик.

— Тогда почему же они не остановились?

— Этого я не знаю.

— Сигнальте снова, скорее!

Сигнальщики попробовали снова.

— Великий Зевс! Почему они не отвечают?

— Не могут: теперь они в тени от тучи.

Всадник закусил губу и бросился назад, то и дело посматривая вниз, на войско, и представляя, что делается на душе у царя.

В этот момент сигнальщик крикнул:

— Они приняли! Флагманский корабль спустил парус и пошел на веслах. Скоро они ответят.

Флагман сбавил ход, и можно было различить, как бурлит и пенится вода под лопастями весел, двигающих его к оконечности мыса, в укрытие под берегом.

На носу вспыхнул свет, и сигнальщик прочитал:

— «Идем… вдоль… берега… до… реки». Прекрасно, они поняли. Скорее сообщи царю, а то солнце не благоприятствует сигналить отсюда.

Всадник поскакал вниз по склону. Александр собрал на высоком песчаном берегу все высшее командование.

— Государь! Неарх принял твое послание и маневрирует, — объявил гонец, соскочив с коня. — Скоро будет видно, как он огибает мыс.

— Очень хорошо, — ответил Александр. — С этой позиции мы можем следить также за передвижением персидского флота.

Огромная эскадра Великого Царя закрывала почти всю поверхность воды между Милетским полуостровом и склонами горы Латмос, в то время как с другой стороны горы флагманский корабль Неарха огибал оконечность мыса Микале и вдоль берега направлялся в устье Меандра, а за ним следовали остальные корабли союзного флота.

— Флот спасен, — сказал царь. — По крайней мере, пока.

— Да, — кивнул Кратер. — Не просигналь мы об опасности, Неарх угодил бы прямо к персам и ему пришлось бы принять бой в очень невыгодных условиях.

— И что ты думаешь делать теперь? — спросил царя Парменион.

Только он договорил последнее слово, как подошел с донесением один из «щитоносцев»:

— Сообщение из Милета, государь.

Александр развернул свиток и прочел:

Филот, сын Пармениона, Александру: здравствуй!

Командующий милетским гарнизоном Гегесикрат передумал и больше не собирается открывать перед тобой городские ворота.

Теперь он надеется на поддержку флота Великого Царя.

Желаю тебе пребывать в здравии и добром духе.

— Этого следовало ожидать, — сказал Александр. — Как только в залив вошли персидские корабли, Гегесикрат почувствовал себя неуязвимым.

— Государь, — возвестил один из «щитоносцев» охраны, — с нашего флагмана спустили шлюпку, и она приближается к берегу.

— Хорошо. Теперь и наши моряки смогут принять участие в военном совете.

Вскоре на берег ступил Неарх, а вслед за ним афинянин Карилай, командующий эскадрой союзников.

Царь принял их с большой сердечностью и ввел в курс дела, а потом по очереди спросил о мнении, начав с Пармениона, самого старшего по возрасту.

— Я не очень хорошо разбираюсь в морских делах, — проговорил заслуженный военачальник, — но думаю, что, будь здесь царь Филипп, он бы внезапно напал на вражеский флот, полагаясь на большую скорость и маневренность наших кораблей.

— Мой отец всегда вступал в бой, когда имелась наибольшая вероятность победы; в противном случае он прибегал к хитрости, — согласился Александр.

— Мне кажется ошибкой вступать в сражение, — вмешался Неарх. — Соотношение сил — один к трем, и у нас в тылу берег, что снижает возможность маневра.

Другие присутствующие также выразили свою точку зрения, но вскоре все заметили, что Александр отвлекся: он смотрел на морского орла, широкими кругами парившего над берегом. Вдруг орел камнем упал вниз, схватил когтями крупную рыбу и, мощно взмахнув крыльями, удалился со своей добычей.

— Вы видели эту рыбину? Полагаясь на свою быстроту и господство в морской стихии, она слишком приблизилась к берегу, где орел сыграл с ней шутку, воспользовавшись ситуацией, в данный момент более благоприятной для него. Именно так поступим и мы.

— Что ты хочешь сказать? — спросил Птолемей. — У нас нет крыльев.

Александр улыбнулся:

— Как-то раз ты мне уже говорил это, помнишь? Когда нам нужно было проникнуть в Фессалию, а путь нам преграждала неприступная стена горы Оссы.

— Верно, — признал Птолемей.

— Прекрасно, — продолжил царь. — Так вот, мое мнение таково: в данных условиях мы не можем рисковать и ввязываться в морское сражение. Противник не только превосходит нас числом, но обладает более мощными и крепкими кораблями. Если наш флот будет уничтожен, мой престиж рухнет. Греки восстанут, а союз, который я собрал с таким трудом, разлетится вдребезги с самыми катастрофическими последствиями. Поэтому слушайте мой приказ: вытащить на берег все корабли, и в первую очередь те, что везут осадные машины. Мы их снимем и перенесем к стенам Милета.

— Ты хочешь вытащить на берег весь флот? — недоверчиво переспросил Неарх.

— Именно.

— Но, государь…

— Послушай, Неарх, ты веришь, что пехота, прибывшая на персидских кораблях, в состоянии атаковать мою выстроившуюся на берегу фалангу?

— Думаю, нет.

— Можешь быть уверен, — заявил Леоннат. — Им такое и в голову не взбредет. А если только попробуют, то мы разобьем их прежде, чем они ступят на сушу.

— Правильно, — подтвердил Александр. — И потому они на такое не решатся.

— И в то же время, — продолжил Неарх, уже поняв замысел царя, — они не могут оставаться в море вечно. Чтобы усилить свои корабли, они увеличили число гребцов, но таким образом не оставили там свободного места для чего-либо еще. Они не могут готовить пищу, у них не хватит пресной воды, они почти полностью зависят от снабжения с берега.

— Чего им не позволит наша конница, — заключил Александр. — Мы будем патрулировать все побережье, а особенно все устья рек и ручьев, все родники. Очень скоро персы там, в море, останутся без пищи и воды, под палящим солнцем. Они иссохнут от жажды и измучаются от голода, в то время как у нас не будет недостатка ни в чем. Евмен организует установку стенобитных машин, Пердикка и Птолемей возглавят атаку на восточную стену Милета, как только машины пробьют брешь. Кратер при поддержке Филота бросит конницу вдоль берега, чтобы помешать кораблям причалить; Парменион двинет тяжелую пехоту для подкрепления других операций, а Черный подаст им руку. Правильно я говорю, Черный?

— Несомненно, государь.

— Ну и прекрасно. Неарх и Карилай будут с пехотой охранять вытащенные на берег корабли, и моряки тоже вооружатся. В случае необходимости выроют ров. Милет должен скоро пожалеть о том, что передумал сдаваться.

ГЛАВА 14

Уже в разгаре была весна, и южное солнце высоко поднималось на небосклоне. Вдобавок погода стояла безоблачная, и море лоснилось, как масло.

С вершины горы Латмос Александр, Гефестион и Каллисфен любовались величественным зрелищем, открывавшимся перед их взором. Справа шпорой выдавался в море мыс Микале, а за ним виднелся силуэт большого острова Самос.

Слева выпирал массивный Милетский полуостров. Город, двести лет назад разрушенный персами за то, что посмел восстать против их владычества, позже был великолепно отстроен своим выдающимся сыном архитектором Гипподамом, который спроектировал его по строгому плану, по прямоугольной решетке с главными «широкими» улицами и второстепенными «узкими» для движения по кварталам.

На самом высоком месте были сооружены из роскошного мрамора храмы акрополя, расписанные блестящими красками, разукрашенные бронзой, золотом и серебром, с величественными статуями, горделиво возвышающимися над обширным заливом. В центре была разбита широкая площадь, сердце политической и экономической жизни города, куда сходились все дороги.

Невдалеке от берега, как часовой при входе в широкий залив, виднелся островок Лада.

На самой северной оконечности, рядом с устьем Меандра, громоздились корабли Неарха. Их вытащили на сушу и защитили рвом и частоколом на случай высадки неприятельской пехоты.

Триста кораблей Великого Царя посреди залива казались издали игрушечными корабликами.

— Невероятно! — воскликнул Каллисфен. — На этом участке моря, в пространстве, которое можно обозреть взглядом, когда-то решилась судьба персидских войн: этот островок близ города и есть Лада, где флот восставших греков был уничтожен персами.

— Сейчас Каллисфен устроит нам урок истории, какими его дядя пичкал нас в Миезе, — проворчал Гефестион.

— Помолчи, — одернул его Александр. — Не зная прошлого, не поймешь настоящего.

— А там, на мысе Микале, — невозмутимо продолжал Каллисфен, — двадцать пять лет спустя наши отплатили персам. Греческим флотом командовал спартанский царь Леотихид, а персы вытащили свой на берег.

— Любопытно, — сказал Гефестион. — А сегодня роли поменялись.

— Да, — согласился Александр, — и наши люди, удобно устроившись в тени, едят свежий хлеб, а персы на кораблях три дня жарятся на солнце и питаются сухарями, если у них еще остались сухари. Потребление воды уже ограничили до одного или двух черпаков в день. Им придется принять решение: или напасть, или убраться отсюда.

— Смотри! — привлек его внимание Гефестион. — Наши осадные машины двинулись. Еще до вечера они будут под стенами города, а завтра начнут ломать укрепления.

В этот момент прибыл верховой гонец от «Острия» с сообщением.

— Государь! Донесение от генералов Пармениона и Клита, — объявил он, протягивая табличку.

Царь прочел:

Парменион и Клит царю Александру: здравствуй!

Варвары сделали три попытки высадиться в разных местах побережья, чтобы запастись водой, но были отбиты. Желаем пребывать в добром здравии.

— Великолепно! — обрадовался Александр. — Все идет так, как я и предполагал. Теперь можем даже спуститься.

Ударив Букефала пятками, он спустился по тропинке к заливу, чтобы подойти поближе к колонне стенобитных машин, двигавшейся по дороге в направлении Милета.

Там его встретил Евмен:

— Ну что? Как смотрится снизу?

— Изумительно, — ответил за Александра Гефестион. — Видно, как персы подрумяниваются на медленном огне. Скоро будут готовы.

— А знаете, кто к нам приехал?

— Нет.

— Апеллес. Он закончил конный портрет и хочет показать его тебе, Александр.

— О боги! Мне сейчас не до картин. Я занят войной. Поблагодари его, заплати и скажи, что мы увидимся, когда у меня будет время.

— Как хочешь, но у него случится разлитие желчи, — предупредил Евмен. — Ах, забыл: о Мемноне никаких известий. Совсем никаких. Он словно растворился.

— Не верится, — сказал царь. — Этот человек слишком хитер и чересчур опасен.

— Дело втом, что никто из нас никогда его не видел. Никто не знает его в лицо. Говорят даже, что в бою у него не было никаких знаков отличия. Он сражался в коринфском шлеме без гребня, полностью закрывавшем лицо, оставляя лишь глаза. Трудно опознать человека по одному взгляду в сумятице сражения.

— Конечно. И все же это исчезновение меня не убеждает. Вы разыскали греческого врача, который его лечил? Парменион говорит, что он из Абидоса, некто Аристон.

— Он тоже исчез.

— Вы наблюдаете за его домом в Зелее?

— Там больше никого нет. Одни слуги.

— Не прекращайте поисков. Этого человека следует опасаться больше всего прочего. Это самый опасный из наших противников.

— Сделаем все возможное, — ответил Евмен и зашагал вслед за машинами.

— Погоди! — окликнул его Александр.

— Слушаю тебя.

— Ты сказал, что здесь Апеллес?

— Да, но…

— Я передумал. Где он?

— Внизу, в морском лагере. Я приготовил ему шатер и ванну.

— Ты поступил правильно. Увидимся позже.

— Но что…

Не успел Евмен закончить фразу, как Александр уже галопом помчался в направлении морского лагеря.

Апеллеса очень раздражало, что никто здесь им не восхищается. Среди этих неотесанных личностей не нашлось практически никого, кто относился бы к нему как к величайшему художнику современности. Зато окружающие, забыв обо всем, воздавали должное Кампаспе, которая обнаженная купалась в море, а потом разгуливала в коротеньком военном хитоне, едва прикрывавшем лобок.

Он обрадовался, когда, спешившись, к нему с распростертыми объятиями направился Александр.

— Великий мастер! Добро пожаловать в мой скромный лагерь, но ты не должен был… Я бы сам пришел к тебе при первой же возможности. Мне не терпелось увидеть плод твоего гения.

Апеллес слегка наклонил голову:

— Я не собирался отвлекать тебя от такого важного предприятия, но в то же время сгорал от нетерпения показать свою работу.

— Где же она? — спросил Александр; теперь его и в самом деле разбирало любопытство.

— Здесь, в шатре. Пошли.

Царь заметил, что Апеллесу установили белый шатер, чтобы свет внутри рассеивался равномерно, ослабляя контраст с цветами картины.

Художник вошел внутрь и подождал, пока глаза царя привыкнут к новому освещению. Щит был прикрыт занавесом, и слуга держал в руке веревочку в ожидании приказа. Между тем явилась и Кампаспа — она устроилась поближе к Александру.

Апеллес сделал знак, и слуга потянул за веревочку, открывая картину.

Александр онемел, пораженный грозной мощью портрета. Подробности, которые так околдовали его воображение в наброске при одной мысли о том, какими они окажутся, когда произведение будет закончено, теперь захватывали душу. Живые краски влажно сверкали, полные правды бытия, и чудесным образом вводили зрителя в густую атмосферу картины, так что он едва ли не физически ощущал трепет изображенных тел.

Фигура Букефала была полна экспрессивной силы. Конь с пышущей из ноздрей яростью казался совершенно живым. Копыта словно били в невидимую перегородку, отделяющую картину от реального мира, конь стремился ворваться в истинное пространство и отобрать его у зрителя. Всадник был не менее грозен, но совершенно не походил на того, что изображал в своих скульптурах Лисипп. Бесконечные оттенки цветов позволили живописцу создать обескураживающее правдоподобие, с одной стороны, еще более выразительное, чем в бронзе, а с другой — некоторым образом очеловечивающее фигуру Александра.

На лице царя виделась и легкая тревога, и пыл завоевателя, в чертах отражалось благородство великого государя, но сквозила также и усталость; растрепанные пряди волос слиплись от пота, глаза расширились от усилий подавить всякое сопротивление его воле, лоб сморщился от почти болезненного напряжения, жилы на шее вздулись, и вены набухли в ярости сражения. Это был грозный воин на великолепном коне во всем своем величии, но в то же время и смертный человек, обремененный усталостью и грузом печалей, а не бог, как на изображениях Лисиппа.

Апеллес с тревогой наблюдал за реакцией царя, боясь, что тот сейчас разразится одним из своих знаменитых приступов бешенства. Но Александр обнял его:

— Это чудо! Я смог увидеть себя в гуще сражения. Но как ты этого добился? Я сидел перед тобой на деревянном коне, а Букефала лишь вывели для тебя из стойла. Как же ты сумел…

— Я разговаривал с твоими воинами, государь, с твоими товарищами, бывшими рядом с тобой в бою, с теми, кто хорошо тебя знает. И еще я разговаривал с…— он смущенно потупился, — с Кампаспой.

Александр обернулся к девушке, которая посматривала на него с полной намеков улыбочкой.

— Ты не будешь так любезна оставить нас на минутку одних? — попросил он ее.

Кампаспа как будто удивилась и даже обиделась, услышав такую просьбу, но беспрекословно подчинилась. Как только она вышла, Александр спросил:

— Ты помнишь тот день, когда я позировал для тебя в Эфесе?

— Да, — ответил Апеллес, не понимая, к чему клонит царь.

— Кампаспа тогда упомянула о картине, для которой она позировала в виде Афродиты и которую ты продал… Она собиралась сказать кому, но ты сделал ей знак замолчать.

— От тебя ничего не ускользает.

— Монарх похож на артиста — он должен господствовать на сцене, не позволяя себе рассеянности. Минутная рассеянность — и он мертв.

— Верно, — согласился Апеллес и робко поднял глаза на царя, готовясь к трудному моменту.

— Так кто был заказчиком той картины?

— Видишь ли, государь, я не мог представить, что…

— Не стоит извиняться. Художник ходит туда, куда позовут. И это правильно. Говори свободно, тебе нечего бояться — клянусь!

— Мемнон. Это был Мемнон.

— Не знаю почему, но я так и думал. Кто еще здесь мог позволить себе картину такого рода, таких размеров, да еще кисти великого Апеллеса?

— Но уверяю тебя, что…

Александр перебил его:

— Я сказал тебе, что не нужно ничего объяснять. Я хочу лишь попросить об одном одолжении.

— Все, что хочешь, государь.

— Ты видел его лицо?

— Мемнона? Да, конечно.

— Тогда напиши мне его портрет. Никто из нас не знает, как он выглядит, а нам нужно опознать его, если встретим, понимаешь?

— Понимаю, государь.

— Тогда сделай это.

— Прямо сейчас?

— Прямо сейчас.

Апеллес взял побеленную дощечку и уголек и принялся за работу.

ГЛАВА 15

Барсина вместе с сыновьями слезла с коня и направилась к дому, еле освещенному единственной лампой в портике. Она вошла в атриум и оказалась перед своим мужем, который стоял, опершись на костыль.

— Мой любимый! — воскликнула она и, бросившись ему в объятия, стала целовать в губы. — Без тебя жизнь для меня была не жизнь.

— Отец! — крикнули сыновья. Мемнон прижал их всех к себе, зажмурившись от нахлынувших чувств.

— Входите, входите! Я велел приготовить ужин. Нужно устроить праздник.

Они находились в красивом доме в поместье между Ми летом и Галикарнасом, этот дом предоставил ему персидский сатрап Карий.

Столы были уже накрыты по-гречески, с обеденными ложами и кратером, полным кипрского вина. Мемнон пригласил жену и сыновей занять места, а сам улегся на свое ложе.

— Как твое здоровье? — спросила Барсина.

— Очень хорошо, я практически здоров. Хожу с костылем, потому что врач советует еще какое-то время не нагружать сильно ногу, но чувствую себя прекрасно и могу передвигаться без костыля.

— А как рана, не беспокоит?

— Нет. То средство, что дал врач-египтянин, совершило чудо: рана зажила и засохла в считанные дни. Но прошу вас, ешьте.

Грек-повар принес всем свежего хлеба, несколько разных сыров и крутые утиные яйца, в то время как его помощник наливал в тарелки суп из бобов и гороха.

— Что теперь будет? — спросила Барсина.

— Я велел вам приехать сюда, потому что мне нужно рассказать вам кое-что очень важное. Великий Царь своим личным указом назначил меня верховным командующим во всей Анатолии. Это означает, что я могу отдавать приказы даже сатрапам, вербовать войско и распоряжаться огромными средствами.

Сыновья зачарованно смотрели на него, их глаза горели гордостью.

— Значит, ты снова начнешь боевые действия, — грустно сказала Барсина.

— Да, и очень скоро. И в связи с этим…— Он опустил глаза, словно рассматривая цвет вина у себя в кубке.

— Что такое, Мемнон?

— Здесь вам не место. Война будет беспощадной, и ни для кого не найдется безопасного убежища.

Жена слушала Мемнона, недоверчиво качая головой.

— К тому же такова воля Великого Царя. Вы все трое уедете в Сузы. Будете жить при дворе, окруженные почетом и уважением.

— Великий Царь хочет взять нас в заложники?

— Нет, не думаю, но факт остается фактом: я не перс, я наемник и торгую своим мечом.

— Я не брошу тебя.

— Мы тоже, — присоединились к ней сыновья.

Мемнон вздохнул:

— У вас нет выбора и нет другого пути. Вы отправитесь завтра. Повозка довезет вас до Келен, а дальше вы будете в безопасности. Вы поедете по Царской дороге, где не встретите никаких тревог, и к концу следующего месяца прибудете в Сузы.

Пока он говорил, Барсина опустила глаза и по щекам ее скатились две большие слезы.

— Я буду тебе писать, — продолжил Мемнон. — Вы будете часто получать от меня известия, потому что я смогу пользоваться царскими курьерами. Ты сможешь писать мне таким же образом. А когда все закончится, я приеду к тебе в Сузы, где Великий Царь окажет мне самые высокие почести за мою службу. И, наконец, мы сможем пожить спокойно, где захочешь, моя ненаглядная: здесь, в Карий, или в нашем дворце в Зелее, или на море в Памфилии. Мы будем смотреть, как растут наши сыновья. А сейчас успокойся и не делай расставание еще более тяжелым.

Барсина подождала, пока мальчики поужинают, и отослала их спать.

Юноши по очереди подошли к отцу и обняли его; их глаза блестели.

— Я не желаю видеть слез на ресницах моих юных воинов, — сказал Мемнон, и мальчики, сделав над собой усилие, выпрямились и посмотрели на него прямым взглядом. Отец поднялся, чтобы попрощаться с ними. — Спокойной ночи, дети мои. Выспитесь хорошенько, потому что вас ждет долгий путь. Вы увидите разные чудеса: сверкающие многоцветные дворцы, озера и сказочные сады. Вы попробуете редчайших плодов и яств. Будете жить, как боги. А сейчас ступайте.

Мальчики по персидскому обычаю поцеловали ему руку и удалились.

Барсина отпустила слуг и проводила мужа в его комнату. Там она усадила его в кресло и впервые в жизни сделала то, чего никогда не делала раньше из-за привитого в детстве обостренного чувства стыдливости, — разделась перед ним и осталась голой в теплом красном свете лампы.

Мемнон смотрел на нее так, как только грек может созерцать красоту в ее высшем проявлении. Его взгляд медленно скользил по ее янтарной коже, по нежному овалу ее лица, гибкой шее, округлым плечам, по сильной набухшей груди с темными выпрямившимися сосками, по мягкому животу, блестящему пушистому лобку.

Супруг протянул к ней руки, но Барсина попятилась и легла на постель. Пока Мемнон смотрел на нее пламенным взглядом, она раздвигала бедра все смелее, желая доставить своему мужчине наивысшее наслаждение, прежде чем покинуть его — возможно, очень надолго.

— Посмотри на меня, — сказала Барсина. — Не забывай меня. И даже если ты будешь приводить других женщин на свое ложе, даже если тебе предложат молодых статных евнухов, помни меня, помни, что никто другой не может отдаться тебе с такой любовью. Эта любовь жжет мне сердце и плоть.

Она говорила тихим голосом, в котором ощущалось то же тепло, что и в свете лампы, волнами падавшем на ее блестящую и смуглую, как бронза, кожу, очерчивая поверхность ее тела, как волшебный пейзаж.

— Барсина…— прошептал Мемнон. Теперь и он снял длинную хламиду, обнажив свое сильное тело. — Барсина…

Его точеный торс, закаленный сотнями битв, был отмечен шрамами, а последняя рана оставила длинную отчетливую красноватую борозду на бедре. Однако внушительные мускулы и твердый взгляд излучали грозную мощь, непокорную и отчаянную, полную наивысшей жизненной силы.

Ее взгляд долго и настойчиво ласкал его, а муж приближался к ней не совсем уверенными шагами. Когда он лег рядом, ее руки скользнули по его мощным бедрам к паху, и ее рот разбудил наслаждение в каждой точке его тела. Потом она села на него так, чтобы он не ощущал боли в пылу любви, и наклонилась к нему, совершая бедрами те же томительные танцевальные движения, которыми покорила его в первый раз, когда он увидел ее в доме ее отца. Наконец, побежденные усталостью, они упали рядом друг с другом. Над волнистыми очертаниями карийских холмов уже начал пробиваться слабый свет.

ГЛАВА 16

Удары таранов, беспрестанно колотивших в стены Милета, громом разносились до самых склонов горы Латмос, а с моря было видно, как из огромных катапульт в город летят камни. Персидский адмирал собрал на юте своего корабля командиров эскадры, чтобы принять решение. Донесения поступали удручающие. Попытка высадиться на берег, и так уже рискованная, теперь из-за истощения людей от голода и жары стала бы просто самоубийством.

— Пойдем к острову Самос, — предложил один финикиец из Арада, — пополним запасы воды и продовольствия, потом вернемся сюда и попытаемся высадиться у их перекопанного рвом морского лагеря. Попробуем сжечь их корабли, атакуем их с тыла, пока они заняты под стенами Милета, и дадим горожанам возможность совершить вылазку. Македонянам придется защищаться на два фронта и на пересеченной местности, и мы окажемся в выигрышном положении.

— Недурно, — одобрил предложение один наварх-киприот [24]. — Если бы мы атаковали сразу, прежде чем они вырыли перед кораблями укрепления, наши надежды на успех были бы больше, но можно попробовать и сейчас.

— Согласен, — признал персидский адмирал, увидев почти полное единомыслие своих соратников. — Итак, на Самос. Мой план таков: после того как моряки и солдаты восстановят силы, мы воспользуемся вечерним бризом, чтобы вернуться ночью и атаковать их морской лагерь. Нападем внезапно — рискнем зайти в тыл их войска, стоящего под стенами Милета.

Чуть погодя флаг, поднятый на рее флагманского корабля, дал флоту сигнал спустить весла и приготовиться к отплытию.

Корабли в полном порядке, рядами по десять, под задающий ритм гребли барабанный бой двинулись на север, к острову Самос.

Александр, находившийся под южной стеной Милета, услышал крик одного из своих воинов:

— Они уходят! Персидский флот уходит!

— Великолепно, — заметил Селевк, в это время исполняющий обязанности царского вестового. — Город должен сдаться. Теперь им не на что надеяться.

— Нет, погоди, — остановил его Птолемей. — С флагмана что-то сигналят городу.

И в самом деле, на корме отходившего в море большого корабля были видны вспышки, а вскоре появился и ответ: на самой высокой башне Милета взвился большой длинный красный флаг, а следом еще два — синий и зеленый.

— Они подтверждают, что получили сообщение, — объяснил Птолемей, — но, поскольку солнце не благоприятствует, не могут сигнализировать светом.

— И что, по-твоему, они хотят сказать? — спросил Леоннат.

— Что они вернутся, — ответил Селевк. — По-моему, они идут на Самос пополнить запасы воды и продовольствия.

— Но на Самосе командует афинянин — наш союзник, — возразил Леоннат.

Селевк пожал плечами:

— Увидишь, они получат все, чего попросят. Афиняне боятся нас, но не любят. Погляди хотя бы на то, как ведут себя здесь их войска. Ты видел афинян хоть на одном празднике вместе с нами? А их командиры? Они смотрят на тебя сверху вниз, как на прокаженного, и являются на собрания высшего командования, только если на приглашении есть подпись Александра, а иначе даже не пошевелятся. Говорю тебе, на Самосе персидский флот получит все, в чем нуждается.

— Как бы то ни было, нам все равно, — сказал Александр. — Даже утолив жажду и набив брюхо, персы должны решить, высаживаться им или нет, поскольку я не собираюсь выводить наш флот в море. И Неарх со мной согласен. Нам остается лишь патрулировать вход в залив быстрыми шлюпками, чтобы избежать внезапной атаки ночью или на рассвете. Предупредите адмирала.

Царь вернулся к городской стене, чтобы усилить осадные работы.

Стенобитными машинами распоряжался Лисимах. Он велел придвинуть огромный таран туда, где подкоп, сделанный предыдущей ночью, ослабил стену.

— Я хочу, чтобы отныне машины работали непрестанно, днем и ночью, без перерыва. Велите также принести херонейский барабан: его звук должны услышать в городе, и это посеет панику. Не прекращайте бить в него, пока стена не упадет под ударами таранов.

Два всадника галопом помчались в лагерь и передали Неарху приказ.

Адмирал велел послать в море десяток шлюпок с кувшинами масла, чтобы в случае надобности зажечь его ночью, и организовал доставку огромного барабана под стены Милета.

Вскоре шлюпки вышли в море ожидать возвращения персидского флота, а «Гром Херонеи», как уже прозвали барабан солдаты, подал голос. Глубокий рокот, ритмичный и угрожающий, ударился об окружающие горы и, отразившись, разнесся по берегу. А вслед за этим громом вскоре последовали оглушительные удары таранов, выдвинутых сотнями рук к городским стенам, в то время как катапульты метали камни на стены, чтобы держать защитников Милета подальше от осадных машин.

Когда один отряд уставал, на его место вставала смена, и когда одна машина ломалась, ее тут же заменяли исправной, чтобы у осажденных не было ни минуты передышки.

При наступлении темноты персидский флот, пользуясь попутным ветром, вышел на рейд и с надутыми парусами двинулся к морскому лагерю Неарха. Но маленькие отряды на шлюпках в темноте были бдительны. Издалека завидев на фоне неба огромные силуэты персидских кораблей, они сразу же открыли кувшины с маслом и стали один за другим опорожнять их в море, образуя за кормой длинный след, а потом подожгли его.

Огненная змейка на темной поверхности воды осветила обширное пространство, и вскоре на суше затрубили сигнал тревоги. Берег закишел огнями и зашумел возгласами, и при свете факелов отряды собрались отразить угрозу.

Персидский флот и не пытался пересечь огненную линию, навархи спешно отдали приказ гребцам грести назад.

Когда взошло солнце, залив был пуст.

***
Первым сообщил об этом Александру Неарх:

— Государь, они ушли! Персидские корабли покинули залив.

— В каком направлении? — спросил царь, которого оруженосцы облачали в панцирь, пока Лептина хлопотала над «чашей Нестора».

— Никто не знает, но один дозорный на мысе Микале утверждает, что заметил хвост эскадры на юге. По-моему, они ушли насовсем.

— Да услышат тебя боги, адмирал.

В этот момент вошел афинский командующий Карилай во всеоружии.

— А ты что думаешь об этом? — спросил его Александр.

— Думаю, нам повезло. Однако я без труда мог бы встретиться с ними в открытом море.

— Но так получилось лучше, — сказал Александр. — Мы сберегли людей и корабли.

— И что теперь? — спросил Неарх.

— Подождите до второй половины дня и, если они не покажутся, спускайте корабли на воду и ставьте наготове у причалов.

Оба командира вышли, а Александр сел на коня и вместе с Селевком, Птолемеем и Пердиккой направился к линии осады. Его встретили удары таранов и «Гром Херонеи».

Царь поднял глаза к стене и заметил там брешь, которая с каждым ударом расширялась. Одна штурмовая башня потихоньку все ближе и ближе подползала к стене.

— Сейчас начнем решительный штурм! — крикнул Парменион, перекрывая грохот.

— Ты передал солдатам мои приказы?

— Да. Никакой резни, никакого насилия, никаких грабежей. Нарушителей будут судить на месте.

— Это перевели и для варваров во вспомогательных войсках?

— Да, и для них.

— Прекрасно. Можешь начинать.

Парменион кивнул и сделал знак одному из своих людей, который трижды взмахнул желтым флагом. Штурмовая башня пришла в движение и придвинулась еще ближе к стене. В этот момент послышался страшный грохот, и большая часть кладки рухнула, подняв тучу пыли, за которой было невозможно разобрать, где друзья, а где враги.

Тем временем с башни перебросили мостик, и на стену бросился отряд македонян. Разгорелась яростная схватка, и немало атакующих упало с бастионов, стены и мостика, но вскоре им удалось отвоевать на стене у бреши небольшой плацдарм. Выбив оттуда защитников, македоняне начали осыпать градом стрел и дротиков тех, кто был по другую сторону бреши.

Как только пыль рассеялась, в пролом бросился отряд «щитоносцев», а за ними последовали штурмовые части фракийцев и трибаллов.

Растерянные, уставшие от сверхчеловеческого сопротивления, милетские воины начали отступать, и войска Пармениона проникли за стену.

Некоторое число солдат — преимущественно из числа простолюдинов — сдались и спасли свою жизнь, но греческие наемники и отряды, набранные из знати, представляя, какая судьба их ждет, бежали в противоположный конец города, избавились от доспехов и бросились с башен в море в отчаянной попытке вплавь добраться до островка Лада, чтобы оказать последнее сопротивление в стоявшей там небольшой крепости.

Александр въехал на коне в захваченный город и быстро поднялся на западную стену. Вдали от берега виднелись плывущие по заливу беглецы: некоторые, обессилев, тонули, другие продолжали размеренно взмахивать руками, продвигаясь к цели.

Царь вместе с Гефестионом развернулся и поскакал к морскому лагерю, разбитому у подножия горы Латмос, где почти все корабли уже были спущены на воду. Там он поднялся на борт флагмана и велел взять курс на Ладу.

Причалив к острову, Александр увидел, что спасшиеся после штурма уже вошли в крепость; вооруженные одними мечами, совершенно изнемогшие, мокрые, они казались призраками. Велев Гефестиону оставаться на месте, царь пошел вперед.

— Почему вы бежали сюда? — крикнул он.

— Потому что это место достаточно мало, чтобы защищать его малым количеством людей.

— Сколько вас? — снова крикнул Александр, уже из-под стены.

Гефестион и телохранители окружили его, прикрыв щитами, но царь велел всем отойти назад.

— Хватит, чтобы не дать вам легкой победы.

— Откройте ворота, и вам не причинят никакого вреда. Я уважаю доблесть и мужество.

— Ты кто, парень? — спросил все тот же голос.

— Я царь македонян.

Гефестион снова приказал телохранителям выйти вперед, но Александр дал знак не двигаться. Защитники Милета пошептались между собой, потом снова заговорил тот же человек:

— Слово царя?

— Слово царя.

— Подожди, я спущусь.

Послышался шум отодвигаемых засовов, ворота крепости отворились, и в проеме показался говоривший. Это был человек старше пятидесяти, с длинной спутанной бородой и морской солью в волосах, с худыми руками и морщинистой кожей. Он увидел, что царь стоит перед ним совсем один.

— Можно войти? — спросил Александр.

ГЛАВА 17

Милетские воины, те, что вплавь добрались до острова Лада, поклялись в верности Александру, после того как встретились и поговорили с ним. Триста из них, большинство, завербовались в македонское войско, чтобы участвовать в походе.

Победители проявили к городу уважение. Не было допущено никаких грабежей, и были предприняты меры для восстановления городской стены. Евмен от имени царя созвал городской совет. Он велел восстановить демократические институты власти и объявил, что налоги, которые платили раньше Великому Царю, теперь будут выплачиваться Александру. Воспользовавшись моментом, он тут же попросил аванс, но все равно из-за непомерных расходов финансовая ситуация в македонском войске оставалась критической.

На следующий день на совете высшего командования секретарь объяснил положение, упрямо возвращаясь к состоянию казны, отчего доклад оставил горьковатый привкус, несмотря на одержанные до сих пор великие победы.

— Не понимаю, — сказал Леоннат. — Нам достаточно лишь протянуть руку, чтобы взять все, что хотим. Этот город чрезвычайно богат, а нам приходится выпрашивать ничтожную сумму.

— Объясняю, — снисходительно вмешался Птолемей. — Видишь ли, теперь Милет является частью нашего царства, и вредить ему — значит вредить македонскому городу, такому же, как Эги или Драбеск.

— Однако царь Филипп не рассуждал подобным образом, когда брал Олинф и Потидею, — возразил Черный.

Александр весь окаменел, но ничего не ответил. Другие тоже промолчали. Тишину нарушил Селевк:

— Тогда были другие времена, Черный. Тогда царь Филипп должен был преподать урок, а теперь мы объединяем весь греческий мир в единую страну.

Тут слово взял Парменион:

— Люди, нас не должны занимать подобные проблемы. Осталось освободить лишь Галикарнас. Сделаем последнее усилие, и наша задача будет выполнена.

— Ты так думаешь? — спросил его Александр с некоторой обидой. — Я никогда не заявлял ничего подобного и никогда не устанавливал ни границ, ни сроков нашего похода. Но если тебе что-то не нравится, можешь в любое время вернуться назад.

Парменион потупился и закусил губу.

— Мой отец не хотел…— начал было Филот.

— Я прекрасно понял, что хотел сказать твой отец, — перебил его Александр, — и я вовсе не собирался унижать старого солдата. Но у Пармениона за спиной множество сражений, осад, ночных бдений, и годы его уже не юные. Никто не упрекнет его, если он захочет вернуться на родину, на вполне заслуженный отдых.

Парменион поднял голову и обвел всех взглядом, как старый лев, окруженный обнаглевшими щенками.

— Я не нуждаюсь ни в каком отдыхе, — проговорил он, — и любого из вас, не считая царя, — но все прекрасно поняли, что он имел в виду «включая царя», — я еще могу поучить, как держать в руках меч. Однако если мне позволят решать этот вопрос самому, то единственный способ отправить меня на родину до завершения похода — это в виде праха, в погребальной урне.

Снова последовало долгое молчание, которое, наконец, нарушил Александр:

— Именно это я и ожидал услышать. Парменион останется с нами и поддержит нас своей доблестью и опытом. Мы от всего сердца благодарны ему за это. А теперь, — продолжил он, — я должен сообщить вам о непростом решении, которое я принял в последние часы после долгих размышлений. Я решил отказаться от флота.

Слова царя вызвали ропот в царском шатре.

— Ты решил отказаться от флота? — не веря, переспросил Неарх.

— Именно так, — невозмутимо подтвердил царь. — Нам хватит двадцати кораблей, чтобы перевозить в разобранном виде стенобитные машины. Мы будем продвигаться по суше и захватывать побережье и порты. Таким образом, у персидского флота не останется ни причалов, ни мест для пополнения запасов провизии.

— Они всегда могут высадиться в Македонии, — предупредил Неарх.

— Я уже послал письмо Антипатру с просьбой быть начеку. Да и в любом случае, вряд ли они это сделают.

— Такое решение наверняка сэкономит нам еще по сто пятьдесят талантов в день, при нашей-то нехватке денег, — вмешался Евмен. — Хотя я бы не стал сводить все только к деньгам.

— Кроме того, — добавил царь, — сам факт, что у нас больше нет пути отступления по морю, окажет на людей определенное влияние. Завтра я лично сообщу о своем решении Карилаю. Ты, Неарх, примешь командование тем маленьким флотом, что у нас останется. Он невелик, но очень важен.

— Как тебе будет угодно, государь, — подчинился адмирал. — Будем надеяться, что ты прав.

— Конечно, он прав, — отозвался Гефестион. — Сколько я его знаю, он никогда не ошибался. Я — с Александром.

— И я тоже, — заявил Птолемей. — А афиняне нам не нужны. И потом, я уверен, что очень скоро они нам выставят счет за свою службу, и сумма будет немалая.

— Значит, все согласны? — спросил царь.

Все закивали в знак согласия, за исключением Пармениона и Черного.

— Мы с Клитом возражаем, — сказал Парменион, — но это ничего не значит. До сих пор царь демонстрировал, что не нуждается в наших советах. Тем не менее, он знает, что всегда может рассчитывать на нашу преданность и поддержку.

— Ваша поддержка мне необходима, — заявил Александр. — Если бы не Черный, мои приключения в Азии уже закончились бы. При Гранике он отсек руку, готовую отрубить мне голову, и я этого не забуду. А теперь поедим, что-то я проголодался! Завтра соберу войско и сообщу ему новость.

Евмен распустил собрание и распорядился вручить приглашения на ужин афинским командирам, а, кроме того — Каллисфену, Апеллесу и Кампаспе, что было воспринято всеми с энтузиазмом. Он также велел привести «подруг», очень симпатичных и умеющих внести оживление в молодую компанию. Все они были милетянки, изящные и утонченные, сияющие смуглой таинственной красотой восточных богинь, дочери мужчин, пришедших с моря, и женщин, спустившихся по рекам с великих азиатских плоскогорий.

— Дайте одну Пармениону! — крикнул Леоннат. — Посмотрим, может ли он еще поучить нас, как орудовать палкой, а не только мечом!

Шутка вызвала всеобщий хохот и разрядила напряжение. Хотя бояться никто не боялся, но предстоящий отказ от флота был определенной потерей, которая несла в себе предзнаменование: родина оставалась позади, и, быть может, навсегда.

Вскоре после начала пирушки Александр встал и собрался к выходу. Кипрское вино немножко оглушило его. Смущала все возрастающая раскованность Кампаспы, которая пила и ела, орудуя исключительно левой рукой, хотя вовсе не была левшой — просто правая была постоянно занята другим.

Оказавшись снаружи, царь велел подать Букефала и галопом понесся прочь. Ему хотелось насладиться ароматом весны и светом взошедшей на небосклоне полной луны.

Десять телохранителей тут же последовали за ним, но их кони не могли поспеть за Букефалом, который, не выказывая ни малейшего утомления, мчался вверх по склону горы Латмос.

Александр скакал долго, пока не почувствовал, что конь весь вспотел, и тогда перешел на шаг, но продолжал подниматься на открывавшуюся перед ним волнистую возвышенность, усеянную маленькими деревеньками и одинокими крестьянскими и пастушьими домишками. Телохранители, уже наученные опытом, держались на расстоянии, но не спускали с него глаз.

То и дело мелькали быстрые македонские конные разъезды, сопровождаемые собачьим лаем из дворов или внезапно взлетавшими птицами, потревоженными во время ночного отдыха. Македонское войско постепенно занимало внутреннее пространство Анатолии, где безраздельно господствовали древние племенные общины.

Вдруг на дороге, ведущей к маленькому городку Алинды, Александр заметил какое-то беспокойство: несколько всадников размахивали факелами, доносились крики и ругань.

Царь снял с крючка у седла македонскую широкополую шляпу и, нахлобучив ее и закутавшись в плащ, шагом направился в ту сторону.

Всадники остановили повозку, которую сопровождали двое вооруженных мужчин. Эти двое оказали сопротивление и выставили копья, отказываясь отдать транспорт.

Александр подъехал к македонскому отряду и жестом велел командиру приблизиться. Сначала тот ответил раздраженным жестом, но луна выхватила белое пятно в виде бычьей головы на лбу Букефала, и македонянин узнал царя.

— Государь, но что…

Александр сделал ему знак говорить потише и спросил:

— Что здесь происходит?

— Мои солдаты остановили эту повозку и хотели узнать, кто и зачем едет на ней с охраной посреди ночи. Они оказали сопротивление.

— Вели своим всадникам отойти и объясни этим двоим охранникам, что им нечего бояться. Находящемуся в повозке лицу не будет причинено никакого вреда.

Командир патруля повиновался, но охранявшие повозку не двинулись с места. Из-за занавески послышался женский голос:

— Подождите, они не понимают по-гречески…— и, грациозно поставив ногу на подножку, на землю спустилась женщина с закутанным в платок лицом.

Александр попросил македонского командира посветить и подошел к ней.

— Кто ты? Почему ты едешь ночью в сопровождении вооруженной охраны? Кто еще с тобой?

Женщина открыла лицо. Оно оказалось поразительной красоты — с темными глазами в тени длинных ресниц, с красиво очерченными пухлыми губами. В гордой, полной достоинства осанке улавливался едва заметный трепет.

— Меня зовут… Митрианес, — ответила она после легкого колебания. — Ваши солдаты заняли мой дом и мои владения под горой Латмос, и потому я решила отправиться к мужу в Прузу, в Вифинию.

Александр бросил взгляд на командира патруля, и тот спросил:

— Кто еще в повозке?

— Мои сыновья, — ответила женщина и позвала их.

Из повозки выбрались два подростка, также поразительно красивые. Один сильно походил на мать, а другой очень отличался от нее: у него были аквамариновые глаза и белокурые волосы.

Царь внимательно посмотрел на них:

— Вы понимаете по-гречески?

— Нет, — ответила за них женщина, но от Александра не ускользнул ее многозначительный взгляд, брошенный сыновьям и словно предупреждавший: «Предоставьте говорить мне».

— Видимо, твой муж не перс: у этого мальчика светлые глаза и белокурые волосы, — сказал царь и заметил, что женщина смутилась. Он снял шляпу, открыв лицо, и шагнул к ней, пораженный ее красотой и аристократической силой ее взгляда.

— Мой муж — грек, он был… врачом фригийского сатрапа. Я давно не получала от него известий и боюсь, что с ним что-то случилось. Мы стараемся добраться до него.

— Но в такое время женщине с двумя детьми опасно ездить по дорогам. Будь моей гостьей в эту ночь, а завтра сможешь отправиться дальше с более подходящей охраной.

— Прошу тебя, властительный господин, не беспокойся. Я уверена, что с нами ничего не случится, если нас отпустят. Нам предстоит проделать такой долгий путь!

— Будь спокойна. Тебе нечего бояться, ни за себя, ни за сыновей. Никто не посмеет обойтись с тобой недостаточно почтительно. — Александр обернулся к своим воинам: — Проводите ее в лагерь!

Вскочив на коня, царь удалился, за ним поскакали телохранители, ни на мгновение не спускавшие с него глаз. По пути им встретился Пердикка, обеспокоенный исчезновением Александра.

— Я отвечаю за твою безопасность, и если бы ты хотя бы предупреждал меня, когда уходишь, я бы…

Александр прервал его:

— Ничего не случилось, друг мой, и я могу сам позаботиться о себе. Как там проходит ужин?

— Как обычно, но вино слишком крепкое, наши не привыкли к такому.

— Надо привыкать ко всему. Поехали назад.

Прибытие повозки с иностранными охранниками вызвало в лагере возбуждение и любопытство. Перитас принялся лаять, и даже Лептина начала спрашивать:

— Кто там, в повозке? Где вы их нашли?

— Приготовь в этом шатре ванну, — велел ей царь, — и постели для двух мальчиков и женщины.

— Женщины? Кто эта женщина, мой господин?

Александр бросил на Лептину пронзительный взгляд, и она беспрекословно повиновалась, а он сказал:

— Когда приведет себя в порядок, скажи ей, что я жду ее в своем шатре.

Из стоявшего поодаль шатра военных советов доносились непристойные крики, нестройные звуки свирелей и флейт, женский визг и рычание Леонната, перекрывавшее весь прочий шум.

Александр велел принести поесть — свежих фиг, молока и меда, — а потом взял в руки портрет Мемнона, оставленный Апеллесом у него на столе, и был поражен выражением бесконечной печали, которое художник придал этому лицу.

Он снова поставил портрет на стол и стал читать пришедшие в последние дни письма: одно — от регента Антипатра, сообщавшего, что ситуация в стране в целом спокойна, если не считать невоздержанности царицы, которая жаждет заниматься государственными делами; а другое — от Олимпиады с жалобами на то, что регент лишил ее всякой возможности вести себя в соответствии со своим положением.

Ни слова про пышные дары, что он послал ей после победы при Гранике. Возможно, они еще не прибыли.

ГЛАВА 18

Александр оторвался от письма и посмотрел на женщину. С чуть подведенными черным, на египетский манер, глазами, в льняном зеленом платье восточной работы, с черными, как вороново крыло, волосами, по-гречески собранными на макушке серебристой лентой, чужеземная гостья словно все еще отражала тот лунный свет, в котором предстала перед ним впервые.

Царь подошел к ней, и она опустилась на колени, чтобы поцеловать его руку.

— Я не могла знать, властительный господин… Прости меня.

Александр взял ее за руки и помог подняться. Он ощутил запах ее волос — аромат фиалки.

Молодой царь был оглушен. Никогда еще так внезапно его не одолевало желание женщины, жажда сжать ее в объятиях. Она поняла это и в то же мгновение ощутила в его взгляде почти неодолимую силу, которая влекла ее, как свет лампы влечет к себе ночную бабочку.

Опустив глаза, женщина сказала:

— Я привела моих сыновей, чтобы они выказали тебе свое почтение.

Она отошла назад ко входу в шатер и впустила двух мальчиков.

Александр указал на вазу с едой и фруктами:

— Прошу вас, не стесняйтесь.

Но когда он обернулся к мальчикам, то в мгновение ока понял, что произошло за его спиной.

Один из мальчиков увидел портрет Мемнона на столе, и его охватило такое недоумение, что матери пришлось предостеречь сына взглядом и положить руку ему на плечо.

Царь сделал вид, что ничего не заметил.

— Вы ничего не хотите? Вы не голодны?

— Благодарю тебя, мой господин, — ответила женщина, — но мы очень устали в пути и хотели бы лишь удалиться, если ты позволишь.

— Конечно. Идите. Лептина принесет эти кушанья к вам в шатер: если ночью захотите есть или пить, то сможете утолить голод и жажду.

Он позвал девушку и велел ей проводить гостей, а сам вернулся к столу и взял в руки портрет своего противника, словно хотел отыскать в его взгляде секрет этой таинственной энергии.


Лагерь весь погрузился в тишину, ночь была в середине пути. Дозор совершал свой обход, и командир убедился, что часовые у входов не спят. Когда эхо паролей и отзывов затихло, из шатра для гостей крадучись вышла какая-то закутанная фигура. Она направилась в шатер царя.

Перитас спал на своей подстилке, и морской ветерок доносил до него лишь запах соли, относя все остальные ароматы в сторону полей. Двое часовых у царского шатра оперлись на копья, один справа, другой слева от входа.

Закутанная фигура остановилась и взглянула на них, не решаясь проскользнуть мимо. В руках она держала вазу.

— Это Лептина, — сказал один из часовых.

— Привет, Лептина. Что-то давно ты не заходишь составить компанию. А мы устали, и нам так одиноко!

Женщина покачала головой, словно привыкла к подобного рода шуткам, потом предложила солдатам фруктов из вазы и вошла.

В свете двух ламп она открыла свое прекрасное лицо. Задержав взгляд на портрете Мемнона, все еще стоявшем на столе, и коснувшись его кончиками пальцев, чужеземная гостья вынула из волос длинную булавку с янтарной головкой и легкими шагами приблизилась к занавеске, отделявшей постель царя от остального шатра. Сквозь занавеску просвечивал огонь третьей лампы.

Женщина отдернула занавеску и вошла. Александр спал на спине, накрывшись одной военной хламидой, а рядом стояла стойка с доспехами, которые он забрал из храма Афины Илионской в Трое.

В этот момент вдалеке, на своем ложе во дворце в Пелле, царица Олимпиада ворочалась во сне, мучаясь кошмаром, а потом вдруг вскочила и издала резкий леденящий вопль, который разнесся по тихим залам царского дворца.

Держа шпильку в левой руке, персиянка нашла сердце Александра, потом, взявшись правой рукой за янтарную головку, замахнулась, но в это мгновение царь проснулся и сверкнул на нее огненным взглядом. Может быть, виной всему была лишь тень от лампы, но его левый глаз, черный как ночь, сделал его похожим на какое-то неземное титаническое существо, на мифологическое чудовище, и рука женщины застыла в воздухе, не в силах нанести смертельный удар.

Продолжая неотрывно, не мигая, смотреть на женщину, Александр медленно встал и придвинул грудь к бронзовому острию, так что выступила капля крови.

— Кто ты? — спросил он. — Почему ты хочешь меня убить?

ГЛАВА 19

Женщина выронила шпильку и, закрыв руками лицо, разразилась слезами.

— Скажи мне, кто ты, — настаивал Александр. — Я не причиню тебе никакого вреда. От меня не укрылось выражение лица твоего сына, когда он увидел портрет Мемнона на моем столе. Это твой муж, верно? Ведь так? — повторил он громче, схватив ее за запястья.

— Меня зовут Барсина, — глухим голосом ответила персиянка, не поднимая глаз. — Да, Мемнона. Прошу тебя, не причиняй вреда моим сыновьям и, если есть в тебе страх перед богами, не совершай надругательства надо мной. Чтобы вызволить свою семью, мой муж заплатит тебе любой выкуп, сколько назначишь.

Александр заставил ее поднять лицо. Он снова посмотрел ей в глаза и ощутил, что краснеет. Он понял, что, если прижмет ее к себе, эта женщина сможет сделать с ним что угодно. И в ее взгляде он тоже увидел странное волнение, не похожее на материнский страх или тревогу одинокой пленной женщины. Он различил вспышки могучих таинственных чувств, подчиненных и, возможно, подавленных сильной, хотя и давшей трещину волей.

— Где Лептина? — спросил он.

— В моем шатре под надзором моих сыновей.

— И ты взяла ее плащ…

— Да.

— Вы причинили ей какой-то вред?

— Нет.

— Я отпущу тебя, и эта тайна останется между нами. Не нужно выкупа, я не воюю с женщинами и детьми, а когда встречусь с твоим мужем, мы сразимся с ним лицом к лицу, и я выиграю этот поединок, зная, что наградой станет возможность быть с тобой. А сейчас уходи и пришли ко мне Лептину. Завтра я велю проводить тебя, куда захочешь.

Барсина поцеловала его руку, тихо прошептав что-то на своем родном языке, и направилась к выходу, но Александр окликнул ее:

— Погоди.

Она смотрела на него горящими трепетными глазами, а он подошел к ней, взял ее лицо в свои руки и поцеловал в губы.

— Прощай. Не забывай меня.

Вместе с ней Александр вышел из шатра и долго смотрел ей вслед, в то время как двое педзетеров охраны при виде царя застыли, подобно древкам копий у них в руках.

Вскоре вернулась Лептина, злясь и сокрушаясь, что оказалась в плену у двух мальчишек. Александр успокоилее:

— Тебе не о чем беспокоиться, Лептина: эта женщина лишь боялась за собственную безопасность. Теперь ступай отдыхать, у тебя еще будет возможность устать.

Он поцеловал девушку и вернулся на свое ложе.

На следующий день Александр отдал приказ, чтобы Барсину и ее охрану сопровождали до самого берега Меандра. Он и сам некоторое время следовал вместе с этим маленьким эскортом.

Когда он остановился, Барсина обернулась, чтобы помахать ему рукой на прощание.

— Кто этот человек? — спросил Фраат, младший из ее сыновей. — Почему у него на столе стоит портрет нашего отца?

— Это великий воин и честный человек, — ответила Барсина. — Не знаю, почему у него на столе портрет вашего отца. Возможно потому, что Мемнон — единственный в мире, кто может сравниться с ним.

Снова обернувшись, она еще раз увидела Александра: молодой царь македонян застыл на своем Букефале на вершине обдуваемого ветром холма. Таким он ей и запомнился.


Десять дней Мемнон оставался в горах возле Галикарнаса, ожидая, пока все его уцелевшие после Граника солдаты, всего тысяча, соберутся к нему и встанут в строй. Наконец однажды ночью, закутавшись в плащ и надев персидский тюрбан, почти полностью закрывавший лицо, он въехал на коне в город и направился в Дом собраний.

Огромное здание возвышалось рядом с гигантским Мавзолеем, монументальной гробницей карийской династии Мавсолов, сделавшей Галикарнас столицей своего царства.

Высоко поднявшаяся в небе луна освещала грандиозное строение: каменный куб, увенчанный портиком с ионическими колоннами. Водруженная на портик ступенчатая пирамида была украшена внушительной бронзовой квадригой, которая несла изображение покойного монарха. Великолепные скульптуры работы самых выдающихся ваятелей предыдущего поколения — Скопаса, Бриаксия, Леохара — изображали сцены из греческой мифологии, культурного наследия, ставшего частью местной культуры. Преимущественно здесь были представлены эпизоды, традиционно помещаемые в Азию, вроде борьбы греков с амазонками.

Мемнон на мгновение задержался, разглядывая барельеф, где греческий воин, схватив амазонку за волосы, бьет ее в спину ногой. Мемнон всегда спрашивал себя, почему греческое искусство, столь возвышенное, постоянно изображает сцены насилия над женщинами, и пришел к выводу, что, видимо, причиной этого служит страх, тот самый страх, который вынуждает их держать своих жен в гинекеях, чтобы на всех общественных мероприятиях прибегать к услугам «подруг».

Ему вдруг подумалось о Барсине, которая уже должна была ехать по безопасной Царской дороге с золотыми оградами, и его охватила горькая печаль. Он вспомнил ее ноги газели, смуглую кожу, запах фиалки, исходящий от ее волос, чувственный голос, ее аристократическую гордость.

Мемнон ударил пятками в бока своего коня и поехал дальше, стараясь прогнать тоску. Все чрезвычайные полномочия, данные ему лично Великим Царем, не приносили никакого удовлетворения.

Он миновал бронзовую статую самого выдающегося гражданина Галикарнаса, великого Геродота, автора монументальной «Истории», который первым описал титаническую борьбу греков с варварами во время персидских войн и, возможно, единственный понял их глубинные причины, будучи сам сыном грека и азиатской женщины.

Подъехав к зданию собраний, Мемнон спешился, поднялся по освещенной лестнице с двумя рядами установленных на треножниках гигантских ламп и стучал в дверь, пока кто-то не подошел открыть ее.

— Я Мемнон, — сказал командир наемников, сняв тюрбан. — Я только что приехал.

Его провели в зал, где собрались все городские гражданские и военные власти: командиры персидского гарнизона, афинские генералы Эфиальт и Трасибул, возглавлявшие наемные войска, и сатрап Карий Оронтобат, тучный перс, выделявшийся яркими одеждами, серьгами, драгоценным перстнем и великолепным массивным золотым акинаком — кинжалом в ножнах — у бедра.

Присутствовал также местный наследственный монарх, царь Карий Пиксодар, человек на пятом десятке с черной-черной бородой и тронутыми сединой висками. Два года назад он предложил свою дочь в жены одному из македонских царевичей, но брак не состоялся, и потому пришлось обратиться с брачным предложением к новому персидскому сатрапу Карий Оронтобату, который и стал ему зятем.

Во главе собрания было приготовлено три кресла, два из них уже заняли Пиксодар и Оронтобат, а третье, справа от персидского сатрапа, предназначалось Мемнону. Очевидно, все ожидали его появления.

— Жители Галикарнаса и жители Карий! — начал Мемнон. — Великий Царь возложил на меня огромную ответственность — остановить вторжение македонского царя, и я собираюсь решить эту задачу любой ценой. Я здесь единственный, кто видел Александра в лицо и встречался с его войском с копьем и мечом в руках. Уверяю вас: это грозный враг. Он не только до безрассудства отважен на поле боя, но также смышлен и непредсказуем. По его действиям в Милете можно судить, на что он способен, даже в условиях нашего полного господства на море. Но я не собираюсь дать ему застать меня врасплох — Галикарнас не падет. Мы вынудим его истощать свои силы под нашими стенами, пока совсем не обескровим. По морю, где господствует наш флот, к нам будет поступать провизия, и мы будем сопротивляться до последнего. Когда же, наконец, придет подходящий момент, мы совершим вылазку и разгромим его обессиленное войско. Мой план таков: прежде всего не позволим осадным машинам подойти к стенам. Это очень мощные и эффективные орудия, их спроектировали специально для царя Филиппа лучшие греческие инженеры. Македонянин не дал нашему флоту снабжаться водой и провиантом, заняв подходы к берегу, а мы сделаем наоборот — не позволим ему выгрузить свои машины с кораблей вблизи нашего города. Мы направим конные отряды и штурмовые войска во все бухты в пределах тридцати стадиев от Галикарнаса. Единственный пункт, откуда они могут напасть на нас, — северо-восточная часть стены. Там мы выроем длинный ров длиной в сорок и шириной в восемнадцать футов, и таким образом, даже если им удастся выгрузить свои машины, эти сооружения не смогут приблизиться к самой стене. Пока я сказал вам все. Обеспечьте, чтобы работы начались завтра же на рассвете и продолжались непрерывно день и ночь.

Все одобрили этот план, казавшийся безукоризненным, и стали понемногу покидать зал и расходиться по городским улицам, белым в свете полной луны. Остались лишь двое афинян — Трасибул и Эфиальт.

— Вы собираетесь что-то сказать мне? — спросил Мемнон.

— Да, — ответил Трасибул. — Эфиальт и я желаем знать, насколько можем рассчитывать на тебя и твоих воинов.

— То же самое мне следовало бы спросить у вас, — заметил Мемнон.

— Мы лишь хотим сказать, — вмешался Эфиальт, кряжистый мужчина, по меньшей мере, шести футов ростом и геркулесова сложения, — что мы воодушевлены ненавистью к македонянам, которые унизили нашу родину и вынудили ее принять условия постыдного мира. Мы стали наемниками, потому что это единственный способ сражаться с врагом, не причиняя вреда нашему городу. Но ты? Какие причины толкнули на это тебя? Кто может нам гарантировать, что ты сохранишь верность нашему делу, если оно окажется невыгодным? В душе ты…

— Профессиональный наемник? — прервал его Мемнон. — Да, это так. Так же, как ваши люди, от первого до последнего. Сегодня на рынке нет другого товара, столь изобильного, как наемные мечи. Вы утверждаете, что гарантией является ваша ненависть. И я должен вам верить? Нередко я видел, как ненависть уступает страху, и подобное может случиться и с вами. У меня нет другой родины, кроме моей чести и моего слова, и вы можете верить ему. Важнее этого для меня нет ничего, кроме моей семьи.

— Это правда, что Великий Царь пригласил твою жену и сыновей в Сузы? А если так, не значит ли это, что он не доверяет тебе и хочет иметь их в заложниках?

Мемнон посмотрел на него ледяным взором:

— Чтобы победить Александра, мне понадобится преданность и слепое повиновение с вашей стороны. Если у вас есть сомнения в моем слове, вы мне не нужны. Уходите, я освобождаю вас от ваших обязанностей. Уходите, пока не поздно.

Два афинских военачальника переглянулись, словно советуясь между собой, потом Эфиальт проговорил:

— Мы хотели лишь узнать, правду ли говорят о тебе. Теперь мы это знаем. Можешь положиться на нас до конца.

Они вышли, и Мемнон остался в большом пустом зале один.

ГЛАВА 20

Посоветовавшись с командирами, Александр разбил лагерь вне стен Милета, а люди Неарха между тем начали разбирать осадные машины, чтобы погрузить их на корабли и транспортные баржи, бросившие якорь невдалеке от берега. Было условлено, что сразу по завершении погрузки адмирал обогнет Милетский мыс и подыщет подходящее место для причаливания как можно ближе к Галикарнасу. С ним остались два афинских капитана, командовавшие двумя маленькими эскадрами боевых триер.

На берегу, как муравьи, копошились солдаты, стояли шум и гвалт: удары кувалд, крики, ритмические возгласы моряков, тащивших огромные бревна от разобранных машин, чтобы поднять их на баржи.

Бросив последний взгляд на остатки союзного флота и раскинувшийся на мысе город, царь дал сигнал к отправлению. Меж заросших оливами склонами гор — Латмоса на севере и Гриоса на юге — перед ним открылась широкая равнина, в глубине которой вилась пыльная дорога, ведущая к городу Милассы.

Погода стояла теплая и безоблачная, на холмах серебром сияли оливы, а вдоль ручьев, текущих среди красных от маков полей, орудовали клювами белые журавли в поисках лягушек и мальков. При прохождении войска они с любопытством поднимали головы с длинным клювом, а потом опять спокойно принимались за дело.

— Ты веришь в ту историю про журавлей и пигмеев? — спросил Леоннат ехавшего рядом Каллисфена.

— Ну, об этом говорит Гомер, а многие считают Гомера правдивым источником, — ответил Каллисфен без особого убеждения.

— Да… Я помню уроки старого Леонида: он рассказывал про непрестанную борьбу между журавлями, которые пытались в клюве унести детей пигмеев, и пигмеями, которые пытались красть журавлиные яйца. Мне кажется, это россказни для малышни, но если Александр действительно собирается дойти до границ Персидской державы, мы, может быть, увидим и страну пигмеев.

— Возможно, — ответил Каллисфен, пожав плечами, — но я бы на твоем месте не очень на это рассчитывал. Видишь ли, это народные сказки. Кажется, в верховьях Нила действительно встречаются чернокожие карлики, но сомневаюсь, что они ростом с кулак и что они срубают колосья топорами. Истории, переходя из уст в уста, со временем искажаются. Например, если я начну рассказывать, что журавли похищают детей пигмеев, чтобы отнести их бездетным парам, то добавлю собственный вымысел к истории, и без того кем-то придуманной, но в ней все равно останется определенное правдоподобие. Понимаешь?

У Леонната его слова вызвали некоторое замешательство, и он обернулся к мулам, груженным тяжелыми мешками.

— Что там, в этих мешках? — спросил Каллисфен. — Песок.

— Песок?

— Именно.

— Но зачем?

— Он служит мне для тренировок в борьбе. Дальше местность может оказаться скалистой, и тогда я не смогу упражняться. И потому вожу с собой песок.

Каллисфен покачал головой и ударил пятками свою кобылу. Через какое-то время его обогнал Селевк, галопом направлявшийся к голове колонны. Остановившись рядом с Александром, он указал на что-то на гребне Латмоса.

— Вон, видишь?

— Что это?

— Я послал пару разведчиков взглянуть — там какая-то старая госпожа, она с утра следует за нами со своей свитой.

— Клянусь Зевсом, всего я мог ожидать на этой земле, но чтобы меня преследовала старушка!

— Возможно, у нее имеется некая цель, — усмехнулся Лисимах, ехавший неподалеку.

— Не говори глупостей, — оборвал его Селевк. — Что велишь делать, Александр?

— Она явно не представляет опасности. Если мы ей нужны, пусть сама и приходит. Не думаю, что стоит тревожиться об этом.

Они двигались шагом вслед за высланными вперед конными дозорами, пока не прибыли на широкую равнину. В этом месте долина воронкой сжималась по направлению к городу.

Прозвучал сигнал к привалу, и «щитоносцы» установили полотняные навесы, чтобы устроить царю и командирам тень.

Прислонившись к вязу, Александр выпил из фляжки несколько глотков воды. Начинало здорово припекать.

— К нам гости, — заметил Селевк.

Царь обернулся к холму и увидел пешего человека, ведущего в поводу белого мула, на котором сидела богато наряженная женщина почтенного возраста. Позади еще один слуга нес зонтик, а третий опахалом из конского волоса отгонял мух.

За ними двигался малочисленный вооруженный отряд, не подававший ни малейших признаков агрессивности; далее следовала маленькая свита с телегами разных размеров и вьючными животными.

Оказавшись на расстоянии в пол стадия, караван остановился. Один из мужчин эскорта приблизился к месту, где в тени вяза отдыхал Александр, и попросил проводить его к царю.

— Великий царь, моя госпожа, царица Карий Ада, просит твоей аудиенции.

Александр сделал знак Лептине привести ему в порядок волосы и плащ и поправить диадему, после чего ответил:

— Мы рады принять твою госпожу в любое время.

— В том числе и сейчас? — спросил чужеземец по-гречески с заметным восточным акцентом.

— В том числе и сейчас. Мы не многое можем ей предложить, но она окажет нам честь, если соизволит сесть с нами за стол.

Евмен, оценив ситуацию, велел поскорее натянуть хотя бы верхнюю часть царского шатра, чтобы гости могли сидеть в тени, и в невероятно короткое время организовал расстановку столов и кресел, так что к появлению царицы все было уже готово.

Один из стремянных встал на четвереньки, и знатная дама сошла со своей кобылы, ступив ему на спину, как на табурет, после чего двинулась к Александру, который встретил ее с видом чрезвычайного почтения.

— Добро пожаловать, почтенная госпожа, — проговорил он на изысканном греческом. — Ты говоришь на моем языке?

— Разумеется, — ответила дама, приблизившись к деревянному трончику, который проворно выгрузили с одной из повозок ее обоза. — Могу я сесть?

— Прошу тебя, — жестом пригласил ее царь и уселся сам, окруженный друзьями. — Эти люди, которых ты видишь, — мои друзья, больше чем братья: Гефестион, Селевк, Птолемей, Пердикка, Кратер, Леоннат, Лисимах, Филот. А вот этот, самого воинственного вида, — царь не смог удержаться от улыбки, — мой царский секретарь, Евмен из Кардии.

— Приветствую тебя, царский секретарь, — обратилась к нему дама, грациозно наклонив голову.

Александр посмотрел на гостью — ей было около шестидесяти. Она не красила волосы и не скрывала уже поседевшие виски, но, должно быть, в свое время была очаровательной женщиной. Карийское шерстяное платье с вышитым узором на мифологические сюжеты облегало фигуру, которая еще несколько лет назад наверняка была весьма привлекательной.

Подчеркнутые легким гримом глаза, лучистые и безмятежные, имели красивый янтарный оттенок; прямой нос и высокие скулы придавали ей благородство и достоинство. Ее волосы были забраны на затылке в узел, а на голове покоилась легкая золотая диадема, украшенная ляпис-лазурью и бирюзой, но как ее наряд, так и осанка указывали на некоторую печаль и как-то постарели, словно жизнь ее утратила всякий смысл.

Светские любезности и представления заняли некоторое время. Александр заметил, что Евмен торопливо написал что-то на табличке и положил ее перед ним на стол. Краем глаза царь прочел:

Персона, сидящая перед тобой, — это Ада, царица Карий. Она была замужем за своими двумя братьями, из которых один был младше ее на двадцать лет, и оба умерли. Последний ее брат — Пиксодар, который мог бы стать твоим тестем, — теперь лишил ее власти. Эта встреча несомненно принесет много интересного. Пользуйся случаем.

Едва он пробежал по этим строчкам, как сидящая напротив дама заявила:

— Я Ада, царица Карий, и живу уединенно в моей крепости в Алиндах. Не сомневаюсь, мой брат достал бы меня и там, если бы у него хватило сил. Жизнь и судьба не подарили мне сыновей и теперь послали мне старость с некоторой печалью в сердце. Особенную боль причиняет мне отношение последнего и самого злобного из моих братьев, Пиксодара.

— Но как ты все это разузнал? — шепнул Александр сидевшему рядом Евмену.

— Это моя работа, — прошептал в ответ секретарь. — И потом, я уже один раз вытащил тебя из несчастья с этим народом, помнишь?

Александр вспомнил гнев отца, когда сорвал брак своего сводного брата Арридея с дочерью Пиксодара, и улыбнулся про себя, задумавшись о причуде судьбы: ведь эта госпожа с такой интересной внешностью и в необычных одеждах, совершенно ему незнакомая, могла стать его родственницей.

— Могу я пригласить тебя к моему скромному столу? — спросил он.

Дама грациозно наклонила голову:

— Благодарю тебя и с удовольствием принимаю приглашение. Однако, зная, какова походная кухня, я привезла кое-что с собой из дому. Надеюсь, ты оценишь это.

Она хлопнула в ладоши, и ее слуги достали с повозок свежий, еще теплый хлеб, лепешки с изюмом, фруктовые пироги, слоеное тесто с медом, пирожки с начинкой из взбитых яиц, муки и пряного вина и множество других лакомств.

Гефестион застыл, разинув рот, и струйка слюны потекла с его подбородка на панцирь; Леоннат уже протянул руки, но Евмен быстро наступил ему на ногу.

— Прошу вас, — пригласила их дама, — не стесняйтесь, у нас много всего этого.

Все набросились на лакомства, напомнившие им сласти из детства, приготовленные умелыми руками матерей и кормилиц. Александр, попробовав лишь одно печенье, подошел к царице и сел на скамеечку.

— Зачем ты приехала ко мне, моя госпожа, если дозволено спросить?

— Как я уже тебе объяснила, я царица Карий, дочь Мавсола — того, что похоронен в огромной гробнице в Галикарнасе. Мой брат Пиксодар захватил трон и теперь владеет городом, породнившись с персидским сатрапом Оронтобатом, которому отдал в жены дочь. Меня лишили не только власти, но и содержания, доходов и большей части моих домов. Все это несправедливо, и виновник этих деяний должен быть наказан. Я пришла, молодой царь македонян, предложить тебе крепость и город Алинды, что позволит тебе властвовать над всей внутренней частью страны, без которой Галикарнас не может жить.

Она произнесла этот монолог так естественно и непринужденно, словно речь шла о какой-то светской шутке. Александр озадаченно посмотрел на нее, не веря своим ушам.

Царица Ада поманила рукой слугу с вазой сластей, чтобы царь мог попробовать.

— Еще печеньица, мой мальчик?

ГЛАВА 21

Александр шепнул Евмену, что хочет остаться с гостьей наедине, и вскоре его товарищи один за другим почтительно попрощались, ссылаясь на разные неотложные дела. Зато появился Перитас, привлеченный запахом лакомств, до которых всегда был большой охотник.

— Моя госпожа, — начал Александр, — не могу поверить, что правильно тебя понял: ты предлагаешь мне крепость и город Алинды, не прося ничего взамен?

— Не совсем так, — ответила царица. — Я хочу кое-что взамен.

— Скажи, и если это в моих силах, я дам. Чего ты хочешь?

— Сына, — ответила Ада, как будто это ее желание было самой естественной вещью в мире.

Александр побледнел и, разинув рот, застыл с печеньем в руке, уставившись на старушку. Перитас залаял, словно напоминая хозяину, что ждет печенья.

— Моя госпожа, я не уверен, что могу…

Ада улыбнулась.

— Полагаю, ты не так меня понял, мой мальчик. — Уже сам факт, что она называла его «мой мальчик», хотя они только что познакомились, говорил о многом. — Видишь ли, к сожалению, я не могу найти утешения в сыне, что, возможно, и к лучшему, учитывая обычаи и династические потребности, которые мне навязывали в мужья моих братьев, сначала одного, потом другого. Но когда я осталась вдовой, моя боль только усилилась. Однако если бы судьба подарила мне нормального мужа и я родила сына, я бы хотела, чтобы он был похож на тебя: благородной наружности, с утонченными манерами, но решительный и хваткий, мужественный и бесстрашный и в то же время сердечный и ласковый, как мне говорили о тебе, — теперь я и сама, узнав тебя, могу разделить это мнение. Иными словами, я прошу тебя стать моим сыном.

Александру не удалось выговорить ни слова, а царица Ада смотрела на него своими янтарными глазами, нежными и печальными.

— Ну? Что ты мне ответишь, мальчик мой?

— Я… Я не знаю, как такое можно сделать…

— Очень просто: усыновлением.

— И как совершается такое усыновление?

— Я царица. Если ты согласен, мне достаточно произнести положенные слова и ты станешь моим сыном во всех отношениях.

Александр смотрел на нее все пристальнее.

— Может быть, я прошу слишком многого? — проговорила Ада с некоторым беспокойством.

— Нет, только вот…

— Что?

— Я не был подготовлен к такой просьбе. А с другой стороны, она может лишь польстить мне, и поэтому…

Ада чуть подалась вперед, словно желая убедиться в том, что услышит именно то, чего ждет.

— Поэтому я польщен, и для меня большая честь принять такое предложение.

Царица прослезилась.

— Ты, в самом деле, его принимаешь?

— Да.

— Предупреждаю, я также потребую называть меня «мама».

— Хорошо… мама.

Ада утерла глаза вышитым платочком, подняла голову, выпрямилась и, прокашлявшись, объявила:

— Стало быть, я, Ада, дочь Мавсола, царица Карий, усыновляю тебя, Александра, царя македонян, и объявляю единственным наследником всего моего имущества.

Она протянула ему руку, и Александр поцеловал ее.

— Завтра я жду тебя в Алиндах, сын мой. А сейчас, милый, поцелуй меня.

Александр встал, расцеловал ее в обе щеки, и ему понравились ее восточные духи из сандала и лесной розы. Подошел Перитас, виляя хвостом и скуля в надежде, что хотя бы эта госпожа раздобрится и даст ему печенья.

Царица погладила его.

— Какой милый этот твой зверь, хотя и немного… грубоват.

Затем она удалилась вместе со своей свитой, оставив угощение своему сыночку и его друзьям, этим ребяткам с ужасающим аппетитом. Александр смотрел, как она уезжает на своем белом муле, а слуга держит над ней огромный вышитый зонтик, в то время как другой отгоняет мух. Обернувшись, он встретился взглядом с Евменом, не знавшим, смеяться ему или принять торжественный вид.

— Горе тебе, если донесешь об этом моей матери, — пригрозил ему Александр. — С нее станется отравить меня. — Потом повернулся к псу, уже потерявшему терпение в бесплодном ожидании и лаявшему во все горло, и крикнул: — А ну-ка, лови!


На следующий день, чуть свет, Александр велел Пармениону вести войско на Милассы, принимая по дороге от его имени сдачу всех городов, больших и маленьких, а сам вместе с Гефестионом и телохранителями поскакал в направлении Алинд.

Они пересекли обширные виноградники, источавшие тончайший, но сильный дух своего невидимого цветения, и зеленые просторы пшеничных полей, а потом пастбища, расцвеченные бесчисленным разнообразием всевозможных цветов, где преобладали большие алые пятна маков.

В зное южного солнца перед ними возник возвышающийся на вершине холма город Алинды, окруженный массивной стеной из серого камня. Над ним, как хмурая скала с башнями, нависала огромная крепость с развевающимися голубыми флагами Карийского царства.

На стенах виднелись ряды солдат с длинными копьями, луками и колчанами на ремне, а перед воротами, построившись в два ряда, стоял конный отряд — в парадных доспехах, на конях в блестящей сбруе.

Когда Александр с Гефестионом приблизились, городские ворота открылись и появилась царица Ада. Она восседала на носилках под балдахином, за спиной у нее шли шестнадцать полуголых рабов. Карийские девушки в греческих пеплосах разбрасывали по земле розовые лепестки.

Александр спешился и вместе с Гефестионом пошел дальше пешком, пока не оказался перед носилками. Ада, сделав знак опустить ее на землю, шагнула навстречу приемному сыну и поцеловала его в лоб и в темя.

— Как твое здоровье, мама?

— Как видишь, хорошо, — ответила царица, после чего велела унести носилки, взяла Александра под руку и направилась с ним в город, где их обступила праздничная толпа: всем не терпелось взглянуть на сына царицы Ады.

Из окон сыпались цветы и лепестки роз и маков; эти лепестки весело кружились в воздухе на весеннем ветерке, напоенном запахами скошенной травы и свежего сена.

Послышались звуки флейт и арф — сладчайшая и слегка инфантильная музыка, напомнившая Александру песенки, которые ему когда-то давным-давно пела кормилица.

Среди этой праздничной толпы, в этом вихре цветов и запахов, под руку с ласковой, нежной и незнакомой матушкой, он растрогался. И чем больше он завоевывал эту страну, где за каждым холмом открывалась какая-нибудь тайна, где в равной степени могли таиться и кровавая засада, и магия зачарованного места, тем больше она манила его идти дальше, чтобы открывать все новые чудеса. А что там, за горами, венцом возвышающимися над башнями Алинд?

Вход в крепость был украшен фигурами богов и героев этого древнего города; перед статуями выстроились вельможи в богатых нарядах золотого и серебряного шитья. На верху лестницы было приготовлено два трона: один, повыше, в центре, а другой, пониже и поскромнее, слева.

Ада указала Александру на более внушительный, а сама села сбоку. Всю площадь перед крепостью заполнила толпа; везде толкались люди разного достатка и положения. Глашатай призвал к тишине, после чего громогласно по-карийски и по-гречески объявил об акте усыновления.

Раздались продолжительные аплодисменты, на что царица ответила поднятием руки, а Александр поднял обе, как делал это перед строем своего войска.

Потом ворота за спиной у них открылись, и двое монархов, мать и сын, скрылись внутри.

ГЛАВА 22

Александр с Гефестионом хотели уехать днем, но это было совершенно невозможно. Вечером Ада устроила пир горой и пригласила всю городскую знать. Многие из гостей заплатили немалую сумму за возможность поучаствовать в пиршестве и поднесли царице ценные подарки, словно молодой матери, родившей первенца.

На следующее утро македонян отвели посмотреть крепость и город, и, как они ни настаивали, им так и не удалось уехать до второй половины дня. Александру пришлось попотеть, уговаривая свою новую мать отпустить его. Пришлось терпеливо объяснять ей, что, в конце концов, идет война и на Галикарнасской дороге его ждет войско.

— К сожалению, — сокрушенно вздохнула Ада в момент прощания, — я не могу дать тебе солдат. Тех, что у меня осталось, едва хватит для защиты крепости. Но я дам тебе кое-что поважнее солдат…

Она хлопнула в ладоши, и тут же, откуда ни возьмись, появились люди с вьючными животными и повозками, полными мешков и корзин.

— Кто… кто эти люди? — спросил встревоженный Александр.

— Повара, сын мой. Повара, пекари и кондитеры — лучшие, каких только можно найти к востоку от Проливов. Тебе нужно хорошо кушать, дорогой, со всеми этими переутомлениями, войной, битвами… Могу себе представить, как ты живешь: не думаю, чтобы македонские повара славились изысканной стряпней. Представляю, как они дают тебе солонину с пресным хлебом, которые дурно усваиваются желудком, — невозмутимо продолжала рассуждать царица, — и потому думаю, что…

Александр вежливым жестом прервал ее:

— Ты очень любезна, мама, но, говоря по совести, не это мне нужно. Хороший ночной марш — вот отличное средство, чтобы позавтракать с аппетитом, а потом весь день верхом — и ужин окажется хорош, что бы ни стояло на столе. А когда мучает жажда, холодная вода лучше самых тонких вин. Честное слово, мама, все это будет мне скорее мешать. Однако я благодарен тебе так, как если бы принял все это.

Ада понурилась:

— Я хотела лишь сделать тебе приятное, позаботиться о тебе.

— Знаю, — ответил Александр, беря ее за руку. — Я знаю и благодарен тебе за это. Но позволь мне жить так, как я привык. Я всегда буду с теплотой вспоминать тебя.

Он поцеловал ее, а потом сел на коня и поскакал прочь, провожаемый взглядами приободрившихся поваров, которым совсем не улыбалась перспектива походной жизни.

Ада смотрела вслед Александру, пока он вместе со своим другом не скрылся за холмом, а потом обернулась к своему кухонному персоналу:

— А вы что встали сложа руки? А ну-ка за работу! Чтобы завтра до рассвета самое лучшее, на что вы способны, было отправлено этому юноше и его друзьям, где бы они ни были. А иначе что я за мать!

Повара исчезли, вернувшись к своей работе — месить, замешивать, печь, чтобы приготовить деликатесы для нового сына своей царицы.

Несколько дней подряд Александр, проснувшись, прежде всего видел отряд карийских всадников, раскладывающий перед его шатром ароматные, только что из печи, булки, хрустящее печенье, мягкие пирожки с начинкой.

Дело принимало тревожный оборот, поскольку и товарищи и солдаты начали подшучивать над этим. Александр решил раз и навсегда положить конец проблеме. На третий день, когда приехали карийцы, он отослал их обратно, ни к чему не прикоснувшись, и передал собственноручно написанное письмо:

Александр Аде: любимая матушка, здравствуй! Я от всего сердца тебе благодарен за прекрасные подарки, которые получаю каждое утро, но должен скрепя сердце просить тебя временно прекратить эти посылки. Мы не привыкли к такой утонченной пище, обычно мы питаемся просто и незамысловато. А особенно мне не хочется пользоваться благами, недоступными для моих солдат. Они должны знать, что их царь питается той же пищей и делит с ними те же опасности. Береги себя.

С этого момента навязчивые знаки внимания со стороны Ады прекратились, и военные операции продолжились с новой силой. Оставив Милассы, Александр направился на юг и снова вышел на изрезанный берег с бесчисленным множеством больших и маленьких бухт и бухточек, полуостровов и мысов. Кое-где войско двигалось бок о бок с флотом, который плыл совсем рядом с берегом, так что солдаты могли переговариваться с моряками.

На третий день марша после отбытия из Миласс, когда войско собралось разбить лагерь на берегу моря, к часовому подошел какой-то человек и попросил отвести его к царю. Александр сидел на камне у воды вместе с Гефестионом и товарищами.

— Чего ты хочешь? — спросил он.

— Меня зовут Евфранор, я пришел из Минда. Мои сограждане поручили мне сказать тебе, что город готов тебя принять и что твой флот может бросить якорь в нашем порту, хорошо укрытом и защищенном.

— Удача на нашей стороне, — сказал Птолемей. — Хороший порт — как раз то, что нам нужно, чтобы разгрузить корабли и собрать осадные машины.

Александр обернулся к Пердикке:

— Иди со своими людьми в Минд и подготовь место для нашего флота. Потом отправь кого-нибудь с донесением, а я предупрежу наших навархов.

— Но, государь, — возразил посланник, — город надеется увидеть лично тебя, оказать тебе почести и…

— Не сейчас, мой добрый друг: я должен привести мое войско как можно ближе к Галикарнасу. Хочу руководить боевыми действиями сам. Однако я благодарю твоих сограждан за оказанную мне честь.

Человек из Минда удалился, а Александр продолжил военный совет.

— По-моему, ты совершил ошибку, отослав обратно лакомства царицы Ады, — ухмыльнулся Лисимах. — Они бы помогли нам устоять при подобных военных столкновениях.

— Заткнись, — прервал его Птолемей. — Если я правильно понял намерения Александра, скоро у тебя пройдет охота шутить.

— Мне тоже так кажется, — подтвердил царь. Он вынул из ножен меч и начал чертить им на песке. — Вот, это Галикарнас. Он расположен у залива и имеет две крепости — одна справа, другая слева от порта. Следовательно, со стороны моря город совершенно неприступен. Кроме того, он может постоянно снабжаться через порт. Стало быть, мы не можем вести осаду, не можем его блокировать.

— Действительно, — согласился Птолемей.

— Что предложишь ты, Парменион? — спросил царь.

— В подобной ситуации у нас нет выбора: единственная возможность — напасть с суши, пробить брешь и ворваться в город, чтобы овладеть портом. И тогда персидский флот будет совершенно вытеснен из Эгейского моря.

— Совершенно верно. Таким образом, мы и должны действовать. Ты, Пердикка, завтра утром отправляйся в Минд и займи его. Потом, когда в порт войдет флот, выгрузи с кораблей осадные машины, собери их, и пусть выдвигаются к Галикарнасу с запада. Там мы будем ждать тебя и приготовим площадки для установки штурмовых башен и таранов.

— Хорошо, — кивнул Пердикка. — Если у тебя нет других приказаний, пойду отдам распоряжения моим людям.

— Иди, но, прежде чем выступить, зайди ко мне. А что касается вас, — добавил царь, оборачиваясь к остальным, — пусть каждый займет свою позицию, когда увидим стену, то есть завтра вечером. Пока же возвращайтесь к своим войскам, а после ужина, если сможете, немного поспите: нас ждет тяжелый день.

Совет закончился, и Александр остался в одиночестве прогуливаться по берегу моря. Солнце спускалось все ниже, воспламеняя волны, в то время как множество островов, больших и маленьких, постепенно погружались в тень.

В этот вечерний час, видя перед собой тяжелые испытания, Александр ощутил пронзительную печаль и вспомнил годы детства, когда все было сном и сказкой, а будущее представлялось постоянной скачкой на крылатом коне.

Ему подумалось о сестре Клеопатре, которая, возможно, уже осталась одна в нависшем над морем Бутроте. Он обещал думать о ней каждый день перед наступлением ночи, и сейчас Александру поверилось, что она услышит его, что теплый ветерок коснется ее щек легким поцелуем. Клеопатра…

Когда он вернулся в свой шатер, Лептина уже зажгла лампы и накрыла стол.

— Я не знала, пригласил ли ты кого-то на ужин, и потому накрыла тебе одному.

— Ты правильно сделала. Я не очень голоден.

Он сел, и ему подали есть. Перитас улегся под столом в ожидании объедков. Снаружи лагерь кипел гомоном, обычно сопровождавшим час ужина и предшествующим ночному спокойствию и тишине первой стражи.

Вошел Евмен с пакетом в руке.

— Письмо, — объявил он, протягивая свиток. — От твоей сестры, царицы Эпира Клеопатры.

— Как странно… Совсем недавно, гуляя по морскому берегу, я думал о ней.

— Скучаешь по ней? — спросил Евмен.

— Очень. Мне недостает ее улыбки, света в ее глазах, звука ее голоса, тепла ее любви.

— Пердикке ее недостает еще больше: он бы дал отрубить одну руку за возможность другой обнять ее… Ну, я пошел.

— Нет, останься. Выпей глоток вина.

Евмен налил себе и сел на табурет, а Александр вскрыл письмо и начал читать:

Клеопатра своему любимейшему брату: здравствуй!

Не могу себе представить, где тебя найдет это мое послание — в боевом ли лагере, или на досуге во время передышки, или во время осады какой-нибудь крепости. Прошу тебя, мой обожаемый брат, не подвергай себя попусту опасности.

Все мы знаем о твоем походе и гордимся им. Мой муж даже почти ревнует. Он топает ногами и ждет не дождется, когда отправится в путь, дабы сравниться с тобою в славе. Мне же, наоборот, хочется, чтобы он никогда не уезжал, так как я боюсь одиночества. Так хорошо, когда он рядом, в этом дворце у моря. На закате мы поднимаемся на башню и смотрим, как солнце опускается в волны, пока совсем не стемнеет и на небе не взойдет вечерняя звезда.

Я бы так хотела написать стихи, но когда читаю сборник стихов Сафо и Носсиды, который подарила мне на прощание мама, чтобы поддержать меня в моей новой жизни, то чувствую себя неспособной на подобное.

Однако я занимаюсь пением и музыкой. Александр подарил мне служанку, она чудесно играет на флейте и кифаре и учит меня с большим прилежанием и терпением. Каждый день я приношу жертвы богам, чтобы они тебя оберегали.

Когда я снова тебя увижу? Желаю тебе доброго здоровья.

Александр свернул письмо и опустил голову.

— Плохие новости? — спросил Евмен.

— О нет. Просто моя сестра напоминает мне тех птичек, которых слишком рано забрали из гнезда: каждое мгновение она вспоминает, что еще маленькая, и тоскует по дому и родителям, которых больше нет.

Перитас заскулил и уткнулся мордой хозяину в колени, прося приласкать.

— Пердикка уже отбыл, — снова заговорил секретарь. — Завтра утром он будет в Минде и займет порт для флота. Все остальные друзья рядом со своими солдатами, кроме Леонната, который уложил к себе в постель сразу двух девиц. Каллисфен в своем шатре сосредоточенно что-то пишет, да и не он один.

— Не один?

— Да. Птолемей тоже ведет дневник, что-то вроде мемуаров. И я слышал, Неарх тоже. Не знаю, как он умудряется делать это на корабле, который постоянно раскачивается. Пока мы пересекали Проливы, меня дважды стошнило.

— Он привык.

— Ну разумеется. А Каллисфен? Он тебе читал что-нибудь?

— Нет, ничего. Он очень ревнив к своему труду. Сказал, что я смогу увидеть его, только когда завершит окончательный вариант.

— То есть через годы…

— Боюсь, что так.

— Это будет нелегко.

— Что?

— Взять Галикарнас.

Александр наклонился, потрепал пса за ухо и взъерошил ему шерсть.

— У меня есть опасения, что это действительно будет нелегко.

ГЛАВА 23

Александра разбудило рычание Перитаса, и царь понял, что так встревожило пса: топот копыт, а потом возбужденный говор перед шатром. Накинув хламиду, он выбежал наружу. Было еще темно, и на затянутом низкими тучами молочно-темном небе из-за гряды холмов выглядывала луна.

К нему, запыхавшись, подошел один из прибывших:

— Царь, засада, ловушка!

— Что ты говоришь? — воскликнул Александр, схватив его за хитон.

— Там была засада. Когда мы приблизились к Миндскому порту, на нас набросились со всех сторон, стрелы и дротики сыпались как град с неба, с холмов налетела турма легкой конницы, они наскакивали и исчезали, и тут же появлялись новые… Мы защищались, государь, мы сражались изо всех сил. Если бы флот вошел в порт, они бы его уничтожили: повсюду стояли катапульты с зажигательными стрелами.

— Где Пердикка?

— Еще там. Ему удалось занять укрытие и собрать вокруг себя людей. Он просит помощи, скорее.

Александр отпустил его, но, разжав руки, заметил, что они в крови.

— Этот человек ранен! Быстро, позовите хирурга!

Тут же со своим ассистентом появился врач Филипп и занялся солдатом.

— Предупреди своих коллег о создавшейся ситуации, — посоветовал ему царь. — Приготовьте столы, бинты, уксус — все, что нужно.

Тем временем прибыли Гефестион, Евмен, Птолемей, Кратер, Клит, Лисимах и прочие, все в доспехах и при оружии.

— Кратер! — крикнул царь, едва завидев его.

— Приказывай, государь!

— Немедленно собери два эскадрона и скачи к Пердикке: он в беде. Не ввязывайтесь в бой. Заберите убитых и раненых — и назад. Птолемей!

— Приказывай, государь!

— Возьми отряд разведчиков и легкой конницы, фракийцев и трибаллов. Езжайте вдоль берега и найдите, где можно выгрузить осадные машины. А затем сразу сигнальте флоту идти к берегу и помогите разгрузиться.

— Будет сделано.

— Черный!

— Приказывай, государь!

— Вели привезти все легкие катапульты на конной тяге туда, где Пердикка попал в засаду. Никто не должен покинуть Миндский порт или войти в него, даже рыбаки. Если отыщешь подходящее место, метай в город все зажженные стрелы, какие сможешь. Сожги его, если удастся, до последнего дома.

Александр был в бешенстве, и его гнев все возрастал.

— Мемнон! — прорычал он.

— Что ты сказал?

— Мемнон! Это его работа. Он отвечает ударом на удар. Я отрезал от берега персидский флот, а он отрезал мой. Это его работа, я уверен. Гефестион!

— Приказывай, государь!

— Возьми фессалийскую конницу и эскадрон гетайров, скачи в Галикарнас и выбери хорошую позицию для лагеря у восточной или южной стороны стены. Потом найди место для установки машин, собери рабочих, чтобы разровняли и подготовили площадки. Быстро!

Уже все проснулись: со всех сторон скакали конные отряды, раздавались короткие приказы, крики и возгласы, ржание коней.

Прибыл Парменион в полном вооружении и с двумя вестовыми.

— Приказывай, государь!

— Нас предали. Пердикка попал в Миндском порту в засаду, и мы не знаем, что с ним. Вели раздать завтрак, а потом построй пехоту и конницу на марш. Я хочу, чтобы на рассвете они выступили. Нападем на Галикарнас!

Парменион поклонился и обернулся к своим вестовым:

— Слышали, что сказал царь? Ну так шевелитесь!

— Парменион…

— Что-то еще, государь?

— Пошли Филота с конным отрядом в Минд: мне нужно как можно скорее понять ситуацию.

— Вон он, — ответил Парменион, указывая на скакавшего к ним своего сына. — Я велел выступить немедленно.

Тем временем Гефестион со своими эскадронами бросился из лагеря и, подняв тучу пыли, помчался в направлении Галикарнаса.

Город показался вдали при первых лучах солнца, под стенами никого не оказалось. Гефестион огляделся вокруг и снова пришпорил коня, чтобы внезапно занять равнину, показавшуюся очень подходящей для лагеря.

Между прибывшим отрядом и Галикарнасом были невысокие холмы, и Гефестиону не было видно, что делается в непосредственной близи от города. Соблюдая максимальную осторожность, он направился туда шагом.

В тихий рассветный час все казалось спокойно, но вдруг послышался странный шум, резкий и ритмичный, как будто по земле или по камням били чем-то металлическим. Поднявшись на невысокий холм, Гефестион замер, пораженный открывшимся зрелищем.

Внизу виднелся огромный ров шириной, наверное, футов в тридцать пять и очень глубокий. Там работали сотни людей, вынося землю и возводя рядом гигантскую насыпь.

— Проклятье! — воскликнул Гефестион. — Мы слишком долго ждали. Ты! — обратился он к одному из своих солдат. — Срочно возвращайся назад и предупреди Александра.

Тот, пришпорив коня, поскакал к лагерю.

Но как раз в этот момент одни из ворот в Галикарнасской стене открылись, оттуда вылетел эскадрон и понесся по единственной оставшейся не раскопанной полосе между рвом и стеной.

— Они направляются к нам! — крикнул командир фессалийцев. — С этой стороны, сэтой стороны!

Гефестион велел своему отряду выполнить разворот и бросился на врагов, которые растянулись в узком проходе, спеша как можно скорее выбраться на открытое место.

Он расположил строй фронтом в двести футов и в четыре ряда глубиной и направил атаку на голову вражеской колонны. Галикарнасцы мчались вдоль насыпи, стремясь выстроиться достаточно длинной линией, чтобы выдержать удар. Противники столкнулись недалеко от вала. Галикарнасцы не успели как следует разогнаться, и Гефестион стал оттеснять их назад.

Тем временем землекопы на дне рва побросали инструменты и, спешно взобравшись по внутреннему склону траншеи, побежали к воротам, но защитники уже закрыли их изнутри.

Отряд фессалийцев бросился по проходу между рвом и стеной и обрушил на безоружных землекопов шквал дротиков, быстро перебив всех. Но вскоре из скрытой двери вылетел другой отряд конницы и ударил фессалийцам во фланг, так что им пришлось развернуться для фронтального столкновения.

В конце концов, Гефестиону, заменившему уставших фессалийцев на свежих гетайров, удалось взять верх. Он оттеснил врагов к самым воротам, которые с готовностью отворились и впустили их.

Македонский командир не решился преследовать противника в проходе меж двух массивных бастионов, полных лучников и метателей дротиков, а ограничился тем, что занял место для лагеря и начал копать ров со стороны города, ожидая прибытия землекопов. Нескольких всадников он послал разведать источники, где можно было бы напоить людей и коней, когда прибудет остальное войско.

Вдруг один из гетайров указал на что-то на стене.

— Смотри, командир, — сказал он, протянув руку в сторону самой высокой башни.

Гефестион повернулся к нему и подъехал поближе, чтобы рассмотреть. Там виднелся воин в блестящем железном панцире, с лицом, скрытым под коринфским шлемом, и с длинным копьем в руке.

За спиной раздался крик:

— Командир, царь!

Во главе «Острия» на Букефале скакал Александр. Спустя несколько мгновений он уже находился рядом с другом. Александр поднял голову к башне, где на солнце сияли доспехи воина с закрытым лицом.

Царь молча присмотрелся и, поняв, что тот в свою очередь смотрит на него, проговорил:

— Это он. Это он, я чувствую.

В этот момент очень далеко, за городом Келены, следующая по Царской дороге Барсина с сыновьями остановилась отдохнуть на постоялом дворе. Засунув руку в походную сумку, чтобы взять носовой платок и вытереть пот, она наткнулась на какой-то незнакомый предмет. Это оказался футляр со свернутым листом папируса внутри. На этом листе Апеллес несколькими мастерскими штрихами набросал портрет ее мужа, лицо Мемнона. Сквозь слезы Барсина прочла скупые слова, торопливым неровным почерком начертанные снизу:

Так же крепко твое лицо запечатлелось в памяти Александроса.

ГЛАВА 24

С холма город был виден как на ладони. Александр слез с коня, и его примеру тут же последовали товарищи. Перед ними открывался поразительный вид. Широкая естественная котловина, зеленеющая оливами и пестревшая черными факелами кипарисов, плавно, как театр, уходила вниз, к мощным стенам, прикрывавшим город с севера и востока. Спуск прочерчивала лишь огромная рыжая рана рва, вырытого Мемноном в двухстах футах от основания стен.

Слева виднелся акрополь со святилищами и статуями. От алтаря к лазурному небу поднялся дым от жертвенного огня, прося у богов милости — победы над врагом.

— Наши жрецы тоже принесли жертву, — заметил Кратер. — Интересно, к кому прислушаются боги.

Александр обернулся к нему:

— К тому, кто сильнее.

— Машины через эту канаву никак не переправить, — вмешался Птолемей. — А с такого расстояния нам не удастся пробить стену.

— Конечно, — согласился Александр. — Сначала надо засыпать канаву.

— Засыпать канаву? — переспросил Гефестион. — А ты представляешь, сколько…

— Начинай немедленно, — не моргнув глазом, продолжил Александр. — Возьми всех своих людей и засыпь ее. Мы вас прикроем, будем из катапульт обстреливать бастионы. Об этом позаботится Кратер. Что нового о наших осадных машинах?

— Они выгрузились в маленькой бухточке в пятнадцати стадиях от нашего лагеря. Сборка в основном закончена, и Пердикка доставляет их сюда.

Солнце начинало клониться к горизонту над морем как раз между двух башенок, охранявших вход в порт, и его лучи расплавленным золотом заливали гигантский Мавзолей, возвышавшийся в центре города. На верху огромной пирамиды бронзовая квадрига взмыла над пустотой — она словно летела меж пурпурными вечерними облаками. Несколько рыбачьих лодок с поднятыми парусами вошли в порт, и казалось, что это стадо возвращается в овчарню перед наступлением темноты. Свежую рыбу скоро переложат в корзины, и она отправится к столам, где семьи готовятся к ужину.

Морской бриз овевал стволы столетних олив и вившиеся меж холмов дороги; пастухи и крестьяне спокойно возвращались по домам, а птицы — в свои гнезда. Мир готовился задремать в вечерней безмятежности.

— Гефестион, — позвал царь.

— Я здесь.

— Обеспечь работу землекопов днем и ночью. Не прекращайте ни на минуту. Не останавливайтесь, если пойдет дождь или град, работайте без перерыва. Я также хочу, чтобы устроили передвижные навесы, где землекопы могли бы отдыхать. И пусть выкуют еще инструменты, если будет необходимость. Машины должны занять позиции не позднее чем через четверо суток.

— Не лучше ли начать завтра?

— Нет. Сейчас же. А когда стемнеет, зажгите факелы или костры. Копание не требует точности — нужно лишь бросать землю в ров. Ужинать не будем, пока не установим баллисты и не начнем работы.

Гефестион кивнул и поскакал к лагерю. Чуть погодя в темноту, ко рву, потянулась длинная вереница людей с лопатами и кирками, за ними следовали запряженные быками повозки. По бокам пары мулов тянули баллисты — гигантские луки из дубовых и ясеневых пластин, способные метать железные стрелы на пятьсот футов. Кратер велел выдвинуть их на позиции и, как только вражеские лучники начали стрелять со стен, приказал отвечать. Залп тяжелых стрел очистил бастионы.

— Можете начинать! — крикнул командир, пока его солдаты перезаряжали баллисты.

Землекопы спустились в ров, перелезли на другую сторону, к насыпи, и принялись бросать землю в огромную траншею. Их защищал тот самый вал, который они уничтожали, так что, по крайней мере, на данном этапе, не было нужды в передвижных навесах. Поняв, что они в безопасности, Кратер велел выдвинуть баллисты против ворот, названных Миласскими, и против боковых ворот в западной стене, на случай если осажденные попытаются внезапно напасть на землекопов.

Гефестион дал приказ другой команде подняться на холмы с пилами и топорами: нужны были дрова, чтобы освещать место работы в ночную смену. Началось большое дело.

К этому времени Александр отправился в лагерь и пригласил товарищей на ужин, но распорядился, чтобы каждый час ему докладывали о ходе работ и развитии ситуации.

Ночь прошла без инцидентов, и работа продвигалась, как велел царь; враг ничем не мог ей помешать.

На четвертый день довольно большие участки рва были засыпаны и машины уже могли подойти к стенам.

Это были те самые машины, что царь Филипп использовал под Перинфом, — башни высотой в восемьдесят футов с подвешенными на разных уровнях таранами, которыми орудовали сотни людей, укрывавшихся внутри. Очень скоро большая чаша долины заполнилась ритмичными ударами окованных железом бревен, без остановки бивших по стене, в то время как землекопы продолжали закапывать ров.

Защитники не ожидали, что огромный ров можно засыпать за столь короткое время. Они ничем не могли помешать разрушительной деятельности машин. К концу шестого дня была пробита брешь, и значительная часть бастионов по бокам от Миласских ворот уже обрушились. Александр бросил свои войска на штурм кучи обломков, так как она перегораживала путь внутрь города, но Мемнон выстроил там большое число защитников и отразил попытку проникновения без особого труда.

В последующие дни тараны продолжали разбивать стену, расширяя брешь, а баллисты и катапульты выдвинулись ближе, чтобы держать защитников под более плотным обстрелом. Победа казалась уже в руках, и Александр собрал в своем шатре высшее командование, чтобы организовать решительное вторжение.

Под стенами остались лишь войска для обслуживания машин и определенное число дозорных, расставленных через равные интервалы вдоль линии бастионов.

Было новолуние, и дозорные перекликались в темноте. Их слышал и Мемнон. Завернувшись в плащ, он замер на стене и смотрел вниз, во мрак.

За несколько дней до того в городе высадились знатные македоняне, друзья Аттала и умершей царицы Эвридики; они предложили жителям Галикарнаса помощь в их борьбе против Александра.

Мемнон вдруг вспомнил о них и велел срочно их вызвать. Вечер стоял тихий, легкий ветерок с моря рассеивал зной долгого дня, и командующий время от времени поднимал глаза на усеянный звездами безграничный небосвод, изгибавшийся куполом до самого восточного горизонта. Он подумал о Барсине и о том последнем разе, когда видел ее обнаженной на ложе, с открытыми для него объятиями и устремленным на него пламенным взором. Теперь он остро, почти болезненно ощутил, как ему ее не хватает.

Ему бы хотелось встретиться с Александром на поединке; Мемнон чувствовал уверенность, что влечение к Барсине придаст его ударам сокрушительную, неодолимую силу. Его привел в себя голос адъютанта:

— Командир, люди, которых ты хотел видеть, пришли.

Командующий обернулся и увидел, что македоняне явились при оружии, готовые к бою. Он сделал им знак подойти.

— Мы готовы, Мемнон, — сказал один из них. — Тебе стоит лишь приказать.

— Слышите эту перекличку?

— Конечно. Это дозоры Александра.

— Хорошо. Сейчас снимите доспехи, оставьте лишь мечи: вы должны будете с крайней осторожностью двигаться в темноте, не производя шума. Выйдите из боковой двери, и пусть каждый из вас определит место одного дозорного. Подкрадитесь к ним сзади и обезвредьте, после чего займите их место и отвечайте на оклики. У вас такое же произношение — никто ничего не заметит. Как только захватите участок в линии дозоров, дайте сигнал криком совы, и мы пошлем штурмовой отряд с факелами и зажигательными стрелами, чтобы сжечь машины. Все понятно?

— Все. Не сомневайся в нас.

Македоняне ушли и вскоре, сняв доспехи, по лестнице спустились к ходу, ведущему к боковой двери. Оказавшись снаружи, они разделились и поползли по земле к дозорным.

Мемнон молча ждал на стене, глядя на огромные штурмовые башни, возвышавшиеся в темноте, как великаны. В какой-то момент ему показалось, что он узнает один из голосов: возможно, часть задания уже выполнена. Прошло еще какое-то время, и он услышал, сначала тихо, а потом все громче и яснее, уханье совы с одного места, расположенного на равном расстоянии от обеих штурмовых башен.

Мемнон поспешно спустился по лестнице к готовившемуся к вылазке отряду.

— Внимание. Если вы выйдете вот так, с зажженными факелами, вас тут же увидят и внезапность будет потеряна. Мой план таков: вы должны тихо добраться до того места, где наши подменили македонские дозоры; там, между двумя штурмовыми башнями, спрячьтесь, пока вторая группа не принесет огонь в амфорах с битумом. Тогда кричите во все горло и нападайте на македонский гарнизон, а другие в это время подожгут башни. Македоняне думают, что они победили, и не ожидают нашего нападения. Наша вылазка будет успешной. А теперь идите.

Воины один за другим выбрались из города, за ними последовала группа, несущая с собой глиняный горшок с углями и амфоры с битумом. Мемнон остался проследить, пока последний из них не исчез и железная дверь не закрылась, а потом пешком направился через город к своему жилищу. Почти каждый вечер он ходил, никем не замеченный, среди народа, слушая споры, наблюдая за настроением горожан. Дом, где он жил, стоял у склонов акрополя, и командующий добрался туда сначала по лестнице, а потом по крутой узкой улочке.

Его ждал слуга с зажженной лампой, который открыл дверь во внутренний дворик и проводил во входной портик. Мемнон направился в свою спальню на верхнем этаже, где служанки приготовили ему теплую ванну. Открыв окно, он услышал звук трубы, внезапно прорезавший ночную тишину из-за северо-восточной части стены. Вылазка началась.

К нему подошла одна из служанок:

— Хочешь принять ванну, мой господин?

Мемнон не отвечал, пока не увидел красноватую вспышку, а затем клубами поднявшийся к небу столб дыма. Только тогда он повернулся и, сбросив доспехи, сказал:

— Да.

ГЛАВА 25

В шатер, запыхавшись, вбежал человек.

— Государь! — крикнул он. — Вылазка! Наши штурмовые башни творят.

Александр, вскочив на ноги, схватил его за плечи.

— Что ты говоришь? Ты с ума сошел?

— Они застали нас врасплох, государь, убили дозорных, и им удалось пройти. У них были амфоры с битумом, нам никак не погасить огонь.

Александр оттолкну его и выбежал наружу.

— Быстро! Поднять тревогу, собрать всех, кто есть. Кратер, конницу! Гефестион, Пердикка, Леоннат, пошлите фракийцев и агриан, быстро!

Он вскочил на первого попавшегося коня и во всю прыть поскакав к осадным линиям. Пожар уже был хорошо виден, и в темноте четко выделялись два огненных столба и дым, густыми клубами поднимавшийся к черному небу. Добравшись до рва, Александр услышал шум сражения, разгоревшегося у всех пяти штурмовых башен.

Спустя несколько мгновений тяжелая конница Кратера и легкая фракийцев и агриан бросилась на напавших, которым пришлось отступить и искать спасения за железной дверью. Но две башни уже были потеряны: охваченные пламенем, они с грохотом рухнули одна за другой, подняв вихри искр и огня, быстро пожиравшего остатки огромных боевых машин.

Александр приблизился к гигантскому костру. Многие из его солдат погибли, и было видно, что их застали врасплох сонных, поскольку они даже не успели надеть доспехи. Чуть погодя подошел Гефестион:

— Мы прогнали их назад. Что теперь?

— Соберите павших, — нахмурившись, проговорил царь, — и немедленно восстановите разрушенные машины. Завтра предпримем штурм с тем, что осталось.

Подошел и командир солдат, обслуживающих машины. Удрученный, он не поднимал головы:

— Это моя вина. Накажи меня, если хочешь, но не карай моих людей: они сделали все, что могли.

— Понесенные потери — уже достаточное наказание для командира, — ответил Александр. — Сейчас нужно понять, как случилась такая оплошность. Неужели никто не проверяет, начеку ли линейные дозоры?

— Это кажется невероятным, государь, но незадолго до вылазки я сам совершил обход и слышал перекличку дозорных. Я дал им приказ кричать на македонским диалекте…

— И что?

— Ты не поверишь, но я слышал собственными ушами: они перекликались по-македонски.

Александр провел рукой по лбу.

— Я верю тебе, но отныне и впредь нужно помнить, что перед нами противник самый хитрый и грозный из всех, с какими мы встречались. С завтрашнего дня удвой число дозорных и меняй пароль каждую стражу. Сейчас соберите павших, а раненых отвезите в лагерь. Филипп со своими хирургами позаботится о них.

— Исполню все в точности, как ты велел, и клянусь, что такого больше не случится, пусть даже мне придется лично стоять на карауле.

— А вот этого не нужно, — возразил Александр. — Достаточно научить дозорных пускать в ночь лучи от начищенного щита.

В этот момент их внимание привлекла фигура, кружившая вокруг обгорелых остатков машины и то и дело наклонявшаяся к земле, словно что-то рассматривая.

— Кто это?

В отблесках пламени Александр узнал этого человека.

— Не беспокойся, это Каллисфен. — И, направив коня к историку, крикнул через плечо командиру осадных машин: — Будь осторожен! Если такое случится опять, ты заплатишь за оба раза!

Он подъехал к Каллисфену, когда историк снова наклонился рассмотреть одного из убитых, несомненно, дозорного, поскольку тот был полностью в доспехах.

— Что ты рассматриваешь? — спросил царь, соскочив на землю.

— Кинжал, — ответил Каллисфен. — Это рана от кинжала. Точный удар в затылок. А там еще один с такой же раной.

— Значит, в вылазке участвовали македоняне.

— Какое это имеет отношение к использованию кинжала?

— Командир караула сказал, что все дозорные до последнего момента отвечали на оклики на македонском диалекте.

— Тебя это удивляет? Разумеется, у тебя на родине много врагов, которые будут счастливы увидеть тебя униженным и разбитым. И некоторые из них могли приехать в Галикарнас — от Ферма не так уж и далеко.

— А что ты тут делаешь в этот час?

— Я историк. Для того, кто хочет стать истинным свидетелем событий, необходимо личное наблюдение.

— Стало быть, для тебя образец — Фукидид? Никогда бы не подумал. Подобная точность и тщательность тебе не идет — ты всегда слишком любил красоту жизни.

— Я беру то, что мне нужно, там, где могу найти, и в каждом случае я должен узнать все, что можно узнать. Я сам решу, о чем лучше умолчать, а о чем рассказать и как рассказать. Такова привилегия историка.

— И все же есть вещи, о которых ты не имеешь представления. А я имею.

— О чем же это, если позволено спросить?

— О планах Мемнона. Я отдаю себе отчет в том, что он изучил все мои действия, а возможно, и действия моего отца Филиппа. Это позволяет ему упреждать нас.

— И о чем, по-твоему, он думает сейчас?

— Об осаде Перинфа.

Каллисфену хотелось задать и другие вопросы, но Александр оставил историка в компании лежавшего у его ног трупа, а сам вскочил на коня и ускакал. В это время обрушились последние остатки двух башен, подняв вихрь пламени и дыма, который развеяло ветром.

Машины принялись строить вновь, и это было нелегкое дело, поскольку приходилось использовать узловатые и неподатливые стволы олив. Военные действия приостановились. Мемнон, регулярно получавший запасы по морю, мог не спешить со следующей вылазкой, а Александр не хотел пускать в ход новые машины без предварительного испытания, так как их тоже мог вывести из строя малейший пожар.

Больше всего Александра беспокоил доносившийся из-за городской стены шум: эти характерные звуки очень смахивали на те, что производили его собственные плотники, восстанавливающие стенобитные машины.

Когда, наконец, новые башни заняли позиции и тараны стали расширять брешь, македоняне столкнулись с тем, чего и боялся их царь: позади бреши их ждал новый полукруглый бастион, соединявший между собой еще не поврежденные сегменты стены.

— То же самое произошло в Перинфе, — вспомнил Парменион, увидев неожиданное укрепление, возвышавшееся, словно в насмешку, за пробитым таранами проходом.

— И это еще не все, — вмешался Кратер. — Если хотите пойти со мной…

Они поднялись на одну из башен, самую восточную, и оттуда увидели, что им приготовили осажденные: гигантское прямоугольное деревянное сооружение из огромных квадратных блоков, соединенных вдоль и поперек.

— Оно без колес, — сказал Кратер. — Закреплено в земле.

— Ему не нужны колеса, — объяснил Александр. — Они хотят поставить его напротив бреши, и когда мы сунемся, нас засыплют сверху градом стрел и изрешетят.

— Мемнон — крепкий орешек, — заметил Парменион. — Тебе следует держать ухо востро, государь.

Александр обернулся, не скрывая своего раздражения:

— Мы разобьем и стену, и бастион, и эту проклятую деревянную башню, генерал, хочет того Мемнон или нет. — Потом повернулся к Кратеру: — Держи под наблюдением башню и сообщай обо всем, что там делается.

Затем он торопливо спустился вниз, сел на коня и вернулся в лагерь.


Брешь расширили, но на каждую атаку македонян Мемнон отвечал контратакой да еще выстроил на новом бастионе несколько рядов лучников, которые стреляли по атакующим. Ситуация была поистине патовая, а весеннее солнце пекло с каждым днем все сильнее, и запасы у Александра истощались.

Однажды ночью на стену повел свой отряд Пердикка. В тот вечер прибыло вино из Эфеса — дань восхищения его жителей Александром, и царь большую часть раздал командирам.

Давно уже они так хорошо не выпивали. Пердикка с друзьями отдали должное эфесскому дару, и к полуночи все были в приподнятом настроении. Кто-то стал расписывать красоту галикарнасских женщин, о которых рассказывал один торговец в лагере, и прочие пришли в возбуждение, стали бахвалиться и подначивать друг друга вырвать победу одним махом, словно по мановению руки.

Пердикка вышел из своего шатра и взглянул на этот проклятый проход, за который уже столько бравых македонских солдат отдали жизни. В это время дуновение морского ветерка прочистило ему мозги, и он вновь увидел себя под стенами Фив, как он вломился тогда вместе со своими воинами в городские ворота и закончил осаду.

Он вспомнил о Клеопатре и о теплой, пропитанной ароматами ночи, когда она пустила его к себе на ложе. Ночь была вот такая же, как эта.

Ему подумалось, что победа, в конце концов, возможна, если решимость сильнее невзгод, и, как все пьяные, он ощутил себя могучим и неуязвимым, способным превратить мечты в реальность. А в мечтах он видел, как Александр построил войско в его честь и глашатаи торжественно возносят хвалу завоевателю Галикарнаса.

Пердикка вернулся в шатер с беспокойным выражением на лице и вполголоса, так что услышали лишь те, кто оказался рядом, проговорил:

— Собирайте людей, штурмуем бастион.

ГЛАВА 26

— Ты сказал, штурмуем бастион? Я не ослышался? — переспросил один из командиров.

— Именно это я и сказал, — ответил Пердикка. — И сегодня же ночью все увидят, хватит ли у тебя духу, чтобы действовать, а не только болтать.

Все принялись хохотать.

— Так мы идем? — крикнул кто-то еще.

В своем опьянении Пердикка был невероятно серьезен:

— Идите в свои части, у вас времени в обрез. Поднятая в моем шатре лампа послужит сигналом. Велите принести лестницы, крючья и веревки: будем штурмовать тихо, без штурмовых башен и стрельбы из катапульт. Шевелитесь!

Товарищи изумленно и недоверчиво уставились на него, но подчинились, поскольку тон Пердикки не предполагал возражений, а взгляд — и подавно. Вскоре на шесте его шатра появилась лампа, и все сплоченными рядами беззвучно подошли к тому месту, где за совершенно разрушенной стеной угадывался укрепленный бастион, построенный в форме соединительной дуги.

— До последнего держимся под прикрытием стены, — приказал Пердикка, — а потом, по моему сигналу, бросаемся на штурм. Нужно застать дозорных врасплох, чтобы не успело подойти подкрепление. Как только окажемся на стене, протрубим тревогу, чтобы сбежались царь и прочие командиры. Ну, вперед!

В темноте войска двинулись вперед, пока не оказались с обеих сторон бреши, потом бросились к основанию бастиона, стоявшего за стеной примерно в ста шагах. Но пока они подтаскивали лестницу и вращали крючья на веревках, ночная тишина вдруг раскололась резкими звуками трубы, криками, возгласами и лязгом оружия.

Вся стена наверху заполнилась солдатами, и все новые воины, как ручьи в половодье, выбегали в полном вооружении из боковой двери и Миласских ворот, зайдя отрядам Пердикки в тыл и прижимая их к бастиону, с которого плотным дождем начали сыпаться стрелы.

— О боги! — воскликнул один из командиров. — Мы в ловушке. Вели трубить тревогу, Пердикка, вели трубить тревогу! Проси помощи у царя!

— Нет! — крикнул Пердикка. — У нас еще может получиться. Вы отобьете атаку отсюда, а мы полезем на стену.

— Ты свихнулся! — еще громче завопил командир. — Вели трубить тревогу, а не то это сделаю я, проклятье!

Пердикка растерянно огляделся вокруг. Сознание вдруг справилось с опьянением, и он понял, что грядет неминуемая катастрофа.

— Все за мной! — скомандовал он. — Все за мной! Пробьемся к лагерю. Трубач, тревогу! Тревогу!

Тихую весеннюю ночь прорезал звук трубы, он прокатился по широкой котловине и протяжной жалобой донесся до лагеря Александра.

— Сигнал тревоги, государь! — Один из стражников ворвался в царский шатер. — С бастиона!

Александр вскочил с постели и схватился за меч.

— Пердикка… Этот сукин сын попал в беду. Я должен был предвидеть это!

Он выбежал из шатра с криком:

— По коням! По коням, воины! Пердикка в опасности! — и бешеным галопом бросился к стене сам, а за ним последовала царская охрана, пребывавшая в полном вооружении в любое время дня и ночи.

Тем временем Пердикка во главе своих воинов яростно пробивался к открытому месту. Вражеские войска били по нему с обеих сторон. Они имели большое преимущество, сражаясь в выгодной позиции, в то время как македонянам приходилось пробираться сквозь кучи и обломки развалин.

Труба продолжала звать на помощь, пронзительно и тревожно, а Пердикка с окровавленными руками и коленями приближался к пролому, с отчаянным мужеством и упорством пробиваясь сквозь вражеский строй.

Когда послышался топот коней Александра, Пердикка уже выводил своих людей через пролом в направлении лагеря.

Войска Мемнона сомкнули строй и отступили назад, к бастиону. Земля под их ногами была усеяна трупами македонских солдат, павших в самоубийственной атаке, предпринятой их безответственным командиром.

Александр внезапно возник перед своими людьми, как порождение ночи; свет его факела ярким кровавым отблеском падал на лицо, а волосы развевались львиной гривой.

— Что ты наделал, Пердикка, что ты наделал! Ты повел своих людей на бойню!

Пердикка упал на колени, сокрушенный усталостью и отчаянием. Конница Александра заняла позицию на случай вражеской атаки, но ветераны Мемнона оставались возле бреши, стоя плечом к плечу, сомкнутым строем, и ожидая, что предпримет противник.

— Дождемся рассвета, — решил Александр. — Сейчас двигаться слишком опасно.

— Дай мне другие войска и позволь пойти в бой, дай мне искупить свою вину! — вне себя кричал Пердикка.

— Нет, — твердо ответил царь. — Не станем к одной ошибке добавлять другую. У тебя еще будет время искупить вину.

И так они молча простояли весь остаток ночи. Темноту то и дело раздирали зажженные стрелы — враги выпускали их, чтобы осветить пространство перед брешью. Пламя метеором прочерчивало небосвод и, потрескивая, втыкалось в землю.

Когда занялся рассвет, царь велел Пердикке провести перекличку, чтобы узнать, сколько человек погибло или пропало без вести. От двух тысяч воинов, что он взял с собой на штурм, осталось тысяча семьсот, остальные пали в засаде, и их трупы лежали теперь, незахороненные, у бреши и бастиона.

Царь послал глашатая попросить встречи с Мемноном.

— Нужно поговорить о возвращении тел убитых, — объяснил он ему.

Глашатай выслушал предлагаемые царем условия, взял белое полотнище и, сев на коня, направился к вражеской линии. Он трижды протрубил в трубу, прося перемирия.

Из бреши донесся такой же троекратный звук, и глашатай медленно, шагом, проехал в пролом.

Прошло какое-то время, и со стены в брешь спустился другой глашатай. Это был грек-колонист, говоривший с сильным дорийским акцентом, вероятно с Родоса.

— Царь Александр просит переговоров о выдаче тел его погибших солдат, — сказал македонянин, — и хочет узнать условия вашего командующего.

— Я не уполномочен выдвигать условия, — ответил грек. — Могу лишь сказать, что командующий Мемнон расположен встретиться с твоим царем лично сразу после заката.

— Где?

— Вон там. — Грек указал на дикую смоковницу, растущую возле монументальной гробницы, что стояла у дороги, вившейся от Миласских ворот. — Но ваши солдаты должны остановиться в одном стадии оттуда: встреча состоится на полпути между двумя войсками. У Мемнона не будет никакого эскорта, и того же он ждет от царя Александра.

— Я передам твои слова, — ответил македонский глашатай, — и если вскоре не вернусь, то это будет означать, что царь согласен.

Он сел на коня и удалился, а грек, подождав некоторое время, снова поднялся на стену и исчез в рядах ветеранов.

Александр велел своему войску отойти назад на требуемое расстояние, а сам вернулся в лагерь и уединился в своем шатре, ожидая заката. Весь день он не прикасался к еде и не пил вина. Он ощущал это поражение своей личной неудачей. Грозная способность Мемнона отвечать ударом на удар, да еще с такой сокрушительной силой, жестоко унижала его. Впервые в жизни Александр испытал деморализующее чувство собственного бессилия и глубокого одиночества.

Триумфы, сопровождавшие его жизненный путь до этого момента, казались теперь далекими и почти забылись, а родосец Мемнон представлялся валуном, преградившим ему дорогу, препятствием, которое с течением времени казалось все более неодолимым.

Александр велел страже никого не впускать, и даже Лептина не приближалась к нему. Она давно научилась читать его взгляд, различать в глубине его глаз свет и тени, как на ненастном небе.

Но когда до заката оставалось уже совсем немного и Александр готовился к встрече со своим врагом, до него донеслась какая-то ругань, а потом в шатер ворвался Пердикка, отбиваясь от стражей.

Александр сделал знак, и солдаты оставили их одних.

— Я заслуживаю смерти! — воскликнул обезумевший Пердикка. — По моей вине погибло столько храбрых солдат, я опозорил войско и вынудил тебя на унизительные переговоры. Убей меня! — крикнул он, протягивая Александру меч.

У него был потерянный вид, красные глаза впали. После осады Фив Александр никогда не видел его в таком состоянии. Царь, не моргая, пристально посмотрел на него, потом указал на скамью:

— Сядь.

Дрожащими руками Пердикка совал ему меч.

— Тебе сказано: сядь, — снова велел Александр, на этот раз громче и тверже.

Друг осел на скамью, и меч выпал из его руки.

— Зачем ты устроил этот штурм? — спросил царь.

— Я напился, все мы напились… Дело казалось мне вполне возможным, даже безопасным.

— Потому что ты был пьян. Любой человек в здравом рассудке должен понимать, что это самоубийство — ночью и в таком месте.

— На бастионе никого не было. Полная тишина. Ни одного часового.

— И ты попался. Мемнон — самый грозный противник, который может встретиться на нашем пути. Ты понял? Ты понял? — воскликнул царь.

Пердикка кивнул.

— Мемнон не только доблестный боец. Это человек необычайной хитрости и ума, он наблюдает за нами днем и ночью, выжидает малейшей нашей оплошности, неверного шага, опрометчивого поступка. А потом наносит убийственный удар. Здесь мы не на поле боя, где можно проявить превосходство нашей конницы или развернуть во всю силу нашу фалангу. Перед нами богатый и могущественный город, хорошо вымуштрованное войско, имеющее позиционное преимущество. На протяжении всей осады оно не испытывает трудностей со снабжением. Наша единственная возможность — пробить в стене проход, достаточно широкий, чтобы опрокинуть оборону ветеранов Мемнона. А это можно сделать только днем, при солнечном свете. Наша сила против их силы, наш ум против их ума, наша осторожность против их осторожности. Ничего другого. Знаешь, что мы сделаем теперь? Мы удалим из бреши обломки, уберем камни, чтобы совершенно освободить территорию, а потом подкатим машины к круглому бастиону и разобьем его. Если они построят новый, мы разобьем и тот, пока не столкнем их в море. Понял, Пердикка? А до тех пор выполняй мои приказы, и только. Потеря твоих солдат — уже достаточное наказание. Я доставлю тебе их тела. И ты со своим отрядом окажешь им погребальные почести, успокоишь жертвами их оскорбленные души. Придет день, когда ты выплатишь им свой долг. А теперь я приказываю тебе жить.

Александр поднял меч и протянул другу.

Пердикка молча вложил клинок в ножны и встал, чтобы уйти. Глаза его были полны слез.

ГЛАВА 27

Лицо стоявшего перед ним человека скрывал коринфский шлем, сам он был в панцире из бронзовых пластин, украшенных серебром, а на цепочке портупеи висел меч. Синий льняной плащ у него на плечах, как парус, раздувало вечерним ветром.

Александр же пришел с непокрытой головой и пешком, ведя Букефала в поводу.

— Я Александр, царь македонян, — сказал он. — Я пришел договориться о выкупе за тела моих павших солдат.

Взгляд человека сверкнул из-под шлема, и Александр на мгновение узнал вспышку тех глаз, что Апеллесу удалось передать на портрете. Его голос прозвучал металлом:

— Я командующий Мемнон.

— Что ты просишь за возвращение мне тел моих воинов?

— Всего лишь ответа на один вопрос.

Александр изумленно посмотрел на него.

— Какой вопрос?

Мемнон на мгновение заколебался, и Александр почувствовал, что сейчас он спросит о Барсине, поскольку такой человек повсюду имел осведомителей и, услышав о происшедшем, почти наверняка мучился сомнениями.

Но вопрос оказался вовсе не об этом.

— Зачем ты принес войну на эту землю?

— Персы первыми вторглись в Грецию; я пришел отомстить за разрушение наших храмов и городов, за наших юношей, павших при Марафоне, Фермопилах и Платее.

— Ты лжешь, — сказал Мемнон. — Тебе нет дела до греков, и им нет дела до тебя. Скажи мне правду. Я никому не расскажу.

Усилившийся ветер окружил двоих воинов тучей красной пыли.

— Я пришел построить величайшее царство, какое только видели на земле. И ничто меня не остановит, пока я не дойду до волн последнего Океана.

— Этого я и боялся, — кивнул Мемнон.

— А ты? Ты не царь, ты даже не перс. Зачем же такое упорство?

— Затем, что я ненавижу войну. Я ненавижу молодых безрассудных безумцев, которые, подобно тебе, желают славы и заливают мир кровью. Я заставлю тебя жрать пыль, Александр. Я вынужу тебя вернуться в Македонию, и ты умрешь от кинжала, как твой отец.

Царь не поддался на провокацию.

— Пока существуют границы и барьеры, различные языки и обычаи, разные божества и веры, мира не будет. Тебе следует присоединиться ко мне.

— Это невозможно. У меня одно слово и одно убеждение.

— Тогда победит сильнейший.

— Не говори так: судьба слепа.

— Ты вернешь мне тела моих солдат?

— Можешь забрать их.

— Сколько времени ты даешь на перемирие?

— До истечения первой стражи.

— Мне хватит. Благодарю тебя.

Вражеский командующий наклонил голову.

— Прощай, командующий Мемнон.

— Прощай, царь Александр.

Мемнон повернулся к нему спиной и пошел к стене. Дверь открылась, и синий плащ исчез в темноте проема. Вскоре тяжелая железная дверь с протяжным скрипом затворилась за ним.

Александр вернулся в лагерь и отправил Пердикку собирать погибших.

Носильщики приносили их по одному и передавали жрецам и их служкам, чтобы те привели тела в порядок и приготовили к погребению.

Было возведено пятнадцать больших костров, и на каждый возложили по двадцать тел, облаченных в доспехи, вымытых, причесанных и умащенных благовониями.

Отряды Пердикки стояли в почетном карауле, вслед за своим командиром громко выкрикивая имена павших. Потом пепел собрали в урны, куда также сложили раскаленные на костре и ритуально согнутые мечи погибших. Урны запечатали и к каждой приложили свиток с именем, родом и местом рождения умершего.

На следующий день их погрузили на корабль и отправили в Македонию, на вечный покой в земле предков.

Между тем под прикрытием баллист саперы начали удалять из бреши обломки стены, чтобы выдвинуть машины к новому бастиону. Александр с высоты холма наблюдал за работой и видел, что в это же время внутри города по приказу Мемнона возводится гигантская деревянная башня.

К царю подошел Евмен. Он, как обычно, был в воинских доспехах, хотя до сих пор ни разу не принимал участия ни в каких боевых действиях.

— Когда они построят эту башню, будет трудно подойти к бастиону.

— Да, — признал Александр. — Мемнон поставит наверху баллисты и катапульты и будет стрелять вниз с близкого расстояния.

— Ему будет достаточно целиться в скопление наших воинов, чтобы устроить побоище.

— И потому я хочу пробить брешь в этом проклятом бастионе, прежде чем он закончит свою башню.

— Не получится.

— Почему?

— Я рассчитал темп работ. Ты видел часы, которые я велел устроить на холме?

— Видел.

— Так вот: защитники возводят примерно три локтя в день. Ты видел прибор, что я установил рядом с часами?

— Конечно, конечно, — ответил Александр с оттенком нетерпения в голосе.

— Если тебе неинтересно, я могу ничего не говорить, — обиделся Евмен.

— Не дури. Что это за прибор?

— Игрушка моего изобретения — окуляр на вращающейся платформе, который устанавливается на одну линию с целью. Путем простого геометрического расчета я могу сказать, на сколько в день поднимается их новое сооружение.

— И что?

— А то, что, пока мы расчистим брешь хотя бы наполовину, они свою работу уже закончат и разнесут нас вдребезги градом ударов. По моим расчетам, они смогут установить на верхних площадках двенадцать катапульт.

Александр опустил голову и, чуть помолчав, спросил:

— И что ты можешь предложить?

— Тебя действительно интересует мое мнение? Что ж… Я бы отказался от удаления обломков стены и сосредоточил все наши машины в северо-восточном секторе, где стена кажется не такой толстой. Если хочешь взглянуть через мой прибор…

Александр позволил себя отвести к тому месту и посмотрел в окуляр.

— Тебе нужно сначала навести его на внешнюю поверхность стены, а потом на внутреннюю, слева от бреши. Видишь? А теперь справа, вот так.

— Верно, — признал Александр, снова выпрямляясь. — С той стороны стена не такая толстая.

— Именно. Так вот, если ты распорядишься выдвинуть туда все башни, еще до завтрашнего вечера они сделают такой пролом, что можно будет обойти круглый бастион или подобраться к нему сбоку. Агриане — прекрасные скалолазы, и, если ты пошлешь их, они расчистят путь для штурмовых отрядов, которые смогут проникнуть в город и зайти защитникам в тыл.

Александр положил руки ему на плечи:

— А я-то до сих пор держу тебя в секретарях! Если победим, будешь участвовать во всех советах высшего командования с правом излагать свое мнение. А теперь велим переместить эти башни, чтобы скорее начали разбивать стену. Хочу, чтобы они работали в несколько смен, без перерыва, день и ночь. Не дадим спать жителям Галикарнаса!


Приказ царя был выполнен незамедлительно: в последующие дни, с большими усилиями и привлечением сотен рабочих и тяглового скота, шесть штурмовых башен одна за другой были выдвинуты к северо-восточной стене, и навязчиво, неумолимо, ритмично заработали тараны, — весь город и земля под ним сотрясались от оглушительного грохота. Евмен по поручению Александра лично проинспектировал каждую стенобитную машину. Его сопровождала группа инженеров, которые корректировали балансировку и выравнивали платформы для максимальной производительности таранов.

Условия внутри башен были страшные: жара, пыль, теснота. Приходилось прикладывать огромные усилия, чтобы толкать гигантские окованные бревна на твердые каменные стены. Жуткая отдача и невыносимый шум налагали тяжкое испытание на тех, кто занимался этим. По лестнице постоянно поднимались и спускались водоносы, чтобы утолять жажду солдат, занятых нечеловеческим трудом.

Но все словно бы ощущали на себе неотрывный царский взгляд. К тому же Александр обещал щедрую награду первому, кто обрушит вражескую защиту. Между тем он догадывался, что исход предприятия зависит не только от работы машин: он чувствовал, что Мемнон готовит какой-то ответный ход.

Александр собрал на холме Пармениона, Клита Черного и своих товарищей: Гефестиона, Пердикку, Леонната, Птолемея, Лисимаха, Кратера, Филота и Селевка. Пригласили также Евмена.

Царский секретарь был весь в пыли и оглох от шума, так что приходилось кричать, чтобы он что-то услышал. В боевой готовности выстроилось войско — первый ряд «щитоносцев» в легком вооружении, фракийские и агрианские отряды. За ними, в центре и на левом крыле, — македонская тяжелая пехота, справа — гоплиты греческих союзников. На флангах — конница. В глубине, в резерве, под командованием Пармениона — ветераны Филиппа, воины большого опыта и устрашающего упорства в бою.

Они молча ждали, держа копья у ноги, в тени первого ряда олив.

Тем временем по приказу Пердикки на возвышение выдвинулась батарея из множества баллист и нацелилась на Миласские ворота, откуда галикарнассцы могли совершить вылазку.

— Евмен должен вам кое-что сказать, — объявил Александр.

Секретарь бросил взгляд на свои солнечные часы — тень, отброшенную на деревянный циферблат воткнутым в центре колышком.

— Менее чем через час стена с северо-восточного края начнет рушиться. Верхние ряды квадратных камней уже поддались, а нижние тронулись под ударами самых тяжелых таранов на нижних платформах. Стена должна рухнуть одновременно на протяжении не менее чем ста пятидесяти футов.

Александр оглядел своих военачальников и товарищей. Все лица несли на себе печать долгих боев, недосыпаний, постоянных контратак, засад, лишений и усталости от месяцев осады.

— Сегодня на кон поставлено все, — сказал он. — Если победим — слава о нашей силе откроет нам все ворота отсюда до горы Аман. Если нас отбросят — потеряем все, чего добились. Хорошенько запомните одно: противник наверняка попытается совершить какое-то решительное действие, и никто из нас не может предугадать какое. Только посмотрите на эту башню, — царь указал на гигантскую деревянную платформу, всю уставленную баллистами и катапультами, — и вы поймете, насколько он грозен. А теперь пошлите войско вперед под прикрытием этих башен. Нужно быть готовыми к броску, как только появится брешь. Вперед!

Пердикка попросил слова:

— Александр, прошу у тебя одолжения: позволь на первый штурм повести солдат мне. Дай мне «щитоносцев» и штурмовиков, и клянусь тебе перед богами: завтра утром мы будем сидеть на пиру во дворце галикарнасского сатрапа.

— Бери всех, кто тебе нужен, Пердикка, и делай то, что требуется.

Все разошлись по своим частям, и по сигналу трубы войско шагом двинулось в направлении шести башен. Только ветераны под бдительным оком Пармениона неподвижно ждали в тени олив.

ГЛАВА 28

Александр велел привести Букефала, чувствуя, что в столь решительный момент может положиться только на него. Он погладил коня по морде и по шее, а потом шагом направился к стене. Рядом ехали Гефестион и Селевк, которых царь решил оставить при себе.

Резкий свист заставил его обернуться, и он увидел, как большая башня позади круглого бастиона метнула в левое крыло войска железные стрелы баллист.

— В укрытие! — крикнул Черный. — Убирайтесь оттуда, а то окажетесь на вертеле, как дрозды. Прочь, прочь оттуда, вам говорят!

Левое крыло развернулось и заняло позицию позади центра, а Клит приказал своим солдатам бежать под прикрытие стены, где прямые выстрелы баллисты не могли их достать. Между тем Лисимах, командовавший своей батареей метательных машин, что стояла на возвышении, ответил залпом в направлении башни. Пораженные в грудь, несколько галикарнассцев с воплями упали с высоты на землю и разбились.

Послышался грохот — это в восточной части стены рушились огромные блоки, выбитые непрекращающимися ударами таранов.

Пердикка не отставал от своих «щитоносцев» и агриан. Он кричал как безумный, потрясая перед собой копьем. В это мгновение послышался сигнал трубы, а потом другой — протяжный, резкий, душераздирающий. К царю галопом подскакали вестовые.

— Государь! Государь! Вылазка на восточной стороне, вылазка!

Гефестион в недоумении повернулся к Александру:

— Это невозможно. На восточной стороне нет ворот.

— Нет, есть, — вмешался Селевк. — У берега.

— Но с этой дистанции мы бы увидели, как они подходят, — настаивал Гефестион.

Подскакали другие вестовые.

— Государь! Они спускаются со стены, их тысячи. Они спускаются по веревочным лестницам и рыбачьим сетям! Они у нас в тылу, государь!

— Галопом! — приказал Александр. — Быстро, быстро!

Он пришпорил Букефала и поскакал в тыл своему войску. Там тысячи персидских солдат атаковали македонян, выпуская тучи стрел и дротиков. И снова зазвучали трубы, на этот раз слева.

— Миласские ворота! — завопил Селевк. — Александр, смотри, еще одна вылазка!

— Внимание на боковую дверь! — крикнул Черный. — Осторожно! Проклятье! Леоннат! Леоннат! С этой стороны! Смотрите на фланг!

Леоннат повернул со своими педзетерами и оказался перед пехотой наемников, которую вел за собой гигант Эфиальт. Выставив перед собой бронзовый щит с изображением горгоны с горящим взглядом и змеями вместо волос, он кричал:

— Вперед! Вперед! Время пришло! Перебьем их всех! Царь пробил себе дорогу к первой линии, где яростно наседали персидские ударные войска. Они соединились с греческими наемниками Эфиальта. С башен бастиона катапульты открыли навесную стрельбу длинными стрелами.

Под страшным градом снарядов строй македонян начал рушиться, и греческие наемники стали теснить врагов щитами. Александр, находившийся в этот момент на левом фланге, двинул Букефала в самую гущу сражения. Сжимая в руке обоюдоострый топор, он криком воодушевлял своих воинов. Огромный камень упал рядом и раздавил одного из солдат, как муху. Кровь брызнула на бок Букефалу, который встал на дыбы и заржал, колотя в воздухе передними копытами.

Тщетно царь старался направить коня в центр, где его воины все больше уступали инициативу противнику: давка и град камней из катапульт преграждали ему путь, и все его силы уходили на то, чтобы сдерживать напор вражеских солдат, выплескивавшихся из Миласских ворот.

Черный, видя, что Эфиальт, как воплощение ярости, вклинился со своими частями в македонский центр, продолжал отступать. Молодые педзетеры не выдерживали под натиском грозного, сплоченного строя наемников. Только Пердикка упирался на самом левом краю строя. Катапульты с высоты бастиона начали бросать амфоры со смолой и битумом, которые разбивались у основания македонских штурмовых башен, расплескивая по земле свое содержимое. Вскоре на стене появились персидские лучники, выпустившие рой зажигательных стрел. Пламя с ревом вспыхнуло и охватило машины, превращая их в огромные факелы.

Пердикка доверил командование своему заместителю, а сам поднялся сквозь пламя на первую платформу, где перепуганные люди бросили тараны, которые по инерции продолжали качаться на веревках.

— По местам! — заорал он. — Все по своим местам! Стена сейчас рухнет. Вперед, последний удар! — и, бросив на землю щит, сам схватился за ручку тарана, не обращая внимания на языки пламени, угрожающе проникавшие сквозь щели дощатого пола.

Остальные сначала смотрели на него, ошеломленные этим сверхчеловеческим мужеством, а потом один за другим вернулись на свои места и вновь принялись раскачивать таран, крича, чтобы преодолеть страх и невыносимый жар. Огромный окованный конец тарана, толкаемого тысячей отчаянных рук, снова набрал ход и с грохотом врезался в стену. Гигантские квадратные блоки, уже поддавшиеся, заколебались, а потом один или два из них упали, подняв тучу дыма и пыли. Следующие удары пробили дыру и вызвали ужасный обвал, который помог загасить огонь.

Однако в центре македонского строя педзетеры все отступали под неудержимым натиском Эфиальта, и этот натиск был готов вот-вот превратиться в прорыв. Черный снова закричал:

— Леоннат, останови его!

И Леоннат услышал. Ударами топора он расчистил себе путь через ряды врагов и оказался перед Эфиальтом.

Два колосса остановились, запыхавшиеся, с искаженными от усталости лицами. У обоих кровоточили многочисленные раны, а тела блестели от пота, как статуи под дождем.

Александр обернулся и увидел, что ветераны его отца замерли в тени олив под бесстрастным оком Пармениона. Он закричал:

— Трубач, проси резерв!

Это была последняя возможность, так как конница не могла вступить в бой на этой пересеченной, скалистой местности, усеянной камнями.

Парменион услышал тревожный, настойчивый звук и обратился к своему войску:

— Ветераны, за царя Филиппа и за Александра, вперед!

И внезапно какой-то гром разорвал душный воздух:

«Гром Херонеи»!

Огромный барабан, спрятанный под оливами, подал голос, и мощная фаланга мерным шагом двинулась вперед, ощетинившись копьями, как страшный дикобраз, и выкрикивая на каждом шагу:

Алалалай! Алалалай!

Александр, с трудом пробившись почти в самый центр сражения, велел педзетерам Леонната разойтись в стороны, чтобы пропустить ветеранов, которые лавиной обрушились на уже уставших ветеранов Мемнона. Между тем Леоннат, как лев, сражался со своим гигантом-противником, и оглушительный лязг их ударов разносился по равнине, как в битве титанов.

Используя свой борцовский опыт, Леоннат обманным выпадом вывел Эфиальта из равновесия, так что тот коснулся коленом земли. В то же мгновение македонянин выпрямился и, упершись обеими ногами в землю, со всей силы нанес секирой удар по спине противника, который с шумом рухнул на землю.

Даже после захода солнца обезумевшие от усталости и ярости бойцы продолжали сражаться. Греческие наемники, обессилевшие и потерявшие своих командиров, не выдержали неодолимого натиска ветеранов Пармениона: они начали отступать и, наконец, обратились в беспорядочное бегство, устремившись к Миласским воротам и боковой двери в южном секторе, рядом с морем. Но напуганные зрелищем битвы защитники города закрыли все ворота, так что многих вражеских воинов ветераны Пармениона перебили у самого подножия стен, заколов сариссами.

Когда Александр велел трубить сигнал отбоя, Пердикка прочно вклинился в брешь в восточном секторе. Отряд агриан взобрался на круглый бастион и сбрасывал оттуда его защитников. Другие солдаты залезли на деревянную башню и направили баллисты и катапульты в центр города.

Принесли множество факелов и повсюду зажгли огни, чтобы обезопасить себя от внезапных вражеских контратак в течение ночи.

Галикарнас был во власти победителей.

ГЛАВА 29

Александр в ту ночь не спал: участь его поединка с Мемноном оставалась мучительно неопределенной до самого последнего мгновения, а до тех пор он не раз чувствовал себя на грани поражения и позора, и это никак не выходило у него из головы.

Его воины разожгли на стене костер, и царь дожидался рассвета. Ночь была темная, город утонул во мраке и тишине: огни горели только в широкой бреши, занятой его солдатами, на кирпичном бастионе, захваченном агрианами, и у подножия большой деревянной башни. Сам он был на виду, а враги где-то спрятались, притаились.

Сколько их еще? Сколько вооруженных солдат прячется в темноте? Возможно, они готовят засаду, а может быть, Мемнон ждет подкрепления с моря.

Когда триумф был уже у него в руках, царь чувствовал, что удача еще может посмеяться над ним. В последний момент вражеский командующий мог придумать какую-нибудь новую стратегему. Будучи старше и опытнее, Мемнон всегда умел отвечать ударом на удар или даже предвосхищать ходы Александра.

В этот вечер Александр отдал приказ немедленно казнить любого, кто выпьет хоть глоток вина, будь то простой солдат или военачальник, и велел всем оставаться при оружии, готовыми к бою.

Отряды его людей с зажженными факелами постоянно ходили от одних ворот к другим, до самой боковой двери, перекликаясь, чтобы держать контакт друг с другом. Среди всех командиров Пердикка был самым бдительным. После дня, проведенного в непрерывных изнурительных боях, после того как он, невзирая на огонь, направил тараны, нанесшие решающий удар по галикарнасской стене, он не дал себе ни минуты передышки. Он ходил от одного поста к другому, расталкивая заснувших. Он подзадоривал молодых, намекая, что в бою они выглядели бледно по сравнению с ветеранами Пармениона, которым, несмотря на их возраст, удалось переломить ход сражения.

Александр посмотрел на Пердикку, а потом на опершегося на копье Леонната, казавшегося в темноте гигантом, на Птолемея, верхом разъезжавшего по равнине с телохранителями, на Лисимаха, стоявшего у катапульт и время от времени проверявшего их ремни. А дальше, рядом с биваком, виднелась седая шевелюра Пармениона. Подобно старому льву, он держался особняком, сберегая силы своих солдат в ожидании момента, когда они потребуются, чтобы уничтожить противника.

Стремясь облегчить тяжесть на сердце, Александр старался забыть на время о войне. Он вспоминал Миезу и оленей, пасшихся на цветущем лугу, голого Диогена, который сейчас спит себе в своей глиняной амфоре на морском берегу вместе с собачонкой, делящей с ним пищу и подстилку. И его убаюкивает шум прибоя, ласкающего береговую гальку. Какие сны посещают старого мудреца? Какие таинственные видения?

Александр подумал о своей матери, и когда представил, как она в одиночестве сидит у себя в комнате и читает стихи Сафо, то ощутил, что в нем еще кроется ребенок, инстинктивно вздрагивающий в ночи, если вдруг какая-то ночная птица взлетит в пустой купол неба.

Так пролетело время, казавшееся ему бесконечным. Вдруг чья-то рука опустилась ему на плечо, и он вздрогнул.

— Гефестион, это ты?

Друг протянул ему миску с горячей похлебкой.

— Поешь. Лептина приготовила для тебя и послала сюда с вестовым.

— Что это?

— Бобовый суп. Вкусный — я зачерпнул одну ложку. Александр принялся за еду.

— Неплохо. Тебе оставить немножко?

Гефестион кивнул:

— Как в прежние времена, когда мы блуждали по горам в изгнании.

— Да. Но разве мы там когда-нибудь ели горячий суп?

— И то верно!

— Тоскуешь по тем временам?

— Нет, конечно. Однако вспомнить о них приятно. Мы были вдвоем против всего мира. — Гефестион взъерошил себе волосы. — Теперь все не так. Иногда я спрашиваю себя, случится ли опять такое.

— Что?

— Что мы снова отправимся куда-то с тобой, только вдвоем.

— Кто знает, друг мой?

Гефестион наклонился, чтобы концом меча пошевелить огонь, и Александр увидел висевший у него на шее маленький блестящий предмет — молочный зуб, оправленный в золото крошечный резец, память о том дне, когда ребенком Александр сам дал его другу в залог вечной дружбы.

«До смерти?» — спросил тогда Гефестион.

«До смерти», — ответил Александр.

В этот момент послышался крик дозорного, окликавшего товарищей, и Гефестион ушел продолжать обход. Александр видел, как он исчез в темноте, и у него возникло сильное и отчетливое чувство, что если когда-нибудь в будущем они с Гефестионом и совершат путешествие вдвоем, то в какие-нибудь таинственные, покрытые мраком места.

Прошло еще какое-то время, и послышалась перекличка часовых второй стражи. Должно быть, близилась полночь. Очнувшись от шума шагов, Александр потер усталые глаза. Это был Евмен.

Царский секретарь сел рядом и уставился в огонь.

— На что смотришь? — спросил царь.

— На огонь, — ответил Евмен. — Не нравится мне он.

Царь удивленно повернулся к нему.

— В этом огне что-то не так?

— Языки пламени летят к нам, ветер переменился. Теперь он дует с моря.

— Как и каждую ночь в это время, если не ошибаюсь.

— Да. Но сегодня это может сыграть важную роль.

Александр пристально посмотрел на него, и вдруг в голове у него мелькнула страшная мысль. Почти тут же тревожный крик подтвердил его догадку: у основания одной деревянной башни вспыхнул пожар.

— А вон там другой! — крикнул Евмен, указывая пальцем на дом прямо перед ними, шагах в ста:

Слева донесся голос Пердикки:

— Тревога! Тревога! Пожар! Прибежал запыхавшийся Лисимах:

— Они хотят нас зажарить! Поджигают все дома с наветренной стороны от бреши и кирпичной стены. А деревянная башня полыхает, как факел, смотри!

Александр вскочил на ноги. Мемнон использовал последний шанс, сделав ставку на благоприятный ветер.

— Быстро! Нужно помешать им устроить новые пожары. Пошлите штурмовиков, «щитоносцев», фракийцев и агриан. Всех поджигателей убивать на месте.

Тем временем собрались товарищи, ожидая приказаний. Среди них были Селевк, Филот, Леоннат и Птолемей.

— Послушайте меня! — громким голосом прокричал Александр, перекрывая шум огня, который ветром раздувался все выше. — Ты, Селевк, и ты, Леоннат, возьмите половину педзетеров, пройдите через горящий квартал и постройтесь с другой стороны: нужно не допустить контратаки. Ясно, что они хотят снова захватить брешь. Птолемей и Филот, остальное войско постройте за брешью и займите все ворота! Я не хочу неожиданностей в тылу. Лисимах, вели убрать баллисты и катапульты, или они погибнут, когда обрушится башня! Ну, быстро!

Деревянную башню уже всю охватило пламя, и на усилившемся ветру языки пламени лизали восточный край бреши. Жар становился нестерпимым, и огромный яркий факел освещал обширное пространство вокруг стены, так что агрианские лучники прекрасно видели поджигателей и могли поразить их стрелами. Пожираемые огнем балки в основании не выдержали, и огромная опора со страшным грохотом рухнула, подняв столб дыма выше любой башни и любого строения в городе.

Александру пришлось отступить со своего наблюдательного пункта, но он укрепился на следующей башне, близ боковой двери в стене. Оттуда он посылал вестовых и каждый момент получал известия о том, что происходит в городе.

Он приказал Лисимаху воспользоваться катапультами, чтобы разрушить горящие дома и тем самым установить пожару границы. Вскоре град крупных камней, пущенных из боевых машин, усилил сумятицу этой и без того беспокойной ночи.

Предосторожности царя оказались не лишними. Агриане положили конец действиям поджигателей, в то время как тяжелая пехота, построившись за горящим кварталом, отбила у персов и наемников Мемнона охоту наброситься на македонское войско, оглушенное неистовым пламенем.

Евмен вызвал саперов и землекопов из лагеря, чтобы они завалили пылью, песком и щебнем еще горящие очаги, и постепенно пожары удалось локализовать и укротить. Деревянная башня, стоившая стольких усилий, теперь превратилась в большую кучу золы и углей, из которой, дымясь, торчали толстые обуглившиеся балки.

Первый солнечный луч уперся в золоченую квадригу на вершине Мавзолея; остальной город еще оставался в сумерках. Потом из-за гор медленно выплыл солнечный диск, и конус света упал на огромную ступенчатую пирамиду с разноцветным фризом работы Скопаса и Бриаксия, на пышную коринфскую колоннаду, зажег золоченые завитки и колонны с продольными выемками, очерченными золотом на пурпурном фоне.

В этом буйстве красок, в этом торжестве хрустального света охватившая Галикарнас призрачная тишина внушала дрожь. Могло ли такое быть, что даже матери не оплакивали своих павших в бою сыновей?

— Может ли быть такое? — спросил Александр у подошедшего к нему Евмена.

— Может, — ответил секретарь. — Наемников никто не оплакивает. У наемника нет ни матери, ни отца, ни друзей. У него есть лишь копье, чтобы зарабатывать свой хлеб, нелегкий и горький.

ГЛАВА 30

К царю подбежал Птолемей:

— Александр, мы ждем твоих приказов.

— Возьми с собой Пердикку и Лисимаха, разделите между собой штурмовиков и «щитоносцев» и прочешите весь город. Для поддержки вас будут сопровождать греческие гоплиты и наши педзетеры. Выгоните из укрытий всех вооруженных мужчин, а особенно постарайтесь разыскать Мемнона. Я не хочу, чтобы ему причинили какой-либо вред; просто найдите его и приведите ко мне.

— Сделаем все, как велишь, — заверил его Птолемей и удалился, чтобы предупредить товарищей.

Царь с Евменом остались ждать под сводом одного каземата в стене, откуда был хорошо виден весь Галикарнас. Спустя некоторое время от Птолемея прибыл вестовой со следующим посланием:

Сатрап Оронтобат, тиран Пиксодар и персидский гарнизон засели в портовой крепости, где до них не добраться: стенобитные машины туда не подвести. О Мемноне пока никаких известий, никаких следов. Жду указаний.

Александр велел привести Букефала и отправился осмотреть город, где все двери были заперты, а окна закрыты ставнями: жители в страхе попрятались. Добравшись до порта, у входа в который возвышались две крепости, он встретил Пердикку.

— Что нам делать, Александр?

Царь осмотрел укрепления и обернулся к городской стене.

— Разрушьте все дома на левой стороне ведущей сюда дороги, а потом все те, что заполняют портовую зону: таким образом, мы сможем пододвинуть машины к крепостям. Персы должны понять, что ни за какими стенами, ни за какими бастионами они не найдут убежища. Им придется уйти отсюда, чтобы никогда не возвращаться.

Пердикка вскочил на коня и поскакал к выжженным кварталам, чтобы взять с собой отряды штурмовиков и землекопов, еще способных работать. Ему пришлось разбудить их сигналом трубы, потому что после продолжавшейся всю ночь работы они заснули на месте от усталости.

Инженер, фессалиец по имени Диад, велел разобрать две верхние платформы одной из башен, чтобы воспользоваться ею в качестве опоры для тарана при разрушении домов. Между тем Евмен разослал глашатаев донести до всех жителей приказ покинуть назначенные к сносу дома.

Люди, увидев, что нет ни бойни, ни насилия, ни грабежей, начали выходить на улицы. Сначала показались дети, привлеченные странной деятельностью в городе, потом женщины, и, в конце концов, вышли мужчины.

Однако разрушения оказались серьезнее, чем предполагалось, поскольку многие дома прилегали один к другому впритык и таран, разбивая одну стену, рушил и многие другие. Вот почему позднее разнесся слух, будто Александр снес до основания весь Галикарнас.

По прошествии четырех дней была расчищена достаточно широкая полоса, чтобы выдвинуть осадные машины к портовым укреплениям и начать разбивать их. Однако ночью Мемнон, Оронтобат и Пиксодар с некоторым количеством солдат погрузились на корабли и вышли в море, где соединились с персидским флотом, крейсировавшим в северных водах близ острова Хиос.

Оставшиеся в живых греческие наемники укрылись в акрополе, где до них было практически не добраться.

Александр не стал терять время и выкуривать их из этого убежища, считая, что все равно у них не будет выхода, когда их со всех сторон окружат его войска. Он велел выкопать вокруг цитадели ров и оставил нескольких младших командиров дожидаться сдачи осажденных.

В этот же вечер в городском зале собраний царь созвал совет высшего военного командования. Пришел также Каллисфен, который попросил позволения присутствовать. Вскоре доставили сообщение, что отцы города просят встречи с царем.

— Не хочу их видеть, — заявил Александр. — Я им не верю.

— Но ты должен решить политическое устройство очень значительного города, — заметил Парменион.

— Ты мог бы ввести здесь демократическую систему, как в Эфесе, — вмешался Каллисфен.

— Ну да, конечно! — усмехнулся Птолемей. — Это бы понравилось твоему дяде Аристотелю, верно?

— Ну и что? — раздраженно возразил Каллисфен. — Демократия — самая справедливая и уравновешенная система для управления городом, дающая самые надежные гарантии, что…

Птолемей не дал ему закончить фразу:

— Эти, однако, заставили нас покорячиться. Под стенами Галикарнаса мы потеряли больше людей, чем в битве на Гранике. Будь моя воля…

— Птолемей прав! — крикнул Леоннат. — Им пора понять, кто теперь командует, а кто платит за все доставленные неприятности.

Дискуссия, несомненно, перешла бы в потасовку, но тут Евмен расслышал за дверью какое-то движение и выглянул, а затем подошел к Александру и что-то шепнул ему на ухо. Царь улыбнулся и встал.

— Печенье кого-нибудь интересует? — спросил он громко. Это предложение заткнуло всем рты, и спорщики переглянулись.

— Ты шутишь? — проговорил Леоннат, нарушив тишину. — Я бы сейчас съел четверть быка, не то что печенья. Но хотел бы я знать, кому в голову пришла мысль в этот час принести печенья и…

Тут дверь отворилась и появилась пышно наряженная царица Ада, приемная мать Александра; за ней следовала свита из поваров с вазами, доверху наполненными душистой выпечкой. У Леонната отвисла челюсть, а Евмен взял одно печенье и засунул ему в разинутый рот:

— Ешь и молчи!

— Как твое здоровье, матушка? — спросил Александр, встав и выйдя ей навстречу. — Принесите царице кресло, быстро! Но какой сюрприз! — продолжил он. — Никак не ожидал увидеть тебя в такой момент.

— Я подумала, что после всех этих неимоверных усилий тебе захочется попробовать моей выпечки, — полушутя-полусерьезно ответила она. — А, кроме того, я приехала проследить, чтобы ты не причинял слишком много вреда моему городу.

Царь взял печенье и захрустел.

— Твоя выпечка превосходна, матушка. В последний раз я был не прав, отказавшись от нее. Что касается твоего города, мы как раз обсуждали, что с ним делать, но, как только ты появилась, мне пришла в голову правильная мысль.

— И какая же? — спросила Ада.

Каллисфен тоже собирался задать этот вопрос, но не успел издать ни звука.

— Назначить тебя сатрапом Карий вместо Оронтобата и наделить полной властью в том числе и над Галикарнасом и его окрестностями. А мои полководцы позаботятся о том, чтобы тебе повиновались.

Каллисфен покачал головой, словно говоря: «глупости». Но царицу взволновали эти слова.

— Сын мой, даже не знаю, как…

— А я знаю, — прервал ее Александр. — Я знаю, что ты будешь превосходной правительницей и я смогу полностью тебе довериться.

Он усадил ее на свое место и обратился к Евмену:

— Теперь можешь впустить делегацию от города. Им следует узнать, в чьей власти они окажутся с завтрашнего дня.

***
Прочесывание города в поисках вооруженных людей еще продолжалось, когда объявили о прибытии Апеллеса. Великий мастер поспешил выразить почтение молодому царю:

— Государь, полагаю, настал момент изобразить тебя так, как ты того заслуживаешь, то есть с атрибутами бога.

Александр с трудом подавил улыбку.

— Ты полагаешь?

— У меня нет ни малейшего сомнения. Более того, будучи уверен, что ты выйдешь победителем, я уже приготовил модель, которую позволю себе представить. Естественно, на самом деле картина будет не такая, а займет большой щит, десять на двадцать футов.

— Десять на двадцать футов? — переспросил Леоннат, которому показалось пустым транжирством использовать столько лесоматериала и краски на такого не слишком высокого молодого человека, как Александр.

Апеллес наградил его презрительным взглядом. В его глазах Леоннат был всего лишь невежественным варваром, и это впечатление усиливали рыжие волосы и конопатость юноши.

Художник снова повернулся к Александру:

— Государь, мое предложение определенно не лишено смысла: твои азиатские подданные привыкли, чтобы ими правили высшие существа, монархи, подобные богам. И потому я подумал изобразить тебя с атрибутами Зевса: с орлом у ног и молнией в деснице.

— Апеллес прав, — заметил Евмен, который подошел вместе с Леоннатом и теперь рассматривал принесенную художником модель. — Азиаты традиционно считают своих монархов высшими существами. И будет правильно, если они увидят тебя в таком образе.

— Во сколько же мне обойдется обожествление? — спросил Александр.

Художник пожал плечами:

— Думаю, что двух талантов…

— Два таланта? Но, друг мой, на два таланта я куплю для моих парней хлеба, маслин и соленой рыбы на целый месяц.

— Государь, мне кажется, что великий монарх не должен принимать во внимание такие соображения.

— Великий монарх — не должен, — вмешался Евмен, — но его секретарь — должен, ведь если провианта не будет хватать или он будет плохого качества, солдаты все свалят на меня.

Александр внимательно посмотрел на Апеллеса, потом на Евмена, потом на макет и, наконец, снова на Апеллеса.

— Должен признать…

— Разве она не красива? Представь ее во всем величии, в ярких красках, в твоей руке ослепительная молния. Кто осмелится бросить вызов этому молодому богу?

Тут вошла Кампаспа. Она подошла прямо к Александру, обняла его и поцеловала в губы.

— Мой господин, — произнесла она, взглянув ему в глаза. Она стояла так близко, что он чувствовал, как ее затвердевшие соски бьются о его грудь, точно головки таранов осадной машины о городскую стену. Ее взгляд выражал полную, ничем не сдерживаемую готовность.

— Моя сладчайшая подруга…— ответил Александр, не проявляя особенных чувств. — Я всегда рад тебя видеть.

— Эту радость ты можешь доставить себе в любой момент, — шепнула она ему на ухо и воспользовалась случаем ласково коснуться его щеки влажным кончиком языка.

Чтобы выйти из неловкого положения, царь снова повернулся к Апеллесу:

— Я должен еще немного подумать. Все-таки цена немалая. Как бы то ни было, я жду вас обоих к ужину.

Парочка вышла, столкнувшись в дверях с Птолемеем, Филотом, Пердиккой и Селевком, которые пришли узнать о намерениях Александра.

Царь усадил их вокруг стола, на котором была расстелена карта.

— Вот мой план: машины разобрать и на телегах перевезти в Траллы, к Пармениону, который отправится в глубь материка, чтобы обеспечить покорность всех земель в долине Меандра и Герма. Машины ему пригодятся, если какой-нибудь город решит оказать сопротивление.

— А мы? — спросил Птолемей.

— Вы пойдете со мной. Мы спустимся вдоль берега через Ликию до самой Памфилии, — он палочкой прочертил путь, которым им следовало пройти.

Евмен внимательно посмотрел на карту, потом перевел взгляд на лица товарищей и понял: они не представляют себе, что их ждет.

— Ты хочешь идти туда? — спросил он.

— Да, — ответил Александр.

— Но туда нет пути. Ни одно войско никогда не решалось сунуться в эти скалы у моря, а тем более осенью или зимой.

— Я знаю, — сказал Александр.

ГЛАВА 31

Апеллес получил-таки заказ на портрет Александра, правда, за половину той цены, что запросил изначально. Ему пришлось долго торговаться с Евменом, который хотел заплатить еще меньше. Художник тут же принялся за работу в мастерской, приготовленной для него царицей Адой неподалеку от агоры [25], но поскольку у царя не было времени позировать, пришлось удовольствоваться серией набросков, сделанных за ужином и во время пирушки после празднества, где выступал Фессал, любимый актер Александра, а также на нескольких музыкальных концертах. Художник развесил наброски на стенах мастерской, нарядил модель в царские одежды и начал творить.

Александр не смог восхититься завершенным творением, поскольку находился уже далеко, когда Апеллес нанес последние штрихи, но все видевшие портрет говорили, что получилось прекрасно, хотя лицо царя вышло слишком мрачным по сравнению с оригиналом. По-видимому, художник сделал это намеренно, чтобы подчеркнуть яркое сверкание молнии.

Прежде чем отправиться в поход, царь с глазу на глаз переговорил с Парменионом, уединившись с ним в одной из комнат во дворце Ады.

Он предложил старому военачальнику кубок вина и велел устраиваться поудобнее. Парменион облобызал его в обе щеки, после чего сел.

— Как твое здоровье? — спросил царь.

— Хорошо, государь. А как твое?

— Гораздо лучше с тех пор, как мы взяли Галикарнас, и немалая заслуга в этом по праву принадлежит тебе и твоим ветеранам. Ведь это ваше вмешательство решило исход сражения.

— Ты преувеличиваешь. Я всего лишь выполнил твой приказ.

— А теперь я попрошу тебя выполнить другой.

— Тебе стоит лишь приказать.

— Возьми Аминту и фессалийскую конницу, один эскадрон гетайров, тяжелую пехоту греческих союзников и возвращайся в Сарды.

Парменион просветлел:

— Мы возвращаемся домой, государь?

Александр покачал головой, разочарованный такой реакцией, и старый полководец опустил голову, пристыженный неуместностью своего вопроса.

— Нет, Парменион, не возвращаемся. Прежде чем идти дальше, нам нужно укрепить наши завоевания. Подойдика, взгляни на эту карту: ты поднимешься по долине Герма и покоришь всю Фригию. Если какой-нибудь город решит сопротивляться, используй осадные машины. Что касается меня, я пройду вдоль побережья до Телмесса. Таким образом, я отрежу персидский флот от всех портов на Эгейском море.

— Ты так думаешь? — В голосе Пармениона слышалось некоторое напряжение. — Я получил сведения, согласно которым Мемнон нанял на Хиосе новые войска и готовится вторгнуться на Эвбею, а оттуда в Аттику и Центральную Грецию, чтобы поднять тамошних греков против нас.

— Я в курсе дела.

— И тебе не кажется, что лучше вернуться, чтобы отразить эту угрозу? К тому же приближается зима, и…

— Антипатр справится. Он мудрый правитель и превосходный полководец.

— О, конечно, в этом нет никаких сомнений. Значит, мне надлежит оккупировать всю Фригию?

— Именно.

— А потом?

— Как я уже сказал, я тем временем пройду вдоль побережья до Телмесса, а там сверну на север, к Анкире, где ты и присоединишься ко мне.

— Ты хочешь двигаться вдоль береговой линии до Телмесса? А тебе известно, что на некоторых участках путь лежит через узкие, очень опасные ущелья? Ни одно войско никогда не проходило по этому пути.

— Мне уже говорили об этом.

— Кроме того, Анкира находится высоко в горах, в самом сердце плоскогорья, а когда мы прибудем туда, уже будет зима.

— Да, будет зима. Парменион вздохнул.

— Ну, если так… Что ж, пойду собираться: видимо, у нас не так много времени.

— Да, не много, — ответил Александр.

Старый военачальник осушил свой кубок, встал и, склонив голову, направился к выходу.

— Парменион! Тот обернулся:

— Да, государь?

— Береги себя.

— Постараюсь.

— Мне будет не хватать твоих советов и твоего опыта.

— А мне тебя, государь.

Он вышел и закрыл за собой дверь.

Александр же вернулся к карте, чтобы повнимательнее изучить свой маршрут, но вскоре услышал какие-то возбужденные препирательства и голос стражника:

— Нельзя тревожить царя такими глупостями.

Царь выглянул:

— О чем спор?

Там стоял юноша-пехотинец из педзетеров, простой солдат, не имевший никаких отличий.

— Чего ты хочешь? — спросил Александр.

— Государь, — вмешался стражник, — не теряй времени на этого олуха. Его беда в том, что его одолела дурь и до смерти хочется повидать свою женушку.

— Что ж, мне его желание кажется законным, — с улыбкой заметил Александр. — Ты кто? — спросил он солдата.

— Меня зовут Евдем, государь, я из Драбеска.

— Женат?

— Государь, я женился перед самым походом и пробыл с женой всего две недели, а с тех пор больше ее не видел. Говорят, мы не возвращаемся в Македонию, а вместо этого идем на восток. Это правда?

Александр оценил эффективность системы оповещения в войсках, но это его не удивило.

— Да, правда.

Молодой солдат смиренно опустил голову.

— Мне кажется, ты не горишь желанием следовать за своим царем и товарищами.

— Дело не в том, государь, а просто…

— Ты хочешь поспать со своей женой.

— Сказать по правде, да. И многие другие — тоже. Наши семьи хотели, чтобы мы вступили в брак, поскольку уходим на войну: они хотели оставить в доме наследника, на случай… Кто его знает.

Александр улыбнулся:

— Больше ничего не говори. Меня тоже хотели женить, но одно из немногих преимуществ царя состоит в том, что он женится только по своему желанию. Сколько вас таких?

— Шестьсот девяносто три.

— Великие боги, да вы уже все подсчитали! — воскликнул царь.

— Да, вот… Мы думали, что раз близится зима, а зимой не будет сражений, то можно попросить у тебя…

— Разрешения вернуться к вашим женам.

— Да, государь, — признал солдат, ободренный отзывчивостью Александра.

— И твои товарищи избрали тебя в представители?

— Да.

— Почему?

— Потому что…

— Говори не стесняясь.

— Потому что я первым ступил в брешь, когда рухнула стена, и я спрыгнул с горящей штурмовой башни, только когда она обрушила стену.

— Пердикка говорил мне о таком солдате, но не назвал его имени. Я горжусь знакомством с тобой, Евдем, и рад удовлетворить твое желание и желание твоих товарищей. Вам будет выдано каждому по сто статеров города Кизика, и вы получите двухмесячный отпуск.

У солдата от волнения загорелись глаза.

— Государь… я…— забормотал он.

— Но с условием.

— Что угодно, государь.

— Когда вернетесь, приведите с собой других воинов. По сотне каждый: пехотинцев или конников — неважно.

— Положись на мое слово. Можешь считать, что они уже в твоем строю.

— Тогда ступай.

Солдат, не зная, как выразить благодарность, продолжал стоять столбом.

— Ну? Не ты ли умирал от желания вернуться к жене?

— Да, но я хотел сказать тебе… хотел сказать, что…

Александр улыбнулся и сделал знак подождать. Он подошел к ларцу, достал оттуда золотое ожерелье с маленькой камеей, изображающей богиню Артемиду, и протянул солдату.

— Это богиня, покровительствующая женам и матерям. Передай это от меня своей жене.

Комок в горле не позволил Евдему вымолвить ни слова, и, в конце концов, он дрожащим голосом сумел лишь выдавить:

— Благодарю, государь.

ГЛАВА 32

Молодые солдаты, выразившие желание вернуться к женам, отправились в начале осени в Македонию, чтобы провести там зиму, а чуть погодя отбыл и Парменион с частью войска и фессалийской конницей. Командование ею царь, посоветовавшись со старым полководцем, доверил своему двоюродному брату Аминте, который всегда поддерживал его, проявляя великую доблесть и преданность. С Парменионом также отбыли Черный, Филот и Кратер.

Александр пригласил на ужин Селевка, Птолемея и Евмена, устроив с ними военный совет.

Чтобы не вызывать ревности, он поручил другим товарищам — и даже Гефестиону — кое-какие дела в окрестностях, и у троих избранных могло создаться впечатление, будто они остались в лагере случайно.

В зал не пустили даже слуг, и одна Лептина носила блюда для сотрапезников, усевшихся вокруг стола, как в свое время в Миезе на уроках Аристотеля.

— Наши осведомители говорят, что Великий Царь по морю, подвергаясь большому риску, послал Мемнону огромную сумму, чтобы тот нанял дополнительно стотысячное войско для вторжения в Грецию. Но мне кажется, сумма предназначается в первую очередь для того, чтобы он начал раздавать щедрые подарки множеству влиятельных людей, рассеянных по всем греческим городам. Парменион уже изложил мне свое мнение…

— Вернуться домой? — наугад выпалил Селевк.

— В общем, да, — подтвердил Александр.

Лептина начала накрывать стол к ужину: жареная рыба, овощи, разведенное водой вино. Легкая трапеза, означавшая, что царь хочет, чтобы все оставались трезвыми.

— А что думаешь делать ты? — спросил Птолемей.

— Я уже принял решение, но хочу узнать ваше мнение. Селевк?

— Я за то, чтобы идти дальше. Даже если Мемнон поднимет Грецию на восстание, что из этого? Ему никогда не удастся ступить в Македонию, Антипатр не позволит. А если мы и дальше будем занимать порты на азиатском побережье, Великий Царь не сможет поддерживать с Мемноном связь. И, в конце концов, ему придется сдаться.

— Птолемей, что скажешь ты?

— Я думаю так же, как Селевк: пойдем дальше. Однако если представится возможность убить Мемнона, будет еще лучше. Мы избавимся от кучи забот и отсечем Великому Царю его правую руку.

Александра как будто бы поразило и удивило такое предложение, но он продолжил совещание:

— Евмен?

— Птолемей прав. Пойдем дальше, но постараемся избавиться от Мемнона, если удастся. Он слишком опасен и слишком умен. Непредсказуем.

Александр помолчал, без особой охоты жуя рыбу, потом отхлебнул вина.

— Значит, идем дальше. Я уже попросил Гефестиона съездить на разведку на побережье Ликии и Памфилии, к ущельям, о которых говорят, что они труднопроходимы. Через несколько дней мы узнаем точно, так ли они тяжелы. Парменион поднимется по долине Герма и выйдет на центральное нагорье, где мы с ним встретимся весной, пройдя путь от побережья к центру Анатолии.

Он встал и подошел к укрепленной на подставке карте.

— Место встречи здесь. В Гордии.

— В Гордии? А ты знаешь, что находится в Гордии?

— Знает, знает, — замахал рукой Евмен. — Там повозка царя Мидаса, который привязал ярмо к дышлу таким узлом, что никто не может развязать его. Один древний оракул [26] Великой Матери богов утверждает, будто тот, кто развяжет этот узел, станет властителем всей Азии.

— И за этим мы идем в Гордии? — подозрительно осведомился Селевк.

— Не будем отвлекаться, — оборвал его Александр. — Мы здесь не для того, чтобы обсуждать оракулы. Нужно принять план действий на ближайшие месяцы. Я рад, что все вы единодушны в решении идти дальше. Мы не будем останавливаться ни осенью, ни зимой. Наши солдаты привыкли к холоду — они горцы. Вспомогательные части фракийцев и агриан — и подавно, а Парменион знает, что не должен делать передышки, пока не доберется до назначенного места встречи.

— А Мемнон? — спросил Евмен, снова напомнив про самый насущный вопрос.

— Никто не уговорит меня на предательское убийство, — хмуро проговорил царь. — Это доблестный воин, достойный принять смерть с мечом в руке, а не на ложе от яда или в темном углу от кинжала.

— Послушай, Александр, — попытался образумить его Птолемей, — сейчас не гомеровское время, и доспехи, что ты держишь рядом с постелью, никогда не принадлежали Ахиллу. Им от силы лет двести или триста, и ты сам это знаешь. Подумай о своих солдатах: Мемнон может убить еще тысячи. Ты этого хочешь, просто чтобы поддержать свою веру в героические идеалы?

Царь покачал головой.

— Не говоря о том, — вмешался Евмен, — что Мемнон мог бы прекрасно организовать то же самое против тебя: нанять какого-нибудь головореза, чтобы тебя зарезал, или подкупить твоего врача, чтобы отравил… Ты никогда об этом не думал? Мемнон располагает большими деньгами.

— Тебе никогда не приходило в голову, — подхватил Селевк, — что он мог бы привлечь на свою сторону твоего двоюродного брата Аминту, которому вдобавок ты доверил командование фессалийской конницей?

Царь снова покачал головой:

— Аминта — честный человек и всегда проявлял преданность мне. У меня нет причин сомневаться в нем.

— И все же я считаю, что риск слишком велик, — не уступал Селевк.

— И я тоже, — присоединился Евмен. Александром на мгновение овладело сомнение. Он снова увидел перед собой своего противника у стен Галикарнаса, с лицом под вороненым шлемом, на котором выделялась серебряная родосская звезда, и снова услышал его голос: «Я командующий Мемнон».

Он в третий раз покачал головой, еще решительнее:

— Нет, я никогда не отдам подобного приказа. Даже на войне человек остается человеком, и мой отец часто говорил мне, что сын льва — всегда лев. А не ядовитая змея, — добавил он, чуть помедлив.

— Нет смысла настаивать, — сдался Селевк. — Если царь так решил, значит, так тому и быть.

Птолемей и Евмен кивнули, но без особого убеждения.

— Я рад, что вы все согласны, — сказал Александр. — Тогда подойдем к этой карте и постараемся организовать наш поход по побережью.

Они долго спорили, пока всех не одолела усталость. Евмен отступил первый, за ним Птолемей и Селевк. Но стоило им выйти из царского шатра, как секретарь сделал знак, и все трое зашли в его шатер. Они уселись и поскорее послали слугу разбудить Каллисфена, в это время уже наверняка спавшего на другом конце лагеря.

— Что вы скажете об этом? — начал Евмен.

— О чем? — спросил Птолемей.

— Разве не ясно? Конечно, об отказе царя убрать Мемнона, — пояснил Селевк.

— Я понимаю Александра, — продолжил секретарь, — и вы тоже хорошо его понимаете. Действительно, нельзя не уважать нашего противника — это человек незаурядный. Именно поэтому он и представляет смертельную опасность. Представляете, что будет, если ему удастся поднять против нас греков и Афины, Спарта и Коринф встанут на его сторону? Войска союзников идут на север, чтобы вторгнуться в Македонию, персидский флот сжимает ее в тиски с моря… Так ли твердо мы уверены, что Антипатр справится? А если нет? А если Мемнон разбудит амбиции представителей династической ветви Линкестидов — вроде нашего командира фессалийской конницы, например, — и тем самым развяжет гражданскую войну? Или устроит военный переворот? Какая судьба ждет нашу страну и наше войско? В случае своей победы Мемнон сможет блокировать Проливы и помешать нам вернуться.Нужен ли нам этот риск?

— Но мы не можем пойти против воли Александра, — возразил Селевк.

— А я говорю, можем, потому что он ничего не узнает. Но я не могу взять всю ответственность на себя: или вы согласны действовать, или мы ничего не делаем и встретим все уготованные нам опасности.

— Ну, допустим, что мы согласны, — ответил Птолемей. — Каков твой план?

— И зачем ты послал за Каллисфеном? — спросил Селевк.

Евмен выглянул из шатра посмотреть, не идет ли тот, о ком зашла речь. Но никого не увидел.

— Слушайте: насколько мне известно, Мемнон сейчас должен быть на Хиосе. Он готовится отплыть на север, предположительно на Лесбос. Там он дождется попутного ветра, чтобы переправиться через море в Грецию. Однако на это потребуется время, потому что надо запастись провизией и загрузить в трюм все необходимое для экспедиции. Вот в этот момент мы и должны вмешаться, чтобы разделаться с ним раз и навсегда.

— И каким же образом? — спросил Птолемей. — Подошлем убийцу или отравим?

— Ни то, ни другое. Наемный убийца не сможет войти с ним в контакт: его всегда окружают четверо телохранителей, преданных ему до безумия. Они изрубят злоумышленника в мгновение ока, как только он подойдет ближе положенного. Что касается яда, представляю, как он проверяет свою еду и питье: Мемнон много лет живет среди персов и наверняка научился таким вещам.

— Есть яды, которые действуют не сразу, — заметил Птолемей.

— Верно, но яд всегда остается ядом. Симптомы можно заметить. Если, в конце концов, кто-то каким-то образом поймет, что Мемнону подсунули яд, чтобы его убить, на Александра ляжет несмываемое пятно, а мы не можем этого допустить.

— Так что же тогда? — спросил Селевк.

— Есть третья возможность. — С этими словами секретарь потупился, словно пришел в смущение от подобной мысли.

— А именно?

— Болезнь, неизлечимая болезнь.

— Но это невозможно! — воскликнул Селевк. — Болезни приходят, когда приходят, и уходят, когда уходят.

— Похоже, что это не так, — возразил Евмен. — Некоторые болезни вызываются мельчайшими, невидимыми человеческому глазу существами, переходя от одного тела к другому. Я знаю, что Аристотель, прежде чем уехать в Афины, проводил некоторые чрезвычайно тайные эксперименты, основанные на его изысканиях по самопроизвольному размножению.

— То есть?

— Кажется, он открыл, что в определенных ситуациях размножение этих существ происходит не спонтанно, а путем некоторой… передачи. В общем, Каллисфен в курсе. Он знает об этих опытах и может написать своему дяде. Сначала ничего не случится и не возникнет никаких подозрений по отношению к повару или врачу: Мемнон будет жить и вести себя как обычно. Первые признаки появятся лишь через несколько дней.

Все переглянулись в растерянности и замешательстве.

— Мне кажется, что этот план не так просто привести в исполнение, он потребует соблюдения многих условий, — сказал Птолемей.

— Верно, но, насколько я вижу, это наша единственная возможность. Однако удача на нашей стороне: врач Мемнона вышел из школы Теофраста, и…

Селевк удивленно посмотрел на него:

— Я не знал, что тебе поручали шпионские задания.

— Это означает, что я хорошо справляюсь со своим делом, поскольку оно касается тайных сведений. Во всяком случае, царь Филипп в свое время связывал меня со всеми своими осведомителями у греков и варваров.

Тут в шатер заглянул Каллисфен.

— Вы меня звали? — сонным голосом спросил он.


Александру тоже не удалось заснуть: его не оставляла мысль о том, что Мемнон готовит нападение на Грецию. Справится ли с ситуацией Антипатр? Не лучше ли отправить на родину Пармениона?

Пока Лептина занималась мытьем посуды, царь вышел из шатра и направился к берегу моря.

Стояла тихая теплая ночь, и прибой на прибрежных скалах шумел в такт его шагам. Почти полная луна лила свой прозрачный свет на усеивавшие морскую поверхность острова, на белые дома, теснившиеся на свободном от скал пространстве.

Песчаный пляж прерывался скалистой грядой, и Александр взобрался на нее, чтобы полюбоваться живописным видом сверху.

Пока он карабкался наверх, к давно не покидавшему его тяжелому душевному напряжению добавились физические усилия, и вдруг, без всякой видимой причины, Александр ощутил смертельную усталость и потребность в чьей-нибудь помощи. Ему внезапно вспомнился отец. Он едва ли не въяве увидел, как тот стоит на скалистой гряде. Александру страстно захотелось, чтобы это оказалось правдой, захотелось побежать навстречу отцу, как раньше, в Миезе, сесть с ним рядом и попросить совета.

Он весь погрузился в эти мысли. С вершины перед ним открылся вид на побережье по другую сторону скал. То, что предстало его глазам, изумило Александра: там было что-то вроде огромного некрополя. Множество монументальных надгробий были высечены в скалах. Другие, как призраки в белизне лунного света, одиноко и гордо возвышались на побережье, омываемые набегавшими морскими волнами.

И там, спиной к Александру, стоял в молчании человек, опершись на воткнутый в песок посох с подвешенной к нему лампой. Сложением он был похож на царя Филиппа, и его фигуру окутывал белый плащ с золотистой каймой, какой был у отца в день убийства. Александр застыл на месте и смотрел на него, онемев, не веря своим глазам. Он почти ожидал, что вот-вот этот человек обернется и у него окажется лицо и голос Филиппа. Но незнакомец не шевелился, и только белоснежный плащ с легким шелестом колыхался на ветру, как крылья.

Царь легкими шагами приблизился и увидел журчащий среди скал родник, кристально чистый ключ, отражающий свет лампы. От источника по прибрежному песку бежал маленький ручеек, исчезая в соленых морских волнах. Человек, который должен был услышать шаги, не обернулся, словно был занят созерцанием чего-то скрытого в роднике. Александр подошел ближе, но в темноте ножнами меча задел камень. На шум человек резко повернулся, и его глаза сверкнули в свете лампы. Глаза Филиппа!

Александр вздрогнул, по коже пробежали мурашки, и он чуть не крикнул: «Отец!»

Но спустя мгновение он различил черты лица и более темную бороду — это был незнакомец, Александр никогда раньше его не видел.

— Кто ты? — спросил его царь. — Что ты здесь делаешь?

Человек взглянул на него со странным выражением, и Александр снова уловил в нем что-то знакомое — в этом взгляде, в этих горящих глазах все-таки было что-то от отца.

— Я смотрю на родник.

— Зачем?

— Потому что я ясновидец.

— И что ты там видишь? Темно, а твоя лампа светит тускло.

— Впервые на людской памяти поверхность воды опустилась почти на локоть и открыла послание.

— О чем ты говоришь?

Человек поставил лампу на камень, откуда бил родник, и свет выхватил надпись, нанесенную незнакомыми буквами.

— Я говорю вот об этом, — объяснил он.

— И ты можешь это прочесть?

Голос ясновидца звучал странно, как будто его устами говорил кто-то другой:

Идет владыка Азии, у которого в глазах день и ночь.

Он поднял лампу, чтобы осветить лицо Александра.

— Твой правый глаз голубой, как ясное небо, а левый мрачен, как ночь. Ты давно наблюдаешь за мной?

— Недавно. Но ты не ответил на мой вопрос: кто ты?

— Мое имя — Аристандр. А кто ты, со светом и мраком в глазах?

— Ты не узнаешь меня?

— Не совсем.

— Я царь македонян.

Человек еще раз пристально взглянул на него, поднеся лампу к лицу.

— Ты будешь царствовать во всей Азии.

— А ты следуй за мной, если не боишься неизвестного.

Человек опустил голову.

— Я боюсь лишь одного — видения, которое давно преследует меня и значения которого я не могу понять: голый человек горит заживо на своем погребальном костре.

Александр ничего не сказал — он словно прислушивался к равномерному, не утихающему шуму прибоя. Обернувшись, к вершине скалистой гряды, он заметил там своих телохранителей, следивших за этой неожиданной встречей. Александр попрощался с ясновидцем:

— Меня ждет очень тяжелый день, я должен возвращаться. Надеюсь завтра встретить тебя в лагере.

— Я тоже надеюсь, — ответил Аристандр и направился в противоположную сторону.

ГЛАВА 33

К борту флагманского корабля, покачивавшегося на якоре в порту Хиоса, медленно подошла шлюпка. На корабле при каждом дуновении ночного бриза колыхался царский штандарт с изображением Ахура-Мазды, а на юте тускло светила лампа.

Вокруг стоял флот Великого Царя: еще триста кораблей с таранами, боевые триеры и пентеры, выстроившиеся вдоль пирсов.

Шлюпка подошла, и моряк постучал веслом по борту:

— Послание командующему Мемнону!

— Подожди, — ответил командир стражи. — Я спущу тебе трап.

Чуть погодя по сброшенному с палубы веревочному трапу человек поднялся на борт и попросил разрешения увидеть верховного командующего.

Командир охраны обыскал его и провел в кормовую надстройку, где Мемнон писал письма и читал донесения от правителей и командиров персидских гарнизонов, еще хранящих верность Великому Царю, а также от разбросанных по всей Греции осведомителей.

— Тебе послание, — объявил пришедший, протягивая папирусный свиток.

Взяв его, Мемнон увидел печать своей жены — первое письмо с тех пор, как они расстались.

— Что еще? — спросил он.

— Ничего, господин. Но если хочешь написать ответ, я подожду.

— Тогда подожди. Иди, выпей и поешь, если голоден. Я позову тебя, как только закончу.

Оставшись один, Мемнон дрожащими руками развернул свиток.

Барсина Мемнону, своему любимому мужу: здравствуй!

Мой драгоценный, после долгого пути мы целые и невредимые прибыли в Сузы, где царь Дарий принял как меня, так и твоих сыновей с великими почестями. Мне было предоставлено крыло дворца со слугами и служанками, а также чудесный сад, парадиз, с благоухающими розами и цикламенами, с бассейнами и фонтанами, где плавают красные и голубые рыбы, с птицами, привезенными со всех частей света, павлинами и фазанами из Индии и с Кавказа, с прирученными гепардами из далекой Эфиопии.

Наша жизнь тут была бы завидной, если бы ты не был так далеко. Мое ложе одиноко и пусто, оно слишком велико и холодно.

Однажды ночью я взяла книгу с трагедиями Еврипида, что ты мне подарил, и со слезами на глазах прочитала «Алкестиду». Я плакала, муж мой, думая о героической любви, так страстно описанной поэтом. Меня поразила та часть, где Алкестида идет на смерть, а муж обещает ей, что ни одна женщина не займет ее места, что он поручит великому художнику создать ее образ и положит к себе в постель, рядом с собой.

О, если бы я могла поступить так же! Если бы я тоже позвала великого художника, одного из великих мастеров-яунов вроде Лисиппа или Апеллеса, и заказала ему изваять твой образ или написать портрет дивной красоты, чтобы держать у меня в комнате, в самых сокровенных уголках моего ложа!

Только теперь, мой любимый муж, только теперь, когда ты далеко, я поняла все значение вашего искусства, приводящую в трепет силу, с которой вы, яуны, воспроизводите наготу богов и героев.

Я бы хотела созерцать твое обнаженное тело, хотя бы глядя на статую или картину, а потом закрыть глаза и представить, что по воле какого-нибудь бога этот образ может ожить и сойти с картины или с пьедестала и подойти ко мне, как в тот день, когда мы в последний раз наслаждались друг другом, чтобы ласкать меня твоими руками, целовать меня твоими губами.

Но война удерживает тебя вдали, эта война, несущая только горе, слезы и разрушение. Вернись ко мне, Мемнон, пусть другие ведут полки Дария. Ты уже достаточно сделал, никто не может упрекнуть тебя. Все рассказывают о твоих подвигах при обороне Галикарнаса. Вернись ко мне, нежнейший муж мой, мой блестящий герой. Вернись ко мне, потому что все богатства мира не стоят одного мгновения в твоих объятиях.

Мемнон вновь свернул свиток, встал и подошел к планширу. Огни города мерцали в спокойном вечернем воздухе, и с темных улиц и площадей доносились крики детей: они играли в прятки, пользуясь последним осенним теплом. Чуть дальше слышалось пение юноши, певшего своей возлюбленной, которая, возможно, слушала его, краснея в темноте.

Мемнон ощутил, как на него навалилась бесконечная тоска и смертельная усталость, однако сознание, что на его плечах лежит судьба безграничной державы, надежда великого монарха и уважение стольких солдат, не позволяло уступить этому чувству.

Он знал, что последние его несгибаемые воины, окопавшиеся в галикарнасском акрополе, сражались до конца, страдая от голода и жажды, и не мог смириться с мыслью, что ничем не сумел помочь им. О, если бы, в самом деле, существовал великий Дедал, отец Икара, мастер, способный дать человеку крылья! Тогда он, Мемнон, ночью полетел бы к своей жене, чтобы доставить ей радость, а потом, еще до рассвета, вернулся бы на свой пост.

Но приказы Великого Царя предписывали иное: ему надлежало отплыть на остров Лесбос и подготовить с него высадку на Эвбее. Первое персидское вторжение за сто пятьдесят лет.

Недавно командующий получил письмо от спартанцев, они выражали готовность вступить в союз с царем Дарием и поставить во главе антимакедонского восстания греческого полководца.

Он вернулся за свой столик и принялся писать.

Мемнон Барсине, нежнейшей супруге: здравствуй!

Твое письмо вызвало во мне прекраснейшие и мучительные воспоминания о часах, проведенных нами вместе в нашем доме в Зелее перед последней разлукой. Ты не можешь себе представить, как больно мне ощущать твое отсутствие. Образ твоей красоты является мне по ночам во сне. Ни одна женщина не покажется мне желанной, пока я не смогу снова обнять тебя.

Мне предстоит последнее усилие, решительное сражение, а потом я смогу отдохнуть со своими сыновьями и в твоих объятиях, пока боги не отнимут у меня жизнь и дыхание.

Поцелуй за меня детей и береги себя.

Он запечатал письмо, думая, как к этому бесчувственному папирусу прикоснутся пальцы Барсины, легкие, как лепестки цветов, и такие же благоуханные. Вздохнув, Мемнон позвал курьера и протянул ему свиток.

— Когда она его получит? — спросил он.

— Скоро, не пройдет и двадцати дней.

— Хорошо. Счастливого пути, и да хранят тебя боги.

— Да хранят они и тебя, командующий Мемнон.

Он смотрел, как курьер садится в шлюпку, потом повернулся к кормовой надстройке и позвал капитана:

— Отчаливаем, капитан. Дай световой сигнал прочим кораблям.

— Уже? Но разве не стоит дождаться рассвета? Будет лучше видно, и…

— Нет. Я хочу, чтобы наше передвижение оставалось в тайне. То, что мы собираемся сделать, имеет чрезвычайную важность. Просигналь также, что я созываю командиров всех боевых частей здесь, на флагманском корабле.

Капитан, грек из Патары, поклонился и отдал соответствующие распоряжения. Чуть погодя к кораблю Мемнона подошли несколько шлюпок, и люди из них поднялись на палубу. Мемнон сидел на месте наварха. Он закутался в синий плащ поверх доспехов. На табурете рядом лежал коринфский глухой вороненый шлем с серебряной родосской звездой.

— Навархи, судьба дает нам последнюю возможность отстоять нашу солдатскую честь и оправдать милость Великого Царя. У нас за спиной больше нет портов, где мы нашли бы убежище, разве что в далеких бухтах Киликии или Финикии, до которых много дней плавания. Так что у нас нет выбора. Мы должны пойти вперед и обрезать корни, из которых наш противник черпает силы. Я получил тайное послание от спартанцев — депешу, намотанную на скитале. Если мы высадимся на континенте, они готовы присоединиться к нам. Поэтому я решил взять курс на Лесбос, а оттуда на Скирос и Эвбею, где нас встретят афинские патриоты, готовые нас поддержать. Я направил послание Демосфену и не сомневаюсь, что ответ будет положительным. Пока это все. Возвращайтесь на свои корабли и приготовьтесь.

Флагманский корабль медленно вышел из порта с зажженными кормовыми огнями, и остальные суда последовали за ним. Ночь была ясная и звездная; кормчий Мемнона уверенной рукой держал руль. На следующий день погода переменилась, и под сильным южным ветром море разбушевалось. Несколько кораблей доложили о повреждениях, и флотилии почти два дня пришлось идти на веслах.

На пятый день они достигли цели и вошли на западный рейд Лесбоса в ожидании, пока непогода уляжется. Мемнон приказал произвести ремонт поврежденных судов. Он послал своих помощников набрать наемников и взять их на борт, сам же тем временем вышел на остров. Остров был действительно очаровательный, и полководец велел показать ему дома поэтессы Сафо и поэта Алкея, жителей Лесбоса.

Прямо перед домом, по преданию принадлежавшим Сафо, сидели бродячие писцы. По заказу они переписывали стихотворения поэтессы на деревянные таблички или более дорогие папирусные свитки.

— Можешь написать стих по-персидски? — спросил Мемнон одного писца восточной внешности.

— Да, конечно, властительный господин.

— Тогда напиши мне тот, что начинается такими словами:

Богу равным кажется мне по счастью
Человек, который так близко-близко
Пред тобой сидит, твой звучащий нежно
Слушает голос и прелестный смех.[27]
— Я знаю этот стих, господин, — сказал писец, обмакивая тростинку в чернильницу. — Это песня ревности.

Мемнон с бесстрастным видом кивнул. Он знал, что Барсина побывала в руках Александра, и от этого ему порой становилось страшно.

ГЛАВА 34

Покинув Галикарнас, Александр повел свое войско вдоль побережья на восток, хотя все пытались отговорить его от этого. В Ликии имелись места, зимой совершенно неприступные. Там был лишь один проход между отвесными утесами и морем, усеянным подводными рифами, открытым для бурных западных ветров.

Волны, разбиваясь о рифы, взрывались пеной и яростно били в скалы, чтобы потом отступить назад и, собравшись с силами, снова обрушиться на пустынный, истерзанный бурями мыс.

На Гефестиона зрелище произвело сильное впечатление.

— Это страшно, — доложил он Александру. — Представь себе гору выше горы Афон и шире, чем Пангей, гладкую и черную, как вороненое железо, круто обрывающуюся в море. На вершине ее, вечно затянутой тучами, постоянно гремит гром. Небо пронзают молнии, и вершина порой бросает в море ослепительные искры. Дорога же представляет собой древний проход, пробитый ликийцами в сплошной скале, там всегда скользко от бьющихся волн и вырастающих за зиму водорослей. Если упадешь в море — пропал: морские валы искромсают тебя об острые камни.

— Но ты прошел там?

— Да.

— И как же?

— Помогли агриане. Они вбили в трещины колья и связали их веревками, за которые можно держаться, когда нахлынет волна.

— По-моему, неплохая идея, — сказал царь. — Мы можем сделать то же самое.

— Но нас было пять десятков, — возразил Гефестион, — а ты хочешь провести двадцать пять тысяч человек и пять тысяч коней. Что ты сделаешь с лошадьми?

Александр помолчал, прикидывая, а потом сказал:

— У нас нет выбора. Нужно пройти этот путь и завладеть всеми ликийскими портами, тогда флот Великого Царя будет отрезан от нашего моря. Если придется, я пойду с одной пехотой, но пройду.

— Как хочешь. Мы не боимся ничего, но все-таки хотелось бы, чтобы ты понял, на какой риск решаешься.

Они выступили через день и подошли ко Ксанфу, внушительному городу на отвесной скале над рекой, носящей то же имя. Вокруг виднелись десятки высеченных в скале гробниц с монументальными фасадами, напоминающими дворцы и храмы с колоннами. Говорили, что в одной из этих усыпальниц покоится тело ликийского героя Сарпедона, павшего от руки Патрокла во время Троянской войны.

Александр велел показать ему усыпальницу и некоторое время задумчиво стоял у этой почитаемой могилы, изглоданной временем и непогодой; на ней еще можно было различить знаки древнейших надписей, но они были совершенно неразборчивы. Каллисфен услышал, как Александр шепчет стихи Гомера — призывы ликийского героя к своим воинам перед последней битвой, в которой пал мертвым:

Друг благородный! когда бы теперь, отказавшись от брани,
Были с тобой навсегда нестареющи мы и бессмертны,
Я бы и сам не летел впереди перед воинством биться,
Я и тебя бы не влек на опасности славного боя;
Но и теперь, как всегда, несчетные случаи смерти
Нас окружают, и смертному их ни минуть, ни избегнуть.
Вместе вперед! иль на славу кому, иль за славою сами![28]
Потом, обернувшись к Каллисфену, царь сказал с глубокой печалью:

— Думаешь, он повторил бы эти слова, если бы дано ему было снова говорить?

— Кто знает? Никто еще не возвращался из царства Аида. Александр прижался к гробнице руками и лбом, словно прислушивался к какому-то еле слышному голосу, доносящемуся сквозь столетья. А потом повернулся и зашагал на свое место — во главу колонны.

Они спускались по реке, пока не достигли устья, откуда открывался вид на порт Патары, самый значительный в Ликии. В городе были красивые постройки в греческом стиле, и жители одевались по-гречески, но говорили они на древнем эллинском диалекте, так что без помощи толмача их было не понять. Царь расположил войско на постой и объявил отдых на несколько дней, надеясь за это время получить известия от Пармениона, который сейчас должен был находиться на плоскогорье в глубине материка. Однако о нем ничего не было слышно. Зато прибыл корабль из Македонии, последний до наступления зимы.

Капитан избрал трудный, мало исхоженный маршрут, чтобы не столкнуться с флотом Мемнона. Он привез доклад Антипатра о ситуации на родине и о резких конфликтах с царицей-матерью Олимпиадой.

Александра это встревожило и раздосадовало, но он оживился, увидев свиток с печатью царя молоссов и почерком своей сестры Клеопатры. Царь вскрыл его не без некоторого опасения и стал читать:

Клеопатра, царица молоссов, Александру, царю Македонии: здравствуй!

Мой обожаемый брат, прошло уже больше года с тех пор, как я обнимала тебя последний раз, и не проходит и дня, чтобы я не думала о тебе и не скучала по тебе.

Эхо о твоем походе достигло и моего дворца в Бутроте и наполнило меня гордостью, но эта гордость не может возместить мне твоего отсутствия.

Мой муж и твой зять Александр, царь молоссов, собирается в поход в Италию. Он собрал большое, почти двадцатитысячное войско из доблестных воинов, хорошо обученных по македонской методике, как учил наш отец Филипп.

Александр мечтает завоевать великую державу на западе и избавить всех греков от угрозы со стороны варваров, живущих в тех землях, — карфагенян, бруттиев и луканов. Но я останусь в одиночестве.

Наша матушка ведет себя все более странно, она раздражительна и капризна, и я сама всеми силами избегаю встреч с ней. Насколько знаю от других, она день и ночь думает о тебе и приносит жертвы богам, чтобы богиня Тихэ была к тебе благосклонна. Мне остается лишь проклинать войну, которая удаляет от меня тех, кого я люблю больше всех на свете.

Береги себя.

Стало быть, западный поход тоже должен был вот-вот начаться. Другой Александр, почти его зеркальное отражение, связанный с ним крепкими дружественными и кровными узами, собирался в поход в направлении Геркулесовых столбов, чтобы завоевать все земли, простирающиеся до реки Океана. И когда-нибудь они встретятся — возможно, в Греции, или в Египте, или в Италии… И в тот день мир увидит зарождение новой эры.

Александр воспользовался днями отдыха, чтобы Евмен прочитал ему «Дневник»: царский секретарь заносил туда записи обо всех текущих происшествиях, сведения о пройденном расстоянии, о нанесенных и принятых визитах, о высказываниях на заседаниях высшего командования, а также о состоянии финансов.

— Неплохо, — признал царь, прослушав несколько отрывков. — Описания обладают определенным литературным изяществом; но надо бы переработать эти отчеты в правдивую историю о нашем походе.

— Нельзя сказать, что я этим не занимаюсь, — ответил Евмен, — но пока что ограничиваюсь регистрацией фактов, соразмеряясь с имеющимся у меня временем. Для истории есть Каллисфен.

— Верно.

— Да и не он один. Ты знаешь, даже Птолемей пишет отчеты об этой экспедиции. Он не давал тебе читать?

— Пока что нет, но было бы интересно взглянуть.

— И еще продвигается труд Неарха, твоего адмирала.

— Похоже, все пишут про этот поход. Интересно, на кого можно положиться больше всех. И все-таки я по-прежнему завидую Ахиллу, у которого был Гомер, чтобы воспеть его подвиги.

— То было иное время, друг мой. Зато Неарх проводят большую работу по установлению отношений с разными общинами, живущими в этих краях. У него здесь много знакомств, и его очень уважают. Кстати, недавно он изложил мне свою точку зрения на наш поход. Он говорил как моряк.

— И что он сказал?

— Он убежден, что тебе нельзя оставаться без флота и нужно собрать другой. Очень опасно, что на море полностью господствует Мемнон.

— А ты сам что думаешь? Ведь это вопрос денег, если не ошибаюсь.

— Возможно, теперь, с теми деньгами, что добыли в Сардах и Галикарнасе, мы можем позволить себе траты.

— Тогда позаботься об этом. Договорись с Неархом, согласуй вопрос с афинянами. Пусть захваченные нами верфи и порты вновь заработают. Теперь можно и рискнуть.

— Я встречусь с Неархом на его судне, и мы прикинем, что и как. Я понятия не имею, сколько стоит один боевой корабль и сколько нам их понадобится, чтобы затруднить жизнь Мемнону. Мне также надо знать, какие у тебя планы на ближайшую зиму.

Александр выглянул в окно и посмотрел на вершины гор, уже покрытые снежными шапками.

— Мы пойдем дальше, пока не найдем дорогу, ведущую в глубь материка. Нужно как можно скорее встретиться с Парменионом и объединить наши силы. Меня это очень заботит, Евмен. Если один из наших двух контингентов будет уничтожен, у второго не останется никакой надежды.

Секретарь кивнул, собрал свои таблички и ушел. А Александр сел за рабочий стол, взял лист папируса, обмакнул тростинку в чернильницу и начал писать:

Александр Клеопатре, нежнейшей сестре; здравствуй!

Моя любимейшая, не печалься о том, что твой муж отправляется в поход. Есть люди, рожденные для выдающейся судьбы, и он один из таких. Мы с ним заключили договор, и Александр покидает свои края, свой дом и жену, чтобы исполнить его. Я не верю, что ты предпочла бы быть женой пустого, никчемного человека, не имеющего стремлений. Жизнь с таким мужем была бы тебе ненавистна. Ты, как и я, дитя Олимпиады и Филиппа, и я знаю, что ты можешь это понять. После разлуки радость будет еще больше, и я уверен, что скоро твой муж пришлет за тобой корабль, чтобы ты увидела солнце, заходящее в божественные и таинственные воды крайнего Океана, который не может пересечь ни один корабль.

Аристотель говорит, что греки со своими городами собрались у нашего моря, как лягушки на берегу пруда, и он прав. Но мы рождены, чтобы узнать иные земли и иные моря, чтобы нарушить границы, на которые никто еще не смел посягать. И мы не остановимся, пока не увидим последнего предела, положенного богами человеческому роду.

Этого, однако, мало, чтобы смягчить мои страдания от разлуки с тобой, и сейчас я бы отдал что угодно, чтобы сидеть у твоих ног и, прислонив голову к твоим коленям, слушать твое нежное пение.

Помни наш договор и вспоминай меня каждый раз, видя, как солнце садится за горы, каждый раз, когда ветер доносит до тебя далекие голоса.

ГЛАВА 35

Дней через десять пребывания в городе царю объявили, что к нему явился некий Евмолп из города Солы.

— Ты знаешь, кто это? — спросил Александр Евмена.

— Еще бы! Это твой лучший осведомитель к востоку от Таврского хребта.

— Если это мой лучший осведомитель, почему же я его не знаю?

— Потому что он всегда общался с твоим отцом… и со мной.

— Надеюсь, тебя не расстроит, если сейчас я пообщаюсь с ним лично, — с иронией проговорил Александр.

— Конечно, конечно, — поспешил заверить его Евмен. — Я лишь старался оградить тебя от скучных обязанностей. В общем-то, если ты предпочитаешь, чтобы я удалился…

— Не говори глупостей и впусти его.

Евмолп не сильно изменился с того последнего раза, когда секретарь видел его в Пелле, но все так же страдал от холода. Так как морская навигация прекратилась, ему пришлось верхом на муле пересечь покрытые снегом горы. Перитас зарычал, едва увидел его лисью шапку.

— Какой милый песик, — с тревожным видом сказал Евмолп. — Он не кусается?

— Нет, если ты снимешь с головы эту лису, — ответил Евмен.

Осведомитель положил шапку на табурет, и Перитас немедленно растерзал ее, а потом в течение всей беседы давился мехом.

— Какие новости ты мне принес? — спросил Александр.

Сперва Евмолп произнес серию подобающих любезностей и комплиментов блистательному молодому царю и лишь потом перешел к главному:

— Государь, твои подвиги посеяли панику при дворе в Сузах. Маги говорят, что ты воплощение Аримана.

— Это их бог зла, — объяснил Евмен с некоторым беспокойством. — Немного похож на нашего Аида, владыку подземного царства.

— Видишь ли, этого их бога всегда изображают в виде льва, а ты носишь шлем в виде львиной головы, и это сходство производит большое впечатление.

— А что еще?

— Великий Царь очень доверяет Мемнону: кажется, он послал ему две тысячи талантов.

— Огромная сумма.

— Еще бы!

— И ты знаешь, на что она должна быть потрачена?

— На вербовку новых войск, на подкуп и финансирование возможных союзников. Но я слышал и о других деньгах, еще двух тысячах талантов, которые, кажется, направляются по суше в глубь Анатолии.

— А на что предназначаются они? Евмолп покачал головой:

— Понятия не имею. Нет ли в той области какого-нибудь твоего полководца? Возможно, он располагает более точными сведениями…

В голове Александра промелькнула неприятная мысль: а что, если Великий Царь хочет подкупить Пармениона?

Но он тут же отогнал это подозрение, показавшееся недостойным.

— Значит, Мемнон пользуется безусловной поддержкой Великого Царя?

— Абсолютной. Тем не менее, немало вельмож при дворе питают страшную зависть к этому чужаку, этому греку, которому монарх доверил верховное командование своими войсками и которого наделил властью даже над правителями-персами. Мемнон — самый могущественный человек в государстве после царя Дария. Однако если ты спросишь меня, не предвидится ли случайно какого-нибудь заговора против него или нельзя ли таковой устроить…

— Я не спрашиваю у тебя ничего подобного, — оборвал его Александр.

— Прости. Я не хотел тебя оскорбить. Ах да, есть и другие известия.

— Говори.

— Ко двору прибыла жена Мемнона, Барсина, женщина поразительной красоты.

Александр едва заметно вздрогнул, что не укрылось от опытного глаза Евмолпа.

— Ты с ней знаком?

Царь не ответил. Секретарь сделал Евмолпу знак не настаивать, и тот продолжил с того места, где прервался.

— Я говорил, что это женщина поразительной красоты: ноги газели, грудь богини, глаза, как ночь. Не смею вообразить, какая пиерская роза цветет меж ее бедер…

Евмен снова сделал знак пропустить остальное.

— И она привезла с собой сыновей, двух красивых мальчиков: один, с греческим именем, похож на мать, а другой, с персидским, — на отца. Разве не удивительно? Кое-кто при дворе подумывает, не решил ли Великий Царь оставить их у себя в заложниках, не вполне доверяя Мемнону.

— А по-твоему, это так? — спросил Александр.

— Мне говорить то, что я думаю на самом деле?

— Глупый вопрос, — заметил Евмен.

— Совершенно верно. Так вот, я так не думаю. По-моему, царь Дарий безрассудно доверяет Мемнону именно потому, что тот глава наемников. Мемнон не подписывал контракта, но он никогда не брал назад своего слова. Это железный человек.

— Я знаю, — сказал Александр.

— И есть еще одна вещь, которую ты должен учитывать.

— То есть?

— Мемнон господствует на море.

— В настоящий момент.

— Именно. Сейчас, как ты прекрасно знаешь, Афины получают зерно из Понта через Проливы. Если Мемнон заблокирует движение купеческих кораблей, городу грозит голод и он сможет склонить Афины принять его сторону. А если он заполучит афинский флот, то это будет самая мощная морская армада за все времена.

Александр опустил голову.

— Знаю.

— И это тебя не пугает?

— Меня никогда не пугает то, что еще не случилось. Евмолп какой-то момент не произносил ни слова, потом продолжил:

— Несомненно, ты сын своего отца. И все-таки сейчас мне кажется, что Великий Царь решил ничего не предпринимать сам и предоставить максимальную свободу действий Мемнону. Это поединок между вами двоими. Но если Мемнону суждено погибнуть, то на поле боя выйдет сам Великий Царь, а с ним и вся Азия.

Он произнес эти слова торжественным тоном, чем немало удивил своих собеседников.

— Благодарю тебя, — сказал Александр. — Мой секретарь позаботится, чтобы твои услуги были оплачены.

Евмолп скривил губы в полуулыбке.

— Кстати, государь, я как раз хотел попросить тебя о скромной прибавке к той оплате, что назначил мне твой отец, да живет в веках его слава. Мой труд в данных обстоятельствах становится все опаснее и рискованнее, и мысль о кончине на колу мучает меня, являясь во снах, которые раньше были довольно спокойными.

Александр кивнул и обменялся с Евменом многозначительным взглядом.

— Я об этом позабочусь, — сказал царский секретарь, провожая Евмолпа до двери.

Осведомитель бросил безутешный взгляд на то, что осталось от его роскошной меховой шапки, отвесил царю прощальный поклон и вышел.

Александр смотрел, как Евмолп удаляется по коридору, и слышал его причитания:

— А уж если суждено мне сесть на кол, я бы предпочел член прекрасного юноши, а не острую жердь, что готовят мне эти варвары.

На что Евмен ответил ему:

— Тебе стоит лишь позаботиться о выборе: у нас их здесь двадцать тысяч…

Царь покачал головой и закрыл дверь.

На следующий день, видя, что от Пармениона так и нет никаких известий, он решил совершить переход через опасный проход на берегу, который Гефестион описывал с такой жуткой выразительностью.

Царь послал вперед агриан, чтобы те вбили клинья и натянули веревки, за которые солдаты могли бы держаться, но сложные приспособления оказались излишними. Погода вдруг переменилась, порывистый западный ветер с дождем утих, и море стало спокойным и гладким, как масло.

Гефестион, сопровождавший агриан и фракийцев, вернулся назад и доложил, что солнце подсушило камни и проход уже не так опасен.

— Похоже, боги благоволят тебе.

— Похоже, — согласился Александр. — Сочтем это добрым предзнаменованием.

Птолемей, ехавший чуть позади во главе царской охраны, обернулся к Пердикке:

— Уже можно представить, что напишет Каллисфен.

— Никогда не смотрел на события с точки зрения летописца.

— Он напишет, что море отступило перед Александром, признав его царственность и почти божественную мощь.

— А что напишешь ты? Птолемей покачал головой:

— Оставим это, а лучше пойдем-ка вперед: путь еще долгий.

Одолев проход, Александр повел войско в глубь материка, взбираясь по крутым тропам все выше, пока они не оказались на заснеженной вершине. Попадавшиеся по пути деревни он, как правило, не трогал, если жители не нападали сами или не отказывались предоставить войску то, в чем оно нуждалось. Потом по противоположному склону горной гряды колонна спустилась в долину реки Эвримидонт, откуда можно было подняться на внутреннее плоскогорье.

Долина была довольно узкой, с обрывистыми скалистыми склонами. Красные скалы контрастировали с яркой синевой речной воды. Оба берега и небольшие пологие участки близ отмелей покрывала желтая стерня.

Войско продвигалось вперед весь день, пока на заходе солнца не оказалось перед узким ущельем. Его охраняли две крепости-близнеца, возвышавшиеся на выступах скал. За ущельем, на холме, виднелся укрепленный город.

— Телмесс, — сказал Птолемей, поравнявшись на своем коне с Александром и указывая на цитадель, красневшую в последних лучах заходящего солнца.

С другой стороны к царю подъехал Пердикка.

— Непросто будет овладеть этим орлиным гнездом, — озабоченно заметил он. — Из долины до вершины стен не меньше четырехсот футов. И даже если мы поставим все наши осадные машины одну на другую, они не достигнут такой высоты.

Подоспел Селевк с двумя командирами гетайров.

— Я бы предложил разбить лагерь. Если пойдем дальше, можем попасть под обстрел, а нам нечем будет ответить.

— Ладно, Селевк, — согласился царь. — Завтра при солнечном свете посмотрим, что можно предпринять. Я уверен, что где-то должен быть проход. Нужно лишь найти его.

В это время у него за спиной раздался голос:

— Это мой город. Город магов и предсказателей. Позвольте мне пойти туда.

Царь обернулся. Голос принадлежал Аристандру — человеку, которого он встретил у родника близ моря за чтением древней неразборчивой надписи.

— Здравствуй, ясновидец, — поздоровался Александр. — Подойди ко мне и скажи, что ты задумал.

— Это мой город, — повторил Аристандр. — Магический город в магическом месте. Это город, где даже дети толкуют небесные знамения и гадают по внутренностям жертвенных животных. Пошли туда меня, прежде чем двинется войско.

— Хорошо, можешь идти. Никто ничего не будет предпринимать до твоего возвращения.

Аристандр, склонив голову, зашагал по крутому подъему меж двух одинаковых крепостей. Вскоре стемнело. Его плащ долго еще белел у отвесных Телмесских скал, как одинокий призрак.

ГЛАВА 36

Аристандр стоял перед ним, как видение, и единственная горевшая в шатре лампа придавала его лицу загадочный вид. Александр вскочил с постели, словно его укусил скорпион.

— Когда ты пришел? И кто тебя впустил?

— Я говорил тебе: я знаком со многими чарами и могу перемещаться в ночи, как захочу.

Александр взглянул на своего пса: тот спокойно спал, словно в шатре не было никого, кроме хозяина.

— Как ты это сделал? — снова спросил царь.

— Дело не в этом.

— А в чем?

— В том, что я тебе сейчас скажу: мои соотечественники оставили на обрывах над проходом лишь дозорных, а сами отступили в Телмесс. Захвати дозоры врасплох и проведи войско. Вскоре на левом склоне горы ты увидишь дорогу, которая выведет тебя к городским воротам. И завтра горожан разбудят твои трубы.

Александр вышел и увидел погрузившийся в молчание лагерь; все спокойно спали, а часовые грелись у костров. Ясновидец обернулся к Александру и указал на небо:

— Смотри, над стеной широко кружит орел. Это означает, что после ночного нападения город будет в твоей власти. Орлы не летают по ночам, и, несомненно, это знамение богов.

Александр дал приказ разбудить всех, не трубя в трубы, потом вызвал к себе Лисимаха и командира агриан.

— Есть работа для вас. Я знаю, что на этих отвесных скалах находятся лишь дозорные. Вам надлежит внезапно напасть на них и тихо, без шума, убрать, после чего войско пройдет через ущелье. Если у вас все получится как надо, дайте нам знать, бросая вниз камни.

Агрианам разъяснили на их языке, что следует сделать, и Александр пообещал в случае удачи наградить их. Скалолазы восприняли это с энтузиазмом, повесили на плечи мотки пеньковых веревок, сумки с кольями и засунули за пояс кинжалы. Когда на короткое мгновение из-за туч выглянула луна, Александр увидел, как агриане со своей невероятной горской ловкостью уже взбираются по скалам. Самые дерзкие, цепляясь голыми руками, карабкались насколько могли высоко, потом привязывали веревки к выступающим камням или вбитым в щели клиньям и сбрасывали их вниз, чтобы помочь подняться остальным.

Тут луна скрылась за тучами, и агриане исчезли из виду, Александр направился в ущелье, за ним последовал Птолемей с телохранителями. Притаившись там, они стали дожидаться.

Прошло не так много времени, и послышался шум от падения тела, а потом еще и еще — это агриане сбрасывали трупы дозорных.

— Они свое дело сделали, — заключил Птолемей. — Войску можно двигаться.

Но Александр подал ему знак подождать. Вскоре послышались другие точно такие же шлепки тел о землю, а потом сухой стук падающих камней, отскакивающих от скалистых склонов.

— Что я тебе говорил? — сказал Птолемей. — Они свое дело сделали. Это народ умелый, и в подобных ситуациях они не знают себе равных.

Александр велел ему передать по отрядам приказ тихо двигаться через ущелье. Тем временем агриане спустились с утесов, по пути сматывая веревки.

Проводники и передовые дозоры вскоре обнаружили слева от ущелья ведущий на плоскогорье путь. Еще до наступления рассвета войско в полном составе выстроилось под стенами города, однако почва там оказалась такой неровной, что невозможно было разбить лагерь.

Как только на небольшом свободном от камней клочке земли поставили шатер, царь велел созвать товарищей на совет. Но пока глашатай обходил войско, разыскивая их, Гефестион объявил о другом визите: какой-то египтянин просил позволения как можно скорее поговорить с царем.

— Египтянин? — спросил удивленный Александр. — Но кто это? Ты его видел когда-нибудь?

Гефестион покачал головой:

— Сказать по правде, нет, но он утверждает, что знает нас. В свое время он работал на царя Филиппа, твоего отца, и видел, как мы играли во дворике дворца в Пелле. С виду похоже, что он пришел издалека.

— И чего он хочет?

— Говорит, что разговор может состояться только с глазу на глаз.

В это время пришел глашатай.

— Государь, военачальники пришли и ждут у шатра.

— Пусть войдут, — велел Александр и обратился к Гефестиону: — Распорядись, пусть его накормят, напоят и дадут где-нибудь отдохнуть, пока шатры не готовы, а потом возвращайся сюда — я хочу, чтобы ты присутствовал на совете.

Гефестион удалился, и вскоре вошли царские друзья: Евмен, Селевк, Птолемей, Пердикка, Лисимах и Леоннат. Филот находился вместе со своим отцом в глубине Фригии, там же были Кратер и Черный. Каждый из пришедших поцеловал царя в щеку, и всеуселись.

— Город вы видели, — начал Александр, — и видели местность — скалистую, неровную. Если мы захотим построить осадные машины из лесных деревьев, их не удастся выдвинуть на позиции, а если захотим сделать подкоп, придется зубилом и кувалдой пробиваться сквозь сплошную скалу. Это невозможно! Единственное решение — осадить Телмесс, но неизвестно, как долго может продлиться эта осада: могут потребоваться дни и месяцы…

— Под Галикарнасом у нас не возникало подобных проблем, — заметил Пердикка. — Мы тратили столько времени, сколько было нужно.

— Навалим у стены целую гору дров, разожжем огонь и выкурим их оттуда, — предложил Леоннат.

Александр покачал головой:

— Ты видел, на каком расстоянии лес? И сколько человек мы потеряем, отправив их с дровами к стене без защитного навеса и заградительной стрельбы? Я не пошлю моих людей на смерть, разве что и сам подвергнусь такому же риску. Кроме того, время поджимает. Нам совершенно необходимо соединиться с основными силами Пармениона.

— У меня идея! — вмешался Евмен. — Эти варвары ничем не отличаются от греков: постоянно режут друг друга. У жителей Телмесса наверняка есть враги, остается лишь договориться с ними. А потом можем идти дальше на север.

— Неплохая идея, — сказал Селевк.

— Совсем не плохая, — согласился Птолемей. — Если только мы их разыщем, этих врагов.

— Хочешь сам заняться этим? — спросил Александр секретаря.

Евмен пожал плечами:

— Придется, если не найду никого другого.

— Значит, договорились. Однако пока мы здесь, установим блокаду города, не будем никого ни впускать, ни выпускать. А теперь идите и займитесь своими войсками.

Один за другим товарищи разошлись, а вскоре появился Гефестион.

— Вижу, вы уже закончили. И к чему же вы пришли?

— К тому, что у нас нет времени брать этот город. Подождем, пока найдется кто-то другой, кто сделает это за нас. Где гость?

— Он тут, снаружи, ждет.

— Тогда впусти его.

Гефестион вышел и вскоре ввел довольно пожилого человека лет шестидесяти, с бородой и седыми волосами. Он был одет как обычный житель плоскогорья.

— Входи, — приветствовал его Александр. — Я знаю, что ты хотел поговорить со мной. Кто ты?

— Меня зовут Сисин, и я пришел от Пармениона.

Александр посмотрел в его черные бегающие глаза.

— Я никогда тебя не видел, — проговорил он. — Если тебя послал Парменион, у тебя должно быть письмо с его печатью.

— У меня нет никакого письма: это было бы слишком опасно, попади я в руки врагов. У меня приказ передать тебе на словах то, что мне было сказано.

— Ну, говори.

— С Парменионом находится один твой родственник, командующий конницей.

— Это мой двоюродный брат Аминта. Он отличный боец, потому я и поручил ему возглавить фессалийскую конницу.

— И ты доверяешь ему?

— Когда убили моего отца, он без колебаний встал на мою сторону и с тех пор хранит мне верность.

— Ты уверен в этом? — настаивал пришелец. Александр начал терять терпение.

— Если у тебя есть что сообщить мне, говори, вместо того чтобы задавать вопросы.

— Парменион перехватил персидского гонца с письмом Великого Царя к твоему двоюродному брату.

— Можно увидеть это письмо? — спросил Александр, протягивая руку.

Сисин с легкой улыбкой покачал головой:

— Оно представляет собой особо деликатный документ, и мы никак не могли рисковать его потерей в случае, если меня схватят. Я уполномочен Парменионом пересказать его содержание.

Александр сделал знак продолжать.

— В письме Великий Царь предлагает твоему двоюродному брату Аминте македонский трон и две тысячи талантов золота, если он тебя убьет.

Царь ничего не сказал. Он вспомнил слова Евмолпа из Сол об огромной сумме, посланной из Суз в Анатолию, но задумался также о подвигах своего двоюродного брата и о его верности. Александр ощутил, будто попал в сети, против которых отвага, сила и мужество бессильны; в такой ситуации его мать была в тысячу раз ловчее его. А сейчас от него требовалось немедленное решение.

— Если это неправда, я велю разорвать тебя на куски и брошу твои кости собакам, — пригрозил царь.

Дремавший в углу Перитас поднял голову и облизнулся, показав розовый язык; пса как будто заинтересовал неожиданный поворот беседы. Но Сисин не проявил ни малейшей тревоги:

— Если бы я лгал, тебе не составило бы труда выяснить это при встрече с Парменионом.

— Но какие у вас есть доказательства того, что мой двоюродный брат намеревается принять предложение Великого Царя?

— Теоретически — никаких. Но подумай, государь: разве царь Дарий сделал бы подобное предложение, рискнул бы такой суммой, если бы не видел вероятности успеха? А ты знаешь хоть одного человека, способного противостоять соблазну власти и богатства? Я бы на твоем месте не стал рисковать. С такими деньгами твой двоюродный брат мог бы оплатить тысячу убийц. Он будет в состоянии нанять целое войско.

— И что ты посоветуешь мне?

— Да упасут меня боги от советов. Я верный слуга, проделавший путь через заснеженные горы, страдая от голода и холода, неоднократно рискуя жизнью на территории, все еще находящейся в руках солдат и шпионов Великого Царя.

Александр ничего не ответил, но понял, что теперь хочешь не хочешь, а придется принять какое-то решение. Сисин воспринял это молчание наиболее логичным образом.

— Парменион приказал мне вернуться как можно скорее с твоими распоряжениями. И они тоже не должны быть письменными: мне надлежит передать их устно. Военачальник оказал мне честь своим полным доверием.

Александр отвернулся, боясь, что египтянин прочтет его мысли по выражению лица. Потом, все обдумав и взвесив, сказал так:

— Передай Пармениону следующее:

Я получил твое послание и благодарю тебя за раскрытие заговора, который мог бы нанести огромный ущерб нашему предприятию или даже привести к моей смерти.

Однако насколько мне донесли, у нас нет никаких доказательств того, что мой двоюродный брат намеревался принять деньги и это предложение.

Поэтому прошу тебя взять его под арест до моего прибытия, пока я сам лично не допрошу его. Но хочу, чтобы с ним обращались в соответствии с его рангом и званием. Надеюсь, что ты пребываешь в добром здравии. Береги себя.

— Повтори, — велел Александр.

Глядя прямо ему в глаза, Сисин повторил послание слово в слово, без остановки и без запинки.

— Прекрасно, — сказал царь, скрыв удивление. — А теперь иди подкрепись. Я дам тебе переночевать и отдохнуть, а когда почувствуешь себя готовым, отправляйся.

— Я попрошу лишь суму с едой и бурдюк с водой и отправлюсь немедленно.

— Погоди.

Сисин, уже поклонившийся на прощанье, выпрямился:

— Приказывай.

— Сколько дней тебе понадобилось, чтобы добраться сюда от позиций Пармениона?

— Одиннадцать, верхом на муле.

— Передай Пармениону, что не позднее чем через пять дней я выступаю отсюда и к тому времени, когда ты прибудешь от меня, я подойду к Гордию.

— Хочешь, чтобы я повторил и это послание?

Александр покачал головой:

— Не стоит. Благодарю тебя за сведения, что ты принес. Я прикажу Евмену выдать тебе награду.

Сисин вытянул перед собой руки ладонями вперед:

— Моя награда — вклад в охрану твоей персоны, государь. Другой мне не нужно.

Он бросил на царя последний взгляд, который мог означать что угодно, потом почтительно поклонился и вышел. Александр упал на табурет и закрыл лицо руками.

Долго он сидел неподвижно, переносясь мыслями в те дни, когда мальчиком в Пелле играл со своими товарищами и родственниками в мяч и в прятки, и сейчас ему хотелось кричать и плакать.

Неслышными шагами сзади подошла Лептина, положила руки ему на плечи и чуть слышно спросила:

— Плохие новости, мой господин?

— Да, — не оборачиваясь, ответил Александр. Лептина прижалась щекой к его спине.

— Мне удалось найти дров и нагреть воды. Не хочешь принять ванну?

Кивнув, царь пошел вслед за девушкой в огороженный угол шатра, где дымилась ванна с водой, и дал себя раздеть. Горела лампа, давно уже наступил вечер.

ГЛАВА 37

С помощью Аристандра Евмену вскоре удалось заключить договор с живущим поблизости народом — селгами, лютыми врагами телмессцев, хотя они говорили на том же языке и почитали те же божества. Он оставил им денег, от имени Александра присвоил их вождю звучный титул «наследственного верховного самодержца Писидии», и они ту же заняли позиции вокруг города, приготовившись к осаде.

— Я говорил тебе, что Телмесс будет в твоей власти, — напомнил царю Аристандр, по-своему объясняя ситуацию.

Царь обеспечил покорность нескольких близлежащих городов на побережье, в том числе Сиды и Аспенда. Эти города, построенные отчасти греками, отличались прекрасными площадями, колоннадами и храмами со статуями богов. Александр обложил их тем же налогом, который они до того платили персам, оставил там небольшое число гетайров со штурмовыми частями из корпуса «щитоносцев», а под стенами Телмесса — своих союзников-варваров, и выступил на север.

Таврские горы были покрыты снегом, но погода стояла довольно хорошая, и над головой ярко синело безоблачное небо. То и дело встречались буки и дубы, еще не утратившие красной или охряной листвы. Они выделялись среди белизны, как золото в серебряной вазе. Вперед высылались фракийцы и агриане во главе с Лисимахом, они занимали горные перевалы, чтобы избежать внезапного нападения, так что войско продвигалось без лишних опасностей.

Евмен в деревнях покупал провизию, чтобы не раздражать местное население и гарантировать как можно более спокойный проход войска к перевалам большой горной гряды. Александр молча, в одиночестве ехал впереди всех на Букефале, и было нетрудно понять, что его занимают нелегкие мысли. На нем была македонская широкополая шляпа и тяжелая военная хламида из грубой шерсти. Путаясь под ногами жеребца, трусил Перитас. Животные давно привыкли друг к другу, и когда пес не спал в ногах Александрова ложа, то сворачивался клубком на соломе рядом с конем.

После нескольких дней перехода по горам вдали показалось материковое плоскогорье — обширная выжженная солнцем равнина, овеваемая холодным ветром. Вдалеке темным ясным зеркалом в окружении широкой белой полосы сверкала вода.

— Опять снег, — проворчал Евмен, страдавший от холода и решительно сменивший короткий военный хитон на пару более удобных фригийских штанов.

— Нет, это соль, — поправил его ехавший рядом Аристандр. — Это озеро Аскания, оно солонее, чем море. Летом его поверхность сильно понижается, и полоса соли становится огромной. Местные жители продают эту соль по всей долине.

Когда войско проходило по белоснежной полосе, солнце за спиной начало опускаться за горы, и лучистый свет, отражаясь от миллионов кристалликов, создавал фантастическое зрелище, оставляя впечатление волшебства. Солдаты молча смотрели на это чудо, не в силах оторвать глаз от блестящего разноцветья, от лучей, рассеянных бесконечными гранями на радужные веера в торжестве сверкающего огня.

— Олимпийские боги…— прошептал Селевк. — Какое великолепие! Теперь действительно чувствуется, что мы далеко от дома.

— Да, — согласился Птолемей. — Никогда в жизни не видел такого.

— И не только этим здесь можно восхититься, — продолжил Аристандр. — Дальше есть гора Аргей, изрыгающая из вершины пламя и покрывающая пеплом целые области. Говорят, что под ее громадой прикован гигант Тифон.

Птолемей сделал знак Селевку следовать за ним и пришпорил коня, словно собирался проинспектировать колонну, но, проскакав с полстадия, вновь перешел на шаг и спросил:

— Что с Александром?

— Не знаю. Он такой с тех пор, как у нас побывал тот египтянин, — ответил Селевк.

— Не нравятся мне эти египтяне, — глубокомысленно проговорил Птолемей. — Кто знает, что он вбил ему в голову. Мало нам было этого ясновидца, Аристандра.

— Ох, верно. Что он мог ему сообщить? Наверняка какую-то неприятность. А потом эта спешка с продвижением вперед… Уж не случилось ли чего с Парменионом?

Птолемей бросил взгляд вперед на ехавшего невдалеке Александра.

— Он бы сказал. И потом, с Парменионом Черный, Филот, Кратер да еще его двоюродный брат Аминта, командующий фессалийской конницей. Неужели никто бы не спасся?

— Кто знает? Вдруг им устроили засаду… А возможно, он думает о Мемноне. Этот человек способен на все: пока мы тут разговариваем, он, может был, уже высадился в Македонии или в Пирее.

— И что делать? Попросить Александра, чтобы сегодня пригласил нас на ужин?

— Смотря в каком он будет настроении. Лучше бы посоветоваться с Гефестионом.

— Да, лучше посоветоваться. Так и сделаем.

Тем временем солнце село за горизонт, и двое друзей невольно задумались о девушках, которых оставили в слезах дома в Пиерии или Эордее и которые, быть может, в этот час тоже с тоской вспоминают о них.

— Тебе не приходило в голову жениться? — вдруг спросил Птолемей.

— Нет. А тебе?

— Тоже нет. Но мне бы подошла Клеопатра.

— И мне.

— И Пердикке, если уж на то пошло.

— Еще бы. И Пердикке тоже.

В голове колонны раздался громкий крик. Это прискакали с рекогносцировки разведчики, последняя группа перед наступлением темноты:

— Келены! Келены!

— Где? — спросил Гефестион, выехав вперед.

— В пяти стадиях, — ответил один из разведчиков, указывая на отдаленный холм, где мерцали мириады огней. Это было чудесное зрелище: как будто в гигантском муравейнике переливались тысячи светлячков.

Александр словно очнулся и поднял руку, останавливая колонну.

— Становимся лагерем здесь, — велел он. — К городу подойдем завтра. Это столица Фригии и резиденция персидского сатрапа провинции. Если Парменион еще не взял этот город, возьмем мы. В крепости должно быть немало денег.

— Кажется, его настроение переменилось, — заметил Птолемей.

— Да, — согласился Селевк. — Ему, наверное, вспомнились слова Аристотеля: «Проблема либо имеет решение, и тогда нет смысла беспокоиться, либо она не имеет решения, и тогда тоже нет смысла беспокоиться». Хорошо бы он пригласил нас на ужин.

ГЛАВА 38

Аристотель прибыл в Метон на одном из последних кораблей, еще остававшихся в Пирее; на море уже вовсю властвовала зима. Капитан решил воспользоваться довольно крепким и постоянным ветром с юга, чтобы доставить партию оливкового масла, вина и пчелиного воска, которым иначе пришлось бы пролежать на складе до наступления весны, когда цены упадут.

Высадившись, Аристотель сел в запряженную парой мулов повозку и отправился в Миезу. У него были ключи от всего комплекса зданий и разрешение пользоваться ими в любое время. Философ знал, что встретит здесь интересного собеседника, который сообщит ему известия об Александре, — Лисиппа.

И он, в самом деле, увидел ваятеля за работой в литейной мастерской, где тот изготавливал из белой глины макет грандиозной скульптурной группы, изображавшей турму Александра при Гранике. Затем эта группа будет отлита в окончательных пропорциях для монумента. Уже почти настал вечер, и как в мастерской, так и в трапезной и в комнатах для гостей горели лампы.

— С приездом, Аристотель! — приветствовал его Лисипп. — К сожалению, не могу подать тебе руку: она грязная. Если минутку подождешь, я буду весь к твоим услугам.

Аристотель подошел к макету — скульптурной группе из двадцати шести фигур на платформе. Это было поразительно: он увидел плеск волн и ощутил яростный ритм галопа несущихся в атаку конников. И на все это взирал Александр — в панцире, с развевающимися волосами, восседая на взъяренном Букефале.

Лисипп вымыл руки в тазике с водой.

— Как тебе кажется?

— Великолепно. Что поражает в твоих творениях, так это биение энергии в каждой фигуре, словно тела охвачены какой-то всепоглощающей страстью.

— Посетители увидят их внезапно, взойдя на небольшое возвышение, — стал вдохновенно объяснять Лисипп, подняв свои огромные руки, чтобы получше изобразить сцену. — У них создастся впечатление, что конники скачут на них, что их сейчас опрокинут. Александр просил меня изобразить павших бессмертными, и я приложил все силы, чтобы удовлетворить это его пожелание и хотя бы частично возместить родителям юношей понесенную утрату.

— И в то же время его самого ты делаешь живой легендой, — проговорил Аристотель.

— Он все равно стал бы ею, тебе не кажется? — Лисипп снял свой кожаный фартук и повесил на гвоздь. — Ужин почти готов. Поешь с нами?

— Охотно, — ответил Аристотель. — Кто еще здесь с тобой?

— Харет, мой помощник, — сказал скульптор, указывая на сухощавого юношу с редковатыми волосами, который со стамеской возился в углу над деревянной моделью. Почтительно склонив голову, он поздоровался с философом. — И, кроме того, здесь посол от города Тарента, Эвемер Каллиполийский, интересный человек. К тому же, возможно, он сообщит нам что-нибудь об Александре Эпирском.

Они вышли из мастерской и направились через внутренний портик в трапезную. Здесь Аристотель с грустью вспомнил о своем последнем ужине с Филиппом.

— Ты надолго? — спросил Лисипп.

— Нет. В своем последнем письме я дал Каллисфену инструкции, чтобы он ответил мне сюда, в Миезу, и мне не терпится прочитать, что он напишет. Потом я отправлюсь в Эги.

— В старый дворец?

— Я принесу дары на царскую могилу. Мне нужно встретиться там кое с кем.

Лисипп на мгновение заколебался.

— Ходят слухи, что ты расследуешь убийство Филиппа, но, возможно, это всего лишь слухи…

— Нет, не слухи, — с невозмутимым видом подтвердил Аристотель.

— Александр знает об этом?

— По-видимому, да, хотя сначала он доверил это задание моему племяннику Каллисфену.

— А царица-мать?

— Я ничего не предпринимал, чтобы сообщить ей, но у Олимпиады повсюду уши. Вполне вероятно, она тоже знает.

— Ты не боишься?

— Полагаю, регент Антипатр позаботится о том, чтобы со мной ничего не случилось. Видишь этого возницу? — Аристотель указал на человека, привезшего его в Миезу, а теперь устраивавшего мулов в стойло. — У него в переметной суме македонский меч. А, кроме того, имеется дворцовая охрана.

Лисипп взглянул на возницу — гора мускулов с кошачьими движениями; видно за версту, что это боец из царской охраны.

— Боги! Да он бы мог позировать для статуи Геракла!

Они уселись за стол.

— Никаких лож, — прокомментировал художник. — Как в старые времена: едим сидя.

— Так лучше, — заметил философ. — Я уже отвык есть лежа. Ну, что ты сообщишь мне об Александре?

— Я думал, Каллисфен держит тебя в курсе.

— Разумеется. Но мне не терпится узнать твои личные впечатления. Каким ты его нашел?

— Он весь погружен в свою мечту. Ничто не остановит его, пока он не достигнет цели.

— И какова же, по-твоему, эта цель?

Лисипп помолчал, уставившись на слугу, который руками размешивал что-то в печи; потом, не поворачивая головы, проговорил:

— Изменить мир. Аристотель вздохнул:

— Думаю, ты угадал. Вопрос в том, изменит ли он его к лучшему или же к худшему.

В этот момент вошел иноземный гость, Эвемер Каллиполийский, и представился сотрапезникам. Тем временем подали ужин: куриный суп с овощами, хлеб, сыр и крутые яйца с постным маслом и солью. И вино из Фасоса.

— Какие вести от царя Александра Эпирского? — спросил Лисипп.

— Великие вести, — ответил гость. — Во главе нашего войска он одерживает победу за победой. Он разбил мессапиев и япигов, и в его руках вся Апулия — большая территория, почти равная его царству.

— И где он теперь? — спросил Аристотель.

— Сейчас он должен быть на своих зимних квартирах. Весной он собирается вновь начать боевые действия против самнитов, варварского народа, живущего на севере, в горах. Он заключил союз с варварами, называющими себя римлянами, которые нападут на самнитов с севера, пока он движется с юга.

— А как смотрят на него в Таренте?

— Я не политик, но, насколько понимаю, хорошо… По крайней мере, пока.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Мои сограждане — странный народ: больше всего их занимают торговля и радости жизни. Поэтому они не очень любят воевать, и когда приходит беда, то зовут кого-нибудь на помощь. Так вышло и с Александром Эпирским. Но могу поклясться, кое-кто считает, что он уже помогает им слишком долго и слишком хорошо.

Аристотель саркастически улыбнулся:

— Они верят, что он покинул свою страну и молодую жену и ринулся навстречу опасностям и лишениям, ночным бдениям, долгим переходам и кровавым битвам только ради того, чтобы тарентцы посвятили себя торговле и радостям жизни?

Эвемер Каллиполийский пожал плечами:

— Многие считают, что все у них в долгу, но потом всегда наступает момент, когда им приходится столкнуться с реальностью. Однако позвольте мне объяснить причину моего визита. Моим намерением было лишь встретиться с Лисиппом, и я благодарю богиню Фортуну за то, что она дала мне также возможность познакомиться с самим великим Аристотелем, светлейшим умом в греческом мире.

Аристотель никак не отреагировал на высокопарный комплимент.

Эвемер вернулся к прежней теме:

— Некоторыми богатыми горожанами овладела мысль собрать деньги на грандиозный проект, который прославит наш город во всем мире.

Лисипп, уже закончивший есть, прополоскал рот кубком красного вина и, откинувшись на спинку сиденья, сказал:

— Продолжай.

— Они бы хотели создать гигантскую статую Зевса, но не для храма, не для святилища, а такую, чтобы стояла полностью освещенная под открытым небом, посреди агоры.

Лисипп улыбнулся, представив себе мысли своего помощника, и спросил:

— Насколько гигантскую?

Эвемер как будто заколебался, а потом одним духом выпалил:

— Скажем, локтей [29] в сорок.

Харет подскочил, а Лисипп вцепился в подлокотники и выпрямился.

— Сорок локтей? Небесные боги! Ты отдаешь себе отчет в своих словах? Ты говоришь о статуе высотой с афинский Парфенон!

— Именно. Мы, греки в колониях, мыслим масштабно.

Скульптор повернулся к своему молодому помощнику:

— Что скажешь, Харет? Сорок локтей — прекрасный размер, правда? Но, к сожалению, сейчас в мире нет человека, который был бы в состоянии возвести подобного гиганта.

— Вознаграждение будет щедрым, — настаивал Эвемер.

— Дело не в вознаграждении, — возразил Лисипп. — С современной техникой невозможно удержать бронзу в расплавленном состоянии так долго, чтобы она могла заполнить всю форму, а температуру внешнего блока не увеличить из-за риска, что форма треснет. Я не говорю, что это совершенно невозможно: ты можешь обратиться к другим художникам. Например, к Харету, почему бы и нет? — предложил он, поворошив жидковатые волосы своего застенчивого ученика. — Он говорит, что когда-нибудь сотворит самую большую в мире статую.

Эвемер покачал головой.

— Если уж не берется великий Лисипп, кто другой осмелится?

Лисипп с улыбкой положил руку на плечо помощнику:

— Может быть, Харет. Кто знает…

Аристотеля поразила загоревшаяся в глазах юноши фантазия.

— Ты откуда, парень?

— С Линда, что на острове Родос.

— Ты с Родоса…— повторил философ, словно это название вызвало в памяти нечто знакомое. — В твоих краях статуи называют «колоссами», не так ли?

Слуга начал убирать со стола блюда и принес еще вина. Отпив глоток, Лисипп заговорил снова:

— Твоя идея очаровала меня, Эвемер, хотя я и считаю ее нереальной. Как бы то ни было, сейчас я занят и буду занят еще несколько лет, так что у меня наверняка не найдется времени хорошенько обдумать эту работу. Но передай своим землякам, что отныне в уме Лисиппа существует образ Зевса и рано или поздно он может воплотиться во что-то — через год, через десять лет, через двадцать…

Эвемер встал.

— Что ж, прощай. Если передумаешь, знай, что мы всегда готовы принять тебя.

— Прощай, Эвемер. Я должен вернуться в свою мастерскую, где турма конников застыла в ожидании, когда их оживят в расплавленной бронзе. Это турма Александра.

ГЛАВА 39

Аристотель вошел в свое старое жилище, зажег лампы и, открыв ларец, вытащил оттуда почту от Каллисфена — папирусный свиток, запечатанный и перевязанный кожаным ремешком. Письмо было написано тайным шифром, ключ к которому имели лишь он сам, его племянник да еще Теофраст. Наложив на послание особый шаблон, отделявший последовательность значимых слов от балласта, философ начал читать.

Закончив, он поднес лист к лампе и смотрел, как он коробится, пока не остался один уголок, который лизали голубые языки пламени, а потом и все письмо вместе с содержащейся в нем тайной рассыпалось пеплом. После этого Аристотель спустился в конюшню и разбудил возницу, который доставил его сюда. Философ вручил ему запечатанный пакет с письмом и после всяческих предостережений по поводу обращения с письмом велел:

— Возьми самого лучшего коня и немедленно отправляйся в Метон. Капитан, что привез меня из Пирея, должен быть еще там. Скажи ему, чтобы вручил этот пакет лицу, указанному на адресе.

— Сомневаюсь, что ему захочется отправляться в плавание: зима на носу.

Аристотель вынул из плаща кошель с деньгами:

— Вот это может его убедить. А теперь иди, скорее!

Человек взял на конюшне коня, вынул из сумы меч и положил на его место письмо философа, засунул меч за пояс — и поскакал.

Несмотря на глубокую ночь, Лисипп был занят своей работой и, услышав шум, подошел к окну, но увидел лишь, как Аристотель торопливо идет вдоль портика во внутреннем дворе. На следующее утро, бреясь перед зеркалом, он снова увидел, как философ, полностью одетый, с походной переметной сумой на плече, запрягает мулов. Скульптор вытер лицо, чтобы выйти и попрощаться, но в этот самый момент в дверь постучал слуга и вручил ему записку следующего содержания:

Аристотель Лисиппу: здравствуй!

Я должен немедленно отбыть по неотложному делу. Надеюсь на скорую встречу. Желаю тебе всяческих успехов в работе. Будь здоров.

Аристотель сел в маленькую повозку и поехал по дороге, ведущей на север. Наверху серело затянутое облаками небо, и было холодно, вот-вот мог пойти снег. Закрыв окно, скульптор закончил бритье и спустился к завтраку.

***
Философ ехал весь день, остановившись лишь перекусить на постоялом дворе в Китионе, на полдороге. Когда он прибыл в Эги, уже темнело, и он сразу направился к гробнице Филиппа, где по бокам от алтаря горели два треножника. Аристотель высыпал на треножники несколько щепоток драгоценного восточного благовония и в задумчивости постоял перед каменным порталом, украшенным на архитраве прекраснейшей сценой охоты. В этот момент перед его взором снова явился царь, слезающий с коня во дворике в Миезе; вот он, проклиная свою хромую ногу, кричит: «Где Александр?»

И философ вполголоса повторил:

— Где Александр? — после чего отвернулся от молчаливой величественной гробницы и ушел.

Он остановился в своем маленьком домишке на окраине города и весь следующий день провел, читая и подправляя некоторые свои записи. Погода делалась все хуже, над вершиной Бермия, уже припорошенной снегом, сгущались темные тучи. Аристотель подождал наступления темноты, потом надел плащ, накинул на голову капюшон и вышел на почти безлюдную улицу.

Он миновал театр, видевший, как царь на вершине славы падает в пыль и кровь, и зашагал по дороге, ведущей в поля. Он искал одну одинокую могилу.

Время от времени Аристотель поднимал глаза к свинцовому небу и плотнее укутывался в плащ, спасаясь от холодного ветра, который с наступлением темноты подул с гор.

Наконец легкий шум шагов на дороге заставил его свернуть налево. Он увидел, как мимо торопливо проскользнула маленькая женская фигурка. Она остановилась чуть впереди перед курганом.

Вот она опустилась на колени и что-то поставила на могилу, потом приложила ладони и голову к грубому камню и накрыла его своим плащом, словно желая согреть. Темноту начали прочерчивать белые кристаллы снега.

Аристотель попытался еще плотнее закутаться в свой плащ, но в этот момент порыв леденящего ветра вызвал у него приступ кашля. Женщина вскочила и обернулась к дубовой рощице.

— Кто там? — спросила она прерывающимся голосом.

— Некто ищущий истину.

— Тогда дай рассмотреть тебя, — ответила женщина. Аристотель вышел из своего укрытия и подошел к ней.

— Я Аристотель из Стагиры.

— Великий ученый, — кивнула женщина. — Что заставило тебя прийти в это печальное место?

— Я сказал тебе: поиски истины.

— Какой истины?

— Истины о смерти царя Филиппа.

Женщина, а точнее, молодая девушка с большими темными глазами опустила голову и ссутулилась, словно отягощенная непомерным грузом.

— Не думаю, что могу тебе помочь.

— Зачем ты пришла в темноте почтить эту могилу? Здесь погребен Павсаний, убийца царя.

— Затем, что он был мой жених и я любила его. Он уже дал мне свадебные дары, и мы должны были пожениться.

— Я слышал разговоры об этом. Потому и пришел сюда. Это правда, что он был любовником Филиппа?

Девушка покачала головой:

— Я… не знаю.

— Говорят, что, когда Филипп женился на молодой Эвридике, Павсаний устроил ему сцену ревности и это привело в ярость отца молодой жены, знатного Аттала. — Аристотель не спускал глаз с лица девушки, и ему показалось, что, пока он рассказывал эту позорную историю, на бледных щеках блеснули слезы. — По слухам, Аттал пригласил его в свой охотничий домик, а потом на всю ночь отдал на поругание своим егерям.

Девушка безутешно плакала, но это не разжалобило философа, который продолжал:

— Тогда Павсаний попросил Филиппа отомстить за его унижение, а когда царь не согласился, убил его. Так все и было на самом деле?

Девушка вытерла слезы краем плаща.

— Это правда? — спросил Аристотель.

— Да, — подтвердила она сквозь рыдания.

— Чистая правда?

Девушка не ответила.

— Про эпизод в охотничьем домике Аттала я знаю, что это правда: у меня есть свои осведомители. Но что послужило тому причиной? Или это просто темные дела любви мужчины к мужчине?

Девушка попыталась уйти, не желая продолжать разговор. Платок у нее на голове уже побелел от снега, и земля вокруг тоже покрылась тонкой белоснежной пеленой. Аристотель взял девушку под руку.

— Ну? — настаивал он, уставившись ей в лицо своими маленькими серыми глазками хищника.

Девушка покачала головой.

— Пошли со мной, — сказал ей философ неожиданно ласковым тоном. — У меня поблизости дом, и огонь, наверное, еще не погас.

Девушка послушно пошла за ним, и Аристотель отвел ее в свое жилище и усадил у очага.

— Мне нечего предложить тебе, кроме горячего настоя из трав. Я здесь проездом.

Он взял с огня кувшин и вылил его содержимое в две глиняные чашки.

— Ну, что тебе известно из того, чего не знаю я?

— Павсаний никогда не был любовником царя и никогда не имел любовных дел с мужчинами. Он был простой парень, низкого рода, и ему нравились женщины. Что касается царя Филиппа, про его романы с мужчинами ходило много сплетен, но никто никогда ничего не видел.

— Ты, кажется, хорошо осведомлена. С чего бы это?

— Я пеку хлеб во дворце.

— Твои слова не исключают возможности, что эпизод такого рода, пусть единственный, все же имел место.

— Я не верю в это.

— Почему?

— Потому что Павсаний рассказывал мне, как застал Аттала во время очень секретного и опасного разговора.

— Возможно, он это подслушал?

— Не исключено.

— И он рассказал тебе, о чем они говорили?

— Нет, однако, то, что с ним сделали, по-моему, должно было напугать его, сокрушить, но не убить: убийство царского телохранителя вызвало бы много подозрений.

— Тогда предположим следующее: Павсаний застал Аттала во время опасного разговора и пригрозил все рассказать. Аттал пригласил его в уединенное место, чтобы поговорить, а потом, чтобы преподать урок, отдал его на поругание своим егерям. Но зачем Павсанию после этого убивать Филиппа? Это же не имеет никакого смысла.

— А когда говорят, будто Павсаний убил царя, потому что тот отказался отомстить за его истязания, — это имеет смысл? Павсаний был силен и хорошо владел оружием, он мог бы отомстить за себя сам.

— Верно, — признал Аристотель. — Тогда как же ты объяснишь это? Если он был простой, честный парень, как сама описываешь, зачем ему понадобилось убивать своего царя?

— Я не понимаю. Если ему и захотелось сделать это, не думаешь ли ты, что телохранитель мог бы выбрать более подходящие обстоятельства? Он мог бы убить его сонного, в постели.

— Я всегда об этом думал. Но тут, мне кажется, ни ты, ни я не можем найти ответ. Ты не знаешь кого-то еще, кто мог бы что-то знать? Говорят, у него были сообщники или, во всяком случае, прикрытие: какие-то люди ждали его с конем у той дубовой рощицы, где мы недавно встретились.

— Говорят также, что одного из них опознали, — сказала девушка, вдруг взглянув в глаза своему собеседнику.

— И где же находится этот уцелевший?

— В одной харчевне в Берое, на берегах Галиакмона; его зовут Никандр, но это наверняка вымышленное имя.

— А какое настоящее? — спросил Аристотель.

— Не знаю. Если бы знала, то, возможно, была бы ближе к разгадке.

Аристотель опять взял с огня кувшин, но девушка жестом остановила его и встала.

— Мне пора идти, а то кое-кто меня хватится.

— Как я могу отблагодарить тебя за то, что…— начал было Аристотель, но девушка перебила его:

— Найди истинного виновника и дай мне знать.

Она отворила дверь и торопливо зашагала по пустынной улице. Аристотель окликнул ее:

— Погоди, ты даже не сказала мне своего имени!

Но девушка уже исчезла за кружением белых хлопьев в молчаливых улочках погруженного в сон города.

ГЛАВА 40

Регент Антипатр, закутанный в плащ из грубой шерсти, во фракийских войлочных штанах, принял философа в старом тронном зале. Посреди зала горел большой огонь, но основная часть тепла вместе с дымом уходила в отверстие в потолке.

— Как здоровье? — спросил его Аристотель.

— Хорошо, пока я вдали от Пеллы. Один вид царицы вызывает у меня головную боль. А как твое здоровье, учитель?

— Тоже хорошо, но годы начинают сказываться. И потом, я никогда не выносил холода.

— Какими судьбами здесь?

— Я хотел возложить дары на могилу царя, прежде чем вернуться в Афины.

— Это делает тебе честь, но и чревато большими опасностями. Если ты избавляешься от охраны, которую я приставляю к тебе, как мне тебя защитить? Будь осторожен, Аристотель, царица — сущая тигрица.

— Я всегда поддерживал с Олимпиадой добрые отношения.

— Но этого недостаточно, — заметил Антипатр; он встал и, подойдя к огню, подставил ладони теплу. — Клянусь, этого недостаточно. — Он взял стоявший у края очага серебряный кувшин и пару кубков из хорошей аттической керамики. — Немного теплого вина? Аристотель кивнул.

— Что нового об Александре?

— В последнем донесении от Пармениона сообщается, что он совершает переход через Ликию.

— Стало быть, все идет хорошо.

— К сожалению, не все.

— А что не так?

— Александр ожидает пополнения. Посланные им в отпуск юноши вместе с вновь завербовавшимися уже находятся у Проливов, но им не удается переправиться из-за флота Мемнона. Если я рассчитал правильно, сейчас царь должен находиться в Большой Фригии, близ Сагал аса или Келен, и он наверняка встревожится, увидев, что никто не пришел.

— И ничего нельзя поделать?

— У Мемнона подавляющее превосходство на море: если я пошлю свой флот, он пустит его на дно, прежде чем корабли удалятся от берега. Ситуация тяжелая, Аристотель. У меня одна надежда, что Мемнон попытается высадиться на македонскую территорию: в этом случае можно надеяться поймать его. Но он хитер и вряд ли пойдет на такое рискованное предприятие.

— Что же тогда хочешь предпринять ты?

— Пока ничего. Подожду, что решит он: не может же он вечно болтаться на якоре. А ты, учитель? Неужели цель твоей поездки — только возложить дары на алтарь царя Филиппа? Если ты не говоришь мне о своих планах, мне будет трудно защитить тебя.

— Я должен повидаться с одним человеком.

— Что-то связанное со смертью царя?

— Да.

Антипатр кивнул, словно ожидал этого ответа.

— И надолго ты здесь задержишься?

— Завтра отбываю. Возвращусь в Афины, если найду корабль из Метона. А не найду — отправлюсь по суше.

— А как дела в Афинах?

— Хорошо, пока Александр побеждает.

— Вот именно, — вздохнул Антипатр.

— Вот именно, — повторил Аристотель.


Александр расквартировал войско в Келенах, неподалеку от истоков Меандра, в резиденции сатрапа Большой Фригии. Он не встретил никаких трудностей, поскольку все персидские солдаты заперлись в крепости, выстроенной на самой высокой точке прекрасного города — на шпоре утеса, отвесно обрывавшегося к маленькому озерку с прозрачной водой. Персов, видимо, было немного, иначе они попытались бы защитить город на стенах, несмотря на то, что в некоторых местах городские укрепления обветшали и начали разрушаться.

Лисимах с целью рекогносцировки объехал крепость и вернулся в мрачном настроении.

— Она неприступна, — сообщил он. — Единственный доступ — дверь над обрывом, в восточной части, но по ведущей ко входу лестнице не может подняться сразу больше одного человека, а сверху нависают два бастиона. Нужно устроить блокаду в надежде, что они не запаслись достаточным количеством провианта для долгого сопротивления. Что касается воды, ее у них в избытке; наверняка имеется колодец, соединяющийся с озером.

— А если спросить об их намерениях у них самих? — предложил Леоннат.

— Сейчас не время для шуток, — ответил Лисимах. — Мы не знаем, где Парменион и в каком состоянии его войска. Теряя здесь время на блокаду, мы рискуем никогда с ним не встретиться.

Александр бросил взгляд на бастионы крепости. У персидских солдат был не очень-то воинственный вид, и казалось, их одолевает скорее любопытство, чем тревога. Они толпились на стене и смотрели вниз, прислонясь к парапету.

— Возможно, мысль Леонната не такая уж дикая, — заметил царь. — Приготовь посольство с толмачом. Они не знают наших намерений, но им наверняка известно, что до сих пор нас ничто не могло остановить, а значит, им не так уж хочется с нами ссориться.

— Это верно, — подтвердил Леоннат, гордый тем, что царь принял его предложение. — Если бы они хотели остановить нас, то могли бы сто раз напасть, пока мы добирались сюда из Телмесса.

— Что толку строить догадки? — прервал его Александр. — Дождемся возвращения Евмена и узнаем, что нас ждет.

— А пока что мне хочется взглянуть на город, — сказал Каллисфен. — Говорят, где-то на здешнем озере есть грот, где Аполлон заживо содрал кожу с сатира Марсия.

Лисимах выбрал десяток «щитоносцев» для сопровождения Каллисфена: летописцу похода было необходимо лично увидеть места событий, чтобы описать их.

Между тем Евмен собрал делегацию. Взяв с собой глашатая и толмача, они отправились к двери и попросили встречи с командиром гарнизона.

Ответ не заставил себя ждать: дверь со скрипом отворилась, и вышел командир вместе с несколькими вооруженными стражниками. Евмен тут же отметил про себя, что он не перс, а фригиец, почти наверняка местный — видимо, персидский сатрап давно уехал.

Секретарь поприветствовал командира и велел толмачу перевести:

— Царь Александр говорит тебе: если ты сдашься, ни тебе, ни твоим людям не причинят никакого вреда, а также не будет нанесено никакого ущерба городу. Если же ты попробуешь сопротивляться, мы окружим крепость и никого не выпустим живым. Что передать моему царю?

Командир гарнизона, судя по всему, уже принял решение, поскольку ответил без промедления:

— Можешь сказать ему, что мы пока не собираемся сдаваться. Подождем два дня, и если не получим подкрепления от нашего правителя, тогда сдадимся.

Пораженный такой удивительной откровенностью, Евмен сердечно попрощался и вернулся назад.

— Это бессмыслица! — воскликнул Лисимах. — Расскажи мне такое кто-то другой, я бы не поверил.

— Почему же? — возразил Евмен. — Мне его решение кажется вполне разумным. У этого фригийца свои соображения: если персидский правитель разобьет нас, он не оставит без внимания тот факт, что командир местного гарнизона сдался без боя, и, вероятно, посадит его на кол. Если же правитель за два дня не проявится, это будет означать, что он уже не вернется, и тогда имеет смысл сдаться, чтобы избежать беды от наших рук.

— Тем лучше, — сказал Александр. — Старшие командиры могут поселиться в городе, подобрав себе необходимое жилье, а младший командный состав останется с войсками в лагере. Расположите батальон педзетеров вокруг крепости и поставьте у основания скалы дозоры: никто не должен ни войти, ни выйти. И мне нужен эскадрон легкой конницы, фракийский или фессалийский, чтобы патрулировал все улицы при входе в город, — я не хочу сюрпризов. Посмотрим, всерьез ли они говорили про два дня или это такая шутка. Всех вас жду к ужину. Я поселился во дворце здешнего правителя, жилище очень красивое и богатое. Надеюсь, мы неплохо проведем вечер.

В условленный час явился и Каллисфен. Слуга принес ему все необходимое для омовения, а потом устроил на одно из лож, полукругом расставленных перед Александром. Кроме того, царь в этот вечер пригласил актера Фессала, своего любимого исполнителя, а также ясновидца Аристандра и своего личного врача Филиппа.

— Ну, что ты увидел? — спросил царь Каллисфена, пока повара расставляли блюда.

— Все, как я и предполагал, — ответил Каллисфен. — Именно в этом гроте у истоков реки Марсии показывают шкуру, якобы принадлежавшую сатиру и содранную с него Аполлоном. Вы знаете эту историю: сатир Марсий играл на своей тростниковой флейте, а бог — на кифаре. Сатир вызвал бога на музыкальный поединок. Аполлон принял вызов, но при условии: если Марсий проиграет, с него с живого сдерут кожу. Так и случилось, отчасти потому, что судьями были девять муз, которые никогда бы не посмели обидеть своего бога.

Птолемей улыбнулся:

— Непросто поверить, что в гроте действительно шкура того сатира.

— Однако похоже, — ответилКаллисфен. — Верхняя часть во всем соответствует человечьей коже, хотя и мумифицированной, а нижняя — шкуре козла.

— Это не так уж трудно устроить, — заметил врач Филипп. — Хороший хирург может выкроить и сшить что угодно. Бывают таксидермисты, которым удается создавать и более фантастические существа. Аристотель мне рассказывал, что в одном святилище на горе Пелион в Фессалии он видел забальзамированного кентавра, но, по его заверениям, это был торс человека, искусно соединенный с телом жеребенка.

Царь снова обратился к Аристандру:

— А ты что скажешь на этот счет? Каллисфен действительно видел кожу сатира, или это искусный трюк жрецов, желающих привлечь паломников и собирать богатые пожертвования в своем святилище?

Многие рассмеялись, но ясновидец обвел всех пламенным взглядом, и смех очень быстро утих.

— Легко потешаться над такими нехитрыми проделками, — проговорил Аристандр, — но интересно, будете ли вы так же смеяться над более серьезными знамениями, таящимися под покровом этих внешних явлений. Есть ли среди вас, доблестные воины, хоть один, кто когда-нибудь исследовал область, лежащую за пределами наших чувств? Хочет ли кто-нибудь совершить вместе со мной путешествие в ночную тень? Вы умеете встречать смерть на поле битвы, но способны ли вы встретиться с неизведанным? Смогли бы вы сразиться с неуязвимыми, неуловимыми, бесплотными чудовищами, которых наша глубинная природа таит даже от нашего собственного сознания? Вам никогда не хотелось убить своего отца? Вам никогда не хотелось возлечь со своей матерью или сестрой? Что видите вы внутри себя, когда становитесь жертвой пьянства или когда насилуете невинную девушку, наслаждаясь ее страданием? Это проявляется природа сатира или кентавра, это говорят наши предки с раздвоенными копытами и звериными хвостами, они живут в нас, и неожиданно для себя мы уподобляемся им! Смейтесь же над этим, если можете!

— Никто не хотел насмехаться над религией и богами, Аристандр, — попытался успокоить его царь. — Мы смеялись лишь над подлостью некоторых мошенников, которые пользуются доверчивостью народа. Выпей и будем веселиться. Нам предстоит встретить еще много лишений, прежде чем мы узнаем свою судьбу.

Все вновь принялись за еду и питье, и вскоре беседа оживилась, но с того дня никто не забывал взгляд Аристандра и его слова.

Царь вспомнил, как впервые встретился с ним и как ясновидец рассказал ему о преследовавшем его по ночам кошмаре: голый человек, заживо горящий на погребальном костре. И среди шума голосов и пира Александр на мгновение постарался поймать взгляд Аристандра, чтобы прочесть в нем истинный мотив, толкавший его в сердце Азии, но увидел лишь мутный блеск и отсутствующее выражение. Ясновидец был где-то далеко.

ГЛАВА 41

Командир келенского гарнизона подождал два условленных дня, а потом сдался, и изрядная часть богатств правителя переместилась в сундуки македонского войска. Александр сохранил фригийцу его должность, оставил в городе несколько своих командиров со скромным контингентом солдат, чтобы защищать крепость, а сам направился на север.

Когда через пять дней марша по припорошенному легким снежком плоскогорью он подошел к Гордию, там его уже ждал Парменион. На холмах вокруг древнего фригийского города старый военачальник расставил дозоры, и когда на фоне сверкающего снега показалось красное знамя с золотой звездой Аргеадов, он был уже предупрежден.

Парменион встретил Александра с почетным эскортом под командованием своего сына Филота. Подойдя ближе, он построил стражу, а сам вышел вперед, ведя коня в поводу. Монарх тоже спешился и пошел ему навстречу, а войско разразилось приветственными криками.

Парменион обнял и облобызал царя в обе щеки.

— Государь, ты не представляешь, как я рад тебя видеть. Я очень тревожился, не понимая поведения персов.

— И я очень рад тебя видеть. Как твой сын Филот? Как твои воины?

— С ними все хорошо, государь. Они приготовили пир в честь твоего прибытия. Будем пить и веселиться.

Парменион и Александр шли пешком, разговаривая между собой, а Букефал то и дело подталкивал своего хозяина мордой, желая привлечь его внимание. Все войско шагало следом, причем конница построилась на просторе равнины широким фронтом всего в три шеренги. Это было впечатляющее зрелище: два человека спокойно шагали по безграничному плоскогорью, а вслед за ними под топот десятков тысяч копыт двигался строй огромного войска.

— Пополнение пришло? — спросил царь.

— К сожалению, нет.

— Тебе хотя бы известно о его приближении?

— Нет еще.

Александр продолжал идти молча, поскольку вопрос, который он хотел задать, был очень нелегким. Парменион тоже молчал, не желая его смущать.

— Где он? — вдруг спросил Александр, словно интересуясь чем-то несущественным.

— Сисин вернулся с устным посланием, и я лишь исполнил твои указания. Аминта под домашним арестом, и командовать фессалийской конницей я временно поставил Филота.

— Как он это воспринял?

— Плохо, как и следовало ожидать.

— Не могу поверить. Он всегда хранил мне верность — я не раз видел, как он рисковал жизнью ради меня.

Парменион покачал головой.

— Власть растлевает многих, — заметил он вслух, но про себя подумал: «всех». — Тем не менее, у нас нет никаких доказательств того, что Аминта принял предложение персов.

— А где персидский посланник с письмом?

— Я держу его под стражей. Могу показать письмо, что было при нем.

— Оно написано по-гречески или по-персидски?

— По-гречески, но я не вижу в этом ничего странного. При дворе у Великого Царя служит много греков, среди которых немало афинян. Им наверняка не составило труда написать подобное письмо.

— А обещанные деньги?

— Никаких следов. По крайней мере, пока.

Уже показался военный лагерь Пармениона. В основном он состоял из шатров, но имелись и небольшие деревянные постройки, и это говорило о том, что войско расположилось здесь довольно давно.

В это время послышались сигналы трубы, и вскоре весь контингент в боевом порядке вышел в поле, чтобы воздать почести вернувшемуся царю.

Александр и Парменион снова сели на коней и проехали перед строем. Воины с грохотом били мечами в щиты и ритмично выкрикивали:

Александрос! Александрос! Александрос!

Растроганный Александр приветствовал их поднятой рукой, в его взгляде виделось волнение.

— Под нашей властью почти половина Анатолии, — сказал Парменион. — Никто из греков не завоевывал такой обширной территории, даже Агамемнон. Но меня тревожит бездействие персов. При Гранике правители Фригии и Вифинии ждали нас, чтобы дать бой. Это была их инициатива, тогда они не имели времени посоветоваться с Великим Царем. Но теперь Дарий наверняка принял решение, и я не могу понять этого спокойствия: никаких нападений, никаких засад… и в то же время никаких предложений начать переговоры.

— Тем лучше, — ответил Александр. — У меня нет ни малейшего желания начинать переговоры.

Парменион промолчал: он уже достаточно хорошо знал нрав царя. Был лишь один противник, вызывавший у него уважение, — Мемнон. Но как раз Мемнон уже давно не давал о себе знать. Только задержка с ожидавшимся пополнением позволяла думать, что грозный враг не выбыл из игры.

Беседа продолжилась в жилище старого военачальника, и к ней присоединились другие — Черный, Филот и Кратер, но было заметно, что всем хочется развлечься и повеселиться, и вскоре обсуждение стратегических и военных вопросов перешло на более приятные темы вроде вина и женщин. А женщин уже хватало: одних привели распорядители, другие присоединились к войскам сами, соблазненные подарками и обещаниями, а третьих попросту купили у многочисленных торговцев, следовавших за войском, как блохи за собаками.

Александр остался на ужин, но, как только началось пиршество и между столами начали танцевать несколько обнаженных юношей и девушек, он встал с ложа и удалился. На небе светила луна, вечер был прохладный и тихий. Какой-то командир из войска Пармениона инспектировал стражу. Александр подошел к нему и спросил:

— Где содержится заключенный царевич Аминта?

Командир окаменел, узнав царя, бродившего в одиночестве по лагерю в этот ночной час. Он лично проводил Александра к одному из деревянных строений. Стража открыла запоры и впустила царя внутрь.

В голой комнате горела лампа, освещая стены из нетесаных бревен. Аминта не спал; он читал какой-то папирусный свиток, держа его развернутым на таком же грубом столе при помощи двух камней, которые он, должно быть, подобрал с земли. Он поднял голову, как только заметил, что кто-то стоит в дверном проеме, и потер веки, чтобы лучше видеть. Поняв, кто перед ним, Аминта встал и попятился к стене. На лице его можно было прочесть выражение горечи и тревоги.

— Это ты велел меня арестовать?

Александр кивнул:

— Да.

— Зачем?

— Разве Парменион не сказал тебе?

— Нет. Меня просто арестовали перед моими людьми средь бела дня и заперли в этой конуре.

— Он неправильно понял мои распоряжения и определенно проявил излишнюю осторожность.

— А каковы были твои распоряжения?

— Держать тебя под арестом, пока не прибуду я, но не компрометировать перед твоими войсками.

— А причина? — настаивал Аминта. Вид его был ужасен: он явно давно не расчесывал волосы, не брился и не менял одежды.

— Был перехвачен гонец от Великого Царя. Он вез письмо, в котором тебе предлагалось две тысячи талантов золота и македонский трон, если ты убьешь меня.

— Я никогда его не видел. Если бы я хотел убить тебя, то нашел бы сотню удобных случаев с того дня, когда зарезали твоего отца.

— Я не мог рисковать.

Аминта покачал головой.

— Кто тебе посоветовал действовать таким образом?

— Никто. Это было мое решение.

Опустив голову, Аминта прислонился к деревянной стене. Свет от лампы падал лишь на нижнюю часть его лица, глаза мерцали в тени. В этот момент ему вспомнился день, когда злодейски убили царя Филиппа и он решил поддержать Александра, чтобы не развязывать войну за наследование престола. Тогда он остался среди тех, кто присоединился к Александру во дворце, а потом всегда сражался с ним бок о бок.

— Ты арестовал меня, даже не видев никаких доказательств моей вины…— дрожащим голосом пробормотал Аминта. — А ведь в бою я не раз рисковал жизнью ради тебя.

— У царей нет выбора, — ответил Александр. — Особенно в подобные моменты. — И он снова увидел, как отец, смертельно побледнев, падает на колени в лужу крови. — Возможно, ты прав, это не имело смысла, но я не мог сделать вид, будто ничего не произошло. Ты бы на моем месте поступил так же. Я могу лишь по возможности уменьшить твое унижение. Но сначала мне нужно все узнать. Я пришлю слугу, который помоет тебя, и цирюльника, который тебя побреет и подстрижет волосы. Ты ужасно выглядишь.

Александр дал распоряжения часовому, чтобы тот пропустил людей, которые придут позаботиться о царевиче Аминте, а сам направился в шатер Пармениона, где шел пир. Слышались завывания и гогот, шум посуды, стоны и пыхтенье, звучала нестройная музыка флейт и других варварских инструментов, которых Александр не мог распознать.

Войдя, он несколько раз споткнулся о клубки голых пыхтящих тел, совокуплявшихся всевозможными способами на покрывавших землю циновках. Царь лег на ложе рядом с Гефестионом и начал пить. И пил всю ночь, до озверения и потери рассудка.

ГЛАВА 42

Незадолго до полудня прибыл Каллисфен. Он вошел в сопровождении телохранителя. Александр сидел за своим рабочим столом. Ночная оргия оставила следы на его лице, но царь был трезв и сосредоточен. Перед ним лежал развернутый лист папируса, в руке — дымящаяся чаша, вероятно с настоем, который прописал врач Филипп, чтобы снять последствия перепоя.

— Заходи, — пригласил царь Каллисфена. — Хочу, чтобы ты взглянул на этот документ.

— О чем он? — спросил историк, подходя к столу.

— Это письмо, которое имел при себе посланник Великого Царя, направляясь к моему двоюродному брату Аминте. Мне бы хотелось, чтобы ты изучил его и высказал свое мнение.

Каллисфен пробежал первые строчки, не подавая признаков удивления, потом спросил:

— И что тебе нужно знать?

— Не знаю… Например, кто мог его написать.

Каллисфен снова пробежал глазами по письму, более внимательно.

— Красивый почерк. Несомненно, писал человек образованный и довольно утонченный. Кроме того, папирус первосортный, как и чернила. Скорее даже…

Александр с некоторым удивлением наблюдал, как историк послюнил палец, приложил к буквам, а потом засунул в рот.

— Могу даже сказать, что эти чернила сделаны в Греции из сажи и сока бузины…

— В Греции? — перебил его царь.

— Да, но это ничего не значит. Люди повсюду возят с собой свои чернила. Я тоже пользуюсь ими, и твои товарищи, возможно, тоже…

— Не можешь ли ты извлечь из этого документа еще какие-нибудь сведения?

Каллисфен покачал головой:

— Не думаю.

— Если придет в голову какая-нибудь мысль, немедленно приди и расскажи, — велел Александр, после чего поблагодарил и попрощался.

Как только Каллисфен ушел, царь велел позвать Евмена. В ожидании его он взял свою чернильницу, опустил в нее палец, попробовал на язык, а потом повторил ту же операцию, что у него на глазах проделал историк, и заметил, что на вкус и те и другие чернила, в самом деле, одинаковы.

Почти тут же вошел секретарь.

— Я нужен тебе?

— Ты случайно не видел в окрестностях лагеря того египтянина? — спросил Александр.

— Парменион сказал, что он передал твой ответ и сразу уехал.

— Это тоже странно. Постарайся узнать о нем побольше, если сумеешь.

— Сделаю все возможное, — заверил его Евмен и, прежде чем уйти, спросил: — Есть какие-нибудь сведения о нашем пополнении?

Александр покачал головой.

— К сожалению, пока никаких.

Когда секретарь, уходя, откинул полог, в царский шатер ворвался холодный ветер и сдул со стола карты. Лептина добавила угля в худо-бедно обогревающую шатер жаровню, а Александр взял лист папируса и принялся писать:

Александр, царь македонян, Антипатру, регенту трона и хранителю царского дома: здравствуй!

Поздравляю тебя с мудростью, проявленной тобою при правлении родиной, пока мы в далеких краях сражались с варварами.

Недавно Парменион схватил посланника Великого Царя с письмом к моему двоюродному брату Аминте, в котором последнему предлагался македонский трон и сумма в две тысячи талантов золота, если он убьет меня.

Все это выяснилось благодаря одному египтянину по имени Сисин, утверждавшему, что он дружил с моим отцом Филиппом. Однако этот человек исчез. Это мужчина лет шестидесяти с редкими волосами, орлиным носом, темными бегающими глазами. Он имеет родинку на левой скуле. Я бы хотел, чтобы ты проследил за ним и сообщил мне, если увидишь его в городе или во дворце.

Желаю тебе доброго здоровья.

Александр запечатал письмо и велел немедленно отправить с личным курьером, после чего зашагал в шатер к Пармениону. Полководец растянулся на своей походной койке, и слуга оливковым маслом с крапивным соком растирал ему левое плечо, которое с наступлением зимы начинало сильно болеть — последствия старой раны, полученной во Фракии еще в молодости. Парменион тут же встал и накинул на себя одежду.

— Государь, не ожидал твоего визита. Чего предложить тебе? Немного подогретого вина?

— Я бы хотел увидеть персидского пленника и допросить его. Можешь дать мне толмача?

— Разумеется. Сейчас?

— Да, как только сможешь.

Парменион быстро привел себя в порядок, велел слуге разыскать толмача и повел Александра к постройке, где под стражей содержался схваченный посланник.

— Полагаю, ты уже допросил его, — по пути сказал царь.

— Да, — ответил Парменион.

— И что он сообщил?

— То, что мы знаем. Что Великий Царь поручил ему доставить личное послание одному вождю яунов по имени Аминта.

— И больше ничего?

— Больше ничего. Я подумал, не подвергнуть ли его пытке, но потом решил, что это бесполезно: простому гонцу никто не открыл бы ничего важного.

— А как ты его перехватил?

— Благодаря Сисину.

— Тому египтянину?

— Да. Однажды он пришел ко мне и сообщил, что в лагере, где живут торговцы и женщины, видел какого-то подозрительного типа.

— А ты знал его раньше, этого Сисина?

— Конечно. Он был нашим шпионом, когда мы впервые высадились в Азии по приказу твоего отца, но с тех пор я его больше не встречал.

— А это тебя не настораживает?

— Нет, с чего бы? Он всегда был надежным осведомителем, и всегда ему аккуратно платили, как и в этот раз.

— Тебе следовало задержать его, — возразил Александр, явно раздосадованный. — По крайней мере, до моего прибытия.

— Мне очень жаль, — молвил Парменион, склонив голову. — Я не видел в этом необходимости. К тому же он дал мне понять, что идет по следу другого персидского шпиона, и потому… Но если я ошибся, прошу простить меня, государь. Я…

— Ничего. Ты действовал так, как считал правильным. А сейчас давай посмотрим на этого пленника.

Они как раз подошли к сараю, где держали персидского посланника, и Парменион велел стражнику отпереть засов.

Солдат повиновался и вошел первым, дабы убедиться, что все в порядке. Он сразу же вернулся назад с растерянным видом.

— Что там? — спросил Парменион.

— Он… Он мертв, — запинаясь, пробормотал солдат. Александр вошел и опустился рядом с трупом на колени.

— Скорее вызовите моего врача, — приказал он, а потом обернулся к Пармениону: — Очевидно, этот человек знал больше, чем сказал тебе, иначе бы его не убили.

— Мне очень жаль, государь, — ответил смущенный военачальник. — Я… я солдат. Отправь меня на поле боя, поставь задачу, пусть самую трудную, и я всегда буду знать, что и как делать, но в интригах я слаб. Мне очень жаль…

— Ничего, — сказал царь. — Посмотрим, что скажет Филипп.

Явился врач и сразу стал осматривать труп посланника.

— Есть какие-нибудь подозрения? — спросил его Александр.

— Почти наверняка его отравили, и почти наверняка вчера за ужином.

— Ты можешь определить, каким ядом?

Филипп поднялся на ноги и велел принести воды, чтобы вымыть руки.

— Думаю, да, но лучше произвести вскрытие.

— Делай все, что нужно, — приказал царь, — а когда закончишь, вели похоронить его по персидскому обычаю.

Филипп огляделся.

— Но здесь нет башен молчания, государь.

— Тогда постройте одну, — распорядился царь, обращаясь к Пармениону. — В камнях тут недостатка нет, и в людях тоже.

— Хорошо, государь, — кивнул военачальник. — Прикажешь еще что-нибудь?

Александр какое-то время оставался в задумчивости, потом ответил:

— Да. Освободи Аминту и восстанови его в должности. Только будь к нему… повнимательнее.

— Разумеется, государь.

— Ладно. А теперь возвращайся к своим растираниям, Парменион, и позаботься о своем плече. Погода вот-вот переменится, — добавил он, поглядев на небо, — и не к лучшему.

ГЛАВА 43

Однажды вечером, ближе к середине зимы, командующий Мемнон почувствовал себя плохо: он ощутил сильное головокружение, резкую боль в суставах и почках, и вскоре у него поднялся жар. Полководец заперся у себя на корме, трясясь и стуча зубами, и отказывался от принесенной пищи.

Лишь иногда он принуждал себя проглотить немного горячего бульона, но не всегда удавалось удержать его внутри. Врач давал ему болеутоляющие лекарства и заставлял как можно больше пить, чтобы восстановить жидкость, теряемую при постоянном обильном потоотделении, но даже опытному медику так и не удалось найти средства, которое действительно помогло бы от болезни.

Нездоровье Мемнона повергло всех в глубокое замешательство. Многие заметили холодность, проявляемую к нему новым заместителем командующего, персом по имени Тигран, который до того командовал флотом в Красном море. Это был честолюбивый интриган, и при дворе он не скрывал своего недовольства решением царя Дария доверить верховное командование наемнику-яуну.

Этот человек и занял пост Мемнона, когда стало ясно, что грек не в состоянии выполнять свои обязанности. Первым приказом Тиграна было поднять якоря и идти на юг, сняв блокаду с Проливов.

К тому времени Мемнон попросил немедленно высадить его на берег. Тигран не возражал. Мемнон также попросил оставить с ним четверых наемников, самых преданных ему солдат, чтобы помочь ему в путешествии, которое он намеревался предпринять. Новый командующий посмотрел на него с определенной жалостью, убежденный в том, что больной в таком состоянии далеко не уедет, однако пожелал ему по-персидски всего наилучшего и распрощался.

И вот глубокой ночью от борта флагманского корабля отошла шлюпка с пятью людьми и, направляемая мощными ударами весел, двинулась к пустынной бухте на восточном берегу Геллеспонта. В ту же ночь эти пятеро пустились в путь по суше, так как Мемнон хотел, чтобы его отвезли к жене и сыновьям.

— Хочу увидеть их перед смертью, — сказал он, едва коснувшись берега.

— Ты не умрешь, командир, — ответил один из его наемников. — Худшее позади. Но только прикажи, и мы доставим тебя, куда хочешь, хоть на край света, хоть в подземное царство. Если нужно, понесем тебя на плечах.

С усталой улыбкой на губах Мемнон кивнул. Мысль о том, что скоро он увидит свою семью, вызвала в нем таинственную энергию, и неизвестно откуда взялись новые силы. Поскольку больной был явно не в состоянии ехать верхом, один из солдат пошел искать какое-нибудь транспортное средство. Он вернулся с повозкой, запряженной парой мулов, и с четырьмя лошадьми, приобретенными в крестьянском хозяйстве.

Наемники, посоветовавшись, решили, что один из них отправится вперед искать Царскую дорогу и оттуда пошлет весть Барсине, чтобы та выехала навстречу, поскольку у командующего не оставалось надежды добраться живым до Суз, находящихся почти в месяце пути.

На какое-то время болезнь как будто отступила, и Мемнон начал понемногу есть, но к вечеру лихорадка снова воспламенила его виски и воспалила ум. Он впал в бред, и с его губ срывались крики. Словно вся его жизнь, проведенная в боях, отзывалась сейчас криками страшной боли — боли, причиненной другим и перенесенной им самим. Это были стоны и жалобы об утраченных надеждах и рассеявшихся мечтах.

Глава маленького отряда, тегеец, всегда сражавшийся бок о бок с Мемноном, смотрел на него с тревогой и состраданием и, время от времени проводя влажной тряпкой по его лбу, ворчал:

— Ничего, командир, ничего. Какая-то дурацкая лихорадка не может одолеть Мемнона Родосского, не может…

Казалось, что он старается убедить в этом самого себя.

Посланный вперед солдат добрался до Царской дороги у моста через реку Галис, о котором говорили, что его построил лидийский царь Крез. Там стало ясно, что в Сузы ехать незачем: царь Дарий, наконец, решил преподать урок этому маленькому дерзкому яуну, посмевшему вторгнуться в его западные провинции, и выступил во главе полумиллионного войска с сотнями боевых колесниц и десятками тысяч конницы. Его сопровождал весь двор — наверняка вместе с Барсиной. Так что призыв Мемнона полетел со светом костров, отраженным бронзовыми зеркалами, от горы к горе, пока не попал к Великому Царю, в его украшенный пурпуром и золотом шатер. И Великий Царь велел позвать Барсину.

— Твой супруг тяжело болен, — объявил он ей, — и зовет тебя. Он едет по нашей Царской дороге в надежде, что успеет увидеть тебя в последний раз. Мы не знаем, хватит ли тебя времени, чтобы добраться к нему до его кончины, но, если хочешь выехать ему навстречу, мы дадим тебе в сопровождение десять Бессмертных из нашей стражи.

У Барсины сердце замерло в груди, но она не моргнула глазом и не пролила ни слезинки.

— Великий Царь, благодарю тебя за сообщение и разрешение уехать. Я сейчас же отправляюсь навстречу моему мужу и не успокоюсь, не сомкну глаз и не остановлюсь для отдыха, пока не доберусь до него и снова не обниму его.

Она вернулась в свой шатер, оделась, как амазонка, в войлочный камзол и кожаные штаны, взяла лучшего коня, какого смогла найти, и пустилась галопом, так что охрана едва поспевала за ней.

Барсина скакала несколько дней и останавливалась на отдых лишь ненадолго, пока ей меняли коня или когда уже валилась от усталости. И, наконец, однажды вечером, на закате, она увидела вдалеке маленькую колонну, двигавшуюся неровным шагом по полузаброшенной дороге: крытая повозка, запряженная двумя мулами, и сопровождающие ее четверо вооруженных верховых.

Пришпорив коня, Барсина помчалась вперед, пока не оказалась рядом с повозкой. Соскочив на землю, она заглянула внутрь. Там, лежа на овчине, умирал командующий Мемнон. У него отросла борода и потрескались губы, волосы слиплись и спутались. Человек, еще недавно бывший самым могущественным в мире после Великого Царя, превратился в тень.

Но он был еще жив.

Барсина обняла его и нежно поцеловала в губы и в глаза, не будучи уверена, узнает ли он ее. Вдалеке, на холме, виднелся каменный дом, и Барсина отправила свою стражу попроситься туда на несколько дней — или на несколько часов, поскольку не знала, как долго задержится на земле Мемнон.

— Мне нужна постель для мужа, я хочу обмыть его и переодеть, чтобы он умер, как человек, а не как зверь, — сказала она.

Старший стражник повиновался, и вскоре Мемнона внесли в дом, где его с почестями встретил хозяин-перс. Нагрели ванну, и Барсина раздела мужа, обмыла и одела в чистые одежды. Слуги подстригли ему волосы, а она надушила их и помазала лоб освежающей мазью, а потом, когда Мемнона положили в постель, села рядом и взяла его за руку.

Было уже поздно, и хозяин дома пришел спросить, не желает ли прекрасная госпожа спуститься поужинать со своими сопровождающими, но Барсина вежливо отказалась:

— Я скакала день и ночь, чтобы добраться до него, и не хочу потерять ни одного мгновения, пока он жив.

Хозяин удалился, затворив за собой дверь, а Барсина опять села у постели мужа. Она ласкала его и то и дело смачивала ему губы. Вскоре после полуночи истомленная усталостью и горем женщина задремала в кресле, погрузившись в забытье между сном и бодрствованием.

Вдруг ей послышался голос мужа, и она подумала, что это сон, но голос настойчиво повторял ее имя:

— Бар… си… на…

Барсина вздрогнула и протерла глаза: Мемнон очнулся и смотрел на нее сквозь лихорадку своими большими голубыми глазами.

— Любовь моя, — прошептала она, протянув руку, чтобы погладить его лицо.

Мемнон, не отрываясь, глядел на нее с бредовой настойчивостью, словно хотел что-то сказать.

— Чего ты хочешь? Скажи, прошу тебя.

Его губы раскрылись. Казалось, остатки жизни пробежали по его членам, и лицо почти обрело снова былую мужественную красоту. Барсина приблизила ухо к его рту, чтобы не пропустить ни единого слова.

— Я хочу…

— Чего ты хочешь, любовь моя? Что угодно… Что угодно, мой любимый.

— Я хочу… видеть тебя.

Барсина вспомнила последнюю ночь, проведенную с ним вместе, и поняла. Решительным движением она встала с табурета, отошла назад, чтобы ее как можно лучше освещала висевшая на потолке лампа, и начала раздеваться. Она сняла камзол, распустила тесемки скифских кожаных штанов и встала перед ним, голая и гордая.

Увидев, как его глаза увлажнились и две большие слезы сбежали по впалым щекам, она поняла, что правильно угадала его желание. Его взгляд медленно и нежно ласкал ее лицо и тело, и Барсина почувствовала, что так он любит ее в последний раз.

Еле слышным голосом Мемнон проговорил:

— Мои мальчики…

Он попытался еще раз охватить ее взглядом, последним страстным отчаянным взглядом, вложив в него всю оставшуюся жизнь, потом опустил голову на подушку и скончался.

Барсина накрыла его плащом и в рыданиях упала на неподвижное тело, покрывая его ласками и поцелуями. Во всем доме не слышалось никаких других звуков, кроме ее безутешного плача, и наемники-греки, бодрствовавшие снаружи вокруг костра, все поняли. Они встали и молча отсалютовали оружием командующему Мемнону Родосскому, которому несправедливая судьба отказала в смерти солдата, с мечом в руке.

Дождавшись рассвета, они поднялись в его комнату и забрали тело для погребения.

— Мы положим его по нашему обычаю на погребальный костер, — сказал самый старший из них, тот, что был родом из Тегея. — Для нас оставить тело на съедение собакам и птицам — невыносимый позор, и это показывает, насколько мы отличаемся от персов.

И Барсина поняла. Поняла, что в этот последний час нужно уступить и позволить, чтобы Мемнон вернулся к своему народу и принял погребальные почести по греческому ритуалу.

Среди побелевшей от инея степи солдаты возвели костер и сверху положили тело полководца, облаченное в доспехи, в шлеме, украшенном серебряной родосской звездой.

И развели огонь.

Ветер, гнавший пыль по плоскогорью, раздул пламя, и оно зашумело, пожирая бренные останки великого воина. Его солдаты, построившись с копьями в руках, десятикратно прокричали его имя в холодное свинцовое небо, саваном нависшее над этой пустынной землей. Когда затихли последние отголоски их крика, они поняли, что остались в мире совершенно одни, что у них больше нет ни отца, ни матери, ни брата, ни дома, ни места, куда пойти.

— Я поклялся идти за ним, куда бы то ни было, — сказал самый старший из них, — даже в подземное царство.

Он опустился на колени, вынул из ножен меч, приставил острием к сердцу и бросился на клинок.

— Я тоже, — проговорил его товарищ, вынимая свой меч.

— И мы, — сказали остальные двое.

Один за другим они падали в лужу собственной крови, когда призрачную рассветную тишину, как зов трубы, разорвал первый петух.

ГЛАВА 44

Врач Филипп сообщил Александру результаты своих анализов, взятых с трупа перса, пойманного с письмом Великого Царя царевичу Аминте.

— Он наверняка был отравлен, но каким-то незнакомым мне ядом. Поэтому считаю бесполезным допрашивать повара: этот парень не смог бы его приготовить. Даже я не могу, не то, что он.

— А возможно, что он принял яд сам? — спросил Александр.

— Конечно, возможно. Среди стражи Великого Царя есть люди, которые клянутся, что пожертвуют за него жизнью. Боюсь, теперь будет трудно узнать об этом деле еще что-либо.

Прошло еще несколько дней — никаких известий об ожидаемом из Македонии пополнении. От безделья и скуки боевой дух солдат начал падать. Как-то утром Александр решил подняться в святилище Великой Матери в Гордии, якобы основанное царем Мидасом.

Едва узнав о его визите, жрецы собрались в полном составе и облачились в церемониальные одежды. Храм был древнейшим местным святилищем, и в нем стояла деревянная статуя богини, здорово поеденная древесными червями. Само здание было разукрашено бесчисленным количеством драгоценностей и талисманов, принесенных за много веков набожными верующими. На стенах висели реликвии и дары, и было представлено много глиняных и деревянных изображений человеческих конечностей, подтверждая свершившиеся исцеления.

Здесь имелись расписанные яркими красками ступни и кисти рук со следами чесотки, глаза, носы и уши, и явно бесплодные матки, взывавшие о беременности, и мужские половые члены, также не способные выполнять свою функцию.

Все эти предметы говорили о каком-нибудь несчастье, недуге или беде, которые преследовали человеческий род с незапамятных времен, с тех пор как дурной Эпиметей открыл ящик Пандоры и выпустил оттуда все населившие мир беды.

— Только надежда осталась на дне, — вспомнил Евмен, озираясь по сторонам. — Но что же представляют собой все эти предметы, если не проявление надежды, которая почти всегда приносит разочарование и, тем не менее, является необходимой спутницей людей?

Селевк ошеломленно смотрел на это неожиданное проявление философской педантичности, а жрецы тем временем направились в боковое помещение, где хранилась самая драгоценная реликвия — колесница царя Мидаса.

Она представляла собой примитивное четырехколесное транспортное средство с полукруглой загородкой в верхней части. Поворотная система состояла из дышла с перекладиной, прикрепленного к передней оси повозки, а ярмо было привязано к дышлу веревкой, завязанной сложным, безнадежно запутанным узлом.

Древний оракул утверждал, что тот, кто развяжет этот узел, будет властвовать Азией, и Александр решил попытать счастья. И Евмен, и Птолемей, и даже Селевк давно настаивали на этом.

— Ты не можешь увильнуть, — говорил Евмен. — Все знают предсказание, и если ты уклонишься от испытания, люди подумают, будто ты не веришь в себя, не видишь в себе сил победить Великого Царя.

— Евмен прав, — поддержал его Селевк. — Этот узел символизирует пересечение множества дорог и караванных путей, сходящихся в городе Гордии, — путей, ведущих на самый край света. В сущности, ты уже контролируешь этот узел, так как завоевал его силой оружия, но ты должен развязать и символ, иначе твоей военной победы может оказаться недостаточно.

Александр обратился к Аристандру:

— А ты что скажешь, ясновидец?

Аристандр произнес такие слова:

— Этот узел — знак абсолютного совершенства, завершенной гармонии, переплетения первобытных энергий, творящих жизнь на земле. Развяжи этот узел — и ты овладеешь и всей Азией, и целым миром.

Такой ответ убедил всех, но Евмен не желал рисковать и заранее пригласил к царю одного моряка от адмирала Неарха. Этот человек знал всевозможные узлы, употребляемые на военных и торговых кораблях, и секретарь хотел, чтобы тот открыл Александру свои секреты. Так что царь македонян не сомневался в своей способности пройти испытание.

Кроме того, были приняты меры, чтобы жрецы святилища сделали все для упрощения задачи, стоящей перед их новым господином, и не выставили его на посмешище.

— Это колесница царя Мидаса, — объявил один из них, показывая царю древнюю, изъеденную червями телегу, — а вот это узел.

Он улыбнулся, отчего присутствующие, а особенно Евмен, Селевк и Птолемей, исполнились уверенности, что все пройдет наилучшим образом; они даже пригласили младших командиров, чтобы те присутствовали при действе.

Но когда Александр наклонился и взялся за дело, он понял, что был слишком оптимистичен. Веревка оказалась затянута невероятно крепко, и к тому же ни сверху, ни снизу, ни сбоку не было видно конца, с которого можно было бы начать распутывать это переплетение. Тем временем собралась толпа, и в зале уже яблоку негде было упасть. Жрецы в своих церемониальных одеждах взмокли, прижатые друг к другу.

Царь ощутил удушье, в нем закипал гнев: за несколько мгновений вся его слава, завоеванная на поле боя копьем и мечом, могла пойти прахом из-за этой очевидно неразрешимой головоломки.

Он посмотрел на Евмена, который пожал плечами, словно говоря, что на этот раз не может предложить никакого решения; потом взглянул на Аристандра Телмесского. Лицо ясновидца превратилось в каменную маску, а былое красноречие сменилось могильным молчанием.

В глазах Птолемея, Кратера и Пердикки Александр увидел лишь замешательство и растерянность. Опустившись на колени, он снова взялся за проклятый узел и тут ощутил, как в бок ему уткнулся меч. Вот знамение богов! В этот миг из окошка в крыше проник солнечный луч, он позолотил Александру волосы, пушистые, как облако, и заставил засверкать бусинки пота на лбу.

В повисшей над залом глубокой тишине послышался металлический лязг меча — это царь вынул его из ножен; потом в луче света молнией сверкнул клинок и с силой обрушился на Гордиев узел.

Меч легко рассек веревку, и освобожденное ярмо с сухим треском упало на землю.

Жрецы изумленно переглянулись. Александр встал на ноги и вложил меч обратно в ножны. Когда он поднял голову, все заметили, что его левый глаз потемнел и зияет, черный как ночь, между светом и тенью от падающего сверху луча.

Птолемей закричал:

— Наш царь распутал Гордиев узел! Наш царь — владыка Азии!

Все товарищи громко завопили, и овация донеслась до столпившихся у храма солдат. Они возликовали, давая волю восторгу, до сих пор сдерживавшемуся страхом и суеверием. Их крик сопровождался стуком оружия в щиты, так что задрожала стена древнего святилища.

Когда царь вышел, сверкая серебряными доспехами, его подняли на плечи и с триумфом, как статую бога, понесли в лагерь. Никто не смотрел на Аристандра, который удалился в полном одиночестве с подавленным выражением на лице.

ГЛАВА 45

Через несколько дней прибыло долгожданное подкрепление — как новобранцы, так и новобрачные, которых Александр отпустил перезимовать с женами. Последних соратники, перенесшие трудности войны и зимние холода, встретили свистом, шиканьем и ревом, выкрикивая всевозможные непристойности. Некоторые, тряся огромными деревянными фаллосами, во все горло скандировали:

— Потрахались? Теперь платите!

Их привел посланный Антипатром командир батальона по имени Фрасилл, родом из Орестиды. Он сразу явился к царю с докладом.

— Где вы потеряли столько времени? — спросил Александр.

— Персидский флот заблокировал Проливы, и регент Антипатр не хотел рисковать нашим флотом в открытом бою с Мемноном. Потом в один прекрасный день вражеские корабли подняли якоря и на всех парусах, подгоняемые Бореем [30], отправились на юг, так что мы смогли переправиться.

— Странно, — заметил Александр. — И не предвещает ничего хорошего. Мемнон не отпустил бы вас просто так, разве что намеревается застичь в другом, еще более уязвимом месте. Надеюсь, что Антипатр…

— Ходят слухи, что Мемнон умер, государь, — перебил его Фрасилл.

— Что-что?

— Мы слышали это от наших осведомителей в Вифинии.

— И отчего же он умер?

— Этого никто не знает. Говорят, какая-то странная хворь.

— Хворь? В это трудно поверить.

— Известие не надежно, государь. Как я сказал, это слухи, и их еще требуется проверить.

— Да, конечно. А сейчас иди к твоим людям. Устраивайтесь. Очень скоро мы выступаем. На отдых у вас не больше дня, мы и так слишком долго ждали.

Фрасилл ушел, и Александр остался в своем шатре один, обдумывая неожиданную новость, не принесшую ему ни облегчения, ни удовлетворения. Умом и душой он воспринимал Мемнона как своего единственного достойного противника, единственного Гектора, способного сразиться с новым Ахиллом. Александр давно готовился к поединку с ним, подобно гомеровскому герою.

Ему запомнилась внушительная фигура Мемнона, закрывающий лицо шлем, его голос и ощущение тревоги, внушенное знанием, что этот человек всегда начеку и всегда готов ударить, неутомимый, неуловимый. Какая-то хворь… Не этого хотел Александр, не такого эпилога ждал он в их непримиримом противостоянии.

Александр вызвал Пармениона и Клита Черного и велел готовиться к назначенному через два дня выступлению, а также сообщил им о полученном известии:

— Командир прибывшего подкрепления сказал мне, что ходят слухи, будто Мемнон умер.

— Это было бы очень кстати, — ответил старый военачальник, не скрывая удовлетворения. — Его флот, господствующий на море между нами и Македонией, представлял собой серьезнейшую опасность. Боги на твоей стороне, государь.

— Боги лишили меня честного поединка с единственным достойным меня противником, — нахмурившись, возразил Александр, но в этот момент ему вдруг вспомнилась Барсина, ее смуглая беспокоящая красота, и он понял, что судьба уготовала Мемнону смерть от какой-то хвори, чтобы Барсина могла не так ненавидеть его врага. Сейчас Александр был готов смести любое препятствие, отделяющее его от этой женщины, если бы только знал, где она находится.

— Кажется, где-то между Дамаском и Сирийскими воротами, — вывел его из задумчивости голос Черного.

Александр резко обернулся к нему: тот словно прочел его мысли. Черный в свою очередь уставился на него, удивленный такой реакцией.

— О чем ты говоришь, Черный? — спросил монарх.

— Я говорил о послании, полученном от Евмолпа из Сол.

— Это так, — вмешался Парменион. — К нам прибыл гонец от него с устным посланием.

— Когда?

— Утром. Он просил разговора с тобой, но ты уехал с Гефестионом и прочими телохранителями провести смотр новобранцев, и потому его принял я.

— Ты правильно сделал, — ответил Александр, — но он точно прибыл от Евмолпа?

— Гонец назвал пароль, хорошо тебе известный. Александр покачал головой.

— «Бараньи мозги»! Слышал ли кто более дурацкий пароль?

— Это его излюбленное блюдо, — развел руками Черный.

— Как я уже говорил, — снова заговорил Парменион, — похоже, Великий Царь выступил со всем своим войском в направлении Тапсакского брода.

— Тапсакского брода…— повторил царь. — Стало быть, как я и представлял, Дарий пытается преградить мне путь к Сирийским воротам.

— Полагаю, ты прав, — согласился Черный.

— И сколько их? — спросил Александр.

— Тьма, — ответил Парменион.

— Сколько? — нетерпеливо повторил царь.

— Около полумиллиона, если сведения точны.

— Один к десяти. И правда, тьма.

— Что думаешь делать?

— Идти навстречу. У нас нет выбора. Готовьтесь к выступлению.

Оба военачальника отсалютовали и направились к выходу, но Александр задержал Пармениона.

— В чем дело, государь? — спросил тот.

— Нам тоже нужно установить пароль для обмена устными донесениями, тебе не кажется?

Парменион потупился:

— У меня не было выбора, когда я посылал к тебе Сисина: мы не предвидели подобной возможности, когда расставались.

— Верно, но теперь пароль необходим. В будущем снова может возникнуть ситуация такого рода.

Парменион улыбнулся.

— Чему ты улыбаешься?

— Мне пришла на ум считалочка, которую ты распевал в детстве. Тебя научила ей старая Артемизия, кормилица твоей матери, помнишь?

Старый солдат на войну торопился,
А сам-то на землю, на землю свалился!
А потом ты падал на пол.

— Почему бы и нет? — согласился Александр. — Наверняка никто не заподозрит, что это пароль.

— И нам не нужно его заучивать. Ну, я пошел.

— Парменион, — снова задержал его Александр.

— Да, государь?

— Чем занят Аминта?

— Своими обязанностями.

— Хорошо. Но продолжай присматривать за ним так, чтобы он не заметил. И постарайся узнать, действительно ли Мемнон умер. И отчего.

— Сделаю все возможное, государь. Гонец от Евмолпа из Сол еще в лагере; я передам ему, чтобы разузнал.


На следующий день гонец отбыл, и войско собралось на рассвете свернуть шатры. Все было подготовлено заранее: животные навьючены, повозки нагружены провизией и оружием, намечены места привалов на шесть дней перехода до Киликийских ворот — ущелья в Таврских горах, такого узкого, что там не могли проехать рядом два всадника.

В тот же самый вечер один солдат из числа тех, что пришли с подкреплением, явился в шатер к Каллисфену, чтобы вручить пакет. Историк, собиравшийся записать последние события, встал и наградил его, а потом, как только тот ушел, вскрыл пакет и увидел не представляющий никакого интереса текст: какой-то трактатец о пчеловодстве, которого он никогда не заказывал. Это было зашифрованное послание. В тайном тексте говорилось:

Я послал Теофрасту средство, чтобы он вручил его врачу на Лесбосе, но погода плохая, и корабль вряд ли отправится в ближайшие дни. Уверенности нет ни в чем, как и в результате.

Далее следовал открытый текст:

Аристотель своему племяннику: здравствуй! Мне встретился один человек, знавший Павсания, убийцу царя Филиппа, и теперь я вряд ли могу поверить в историю, которую рассказывали о нем и его отношениях с монархом, поскольку мало что в ней представляется правдоподобным. Я разыскал одного из оставшихся в живых участников событий и встретился с ним на постоялом дворе в Берое. Этот человек держался очень настороженно и все отрицал, как я ни пытался его успокоить. Я ничего не мог поделать. Единственное, что мне удалось (путем подкупа одной рабыни), — это выяснить, кто же он такой на самом деле. Теперь я знаю, что у него есть молодая дочь, в которой он души не чает и которую прячет среди девственниц храма Артемиды у границы с Фракией.

Я должен уехать в Афины, но продолжу свои изыскания и буду держать тебя в курсе. Береги здоровье.

Каллисфен положил документы в маленький окованный сундучок и лег спать, чтобы на рассвете быть готовым к отбытию.

Еще затемно его разбудили Евмен и Птолемей.

— Слышал новость? — спросил Евмен.

— Какую? — продирая глаза, спросил Каллисфен.

— Похоже, Мемнон умер. От внезапной болезни.

— И неизлечимой, — добавил Птолемей. Каллисфен сел на край кровати и подлил масла в гаснущую лампу.

— Умер? Когда?

— Известие принес один из новичков. Прикинув время на путь к нам, можно сказать, что это могло случиться полмесяца — месяц назад. Все вышло так, как мы и рассчитывали.

Каллисфен вспомнил дату на письме своего дяди и, тоже быстро прикинув в уме, сделал определенный вывод. Конечно, невозможно утверждать наверняка, что смерть наступила неслучайно, но и исключать этого тоже нельзя.

— Тем лучше, — только и ответил он, а потом оделся, позвал рабыню и велел ей: — Приготовь чего-нибудь горячего царскому секретарю и военачальнику Птолемею.

ГЛАВА 46

— Бараньи мозги, — объявил повар-перс, ставя на стол перед Евмолпом из Сол блюдо с румяными лепешками. Под черными, как вороново крыло, усами он в приветливой улыбке открыл все свои тридцать два белоснежных зуба.

Развалившийся на ложе напротив правитель Сирии сатрап Ариобарзан улыбнулся еще приветливее:

— Не это ли твое любимое блюдо?

— О да, конечно, свет ариев и непобедимый полководец. Да уготовит тебе будущее честь надеть жесткую тиару, если когда-нибудь — да не будет на то воля Ахура-Мазды! — Великий Царь поднимется на башню молчания, чтобы присоединиться к своим славным предкам.

— Великий Царь наслаждается превосходным здоровьем, — возразил Ариобарзан. — Но прошу тебя, угощайся. Как тебе эти бараньи мозги?

— Ммм!.. — промычал Евмолп, вытаращив глаза, чтобы изобразить невыразимое наслаждение.

— Ведь это же и слова твоего пароля, когда ты посылаешь сообщения нашим врагам, не так ли? — спросил Ариобарзан все с такой же ослепительной, ничуть не потускневшей улыбкой.

Евмолп закашлялся от полезшего обратно куска.

— Глоток воды? — заботливо предложил повар, наливая из серебряного кувшина, но Евмолп, побагровев, сделал рукой знак: нет, не надо.

Придя в себя, он принял свой обычный невозмутимый вид и посмотрел на сатрапа с самой заискивающей улыбкой:

— Я не понял этой милой шутки.

— Это вовсе не шутка, — любезно объяснил сатрап, оторвав от жареного на вертеле дрозда крыло и обгрызая его передними зубами. — Это чистая правда.

Евмолп совладал с паникой, взял лепешку и, всем видом показывая, как смакует ее, смиренно произнес:

— Помилуй, мой блестящий радушный хозяин, ведь ты не можешь всерьез придавать значение пустым слухам, которые, несомненно, не лишены остроумия, но бросают тень на репутацию порядочного человека…

Ариобарзан учтивым жестом остановил его, вытер руки о передник повара, потом опустил ноги на пол и, подойдя к окну, сделал Евмолпу знак приблизиться.

— Прошу тебя, мой добрый друг.

Евмолпу ничего не оставалось, как подойти и посмотреть вниз. Несколько проглоченных кусков быстро превратились в отраву, и лицо его побледнело, как зола. Его гонец, голый, был привязан к столбу, а с его тела свисали длинные полосы кожи, обнажая кровоточащие мышцы и сухожилия. Кое-где мясо было содрано до костей, а на шею, как ожерелье, были повешены его яички. Несчастный не подавал признаков жизни.

— Он все нам рассказал, — невозмутимо объяснил Ариобарзан.

Поодаль гирканский раб острейшим ножом стругал акациевый кол. Закончив работу, он принялся шлифовать заточенную часть куском пемзы, так что гладкая поверхность засверкала.

Ариобарзан посмотрел на кол, а потом заглянул Евмолпу в глаза и сделал руками весьма красноречивый жест.

Бедняга сглотнул, судорожно мотнув головой.

Сатрап улыбнулся:

— Я знал, что мы договоримся, старина.

— Чем… чем я могу быть полезен? — пробормотал осведомитель, не в силах оторвать глаз от острого конца кола, и его прямая кишка инстинктивно сжалась в безотчетной попытке воспротивиться страшному вторжению.

Ариобарзан вернулся к столу и улегся на ложе, предложив Евмолпу последовать его примеру. Несчастный вздохнул в надежде, что худшее осталось позади.

— Какого ответа ждет тот маленький яун? — спросил сатрап, называя этой презрительной кличкой захватчика, уже овладевшего всей Анатолией.

— Царь Александр… то есть маленький яун, — поправился Евмолп, — хотел узнать, где Великий Царь будет ожидать его со своим войском, чтобы дать бой.

— Прекрасно! Тогда пошли своего гонца — не этого, который, боюсь, уже отслужил свое, — и пусть он скажет маленькому яуну, что Великий Царь будет ждать его у подножия Сирийских ворот с половиной своего войска, оставив вторую половину охранять Тапсакский брод. Это подтолкнет его к нападению.

— О да, несомненно, — поспешно закивал осведомитель. — Этот глупый и самонадеянный юнец, который, прошу тебя поверить, всегда был мне противен, бросится вперед сломя голову, уверенный в победе, и втиснется в узкий проход между горой Аман и морем, а в это время вы…

— А мы — ничего, — оборвал его Ариобарзан. — Сделай, что велено, сегодня же. Вызови своего человека сюда, в соседнюю комнату, чтобы мы могли тебя видеть и слышать, и немедленно отправь его к маленькому яуну. После нашей победы мы решим, что с тобой делать. Разумеется, если ты будешь решительно сотрудничать с нами, этот кол, что ты видел, можно будет использовать по-другому. Но если что-то пойдет не так… Бац! — Он просунул указательный палец правой руки в сложенные кольцом пальцы левой.

Евмолп приготовился сделать все так, как было велено, а отовсюду, из множества хорошо замаскированных дырок в расписных и разукрашенных стенах, смотрели и слушали глаза и уши.

Он все подробно разъяснил новому гонцу:

— Скажешь, что твой приятель прихворнул и потому я послал тебя. Когда спросят пароль, скажи, — он закашлялся, — «бараньи мозги».

— «Бараньи мозги», мой господин? — переспросил удивленный гонец.

— Именно, «бараньи мозги». Что-то не так?

— Нет, все прекрасно. Я сейчас же отправлюсь.

— Вот-вот, молодец, отправляйся.

Когда гонец ушел, Евмолп из Сол вышел в противоположную дверь, где его ждал Ариобарзан.

— Я могу идти? — не без тревоги спросил осведомитель.

— Можешь, — ответил сатрап. — Пока.


Выступив из Гордия, Александр направился через Большую Фригию в городок Анкиру, притулившийся меж нескольких холмов в глубине туманной впадины, и, сохранив тамошнему персидскому сатрапу его пост, оставил несколько македонских военачальников командовать местным гарнизоном.

Потом он предпринял марш на восток и дошел до берегов Галиса, большой реки, впадающей в Черное море, по которой с давних пор проходила граница между Эгейским и Анатолийским мирами и Внутренней Азией. Это был самый дальний предел, до которого когда-либо доходили греки. Войско прошло вдоль южной излучины реки, а потом — по берегу двух больших соленых озер, окруженных белой от соли равниной.

Александр оставил на своем посту и персидского сатрапа Каппадокии, поклявшегося ему в верности, после чего, не встречая никакого сопротивления, решительно направился на юг по обширному плоскогорью, над которым громадой возвышалась гора Аргей. Этот белый от вечного снега заснувший вулкан по утрам призраком маячил в рассветных облаках. В первые часы утра поля покрывал густой иней, но потом, по мере того как над горизонтом вставало солнце, они приобретали красно-бурый цвет.

Многие поля были вспаханы и засеяны, но там, где еще не проходил плуг, виднелась желтая трава и паслись небольшие стада овец и коз. Через два дня вдали показалась внушительная цепь Таврских гор с белоснежными вершинами, сверкающими на солнце днем и красными на закате.

Казалось невозможным, что эта бескрайняя территория сдастся почти добровольно и многочисленные племена, деревни и города подчинятся безо всякого сопротивления.

Слава о молодом полководце уже разнеслась повсюду, как и известие о смерти командующего Мемнона, единственного, не считая Великого Царя, кто мог бы остановить наступление завоевателя.

Затем дорога начала подниматься все круче к проходу, делившему прибрежную Киликийскую равнину пополам. На каждом вечернем привале Александр садился в своем шатре один или с Гефестионом и другими друзьями почитать «Анабасис» Ксенофонта — дневник о походе десяти тысяч, что шестьдесят лет ранее следовали тем же самым путем. Афинский историк описывал проход как теснину, преодолеть которую очень трудно, если ее кто-то уже занял.

Александр хотел провести колонну лично. Защитники прохода, увидев его на восходе солнца, быстро узнали царя по красному знамени с золотой звездой Аргеадов, по гигантскому коню и серебряным доспехам, сверкающим при каждом движении.

Они увидели также медленно, но непреклонно поднимавшуюся бесконечную змею людей и коней и, решив, что вступать в бой с таким числом врагов не стоит, поскорее убежали, так что миновать теснину не составило никакого труда.

На скалах Селевк заметил надписи, которые мог оставить кто-то из десяти тысяч Ксенофонта, и показал их Александру. Тот с любопытством осмотрел их.

Пройдя дальше, царь встал над долиной Кидна и огромной зеленеющей равниной Киликии.

— Мы в Сирии, — сказал Евмен. — Анатолия у нас за спиной.

— Другой мир! — воскликнул Гефестион, направив взор к тонкой голубой линии, видневшейся на краю равнины. — А там — море!

— А где появится Неарх с нашими кораблями? — спросил Пердикка.

— Где-то там, — ответил Леоннат. — Наверное, уставится на эти горы и будет ворчать на нас: «Куда они подевались? Почему не дают о себе знать?»

— Нет ничего проще, — заметил Александр. — Нам надо поскорее занять все морские порты на побережье. Тогда если он прибудет, то может спокойно бросить якорь, не опасаясь засады.

Он пришпорил Букефала и начал спуск. Лисимах сказал ехавшему рядом Леоннату:

— Если бы эти вершины над тропой заняли хорошо подготовленные войска, тут и муха не пролетела бы.

— Они струсили, — ответил друг. — Драпанули, как зайцы. Теперь нас никто не остановит.

Лисимах покачал головой:

— Это ты так думаешь. А мне совсем не нравится все это спокойствие. По-моему, мы лезем прямо в пасть льва, который разинул ее и ждет.

— А я бы оторвал ему язык, — проворчал Леоннат и вернулся в хвост колонны проверить арьергард.

Через несколько десятков стадиев атмосфера совершенно переменилась: воздух, бывший на плоскогорье прохладным и сухим, стал жарким и влажным, и все взмокли в своих доспехах.

Сделав всего два привала, они достигли города Тарса, стоявшего недалеко от моря. Сатрап Киликии бежал, решив, что лучше присоединиться к войску Великого Царя, которое продолжало неуклонно двигаться вперед, и город распахнул перед войском ворота. Александр велел разбить лагерь на равнине, а сам с отборными отрядами и старшими военачальниками расквартировался в лучших городских домах. Там ему и объявили о госте.

— Какой-то гонец настаивает на личном разговоре, государь, — сказал один из поставленных у входа стражников.

— Кто его послал?

— Говорит, что прибыл от Евмолпа из Сол.

— Тогда он должен знать пароль.

Стражник вышел, и вскоре послышался его смех. Похоже, там и в самом деле находился гонец от Евмолпа.

— Говорит: пароль…— начал стражник, стараясь одолеть смех.

— Не строй из себя шута, — оборвал его царь.

— Пароль— «бараньи мозги».

— Это он. Впусти.

Стражник, усмехаясь, снова удалился и впустил посланника.

— Государь, меня послал Евмолп из Сол.

— Знаю, у него одного такой дурацкий пароль. Почему не прибыл прежний гонец? Тебя я никогда раньше не видел.

— Он не совсем здоров после падения с лошади.

— Что ты должен мне сообщить?

— Важные сведения, мой господин. Великий Царь уже совсем рядом. Евмолпу удалось подкупить полевого адъютанта Дария и узнать, где состоится сражение, в котором Великий Царь намеревается уничтожить тебя.

— Где?

Гонец огляделся и, увидев прикрепленную на подставке карту, которую Александр всегда возил с собой, указал пальцем на точку на равнине между горами Кармель и Аман.

— Здесь. У Сирийских ворот.

ГЛАВА 47

По лагерю из уст в уста, сея панику, молнией пролетела весть:

— Царь умер! Царь умер!

— Отчего?

— Утонул!

— Нет, его отравили.

— Персидский шпион.

— И куда он делся?

— Никто не знает. Убежал.

— Тогда бежим за ним! В какую сторону он побежал?

— Погодите, погодите, вон Гефестион и Птолемей!

— А с ними Филипп, царский врач.

— Значит, он не умер?

— Откуда я знаю? Мне сказали, что умер.

Вокруг троих друзей быстро собрались солдаты. Гефестион, Птолемей и Филипп старались пробиться через толпу в направлении лагерных ворот.

Чтобы помочь им скорее добраться до ворот, выстроился отряд «щитоносцев» из охраны.

— Что случилось? — спросил врач.

— Мы только что пообедали, — начал Гефестион.

— И ему стало нестерпимо жарко, — продолжил Птолемей.

— Вы пили? — спросил Филипп.

— Царь пребывал в хорошем настроении и налил «чашу Геракла».

— Пол-амфоры вина, — проворчал врач.

— Да, — подтвердил Птолемей. — Потом он сказал, что не может вынести этой жары, и, увидев через окно реку Кидн, закричал: «Искупаюсь!»

— С полным желудком, разгоряченный? — вне себя вскричал Филипп.

Тем временем подали коней. Все трое сели верхом и во всю прыть поскакали к реке, находившейся в двух стадиях.

Царь лежал на земле в тени смоковницы. Его положили на циновку и накрыли плащом. Лицо его приобрело землистый оттенок, вокруг глаз были темные круги, ногти посинели.

— Проклятье! — прорычал Филипп, соскакивая на землю. — Почему его не остановили? Этот человек скорее мертв, чем жив. Разойдитесь, разойдитесь!

— Но мы…— пробормотал Гефестион, однако не смог закончить фразу и отвернулся, чтобы скрыть слезы.

Врач раздел Александра и приложил ухо к его груди. Сердце билось, но очень слабо и неровно. Филипп тут же снова накрыл неподвижное тело.

— Быстро! — приказал он одному из «щитоносцев». — Беги в жилище царя, предупреди Лептину, чтобы приготовила ванну с очень горячей водой, и скажи, чтоб поставила на огонь воду и бросила туда травы, которые я тебе сейчас дам, точно в таких пропорциях. — Он вынул из сумки табличку и стилос и торопливо написал рецепт. — А теперь пошел! Беги как ветер!

Подскочил Гефестион:

— Мы можем что-нибудь сделать?

— Скорее приготовьте тростниковую подстилку и привяжите к паре лошадей. Нужно доставить его домой.

Обнажив мечи, солдаты нарубили на берегу камыша и сделали, как было велено. Потом осторожно подняли царя, уложили на подстилку и накрыли плащом.

Маленький кортеж двинулся вперед, Гефестион впереди вел под уздцы пару лошадей, задавая шаг.

Лептина встретила их, вытаращив полные тревоги глаза и не смея никого ни о чем спрашивать; она увидела царя и с первого взгляда все поняла. Закусив губу, чтобы не заплакать, девушка торопливо провела пришедших в ванную.

Царь не подавал признаков жизни, уже и губы его посинели, а ногти стали почти черными.

Гефестион опустился на колени и поднял его. Голова и руки царя повисли, как у покойника.

Подошел Филипп.

— Положите его в ванну. Тихонько. Погружайте постепенно.

Гефестион пробормотал что-то сквозь зубы, то ли заклинание, то ли проклятье.

Между тем прибыли все товарищи и встали вокруг, держась чуть поодаль, чтобы не мешать Филиппу.

— Говорил я ему не прыгать в воду такому разгоряченному, с набитым брюхом, а он не послушал, — шептал Леоннат Пердикке. — Сказал, что тысячу раз так делал и никогда ничего с ним не случалось.

— Это всегда случается впервые, — обернувшись, ответил Филипп. — Вы просто негодяи, мерзавцы. Пора бы вам понять, что вы уже взрослые, что несете ответственность перед всей страной. Почему вы ему не помешали? Почему?

— Но мы пытались…— попытался оправдаться Лисимах.

— Ничего вы не пытались, никто из вас! — выругался сквозь зубы Филипп, принимаясь массировать тело царя. — Вы знаете, почему это случилось, а? Знаете? Вижу, что не знаете. — Друзья стояли, опустив головы, как дети перед разгневанным учителем. — Эта река питается водой из таврских снегов, которые тают от летнего тепла, но путь ее столь короток, а русло так круто, что она не успевает прогреться и впадает в море ледяной, как будто только что с ледника. Это все равно, что голому зарыться в снег!

Тем временем Лептина, встав на колени рядом с ванной, ждала указаний врача.

— Вот молодец, хоть ты мне поможешь. Массируй его вот так, от живота вверх, тихонько. Постараемся восстановить пищеварение.

Подошел Гефестион и ткнул в Филиппа пальцем:

— Слушай, он царь и делает все, что захочет, и никто из нас не может ему помешать. А ты врач и должен его вылечить. Понял? Должен, и все!

Филипп посмотрел прямо ему в глаза.

— Не говори со мной таким тоном, я не твой слуга. Я делаю то, что должен, и так, как считаю нужным, понятно? А теперь не путайтесь под ногами, пошли вон!

Но когда все начали расходиться, он добавил:

— Пусть останется один. Один, чтобы мне помочь.

Гефестион обернулся.

— Можно мне?

— Да, — проворчал Филипп, — но сядь в сторонке и не раздражай меня.

Тем временем на лицо царя начали возвращаться краски, но сам он так и не приходил в сознание и не открывал глаз.

— Нужно прочистить ему желудок, — заявил Филипп. — Быстро. Лептина, ты приготовила то, что я просил?

— Да.

— Тогда неси. Я сам продолжу массаж.

Лептина принесла чашу с густо-зеленой жидкостью.

— Вот, теперь помогите мне, — велел Филипп. — Ты, Гефестион, не давай ему закрыть рот: он должен выпить этот отвар.

Гефестион повиновался, и врач капля за каплей влил жидкость.

Сначала царь никак не отреагировал, но потом содрогнулся в неудержимом рвотном позыве.

— Что ты ему дал? — испуганно спросила Лептина.

— Рвотное, которое подействовало, и еще средство, заставляющее его организм, уже поддавшийся смерти, сопротивляться.

Александра долго рвало, а Лептина придерживала его лоб. Сбежавшиеся слуги с готовностью мыли пол рядом с ванной. Потом начались страшные конвульсии, с шумом и хрипом сотрясавшие его грудь.

Средство Филиппа оказалось действенным: оно вызвало сильную реакцию в теле царя, но и здорово ослабило его. Лекарство сделало свое дело, однако потребовало долгого периода выздоровления. Частые рецидивы сопровождались неотвязной коварной лихорадкой, которая с каждым днем подтачивала силы Александра.

Прошли месяцы, пока стало видно улучшение, а люди за это время упали духом и поговаривали, что царь умер, просто никто не смеет официально сообщить об этом. С наступлением осени Александр все-таки смог встать и показаться войскам, чтобы воодушевить их, но после этого ему пришлось опять лечь в постель.

Наконец он начал ходить по комнате, а Лептина следовала за ним с чашей бульона, умоляя:

— Выпей, мой господин, выпей: это тебе поможет.

На исходе дня по обыкновению заходил Филипп. Остальное время врач проводил в лагере, так как некоторые солдаты заболели от перемены климата и пищи. Многие страдали поносом, других мучила лихорадка с тошнотой и головокружением.

Однажды вечером, когда Александр сидел за столом, где снова начал разбирать письма, приходившие из Македонии и покоренных провинций, к нему вошел гонец и вручил свернутое и запечатанное послание от Пармениона. Царь вскрыл его, и как раз в это время вошел Филипп.

— Как самочувствие сегодня, государь? — спросил он, собираясь дать ему лекарство.

Александр пробежал глазами по строчкам, в которых старый военачальник сообщал ему:

Парменион царю Александру: здравствуй!

Согласно поступившим ко мне сведениям, твой врач Филипп подкуплен персами и отравляет тебя. Будь начеку.

— Довольно неплохо, — ответил Александр и протянул руку за чашей со снадобьем, а другой подал Филиппу записку.

Тот прочел ее, пока царь пил лекарство. Врач ничуть не смутился и, когда Александр допил, перелил остальное лекарство в кувшин и сказал:

— Еще одну порцию выпей сегодня перед сном. Завтра можешь начать есть что-нибудь не жидкое, я оставлю Лептине указания насчет твоей диеты. Скрупулезно соблюдай ее.

— Буду, — заверил его царь.

— Ну а я возвращаюсь в лагерь. Многие чувствуют себя плохо, знаешь?

— Знаю, — ответил Александр. — И это настоящая беда. Дарий приближается, я чувствую. Мне необходимо поправиться. — А когда Филипп уже уходил, царь спросил: — Как ты думаешь, кто это мог быть?

Филипп пожал плечами:

— Не имею представления. Есть несколько молодых хирургов, очень способных и крайне честолюбивых. Все они могли надеяться получить пост главного врача. Если со мной что-нибудь случится, любой из них может занять мое место.

— Только скажи мне, кто это, и я…

— Лучше воздержаться, государь. Скоро нам понадобятся все наши хирурги, и я даже не знаю, хватит ли их. Как бы то ни было, спасибо за доверие, — добавил он и вышел, закрыв за собой дверь.

ГЛАВА 48

Ближе к середине осени эскадра Неарха бросила якорь перед Тарсом, и адмирал сошел на берег поприветствовать и обнять Александра, который уже совершенно выздоровел.

— Тебе известно, что Дарий собирается преградить проход у Сирийских ворот? — спросил его царь.

— Пердикка сообщил мне. К сожалению, твоя болезнь дала им время укрепить свои позиции.

— Да, но выслушай мой план: мы пойдем вдоль моря, поднимемся к перевалу и пошлем разведчиков разузнать, где находится Дарий. Нам нужно будет внезапной атакой выбить его с позиций, а потом мы спустимся со всем войском и нападем на его силы на равнине. Несмотря на их численный перевес. Десятикратный.

— Десятикратный?

— Таковы донесения. Больных и выздоравливающих я оставлю в Иссе, а оттуда совершу марш-бросок к перевалу. Выступаем завтра утром. Ты с флотом следуй за нами; теперь мы будем на достаточно короткой дистанции, чтобы обмениваться сигналами.

Неарх вернулся на свой корабль, а через день снялся с якоря и взял курс на юг, в то время как войско в том же направлении двинулось по берегу.

Они достигли Исса, городка, что раскинулся у подножия гор, амфитеатром поднимавшихся вокруг, и царь распорядился расквартировать там небоеспособных солдат, а сам с остальным войском предпринял поход к перевалу Сирийские ворота.

На следующий вечер он выслал вперед дозор, а с флагманского корабля Неарх просигналил, что море разволновалось и близится буря.

— Только этого нам не хватало! — выругался Пердикка.

Его солдаты пытались развернуть шатры. Усиливающийся ветер трепал и раздувал полотнища, как корабельные паруса во время шторма.

Когда, наконец, с приходом ночи лагерь был готов, разыгралась непогода с проливным дождем. Молнии сверкали, среди гор раскатами грохотал гром.

Неарх едва успел причалить, и его экипажи кувалдами вбивали в песчаный берег колья, чтобы закрепить брошенные с носа и кормы канаты.

Наконец с ситуацией как будто удалось совладать, и весь штаб собрался в шатре Александра, чтобы поглотить великолепный ужин и обсудить планы на следующий день. Уже приближалось время расходиться и ложиться спать, когда, весь промокший и в грязи, прибыл гонец из Исса и, запыхавшись, предстал перед царем.

— Что случилось? — спросил Александр.

— Государь, — начал пришедший, едва переведя дыхание, — войско Дария у нас в тылу, у Исса.

— Что ты несешь? Ты пьян? — вскричал царь.

— К сожалению, нет. С наступлением сумерек, откуда ни возьмись, нагрянули персы, застали врасплох дозорных за городом и взяли в плен всех больных и выздоравливающих, что остались в городе.

Александр стукнул кулаком по столу.

— Проклятье! Теперь придется вести с Дарием переговоры, чтобы он их вернул.

— У нас нет выбора, — сказал Парменион.

— Но как они оказались у нас в тылу? — спросил Пердикка.

— Отсюда они не могли пройти: здесь мы, — невозмутимо произнес Селевк, словно желая призвать всех к спокойствию. — И с моря тоже: их бы увидел Неарх.

К гонцу подошел Птолемей.

— А если это ловушка, чтобы мы ушли от перевала и дали Великому Царю время подняться и напасть на нас сверху? Я не знаю этого человека. Вы его знаете?

Все подошли поближе и посмотрели на гонца, который в страхе попятился.

— Я никогда его не видел, — сказал Парменион.

— И я тоже, — присоединился к нему Кратер, подозрительно вглядываясь в посланника.

— Но, государь…— взмолился тот.

— Ты знаешь пароль? — спросил Александр.

— Но я… Не было времени, государь. Мой командир велел мне торопиться, я вскочил на коня и поскакал.

— А кто твой командир?

— Аминта Линкестидский.

Александр замер и многозначительно переглянулся с Парменионом. В то же мгновение сверкнула молния, и так ярко, что ее свет проник в шатер, осветив лица присутствующих призрачным мерцанием. И тут же раздался оглушительный гром.

— Есть лишь один способ узнать, что происходит, — проговорил Неарх, как только громовые раскаты затихли вдалеке над морем.

— То есть? — спросил царь.

— Я вернусь назад посмотреть. На своем корабле.

— Да ты с ума сошел! — воскликнул Птолемей. — Ты пойдешь ко дну.

— Это как сказать. Ветер дует с юга. Немного везения — и может получиться. Не двигайтесь отсюда, пока я не вернусь или не пришлю кого-нибудь. Пароль будет «Посейдон».

Он натянул на голову плащ и побежал под проливным дождем.

Александр и товарищи с лампами в руках последовали за ним. Неарх взошел на борт своего флагмана и дал приказ отдать канаты и грести в море. Вскоре корабль взял курс на север, а когда удалился от берега, над его носом белым призраком поднялся парус.

— Он сошел с ума, — проворчал Птолемей, стараясь прикрыть глаза от хлещущего дождя. — Еще и парус поднял!

— Не сошел, — возразил Евмен. — Это лучший мореход из всех, кто когда-либо плавал отсюда до Геркулесовых столбов, и он знает, что делает.

Белесое пятно паруса вскоре поглотила тьма, и все вернулись в царский шатер погреться перед сном вокруг жаровни. Александр был слишком потрясен для того, чтобы заснуть, и еще долго сидел под навесом у входа, глядя на разбушевавшуюся стихию и время от времени посматривая на Перитаса, который при каждом раскате грома жалобно скулил. Вдруг он увидел, как молния ударила в дуб на вершине холма и сломала его.

Гигантский ствол загорелся, и в отблесках пламени на мгновение мелькнул белый плащ Аристандра. Ясновидец неподвижно стоял под ветром и дождем, воздев руки к небу. Александр почувствовал, как по спине побежали ледяные мурашки, и ему показалось, что послышались крики умирающих людей, отчаянный стон множества душ, преждевременно бегущих в подземное царство, а потом его сознание словно провалилось в какой-то мрак.


Ненастье бушевало всю ночь, и только к утру тучи начали рассеиваться, показав маленькие проплешины голубого неба. Когда, наконец, над вершинами Тавра выглянуло солнце, ветер стих. Море билось о берег длинными, увенчанными белоснежной пеной волнами.

Еще до полудня возвратились разведчики, посланные на юг к Сирийским воротам, и явились с докладом к царю:

— Государь, там никого нет, как и на равнине.

— Не понимаю, — проговорил царь. — Не понимаю. «Десять тысяч» тоже проходили здесь. Другого прохода нет…

Ответ пришел к вечеру, когда вернулся корабль Неарха. Моряки надрывали спины, выгребая вдоль берега против ветра, чтобы доставить Александру известие. Едва завидев судно, царь бегом бросился на берег встречать спустившегося в шлюпку наварха.

— Ну? — спросил он, как только тот ступил на берег.

— К сожалению, гонец сказал правду. У нас в тылу сотни тысяч. С конницей, боевыми колесницами, лучниками, пращниками, копьеносцами…

— Но как…

— Есть еще один проход: Аманские ворота, в пятидесяти стадиях к северу.

— Евмолп подшутил над нами! — взорвался Александр. — Он заманил нас в эту кишку между горами и морем, а Дарий спустился у нас в тылу, отрезав нас от Македонии.

— Возможно, его раскрыли и вынудили послать подобное сообщение, — предположил Парменион. — А может быть, Дарий надеялся захватить тебя больного в постели в Тарсе.

— Это не меняет нашего положения, — заметил Птолемей.

— Вот именно, — поддакнул Селевк. — Оно безвыходное.

— Что будем делать? — спросил Леоннат, подняв конопатую голову, до сих пор опущенную на грудь.

Александр помолчал, размышляя, потом сказал:

— Сейчас Дарий наверняка знает, где мы находимся. Если мы останемся здесь, он нас раздавит.

ГЛАВА 49

До восхода солнца Александр созвал совет в своем шатре. Он спал совсем мало, но выглядел бодрым и был в прекрасной физической форме.

В нескольких словах царь изложил свой план:

— Друзья, персидское войско многократно превосходит нас числом, и потому нам надо оторваться от них. Мы слишком на виду. У нас в тылу обширная равнина, а впереди — горы. Дарий окружит нас со всех сторон и раздавит. Поэтому следует отойти назад и встретить его в узком месте, где он не сможет развернуть свои войска. Он не ожидает, что мы отойдем назад, и потому мы захватим его врасплох. Помните то место, где река Пирам впадает в море? Топографы говорят, что там расстояние от холмов до моря не больше десяти-двенадцати стадиев, но свободное от всяких препятствий место не шире трех стадиев, и потому оно подходит для нас. Надежнее всего построиться так: в центре фаланга педзетеров и греческих союзников, справа, у холмов, встану я с «Острием» во главе конницы гетайров, на левом фланге Парменион прикроет нас с моря с остальной тяжелой пехотой и фессалийской конницей. Фракийцы и агриане будут со мной во второй линии, как резерв. Фаланга атакует с фронта, а конница с флангов, как при Херонее, как у Граника. Больше мне нечего вам сказать. Да будут боги благосклонны к нам! А теперь идите к войскам и постройте их, чтобы я провел смотр.

Было еще темно, когда царь в боевых доспехах, в железном панцире, украшенном серебряными полосами и с бронзовой горгоной на груди, объехал на Букефале свои войска. Справа и слева от него находились телохранители и товарищи: Гефестион, Лисимах, Селевк, Леоннат, Пердикка, Птолемей и Кратер, все в железе и бронзе с головы до ног, с высокими гребнями на шлемах, и плюмажи колыхались на холодном ветру осеннего утра.

— Воины! — крикнул Александр. — Впервые с тех пор, как мы ступили в Азию, перед нами персидское войско во главе с самим Великим Царем. Он зашел к нам в тыл и отрезал нам путь назад. Наверняка он решил наступать вдоль берега и, рассчитывая на свое численное превосходство, раздавить нас, прижав к этим горам. Но мы не будем его дожидаться, а пойдем навстречу, внезапно нападем на него в узком месте и разобьем. У нас нет другого выхода, солдаты! Нам остается только победить, иначе нас уничтожат. Помните! Великий Царь всегда в центре своего войска. Если нам удастся убить его или взять в плен, мы выиграем войну и мгновенно завоюем всю державу. А теперь дайте мне услышать ваш голос, солдаты! Дайте услышать грохот вашего оружия!

Войско ответило ревом, потом все солдаты и командиры обнажили мечи и стали ритмично бить в щиты, так что по равнине волнами прокатился оглушительный гром. Александр поднял копье и пришпорил Букефала, который своим величавым шагом двинулся вперед; рядом ступали закованные в доспехи всадники. Позади них вскоре раздалась тяжелая размеренная поступь фаланги и топот тысяч копыт.

Они шли на север несколько часов без всяких происшествий, но к середине дня посланные вперед разведчики галопом примчались назад.

— Государь, — крикнул их командир испуганно, — варвары прислали наших людей, которых мы оставили в Иссе.

Александр, не понимая, смотрел на него.

— Они все искалечены, государь, им отрубили руки. Многие умерли от потери крови, другие еле тащатся по дороге с криками и стонами. Это страшно.

Царь поскакал вперед и увидел своих искалеченных солдат и окровавленные обрубки, кое-как перевязанные грязными тряпками.

Лицо Александра исказилось гримасой ужаса; он соскочил с коня и вне себя, рыдая, стал обнимать их одного за другим.

Один ветеран подполз к его ногам, чтобы что-то сказать, но сил не хватило: он ослаб от потери крови.

Царь закричал:

— Позовите Филиппа, позовите врачей, быстро! Быстро! Пусть позаботятся об этих людях. — Потом повернулся к войскам: — Посмотрите, что сделали с вашими товарищами! Теперь вы знаете, что ждет вас в случае поражения. Никто из нас не должен успокаиваться, пока это злодейство не будет отомщено.

Филипп велел погрузить раненых на телеги, чтобы доставить обратно в лагерь, а потом снова вернуться к войску. Он прекрасно понимал, что до заката телеги еще понадобятся.

Войско Дария показалось в виду к полудню, оно развернулось широким фронтом на северном берегу реки Пирам. Это было внушительное зрелище: по меньшей мере двести тысяч воинов стояли в боевом строю в несколько рядов; вперед выдвинулись боевые колесницы с угрожающе торчащими из колес косами. На флангах расположилась конница, набранная из мидийцев, саков и гирканцев; в центре, позади колесниц, — пехота Бессмертных, гвардия Дария, с серебряными колчанами, золочеными копьями и с длинными, в два изгиба, луками на плече.

— Олимпийские боги, сколько их! — воскликнул Лисимах.

Александр ничего не сказал, он высматривал в центре вражеского строя колесницу Великого Царя. Его отвлек Птолемей:

— Смотри! Персы обходят нас справа!

Обернувшись к холмам, царь увидел, что один эскадрон обходным маневром устремился на высоту.

— Мы не можем дать им отпор с такого расстояния. Пошлите фракийцев и агриан остановить их. Они ни в коем случае не должны пройти. Дайте сигнал, мы атакуем!

Птолемей галопом устремился к вспомогательным войскам и направил их к холмам. Гефестион сделал знак трубачам. С левой стороны откликнулись другие трубы, и войско, пехота и конница, шагом двинулось вперед.

— Смотрите туда! — крикнул Гефестион. — Тяжелая пехота греков! Они выстроились в центре.

— А вон там, — вмешался Пердикка, — они забивают в землю колья.

— А река поднялась, — добавил Лисимах. — После ночного дождя-то…

Александр хранил молчание, глядя на агриан и фракийцев, которые бросились на персов и получили отпор. До реки Пирам оставалось не много. Она была неглубокой. Мутная вода быстро бежала меж вязких берегов. Царь снова поднял руку, и трубы протрубили сигнал атаки.

Фаланга, щетинясь сариссами, пошла вперед. Фессалийская конница на левом фланге пустила коней в галоп, и Александр пришпорил Букефала, ведя за собой гетайров. Он как можно шире забрал вправо и направил Букефала в реку в самом узком месте; прежде чем персы сумели помешать ему, за ним последовал весь эскадрон. С копьем в руке Александр бросился на фланг вражеского строя.

В то же мгновение фаланга перешла Пирам и начала подниматься на правый берег. Впереди находился тесный строй пехоты из греческих наемников. Неровная скользкая почва, камни на отмели и на выходе из воды нарушили македонский строй, и греки бросились в промежутки, сковав педзетеров в яростной рукопашной схватке.

Кратер, сражавшийся пешим на правом крыле фаланги, увидел смертельную опасность и велел трубить, вызывая на подмогу «щитоносцев», чтобы те заполнили бреши в строю. Многие педзетеры были вынуждены бросить сариссы и вытащить короткие мечи, чтобы защититься от неистовой атаки греческих наемников.

Тем временем на левом фланге Парменион бросал фессалийскую конницу волнами, эскадрон за эскадроном, на правое крыло персидского войска. Каждая волна выпускала тучу дротиков и отходила назад, пока следующая мчалась вперед, не давая врагу передышки. Гирканцы и саки отбивались с бешеной энергией, прикрытые густой тучей дротиков и стрел, выпускаемых киссейскими лучниками. В эту сумятицу вмешались колесницы, но пересеченная местность не благоприятствовала им: многие опрокинулись, и перепуганные лошади убежали, волоча за собой привязанных за запястья вожжами возниц и оставляя на скалах клочья их тел.

Сражение с каждым часом разгоралось все яростнее. Персы вводили все новые и новые войска из своих неистощимых резервов. В какой-то момент «щитоносцам» во главе с Кратером удалось зайти в тыл пехоте греческих наемников, отрезать ее от остального персидского войска и сломать ее плотный строй.

Изнеможенные долгими усилиями, отягощенные массивными доспехами, попав между двумя вражескими строями, пехотинцы-наемники начали отходить и рассеиваться, а дело довершила фессалийская конница. Тогда «щитоносцы» отошли на фланги, фаланга педзетеров перестроилась и, опустив сариссы, пошла вперед на широкий фронт десяти тысяч Бессмертных Дария, которые наступали тяжелой поступью, щит к щиту, выставив вперед копья. Из тыла резко прозвучала труба, и послышался гром, заглушивший шум криков, ржание, лязг бьющегося оружия, — «Гром Херонеи»!

Педзетеры закричали:

Алалалай!

и почти бегом ринулись вперед, забыв про усталость и боль от ран. По грудь измазанные в грязи и крови, они возникли перед неприятелем, как вырвавшиеся из-под земли фурии, но Бессмертные Великого Царя не дрогнули и в свою очередь атаковали их. Два войска заколыхались в страшной сшибке, и не раз фронт наступал и отступал под переменным напором яростного боя.

Александр на правом фланге не отходил из передней линии. Знаменосец перед ним сжимал в руках красное знамя с шестнадцатиконечной звездой Аргеадов, и царь бросался в атаку за атакой, но отряды арабских и ассирийских всадников каждый раз с упрямой отвагой наносили ответный удар. Их поддерживал непрерывный град стрел мидийских и армянских лучников. Когда солнце уже начало клониться к морю, фракийцы и агриане, наконец, взяли верх над противостоящей им персидской конницей и все вместе бросились туда, где грудь в грудь сошлась пехота. Их появление придало новой отваги изнуренным бесконечным сражением педзетерам, а Александр, издав дикий крик и пришпорив Букефала, повел «Острие» в новую атаку.

Благородному животному передалось бешенство всадника. Огромный жеребец заржал и бросился вперед, выставив мощные колени и с неудержимой силой рассекая плотную массу врагов.

Боевая колесница Дария виднелась уже не более чем в ста шагах, и это зрелище многократно увеличило силы Александра, который прорубал себе дорогу, разя мечом одного за другим всех, кто пытался остановить его.

Ничего не видевший в ярости боя македонский царь вдруг оказался перед своим противником, и два монарха на мгновение посмотрели друг другу в глаза. Однако в этот момент Александр ощутил пронзительную боль в ноге и увидел, что сбоку ему в бедро впилась стрела. Он сжал зубы и вырвал ее, а когда опять поднял глаза, Дария уже не было: его возница повернул коней и бешено хлестал их, гоня в направлении холмов по дороге к Аманским воротам.

Пердикка, Птолемей и Леоннат, окружив раненого царя, освободили пространство вокруг него, а Александр кричал:

— Дарий бежит! За ним! За ним!

Персы дрогнули и стали разбегаться. Только Бессмертные оставались на месте; они выстроились в каре и продолжали отражать вражеские атаки, отвечая ударом на удар.

Оторвав от плаща лоскут, Александр перевязал ногу и снова бросился в погоню. Впереди с обнаженным клинком показался один всадник из царской стражи, но царь вытащил обоюдоострый топор и мощным ударом перерубил меч противника надвое. Оглушенный, тот на мгновение остался безоружным. Царь снова занес свой топор, чтобы добить его, но в этот миг благодаря странной игре света заходящего солнца узнал этого человека.

Он узнал смуглое лицо и черную, как вороново крыло, бороду гиганта-лучника, который много лет назад со ста шагов одним выстрелом сразил бросившуюся на царевича львицу. Далекий день, день охоты и пира на цветущей Эордейской равнине.

Перс тоже узнал его и молча смотрел на Александра, словно пораженный молнией.

— Чтобы никто не трогал этого человека! — крикнул Александр и галопом бросился вслед за своимитоварищами.

Преследование Дария продолжалось несколько часов. Царская стража порой показывалась вдалеке и вновь исчезала за густой травой, покрывавшей вершины холмов. Вдруг за одним поворотом Александр и его друзья увидели брошенную колесницу Великого Царя. На краю висели царские одеяния, лежал золотой колчан, копье и лук.

— Дальше гнаться бесполезно, — сказал Птолемей. — Уже темно, а Дарий бежит на свежем коне — мы никогда его не догоним. И ты ранен, — добавил он, взглянув на окровавленное бедро Александра. — Вернемся: сегодня боги и так даровали нам уже многое.

ГЛАВА 50

Александр, весь в крови и грязи, вернулся в лагерь глубокой ночью; он пересек равнину, усеянную человеческими телами и трупами животных. Букефал тоже был покрыт кровавой полузасохшей кашицей, что придавало ему зловещий вид, словно он явился из темного мира.

Товарищи ехали рядом, а позади, прицепленная к их коням, катилась боевая колесница Великого Царя.

Персидский лагерь был совершенно разграблен македонскими солдатами, но царские шатры никто не тронул — они считались собственностью Александра.

Шатер Дария, из выделанной и разукрашенной кожи, с пурпурными и золочеными растяжками, был огромен. Резные кедровые подпорки и столбы были покрыты чистым золотом. Внутри помещения разделялись тяжелыми занавесами из белого, красного и синего виссона, как в настоящем дворце: здесь имелись тронный зал для аудиенций, обеденный зал, спальня с монументальной кроватью под балдахином и банное помещение.

Александр осмотрелся, словно не осознавая до конца, что такая невероятная роскошь находится в его распоряжении. Ванна, амфоры, черпаки были из чистого золота, а служанки и молодые евнухи Дария, все изумительно красивые, приготовили своему новому хозяину ванну и, трепеща от страха, замерли, готовые повиноваться любому его жесту.

Он еще раз изумленным взглядом обвел шатер и пробормотал себе под нос:

— Так вот что, оказывается, значит — быть царем.

После строгой простоты царского дворца в Пелле этот шатер показался ему обителью богов.

Хромая от боли в раненой ноге, он вошел, и тут же его окружили женщины. Они раздели царя и помогли ему лечь. В это время явился Филипп, чтобы осмотреть его и оказать помощь. Он проинструктировал служанок, как омыть царя, не вызвав нового кровотечения, а потом велел уложить раненого на стол. Врач промыл рану и сделал дренаж, после чего зашил рану и аккуратно перевязал. Александр не издал ни единого стона, но невероятные усилия вдобавок к нечеловеческому напряжению дня совершенно опустошили его, и не успел Филипп закончить свою работу, как царь уже провалился в глубокий свинцовый сон.

Лептина всех прогнала, распорядилась уложить царя в постель и сама, раздевшись, легла рядом, чтобы согревать его холодной осенней ночью.

На следующий день его разбудили отчаянные рыдания из соседнего шатра. Александр инстинктивно вскочил на ноги, и его лицо исказилось гримасой боли. Нога болела, однако дренаж, который Филипп провел серебряным катетером, не дал ей распухнуть. Царь ослаб, но все же был в состоянии двигаться и нарушать предписания своего врача, который велел ему не вставать в течение недели.

Александр торопливо оделся и, не прикоснувшись к еде, вышел. Гефестион, спавший в прихожей вместе с Перитасом, подошел, чтобы поддержать его, но Александр отверг помощь.

— В чем дело? — спросил царь. — Что это за стенания?

— В том шатре находятся царица-мать, жена Дария и некоторые из его трехсот шестидесяти пяти наложниц. Остальные остались в Дамаске. Увидев боевую колесницу Дария, его плащ и колчан, они решили, что он погиб.

— Что ж, пошли успокоим их.

Велев одному евнуху объявить о его приходе, чтобы не вызвать переполоха, царь вместе с Гефестионом вошел в шатер. Царица-мать с мокрым от слез лицом в нерешительности заколебалась, а потом бросилась к ногам Гефестиона, приняв его за царя, поскольку он был выше и внушительнее. Евнух, быстро уловив ситуацию, побледнел и шепнул по-персидски, что монарх — другой.

Заголосив еще громче и умоляя простить ее, смущенная женщина простерлась перед Александром, но царь наклонился, помог ей подняться и при помощи евнуха, который переводил его слова, сказал:

— Не придавай значения, моя госпожа: он тоже Александр. — И, увидев, что к царице понемногу возвращается мужество, добавил: — Не плачь и не отчаивайся, прошу тебя. Дарий жив. Чтобы было легче бежать, он бросил квадригу и царский плащ и ускакал верхом. Сейчас он наверняка в безопасности.

Царица-мать снова склонилась к его руке и не отпускала ее, покрывая поцелуями. Супруга Великого Царя тоже подошла к Александру, чтобы выказать ему такое же почтение, и царя молнией поразила ее невероятная красота. Но потом, оглядевшись, он понял, что и другие женщины не менее изумительны, и шепнул на ухо Гефестиону:

— Клянусь Зевсом, эти женщины — мучение для глаз!

Однако было заметно, что он высматривает какое-то одно лицо.

— В лагере нет других женщин? — спросил царь.

— Нет, — ответил Гефестион.

— Ты уверен?

— Совершенно уверен. — Но потом, полагая, что уловил разочарование друга, добавил: — Вся царская свита находится в Дамаске. Возможно, там мы найдем то, что ты ищешь.

— Я ничего не ищу, — резко оборвал его царь и обернулся к евнуху: — Скажи царице-матери, жене Дария и всем прочим, что с ними будут обращаться с должным почтением и им нечего бояться. Они могут, не стесняясь, просить все, что им нужно, и их просьбы в разумных пределах будут удовлетворены.

— Царица и царица-мать благодарят тебя, государь, — перевел евнух, — и за твое сострадание и доброту души призывают на тебя благоволение Ахура-Мазды.

Александр кивнул и вышел в сопровождении Гефестиона. Он распорядился собрать павших и устроить им торжественные похороны.

В этот вечер Каллисфен написал в своей реляции, что погибло всего тридцать девять македонян. На самом деле счет был гораздо более горьким, и царь, проковыляв мимо страшно изувеченных бездыханных тел, понял, что их тысячи. Наибольшие потери были в центре — там, где стояли греческие наемники.

На холмах срубили десятки деревьев и возвели огромный погребальный костер, на который перед выстроившимся войском возложили тела погибших. А когда погребение закончилось, Александр устроил смотр своим солдатам; перед ним несли красное знамя того же цвета, что и повязка у него на бедре. Для всех отрядов он произнес похвальную ободряющую речь, и все солдаты видели, что сам он тоже сражался отважно. Многим царь вручил памятные подарки.

Под конец он крикнул:

— Я горжусь вами, солдаты! Вы разбили самое мощное войско на земле. Ни один грек или македонянин до сих пор не завоевывал столь обширной территории! Вы лучшие, вы непобедимы. Нет силы, которая могла бы противостоять вам!

Солдаты ответили хором бешеных криков, а ветер тем временем разнес прах их павших товарищей и поднял в воздух, к серому осеннему небу, мириады искр.

Когда наступил вечер, Александр велел отвести себя к плененному персидскому воину, которого он приказал пощадить на поле боя. Пленник сидел на земле со связанными руками и ногами, но, завидев царя, встал перед ним на колени, и тот лично развязал его. После чего спросил, помогая себе жестами:

— Ты помнишь меня?

Пленник кивнул.

— Ты спас мне жизнь, — добавил Александр.

Воин улыбнулся и показал жестами, что в то время еще один мальчик охотился на льва.

— Гефестион, — объяснил Александр. — Он где-то здесь. Он все тот же.

Пленник снова улыбнулся.

— Ты свободен, — сказал Александр, сопроводив свои слова красноречивым жестом. — Можешь возвращаться к своему народу и своему царю.

Персидский воин как будто бы не понял; тогда царь велел привести коня и дал ему в руки поводья.

— Можешь ехать. Кто-нибудь ждет тебя дома. Дети? — спросил царь, опустив руку ладонью вниз и изображая рост ребенка.

Перс поднял ладонь на высоту взрослого, и Александр улыбнулся:

— Да, время идет.

Перс пристально и серьезно посмотрел на него своими черными как ночь, блестящими от волнения глазами, приложил руку к сердцу, а потом коснулся ею груди Александра.

— Иди, — проговорил царь, — пока совсем не стемнело.

Персидский воин что-то прошептал на своем языке, потом вскочил на коня и исчез вдали.

В ту же ночь во вражеском лагере обнаружили египтянина Сисина, из-за которого годом раньше взяли под стражу царевича Аминту. После короткого разбирательства Птолемей без сомнений признал египтянина персидским шпионом, но прежде, чем казнить, велел позвать Каллисфена, в уверенности, что у того найдутся вопросы к этому человеку.

Едва завидев историка, пленник бросился к его ногам.

— Сострадания! Персы взяли меня в плен и хотели получить сведения о вашем войске, но я не сказал ни слова, ни единого…

Каллисфен жестом руки остановил его.

— Несомненно, персы очень хорошо обходятся с пленниками: у тебя роскошный шатер, двое рабов и три служанки. А где следы пыток, которым тебя подвергли? У тебя весьма цветущий вид.

— Но я…

Историк надвинулся на него:

— У тебя единственная возможность спастись — все рассказать. Я хочу знать все, а особенно о деле с царевичем Аминтой, о письме Дария, об обещанных им деньгах за убийство Александра, и все прочее.

Лицо Сисина немного обрело цвет.

— Мой выдающийся друг, — начал египтянин, — в мои намерения не входило разглашать тайные и деликатные аспекты моей работы, но когда на кону стоит жизнь, я с большой неохотой, против собственной воли…

Каллисфен сделал жест, означавший, что у него не так много времени, чтобы попусту терять его.

— И потому, как уже говорил, могу продемонстрировать тебе, что не делал ничего иного, кроме верного служения македонскому трону: это по приказу царицы-матери Олимпиады я придумал ту историю.

Каллисфену вспомнился вкус чернил на том письме, столь знакомый.

— Продолжай, — велел он египтянину.

— Так вот, царица-мать Олимпиада была очень озабочена тем, что Аминта рано или поздно представит собой угрозу ее сыну Александру, который далеко в чужих краях подвергается всевозможным опасностям. А что, если Александр потерпит поражение? Войска могут провозгласить царем Аминту, а взамен добиться возвращения на родину, подальше от такой тяжелой жизни. И потому она заставила своего раба-перса, подаренного ей Филиппом, написать письмо. Он искусно подделал печати варваров, скопировав их с посланий, хранящихся в дворцовой канцелярии. Царица удостоила меня своим доверием, чтобы я…

— Понятно, — прервал его Каллисфен. — Но… КЭ.К yfCG персидский гонец?

Сисин прокашлялся:

— Мои деликатные занятия часто вынуждали меня бывать в персидских домах, где у меня имеются влиятельные друзья. Было не очень трудно убедить правителя Нисибии предоставить мне вестового и поручить ему доставку письма.

— И не очень трудно было потом избавиться от него при помощи яда, когда ты испугался, что он заговорит.

— Всегда лучше быть уверенным, — невозмутимо ответил египтянин. — Хотя этому бедняге все равно было не о чем особенно рассказывать.

«И таким образом, — подумал Каллисфен, — ты остался единственным хранителем истины. Но какой?»

— Ты многое мне раскрыл, — быстро проговорил историк, — но не объяснил своего присутствия здесь, среди такой роскоши. Нам остается думать, что письмо все-таки было настоящим.

— Согласен, такую возможность можно было бы рассмотреть.

Историк снова замолчал, погрузившись в размышления. Вероятность того, что Великий Царь хотел подкупить Аминту, оставалась. Однако если не считать инсинуаций Сисина, так и не нашлось доказательств участия в сговоре самого Аминты. Каллисфен решил, что ему придется взять на себя ответственность за принятие определенного решения. Он посмотрел прямо в лицо своего собеседника.

— Тебе лучше сказать мне правду. Ты, македонский осведомитель, найден в персидском лагере в компрометирующей тебя ситуации. У Птолемея нет сомнений, что ты персидский шпион.

— Мой благородный господин, — ответил египтянин, — я благодарю богов за то, что послали мне такого умного и рассудительного человека, с которым можно все обсудить. Я располагаю существенной суммой денег в Сидоне, и, если нам удастся договориться, я подготовлю версию из приемлемых фактов, которыми ты мог бы убедить военачальника Птолемея.

— Лучше скажи мне правду, — повторил Каллисфен, не поддаваясь на столь заманчивое предложение.

— Скажем, я хотел действовать самостоятельно, и, учитывая мои связи, Великий Царь подумал, что я мог бы вернуться в Анатолию и убедить правительства некоторых городов открыть порты его флоту и тем самым…

— И тем самым перерезать наши связи с Македонией.

— Пятнадцати талантов хватило бы, чтобы убедить тебя в моей невиновности?

Историк посмотрел на него подозрительным взглядом.

— А остальные двадцать — чтобы убедить военачальника Птолемея?

Каллисфен поколебался, прежде чем ответить:

— Полагаю, что хватит.

Он вышел из шатра и пошел к Птолемею.

— Чем скорее ты это сделаешь, тем лучше, — указал он ему. — Кроме того, что этот египтянин шпион, он еще хранит опасные секреты, касающиеся царицы и…

— Ни слова больше. И к тому же я никогда не любил египтян.

— Погоди так говорить, — ответил Каллисфен. — Скоро ты познакомишься со многими. Ходит слух, что Александр хочет захватить Египет.

ГЛАВА 51

Из Дамаска, куда он был послан скорым маршем, Парменион сообщил, что занял царские палаты и захватил казну и свиту Великого Царя.

Всего две тысячи шестьсот талантов в серебряных монетах и пятьсот мин в золотых слитках, и еще триста пятьдесят наложниц, триста двадцать девять флейтисток и арфисток, триста поваров, шестьдесят дегустаторов вин, тридцать кондитеров и сорок парфюмеров.

— Великий Зевс! — воскликнул Александр, закончив читать. — Вот это называется уметь жить!

— Есть еще личное послание, чтобы передать устно, — добавил гонец, когда царь свернул письмо.

— Говори. О чем оно?

— Парменион сообщает тебе, что привезет из Дамаска одну знатную даму с двумя сыновьями. Ее зовут Барсина.

Александр покачал головой, словно не веря услышанному.

— Это невозможно, — прошептал он.

— Ах да, — ответил гонец. — Парменион сказал мне, что старый солдат назовет тебе пароль, если ты не поверишь.

— Понятно, — прервал его Александр. — Понятно. Можешь идти.

***
Он вновь увидел ее через восемь дней, которые показались вечностью. Охваченный неясными чувствами, Александр смотрел на нее, мелькающую между солдатами, когда она ехала верхом, окруженная двумя рядами гетайров из охраны Пармениона. На ней были скифские кожаные штаны и серый войлочный камзол, волосы собраны сзади в узел. Она была, если такое возможно, еще красивее, чем во время прежней встречи.

Ее лицо слегка побледнело, и черты заострились, так что огромные черные глаза казались огромными и сверкали ярким мерцающим светом, как звезды.

Александр явился к ней много позже, когда лагерь уже погрузился в тишину и заступила вторая стража. Служанка объявила о его прибытии, и он вошел. На нем был короткий военный хитон и серый шерстяной плащ на плечах.

Барсина успела принять ванну и переодеться — надела длинное, до пят, легкое персидское платье, которое подчеркивало фигуру, — а в ее шатре пахло лавандой.

— Мой господин, — тихо проговорила она, склонив голову.

— Барсина…

Александр приблизился на несколько шагов.

— Я ждал этого момента с тех пор, как последний раз видел тебя.

— Моя душа полна скорби.

— Я знаю: ты потеряла мужа.

— Лучшего из людей, самого заботливого отца, самого нежного мужа.

— Он был единственным врагом, которого я уважал, а может быть, даже боялся.

Барсина не поднимала глаз, понимая, что является его добычей, что жена врага — почетная награда победителю. Но ей также говорили, что этот молодой мужчина проявил сострадание к старой царице-матери, жене и детям Дария.

Александр протянул руку к ее подбородку, и Барсина подняла голову и встретила его взгляд — яркую голубизну ясного неба, голубизну, какая была во взгляде Мемнона, и мрачный цвет смерти и ночи. Женщина почувствовала, что ее словно засасывает водоворотом, захватывает неодолимое головокружение, как будто она смотрит на бога или какое-то фантастическое существо.

— Барсина…— повторил Александр, и его голос дрожал от глубокой страсти, от жгучего желания.

— Ты можешь сделать со мной все, что хочешь: ты победитель. Но у меня перед глазами всегда будет образ Мемнона.

— Мертвые остаются с мертвыми, — ответил царь. — У тебя перед глазами я, и я больше не дам тебе уйти, так как увидел, что жизнь в тебе хочет забыть смерть. Сегодня жизнь — это я. Посмотри на меня. Посмотри на меня, Барсина, и скажи, что это неправда.

Барсина не ответила. Она посмотрела прямо ему в глаза с выражением отчаяния и в то же время растерянности. Две крупные слезы блеснули на ее веках, как чистая ключевая вода, и, медленно скатившись по щекам, смочили губы и остановились там. Александр приблизился так, что ощущал на лице ее дыхание, а грудью чувствовал прикосновение ее груди.

— Ты будешь моей, — прошептал он, а потом резко отвернулся и вышел.

Спустя мгновение послышалось ржание Букефала и нервный топот копыт, перешедший в мерный галоп, как удары молота в глубокой ночной тишине.


На следующий день Каллисфен получил еще одно шифрованное письмо от своего дяди; оно прибыло с гонцом, доставившим почту Антипатра из Македонии.

Я узнал, где находится дочь Никандра, соучастника Павсания в убийстве Филиппа. Девочка живет в храме Артемиды, у фракийской границы, под опекой тамошнего жреца. Но этот жрец по происхождению перс и приходится родственником сатрапу Вифинии, который в прошлом присылал ему деньги и довольно дорогие дары для храма. Это навело меня на мысль, что царь Дарий был причастен к убийству Филиппа; кроме того, мне удалось тайно прочесть хранящееся в храме письмо, которое, похоже, делает данное объяснение наиболее вероятным.

Каллисфен отправился к Александру.

— Расследование смерти твоего отца продолжается, и вот важные новости: похоже, персы имели прямое отношение к убийству. Они все еще оказывают покровительство человеку, принимавшему участие в заговоре.

— Это многое объясняет, — ответил царь. — И подумай только, Дарий посмел прислать мне такого рода письмо!

Он сунул Каллисфену послание, только что доставленное ему делегацией от Великого Царя.

Дарий, Царь Царей, владыка четырех сторон света, свет ариев, Александру, царю македонян: здравствуй!

Твой отец Филипп во время правления царя Арзеса первым нанес оскорбление персам, хотя они не причинили ему никакого вреда. Когда царем стал я, ты не прислал мне посольства, чтобы подтвердить старую дружбу, а вместо этого вторгся в Азию, нанеся нам огромный ущерб. И мне пришлось встретить тебя с войском, чтобы защитить мою страну и отвоевать мои древние владения. Исход битвы был таков, как решили боги, но я обращаюсь к тебе как монарх к монарху, чтобы ты освободил моих детей, мою мать и мою жену. Я готов заключить с тобой договор о дружбе; для этого прошу тебя отправить с моей делегацией своего посланника, чтобы мы могли уточнить условия договора.

Каллисфен сложил письмо.

— Он возлагает всю вину на тебя, отстаивает свое право на защиту, однако признает поражение и расположен стать твоим другом и союзником, если ты отпустишь его семью. Что думаешь делать?

В это время вошел Евмен с копией уже приготовленного для царя ответа, и Александр попросил прочесть. Секретарь прокашлялся и начал:

Александр, царь македонян, Дарию, царю персов: здравствуй!

Твои предки вторгались в Македонию и Грецию, причинив нам огромный ущерб без всякой причины. Я избран верховным командующим греков и вторгся в Азию, чтобы отомстить за вашу агрессию. Вы помогали Перинфу против моего отца и опустошали Фракию, которая является нашей территорией.

Александр остановил его:

— Добавь еще то, что я скажу сейчас:

Царь Филипп был убит в результате заговора, поддержанного вами, и это доказывают написанные вами письма.

Евмен удивленно посмотрел на Александра и Каллисфена, и последний сказал:

— Потом объясню.

Кроме того, ты захватил трон обманным путем; ты подкупил греков, чтобы они начали войну против меня, и постарался разрушить мир, с таким трудом мною достигнутый. Я с помощью богов разбил твоих полководцев и победил тебя на поле боя и потому в ответе за твоих солдат, перешедших на мою сторону, и других людей, которые рядом со мной. Посему ты должен обращаться ко мне как к владыке Азии. Проси всего, что сочтешь нужным, явившись лично или через своих послов. Проси отпустить твою жену, твоих детей и твою мать, и ты получишь их, если сможешь уговорить меня. И в будущем, если будешь обращаться ко мне, обращайся не как к равному. Ты должен называть меня царем Азии. Я — нынешний владелец того, что когда-то принадлежало тебе. А если не послушаешься, я приму к тебе меры, как к преступнику, нарушающему государственные установления. Если же ты по-прежнему будешь заявлять о своих правах на трон, то выходи в поле и сражайся, чтобы защитить их, а не убегай, потому что я все равно найду тебя где угодно.

— Ты ему не оставляешь большого выбора, — прокомментировал Каллисфен.

— Да, действительно, — ответил Александр. — И если он мужчина и царь, то должен будет отреагировать.

ГЛАВА 52

В начале зимы войско двинулось на юг, к побережью Финикии. Александр решил, что полностью захватил все порты, доступные персам, и это не позволит противнику предпринять какие-либо действия в Эгейском море, а тем более в Греции.

Город Арад встретил победителя с великими почестями, а Сидон даже пообещал отозвать свои пятьдесят кораблей из персидского флота и передать в его распоряжение. Возбуждение македонян вознеслось до звезд; казалось, сами боги выровняли дорогу перед молодым полководцем, и завоевание превратилось в захватывающее путешествие для открытия новых миров, других народов, чудесных краев.

В Сидон прибыла свита Великого Царя, которую Парменион захватил в Дамаске: невероятная толпа рабов, музыкантов, поваров, дегустаторов вин, евнухов, церемониймейстеров, танцовщиц, флейтисток, магов, гадальщиков, фокусников, и все они поднимали и без того приподнятый дух солдат и командиров Александра. Царь же встретил их с великой человечностью, проявил большое участие к их судьбе и их личным делам и велел обращаться с ними уважительно.

Когда казалось, что перед монархом и его товарищами прошла уже вся процессия, агриане привели еще одну группу пленников.

— Мы их нашли в штаб-квартире сатрапа Сирии, — объяснил командир агрианского отряда.

— А вот этого я знаю, — сказал Селевк, указывая на дородного мужчину с венчиком седых волос вокруг лысины.

— Евмолп из Сол! — воскликнул Птолемей. — Вот так сюрприз!

— Мои господа, государь! — приветствовал их осведомитель, простершись на земле.

— Гляди-ка, гляди-ка… Не знаю почему, но у меня возникло некоторое подозрение…— с иронией проговорил Пердикка.

— И у меня тоже, — перебил его Селевк. — Так вот как Дарий оказался у нас в тылу в Иссе. Скажи-ка, Евмолп, сколько тебе заплатили за предательство?

Бедняга побледнел как полотно и попытался выдавить постную улыбку.

— Но, государь, мои господа, неужели же вы думаете, что я мог…

— О, конечно, мог, — подтвердил приведший его командир, обращаясь к Александру. — Мне рассказал о нем сатрап Сирии, который вот-вот прибудет сам, чтобы поклясться тебе в верности.

— Введите его! — приказал царь, входя в свой шатер. — Мы сейчас же устроим над ним суд.

Усевшись в окружении своих товарищей, он спросил осведомителя:

— Хочешь что-нибудь сказать перед смертью?

Евмолп потупился и не произнес ни слова. Это молчание неожиданно придало ему достоинства. Он вдруг стал кем-то иным — не тем всегда готовым к шутке, заискивающим весельчаком, которого все знали до сих пор.

— Тебе нечего сказать? — снова спросил Евмен. — Как ты посмел? Они могли перебить нас всех до последнего. Донесение твоего гонца завело нас в безвыходную ловушку.

— Ну и свинья же ты! — обругал его Леоннат. — Будь решение за мной, ты бы у меня не отделался скорой смертью. Сначала я вырвал бы тебе все ногти, а потом…

Евмолп поднял к своим судьям водянистый взгляд.

— Ну? — продолжал давить Александр.

— Государь…— начал осведомитель. — Я всегда был шпионом. С детства я зарабатывал на жизнь, выслеживая неверных жен и получая деньги от рогатых мужей. Больше я ничего не умею. Я всегда гонялся за деньгами и служил тому, кто платил лучше. Однако…

— Однако — что? — надвинулся на него Евмен.

— Однако с тех пор, как поступил на службу к твоему отцу, царю Филиппу, я не шпионил больше ни для кого другого, клянусь. И знаешь почему, мой господин? Потому что твой отец был выдающимся человеком. О, разумеется, он хорошо платил, но наши отношения этим не ограничивались. Когда я встречался с ним, доставляя свои донесения, он усаживал меня как старого друга, сам наливал мне вина, расспрашивал о здоровье и все такое, понимаешь?

— Неужели ты видел от меня какое-то зло? — спросил Александр. — Я что, обращался с тобой не как со старым другом, а как с продажным шпионом?

— Никогда, — признал Евмолп, — и потому я хранил тебе верность. Но я был бы верен тебе в любом случае, хотя бы потому, что ты сын твоего отца.

— Тогда почему же ты меня предал?

— Из-за страха, мой господин. Сатрап, который сейчас приедет к тебе давать клятву верности и тем самым нарушать клятву, данную раньше своему царю, напугал меня до смерти. Он смотрел мне в глаза, а сам обсасывал жареного дрозда, словно говоря: «Вот что я с тобой сделаю — обдеру с твоего тела каждую косточку». А потом подвел меня к окну, чтобы я посмотрел во двор. Там был мой гонец, тот молодец, которого я всегда посылал к тебе, — с него живого содрали шкуру, а оторванные яйца повесили на шею.

Голос старика задрожал, а водянистые рыбьи глаза наполнились настоящими слезами.

— С него содрали мясо до костей… И это еще не все. Там сидел варвар и затачивал акациевый кол, а потом, заточив, стал шлифовать его пемзой. Кол предназначался мне. Ты когда-нибудь видел, как человека сажают на кол, мой господин? Кол проходит сквозь тело, но не убивает, и несчастному приходится вынести все, что только может вынести человек, — часами, а порой днями. Я предал тебя, потому что испугался, потому что никто за всю мою жизнь не требовал от меня такого мужества. А теперь, если хочешь, вели меня казнить, я заслужил это; но, пожалуйста, пусть моя смерть будет быстрой. Я знаю, что ты потерял много людей и тебе пришлось вынести жесточайшую битву, но я чувствовал, что ты победишь, я чувствовал. И зачем тебе мучить бедного старика, который не сделал бы тебе ничего плохого, если бы это зависело только от него, и который, предавая тебя, так страдал, что ты себе этого и представить не можешь, мой мальчик.

Больше он ничего не сказал, а только шумно шмыгнул носом.

Александр и товарищи переглянулись и поняли, что ни у кого из них не хватит духу вынести Евмолпу из Сол смертный приговор.

— Я бы должен убить тебя, — заявил царь, — но ты прав: что мне это принесет? И, кроме того…

Евмолп поднял голову, до того опущенную на грудь.

— Кроме того, я знаю, что мужество — это добродетель, которую боги даруют лишь немногим. До тебя они не снизошли, но тебе выпали другие дары: проницательность, ум, а может быть, даже верность.

— Ты хочешь сказать, что я не умру?

— Да.

— Да? — недоверчиво переспросил осведомитель.

— Да, — подтвердил Александр, не удержавшись от полуулыбки.

— И смогу работать на тебя?

— Что вы на это скажете? — спросил царь у своих товарищей.

— Я бы дал ему такую возможность, — предложил Птолемей.

— Почему бы и нет? — подхватил Селевк. — В конечном счете, он всегда был отличным шпионом. И потом, мы же победили.

— Тогда договорились, — решил царь. — Но ты должен, наконец, сменить этот дурацкий пароль, поскольку все равно выдал его врагу.

— О да, конечно, — проговорил явно воспрявший Евмолп.

— О каком пароле вы толкуете? — полюбопытствовал Селевк.

— «Бараньи мозги», — невозмутимо ответил Александр.

— Я бы обязательно велел его сменить, — сказал Селевк. — Мне кажется, я в жизни не слышал более дурацкого пароля.

Александр сделал Евмолпу знак приблизиться:

— Скажи мне новый.

Осведомитель шепнул ему на ухо:

— «Дрозд на вертеле». — Потом почтительно всем поклонился: — Благодарю вас, господа мои, мой царь, за вашу доброту, — и удалился на подкашивающихся от пережитого страха ногах.

— И какой у него новый пароль? — спросил Селевк, едва Евмолп ушел.

Александр покачал головой:

— Дурацкий.

ГЛАВА 53

Жители Сидона, всего несколько лет назад испытавшие жестокие преследования со стороны персидского гарнизона, с воодушевлением восприняли прибытие Александра и его обещания восстановить их прежний уклад. Но царствующая династия вся вымерла, и пришлось искать нового царя.

— Почему бы тебе не заняться этим? — предложил Александр Гефестиону.

— Мне? Но я тут никого не знаю. Где искать? И потом…

— Значит, договорились, — оборвал его царь. — Этим займешься ты. А я должен провести переговоры с другими городами на побережье.

Гефестион нашел себе толмача и стал бродить по Сидону инкогнито, озираясь на рынках, закусывая в кабачках и принимая приглашения на официальные обеды в самые престижные сидонские дома. Но ему так и не удалось найти никого, кто бы оказался достоин такого назначения.

— Все еще ничего? — спрашивал его Александр, встречая на военных советах, и Гефестион лишь качал головой.

Однажды, как всегда в сопровождении толмача, он проходил мимо какой-то грубой каменной стены. За стеной возвышались кроны деревьев — величественных ливанских кедров и вековых смоковниц, протягивающих к небу серые морщинистые ветви, виднелись каскады фисташек и донника. Гефестион заглянул за калитку и был поражен представшими перед взором чудесами: фруктовыми деревьями, ухоженными и подстриженными кустами, фонтанами и ручьями, скалами, меж которых пробивались мясистые колючие растения, каких он никогда в жизни не встречал.

— Их привезли из одного ливийского города под названием Ликсос, — объяснил толмач.

Вдруг откуда-то появился мужчина с осликом, тащившим тележку с овощами. Садовник начал удобрять растения и делал это с изумительной любовью и заботой.

— Когда случилось восстание против персидского правителя, восставшие решили поджечь этот сад, — продолжал рассказывать толмач, — но этот человек встал перед ними у калитки и сказал, что если они хотят совершить подобное преступление, то сначала им придется замарать руки его кровью.

— Вот царь, — заявил Гефестион.

— Этот садовник?

— Да. Если человек готов умереть ради спасения садовых растений, которые ему даже не принадлежат, то, что же он сделает ради защиты своего народа и процветания своего города?

В один прекрасный день скромный садовник увидел, как к нему направляется делегация сановников в сопровождении стражников Александра. С великой помпой его отвели в царский дворец и усадили на трон. У него были большие мозолистые руки, напомнившие Александру руки Лисиппа, и спокойный, безмятежный взор. Его звали Абдалоним, и он оказался самым лучшим царем на человеческой памяти.


Из Сидона войско выступило на юг в направлении Тира, где имелся грандиозный храм Мелькарта, финикийского Геракла. Город состоял из двух частей: старого на суше и нового на острове, в одном стадии от берега. Новый город был возведен недавно и поражал взгляд своими внушительными, грандиозными зданиями. Там было два укрепленных порта и стена высотой в сто пятьдесят футов — выше всех, какие когда-либо строили человеческие руки.

— Будем надеяться, они примут нас так же, как Библ, Арад и Сидон, — проговорил Селевк. — Эта крепость неприступна.

— Что думаешь делать? — спросил Гефестион, рассматривая грозные крепостные стены, отражавшиеся в голубых водах залива.

— Аристандр посоветовал мне принести жертву в храме моего предка Геракла, которого жители Тира зовут Мелькартом, — ответил Александр. — Вон отправляется наше посольство, — проговорил он чуть погодя, указывая на лодку, медленно двигавшуюся через узкую полоску моря, отделявшую город от материка.

Ответ пришел во второй половине дня и привел царя в ярость.

— Они говорят: если хочешь принести жертву Гераклу, то для этого найдется старый храм на берегу.

— Я так и знал, — заметил Гефестион. — Они засели в своем каменном гнезде на этом проклятом островке и могут оттуда над всеми смеяться.

— Только не надо мной, — ответил Александр. — Подготовьте новое посольство. На этот раз я объясню им все подоходчивее.

Новые посланцы отбыли на следующий день с письмом, гласившим: «Если хотите, можете заключить с Александром мирный договор. Если откажетесь, царь начнет с вами войну как с союзниками персов».

Ответ, к сожалению, был так же недвусмыслен: членов посольства сбросили со стены на скалы внизу. Среди посланников были товарищи царя, его друзья детства, с которыми он когда-то играл во дворце, и их смерть глубоко потрясла его, а потом вызвала безумную ярость. Два дня Александр не выходил из своих палат и никого не принимал; только вечером второго дня Гефестион осмелился войти и обнаружил царя на удивление спокойным.

Александр сидел при свете лампы, погруженный в чтение.

— Это, как обычно, Ксенофонт? — спросил Гефестион.

— С тех пор как мы покинули Сирийские ворота, Ксенофонт больше ничему не может научить. Я читаю Филиста.

— Ведь это сицилийский писатель?

— Это историк Дионисия Сиракузского, который шестьдесят лет назад завоевал финикийский город Мотия, стоявший на острове, точно так же, как Тир.

— И как он это сделал?

— Сядь и посмотри. — Александр взял тростинку и начал чертить на листе знаки. — Вот это остров, а это берег. Он построил до острова мол и подвел по нему к стенам осадные машины. А когда появился карфагенский флот, чтобы прогнать их с мола, он выставил в ряд катапульты с крюками новой конструкции, разбил корабли и потопил их или сжег, оставив только обгоревшие обломки.

— Ты хочешь построить мол? Но до острова два стадия.

— Как и до Мотии. Если получилось у Дионисия, получится и у меня. С завтрашнего дня начинаем разрушать старый город, а материалы используем для постройки мола. Они должны быстро понять, что мы не шутим.

Гефестион сглотнул.

— Разрушать старый город?

— Ты прекрасно понял: разрушать и бросать камни в море.

— Как тебе будет угодно, Александр.

Гефестион ушел передать приказ товарищам, а царь снова погрузился в чтение.

На следующий день он созвал всех инженеров и механиков, следовавших с экспедицией. Они прибыли со своими принадлежностями для черчения и записей. Руководил ими Диад из Ларисы, ученик Фаилла, бывшего главным инженером у царя Филиппа. Это он построил штурмовые башни для разрушения Перинфа.

— Господа техники, — начал царь, — эту войну нам не выиграть без вашего участия. Сначала разобьем врага на вашем чертежном столе, а уж потом на поле боя. К тому же здесь пока что нет никакого поля боя.

В окне виднелось сверкающее море и неприступные бастионы Тира, и инженеры прекрасно поняли замысел царя.

— Так вот, мой план таков, — снова заговорил Александр. — Мы строим к острову мол, а вы проектируете машины выше стены.

— Государь, — заметил Диад, — ты говоришь о башнях более ста пятидесяти футов высотой.

— Полагаю, да, — невозмутимо ответил царь. — Они должны быть неуязвимы и снабжены таранами и катапультами совершенно новой конструкции. Мне понадобятся машины, способные бросать двухсотфунтовые камни на расстояние в восемьсот футов.

Инженеры озадаченно переглянулись. Диад хранил молчание, рисуя на лежащем перед ним листе какие-то очевидно бессмысленные фигуры, а Александр смотрел на него, и все ощутили тяжесть этого взгляда; он был тяжелее валунов, которые предполагалось метать из новых катапульт. Наконец техник поднял голову и сказал:

— Это осуществимо.

— Прекрасно. Тогда можете приниматься за работу.

Тем временем в старом городе раздавались жалобы жителей, которых выгоняли из домов, шум рушащихся крыш и стен. Гефестион велел установить легкие подвесные тараны и с их помощью уничтожал город. В последующие дни лесорубы, набранные из числа агрианских штурмовиков, поднялись в горы, чтобы нарубить ливанских кедров для строительства.

Работа на молу продолжалась день и ночь посменно; быки и ослы тянули повозки с материалом и сваливали его в море. Наблюдая за происходящим с высоких стен, жители Тира смеялись и шутили, издеваясь над чудовищными усилиями врагов. Но когда прошло четыре месяца, веселье поутихло.

Однажды утром, на рассвете, дозорные, совершая обход по стене, замерли, и у них захватило дыхание: по насыпи со скрипом ползли два передвижных колосса более ста пятидесяти футов высотой. Это были самые большие осадные машины, какие когда-либо создавались, и, дойдя до оконечности мола, они тут же вступили в действие. В воздухе засвистели огромные валуны и огненные шары. Они обрушились на стены и город, сея разрушение и страх.

Жители Тира тут же установили на стенах свои катапульты и стали стрелять в строивших мол рабочих и в сами боевые машины.

Александр велел приготовить укрытия и деревянные защитные навесы, покрытые невыделанными шкурами, которые не могли загореться. Работа по сооружению мола продолжалась почти беспрепятственно. Машины все продвигались вперед, и их стрельба становилась все более точной и смертоносной. При таком ходе дел они могли вскоре приблизиться к стенам вплотную.

Тем временем прибыл флот из Сидона и из Библа. По приказу Неарха пришли корабли с Кипра и Родоса. Но тирский флот, укрывшись в своих неприступных портах, не принял боя. Зато он подготовил неожиданную и сокрушительную контратаку.

Однажды безлунной ночью после целого дня непрерывных атак из порта вышли две триеры, таща за собой на буксире брандер — огромную баржу, набитую легковоспламеняющимися материалами. На ее носу возвышались две длинные деревянные мачты, с которых свисали два сосуда со смолой и нефтью. Когда до мола оставалось совсем недалеко, триеры до предела увеличили ритм гребли и отцепили брандер, предварительно успев поджечь его и мачты.

Потом триеры повернули в разные стороны, а охваченная огненными вихрями баржа продолжала по инерции двигаться к молу. Она врезалась в него близ штурмовых башен. Охваченные огнем мачты на носу сломались, сосуды с горючими веществами упали на землю и двумя огненными шарами покатились к основанию деревянных башен.

С охранных постов тут же бросились македонские отряды, чтобы погасить огонь, но высадившиеся с вражеских триер вооруженные бойцы вступили с ними в бой. При свете кровавого пожара, в дыму и блеске искр разгорелась яростная схватка. Невозможно было дышать из-за едкого запаха горящей нефти и смолы. Брандер разлетелся на куски, и две башни полностью охватил огонь.

Сама их высота способствовала усиленной внутренней тяге, отчего пламя и искры взлетали еще на сто футов над огромными опорами, освещая, как днем, весь залив и отбрасывая зловещие отблески на бастионы города.

С высоких стен донеслись ликующие крики жителей Тира; и разгром высадившегося отряда, изрубленного в куски после яростной контратаки, а также уничтожение двух триер явились для македонян слабым утешением. Их многомесячная работа и плоды строительного гения лучших в мире инженеров за несколько часов превратились в прах.

Александр на Букефале промчался по молу сквозь пламя, как подземная фурия, и остановился перед башнями как раз в тот момент, когда они окончательно рухнули в облаке огня, дыма и искр.

За Александром прибежали его товарищи, а спустя какое-то время — инженеры и механики, соорудившие это чудо. Диад из Ларисы, окаменев, полными бессильной злобы глазами смотрел на свершившееся несчастье, но на его лице не отражалось никаких чувств.

Спешившись, Александр посмотрел на городскую стену, потом на свои разрушенные машины, потом на своих инженеров, заворожено глядевших на это зрелище, и приказал:

— Построить заново.

ГЛАВА 54

Через несколько дней, пока инженеры Александра пытались найти способ, как бы побыстрее вновь возвести разрушительные машины, неистовый шторм нанес непоправимый ущерб молу, созданному ценой таких усилий. Казалось, боги вдруг повернулись спиной к своему любимцу, и эта череда несчастий подвергла суровому испытанию самый дух войска.

Царь сделался неразговорчивым, и к нему страшно стало приближаться; он подолгу ездил верхом по морскому берегу, глядя на укрепленный остров, посмеявшийся над его усилиями, или же в задумчивости сидел на камне, созерцая набегающие на берег волны,

Барсина тоже на рассвете ездила верхом: по морскому берегу, прежде чем закрыться у себя в шатре со своими служанками и кормилицей, и однажды повстречала Александра. Он шел пешком, ведя за собой Букефала, и на ноге еще заметна была полученная на Иссе рана. Длинные волосы развевались по ветру, почти закрывая лицо. И снова, как в тот последний раз, когда она видела его, Барсина. испытала трепет, словно перед каким-то нереальным существом.

Он взглянул на нее, но ничего не сказал, и она слезла с коня, чтобы не смотреть на него сверху вниз. Женщина склонила голову и прошептала:

— Государь…

Александр подошел к ней, дотронулся ладонью до ее щеки и заглянул ей в лицо, слегка наклонив голову к правому плечу, как всегда, когда был поглощен сильными и глубокими чувствами. Она закрыла глаза, не в состоянии встретить силу этого взгляда, который горел сквозь развевающиеся на ветру волосы.

Неожиданно царь коснулся ее огненным поцелуем, а потом вскочил на коня и поскакал вдоль пенящегося моря. Когда Барсина обернулась ему вслед, он был уже далеко, охваченный облакомрадужных брызг, взлетавших из-под копыт Букефала.

Она вернулась в свой шатер и в слезах упала на кровать.

***
Подавив в себе бешенство, Александр снова взял ситуацию в руки и собрал расширенный военный совет — на этот раз он созвал военачальников, архитекторов, техников и инженеров, а также пригласил Неарха с капитанами кораблей.

— Случившееся явилось следствием не гнева богов, а нашей глупости. Мы применим средство, с которым Тир не совладает. Во-первых, мол. Наши капитаны должны изучить ветра и течения и дать рекомендации архитекторам, как можно спроектировать новую постройку, чтобы она следовала их силе и направлению, а не противостояла им. Во-вторых, машины, — сказал царь, обращаясь к Диаду и его инженерам. — Если мы будем ждать, когда будет построен новый мол, то потеряем слишком много времени. Нужно действовать так, чтобы жители Тира не знали ни сна, ни отдыха. Они должны чувствовать, что нельзя успокаиваться ни днем, ни ночью. Поэтому две бригады будут работать одновременно: одна — проектировать и строить машины, которые двинутся по молу, как только он будет готов, а другая — изготавливать плавучие штурмовые машины.

— Плавучие, государь? — спросил Диад, вытаращив глаза.

— Именно. Не знаю, как вы это сделаете, но не сомневаюсь, что справитесь быстро. Моим товарищам я дам задание усмирить племена, обитающие в горах Ливана, чтобы наши лесорубы могли работать спокойно. С наступлением весны мы войдем в Тир, я уверен в этом и скажу вам почему. Этой ночью мне приснился сон, будто бы на городской стене появился Геракл и рукой поманил меня, приглашая к себе. Я рассказал этот сон Аристандру, и он без колебаний растолковал его так: я войду в Тир и принесу жертву герою в его храме за стеной. Я хочу, чтобы эта весть донеслась до наших солдат и они не сомневались в нашей победе.

— Будет сделано, Александр, — сказал Евмен, а про себя подумал: «Как вовремя явился этот сон!»

Работы немедленно возобновились, и насыпь стала возводиться по указаниям моряков с Кипра и Родоса, прекрасно знавших эти воды. Между тем Диад проектировал штурмовые башни, чтобы установить их на платформе на двух сцепленных вместе военных кораблях. Через месяц два таких сооружения были завершены, и как только выдался день, когда море было спокойным, они на веслах стали приближаться к городской стене. Приблизившись, баржи встали на якорь и пустили в ход тараны, которые принялись непрерывно колотить по стене.

Жители Тира очень скоро отреагировали на это: они послали ночью ныряльщиков, которые перерезали якорные канаты, отправив суда дрейфовать к рифам. Неарх, командовавший царской пентерой, тут же велел дать сигнал тревоги и с десятком кораблей устремился к плавучим платформам, которые из-за ветра не могли маневрировать. Поравнявшись с ними, он перебросил через борт канаты с крюками и на веслах отбуксировал баржи на прежнюю позицию. Якорные канаты были заменены на железные цепи, и удары по стенам возобновились, но тем временем жители города укрепили стены изнутри мешками с водорослями, чтобы смягчить удары таранов. Казалось, упрямому сопротивлению Тира нет конца.

Однажды, пока Александр в горах усмирял ливанские племена, становившиеся все агрессивнее, к новому молу причалил корабль из Македонии с подкреплением и письмами; он также привез к Пармениону гостя. Это был старый учитель царя Леонид, ему уже стукнуло восемьдесят. Услышав о делах своего ученика, он потребовал посадить его на корабль, чтобы, пока не умер, встретиться с Александром и поздравить его. Селевк, Леоннат, Кратер, Пердикка, Филот, Птолемей, Гефестион и Лисимах пришли, галдя, как дети, и выкрикивая хором старую считалочку, которая приводила его в бешенство:

Эк кори кори короне!
Эк кори кори короне!
(«Вон идет, идет ворона!»)
А потом начали хлопать в ладоши и скандировать:

— Дидаскале! Дидаскале! Дидаскале!

Слыша их возгласы «Учитель! Учитель! Учитель!» — так ученики приветствовали его по утрам, сидя в классе с табличками на коленях, — старик Леонид растрогался, но не подал виду и быстро выстроил их в ряд.

— Тихо! — прошамкал он беззубым ртом. — Вы все такие же непослушные сорванцы! Бьюсь об заклад, с тех пор, как вы покинули дом, вы не прочли ни одной книжки.

— Эй, учитель! — крикнул Леоннат. — Ты собираешься спрашивать с нас уроки? Разве не видишь, что мы заняты?

— Тебе не стоило совершать такое путешествие, — сказал Птолемей, — зимой, в такую погоду. Зачем ты приехал?

— Затем, что прослышал о деяниях своего ученика и захотел увидеть его, прежде чем подохнуть.

— А мы? — спросил Гефестион. — Мы тоже неплохо проявили себя.

— Что касается «подохнуть», учитель, то это никогда не поздно, — заметил Пердикка. — Надо было дождаться лета.

— Как же! — возразил Леонид. — Я сам знаю, что делаю, и не нуждаюсь в советах олухов. Где Александр?

— Царь в горах, — объяснил Гефестион, — сражается с ливанскими племенами, которые все еще преданы Дарию.

— Тогда отведите меня в горы.

— Но ведь…— начал было Птолемей.

— В горах снег, учитель, — усмехнулся Леоннат. — Ты простудишься.

Однако Леонид был непреклонен:

— Этот корабль отправляется обратно через пять дней. И что же, я проделал такое путешествие зря? Я хочу увидеть Александра. И велю вам отвести меня к нему.

Леоннат покачал своей кудлатой башкой и пожал плечами.

— Вот всегда так, — пробормотал он. — Ничего не изменилось, ни капельки.

— Замолчи, ты, скотина! Не думай, я еще не забыл, как ты мне подкладывал лягушек в суп, — прокаркал старик.

— Ну, кто его отвезет? — спросил Леоннат. Вызвался Лисимах:

— Я готов, а заодно отвезу письма.

Они выехали на следующий день в сопровождении гетайров и к вечеру добрались до Александра. Царь был поражен и тронут этим визитом, он никак не ожидал ничего подобного. Александр взял старика под свою опеку, а Лисимаха отослал обратно в лагерь на море.

— С твоей стороны было очень неосмотрительно, дидаскале, приехать сюда. И даже опасно: ведь нужно подняться еще выше, к нашим вспомогательным войскам, агрианам, занявшим перевал.

— Я ничего не боюсь. Сегодня вечером мы поболтаем с тобой, ты многое должен мне рассказать.

Они пустились дальше, но мул Леонида не поспевал за конями солдат, и тогда Александр отпустил их вперед, а сам остался со своим старым учителем. Через некоторое время стемнело, и они оказались перед развилкой. Обе дороги были истоптаны конскими копытами, и Александр выбрал одну из двух наугад. Вскоре путники оказались в глухом пустынном месте, где царь никогда раньше не был.

Тем временем темнота сгустилась, а с севера подул ледяной ветер. Леонид окоченел и старался поплотнее закутаться в свой грубый шерстяной плащ. Александр смотрел на него, посиневшего, со слезящимися, полными усталости глазами. Бедный старик, пересекший море, чтобы повидаться с ним, мог не перенести ночи на этом ледяном ветру. Стало ясно, что они поехали не по той дороге, но возвращаться назад и догонять остальных было уже поздно, и, кроме того, в темноте ничего не было видно. Совершенно необходимо было развести костер, но как? Угля с собой никто не брал, сырые ветки покрывал снег, а погода все ухудшалась.

Вдруг в темноте неподалеку показался огонь, а потом еще и еще.

— Учитель, никуда не уходи, я скоро вернусь, — сказал царь. — Букефала я тоже оставлю тебе.

Конь захрапел, протестуя, но его удалось усмирить и оставить с Леонидом, и Александр нырнул в темноту, направляясь к огням. Это были вражеские воины, готовившиеся к ночлегу и разведшие костры, чтобы согреться и приготовить ужин.

Александр подкрался к повару, который насаживал мясо на вертел, и, как только тот куда-то отошел, быстро метнулся к костру, выхватил одну головню, спрятал ее под плащом и вернулся назад, но шум ломающихся веток выдал его. Один из воинов крикнул:

— Кто там? — и с обнаженным мечом подошел к костру. Александр спрятался за дерево, его глаза слезились от дыма, и он задержал дыхание, чтобы не закашлять или не чихнуть. К счастью, в этот момент из лесу вышел другой солдат, который отлучался, чтобы помочиться.

— А, это ты, — сказал первый, находившийся в нескольких шагах от Александра. — Пошли, почти готово.

Царь скользнул прочь и шаг за шагом выбрался на дорогу, все еще держа под плащом дымящуюся головешку. Повалил снег, и дул ледяной, пронизывающий, как клинок, ветер, — старик, наверное, уже дошел до крайности.

Вскоре Александр добрался до него.

— Я здесь, дидаскале. И принес тебе подарок, — сказал он, показывая головешку.

Он нашел укрытие под скалой и начал раздувать головню, пока не появился огонь, а потом подбросил веток и сучьев.

Леонид согрелся, и к нему понемногу вернулась жизнь. Александр залез в переметную суму, что висела на седле Букефала, достал оттуда хлеба, раскрошил его для своего беззубого учителя и сел рядом с ним у огня.

Леонид, чавкая, принялся есть.

— Так значит, сынок, это правда, что ты забрал доспехи Ахилла? И его щит таков, как описывает Гомер? А что Галикарнас? Говорят, что Мавзолей высотой с Парфенон, а храм Геры в Агре еще выше. Разве это возможно? А Галис?

Ты видел его, сынок. Не верится, что эта река в три раза шире нашего Галиакмона, но ты-то его видел и знаешь правду. А амазонки? Это правда, что близ Галиса находится гробница амазонки Пентесилеи? И потом, я все спрашивал себя, правда ли, что Киликийские ворота так узки, как рассказывают, и…

— Дидаскале, — остановил его Александр, — ты слишком много хочешь узнать сразу. Лучше задавай вопросы по одному, а я буду отвечать. Что касается доспехов Ахилла, все было более или менее так…

Александр поделился со стариком своим плащом и проговорил с ним всю ночь. На следующий день, живые и здоровые, они добрались до остальных, и Александр попросил Леонида остаться: ему не хотелось подвергать старика риску при путешествии по морю зимой. Лучше отплыть с наступлением лета.

ГЛАВА 55

К окончанию зимы новый мол был готов, а его верхнюю часть засыпали землей, разровняли и утрамбовали, чтобы облегчить проход двух новых штурмовых башен, которые Диад приготовил в удивительно короткий срок. На их площадках вровень с крепостными стенами была установлена батарея катапульт со скрученными пружинами, которые прямой наводкой метали тяжелые стальные стрелы, а сверху, на доминирующей позиции, стояли баллисты, навесом метавшие через стены камни и зажигательные шары, намоченные в смоле, масле и нефти.

Еще две платформы с таранными башнями, установленные на сдвоенных триерах, придвинулись к стене, чтобы пробить брешь. Корабли подошли к берегу и высадили несколько тысяч штурмовиков, которым надлежало захватить плацдарм перед одними из городских ворот.

Реакция защитников Тира была яростной, и на стене забегали солдаты, словно на верхушке муравейника, в который ребенок ткнул палкой. Они тоже установили на стене десятки катапульт и отвечали ударом на удар. Увидев, что штурмовики стараются поджечь ворота, защитники стали сыпать сверху раскаленный песок, который разогревали на бронзовых жаровнях.

Обжигающий песок проникал под одежду и под панцирь, и нападающие, обезумев от невыносимой боли, с криком бросались в море. Другие снимали панцири и становились мишенями для лучников. Третьих зацепляло крюками и гарпунами, которые метали со стен невиданные раньше машины, и тащило вверх, так что несчастные, вопя, оставались висеть в воздухе, пока не умирали. Их душераздирающие крики ранили царя, который не знал покоя ни днем, ни ночью и метался, как голодный лев у овчарни.

Но Александру не хотелось начинать решительный штурм, который закончился бы резней; он искал другое решение, не такое жестокое, чтобы сохранить свою репутацию и оставить жителям Тира путь для спасения. Царь восхищался их доблестью и небывалым упорством.

Он решил посоветоваться с Неархом, человеком, более других способным понять образ мыслей населенного моряками города.

— Послушай, — сказал ему адмирал, — мы здесь уже потеряли почти семь месяцев и понесли большие потери. Думаю, вам с войском следует отойти, а меня оставить держать блокаду. У меня сейчас в наличии сто боевых кораблей, и еще новые прибудут из Македонии. Никто не войдет и не выйдет, пока город не сдастся, и тогда я предложу им почетные условия мира. Тир — чудесный город. Его моряки плавали до Геркулесовых столбов и дальше. Говорят, что они бывали в местах, которых никто из людей не видел, и знают даже путь на Острова Блаженства за Океаном. Поразмысли, Александр: ведь этот город станет частью твоей державы, так не лучше ли тебе сохранить его? Стоит ли разрушать Тир?

Царь задумался над этими словами, но потом вспомнил известие, полученное несколькими днями ранее.

— Евмолп из Сол сообщил мне, что карфагеняне предложили Тиру помощь и что их флот может вот-вот прибыть. К тому же не надо забывать, что в Эгейском море все еще находятся персы, и, если я уйду, они могут нагрянуть в любой момент. Нет, Тир должен сдаться. Но дадим ему последнюю возможность спастись.

Царь решил отправить в город посольство и выбрал в него самых старых и самых мудрых своих советников. Прослышав о посольстве, к царю явился Леонид:

— Мальчик мой, позволь и мне пойти с ними. Ты не знаешь, но твой отец Филипп не раз доверял мне секретные и крайне деликатные миссии, и всегда я выполнял их, осмелюсь сказать, весьма искусно.

Александр покачал головой:

— И речи быть не может, дидаскале. Это дело очень рискованное, а я не хочу зря подвергать тебя опасности…

Леонид упер руки в боки.

— Зря? — воскликнул он. — Ты сам не знаешь, что говоришь: без старика Леонида это посольство не имеет шанса на успех. В твоем распоряжении самый опытный и ловкий переговорщик, и позволь сказать тебе: когда ты еще писал в постель, я по поручению твоего отца, да живет его имя вечно, возглавлял одно посольство к лютым варварам трибаллам и сумел смирить их без единого удара. Ты еще читаешь «Илиаду»?

— Конечно, читаю, дидаскале, — ответил царь. — Каждый вечер.

— И что? Кого послал Ахилл с посольством к ахейским вождям? Разве не своего старого учителя Феникса? А если ты новый Ахилл, то я, само собой, новый Феникс. Позволь мне пойти, и обещаю, что вразумлю этих проклятых упрямцев.

Леонид говорил так решительно, что Александр не смог отказать ему в этом моменте славы. Он отправил послов на корабле со знаком перемирия, чтобы договорились о сдаче города, а сам уединился в своем шатре на краю мола и стал тревожно ждать исхода их миссии. Но часы шли, а ничего не происходило.

К полудню вошел мрачный Птолемей.

— Ну? — спросил Александр. — Что они ответили?

Птолемей знаком предложил ему выйти и указал на самые высокие башни на городской стене: на этих башнях стояло пять крестов с пятью прибитыми окровавленными телами. Тело Леонида было легко отличить по лысой голове и тощим, как у скелета, конечностям.

— Их пытали, а потом распяли, — сказал Птолемей. Александр остолбенел. На небе сгустились черные тучи, и его взгляд потемнел еще сильнее, а левый глаз превратился в темную бездну.

Потом царь вдруг издал крик. Этот нечеловеческий вопль словно исходил из самого нутра. Безумное бешенство Филиппа и варварская свирепость Олимпиады одновременно взорвались в его душе, высвободив слепую опустошающую ярость. Однако Александр тут же взял себя в руки, и им овладело мрачное тревожное спокойствие, какое бывает на небе перед бурей.

Подозвав Гефестиона и Птолемея, он приказал:

— Мои доспехи!

Птолемей сделал знак оруженосцам, и те ответили:

— Повелевай, государь!

Они принесли самые роскошные доспехи и начали облачать его, а тем временем доставили царское знамя со звездой Аргеадов.

— Трубы! — снова приказал Александр. — Сигнальте: всем башням — на штурм!

Протрубили трубы, и вскоре над заливом разнеслись удары колотивших по стенам таранов и свист снарядов из катапульт и баллист.

Царь обратился к своему адмиралу:

— Неарх!

— Повелевай, государь!

Александр указал на одну из штурмовых башен, что была ближе к стене.

— Доставь меня вон туда, а тем временем вели флоту выйти в море, ворвись в порты и потопи все попавшиеся навстречу корабли.

Неарх взглянул на продолжавшее темнеть небо, но повиновался и приказал подать царю и его товарищам флагманскую пентеру. Тут же он передал приказ спустить паруса и снять мачты со всех кораблей, потом поднял боевой флаг и вышел в море. Со всех ста кораблей донеслись ритмичные звуки барабана, и воды закипели пеной под ударами тысяч весел.

Флагман подошел к платформе под градом летевших со стены снарядов. Александр в сопровождении товарищей спрыгнул с палубы, и все устремились в башню и стали подниматься по лестнице с этажа на этаж, в оглушительном шуме бьющих по стенам таранов, под пронзительные, протяжные, ритмичные возгласы солдат.

Когда царь выбежал на самый верх башни, почерневшее, как смола, небо прорвала ослепительная молния, на мгновение осветив призрачную бледность распятых, золоченые доспехи Александра и алое пятно его знамени.

На стену перекинули мост, и Александр во главе своих товарищей бросился на штурм. Рядом с ним были Леоннат с топором, Гефестион с мечом, Пердикка, орудовавший огромным копьем, и Птолемей с Кратером, покрытые блестящей сталью. Тут же узнанный по сияющим доспехам, по белоснежным перьям на шлеме и красно-золотому знамени, царь сделался целью для лучников. Один из штурмовиков, линкестидец по имени Адмет, бросился вперед, стремясь проявить отвагу на глазах у царя, и был убит, но Александр тут же занял его место, размахивая мечом и разя врагов ударами щита, в то время как Леоннат освобождал пространство на правом фланге сокрушительными ударами своего топора.

Оказавшись на стене, царь сбросил одного из нападавших, другого разрубил от подбородка до паха, а третьего столкнул с бастиона на крыши стоящих внизу домов. Четвертого Пердикка пронзил своим копьем, поднял в воздух, как рыбу на остроге, и метнул в противников. Александр кричал все громче, увлекая за собой солдат, и его ярость достигла пика, словно усиленная молниями и раскатами грома, который потрясал небо и землю до самого Тартара. Царь неудержимо продвигался по стене. Неуязвимый для града стрел из луков и стальных стрел из катапульт, он устремился к кресту с распятым Леонидом. Защитники Тира встали стеной, чтобы отразить этот натиск, но Александр опрокидывал их, как кукол, одного за другим, а Леоннат тем временем с неудержимой энергией, не глядя, рубил всех своим топором, высекая каскады искр из щитов и шлемов, ломая на куски мечи и копья.

Наконец Александр оказался у креста, рядом с которым находилась катапульта со стрелками.

— Захватите катапульту и направьте ее в другую сторону! — крикнул он. — Снимите этого человека! Снимите его!

И пока товарищи отвоевывали площадку, он увидел рядом с машиной ящик с инструментами, уронил щит и схватил клещи.

Один из врагов прицелился в него из лука с двадцати шагов и уже натянул тетиву, но в этот момент у самого уха царя раздался крик — его позвал голос матери, полный тревоги:

Александрос!

Чудом заметив угрожавшую ему опасность, царь выхватил из-за пояса кинжал и метнул его в лучника. Клинок вошел точно между ключиц.

Товарищи сдвинули щиты стеной, и он один за другим вытащил гвозди из истерзанных конечностей своего учителя. Александр обнял голое костлявое тело и уложил его на землю. В это время перед его внутренним взором явилось голое тело другого старика, которого он видел золотистым вечером в Коринфе, — Диогена, мудреца с безмятежными глазами, — и душа его смягчилась.

— Дидаскале…— прошептал Александр.

В ответ на это еле теплившаяся в Леониде жизнь, уже угасающая, вспыхнула в последний раз, и учитель открыл глаза.

— Мальчик мой, мне не удалось…— И он обвис в объятиях Александра, бездыханный.

Небо разверзлось над городом и бурным морем — вдруг разразилась гроза с ветром и градом. Но это не охладило ярости битвы: вне порта, среди бушующих волн, тирский флот сошелся в отчаянной схватке с мощными пентерами Неарха, а внутри города защитники сражались за каждый дом, за каждую улицу, бились у дверей своих жилищ до последней капли крови.

К вечеру, когда проглянувшее между туч солнце осветило мертвенно-синие воды, разбитые стены, дрейфующие обломки кораблей и трупы утопленников, последние очаги сопротивления уже были подавлены.

Многие из спасшихся бежали в храмы и там цеплялись за изображения своих божеств, и царь приказал пощадить их. Но невозможно было остановить жажду мщения македонян, обращавшуюся на всех, кто попадался солдатам на улицах.

Две тысячи пленных были распяты на молу, а тело Леонида положили на костер, и потом его прах отослали на родину, чтобы захоронить под платаном, в тени которого летом он обычно давал ученикам свои наставления.

ГЛАВА 56

Александр велел флоту двигаться на юг и перевезти разобранные стенобитные машины к городу Газа — последнему укреплению перед пустыней, отделявшей Палестину от Египта.

А десять кораблей он послал в Македонию, чтобы набрать новых воинов взамен павших.

Как раз в это время Александр получил второе письмо от Дария.

Дарий, царь персов, царь царей, свет ариев и владыка четырех сторон света, Александру, царю македонян: здравствуй!

Хочу, чтобы ты знал: я признаю твою доблесть, а также удачу, которую столь щедро посылают тебе боги. Еще раз предлагаю тебе стать моим союзником, а также заключить со мной узы родства.

Я отдам тебе в жены мою дочь Статиру и дарую власть над землями от Эфеса и Милета, городов, населенных яунами, до реки Галис и еще две тысячи талантов серебра.

Не бросай вызов судьбе, которая может когда-нибудь повернуться к тебе спиной. Помни: ты станешь стариком, прежде чем пройдешь все мои владения, даже если тебе не придется сражаться. Мои земли защищены огромными реками, такими, как Тигр, Евфрат, Араке и Гидасп; преодолеть их невозможно.

Поэтому подумай и прими мудрое решение.

Царь прочел все послание целиком своему военному совету, после чего спросил:

— Что скажете об этом? Что я должен ответить?

Никто не посмел подсказать царю, как поступить, и потому все промолчали. Все, кроме Пармениона, который считал, что имеет право изложить свою точку зрения. Он высказался кратко:

— Будь я Александром, я бы согласился.

Царь опустил голову, словно обдумывая эти слова, а потом холодно ответил:

— Я бы тоже, будь я Парменионом.

Старый военачальник посмотрел на него с печальным удивлением, и было видно, что эти слова задели его достоинство. Он встал и молча удалился. Товарищи тоже недоуменно переглянулись, но царь продолжил миролюбивым тоном:

— Точку зрения Пармениона можно понять, но, полагаю, все вы сознаете, что на самом деле Дарий не предлагает мне ничего, кроме своей дочери. За это он косвенным образом просит отказаться от всех провинций и городов к востоку от Галиса, стоивших нам стольких жертв. Он просто пытается нас напугать, потому что сам в страхе. Мы пойдем дальше. Мы возьмем Газу, а потом завоюем Египет, самую древнюю и богатую страну во всем мире.

И он ответил Великому Царю презрительным отказом и предпринял поход вдоль берега, в то время как флот под командованием Неарха и Гефестиона двигался параллельно по морю.

Газа представляла собой довольно небольшую крепость, но ее стены были сложены из кирпича. Она стояла на глинистом холме примерно в пятнадцати стадиях от моря. Командовал крепостью евнух по имени Бат, человек мужественный и преданный царю Дарию. Он отказался сдаться.

Тогда Александр решил атаковать и объехал крепость вокруг, чтобы посмотреть, где можно сделать подкоп и где к бастионам могут подойти машины. Задача оказалась не такой простой, поскольку почти повсюду холм окружала песчаная почва.

Пока царь думал, в вышине пролетел ворон и выронил ему на голову пучок травы, что нес в лапах, а потом сел на городскую стену и там и остался, завязнув в покрывавшем ее битуме, растаявшем от солнечного тепла.

Царя поразила эта сцена, и он обратился к Аристандру, следовавшему за ним тенью:

— Что все это означает? Какое знамение шлют мне боги?

Ясновидец поднял глаза к огненному диску солнца, потом взглянул сжавшимися в точки зрачками на ворона, который отчаянно хлопал измазанными в битуме крыльями. Птица рванулась еще несколько раз. Наконец ей удалось освободиться, оставив на стене несколько перьев.

— Ты возьмешь Газу, но, если сделаешь это сегодня, будешь ранен.

Александр решил все-таки дать бой, дабы войско не подумало, будто он испугался знамения, предвещавшего рану, и когда отряды саперов начали копать проход под стеной, сам он бросился на ведущий к городу подъем.

Бат, уверенный в своем выгодном положении, вышел с войском и решительно контратаковал, построив своих персов и десять тысяч наемников — арабов и эфиопов, людей с черной кожей, каких солдаты Александра никогда раньше не видели.

Хотя старая рана, полученная при Иссе, еще причиняла боль, царь занял место в первом ряду пехоты. Он стремился лично встретиться с Батом, черным, лоснящимся от пота гигантом, бушевавшим во главе своих эфиопов.

— Клянусь богами! — крикнул Пердикка. — Это настоящий мужчина, хотя и кастрат!

Александр разил мечом бросавшихся на него врагов, а в это время стрелки на вершине одной из башен навели катапульту на его красное знамя, перья его шлема и сверкающий панцирь.

Очень далеко, во дворце в Пелле, Олимпиада ощутила смертельную опасность и отчаянно старалась крикнуть:

Александрос!

Но ее голос не мог преодолеть эфир, огороженный знамением, и катапульта выстрелила. Со свистом рассекая неподвижный воздух, стрела попала в цель: она пробила щит и панцирь и застряла в плече Александра, который упал на землю. Туча врагов бросилась вперед, чтобы добить его и снять с него доспехи, но Пердикка, Кратер и Леоннат стеной оттеснили их, отталкивая щитами и многих сразив копьями.

Корчась от боли, царь крикнул:

— Позовите Филиппа!

Врач мгновенно оказался рядом.

— Быстро! Унести его отсюда! Унести! — И двое носильщиков положили царя на носилки и вынесли из сражения.

Однако многие заметили его смертельную бледность и попавшую в плечо тяжелую стрелу, и вскоре распространился слух, что Александр убит. Строй стал шататься под вражескими ударами.

Александр, поняв по донесшемуся до его ушей шуму, что происходит, взял за руку бежавшего рядом Филиппа и сказал:

— Я должен немедленно вернуться в строй. Вытащи стрелу и прижги рану.

— Но этого недостаточно! — воскликнул врач. — Государь, если ты туда вернешься, то умрешь.

— Нет. Я уже ранен. Первая часть предсказания сбылась. Осталась вторая: я войду в Газу.

Они были в царском шатре, и Александр повторил:

— Сейчас же вытащи стрелу. Я тебе приказываю. Филипп повиновался, и пока царь кусал кожу своего ремня, чтобы не закричать, врач надрезал плечо хирургическим инструментом и вытащил наконечник. Из раны хлынула кровь, но Филипп тут же взял раскаленный на жаровне нож и погрузил в разрыв. Шатер наполнился тошнотворным запахом горелого мяса, и царь издал долгий болезненный стон.

— Зашей, — провыл он сквозь зубы.

Врач зашил рану, заткнул ее тампонами и наложил свежую тугую повязку, перебинтовав плечо спереди и сзади.

— Теперь наденьте на меня доспехи.

— Государь, заклинаю тебя…— взмолился Филипп.

— Наденьте на меня доспехи!

Слуги повиновались, и Александр вернулся на поле боя, где его удрученное войско отступало под ударами врагов, несмотря на то, что Парменион вывел в помощь еще два батальона фаланги.

— Царь жив! — громовым голосом крикнул Леоннат. — Царь жив! Алалалай!

— Алалалай! — подхватили воины и бросились в бой с новой отвагой.

Александр снова пошел вперед в первом ряду, невзирая на пронизывающую боль. Он повел за собой войско, изумленное его неожиданным возвращением. Казалось, македонян возглавляет не человек, а неуязвимый и непобедимый бог.

Враг был опрокинут и прижат к городским воротам. Многие пали, не сумев найти убежище внутри.

Но когда ворота снова с большим трудом закрыли, а македоняне издали победный крик, поднявшийся до небес, один вражеский воин, казавшийся убитым, вдруг отбросил прикрывавший его щит и поразил Александра в левое бедро.

Царь пригвоздил его к земле дротиком, но вскоре рухнул и сам.

Три дня и три ночи он бредил в страшной лихорадке, а его солдаты неустанно продолжали вести подкоп в недрах высокого холма, на котором стоял город Газа.

На четвертый день царя навестила Барсина. Она долго смотрела на него, тронутая его безумным мужеством, которое принесло этому юноше столько страданий. Она увидела Лептину, тихо плакавшую в углу, а потом подошла к Александру, коснулась легким поцелуем его лба и ушла так же безмолвно, как и вошла.

К вечеру Александр пришел в сознание, но боль была невыносимой. Он посмотрел на сидевшего рядом Филиппа с красными от недосыпания глазами и сказал:

— Дай мне что-нибудь, чтобы успокоить боль… Не могу терпеть; мне кажется, она сводит меня с ума.

Врач поколебался, но, увидев напрягшееся и искаженное от пронизывающей боли лицо царя, понял, как велики его страдания.

— Лекарство, которое я сейчас тебе дам, — сказал он, — это очень сильное средство, и боюсь, что я еще не знаю всех его побочных эффектов, но без него ты не сможешь долго терпеть эту боль, оставаясь в здравом уме. Рискнем.

В это время издалека донесся шум рухнувшей от подкопа городской стены и крики бросившихся на штурм солдат, и царь забормотал, словно вне себя:

— Я должен идти… Должен идти… Дай мне что-нибудь от боли.

Филипп ушел и вскоре вернулся с маленьким горшочком, откуда зачерпнул какое-то темное вещество с сильным запахом. Попробовав, он протянул его царю.

— Проглоти, — велел Филипп с некоторым опасением. Александр проглотил данное врачом средство и стал ждать, надеясь, что боль отступит. Шум битвы, доносившийся от стен, вызывал в нем странное, все возрастающее возбуждение, и понемногу его сознание заполнили видения фантастических воинов из Гомеровых поэм. Вдруг царь вскочил. Боль не исчезла, но преобразилась, она стала другой, и неописуемая безжалостная сила распирала грудь темным ожесточенным гневом. Это был гнев Ахилла.

Как во сне, Александр встал с постели и вышел из шатра. В ушах звучали слова врача, умолявшего:

— Не иди туда, государь. Ты болен. Погоди, прошу тебя…

Но эти слова не несли в себе никакого смысла. Он был Ахиллом, и ему следовало спешить в бой, где его товарищи отчаянно нуждались в его помощи.

— Приготовьте мою колесницу, — велел царь, и оруженосцы ошеломленно повиновались.

Взгляд его стал остекленевшим, отсутствующим, а голос звучал однотонным металлом. Александр взошел на колесницу, и возница погнал коней к стенам Газы.

Дальше он видел все как в кошмаре, сознавая лишь, что он — Ахилл, несущийся на колеснице вокруг стен Трои первый, второй, третий раз, волоча за собой труп Гектора.

Когда Александр опомнился, он увидел своего возницу, натянувшего вожжи перед выстроившимся войском. Позади, привязанный двумя ремнями к колеснице, виднелся превратившийся в кровавую бесформенную массу труп кто-то объяснил, что это был Бат, героический защитник Газы, которого взяли в плен и привели к царю.

Александр опустил переполненные ужасом глаза и убежал подальше, к морю, где боль проснулась и с еще большей силой стала терзать израненные члены. Царь вернулся в свой шатер глубокой ночью, подавленный стыдом, мучимый угрызениями совести и жестокой болью в плечах, груди и ногах.

Барсина услышала его стоны. В них чувствовалась столь глубокая и отчаянная боль, что она не смогла не подойти. При ее появлении Филипп вышел и сделал знак Лептине удалиться.

Барсина села на постель, стала гладить лоб Александра, покрытый бусинами пота, и смочила холодной водой его губы, а когда он в бреду обнял ее и прижал к себе, не посмела его оттолкнуть.

ГЛАВА 57

Вымыв руки, Филипп стал менять тампоны и повязки на ранах Александра. Прошло уже пять дней после зверского убийства Бата, но царь все еще оставался под гнетом совершенного.

— Думаю, ты находился под действием снадобья, что я дал тебе. Возможно, оно сняло боль, но высвободило другие силы, с которыми ты не смог совладать. Я не мог предвидеть… и никто не смог бы.

— Я глумился над человеком, лишенным возможности защищаться, человеком, достойным уважения за свою доблесть и преданность. Меня осудят за это…

Евмен, вместе с Птолемеем сидевший на табурете рядом с кроватью, встал и подошел к царю.

— Тебя нельзя судить наравне с другими, — сказал он. — Ты превзошел все пределы, ты получил страшные раны, ты перенес страдания, каких никто не выносил, ты выиграл битвы, в которые никто не посмел бы вступить.

— Ты не такой, как другие, — присоединился Птолемей. — Ты подобен Гераклу и Ахиллу. Ты переступил условности и правила, управляющие жизнью простых смертных. Не мучайся, Александр: если бы ты оказался во власти Бата, он бы припас для тебя еще худшие зверства.

Тем временем Филипп закончил менять повязки и приготовил настойку, чтобы утихомирить и ослабить боль. Как только Александр задремал, рядом с ним сел Птолемей, а Евмен вслед за Филиппом вышел из шатра. Врач тут же понял, что тот хочет что-то сообщить ему наедине.

— Что случилось? — спросил он.

— Пришло плохое известие, — ответил секретарь. — Царь Александр Эпирский попал в Италии в засаду и погиб. Царица Клеопатра убита горем, и я не знаю, сообщать ли об этом царю.

— Ты прочел письмо?

— Я никогда не вскрываю писем, предназначенных для Александра. Но гонец знал содержание и ввел меня в курс дела.

Филипп ненадолго задумался.

— Лучше не надо. Его дух и тело в очень тяжелом состоянии. Это известие ввергнет его в еще большее уныние. Лучше подождать.

— Подождать до каких пор?

— Я скажу тебе до каких, если ты мне веришь.

— Я верю. Как он?

— Страшно страдает, но выздоровеет. Возможно, ты прав: возможно, он не такой, как все мы.

Барсина тоже мучилась в эти дни от угрызений совести за предательство памяти мужа. Она не находила покоя оттого, что поддалась Александру, но в то же время понимала, как он страдает, и ей хотелось быть с ним. У нее была кормилица по имени Артема, всегда находившаяся рядом. Добрая старушка заметила, как Барсина изменилась с недавних пор и как она подавлена.

Однажды вечером кормилица спросила:

— Что тебя так мучает, доченька?

Барсина опустила голову и молча заплакала.

— Если не хочешь говорить мне, я не буду приставать, — сказала старушка, но Барсина чувствовала потребность поделиться с близкой душой.

— Я уступила Александру, кормилица. Когда он вернулся с поля боя, я услышала его крики и мучительные стоны от страшной боли и не смогла удержаться. Он был добр ко мне и моим сыновьям, и в тот момент я чувствовала, что должна ему помочь… Я подошла к нему и вытерла пот с его лба, погладила его… Для меня он был всего лишь мальчик, иссохший от лихорадки, преследуемый кошмарами.

Старушка слушала внимательно и задумчиво.

— Но вдруг он привлек меня к себе, обнял, и я не смогла оттолкнуть его. Не знаю, как это случилось…— дрожащим голосом пробормотала Барсина. — Не знаю. Его измученное тело издавало особый, таинственный запах, а в лихорадочном взгляде таилась неудержимая сила.

Она разразилась слезами.

— Не плачь, детка, — утешила ее кормилица. — Ты не сделала ничего плохого. Ты молода, и жизнь требует своего. Кроме того, ты мать, попавшая со своими сыновьями во власть врагов. Инстинкт толкает тебя к мужчине, который имеет над ними власть и может защитить тебя и твоих детей. Такова судьба всех красивых женщин: каждая знает, что она добыча мужчины. Только предложив ему любовь или уступив его порывам можно надеяться найти спасение для себя и своих детей.

Барсина продолжала плакать, закрыв лицо руками.

— Но мужчина, захвативший тебя, молод и красив, — продолжала кормилица. — Он всегда проявлял благородство по отношению к тебе и держался с тобой почтительно. Он заслуживает твоей любви. Ты страдаешь оттого, что в тебе живут одновременно два глубоких и сильных чувства: любовь к человеку, которого нет в живых, — в ней больше нет смысла, но она отказывается умирать, — и влечение к человеку, которого ты отвергаешь, потому что он враг и некоторым образом стал причиной смерти твоего любимого мужа. Ты не совершила ничего плохого. Если ты видишь рождение чувства, не подавляй его, потому что ничто не происходит в сердце людей без воли Ахура-Мазды, вечного огня, источника всякого пламени, небесного или земного. Но помни, что Александр не таков, как другие мужчины. Он подобен ветру, который подул и унесся. Никто не может поймать ветер. Не поддавайся любви, если знаешь, что не сможешь выдержать разлуки.

Барсина утерла слезы и вышла из шатра. Стояла прекрасная лунная ночь, и луч небесного светила прочертил на тихой воде длинную серебристую дорожку. Невдалеке возвышался шатер царя, и свет ламп отбрасывал на его полог беспокойную одинокую тень. Женщина пошла к морю и зашла по колено, когда вдруг ей показалось, что она ощутила запах кожи Александра и услышала его голос, прошептавший:

— Барсина.

Это было невозможно, но, тем не менее, он стоял за спиной, так близко, что она ощущала его дыхание.

— Мне приснилось, не знаю когда, — проговорил он еле слышно, — что ты подарила мне свою любовь, что я ласкал твое тело, а ты с нежностью принимала мои ласки. А когда я проснулся, то нашел в постели вот это. — Он выронил в воду голубой виссоновый платок, который поглотили волны. — Это твой?

— Это был не сон, — не оборачиваясь, ответила Барсина. — Я пришла, потому что слышала, как ты кричал от боли, и села рядом с тобой. Ты обнял меня с необоримой силой, и я не могла тебя оттолкнуть.

Александр взял ее за талию и повернул к себе. Лунный свет омывал ее лицо белым, как слоновая кость, цветом и мерцал в тенистой глубине ее взгляда.

— А теперь можешь, Барсина. Теперь можешь оттолкнуть меня, когда я прошу заключить меня в твои объятия.

За несколько месяцев я перенес всевозможные муки, я забыл мысли своей юности, я достиг дна всех бездн, я забыл, что у меня было детство, что у меня были отец и мать. Пламя войны опалило мне сердце, и я живу, ежеминутно видя рядом смерть, но ей не удается поразить меня. В эти мгновения я ощущаю, что значит быть бессмертным, и это чувство наполняет меня тревогой и страхом. Не отталкивай меня, Барсина, когда мои руки гладят твое лицо, не отказывай мне в твоем тепле, в твоих объятиях.

Его тело напоминало поле боя: ни один участок его кожи не был свободен от царапин, рубцов, ссадин. Только лицо чудом оставалось нетронутым, и длинные мягкие волосы, ниспадая на плечи, обрамляли его с выразительной и печальной грацией.

— Полюби меня, Барсина, — проговорил Александр, привлекая ее к себе и прижимая к груди.

Луна скрылась за плывущими на запад облаками, и он страстно поцеловал желанную женщину. Барсина ответила на поцелуй, как будто ее вдруг охватило пламя пожара, но в то же мгновение ощутила в глубине сердца укол тревожного отчаяния.

***
Как только царь оказался в состоянии сесть на коня, войско пустилось дальше, в направлении пустыни. Через шесть дней они достигли города Пелусия — входа в Египет на восточной окраине дельты Нила. Персидский правитель, зная, что оказался в совершенной изоляции, проявил покорность и передал в руки Александра территорию и царскую сокровищницу.

— Египет! — воскликнул Пердикка, озирая с крепостной башни расстилавшиеся перед ним, сколько хватало глаз, просторы, ленивые воды реки, колышущийся папирус вдоль дамб у каналов, пальмы, увешанные финиками, уже крупными, как грецкие орехи.

— Не верится, что все это на самом деле, — сказал Леоннат. — Я думал, что это сказки старого Леонида.

Девушка в черном парике и с накрашенными глазами, в льняных одеждах, таких облегающих, что она казалась голой, принесла молодым завоевателям пальмового вина и сластей.

— Ты все так же уверен, что терпеть не можешь египтян? — спросил Александр Птолемея, который не отрывал восхищенного взгляда от красавицы.

— Уже нет, — ответил тот.

— Посмотрите, посмотрите-ка, там, на середине реки! Что это за чудища? — вдруг закричал Леоннат, указывая на бурлящую воду и чешуйчатые спины, что на несколько мгновений сверкнули на солнце, прежде чем снова исчезнуть.

— Крокодилы, — объяснил толмач, грек из Навкратиса по имени Аристосен. — Они тут повсюду, не забывайте: купаться в этих водах крайне опасно. Соблюдайте осторожность, а иначе…

— А вон там? Посмотрите! — снова закричал Леоннат. — Как огромные свиньи!

— Гиппопотамы — так зовем их мы, греки, — снова объяснил толмач.

— «Речные кони», — перевел Александр. — Клянусь Зевсом, Букефал был бы оскорблен, узнай он, что этих зверей тоже зовут «конями».

— Это только так говорится, — ответил толмач. — Они не опасны, так как питаются травой и водорослями, но своей массой могут перевернуть лодку, а упавшие в воду легко становятся добычей крокодилов.

— Опасная страна, — заметил Селевк, который до сего момента восхищался молча. — И что теперь ты думаешь делать? — спросил он, обернувшись к Александру.

— Не знаю. Наверное, нас примут хорошо, если мы сумеем понять здешний народ. У меня сложилось впечатление, что в этих краях живут люди вежливые и ученые, но очень высокомерные.

— Это так, — подтвердил Евмен. — Египет никогда не терпел иноземных владык, а персы этого так и не поняли: они всегда ставили своего правителя с наемниками в Пелусии, что вызывало все новые и новые восстания, которые персы топили в крови.

— А почему с нами они должны вести себя иначе? — спросил Селевк.

— Они могли бы вести себя по-другому и с персами, если бы Великий Царь не заставил их признать себя фараоном Египта. В некотором смысле это вопрос формы.

— Вопрос… формы? — повторил Птолемей.

— Да, — подтвердил Евмен, — формы. Народ, живущий для богов и ради жизни после смерти, тратящий огромные богатства только на ввоз фимиама, чтобы курить его в храмах, несомненно придает большое значение форме.

— Надеюсь, ты прав, — согласился Александр. — Во всяком случае, мы этоскоро узнаем. Завтра должен прибыть наш флот, после чего мы поднимемся по Нилу до Мемфиса, здешней столицы.

Через два дня корабли Неарха и Гефестиона бросили якорь в устье восточной протоки Дельты, и царь с товарищами отправились по Нилу до Гелиополиса, а потом до Мемфиса, в то время как войско следовало по суше.

Они проплыли по великой реке мимо пирамид, что алмазами сверкали на стоявшем в зените солнце, мимо гигантского сфинкса, тысячелетиями охранявшего сон великих фараонов.

— Согласно Геродоту, тридцать тысяч человек потратили тридцать лет, чтобы построить его, — объяснил Аристосен.

— Думаешь, это правда? — спросил Александр.

— Полагаю, да, хотя в этой стране рассказывают сказок больше, чем в любой другой части света, — просто потому, что нигде их не копили столько лет.

— А это правда, что в восточной пустыне водятся крылатые змеи? — снова спросил Александр.

— Не знаю, — ответил толмач. — Я никогда туда не ходил, однако, это наверняка одно из самых негостеприимных мест на земле. Но смотри, мы приближаемся к пристани. Эти, впереди, с выбритыми головами, — жрецы храма Зевса-Амона. Обращайся с ними уважительно и сможешь избежать многих неприятностей и большой крови.

Едва ступив на берег, Александр подошел к жрецам и почтительно попросил провести его в храм, чтобы воздать почести богу.

Жрецы переглянулись и вполголоса обменялись несколькими словами, после чего ответили вежливым поклоном и повели процессию к величественному святилищу, где затянули религиозный гимн, аккомпанируя себе на флейтах и арфах. Подойдя к помещению с колоннами, жрецы расступились веером, словно приглашая Александра войти, и он вошел один.

Солнечные лучи, проникавшие через окошко в потолке, пронизывали облако фимиама, поднимавшееся из установленной в центре золотой курильницы, но остальное пространство святилища еле различалось в темноте. На гранитном пьедестале возвышалась статуя бога с бараньей головой, рубиновыми глазами и золочеными рогами. Храм казался совершенно пустынным, и в полуденной тишине гомон голосов, доносившихся снаружи, словно терялся в чаще колонн, поддерживающих кедровый потолок.

Вдруг статуя как будто пошевелилась: рубиновые глаза сверкнули, словно ожившие от таинственного внутреннего света, и в огромном колонном зале раздался низкий вибрирующий голос:

— Последнему законному монарху этой страны двадцать лет назад пришлось удалиться в пустыню, чтобы никогда не вернуться. Возможно, ты его сын, который, говорят, родился вдалеке от Нила и которого мы ждем уже много лет?

В этот момент Александр понял все, что слышал про Египет и про дух его народа, и твердым голосом ответил:

— Да, это я.

— Если это ты, — снова заговорил голос, — докажи это.

— Как? — спросил царь.

— Только сам бог Амон может признать в тебе сына, но он вещает лишь через Сивский оракул, стоящий в самом сердце пустыни. Туда ты и должен пойти.

«Сива», — подумал Александр, и ему вспомнилась история, которую в детстве рассказывала мать, история про двух голубок, выпущенных Зевсом в начале времен: как одна полетела и села на дуб в Додоне, а другая — на пальму в Сиве, и из этих мест начали исходить пророчества. Она также говорила, что почувствовала первое шевеление у себя в чреве, когда пришла в Додонский оракул, и божественное рождение Александра должно подтвердиться, когда он посетит другой оракул, в Сиве.

Голос замолк, и Александр под ликующие песни и священные гимны вышел из огромного темного зала на яркое солнце.

К нему подвели быка Аписа, и царь воздал ему почести, возложив на рогатый лоб венок, а потом собственноручно принес в жертву богу Амону антилопу.

Жрецы, восхищенные набожностью царя, приблизились к нему и преподнесли ключи от города, а Александр в ответ на это распорядился, чтобы в храме, начинавшем кое-где приходить в упадок, немедленно начали восстановительные работы.

ГЛАВА 58

Путешествие к оазису Сива началось через несколько дней, когда раны Александра как будто бы решительно зарубцевались. Войско выступило на север, а часть его последовала с флотом. Место встречи было назначено в одной лагуне неподалеку от самого западного рукава дельты Нила.

Когда Александр оказался на месте, его совершенно очаровали обширный залив, заросший пальмами и огражденный ими от северного ветра остров и опоясывающая его широкая ровная лента пляжа.

Царь решил разбить здесь лагерь и устроил пир, чтобы вместе с товарищами и войском отпраздновать успех предприятия и мирный прием, оказанный им в Египте. Прежде чем ужин перешел в оргию, как всегда случалось в подобных случаях, Александр пожелал, чтобы друзья послушали музыку в исполнении греческих и египетских музыкантов, а также полюбовались мастерством Фессала, его излюбленного актера, который великолепно исполнял монолог Эдипа из «Эдипа в Колоне».

Не успели стихнуть аплодисменты присутствующих, как царю объявили о посетителе.

— Кто это? — спросил Александр.

— Какой-то странный тип, — в замешательстве ответил Евмен, — но он утверждает, что прекрасно тебя знает.

— Ах вот как? — проговорил царь, пребывавший в добром расположении духа. — Тогда впусти его. Но что в нем такого странного?

— Сам увидишь, — ответил Евмен и удалился, чтобы ввести гостя.

При его появлении по залу прокатился шум, некоторые даже рассмеялись, и все взгляды обратились на вновь прибывшего. Это был человек на пятом десятке, совершенно голый, если не считать львиной шкуры, как у Геракла. В правой руке он держал палицу.

Александр с трудом сдержал смех при виде этой нелепой дани памяти его предка и, стараясь сохранять серьезность, спросил:

— Кто ты, иноземный гость, столь похожий на героя Геракла, моего прародителя?

— Я Дейнократ, — ответил человек. — Греческий архитектор.

— Странный наряд для архитектора, — заметил Евмен.

— Следует учитывать не манеру одеваться, — нравоучительно проговорил пришелец, — а проекты, которые человек в состоянии предложить, а потом и реализовать.

— И какой же проект ты хочешь мне предложить? — спросил царь.

Дейнократ хлопнул в ладоши; вошли два юноши и развернули у ног Александра большой лист папируса.

— Великий Зевс! — воскликнул монарх. — Но что это такое?

Дейнократ с видимым удовлетворением начал объяснять:

— Замысел честолюбив, в этом нет сомнения, но он явно достоин твоего величия и твоей славы. Я намереваюсь превратить гору Афон в фигуру колосса с твоими чертами; вот это ты и видишь на чертеже. Гигант будет держать в раскрытой ладони город, основанный лично тобой. Разве не потрясающе?

— Да, потрясающе, ничего не скажешь, — прокомментировал Евмен. — Вопрос лишь в том, реализуемо ли это.

Александр воззрился на бредовый проект, изображавший его высотой с гору и с городом в руке, потом сказал:

— Боюсь, что это немного чересчур для моих возможностей… И потом, если ты намереваешься возвести такую громадную статую, тебе следовало бы обратиться к одному дерзкому юноше, с которым я познакомился, когда учился в Миезе у Аристотеля, — к ученику Лисиппа по имени Харет. Он мечтает когда-нибудь изваять бронзового гиганта высотой в восемьдесят локтей. Ты знаком с ним?

— Нет.

— А между тем, поверишь ли, у меня самого есть проект, чтобы предложить тебе.

— Стало быть, государь, мой проект тебе не по душе? — спросил разочарованный архитектор.

— Да не то чтобы не по душе…

Царь поманил его к себе и, выйдя на улицу, пошел к морскому берегу. Стоял прекрасный летний вечер, и в неподвижной воде залива отражался серп луны.

Александр снял плащ и расстелил на земле.

— Я хочу, чтобы ты спроектировал город в форме македонского плаща, вот так, вокруг залива, что перед нами.

— Прямо здесь? — спросил Дейнократ.

— Прямо здесь, — ответил царь. — Начни завтра, с первыми лучами солнца. Я должен отправиться в путь, а когда вернусь, хочу увидеть, как возводятся дома, мостятся дороги, строятся пирсы порта.

— Я сделаю все возможное, государь. Но кто мне даст денег?

— Тебе их даст Евмен, мой секретарь. — Александр повернулся и направился обратно в шатер, оставив чудаковатого архитектора с его львиной шкурой и палицей среди пустынной равнины. — И чтобы это была хорошая работа! — предупредил царь.

— И последнее, государь! — крикнул Дейнократ, прежде чем Александр вернулся на пир со своими друзьями. — Как должен называться этот город?

— Александрия. Он должен называться Александрия и стать самым прекрасным городом в мире.


Работы начались очень скоро, и Дейнократ, сняв львиную шкуру и надев приличную одежду, полностью продемонстрировал свою компетентность, хотя у других архитекторов, давно следовавших за экспедицией, вызывал ревность тот факт, что царь дал подобное поручение какому-то незнакомцу. Но Александр часто полагался на интуицию и редко ошибался.

Лишь один эпизод бросил некоторую тень на это предприятие. Дейнократ разметил план города, потом разложил инструменты, чтобы перенести план на местность, и начал мелом наносить периметр, главные улицы, рыночную площадь и храмы. Однако в какой-то момент мел закончился, и, не в состоянии закончить работу, архитектор обратился в войсковое интендантство, где взял несколько мешков муки, с помощью которой и довел дело до конца. Потом он пригласил царя, чтобы тот получил хотя бы первое представление о том, какова будет Александрия. Пока царь вместе со своим предсказателем Аристандром шел туда, налетела тьма-тьмущая птиц и начала клевать муку, уничтожив часть разметки.

Ясновидец уловил во взгляде Александра некоторое смятение, словно в этом эпизоде тот увидел дурное знамение, и успокоил его:

— Не волнуйся, государь: это прекрасное предзнаменование. Оно означает, что город будет богатым и процветающим и со всего света сюда будут приезжать люди в поисках работы и пропитания.

От такого толкования Дейнократ приободрился и взялся за работу с большой энергией, тем более что к тому времени подвезли, наконец, мел.

В ту ночь Александру приснился прекрасный сон. Он увидел, что город уже построен: повсюду стоят дома и дворцы с чудесными садами, защищенный длинным островом залив кишит стоящими на якоре судами, с которых разгружают всевозможные товары из всех стран изведанного мира. Он увидел протянувшийся до острова мол и башню на нем, гигантский маяк, посылающий в темноте свет приближающимся кораблям. Но тут ему послышался собственный голос, спрашивающий: «Увижу ли я когда-нибудь все это? Когда я вернусь в мой город?»

На следующий день он рассказал свой сон Аристандру и повторил этот вопрос:

— Когда я вернусь в мой город?

Аристандр отвернулся, потому что сердце его забилось в печальном предчувствии, но потом обернулся и безмятежно ответил:

— Вернешься, государь, клянусь. Не могу сказать когда, но вернешься…

ГЛАВА 59

Они возобновили свой путь на запад. Справа было море, слева расстилалась бескрайняя пустыня. После пяти привалов войско дошло до Паретония — передового поста, куда стекались местные жители-египтяне и приезжающие из Кирены греки для встреч с кочевыми племенами с материка — насамонами и гарамантами.

Племена разделили между собой побережье, и когда терпел крушение какой-нибудь корабль, он подвергался разграблению со стороны того племени, на чьей территории его выбросило на берег. Потерпевших кораблекрушение продавали в рабство на Паретонийском рынке. Рассказывали, будто два века назад насамоны пересекли великое песчаное море, размеров которого никто не знал, и, оказавшись на другой его стороне, подошли к огромному озеру, населенному крокодилами и гиппопотамами, где по берегам росли всевозможные деревья, плодоносящие круглый год. Говорили также, что в этих местах находится пещера Протея, многоликого бога, живущего в обществе тюленей и умеющего предсказывать будущее.

Александр оставил часть войска в Паретонии под командованием Пармениона. Его опеке он поручил и Барсину. Накануне вечером царь навестил ее и на прощанье подарил золотое ожерелье с эмалями, некогда принадлежавшее царице Нила.

— Нет на свете сокровища, достойного украшать твою красоту, — сказал Александр, надевая ей на шею чудесное ожерелье. — Нет блеска, способного сравниться со светом твоих очей, нет эмали, равной по великолепию твоей улыбке. Я отдал бы любое богатство, чтобы целовать твои губы, чтобы ласкать твое лоно и грудь.

— Улыбка — это дар, которого Ахура-Мазда с некоторых пор лишил меня, Александр, — ответила Барсина, — но теперь, когда ты уходишь, чтобы испытать долгий, полный опасностей путь, я чувствую, что все время, пока тебя нет, я буду тревожиться и улыбнусь, лишь когда увижу тебя снова. — И, коснувшись его губ поцелуем, добавила: — Возвращайся ко мне, Александрос.

Войско продолжило поход в сокращенном составе, а Александр в сопровождении товарищей углубился в пустыню. Запасшись достаточным количеством воды и провизии, он на сотнях верблюдов направился к святилищу Зевса-Амона.

Все отговаривали царя от подобного путешествия среди лета, поскольку жара была нестерпимой, но он уже не сомневался, что сможет преодолеть любое препятствие, залечить любую рану, бросить вызов любой опасности — и хотел, чтобы его солдаты также знали это. Однако после первых двух привалов почва нагрелась невыносимо, а потребление воды людьми и животными все возрастало.

На третий день налетела песчаная буря, ставшая суровым испытанием для людей и животных; к тому же она совершенно замела все тропы. Когда после долгих часов страшных мучений мгла рассеялась, вокруг путников была лишь бескрайняя волнистая пустыня без каких-либо признаков дороги или обозначающих ее стел. Пески становились все более жгучими, и обувь уже не могла уберечь ноги от ожогов. Приходилось по колено обматывать их хитонами и плащами.

На четвертый день многие начали терять надежду, и лишь пример царя — он шел во главе пешком, как самый последний из его солдат, всегда пил последним и удовлетворялся по вечерам несколькими финиками — придавал другим силы и решительности.

На пятый день вода кончилась, а горизонт оставался по-прежнему пуст — никаких признаков жизни, ни травинки, ни тени от какого-либо живого существа.

— И все же кто-то здесь есть, — заявил проводник, киренский грек, смуглый, как головешка; несомненно, мать его была ливийкой или эфиопкой. — Если бы нам было суждено погибнуть, горизонт вдруг, как по волшебству, ожил бы, отовсюду, как муравьи, вылезли бы люди и вскоре наши голые скелеты остались бы сохнуть под солнцем пустыни.

— Соблазнительная перспектива, — пробормотал Селевк, тащившийся неподалеку в широкополой македонской шляпе.

В этот момент Гефестион что-то заметил и обратил на это внимание своих товарищей:

— Смотрите-ка!

— Кажется, птицы, — подтвердил Пердикка.

— Вороны, — уточнил проводник.

— Ох! — лаконично посетовал Селевк.

— Да нет, это хороший знак, — ответил проводник.

— Конечно: значит, наши скелеты не пропадут попусту, — снова прокомментировал Селевк.

— Нет, дело не в этом. Это значит, что мы недалеко от поселения.

— Недалеко для имеющих крылья, но для нас, бредущих пешком, без воды и пищи…

Аристандр, шагавший в одиночестве, вдруг остановился.

— Стойте, — сказал он.

— Что такое? — спросил Пердикка.

Александр тоже остановился и повернулся к ясновидцу, который сел на землю и натянул на голову плащ. По сверкающим, как раскаленная бронза, барханам пронесся порыв ветра.

— Погода меняется, — сказал Аристандр.

— Великий Зевс! Только не еще одна песчаная буря! — безутешно взмолился Селевк.

Но усилившийся ветер разогнал удушающий зной и принес смутный запах моря.

— Тучи, — снова проговорил Аристандр. — Идут тучи.

Селевк переглянулся с Пердиккой, словно говоря: «Бред», — но ясновидец действительно ощутил приближение туч, и примерно через час на севере появился грозовой фронт. Весь горизонт заволокло мглой.

— Не будем обольщаться, — посоветовал проводник. — Насколько я знаю, здесь никогда не бывает дождя. Продолжим путь.

В ослепительных зарницах колонна двинулась вперед, на юг, но люди постоянно оборачивались. Тучи все сгущались, на фоне их судорожно пульсировали молнии.

— Может быть, дождя и не бывает, — заметил Селевк. — Однако гром гремит.

— У тебя хороший слух, — ответил Пердикка. — А вот я ничего не слышу.

— Верно, — согласился проводник. — Гремит. Дождя не будет, но, во всяком случае, тучи затянут солнце, и мы сможем идти в тени, не по такой жаре.

Через час на песок с легкими шлепками упали первые капли дождя и воздух наполнился густым и приятным запахом мокрой пыли. Люди, уже дошедшие до крайности, с обожженной солнцем кожей и потрескавшимися губами, словно обезумели: они кричали, бросали в воздух шапки, открывали иссохшие рты, стараясь поймать хотя бы несколько капель, чтобы те не пропали зря в горячем песке.

Проводник покачал головой:

— Я бы посоветовал беречь дыхание. Влага высыхает прежде, чем долетает до земли, и возвращается на небо в виде легкого тумана. Вот и все.

Но не успел он договорить, как редкие капли превратились в настоящий дождь, а потом в ливень; его сопровождали вспышки молний и раскаты грома.

Солдаты воткнули в землю копья и привязали к древкам плащи, чтобы набрать как можно больше воды. Они положили на землю шлемы и щиты вогнутой стороной вверх и скоро смогли пить. Когда ливень кончился, по небу продолжали нестись тучи, пусть уже не такие густые и плотные, но они все еще заволакивали солнце и защищали идущих по пустыне солдат.

До сих пор Александр ничего не говорил и продолжал в задумчивости шагать, словно следуя за каким-то таинственным голосом. Все взоры были обращены к нему. Люди уже не сомневались, что их ведет высшее существо, способное перенести раны, для других смертельные, способное вызвать в пустыне дождь, а возможно, если только пожелает, даже заставить здесь распуститься цветы.


Оазис Сива показался на горизонте через два дня, на рассвете, пучком неправдоподобно пышной зелени среди ослепительного блеска песков. Увидев его, люди радостно закричали; многие заплакали от избытка чувств при виде этого триумфа жизни посреди бесконечного иссушенного пространства; другие вознесли благодарность богам за спасение от лютой смерти, но Александр продолжал молча идти вперед, словно никогда и не сомневался, что достигнет цели. Обширный оазис покрывали увешанные финиками пальмы, их орошал журчащий родник. Хрустально прозрачный, он отражал темную зелень пальм и тысячелетние памятники древней таинственной общины оазиса. Солдаты бегом бросились туда, но врач Филипп закричал:

— Стойте! Стойте! Вода очень холодная. Пейте потихоньку, маленькими глоточками.

Александр повиновался, первым подавая пример.

Но самым невероятным всем показалось то, что местные жрецы, по-видимому, ждали их. Они выстроились у лестниц в святилище, а стоящие перед ними служки размахивали кадилами с курящимся фимиамом. Однако уже само путешествие приучило всех к мысли, что в этих краях возможно всякое.

Проводник, исполнявший также обязанности толмача, перевел слова жреца, который приблизился с чашей холодной воды и корзиной спелых фиников:

— Чего попросишь, пришедший из пустыни гость? Если воды и пищи, то найдешь их, потому что закон гостеприимства свят на этой земле.

— Я хочу узнать истину, — ответил Александр.

— У кого же ты попросишь слов истины? — снова спросил жрец.

— У величайшего из богов, у самого Зевса-Амона, живущего в этом величественном месте.

— Тогда приходи ночью, и ты узнаешь то, что хочешь узнать.

Александр поклонился и присоединился к своим товарищам, собравшимся у родника. Каллисфен набрал воды в ладони и омыл лоб.

— А правду говорят, будто к вечеру родник нагреется, а потом, к полуночи, станет почти горячим? — заговорил с ним Александр.

— У меня есть мысль насчет этого. По-моему, сам родник сохраняет постоянную температуру, а температура воздуха невероятно меняется, и утром, когда воздух горячий, вода кажется ледяной, к вечеру, когда начинает холодать, вода как будто нагревается, а в полночь она совсем теплая. Все относительно, как говорил Аристотель.

— Да, — подтвердил Александр. — А о его расследовании у тебя есть еще какие-нибудь известия?

— Нет, о последних результатах я тебе докладывал. Но определенно мы узнаем что-то новое, когда вернутся корабли с новобранцами. Пока кажется, что он нашел следы персидского вмешательства, но я уже знаю, что бы он сказал, окажись здесь сам.

— Я тоже. Он бы сказал, что персы, несомненно, были заинтересованы в убийстве моего отца, но даже если бы они оказались ни при чем, то все равно распустили бы слух, что это сделали они, дабы будущие македонские цари поостереглись предпринимать против них враждебные действия.

— Вполне возможно, — согласился Каллисфен и снова погрузил руки в родник.

Тут подошел врач Филипп.

— Смотри, что нашли твои люди, — сказал он, тряся в руках большую змею с морщинистой треугольной головой. — Ее укус может убить в несколько мгновений.

— Предупреди солдат, чтобы были осторожны, а потом забальзамируй ее и пошли Аристотелю для его коллекции, — распорядился Александр. — И сделай то же самое, если увидишь какие-нибудь интересные травы или что-то еще с неизвестными свойствами. Я дам тебе сопроводительные письма к каждому предмету.

Филипп кивнул и удалился со своей змеей, а Александр, присев у родника, остался ждать вечера. Вдруг он увидел в воде рядом с собой отражение Аристандра.

— Тебя все еще преследует тот кошмар? — спросил царь. — Тот сон с голым человеком, что сгорает заживо?

— А тебя? — спросил Аристандр. — Какие кошмары преследуют твою душу?

— Многие… Может быть, слишком многие, — ответил царь. — Смерть моего отца, убийство Бата, которого я проволок за своей колесницей вокруг стен в Газе, призрак Мемнона, что встает между мною и Барсиной каждый раз, когда я сжимаю ее в объятиях, Гордиев узел, что я разрубил мечом, вместо того чтобы развязать, а еще…

Он замолк, словно не желая продолжать.

— Что еще? — спросил Аристандр, неотрывно глядя ему в глаза.

— Одна считалочка, — ответил Александр, потупившись.

— Считалочка? Какая?

Царь вполголоса напел:

Старый солдат на войну торопился,
А сам-то на землю, на землю свалился!
И отвернулся.

— Она что-то значит для тебя?

— Нет, это просто считалочка, которую я распевал в детстве. Меня научила ей кормилица моей матери, старая Артемизия.

— Тогда не будем о ней думать. А что касается твоих кошмаров, тут есть лишь один выход, — сказал Аристандр.

— Какой?

— Стать богом, — ответил ясновидец, и едва он проговорил это, его отражение рассеялось от упавшего в воду насекомого, которое потревожило поверхность своими отчаянными попытками избежать смерти.


Когда пришла ночь, Александр ступил на земли великого храма, освещенного внутри двумя рядами ламп, висевших на потолке, и одной большой лампой, которая стояла на полу, отбрасывая неровный свет на колоссальную статую Амона.

Александр поднял глаза на звериную голову гиганта, на его огромные, загнутые назад рога, на широкую грудь, на мощные руки со сжатыми кулаками, висевшие вдоль туловища, и ему снова вспомнились слова, произнесенные матерью перед его уходом: «Додонский оракул ознаменовал твое земное рождение; а другой оракул, скрытый среди пышущей жаром пустыни, ознаменует твое новое рождение — для неугасаемой жизни».

— Что ты спросишь у бога? — вдруг раздался голос среди каменного леса подпирающих потолок колонн.

Александр огляделся, но никого не увидел. Он посмотрел на огромную баранью голову с большими желтыми глазами, пересеченными черной щелью, — стало быть, это существо, в самом деле, было богом?

— Есть кто-то еще…— начал он. И эхо повторило: «Кто-то еще…»

— Среди убийц моего отца есть ли кто-то еще, кого я не покарал?

Его слова затихли, отраженные и искаженные тысячами искривленных поверхностей, и на мгновение воцарилась тишина. Потом из груди колосса снова донесся вибрирующий низкий голос:

— Берегись говорить подобные слова, ибо твой отец не из смертных. Твой отец — Зевс-Амон!

Царь вышел из храма глубокой ночью, выслушав ответы на свои вопросы. Ему не хотелось возвращаться к себе в шатер среди солдат, поэтому он прошел через пальмовые рощи и оказался в одиночестве на краю пустыни, под бескрайним звездным небом. Сзади послышались чьи-то шаги, и он обернулся. Это был Евмен.

— Мне сейчас не хочется говорить, — сказал царь. Евмен не двинулся.

— Но если у тебя что-то важное, я тебя слушаю.

— К сожалению, я уже давно храню печальное известие, дожидаясь подходящего момента…

— И тебе кажется, что подходящий момент наступил?

— Возможно. Во всяком случае, я больше не могу таить это известие в себе. Царь Александр Эпирский погиб, доблестно сражаясь в бою. Варвары одолели его числом.

Александр печально кивнул, а когда Евмен удалился, он снова обратился к бескрайнему небу и бескрайней пустыне и заплакал в их тишине.

КОММЕНТАРИЙ АВТОРА

В тот момент, когда деяния македонского полководца вступили в действительно историческую фазу, передо мной встал литературный выбор, который фактически стал научным выбором, иногда выходящим за пределы традиционных толкований истории. Так, описывая битву при Гранике, я предпочел более реалистичное, с моей точки зрения, воспроизведение событий, не имеющее ничего общего с высокопарными страницами Каллисфена.

Двух разных персонажей, Александра из Линкестиды и Аминту, я объединил в одного Аминту (чтобы избавить от путаницы читателя, который и так уже знаком с двумя Александрами), однако привел жизненные ситуации — династические, политические, психологические, в которых оказывались оба этих персонажа. Воспроизведение топографии, тактики и стратегии при осаде Милета, Галикарнаса и Тира было проделано со скрупулезной тщательностью, равно как и описание сражения при Иссе, которое воссоздано после непосредственного изучения местности. Литературные источники в основном остались те же, что я уже приводил в первом томе, с добавлением заметок Геродота (о летучих змеях) и цитат из Гомера и Гесиода; кроме того, добавилось несколько ссылок на технические подробности со страниц Энея Тактика [31] и «Стратегем» Фронтина [32]. Привлекалось также много материальных свидетельств, и немало сцен будет узнано читателями, знакомыми с произведениями искусства, монетами, мозаиками тех времен. Широко использовались портреты и самые последние данные раскопок на территориях, упомянутых в романе. В разное время там были выполнены исчерпывающие съемки местности.

Валерио Массимо Манфреди Александр Македонский. Пределы мира





ГЛАВА 1

На исходе весны царь снова пустился в путь через пустыню. Теперь он пошел по другой дороге, которая вела из оазиса Амона прямо к берегам Нила и выходила в окрестности Мемфиса. Александр часами ехал в одиночестве на своем сарматском гнедом, а Букефал шел рядом без сбруи и узды. С тех пор как он осознал, насколько велик тот путь, который ему предстоит пройти, Александр старался беречь своего жеребца от всех ненужных тягот, словно желая продлить жизненную силу его молодости.

Потребовались три недели марша под жгучим солнцем и суровые испытания, пока солдаты не увидели вдалеке тонкую зеленую полоску — плодородные берега Нила. Но царь, погруженный в свои мысли и воспоминания, как будто не подвластен был ни усталости, ни голоду, ни жажде.

Товарищи не нарушали его задумчивости, понимая, что он хочет остаться в этих бескрайних пустынных просторах наедине со своими смутными ощущениями, со своим тревожным предчувствием бессмертия, со своими душевными переживаниями. Возможность поговорить с ним появлялась только вечером, и порой кто-нибудь из друзей заходил к нему в шатер составить компанию, пока Лептина помогала царю принять ванну.

Однажды Птолемей ошеломил Александра вопросом, который давно уже не выходил у него из головы:

— Что тебе сказал бог Амон?

— Он назвал меня сыном, — ответил царь. Птолемей поднял упавшую из рук Лептины губку и положил на край ванны.

— А о чем был твой вопрос?

— Я спросил его, все ли убийцы моего отца мертвы или кто-то еще остался в живых.

Птолемей промолчал. Он подождал, пока царь вылезет из ванны, накрыл его плечи чистой льняной простыней и стал растирать. Когда Александр повернулся, друг заглянул ему в самую глубину души и заговорил снова:

— Стало быть, ты все еще любишь своего отца — теперь, когда стал богом?

Александр вздохнул:

— Если бы не ты задал этот вопрос, я бы сказал, что это слова Каллисфена или Клита Черного… Дай мне твой меч.

Птолемей удивленно посмотрел на него, но возражать не посмел. Он вынул из ножен свое оружие и протянул царю, а Александр надрезал лезвием кожу на руке, так что потекла кровь.

— Что это, разве не кровь?

— Да, действительно.

— Кровь, правда? А не «ихор, что струится по жилам блаженных»? — процитировал Александр гомеровскую строку. — А стало быть, друг мой, постарайся меня понять и не наноси ран попусту, если любишь меня.

Птолемей понял и извинился за то, что повернул беседу таким образом, а Лептина омыла руку царя вином и перевязала.

Александр увидел, что друг расстроен, и пригласил его остаться на ужин. У царя было чем угостить: черствый хлеб, финики и кисловатое пальмовое вино.

— Что будем делать теперь? — спросил Птолемей.

— Вернемся в Тир.

— А потом?

— Не знаю. Надеюсь, Антипатр сообщит мне о том, что происходит в Греции, а наши осведомители в Персии предоставят достаточные сведения о намерениях Дария. Тогда уж и примем решение.

— Я знаю, что Евмен сообщил тебе о судьбе твоего зятя Александра Эпирского.

— Увы, да. Моя сестра Клеопатра убита горем, равно как и моя мать, которая очень его любила.

— Но я почему-то думаю, что самую сильную боль чувствуешь ты. Или я не прав?

— Похоже, прав.

— Что же объединяло вас так тесно, кроме двойного родства?

— Великая мечта. Теперь вся тяжесть этой мечты легла на мои плечи. Когда-нибудь мы пойдем в Италию, Птолемей, и уничтожим варваров, которые убили его.

Александр налил другу немного пальмового вина и проговорил:

— Тебе нравится слушать стихи? Я пригласил Фессала составить мне компанию.

— С превеликим удовольствием послушаю его. Какие стихи ты выбрал?

— Те, где говорится о море. Разных поэтов. Зрелище бескрайних песков напоминает мне морские просторы, а здешний зной заставляет мечтать о море.

Лептина отодвинула в сторону два маленьких столика, и вошел актер. Он был одет как для сцены и загримирован: глаза накрашены бистром, рот подведен суриком, создавая горькую складку, как у трагической маски. Притронувшись к кифаре, Фессал издал несколько приглушенных аккордов и начал:

Ветер, ветер, дитя морей!
Ты по влажным полям несешь
Быстрокрылые челны…
О, куда же ты мчишь меня? [33]
В глубокой ночной тиши Александр зачарованно слушал актера; царь внимал этому голосу, который был способен на любые интонации и умел заставить ответно вибрировать все человеческие чувства и страсти и даже подражать дыханию ветра и рокоту грома.

До поздней ночи они наслаждались искусством великого актера, а тот стонал женским плачем и гремел криками героев. Когда Фессал закончил декламацию, Александр обнял его.

— Спасибо, — проговорил он с огненным взором. — Ты наяву вызвал сны, приходящие ко мне по ночам. А теперь ступай спать: завтра нас ждет долгий марш.

Птолемей остался еще ненадолго, чтобы выпить с Александром.

— Никогда не вспоминаешь о Пелле? — вдруг спросил он. — Никогда не думаешь о матери, об отце, о том, как мы были детьми и скакали верхом по холмам Македонии? О водах наших рек и озер?

Александр как будто задумался на несколько мгновений, а потом ответил:

— Да, часто, но они мне представляются чем-то отдаленным, как будто все это произошло много-много лет назад. Наша жизнь так наполнена, что каждый час идет за год.

— Это означает, что мы состаримся раньше времени — так, что ли?

— Возможно… А может быть, и нет. Лампе, которая светит в зале ярче всех, суждено и погаснуть раньше всех, но гости запомнят, как прекрасен и приветлив был ее свет во время праздника.

Он отодвинул полог шатра и проводил Птолемея наружу. Небо над пустыней сияло бесконечным множеством звезд, и два молодых друга подняли к нему глаза, любуясь этим великолепием.

— А может быть, такова же и судьба звезд, что ярче других сверкают на небосводе. Да будет твоя ночь спокойна, друг мой.

— И твоя тоже, Александрос, — ответил Птолемей и удалился в свой шатер на окраине лагеря.


Через пять дней они вышли на берега Нила близ Мемфиса, где царя ожидали Парменион и Неарх, и в ту же ночь Александр снова встретился с Барсиной. Она поселилась в роскошном дворце, раньше принадлежавшем какому-то фараону. Ей отвели жилище в верхней части дворца, открытой северному ветру, который вечером приносил приятную прохладу и колыхал голубые виссоновые занавеси, легкие, как крылья бабочки.

Барсина ждала царя. В легкой сорочке ионийского покроя она сидела в кресле, украшенном золотыми и эмалевыми узорами. Ее волосы, черные с фиолетовым отливом, ниспадали на плечи и грудь, а лицо было сильно накрашено в египетском стиле.

Лунное сияние и свет лампы, что сочился из-за гипсовой перегородки, смешивались в воздухе, пропитанном ароматами нарда и алоэ, и мерцали желтоватыми отблесками в ониксовой ванне с водой, где плавали цветы лотоса и лепестки роз. Из-за панно с изображением зарослей плюща и птиц, парящих в воздухе, доносилась приглушенная музыка — нежные звуки флейты и арфы. Стены сплошь покрывали древние египетские фрески, на которых под звуки лютни и бубнов кружились в танце перед восседавшей на троне царственной парой обнаженные девушки. В углу комнаты стояла большая кровать с голубым балдахином на четырех деревянных колоннах, украшенных капителями в форме цветка лотоса.

Александр вошел и направил на Барсину долгий страстный взгляд. В его глазах еще горел палящий свет пустыни, в ушах звучали тайны амонского оракула, и аура магических чар исходила от всей его фигуры: от золотых волос, ниспадавших на плечи, от мускулистой, покрытой шрамами груди, от переливчатых глаз разного цвета, от тонких нервных кистей рук с синеватыми набухшими жилами. Его тело прикрывала лишь легкая хламида, схваченная на левом плече серебряной пряжкой древней работы, которая веками передавалась в его династии по наследству; лоб охватывала золотистая лента.

Барсина встала и тут же ощутила, как утонула в сиянии его взгляда.

— Александрос… — прошептала она.

Он сжал ее в объятиях и стал покрывать поцелуями, влажными и сочными, как спелые финики, а потом уложил на кровать и ласкал теплую надушенную грудь.

Но мгновение спустя царь ощутил, как ее кожа похолодела и роскошное тело напряглось у него в руках. Александр уловил в воздухе неопределенную тревогу, и это пробудило его задремавшие было инстинкты воина. Он резко обернулся и заметил метнувшуюся к нему фигуру, увидел занесенную руку с кинжалом, услышал визгливый дикий крик, прозвучавший в стенах спальни, — и тотчас этому звуку ответил крик Барсины, полный страха и боли.

Александр легко повалил нападавшего и придавил его к полу, выкручивая ему руку, чтобы тот выпустил оружие.

И царь, несомненно, тут же и убил бы его вставленным в лампу тяжелым подсвечником, если бы не узнал пятнадцатилетнего мальчика — это был Этеокл, старший сын Мемнона и Барсины! Мальчик бился, как попавший в капкан львенок, выкрикивая оскорбления, кусаясь и царапаясь.

Привлеченная переполохом, прибежала стража и схватила злоумышленника. Поняв, что здесь произошло, командир воскликнул:

— Покушение на жизнь царя! Отведите его вниз, для пыток и суда.

Но Барсина с плачем бросилась в ноги Александру:

— Спаси его, мой господин, сохрани жизнь моему сыну, умоляю тебя!

Этеокл с презрением посмотрел на нее, а потом повернулся к Александру и проговорил:

— Тебе следует убить меня, потому что иначе я еще тысячу раз попытаюсь сделать то, что пытался совершить сегодня; я буду это делать снова и снова, пока мне не удастся отомстить за жизнь и честь моего отца.

Он все еще дрожал от возбуждения схватки и ненависти, сжигавшей его юное сердце. Царь жестом велел страже удалиться.

— Но, государь… — начал было возражать их командир.

— Уйдите! — приказал царь. — Разве вы не видите, что это мальчик?

Когда начальник стражи повиновался, царь снова обратился к Этеоклу:

— Честь твоего отца не пострадала, а его жизнь унесла роковая болезнь.

— Неправда! — крикнул мальчик. — Ты его отравил, а теперь… а теперь забрал себе его жену. Ты бесчестный человек!

Александр приблизился к пленнику и проговорил твердым голосом:

— Я всегда восхищался твоим отцом. Я считал его единственным соперником, достойным меня, и мечтал когда-нибудь встретиться с ним на поединке. Я бы никогда его не отравил: со своими врагами я встречаюсь лицом к лицу, с копьем и мечом. Что касается твоей матери, то это я — ее жертва. Я думаю о ней каждое мгновение, я потерял сон и покой. Любовь — это божественная сила, сила необоримая. Человек не может ни укрыться от нее, ни избежать ее, как не может он избежать солнца и дождя, рождения и смерти.

Барсина рыдала в углу, закрыв лицо руками.

— Ты ничего не скажешь своей матери? — спросил юношу царь.

— С того самого мгновения, когда твои руки впервые прикоснулись к ней, она больше мне не мать, она для меня ничто. Убей меня, тебе следует это сделать. А не то я убью вас обоих. И посвящу вашу кровь тени моего отца, чтобы он успокоился в царстве Аида.

Александр обратился к Барсине:

— Что мне делать?

Она отерла глаза и взяла себя в руки.

— Отпусти его, прошу тебя. Дай ему коня и провизии и отпусти. Можешь ли ты сделать это для меня?

— Предупреждаю, — снова повторил мальчик, — если ты меня сейчас отпустишь, я отправлюсь к Великому Царю и попрошу у него доспехи и меч, чтобы сражаться против тебя в его войске.

— Если так должно быть, пусть так и будет, — ответил Александр.

Он позвал стражу и, объявив, что отпускает мальчика, велел дать ему коня и провизии.

Этеокл направился к двери, пытаясь скрыть бурные чувства, переполнявшие его душу, но мать окликнула его:

— Погоди.

Мальчик на мгновение задержался, но потом повернулся к ней спиной и шагнул за порог. Барсина снова повторила:

— Погоди, прошу тебя! — Она открыла ящик под скамьей, вынула оттуда блестящий меч в ножнах и протянула сыну. — Это меч твоего отца.

Мальчик взял его и прижал к груди. Из глаз его хлынули горючие слезы, оставляя заметные следы на щеках.

— Прощай, сын мой, — проговорила Барсина полным горя голосом. — Да хранит тебя Ахура-Мазда, да уберегут тебя боги твоего отца.

Этеокл прошел по коридору и спустился по лестнице во двор, где стражники держали под уздцы коня. Но прежде чем вскочить на него, мальчик увидел, как в боковой двери появилась какая-то тень — его брат Фраат.

— Возьми меня с собой, прошу тебя, — взмолился мальчик. — Я не хочу оставаться пленником этих яунов!

Этеокл на мгновение заколебался, а младший брат продолжал настаивать:

— Возьми меня с собой, прошу, прошу тебя! Я не тяжелый, конь вынесет нас обоих, пока мы не достанем второго.

— Не могу, — ответил Этеокл. — Ты еще слишком маленький, да и… кто-то должен остаться с мамой. Прощай, Фраат. Мы увидимся, когда закончится эта война. И я сам приду и освобожу тебя.

Он крепко обнял брата и долго не отпускал его, а тот лил слезы вовсю. Потом Этеокл вскочил на коня и ускакал.

Барсина следила за сыновьями из окна своей комнаты и чувствовала, что сейчас умрет, что сердце ее разорвется при виде этого пятнадцатилетнего мальчика, галопом скачущего в ночь. Она безутешно плакала, думая, как горька бывает судьба земных существ. Еще недавно она ощущала себя одним из олимпийских божеств, чьи изображения видела на картинах и скульптурах великих художников-яунов; теперь же чувствовала себя ниже последней из рабынь.

ГЛАВА 2

Чтобы войско могло перейти на восточный берег Нила, Александр велел построить два моста из лодок. На другом берегу его ждали солдаты и начальники, на чьем попечении оставалась покоренная страна. Теперь, увидев, что они справились со своей задачей хорошо, царь подтвердил полномочия назначенных им ранее правителей, но разделил их при этом так, чтобы вся власть над богатейшей древней страной не сконцентрировалась в руках кого-то одного.

Однако по воле судьбы те дни, когда Египет принимал царя, вернувшегося из святилища Амона, воздавая ему почести, как богу, и короновав его как истинного фараона, оказались омрачены печальными известиями. Почти каждый день перед глазами Александра вставало отчаяние Барсины, а тут обрушилось еще большее несчастье. У Пармениона кроме Филота было еще два сына: Никанор, командир одного отряда гетайров, и Гектор, девятнадцатилетний юноша, которого старый полководец нежно любил. Возбужденный видом войска, форсирующего реку, Гектор взял египетскую папирусную лодку, чтобы полюбоваться великолепным зрелищем с середины реки. Из юношеского тщеславия, облачившись в тяжелые доспехи и яркий парадный плащ, он встал на корме, чтобы покрасоваться перед всеми.

Однако лодка вдруг натолкнулась на что-то — предполагали, что это была спина гиппопотама, всплывшего в это время на поверхность, — и резко накренилась. Юноша упал в воду и тут же утонул, влекомый на дно тяжестью доспехов и мокрого плаща.

Египетские гребцы ныряли без перерыва, равно как и многие молодые македоняне вместе с его братом Никанором, присутствовавшим при несчастье; все они подвергалисьопасности попасть в водоворот или в пасть крокодилам, особенно многочисленным на этом участке реки; но все оказалось тщетно. Парменион беспомощно взирал на трагедию с восточного берега реки, откуда следил за переправой войска.

Вскоре об этом узнал Александр. Царь немедленно отдал приказ финикийским и кипрским морякам попытаться извлечь из реки хотя бы тело юноши, но и их усилия оказались напрасны. В тот же вечер после долгих часов мучительных поисков, в которых принял участие и сам царь, Александр отправился нанести визит старому военачальнику, который буквально окаменел от горя.

— Как он? — спросил Александр у Филота, стоявшего у шатра, словно оберегая одиночество своего отца.

Друг безутешно покачал головой.

Парменион молча сидел на земле в темноте, и во мраке виднелась лишь его седая голова. Александр ощутил дрожь в коленях; он глубоко сочувствовал этому отважному и преданному человеку, который столь часто раздражал его своими призывами к благоразумию и непрестанными напоминаниями о величии его отца. В этот момент старик напоминал вековой дуб, что долго бросал вызов годам с их непогодами и ураганами и вдруг в одно мгновение был сокрушен ударом молнии.

— Довольно печальный визит, Парменион, — неуверенно начал царь, не в силах отвязаться от звучавшего в голове стишка, который в детстве часто напевал при появлении седовласого воина на советах своего отца:

Старый солдат на войну торопился,
А сам-то на землю, на землю свалился!
Услышав голос своего царя, Парменион машинально встал и прерывающимся голосом проговорил:

— Благодарю тебя за то, что пришел, государь.

— Мы сделали все, чтобы отыскать тело твоего сына. Я бы воздал ему великие почести, я бы… я бы отдал что угодно, чтобы…

— Знаю, — ответил Парменион. — Как говорится, в мирное время сыновья хоронят отцов, а во время войны отцы хоронят сыновей, но я всегда надеялся, что меня это несчастье минует. Я всегда предполагал, что стрела или удар меча раньше найдут меня. А вот…

— Это страшный рок, — проговорил Александр. Между тем его глаза привыкли к темноте в шатре, и он смог различить искаженное горем лицо Пармениона. С красными глазами, иссохшей морщинистой кожей, взъерошенными волосами, военачальник словно в одночасье постарел на десять лет. Так он не выглядел даже после самых суровых битв.

— Если бы он погиб в бою… — проговорил Парменион. — Если бы он погиб с мечом в руке, это имело бы для меня какой-то смысл: все мы солдаты. Но так… так… Утонуть в этой грязной реке, остаться на съедение речным чудовищам! О боги, боги небесные, за что? За что?

Он закрыл лицо руками и заплакал. Его рыдания разрывали сердце. При виде этого горя у Александра не нашлось слов. Он сумел лишь пробормотать:

— Я сожалею… Я сожалею, — и вышел, на прощание растерянно посмотрев на Филота и подошедшего в это время Никанора, также сраженного горем и усталостью, все еще мокрого и покрытого грязью.

На следующий день царь велел возвести кенотаф в честь погибшего юноши и лично выполнил погребальный обряд. Солдаты, построившись рядами, десятикратно прокричали имя Гектора, чтобы сохранить память о нем. Но не так выкрикивали они имена своих товарищей, павших на заснеженных горных вершинах, под сапфировым небом Фракии и Иллирии. В этой душной и тягостной атмосфере, над мутными водами имя Гектора быстро поглотила тишина.


В тот же вечер царь вернулся к Барсине. В слезах она лежала на кровати, и ее кормилица рассказала, что вот уже несколько дней госпожа почти ничего не ест.

— Ты не должна предаваться такому отчаянию, — сказал ей Александр. — Ничего с твоим мальчиком не случится: я велел двум моим воинам проследить, чтобы с ним не произошло никакой беды.

Барсина приподнялась и села на край кровати.

— Благодарю тебя. Ты снял тяжесть с моего сердца… хотя там и остался стыд. Мои сыновья осудили меня и вынесли строгий приговор.

— Ты ошибаешься, — ответил Александр. — Знаешь, что сказал твой сын своему младшему брату? Мне передал один из стражников. Он сказал: «Ты должен остаться с мамой». Это значит, что он любит тебя и сделал то, что сделал, лишь потому, что считал это правильным. Ты должна гордиться этим мальчиком.

Барсина вытерла глаза.

— Мне не нравится, что все происходит так. Я бы хотела нести тебе радость, хотела быть рядом с тобой в миг твоего торжества, а вместо этого лишь плачу.

— Слезы к слезам, — ответил Александр. — Парменион потерял своего младшего сына. Все войско в трауре, и я никак не мог предотвратить несчастье. Что толку становиться богом… Но сейчас сядь, прошу тебя, и поешь со мной: нам нужно вместе отвоевать счастье, которое завистливая судьба пытается у нас отнять.


Флотоводец Неарх получил приказ поднять паруса и отплыть в направлении Финикии, в то время как войско отправилось назад сушей, по дороге, что пролегала по узкой полосе между морем и пустыней. Когда оно подошло к Газе, из Сидона прибыл гонец со страшным известием.

— Государь, — сообщил он, едва соскочив с коня и еще не успев отдышаться, — самаритяне после долгих пыток заживо сожгли командующего Андромаха, твоего наместника в Сирии.

Александр, и так уже огорченный последними событиями, пришел в бешенство:

— Кто такие эти самаритяне?

— Это варвары, живущие в горах между Иудеей и горой Кармел. У них есть город, называемый Самария, — ответил гонец.

— И они не знают, кто такой Александр?

— Может быть, и знают, — вмешался Лисимах, — но не придают этому большого значения. Думают, что можно бросить вызов твоему гневу.

— В таком случае им полезно будет узнать меня получше, — отозвался царь.

Он отдал приказ выступать немедленно, и войско без отдыха совершило марш до Акры. Оттуда царь с легкой конницей трибаллов, с агрианами и «Острием» в полной боевой готовности направился на восток, в глубь материка. Александр повел войска лично вместе со своими друзьями, в то время как тяжелая пехота, вспомогательные войска и конница гетайров остались на побережье под командованием Пармениона.

Они нагрянули с наступлением вечера совершенно неожиданно. Самаритяне представляли собой народ пастухов, разбросанных по горам и холмам. Через три дня все их поселения были преданы огню, а столица, такая же деревня, но побольше и огражденная стеной, сметена с лица земли. Их храм, довольно убогое святилище без статуи или какого-либо образа, обратили в прах.

Когда рейд завершился, уже наступали сумерки третьей ночи, и царь решил разбить лагерь в горах, чтобы дождаться следующего дня, прежде чем отправиться обратно на морское побережье. На всех окружающих перевалах были выставлены двойные дозоры, чтобы обезопасить себя от внезапного нападения. Для освещения охранных постов развели костры, и ночь прошла спокойно. Вскоре после рассвета царя разбудил командир последней стражи, фессалиец из Ларисы по имени Эвриал:

— Государь, иди взгляни.

— Что такое? — спросил Александр, поднимаясь.

— Кто-то идет с юга. К нам направляется посольство.

— Посольство? От кого же?

— Не знаю.

— На юге есть лишь один город, — заметил Евмен, который давно проснулся и уже совершил первый обзорный обход. — Иерусалим.

— И что это за город?

— Это столица одного маленького царства без царя — царства иудеев. Город стоит на высокой горе и окружен скалами.

Пока Евмен говорил, возле первого охранного поста показалась маленькая группа, которая попросила позволения пройти.

— Пропустите их, — велел Александр. — Я приму их у своего шатра.

Он накинул на плечи плащ и уселся на походную скамеечку.

Тем временем один из пришедших с посольством, говоривший по-гречески, обменялся несколькими словами с Эвриалом и спросил, не этот ли юноша, сидящий перед шатром в красном плаще, и есть царь Александр. Получив утвердительный ответ, он приблизился, ведя за собой всю свиту. Вскоре стало очевидно, кто среди них самая важная персона: это был пожилой человек среднего роста с длинной аккуратно подстриженной бородой. Голову его покрывала жесткая митра, а на груди висело украшение с двенадцатью разноцветными камнями. Он заговорил первым, и его язык, гортанный и в то же время мелодичный, аритмичный и с сильными придыханиями, на слух показался Александру похожим на финикийский.

— Да убережет тебя Господь, великий царь, — перевел толмач.

— О каком господе ты говоришь? — спросил Александр, заинтересовавшись этими словами.

— О нашем Господе Боге, Боге Израиля.

— И с чего бы это вашему богу беречь меня?

— Он уже сделал это, — ответил старик, — позволив тебе выйти невредимым из стольких сражений, чтобы, в конце концов, прийти сюда и положить конец кощунству самаритян.

Александр покачал головой, словно не увидел в словах толмача никакого смысла.

— Что такое кощунство? — спросил он.

В этот момент чья-то рука легла ему на плечо. Царь обернулся и увидел Аристандра, закутанного в белый плащ. Прорицатель смотрел на Александра со странным выражением в глазах.

— Отнесись с уважением к этому человеку, — шепнул ясновидец царю на ухо. — Его бог — несомненно, очень могущественный бог.

— Кощунство, — снова заговорил толмач, — это оскорбление Бога. А самаритяне построили храм на горе Гарицим. Тот, что ты с помощью Господа только что разрушил.

— И это было то самое… кощунство?

— Да.

— Почему?

— Потому что может быть лишь один храм.

— Один храм? — озадаченно переспросил царь. — В моей стране храмов сотни.

Тут вмешался Аристандр. Он попросил позволения поговорить с белобородым стариком:

— Что это за храм?

Старик принялся вдохновенным голосом рассказывать, а толмач переводил:

— Этот храм — дом нашего Бога, единственного сущего, создателя небес и земли, всего видимого и невидимого. Он освободил наших отцов от египетского рабства и даровал им Землю Обетованную. В течение многих лет Он жил в шатре в городе Сил, пока царь Соломон не построил ему на горе Сион, в нашем городе, великолепный храм из золота и бронзы.

— И как он выглядит, этот бог? — спросил Александр. — У тебя есть какой-нибудь его образ, чтобы показать мне?

Едва услышав от толмача вопрос, старик всем своим видом продемонстрировал крайнее отвращение и сухо ответил:

— Наш Господь никак не выглядит. Он строго-настрого запретил пользоваться образами. Образ нашего Господа повсюду: он в небесных облаках и в полевых цветах, в пении птиц и шепоте ветра в кронах деревьев.

— Но тогда что же находится в вашем храме?

— Ничего такого, что мог бы увидеть человеческий глаз.

— В таком случае кто же ты?

— Я — верховный жрец. Я представляю Господу молитвы нашего народа, и только мне одному дозволено произносить Его имя, раз в году, в самом уединенном уголке святилища. А ты кто такой, если позволено спросить?

Царь посмотрел в лицо одному из собеседников, потом другому и проговорил:

— Я хочу увидеть храм твоего бога.

Едва до старого жреца дошли слова царя, как он упал на колени и коснулся лбом земли, умоляя не делать этого:

— Прошу тебя, не оскверняй нашего святилища. Никто из необрезанных, никто из не принадлежащих к Избранному Богом Народу не может входить в храм, и я обязан препятствовать этому до последней капли крови.

Царь едва не впал в бешенство, как случалось всегда, когда он получал отказ, но Аристандр сделал ему знак сдержать свой гнев и снова шепнул на ухо:

— Отнесись с уважением к этому человеку, который готов отдать жизнь за своего бога, не имеющего обличья, но не хочет лгать и льстить тебе.

Несколько мгновений Александр молчал, а потом снова повернулся к старику с белой бородой:

— Я уважу твое желание, но взамен хочу получить от тебя ответ.

— Какой? — спросил старик.

— Ты сказал, что образ единственного бога можно увидеть в облаках на небе, в цветах на лугу, в пении птиц, в шепоте ветра… Но что от твоего бога находится в человеке?

Старик ответил:

— Бог создал человека по образу и подобию своему, но в некоторых людях образ Бога затуманен и искажен их поступками. В других же он сверкает, как полуденное солнце. И ты — из таких людей, великий государь.

И с этими словами он повернулся и ушел туда, откуда пришел.

ГЛАВА 3

Войско продолжило поход; оно миновало край Палестины и вошло в Финикию. В Тире царь хотел принести жертву Гераклу-Мелькарту, чтобы торжественным религиозным ритуалом развеять тягостное чувство тоски и тревоги, распространившееся среди солдат после смерти молодого Гектора, которую все восприняли как печальное предзнаменование.

Город еще нес на себе следы разграбления, перенесенного в прошлом году, и все же жизнь упрямо расцветала в нем снова. Выжившие отстраивали заново свои жилища, привозя строительные материалы на лодках с берега. Другие занялись рыбной ловлей, третьи восстанавливали предприятия, где производился самый ценный в мире пурпур из размоченных мидий, что водились на местных рифах. С Кипра и из Сидона прибывали новые колонисты, пополняя население древней метрополии. Царивший над руинами дух запустения постепенно рассеивался.

В Тире к Александру зачастили многочисленные посольства от разных греческих городов и островов; кроме того, прибыло несколько сообщений от военачальника Антипатра, который извещал о ходе воинского набора в северных районах. Пришло и письмо от матери, которое произвело на Александра глубокое впечатление.

Олимпиада Александру, нежно любимому сыну: здравствуй!

Я получила известие о том, что ты посетил святилище Зевса средь песков пустыни, и об ответе, данном тебе богом, и в сердце у меня осталось глубокое чувство. Мне вспомнилось, как впервые ощутила я, что ты шевелишься у меня в лоне. Это произошло в тот день, когда я пришла посоветоваться с оракулом Зевса в Додоне, на моей родине, в Эпире.

В тот день порыв ветра принес к нам песок пустыни, и жрецы сказали мне, что тебе суждено величие и что предсказанное осуществится, когда ты придешь в другое великое святилище бога, стоящее среди ливийских песков. Мне вспомнился тот сон, где мне показалось, будто мною овладел бог, принявший вид змея. Я не верю, сын мой, что ты порожден Филиппом; ты — действительно божественного рода. Иначе как объяснить твои поразительные победы? И почему морские волны отступили перед тобой, открывая тебе путь? Почему чудесный дождь окропил жгучие пески пустыни?

Обрати мысли к своему небесному отцу, сын мой, и забудь Филиппа. Не его смертная кровь течет в твоих жилах.

Из этого письма Александр понял: его мать прекрасно осведомлена обо всем происходящем во время его походов и пытается осуществить какой-то собственный, тщательно проработанный план. План, где прошлое должно быть отменено, дабы освободить место будущему, совсем не такому, какое готовили ему Филипп и его учитель Аристотель. В этом новом прошлом не оставалось места даже для памяти о Филиппе. Александр положил письмо на стол, и в это время к нему вошел Евмен с другой табличкой, чтобы царь прочел ее и утвердил.

— Ужасные новости? — спросил царский секретарь, заметив на лице царя выражение растерянности.

— Нет, напротив. Ты, наверное, обрадуешься. Моя мать говорит, будто я сын бога.

— Однако, насколько я вижу, сам-то ты не очень похож на счастливого человека.

— А ты был бы счастлив на моем месте?

— Я знаю одно: нет другого способа править Египтом и получить признание жрецов в Мемфисе, кроме как стать сыном Амона, а, следовательно, и фараоном. К тому же Амона почитают Зевсом все греки, живущие в Ливии, и в Навкратисе, и в Кирене, а скоро этого бога примут и греки в Александрии, как только твой город будет населен. Это неизбежно: став сыном Амона, ты также признаешь себя сыном Зевса.

Пока Евмен говорил, Александр взял в руку письмо от матери, и секретарь быстро пробежал глазами по строчкам.

— Царица-мать просто помогает тебе принять твою новую роль, — проговорил он, дочитав.

— Ты ошибаешься. Ум моей матери витает между сном и явью, безразлично переходя туда и обратно. — Царь на мгновение прервался, словно не решаясь посвятить Евмена в столь великую тайну. — Моя мать… Моя мать обладает способностью воплощать свои сны в реальность и втягивать в них других.

— Не понимаю, — вымолвил Евмен.

— Помнишь тот день, когда я бежал из Пеллы, — день, когда мой отец хотел убить меня?

— А как же! Ведь я был там.

— Я бежал вместе с матерью, намереваясь добраться до Эпира. Мы остановились на ночлег в лесу, стадиях [34] в тридцати к западу от Бероя. Вдруг посреди ночи я увидел, как она встала и ушла в темноту. Она ступала, словно не касаясь земли, и, в конце концов, пришла в какое-то место, где стоял покрытый плющом древний образ Диониса. Я видел ее, как сейчас тебя, а из-под земли выползли огромные змеи. Клянусь, я был там и смотрел, как она, играя на флейте, созвала оргию сатиров и менад, одержимая…

Евмен неотрывно глядел на своего царя, не веря услышанному.

— Скорее всего, тебе все это приснилось.

— Вовсе нет. Вдруг я почувствовал, как кто-то сзади тронул меня за плечо. Это была она, понимаешь? Но мгновением раньше я видел, как она играла на флейте, а ее кольцами обвивали огромные змеи. И я оказался там, а не в своей убогой постели. Мы вернулись вместе, пройдя пешком приличное расстояние. Как ты это объяснишь?

— Не знаю. Некоторые люди ходят во сне, а говорят, бывают и такие, кто, заснув, покидает свое тело и уходит далеко, являясь другим. Это называется «экстаз». Олимпиада — не такая, как другие женщины.

— В этом у меня нет сомнения. Антипатр всегда с трудом справлялся с ней. Моя мать желает властвовать, править, она хочет использовать свои способности, и помешать ей непросто. Иногда я спрашиваю себя, что бы сказал обо всем этом Аристотель.

— Это нетрудно узнать, достаточно спросить Каллисфена.

— Каллисфен порой меня раздражает.

— Это заметно. И ему это не нравится.

— Но он ничего не делает, чтобы избежать этого.

— Не совсем так. У Каллисфена имеются принципы, и он учился у своего дяди в этом отношении не идти на компромиссы. Тебе нужно попытаться понять его. — Тут Евмен сменил тему: — Какие у тебя планы на ближайшее будущее?

— Хочу устроить театральные состязания и гимнастические игры.

— Театральные… состязания?

— Именно.

— Но зачем?

— Людям нужно развлечься.

— Людям нужно снова взяться за мечи. Они не воюют уже больше года, и если подойдут персы, я не знаю…

— Персы определенно сейчас не появятся. Дарий занят тем, что собирает самое большое войско, какое только видывали, чтобы уничтожить нас.

— И ты даешь ему на это время? Устраиваешь театральные представления и гимнастические игры?

Секретарь покачал головой, словно считал поведение царя явным безумием, но Александр встал и положил руку ему на плечо.

— Послушай, мы не можем ввязываться в изматывающие боевые действия и брать один за другим все города и крепости персидской державы. Ты видел, чего нам стоило взятие Милета, Галикарнаса, Тира…

— Да, но…

— И потому я хочу дать Дарию время призвать всех его солдат до последнего, а потом встречусь с ним и решу все одним сражением.

— Но… мы можем проиграть.

Александр посмотрел Евмену в глаза, словно друг произнес очевидную нелепицу.

— Проиграть? Невозможно.

Евмен потупился. В этот момент он понял, что письмо Олимпиады только укрепило Александра в том, во что он и так подсознательно верил: он непобедим и бессмертен. А то обстоятельство, что это подразумевает его божественность, было не столь уж важно. Но убеждены ли в этом так же решительно войско и товарищи Александра? что-то будет, когда средь беспредельной азиатской равнины они окажутся перед величайшим войском всех времен?

— О чем ты думаешь? — спросил Александр.

— Да так, ни о чем. Мне пришел на ум один отрывок из «Похода десяти тысяч» — тот, где…

— Не продолжай, — перебил его царь. — Я знаю, на что ты намекаешь,

И он начал цитировать по памяти:

Уже настал полдень, а враг все не появлялся, но во второй половине дня вдали на равнине белым облаком показался столб пыли. Чуть позже уже можно было различить блеск металла, копья и шеренги воинов…

— Сражение при Кунаксе. Бесчисленное войско Великого Царя призраком возникло из пыли в пустыне. Однако даже тогда греки победили, а если бы они быстро атаковали центр вместо того, чтобы нападать на левый фланг противника, они убили бы персидского монарха и завоевали всю его державу. Организуй гимнастические игры и театральные состязания, друг мой.

Снова покачав головой, Евмен двинулся к выходу.

— Вот еще что, — сказал царь, задержав секретаря на пороге. — Подбери пьесы, чтобы Фессал мог в должной мере продемонстрировать свои голос и осанку. «Царь Эдип», например, или…

— Не беспокойся, — сказал секретарь. — Ты знаешь, что я разбираюсь в таких вещах.

— А как здоровье Пармениона?

— Сокрушен, но не подает виду.

— Думаешь, в нужный момент он будет на высоте?

— Полагаю, да, — ответил Евмен. — Таких людей, как он, на свете немного.

И он вышел.

Александр торжественно открыл гимнастические игры и театральные представления, а потом пригласил друзей и старших командиров на пир. Собрались все, кроме Пармениона, который прислал слугу с извинительной запиской:

Парменион царю Александру: здравствуй!

Прошу прощения за то, что не приму участия в пиршестве. Я чувствую себя не очень хорошо и не смогу почтить твое застолье своим присутствием.

Вскоре выяснилось, что это застолье предназначалось для бесед, поскольку не было видно ни танцовщиц, ни гетер, искусных в любовных играх, а сам Александр в качестве симпосиарха — главы пиршества — развел в кратере вино четырьмя частями воды. Все также поняли, что он хочет обсудить философские и литературные проблемы, а не военные вопросы, так как рядом с собой царь оставил места для Барсины и Фессала. Далее расположились Каллисфен и два философа-софиста, прибывших с афинским посольством. За ними — Гефестион, Евмен, Селевк и Птолемей со своими случайными подругами, а остальные друзья устроились в другой части зала.

Хотя лето было в разгаре, погода испортилась и из набухших черных туч на старый город хлынул дождь. Когда повара начали подавать первое блюдо — ягненка, зажаренного со свежими бобами, вдруг раздался гром, заставив дрожать стены здания и вызвав рябь в кубках с вином.

Приглашенные безмолвно переглянулись, а гром прокатился вдаль и разбился о подножие горы Ливан. Повара продолжили подавать мясо, а Каллисфен, повернувшись к Александру с иронично-шутливой улыбкой, спросил:

— Если ты — сын Зевса, смог бы ты сделать такое?

Царь на мгновение опустил голову, и многие в зале подумали, что сейчас он разразится вспышкой гнева, да и у самого Каллисфена был такой вид, будто он уже раскаялся в своей не слишком удачной шутке. Заметив его бледность, Селевк шепнул на ухо Птолемею:

— На этот раз он обмочился.

Но Александр снова поднял голову, продемонстрировал безмятежную улыбку и ответил:

— Нет. Не хочу, чтобы мои сотрапезники померли со страху.

Все разразились смехом. На этот раз гроза миновала.

ГЛАВА 4

Этеокл скакал несколько дней, лишь на краткие часы засыпая рядом со своим конем. Весь этот путь он проделал, пугаясь криков ночных зверей и воя шакалов, опасаясь сбиться с дороги, боясь, что на него нападут и ограбят, отнимут коня и провизию или схватят, чтобы продать в рабство в далекие страны, где его никто никогда не найдет и не выкупит. За всю свою короткую жизнь он никогда в одиночку не сталкивался с такими тревогами и опасностями, но ему придавало мужества ощущение, что меч его отца — рядом. Изо всех сил мальчик сжимал оружие, принадлежавшее раньше великому Мемнону Родосскому. К тому же его высокий рост создавал впечатление, будто он уже взрослый.

Этеокл, конечно, не мог знать, что его безопасность обеспечивают воины, посланные вслед за ним ненавистным врагом, человеком, обесчестившим его отца и овладевшим душой и телом его матери. Возможно, этот человек поистине был воплощением Ахримана, духа тьмы и зла, как говорил однажды Артабаз.

Все шло гладко, пока Этеокл пересекал населенные области Палестины и Сирии, где его эскорту не составляло труда прятаться или смешиваться с караванами, что следовали со своим товаром от одной деревни к другой; но когда беглец ступил на бескрайнюю пустынную равнину, двоим гетайрам пришлось посоветоваться и принять решение. Это были молодые македоняне из царской стражи, из числа самых отважных и сообразительных. Они прекрасно знали характер своего царя. Если они допустят промах и с мальчиком что-то случится, Александр наверняка им этого не простит.

— Если держаться в пределах видимости, — сказал один, — он нас заметит, потому что спрятаться тут негде. А если он скроется с глаз, мы рискуем упустить его.

— У нас нет выбора, — ответил его товарищ. — Один из нас должен догнать его и завоевать его доверие. Иначе нам никак его не защитить.

Они разработали план действий, и на следующий день, на рассвете, когда мальчик, усталый и разбитый после почти бессонной ночи, снова пустился в путь, вдалеке показался одинокий всадник, двигавшийся в том же направлении. Этеокл остановился, задумавшись, не лучше ли дать незнакомцу уйти вперед, а самому двинуться позже. А может быть, следует догнать одинокого путника и проехать какую-то часть пути вместе с ним?

В конце концов, он решил, что пережидать будет не очень мудро, так как в таком случае придется ехать в самые знойные часы дня, и убедил себя в том, что одинокий всадник, очевидно, не вооружен и не представит большой опасности. Набравшись мужества, Этеокл ударил пятками в бока своего коня и пустился по пустынной тропе, понемногу догоняя ехавшего впереди всадника. Услышав топот копыт, тот обернулся, и мальчик, поборов смущение, обратился к нему по-персидски:

— Да хранит тебя Ахура-Мазда, странник. Куда ты держишь путь?

Всадник, зная, что его поймут, ответил по-гречески:

— Я не говорю на твоем языке, мальчик. Я критский ювелир и направляюсь в Вавилон, чтобы работать во дворце Великого Царя.

Этеокл издал вздох облегчения:

— Я тоже еду в Вавилон. Надеюсь, ты не будешь возражать, если мы продолжим путь вместе.

— Ни в коей мере. Наоборот, я очень рад, а то мне страшно ехать по этим краям одному.

— Почему же ты путешествуешь один? Не лучше ли было бы присоединиться к какому-нибудь каравану?

— Ты прав. Однако я слышал страшные истории о купцах-караванщиках, которые часто увеличивают свой барыш, при удобном случае продавая в рабство случайных попутчиков, вот я и сказал себе: «Лучше одному, чем в плохой компании». По крайней мере, я могу охватить взглядом горизонт, тропа хорошо протоптана, и ориентироваться не трудно: достаточно идти все время на восход солнца, и придешь к берегам Евфрата. После чего самое страшное останется позади — садись на хорошую лодку и плыви. Лежи себе, и без труда доберешься до Вавилона. Однако ты кажешься мне слишком молодым для путешествия в одиночку. Разве у тебя нет родителей или братьев?

Этеокл не ответил, и какое-то время под безоблачным небом слышался лишь стук копыт по обширной пустыне. Потом странник заговорил снова:

— Прости меня, мне не следовало соваться в твои личные дела.

Этеокл всмотрелся в горизонт, ровный, как на море во время штиля.

— Думаешь, еще далеко до Евфрата?

— Нет, — ответил незнакомец. — Если и дальше поедем так же, то завтра к ночи доберемся.

Они ехали до вечера, а потом разбили лагерь в небольшой впадине. Этеокл изо всех сил старался не засыпать, чтобы следить за своим незнакомым попутчиком, но в конце концов усталость взяла свое, и мальчик провалился в глубокий сон. Тогда его попутчик встал и пешком пошел назад, пока не увидел в темноте очертания коня, а рядом — лежащего человека. Все шло, как и задумывалось, и потому он вернулся и тоже лег. Время от времени он впадал в дрему, не переставая вслушиваться в ночные шорохи.

Проснувшись на рассвете, мальчик разложил на плаще горсть фиников с сухарями и поставил самшитовую чашку с водой из бурдюка. Вода остыла за ночь, и пить ее было приятно. Путники молча позавтракали вместе и пустились в путь, не останавливаясь под палящим солнцем в неподвижном, душном воздухе. К полудню они увидели, что кони устали, и потому спешились и пошли дальше, ведя их на поводу.

К Евфрату они выбрались поздно ночью. Великая река возвестила о себе шумом своих вод еще до того, как под луной показалось их сияние. Здесь вода клокотала на мелких камнях, и лента пены меж двух берегов обозначала брод. Македонский воин зашел в воду до середины реки, желая убедиться в надежности дна, а потом вернулся назад.

— Здесь брод, — сказал он Этеоклу. — Если хочешь, можешь перейти.

— Почему ты так говоришь? — удивился мальчик. — А сам ты не пойдешь?

Воин покачал головой:

— Нет. Мое задание выполнено, и я должен вернуться назад.

— Задание? — переспросил мальчик, озадаченный еще больше.

— Да. Александр велел нам проводить тебя до границы, чтобы с тобой ничего не случилось. Мой товарищ следует за нами в отдалении.

Этеокл повесил голову, униженный этой ненавистной заботой, а потом ответил:

— Тогда возвращайся к своему хозяину и скажи ему, что это не помешает мне убить его, если я встречу его на поле боя. — И погнал своего коня в реку.

Македонский воин, выпрямившись на коне, продолжал наблюдать за мальчиком, пока тот не вышел из воды на другом берегу и не поскакал по равнине в глубь персидской территории. Тогда он развернул коня и двинулся назад, чтобы встретиться со своим товарищем, который должен был дожидаться неподалеку. Лунный свет становился все ярче, позволяя видеть довольно далеко, но товарища все не было видно. Не нашелся он и на следующий день, при солнечном свете, и еще через день. Пустыня поглотила его.

ГЛАВА 5

— Твой сын Этеокл перешел персидскую границу в целости и сохранности, — сказал Александр, входя в комнату Барсины, — но один из моих солдат, что я послал охранять его, не вернулся.

— Мне очень жаль, — ответила Барсина. — Я знаю, как ты привязан к своим солдатам.

— Да, они для меня как сыновья. Но я заплатил эту цену ради твоего спокойствия. А как поживает младший?

— Он при мне. Он любит меня и, возможно, понимает. И потом, дети защищены самой природой: они все быстро и легко забывают.

— А ты? Как ты себя чувствуешь?

— Я очень благодарна тебе за то, что ты сделал, но моя жизнь теперь уже не та, что раньше. Женщина, имеющая детей, не может быть преданной возлюбленной: ее сердце всегда отчасти принадлежит другому чувству.

— Ты хочешь сказать, что больше не хочешь меня видеть?

Барсина в замешательстве склонила голову.

— Не мучай меня! Ты знаешь, что я хочу видеть тебя каждый день, каждое мгновение! Твое отсутствие и твоя холодность причиняют мне боль. Прошу тебя, оставь меня ненадолго в одиночестве, чтобы я пришла в себя. Я построю в глубине моего сердца маленькое убежище для воспоминаний, а потом… Потом я научусь любить тебя так, как ты хочешь.

Он встал, и она подошла к нему, обволакивая царя своей красотой и ароматом. Александр взял в ладони ее лицо и поцеловал.

— Не отчаивайся. Ты снова увидишь своего сына, и, возможно, когда-нибудь в не столь отдаленном будущем мы все сможем жить в мире.

Он погладил ее по лицу и вышел.

На лестнице Александру повстречался Селевк.

— Прибыл корабль от Антипатра со срочным сообщением. Вот оно.

Александр прочел:

Антипатр, регент царства, Александру: здравствуй!

Спартанцы собрали войско и двинулись на наши и союзные нам гарнизоны на Пелопоннесе, но пока они одни. Очень важно, чтобы все так и осталось. Сделай все возможное, чтобы положение не изменилось, и тогда мне не понадобится помощь. Твои мать и сестра здоровы; возможно, тебе следует подумать о новом браке для Клеопатры.

Береги себя.

— Надеюсь, от старика пришли хорошие известия, — сказал Селевк.

— Не совсем. Спартанцы выступили против нас и напали на наши гарнизоны. Надо бы напомнить афинянам об их обязательствах перед нами. Когда назначена аудиенция афинскому посольству?

— На сегодняшний вечер. Они уже вручили Евмену ноту, в которой просят возвращения афинских пленных, захваченных в битве при Гранике.

— Они не теряют времени. Но боюсь, останутся разочарованы. Что еще?

— Твой врач Филипп следит за беременностью жены Дария. Она вызывает у него сильную озабоченность, и он хочет, чтобы ты это знал.

— Понятно. Скажи афинянам, что я приму их по окончании спектакля, и попроси Барсину прийти в палаты к царице. Она может там пригодиться.

Спустившись по лестнице, Александр направился к Филиппу. Тот как раз выходил из своего жилища в сопровождении двоих помощников с полными лекарств руками.

— Как здоровье царицы? — спросил его Александр.

— Все так же. То есть плохо.

— Но что с ней?

— Насколько я могу понять, ребенок повернулся, и она не может родить его.

И врач продолжил свой путь в помещение, где разместились женщины Дария со своими придворными.

— И ты ничем не можешь ей помочь?

— Наверное, я бы мог кое-что сделать, но боюсь, что она никогда не позволит мужчине осмотреть себя. Я пытаюсь давать советы ее повитухе, однако все еще остаются большие сомнения. Это женщина из ее племени, опытная более в магических искусствах, чем в медицине.

— Погоди, сейчас придет Барсина, и, возможно, ей удастся убедить царицу.

— Надеюсь, — ответил Филипп, но по его взгляду было видно, что не очень-то он на это надеется.

Они пришли во дворец, где было отведено место для царского гинекея, и увидели уже прибывшую Барсину; она в беспокойстве ждала их у входа. Евнух встретил их и провел в атриум. С верхнего этажа доносились приглушенные стоны.

— Она не кричит, даже когда начинаются схватки, — заметил Филипп. — Ей не позволяет стыдливость.

Евнух почтительным знаком пригласил их следовать за собой и провел всех на верхний этаж, где им встретилась выходившая из комнаты повитуха.

— Будь моим толмачом, — сказал врач Барсине. — Нужно во что бы то ни стало убедить ее, понимаешь?

Барсина кивнула и вошла в апартаменты царицы. Евнух тем временем отвел Александра к порогу другой двери и постучал.

Дверь открыла персидская дама в богатых одеждах. Она сопроводила гостей сначала в прихожую, а потом в зал, где находилась царица-мать Сизигамбис. Та сидела у окна, положив на колени испещренный буквами папирусный свиток, и вполголоса бормотала что-то. Евнух дал Александру понять, что царица молится, и македонский владыка замер у двери в почтительном молчании. Но царица вскоре заметила его. Поднявшись, она направилась ему навстречу и радушно заговорила по-персидски. На лице ее читались озабоченность, тревога и даже страдание, но не подавленность.

— Царица-мать приветствует тебя, — перевел толмач, — и просит принять ее гостеприимство.

— Поблагодари ее от моего имени, но скажи, что я не хочу доставлять ей никакого беспокойства. Я пришел только для того, чтобы постараться помочь супруге Дария, которая сейчас испытывает затруднения. Мой врач, — продолжил Александр, глядя ей в глаза, — говорит, что, наверное, смог бы ей помочь, если бы она… если бы она, преодолев стыдливость, позволила ему нанести ей визит.

Сизигамбис задумалась, в свою очередь, с волнением посмотрев ему в глаза, и оба почувствовали, насколько силен язык их взглядов и насколько далеки они от формальных фраз перевода. В это мгновение тишины до них донесся ослабленный стон роженицы, в гордом одиночестве боровшейся со своим страданием. Царицу-мать как будто ранил этот приглушенный стон, и ее взор затуманился слезами.

— Не думаю, — сказала она, — что твой врач может помочь ей, даже если она позволит ему.

— Почему, Великая Царица-мать? Мой врач очень искусен и…

Александр прервался, поняв по ее взгляду, что ее мысли движутся в другом направлении.

— Насколько я понимаю, — снова заговорила Сизигамбис, — моя невестка не хочет рожать.

— Не понимаю, Великая Царица-мать. Мой врач Филипп утверждает, что ребенок мог оказаться в неправильном положении и не находит выход, и…

По изборожденным годами и страданиями щекам царицы медленно скатились две слезы, и так же медленно из уст, как приговор, донеслись слова:

— Моя невестка не хочет рожать царя-пленника, и никакой врач не в силах изменить ее решения. Она держит младенца в себе, чтобы умереть вместе с ним.

Александр молчал, в замешательстве опустив голову.

— Ты не виноват, мой мальчик, — продолжала Сизигамбис надтреснутым от волнения голосом. — Такова судьба: ты пришел на эту землю, чтобы разрушить державу, основанную Киром. Ты подобен ветру, который бурей пролетает над землей. А потом ветер уносится, и ничто после урагана не остается как раньше. Остаются лишь люди, привязанные к своим воспоминаниям, как муравьи, уцепившиеся за травинки во время свирепой бури.

В этот момент раздался более громкий крик, а потом из внутренних палат дворца донесся зловещий хор рыданий.

— Свершилось, — молвила Сизигамбис. — Последний Царь Царей умер, не успев родиться.

Вошли две служанки — они накрыли ей лицо и плечи черным покрывалом, чтобы она могла дать выход своему горю, не показывая этого другим.

Александр хотел было сказать что-то еще, но, взглянув на старую царицу, увидел, что она подобна статуе, образу богини ночи, и не решился произнести в ее присутствии ни слова. Он лишь коротко наклонил голову и, выйдя из зала, прошел по коридору. Повсюду слышались стенания женщин Дария. От умершей царицы вышел Филипп, он был бледен и безмолвен.


На следующий день Александр велел провести торжественный обряд погребения царицы с великой роскошью и всеми почестями, подобающими ее рангу, а затем возвести на ее могиле огромный курган, как принято в ее родном племени. Когда умершую опускали в землю, он не смог сдержать слезы при мысли о ее красоте и утонченности и о ребенке, так и не увидевшем солнечного света.

В тот же вечер евнух сбежал. Он скакал несколько дней и ночей, пока не добрался до персидских передовых постов у реки Тигр, а там попросил отвести его в лагерь царя Дария, который располагался дальше по реке. Отряд мидийских всадников сопроводил его на несколько парасангов [35] по пустыне, и на рассвете следующего дня его ввели пред очи Великого Царя.

Дарий в одежде простого солдата, в серых льняных штанах и куртке из шкуры антилопы, проводил военный совет со своими полководцами. Единственными знаками его царского достоинства была жесткая тиара да массивный золотой кинжал на боку — сверкающий акинак.

Евнух бросился на землю, лбом в пыль, и между рыданиями рассказал о том, что случилось в Тире: о долгих и тяжких муках царицы, о ее смерти и похоронах. Не умолчал он и о слезах Александра.

Дарий был глубоко поражен этим известием. Он велел евнуху следовать за собой во внутреннюю часть царского шатра.

— Прости меня, Великий Царь, что принес тебе столь печальную весть, прости меня… — сквозь слезы продолжал умолять его евнух.

— Не плачь, — утешил его Дарий. — Ты исполнил свой долг, и я благодарен тебе за это. Моя жена очень страдала?

— Страдала, великий государь, но переносила муки с достоинством и твердостью, достойными персидской царицы.

Дарий молча посмотрел на слугу. О переполнявших царя противоречивых чувствах можно было догадаться лишь по глубоким морщинам, прочертившим лоб, да по растерянному свету в глазах.

— Ты уверен, — спустя несколько мгновений прервал он молчание, — что Александр плакал?

— Да, мой государь. Он был достаточно близко, и я видел, как по его щекам катились слезы.

Дарий со вздохом опустился в кресло.

— Но в таком случае… В таком случае между ними что-то было: люди плачут, когда умирает любимый человек.

— Великий Царь, я не верю, что…

— Возможно, ребенок был его…

— Нет, нет! — запротестовал евнух.

— Молчи! — закричал Дарий. — Ты, кажется, смеешь мне возражать?

Евнух упал на колени, дрожа всем телом и снова безудержно заплакав:

— Великий Царь, прошу тебя, дозволь сказать!

— Ты и так сказал слишком много. Что еще хочешь ты добавить?

— Что Александр не прикасался к твоей супруге. Напротив, он окружил ее всяческой заботой и уважением и никогда не наносил ей визита, не испросив предварительно позволения, и непременно в присутствии ее придворных дам и подруг. И так же, если не еще более почтительно, относится он к твоей матери.

— Ты не лжешь мне?

— Ни за что на свете я не стал бы лгать тебе, Великий Царь. Все, что я сказал тебе, — истинная правда. Клянусь тебе именем Ахура-Мазды.

Дарий встал и, отбросив полог, закрывавший вход в шатер, возвел глаза к небу. Оно было безоблачным и сверкало звездами, а через весь небосвод нежным сиянием протянулся Млечный Путь. Лагерь светился тысячами костров.

— О Ахура-Мазда, владыка небесного огня, бог наш, — взмолился Великий Царь, — даруй мне победу, дай мне спасти державу моих предков. Обещаю тебе: в случае победы я отнесусь к моему противнику с милостью и уважением, ибо, не будь между нами войны, я бы от чистого сердца просил его о дружбе.

Евнух ушел, оставив царя наедине со своими мыслями. Удаляясь от царского шатра, он ясно услышал у ворот лагеря какой-то шум и остановился. Приближался отряд ассирийских всадников; они сопровождали очень красивого мальчика, внешность которого при ближайшем рассмотрении показалась евнуху знакомой. Не веря своим глазам, он подошел еще на несколько шагов. Тем временем маленький кортеж подъехал к царскому шатру, и, когда лицо мальчика осветили укрепленные у входа факелы, сомнений не осталось: это был Этеокл, сын Мемнона Родосского и Барсины!

ГЛАВА 6

Выступление Фессала в «Царе Эдипе» было безупречно, и когда настал черед сцены, в которой герой прокалывает себе глаза острым язычком пряжки, зрители увидели, как грим актера окрасили два ручейка крови, и по рядам амфитеатра разнеслось изумленное «О-оо-о!», а на сцене зазвучали ритмические стенания Эдипа:

Ойтойтойтойтойтой папай феу феу.

Сидевший на почетной трибунеАлександр долго и с воодушевлением аплодировал. Вскоре стали показывать «Алкесту», и изумление публики еще более возросло, когда в финале из-под земли выскользнула сама Смерть, наряженная в мрачные одеяния Таната, и Геракл стал сбивать ее с ног мощными ударами своей палицы. Евмен велел архитектору Диаду, тому самому, что проектировал осадные башни для разрушения стен Тира, создать машины для сценических эффектов.

— Я говорил тебе, что останешься доволен, — шепнул секретарь на ухо Александру. — А посмотри на публику: она просто сходит с ума!

Как раз в это время палица Геракла тщательно рассчитанным ударом поразила Танат; державший актера в воздухе крюк отцепился от подвижной вращающейся петли, и тот с шумом упал на помост, а Геракл тут же набросился на него. Публика неистовствовала.

— Ты чудесно поработал. Проследи, чтобы все получили вознаграждение, особенно архитектор, построивший машину. Никогда не видел ничего подобного!

— Здесь также есть заслуга наших хорегов, а царь Кипра оплатил всю установку оборудования. Но у меня к тебе есть другое дело, — добавил Евмен. — Пришли новости с персидского фронта. Я сообщу их тебе сегодня вечером после аудиенции.

И он удалился, чтобы организовать церемонию награждения.

Судьи, среди которых были и гости из афинского посольства, назначенные по долгу вежливости, удалились в помещение для совещаний, а затем вынесли решение: приз за лучшее оборудование присуждается «Алкесте», а лучшим актером объявляется Афинодор, который в женской маске фальцетом исполнял роль царицы Аргоса.

Царь остался разочарован, но постарался скрыть досаду и вежливо поаплодировал победителю.

— Они дали ему приз за голос педераста, — сказал Евмен царю.

Чуть позже Птолемей шепнул на ухо Селевку:

— Насколько я знаю Александра, после такого решения сегодня вечером на аудиенции он вряд ли удовлетворит просьбу афинского правительства.

— Да, но и без этого присуждения у них не было больших надежд: спартанский царь Агид напал на наши гарнизоны, и это может ввести афинян в искушение. Лучше пресечь это немедленно.

Селевк не ошибся. Когда пришел назначенный час, царь принял афинских послов и внимательно выслушал их просьбу.

— Наш город до сих пор хранил тебе верность, — начал свою речь глава посольства, член афинского собрания, отягощенный годами и опытом. — Афины поддерживали тебя на всех этапах завоевания Ионии, они держали море свободным от пиратов, обеспечивая тебе связь с Македонией. Поэтому мы просим у тебя в знак признательности: освободи афинских пленных, что попали в твои руки в битве на Гранике. Их семьям не терпится снова обнять их, и город готов принять их. Да, они совершили ошибку, но сделали это по доверчивости и уже дорого заплатили за свое заблуждение.

Царь переглянулся с Селевком и Птолемеем, после чего ответил:

— В душе я хотел бы пойти навстречу вашей просьбе, но еще не настало время, чтобы полностью забыть прошлое. Я освобожу пятьсот человек — по жребию или по вашему выбору. Остальные останутся у меня еще на некоторое время.

Глава афинского посольства и не пытался спорить. Он неплохо знал характер Александра и потому удалился, проглотив горечь. Ему было хорошо известно, что царь никогда не меняет своих решений, особенно тех, что касаются политики и военной стратегии.

Как только послы покинули зал, все члены совета поднялись с мест, чтобы тоже уйти. Остался один Евмен.

— Ну? — спросил его Александр. — Что за новости?

— Узнаешь чуть погодя. К тебе гость.

Он подошел к задней двери и впустил человека странного вида: его черная борода была аккуратно завита, по волосам также прошлись щипцы, а одежды были сирийского покроя. Александр попытался вспомнить, кто это, и с трудом узнал старого знакомого.

— Евмолп из Сол! Но как же тебя разукрасили!

— Я изменил свою личность. Теперь меня зовут Бааладгар, и в сирийских кругах я пользуюсь репутацией искусного мага и гадальщика, — ответил тот. — Но как должен я обращаться к молодому богу, который стал владыкой Нила и Евфрата и пред именем которого теперь трепещет от страха вся материковая Азия? — И, чуть помедлив, спросил: — А та собака — она тоже здесь?

— Нет, нет, — ответил Евмен. — Ты что, слепой?

— Ну, что за новости ты мне принес? — спросил Александр.

Полой плаща Евмолп смахнул пыль со скамьи и, получив разрешение сесть, тотчас уселся.

— На этот раз я надеюсь послужить тебе, как никогда, — начал он. — Вот как обстоят дела: Великий Царь собирает огромное войско — несомненно, еще большее, чем ты встретил при Иссё. Кроме того, он поставит в линию колесницы новой конструкции — страшные машины, утыканные острыми, как бритва, клинками. Свой базовый лагерь он разобьет на севере Вавилонии и станет ждать, куда ты направишься. Сейчас он выбирает поле боя. Определенно какое-нибудь равнинное место, где можно будет воспользоваться численным превосходством и пустить вперед боевые колесницы. Дарий больше не просит тебя о переговорах, теперь он хочет поставить все на решающее сражение. И не сомневается в своей победе.

— Что же заставило его столь внезапно переменить свои замыслы?

— Твое бездействие. Увидев, что ты не двигаешься с побережья, он решил, что у него есть время собрать и вооружить войско, которое разобьет тебя.

Александр повернулся к Евмену:

— Видишь? Я был прав. Только так мы можем добиться решающего сражения. Мы победим, и вся материковая Азия будет наша.

Евмен снова обратился к Евмолпу:

— Где он, по-твоему, выберет поле для битвы? На севере? На юге?

— Этого я пока не могу сказать, но знаю одно: где вы найдете открытый путь, там вас и будет ждать Великий Царь.

На некоторое время Александр погрузился в задумчивость. Евмолп исподтишка наблюдал за ним. Наконец царь сказал:

— Мы выступим в начале осени и перейдем Евфрат у Тапсака. Если получишь новые сведения, найдешь нас там.

Осведомитель, церемонно раскланявшись, удалился, а Евмен остался еще немного поговорить с царем.

— Если ты пойдешь к Тапсаку, это означает, что ты хочешь спуститься вниз по Евфрату. Как «десять тысяч», да?

— Возможно, но я этого не говорил. Я приму решение, когда выйду на левый берег. А пока пусть продолжаются атлетические игры. Я хочу, чтобы люди развлеклись и отвлеклись; потом у них не будет на это времени несколько месяцев. А может быть, лет. Кто примет участие в кулачном бое?

— Леоннат.

— Разумеется. А в борьбе?

— Леоннат.

— Понятно. А теперь разыщи Гефестиона и пришли ко мне.

Евмен поклонился и отправился искать своего друга. Он нашел его, когда тот упражнялся в борьбе — с Леоннатом. Гефестион пару раз шлепнулся на землю, прежде чем обратил внимание на прибытие царского секретаря. Тот подождал, пока его повалят третий раз, а потом сказал:

— Александр хочет тебя видеть. Пошли.

— И меня тоже? — спросил Леоннат.

— Нет, тебя не хочет. Оставайся здесь и продолжай упражняться. Если ты не выиграешь у неверных афинян, то не хотел бы я оказаться в твоей шкуре.

Леоннат что-то проворчал и сделал знак другому воину занять место Гефестиона. Гефестион же кое-как умылся и явился к царю с все еще полными песка волосами.

— Ты звал меня?

— Да. У меня для тебя задание. Выбери два конных отряда, хоть из «Острия», если хочешь, и две бригады финикийских корабельных плотников. Возьми с собой Неарха и отправляйся по Евфрату в Тапсак, чтобы обеспечить нашему флотоводцу прикрытие, пока он будет строить два понтонных моста. Мы направляемся туда.

— Сколько времени ты мне даешь?

— Не больше месяца. Потом подойдем мы с остальным войском.

— Значит, мы, наконец, выступаем.

— Да. Попрощайся с морскими волнами, Гефестион. Больше ты не увидишь соленую воду, пока мы не выйдем на берег Океана.

ГЛАВА 7

На сбор конницы, плотников и строительных материалов ушло четыре дня. Под надзором Неарха баржи разобрали, их части пронумеровали и погрузили на запряженные мулами телеги, и длинный караван приготовился покинуть побережье. Вечером накануне отправления Гефестион зашел попрощаться с Александром, а по возвращении увидел какие-то две тени, прятавшиеся за шатрами. Они крадучись приблизились к нему, и он уже схватился за меч, но знакомый голос прошептал:

— Это мы.

— Тебе что, жить надоело? — спросил Гефестион, узнав Евмена.

— Убери эту железяку. Нужно поболтать. Украдкой взглянув на вторую фигуру, Гефестион узнал Евмолпа из Сол.

— Кого я вижу! — усмехнулся он. — Человек, спасавший свою задницу от персидского кола, дабы предоставить ее всему войску!

— Замолчи, дурень, — ответил осведомитель, — и лучше выслушай меня, если хочешь спасти свою задницу со всеми живущими там вшами.

Весьма удивленный всей этой таинственностью, Гефестион провел их в свой шатер и налил два кубка вина. Евмен сделал глоток и начал:

— Евмолп не сказал Александру всей правды.

— Не знаю почему, но я так и подумал.

— И он поступил умно, клянусь Зевсом! Александр хочет броситься вперед, как бык, не подсчитав ни своих, ни вражеских сил.

— И правильно, именно так мы победили на Гранике и при Иссё.

— На Гранике силы были примерно равны, а при Иссё нам в известной степени повезло. Теперь же речь идет о миллионном войске. Ты хорошо понял? Миллион. Сто мириадов. Ты умеешь считать? Это не умещается в голове. И все-таки я подсчитал: если их выстроить в шесть рядов, они протянутся справа налево больше чем на три стадия. А боевые колесницы? Как поведут себя наши солдаты перед этими страшными машинами?

— А я тут при чем?

— Сейчас скажу, — вмешался Евмолп. — Великий Царь отправит занять Тапсакский брод сатрапа Вавилонии Мазея, свою правую руку, старого лиса, который знает каждую пядь территории отсюда до Инда. Мазей возьмет с собой тысячи греческих наемников, закаленных воинов, которые дадут вам похаркать кровью. А еще знаешь что? Мазей хорошо ладит с этими ребятами, потому что по-гречески говорит получше тебя.

— И все-таки я не понимаю, в чем беда.

— С некоторых пор Мазей впал в глубокое уныние. Он убежден, что держава Кира Великого и Дария приблизилась к своему закату.

— Тем лучше. И что?

— А то, что человек, передавший мне эти сведения, очень близок к Мазею. И возможно, он бы смог потолковать со стариком. Я все объяснил?

— И да, и нет.

— Если вам случится встретиться, поговори с ним, — сказал Евмен. — Неарх может узнать его, так как несколько раз видел на Кипре.

— А потом?

— Миллионному войску мы можем и проиграть. Помощь бы нам не помешала.

— Вы хотите, чтобы я склонил этого замечательного сатрапа к предательству?

— Что-то в этом роде, — подтвердил Евмолп.

— Я поговорю об этом с Александром.

— Ты с ума сошел! — запротестовал Евмен.

— Иначе ничего не выйдет. Евмолп покачал головой:

— Юнцы, не желающие слушать, думающие, что все знают… Что ж, делай по-своему, сломай себе голову.

Он вышел в сопровождении секретаря, и вскоре они наткнулись на Александра, который вывел Перитаса порезвиться на море. Пес начал яростно лаять в их сторону, и Евмен, посмотрев на зверя, а потом на осведомителя, осведомился у Евмолпа:

— Из чего сделан твой парик?


Отряду Гефестиона потребовалось шесть дней, чтобы дойти до берегов Евфрата у Тапсака. В городе было полно купцов, путешественников, животных и всевозможных товаров; казалось, его заполняли люди из половины мира, так как только в этом месте великую реку можно было перейти вброд.

Хотя город и располагался в глубине материка, он имел финикийские корни и его название собственно и означало «брод» или «переправа». Смотреть в Тапсаке было особенно не на что: там не было ни памятников, ни храмов, ни даже площадей со статуями и портиками, и все же он был очень оживленным благодаря нарядам своих обитателей, выкрикам купцов и неимоверному числу проституток, которые занимались своим ремеслом с погонщиками мулов и верблюдов, работавших на берегах великой реки. Говорили там на своеобразном общем языке, сложившемся из обрывков сирийского, киликийского, финикийского и арамейского с примесью некоторых греческих слов.

Гефестион провел начальную рекогносцировку и вскоре понял, что вброд перейти не получится: в горах уже начались дожди и река поднялась. Не было другого выхода, кроме строительства моста, и финикийские плотники под руководством Неарха принялись за работу. На каждой доске была буква из их алфавита, обозначавшая определенное место, чтобы шипы плотно подходили к пазам, соединяя доски.

Когда понтонные баржи были готовы, началось собственно возведение моста. Моряки подгоняли баржу на место, ставили на якорь, прицепляли к предыдущей, а потом делали настил и устанавливали перила. Но как только начались работы, появились войска Мазея — сирийская и арабская конница с тяжелой греческой пехотой. Они тут же принялись беспокоить строителей: вторгались на середину реки, метали зажигательные стрелы, посылали вниз по течению пропитанные нефтью горящие плоты, которые ночью неслись по реке, как огненные шары, и с большой скоростью врезались в сооружение Неарха.

Так проходили дни, не принося существенного перевеса ни одной из сторон, и приближался момент, когда должно было подойти войско Александра с десятью тысячами коней и двумя тысячами повозок с провизией и обозным имуществом. Гефестиону претила мысль о том, что он окажется не готов к этому. Он часто совещался с Неархом в поисках решения. Однажды ночью, когда оба друга сидели на речном берегу, обсуждая, что же им предпринять, Неарх вдруг хлопнул Гефестиона по плечу:

— Смотри!

— Что?

— Вон там человек.

Гефестион посмотрел в указанном направлении и увидел на противоположном берегу одиноко стоящего всадника с зажженным факелом в руке.

— Кто это может быть?

— Похоже, кто-то хочет поговорить с нами.

— Что будем делать?

— Я бы сказал, тебе нужно пойти. Возьми лодку, пусть тебя перевезут поближе. Выслушай, чего он хочет. В случае чего мы постараемся тебя прикрыть.

Гефестион согласился. Он велел отвезти себя к другому берегу и оказался перед загадочным всадником.

— Здравствуй, — произнес тот на безупречном греческом.

— Здравствуй и ты, — ответил Гефестион. — Кто ты?

— Меня зовут Набунаид.

— Чего ты хочешь от меня?

— Ничего. Завтра мы разрушим ваш мост, но перед последней битвой мне бы хотелось вручить тебе вот это, чтобы ты передал Бааладгару, если увидишь его.

«Евмолпу из Сол», — подумал Гефестион, разглядывая терракотовую статуэтку в руках у Набунаида. У основания ее украшали клинописные значки.

— Зачем? — спросил македонянин.

— Однажды он исцелил меня от неизлечимой болезни, и я обещал подарить ему за это вещь, которую он высоко ценит. Вот эту.

«Кто бы сказал? — подумал Гефестион. — А я-то всегда считал его распоследним шарлатаном».

— Хорошо, — ответил он. — Передам. А больше ты ничего не хочешь мне сказать?

— Нет, — ответил странный человек и пришпорил коня, все так же сжимая в руке факел.

Гефестион вернулся к Неарху, который ждал его на последней невредимой барже, стоявшей на якоре.

— Знаешь, кто это был? — спросил адмирал, едва Гефестион приблизился к причалу.

— Нет, а что?

— Если не ошибаюсь, это был Мазей, сатрап Вавилонии.

— Великий Геракл! Но что…

— Что он тебе сказал?

— Что разнесет нас вдребезги, но что он в долгу перед Бааладгаром, то есть Евмолпом из Сол, и просил передать ему вот это.

Он показал статуэтку.

— Это значит, что человек уважает взятые на себя обязательства. А насчет того, что он разнесет нас, мне пришла в голову одна мысль, и через пару дней мы устроим ему хороший сюрприз.

— Что за мысль?

— Я велел перевезти на гору все еще не собранные баржи.

— То есть почти все, что у нас остались.

— Именно. Я велю собрать их все в лесу, вдали от чужих глаз, а потом мы погрузим на них триста всадников, перевезем на другой берег и ночью нападем на лагерь Мазея. Устроим там переполох. Сразу после выгрузки конницы на том берегу баржи спустятся сюда, где мои плотники спокойно сцепят их вместе, после чего по мосту переправишься ты с «Острием» и придешь на помощь уже переправившимся. Мы победили. Они проиграли. Тапсакский брод наш. Партия закончена.

Гефестион посмотрел на флотоводца: этот критянин с курчавыми волосами и смуглой кожей умел найти применение своим лодкам.

— Когда начинаем? — спросил он.

— Уже начали, — ответил Неарх. — Как только эта мысль пришла мне в голову, я решил — незачем терять время. Несколько моих людей уже отправились на разведку.

ГЛАВА 8

Маневр Неарха сработал два дня спустя, после полуночи. Всадники переправились на левый берег реки и сразу же двинулись на юг. Освободившиеся баржи, управляемые немногочисленной командой, ненадолго задержались, чтобы проследить за атакой конницы, а потом по быстрому течению Евфрата спустились вниз.

Вблизи лагеря Гефестиона слышны были крики персов, на которых внезапно напали македоняне. Неарх тут же отдал приказ накрепко швартовать баржи одна к другой. Пока во вражеском лагере разгорался бой, ему удалось соединить свое сооружение с левым берегом и твердо поставить на якорь последнюю баржу.

Напавшие на лагерь всадники уже начали испытывать трудности, но тут на подмогу своим изнемогшим товарищам через мост галопом бросился Гефестион во главе «Острия». Бой вспыхнул с новой силой. Греческие наемники, выстроившись в центре квадратом, стойко противостояли всем атакам конницы, прикрывая друг друга тяжелыми щитами.

И вдруг случилось неожиданное: персы, словно повинуясь внезапному сигналу, бросились бежать на юг, и грекам, оставшимся в окружении без подмоги, не оставалось ничего иного, как сдаться. На левом берегу, в центре вражеского лагеря, Гефестион водрузил красное знамя со звездой Аргеадов. Вскоре к нему присоединился Неарх.

— Все хорошо? — спросил он.

— Все хорошо, наварх. Но интересно, как ты себя чувствовал на этих скорлупках, ведь ты привык водить пентиеры.

— Приходится пускать в ход то, что есть в наличии, — ответил Неарх. — Главное — победить.

Командиры отдельных отрядов приказали разбивать лагерь и разослали вокруг разведывательные дозоры. Некоторые из этих дозоров, взойдя на вершину небольшой возвышенности, с которой открывался вид на юг, увидели на горизонте красные отблески пламени.

— Пожар! — воскликнул командир дозора. — Скорее, скачем, посмотрим!

— А вон там еще один! — крикнул кто-то из всадников.

— А на берегу — еще! — эхом откликнулся другой. Повсюду поднималось пламя.

— Что это может быть? — спросил третий.

Командир обвел взглядом объятое пламенем пространство. На обширном участке горизонта ночное небо посветлело от огня.

— Это персы, — ответил он. — Оставляют за собой выжженную землю, чтобы мы по пути не нашли ничего. Они хотят, чтобы мы умерли от голода и лишений. Поехали, проверим, — наконец решил он и погнал своего коня в направлении пожара.

Разведчики поскакали вперед и вскоре воочию смогли убедиться в том, о чем и так догадывались: повсюду, на равнине и вдоль насыпей у Евфрата, пылали деревни. Некоторые из разведчиков забрались на небольшие холмики из засохшей грязи и отчетливо видели, как на фоне неба над пожарами вздымаются столбы дыма и искр. Повсюду скакали всадники с факелами и зажженными головнями — это было страшное и впечатляющее зрелище.

— Возвращаемся назад, — приказал командир. — Мы и так много увидели.

Он натянул поводья и двинулся в направлении лагеря. Вскоре разведчики предстали перед Неархом и Гефестионом, чтобы доложить о случившемся. Но отблески пожаров на равнине уже можно было различить и из лагеря: горизонт покраснел, как будто на юге занималась заря.

— Урожай находился уже в амбарах — не осталось ни пшеничного, ни ячменного зернышка до самого Вавилона. Нужно срочно сообщить Александру! — воскликнул Гефестион.

Он вызвал гонца и немедленно отослал его в Тир.


Тем временем Александр закончил сборы пожитков и снаряжения, погрузил все на повозки и собрался на следующий день отправиться с побережья к Тапсакскому броду. А поскольку слухи о неизбежном выступлении распространились быстро, собралась многочисленная свита, которая всегда двигалась за войском и во время привалов разбивала свой лагерь чуть поодаль. Это были всевозможные торговцы, проститутки обоего пола, а также девушки из бедных семей, установившие постоянные отношения с солдатами и бросившие свои дома. Немало уже родили красивых детей со смуглой кожей, голубыми глазами и белокурыми волосами.

В тот же самый день, с наступлением вечера, к новому молу причалил македонский корабль и стал выгружать ясеневые и кизиловые древки для копий, сундуки с доспехами и разобранные стенобитные машины. Один из моряков сразу направился в старый город и спросил, где находится жилище Каллисфена.

Он нес на плече мешок, а когда подошел к указанной ему двери, то осторожно и коротко постучал.

— Кто там? — донесся изнутри голос Каллисфена.

Не ответив, человек постучал снова, и историк подошел открыть. Он обнаружил перед собой личность довольно крепкого телосложения, с густой бородой и черными курчавыми волосами. Пришелец поклонился ему.

— Меня зовут Гермократ, я солдат из охраны Антипатра. Меня послал Аристотель.

— Входи.

Во взгляде Каллисфена мелькнуло беспокойство.

Пришелец вошел и огляделся. У него была неуверенная походка человека, проведшего много времени на море, и он попросил позволения сесть. Каллисфен усадил его. Гость сразу снял с плеча мешок и положил на стол.

— Аристотель поручил мне отдать тебе вот это, — сказал он, достав железную шкатулку. — И еще это послание.

Историк взял письмо, продолжая с все возрастающим беспокойством рассматривать необычный предмет.

— Почему так поздно? Эта шкатулка должна была прибыть ко мне уже давно. А сейчас — не знаю…

Он пробежал письмо глазами. Оно было от Аристотеля, зашифрованное и без заглавия. Там говорилось:

Это средство вызывает смерть более чем через десять дней с симптомами, очень напоминающими симптомы тяжелой болезни. После использования уничтожь его. А если не используешь, уничтожь все равно. Ни за что не прикасайся к нему и не вдыхай запах.

— Я ждал тебя год назад, — повторил Каллисфен, с большими предосторожностями беря шкатулку.

— К сожалению, я встретил много препятствий. Мой корабль, гонимый сильным Бореем, многие дни носило по морю, пока не выбросило на пустынный берег Ливии. Я и мои товарищи по несчастью несколько месяцев странствовали, питаясь рыбой и крабами, пока не добрались до границ Египта, где мне сообщили о походе царя в святилище Амона. Оттуда все так же пешком мы добрались до одного порта в Дельте, где я нашел корабль, который тоже сбился с курса из-за северного ветра, и, наконец, я погрузился на борт, чтобы прибыть в Тир, где, как мне сказали, находится царь со своим войском и товарищами.

— Я вижу, ты мужественный и верный человек. Позволь же мне вознаградить тебя, — сказал Каллисфен, засунув руку в кошель.

— Я сделал это не ради вознаграждения, — ответил Гермократ, — но приму немного денег, поскольку у меня ничего не осталось и я не знаю, как мне добраться обратно в Македонию.

— Хочешь есть, пить?

— Я бы охотно что-нибудь съел. Надо сказать, пища на корабле была отвратительной.

Каллисфен положил доставленную ему шкатулку в свой личный сундук, запер его и вымыл руки в тазике, после чего выложил на стол хлеб, сыр, куски жареной рыбы и добавил оливкового масла и соли.

— Как поживает мой дядя?

— Хорошо, — ответил гость и вонзил зубы в хлеб, предварительно обмакнув кусок в масло и соль.

— Чем он занимался с тех пор, как мы виделись в последний раз?

— Он отправился из Миезы в Эги. В ненастную погоду.

— Значит, он продолжает свое расследование, — заметил Каллисфен, словно бы про себя.

— Что-что? — переспросил Гермократ.

— Ничего, ничего, — отозвался Каллисфен, покачав головой. Несколько мгновений он смотрел на своего гостя, который поглощал ужин с исключительным аппетитом, а потом задал еще один вопрос: — Известно что-нибудь об убийстве царя Филиппа? Я хочу сказать, какие слухи ходят по Македонии?

Гермократ перестал жевать и молча опустил голову.

— Можешь мне доверять, — сказал Каллисфен. — Это останется между нами.

— Говорят, что Павсаний сделал это по собственной инициативе.

Каллисфен понял, что Гермократ не хочет говорить, но также понял, что вопрос ему не понравился.

— Я дам тебе письмо для моего дяди Аристотеля. Когда ты отправляешься в Македонию?

— Как только найду идущий туда корабль.

— Хорошо. Завтра я отбываю вместе с царем. Ты можешь оставаться в этом доме, пока не найдешь корабль.

Он взял тростинку и начал писать.

Каллисфен Аристотелю: здравствуй!

Только сегодня, двадцать восьмого дня месяца боэдромиона[36]первого года перед сто двенадцатой олимпиадой, я получил то, что просил у тебя. Причины, по которой я просил это, больше нет, и потому я его уничтожу, чтобы не создавать ненужной опасности. Дай мне знать при первой же возможности, раскрыл ли ты что-нибудь касательно убийства царя, поскольку даже Зевс-Амон не захотел ответить на этот вопрос. Сейчас мы покидаем побережье, чтобы отправиться в глубь материка, и не знаю, увижу ли я снова море. Надеюсь, что ты пребываешь в добром здоровье.

Каллисфен посыпал папирус золой, стряхнул ее, свернул лист и вручил Гермократу.

— Завтра на рассвете я отбываю и потому прощаюсь с тобой сейчас. Желаю тебе счастливого пути. Передай моему дяде на словах, что мне здесь очень не хватает его советов и его мудрости.

— Передам, — заверил тот.


На следующий день войско двинулось в путь. За ним последовала царская свита с женщинами из гарема Дария, царицей-матерью, наложницами и их детьми. В этой свите ехала и Барсина. Она, как могла, помогала Сизигамбис, которая была уже в летах.

Еще до того как они достигли берегов Евфрата, на восточной окраине долины Оронта им встретился гонец от Гефестиона. Его тут же отвели к Александру.

— Государь, — возвестил он, — мы полностью овладели восточным берегом Евфрата и перебросили понтонный мост, но персы сжигают все деревни по пути к Вавилону.

— Ты точно это знаешь?

— Видел собственными глазами: все охвачено пламенем, насколько хватает глаз, горит даже жнивье. Вся равнина превратилась в море огня.

— Что ж, поехали туда, — сказал царь. — Мне не терпится увидеть самому, что там делается.

И, взяв два отряда конницы, он вместе со своими товарищами помчался к Тапсакской переправе.

ГЛАВА 9

На следующее утро, незадолго до полудня, Александр галопом проскакал по понтонному мосту в сопровождении своих товарищей. На другом берегу его встретили Гефестион и Неарх.

— Ты говорил с нашим гонцом?

— Говорил. Положение действительно настолько серьезное?

— Суди сам, — ответил Неарх, указывая на поднимавшиеся повсюду столбы черного дыма.

— А на востоке?

— Ты хочешь сказать, с той стороны? Насколько мне известно, там все тихо: никакого ущерба, никаких разрушений.

— Значит, Дарий ждет нас на Тигре. Эти пожары говорят яснее, чем письменные послания: на юг ведет тот же самый путь, что в свое время предприняли «десять тысяч» Ксенофонта. И тогда не обошлось без тяжелых проблем со снабжением. Сегодня же, когда деревни и запасы уничтожены, это совершенно невозможно. Другого пути не остается, только к броду через Тигр и царской дороге. Там нас ждет Дарий; именно там он выбрал место для решительного сражения. А чтобы облегчить нам задачу, он освободил дорогу, позволив нам пополнять запасы в деревнях у подножия Таврских гор.

— И мы примем его приглашение, не так ли, Александр? — спросил, выйдя вперед, Пердикка.

— Да, друг мой. Приготовьтесь, потому что завтра мы выступаем, чтобы встретиться с ним. Через шесть дней мы столкнемся с самым большим войском, какое только собиралось во все времена.

Парменион, наблюдавший за столбами черного дыма, что вздымались на южном горизонте, ничего не сказал и чуть погодя в молчании удалился.

Птолемей проводил его взглядом.

— Наш полководец не выказывает большого воодушевления, верно?

— Он уже стал сдавать. Стареет, — отметил Кратер. — Пора бы отправить его на родину.

Стоявший неподалеку Филот, услышав это, не сдержался:

— Мой отец, может быть, и стар, но все вы вместе не стоите ногтя на его пальце!

— Эй, успокойся! — сказал Селевк. — Кратер пошутил.

— Пусть шутит над кем-нибудь другим, а то в следующий раз…

Чтобы сменить тему, Гефестион спросил:

— Кто-нибудь видел Евмолпа из Сол?

— Кажется, он в лагере торговцев с женщинами, — ответил Селевк. — А что, тебе что-то нужно от него?

— Ничего. Просто я должен передать ему подарок. Скоро увидимся.

Он вскочил на коня и поскакал туда, где ставили лагерь. Евмолп сидел перед своим шатром; вокруг старика хлопотали двое евнухов: один обмахивал его опахалом, а другой подавал обед на маленький столик.

— Я не принимаю глупых намеков на печальные события, касающиеся моего пленения… — начал осведомитель, едва завидев, как Гефестион слезает с коня.

— Успокойся, я здесь, чтобы передать тебе подарок.

— Подарок?

— Именно. От врага. Я подумал, не доложить ли об этом Александру. По-моему, если взять давильный пресс для маслин и хорошенько отжать тебе яйца, мы бы могли узнать много интересного.

— Молчи, дурень. Лучше дай мне посмотреть, о чем ты говоришь.

Гефестион вручил ему статуэтку, и Евмолп внимательно осмотрел ее.

— Говоришь, подарок от врага? И кто же этот враг?

— Сатрап Вавилонии Мазей. Большая шишка, если не ошибаюсь.

Евмолп пропустил это замечание мимо ушей, продолжая рассматривать статуэтку, а потом вдруг ударил ее о край своего столика, так что она разлетелась на куски. Оттуда выпал маленький папирусный свиток, испещренный клинописными буквами.

— Сговор с врагом, — заметил Гефестион. — Плохи твои дела.

Евмолп из Сол развернул записку и встал, направляясь к военному лагерю.

— Эй, ты куда?

— Найду кого-нибудь, у кого хоть немного мозгов в голове.

— Берегись, как бы тебе не покусали задницу: там бегает Перитас! — крикнул вслед Гефестион.

Осведомитель не обернулся, но правой рукой инстинктивно загородил упомянутое место.

Он нашел Евмена в хозяйственном шатре, где тот проводил инвентаризацию оборудования, запасного оружия и обозов. Евмолп сделал знак, что нужно поговорить, и царский секретарь оставил свои записи помощнику, а сам подошел к осведомителю.

— Есть новости?

— Послание от Мазея.

— Сатрапа Вавилонии? Великий Зевс!

— И правой руки Великого Царя.

— Что он сообщает?

— Он расположен… помочь нам на поле боя, если ему гарантируют сохранение поста правителя Вавилонии.

— Ты можешь ему ответить?

— Да.

— Ответь, что мы договорились.

— Но ему нужны гарантии.

— Какого рода?

— Не знаю… Письмо царя.

— Это можно устроить. Мне уже доводилось писать письма почерком Александра и с его печатью. Зайди вечером ко мне в шатер, и я дам тебе все, что нужно. Но только ради Зевса сними этот парик, если хочешь уберечь свою задницу. Где-то тут неподалеку Перитас с Александром.

— Меня уже предупредили, — ответил Евмолп, неохотно снимая украшение со своего черепа и пряча его в мешок. — Этот зверь уже сожрал мою меховую шапку, которая стоила мне целое состояние. Если он меня поймает, придется швырнуть ему и этот мешок.

Осведомитель удалился, и долго еще было видно, как его лысина сверкает под полуденным солнцем.


На следующий день войско двинулось на восток, оставив слева горы Армении, а справа — пустыню. Путевые топографы взяли по дороге нескольких местных проводников, так как не имели ни карты, ни путевых описаний этой территории. Они подготовили инструменты и переносные чертежные щиты, чтобы постепенно, по мере продвижения наносить на них карту этих мест со всей возможной точностью.

Войско совершило шесть переходов, каждый по пять парасангов. Через два дня они прошли сирийскую реку Араке и углубились в полупустынные земли. То и дело показывались табуны диких ослов, стада газелей и антилоп, пасшиеся среди пучков колючей травы, а на третью ночь пару раз, как гром, среди безграничного пустого пространства донеслось рыканье льва.

Лошади заржали и начали брыкаться, пытаясь освободиться от пут, а Перитас, вдруг проснувшись, яростно залаял, готовый броситься туда, откуда доносился сильный и резкий запах дикого зверя.

Александр успокаивал его:

— Хороший Перитас, хороший. У нас сейчас нет времени, чтобы пойти на охоту. Ну, поспи, поспи пока.

Он гладил пса и чесал за ушами, пока животное снова не свернулось калачиком.

На следующий день они увидели страусов и даже нашли гнезда со страусиными яйцами. Повар, посмотрев их на свет, понял, что они только что снесены, и отложил, чтобы приготовить на ужин. Александр посоветовал придержать пару скорлупок по мере возможности нетронутыми, чтобы послать их Аристотелю для его коллекции. Однако Гефестиону не хотелось отказываться от порции свежего мяса, и он вместе с Леоннатом и Пердиккой, а также парой десятков агриан и трибаллов, вооруженных стрелами и дротиками, устроил охоту на страусов. Но вскоре охотники поняли, что предприятие сулит быть не таким простым, как представлялось: эти неуклюжие с виду птицы бегали с невероятной скоростью, расставив крылья, как паруса, чтобы использовать силу ветра, и ни один конь не мог догнать их.

Когда охотники вернулись, усталые и пристыженные, с пустыми руками, Александр, увидев их, покачал головой.

— Над чем смеешься? — спросил раздраженный Гефестион.

— Если бы ты, как я, прочел «Поход десяти тысяч», ты бы тоже знал, как охотиться на страуса. Не забывай, Ксенофонт был великий охотник.

— И как же на них охотятся?

— Эстафетой. Одна группа охотников преследует страусов и гонит их в определенное место, туда, где, распределившись по этапам, их поджидают другие группы всадников. Когда кони устают, первая группа останавливается и в гонку вступает вторая, потом третья и так далее, пока страусы, изнеможенные, не сбавят скорость. Тогда их можно окружить и перебить.

— Завтра попробуем, — отозвался Гефестион.

— А пока что утешимся яйцами, — сказал Александр. — Они, похоже, превосходны и жареные, и вареные, с солью и постным маслом.

— И страусовыми перьями, — добавил Пердикка. — На моем шлеме они будут смотреться великолепно. Посмотри, что за чудо! Их здесь разбросано по пустыне множество. Наверное, у страусов пора линьки.

Но как назло, на следующий день ни один страус не показался на глаза, словно кто-то их предупредил о том, что охотники собрались применить более эффективные методы.

Войско пустилось в путь, не встречая ни одной живой души, если не считать двух караванов, на пятый день разбивших свой лагерь на почтительном расстоянии от войска. Купцы шли из Аравии с грузом фимиама, и Аристандр попросил у царя позволения купить товар, не торгуясь: ввиду неизбежности решительного сражения богам следовало воздать соответствующие почести.

А вечером шестого дня Александр, пришпорив Букефала, направил его в стремительные воды великого Тигра.

ГЛАВА 10

Свет восходящего солнца едва позволял разглядеть, что на другом берегу никого нет. Повсюду, насколько хватало глаз, не горело ни одного костра и не наблюдалось никаких других признаков человеческого присутствия. Не чувствовалось ни малейшего ветерка, только несколько цапель лениво расхаживали по берегу в поисках мальков и лягушек.

Александр напоил Перитаса, а потом Букефала, но время от времени натягивал поводья, чтобы тот не очень наполнял брюхо. Потом, набрав воды в пригоршни, поплескал ему на живот и ноги, чтобы освежить. Вскоре все конные отряды выше и ниже брода спешились, и каждый всадник поил из реки своего коня.

— Не могу понять, — проговорил Селевк, взглянув на реку.

— Я тоже ожидал увидеть на берегу выстроившееся войско в полной боевой готовности… — добавил Лисимах, снимая шлем и расстегивая ремни панциря.

Птолемей тоже снял шлем, набрал в него воды и вылил себе на голову, наслаждаясь прохладой:

— А-а-ах! Чудесно!

— Ну, раз тебе так нравится, вот тебе! — крикнул Леоннат и, набрав воды в шлем, собрался было плеснуть на друга, но вдруг остановился. — Гляди, вон господин царский секретарь! Приготовиться! Действуем по моей команде, хорошо?

В этот момент подошел Евмен в боевых доспехах, со шлемом на голове. Шлем густо украшали страусовые перья.

— Александр, — начал он, — послушай. Я получил известие о том, что…

Но не успел он закончить фразу, как Леоннат дико завопил:

— Засада! Засада!

И все одновременно обрушили на секретаря водяную лавину из своих шлемов, вымочив того с головы до ног.

— Мне очень жаль, господин царский секретарь, — сказал Александр, с трудом сдерживая смех, — но эта засада всех нас застала врасплох, и я был не в состоянии ее предотвратить.

Евмен весь промок, и страусовые перья у него на шлеме приобрели жалкий вид.

— Очень остроумно, — проворчал он, печально глядя на то, что осталось от его великолепного плюмажа. — Стадо идиотов…

— Ты должен простить их, господин царский секретарь, — вмешался Александр, желая утихомирить Евмена. — Это же недоумки. Но ты хотел мне что-то сообщить.

— Ничего особенно важного, — сердито проворчал Евмен. — Сообщу в другой раз.

— Ну, не буду настаивать. Жду тебя скоро в моем шатре. И вас тоже! — крикнул царь остальным. — Гефестион! Возьми отряд и организуй дозор на той стороне. До ужина я хочу знать, где они.

В сопровождении Перитаса царь удалился по направлению к месту, где его слуги устанавливали царский шатер, молотками забивая колышки.

Вскоре явился Евмен — в сухих одеждах и без шлема, и царь усадил его рядом с собой, а Лептина и другие женщины стали расставлять столы и ложа к ужину.

— Ну, какие новости?

— Простые. Евмолп из Сол получил послание. Войско Великого Царя находится примерно в пяти парасангах к юго-востоку отсюда, где-то на дороге в Вавилон, неподалеку от деревни под названием Гавгамелы.

— Странное название…

— Оно означает «Дом верблюда». С этим связана одна древняя история. Кажется, Дарий Великий, убегая от засады на верблюде, спасся благодаря его необыкновенной быстроте. В благодарность царь возвел для благородного животного стойло со всеми удобствами и дал в пожизненное пользование эту деревню, которая с тех пор и получила столь странное имя.

— На расстоянии дневного перехода… Странно. Он мог прижать нас к берегу реки и держать здесь неизвестно сколько времени.

— Кажется, он сделал это нарочно. Ты заметил, какова местность на обоих берегах Тигра?

— Пересеченная, с ямами и камнями.

— Именно. Не очень подходящая для боевых колесниц. Великий Царь ждет нас на совершенно гладкой равнине, — сказал Евмен и провел ладонью по отполированному деревянному столу. — Он велел засыпать ямы и разровнять бугры, чтобы колесницы могли развить максимальную скорость.

— Все может быть. Но факт остается фактом: никто не тревожил нас на марше, и мы смогли спокойно пополнять запасы в деревнях, а теперь без всяких трудностей переправимся через Тигр.

— Если не учитывать течения реки.

— Если не учитывать течения реки, — согласился Александр. — Наверное, в горах дожди.

В это время вошли другие царские друзья, а с ними Неарх.

— Вижу, господин царский секретарь снова обрел должный вид, — заметил Леоннат. — Какое преображение! всего несколько минут назад он напоминал мокрую курицу.

— Прекрати! — оборвал его Александр. — Садитесь. Нужно поговорить о важных вещах.

Все заняли места, а Перитас свернулся у ног царя, покусывая его сандалии, как привык делать еще будучи щенком.

— Великий Царь, судя по всему, ждет нас на гладкой, как стол, равнине в одном дневном переходе отсюда.

— Прекрасно! — воскликнул Пердикка. — Тогда выступаем. Не хочу, чтобы он соскучился.

— Однако известие, полученное Евмолпом из Сол, пришло от персов. Нельзя исключать, что это ловушка.

— Вот именно: не надо забывать Исс, — проворчал Леоннат. — Этот сукин сын всех нас продаст, лишь бы спасти свою задницу!

— Брось! — осадил его Пердикка. — Хотел бы я посмотреть на тебя, окажись ты на его месте. Какой смысл ему нас предавать? Я Евмолпу верю.

— Я тоже, — поддержал его Александр. — Но я говорил не об этом. Известие могло быть подброшено специально, чтобы заманить нас в безвыходное положение.

— В таком случае, что ты намерен делать? — спросил Лисимах, наливая товарищам вина.

— Этой ночью мы узнаем от Гефестиона, действительно ли они так далеко от реки, а завтра перейдем брод и двинемся в направлении вражеского войска. Через два или три парасанга пошлем разведывательный отряд посмотреть, как обстоят дела. Потом соберем военный совет и атакуем.

— А боевые колесницы? — спросил Птолемей.

— Оставим их без дела, а потом бросимся всеми силами в центр. Как при Иссе.

— Мы побеждаем, они проигрывают. Азия наша, — лаконично заключил Неарх.

— Легко сказать, — вмешался Селевк, — а попробуйте представить себе, как понесутся по равнине эти жуткие машины: тучи пыли, грохот ободьев, косы вращаются, сверкая на солнце. По-моему, они постараются смести наши отряды в центре, в то время как конница обойдет нас с флангов.

— Селевк не так уж не прав, — сказал Александр, — но сейчас не время гадать о планах противника. Что касается колесниц, поступим так же, как «десять тысяч» при Кунаксе. Помните? Тяжелая пехота расступилась, освободив коридоры, в которые они проехали, не причинив никому вреда, а лучники тем временем повернулись назад и стреляли возницам в спину. Куда больше меня волнует другое: если не подует хоть небольшой ветерок, с началом сражения поднимется такая пыль, что не различишь пальцев, поднесенных к носу. Придется полагаться на трубы, чтобы сохранять взаимодействие между частями. А пока будем есть и веселиться. Нет причин терзаться сомнениями: мы всегда побеждали, победим и на этот раз.

— Ты действительно думаешь, чтона этом пустынном участке нас будет ждать миллионное войско? — спросил Леоннат, явно встревоженный. — Клянусь Гераклом, я не могу даже представить такого! Сколько это — миллион человек?

— Я тебе скажу, — вмешался Евмен. — Это означает, что для победы каждому из нас придется убить по два десятка, и еще останется.

— А я не верю в это, — сказал Александр. — Прокормить миллион человек в постоянном движении почти невозможно. А вода для миллиона лошадей? А прочее? Я думаю… Я думаю, их вдвое меньше, то есть чуть больше, чем было при Иссе. Как бы то ни было, я вам сказал: подождем и сами увидим, как обстоят дела, когда вступим в прямой контакт с противником.

Слуги начали подавать на стол яства, и Александр, чтобы развеселить друзей, велел позвать недавно прибывших из Греции гетер-«подруг». Среди них выделялась одна афинянка необыкновенной красоты, смуглая, со страстными глазами и упругим телом божественного сложения.

— Посмотрите на это чудо! — воскликнул Александр, как только она вошла. — Разве она не поразительна? Знаете, она позировала обнаженной великому Протогену для статуи Афродиты. Ее зовут Таис, и в этом году ее провозгласили «каллипигой».

— То есть самой красивой попкой в городе, верно? — усмехнулся Леоннат. — Можно посмотреть?

— Всему свое время, мой пылкий козлик, — ответила девушка с лукавой улыбочкой.

Леоннат ошеломленно повернулся к Евмену:

— Ни одна женщина еще не называла меня «пылким козликом». Не понимаю, комплимент это или оскорбление.

Вошли и другие «подруги», все очень изящные, и прилегли рядом с сотрапезниками, пока подавали ужин. Птолемей в качестве симпосиарха установил, что вино следует разбавлять в пропорции один к одному, и это решение вызвало всеобщее одобрение.

Когда все наелись и изрядно напились, Таис начала танцевать. На ней был лишь короткий хитон, а под ним — ничего, и при каждом обороте она щедро открывала то, за что получила приз в Афинах.

Вдруг, схватив флейту с одного из столов, она начала аккомпанировать собственному танцу, и эта музыка словно обволокла ее тело, продолжавшее кружиться все быстрее, а потом вдруг рассыпалась каскадом резких, почти визгливых нот. Девушка припала к земле, как дикий зверь перед прыжком, тяжело дыша и лоснясь от пота. Затем заиграла снова, и мелодия донеслась до солдат, неподвижно стоящих на часах. Нежнейшая мелодия, сопровождавшаяся чрезвычайно мягкими и гибкими движениями, страстными, соблазнительными жестами.

Мужчины перестали смеяться, и сам царь замер, зачарованный этим кружением, которое вновь принялось следовать ускоряющемуся ритму музыки. Таис совершенно заполнила собой ограниченное шатром пространство, пропитала его запахом своей кожи, ароматом своих иссиня-черных волос. Чувствовалось, что в этом танце заключена какая-то неодолимая энергия, таинственные могучие чары, и в памяти Александра вспыхнуло воспоминание из прошлого: ночь и флейта, на которой играла его мать Олимпиада в укромной чаще эордейского леса, когда она созвала в ночи оргию, комос вакхического опьянения.

Но вот Таис в изнеможении упала, тяжело дыша, и глаза у всех загорелись жгучим желанием. Однако никто не смел двинуться с места, ожидая, как поведет себя царь. В этот миг напряженную до судорог тишину разорвало конское ржание и топот копыт, и вскоре вошел Гефестион, весь в поту и пыли.

— Войско Дария в полудне пути, — переводя дыхание, сообщил он. — Их сотни тысяч, и их костры сверкают в ночи, как звезды на небе, их боевые рога перекликаются по всей равнине.

Александр встал и огляделся, словно вдруг очнулся от сна, а потом проговорил:

— Идите спать. Завтра перейдем брод, а вечером, на закате солнца, соберем военный совет.

ГЛАВА 11

Течение Тигра было довольно сильным, даже в месте брода, и пехотинцы, попытавшиеся перейти первыми, вскоре встретились со значительными трудностями, так как на середине реки быстрая вода доходила до груди. Особенно мешали щиты: если их держали низко, они чересчур сопротивлялись течению, и людям приходилось бросать их; а, поднимая щиты повыше, солдаты теряли равновесие, и их несло прочь.

Парменион отдал приказ натянуть с берега на берег два каната и сформировать двойной кордон из привязанных друг к другу солдат без щитов — один выше по течению от брода, чтобы ломать поток воды, а другой ниже, чтобы ловить тех, кого уносило стремниной. Под прикрытием этого живого барьера старый полководец велел пропустить всю оставшуюся тяжелую пехоту. Последней переходила конница, а за ней двигались повозки с провизией и обозы с женщинами и детьми. Голова войска показалась в виду вражеских позиций во второй половине дня, но хвост еще оставался на реке Тигр, и на то, чтобы он подтянулся к остальному войску, ушел весь остаток дня.


Как и обещал, царь собрал военный совет после захода солнца, когда оба войска настолько сблизились, что со своей стороны через обширную равнину Гавгамел македонские часовые могли слышать перекличку персидских дозоров.

С наступлением вечера, в начале ночной стражи, в шатре Александра зажглась лампа, и один за другом начали сходиться товарищи и высшие командиры. Вслед за Парменионом и Клитом по прозвищу Черный пришли Кен, Симмий, Мелеагр, Полисперхон. Все облобызали щеку царя и встали вокруг стола, на котором помощники Александра нанесли план сражения. Разные отряды пехоты и конницы были представлены фигурками разного цвета из царского комплекта шашек.

— Почти наверняка Дарий бросит на нас боевые колесницы, — начал Александр, — чтобы расстроить наши ряды и внести сумятицу в фалангу. Но мы будем наступать косым строем, а поскольку строй врага шире нашего вследствие его численного превосходства, попытаемся обогнуть территорию, которую Великий Царь приказал разровнять для введения в бой своих колесниц. Как только увидите, что колесницы двинулись, дайте солдатам сигнал, чтобы они зашумели как можно громче, колотя мечами по щитам и крича. Кони должны испугаться. Когда колесницы окажутся на расстоянии выстрела, лучники и пращники пусть целятся в возниц. Это должно вывести многих из строя, но сами колесницы, продолжая двигаться вперед, еще могут нанести нам большой урон. На этом этапе командиры протрубят сигнал открыть в строю бреши, чтобы пропустить их, а потом поразить сзади. Когда атака боевых колесниц захлебнется, фаланга нападет на вражеский центр вслед за тяжелой конницей гетайров и фракийскими и агрианскими штурмовиками, а я поведу «Острие» на боевые порядки самого Дария. Нам нужно пробиться и отрезать весь их левый фланг, а потом сойтись в центре и оттеснить Дария и его Бессмертных к фаланге. Отряды Кратера и Пердикки должны выдержать вражеский натиск и контратаковать. Парменион с фессалийской конницей и тремя батальонами педзетеров останется в резерве в глубине нашего левого фланга, чтобы нанести решающий удар. Правый фланг нашего строя будут держать греческие союзники и наемники под общим руководством Черного. Их задача — противодействовать возможному окружающему маневру левого фланга персов, чтобы «Острие» успело разбить вражеский центр. Вопросы есть?

— Один, — сказал Селевк. — Зачем принимать бой на территории, выбранной противником?

Александр как будто заколебался, не зная, отвечать или нет, а потом подошел к нему и посмотрел прямо в глаза.

— Знаешь, сколько крепостей разбросано по державе Дария отсюда до гор Паропамиса [37]? Знаешь, сколько там укрепленных перевалов, сколько скал и обнесенных стенами городов? Мы до седых волос завязнем в тщетных и кровопролитных схватках и будем постепенно терять наших солдат; за долгие годы мы обескровим нашу родину, забирая цвет ее юношества, и обречем ее на быстрый упадок. Дарий думает, что составил ловкий план — заманить меня на это место и уничтожить. А я сделал вид, что попался. Он не знает, что это я так решил и что в последний момент все равно разобью его.

— Каким образом? — снова спросил Селевк, не отводя глаз.

— Увидишь на рассвете, — ответил Александр. — На сегодня все. Теперь идите к своим отрядам и постарайтесь отдохнуть, потому что завтра вам придется выложиться до последней капли пота, до последнего проблеска сил. Да будет с нами удача и благоволение богов!

Все попрощались и ушли. Александр проводил их до порога, а когда никого не осталось, пошел в загородку к Букефалу, чтобы лично задать ему корма и питья. Когда животное опустило морду в ведро с ячменем, царь сказал своему коню, гладя его гриву:

— Прекрасный Букефал, мой добрый друг… Завтра твое последнее сражение, обещаю. Потом ты будешь появляться только на парадах и носить меня на спине, когда мы с триумфом будем входить в города. Или мы с тобой вдвоем отправимся поскакать по холмам Мидии или по берегам Тигра и Аракса… Но сначала ты должен примчать меня к победе, Букефал, завтра ты должен мчаться быстрее ветра, быстрее персидских стрел и дротиков. Ничто не должно сдержать твоего натиска.

Жеребец поднял гордую голову, фыркая и тряся гривой.

— Ты понял меня, Букефал? Ты будешь топтать копытами индийских и касситских [38] всадников, гирканцев и хорасмиев [39], выдыхая огонь из ноздрей, как химера! Ты будешь увлекать за собой в яростной атаке всех своих товарищей! Ты будешь громом, что потрясает горы, и пятьсот скакунов «Острия», следуя за тобой, заставят содрогаться землю.

Жеребец поскреб копытом землю и вдруг разразился вызывающим ржанием, а потом как будто успокоился и потянулся головой к груди своего хозяина, ласкаясь. Он хотел сказать, что готов и ничто в мире не остановит его.

Александр поцеловал коня в лоб и ушел, направившись к шатру царицы-матери Сизигамбис, что стоял в тени нескольких сикоморов на краю лагеря. Царь велел доложить о себе, и евнух провел его в шатер, где царица-мать приняла гостя, восседая на троне.

Как принято при дворе, Александр подождал, пока она позволит ему сесть, а потом заговорил:

— Великая царица-мать, я пришел сказать тебе, что мы готовимся сойтись с Дарием в решительном сражении — почти наверняка последнем. К заходу солнца лишь один из нас двоих останется в живых, и я сделаю все возможное, чтобы победить.

— Знаю, — ответила Сизигамбис.

— Это может означать смерть твоего сына.

Царица торжественно кивнула головой.

— Или мою, — чуть погодя добавил Александр.

Сизигамбис подняла полные слез глаза и вздохнула:

— В любом случае для меня это будет печальный день. Как бы ни обернулись дела, каков бы ни оказался исход сражения. Если ты победишь, я потеряю сына и родину. Если ты погибнешь, я потеряю человека, которого научилась любить. Ты обращался со мной с сыновней любовью и с почтением относился ко всем членам моей семьи, как никогда не поступал ни один победитель. Ты тоже, мой мальчик, завоевал место в моем сердце. И потому я могу лишь страдать. Мне не принесут утешения чистосердечные молитвы Ахура-Мазде о том, чтобы он даровал победу моим соотечественникам. Ступай, Александр, и да будет тебе дано невредимым увидеть закат завтрашнего дня. Вот мое единственное благословение.

Царь поклонился и вышел, возвращаясь в свой шатер. В последние часы перед отдыхом лагерь кипел деятельностью. Собравшись в кружки, солдаты сидели на земле и ужинали, ободряя друг друга перед грядущим сражением. Они хвастали своими подвигами, пили, играли в кости на деньги, которых всегда в избытке получали из сундуков Евмена, развлекались танцами проституток, что следовали за войском на подручном транспорте. Другие проводили этот вечер в лагере торговцев, где многие завели себе постоянных подруг и успели нарожать маленьких детей, к которым привязывались с каждым днем все более.

В этот решающий час наличие глубоких чувств являлось для них источником утешения и в то же время тревоги. Неминуемое сражение, исход которого предсказать невозможно, могло принести им славу и богатство, а могло — смерть или, еще хуже, унизительное рабство.

Александр добрался до своего жилья, пройдя из конца в конец почти весь лагерь. Лептина вышла на порог встретить его и поцеловала руки.

— Мой господин, тут без тебя случился странный визит. Явился какой-то человек. Он принес тебе угощение на ужин. Я никогда раньше его не видела, но он не вызвал у меня доверия — возможно, пища отравлена.

— Ты выбросила ее?

— Нет, но…

— Дай мне взглянуть.

Лептина проводила царя в помещение для трапез и показала блюдо. Александр с улыбкой покачал головой.

— Дрозд на вертеле. — Он прикоснулся к нему. — И даже еще не остыл. Где этот человек?

— Ушел, но оставил вот это. — Она показала маленький папирусный свиток.

Александр быстро пробежал его глазами, после чего торопливо вышел и позвал своего оруженосца:

— Приготовь мне сарматского гнедого, быстро. Оруженосец бросился к загородке и вскоре вернулся с оседланным конем. Царь вскочил в седло и галопом поскакал прочь, так что даже охрана не успела сообразить, что происходит. Когда солдаты были готовы догонять Александра, он уже исчез в пустыне.

ГЛАВА 12

Александр примчался в маленькую деревушку, состоявшую всего из нескольких домов, сложенных из грубых кирпичей и битума; она располагалась на полпути между его лагерем и рекой, которую он сегодня пересек. Подъехав к колодцу, выкопанному под пальмами, царь спешился и стал ждать.

Вскоре из-за невысоких холмов на востоке взошла луна. Ночное светило рассеяло свой тихий свет по жнивью, золотым кольцом окружавшему деревню, и по бескрайней пустыне, простершейся на необозримую даль за этим обработанным клочком земли. Царь пустил коня пастись среди пучков травы, пробивавшейся между пальм. И вот он увидел маячившую на юге фигуру. По дороге — правильнее было бы сказать, по тропинке — ехал на верблюде Евмолп из Сол.

— Можешь спокойно слезть, — сказал Александр, заметив его настороженный взгляд. — Перитас остался в лагере.

— Приветствую тебя, великий царь и владыка Азии, — начал осведомитель, но Александр, не имея лишнего времени, прервал его:

— Я прочел то, что ты мне принес. Тебе удалось узнать еще что-нибудь?

— Должен сказать правду: я и раньше знал, что Мазей очень удручен, убежденный в том, что для державы Кира Великого настал последний час. Я попросил Гефестиона, когда тот окажется у Тапсакского брода через Евфрат, уговорить его перейти на нашу сторону. Однако Гефестион отказался. Он, видимо, считал, что переманивать противника нехорошо и бесчестно.

— И я думаю так же.

— Лучше скажем: он думал так же, как ты.

— Если тебе так угодно.

— Хорошо. Но богиня Тихэ повернулась в нашу сторону: очевидно, она питает к тебе слабость, мой государь. Ты не поверишь, но именно через Гефестиона Мазей и связался с нами. Он вручил ему статуэтку под видом подарка для меня, и я получил ее, когда по делам находился между Тиром и Дамаском. Внутри я нашел послание Мазея, содержание которого сообщил тебе устно через гонца, когда ты с войском подходил к броду через Тигр. Но потом я захотел приехать сам, желая убедиться в том, что послание доставлено надежно.

— Да. Я видел твоего дрозда на вертеле.

— Неплохо придумано, а? Мои слуги поймали этого красавчика в сети сегодня утром, и мне пришла в голову мысль таким оригинальным способом назвать тебе мой пароль.

— Тебе это удалось.

— Так что именно передал тебе гонец?

— Мазей предлагает мне помощь на поле боя, а взамен просит оставить его сатрапом Вавилонии. Сообщает, что его части выстроятся на правом фланге войска Дария и, что я могу безопасно ослабить мой левый фланг, чтобы сосредоточить силы в другом месте, где мне грозит окружение. Я правильно понял?

— Совершенно верно. И тебе не кажется, что это честное предложение?

— Ты бы доверился предателю?

— Да, если предложение выгодно обоим, а мне кажется, так оно и есть. Мазей не верит, что Дарий может тебя разбить. Он считает, что ты выйдешь победителем, и потому предлагает тебе нечто, желая получить нечто взамен. Ты из этого извлечешь несомненную выгоду, и он — тоже.

— А теперь только представь себе, что он лжет: я оголяю мой левый фланг, чтобы усилить правый, предвидя обход персидской конницы в этом месте; Мазей же врезается в мой левый фланг и заходит мне в тыл, когда я готовлюсь бросить в атаку «Острие». Катастрофа. Можно сказать, конец.

— Верно. Но если не рисковать и не верить обещанию Мазея, ты все равно можешь проиграть, потому что персов гораздо больше, чем вас. К тому же ты решил принять бой в месте, выбранном Великим Царем. В самом деле, дилемма.

— Тем не менее, сейчас я вернусь в свой шатер и спокойно усну.

В неверном свете луны Евмолп попытался рассмотреть выражение лица своего собеседника, но не смог различить ничего особенного, что раскрыло бы его намерения.

— Так что мне передать Мазею этой ночью? — уточнил Евмолп. — Как видишь, я переоделся сирийским купцом и скоро явлюсь к нему, чтобы сообщить твой ответ.

Александр схватил за поводья своего гнедого и одним махом вскочил в седло.

— Скажи, что я принял его предложение, — ответил он и двинулся прочь.

— Погоди! — остановил Александра Евмолп. — Еще кое-что может тебя заинтересовать: в лагере Дария находится тот паренек, сын Барсины. Он собирается завтра принять участие в сражении.

На несколько мгновений Александр замер на своем скакуне, словно это известие парализовало его, потом вдруг очнулся и, пришпорив коня, скрылся в облаке пыли. Евмолп покачал головой и, обдумав про себя этот короткий диалог, опустил своего упрямого верблюда на колени, после чего, кряхтя, залез в седло. Потом прикрикнул на животное, и верблюд поднялся сначала на задние ноги, отчего седок чуть не вывалился вперед, а потом на передние, отчего тот чуть не рухнул назад. Наконец верблюд выровнялся и, подгоняемый пинками своего седока, побежал к персидскому лагерю.

Александр увидел, как навстречу галопом скачет отряд гетайров из царской охраны во главе с Гефестионом, и остановился.

— Куда это вы? — осведомился он.

— Куда это мы? — переспросил Гефестион вне себя. — И ты еще спрашиваешь? Разыскивать тебя! Ты покинул лагерь, никому ничего не сказав, чтобы прогуляться ночью по территории, кишащей вражескими дозорами, — и это накануне сражения, которое решит нашу судьбу. К счастью, один часовой заметил тебя и доложил своему командиру. Мы чуть не померли со страху, а ты…

Александр остановил его жестом руки.

— Это касалось одного дела, которое я должен был выполнить в одиночку, но хорошо, что вы здесь. Кто командир этой части?

Вперед вышел один молодой горец из Линкестиды.

— Я, государь. Меня зовут Евфранор.

— Выслушай меня, Евфранор: когда мы вернемся в лагерь, ты со своими людьми отправляйся по этой тропе в деревню, что в десяти стадиях отсюда, и там оставь половину своего отряда под командованием надежного человека. С другой же половиной проследуй к берегу Тигра и подожди там, пока не услышишь, как с другого берега кто-то крикнет: «Где дорога на Вавилон?» Ты ответишь: «Дорога идет отсюда!» — а потом отведешь этих людей в лагерь и отдашь в распоряжение Кратера.

— Лично ему, государь?

— Лично ему, Евфранор. Следуй в точности этим моим распоряжениям, от этого зависит судьба всех нас.

— Спи спокойно. Никто из нас не сомкнет глаз, и никто не проскользнет между бродом и деревней без нашего позволения. Этого ты от нас хочешь, верно?

— Именно. А теперь поехали.

— Кого это мы ждем? — спросил Гефестион, поворачивая коня в направлении лагеря.

— Увидишь. А пока поехали назад: у нас не так много времени, чтобы выспаться до рассвета.

Они вернулись в лагерь и разделились: Гефестион отправился к своему отряду «Острия», а Александр пошел в шатер к Барсине. Она встретила его поцелуем.

— Я слышала, что ты уехал куда-то один, и волновалась.

Александр прижал ее к себе, ничего не сказав.

— Завтра ты поведешь в бой свою конницу, правда?

— Да.

— Зачем подвергать себя смертельной опасности? Если с тобой что-то случится, твои солдаты останутся без командира.

— У царя есть свои привилегии, но, когда его солдаты идут навстречу опасности, он должен быть готов умереть первым. Послушай меня, Барсина: вон там, в восьми-девяти стадиях отсюда, стоит персидский лагерь. Там находятся твой отец Артабаз и… твой сын.

Взор Барсины вдруг заволокло слезами.

— Если хочешь отправиться к ним, — продолжил Александр, — я прикажу проводить тебя вместе с Фраатом до первого персидского поста.

— Ты этого хочешь? — спросила Барсина.

— Нет. Я хочу, чтобы ты оставалась со мной, но понимаю, что твое сердце разделено и потому ты никогда не можешь быть счастлива.

Барсина погладила его лицо и волосы, а потом проговорила:

— Я твоя женщина. Я остаюсь.

— Если ты моя женщина, заставь меня в эту ночь перед сражением забыть обо всем, ласкай меня, как никогда не ласкала ни одного мужчину, подари наслаждение. Завтра от меня может остаться лишь пригоршня праха.

И, не дождавшись ее ответа, стал целовать ее в шею и грудь, ласкать ее живот и бедра, с неодолимой силой прижимая ее к себе. Ощутив исходящий от его кожи лихорадочный жар, и аромат его волос, и насыщенный мускусный запах его паха, Барсина отдалась волне желания, пробежавшей под кожей вместе с горячим током крови.

Он продолжал ласкать и целовать ее, а она разделась сама и раздела его, забыв о былой сдержанности. Жадно целуя его в губы и в грудь, она повалила его, голого, на ковер, покрывая страстными поцелуями. Александр подмял ее под себя и яростно овладел ею, словно наслаждался ее телом и ее любовью в последний раз. Он видел, как горят ее глаза, как ее лицо искажается все сильнее и мучительнее, ощущал, как ее руки и ногти впиваются ему в плечи и спину, и, наконец, услышал ее восторженный крик, вызванный безмерным, ничем не стесненным наслаждением, какое только боги могут послать смертным.

Александр откинулся навзничь на мягкий ковер, а она продолжала целовать его и ласкать, самозабвенно и неистово. Он отвечал на ее поцелуи, а потом, с последней лаской, оторвался от нее и встал.

— Спи со мной, прошу тебя, — сказала ему Барсина.

— Не могу. Завтра перед наивысшим испытанием мои люди должны увидеть меня в одиночестве. Часовые, вышедшие в последнюю стражу, должны знать, что ночью охраняли одиночество своего царя. Прощай, Барсина. Если мне суждено погибнуть в бою, не оплакивай меня: это честь — пасть на поле боя, избежав долгой старости и постепенного телесного и умственного упадка. Если я умру, возвращайся к своему народу и своим сыновьям и живи безмятежно своей жизнью, вспоминая, что тебя любили, любили так, как ни одну другую женщину в мире.

Барсина поцеловала его в последний раз, прежде чем он исчез за порогом. Ей не хватило мужества сказать ему, что она ждет от него ребенка.

ГЛАВА 13

Его разбудил Парменион, вошедший в царский шатер:

— Государь, пора.

Полководец был в боевых доспехах, и Александр смотрел на него с неизменным восхищением: в столь преклонные лета старый воин был прям и крепок, как дуб. Царь встал и, как был голый, проглотил уже приготовленную Лептиной «чашу Нестора». Пока двое слуг одевали его и облачали в доспехи, третий принес щит и великолепный шлем в форме львиной головы с разинутой пастью.

— Парменион, — начал Александр, — этот день будет полон неопределенности, особенно в отношении того, что произойдет на левом фланге. Поэтому я решил доверить командование этим краем нашего строя тебе. А Черный поведет правый фланг. Мы двинемся вперед, прижав оба крыла, как бросающийся на добычу сокол. Будем идти, пока враги не решат остановить нас, бросив навстречу свой правый фланг. Тогда я возглавлю атаку и расколю пополам их наступление по фронту. Но пока я в центре буду противостоять вражеским головным частям, ты слева столкнешься с их флангом. Я знаю, что ты выстоишь и ни в коем случае не отступишь.

— Не отступлю, государь.

Александр покачал головой.

— Ты всегда держишься так строго, а ведь когда-то сажал меня к себе на колени…

Парменион кивнул и заговорил чуть иначе:

— Я не отступлю, мой мальчик, пока могу дышать. Да помогут нам боги.

Выйдя из шатра, царь увидел, что посреди лагеря Аристандр заколол жертву и сжигает ее. Дым стелился по земле, как длинная змея, и с трудом находил путь к небу.

— Что говорят твои гадания, ясновидец? Аристандр обернулся к царю характерным движением, страшно напомнившим Александру его отца Филиппа, и проговорил:

— Это будет самый тяжелый день в твоей жизни, Александр, но ты победишь.

— Да пожелают боги, чтобы твои слова оказались правдой, — отозвался Александр и взял поводья Букефала, которого подвели к нему из стойла.

Лагерь бурлил деятельностью: повсюду раздавались сухие команды, отряды конницы занимали позиции, пехотинцы выстраивались в маршевую колонну. Александр вскочил на коня и, пришпорив его, подскакал к голове «Острия». К царю подъехал Гефестион. Позади него занял место Леоннат в железных доспехах с огромным топором в руке, а рядом с ним Птолемей. У них за спиной — Лисимах, Селевк и Филот. Царские друзья шли впереди прочих конных частей гетайров. Впереди всех на левом фланге бежали пешие фракийцы и агриане, за ними слева следовали фаланги и штурмовой отряд, их вели командиры — Кен, Пердикка, Мелеагр, Симмий и Полисперхон. Замыкающий построение Кратер командовал фессалийцами. Справа уже расположились в походном порядке восемь соединений греческих союзников, а за ними тянулся длинный хвост пехоты из фракийцев и трибаллов, который заканчивался у царских шатров и обоза.

Царь поднял руку, и трубачи протрубили сигнал выступления. «Острие» двинулось шагом вслед за Александром, который повел его к передней границе лагеря. Послышался звук боевых рогов, и показалось необозримое, простертое бесконечным фронтом войско Великого Царя. Впереди несли сотни значков и знамен, и сквозь поднятые шагами облака пыли на солнце искрилось металлическое оружие, металлические блики вспыхивали, как молнии в грозовой туче.

Леоннат обвел взглядом персидский строй, протянувшийся от одного края равнины до другого, и сквозь зубы прошептал:

— Великий Зевс!

Но царь не выказывал ни малейших признаков восхищения этим грандиозным зрелищем. Он просто продолжал шагом ехать вперед, держа у груди поводья Букефала, который, изогнув мощную лоснящуюся шею, храпел и кусал удила.

Вслед за ним отряд за отрядом, под ритмичный звук барабанов, под грохот тяжелой поступи воинов и возбужденного конского топота, начало вытягиваться все войско. Слева открылось обширное ровное пространство, отделявшее македонян от персидского фронта, который надвигался неодолимо, и Александр начал заворачивать направо, к более пересеченной местности.

Но противник вскоре заметил это. Снова раздался мрачный и протяжный звук рогов, и весь левый фланг персов, скифская и бактрийская конница, начали охватывающий маневр. Александр подал сигнал, и конные агрианские лучники поскакали навстречу вражеским всадникам, выпуская плотные рои стрел. За ними устремились гетайры, чтобы сдержать врага, а царь, словно бы охваченный нечеловеческим спокойствием, продолжал ступать во главе «Острия». Только бывшие совсем рядом с Александром могли заметить нервное моргание его глаз и стекающие по вискам струйки пота.

Пришпорив коней, гетайры помчались в атаку и в короткое время преодолели пространство, отделявшее их от яростного вала азиатской конницы. Столкновение было страшным: сотни коней покатились по земле, сотни всадников с обеих сторон упали на землю в гущу тел и вскоре, несмотря на раны и ушибы, схватились друг с другом меж копыт коней, в удушающей пыли, среди ржания и воя. Густая пыль почти полностью накрыла сражение, так что невозможно было различить, что происходит и каков исход первого столкновения. Тем временем агриане, израсходовав стрелы, извлекли из ножен большие ножи и бросились в свалку, влекомые варварским бешенством. Они вступили в дикую рукопашную схватку с вражескими всадниками, которые, как призраки, носились в густой мгле.

В это время слева донеслись настойчивые звуки трубы, и Леоннат тронул Александра за плечо:

— Небесные боги! Смотри! Колесницы, колесницы с косами!

Но царь ничего не ответил.

Из центра персидского строя выдвинулись страшные машины и устремились на левый фланг македонян. Пердикка, сразу же их заметив, закричал:

— Внимание, воины, внимание! Будьте наготове!

Как раз в этот момент группа вражеских всадников с бешеной скоростью бросилась наперерез, волоча за собой вязанки хвороста. Они подняли прямо перед македонским строем непроницаемую завесу пыли, которая скрыла из виду колесницы. Лишь на короткие мгновения солнцу удавалось выхватывать зловещие блики серпов, вертящихся на ободьях колес или рассекающих воздух перед собой, где они торчали из самой колесницы и из края ярма запряженной квадриги.

Пердикка и другие командиры велели трубить тревогу, чтобы пехота была готова расступиться, как только колесницы вынырнут из пыли, но, когда это случилось, они уже находились на расстоянии меньше одного стадия и не все успели среагировать на сигналы, поднятые на высоких шестах командирами подразделений. В нескольких местах строй расступился, и колесницы промчались, не причинив никакого ущерба, но в других они врезались в ряды македонян, кося солдат, как колосья, так что по земле покатились срезанные головы с распахнутыми в удивлении глазами. Многим острые косы пришлись по ногам, причинив страшные увечья, других опрокинули бешено несущиеся кони, затоптали копытами и растерзали торчащими в днищах колесниц железными штырями. Но войско продолжало наступать вслед за Александром, сохраняя косой строй. Солдаты уже преодолели треть обширного участка, который Дарий разровнял, чтобы разогнать свои колесницы до бешеной скорости, и продолжали продвигаться размеренным шагом под бой барабанов.

Второй отряд агрианских лучников выпустил стрелы в направлении возниц и многих убил; другие верхом бросились преследовать прошедших сквозь строй, чтобы поразить их сзади дротиками. Тем временем на самом выдвинувшемся вперед участке тяжелая скифская и бактрийская конница во главе с Бессом, пользуясь большим численным превосходством, оттеснила гетайров и начала вытягиваться, широким маневром охватывая правый край, где наступали греческие союзники. Увидев конных варваров, несущихся на них во весь опор, греки закричали:

Алалалай!

Они сомкнули ряды, закрыв промежутки между воинами и образовав стену щитов и копий. В этой сумятице воя и конского ржания Александр пустил Букефала средней рысью, словно гарцуя по равнине. Рядом с ним знаменосец нес флаг Аргеадов, пламенно-красный с золотой звездой, сверкавшей на солнце, которое поднялось уже высоко над головами.

Слева донеслись новые сигналы рога, и новая лавина всадников бросилась вперед. Гирканцы и мидийцы помчались с бешеной скоростью, чтобы вклиниться между наступающими отрядами Пердикки и Мелеагра, которые с тыла поддерживали войска Симмия и Пармениона. Их вел Мазей! Он ворвался в ряды македонской пехоты и со всей силой, словно бурная река, хлынул в направлении лагеря. Парменион крикнул Кратеру:

— Останови их! Брось на них фессалийцев!

И Кратер повиновался. Он дал знак трубачам, чтобы те протрубили атаку двум подразделениям фессалийской конницы, которая наступала на левом фланге отдельно, как последний резерв. Фессалийцы пересекли путь отряду Мазея и ввязались в яростный бой, а Парменион послал отряд щитоносцев и штурмовиков им в подкрепление.

— Они хотят освободить царскую семью! — крикнул он. — Остановите их, во что бы то ни стало!

В этот момент край левого фланга представлял собою единое сплетение пехоты и коней, столкнувшихся в страшной, жестокой схватке, где каждый стремился нанести врагу сокрушительные раны, с дикой яростью сражаясь за каждую пядь земли.

Александр услышал отчаянный призыв трубы, но не обернулся. Посмотрев на знаменосца, он знаком велел ему поднять знамя еще выше, чтобы его видели все, после чего издал воинственный крик, такой мощный и резкий, что перекрыл рев сражения, бушевавшего со всех сторон. Букефал нетерпеливо забил копытом, заржал и, подгоняемый все более громкими криками царя, бросился в яростную атаку, колотя по земле бронзовыми копытами и храпя, как дикий зверь. А следом стремительным галопом пустилось «Острие». Пять отрядов гетайров выстроились клином позади «Острия», пожирая пространство равнины до того ее участка, где образовался промежуток между центром персидского войска и его правым флангом, совершавшим огибающий маневр.

— Вперед! — кричал Александр. — Вперед!

Обнажив меч, он бросился на отряд Бессмертных, прикрывавший квадригу Великого Царя. За ним устремилась македонская конница, сметая все на своем пути. Скорость и масса огромного Букефала, покрытого доспехом из жесткой кожи и бронзы, были таковы, что все, кого он хотя бы задевал, летели на землю. «Острие» во главе с царем совершило широкий маневр, а потом растянулось по фронту в четыре ряда с гетайрами на флангах и железной лавиной обрушилось на персидский центр.

Тем временем македонский лагерь был захвачен уже почти весь, и повсюду носились индийские и касситские всадники Мазея, предавая шатры огню, круша все и опустошая; другой отряд бросился туда, где оставались женщины. Фессалийцы сражались, как львы, но, уступая врагу числом, начали отступать, оттесняемые гирканцами. Парменион уже не мог контролировать ход битвы, и сам сражался с мечом и щитом, как юноша в расцвете сил. Внезапно увидев рядом вестового, он крикнул:

— Скачи! Скачи к Александру и скажи ему, что мы больше не можем держаться! Нам нужна помощь! Скорее! Отправляйся! Скачи!

И вестовой поскакал. Перепрыгивая через опрокинутые повозки и поваленные шесты шатров, он промчался сквозь гущу воинов, сошедшихся в жестокой схватке, и выбрался на свободное пространство в центре. Из последних сил он погнал коня туда, где в отдалении, посреди яростной битвы, виднелось развевающееся знамя Аргеадов.

Подвергшись удару с фланга и с тыла, Бессмертные Дария, сдерживавшие плотный натиск греческих наемников, проявили незаурядную доблесть, но вскоре были опрокинуты сокрушительной атакой отряда Александра. Рядом с царем Гефестион массивным ясеневым копьем пронзал всех, кто приближался к ним. Леоннат орудовал тяжелым топором, с которого текла кровь, а Птолемей и Лисимах яростно рубились мечом и фракийской саблей, прикрывая фланги и отражая долгую, ожесточенную контратаку греческих наемников и Бессмертных. Упорное сражение продолжалось, и никто не хотел уступать, думая, что это — последний случай отогнать врага и спасти свою жизнь.

На правом фланге конница Бесса натолкнулась на массу тяжелой греческой пехоты. Всадники продолжали снова и снова волнами бросаться в атаку, как морские валы на прибрежные скалы. Крайние отряды, обогнув греческий строй, встретились с фракийцами, защищавшими правую оконечность лагеря, большая часть которого уже находилась в руках врага.

На левом фланге положение сложилось действительно отчаянное. Парменион со своими людьми был окружен почти полностью, а Пердикка, Мелеагр и другие не могли прийти ему на помощь, так как получили приказ с копьями наперевес атаковать центр Дария с фронта, в то время как сам царь с конницей продолжал давить с фланга и тыла.

Мазей ворвался в шатер царицы-матери и, тяжело дыша, опустился перед ней на колени.

— Великая Царица-мать, — проговорил он, — скорее, следуй за мной! Теперь или никогда ты можешь обрести свободу и свое царское достоинство, вновь соединившись со своим царственным сыном!

Но царица не пошевелилась. Она продолжала неподвижно сидеть на троне.

— Я не могу пойти с тобой. Я слишком стара, чтобы скакать верхом. Оставь меня здесь дождаться исхода этого дня, какой будет угоден Ахура-Мазде. Ступай, не теряй времени! Если сможешь, забери царских наложниц и их детей.

Мазей снова взмолился:

— Заклинаю тебя, Великая Царица-мать, заклинаю!

Но все было тщетно. Царица не двинулась.

Чуть поодаль в другой шатер, где окончания этой страшной битвы ожидала Барсина, вбежал юный воин.

— Мама! Скорее! Я пришел освободить тебя! Скорее, беги! Возьми коня и скачи отсюда! Где мой брат?

— Этеокл! — воскликнула Барсина, потрясенная этой встречей. — Сын! — и бросилась вперед, чтобы обнять его.

Но в это мгновение путь ей преградили двое агриан с длинными ножами. У них был приказ: никто не должен прикасаться к женщине Александра. Обнажив меч своего отца, Этеокл попытался прогнать стражей, но он был всего лишь мальчик. Один из агриан выбил у него из руки меч, а другой поднял оружие, чтобы докончить дело и убить врага.

С громким криком Барсина метнулась вперед и, приняв в грудь клинок, рухнула на землю. Этеокл, раненный, бросился на врагов, замахнувшись кинжалом, но противник легко уклонился и с убийственной точностью нанес ответный удар. Мальчик упал на бездыханное тело матери.

Отважных фессалийцев уже вытеснили из лагеря, и войска Мазея строились, чтобы напасть с тыла на педзетеров и фракийцев, которые в центре сражения все еще сдерживали натиск конницы Бесса. Для Мазея битва была уже выиграна, но вдруг снова прозвучал сигнал трубы, а за ним крик тысяч воинов:

Алалалай!

По дороге от реки приближались три отряда недавно набранной фессалийской и македонской конницы, которые ночью перешли брод. Кратер, уже получивший ранение в руку и обессилевший от долгого сражения, едва заметив их, поднял повыше знамя и крикнул:

— Воины, ко мне!

Он схватил за поводья пробегавшую мимо лошадь без всадника, вскочил в седло и поскакал им навстречу. Растянувшись широким фронтом, они устремились в атаку. Кратер занял место во главе и повел их на мидийцев и гирканцев, на касситов и ассирийцев Мазея — и снова завязалась кровавая схватка.

Исход сражения начал склоняться в другую сторону. Александр все более угрожающе налетал на вражеский центр. Он уже видел Дария на его боевой колеснице. Македонский царь взял со скобы у седла дротик и прицелился. Под прикрытием товарищей Александр с силой метнул его, но промахнулся, однако поразил возницу, и тот упал на землю. Не чувствуя правящей руки, кони помчались к северному краю персидского лагеря, и Дарий вожжами хлестал их, гоня галопом прочь с поля боя. Бессмертные, невзирая на бегство своего царя, продолжали сражаться с невероятным ожесточением, прекрасно понимая, что для них все равно не будет спасения, и только к концу дня они в изнеможении начали отступать. Многие подразделения персидского войска, сбитые с толку известием о гибели Великого Царя, бросились бежать. Бесс же, как только получил известие об исчезновении Дария, немедленно прекратил атаки на греков с левого фланга. Опасаясь, что тиара Великого Царя попадет в руки македонян, он направил свою конницу вслед за бежавшим царем — возможно, чтобы защитить его, а возможно, чтобы при данном развитии событий самому решить его судьбу. А Мазей, еще недавно находившийся в одном шаге от победы, оказался зажат между дополнительными силами фессалийцев и македонян и перешедшими в контратаку отрядами Пердикки и Пармениона. Окруженный со всех сторон, он сдался.

ГЛАВА 14

Александр проехал верхом по руинам своего лагеря, среди пожарищ и опустошения, в едком дыму, стоявшем в тяжелом неподвижном воздухе. Он искал шатер Барсины и тут услышал плач маленького мальчика. Это был Фраат, который сторожил тела матери и брата, все еще сжимающих друг друга в последнем объятии.

Царь слез с коня и подошел, не веря увиденному.

— О боги! — воскликнул он с полными слез глазами. — За что, за что столь горькая судьба невинному созданию?

Он опустился на колени рядом с окровавленными телами, осторожно перевернул Этеокла на спину, стараясь уложить юношу получше, и накрыл его плащом. Он убрал с лица Барсины волосы, нежно погладил ее лоб. Ее глаза еще хранили блеск последних слез и словно глядели вдаль, высматривая какую-то удаленную точку на небе, до которой не доносилось ни шума битвы, ни криков ненависти и ужаса. Казалось, они следят за таинственной мечтой, которую погибшая лелеяла так долго и которая вдруг исчезла.

В нереальной тишине, опустившейся на разоренный и опустошенный лагерь, отчаянный плач мальчика казался душераздирающим. Александр повернулся к рыдавшему Фраату и сказал:

— Не плачь. Сын Мемнона Родосского не должен плакать. Наберись сил, мальчик, прояви мужество.

Но Фраат все повторял сквозь слезы:

— Почему умерла мама? Почему умер мой брат?

И на этот вопрос не мог ответить даже самый могущественный на земле царь. Он лишь спросил:

— Скажи мне, кто убил твою мать, Фраат, и я отомщу за нее. Скажи мне, прошу тебя.

Мальчик сквозь слезы попытался ответить, но не смог вымолвить больше ни слова и только указал на агриан, снимавших одежду с одного мертвого персидского всадника. И тогда Александр понял. Он с горечью осознал, что его собственный приказ защищать Барсину любой ценой стал причиной этого двойного убийства.

В это время мимо проходили носильщики из отряда педзетеров, собирая мертвых. Они приблизились к трупу Этеокла, чтобы забрать его. Царь отдал им юношу, а после отослал их. Он сам взял Барсину на руки и отнес в свой уцелевший от огня шатер. Там он положил ее на постель, собрал ее волосы, погладил по бледной щеке и поцеловал в бескровные губы. А потом закрыл ей глаза. Она все еще была прекрасна.

— Спи, любовь моя, — тихо прошептал Александр, после чего взял Фраата за руку и вышел.

Тем временем с поля боя вернулись солдаты, и лагерь огласился победными криками. Пленных отправляли в загон, в одну сторону — греков, в другую — варваров. Пришел Гефестион и обнял Александра.

— Я сожалею о ней и ее сыне: злая судьба, которой можно было бы избежать. Очевидно, Мазею поставили задачу прорвать наш левый фланг и освободить семью Дария. Еще чуть-чуть, и ему бы это удалось: Парменион ранен, Пердикка и Кратер — тоже, и у нас много погибших.

В это время мимо провели женщин из гарема Великого Царя вместе с их детьми и царицей-матерью, чтобы доставить в более спокойное место, где установили новый шатер. Там Гефестион увидел и Каллисфена, который следовал за двумя рабами, тащившими корзину папирусов и сундук его личных вещей.

Александркивнул племяннику своего учителя, а потом вернулся к разговору с Гефестионом:

— Сколько погибло?

— Много. По меньшей мере, две тысячи, если не больше, но и персы понесли большие потери. Тысячи трупов разбросаны по равнине, других добивает наша конница, бросившаяся вдогонку.

— А что Дарий?

— Бежал вместе с Бессом. Вероятно, в Сузы или Персеполь, не знаю. Но мы захватили Мазея.

Александр на мгновение задумался.

— Есть известия об Артабазе?

— Кажется, среди знатных персидских пленников я видел и его. Он должен быть с Мазеем, если не ошибаюсь.

— Отведи меня к нему.

— Но, Александр, солдаты ждут тебя, чтобы воздать тебе почести и выслушать твое поздравление. Они сражались, как львы.

— Отведи меня к нему, Гефестион, и распорядись, чтобы кто-нибудь позаботился о них, — сказал царь, указывая на тела Барсины и Этеокла, которого носильщики укладывали рядом с матерью. Потом повернулся к Фраату: — Идем, мальчик.

Персидских начальников, сатрапов, полководцев и родственников Великого Царя привели к Евмену, находившемуся поодаль от поля боя, и поместили в большой шатер, где проводились военные советы. Секретарь также распорядился, чтобы войсковые врачи обязательно оказали им первую помощь. Хирурги были невероятно заняты: им приходилось заниматься сотнями раненых, взывавших о помощи с поля боя.

Когда вошел Александр, все склонили головы. Некоторые подходили к нему и склонялись так, что лбом касались земли, а правую руку подносили к губам, посылая ему поцелуи.

— Что это? — спросил Александр у Евмена.

— Персидский обычай — поцелуй для владыки. По-гречески мы называем это «проскинезис». Он означает, что все эти люди признают тебя своим законным монархом, Великим Царем, Царем Царей.

Александр ни на мгновение не отпускал руку мальчика, и все выискивал среди присутствующих одно лицо, а потом сказал:

— Этого мальчика зовут Фраат, он сын Мемнона Родосского и Барсины. Он потерял обоих родителей и своего брата Этеокла. — Произнеся эти слова, Александр увидел, как глаза одного пожилого знатного перса, державшегося в глубине шатра, наполнились слезами, и понял, что это и есть тот самый человек, которого он искал. — Надеюсь, — снова заговорил Александр, — что среди вас находится его дед, сатрап Артабаз, последний из оставшихся у него членов семьи, который может позаботиться о нем.

Старик вышел вперед и сказал по-персидски:

— Я — дед этого мальчика. Можешь отдать его мне, если ты мне веришь.

Не успел толмач перевести эти слова, как Александр наклонился к Фраату, который вытирал слезы рукавом хитона:

— Смотри, это твой дед. Ступай к нему.

Мальчик поглядел на царя блестящими от слез глазами, выделявшимися на чумазом лице, и сказал:

— Спасибо.

А потом бросился к старику, который упал на колени и прижал его к себе. Присутствующие онемели и расступились, освобождая проход. Какое-то время слышались лишь всхлипы мальчика и приглушенные рыдания старого сатрапа. Даже Александром овладело волнение, и он обернулся к Евмену:

— Пусть они изольют свою боль, а потом устрой похороны Барсины, как пожелает ее отец, и скажи ему, что он может вернуться к своим обязанностям правителя Памфилии. Он сохраняет все свои привилегии и собственность и может воспитывать мальчика так, как сочтет нужным.

Тут его внимание привлек другой персонаж — немолодой воин, все еще в боевых доспехах и со следами битвы на теле.

— Это Мазей, — шепнул царю на ухо Евмен. Александр тоже что-то шепнул в ответ и вышел.

Он вернулся в лагерь, где все войско, построившееся в три ряда, и командиры, кто пеший, а кто верхом, встретили его овациями. Парменион, тоже раненный, скомандовал салют, и гетайры разом подняли копья, а педзетеры вскинули вверх огромные сариссы, которые столкнулись в воздухе с сухим стуком. Здесь же, выпятив грудь, стояли и товарищи царя. Кратер и Пердикка щеголяли полученными на поле боя ранами.

Царь направил Букефала на небольшой пригорок и с этой природной сцены обратился к солдатам со словами благодарности и поздравлением.

— Воины! — крикнул он, и тут же установилась полная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием последних пожаров. — Воины, еще лишь наступает вечер, а мы, как я и обещал, победили!

С одного конца лагеря до другого пронесся рев, и ритмические выкрики все громче и громче понеслись к самому небу:

Александрос! Александрос! Александрос!

— Я хочу поблагодарить наших друзей фессалийцев и тех македонских конников, которые подоспели с другого берега моря как раз вовремя, чтобы принять участие в сегодняшнем сражении и решить его исход. Мы ждали вас с нетерпением, воины!

Фессалийцы и македоняне из новых отрядов ответили овацией.

— Я также хочу поблагодарить наших союзников греков, которые выдержали удар справа. Я знаю, что это было нелегко!

Греки начали неистово колотить мечами в щиты.

— И теперь, — продолжил Александр, — вся Азия со всеми ее сокровищами и чудесами — наша. Нет предприятия, которое было бы нам не по плечу, нет чуда, которое мы не могли бы совершить, нет пределов, которых мы не сумели бы достичь. Я поведу вас на край света. Вы готовы следовать за мной, воины?

— Готовы, государь! — закричали они, потрясая копьями.

— Тогда выслушайте меня! Сейчас мы пойдем в Вавилон, чтобы увидеть самый великий и прекрасный город в мире. Там мы насладимся отдыхом после тяжких трудов. А потом… потом мы пойдем дальше и не остановимся, пока не доберемся до последнего Океана.

Налетел ветер. Всё усиливаясь, он поднял легкую пыль и волной пробежал по оперению шлемов. Казалось, этот ветер прилетел издалека и принес еле слышные, почти забытые голоса. Царь уловил ностальгию, охватившую его солдат в этот вечерний час, почуял он и тревогу, которую сам возбудил в них своими словами, и потому Александр добавил:

— Я понимаю вас. Я знаю, что вы покинули своих жен и детей и вам хочется повидать их, но Великий Царь побежден еще не полностью — он отступил в отдаленные края своей державы, возможно думая, что там мы не сумеем его настичь. Но он ошибается! Если кто-то из вас захочет вернуться домой, я не упрекну его, но если вы предпочитаете идти дальше, таких воинов я бесстрашно поведу до края земли. До завтра Евмен раздаст каждому по три тысячи серебряных драхм. Будет еще много других денег, когда мы захватим остальные столицы, набитые бесчисленными сокровищами. Мы пробудем в Вавилоне тридцать дней, и у вас будет время подумать. Потом Евмен устроит перекличку, чтобы мы могли узнать, кто вернется домой, а кто отправится со мной в новый поход. А сейчас можете разойтись, солдаты, и приготовиться к завтрашнему маршу.

Войско разразилось бурным продолжительным ликованием, а Александр пятками ударил Букефала и снова проскакал мимо строя. Он подал знак товарищам, и они поскакали вместе с ним к персидскому лагерю в сопровождении охраны из воинов «Острия» и штурмовиков-агриан.

Царский шатер был, если такое возможно, еще богаче и пышнее, чем Александр видел при Иссе, но число слуг в нем оказалось поменьше. В шатре нашли еще двести талантов в золотых и серебряных монетах, предназначенных для выплаты жалованья наемникам и недавно набранным войскам, и Евмен тут же провел инвентаризацию.

Царь уселся в одно из кресел и предложил сесть друзьям, после чего велел слугам принести чего-нибудь поесть.

Леоннат не сдержался и пробурчал:

— Ребята, даже не верится: этот день представлялся мне довольно страшным. Был момент, когда они прорвались на участке Пармениона, а Бесс тем временем обошел греков справа, и мы оказались между ними, как стадо идиотов.

— Ну и сюрприз ты припас! — вмешался Селевк. — Подкрепление из Македонии и Фессалии. Но как ты мог знать, что оно прибудет вовремя? Приди оно часом позже, и…

— И все мы сейчас лежали бы кучей, и вороны гадили бы нам на голову, ожидая, когда придет пора сожрать наши глаза и яйца, — продолжил за него Леоннат. — Они всегда начинают с этого, вы знаете?

— Прекрати! — прервал его Александр. — Не надо фиглярствовать. — И обратился к Селевку: — Антипатр все тщательно приготовил, и еще в Тире я знал о ежедневных передвижениях этого контингента. И не сомневался, что все получится, как задумано. Во всяком случае, скоро мы узнаем больше: мы кое-кого ждем.

— Ничего нельзя наверняка знать заранее, мой молодой блистательный бог, — прозвучал голос у входа в шатер. — Достаточно было предыдущей ночью в горах пройти дождю, и твои фессалийцы и македоняне остались бы чесать репу на другом берегу Тигра, а Дарий разнес бы вас в клочья.

— Заходи, Евмолп, — сказал Александр, узнав осведомителя. — Может быть, мне следовало довериться обещанию Мазея? Это его прорыв оказался самым опасным. Ему чуть было не удалось замкнуть окружение у нас в тылу.

— А почему бы не спросить у него самого? — предложил Евмолп, вводя с собой человека, которого Александр уже видел в шатре среди пленных. — Он здесь. Согласно твоим пожеланиям.

Сатрап направился прямо к монарху и поклонился так низко, что лбом коснулся земли, а потом приложил руки к губам, посылая ему поцелуи.

— Вижу, ты оказываешь мне почести, как своему царю, — заметил Александр, — но если бы я поверил твоим словам, сейчас меня бы глодали собаки и клевали птицы.

Сатрап выпрямился и спросил на безупречном греческом:

— Дозволено ответить, владыка?

— Разумеется. Вообще-то вам двоим лучше сесть, потому что вы должны мне кое-что объяснить.

ГЛАВА 15

Беседа продолжалась до глубокой ночи, и под конец Мазей признался, что хотел с честью выполнить данное Дарию обещание — доставить ему его семью. Для этого он провел столь мощную атаку на македонский левый фланг. Однако Мазей мог бы углубить свою атаку от лагеря до обозов, и тогда бы он внес беспорядок в строй фаланги, которая двигалась на вражеский центр, подставив Мазею тыл.

— И почему же ты этого не сделал? — спросил Александр.

— Потому что не смог, — вмешался Парменион. — Мы еще сражались, а он не мог идти дальше, не уничтожив нас.

— Возможно, и так, но это бесконечная дискуссия. Так что просто ответь на мой вопрос, Мазей.

— Я вавилонянин, Великий Царь, а вавилоняне славятся на весь мир искусством читать послания, начертанные на небе созвездиями. Наши маги видели, как на небе среди других сияет твоя звезда — она совершенно затмила звезду Дария. Я не мог противиться небесным знамениям. Наш верховный бог Мардук подтвердил их своим оракулом в храме Эсагилы в Вавилоне.

— Не уверен, что до конца понимаю твое объяснение, — сказал Александр, — но из всего, что знаю и видел, могу сказать одно: ты с большой доблестью и рвением сражался за своего царя и его семью. И я собираюсь наградить тебя за это, а не за темные пророчества, которые в последний момент остановили атаку твоей конницы. Поэтому ты остаешься сатрапом Вавилонии и получишь в помощь македонский гарнизон, который я оставлю, чтобы гарантировать уважение к твоей власти.

Это был действенный способ сохранить хорошего местного администратора под надзором македонской военной власти и в то же время проявить великодушие. Евмен кивком выразил одобрение.

Мазей склонился еще ниже.

— Означает ли это, что я свободен и могу вернуться в Вавилон?

— Да, возвращайся в свой дворец сатрапа. Прямо сейчас, если хочешь, и со своим личным эскортом.

Мазей выпрямился и, не поднимая глаз, проговорил:

— Нет ничего, отныне и впредь, что вынудило бы меня ослабить мою верность тебе, в чем клянусь тебе богами и моей честью.

— Благодарю тебя, Мазей. Теперь всем пора отдохнуть: день был очень тяжелый, а завтра нам предстоит отдать должное нашим павшим товарищам.

Все встали и верхом отправились в лагерь. Александр же взял под уздцы Букефала и пошел пешком. Евмолп из Сол держался сзади.

— Ты не возражаешь, если часть пути я пройду с тобой?

— Напротив. После такого кровопролитного дня очень хорошо прогуляться тихим вечером.

— Я знаю про Барсину и ее мальчика. Мне бесконечно жаль. Я предупреждал тебя, что он в лагере Дария, так как боялся каких-нибудь сумасбродств.

— Мальчишки всегда мальчишки, — ответил Александр. В лунном свете его бледное лицо, обрамленное длинными волосами, казалось мальчишеским больше, чем когда-либо. — Он поступил так, как считал правильным. Он погиб как герой в расцвете юности; мы не должны сокрушаться об этом. Ни один человек, оставшись в живых, не может считать, что ему повезло, поскольку не знает, что ждет его завтра. Грядущее может оказаться гораздо хуже смерти: отвратительные болезни, постыдные увечья, рабство, пытки…

Евмолп шел сзади, соразмеряя шаги с медленной поступью Букефала. Александр провел рукой по гриве коня.

— Бедный Букефал, даже не было времени помыть тебя и почистить.

— Возможно, тебе просто не хочется разлучаться с другом, который помог тебе завоевать весь мир.

— Верно, — согласился Александр. И больше ничего не сказал.

В это время издали донеслись протяжные стоны, сопровождавшиеся плачем флейт, и вдали показалось мелькание факелов, как будто там двигалась какая-то процессия. Все поняв, царь по кратчайшему пути через пустынную равнину направился к кортежу, широкой дугой двигавшемуся в направлении пригорка, где был сооружен каменный курган. Евмолп остановился и пробормотал:

— Иди, мой мальчик, проводи ее в последнее пристанище, — а сам удалился, торопливо заковыляв к македонскому лагерю.

С другой стороны, из-за шатра Дария, послышались хриплые крики стервятников, собиравшихся на пир на бескрайнем поле смерти.

Кортеж достиг вершины холма, и могильщики положили носилки на приготовленный каменный курган — «башню молчания». Они прислонили к углам маленького сооружения четыре курильницы, распространившие легкое голубоватое облачко фимиама, и ушли, а Александр, до этого момента остававшийся в стороне, приблизился к телу Барсины. Набальзамированное и надушенное благовониями, оно сохранило черты умершей, и томно закрытые глаза создавали впечатление, будто она спит. Ее переодели в белые одежды и голубую епитрахиль, а на голову возложили венок из мелких желтых цветов, что растут в пустыне. Александра, стоявшего перед ней в одиночестве, охватили воспоминания. Он снова увидел ее улыбку и ее слезы, снова ощутил тепло ее тела, ласки, поцелуи. Казалось невозможным, что все кончилось и это тело, столь прекрасное, лишилось живого дыхания и уже подверглось разложению. Он снял с волос золотую диадему и вложил ей в руки, потом в последний раз поцеловал ее.

— Прощай, любовь моя. Я никогда тебя не забуду.

В этом совершенном одиночестве, когда шум великой битвы затих, воспоминания о ее нежном голосе, о столь любимом облике, теперь ушедшем навсегда, вызвали в нем чувство глубокой тоски. Предавшись бесконечной печали, Александр упал на колени и приложил голову к камням кургана, плача и повторяя ее имя.

Наконец царь поднялся и посмотрел на Барсину в последний раз. Она была прекрасна, и мысль о том, что это тело будет растерзано бездомными собаками и хищными птицами, вызывала протест. Вернувшись в лагерь, он велел Евмену возвести погребальное святилище из тесаных камней, чтобы защитить ее останки. И только увидев, что строительство завершено, согласился выступить в поход.

ГЛАВА 16

Они покинули поле боя при Гавгамелах, когда похоронили всех павших в бою греческих и македонских солдат, так как в этом месте не нашлось достаточно дров, чтобы возвести погребальные костры. Зной и большое число разлагающихся трупов погибших персов распространили над равниной заразный смрад, и многие воины заболели таинственной лихорадкой, от которой не находилось никакого средства.

Войско вернулось к броду через Тигр и, переправившись на западный берег, двинулось к Вавилону.

К четвертому привалу, пройдя местность, называемую Адиабеной, один из старших стражников Мазея подошел к Александру и объявил, что мог бы проводить его к месту, где наблюдается необычайное явление — фонтан нефти!

— Нефти? — переспросил царь.

Ему вспомнился день в Миезе, когда Аристотель жег нефть, присланную ему во фляге из Азии. Александр не мог забыть тот тяжелый отвратительный запах. Ему также вспомнилось, как жители Тира пустили ночью на осадные машины горящую баржу и как еще целый день после этого в воздухе стоял тот же запах. Тем не менее, царь пошел за этим человеком, и тот провел его к впадине, где горел вечный огонь, поднимая к небу густой столб дыма. Все вокруг заливала черная жирная лужа, похожая на болото со странными радужными разводами, и от нее исходила ужасная вонь. Каллисфен был уже на месте и наливал жидкость в стеклянные бутылочки.

— Хочу послать дяде Аристотелю для его опытов.

— Но что это?

— Кто его знает: вкус такой тошнотворный, что трудно и вообразить себе, а вид и запах соответствующие. Возможно, это что-то вроде сока, экссудата этой земли, что живет под чересчур жгучими лучами солнца. Во всяком случае, как тебе известно, это вещество обладает способностью гореть, выделяя огромное тепло. Смотри!

В это время несколько солдат по приказу своего командира наполнили мехи нефтью и разлили ее двумя длинными полосами вдоль дороги в лагерь. Потом командир взял у одного из своих людей горящую лампу и поднес пламя к концам полос. Тут же поднялись две стены огня и со скоростью мысли распространились вдоль дороги до лагерных ворот. Все только рты разинули. Странное вещество еще долго продолжало гореть, подняв две густые зловонные дымовые завесы и распространяя невыносимый жар.

Александру тут же захотелось принять ванну, чтобы избавиться от этого запаха, который проник даже в волосы. Пока Лептина его мыла, он завел разговор с Гефестионом, Птолемеем, Каллисфеном, своим новым массажистом Афинофаном, прибывшим из Афин, и его помощником, юношей по имени Стефан.

— Насколько я могу судить из увиденного, — сказал царь, — эту нефть можно использовать в качестве оружия. Представляете эффект, если ее швырнуть на врага!

— Я слышал, что нефть для этого не годится, — вмешался массажист, в юности посетивший несколько уроков философии. — Ведь она производит совершенно необычный огонь. Огонь, как всем известно, — это элемент эфирный, небесный, который, проходя через воздух, источает тепло и свет. А нефть появляется из земли и горит только в соприкосновении с совершенно сухой землей пустыни или же с влажной и жирной, как на юге Вавилонии. На субстанции промежуточной влажности, такой как человек, она никогда не загорится.

— Эта гипотеза представляется мне несколько поспешной, — возразил Каллисфен. — Умственные категории трудно приложимы к отдельно взятым физическим проявлениям, которые зависят от множества случайных составляющих, не выражаемых количественно, и кроме того…

— Я уверен в том, что говорю, — перебил его Афинофан, в то время как Александр вылез из ванны, и Лептина стала вытирать его льняным полотном, — и мой помощник Стефан, который так же, как и я, слушал уроки моего учителя софиста Гермиппа, поддерживает этот тезис.

— До такой степени, что я готов сам продемонстрировать этот опыт прямо здесь, у всех на глазах! — воскликнул юноша, возможно просто для того, чтобы заслужить признательность Александра.

— Мне не кажется, что стоит пробовать, — сказал царь. — Лучше оставить подобный вопрос без ответа.

Но юноша настаивал, и его поддержал Афинофан, продолжавший длинно и нудно развивать философские теории. Сказано — сделано: слугу послали за нефтью, и молодой Стефан начал с большой осторожностью умащать себя ею, словно это было оливковое масло.

— А теперь, — объявил Афинофан, беря лампу, — я вам покажу, что на человеческом теле, то есть на субстанции промежуточной влажности, нефть не загорится.

С этими словами он поднес пламя к телу юноши.

Никто и глазом моргнуть не успел, как Стефан превратился в сплошной огненный шар страшной силы и жара. Несчастный отчаянно закричал. Все схватили ведра и прочие сосуды и стали поливать его водой из ванны, которая, к счастью, была под рукой, но погасить пламя оказалось нелегко.

Александр велел немедленно позвать Филиппа, чтобы тот позаботился о юноше, употребив свои мази от ожогов. Ценой больших усилий удалось спасти ему жизнь, но бедняга остался изуродован до конца своих дней и всегда страдал слабым здоровьем.

Каллисфен посоветовал больше не заниматься этим зловонным веществом, прежде чем его дядя Аристотель не изучит его основательно и не откроет, каковы на самом деле его свойства.

На следующий день все двинулись в путь.


По мере продвижения степь постепенно уступала место все более тучным и плодородным землям, орошаемым десятками каналов, связывавших берега Тигра и Евфрата. Местность усеивали многочисленные деревни, где крестьяне уже начинали готовить землю к следующему севу.

Когда войско останавливалось, местные правители приносили в дар местные яства — в частности, приятную на вкус и освежающую пальмовую сердцевину. Пальмовое же вино, наоборот, оставляло тяжесть в желудке, а главное — головную боль, но большого выбора не было: обычное вино, даже лучших сортов, в этом климате не сохранялось, а вода часто была не слишком хороша для питья. Зато эти края изобиловали превосходными, исключительно вкусными финиками и гранатами.

Встречались обширные участки, затопленные водой. Крестьяне сами затапливали их, возводя на каналах запруды, и такая практика показалась Александру довольно странной. Каллисфен разузнал об этом подробнее и сообщил, что таким способом они вымывают из земли соль, которая образуется на поверхности из-за страшной жары. Так земля сохраняет свое плодородие.

— Они искусственно добиваются того, что Египет получает естественным путем от разливов Нила, — заметил Птолемей. — Наверное, это особенность жарких краев. Однако удивительно, что ни в Тигре, ни в Евфрате не водятся крокодилы. Наверное, эти животные могут жить только в водах Нила.

Неарх не согласился:

— Вовсе нет. Я слышал кое-что от одного человека из Массалии [40], который плавал за Геркулесовы столбы вдоль африканского побережья до устья одной реки — туземцы называли ее Хрет. Эта река была полна крокодилов.

— За Геркулесовы столбы… — вздохнул Александр. — Человеческая жизнь слишком коротка, чтобы увидеть весь мир!

И ему подумалось об Александре Эпирском и его неотомщенной смерти в землях Гесперии.

В последние дни пути их поход все больше превращался в парад, поскольку вдоль дороги толпами собирались жители, чтобы посмотреть на своего нового царя и поприветствовать его криками. Но все возможные чудеса и ожидания превзошло грандиозное зрелище, когда на горизонте, сверкая на солнце, поднялись стены, башни, пирамиды и сады самого знаменитого города в мире — Вавилона!

ГЛАВА 17

Город сам вышел навстречу молодому завоевателю, словно дивясь на сказочное явление. На десять стадиев вдоль дороги столпились тысячи юношей и девушек, которые бросали цветы перед конем Александра. Величественные ворота Иштар в сто футов высотой, украшенные эмалевыми изразцами с фигурами драконов и крылатых быков, с каждым шагом царя и его солдат, облаченных в лучшие доспехи, нависали как будто все более внушительно.

На башнях по обеим сторонам от ворот и на огромных стенах, таких толстых, что позволяли одновременно проехать двум квадригам, толпился народ, стремясь посмотреть на нового царя, который менее чем за два года три раза разбил персов и срыл до основания десятки хорошо укрепленных крепостей.

Жрецы и знать встретили Александра и сопроводили в святилище, дабы принести жертвы богу Мардуку, который обитал на вершине Эсагилы, грандиозного ступенчатого храма, возвышавшегося своей громадой посреди широкой священной площади. По ступеням, что вели с площадки на площадку, Александр вместе со своими полководцами на глазах у необъятной толпы поднялся до самого верха, где стояло золоченое ложе бога, его земная обитель.

С вершины этого сооружения царь смог обозреть впечатляющий вид величественной метрополии. Внизу простирался Вавилон со всеми своими чудесами и бесконечным поясом стен, тройным бастионом защищавших царский дворец и «летний дворец», расположенный в северной части города. Отсюда было видно, как курится фимиам в святилищах, усеивавших обширное городское пространство. Были хорошо различимы пересекавшиеся под прямым углом широкие прямые улицы и все главные магистрали, мощенные терракотовыми плитками. Каждая из главных улиц начиналась и заканчивалась у одних из двадцати пяти городских ворот с колоссальными створками, обитыми бронзой, золотом и серебром.

Город разделяла пополам река Евфрат; она сверкала золотой лентой от одной оконечности стен до другой, а по берегам ее зеленели сады со всевозможными экзотическими деревьями, населенные стаями разноцветных птиц.

За рекой, соединенные с западной частью города массивными каменными мостами, виднелись царские дворцы, чудесно отделанные керамическими изразцами с разноцветными эмалями, которые сияли под солнцем изображениями чудесных существ, сказочных пейзажей и сцен из древней мифологии Междуречья.

Поодаль от царского дворца возвышался великолепнейший комплекс во всей метрополии, считавшийся одним из самых впечатляющих чудес Ойкумены, — висячие сады.

Типично персидское понятие парадиза воплотилось в совершенно невыразительном месте с самым непригодным для жизни климатом, преобразив его в тенистый, усаженный деревьями парк. Все здесь было искусственным, все создано трудами изобретательных человеческих рук. Рассказывают, поведали Александру жрецы, что одна юная эламская царица, вышедшая замуж за Навуходоносора, страдала от тоски по своим родным лесистым горам, и тогда царь повелел создать для нее горы, поросшие тенистым лесом и прекрасными цветами. И вот архитекторы возвели ряд платформ одну над другой, и по мере возвышения платформы все уменьшались. Каждая из них устанавливалась на сотнях массивных каменных столбов, укрепленных в асфальте и соединенных изогнутыми арками, и те тоже укреплялись асфальтом, а на платформы наносили земли в таком количестве, чтобы дать возможность укорениться кустам и высоким деревьям, куда запустили стаи дневных и ночных птиц, которые начали вить там гнезда. Иных экзотических птиц, таких как павлины и фазаны, привезли с Кавказа и из далекой Индии. В садах были созданы ручьи и фонтаны с водой, которую хитроумные механизмы постоянно поднимали из Евфрата, с журчанием бежавшего у подножия этого чуда.

С виду это был холм, заросший пышным лесом, но там и сям проглядывали признаки человеческого труда — террасы и парапеты, скрытые среди вьющихся и ниспадающих растений, полных цветов и фруктов.

Александра взволновала мысль о том, что подобное чудо было создано по воле великого царя, чтобы развеять печаль своей царицы, рожденной в горных лесистых краях Элама. Ему подумалось о Барсине, заснувшей навеки на своей «башне молчания» посреди знойной пустыни Гавгамел.

— Небесные боги! — прошептал он, обведя взглядом сад. — Какое чудо!

И царские друзья изумленно взирали на город, тысячи лет считавшийся сердцем мира и «воротами бога», что и означало на местном языке само его название «Баб-Эль». Среди жилых кварталов, строений и дворцов открывались широкие зеленые пространства — огороды и сады, где спели всевозможные плоды, а по реке сновали десятки судов.

Некоторые, сплетенные из ивовых прутьев, под большим квадратным парусом, приплывали из дельты, где стояли самые древние города месопотамских мифов: Ур, Киш, Лагаш. Другие, круглые как корзины, обтянутые дубленой кожей, приходили с севера и привозили дары отдаленных земель — зеленой Армении, богатой дичью, лесом и драгоценными камнями.

Небо, вода и земля внутри городских стен, внушительного венка башен, способствовали созданию мира совершенной гармонии. И все же глаз Александра искал другого чуда, о котором он еще в детстве слышал от своего учителя Леонида, — Вавилонской башни, горы из камня и асфальта высотой в триста футов, на строительстве которой работали все народы земли.

Жрец указал на обширный, заросший сорной травой пустырь, совершенно заброшенный:

— Вон там стояла священная Этеменанки, башня, касавшаяся неба. Ее разрушила злоба персов после восстания, поднятого в царствование Ксеркса.

— Он же разрушил и наши храмы, когда вторгся в Грецию, — сказал Александр. — Но я выстрою ее заново, когда снова вернусь в Вавилон.

В тот же вечер царь устроил шумное пиршество. Были тысячи приглашенных. Подавались самые изысканные яства, самые пьянящие вина, перед пирующими танцевали самые прекрасные девушки на всем Востоке: индийские, кавказские, вавилонские, арабские, гирканские, сирийские, еврейские.

Тридцать дней прошли в пирах, оргиях, кутежах. Солдаты, победившие на Гранике, при Иссе и Гавгамелах, взявшие Милет и Галикарнас, Тир и Газу и собиравшиеся в новый суровый поход, ни в чем не знали отказа.

Однажды вечером, когда Александр удалился в «летний дворец», чтобы насладиться прохладой, Пердикка попросил принять его.

Повязка на его груди еще скрывала рану, полученную на поле боя при Гавгамелах, а в глазах светилось странное выражение опьянения и печали одновременно.

И потому царь спросил его:

— Как твое здоровье, Пердикка?

— Хорошо, Александр.

— Ты хотел поговорить со мной.

— Да.

— И что же ты хочешь мне сказать?

— Твоя сестра, царица Клеопатра, уже больше года как овдовела.

— К сожалению.

— Я люблю ее. И всегда любил.

— Я знаю.

— Откуда? — с явным смущением спросил Пердикка.

— Знаю, и все.

— Я пришел попросить ее в жены. Александр ничего не ответил.

— Слишком дерзкая просьба, да? — спросил Пердикка со слезами в глазах. — Но я бы никогда не набрался мужества поговорить с тобой, если бы не выпил.

— «Чашу Геракла»?

— «Чашу Геракла», — кивнул Пердикка.

— Дело в том, что…

— Что? — спросил Пердикка с жалким испугом и застыл, разинув рот, в ожидании ответа.

— Что ее просил в жены и Птолемей.

— Ах!

— И Селевк.

— Оба… А больше никто?

— Никто, кроме Лисимаха, Гефестиона и… разумеется, тебя.

— А Парменион случаем не просил?

— Нет, он не просил.

— И то хорошо. А то бы у меня не осталось никакой надежды.

— Если хочешь правду, ты единственный из просивших, кто хочет жениться на любимой женщине, а не на сестре Александра, но этого недостаточно. Прошло слишком мало времени со смерти Александра Эпирского. В любом случае человек, который женится на ней, должен проявить себя самым достойным, готовым на любой риск, на любую жертву, перенести невообразимые лишения и страдания.

Пердикка достаточно протрезвел, чтобы почувствовать, что сейчас заплачет, и спросил:

— Но разве я не пошел на все это ради тебя?

— Не больше, чем твои товарищи. Но самое трудное еще впереди, друг мой. Через двадцать дней мы снова выступаем в поход — завоевывать эту державу и преследовать Дария до самой далекой провинции; а потом вернемся в этот город. И здесь я решу, кто из вас самый достойный. А сейчас иди, возьми какую-нибудь прекрасную девушку, коих здесь так много, и утешься с ней, ибо жизнь коротка.

Пердикка удалился, а Александр повернулся к широкому, заросшему цветами балкону, выходившему на город, на играющую тысячами лучей великую реку и сверкающее звездами небо.

ГЛАВА 18

Во время своего пребывания в Вавилоне Александр посвятил себя организации новых провинций и нового управления ими, а также корректировке планов на следующий год. Однажды вечером он созвал товарищей и весь военный совет в «летний дворец», где невыносимый зной немного смягчался дуновениями ветра, особенно на закате.

— Я хочу поделиться своими планами, — начал царь. — В первый год нашего похода я решил захватить все порты, чтобы отсечь персидский флот от нашего моря и воспрепятствовать его встречному вторжению в Македонию. Теперь мы займем все столицы Персидской державы, дабы стало ясно, что царствование Дария закончилось и все его владения теперь в наших руках. Вавилон уже наш; на очереди Сузы, Экбатаны, Пасаргады и Персеполь. Дарию ничего не останется, как бежать в самые отдаленные восточные области, но мы последуем за ним и туда. Есть еще одна причина для захвата столиц — деньги. Все сокровища Дария собраны в столицах. С этим безграничным богатством мы сможем помочь Антипатру, которому приходится в Греции сражаться со спартанцами. Кроме того, он ежедневно видится с моей матерью, что, возможно, еще тяжелее.

Все рассмеялись, и даже Перитас, тоже присутствовавший на совете, шумно залаял.

— Кроме того, мы сможем еще набрать наемников и экипировать новых призывников, которые должны скоро прибыть. Парменион с греческими союзниками, тремя фалангами, отрядом гетайров, обозами и осадными машинами отправится на север. Он дойдет до царской дороги и оттуда двинется на Персеполь. А мы с остальным войском поднимемся в горы, чтобы занять перевалы и очистить территорию от персидских гарнизонов. Будет нелегко: в горах уже выпал снег. Поэтому развлекайтесь, пока возможно, и набирайтесь сил, так как дело предстоит нешуточное.

Когда все разошлись, к царю явился Евмолп из Сол, и Александр поскорее схватил зарычавшего Перитаса за ошейник.

— Я озаботился принять меры согласно твоим пожеланиям, мой государь, — начал Евмолп. — Я послал моего человека в Сузы проследить за тем, чтобы царские сокровища не улетучились. Насколько мне известно, речь идет о тридцати тысячах талантов серебра в монетах и слитках, а, кроме того, обо всех эти драгоценностях, что украшают дворец. Юношу, которого я послал, зовут Аристоксен. Он знает свое дело. Если ему понадобится связаться с тобой, он воспользуется обычным паролем.

— Дрозд на вертеле. — Александр покачал головой. — Мне кажется, пришло время его сменить. Теперь уже нет таких страшных опасностей, чтобы оставалась необходимость в столь дурацком пароле.

— Поздно, мой государь. Аристоксен несколько дней как в пути. Оставим на следующий раз.

Александр вздохнул. Ему пришлось удерживать Перитаса, пока Евмолп бесшумной поступью удалялся по извилистым коридорам дворца.

Незадолго до отбытия Евмен забрал из царских сундуков деньги, но сокровища оставил под присмотром Гарпала, одного из своих сотрудников, что приехал из Македонии. Гарпал не мог сражаться, так как был хром, но за время похода он заслужил уважение своими способностями к ведению хозяйства. Кроме того, Александр хорошо его знал, поскольку мальчиком тот часто заходил во дворец в Пелле, хотя из-за своего увечья никогда не принимал участия в забавах царевича и его друзей.

— Гарпал должен справиться, — сказал царь. — Мне кажется, он знает свое дело.

— Я тоже так думаю, — ответил Евмен. — Он всегда был молодцом.


Они выступили к концу осени и поднялись по Паситигрису, притоку Тигра, стекавшему с Эламских гор. Александр оставил Мазея сатрапом Вавилонии и придал ему македонский гарнизон, чтобы обеспечить безопасность провинции и спокойствие в ней. Здешний пейзаж отличался необычайной красотой; местность изобиловала зеленеющими лугами, на которых паслись отары овец, стада коров и табуны коней. Затем луга сменились садами, где зрели всевозможные фрукты, в том числе чудесные персики с бархатистой кожицей и сочной мякотью. К сожалению, этого фрукта отведать не удалось, так как был не сезон, но зато не было недостатка в высушенных на солнце плодах — фигах и сливах.

Через шесть дней похода вдали показались Сузы, и Александру вспомнилось, как вдохновенно описывал их персидский гость, много лет назад прибывший с дипломатическим визитом в Пеллу. Город стоял на равнинной местности, но за ним виднелась цепь Эламских гор. Горные вершины уже покрывал снег, а склоны зеленели еловыми и кедровыми лесами. Город был необозрим. Его окружала стена с башнями, украшенными блестящими изразцами, а крепостные зубцы сияли накладками из золоченой бронзы и серебра. Как только войско начало приближаться, ворота отворились, и показался отряд всадников в великолепных нарядах. Всадники сопровождали вельможу с мягкой митрой на голове и акинаком на боку.

— Это наверняка Абулит, — сказал Александру Евмен. — Он сатрап Сузианы. Собирается сдаться. Мне сообщил об этом Аристоксен, человек Евмолпа. Кажется, сокровища еще целы… или почти целы.

Приблизившись, сатрап слез с коня и согнул перед Александром спину в традиционном раболепии.

— Город Сузы встречает тебя миром. Город Сузы открыл ворота человеку, которого Ахура-Мазда избрал преемником Кира Великого.

Александр грациозно наклонил голову и жестом попросил вельможу снова сесть на коня и ехать рядом.

— Не нравятся мне эти варвары, — сказал Леоннат Селевку. — Ты посмотри, что делается: они сдаются без боя, предают своего господина, а Александр оставляет их на прежних постах. Они побеждены, но что для них изменилось? Да ничего, в то время как мы продолжаем насиловать себе задницу, день и ночь, не слезая с коня. Кончится когда-нибудь эта проклятая страна?

— Александр прав, — ответил Селевк. — Он оставляет на своих постах прежних правителей, и у народа не создается впечатления, что ими правят чужие. Но сборщики налогов и военачальники — македоняне. Все совсем не так, поверь мне. А нам от этого разве не лучше? Города открывают перед нами ворота, и с тех пор, как мы покинули побережье, нам больше не приходится собирать наши стенобитные машины. Или тебе хочется харкать кровью, как под Галикарнасом и Тиром?

— Да нет, но…

— Так будь доволен.

— Да, но… Не нравится мне, что эти варвары становятся близки к Александру. Они обедают с ним, и все такое… Не нравится мне это, вот и все.

— Успокойся. Александр знает, что делает.

Город Сузы, необъятный, почти трехтысячелетний, раскинулся на четырех четырехугольных холмах. На одном из них возвышался царский дворец. Как раз в это время туда упали лучи заходящего солнца. Перед входом располагался величественный портик, который поддерживали огромные каменные колонны с капителями в форме крылатых быков. За портиком следовал зал, застеленный великолепными коврами. Потолок здесь держался на других колоннах, деревянных, из кедра, расписанных красной и желтой краской. Пройдя по коридору в другой зал, Александр попал в ападану, огромный зал для приемов, и все вельможи, евнухи и царедворцы расступились и выстроились вдоль стен громадного помещения, склонив головы почти до земли.

Царь в сопровождении товарищей и военачальников приблизился к трону Ахеменидов и собрался сесть, но ощутил смущение: поскольку роста он был не очень высокого, его ноги не доставали до земли и болтались не вполне царственно. Леоннат, обладавший военной чувствительностью к такого рода вещам, увидел рядом какую-то кедровую штуковину на четырех ножках и пододвинул ее так, что Александр смог поставить ноги сверху, как на скамеечку.

— Друзья, — начал речь царь, — то, что совсем недавно казалось неосуществимой мечтой, теперь сбылось. Две величайшие столицы в мире, Вавилон и Сузы, в наших руках, а скоро мы завладеем и остальными.

Но, едва начав говорить, он прервался, так как услышал где-то рядом приглушенные рыдания. Царь огляделся, и, поскольку весь зал замер, в полной тишине рыдания зазвучали еще более отчетливо. Это плакал один из дворцовых евнухов. Он всхлипывал, прижав голову к стене. Все расступились, понимая, что царь хочет его видеть, и несчастный остался один под взглядом сидящего на троне монарха.

— Почему ты плачешь? — спросил Александр. Человек закрыл лицо руками, вытирая слезы.

— Не бойся, можешь говорить свободно.

— Эти кастраты, — пробормотал Леоннат на ухо Селевку, — плачут по всякому поводу, как женщины, но, говорят, в постели бойчее женщин.

— Все зависит от конкретного кастрата, — бесстрастно ответил Селевк. — Этот, например, кажется мне так себе.

— Не бойся, говори, — настаивал Александр.

Тогда евнух подошел ближе, и стало видно, что он, не отрывая глаз, смотрит на табурет под ногами царя.

— Я евнух, — начал он, — и по своей натуре предан своему хозяину, кто бы он ни был. Раньше я хранил верность моему господину, царю Дарию, а теперь верен тебе, моему новому царю. И все же я не могу не плакать при мысли, как быстро отворачивается от великих удача. То, чем ты пользуешься, как скамеечкой, — и Александр начал понимать причину этого плача, — было столом Дария, за которым Великий Царь вкушал яства, и потому это был для нас предмет священный, достойный поклонения. А теперь ты поставил на него ноги…

Александр покраснел и начал снимать ноги с подставки, чувствуя, что совершил акт непростительного неуважения, но присутствовавший тут же Аристандр остановил его:

— Не отрывай ног от этой скамьи, государь. Не кажется ли тебе, что в этом с виду случайном событии кроется послание? Боги пожелали этого, дабы все увидели, что мощь Персидской державы лежит под твоими ногами.

И потому обеденный столик Дария остался на прежнем месте.


После окончания аудиенции в тронном зале все разбрелись по необъятному дворцу, осматривая его. Распорядитель двора, тоже евнух, провел Александра в царский гарем, где содержались десятки очаровательных девушек в национальных нарядах. Они собрались, смущенно хихикая. Среди них были и смуглые, и голубоглазые с белой кожей, была даже одна эфиопка, и в своей величавой красоте она показалась царю бронзовой статуей работы Лисиппа.

— Если хочешь развлечься с ними, — сказал евнух, — они будут счастливы принять тебя хоть сегодня же вечером.

— Поблагодари их от меня и скажи, что скоро я приду насладиться их обществом.

Потом Александр отправился в другие комнаты обширного дворца и вдруг заметил нескольких своих друзей, столпившихся у какого-то монумента и осматривающих его. Он тоже остановился посмотреть. Это была бронзовая скульптурная группа, представлявшая собой двоих юношей, выставивших кинжалы, словно поражая кого-то.

— Это Гармодий и Аристогитон, — объяснил Птолемей. — Смотри: памятник убийцам тирана Гиппарха, брата Гиппия, друга персов и предателя эллинского дела. Царь Ксеркс захватил этот памятник в Афинах в качестве военной добычи перед тем, как сжечь город. Он стоит здесь полтораста лет как свидетельство былого унижения греков.

— Я слышал, что эти двое убилиГиппарха не ради освобождения города от тирана, а из-за ревности к одному красивому юноше, в которого были влюблены и Гармодий, и Гиппарх, — вмешался Леоннат.

— Это ничего не меняет, — заметил Каллисфен, восхищенно созерцавший знаменитый памятник. — Как бы то ни было, эти двое принесли в Афины демократию.

Эти слова вызвали у присутствующих чувство неловкости: некстати вспомнились пламенные речи Демосфена в защиту афинской свободы от «тирана» Филиппа, и у всех создалось ощущение, что и сам Александр с каждым днем все больше забывает уроки о демократии. Никакие послания учителя (а письма от Аристотеля приходили довольно регулярно) не помогали — душа царя все больше обращалась к пленившему его великодержавному великолепию.

— Распорядитесь, чтобы этот памятник поскорее отправили в Афины как мой личный подарок, — велел Александр, уловив в воздухе то, о чем все подумали, но что не посмели высказать вслух. — Надеюсь, афиняне поймут: македонские мечи добились того, что их ораторам не удалось описать в тысячах своих речей.

Царица-мать Сизигамбис, царские наложницы и их дети вновь поселились в своих палатах, по которым весьма соскучились, и все с волнением снова увидели столь привычные, знакомые вещи. Женщины пролили слезы на ложа, где когда-то их любили и на которых они рожали, на косяки дверей, ограничивавших доступ к их ложам, освященным присутствием Великого Царя… Но теперь все было не так, как раньше. Пусть в коридорах и залах остались те же предметы, однако во дворце раздавалась чужая непонятная речь, и будущее представлялось мрачным и тревожным. Только царица-мать казалась спокойной, погруженная в таинственную безмятежность своей мудрости. Она испросила и получила дозволение заниматься воспитанием Фраата, младшего сына Барсины, последнего в семье.

Александр часто посещал царский гарем, иногда один, а иногда вместе с Гефестионом, и жившие там девушки приучились любить как царя, так и его друга, удовлетворяя все их желания и благоуханными теплыми летними ночами разделяя с ними ложе. Друзья слушали песни подруг и гомон необъятной метрополии, то наслаждаясь, то подавляя страх перед неопределенным будущим.

Находясь в городе, царь каждый день навещал палаты царицы-матери и подолгу беседовал с ней через толмача.

Накануне выступления он снова поговорил с ней, как и в день перед битвой у Гавгамел.

— Царица-мать, — сказал он, — завтра мы отправляемся в поход, чтобы преследовать твоего сына. Ему не скрыться от меня даже в самых отдаленных уголках его державы. Я верю в мою судьбу. Верю, что моим завоеваниям помогают сами боги. Поэтому я не оставлю мое дело незавершенным, но обещаю: насколько это в моих силах, я постараюсь сохранить Дарию жизнь. Я также распорядился, чтобы лучшие учителя научили тебя моему языку, так как хочу когда-нибудь услышать его в твоих устах, чтобы никто не стоял между нами, вынужденный переводить наши мысли.

Царица-мать посмотрела ему в глаза и прошептала что-то, чего толмач не смог уразуметь, поскольку царица изъяснялась на таинственном языке, понять который мог только ее бог.

ГЛАВА 19

Однажды утром, в начале осени, пока город еще окутывали сумерки, а вершины Эламских гор расцвечивались первыми лучами восходящего солнца, трубы возвестили о выступлении. Армия разделилась на две части: Пармениону надлежало вести основные силы, повозки с разобранными стенобитными машинами и обозы по царской дороге, а Александр с легкими войсками, штурмовиками и агрианами намеревался отправиться по горной дороге через Эламские горы напрямик в Персеполь — еще одну столицу, основанную в свое время Дарием Великим.

Взяв с собой персидского проводника, Александр поднимался по реке, пока она совсем не сузилась, а потом взобрался на перевал, выходивший на плоскогорье, где жили уксии — гордый народ диких пастухов. Номинально подчиняясь Великому Царю, по сути, они оставались независимыми, и когда Александр через толмача попросил у них разрешения пройти, они ответили:

— Можешь пройти, если заплатишь, как всегда делал Великий Царь, когда хотел проехать из Суз в Персеполь кратчайшим путем.

Александр возразил:

— Великий Царь больше не правит своей державой, и то, что годилось для него, меня не устраивает. Я все равно пройду, хотите вы того или нет.

Грубые и волосатые, одетые в козьи и овечьи шкуры, уксии были страшны с виду, и от них воняло, как от зверей. Было ясно, что их так легко не запугаешь и они не расположены что-либо уступать просто так. Эти дикари верили в свою страну с ее отвесными склонами и обрывами, в узкие долины, в крутые дороги, где лишь несколько человек могли взбираться разом; им и в голову не приходило, что у этого иноземного царя в войске имеются воины еще более дикие, чем они, привыкшие с необычайной ловкостью передвигаться по горам еще более крутым и неприступным, чем здешние, умеющие переносить холод и голод, боль и лишения, воины отчаянные и лютые, алчные и кровожадные, безрассудно послушные кормящей их руке, — агриане!

Александр собрал командиров и сузианских проводников, чтобы уточнить расположение двух главных дорог, ведущих на плоскогорье, где обитали уксии. Было решено, что Кратер со штурмовиками двинется по менее крутому маршруту и выйдет к перевалам на Перейду, а тем временем Александр с агрианами и двумя отрядами «щитоносцев» выступит по более трудному пути, прямо навстречу неприятелю.

Кратер подождал, когда царь со своими войсками начнет подъем и привлечет к себе основные силы уксиев, а потом под прикрытием густой растительности двинулся по дороге к перевалам.

Уксии начали пускать стрелы и метать камни из пращей, выволакивать голыми руками валуны и скатывать их под уклон, но ловкие агриане использовали как укрытие любую неровность на поверхности, потом с невероятной быстротой преодолевали открытое пространство и снова прятались за стволами деревьев и скалами. Когда же, наконец, они вступили в схватку с первыми защитниками, то бросились на них с такой звериной яростью, что те почти ничего не смогли им противопоставить. Многие пали с перерезанным горлом, другие рухнули на колени, удерживая руками кишки, вылезавшие наружу из пропоротых животов. Агриане не тратили силы зря: они наносили удары, только чтобы убить или совершенно искалечить противника, запугивая остальных ужасными на вид ранами.

Вскоре после агриан на плоскогорье поднялись «щитоносцы». Сплотив ряды, они бегом бросились на деревни, где в сложенных без раствора каменных домах люди делили жилье со своим скотом. Александр скомандовал пускать зажженные стрелы, и вскоре соломенные крыши бедных хижин превратились в костры, и оттуда во все стороны побежала перепуганная скотина.

Не ожидавшие такой атаки уксии отступили к перевалам, где думали найти возможность для более эффективной защиты, но перевалы оказались уже заняты ударными частями Кратера, которые встретили их смертоносной тучей стрел и дротиков.

Зажатые между войсками Александра и Кратера, уксии сдались, но царь наложил на них суровое наказание: им было предписано в полном составе покинуть свои земли и переселиться на равнину, чтобы их присутствие больше не препятствовало проходу между Сузианой и Персидой.

Едва услышав о своей судьбе от толмачей, уксии бросились к ногам царя, слезно умоляя его отменить ужасное решение и испуская отчаянные крики, к которым присоединились вопли женщин и детей. Однако Александр остался непреклонен. Он сказал, что следовало сразу принять его предложение, а так пусть всем будет наука: македонский царь никогда не угрожает попусту, и никакая сила в мире не может его остановить.

Однако один из сузианских проводников посоветовал безутешным уксиям попросить о заступничестве царицу-мать Сизигамбис, единственную, кто имел влияние на сердце неумолимого завоевателя. Уксии последовали совету и тайно послали двоих своих вождей через македонские линии. Через четыре дня, когда по более сносным тропам уже поднялась конница, посланцы вернулись на плоскогорье с написанным по-гречески письмом от царицы, которая умоляла Александра снизойти до этих несчастных и оставить их на исконных землях.

Сизигамбис Александру: здравствуй!

Ко мне пришли представители народа уксиев, чтобы попросить меня заступиться за них перед тобой. Понимаю, что ты оскорблен, но наказание, которое ты хочешь наложить на них, ужаснее самой смерти. Ведь нет ничего мучительнее, чем быть оторванным от земли, на которой жил с раннего детства, от родников, из которых утолял жажду, от полей, кормивших тебя, от вида, как солнце поднимается и заходит за родные горы.

Ты несколько раз называл меня матерью, именем очень нежным, предназначенным только Олимпиаде, родившей тебя в царских палатах Пеллы. Сейчас в силу великого титула матери, которым ты сам меня наградил, я призываю тебя выслушать меня, как ты слушал свою родную мать: убереги этот народ от муки лишения родины.

Вспомни о своей родине! Эти несчастные ничем перед тобой не провинились, кроме одного: они защищали свою землю и свои дома.

Имей жалость!

Письмо тронуло Александра и угасило его гнев; он согласился оставить уксиям их высокогорье и наложил на них ежегодную дань в пятьсот скаковых коней, две тысячи вьючных животных и мелкого скота. Они согласились, подумав, что этот вспыльчивый юноша и его дикие воины все равно больше не вернутся за их козами и быками, и потому не стоит отказываться.

Утихомирив высокогорное плато, Александр отправился еще выше, в ущелье, называемое Персидскими воротами, поперек которого, на самом высоком месте, сатрап Ариобарзан велел построить защитную стену. Проход уже прослыл неприступным. Войско выступило леденящим утром еще до рассвета, над плато хлестал ветер, а с серого неба начал падать снег.

ГЛАВА 20

Дорога к Персидским воротам делалась все круче, пока не превратилась в омытое ливнями скалистое ущелье со скользкими стенами. Передвигаться приходилось с большими усилиями под сильным снегопадом или по голому льду, на котором лошади и мулы скользили и калечились, ломая ноги. Потребовался почти целый день, чтобы авангард достиг первых отрогов подъема к стене, защищавшей ущелье.

Но пока Александр собирал фракийских и агрианских вождей, чтобы решить, как, воспользовавшись темнотой, взобраться на крутой откос, вдруг раздался шум — это персидские солдаты скатывали со стен огромные валуны, вызывая обширные оползни.

— Прочь! Прочь! Назад! — закричали все.

Однако камни катились быстрее, чем бежали люди. Щебень, устремляясь вниз, учинил среди македонского войска настоящее побоище. Сам Александр был ранен, получив множество ушибов, хотя, к счастью, все кости остались целы. Он отдал приказ скорее отступать. Тем временем вражеские солдаты взялись за луки и, хотя снегопад все усиливался, и было почти ничего не видно, стали пускать сверху стрелы — в кучу, не целясь.

— Щиты! — крикнул Лисимах, командовавший штурмовиками. — Поднять щиты над головой!

Солдаты выполнили приказ, но персы бегали вдоль края ущелья и поражали тех, кто до сих пор не понял, что происходит. Только полная темнота остановила избиение, и Александру с большим трудом удалось вывести войско на более широкое место, где можно было разбить лагерь. Все чувствовали себя глубоко подавленными. Погибло много товарищей, а еще больше получили ранения и теперь кричали от боли — пораженные стрелами, с искалеченными руками и ногами, сломанными костями.

Филипп и его хирурги взялись за работу при свете ламп: они зашивали раны, извлекали из живой плоти солдат наконечники стрел и дротиков, вправляли переломы, фиксируя конечности повязками и деревянными шинами, а когда не хватало материала, использовали даже древки копий.

Один за другим в царский шатер сошлись товарищи, чтобы держать совет. Не было ни огня, ни углей, чтобы согреться, но висевшая на центральном шесте лампа рассеивала слабый свет, а с ним появлялось и чувство тепла. Здесь особенно бросалась в глаза та невероятная и драматическая перемена, что в последние несколько дней произошла в их жизни: из неги и роскоши вавилонских и сузских дворцов они угодили в холод и лишения нового отчаянного предприятия.

— Сколько их, как вы думаете? — заговорил Селевк.

— Кто знает, — ответил Птолемей. — По-моему, несколько тысяч. Если Ариобарзан решил удерживать перевал, он не стал бы этого делать с малочисленным и плохо вооруженным войском. Наверняка у него отборные солдаты и их больше чем достаточно.

В этот момент, стуча зубами, вошел Евмен, синий от холода. На плече у него был футляр со свитками, тростинкой для письма и чернилами — принадлежностями, при помощи которых он каждый вечер вел свой «дневник».

— Подсчитал потери? — спросил его Александр.

— Потери тяжелые, — ответил секретарь, пробежав глазами по листу. — Не меньше трехсот убитых, сотни раненых.

— Что будем делать? — спросил Леоннат.

— Мы не можем их бросить на съедение волкам, — ответил Александр. — Нужно принести их.

— Но мы понесем еще большие потери, — сказал Лисимах. — Если пойдем сейчас, то переломаем себе кости среди скал, а если отправимся завтра, при свете дня, то враги в этом проклятом ущелье перебьют нас сверху.

— Я иду, — отрезал царь. — Я не оставлю этих парней не погребенными. А вы, если боитесь, можете за мной не следовать. Вы свободны в своем выборе.

— Я с тобой, — проговорил Гефестион, вставая, словно готовый отправляться немедленно.

— Ты прекрасно знаешь, что дело не в страхе, — возразил задетый за живое Лисимах.

— Ах, не в нем? А в чем же тогда?

— Что толку ссориться! — вмешался Птолемей. — Так мы ничего не решим. Постараемся что-нибудь придумать.

— Я… Возможно, у меня есть решение, — сказал Евмен. Все обернулись к царскому секретарю, а Леоннат покачал головой, подумав, что вечно этот коротышка-грек знает больше других.

— Решение? — переспросил Александр. — И какое же?

— Минутку, — ответил Евмен. — Я сейчас вернусь. Вскоре он действительно вернулся с одним из местных проводников.

— Говори, не бойся, — велел секретарь. — Царь со своими друзьями тебя слушает.

Поклонившись Александру и товарищам, проводник начал говорить на довольно понятном греческом. Его акцент смутно напоминал кипрский.

— Откуда ты? — спросил Александр.

— Я ликиец из окрестностей Патары. Был отдан в рабство мальчиком за долг моего отца его хозяину-персу, некому Арсаку. Тот взял меня с собой в Персию и доверил мне пасти скотину на здешних лугах. Я знаю эти горы, как свои пять пальцев.

Присутствующие так и присвистнули, поняв, что в руках у этого бедняги неожиданно оказалась судьба всего войска.

— Если вы вернетесь в эту горловину, — продолжил тот, — персы перебьют вас раньше, чем вы доберетесь до подножия стены. Там могут передвигаться лишь маленькие отряды. Однако в часе ходьбы отсюда я знаю одну дорогу, что поднимается через лес. Это овечья тропа, где пройти может лишь один человек, а лошадям приходится завязывать глаза, чтобы они не видели обрывов. Но через четыре-пять часов можно добраться до вершины и оказаться у персов в тылу.

— Мне кажется, у нас нет выбора, — сказал Селевк, — если только мы хотим идти вперед.

— Я тоже так считаю, — согласился Александр, — но есть одна трудность: если тропинка такая узкая, число наших солдат, добравшихся до вершины через разумное время, будет слишком незначительным, чтобы противостоять возможной контратаке персов. Так что кому-то придется отвлечь их со стороны стены.

— Пойду я, — предложил Лисимах.

— Нет, ты пойдешь со мной по тропе. К стене пойдет Кратер с агрианами, фракийцами и одним отрядом штурмовиков. Он постарается потерять как можно меньше людей. Атакуем вместе: мы — сверху, а они — снизу. Одновременное нападение должно вызвать среди персов панику.

— Нужно подать сигнал, — заметил Кратер. — Но какой? Ущелье слишком узкое и глубокое, чтобы увидеть световой сигнал, а расстояние между нашими отрядами, вероятно, будет таким, что крик не услышишь.

— Способ есть, — сказал ликиец-пастух. — Рядом с крепостью есть пост, где эхо отражается несколько раз от стен ущелья. Звук трубы можно отчетливо услышать с большого расстояния. Я пробовал это много раз со своим рожком, просто чтобы скоротать время, когда пас овец.

Александр посмотрел на него:

— Как твое имя, ликиец?

— Мой хозяин звал меня Ох, что по-персидски значит «ублюдок», но мое настоящее имя Ред.

— Выслушай меня, Ред: если ты говоришь правду и проведешь нас в тыл к персам, я тебя озолочу. Ты получишь золота столько, что хватит прожить в довольстве остаток твоих дней, ты сможешь вернуться на родину, купить самый лучший дом, рабов, женщин, скотину — все, чего пожелаешь.

Проводник ответил, не опуская глаз:

— Я сделал бы это и просто так, государь. Персы держали меня в рабстве, колотили и наказывали без причины. Я готов отправиться с тобой в любой момент.

Леоннат выглянул наружу:

— Снегопад кончается.

— Прекрасно, — сказал Александр. — Тогда распорядитесь насчет ужина и всем, кто пойдет с Кратером, дайте запас вина. Объявите денежную награду тем, кто вызовется добровольно, потому что придется выступить вскоре после ужина: персы никак не подумают, что у нас хватит глупости так скоро сунуться к ним снова. А мы последуем за Редом сразу после первой стражи.

Царь трапезничал с друзьями в шатре. Они поужинали тем же пайком, что раздавался солдатам, а потом все разошлись готовиться к ночной экспедиции. Сначала отправился Кратер со своими людьми, а Александр с основными силами, как и объявил, выступил сразу после первой стражи.

Ред проводил их до начала тропы, а потом повел по ней через лесные заросли к ущелью. Тропинка была узкой и трудной, ее высекли в горном склоне не людские руки — веками ее протаптывали ноги пастухов и путников, искавших кратчайшую дорогу в Перейду. Иногда она ползла над пропастью, и коням действительно приходилось завязывать глаза, чтобы животные не пугались, а иногда она прерывалась оползнем или покрывалась льдом, так что людям приходилось держаться за руки или привязываться друг к другу веревками, чтобы не упасть вниз на острые скалы.

Проводник ступал уверенным шагом, несмотря на темноту, и было ясно, что он мог бы одолеть этот путь с закрытыми глазами; между тем несколько воинов сорвались в пропасть, и не представлялось никакой возможности достать их тела. Александр шел вслед за Редом, но то и дело останавливался, чтобы в случае какой-либо трудности помогать другим. Несколько раз он рисковал жизнью, спасая своих солдат.

Перед рассветом стало еще холоднее, и люди продвигались с еще большим трудом, руки и ноги их окоченели, и все устали от долгого и изнурительного ночного похода. Солнечный свет, прояснивший небо над затянутым тучами горизонтом, немного придал солдатам бодрости. Теперь путь был хотя бы лучше виден, и по поредевшим зарослям можно было догадаться, что до вершины осталось не так далеко.

Когда же, наконец, войско добралось до цели, поднялся ветер. Александр велел, чтобы первые прибывшие не сходили с места, пока не подтянутся остальные, пусть даже не все. Потом они в тишине пустились дальше, стараясь не показываться из-за вновь появившейся на плато растительности, чтобы персы не заметили их раньше времени.

В какой-то момент проводник указал на возвышение — это была скала, нависшая над проходящим внизу ущельем. Ред сказал:

— Вот это место для эха. Чуть дальше покажется крепостная стена, господствующая над Персидскими воротами. Мы пришли.

Вперед вышел Птолемей.

— Думаешь, Кратер уже занял позицию?

— Наверняка, если ничего не случилось, — ответил Александр. — А даже если это ему почему-либо не удалось, у нас все равно нет выбора. Собирай людей и подавай сигнал. Мы атакуем персидские позиции.

Птолемей выстроил солдат в четыре линии: впереди отряд конницы, за ним легкая пехота с луками и дротиками, затем штурмовики и, наконец, «щитоносцы» под командованием Лисимаха. Затем он дал знак трубачу, и тот вышел на самый верх нависавшей над пропастью скалы. Звук трубы прорезал тишину, как петушиный крик, нарушив неподвижность сонного рассвета, и эхо, многократно отразившись от отвесных склонов, разнеслось до самых вершин окрестных гор, тревожа безмятежность пейзажа.

За этим звуком последовала тишина, гнетущая и тяжелая, как свинцовое небо, нависавшее над выстроившимся войском, и все напряженно вслушались, ожидая ответа. И вдруг донесся звук другой трубы, потом еще одной, умножаемый эхом, а за ним послышался дикий крик бросившихся в атаку воинов.

— Кратер бросил в бой агриан! — закричал Александр. — Вперед, воины! Давайте покажем им, как справляться с холодом!

Он вскочил на коня и занял место в центре своего отряда, устремившись на возвышенность, откуда были видны войска персов. Пехота побежала за конницей, стараясь не отставать. Как только стали видны вражеские позиции, Александр возглавил атаку, пришпоривая Букефала и выкрикивая боевой клич.

Все трубы затрубили в унисон, пехота двинулась вперед, сжимая в руках оружие, а всадники галопом пустились на врага, которому пришлось разделиться на два фронта. Конница Александра ринулась на плато в тылу защитников стены, а следом подошла пехота и вступила с ними в рукопашный бой.

Персы, оценив ситуацию, подняли тревогу, но тем временем им пришлось снять часть людей с бастионов, а агриане карабкались вверх, вбивая в щели в стене кинжалы и прижимаясь к поверхности, когда враги сбрасывали сверху камни или стреляли в них из луков. Вскоре первые из атакующих появились наверху, и пока одни сражались с защитниками стены, другие помогали подняться товарищам, сбросив вниз веревки. Хотя и уступая числом, македоняне сумели одолеть захваченных врасплох противников. Многие из персов даже не успели взяться за оружие.

Ариобарзан едва успел с мечом в руке выйти из своего жилища, как его окружили македонские всадники, угрожая копьями, и ему ничего не оставалось, как отдать приказ сложить оружие. Он бессильно наблюдал за тем, как вражеское войско проходит через ущелье, защищавшее Персеполь. Теперь город был во власти врага.

ГЛАВА 21

Александр подождал, когда поднимется все остальное войско, а потом отдал приказ начать спуск на плоскогорье Персиды. Но прежде чем отправиться в путь, он вызвал к себе пастуха-ликийца, который помог ему захватить укрепленное ущелье.

— Успех дела решило твое участие, — сказал он. — Ты помог Александру завоевать Персидскую державу, а возможно, и изменить ход истории. Никто не может сказать, хорошо это или плохо, но в любом случае я глубоко тебе благодарен. — Он хотел прибавить: «Проси у меня все, что хочешь, и я дам», но ему вдруг вспомнился тот далекий день, когда он сказал эту несчастную фразу Диогену, старику-философу, лежавшему в лучах заходящего солнца, и теперь лишь произнес: — Спасибо, друг.

Пастух взволнованно посмотрел на него, а царь сел на коня и начал спуск. Но он не мог пропустить мимо ушей слов, раздавшихся за его спиной.

— Царь велел дать тебе все, чего пожелаешь, как и обещал, — сказал Евмен. — Тебе стоит лишь назвать.

Ред ответил:

— Будь я помоложе, я бы захотел отправиться вместе с ним и посмотреть, что будет дальше. Но я должен подумать о старости: я бы хотел выкупить землю моего отца и дом, где я родился, на заливе, у самого моря. Я так давно не видел моря…

— Ты увидишь его, пастух, и получишь свою землю и дом. Можешь даже завести детей, если захочешь. А если у тебя будут дети и внуки, ты расскажешь им, как однажды вел царя Александра навстречу его судьбе. И если тебе не поверят, покажешь вот это.

— Что это?

Евмен вложил ликийцу в руку маленький предмет.

— Это золотая звезда Аргеадов. Такую имеют лишь ближайшие друзья царя.

Он дал ему также кожаный футляр.

— Здесь письмо царя правителю Ликии — приказ дать тебе все, чего пожелаешь. Это дороже любого золота и серебра. Не потеряй его. Прощай, пастух, удачи тебе.


Вечером следующего дня они спустились к подножию гор и оказались на широком плоскогорье Персиды. Вдали виднелись реки, окаймленные длинными рядами тополей, и множество деревень с домами, сложенными из грубых кирпичей.

Войско пересекло царскую дорогу на реке Араке, и Александр разбил лагерь, чтобы дождаться Пармениона с остальным войском, но едва начали ужин, как вошел один из стоявших на страже гетайров и объявил:

— Тут пришел какой-то человек и желает поговорить с тобой. Он переправился через реку на лодке и, кажется, очень спешил.

— Тогда пусть войдет.

Солдат ввел человека в персидских одеждах — затянутых у лодыжек шароварах и в завязанном на шее льняном головном платке.

— Кто ты? — спросил Александр.

— Я пришел от сатрапа Абулита, который командует гарнизоном Персеполя. Он готов сдать тебе город, и велел передать тебе, чтобы ты поспешил, если хочешь найти сокровища Великого Царя в сохранности. Если опоздаешь, тебе придется бороться с теми, кто призывает сражаться до последнего. Иные хотят спасти сокровища, чтобы поддержать восстание сторонников Дария. Что ответить моему господину?

Александр молча задумался на несколько мгновений, а потом ответил:

— Скажи, что через два дня, на закате, Персеполь увидит меня и мою конницу.

Посланец вышел и вернулся к лодке, а царь тут же вызвал Диада из Ларисы, своего главного инженера.

— До завтрашнего вечера мне нужно построить мост через Араке, — объявил царь, прежде чем предложить ему сесть.

Диад, уже привыкший к просьбам сделать невозможное в невозможные сроки, и глазом не моргнул:

— Какой ширины желаешь?

— Как можно шире: нужно как можно скорее пропустить всю конницу.

— Пять локтей?

— Десять.

— Десять так десять.

— Думаешь, получится?

— У меня когда-нибудь не получалось, государь?

— Нет, такого не было.

— Однако я должен начать работы сей же момент.

— Как хочешь. Можешь отдавать приказы от моего имени кому угодно, даже военачальникам.

Диад вышел, собрал десять бригад с топорами, пилами, канатами и лестницами, дал им мулов и лошадей и послал в ближайший лес рубить деревья. Одни стволы были ободраны и обожжены на огне, другие распилены на доски. Триста человек трудились всю ночь, а на рассвете все материалы, уже готовые к использованию, притащили на берег реки.

Диад велел взять заостренные колья и в два ряда, пару за парой, через десять локтей вбивать их копрами в дно, а затем связывать вдоль и поперек досками, создавая боковые ребра и горизонтальный настил для прохода. Сегмент за сегментом мост протянулся до середины реки, где сваи пришлось укреплять большими валунами в качестве волноломов, чтобы разбивать течение реки.

К заходу солнца Александр построил конницу в боевой порядок, подождал, когда будет прибита последняя доска, и пустил Букефала галопом через мост. За ним последовали товарищи во главе четырех отрядов гетайров. За конницей пошла пехота под командованием Кратера.

Они скакали всю ночь и остановились на отдых лишь к концу третьей стражи, перед восходом солнца. Александр, крайне утомленный событиями последних дней и бессонных ночей, глубоко заснул. Нежный воздух плоскогорья, легкий ветерок, долетавший с востока, и роща тенистых платанов и горных кленов создавали ощущение мира и глубокого покоя. Кони свободно паслись у реки и ручья с чистейшей водой близ зарослей ив и кизила, и даже Букефал бегал на свободе в сопровождении Перитаса, который безнаказанно покусывал его за огромные голени. Ничто не предвещало неожиданностей.

Один из сторожевых дозоров отошел немного на запад в направлении царской дороги, чтобы обезопасить лагерь от внезапного нападения с той стороны, и разведчики лишились дыхания, увидев длинную колонну, движущуюся под красными знаменами со звездой Аргеадов. Войско Пармениона!

Они галопом поскакали навстречу.

— Я Евтидем, командир восьмой группы третьего отряда гетайров, — представился старший из дозорных командиру, двигавшемуся во главе колонны. — Отведи меня к Пармениону.

— Парменион позади, в арьергарде, так как мы только что на равнине подверглись нападению индийской конницы. Я вызову Клита.

Через несколько мгновений прискакал Черный. На солнце высокогорья его лицо загорело еще больше, так что он выглядел почти эфиопом.

— Что случилось? — спросил он. — Где вы находитесь?

— Мы менее чем в двадцати стадиях отсюда. Нам удалось пройти Персидские ворота. Царь и солдаты отдыхают, поскольку уже две ночи не смыкали глаз, но как только покажется солнце, мы будем готовы идти на Персеполь. Вы можете продолжать свой марш, а мы двинемся вперед как можно быстрее. Думаю, в свое время царь сам все объяснит.

— Хорошо, — ответил Черный. — Передай от меня привет царю и скажи ему, что мы не встретили серьезных трудностей. А я сообщу обо всем Пармениону. С его сыном Филотом все в порядке?

— В полном. Он принимал участие в бою за ущелье и не получил никаких ранений.

Дозорный вскочил на коня и вместе со своими людьми вернулся в лагерь. Войско уже было готово выступать вслед за Александром, который верхом на Букефале подавал сигнал к отправлению. Солнце окрасило розовым вершины Эламских гор, что возвышались над темной зеленью леса и желтизной стерни на обработанных полях, расстилавшихся по равнине, сколько хватало глаз.

По дороге ступали вереницы верблюдов со своим грузом, крестьяне ехали на рынок на ослах, тащивших за собой повозки со всяким незатейливым товаром. Женщины в ярких одеждах шли к ручью набрать воды; а другие уже возвращались, неся на голове полные кувшины. Казалось, этот день ничем не отличается от других, а ведь он знаменовал исторический момент, когда величайшей и мощнейшей в мире державе будет нанесен удар в самое сердце.

Прозвучал сигнал трубы, и конница рысью пустилась по дороге, подняв густое облако пыли. По мере того как она продвигалась, картина значительно изменилась. При проходе конного войска двери закрывались, улицы пустели, рыночные площади вдруг обезлюдевали. Население пряталось от завоевателей-яунов, о которых ходили страшные легенды.

И вдруг перед глазами царя, ехавшего во главе войска вместе с Гефестионом и Птолемеем, предстало странное и тревожное зрелище: навстречу им по дороге ковыляло странное сборище оборванцев и калек. Они протягивали руки и культи, словно стремясь привлечь к себе внимание.

— Кто это? — спросил царь Евмена, ехавшего чуть сзади. Секретарь подъехал ближе, чтобы получше рассмотреть.

— Понятия не имею. Скоро узнаем.

Он слез с коня и пешком приблизился к несчастным, которых при ближайшем рассмотрении оказалось гораздо больше, чем представлялось возможным. Александр тоже спешился и направился к ним, однако по мере приближения ощутил, как его охватывает странное беспокойство, тревожное смятение… Подойдя, он услышал, как они разговаривают с Евменом. Они говорили с ним по-гречески!

Александр увидел страшные увечья: у одних были отрублены обе руки, у других одна или обе ноги; у некоторых кожа сморщилась от широких рубцов, какие бывают у тех, кого облили кипящей жидкостью.

— Масло, — объяснил один из бедняг, ощутив взгляд Александра на своей изуродованной фигуре.

— Кто ты? — спросил царь.

— Эратосфен из Метона, гегемон. Спартанец, третья сиссития [41]

— Спартанец? Но… сколько же тебе лет?

— Пятьдесят восемь, гегемон. Персы взяли меня в плен во время второго похода Агесилая, когда мне было двадцать шесть. Они отрубили мне ногу, зная, что спартанские воины никогда не смиряются с пленом.

Евмен покачал головой.

— Времена изменились, друг мой.

— Я тоже пытался покончить с собой, и мой хозяин облил меня кипящим маслом. Тогда я сдался и смирился с горечью плена, но когда услышал, что идет Александр…

— Нам передали, чтобы мы шли ему навстречу, — вмешался другой, показывая обрубленные по локоть руки.

— Но зачем эти увечья? — спросил царь дрожащим голосом.

— Я служил в афинском флоте во время войны с сатрапами и был гребцом на «Кризее», прекрасном, новехоньком корабле. Мы попали в засаду, и нас взяли в плен. Они сказали, что так я больше не смогу грести на афинском корабле.

Александр посмотрел на третьего — с пустыми глазницами.

— А ты что сделал? — спросил он.

— Мне отрезали веки и намазали глаза медом, а потом привязали рядом с муравейником. Я тоже служил в афинском флоте. Персы хотели узнать, где укрылся флот, но я отказался сказать, и…

Вперед выходили все новые и новые, показывая свои увечья и рассказывая о своих несчастьях, — с седыми волосами, с голыми черепами, с изъеденными чесоткой руками.

— Гегемон, — повторял спартанец, — гегемон, скажи нам, где Александр, чтобы мы могли оказать ему почести и поблагодарить за наше освобождение. Все мы здесь являемся свидетельством той цены, которую греки заплатили в своей борьбе против варваров.

— Я и есть Александр, — ответил царь, побледнев от гнева, — и я пришел отомстить за вас.

ГЛАВА 22

Он обернулся и громким голосом позвал товарищей:

— Птолемей! Гефестион! Пердикка!

— Повелевай, государь!

— Окружите царский дворец, сокровищницу и гарем, и чтобы никто шагу оттуда не ступил!

— Будет сделано, — ответили они и галопом помчались к своим частям.

— Леоннат, Лисимах, Филот, Селевк!

— Повелевай, государь!

Александр указал на великолепный город, раскинувшийся перед ними на холмах, город, сверкающий на солнце золотом, бронзой и эмалями.

— Возьмите войско и введите в город. Персеполь — ваш, делайте с ним, что хотите!

Он обернулся к замершим на своих конях гетайрам:

— Поняли, что я сказал? Персеполь ваш! Чего ждете, берите его!

И конники с гиканьем помчались галопом к столице, которая в этот момент готовилась распахнуть перед ними ворота. Они смели делегацию, посланную Абулитом встретить их, и с яростью диких быков ворвались в богатейший город мира.

Евмен, остолбенев, изумленно смотрел на Александра.

— Ты не можешь отдать такой приказ, клянусь богами, не можешь. Верни их, верни, пока не поздно.

Подошел и Каллисфен:

— Еще как может, и, к сожалению, уже сделал это.

Вышедшие ему навстречу греки в замешательстве попятились, словно осознав, что, сами того не желая, вызвали беду нечеловеческих размеров. Царь заметил их растерянность и повелел Евмену:

— Скажи им, что каждый из них получит по три тысячи драхм и всякому, кто захочет вернуться на родину и вновь обнять свою семью, обеспечивается свободный проезд. Кто предпочитает остаться, получит дом, рабов, земли и скотину в изобилии. Займись этим.

Секретарь повиновался, но, когда отдавал распоряжения, ему было трудно собраться с мыслями, потому что до его ушей уже донесся шум грабежей и отчаянные крики жителей, оказавшихся во власти разъяренной солдатни.

Тем временем подтянулись отставшие отряды и тоже влились в городские ворота, боясь опоздать в погоне за добычей. Несколько гонцов отправились к войску Пармениона, находившегося всего в нескольких стадиях. Они сообщили, что царь отдал город на разграбление. Дисциплина рухнула в одно мгновение — все покинули строй и беспорядочной толпой устремились в Персеполь, над которым уже поднимались столбы дыма.

Парменион пришпорил коня и помчался во весь опор; за ним устремились Черный и Неарх. Они подскакали к Александру, который верхом на Букефале, неподвижный, как монумент, с возвышенности наблюдал за опустошением города.

Старый военачальник соскочил на землю и с выражением тревоги на лице приблизился к царю:

— Зачем, государь? Зачем? Зачем уничтожать то, что уже твое?

Александр даже не посмотрел на него. Парменион увидел, как мрак смерти и разрушения заполнил левый, черный глаз царя. Каллисфен прошептал, уверенный, что никто его не услышит:

— Не проси: я уверен, что в эту минуту его мать Олимпиада в каком-нибудь тайном месте совершает кровавые обряды. Она полностью завладела его душой. О, если бы Аристотель мог рассеять этот кошмар!

Парменион, покачав головой, лишь испуганно посмотрел сперва на Черного, затем на Неарха, а после сел на коня и удалился.

Только к заходу солнца царь двинулся, словно очнувшись ото сна, и направил Букефала к городским воротам. Одно из самых красивых и приветливых мест на земле, выражение наивысшей вселенской гармонии в идеологии Ахеменидов, оказалось в полной власти орды пьяных дикарей. Агриане насиловали мальчиков и девочек, связав руки их родителям; повсюду бродили фракийцы, накачавшиеся вином и измазанные кровью, хвастая своими трофеями — отрубленными головами персидских солдат, пытавшихся оказать им сопротивление. Македоняне, фессалийцы и даже греки из вспомогательных войск не отставали: они бегали, как безумные, нагрузившись награбленным добром — кубками с вправленными драгоценными камнями, подсвечниками, изящнейшими тканями, золотыми и серебряными доспехами. Порой они натыкались на своих товарищей, которым еще не удалось найти добычи, и тогда возникали кровавые стычки. Люди резали друг другу горло, утратив человеческий облик. Некоторые, видя, что их товарищи завладели особенно красивыми женщинами, пытались отобрать их силой и, если это им удавалось, по очереди насиловали их на земле, еще обагренной кровью их родителей.

Царь величественно двигался среди шума и крови, со всех сторон окруженный ужасами, но лицо его не выдавало никаких чувств, словно высеченное Лисиппом из холодного мрамора. Его уши как будто не слышали ни мучительных воплей детей, когда пехотинцы связывали их матерей, ни криков женщин, зовущих к себе детей или плачущих над телами мужей, безжалостно зарезанных на пороге собственного дома. Казалось, он различает лишь цоканье копыт Букефала по камням.

Глядя прямо перед собой, Александр осмотрел необъятный царский дворец, великолепную ападану, окруженную чудесными садами со стройными кипарисами, серебристыми тополями, платанами, покрасневшими в последних лучах утомленного солнца. Он увидел и прочие диковины — огромные колонны с крылатыми быками, грифонами и изображениями Великого Царя, построившего и украсившего это чудо. А теперь он, маленький яун, владыка маленького захудалого царства крестьян и пастухов, в свое время платившего дань, пришел пронзить сердце этого гиганта; он держал его, агонизирующего, под своей пятой.

Не слезая с коня, Александр поднялся по широкой лестнице и там на каменных стенах увидел изображения покоренных царей и владык, несущих свои дары на новогоднее пиршество персов. Мидийцы и касситы, ионийцы, индийцы и эфиопы, ассирийцы и вавилоняне, египтяне, ливийцы, финикийцы и бактрийцы, гедросцы, карманяне, дай [42] — сотни народов ступали торжественным размеренным шагом, приближаясь к золотому балдахину над троном Дария — царя, Великого Царя, Царя Царей, Света Арийцев и Владыки Четырех Сторон Света.

А вот и трон. Александр встал перед ним. Из душистого кедра и слоновой кости, инкрустированный драгоценными камнями, поддерживаемый двумя грифонами с рубиновыми глазами. Позади на стене был изображен царь Дарий I; огромный, в блестящих церемониальных одеяниях, он боролся с воплощением Ахримана, гения зла и мрака.

Необъятный зал был пуст, и в нем стояла тишина, но снаружи бушевал океан горя, обрушивая кровавые валы на стены парадиза. Храбрые, верные солдаты Филиппа превратились в орду зверей, дерущихся за клочья добычи, испуская из смрадных ртов непристойности, предавая огню сады и дворцы, опустошая святилища Ахура-Мазды, бога возвышенного Персеполя.

Сойдя с коня, Александр подошел к трону, поднялся по ступенькам и сел, положив руки на подлокотники из отполированного мрамора. Однако с протяжным хрипом прислонившись к спинке, он разглядел в дверном проеме какие-то темные очертания и услышал еле различимое шарканье.

— Кто там? — спросил он, не двигаясь.

— Это мы, государь! — отозвался голос.

Это были несколько греческих рабов из тех, что встретились ему по дороге в Персеполь.

— Что вам нужно?

Человек не ответил, но отошел в сторону и пропустил двух своих товарищей, которые несли совершенно изможденного старца.

— Его зовут Леокар, — сказал тот, что отошел в сторону. — Это один из «десяти тысяч» Ксенофонта, полагаю, последний очевидец. Ему почти девяносто лет, и семьдесят из них он провел в рабстве.

Александр с трудом скрыл свои чувства.

— Чего ты хочешь, старик? — спросил он. — Что я могу сделать для героя из числа «десяти тысяч»?

Старец что-то пробормотал, но царь не смог разобрать, что именно.

— Ему больше ничего не нужно. Он говорит, что все греки, умершие до этого дня, лишились великой радости — увидеть тебя на этом троне. Говорит, что теперь может умереть спокойно.

Старик от волнения не мог больше произнести ни слова, по его щекам текли слезы, но выражение его лица говорило больше, чем тысяча слов.

Александр наклонил голову и остановил на нем взгляд, почти не веря себе. Старик удалился, опираясь на своих товарищей, и тогда царь спустился с трона и приблизился к Букефалу, ждавшему его в зале. Однако, взяв коня под уздцы, Александр увидел, словно во сне, персидского воина в великолепном парадном наряде Бессмертных на гнедом коне в роскошной золоченой сбруе. Воин как будто смотрел на него.

Александр схватился за меч, но не двинулся с места. В этот момент затянутое тучами небо осветило землю ослепительной вспышкой, и земля затряслась от громового раската.

И он вдруг вспомнил: это тот воин, который когда-то очень давно спас его от когтей льва и которого сам он спас от неминуемой смерти в битве при Иссе.

Бессмертный двинул своего коня на несколько шагов вперед и плюнул под ноги Александру, а потом повернулся, пришпорил коня пятками и пустился галопом по широкому пустынному двору.

ГЛАВА 23

— Его основал в сердце Персиды Дарий Первый Великий, чтобы создать самую блестящую столицу всех времен. Здесь работало пятьдесят тысяч человек из тридцати пяти разных народов в течение пятнадцати лет. Леса на горе Ливан были вырублены, чтобы дать материал для потолков и дверей. По всей необъятной державе высекали камень и мрамор, в бактрийских копях добывали драгоценную ляпис-лазурь, из Нубии и Индии на верблюдах доставлялось золото, из Паропамиса и гедросскихпустынь — драгоценные камни, серебро из Испании и медь — с Кипра. Тысячи сирийцев, греков, египтян ваяли восхитительные изображения, что можно увидеть на стенах и дверях дворца, а ювелиры добавляли украшения из золота, серебра и драгоценных камней. Самые искусные ткачи ткали ковры. Персидские и индийские художники оживляли стены фресками. Великий Царь хотел, чтобы это место соединило в чудесной гармонии проявления всех культур и цивилизаций, составлявших его бескрайнюю державу.

Каллисфен замолчал и обвел взглядом великую столицу, бившуюся в агонии, полыхающие факелами парадизы с редчайшими растениями, привезенными из отдаленных провинций, дворцы и портики, почерневшие от дыма пожаров. Он смотрел на улицы, заполненные солдатами, опьяневшими от резни, насилия и разгула, на заваленные трупами фонтаны, продолжавшие издавать свое грустное журчание, источая окровавленную воду; он смотрел на разбитые статуи, на обрушенные колонны, оскверненные храмы. Потом обернулся к Евмену и увидел в его глазах то же выражение испуга и растерянности.

— Этот необычайный дворец, — продолжил Каллисфен прежним ровным голосом, — назывался Новогодним, потому что Великий Царь приезжал сюда на празднование первого дня года, чтобы утром в день летнего солнцестояния первый чистый луч показавшегося над горизонтом солнца упал ему на лицо и озарил отражающий его взгляд, словно сам царь был новым солнцем. Всю ночь до утра жрецы возносили молитвы, которые становились все громче, настойчивее, поднимаясь к звездам и призывая свет на Великого Царя — на живой земной символ Ахура-Мазды. Все здесь является символом, весь город — символ, и все статуи и барельефы, что ты видишь в этом дворце, — тоже символ.

— И сжигаем мы… тоже символ, — прошептал Евмен.

— Город был спроектирован на следующий день после полного затмения солнца, которое случилось шестьдесят лет и шесть месяцев назад, — он должен был стать памятником веры этого народа, веры, согласно которой миром никогда не завладеет тьма. Вот, смотри, повсюду виден лев, схвативший быка, то есть свет, побеждающий тьму, свет их верховного бога Ахура-Мазды, воплощением которого они считали своего царя. Пока дворец еще находился в тени, сотни посольств в благоговейном молчании ждали, когда свет прольется на пурпурные и золотые залы, на обширные дворы. И тогда начиналась великолепная процессия, о которой рассказывает Ктезий [43] и другие греческие и варварские авторы, кому посчастливилось присутствовать при этом. То же можно видеть на барельефах, украшающих стены и лестницы. А теперь смотри — этот народ присутствует при величайшей мерзости, при крайнем святотатстве: огонь, священный для них, пожирает столицу, созданную в честь вечного огня, и сжигает их собственных мертвецов.

— Однако и они сами запятнаны всевозможными зверствами, — отозвался Евмен. — Ты видел этих несчастных греков, слышал о перенесенных ими нечеловеческих пытках. Строившие это чудо великие цари Дарий и Ксеркс — это те же самые завоеватели, кто вторгся на нашу землю с огнем и мечом, это они обезглавили и распяли изуродованное тело царя Леонида у Фермопил, это они сжигали храмы наших богов, осквернив их.

— Конечно. А знаешь почему? Смотри, — проговорил Каллисфен, указывая на надпись на одной из стен. — Знаешь, что здесь написано? «Я сжег храмы дэвов», то есть храмы демонов. Это и есть объяснение: наши боги для них — проявление демонов, которых их злой бог Ахриман вызвал в мир, чтобы ввергнуть людей в беду. Побуждением этих царей было — совершить благочестивое дело. Все народы на земле видят зло в других, в чужих народах и их богах, а от этого, боюсь, нет лекарства. Поэтому они и разрушили прекраснейшие творения нашей культуры. Поэтому и мы теперь разрушаем прекраснейшие творения их цивилизации.

Они замолчали, так как говорить было больше нечего. И тогда снова стали слышны стенания и плач умирающего города.


Царица-мать узнала о разграблении Персеполя три дня спустя от одного всадника из числа Бессмертных, который пробрался через заснеженные перевалы. Едва услышав о бесчинствах солдатни, о резне на улицах беззащитного города, об уничтожении прекраснейших творений, она разразилась слезами.

Воин, рыдая, простерся перед царицей:

— Великая Царица-мать, — проговорил он, — убей меня, ибо я заслужил смерть. Я был знаком с этим маленьким демоном-яуном. Это я во всем виноват. Это я много лет назад спас ему жизнь во время львиной охоты в Македонии, и когда в битве при Иссе он в свою очередь отпустил меня на свободу, я не понял, что таким образом демоны скрывают свою лютую натуру. Вместо того чтобы вонзить ему в горло кинжал, я поблагодарил его и выказал ему свою признательность. А теперь последствия этого предо мной воочию. Убей меня, Великая Царица-мать, и, возможно, моя смерть успокоит гнев богов, она склонит их на нашу сторону, и они вызволят нас из мрака унижения.

Царица сидела неподвижно на своем троне, и ее щеки были мокры от слез. Она посмотрела на него полным сострадания взглядом и сказала:

— Встань, мой верный друг. Встань и не кляни себя за великодушие и мужество. Тому, что случилось, было суждено случиться. Когда Кир взял город Сарды и предал его огню, что думали лидийцы в своем горе? А что думали вавилоняне, когда, изменив течение Евфрата, он овладел городом и заковал в цепи их царя? Мы тоже жгли и резали, мы тоже топили в крови восстания, сжигали храмы и святилища. Царь Камбиз убил в Египте быка Аписа, совершив в глазах того народа самое чудовищное святотатство, какое только возможно. Царь Ксеркс предал огню храмы в афинском акрополе и сровнял город с землей. Весь народ, рыдая, покинул свои дома, чтобы укрыться на островке, и оттуда они видели отблески пожара на ночном небе. Я слышала об этом от тех, кто хранит книги нашей истории. Теперь та же судьба коснулась и нас, наших чудесных городов, наших святилищ, и все это происходит не потому, что Александр такой плохой. Я знаю его, знаю его чувства, знаю, на какую нежность и внимание он способен, и если бы я присутствовала там, я уверена, что смогла бы добиться его милости и заставить свет Ахура-Мазды восторжествовать в его душе над мраком Ахримана. Ты когда-нибудь заглядывал ему в глаза?

— Да, моя госпожа, и это вызвало во мне страх.

Царица-мать замолчала, проливая безмолвные слезы, а потом подняла голову и спросила:

— Куда ты теперь?

— На север, в Экбатаны, к царю Дарию, чтобы сражаться за него и умереть, если придется. Но дай мне свое благословение, Великая Царица-мать: это согреет меня в снегах и холоде, поможет перенести голод, жажду, лишения, боль.

Он опустился на колени и склонил голову. Царица-мать подняла дрожащую руку и положила ему на голову:

— Благословляю тебя, мой мальчик. Скажи моему несчастному сыну, что я буду молиться за него.

— Скажу, — ответил Бессмертный.

И, испросив позволения удалиться, ушел.

ГЛАВА 24

Александр осмотрел дворец Дария только на второй день. Он встал поздно и огляделся вокруг со странным выражением, словно очнулся от кошмара. Его товарищи уже выстроились возле трона, при оружии, словно ожидая приказаний.

— Где Парменион? — спросил царь.

— Его нет в городе, он в своем лагере с теми из солдат, кто не участвовал в грабеже, — ответил Селевк.

— А Черный?

— И он тоже. Говорит, что чувствует себя нехорошо и просит прощения за отсутствие.

— Они бросили меня, — прошептал царь, словно про себя.

— Но мы с тобой, Александр! — воскликнул Гефестион. — Что бы ты ни совершил и что бы ни случилось. Не так ли? — добавил он, обернувшись к товарищам.

— Так, — ответили все.

— Пока довольно, — сказал Александр. — Возьмите патрули из штурмовиков и пройдите по городу с объявлением. Все солдаты — греки, македоняне, фессалийцы, фракийцы и агриане — все без исключения должны покинуть Персеполь и вернуться в лагерь за городскими стенами. Здесь останутся только «Острие» и мои телохранители.

Товарищи удалились выполнять только что полученный приказ.

Александр, Евмен и Каллисфен в сопровождении толмача и нескольких перепуганных евнухов начали осмотр дворца. Они прошли от ападаны до тронного зала. Это было необъятное помещение шириной более двухсот футов, с сотней кедровых колонн. Стены были расписаны золотом и пурпуром, а капители и потолок украшены резьбой и картинами. Трон был деревянный, с мозаикой из слоновой кости, а позади него, прислоненные к стене, стояли зонтик и опахала из страусовых перьев, которые в дни приемов брали роскошно наряженные слуги.

Оттуда завоеватели прошли прямо в сокровищницу, которую открыли четверо евнухов. Массивная бронзовая дверь медленно повернулась на петлях, и перед новым владыкой предстал обширный зал. Здесь в стенах не было окон, и Александр в первое мгновение смог рассмотреть лишь тот участок, на который упал свет из открытой двери, но увиденное потрясло его. Здесь лежали тысячи золотых и серебряных слитков с клеймом державы Ахеменидов — изображением царя Дария, посылающего стрелу из лука. И такое же изображение красовалось на монетах, которые поэтому назывались «дариками». Ими до краев были наполнены десятки кувшинов, стоявших на полу и на полках вдоль стен.

Евнухи принесли лампы, и тысячи гладких или разукрашенных поверхностей засверкали в полумраке помещения, следуя за движениями ламп.

Царь, Евмен и Каллисфен шли по проходу в середине зала, и с каждым шагом их изумление возрастало. Здесь находился не только металл в монетах или слитках: один сектор заполняли драгоценные вещи, скопленные за двести лет завоеваний и господства над территорией от Инда до Истра. Они увидели драгоценности в неправдоподобном количестве, корзины полнились самоцветами всевозможной формы и цвета, белым и черным жемчугом. Сокровищница содержала бронзовые ожерелья, шандалы, статуи и предметы поклонения, прибывшие из древних святилищ, всевозможное диковинное оружие, как боевое, так и парадное: панцири, копья и мечи, шлемы, украшенные замысловатыми гребнями, кинжалы с насечкой и прямым, изогнутым или извилистым клинком, бронзовые посеребренные или золоченые щиты, поножи и портупеи, пояса из золотых ячеек с пряжками, украшенными ляпис-лазурью и кораллами, эмалевые плитки с золотом и серебром, маски из черного дерева и слоновой кости, индийские, ассирийские и египетские ожерелья из золота с эмалями. А еще — короны и диадемы, некогда опоясывавшие лбы египетских фараонов, греческих тиранов, скифских вождей, индийских раджей, скипетры и командирские жезлы из черного дерева, слоновой кости, бронзы, серебра и янтаря…

И ткани: египетский лен, сирийский бистр, ионийская шерсть, финикийский пурпур и другие, роскошные, переливающиеся разнообразными, редкими оттенками. Эта ткань прибыла из далекой страны, объяснили царю, из земли, лежащей за центральными пустынями и даже за Паропамисом. И еще имелись лоскуты материи, которую делали в Индии, — прохладная, как лен, она поддавалась окраске еще проще льна, но была несравненно легче.

— В такой одежде, — пояснил евнух, — чувствуешь себя так, будто на тебе ничего нет. — Он держал в руке список и по мере продвижения монотонным голосом читал: — Двенадцать кувшинов по одному таланту с золотыми дариками, отчеканенными в правление Дария Первого, двадцать талантов серебра в слитках с клеймом царя Ксеркса, черепаховый панцирь, инкрустированный слоновой костью и кораллами, принадлежавший радже Таксилы, парадная сабля скифского царя Курбана Второго…

Александр понимал, что на простое перечисление всех этих чудес потребуется месяц, но не мог оторвать глаз от бесчисленного множества прекрасных предметов, от этого ослепительного великолепия.

— Сколько здесь всего в монетах и слитках? — вдруг спросил Евмен.

Евнух сначала посмотрел на Александра, словно ожидая дозволения ответить на такой вопрос, и, получив знак согласия, тихим голосом произнес:

— Сто двадцать тысяч талантов.

Евмен побелел.

— Ты сказал, сто… сто двадцать тысяч?

— Именно так, — бесстрастно ответил евнух.

Они вышли, потрясенные зрелищем величайшего скопления драгоценностей, какое только бывало на земле. Евмен не переставал повторять:

— Не могу поверить, олимпийские боги, не могу поверить. Если подумать, что всего чуть более трех лет назад у нас не хватало денег, чтобы купить сена для лошадей и пшеницы для ребят…

— Вели раздать каждому из них по десять мин [44], — приказал Александр.

— Ты сказал: десять мин каждому солдату войска?

— Да, так я и сказал. Заслужили. Добавь еще по таланту командирам, по пять — командирам больших соединений пехоты и конницы и по десять — военачальникам. Представь мне точный расчет.

— Это будет самое богатое войско на земле, — пробормотал секретарь, — но не знаю, останется ли оно после этого и самым доблестным. Ты уверен, что поступаешь правильно?

— Вполне. Тем более что у них не будет времени все эти деньги потратить.

— Почему? Мы уходим?

— Как можно скорее.

Но они остались. На несколько месяцев. В Персеполе обнаружились архивы и канцелярия Великого Царя, и Евмен сообщил Александру, что прежде, чем идти дальше, необходимо объединить все, что уже завоевано, организовать систему дорог, жизненно важных для снабжения и коммуникаций, раздать сатрапам и правителям всех уже покоренных провинций указания, наладить связь с Македонией и регентом Антипатром. Он также искал документы, которые подтвердили бы ответственность персов за убийство Филиппа, или следы каких-либо их контактов с царевичем Аминтой Линкестидским. Обвиненный в сношениях с Дарием, когда войско находилось еще в Анатолии, Аминта по приказу царя до сих пор оставался под надзором. Но все делопроизводство велось клинописью, и немногим найденным переводчикам для полного и исчерпывающего разбора потребовалось бы несколько лет.

Между тем, как и предвидел Евмен, безделье и бешеные деньги коренным образом изменили поведение солдат, и товарищи царя, поселившись, как и он, в самых роскошных городских дворцах, вычищенных и отремонтированных, жили по-царски. Александр продолжал приглашать их на верховые прогулки и часто, чтобы держать в форме, устраивал игры с мячом. Друзья выезжали неохотно, только для того, чтобы угодить царю, однако, начав играть, снова, как в детстве, наслаждались этим простым развлечением.

В те дни в дворцовых портиках раздавались крики и смех, как когда-то во дворе в Пелле.

— Бросай мяч мне! Бросай, ради Геракла! — кричал Александр.

— Да я тебе уже бросал, так ты его потерял! — еще громче кричал Птолемей.

— Лови, чем болтать-то! Ты что, уснул? — орал Леоннат.

Первым всегда просил перерыва Евмен, не отличавшийся ни атлетическим сложением, ни ловкостью воина:

— Ребята, хватит! Я сейчас сердце выплюну!

— Какое сердце? У тебя вместо сердца учетная книга! — подкалывал его Кратер, самый быстрый и ловкий.

И все же такие разрядки становились все реже и короче. После игры на друзей снова падала тень власти и богатства.

Однажды Евмен решил поговорить с Александром наедине и нашел его в царских апартаментах во дворце.

— С каждым днем все хуже и хуже, — начал он.

— О чем это ты?

— Я говорю, что я их уже не узнаю. Птолемей выписывает девиц аж с Кипра и из Аравии. Леоннат больше не может упражняться в борьбе, если ему не привезут на верблюдах из Египта мешки с мельчайшим ливийским песком. Лисимах соорудил себе золотой ночной горшок, инкрустированный драгоценными камнями. Понимаешь? Ночной горшок из золота. Селевк завел себе рабыню, которая завязывает ему сандалии, другая его причесывает, третья умащает благовониями, четвертая… Это опустим. А Пердикка…

— Как, и Пердикка тоже? — не веря собственным ушам, спросил Александр.

— Да, и Пердикка. Он стелет себе на ложе пурпурное покрывало. А еще есть Филот. Он всегда был высокомерным и самонадеянным, а теперь и вовсе испортился. До меня доходят слухи, что…

Но царь прервал его:

— Довольно! Хватит! Позови вестового, быстро!

— Что ты собираешься сделать?

— Ты слышал? Я сказал: позови вестового! Евмен вышел и вскоре вернулся с вестовым.

— Тебе надлежит сейчас же отправиться в дома Птолемея, Пердикки, Леонната, Лисимаха, Гефестиона, Селевка и Филота, — велел ему царь, — и сообщить им, чтобы немедленно явились ко мне.

Вестовой бросился на улицу, вскочил на коня и доставил сообщение, кому следовало. Если он не находил их дома, то передавал слугам приказ для их господ — явиться немедленно, а заодно рассказывал о настроении царя, чтобы те скорее разыскали своих хозяев.

— Собрался на прогулку, — попытался угадать Леоннат, вместе с Пердиккой поднимаясь по лестнице.

— Сомневаюсь. Ты когда-нибудь видел, чтобы посылали вестовых из ударной конницы, чтобы передать приглашение переброситься мячом?

— По-моему, он готовится к походу, — вмешался подъехавший Лисимах.

— К походу? Какому походу? — присоединился запыхавшийся Селевк.

Евмен с лицом сфинкса собрал их в приемной и ограничился словами:

— Он там.

— А ты не идешь? — спросил Птолемей.

— Я? Нет, не пойду.

Секретарь открыл дверь и впустил друзей, после чего закрыл ее и тут же, нагнувшись, стал подслушивать.

Но Александр принялся вопить так громко, что пришлось оторвать ухо от замочной скважины.

— Пурпурная простыня! — орал он. — Ночной горшок из чистого золота! Песок из Египта для борьбы! Почему не взять здешний, он что, неправильный? Или недостаточно мягок для твоей нежной задницы? — усмехнулся царь, подойдя к Леоннату. — Неженки! Вот в кого вы превратились! Вы что, считаете, я вас привел сюда, чтобы полюбоваться, как вы дойдете до такого состояния?

Птолемей попытался успокоить его:

— Александр, послушай…

— Молчи, ты, который выписывает шлюх с Кипра и из Аравии! Я привел вас сюда не ради того, чтобы нежить в роскоши! Мы должны были изменить мир. Может быть, мы начали войну, чтобы перенять образ жизни побежденных? И для этого мы совершали походы, страдали от жары, холода, голода и ран? Чтобы разложиться подобно тем, кого мы покорили? Чтобы жить так, как теперь живете вы?

— Но тогда зачем же… — начал было Пердикка, желая сказать: «Зачем же ты оставил на своих постах правителей-персов?»

Но царь прервал его на полуслове:

— Молчать! С завтрашнего дня все — в лагерь, в шатры, как раньше. Каждый будет собственноручно скрести своего коня и наводить блеск на доспехи. А послезавтра все приходите ко мне, отправимся в горы на львиную охоту, и если вас с вашими отяжелевшими задницами растерзают звери, я пальцем не шевельну, чтобы вас спасти. Вы хорошо меня поняли?

— Поняли, государь!

— Тогда сгиньте с глаз моих! Вон!

Все поспешили к двери и исчезли, бегом спустившись по лестнице. В это время появился гонец с известием, что Филота найти не удалось, но что он, несомненно, вот-вот явится. Евмен кивнул и знаком велел ему удалиться вслед за товарищами, но тут Александр позвал и его.

— Я здесь, — ответил секретарь, входя.

— Я не видел Филота, — первым делом заметил царь.

— Его не нашли. Хочешь, чтобы поискали еще?

— Нет, оставь. Думаю, что моя музыка сама донесется до его ушей. А ты? — спросил он чуть погодя. — Что делаешь ты со своим золотом?

— Я живу хорошо, но без излишеств. Остаток откладываю на старость.

— Молодец, — сказал Александр. — Кто знает, что нас ждет. Если когда-нибудь мне понадобятся деньги в долг, я буду знать, к кому обратиться.

— Я могу идти?

— Да, конечно.

Евмен двинулся было, но царь остановил его:

— Минутку.

— Что такое?

— Приказ, естественно, касается и тебя.

— Какой приказ?

— Ночевать в лагере, в шатре.

— Естественно, — сказал Евмен и вышел.


Спустя недолгое время Александр еще раз вызвал друзей, чтобы сообщить им о своем намерении во время похода на север перевезти сокровища из Персеполя в Экбатаны. Евмен немало удивился такому решению: оно показалось ему совершенно бессмысленным, не говоря уж о страшной дороговизне подобного предприятия. Он попытался высказать свое мнение, но увидел, что решение царя непреклонно.

Только для этой операции, продолжавшейся два месяца, пришлось организовать караван из пяти тысяч пар мулов и десяти тысяч верблюдов, так как на горных дорогах Мидии использование повозок было почти невозможно.

Евмену так и не удалось узнать мотив этого поступка, казавшегося столь странным и рискованным. Каждый раз, когда он просил объяснить, Александр отвечал смутно и уклончиво и все его слова звучали неубедительно. Наконец секретарь отказался от дальнейших расспросов, но в глубине его сердца осталось какое-то мрачное предчувствие.

ГЛАВА 25

Некоторое время товарищи подчинялись приказам Александра, но потом Гефестион попросил разрешения вернуться во дворец, так как хотел быть рядом с царственным другом, и Александр не смог ему отказать. Потом он не решился отказать в возвращении и прочим, которые под тем или иным предлогом добились позволения снова занять свои жилища в городе, дав торжественную клятву вести более простую и воздержанную жизнь. Так прошла почти вся весна. Опустошенный город начал понемногу залечивать самые тяжелые раны, но было ясно, что таким, как раньше, ему уже не бывать. Тем временем из северных, еще не покоренных провинций великого царства пришло известие о том, что Дарий собирает новое войско и готовится к обороне в горах Кавказа у Каспийского моря, и Александр решил, что пора выступать. Для достойного завершения этого затянувшегося отдыха он устроил праздник и пиршество, которое надолго всем запомнилось.

Все залы необъятного дворца осветили, как днем, сотнями ламп; повара царской кухни принялись за работу, стряпая самые изысканные кушанья; дворцовые евнухи отобрали самых красивых юношей и самых привлекательных девушек, чтобы те в полуголом виде, по греческому обычаю, прислуживали за столом, а в центре пиршественного зала установили массивные золотые вазы, взятые из сокровищницы Великого Царя, чтобы использовать в качестве кратеров для вина и ароматных пряных напитков, приготовленных по восточным рецептам.

На столы выставили золотые и серебряные кубки из утвари Великого Царя и повсюду расставили вазы с розами и лилиями, срезанными в дворцовых садах, единственных сохранившихся во всем городе.

Праздник начался вскоре после захода солнца, и Евмен отметил, что симпосиархом назначили Гефестиона, и тот, воспользовавшись этим, объявил, чтобы вино подавали по-фракийски, то есть не разбавляя.

— Ты не принимаешь участия в празднике? — вдруг спросил Каллисфен, возникая у секретаря за спиной.

— Я не голоден, — ответил Евмен. — И потом, нужно следить, чтобы все шло, как положено.

— А может быть, ты просто предпочитаешь оставаться трезвым, чтобы полюбоваться представлением?

— Каким представлением?

— Кто знает, но определенно что-нибудь да произойдет. Этот праздник — полная бессмыслица. Нелепица. Я вошел через западные ворота — дворец представляет собой полный контраст с опустошенным темным городом. Мы здесь уже несколько месяцев, а Александр не приказал восстановить ни одного дома.

— Но с другой стороны, он никому не мешал восстанавливать.

— Нет, не мешал. Но он не сделал ничего, чтобы знать и богачи не покинули город. Осталась только беднота, а это означает, что город обречен на смерть. А ведь с этим городом…

Евмен поднял руку, словно отгоняя кошмарное видение:

— И слушать тебя не хочу.

— Где Парменион? — спросил Каллисфен, явно для того, чтобы сменить тему разговора.

— Здесь его нет.

— И это, похоже, ничего тебе не говорит. А Черный?

— Я его не видел.

— Вот именно. И мне даже думается, что их не было в списке приглашенных. Зато посмотри, кто идет.

Евмен обернулся и увидел Таис, прекрасную афинянку, босую, в очень смелом наряде — вроде того, в котором она впервые танцевала перед царем.

— Полагаю, она спала с Александром, — продолжил Каллисфен, — и это, по-моему, не сулит ничего хорошего.

— И, по-моему, тоже, — ответил Евмен, — но это еще не значит, что беда не приходит одна.

Каллисфен не ответил. Он направился к дворцовым воротам, названным в честь Ксеркса, и вышел на заднюю колоннаду. Отсюда, со склона возвышавшейся над дворцом горы, были видны высеченные в скале гробницы Ахеменидов, освещенные ритуальными лампами, и среди них выделялась так и не завершенная могила Дария III. Из дворца слышались крики приглашенных, становившиеся все громче и громче, пока, наконец, не поднялся непристойный галдеж.

В какой-то момент историк услышал музыку, пробивавшуюся сквозь нестройный гомон. Она звучала под ритмический аккомпанемент барабанов и тимпанов. Пронзительная мелодия, видимо, сопровождала оргиастический танец. Каллисфен возвел глаза к небу и пробормотал:

— Где ты, Аристотель?

Тем временем Евмен, зайдя в ападану, понял, что пир быстро превращается в оргию. Таис, почти совсем голая, кружилась в танце под аккомпанемент крошечных тимпанов, которые держала в пальцах. При каждом пируэте короткий хитон развевался, открывая ее великолепные формы, демонстрируя лобок и мраморные ягодицы. Собравшиеся выкрикивали при этом всевозможные непристойности.

Вдруг девушка остановилась, поднялась на цыпочки и медленно, со сладострастными кошачьими движениями, все так же под аккомпанемент музыки, словно отслеживающей перемену в ее движениях, опустилась на корточки. Снова поднявшись, она, уподобляясь менаде, взяла тирс с шишкой на конце и в экстазе громко выкрикнула:

— Комос!

Таис двигалась среди леса колонн, как менада среди стволов деревьев, зазывая всех на оргиастический танец. Александр отозвался на ее клич первым:

— Комос!

И все присоединились к нему. Другой рукой Таис схватила торчавший в стене факел и повела страстный хоровод через зал для аудиенций, по коридорам, по спальням чудесных царских апартаментов. За ней следовали все участники пиршества: мужчины с возбужденными членами, полуголые или совершенно обнаженные женщины, подстегивающие похоть самыми сладострастными телодвижениями.

— Бог Дионис среди нас! — выкрикнула Таис с горящим взглядом, отражающим огонь факела, которым она размахивала.

— Эвоэ! — в восторге завопили женщины и мужчины, опьяненные вином и похотью.

— Отомстим за наших солдат, павших на поле боя, за наши разрушенные храмы, за наши сожженные города! — выкрикнула девушка, и под ее взглядом Александр бросил свой факел на тяжелую пурпурную портьеру, висевшую у двери.

— Отомстим! — подхватил Александр, словно не в себе, и бросил другой факел на массивное кедровое кресло.

Евмен, который крался за ними, прижимаясь к стенам, беспомощно взирал на это бесчинство. Он непрерывно искал взглядом кого-нибудь, кто остановил бы охватившее всех безумие. Но в кружении распаленных мужчин и женщин не было ни одного, у кого в глазах оставался хотя бы проблеск рассудка.

С шумом взметнулось пламя, и зал озарился алым светом. Гости, словно одержимые демонами, с криками разбежались по необозримым помещениям, по дворам и портикам, предавая все огню.

Скоро по всему великолепному дворцу бушевал огонь. Сотни колонн из ливанского кедра вспыхивали, как факелы; оранжевые языки лизали потолки и распространялись на балки и кессоны, стонавшие и трещавшие в неистовстве пожара.

Жар стал невыносимым, и все бросились наружу, во двор, продолжая плясать, распевать и кричать. Потрясенный и встревоженный, Евмен вышел в боковую дверь и, спускаясь по лестнице, увидел, как на ковре в зале совершенно нагая Таис, стеная и извиваясь в экстазе, ублажала сразу двоих, Александра и Гефестиона.

Жители Персеполя, какие еще оставались в разоренной столице, выбежали из своих лачуг на улицу и смотрели на это бесчинство: несравненный дворец Великих Царей, пожираемый пламенем, рухнул, подняв вихрь искр и столб черного дыма, заслонившего звезды и луну. Люди взирали на огонь, остолбенев, и из глаз их текли слезы.


На следующий день то, что раньше было прекраснейшим в мире дворцом, превратилось в груду дымящейся золы высотой кое-где до четырех-пяти локтей. Над пепелищем торчали только каменные колонны с капителями в форме крылатых быков. Остались порталы, тронное возвышение, фундаменты и лестницы с изображением великой новогодней процессии и Бессмертных из царской стражи, окаменевших на грядущие тысячелетия немых свидетелей катастрофы.

К утру Александр пришел в свой шатер в лагере, где, обессилевший и изнуренный, рухнул на постель и провалился в тяжелый беспокойный сон.

Вскоре после рассвета явился Парменион, и педзетеры стражи тщетно пытались остановить его, скрестив копья перед входом. Старый воин рычал, как лев:

— Прочь с дороги, клянусь Зевсом! Расступитесь! Мне нужно увидеть царя.

Лептина встретила его с поднятыми руками, словно тоже загораживая путь, но он отодвинул ее грубым жестом и сверкнул взглядом на поднявшего лай Перитаса:

— Ты, иди спать!

Александр вскочил с постели и, схватившись за раскалывающуюся голову, крикнул:

— Кто посмел…

— Я! — так же громко крикнул Парменион.

Александр приглушил свое бешенство, словно ожидая, что сейчас в шатер войдет Филипп собственной персоной. Он подошел к тазику и окунул голову в холодную воду. Потом, как был голый, приблизился к нежданному гостю.

— В чем дело?

— Зачем ты это сделал? Этому тебя учил Аристотель? Такой умеренности, такому почитанию всего прекрасного и возвышенного? Всему миру ты продемонстрировал свою первобытную дикость, проявил себя высокомерным мужланом! И этот неотесанный пастух возомнил себя богом! Тьфу! Я пожертвовал своей жизнью ради твоей семьи, я пожертвовал сыном ради этого похода, я водил твои войска в сражения. Я имею право требовать от тебя ответа!

— Любой другой, кто позволил бы себе разговаривать со мной подобным образом, был бы уже мертв. Но тебе я отвечу. Я скажу, зачем я это сделал. Я позволил разграбить Персеполь, чтобы греки знали: только я — истинный мститель за беды Эллады, только меня они могут признать, только мне удалось завершить вековое противостояние. И я хотел… да, я хотел, чтобы афинская девка сожгла великий дворец Дария и Ксеркса. А с другой стороны, если разрушен город, зачем сохранять дворец? Я оставил его на недолгое время, чтобы успеть перевезти сокровища и архивы в Экбатаны и Сузы.

— Но…

— Мы скоро выступаем, Парменион. Мы будем преследовать Дария в самых отдаленных провинциях его державы. Этот дворец, оставь я его невредимым со всеми его богатствами, стал бы слишком сильным искушением для всякого, даже для назначенного мною правителя-македонянина. Самый воздух, который ты вдыхаешь в этих грандиозных залах, эти скульптуры, расставленные повсюду, постоянное напоминание о величии Ахеменидов и их трона… Пустого трона! Золото, сваленное грудами в неимоверном количестве под этими сводами, любого сделало бы самым могущественным человеком на земле. Десятки знатных персов испытали бы искушение завладеть этими сокровищами любой ценой! Они попытались бы сесть на этот трон, взять в руку этот скипетр, а это вызвало бы новые войны, кровавые, изнурительные, бесконечные. И я должен был это позволить? У меня не было выбора, Парменион, не было выбора, понимаешь? Если не хочешь поворачивать назад, нужно разорить это гнездо. Верно, я уничтожил чудо, но кто мне мешает восстановить его, когда придет время? Кто помешает построить здание еще больше и чудеснее? Но пока что я уничтожил символ Персии и ее царей, я показал грекам, что прошлое мертво, что это прах, что нарождается новая эра. Прекрасная эра, необычайно прекрасная. И потому было опасно оставлять его на своем месте.

Парменион повесил голову: оргия, танцы, призывы к богу Дионису, священная одержимость, о которой незадолго до того говорили Евмен и Каллисфен, — все было рассчитано, все подстроено; театральное представление, несомненно, реалистичное, но все же представление! Александр был способен и на это, он оказался прекрасным актером и превосходил опытом Фессала, своего любимого исполнителя. А причины, которые он назвал в защиту своих действий, с политической, военной и идеологической точек зрения были безупречны. Этот юноша мыслил и действовал как властелин мира!

Царь принес из своей библиотеки свиток и протянул Пармениону:

— Прочти, это пришло сегодня ночью: Антипатр сообщает мне, что война против спартанцев выиграна. Царь Агид погиб в бою под Мегалополем, и больше никто в Греции не противостоит моей власти верховного полководца всеэллинского союза. По-моему, я поступил правильно: выполнил мое обещание разгромить вечного врага греков. А разгром означает и разрушение этого дворца. Теперь я думаю лишь об одном — о том, что должен следовать за своим предназначением.

Парменион не без труда, так как его зрение сильно ослабло, разобрал строки письма от Антипатра и тогда понял, что хотел сказать ему царь.

Александр положил руку ему на плечо и со смесью грубоватой нежности и военной суровости посмотрел на старого воина.

— Приготовься, — велел он. — Собери войско, восстанови железную дисциплину. Мы выступаем.

ГЛАВА 26

На исходе весны войско выступило в поход. Оно направилось на север, поднимаясь к центру плоскогорья, и оставив пустыню справа, а покрытые снегом Эламские горы — слева. Оно сделало четыре перехода, пройдя в общей сложности двадцать парасангов, и поздним вечером приблизилось к Пасаргадам, древней столице Кира Великого, основателя династии Ахеменидов. Это был маленький городок, населенный в основном пастухами и крестьянами, а в центре его сохранился первый из всех парадиз — дивный парк, окружавший старый дворец Кира. Сложная система ирригации с забором воды из родника, что бил у основания холмов, орошала свежую зеленую лужайку, розовые кусты, кипарисы и тамариски, душистый дрок, тисы и можжевельник. Сбоку, с западной стороны, в одиночестве возвышалась величественная гробница Основателя.

Она имела простую форму и представляла собой квадратный двускатный шатер из шкур. Такими шатрами пользовались степные кочевники, от которых четыре века назад и произошли персы. Бывшие ранее подданными индийцев и их царя Асиага, впоследствии они завоевали огромные территории. Простое строение располагалось на внушительном каменном фундаменте, выстроенном в шесть уступов, как месопотамская башня; его окружала колоннада, внутри которой виднелся сад с тисовыми деревьями, очень ухоженными и аккуратно подстриженными.

За могилой все еще ухаживали несколько магов, и один жрец каждый день совершал церемонию в честь великого монарха. Увидев приближающегося Александра, они испугались, так как слышали о том, что он сделал с Персеполем, но царь успокоил их.

— Что сделано, то сделано, — сказал он, — и больше не случится. Прошу вас, позвольте мне осмотреть этот памятник. Я хочу воздать честь памяти Кира.

Жрец открыл дверь в святое место и впустил молодого царя, который молча огляделся. Проникший через дверь солнечный луч осветил грубый саркофаг, на котором была лишь короткая надпись:


Я КИР, ЦАРЬ ПЕРСОВ

НЕ НАНОСИ ВРЕДА МОЕЙ МОГИЛЕ


Внизу на костыле висели доспехи великого завоевателя: панцирь из железных чешуи, шлем-шишак, круглый щит и меч из чистого железа с рукоятью из слоновой кости — единственным ценным украшением во всей паноплии.

Над плоскогорьем царила тишина, и слышался лишь легкий свист ветра, ласкавшего величественную одинокую могилу. В этот момент Александр глубоко прочувствовал всю переменчивость человеческой судьбы, эфемерность происходящих событий. Державы возвышались и рушились, уступая место другим, которые в свою очередь достигали величия, чтобы потом тоже кануть в забвение. Неужели бессмертие — лишь сон? В этот момент Александр так сильно ощутил присутствие своей матери, что ему показалось, будто он может коснуться ее, если протянет руку к темной стене святилища. Ему даже послышался ее голос:

«Ты не умрешь, Александрос…»

Он вышел на площадку наверху лестницы и, вдохнув сухой душистый ветер плоскогорья, ощутил, как его заполняет этот ярчайший свет. Опустив глаза, чтобы сойти, он увидел Аристандра, как будто ожидавшего его.

— Как ты здесь оказался, ясновидец? — спросил царь.

— Мне послышался голос.

— И мне тоже — голос моей матери.

— Будь бдителен, Александрос, помни случай с Ахиллом, — предостерег его Аристандр и удалился; ветер развевал его плащ, как знамя.

На следующий день они пересекли территорию одного племени, признававшего власть Великого Царя, и покорили его, но чуть дальше, поднимаясь все выше к Мидийскому нагорью, Александр получил донесение от Евмолпа из Сол:

Царь Дарий находится в Экбатанах, где пытается набрать войско из скифов и кадусиев, используя сокровища царского дворца. Свой гарем он отослал на восток через Каспийские ворота. Важно, чтобы ты как можно скорее подошел к городу, иначе тебе придется выдержать тяжелый бой с неизвестным исходом: скифы и кадусии — неутомимые наездники и довольно опасны. Они не атакуют в лоб, а совершают набеги и тут же обращаются в бегство, лишая противника ориентации и изнуряя его постоянными наскоками. Помни, что еще Кир и Дарий Великий потерпели поражение от скифов.

Прочитав донесение, Александр решил выступить немедленно с конницей и пехотой, выстроив войска в боевые порядки, а охрану обозов и сокровищ доверить Пармениону, в распоряжении которого оставил всего три отряда педзетеров и один — легкой пехоты из фракийцев и трибаллов. Оставалась всего одна не захваченная столица Царя Царей, последняя.

Войско начало форсированным маршем взбираться на горы, по мере возможности двигаясь по долинам и вдоль рек, где идти легче. Пейзаж делался все живописнее из-за буйных красок базальтово-черных горных склонов и заснеженных вершин, сверкавших сапфирами в солнечных лучах. Внизу раскинулась золотисто-рыжая пустыня, на которой зелеными островками выделялись оазисы с земледельческими и пастушьими поселениями. По краям долины, у родников и ручьев с чистейшей водой, стояли деревни, и во время прохождения войска жители выходили из домов и шалашей — посмотреть на этих чужаков, что ездили верхом без штанов и носили странные головные уборы с широкими полями.

Время от времени показывались одинокие каменные башни с ведущими наверх лестницами — башни молчания, где обитатели этих земель оставляли своих умерших, чтобы те растворились в природе, не оскверняя ни земли, ни огня. И Александру снова вспомнилась Барсина, оставленная на грубом возвышении в неприветливой пустыне у Гавгамел, и юный Фраат, вернувшийся в Памфилию со своим дедом — единственным оставшимся у него родственником. Какие мысли одолевают теперь мальчика? Мечты? Желание отомстить? Или просто печаль сироты?

Пролетели десять дней похода по все более тесным долинам, и, наконец, показались великолепные Экбатаны в окружении короны заснеженных гор и зеленой долины. Верхний край стены и крепостные зубцы, украшенные синими изразцами и золочеными листами, сверкали, как тиара на голове царицы. Чистым золотом сияли шпили дворцов и храмов. Александру вспомнилось, как в Пелле персидский гость описывал это чудо. Для него самого, едва вышедшего из детского возраста, тогда это казалось сказкой; мальчик Александр смотрел в черные, глубокие глаза собеседника, на его черную завитую бороду, церемониальный меч с толстой позолотой, и этот человек казался ему посланником сказочной страны. И вот этот легендарный город у него перед глазами.

Рядом ехал Оксатр, сын Мазея, сатрапа Вавилонии, двоюродный брат Великого Царя по материнской линии, честолюбивый юноша, горевший желанием отличиться на глазах у нового господина. Он пришпорил коня и, подскакав к стене, обменялся со стражей несколькими словами. Потом вернулся к Александру и обратился к нему на своем ломаном, но уже более-менее понятном греческом:

— Великий Царь Дарий — нет. Он не сражается, он убегает с сокровищем и войском.

— В какую сторону?

— Туда, — ответил юноша, указывая на север. — Сатрап сдается.

Александр кивнул, что понял, и дал знак войску подойти к городским воротам, которые как раз в это время уже открывались. Все двинулись в полном порядке; была восстановлена железная дисциплина, и за малейшее нарушение наказывали плетьми, если не чем-нибудь похуже.

Парменион со своими войсками и караваном прибыл через два дня, к вечеру. Ему потребовалось пять суток, чтобы войти, разгрузить и вывести с другой стороны двадцать тысяч голов вьючного и тяглового скота, привезшего на себе сто двадцать тысяч талантов царских сокровищ, в среднем по шесть талантов на каждое животное. Этот груз значительно замедлил переход.

Когда операция завершилась и войско расположилось лагерем за городскими стенами, Александр пригласил старого военачальника на ужин. Ужин был очень легким, если не сказать скудным, и совсем не подавали вина, а только воду.

«Раскаяние за излишества в Персеполе», — подумал Парменион, откусывая испеченный в золе персидский хлеб.

— Что ты расскажешь о моем двоюродном брате, царевиче Аминте? — начал Александр. — Я спрашиваю, можно ли ему доверять или же следует по-прежнему держать его под надзором?

— В царских архивах ничего не выплыло?

— Чтобы разобраться в царских архивах, потребуются месяцы, если не годы. А пока, насколько я знаю, Евмен не нашел ничего относящегося к убийству моего отца или возможной связи Аминты с Дарием. Во всяком случае, я думаю, нам следует быть осмотрительными и продолжить надзор.

Александр отпил воды и, чуть помолчав, сменил тему разговора:

— Мне жаль, что между нами возникали разногласия…

— Я привык говорить то, что думаю, государь, как и при твоем отце.

— Знаю. Но теперь послушай меня. — Между тем повар разносил овощи, зелень и чашки с кислым молоком. — Я буду преследовать Дария, пока не догоню и не навяжу ему последний бой. После этого вся держава будет всецело принадлежать нам. Чтобы сделать это, мне нужен здесь, в Экбатане, кто-то, кто будет защищать мой тыл, и обеспечивать связь с Македонией, снабжение, посылку подкреплений и все такое, а, кроме того, позаботился о царских сокровищах. Такой человек — ты, Парменион; только тебе я могу довериться. Что касается повседневного администрирования, я возложу его на Гарпала.Это смышленый парень, и Евмен его ценит. Ну, что скажешь?

— Понятно. Я слишком стар, и ты больше не хочешь идти со мной в бой, а отсылаешь на покой, и…

— Конечно, ты стар, — ответил Александр со странной улыбкой, а потом выкрикнул: — Конечно, ты стар — учитывая, что сегодня тебе исполняется семьдесят!

При этих словах оглушительный хор позади шатра запел:

Старый солдат на войну торопился,
А сам-то на землю, на землю свалился!
Тут ввалились все товарищи Александра, Филот, Евмен и его помощник Гарпал, волоча с собой кур, гусей, жареного теленка, огромный кратер с вином, вертел с куропатками и два — с фазанами и множество всевозможной снеди. По такому случаю пригласили и второго сына Пармениона — Никанора.

Леоннат сбросил на пол овощи и бурдюки с кислым молоком:

— Долой эту гадость! Давайте есть, есть!

Увидев приготовленный в его честь богатый праздник, Парменион растрогался и украдкой вытер глаза. Александр подошел к нему с запечатанным свитком и с улыбкой протянул его:

— А это мой подарок на день рождения.

Парменион развернул и без труда прочел, поскольку написано было специально крупными буквами: царь жаловал ему прекраснейший дворец в Сузах, еще один в Вавилоне и третий — в Экбатанах, а обширные владения в Македонии, Линкестиде и Эордее и пожизненное жалованье в сто пятьдесят талантов. В другом свитке было назначение его сына Филота командующим всей конницей. На документе стояла царская печать и удостоверяющая подпись: «Евмен из Кардии, царский секретарь».

— Государь, я… — начал было Парменион дрожащим от волнения голосом, но царь прервал его:

— Ни слова, друг мой; это гораздо меньше того, что ты заслужил. Все мы желаем тебе счастливо дожить до ста лет и дольше. Что касается твоего назначения, то тебе дается самый важный и ответственный пост к востоку от Проливов, ведь ты единственный человек, на которого я могу всецело положиться.

Парменион прочел лист с назначением Филота и сказал:

— Ты видел, сынок? Видел? Вот, покажи это и своему брату.

Царь обнял старика, а товарищи захлопали в ладоши, и пир продолжался до глубокой ночи. Друзья вернулись в свои шатры лишь во вторую стражу, все пьяные, включая и Пармениона.

ГЛАВА 27

Александр хотел остановиться на самый краткий срок, а затем немедленно пуститься преследовать Дария, но пришлось выполнить множество дел, а, кроме того, написать письма: матери, продолжавшей жаловаться на обращение с ней Антипатра, Антипатру, выигравшему войну со Спартой, но продолжавшему жаловаться на стычки с Олимпиадой, а также многим сатрапам и наместникам.

— Как ты собираешься решать проблему взаимоотношений Антипатра и твоей матери? — спросил его Евмен, запечатывая письмо. — Ты не можешь продолжать делать вид, будто ничего не замечаешь.

— Нет, не могу. Но Антипатр должен понять, что одна слеза моей матери стоит больше, чем тысяча его писем.

— И это тоже несправедливо, — возразил секретарь. — На Антипатра возложены тяжелые обязанности, и ему нужно сохранять спокойствие.

— Но ему также дана и вся власть, а моя мать, в конце концов, царица Македонии. Нужно и ее понять.

Евмен покачал головой, увидев, что ничего тут не поделаешь. С другой стороны, царь не виделся с Олимпиадой уже четыре года. Несомненно, он хранит о ней лишь хорошие воспоминания. А также очень тоскует по своей сестре Клеопатре, которой не прекращал посылать нежные письма.

Покончив с корреспонденцией, Александр сказал:

— Я решил уволить греческих союзников.

— Почему? — спросил Евмен.

— Мы снова прочно держим в руках всеэллинский союз, и у нас достаточно денег, чтобы нанять любое войско. Кроме того, греки, вернувшись домой, расскажут обо всем, что видели и совершили, и это окажет сильное влияние на народ. Куда более сильное, чем фундаментальная «История», которую пишет Каллисфен.

— Однако они грозные воины, и…

— Они устали, Евмен, а нас ожидает долгий поход. Когда-нибудь эллины могут почувствовать, что слишком далеко ушли от родного дома, и принять опрометчивое решение в самый неподходящий момент. Лучше избежать этого. Завтра же собери их вне лагеря.


По многим признакам греки поняли, что их ждет нечто важное: предрассветный час, приказ собрать вещи и повозки и надеть безукоризненно начищенные доспехи.

Александр выехал к ним на Букефале в полном вооружении и в сопровождении охраны. Подождав, пока первые лучи солнца заиграют на оружии гоплитов, он начал речь:

— Союзники! Ваш вклад в нашу победу был весьма важен, а в некоторых случаях сыграл решающую роль. Никто из нас не забыл греческую пехоту в день битвы у Гавгамел, сдержавшую на правом фланге непрестанные атаки Бесса с его индийской конницей. Вы проявили храбрость, доблесть и верность присяге — служить всеэллинскому союзу и его верховному командующему. Вы совершили то, чего не совершал никто из греков, даже участники Троянской войны: вам удалось завоевать Вавилон, Персеполь, Экбатаны. И теперь для вас настал момент насладиться плодами ваших дел: я освобождаю вас от присяги и отпускаю. Каждый из ваших командиров получит по таланту, каждый солдат — по тридцать мин серебра, не считая денег на дорожные расходы, чтобы добраться до Греции. Я благодарю вас. Возвращайтесь к вашим семьям, к вашим детям, в ваши города!

Александр ожидал взрыва радости и аплодисментов, но вместо этого услышал ропот, быстро переросший в ожесточенные споры.

— В чем дело, солдаты? — снова крикнул он, озадаченный. — Я недостаточно заплатил вам? Вы не хотите возвращаться?

Один командир, некий Элиодор из Эгиона, вышел вперед и сказал:

— Государь, мы благодарны тебе и рады, что ты так высоко ценишь нашу помощь. Но мы не хотим покидать тебя.

Александр недоверчиво посмотрел на него, а тот продолжил:

— Мы сражались с тобой бок о бок и научились тому, чему не мог нас научить никто другой; мы справились с задачами, которые до нас не снились ни одному солдату. Многие из нас спрашивают, что еще ты собираешься совершить, какие еще земли завоевать, какие отдаленные места позволишь увидеть тем, кто служит под твоим знаменем. Конечно, многие примут твое предложение и вернутся по домам. Я знаю, что многие покинут тебя с печалью в сердце, потому что за это время мы научились восхищаться тобой и любить тебя. А у некоторых нет семьи… Иные же считают, что для них важнее следовать за тобой, куда ты захочешь, и с честью сражаться, если понадобится, рискуя жизнью. Если эти люди тебе нужны, то они предпочли бы остаться.

Закончив свою речь, он встал обратно в строй.

— Таких солдат, как вы, очень мало, и вы окажете мне честь, если кто-то из вас захочет остаться, — ответил Александр. — Но оставшиеся больше не будут считаться союзниками, посланными от своих городов. Они станут служить частным образом, как профессиональные солдаты. Я положу каждому жалованье в шестьсот драхм за весь поход, а если кому-то суждено пасть в бою, эта сумма будет выплачена семьям. Кто хочет остаться — выйти из строя на три шага; остальные могут в любой момент уйти и унести с собой мою благодарность, мою дружбу и лучшие чувства.

Солдаты долго били копьями в щиты, громко выкрикивая имя царя, как это делали македоняне. Потом пожелавшие остаться вышли на три шага из строя, и Александр увидел, что их почти половина.

В тот же день греки, решившие вернуться домой, отправились в путь. Когда они проходили между пехотой и конницей, выстроившимися на прощание с двух сторон, трубы играли сигнал отбоя, а когда Парменион лично скомандовал:

— Оружие… салют! — у многих бывалых воинов, переживших всевозможные опасности и передряги, на глазах выступили слезы.

Как только греки исчезли за первым поворотом дороги, и затих бой барабанов, Александр велел снова трубить в трубы и войско двинулось вдогонку Великому Царю. Оксатр, знавший кратчайший путь, вызвался с двумя своими наемниками-скифами пойти вперед и галопом ускакал.

Войско двигалось по широкому нагорью, где то и дело показывались маленькие антилопы и дикие козы, а ночью временами раздавалось рычание льва. Темп марша был почти невыносимым, многим пехотинцам пришлось остановиться из-за пораненных ног, и немало вьючных животных рухнуло под тяжестью ноши, но Александр не хотел слушать никаких доводов и продолжал подгонять людей и животных, заставляя их двигаться все быстрее. Ночью он позволял поспать лишь несколько часов под открытым небом, не разбивая шатров, чтобы не давать Дарию передышки.

Ветеранам вспомнилось, как однажды от берегов Истра они добрались до Фив всего за тринадцать дней, и сам Александр ночевал на земле вместе с простыми солдатами, накрывшись военным плащом. Временами удавалось найти укрытие в караван-сараях, рассеянных вдоль дороги в восточные провинции, но постройки вмещали только больных или тех, кто совсем изнемог.

Воздух становился все более разреженным и пронизывающим, особенно по вечерам, и Евмен снова стал надевать штаны, в которых чувствовал себя гораздо лучше. За шесть дней форсированного марша на восток войско миновало внушительную горную цепь с заснеженной вершиной невиданной высоты и добралось до входа в ущелье, называемое Каспийскими воротами. В нижней части ущелье имело горловину, по которой бежал ручей, а склоны были такими крутыми, что даже агрианам доставило бы немалого труда на них влезть.

— Если они устроили нам здесь засаду, — сказал Черный, — то запросто разнесут нас в клочья.

Казалось невозможным, чтобы Дарий не воспользовался таким преимуществом. Александр посмотрел вверх, на отвесные склоны и орла, медленно кружащего в вышине.

— Думаешь, там, наверху, кто-то есть?

— Существует лишь один способ убедиться в этом.

— Агриане!

— Я сейчас же пошлю их на разведку.

Вскоре оставшиеся у горловины солдаты, задрав головы, смотрели на акробатическое представление штурмовиков-агриан, взбиравшихся по отвесным скалам. Горцы вбивали в стену маленькие костыли, чтобы цепляться на гладких обрывах, а потом с неутомимой энергией поднимались по этой импровизированной лестнице. У одного из скалолазов, почти добравшегося до верха, нога соскользнула с опоры, пока он пытался схватиться рукой за костыль, и несчастный упал на скалы и разбился. Его товарищи продолжали подниматься. Несколько человек из долины поднялись туда, где между двух скал застрял изуродованный труп. Его сняли и с большим риском доставили вниз, а потом уложили на носилки и накрыли плащом.

Тем временем другие, почти двадцать человек, добрались доверху и рожком дали сигнал, что можно двигаться. Войско Александра прошло, не встретив никакого сопротивления Великого Царя. На первом же привале агриане устроили погребение своего погибшего товарища. Его положили на костер из сосновых ветвей и сожгли, хором затянув унылую песнь. Потом, собрав в урну прах с оружием и пряжкой плаща, напились вина и галдели весь остаток ночи.

ГЛАВА 28

Незадолго до окончания четвертой стражи задремавший Александр услышал, как залаял Перитас.

— В чем дело? Почуял что-то? Молодец, молодец… Это волк или рысь.

Он поднял глаза к небу и увидел костры, которые агриане разожгли по сторонам горловины в знак того, что путь свободен. Потом донеслось какое-то шарканье и неясный говор.

— В чем дело? — повторил Александр громче.

Вперед вышел Гефестион.

— Это вернулся со своими скифами Оксатр. Хочет поговорить с тобой.

— Оксатр? Пусть пройдет.

Из глубины ущелья приблизились трое всадников, вооруженные и с луками на плечах, все в пыли. Совершенно изнуренный Оксатр слез с коня и пошатнулся. Вероятно, он не чувствовал ног от непрерывного пребывания в седле.

— Царь Дарий отстранен от власти и взят под стражу Бессом, сатрапом Бактрии, — еле переводя дух, проговорил он.

— Тем собачьим сыном, который при Гавгамелах чуть не обошел нас справа, — добавил Леоннат.

Оксатр обратился за помощью к толмачу, чтобы его правильно поняли наверняка, и продолжил:

— Царь покинул Экбатаны с шестью тысячами конницы, двадцатью тысячами пехоты и семью тысячами талантов царской казны, намереваясь оставить за собой выжженную землю и ждать тебя у Каспийских ворот. Но его солдаты, видевшие, что он все время убегает, были деморализованы. Да тут еще они узнали, что ни скифы, ни кадусии не пошлют своих войск в подкрепление. Многие дезертировали. Мы сами встретили несколько таких — они и дали нам эти сведения. По ночам дезертиры покидали лагерь и рассеивались по горам или по пустыне, а тем временем эстафеты сообщали о приближении твоего авангарда. Тогда Бесс при поддержке других сатрапов, Сатибарзана, Барзаента и Набарзана, арестовал царя, заковал его в цепи и, заперев в повозке, направился как можно быстрее в самые отдаленные восточные провинции.

— Где они сейчас? — спросил Александр.

В это время его товарищи оделись и облачились в доспехи, кто-то разжег огонь, и все собрались вокруг костра, догадываясь, что скоро предстоит дело.

— Приблизительно на полпути отсюда к Гекатомпилосу, индийской столице. Но проход свободен, и если ты отправишься с конницей, то успеешь их нагнать. Отвратительно, что этот честолюбивый изменник сейчас наслаждается плодами своего предательства. Если хочешь наказать его, я отправлюсь с тобой и буду проводником.

— Сдается мне, ты не в состоянии больше ехать верхом, — ответил Александр. — Ты совсем измучен.

— Дай мне что-нибудь съесть и размять ноги, и увидишь.

Александр сделал знак Лептине, подошедшей с «чашей Нестора», и велел подать ее Оксатру.

— Попробуй-ка вот этого, — обратился он к своему разведчику. — Воскрешает даже мертвых. — Потом обернулся к товарищам: — Все конные части приготовить к немедленному выступлению.

Иного они и не ждали. Через несколько мгновений трубы протрубили сбор, и вскоре Александр, вскочив на коня, пустился галопом по ущелью. Рядом скакал Оксатр, а следом — Гефестион, Птолемей, Пердикка, Кратер и все прочие. Постепенно пространство в узкой горловине заполняли отряды гетайров.

Они мчались несколько часов, останавливаясь лишь по необходимости, чтобы дать отдых коням. При приближении к спускавшейся к городу долине горловина расширялась, а из-за заснеженных горных вершин Гиркании начинало выглядывать солнце. Вдруг Оксатр крикнул:

— Стойте! — и натянул поводья.

Конь остановился, храпя и блестя от пота. Александр с товарищами тоже остановились и, расположившись широким кругом, взялись за оружие. Царь обнажил меч, а Леоннат снял со скобы у седла свой топор. Все смотрели на Оксатра, указывающего на что-то в паре стадиев впереди.

— Это повозка из царских конюшен, — сказал тот. — Возможно, они ее бросили, чтобы быстрее бежать.

— Поедем вперед и будем начеку, — распорядился Александр. — Возможно, это ловушка. Гефестион, подходи оттуда, а Птолемей — отсюда. Ты, Пердикка, отправляйся вперед по дороге и посмотри, что за поворотом. Будь внимателен.

Оксатр направил коня шагом вперед, чтобы взглянуть поближе, за ним подъехали Александр с Леоннатом и Кратером.

Царская повозка стояла посреди дороги, очевидно, невредимая, с закрытой дверцей.

— Погоди, — сказал Леоннат Александру. — Позволь, я подойду первым. — Он слез с коня и, держа его под уздцы, открыл дверь, а, заглянув внутрь, прошептал: — Великий Зевс…

Александр тоже приблизился. В глубине повозки лежал царь Дарий в боевом наряде, но без знаков своего царского достоинства. Длинные черные волосы, завитая борода и густые усы контрастировали с мертвенной бледностью лица. На груди у него широко расплылось пятно крови, промочившей одежду до пояса. Руки его были связаны цепью. В знак презрения — золотой.

— Подлецы! — в негодовании выругался Александр.

— Быстрее, вытащим его! — воскликнул Птолемей. — Он может быть еще жив. Вызовите Филиппа, живо!

Двое солдат осторожно подняли тело Великого Царя и положили на подстилку, расстеленную на земле, а прибежавший Филипп опустился рядом на колени и приложил ухо к его груди.

— Мертв? — спросил Леоннат.

Филипп сделал знак молчать и продолжал прислушиваться.

— Невероятно… — проговорил он. — Он еще дышит.

Все переглянулись. Александр опустился на колени рядом с Филиппом:

— Можешь что-нибудь сделать для него?

Врач покачал головой и начал снимать с запястий монарха цепи.

— Только одно: дать ему умереть свободным. Это вопрос нескольких мгновений.

— Смотрите! — воскликнул Кратер. — Он шевелит губами…

Оксатр тоже опустился на колени рядом с Великим Царем, поднес ухо к его рту, и тут же встал на ноги. Его глаза блестели.

— Он умер, — сказал он дрожащим от волнения голосом. — Великий Царь Дарий Третий умер.

К нему подошел Александр:

— Он что-то сказал? — спросил он, — Тебе удалось расслышать его слова?

— Он сказал: «Месть!»

Александр посмотрел на своего врага. Остекленевший взгляд, в котором когда-то, на поле боя при Иссе, он увидел испуг, теперь вызвал у него глубокую жалость. Александр искренне сострадал человеку, который всего несколько месяцев назад сидел на самом высоком троне на земле, принимая божеское поклонение от миллионов подданных, а теперь, преданный и убитый своими же друзьями, лежал, брошенный на пыльной дороге. И ему пришли на ум стихи из «Падения Илиона», описывавшие недвижное тело Приама, убитого Неоптолемом:

Владыка Азии, чьим словом двигались полки,
Лежит, как молнией поваленное древо,
Как ствол без имени, как брошенный предмет.
И Александр прошептал:

— Я сам отомщу за тебя. Клянусь. — И закрыл ему глаза.

ГЛАВА 29

Александр Сизигамбис, Великой Царице-матери: здравствуй!

Твой сын Дарий умер. Не от моей руки и не моих солдат, а от рук собственных друзей, злодейски убивших его и бросивших на обочине дороги, ведущей на Гекатомпилос.

Я нашел его, когда он еще дышал, но мы ничем не могли ему помочь, кроме одного: мы поклялись отомстить за его бесславную гибель. Последняя его мысль была, несомненно, о тебе, так же как и мои теперешние мысли. Эта смерть нанесла мне такое же оскорбление, как и ему, поскольку лишила меня возможности честной схватки лицом к лицу, схватки, которая выявила бы победителя и побежденного и, во всяком случае, дала бы проигравшему погибнуть с честью.

Теперь я посылаю его к тебе, чтобы ты могла прижать его к груди в последний раз и оплакать, сопроводив в последний приют. Его тело приготовлено для долгого пути отсюда до скал Персеполя, где его ждет гробница рядом с другими царями.

Устрой самые торжественные похороны. Что касается меня, я не остановлюсь, покане найду убийц и не отомщу им за его смерть. Для матери нет большего горя, чем потерять сына, но прошу тебя, не кляни меня: тебе боги даровали возможность оплакать его и похоронить по обычаям предков. Моей же матери, которая ждет меня уже несколько лет, возможно, не будет дано даже этого.

Сизигамбис свернула письмо и долго плакала в уединении своей комнаты, потом позвала евнухов и велела им приготовить носилки и лошадей, траурные одежды и похоронные дары. На следующий день она отправилась в путь через страну уксиев, за которых ходатайствовала перед Александром.

Когда среди них распространилась весть о том, что царица-мать едет в Персеполь, чтобы похоронить своего сына, вдоль дороги собрался весь народ: мужчины и женщины, старики и дети в молчании встретили старую, убитую горем царицу и проводили ее до границ своей земли, до края нагорья, откуда уже виднелись камни сожженного города, колонны блестящего Новогоднего дворца, окаменевшие стволы пожранного огнем леса.

Она остановилась у ворот разоренного города, велела поставить шатер и там постилась до того дня, когда вдали на Экбатанской дороге показалась повозка, запряженная четверкой вороных коней. Повозка с телом ее царственного сына.


Вскоре Александр возобновил погоню за Бессом и его сообщниками. Через день он прибыл в город Гекатомпилос, где персидский командующий сдался без боя, а оттуда добрался до Задракарты, города в стране гирканцев. Теперь перед ним открылась бескрайняя ширь Каспийского моря.

Царь спешился и в набегавших волнах босиком побрел по прибрежным камням. Его товарищи шли следом, ошеломленные этой водной границей, обозначившей северный предел их похода.

— В какой части света мы, по-твоему, находимся? — спросил Каллисфена Леоннат, стоя рядом с ним перед морем.

— Дай мне твое копье, — ответил историк. Леоннат с недоумением дал. Каллисфен воткнул его в землю как можно более прямо, а потом тщательно измерил тень.

— Мы примерно на широте Тира, но не могу сказать, как далеко.

— А где кончается это море?

Каллисфен направил взгляд на бескрайнюю морскую гладь, в лучах заката окрасившуюся красным, а потом обернулся к Неарху: возможно, моряк может дать ответ на этот вопрос. Наварх наклонился, взял с берега несколько камешков и бросил один изо всей силы. Камень упал в воду, оставив распустившийся цветок концентрических кругов, которые затухли, дойдя до песчаного берега.

— Этого никто не знает, — сказал моряк. — Но если построить флот, я бы хотел поплыть вон туда, на север, к новым горизонтам, скрытым от нашего глаза. Узнать, северный ли это залив Океана, как говорят многие, или же озеро.

Пока они говорили, из лагеря послышался какой-то шум — возбужденные крики, песни и звуки веселья. Александр оглянулся:

— Что делается в лагере?

— Не знаю, — ответил Леоннат, забирая назад свое копье.

— Ну так иди, посмотри.

Леоннат вскочил на коня и галопом помчался к лагерю. По мере того как он приближался, крики и песни становились все громче и отчетливее. Вскоре он понял, чем вызвано все это веселье. Узнав о смерти Дария, солдаты решили, что война закончена, и распространился слух, что, наконец, все вернутся по домам. Они пили вино, и плясали, радуясь до умопомрачения, и распевали старые македонские песни, которые, казалось, уже успели позабыть, кое-кто собирал вещи в долгий обратный путь.

Леоннат соскочил на землю и остановил первого же проходящего мимо; это оказался пехотинец из фаланги педзетеров.

— Что здесь происходит, ради Геракла?

— Возвращаемся домой, разве не знаешь? Война закончена!

— Закончена? Кто сказал, что закончена?

— Да все говорят: Дарий мертв, война закончена. Возвращаемся по домам, возвращаемся по домам!

— Идиот! — крикнул Леоннат ему в лицо. — Скажи всем этим болванам, чтобы успокоились и прекратили галдеж. Лишь один человек может сказать, что война закончена, — Александр! Понял? Александр! А он ничего такого не говорил, могу тебя заверить.

Он оставил пехотинца, оглушенного, посреди лагеря и неуместной шумной гульбы, а сам поспешил к царю.

— Ну что? — спросил Александр.

Леоннат соскочил на землю и попытался растолковать увиденное:

— Вот, как тебе сказать…

— Ради Геракла, говори! Что происходит у меня в лагере?

— Не знаю как, но разошелся слух, будто бы война закончена и все возвращаются по домам… С тех пор как ты отпустил греков, они думали, что скоро придет и их черед, а поскольку Дарий уже мертв… Они устроили кутеж и…

Александр тут же вскочил на коня и помчался в лагерь. Едва подъехав, он вызвал трубачей и велел трубить сбор, два раза. Шум затих. Некоторое время раздавался еще смутный гомон, потом солдаты группами или по одному собрались в лагере на месте сбора, где в окружении своих товарищей с мрачным лицом стоял Александр. Он поднял руку, призывая всех к тишине, и начал:

— Солдаты! Что вы делаете? Ну, отвечайте! Пусть выйдут ваши командиры и скажут мне, что вы делаете!

Снова поднялся шум, и было видно, что от этого неожиданного охлаждения их веселья всех охватила растерянность. Один за другим вперед вышли командиры разных частей. Они коротко посовещались между собой у возвышения, а потом один ответил за всех:

— Государь, после того как ты отпустил греческих союзников, разнеслась весть, что ты собираешься отпустить и фессалийцев, и они стали собирать пожитки. А в это время мы узнали о смерти Дария, вот и подумали, что война закончилась и нас ты тоже отпустишь домой. Поэтому люди устроили праздник: они хотят вернуться к женам и детям, которых не видели уже четыре года.

— Это верно, — ответил Александр. — Я намереваюсь отпустить фессалийцев, как отпустил греков. Это наши союзники по всеэллинскому союзу, и их задача выполнена. Мы поклялись освободить греческие города в Азии и разбить векового врага греков, и мы сделали это. Мы завоевали все четыре столицы, Великий Царь мертв, но наша задача еще не выполнена. — При этих словах шум разочарования усилился. — Нет, солдаты, соратники в стольких битвах, друзья мои! На востоке мятежные сатрапы готовят контрнаступление, они собирают новое многотысячное войско и ждут лишь момента, когда мы отвернемся, чтобы нанести нам удар в спину. Они будут налетать на нас со всех сторон на своих резвейших скакунах, они не дадут нам передышки ни днем, ни ночью, они отравят все колодцы по пути нашего следования, сожгут запасы, разрушат деревни, где бы мы могли найти укрытие от зимних тягот. И наш путь назад после столь славной победы превратится в катастрофу. Этого вы хотите?

Ответом на вопрос царя стало молчание, полное разочарования и уныния. Эти люди, всегда сражавшиеся с неимоверным мужеством, встречавшие опасности, не думая о своей жизни, влекомые и словно зачарованные своим полководцем, теперь испытывали неуверенность и сомнение. Они видели перед собой неведомые земли и моря и как будто даже видели на небе изменение положения созвездий и теперь не имели представления, где находятся. И вдруг все почувствовали, как далеко они от дома, и впервые осознали, что Александр вовсе не собирается возвращаться, но хочет идти только вперед, все вперед и вперед. И они ощутили страх при мысли о том, что не вернутся уже никогда. Царь заговорил снова:

— Мы должны идти вперед! Должны найти их, разбить и установить нашу власть над всей державой, ранее принадлежавшей персам. Если мы этого не сделаем, все наши усилия, приложенные до сих пор, окажутся бесполезными, все, что мы построили, рухнет и никто не сможет быть уверен в возвращении. Солдаты! Я когда-нибудь не оправдывал вашего доверия? Когда-нибудь я обманывал вас? Может быть, я не отплатил вам щедро за ваши лишения и вы не верите, что я сделаю еще больше, когда мы окончательно завоюем эту землю? Я знаю, вы устали, но также знаю и то, что вы — лучшие солдаты в мире и никто не сравнится с вами в отваге и доблести. Я не хочу никого заставлять. Никто лучше меня не знает, что вы заслужили отдых и награду. И потому я вас не удерживаю. Кто хочет уйти, может вернуться в Македонию с честью и моей благодарностью. Но знайте: даже если все вы бросите меня, я пойду вперед с одними моими товарищами, пока не завершу свое дело, а если придется… то и в одиночку!

Он замолчал и скрестил руки на груди. Последовало бесконечное мгновение тишины.

Товарищи Александра, которые в свое время присоединились к нему в его изгнании среди иллирийских снегов, шагнули вперед, словно по команде, и с мечами в руках выстроились рядом, а вместе с ними шагнули вперед Филот и Клит Черный.

При виде этого один из воинов «Острия», стоявший посреди лагеря с собранным мешком на плече, уронил свои пожитки на землю, обнажил меч и с силой ударил в щит, который громом прогремел в тишине. Все обернулись к нему, и тут же еще один солдат откликнулся таким же ударом. Через секунду к ним присоединился третий, а там и четвертый, и вскоре прочие конники «Острия», где бы ни находились — у ворот, или у частокола, или посреди лагеря, собирая вещи, — один за другим обнажили мечи и начали бить ими в щиты. Постепенно приближаясь к возвышению, они выстроились прямо перед царем. Вслед за ними и другие солдаты из конницы и пехоты, фалангисты, штурмовики и гоплиты, фракийцы и агриане, — все сомкнули ряды и присоединились к конникам «Острия», стуча оружием по щитам. Потом знаменосец первого батальона поднял красное знамя со звездой Аргеадов, и все вдруг замерли, каждый на своем боевом посту. Знаменосец шагнул вперед, склонил знамя и крикнул:

— Повелевай, государь!

Александр, потрясенный, вышел вперед и поднял руки к небу. Птолемей, оказавшийся ближе всех, увидел на его глазах слезы. Царь оставался в этой позе несколько долгих мгновений, в то время как войско громовым голосом выкрикивало его имя:

Александрос! Александрос! Александрос!

Потом в сопровождении товарищей царь сошел с возвышения, пересек лагерь между двумя стенами блестящих копий и подошел к Букефалу, который в ожидании нетерпеливо бил копытом.

ГЛАВА 30

Войско дошло до Задракарты, столицы гирканцев, и там Александр обнаружил челядь Дария III, которую Бесс не захотел взять с собой во время отступления. К этому времени царь отпустил фессалийскую конницу, дав желающим возможность остаться и сражаться в качестве наемников, и велел войску подготовиться к дальнему походу на восток. Оно должно было выступить по прибытии ожидаемого подкрепления из Македонии.

Придворные устроились в одном городском квартале под присмотром евнухов. Александр немедленно дал войску указание взять всех под свою защиту и пожелал узнать, кто из членов царской семьи остался при дворе.

Дворцовый распорядитель, человек на седьмом десятке по имени Фратаферн, без усов и бороды и с выбритым черепом, пришел с докладом.

— Здесь царские наложницы и их дети, а также царевна Статира.

— Статира?

— Да, мой господин.

Александру вспомнилось письмо, в котором Дарий предлагал македонскому владыке господство над Азией к западу от Евфрата и руку своей дочери; ему вспомнился и свой отказ от этого предложения вопреки мнению Пармениона.

— Я желаю, чтобы ты как можно скорее устроил мне аудиенцию с царевной, — сказал он.

Евнух удалился и в первый же день после полудня прислал посыльного с сообщением, что царевна ждет царя после захода солнца в своих палатах во дворце, принадлежавшем раньше сатрапу Парфии.

Александр явился в простом белом греческом хитоне до пят и синем плаще с золотой пряжкой.

Евнух ждал его у дверей.

— Царевна в трауре, мой господин, и просит извинить ее за то, что не украсила свою персону подобающим образом. Но она охотно примет тебя, поскольку ей сообщили, что ты человек благородной души и чувств.

— Она говорит по-гречески?

Евнух кивнул:

— Когда Дарий задумал предложить ее тебе в жены, то велел научить ее твоему языку, но потом…

— Ты собираешься объявить обо мне?

— Можешь войти и без объявления, — ответил евнух. — Царевна ждет тебя.

Александр вошел и оказался в маленьком зале, украшенном цветами и фруктовыми гирляндами. Перед ним была еще одна дверь с резными каменными косяками, а архитрав поддерживали два грифона. Дверь отворилась, и служанка впустила его, а сама вышла и закрыла за собой дверь.

Александр увидел царевну Статиру возле маленького столика для чтения, на котором лежало несколько свитков, и стояла бронзовая статуэтка — степной всадник. Царевна была в хитоне из грубой шерсти цвета слоновой кости, подпоясанном на талии кожаным поясом, и в домашних кожаных туфлях, украшенных скромной вышивкой из синей шерсти. На ней не было никаких драгоценностей, не считая маленького ожерелья с серебряной подвеской в виде изображения бога Ахура-Мазды. Она отказалась от грима, но волевые и изящные черты делали ее лицо одновременно высокомерным и нежным. От отца она унаследовала темные глубокие глаза и четко очерченные брови, а от матери, должно быть, мягкие, влажные, красивой формы губы, тонкую шею, высокую крепкую грудь и, судя по всему, длинные стройные ноги.

Александр подошел и оказался с ней лицом к лицу — достаточно близко, чтобы ощутить тонкий аромат кассии и нарда, окативший его обаянием, которое он уже научился распознавать в восточных женщинах.

— Статира, — произнес он, склонив голову. — Я глубоко опечален смертью царя, твоего отца, и пришел сказать тебе…

Девушка с грустной улыбкой вернула ему поклон и протянула руку, которую Александр на мгновение сжал в своих.

— Не желаешь сесть, мой господин? — спросила Статира, и греческие слова прозвучали в ее устах со странным, но мелодичным акцентом, напомнив волнующий голос Барсины.

Ощутив, как учащенно заколотилось сердце, Александр сел напротив и продолжил:

— Я распорядился, чтобы царю Дарию оказали самые высокие почести и похоронили его в его могиле, высеченной в скалах Персеполя.

— Благодарю тебя, — проговорила девушка.

— Я также поклялся поймать убийцу, сатрапа Бесса, который бежал в Бактрию. Я наложу на него наказание, предписанное персидским законом за предательство и убийство своего царя.

Легким и грациозным движением Статира склонила голову в знак одобрения, но ничего не сказала. Тем временем вошла одна из служанок с вазой и двумя чашами снега, перемешанного с уже отжатым гранатовым соком. Снег в чаше сверкал розовым. Царевна протянула чашу гостю, но сама пить не стала, соблюдая суровые правила траура, и лишь молча смотрела на него. Казалось невозможным, что этот юноша со столь совершенными чертами лица, простыми и учтивыми манерами и есть непобедимый, беспощадный завоеватель, разбивший самые могучие на земле войска, демон, спаливший дворец в Персеполе и отдавший город на разграбление солдатам. В этот момент он представлялся ей любезным юношей, который почтительно обращается с захваченными в плен персидскими женщинами, оказывает почести противникам и даже сумел завоевать привязанность царицы-матери.

— Как поживает бабушка? — спросила она простодушно, но тут же поправилась: — Я хотела сказать, Великая Царица-мать?

— Довольно хорошо. Это благородная и сильная женщина, она с большим достоинством выносит удары судьбы. А ты, царевна, как поживаешь ты?

— Тоже довольно хорошо, мой господин, насколько это возможно в данных обстоятельствах.

Александр снова ласково коснулся ее руки.

— Ты прекрасна, Статира, и с тобой легко. Твой отец, должно быть, гордился тобой.

Она опустила заблестевшие глаза:

— Да, мой бедный отец. Сейчас ему бы исполнилось пятьдесят. Но спасибо за твои любезные слова.

— Я говорю искренне, — ответил Александр. Статира наклонила голову.

— Странно слышать это от юноши, отказавшегося от моей руки.

— Я не знал тебя.

— Разве это что-то изменило бы?

— Возможно. Один взгляд может изменить судьбу мужчины.

— Или женщины, — отозвалась она, не отводя от него глаз, блестящих от слез. — Зачем ты пришел сюда? Зачем покинул свою страну? Она недостаточно хороша?

— О, она хороша, — ответил Александр. — Она прекрасна. Там есть заснеженные горы, алеющие в лучах заката и серебрящиеся при луне, чистейшие озера, прозрачные, как девичьи очи, цветущие луга и леса с голубыми елями.

— У тебя есть мать, сестры? Ты не думаешь о них?

— Каждый вечер. И каждый раз, когда ветер дует на запад, я доверяю ему слова из самого сердца, чтобы он отнес их в Пеллу, во дворец, где я родился, и в Бутрофон, где живет моя сестра, как ласточка, в каменном гнезде на утесе над морем.

— Тогда зачем же ты покинул все это?

Александр поколебался, словно боясь обнажить душу перед молодой незнакомкой, и направил взгляд вдаль, за стену, на покрытые лесами и зеленеющими лугами горы. Доносились голоса торгующихся за товар мужчин, болтающих за пряжей женщин, и слышался крик верблюдов, длинной вереницей терпеливо шагавших из Бактрии.

— На твой вопрос трудно ответить, — проговорил Александр спустя некоторое время, словно очнувшись. — Я всегда мечтал шагнуть за горизонт, туда, куда только может добраться взгляд, дойти до последнего предела мира, выбраться к волнам Океана…

— А потом? Что ты будешь делать, когда завоюешь весь мир? Думаешь, будешь счастлив? Только потому, что достиг того, чего действительно хочешь? Или тобой овладеет еще более сильное и глубокое беспокойство, на этот раз неодолимое?

— Возможно, но я не могу этого узнать, пока не достигну данных человеку пределов.

Статира молча посмотрела на него, и при виде этих глаз на миг у нее возникло ощущение, что она заглянула в таинственный, незнакомый мир, в пустыню, населенную демонами и призраками. Царевна почувствовала головокружение и в то же время неодолимое влечение и инстинктивно закрыла глаза. Александр поцеловал Статиру, и она ощутила на лице и шее ласковое прикосновение его волос. А когда вновь открыла глаза, его уже не было рядом.

На следующий день к ней пришел Евмен, царский секретарь, и просил Статиру стать женой Александра.

ГЛАВА 31

Бракосочетание справляли по-македонски: жених мечом разрубил хлеб и предложил невесте разделить эту трапезу, — простой и волнующий ритуал, что понравилось Статире. И свадьба тоже праздновалась по-македонски: с большими возлияниями, нескончаемым пиром, песнями, представлениями и плясками. Статира не принимала в этом участия, так как все еще была в трауре по отцу; она ждала мужа в своей спальне, комнате из кедра, занавешенной огромными шторами из египетского льна и освещенной лампами.

Когда пришел Александр, во дворе еще слышались непристойные песни солдат, но как только гогот замолк, в ночи запел одинокий голос. Нежная элегия плыла как пение соловья над кронами цветущих деревьев.

— Что это? — спросил царь.

Статира в индийской прозрачной рубашке положила голову ему на плечо.

— Это песня любви наших краев. Ты знаешь историю про Аброкома и Анцию?

Александр обхватил рукой ее талию и прижал к себе.

— Да, конечно, по-гречески. Один наш автор описывает ее в своем труде «Воспитание Кира», но прекрасно слушать ее по-персидски, хотя я и не понимаю твоего языка. Это чудесная история.

— Это история любви, продолжавшейся после смерти, — сказала Статира с дрожью в голосе.

Александр снял с нее одежды и посмотрел на нее, обнаженную, а потом взял на руки, как ребенка, и уложил на постель. Он любил ее так нежно, как только мог, словно отплачивая за все, что отнял у нее: родину, отца, беззаботную юность. Она отвечала с пылкой страстью, ведомая женским инстинктом, вложенным тысячелетиями. Мудрый опыт придворных дам, видимо, передался ей, и она не разочаровала мужа на брачном ложе.

Сжимая ее в объятиях, целуя ее грудь, мягкий живот и длинные стройные, как у юноши, бедра, он слышал, как стоны наслаждения становятся все громче. Древняя песня про Аброкома и Анцию, погибших влюбленных, продолжала звучать в напоенном ароматами воздухе, как сладчайший, щемящий гимн.

Он овладел ею несколько раз, не отступая. Потом лег на бок, а она прильнула к нему, лаская его грудь и плечи, пока не заснула. И песня тоже затихла в ночной дали, остался лишь звук незнакомого инструмента, напоминавшего кифару, но более нежный и гармоничный, — и больше ничего.


На рассвете Александра разбудили первые солнечные лучи. Царь хотел встать и, как обычно, позвать Лептину, но увидел перед собой длинную очередь из мужчин и женщин, выстроившихся в безупречном порядке. Видимо, они уже давно терпеливо ждали его пробуждения.

Еще не совсем проснувшись, Александр было схватился за меч, но удержался. Он сел в постели, прислонившись к спинке, и спросил, скорее ошеломленно, чем гневно:

— Вы кто?

— Мы приставлены к твоей персоне, — ответил один евнух, — а я отвечаю за утреннюю церемонию.

Александр растормошил еще спавшую Статиру, и она тоже села, накрывшись халатом.

— Что я должен делать? — тихо спросил царь.

— Ничего, мой господин, все сделают они. Для того они и здесь.

И в самом деле, вскоре евнух сделал знак следовать за ним в ванную комнату, где две служанки и еще одни молоденький полуголый евнух умыли его, растерли и умастили благовониями, а о Статире позаботились ее служанки.

Потом молоденький красивый евнух приблизился к царю и вытер его деликатными умелыми движениями, задержавшись с определенной настойчивостью на самых чувствительных частях тела. Настал черед одевания. Служанки по знаку наблюдающего евнуха представляли предметы одежды, один за другим, ответственному за облачение, который надевал их на царя опытными движениями: сначала нижнее белье, которого Александр до сих пор никогда не носил, потом шаровары из вышитого бистра, — но тут он жестом отказался.

Евнух покачал головой и в замешательстве переглянулся с ответственным за царский гардероб.

— Я не ношу шаровары, — объяснил царь. — Дайте мне мой хитон.

— Но, мой господин… — рискнул возразить ответственный за гардероб, которому показалось абсурдным, что кто-то может носить нижнее белье, не надевая сверху соответствующих предметов одежды.

— Я не ношу шаровар, — категорично повторил Александр, и тот, хотя и не понимал по-гречески, прекрасно понял тон и жест.

Служанки попытались сдержать смешки. Евнух и ответственный за царский гардероб посовещались, обменявшись взглядами, потом послали слугу за греческим хитоном и надели на царя. Теперь они не могли понять, что делать с остальной одеждой. Тогда инициативу взял на себя молоденький красивый евнух: он велел служанке подать ему кандис, великолепный царский кафтан с широкими плиссированными рукавами, и попытался надеть на Александра. Тот взглянул на кафтан, потом на ответственного за гардероб, который смотрел все более и более озадаченно, и с некоторой неохотой надел. Ему принесли головной платок и повязали с необычайным изяществом вокруг лба и шеи, оставив ниспадающие на плечи складки.

Другие слуги опрыскали Александра благовониями, а молоденький евнух поднес ему зеркало и сказал:

— Ты прекрасен, мой господин.

Александра удивило, что этот молодой человек так хорошо говорит по-гречески, и он спросил:

— Как тебя зовут?

— Меня зовут Багоас. Я был приставлен к царю Дарию и был его любимцем. Никто не мог доставить ему такого удовольствия, как я. А теперь я твой, если ты меня хочешь.

Его двусмысленный и чувственный тон запал царю в душу. Он ничего не ответил и, посмотрев на свое отражение в отполированном серебряном, листе, испытал простодушное удовлетворение, найдя, что одеяние ему к лицу. Александр собрался пойти к Статире, чтобы и она полюбовалась на супруга, но тут в коридоре раздался стук македонских подкованных сапог, и появился Черный в полном вооружении и явно встревоженный. Еще не переступивпорога, он начал:

— Государь, пришли важные известия из… — Но, едва увидев Александра, запнулся; выражение его лица переменилось, и он разразился хохотом. — Великий Зевс! Но кто все эти люди? Все эти женщины и пустомошоночные? И потом… кто это тебя так разукрасил?

Александр даже не улыбнулся, а раздраженным и обиженным тоном ответил:

— Замолчи, замолчи сейчас же! Помни, что я царь.

— Царь? — продолжал Черный. — Какой царь? Я тебя уже не узнаю, ты похож на…

— Еще одно слово, и я велю разоружить тебя и взять под стражу. Посмотрим, так ли уж тебе захочется смеяться.

Черный склонил голову.

— Что ты хотел мне сказать? — осведомился Александр.

— Пришло известие, что Бесс в Бактрии, где провозгласил себя Великим Царем под именем Артаксеркс Четвертый.

— И ничего больше?

— На дороге из Экбатан видели подкрепление из Македонии, около шести тысяч воинов и с ними оруженосцы. К вечеру будут здесь.

— Хорошо. Я встречусь с ними сегодня же, на исходе дня. Построй войско.

Черный вышел, закусив губу, чтобы ничего больше не брякнуть, и вскоре по всему лагерю разнесся слух, что Александр вырядился персом и его окружают женщины и евнухи.

— Ты шутишь! — воскликнул Филот, узнав об этом. — Мой отец закрыл бы глаза, увидев такой стыд.

— И я бы, пожалуй, тоже, — ответил Кратер. — Не сам ли он устроил нам в Персеполе разнос за то, что мы перенимаем привычки побежденных?

— Не нахожу ничего странного, — вмешался Гефестион. — Вы уже видели Александра в Египте, когда он нарядился фараоном. Почему же в Персии не одеться, как Великий Царь? Он женился на его дочери и унаследовал его царство.

— Что бы Александр ни делал или говорил, тебе все хорошо, — возразил Филот, — но царь Филипп пришел бы в ужас, доводись ему увидеть нечто подобное, и…

— Хватит! — прервал его Гефестион. — Он царь и имеет право делать все, что хочет. А вам должно быть стыдно — и тебе тоже, Черный, что представляешь все это в таком ужасном виде. Когда он оказывал вам милости, когда он наполнял ваши шатры персидским золотом, вам это нравилось, не так ли? Ты, Филот, был доволен, когда он назначил тебя командующим конницей, верно? А теперь ты скандалишь из-за каких-то тряпок. Смешно!

— Тебе смешно? Сейчас я отобью у тебя охоту смеяться! — Черный, постепенно приходя в отвратительное настроение, угрожающе замахнулся кулаком.

Птолемей скорее бросился между ними. Его поддержал Селевк:

— Остановитесь! Вы что, с ума сошли? Хватит! Прекратите, ради всех богов! Прекратите!

Гефестион и Черный разошлись, злобно поглядывая друг на друга, и Кратер встал рядом с Клитом, демонстрируя, что считает его правым.

— Послушайте, — сказал Селевк. — Пусть идиоты распускают руки из-за всяких пустяков. Александр мог нарядиться в персидские одежды, чтобы сделать приятное Статире или просто из любопытства. Мы всегда были заодно и должны и дальше оставаться вместе. Эти земли все еще изрядно нам враждебны. Если на чужбине мы начнем ссориться между собой — мы пропали, как вы не понимаете!

— Это не пустяки, — послышался очень знакомый голос у него за спиной.

Селевк обернулся.

— Каллисфен…

— Повторяю: это не пустяки. Александр покинул Грецию как полководец всеэллинского союза с поручением разбить векового врага греков. Это его истинная и единственная задача, которую он возложил на себя в Коринфе. Единственная, которую поклялся выполнить.

— Он сжег Персеполь, — вмешался Евмен, до сих пор хранивший молчание. — Тебе этого мало? Ради всеэллинской идеи он пожертвовал прекраснейшим дворцом.

— Ты ошибаешься, — возразил Каллисфен. — Он сделал это, потому что у него не оставалось выбора. Об этом я знаю из надежного источника. Ему теперь наплевать на Грецию и греков, как, боюсь, и на всех остальных.

Тут прозвучали трубы, и из западных ворот лагеря галопом вылетел отряд гетайров в парадной форме. Всадники растянулись линиями по сторонам дороги. Вскоре послышался ритмичный бой барабанов и размеренная поступь приближающегося войска.

— Прибывает подкрепление! — воскликнул Птолемей. — Вот-вот появится Александр. Лучше подготовимся, чем стоять здесь и спорить.

Каллисфен снисходительно покачал головой и удалился. Остальные, кто раньше, кто позже, пошли облачаться в доспехи, чтобы построиться перед войском.

Вновь прибывшие безупречным строем прошли через лагерь под торжественные звуки трубы и приветственные крики салютовавших оружием гетайров и расположились на возвышении сбоку от царского шатра. Позади них выстроилось войско в полном составе. Среди вновь прибывших своими белыми плащами и красными хитонами выделялись оруженосцы — молоденькие мальчики из самых знатных македонских семей, пришедшие служить царю Александру, подобно тому как в свое время Пердикка, Птолемей, Лисимах и другие явились к царю Филиппу во дворец в Пелле.

Потом раздались другие сигналы, и все повернулись к восточным воротам, так как эти звуки возвещали о прибытии монарха.

— О боги! — тихо воскликнул Птолемей, схватившись рукой за голову. — Он все еще в персидском наряде!

— Чтобы все знали, как себя вести, — бесстрастно прокомментировал Селевк. — Так лучше, поверь мне.

Александр галопом подскакал на Букефале, и персидские одежды из тончайшего бистра развевались на ветру, как парус. Головной платок, завязанный крест-накрест на груди и плечах, придавал ему необычный, странно привлекательный вид.

Царь соскочил на землю перед возвышением, медленно поднялся по ступеням на площадку и под недоуменными взглядами собравшихся, от близких друзей до последнего солдата, повернулся в своем диковинном наряде лицом к македонскому войску, где плечом к плечу стояли ветераны и новобранцы. Даже выстроившиеся под помостом мальчики уставились на него, словно не веря своим глазам.

— Я хотел прийти лично, — начал Александр, — чтобы принять наших новых товарищей, которых прислал регент Антипатр, и встретить оруженосцев, которых отправили сюда знатные македоняне, чтобы на службе у своего царя они стали доблестными и верными воинами. Но я вижу изумление в ваших глазах, как будто перед вами явился призрак. Мне известна причина этого: все дело в моей одежде, этом кандисе, в этой тряпке у меня на голове. Я действительно надел персидский наряд поверх греческого военного хитона и хочу, чтобы вы знали: я сделал это преднамеренно, потому что я — царь не одних только македонян. Я также фараон Египта, царь вавилонский и Великий Царь персов. Дарий умер, а я женился на его дочери царевне Статире, и, стало быть, я его наследник. И потому претендую на власть над всей принадлежавшей ему державой. Я хочу упрочить эту власть, преследуя узурпатора Бесса, где бы он ни прятался. Мы схватим его и наложим на него наказание, которого он заслуживает. Сейчас я раздам подарки вновь прибывшим, и сегодня вечером все вы получите особый ужин и в изобилии доброго вина. Я хочу, чтобы вы повеселились и пришли в доброе расположение духа, так как скоро мы отправляемся в поход и не остановимся, пока не достигнем нашей цели!

Раздались жидкие аплодисменты, но Александр не сделал ничего, чтобы вызвать пыл и воодушевление. Он понимал, что испытывают солдаты и его товарищи и насколько ошеломлены только что прибывшие из Македонии мальчики-оруженосцы, для которых он был живой легендой. Перед ними стоял человек в наряде побежденных варваров, имевшем для греков и македонян характерные женские признаки. И это было еще не все: предстояло сказать нечто худшее.

Александр подождал, пока установится тишина, и начал:

— Предприятие, которое мы начинаем, так же трудно, как и все то, с чем мы встречались до сих пор. Свежих войск, только что прибывших из Македонии, не хватит. Нам придется сражаться против врагов, каких мы еще никогда не видели и с какими не сражались раньше. Нам понадобится оставлять гарнизоны в десятках городов и крепостей, воевать с войсками еще более многочисленными, чем те, что мы разбили при Иссе и Гавгамелах…

Теперь над лагерем повисла полная тишина. Солдаты не отрывали глаз от лица Александра, чтобы не пропустить ни единого слова.

— И потому я принял решение, которое может вам не понравиться. Оно абсолютно необходимо: мы не имеем права обескровливать нашу родину постоянными призывами, лишая ее защиты. Поэтому я постановил призвать тридцать тысяч персов и обучить их македонской боевой тактике. Обучение начнется немедленно — завтра же военные вожди всех провинций державы получат точные наставления.

Никто не зааплодировал, никто не попросил слова, никто не раскрыл рта. Царь остался в каменной тишине. Такого одиночества он не испытывал никогда раньше. Только Гефестион подошел и придержал за поводья Букефала, когда Александр вскакивал в седло. И царь галопом умчался прочь.

ГЛАВА 32

Евмен свернул свиток и посмотрел в лицо Каллисфену.

— Значит, таков для тебя Александр?

— Возможно, следовало бы сказать: «таким Александр должен быть», — ответил Каллисфен с замешательством в глазах.

— Задача историка состоит в том, чтобы изложить факты в точности так, как они разворачивались, засвидетельствовав их лично или получив от прямых и надежных свидетелей, — ответил секретарь, словно цитировал по памяти некую формулу.

— Ты полагаешь, я не знаю задачу историка? Но я также должен растолковывать душу и мысли Александра, делать их понятными для тех, кто будет читать мои труды. Я дал тебе прочитать то, что написал до сих пор, потому что мне нужна твоя поддержка, потому что ты ведешь дневник об этом походе, но главное — потому…

— Потому что Александр не умещается на твоих страницах! Потому что он выходит за рамки, в которые ты пытаешься втиснуть его своим произведением?

— Возможно.

— Ты должен признать, что Александр — уже не тот человек, которого мы знали. А возможно, никогда и не был таковым.

— Он поклялся перед всеми греками возглавить поход на Персию, их многовекового врага.

— Он сделал это. И победил. Первый и единственный из всех греков.

Каллисфен рывком встал и непримиримо проговорил:

— Да, но он сам стал одним из них. Он одевается, как они, он окружил себя евнухами и наложницами, он велел обучить персов нашей военной тактике. Говорят, что он берет уроки персидского; говорят, что вчера во время их варварского праздника он при всех целовал в губы этого… Багоаса.

— Он решил шокировать всех, кто думает подобно тебе, вот и все, — возразил Евмен. — Он дает вам понять, что мы дошли до точки, откуда нет пути назад. А что касается праздников, то я бы не сказал, что ваши оргии менее варварские. Нам следует смириться с тем, что было всегда, поверь мне, и забыть иллюзии, которые мы строили о нем в нашем безмятежном неведении.

— Безмятежном неведении?

— Да. Представь, что ты создал в своей «Истории» убедительный образ, который легко понять и полюбить образованному греку с довольно умеренными политическими взглядами. А реальный Александр вдруг оказывается совсем не таким.

— О, в этом нет сомнений, он каждый день не упускает случая напомнить нам об этом. Люди растеряны, сбиты с толку. Прибывшие из Македонии новобранцы и юные оруженосцы шокированы. Они ожидали увидеть героя, завоевателя, наследника Ахилла и Геракла, а вместо этого видят человека в женском платье, который ежедневно демонстрирует варварские наряды и постыдные и презренные обычаи.

— Обычаи, отличные от тех, к которым мы привыкли, Каллисфен. Он провел нас по территориям, где раньше не ступал ни один грек. Он шел под другим небом, пересек пустыни и плоскогорья. Он провел нас до Нила, до Тигра и Евфрата и теперь мечтает об Инде. Все не может оставаться, как прежде, как ты не понимаешь!

— Я понимаю, но никогда с этим не смирюсь.

— Ты говорил это ему?

— Конечно.

— И что он тебе ответил?

— Сказал: «Пиши, что хочешь, Каллисфен». Ему теперь все равно, ему на все наплевать.

Евмен ничего не добавил, поняв, что его собеседник слишком огорчен и ничто не сможет заставить его отказаться от прежних убеждений и сформировавшегося в голове образа. Час был уже поздний, и секретарь встал, собираясь уйти, но прежде, чем переступить порог, оглянулся, чувствуя, что должен сказать кое-что еще. Возможно, дать другу совет.

— Александр постоянно меняется, потому что его любознательность ненасытна, а жизненная сила неистощима. Он как альбатрос, который, говорят, за всю свою жизнь никогда не опускается на земную твердь и даже спит в полете, давая ветру носить себя. Если чувствуешь, что тебе не удержаться рядом с ним, уходи, Каллисфен, возвращайся на родину, пока не поздно.

Евмен вышел, а друг остался обдумать его слова и при свете лампы еще раз пробежал глазами по строкам своей «Истории похода Александра». Через некоторое время раздался голос слуги:

— Господин, тут какой-то человек. Прибыл вместе с новобранцами из Македонии. Он уже давно тебя ищет. Ему нужно поговорить с тобой.

— Пусть войдет, и налей нам чего-нибудь выпить. Человек вошел и представился. Его звали Эвоним, он родился в Византии, но жил неподалеку от Неаполиса во Фракии. Великий ученый из Стагиры передал ему послание, чтобы вручить Каллисфену, оплатил хлопоты и пообещал, что адресат заплатит еще.

— Я Каллисфен, — сказал историк, засунув руку в кошель, — вот тебе два новеньких статира за твою любезность. А теперь можно получить послание?

Человек протянул письмо, спрятал деньги, выпил кубок вина и ушел.

В письме говорилось:

Аристотель своему племяннику Каллисфену: здравствуй!

Надеюсь, ты пребываешь в добром здравии. Я счастью, мучаюсь болями в плече, которые не дают передышки даже ночью. Не знаю, где тебя настигнет мое письмо и пребываешь ли ты в лучшем расположении духа. С некоторых пор ко мне приходит от Александра множество редких растений и животных для моей коллекции, из чего я заключаю, что вы все дальше углубляетесь в отдаленные, малоизведанные земли.

Что касается меня, то, когда не занят в Академии, я возвращаюсь в Македонию и Фракию, чтобы продолжать мое расследование. Человека, назвавшегося Никандром, соучастника Павсания в убийстве Филиппа, на самом деле зовут Евпит. Как я уже сообщал тебе в одном из моих прежних писем, у него есть дочь, которая укрывается в храме Артемиды во Фракии, в окрестностях Салмидесса. С помощью людей Антипатра я разыскал эту дочь и укрыл ее в надежном месте, где отец имел возможность увидеться с ней и убедиться, что должен заговорить, если хочет получить ее обратно.

Надеюсь, он рассказал нам все, что знал, то есть что Павсания убил один из эпирских стражников, бывший в действительности заодно с убийцами царя, и что ему, Евпиту, было поручено подыскать укрытие для этого стражника и помочь ему исчезнуть. Следы, похоже, опять ведут к царице-матери, но лучше рассуждать непредубежденно, пока все окончательно не прояснится.

Этот человек еще жив и скрывается в горной деревушке в Фокиде, неподалеку от Алиарта. Туда я и собираюсь отправиться, как только погода, в настоящее время прескверная, немного улучшится и боли в плече дадут мне передышку.

Береги себя.

Каллисфен свернул письмо, погасил лампу и улегся, стараясь думать о чем-нибудь навевающем сон.


Войско выступило через несколько дней, и вечером накануне отправления все товарищи Александра и командиры крупных частей фаланги и конницы гетайров получили от царя дары — серебряную конскую сбрую на персидский манер и пурпурные плащи. Никто не посмел отказаться, даже Клит Черный, но ни он, ни Филот не воспользовались подарками. Статиру с ее придворными дамами царь отправил в Экбатаны; оттуда она поехала в Персеполь навестить могилу своего отца. Александр с сожалением расстался с ней.

— Ты будешь думать обо мне? — спросила его царевна, пока служанки готовили ее к отъезду.

— Все время, даже в гуще битвы, даже когда окажусь так далеко, что наши созвездия будут видны над самым горизонтом. И ты тоже думай обо мне, моя нежнейшая жена.

— Ты возьмешь с собой Багоаса? — спросила Статира с едва заметной ноткой неприязни в голосе.

— Да, — ответил Александр. — Он развлекает меня и успокаивает, когда я отягощен думами и заботами. Он очаровательно поет и танцует.

— И к тому же он очень красив, — добавила Статира. — Такой стройный, что позавидует самая изящная девушка, и кожа у него мягкая и гладкая, как лепестки роз. А вообще-то ты можешь считать его моим подарком тебе, поскольку это я когда-то подарила его моему отцу.

Александр надолго сжал ее в объятиях, а потом помог сесть в повозку.

— Если почувствуешь, что забеременела, немедленно сообщи мне с самым быстрым гонцом в городе, где бы я ни находился. Я написал моему казначею Гарпалу, чтобы он находился в твоем распоряжении и предоставлял тебе все, что потребуется.

— Мне нужен ты, — ответила девушка, — но нельзя иметь все. Будь осторожен. Я не переживу твоей гибели.

Она снова поцеловала его в губы, а тем временем солнце уже поднялось над вершинами самых высоких гирканских гор.

Тут послышались гром тысяч копыт, крики погонщиков мулов и громкий скрип колес. Александр обернулся и увидел нескончаемый кортеж из повозок, очень напоминавший тот, на котором собиралась отбыть Статира. А в хвосте его шли последние отряды войска в сопровождении вооруженных персов.

— Но… кто это? — изумленно спросил царь у персидского командира, старшего над эскортом.

— Это твои наложницы, мой обожаемый муж, — ответила Статира, прежде чем тот успел открыть рот. — Триста шестьдесят пять, по числу дней в году, каждая с собственной свитой, естественно.

— Мои наложницы? Но я отправляюсь на войну, и…

— Ты не можешь оставить их. Каждая из них — дочь какого-нибудь союзного нам царя или могущественного вождя степных племен. Не хочешь же ты сделать их своими врагами и толкнуть на союз с Бессом?

— Нет, — подавленно ответил Александр. — Конечно, нет.

ГЛАВА 33

Наконец войско выступило и, направившись на восток, прошло по пересеченному, покрытому богатой растительностью плоскогорью. Вскоре среди всех отрядов распространился слух, что за войском следует весь персидский двор, кроме царевны Статиры. Это посеяло растерянность, вызвало сарказм и даже открытые насмешки. Гефестион не раз обнажал меч, чтобы защитить честь царя, но ехавшие рядом Птолемей и Селевк сразу гасили любые споры и стычки, способные вызвать более серьезные беспорядки.

После двадцати дней марша, когда проводники собирались повернуть на север, к Бактрии, куда бежал Бесс, пришло известие, что Сатибарзан и Барзаент, сатрапы провинций Ария и Арахозия, восстали и собирают войско, намереваясь ударить царю в тыл.

Александр немедленно собрал военный совет, куда явился в греческих доспехах, но ни от кого не ускользнуло, что кроме кольца со звездой Аргеадов на пальце у него был перстень с персидской печатью.

— Друзья, — начал он, — вы знаете, что нам придется изменить направление марша: нужно повернуть на юг, навстречу мятежникам Сатибарзану и Барзаенту. Вот что мы сделаем: пока Кратер идет с пехотой, я отправлюсь вперед с конницей. За мной пойдут Филот, Гефестион, Птолемей, Лисимах и Леоннат. Пердикка и Селевк останутся с Кратером. С максимальной быстротой мы обрушимся на мятежников, прежде чем они поймут, что мы изменили маршрут, и сметем их. Кратер, как только подойдет, поддержит нас, если в том будет нужда. Если у кого-то есть лучшие предложения, говорите свободно.

Все молчали, никто не улыбался и не шутил, не бахвалился, как обычно бывало в таких случаях. Царила гнетущая атмосфера недовольства и неловкости. Все знали, как царь обошелся с Клитом в Задракарте, когда тот позволил себе пройтись насчет его наряда. Все думали, не выражая мыслей вслух, каких хлопот и усилий стоит эскортировать огромную свиту из наложниц, слуг и евнухов, которые без толку замедляют движение войска. Все знали о постоянных раздорах между македонскими и персидскими частями.

Александр по очереди посмотрел каждому в лицо, ища понимания и поддержки, но все отводили глаза, едва ли не стыдясь проявить привязанность, которую питали к нему столько лет.

— Не вижу большого воодушевления, — заметил царь умышленно сдержанным тоном. — Может быть, я плохо с вами обращался? Разочаровал вас чем-то? Ну, говорите!

Заговорил Гефестион:

— У них не хватает мужества признаться тебе — они боятся. Посмотри на них! Теперь, разбогатев и надеясь насладиться жизнью, они боятся. Они попрекают тебя за слишком роскошные наряды, за то, что ты ведешь за собой персидских солдат и этих девок. А ведь сами хотели бы жить вот так! А еще лучше — расположиться со всеми удобствами в прекрасном дворце где-нибудь поближе к финикийскому побережью. Что, ребята, не так? Эй, может быть, не так? Ну, скажите же что-нибудь! Или вы все проглотили язык?

— Прекрати, Гефестион, — вмешался Кратер. — Я готов немедленно отдать жизнь за царя, как и все остальные. Вопрос не только в нарядах и наложницах. Людям нужно знать, когда закончится эта война. Назови конечную цель. Скажи, сколько времени понадобится для ее достижения. Они не могут выяснять в последний момент, что теперь предстоит еще один поход, а потом еще один, и еще — и так день за днем, все новые и новые. На север, юг — или, может быть, на запад? Они должны узнать тебя заново, Александр, понять, что ты навсегда останешься их царем. Они готовы идти за тобой, но не могут жить в постоянной неопределенности, проводить жизнь без надежды, без уверенности в чем-либо.

Александр молча кивнул, словно принимая к сведению ситуацию, которую всего месяц назад даже представить себе не мог.

Слово снова взял Гефестион:

— А вы-то, вы что скажете вашим солдатам? Ты, Филот, — ведь ты сейчас командующий всей конницей, — что ты скажешь своим гетайрам? По-прежнему будешь твердить, что у Александра ничего бы не вышло без тебя и твоего отца? Что он стал размазней? Что каждый вечер он только тем и занимается, что любуется вереницей своих голых наложниц, выбирая, какую удостоить своим членом? Что он больше не строит военных планов, не заботится ни о своих солдатах, ни о своем предназначении?

— Врешь! — не сдержавшись, закричал Филот. — Я никогда не говорил ничего подобного!

— Не знаю, не знаю, — отозвался Гефестион. — Во всяком случае, такие слухи ходили еще в Киликии после сражения при Иссе и в Египте — после нашего возвращения из оазиса Амона.

— Клевета! Ложь! Приведи мне того, кто говорил такие слова, найди хотя бы одного, кто подтвердит это мне в лицо, если найдет в себе достаточно мужества. Вчера пришло известие, что мой брат Никанор при Задракарте был тяжело ранен стрелой, находясь в дозоре в горах Гиркании, и ни один врач до сих пор не смог найти средства, чтобы помочь ему. Кто-нибудь побеспокоился узнать о его здоровье? Кто-нибудь подумал о моем отце, который уже потерял младшего сына, а теперь, возможно, потеряет второго? А я — может быть, я просил освободить меня и оставить в тылу, чтобы я мог позаботиться о нем?

— Ты командующий всей конницей, и эта должность достаточно тяжела, чтобы забыть про бедного Никанора, — с сарказмом возразил Гефестион.

Вскочив, Филот едва не бросился на него, но его остановил Птолемей, встав между спорщиками и взглянув прямо в глаза Гефестиону.

— Прекрати! — крикнул он. — Несправедливо так говорить с Филотом. Никанор умирает. Недавно я получил известие от гонца — незадолго до начала этого совета. Сейчас он, может быть, уже…

В шатре советов повисла могильная тишина, и несколько нескончаемых мгновений слышались лишь шум ветра над плоскогорьем — тревожный голос безграничного одиночества — да настойчивое хлопанье царского знамени на шесте. Филот закрыл лицо руками. Гефестион потупился, не зная, что сказать. Селевк и Птолемей обменялись беспокойными взглядами, тщетно пытаясь найти ответ в глазах друг друга и не понимая, как разрядить это невыносимое напряжение. Свернувшийся у ног Александра Перитас поднял морду и беспокойно заскулил, словно ощутив тяжесть, гнетущую душу его хозяина.

Александр погладил пса, а потом встал и проговорил:

— Мне искренне жаль Никанора, но я должен знать: могу я ли рассчитывать на вас?

Кратер посмотрел на своих товарищей, потом тоже встал и подошел к Александру.

— Как ты можешь сомневаться в этом? Разве мы не сражались, не жалея себя, не получали ран? Мы хотим лишь понять, чего ты добиваешься от нас, а особенно — от солдат, которые пришли сюда за тобой.

— Я просто хочу, чтобы меня понимали, — ответил Александр, — потому что я не изменился. Мое дело должно быть сделано.

— Можно сказать? — попросил слова Леоннат.

— Разумеется.

— Солдаты боятся, что ты хочешь стать таким же, как Великий Царь, что хочешь сделать их для себя персами, а персов — македонянами.

— Если бы я хотел стать таким, как Великий Царь, разве я сжег бы в Персеполе дворец и тронный зал? Завтра мы выступаем. Евмолп из Сол сообщил мне, что Сатибарзан в Артакоане. Выходим на рассвете. Кто из вас не согласен, может вернуться назад и забрать с собой своих солдат.

— Александр, но мы же… — попытался возразить Леоннат, но царь уже встал и вышел из шатра.

Филот поднял голову и обвел взглядом товарищей.

— Он не имеет права обращаться с нами таким образом. Не имеет права, — повторил он.

Александр тем временем вернулся в свой шатер. Внутри его дожидался Евмолп из Сол.

— Есть новые сведения о Сатибарзане? — спросил царь, опускаясь на табурет.

— Он готовится к сражению, но боевой дух его войска довольно низок. Я не верю, что они окажут упорное сопротивление. Как прошел совет?

Александр пожал плечами.

— Не принимай близко к сердцу, — утешил его осведомитель. — Им просто нужно привыкнуть к новой реальности. Эти люди до сих пор накрепко привязаны к своим традициям. И еще, по-моему, они ревнуют. Они боятся, что ты удаляешься от них и больше не можешь поддерживать прежние близкие отношения.

— Похоже, ты хорошо их знаешь.

— Достаточно хорошо.

— Что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что после Исса, вновь поступив к тебе на службу, я занялся и твоими друзьями. Как ты думаешь, кто подкладывал девиц им в постель?

— Ты? Но я не…

— Ах, пустяки! Моя работа или делается хорошо, или не делается никак. И потом, постельные тайны — моя специальность. Тебе известно, что мужчины после постельных утех склонны развязывать язык? Разве не любопытно?

— Прекрати.

— А девицы все мне доносили.

— Мои друзья никогда меня не предадут.

— Возможно, и нет. Но кто-то из них может быть больше, чем другие, подвержен некоторым соблазнам. Например, Филот, твой командующий конницей. У этого человека деликатная должность.

Александр вдруг насторожился:

— Что у тебя есть на Филота?

— Не много. Однако в свое время он имел обыкновение поговаривать, что ты — всего лишь самонадеянный мальчишка, а без него и его отца ты бы никогда не победил ни на Гранике, ни при Иссе и что ты относишься к ним несправедливо.

— Почему же ты сразу не сказал мне об этом?

— Потому что ты не стал бы меня слушать.

— А почему я должен тебя слушать сейчас?

— Потому что сейчас ты в опасности. Тебе предстоит пересечь совершенно незнакомые места, а потом встретиться с дикими народами. Теперь ты должен точно знать, на кого можно положиться, а на кого нет. Будь поосторожнее и со своим двоюродным братом Аминтой.

— Я распорядился потихоньку присматривать за ним после того, как первый раз велел арестовать в Анатолии. Он всегда проявлял отвагу и верность мне.

— Именно: отважный и верный царевич. Если ты потеряешь любовь своих солдат, на кого обратятся их взгляды?

Александр молча посмотрел на своего осведомителя, и Евмолп сам произнес слова, которые юный царь прочел в его глазах:

— На единственного отпрыска дома Аргеадов. Надеюсь, боги пошлют тебе безмятежный сон, Александр. Спокойной ночи.

Он встал, на прощание кивнул головой и, убедившись в том, что за ним не увязался Перитас, удалился к себе.

ГЛАВА 34

Перед войском Александра открывалась материковая Азия с пейзажами все более суровыми и пустынными, с раскаленными каменистыми долинами, где царствовали скорпионы и змеи. Пучки колючек пробивались из земли лишь в руслах пересохших ручьев и умирающих рек, где вода оставалась только в горьких лужах, окаймленных широкой полосой соли. Целыми днями солдаты шли молча, не встречая ни тени, где можно было бы укрыться, ни дуновения ветерка, который хоть немного облегчил бы удушающую жару.

И небо было пустым и раскаленным, оно сияло, как бронзовый щит, и если в вышине порой различались медленные взмахи крыльев, то почти всегда это оказывались стервятники, высматривающие, не отбилось ли какое-нибудь из вьючных животных, не поразила ли уже кого-нибудь смерть среди пустыни.

Даже поход к оазису Амона не был таким удручающим: барханы той пустыни обладали величественной красотой протяженных гребней, четких светотеней, чистотой изящных, непостоянных, изваянных ветром форм. Та пустыня напоминала золотой океан, внезапно замерший по мановению неведомого бога, грандиозный и торжественный театр с бескрайней сценой.

Эти же места не вызывали никаких мыслей, кроме памятования о смерти, пустоте и одиночестве, о безнадежном запустении, и каждый в глубине сердца питал глубокую тоску по родине, испытывая щемящее желание вернуться. Никакая цель, никакая важность предприятия не представлялись осмысленными в эти дни изнурительных усилий. Каждый шаг люди делали через силу, и нежелание двигаться все возрастало, чему немало способствовала угрюмость пейзажей, не имеющих границ и ориентиров. Только местные проводники с непостижимой уверенностью различали на смутном горизонте нужную точку среди множества других таких же.

Более славные дни похода казались уже далекими-далекими, и многие как будто раскаивались в своем порыве откликнуться на призыв царя. Никто не мог понять, чего они ищут в этих удаленных от моря краях, в этих скудных землях, предлагавших снабжение лишь в редких поселках с грубыми кирпичными хижинами, вымазанными верблюжьим и овечьим навозом.

Потом постепенно пейзаж начал меняться, воздух стал свежее, появились холмы, иногда орошаемые дождем и равномерно покрытые вуалью зелени; стали встречаться табуны маленьких косматых лошадок или группы лохматых одногорбых верблюдов. Войско приблизилось к долине какой-то реки и вышло на берег большого озера, над водами которого наконец показались стены и башни Артакоаны, столицы арийцев, оплота Сатибарзана.

Войско не успело развернуться, как городские ворота распахнулись, и всадники с громкими криками устремились в атаку, подняв облако красной пыли, которое повисло над равниной подобно грозовой туче. Филот и Кратер велели трубить в трубы, гетайры пришпорили своих усталых, обожженных солнцем коней. Однако исход схватки, как показалось в первый момент, был предрешен. Подвергшись атаке свежих, отдохнувших частей, они, несмотря на свою отвагу, с боем отступили, ища поддержки товарищей, которые постепенно сбегались, призываемые настойчивыми звуками трубы.

Тогда Александр послал в атаку персидских солдат, которых до сих пор держал в арьергарде, в охране повозок и обозов с наложницами и придворными дамами. Их парфянские кони, более выносливые и привычные к жаре, бросились галопом вперед с таким же пылом, как и у противников, и мидийские и гирканские воины, а также последние уцелевшие Бессмертные, желая отличиться на глазах у царя, вклинились во вражеские ряды, проломив их и посеяв сумятицу. Одетые точно так же, в суматохе боя они не отличались от врага и при первом налете смогли обрушиться на противника с опустошительной эффективностью. Напряжение битвы постепенно ослабело, и сражение разбилось на множество отдельных яростных схваток. Всадники «Острия», до сих пор так и не построившиеся, сели на отдохнувших коней и во главе с самим царем бросились на вражеский фланг. Атакованные с крайней яростью и теснимые назад, воины Сатибарзана вдруг упали духом. А в это время Пердикка двинул вперед пеших агриан, вооруженных кинжалами и длинными наточенными садовыми ножами. Скрытые густой пылью, они двигались, как призраки, выбирая жертву и разя со смертоносной точностью, так что ни один удар не пропадал зря.

Видя неудачу своей попытки, Сатибарзан велел трубить в рога отступление, и его войска, не без потерь, быстро отошли назад, за стену. Вскоре ветер унес пыль и открыл сотни распростершихся на земле трупов и множество раненых, стонущих и взывающих о помощи.

Агриане прошли от одного к другому, перерезая горло всем врагам, забирая у них оружие и снимая украшения. Они делали это на глазах у стоявших на стене женщин, которые рвали на себе волосы и возносили к небу душераздирающие крики.


Между тем Евмен велел разбить лагерь и обнести его рвом и валом. Наблюдая за работой, он слышал недовольное ворчание солдат, которым не понравилось решение царя пустить на войско Сатибарзана персидские части.

— Какая нужда была вмешивать этих варваров? — говорили они. — Мы бы прекрасно справились без них. Пехота даже не успела выйти на поле боя.

— Да, верно, — откликнулся кто-то. — Царь хотел унизить нас. Это несправедливо после всех трудностей, что мы перенесли ради него.

— Ничего не поделаешь, — заметил другой. — Он теперь один из них, он окружил себя персидской стражей, принимает ванну с этим кастратом, который делает ему массаж и уж не знаю что еще. Царь тащит за собой всех этих наложниц, а мы…

Евмен молча слушал эти обидные слова. Слушал их и Евмолп из Сол. Хотя он находился в отдалении и большую часть времени проводил в своем шатре, у него имелось много глаз и ушей, от которых мало что ускользало. И все же, несмотря на эти меры, он не догадывался, что впервые в жизни события преподнесут ему сюрприз.

Лагерь был уже разбит, и солдаты готовились к отдыху. Солнце садилось за охряно-желтую стену Артакоаны. В воздухе разнесся протяжный и жалобный звук рога. Оксатр, бывший проводником у Александра на пути из Экбатан и Задракарты, подъехал к царю.

— Это глашатай, — сказал он; его греческий с каждым днем заметно улучшался. — Глашатай Сатибарзана.

— Пойди ты, Оксарт; может быть, они хотят переговоров… о сдаче.

Оксатр сел на коня и двинулся к городской стене, а тем временем навстречу ему выехал всадник. Они обменялись несколькими фразами, после чего развернулись и поехали обратно, каждый в свою сторону.

В это время товарищи царя собрались вокруг Александра, чтобы сообщить ему о потерях в каждом подразделении и посоветоваться, что делать завтра. Оксатр доложил:

— Сатибарзан вызывает сильнейшего из вас на поединок. Если он победит, вы уйдете; если он проиграет — займете город.

От этих слов Александр загорелся: ему вдруг вспомнились сцены гомеровских поединков, которые в детские годы заполняли его фантазии.

— Я пойду сам, — без колебаний ответил он.

— Нет, — возразил Птолемей. — Царь Македонии не может сражаться с сатрапом. Выбери представителя.

Тут вмешался Оксатр:

— Сатибарзан большой и сильный. — Он поднял руки, изображая необъятную громадину.

— Пойду я, — вызвался Леоннат. — Я тоже достаточно большой и довольно сильный.

Александр смерил его с головы до ног и наклонил голову, словно убеждая себя самого и товарищей. Потом хлопнул друга рукой по плечу.

— Я согласен. Разорви его в клочья, Леоннат.


Два бойца встретились на рассвете следующего дня на свободном выровненном участке, а оба войска почти в полном составе, выстроившись двумя полукружьями, расположились по сторонам, чтобы следить за поединком. Слух о нем быстро распространился меж македонскими солдатами, а вместе со слухом — и чрезвычайное возбуждение. Все знали силу Леонната и его грозное телосложение и разразились хором воинственных криков, как только увидели его — с головы до ног в доспехах, с огромным щитом, украшенным серебряной звездой Аргеадов, и блестящим стальным мечом, в шлеме с алым гребнем.

Но когда строй персов расступился и показался его противник, многие умолкли: Сатибарзан был гигантом. Шествуя медленным тяжелым шагом, он размахивал острой изогнутой саблей. В левой руке он нес деревянный щит, обитый сверкающими, как зеркало, железными пластинами, а голову его покрывал ассирийский шлем-шишак, с которого сзади свисал защищавший шею кожаный полог с металлическими чешуйками. У сатрапа были густые обвисшие усы и черные брови, сросшиеся над орлиным носом, что придавало лицу суровый и свирепый вид. Какое-то время противники стояли друг против друга молча, глядя друг другу в глаза и ожидая сигнала обоих глашатаев, македонского и персидского. Толмач перевел:

— Благородный Сатибарзан предлагает смертельный поединок без каких-либо правил и ограничений, чтобы победила лишь сила и отвага.

— Скажи ему, что меня это устраивает, — ответил Леоннат, сжимая в руке меч и готовясь к нападению.

Тогда глашатаи дали сигнал начинать бой, который должен был закончиться смертью одного из бойцов.

Леоннат начал наступать, ища брешь в защите противника, который был почти полностью закрыт огромным щитом и держал саблю опущенной, словно ни капли не опасался ударов; но когда македонянин сделал выпад, Сатибарзан молниеносно нанес рубящий удар по шлему, и Леоннат закачался, оглушенный.

— Назад! — встревожено закричал Александр. — Леоннат, назад! Защищайся, защищайся!

Он хотел бы броситься на помощь другу, но прежде дал слово царя, что никто не будет вмешиваться в поединок.

Сатибарзан ударил еще и еще, и Леоннат, закрывшись щитом, отступил на нетвердых ногах. Все македонское войско затихло и бессильно наблюдало за градом страшных ударов. Персы же воинственно кричали, подбадривая своего бойца, который неодолимо наступал, стремясь нанести смертельный удар. Леоннат, уже не в силах отбиваться, упал на колени, и еще один удар противника процарапал его щит, разрубив серебряную звезду, — зловещее знамение в глазах македонских солдат, а следующий поразил плечо, вызвав поток крови.

В рядах педзетеров раздался испуганный крик, и у многих на глазах выступили слезы в ожидании смертельного удара. Но жгучая боль подстегнула Леонната, как кнутом. С неожиданной энергией он вдруг вскочил на ноги, сорвал с головы помятый шлем и далеко отбросил его. В то же время, увидев кровоточащую рану, он понял, что скоро потеряет силы, и потому с диким криком бросился вперед, нанося противнику удары щитом.

Удивленный внезапной атакой и обескураженный криком, Сатибарзан потерял равновесие и пошатнулся, а Леоннат воспользовался этим: с неистовой силой он ударил мечом — раз, другой, третий, в то время как перс пытался парировать удары саблей. Сатрап упал навзничь, и Леоннат налетел на него с еще большим пылом, но меч разлетелся от удара о прочную сталь сабли.

Увидев это, Сатибарзан сумел встать и бросился на безоружного противника. Он уже занес саблю, которая зловеще блеснула в восходящем солнце, но, пока сатрап собирался нанести последний удар, Лисимах крикнул:

— Лови, Леоннат! — и бросил другу обоюдоострый топор.

Леоннат поймал его на лету и мгновенно, прежде чем Сатибарзан успел опустить свой клинок, начисто отрубил ему руку, а потом, пока враг был неподвижен от боли, вторым ударом снес голову, которая скатилась на землю, глядя по сторонам широко открытыми, изумленными черными глазами.

В македонских рядах поднялся ликующий крик, и зрители тут же бросились на помощь победителю, побледневшему от страшного напряжения и большой потери крови. Чтобы спасти ему жизнь, его отнесли в шатер Филиппа.

Персы собрались вокруг изрубленного, обезглавленного тела своего командующего, отгородив от глаз врагов это жалкое зрелище. Потом труп сложили на носилки и торжественным шагом медленно понесли в город, оставляя за собой длинный кровавый след.

До захода солнца Артакоана сдалась.

ГЛАВА 35

Александр переименовал этот город в Александрию Арийскую, получив из Египта известие, что его первая Александрия, построенная архитектором Дейнократом на берегу реки, преуспевает. Там расцвела торговля, а население с каждым днем пополняется новыми жителями, стекающимися со всех сторон, покупающими дома, земли и сады.

Царь оставил в Александрии Арийской македонского правителя и маленький гарнизон из наемников, которым дал доход, собственность, рабов и женщин, чтобы они могли создать семью и почувствовать себя привязанными к этому отдаленному месту, забыв, насколько возможно, свою родину и происхождение.

Царь подождал, пока Леоннат оправится от полученных на поединке с Сатибарзаном ран, а потом дал приказ отправляться на север. Войско двинулось по зеленой долине реки, которая разделялась на множество мелких ручьев, постоянно переплетавшихся, образуя серебряную сеть из тысяч островков, сверкающих изумрудной зеленью. Солдатам предстояло добраться до гряды высоких горных вершин, в сравнении с которыми все прочие вершины мира казались скромными холмиками. Этот грозный барьер, называвшийся Паропамисом, отделял Бактрию от бескрайней, как Океан, долины Скифии.

Леоннат, все еще с повязкой на левом плече, велел слугам приготовить вещи под надзором Каллисфена, который в эти дни погружался во все более мрачное состояние духа. Леоннат спросил историка:

— Разве эти горы могут быть выше Олимпа?

— Мы приближаемся к местам, никем из нас никогда не виданным, — ответил Каллисфен, — и народам, никому из нас не ведомым. Может быть, эти горы являются барьером, ограничивающим крайний предел мира, и потому превосходят высотой все остальное. Теперь все возможно, и в то же время все бессмысленно.

— Что ты хочешь этим сказать?

Историк понурился и не ответил, и Леоннат тоже замолчал. Радость от победы быстро перешла в недовольство; оно словно расползалось в атмосфере подозрительности, которая порой чувствовалась даже среди командиров. Единственными, кого как будто вдохновлял этот поход, были юноши-оруженосцы, пришедшие из Македонии. Они зачарованно озирались по сторонам, созерцая величественные пейзажи, поражающие огненными красками заката, яркой синевой неба, висящего над девственными снегами горных вершин, великолепием звезд в безмятежные ночи.

Природа изумляла их постоянным разнообразием — удивительными растениями и животными, знакомыми лишь по рассказам. Кому-то в низовьях реки уже повстречался тигр в своемполосатом наряде, на рассвете переправлявшийся на другой берег, чтобы устроить засаду на ланей и газелей или больших буйволов с изогнутыми рогами.

Обязанности молодых оруженосцев часто приводили их в царский шатер; юноши бывали как у Александра, так и у царских товарищей и других войсковых командиров.

И случилось так, что один из них, изящный белокурый пятнадцатилетний Кибелин, узнал страшную тайну. Заговор с целью цареубийства!

Он шепотом рассказал об этом своему другу по имени Агирий, юноше чуть постарше его самого, который спал рядом в том же шатре и несколько раз вставал на защиту товарища перед более сильными. Кибелин разбудил его, когда все заснули, и Агирий, протирая глаза, сел на край кровати. Пораженно и встревожено выслушал он невероятный рассказ.

— Если ты не до конца уверен в том, что говоришь, никому не рассказывай, потому что рискуешь головой, — посоветовал он другу.

— Я более чем уверен, — возразил Кибелин. — Я слышал, как двое высших командиров фаланги обсуждали способ, день и час убийства.

Агирий недоверчиво покачал головой.

— Мы всего несколько дней как прибыли и тут же оказались вовлечены в дело такого рода. Это пугает.

— Что, по-твоему, делать? Должен ли я рассказать об этом царю?

— Нет! Ты с ума сошел? Царю — нет. Вряд ли кому-то из нас выдастся случай поговорить с ним напрямую, особенно сейчас, когда церемонии стали такими сложными. Ты бы мог побеседовать с кем-то из его товарищей. С Филотом, например. Он командующий конницей. С завтрашнего дня мы поступаем к нему на службу вестовыми. Думаю, он предупредит царя.

— Мне тоже кажется, так будет лучше, — согласился Кибелин. — Ты дал мне хороший совет.

— А пока спи, — сказал Агирий. — Завтра командир отряда разбудит нас до рассвета на тренировку по верховой езде.

Юноша попытался заснуть, но страшная тайна не выходила у него из головы и не давала покоя, и он долго лежал в темноте на спине с открытыми глазами, мучаясь кровавым кошмаром цареубийства. В то же время его страшно возбуждала мысль о своей великой заслуге, о том, что сам Александр III Македонский, завоеватель Мемфиса, Вавилона и Суз, будет обязан жизнью ему, Кибелину, самому хилому из оруженосцев, который вечно становился мишенью для шуток и насмешек.

Он оделся еще до побудки и молча завтракал среди прочих оруженосцев, сидя рядом с Агирием.

— Эй! Кибелин проглотил язык! — сказал один из товарищей.

— Оставь его в покое! — осадил его Агирий. — Все вы молодцы против маленького.

— Что, хочешь сказать, нужно начать с тебя?

Агирий не поддался на провокацию и молча покончил с завтраком, а потом все пошли за командиром отряда, который отвел их к конскому загону, чтобы начать упражнение по верховой езде.

Кибелин несколько раз упал и получил несколько ушибов, поскольку мысли его витали в другом месте, но все подумали, что дело в его обычной неловкости, и некоторые не оставили это без внимания. Вечером, перед ужином, его вместе с товарищем допустили к Филоту, чтобы помочь военачальнику снять доспехи и позаботиться о его оружии: начистить панцирь и поножи, проверить ремни щита, наточить меч и копье.

Они приложили к этому все старания, а Кибелин тем временем выискивал удобный момент заговорить, но так и не набрался мужества. И так он ничего и не сказал — ни в этот день, ни на следующий. Агирий все подталкивал его:

— Командующий тебя похвалит, сам подумай. Тебе нечего бояться. Время проходит, а в каждое мгновение заговорщики могут решиться на цареубийство. Ну, чего же ты ждешь!

Мальчик, наконец, решился и следующим вечером, когда Филот уже уходил, ему удалось открыть рот:

— Командующий…

Филот обернулся:

— В чем дело, мальчик?

— Мне нужно поговорить с тобой.

— Сейчас у меня нет времени. О чем?

— Об очень важном деле. Оно касается жизни царя.

Опустив голову, Филот замер на пороге, словно пораженный молнией, но не обернулся.

— Что ты хочешь сказать?

— Что он в страшной опасности. Кое-кто хочет убить его, и…

Филот захлопнул дверь и обернулся.

— Несчастные олухи! — пробормотал он сквозь зубы. — Не послушали меня…

Мальчик отступил, словно в страхе, но Филот ободряюще посмотрел на него:

— Как тебя зовут, мальчик?

— Меня зовут Кибелин.

— Ладно. Пока что сядь и расскажи мне все, что тебе известно. Мы все устроим, вот увидишь.

ГЛАВА 36

Приближался день отправления, и Александр вызвал из Задракарты царевну Статиру, чтобы провести с ней некоторое время перед долгой разлукой. Он выехал ей навстречу, и она, едва завидев его вдали, сошла со своей колесницы и побежала к нему, как девушка бежит в объятия своего первого возлюбленного. Александр спешился и страстно прижал жену к себе, когда она бросилась ему на шею. Его очаровала ее непосредственность и искренность, эта ее послушная готовность, и то, что она никогда ничем не обременяла его, даже в письмах.

Они пошли пешком вместе, беседуя, как старые друзья, к царской резиденции в Александрии Арийской. Статира заметила повсюду множество строительных площадок и поняла, что новые здания превратят старую Артакоану в греческий город — с более высокими храмами, с гимнасием, с площадкой для упражнений молодых воинов, с театром для сценических представлений.

— Меня больше всего волнует мысль о том, что через некоторое время в этом месте, столь удаленном от Афин и Пеллы, зазвучат стихи Еврипида и Софокла, — говорил царь. — Ты никогда не видела наших трагедий?

— Никогда, — ответила Статира, — но я слышала о них. Они представляют жизненные события, актеры декламируют, а хор поет и танцует, да? Мой наставник рассказывал, как видел одну трагедию в городе яунов на побережье.

— Да, более-менее так, — ответил Александр, — но смотреть самой — это совсем другое дело: ты переживаешь чувства и страсти древних героев и их женщин, как будто они живые, настоящие.

Статира сжала локоть супруга, давая понять, как очарована его словами.

— Я бы хотел дождаться завершения строительства театра, да нет времени. Узурпатор Бесс собрался перейти Паропамис, чтобы сговориться с равнинными скифскими племенами. Я должен поймать его и восстановить справедливость и потому велел устроить представление завтра, на деревянной сцене с деревянными трибунами. А послезавтра я отправляюсь.

— Могу я спать с тобой этой ночью? — спросила Статира и шепнула ему на ухо: — Поверишь ли, я преодолела в повозке семьдесят парасангов в основном для этого.

Александр улыбнулся:

— Надеюсь оказаться на высоте ради столь великой жертвы. А пока распоряжусь, чтобы тебя разместили по достоинству.

Тем временем они дошли до своей резиденции, дворца, принадлежавшего раньше сатрапу Сатибарзану. Женщины взяли царевну под свою опеку и отвели в ее комнаты.

Царь вернулся к ней вечером. Он пришел из лагеря, где весь день следил за подготовкой к походу. Солнце опустилось за горизонт и последними отблесками позолотило плывущие по небу редкие облака, но на востоке уже было совсем темно, и именно там Александр заметил свет одинокого костра.

— Что это там? — спросил он у стражи.

— Возможно, пастухи готовят пищу, прежде чем лечь спать, — ответили ему.

Но, приблизившись, они увидели колышущийся под дуновениями вечернего ветерка белый плащ.

— Аристандр, — прошептал царь и пришпорил коня, направляясь к огню.

Охранники двинулись было за ним, но царь сделал им знак остаться, и тем пришлось подчиниться.

Ясновидец стоял перед кучей камней, на которой горел костер. Он не отводил глаз от пламени, с треском пожиравшего сухие ветки акации. Казалось, он не заметил приближающегося топота копыт, но вздрогнул, услышав голос Александра.

— Ты услышал мой призыв? — спросил Аристандр странным, не своим голосом.

— Я увидел твой костер.

— Ты в опасности.

— Я всегда в опасности. Мое тело покрыто шрамами.

Ясновидец как будто только теперь увидел Александра и, взглянув ему в глаза, прошептал:

— Странно, только лицо осталось нетронутым. А вот твой отец, говорят, к моменту смерти был изуродован весь.

— Может быть, ты видел предзнаменования моей смерти, Аристандр? Я желаю претворить в жизнь мою мечту, и мне бы хотелось… завести сына, прежде чем…

Ясновидец прервал его:

— Ты спасешься, но будь внимателен к голосу мальчика. К голосу мальчика, — повторил он. — Больше ничего не могу сказать, не могу… — Его глаза увлажнились.

— А как твой кошмар? Ты все еще видишь того нагого человека, сгорающего живьем на погребальном костре?

— Я вижу его всегда. — Аристандр указал на огонь перед собой. — И его молчание смущает мне душу. Его молчание, понимаешь?

Александр удалился пешком, ведя коня в поводу. Так он приблизился к дороге, где его ждала охрана. Ему померещилось, как отец падает, пронзенный мечом одного из телохранителей, и жестом руки он отослал солдат:

— Уходите. Мне не нужна охрана. Мои солдаты любят меня. И мои товарищи тоже. Уйдите.


Филот вышел из своего жилища ночью и поспешил в верхнюю часть города к массивному зданию из грубых кирпичей, отведенному под штаб командования гетайров. Ночь была безлунная, но небо светилось мириадами крупных сверкающих звезд. По небосводу длинным дуновением света протянулась лента Млечного пути.

Командующий конницей был в темном плаще и прятал лицо под капюшоном, так что никто не мог его узнать. Он скинул капюшон только перед часовым. Тот замер, опустив в знак приветствия свое копье. Филот вошел и увидел Симмия, командира одного из отрядов педзетеров.

— Где остальные? — спросил он.

— Не знаю, — ответил тот.

— Прекрасно знаешь. Как знаю и я. Я не двинусь отсюда, пока не увижу всех, одного за другим, пусть даже для этого придется… предупредить царя.

Симмий побледнел.

— Погоди, — проговорил он. — Одни в башне на восточном бастионе, другие в караульном помещении у центрального двора.

Он вышел через боковую дверь, а Филот принялся расхаживать взад-вперед, сжимая руки в мучительном ожидании.

Один за другим заговорщики собрались, и Филот разглядывал их, как на смотру, но с выражением беспокойства: Симмий из Неаполиса, командир третьего отряда педзетеров, Агесандр из Левкопедиона, заместитель командира пятого отряда гетайров, Гектор из Фермы, командир первой турмы «Острия», Кресил из Метона, командир штурмовиков, Менекрат из Мегаполиса, заместитель командующего греческими наемниками, и Аристарх из Полиакмона, заместитель командира «щитоносцев».

Филот набросился на них, не дав им даже раскрыть рта.

— Вы совсем спятили? Что это за история о вашем решении убить царя?

— Послушай, ты ошибаешься… — начал было Симмий, но Филот не дал ему договорить:

— Полно! Ты с кем, по-твоему, разговариваешь? Я требую, чтобы мне рассказали, кто из вас принял такое решение, когда вы намереваетесь его исполнить и главное — зачем.

— Зачем, ты сам знаешь, — ответил Кресил. — Александр больше не наш царь: он царь варваров и окружил себя варварами. А мы? Мы, завоевавшие ему державу, вынуждены унижаться у дверей приемных, если нужно поговорить с ним.

— И мало того, — вмешался Симмий, — он строит свои дурацкие планы — завоевать весь мир. Какой мир? кто-нибудь из нас знает, где кончается мир? А если он вообще нигде не кончается? Нам придется вечно вот так же пересекать пустыни, горы и безлюдные равнины, только ради того, чтобы завоевать какую-нибудь жалкую деревню вроде этой Артакоаны?

— И это еще не все, — добавил Гектор из Фермы. — Теперь он основывает колонии. Но где? Не на побережье, не в подходящих, приятных для жительства местах, как первую Александрию, — он создает города в пустынных краях, среди варварского населения, на огромном расстоянии от моря. Он вынуждает тысячи несчастных пустить корни в ненавистных местах, сочетаться браком с женщинами-варварками, чтобы породить поколение несчастных ублюдков.

— Все греки в колониях сочетаются с женщинами-варварками, — заметил Филот. — Это еще не причина убивать его.

— Не лицемерь, — ответил Симмий. — Ты единственный из его друзей, кто всегда соглашался с нами в том, что дальше так продолжаться не может. Ты единственный понимал страдания наших солдат, их страх, их желание вернуться на родину, а теперь вдруг разыгрываешь перед нами удивление, как будто узнал что-то новое.

— Неправда! — возразил Филот. — Согласие среди нас было совсем в другом. Я соглашался на военный переворот в нужный момент, чтобы заставить его отказаться от своих намерений.

— При необходимости — силой, — договорил Аристарх.

— Но без кровопролития, — еще решительнее ответил Филот. — Если вы действительно приведете свой план в исполнение, войско останется без руководства в самом сердце чужой страны, а трон — без царя.

— Это не так, — вмешался Агесандр. — У нас есть царь.

— Аминта Четвертый, — сказал Симмий. — Законный сын законного царя Аминты Третьего.

Филот покачал головой:

— Невозможно. Аминта предан Александру.

— Это ты так говоришь, — возразил Симмий. — Подожди, когда он наденет македонскую корону.

Филот опустился на стул, и какое-то время хранил молчание. А Симмий продолжил:

— Ты командующий конницей гетайров, и новый царь должен быть уверен в тебе. Нам нужно знать, что ты думаешь.

Филот вздохнул.

— Послушайте, я думаю — нет, убежден! — что нет никакой необходимости пятнать руки кровью Александра, которому все мы многим обязаны.

— Это ты многим ему обязан, — перебил его Аристарх. — А когда он будет мертв, ничто не помешает нам оказать ему высокие почести, воздвигнуть статуи и памятники, высечь его имя по всему миру — так это делается. А Аминта будет обязан нам троном и во всем будет слушаться нас.

Филот продолжил, будто Аристарх ничего не говорил:

— Я не хочу его убивать. Я не хочу, чтобы его убили вы. Я сам скажу вам, что делать и когда.

Он говорил с такой убежденностью, что никто не посмел прекословить. А Филот снова закрыл лицо капюшоном и вышел.

Подождав, пока затихнут его шаги, Симмий обратился к товарищам:

— Кто ему разболтал?

Все покачали головами.

— Филот узнал о нашем решении, стало быть, кто-то ему сказал.

— Я не говорил, клянусь, — заверил его Кресил.

— И мы тоже, — эхом откликнулись остальные.

— Теперь мы рискуем головой, — молвил Симмий. — Помните: не должно было просочиться ни единого слова, ни любимым, ни друзьям, ни братьям. А раз Филот узнал об этом, значит, знает и кто-то еще.

— Верно, — согласился Аристарх. — Что думаешь делать?

— Мы должны действовать немедленно.

— Ты хочешь сказать, что нужно убить царя прямо сейчас?

— Как можно скорее. Если то, что узнал Филот, дойдет до ушей Александра, мы пропали. Вы когда-нибудь видели македонский суд над государственными изменниками? Я видел. И казнь тоже. Войско разрывает осужденного на части. Постепенно.

— Так значит, когда? — спросил Гектор из Фермы.

— Завтра, — ответил Симмий, — пока Филот не разузнал прочие подробности. А когда Александр будет мертв, Филот уже не сможет отступить и разделит с нами ответственность. Что касается Пердикки, Птолемея, Селевка и прочих, тут будем действовать по ситуации. Почти все они люди рассудительные. А сейчас слушайте меня внимательно, потому что малейшая ошибка может нас выдать и привести к страшному концу. — Он обнажил меч и стал чертить знаки на утоптанной земле. — Завтра царь открывает новый театр, он хочет, чтобы Статира посмотрела на выступление Фессала в «Молящих». Он выйдет из дворца Сатибарзана и пойдет по этой дороге мимо лавок торговцев пряностями. Добравшись досюда, он свернет на улицу, ведущую к театру, и пройдет между двух рядов педзетеров фаланги, оказывающих ему почести и отделяющих от толпы. Это и будет наш момент.

Симмий воткнул меч в землю и по очереди посмотрел в глаза каждому из заговорщиков.

ГЛАВА 37

Кибелину вместе с его другом Агирием удалось протолкаться в первый ряд, и он с тревогой сбоку смотрел на царя, который шагал в окружении своих друзей и командиров боевых частей. Среди них шел и царевич Аминта.

— Я не вижу Филота, — сказал мальчик, так и не отыскав его среди свиты Александра.

— Думаешь, он его предупредил? — спросил Агирий.

— Наверняка, — ответил Кибелин. — Он выслушал меня очень внимательно и сказал, чтобы я не беспокоился. Все будет хорошо.

— Но когда, по-твоему, они хотят устроить покушение?

— Не знаю. Когда я подслушивал, на улице было шумно и мне не удалось расслышать хорошенько, но, кажется, они собирались привести свой план в исполнение еще до того, как войско выступит в Бактрию.

— Смотри, — заметил Агирий, указывая на голову свиты. — Вон царь с царевной Статирой, а вон его товарищи. Но там я тоже не вижу Филота.

— Возможно, он сегодня на задании: я слышал, что другой сатрап, Барзаент, бродит у подножия гор с вооруженными бандами саков и гедросцев. Возможно, Филоту приказано заняться им.

— Возможно…

Теперь царь приблизился, и Кибелин вдруг ощутил прилив странного возбуждения. Без всякой причины его охватила дрожь.

— Что с тобой? — спросил Агирий. — Ты сам не свой.

Как раз в это мгновение его юному другу вдруг вспомнилось слово, услышанное им от одного из военачальников. Тогда оно показалось бессмысленным, а теперь вдруг прозвучало в уме, исполнившись страшного смысла: «Кшаярса гадир» — «Ворота Ксеркса». Так вот же они! У него за спиной, наверху башенки над порталом откуда-то появились три лучника… Они прицелились. Мальчик отчаянно бросился вперед, протолкался через шеренгу педзетеров и закричал:

— Покушение на царя! Покушение на царя! Спасайте его!

В то же мгновение вылетели стрелы, но Птолемей и Леоннат уже подняли щиты и железной броней прикрыли незащищенную грудь монарха. Пердикка проорал во всю силу своих могучих легких:

— Схватить этих людей! — и послал на Ворота Ксеркса отряд штурмовиков.

Эти слова эхом отдались в уме Александра, оживив воспоминание и разбудив затихший кошмар — образ царя Филиппа, падающего в багровую лужу с кельтским кинжалом в боку. Рядом он услышал голос Статиры, выкрикивающей непонятные слова, а потом поднялся настоящий вихрь воплей, сухие приказы, бряцанье оружия, тяжелый топот конских копыт, но перед глазами Александра неизменно оставались кровь и пепельно-бледное лицо умирающего Филиппа.

Его привел в себя голос Птолемея:

— Этот мальчик спас тебе жизнь. Это мужественный и преданный молодой оруженосец, его зовут Кибелин.

Александр посмотрел на него: с тонкими чертами лица, хрупкого телосложения, с большими ясными глазами. Мальчик дрожал с головы до ног, потупившись, чтобы не выдать своих чувств.

— Откуда ты, мальчик? — спросил царь.

— Из Эвноста. Это такая деревня в Линкестиде, государь, — сумел пробормотать тот.

— Ты спас мне жизнь. Спасибо. Я прикажу наградить тебя за верность. Но скажи, откуда ты узнал, что кто-то хочет убить меня?

— Государь, я говорил об этом с командующим Филотом, и он, конечно, рассказал тебе, что…

Кибелин замолк и смущенно огляделся, заметив недоумение на лице царя и всех его товарищей.

Царский секретарь, Евмен из Кардии, подошел к Кибелину и положил руку ему на плечо.

— Ладно, мальчик, пойдем отсюда. Ты расскажешь нам все с самого начала.

Взволнованный и возбужденный ролью спасителя царя, Кибелин рассказал в мельчайших подробностях все, что знал о заговоре. Сообщил и то, как он предупредил Филота, который обещал немедленно сообщить все царю.

Когда он закончил, Евмен похлопал его по плечу и сказал:

— Молодец, ты сослужил всем нам хорошую службу. Отныне царь Александр назначает тебя командиром всех царских оруженосцев со всеми выплатами и регалиями, полагающимися этому званию. Кроме того, ты получишь один талант серебром, который сможешь оставить при себе или отослать своей семье, целиком или частично. А теперь иди отдохни: этот день был для всех нас насыщен событиями.

Мальчик, взволнованный, удалился и побежал к своему другу Агирию сообщить новость, уже предвкушая, как будет отдавать приказы и назначать наказания всем тем товарищам, которые до сих пор смеялись над ним.

Александр же распорядился немедленно арестовать Симмия из Неаполиса, Гектора из Фермы, Кресила из Метона, Менекрата из Мегаполиса, Аристарха из Полиакмона, Агесандра из Левкопедиона, а также командующего Филота и царевича Аминту Линкестидского, после чего уединился в своем дворце, не желая никого видеть.

Селевк, Птолемей и Евмен решили поговорить с Гефестионом — единственным, кого царь мог принять в этот трагический момент. Друзья нашли его к вечеру у него в доме.

— Попытайся узнать, что он намерен делать, — сказал Евмен.

— Особенно в отношении Филота, — добавил Селевк.

— Еще неизвестно, удастся ли мне поговорить с ним. Я в жизни ни разу не видел его таким. Даже когда мы были в изгнании и каждый день могли умереть от голода и холода.

Гефестион уже собрался было уйти, но как раз в этот момент в дверь постучал гонец с приказом всем немедленно явиться к Александру.

— Ну и ладно, — сказал Евмен. — Он нас опередил. Они встали и вышли все вместе.

— Как думаешь, что ему от нас нужно? — спросил Гефестион.

— Это же очевидно, — ответил Евмен. — Он спросит, что мы думаем о заговоре, а особенно, как посоветуем решить судьбу Филота.

— И что мы ответим? — мрачно спросил Селевк, словно задавая этот вопрос самому себе.

В это время появился Пердикка верхом. Увидев друзей, он спешился и подошел к ним, взяв коня под уздцы.

— Я бы предпочел выйти на льва с голыми руками, чем говорить с Александром об этом деле. А вы уже придумали, что ему сказать?

В глазах друзей Пердикка прочел неловкость, тревогу и растерянность. Он покачал головой.

— Тоже, как и я, не знаете?

Они уже подошли к дворцу сатрапа, охраняемому отрядом педзетеров и четырьмя Бессмертными царской стражи. С другой стороны подошли Леоннат с перевязанным плечом, Клит Черный и Лисимах.

— Не хватает Кратера, — заметил Птолемей.

— И Филота, — добавил Евмен, не поднимая глаз.

— Да, — ответил Птолемей.

Все молча переглянулись, понимая, что скоро придется дать царю ответ насчет одного из тех, с кем они делили пищу и голод, радости и печали, сон и бодрствование, надежды и разочарования. Решить, жить ему или умереть.

Молчание нарушил Леоннат:

— Филот никогда мне не нравился: в нем всегда было много спеси. Но мысль о том, что его разорвут на куски, не укладывается в голове. А теперь пошли. Я больше не могу выносить этой неопределенности.

Они направились в зал совещаний, где их ждал Александр. Он сидел на троне бледный, с признаками бессонной ночи на лице. У его ног свернулся Перитас — пес то и дело поднимал морду в тщетной надежде, что его приласкают.

Никто даже не ожидал, что им предложат сесть.

— Вы все присутствовали при убийстве моего отца, — начал царь.

— Это так, — тут же подтвердил Евмен, который с тех пор хранил в душе глубокую, все еще кровоточащую рану, — но ты совершишь страшную ошибку, вынося суждение под впечатлением тех кровавых воспоминаний. Это совсем другой случай, совсем другая ситуация, и…

— Другой? — вдруг закричал Александр. — Это я вынул клинок из его бока, я запачкал одежду его кровью, я принял его предсмертный хрип. Я, понимаешь? Я!

Евмен понял, что ничего поделать нельзя: было ясно, что царь обуян мыслью о цареубийстве и ночью его одолевали кошмары о насильственной смерти Филиппа. Тут вошел Кратер, тоже в отвратительном настроении.

— Если ты уже принял решение, — проговорил в это время Птолемей, обращаясь к царю, — то зачем было вызывать нас?

Александр как будто успокоился.

— Я еще не принял никакого решения и не собираюсь принимать его. Пусть по древнему обычаю соберется войско и решит само.

— Стало быть, — вмешался Селевк, — мы не сможем оказать тебе существенной помощи…

Александр прервал его:

— Если хотите, можете идти, я вас не задерживаю. Я позвал вас, чтобы посоветоваться с вами и заручиться вашей поддержкой. Шестеро самых доблестных наших командиров, а среди них — один из самых близких моих друзей, почти брат, устроили заговор с целью убить меня. Вы присутствовали на допросе оруженосца, и все видели и слышали.

Слово взял Черный, до сих пор хранивший молчание:

— Будь осторожен, Александр. Против Филота нет никаких свидетельств, кроме показаний мальчика.

— Который спас мне жизнь и во всем остальном рассказал правду. Под пыткой лучники заговорили. Они полностью подтвердили рассказ Кибелина. Их допрашивали раздельно разные люди, но ответы получили одинаковые.

— Что у нас есть на Филота? — снова спросил Черный.

— Несомненно, он все знал и ничего не сказал. Понимаешь, Черный? Если бы все зависело от него, я был бы уже мертв, пронзен стрелами, продырявлен насквозь. И мое тело лежало бы там в луже крови.

При этих словах на глазах Александра выступили слезы, и все поняли: они вызваны мыслью не о телесных муках, а о том, что друг, которому он доверял, которого назначил на высочайшую после себя должность в войске, человек, бывший почти олицетворением его самого, плел заговор, имел дерзость представить его пронзенным стрелами, в муках предсмертной агонии. Ни от кого не укрылся полный боли взгляд царя, дрожь в его голосе, его судорожно вцепившиеся в подлокотники трона руки.

— Что я вам сделал? — чуть не плача, спросил Александр. — Что я вам сделал?

— Александр, мы не… — попытался ответить Птолемей.

— Вы его защищаете!

— Нет, — возразил Селевк. — Просто мы не можем в это поверить, хотя все говорит против него.

В зале, затененном вечерними сумерками, повисло долгое молчание, которое никто не смел нарушить, даже Перитас, неподвижно смотревший на своего хозяина большими водянистыми газами. Все чувствовали себя слишком одинокими, слишком далекими от счастливой поры отроческой дружбы. Неожиданно дни мечтаний и героизма показались такими давними… а теперь пришлось столкнуться с тревогой и сомнениями, искать выход в путанице интриг, лжи и подозрений.

— А что у нас есть на царевича Аминту? — снова спросил Черный.

— После моей смерти он стал бы новым царем, — мрачно ответил Александр, а потом, чуть помедлив, спросил: — Как следует поступить, по-вашему?

За всех ответил Черный:

— Выбора нет. Он служит в царском войске, а командиров царского войска должно судить войско.

Больше говорить было не о чем, и все ушли один за другим, оставив Александра наедине со своими призраками. Даже у Гефестиона не хватило мужества остаться.

ГЛАВА 38

Евмен и Каллисфен явились к Александру до рассвета. Он сидел на простом табурете, накрывшийся одной грубой македонской хламидой. Было видно, что царь всю ночь не смыкал глаз.

— Он признался в предательстве? — спросил Александр, не поднимая головы.

— Он вынес пытку с невероятным мужеством. Это поистине великий воин, — ответил Евмен.

— Знаю, — мрачно проговорил Александр.

— И не хочешь знать, что он сказал? — спросил Каллисфен.

Несколько раз медленно кивнув, царь изъявил согласие выслушать.

— Страдая от пытки, он крикнул: «Спросите у Александра, что он хочет от меня услышать, и закончим на этом!»

— Он высокомерен, — отметил царь, — как настоящий благородный македонянин. Высокомерен, как всегда.

— Но как тебя могут не терзать сомнения? — спросил Каллисфен.

— Мне не дано сомневаться, — ответил Александр. — Есть неопровержимое свидетельство, подтвержденное злоумышленниками.

— А Аминта? — в тревоге спросил Евмен. — Пощади хотя бы его. Против него нет никаких показаний.

— Уже был один прецедент. Кроме того, после моего убийства он бы стал царем. Разве этого не достаточно?

— Нет! — воскликнул Каллисфен с невиданным доселе мужеством. — Нет, не достаточно! И хочешь знать, почему? Помнишь письмо Дария с обещанием двух тысяч талантов? Оно было фальшивым! Все было фальшивым — письмо, гонец, заговор… Точнее сказать, заговор действительно был, но его сплела твоя мать вместе с египтянином Сисином, чтобы уничтожить Аминту.

— Ты лжешь! — закричал Александр. — Сисин был шпионом Дария и за это был осужден после Исса.

— Да, но я был последним, кто с ним говорил. Он хотел подкупить меня и Птолемея, и я прикинулся, что согласен: пятнадцать талантов мне и двадцать Птолемею, чтобы мы молчали и подтвердили его невиновность. Я ничего не говорил тебе и держал это в строжайшей тайне, чтобы не тревожить тебя и не сталкивать с твоей матерью. У Олимпиады всегда была навязчивая мысль о наследовании — ведь это она велела задушить в колыбели младенца Эвридики. Или ты уже не помнишь?

Александр задрожал, как будто опять увидел Эвридику, всю в синяках, с исцарапанным лицом и спутанными волосами, прижимающую к груди труп своего ребенка.

— Младенца одной с тобою крови, — беспощадно продолжал Каллисфен, — или, может быть, ты, в самом деле, считаешь себя сыном бога?

Александр вскочил, словно его ударили, и бросился на историка с обнаженным мечом.

— Ты забываешься!

Каллисфен побледнел, моментально осознав, что своими словами вызвал бешенство, последствий которого не вынесет. Евмен встал между ними, и в последнее мгновение царь сдержался.

— Он сказал то, что думал. Хочешь убить его за это? Если ты предпочитаешь льстецов и прихвостней, говорящих только то, что тебе нравится, мы тебе больше не нужны. — Евмен повернулся к своему товарищу, дрожавшему, как осиновый лист, и бледному, как мертвец. — Пошли, Каллисфен: царь сегодня не в настроении.

Они ушли, а Александр опустился на табурет, прижимая руки к вискам, чтобы сдержать приступ пронизывающей боли.

— Грязная работа, согласен, — раздался голос из-за спины. — Но, к сожалению, у тебя нет выхода. Ты должен разить без колебаний, даже если сомневаешься. Может быть, Филот и не хотел тебя убивать. Может быть, он хотел взять тебя под стражу или заставить действовать так, как хочет он, заручившись своим положением и положением своего отца. Но он наверняка участвовал в заговоре, и этого достаточно. — В темноте Евмолп из Сол пересек зал и сел на табурет напротив царя.

— Ты слышал и другие слова Каллисфена?

— Историю про Аминту? Да. Но и здесь можно ли ему верить? Кто присутствовал при допросе Сисина перед его казнью? Насколько я знаю, никого, кроме самого Каллисфена, и, значит, его правдивость не проверишь. Аминта объективно представляет опасность; при персидском дворе его бы уничтожили немедленно. Не забывай, что ты теперь царь персов. Ты Царь Царей. Однако не думаю, что тебе нужно вмешиваться в это: суд и без того наверняка вынесет смертный приговор. Тебе нужно лишь отказать в помиловании, если кто-то попросит такового.

Вошел вестовой и с ним два оруженосца с царскими доспехами.

— Государь, — сказал он, — пора.

Военный суд в присутствии всего войска был древним и страшным ритуалом, введенный предками, чтобы навлечь на изменников больше позора и доставить им больше мук. На таком суде присутствовал царь, и правосудие вершилось на глазах у всего войска, командиров конницы, пехоты и вспомогательных частей. Члены суда в количестве десяти человек избирались из высших по званию командиров и старших по возрасту солдат.

Перед рассветом, созванное громким и протяжным сигналом трубы, от единственной ноты которого, резкой и напряженной, леденела кровь, войско выстроилось на пустынной равнине. Педзетеры в полном вооружении, с сариссами в руках, были расставлены в шесть шеренг. Впереди стояла конница гетайров. На самом краю, замыкая два параллельных строя в прямоугольник, выстроились части легкой ударной пехоты, штурмовики и «щитоносцы», оставив лишь маленький проход с восточной стороны, откуда должен был войти царь с судьями и подсудимыми. Не были допущены ни наемники-греки, ни фракийцы с агрианами, поскольку только македоняне могли казнить македонян.

В центре строя гетайров было небольшое земляное возвышение с креслами для царя и членов суда.

Из-за гор показалось солнце. Его лучи сначала упали на концы сарисс, засверкавшие от этого зловещими бликами, а потом осветили солдат, неподвижно замерших в скорлупе своей стали, с каменными лицами, загрубевшими от солнца, ветра и мороза.

Троекратный сигнал трубы возвестил о прибытии царя, а вскоре появились и судьи в сопровождении закованных в цепи заключенных. Среди них выделялись Филот — следами пыток на теле и Аминта — бесстрастным видом.

Когда царь и члены суда заняли места на возвышении, самый пожилой из них огласил пункты обвинения. Улики следовали чередой, и глашатай громко повторял каждое обвинение, чтобы слышали все собравшиеся. После этого члены суда проголосовали, и всем обвиняемым был вынесен единодушный вердикт: виновны.

— А теперь, — провозгласил глашатай, повторяя слова самого пожилого из судей, — теперь голосует собрание. Голосуют по каждому подсудимому в отдельности. Кто не согласен с вердиктом — кладет на землю свой меч, а потом все отходят назад на десять шагов, чтобы можно было сосчитать мечи.

Пожилой судья по одному назвал имена подсудимых, и каждый раз воины отступали, положив на землю мечи. Приговоренные устремляли глаза сначала на строй пехоты, потом конницы, в последней надежде, что соратники попытаются их спасти, но каждый раз сверкающих на земле мечей было слишком мало. Когда настал черед Филота, мечей оказалось побольше, особенно там, где стояли гетайры, но все равно недостаточно. Высокомерие Филота и неприветливое обращение вызывали к нему неприязнь, особенно у пехоты, к тому же все слышали показания оруженосца Кибелина против него.

Филот, в отличие от прочих, даже не поглядел на землю перед строем: он не отрывал глаз от Александра, сжав зубы, чтобы не дать вырваться стонам. Осужденный продолжал смотреть на царя даже тогда, когда его подвели к столбу казни. Он оттолкнул палачей, хотевших привязать его за запястья и лодыжки, и высокомерно выпрямился, подставив грудь отряду лучников, которым надлежало привести приговор в исполнение. Командир отряда по обычаю подошел к возвышению, чтобы услышать, не захочет ли царь в последний момент отменить казнь и помиловать осужденного.

Александр велел:

— В сердце, первым же выстрелом. Я не хочу, чтобы он мучился еще хоть мгновение.

Командир лучников кивнул и, вернувшись к своему отряду, обменялся несколькими словами с солдатами. По его команде стрелки натянули луки и прицелились. Над полем повисла свинцовая тишина. Конники не отрывали взоров от Филота, зная, что даже в такой момент, даже обессиленный пытками, он покажет им, как умирает командир гетайров.

Прозвучала команда стрелять, но прежде чем стрелы пронзили ему сердце, Филот успел крикнуть:

Алалалай!

И тут же тяжело упал в пыль и остался лежать в луже крови.

Царевича Аминту судили последним, и многие из присутствовавших не могли без слез видеть жалкий жребий молодого, доблестного царского сына, которого судьба лишила сначала трона, а потом, в расцвете лет, и жизни.

Александр вернулся в свой дворец в самом мрачном и подавленном состоянии. Он потерял друга юности не на поле битвы, а у столба казни. Теперь Александра убивала мысль о том, что его ровесник, всегда участвовавший во всех его начинаниях, человек, которому он доверил самую высокую должность в армии, вдруг решился войти в число заговорщиков против своего царя и друга. Но пора лжи и крови еще не закончилась: оставалось принять еще одно, самое ужасное решение.

После захода солнца царь созвал товарищей на совет в удаленном шатре среди чистого поля. На совете присутствовал Евмен, но не было Клита Черного, занятого организацией похорон казненных. У входа не стояла стража; отсутствовали сиденья и стол; Александр отказался даже от ковров — внутри шатра была одна лишь голая земля. Собравшиеся стояли при свете единственной лампы. Никто из них не поужинал, и на лице каждого читались лишь горечь и растерянность.

— Это не похоже на вас, — начал Александр. — Никто даже не попытался вступиться за Филота и спасти его от смерти.

— Я грек, — тут же парировал Евмен. — Я не имел права вмешиваться в этот суд.

— Знаю, — отозвался Александр, — иначе ты бы прилюдно высказался в его защиту, как делал это наедине. Но приговор был вынесен судьями, одобрен собранием и приведен в исполнение. Что сделано, то сделано.

— Тогда зачем ты нас позвал? — спросил Леоннат голосом, от которого Александра пробрала дрожь. И было страшно видеть этого сурового гиганта с горящими от волнения глазами.

— Затем, что еще не все кончено, верно? — вмешался Евмен. — Если уж начал дело, надо довести его до конца.

— Каких новых заговорщиков ты обнаружил? — встревожился Птолемей.

Царь посмотрел на старого друга с затравленным видом, словно ему предстояла самая подлая, самая отвратительная задача, а потом проговорил упавшим голосом:

— Сегодня, вернувшись после казни к себе, я сел за стол и начал писать письмо Пармениону…

Одно это имя, едва прозвучав, тут же вызвало в тесном пространстве ощущение всей громадности происходящей трагедии. Товарищи царя неожиданно с ужасом поняли, какое решение предстоит принять.

—… чтобы лично известить его о том, что Филот был приговорен к смерти и по воле всего войска приговор приведен в исполнение. Я хотел написать ему, что как царь был обязан смириться с вердиктом, но по-человечески мне хочется умереть самому, лишь бы избавить его от этой муки.

Евмен посмотрел на Александра: по щекам царя катились слезы.

— Но моя рука замерла. Тяжкая мысль помешала мне продолжать, и вот из-за этой-то мысли я и собрал вас здесь. Никто из нас не выйдет отсюда, пока мы не примем решения.

— Как отнесется к этому Парменион? Эта мысль тебя мучает, не так ли? — догадался Евмен.

— Да, — признал Александр.

— Он уже отдал за тебя двух сыновей, — снова заговорил секретарь. — Гектора, утонувшего в Ниле, и Никанора, скончавшегося от смертельной раны. А теперь ты подверг пыткам и убил третьего, перворожденного, которым он гордился больше всего.

— Не я! — закричал Александр. — Я возвел его на вторую после себя должность. А судили его за то, что совершил он сам.

Он повесил голову, и прошли долгие мгновения, прежде чем царь тихо проговорил:

— Мы одиноки, отрезаны от всего, что знали прежде! Мы затеряны посреди бесконечной, незнакомой страны, и нам предстоит выполнить дело, которое мы поклялись довести до конца. Любая ошибка в состоянии перечеркнуть все. Она может вернуть силу нашему еще не смирившемуся противнику, который готовит восстание. Она может привести к краху весь поход. Хотите ли вы видеть наших товарищей погибшими или взятыми в плен, хотите ли вы видеть, как их пытают и убивают или продают в рабство в далекие края, лишая всякой надежды на возвращение? Хотите, чтобы нашу родину захватили, чтобы в нее вторглось чужое войско, чтобы беспощадные враги перебили ваши семьи, сожгли ваши дома? Если Александр падет, весь мир охватят страшные конвульсии. Разве вы сами не понимаете этого? Ты этого хочешь, Евмен из Кардии? Этого вы все хотите? Я должен разить без колебаний, я должен перешагнуть все границы, растоптать все чувства, все привязанности… всякую жалость.

Царь по очереди посмотрел всем им в глаза и проговорил:

— И самое страшное еще предстоит выполнить.

— Убить Пармениона? — спросил Евмен.

Александр содрогнулся от звука его голоса. Он кивнул:

— Мы не знаем, как он поступит, узнав о смерти Филота. Но если решит отомстить, всем нам конец. У него хватит денег, чтобы завладеть нашими запасами. Он контролирует все дороги и осуществляет связь с Македонией, откуда нам посылают столь необходимые подкрепления. Он может захлопнуть дверь у нас за спиной и бросить нас на произвол судьбы или вступить в союз с Бессом или с кем-нибудь еще и перебить нас всех до одного. Можем ли мы пойти на такой риск?

— Один вопрос, — проговорил Кратер. — Ты веришь, что Парменион знал о заговоре или участвовал в нем? Филот был его сыном. Можно предположить, что он, по крайней мере, ввел его в курс дела.

— Я не верю в это, но должен думать именно так. Я царь. Никто и ничто не может мне помочь — я один, когда принимаю такие страшные решения. Единственная поддержка в моих тяготах — это дружба. Без вас я не нашел бы в себе силы, воли и целеустремленности совершить все это. А теперь послушайте: я не хочу возлагать на вас груз угрызений совести, который должен нести я один. Но если вы думаете, что это безумие, если считаете, что я перехожу все дозволенные человеку границы, если полагаете, что мои поступки — это поступки гнусного тирана, то убейте меня. Сейчас. Смерть от вашей руки не кажется мне страшной. А потом выберите лучшего среди вас, поскольку у меня нет сыновей, поставьте его во главе войска, свяжитесь с Парменионом и возвращайтесь.

Александр расстегнул панцирь и уронил его на землю, подставив незащищенную грудь.

— Я поклялся идти за тобой до последней черты, — сказал Гефестион. — Даже до черты, разделяющей добро и зло. — Он обернулся к товарищам: — Если кто-то хочет убить Александра, пусть убьет и меня.

Он тоже расстегнул панцирь и уронил его на землю, встав рядом с царем.

У всех на глазах выступили слезы. Некоторые заплакали, закрыв лицо руками. В этот момент Кратеру вспомнился тот далекий день, когда он вместе с товарищами отправился сквозь снежную бурю навстречу своему господину, находившемуся в изгнании в ледяных горах Иллирии, чтобы тот знал: его друзья никогда, ни за что на свете не покинут его. Кратер крикнул хриплым голосом:

— Турма Александра!

И все откликнулись:

— Здесь!

ГЛАВА 39

Евмолп из Сол вошел в старый оружейный зал во дворце сатрапа, и находившийся там человек резко обернулся на звук его шагов.

— Как тебя зовут? — спросил осведомитель. — И из какой ты части?

— Меня зовут Деметрий. Пятый отряд третьего штурмового батальона.

— У меня для тебя поручение от царя. — Евмолп показал табличку с оттиском звезды Аргеадов. — Узнаёшь?

— Это царская печать.

— Вот именно. Приказ, который ты получишь от меня, исходит напрямую от Александра. Задание это непростое и очень ответственное, но нам известно, что в делах подобного рода ты не новичок и всегда действовал быстро и точно.

— Кого я должен убить? — спросил Деметрий.

Евмолп прямо посмотрел ему в глаза:

— ПолководцаПармениона.

Реакция Деметрия выразилась лишь в учащенном моргании, а Евмолп продолжил, все так же, не отводя от него взгляда:

— Приказ устный, и знать его должен ты один. Никто больше. Даже сам царь не знает, что ты отбыл с этим заданием. У тебя будет два местных проводника, абсолютно надежных. Возьмете верблюдов из стойла Сатибарзана — самых быстрых и выносливых. Вы должны быть на месте, прежде чем слухи о смерти Филота достигнут Экбатан. — Он протянул ему свиток. — Этот документ подтвердит, что ты царский гонец, но, чтобы приблизиться к Пармениону с устным посланием, ты должен знать пароль, известный только ему и царю.

— И каков же этот пароль?

— Это старая македонская считалочка, которую поют дети. Возможно, ты ее знаешь:

Старый солдат на войну торопился…
В глазах убийцы вспыхнул саркастический огонек, и, кивнув, он закончил стишок:

А сам-то на землю, на землю свалился!
— Совершенно верно, — подтвердил Евмолп, не выразив никаких чувств, и продолжил: — Это не может быть достойной наградой за выполнение поручения, но из моего кармана ты получишь талант серебра.

— В этом нет нужды, — ответил Деметрий.

— Пригодится. Действуй кинжалом, бей в грудь. Величайший солдат Македонии не должен погибнуть от удара в спину.

Деметрий снова кивнул.

— Что еще?

— Ты должен застать его врасплох. Если он заметит твое движение, ты пропал. Не рассчитывай на то, что ему семьдесят лет. Лев всегда остается львом.

— Я буду внимателен.

— Тогда отправляйся сейчас же. Нельзя терять ни минуты. Твои проводники ждут тебя в стойле с верблюдами наготове. Деньги найдешь в Экбатанах рядом с халдейским храмом Эшмуна, у южной двери. Сразу же убегай, чтобы никогда больше не возвращаться.

Деметрий вышел, как ему было указано, через черный ход, спустился к стойлу и отправился навстречу заходящему солнцу. С высоты башни Александр наблюдал за убийцей, бледный и неподвижный, пока тот не скрылся из виду и перед глазами остался лишь неровный пустынный пейзаж.

Деметрию понадобилось шесть дней и пять ночей, чтобы добраться до Задракарты; по ночам он спал лишь по нескольку коротких часов, а ел и пил, не слезая с седла. Каждый день он и его проводники меняли верблюдов, чтобы поддерживать постоянную скорость, — казалось невероятным, какие огромные пространства удалось им покрыть таким образом в столь короткое время. Они прибыли в Экбатаны к исходу тринадцатого дня, и Деметрий тут же явился во дворец правителя.

— Ты кто? Чего тебе надо? — спросил стражник. Деметрий предъявил пропуск с царской печатью:

— Гонец от царя с прерогативами чрезвычайной важности. Устное личное послание Пармениону.

— Ты знаешь пароль?

— Разумеется.

— Подожди, — сказал стражник.

Он удалился в караульное помещение и пошептался со своим непосредственным начальником, который почти сразу вышел и обратился к прибывшему:

— Следуй за мной.

Они пересекли обширный двор с колоннами и колодцем посередине, откуда слуги черпали воду для гостей и животных, и оказались во втором дворе. С западной стороны портика, уже в тени, виднелась лестница, ведшая на верхний этаж. Они свернули в коридор, охраняемый двумя педзетерами, и прошли в самый его конец. Перед дверью не было никакой охраны. Начальник стражи постучал и стал ждать. Вскоре послышались шаги, и чей-то голос спросил:

— Кто там?

— Охрана, — ответил начальник стражи. — Прибыл чрезвычайный гонец от царя с устным посланием и паролем.

Дверь открылась, и показался человек на шестом десятке, почти совсем лысый, с табличкой под мышкой и стилосом в правой руке.

— Я секретарь для разбора почты, — представился он. — Следуй за мной. Парменион сейчас примет тебя. Он только что закончил отвечать на письма и хотел принять ванну перед ужином. Надеюсь, ты несешь ему хорошие известия. Бедняга, он все еще удручен смертью Никанора и все больше тревожится за царя и своего последнего сына.

Секретарь украдкой рассматривал каменное лицо убийцы, словно стараясь угадать содержание известия, предназначенного его господину, но ничего хорошего так и не высмотрел.

Они остановились перед другой дверью, и секретарь сказал:

— Подожди меня здесь. Нужно выполнить одну формальность, прежде чем тебя допустят к военачальнику.

Деметрий, опасаясь обыска, сжал под плащом рукоять кинжала. Некоторое время изнутри не доносилось ни шума, ни голосов, а потом снова появился секретарь. В руках он держал поднос, на котором находились ломоть хлеба, солонка с солью и чаша вина.

— Парменион хочет, чтобы всем входящим в его дом оказывали гостеприимство. Говорит, это приносит добро, — проговорил старик с полуулыбкой. — Прошу, отведай.

Убийца выпустил кинжал и протянул руку к подносу. Он взял хлеб, посолил его и съел, а потом отхлебнул вина и, вытерши рот тыльной стороной руки, сказал:

— Поблагодари его от меня.

Секретарь кивнул, поставил поднос на стол и, введя гонца в дверь, за которой находился кабинет Пармениона, велел подождать еще немного. Из-за двери, ведущей в соседнюю комнату, до Деметрия донеслись голоса двух человек. Наконец секретарь вышел и кивнул в знак того, что гонца ждут. Тот вошел и закрыл за собой дверь.


Парменион сидел за своим рабочим столом. За спиной у него виднелся стеллаж со свитками, каждый снабжен ярлыком; а сбоку на треноге была установлена географическая карта, изображавшая провинции Персидской державы к востоку от Галиса. Едва завидев царского посланца, он встал и двинулся навстречу. На нем был военный хитон до колен и македонские кожаные сапоги до середины икры. Парменион отличался чрезвычайно крепким телосложением, его доспехи из железа и кожи, висевшие на вешалке у стены, вместе со щитом весили, наверное, целый талант [45]. Сейчас он был безоружен. Его меч с клинком древней работы висел на перевязи на той же вешалке.

Старый полководец любезно указал на кресло:

— Усаживайся, солдат.

— Я не устал, — ответил убийца.

— Однако, похоже, ты пересек само царство мертвых, — возразил Парменион. — У тебя ужасный вид. Ну же, садись.

Деметрий повиновался, чтобы не вызвать подозрений, и подождал, когда полководец приблизится, но когда убийца сел, рукоять кинжала высунулась из-под плаща. Заметив ее, Парменион отступил к своим доспехам.

— Ты кто такой? — спросил он, протянув руку к своему мечу. — Ты сказал, что знаешь пароль.

Гонец встал.

— Старый солдат на войну торопился… — проговорил он, берясь за рукоять кинжала.

При этих словах Парменион выпустил меч, который уже сжимал в руке, и подошел к Деметрию с выражением мучительного недоумения в глазах.

— Царь… — прошептал он, не веря. — Как это возможно?

Вонзив ему в грудь клинок, убийца смотрел, как Парменион падает без единого стона, оставляя на полу широкую лужу крови. В затухающем взгляде не виделось ни злобы, ни протеста. Только слезы. И убийце показалось, что с последним вздохом его губы прошептали что-то… возможно, то были слова пароля.

Он вышел через другую дверь, в стене слева, и исчез в лабиринте огромного дворца. Вскоре тишину заката разорвал протяжный крик ужаса.

Через тринадцать дней Александру сообщили, что Парменион злодейски убит, и хотя он сам отдал такой приказ, это известие глубоко его ранило. Он почти надеялся, что какой-нибудь бог направит судьбу по-другому. Царь уединился в своем шатре, охваченный чернейшим унынием, и несколько дней не выходил, ни с кем не встречался, ничего не ел и не пил. Несколько раз Лептина пыталась позаботиться о нем, но каждый раз видели, как она уходит в слезах, а потом садится на корточки возле шатра и на солнцепеке или под дождем плачет в ожидании, что царь все-таки позволит войти. А друзья, то и дело подходившие к шатру, слышали лишь его сиплый монотонный голос, бесконечно повторяющий старую македонскую колыбельную, которую обычно пели маленьким. Они уходили, качая головой.

Четвертую книгу своих «Дневников» Евмен закончил словами:

В шестой день месяца пианепсиона [46] по приказу царя генерал Парменион без всякой вины был убит. Этот доблестный человек всегда воевал с честью и сражался, как молодой, несмотря на свой преклонный возраст. Ни одно пятно не замарало памяти о нем.

ГЛАВА 40

Наступил день, когда Александр, небритый, со спутанными волосами, исхудавший, с растерянным видом и бегающим взглядом пешком вернулся к себе во дворец. Статира приняла его в свои объятия и попыталась облегчить его боль, просиживая ночи у его ног и напевая ему песни под звуки вавилонской арфы.

Лето шло уже к концу, когда царь созвал войско и назначил день выступления. Путевые топографы посоветовались с проводниками, интенданты приготовили повозки и вьючный скот, командиры выстроили свои части и водили их несколько дней маршами, чтобы те вновь привыкли к усилиям предстоящего долгого пути. От военных приготовлений лагерем овладело возбуждение. Солдаты не чаяли часа, когда, наконец, покинут это проклятое место, где они присутствовали при столь печальных событиях. Каждый из них не желал ничего иного, как забыть эти дни безделья и крови, пролитой на берегах безжизненного озера под потрескавшейся стеной Артакоаны, называвшейся теперь Александрией Арийской.

Царевна Статира забеременела, и это известие принесло царю облегчение и вселило в него некоторую радость. Друзья тоже оживились, подумав, что скоро увидят нового маленького Александра. Поход на север был слишком тяжел для женщины в ее положении, и Александр попросил Статиру вернуться назад и поселиться в одном из своих дворцов. Супруга царя повиновалась и выехала по направлению к Задракарте с намерением присоединиться к своей матери в Экбатанах или Сузах.

Сверкающим утром ранней осени трубы протрубили выступление, и царь в своих самых роскошных доспехах, верхом на Букефале, как в дни самых славных походов, занял место во главе войска. Рядом с ним гарцевали Гефестион, Пердикка, Птолемей, Селевк, Леоннат, Лисимах и Кратер, все в железных доспехах, с развевающимися на солнце плюмажами.

Несколько дней они поднимались по долине, собиравшей тысячи ручейков в речку. Войско проходило от деревни к деревне без всяких происшествий. Знатные персы, шедшие в войске со своими отрядами, разговаривали с населением и объясняли, что блестящий молодой человек, гарцующий на огромном вороном коне, — это новый Царь Царей. Порой кто-нибудь из местных выходил к армии, в знак приветствия размахивая ветвями ивы. Ночью неизменно ясное небо зажигалось звездами, и их множество увеличивало его бескрайность; звезды словно сами собой тысячами рождались на безбрежном куполе, как цветы на весеннем поле. Каллисфен объяснял, что воздух на некоторой высоте, в отсутствие сгущающих его дымов и испарений, гораздо прозрачнее и потому звезды просто лучше видно. Но многие солдаты верили, что над другими землями и небо другое и что в этих столь отдаленных краях ничему не следует удивляться.

Каждый вечер, к заходу солнца, на берегу реки разбивали лагерь. Огромное множество солдат, к которым добавлялась длинная свита женщин, торговцев, слуг, носильщиков и пастухов со скотом, создавало впечатление настоящего передвижного города.

Наступил день, когда долина речки расступилась, и войско вышло на плато, окруженное грандиозной грядой высочайших заснеженных гор, живописно сверкавших на солнце на фоне неба.

— Паропамис! — воскликнул Евмен, взволнованный такой красотой.

Каллисфен возразил:

— В последнее время я переписываюсь с моим дядей Аристотелем. По его мнению, горы, что мы здесь обнаружили, должны быть последними отрогами Кавказских гор, самых высоких в мире.

— И нам предстоит подняться туда? — спросил Леоннат, указывая на перевалы, маячившие между небом и землей.

— Именно, — ответил Птолемей. — Уже сейчас ясно, что Бесс с войском бактрийцев, согдийцев и скифов находится по ту сторону гор.

Прикрыв глаза от солнца рукой, Леоннат снова осмотрел внушительные горы, ослепительные в своем одеянии изо льда и снега, и, покачав головой, поехал вперед.

К географическому предположению Каллисфена присоединился и царь. В последующие дни Александр обнаружил в огромной плодородной долине идеальное место для основания нового города и отправил туда часть обширного каравана, следовавшего в походе за войском. Александр назвал город Александрией Кавказской и поселил в нем тысячу человек, а с ними — почти двести наемников, которые предпочли остаться, лишь бы не переходить головокружительные горы.

В прозрачном воздухе, под сияющим небом, на изумрудных лугах, оправленных серебром речных струй, призраки Артакоаны как будто растворились на время, но кровавая тень Пармениона по ночам продолжала преследовать Александра. Однажды перед заходом солнца, подавленный тоской беспросветного мрака, он явился в шатер к Аристандру и сказал:

— Возьми коня и следуй за мной.

Тот повиновался, и вскоре, ускользнув от надзора охраны, они нырнули в тень, уже спустившуюся с гор, и стали взбираться на склон бескрайней горной гряды.

— Что ты затеял? — спросил ясновидец.

— Я хочу вызвать тень Пармениона, — ответил царь, направив на него лихорадочный взгляд. — Можешь сделать это для меня, Аристандр?

Ясновидец кивнул:

— Если она еще блуждает по этой земле, я велю ей явиться к тебе. Но если она уже сошла в царство Аида, не знаю, смогу ли сделать это, пока не умер сам.

— Недавно ночью мне приснилось, как он поднимается один, пешком, к этой гряде. Он шел сгорбившись, словно под тяжелой ношей, и его седые волосы сливались с чистотой снега. И все время делал мне знак следовать за ним… своей большой мозолистой рукой старого солдата. А потом вдруг обернулся ко мне, и я увидел в его груди рану, но в его взгляде не было ни злобы, ни протеста, одна лишь бесконечная печаль. Вызови его, Аристандр, заклинаю тебя!

— Ты помнишь, в каком именно месте этих гор он тебе привиделся?

— Вон там, — ответил Александр, указывая на место, где каменистая дорога сливалась со снегом.

— Тогда отведи меня туда, пока ночь не скрыла путь. Они двинулись дальше, сначала верхом, а потом, когда дорога стала слишком узкой и трудной, пешком. К полуночи они добрались до границы снегов и остановились перед чистейшей бескрайней ширью, уходящей к высоким вершинам.

— Ты готов? — спросил Аристандр.

— Готов, — ответил царь.

— К чему?

— Ко всему.

— Даже к смерти?

— Да.

— Тогда разденься.

Александр повиновался.

— Ляг на снег.

Александр лег на снежный ковер, дрожа от леденящего прикосновения, и увидел, как Аристандр опустился рядом на колени и, раскачиваясь на пятках взад-вперед, затянул странную заунывную песню, иногда выкрикивая что-то на варварском, непонятном языке. По мере того как пение поднималось к далекому ледяному небу, тело Александра погружалось в снег, пока не скрылось в нем совсем.

Он почувствовал, как кожу колют тысячи ледяных игл, проникающих в самое сердце и мозг, и боль с каждым мгновением все возрастала, становясь нестерпимой. В какой-то момент он заметил, что и сам вместе с Аристандром испускает из груди короткие неравномерные крики на варварском языке, и увидел, как ясновидец, с белыми, ничего не выражающими глазами статуи, с которой дождем смыло все краски, встал перед ним на колени.

Александр попытался что-то сказать, но ничего не вышло; попытался приподняться, но не нашел сил. Он снова попытался крикнуть, но голоса не было. Он все глубже утопал в снегу, а возможно, колыхался в ледяном прозрачном воздухе над голубыми горными вершинами… И снова, как во сне, увидел себя ребенком, бегущим по залам царского дворца, и увидел старую Артемизию, которая, запыхавшись, тщетно пытается угнаться за ним. И вдруг он оказался в большом зале советов, в оружейной палате, где рядом с царем, его отцом, сидели полководцы. Александр ошеломленно остановился перед величественными воинами в сверкающих доспехах и тут заметил, как из коридора вошел внушительный мужчина с ниспадающими на плечи белыми волосами — первый солдат государства, Парменион!

Военачальник с улыбкой взглянул на Александра и проговорил:

— Как там эта считалочка, молодой царевич, а? Не хочешь еще раз спеть ее для твоего старого солдата, который торопится на войну?

И Александр попытался пропеть считалочку, над которой все смеялись, но ничего не вышло — в горле застрял какой-то комок. Он повернулся, чтобы убежать обратно к себе в комнату, однако увидел перед собой заснеженный пейзаж, Аристандра на коленях, одеревеневшего, как покойник, с белыми глазами. Александр отчаянно собрал последние силы, чтобы дотянуться до брошенного на снег плаща, но когда с чудовищным усилием повернул голову в сторону, то остолбенел от изумления: перед ним стоял Парменион, бледный в лунном свете, в доспехах, со своим великолепным мечом на боку.

Глаза Александра наполнились слезами, и он пробормотал:

— Старый… храбрый… солдат… прости меня.

Чуть искривив губы в грустной улыбке, Парменион ответил:

— Теперь я со своими ребятами. Нам хорошо вместе. Прощай, Александрос. Храни мое прощение до тех пор, пока мы не встретимся. Ждать не так уж долго.

Медленными шагами он удалился по нетронутому снегу и исчез в темноте.

В этот момент Александр вдруг очнулся и увидел перед собой Аристандра, протягивающего ему плащ.

— Накройся, скорее накройся! Ты был близок к смерти.

Александру удалось приподняться и завернуться в свой плащ, и теплая шерсть постепенно вернула в него жизнь.

— Что случилось? — спросил его Аристандр. — Я исчерпал все силы моей души, но ничего не запомнил.

— Я видел Пармениона. Он был в доспехах, но без раны… он мне улыбнулся. — Александр безутешно повесил голову. — Вероятно, мне это только привиделось.

— Привиделось? — проговорил ясновидец. — А может быть, нет. Смотри.

Александр обернулся и увидел в снегу цепочку следов, внезапно заканчивавшуюся у скалы, словно кто-то оставивший их растворился в воздухе. Он опустился на колени, чтобы дотронуться до них пальцем, а потом удивленно обернулся к Аристандру.

— Македонские сапоги… С металлическими накладками. О великий Зевс, разве это возможно?

Ясновидец вперил взгляд в горизонт.

— Вернемся, — сказал он. — Уже поздно. Звезды, охранявшие нас до сих пор, скоро зайдут.

ГЛАВА 41

Александр отпраздновал рождение нового города торжественными жертвоприношениями его заступникам, после чего устроил гимнастические игры и поэтические состязания со сценическими представлениями. Лучшие трагические актеры, игравшие самые значительные роли, старались оспорить первенство у легендарного Фессала, голосу которого высокогорный климат придал еще большую силу и звучность.

Кульминацией трагического цикла стала постановка на сцене трагедии «Семеро против Фив», где молодой актер, уроженец Миласы, с большим реализмом воспроизвел роль Тидея, который запустил зубы в череп Меланиппа. Но приз за лучшую игру еще раз получил Фессал, мастерски исполнивший заглавную роль в «Агамемноне».

Празднования продолжались семь дней. На восьмой войско вслед за отрядом местных проводников отправилось к перевалу. Уже через два перехода солдатам пришлось пробираться по глубокому снегу. Территория казалась совершенно пустынной, а поскольку подъем был чрезвычайно крутым, вьючных животных освободили от половины их обычного груза, так что автономность похода существенно ограничилась.

Проводники объяснили, что по пути есть несколько деревень и там можно пополнить запасы, но хижины скрыты в снегу и потому их совершенно не видно. Единственный способ обнаружить их — это дождаться вечера, когда в домах разожгут огонь для приготовления ужина: дым укажет их точное местонахождение. Таким образом войско смогло обеспечить себе пропитание, но жителей жалких деревушек пришлось лишить самого необходимого, и они были вынуждены оставить свои жилища и спуститься ближе к долине, чтобы отбивать хлеб у других несчастных.

Поход продолжался ценой неимоверных усилий, и многие солдаты начали страдать от тяжелых повреждений глаз из-за слепящего, сверкающего на снегу света.

После захода солнца Александр позвал врача Филиппа в свой шатер и показал ему отрывок из «Похода десяти тысяч».

— Ксенофонт рассказывает, что столкнулся с такой же трудностью в снегах Армении. Он говорит, что немалое число солдат ослепли.

— Я велел людям завязать глаза и оставить лишь самые маленькие щелочки, чтобы что-то видеть, — ответил Филипп. — Это должно спасти им зрение. Больше ничего поделать не могу: у нас не хватит лекарств для каждого. Но мне вспомнилось, как мой старый учитель Никомах при твоем рождении пользовался снегом, чтобы успокоить раздраженные ткани, а также, чтобы ослабить или остановить кровотечение. Я попробовал это средство на наших солдатах и получил недурные результаты. В этом случае уместно сказать, что человека можно лечить тем же, что ему повредило. А ты как себя чувствуешь, государь? — спросил врач, заметив его усталый вид.

— Моя боль такого рода, что ты не можешь исцелить ее, мой добрый Филипп. Только вином удается иногда приглушить… Только теперь я понял, что имел в виду мой отец, когда говорил, что царь всегда один.

— Тебе удается заснуть?

— Да, иногда.

— Тогда иди отдохни. Да пошлют тебе боги спокойную ночь.

— И тебе тоже, ятре.

Филипп улыбнулся: царь называл его этим титулом медика, когда особенно ценил его услуги. Легким кивком он попрощался и вышел в звездную ночь.

На следующий день они подошли к огромной, совершенно отвесной скале. Каллисфен долго ее осматривал. Он заметил с одной стороны небольшой полукруглый выступ, по форме напоминавший гигантское гнездо, а с другой, посередине стены, — тени или пятна в виде колец цвета ржавчины и большое углубление, чьи очертания вызывали мысли о человеческом теле гигантских пропорций. Историк немедленно позвал Аристандра.

— Смотри, — сказал он, — какая находка! Мы нашли скалу, к которой был прикован Прометей. Это, — он подошел и указал на выступ, — могло быть гнездом орла, который клевал ему печень, а это, — он показал на ржавые тени, — звенья цепи, удерживающей плененного титана. А вот и отпечаток, оставленный его телом… Если мой дядя Аристотель прав, и мы находимся на Кавказе, перед нами действительно может быть скала Прометея.

Весть быстро разнеслась по рядам войска, и нашлось немало таких, кто покинул свое место в строю, чтобы подойти и посмотреть на чудо. И чем больше они смотрели, тем больше убеждались в правоте Каллисфена. Приблизился к скале и Фессал и, вдохновленный величественным пейзажем, начал взволнованно декламировать стихи из «Прикованного Прометея» Эсхила. Громовой голос актера, отражаясь от горных склонов, разносил слова великого поэта по глухим варварским местам, вечно зажатым в тиски мороза:

О свод небес, о ветры быстрокрылые,
О рек потоки, о несметных волн морских Веселый рокот, и земля, что все родит,
И солнца круг, всевидец, — я взываю к вам:
Глядите все, что боги богу сделали!.. [47]
Царь тоже замер и прислушался к возвышенным стихам. Едва актер замолчал, как Каллисфен ответил Фессалу, изображая Гефеста, вынужденного приковать титана:

И потому на камне этом горестном,
Коленей не сгибая, не смыкая глаз,
Даль оглашая воплями напрасными,
Висеть ты будешь вечно: непреклонен Зевс.
Всегда суровы новые правители. [48]
Этот отрывок задел Александра так болезненно, словно говорил о нем самом.

В это время с высочайшей вершины слетел орел, и его хриплый клекот вызвал в безбрежном пространстве эхо. Хищная птица медленно воспарила над ледяной пустыней, как будто сам оскорбленный Зевс отзывался на дерзкие слова смертных.

Каллисфен обернулся и встретил задумчивый взгляд царя.

— Разве не изумительные стихи? — спросил историк.

— Изумительные, — ответил Александр. И продолжил свой путь.

Через шестнадцать дней марша войско, вытерпев неслыханные страдания, перевалило через страшную горную гряду и спустилось на скифскую равнину. Чтобы преодолеть последний участок этого грозного барьера, пришлось забить часть вьючного скота, зато под конец Александр смог обозреть новую провинцию своих необъятных владений.

С последнего перевала открывался вид на бескрайнюю степь, и при взгляде на это бесконечное однообразное пространство солдаты снова ощутили тоску. Но особенно удивительно показалось им то, что снег и вечный лед граничили с выжженной солнцем полупустыней.

И все же, когда Александр снова повел их за собой, все почувствовали себя так, будто их затягивает в водоворот неодолимая сила, которой они не могли противостоять. Солдаты понимали, что пустились в приключение, ни с чем не сравнимое, какого до них не переживал никто в мире. Они знали: никому еще судьба не посылала такого человека, если только это действительно был человек. Многие из шедших в войске, почти постоянно видя далеко впереди блеск его серебристого панциря у красного знамени с золотой звездой, уже привыкли считать Александра каким-то высшим существом.

Выйдя на равнину, войско сразу направилось к столице здешних мест, в Бактру — город, расположившийся посреди цветущего оазиса, где можно было, наконец, найти отдых. Бактра сдалась без боя, и Александр оставил сатрапу Артаозу его должность. Тот принял царя в своем дворце и сообщил, что Бесс ушел дальше, оставляя за собой выжженную землю.

Он не ожидал, что ты так скоро перевалишь через горы, за несколько дней преодолев снега и голод. Не успев собрать достаточно многочисленное войско, чтобы встретиться с тобой на поле боя, он перешел реку Окс [49], самую большую из всех стекающих с этих гор, и подошел на той стороне к союзным ему городам, разрушив за собой мосты.

При этом известии царь решил долго не задерживаться и возобновил поход, намереваясь форсировать Оке вслед за врагом. Когда войско вышло на берег, царь позвал к себе Диада, главного инженера, и указал на другую сторону:

— Сколько тебе понадобится, чтобы построить здесь мост?

Диад взял у одного из стражников дротик и метнул в дно, но течение тут же наклонило древко почти параллельно поверхности воды.

— Песок! — воскликнул инженер. — Сплошной песок!

— Ну и что? — спросил царь.

— Дело в том, что столбы не удержатся в этом дне, точно так же, как древко моего дротика. — Он огляделся вокруг. — И, кроме того, нигде поблизости я не вижу деревьев в достаточном количестве.

— Я пошлю солдат в горы нарубить елей.

Диад покачал головой.

— Государь, ты знаешь, что ничто меня не останавливало. Не было задания, которое я считал бы невыполнимым. Но ширина этой реки — пять стадиев, течение сильное, а дно — сплошной песок. Никакие столбы и сваи не закрепятся в нем, а без свай мост не построишь. Советую тебе поискать брод.

Вперед вышел Оксатр и на своем ломаном греческом заявил:

— Брод нет.

Александр молча стал расхаживать взад-вперед по берегу на глазах у всего войска и озадаченных товарищей. Потом его внимание привлекла деятельность нескольких крестьян, что работали в поле у реки. Они отделяли солому от мякины, подбрасывая ее вилами вверх. Солома падала неподалеку, а более легкая мякина с ветром улетала к краю гумна. Это было прекрасное зрелище — вихрь искрящихся золотом соломинок.

Увидев подошедшего к ним прекрасного юношу, крестьяне бросили работу и удивленно посмотрели на него, а он наклонился и взял горсть мякины.

Вернувшись к Диаду, втыкавшему в дно там и сям колышки и безутешно смотревшему, как их сносит течением, царь сказал:

— Я нашел способ.

— Способ переправиться? — удивился инженер, разведя руками.

Царь уронил из руки мякину:

— Вот так.

— С помощью мякины?

— Именно. Я видел такое на Истре. Там набивали мякиной бычьи шкуры, зашивали их и спускали на воду. Воздух между шелухой и остями делает бурдюки достаточно легкими, чтобы дать возможность переправиться.

— Но у нас не хватит шкур, чтобы переправить всех, — возразил инженер.

— Да, но у нас их хватит, чтобы построить понтон. Воспользуемся кожей шатров, что ты на это скажешь?

Диад изумленно покачал головой:

— Гениальная идея. А чтобы не промокали, можно смазать их салом.

Товарищей собрали на совет и распределили обязанности: Гефестиону поручили набрать мякины, Леоннату — стащить в кучу все имеющиеся шкуры и кожу от шатров, а также реквизировать их у местного населения. Для строительства настила предлагалось пустить в ход грузовые платформы стенобитных машин, а в качестве якорей воспользоваться камнями, привязанными к веревкам.

К позднему вечеру весь материал был готов, и Александр провел войску смотр, но, оказавшись перед ветеранами, испытавшими долгий переход через горы, царь посмотрел на них так, будто видел в первый раз, и почувствовал к ним сострадание. Многим было уже под шестьдесят, иным перевалило на седьмой десяток. Каждый нес на себе суровые отметины страшных тягот, битв, ран, лишений. Царь чувствовал, что они все равно пойдут за ним, но читал на их лицах испуг при виде этой огромной реки, которую придется форсировать на мешках с мякиной. Они испытывали страх перед бескрайним пространством пустынной равнины, расстилавшимся за водной преградой.

Александр позвал Кратера и велел сразу после захода солнца созвать всех ветеранов к его шатру, решив отпустить их домой. Кратер повиновался, и, когда пожилые солдаты собрались в центре лагеря, Александр взошел на возвышение и начал:

— Ветераны! Вы с честью послужили своему царю и войску, преодолевая все трудности и не жалея сил. Вы завоевали величайшую державу, какая когда-либо существовала в мире, и дожили до лет, когда человек имеет полное право насладиться отдыхом и привилегиями, заслуженными в честных боях. Я освобождаю вас от присяги и отсылаю по домам. Каждый из вас получит по двести серебряных статиров как мою личную награду. Кроме того, вам будет выплачено жалованье за все время до возвращения в Македонию. Передайте от меня привет родине и живите в довольстве все годы, что вам остались. Вы это заслужили.

Он замолк, ожидая овации, но по рядам пробежал невнятный ропот; потом вперед вышел один пожилой командир и сказал:

— Почему ты больше не хочешь вести нас за собой, государь?

— Как твое имя?

— Меня зовут Антенор.

— Ты не хочешь снова увидеться со своей семьей?

— Хочу.

— Не хочешь снова увидеть свой дом и прожить там остаток дней, выпивая и закусывая, окруженный заботой?

— Еще бы!

— Тогда уходите! Будьте довольны своей участью и оставьте трудности молодым, которые займут ваше место. Вы свою часть выполнили.

Солдат не двинулся.

— Что еще?

— Я думаю, что первый такой день будет очень хорош: я снова увижу жену, моих ребят, кое-кого из друзей, мой дом. Куплю новую одежду и вдоволь еды. Но меня пугает следующий день, государь. Понимаешь?

— Я понимаю тебя. Следующий день пугает всех. И меня тоже. Потому я и не могу остановиться… никогда. Я должен бежать, чтобы догнать его и перегнать.

Ветеран кивнул, хотя ничего не понял, и сказал:

— Ты прав, государь. Ты молод, а мы стары. Нам пора возвращаться по домам. Но хотя бы…

— Что?

— Я могу обнять тебя от имени всех товарищей?

Александр прижал его к себе, как старого друга, и только тогда разразилась овация, поскольку все ветераны, от первого до последнего, в этот момент ощутили себя так, будто царь взволнованно обнимает их всех, и из глаз хлынули слезы.

Этой ночью Каллисфен написал длинное письмо своему дяде Аристотелю и вручил его одному из отбывающих ветеранов, жившему неподалеку от Стагиры. В качестве оплаты он дал ему золотой статир — первый из тех, что Филипп отчеканил с профилем Александра. Ветераны отбыли на рассвете, их проводили с почестями, салютуя оружием, под громкие звуки трубы. Они ушли на запад вдоль линии гор, в направлении на Задракарту.

Еще не затихло эхо барабанов, четко отбивавших их шаг, как Диад поспешно приступил к наведению понтонного моста, и вскоре началась переправа: сначала гетайры, ведя за собой коней, а потом пехота.

Весь контингент был на другой стороне вскоре после полудня, после чего инженеры до поздней ночи принимали меры, чтобы вытащить материалы на северный берег реки. Пока солдаты ставили шатры, Оксатр со своими всадниками сделал широкий разведывательный круг, после чего вернулся к Александру и доложил, что нашел множество конских следов, видимо оставленных войском узурпатора Бесса.

Царь тут же собрал на совет товарищей, Клита Черного и некоторых командиров, особенно отличившихся в последних операциях. Пришел и Оксатр с несколькими персидскими командирами конницы, что вызвало ледяную реакцию со стороны Клита и его товарищей.

— Наши друзья персы доказали, что им нет цены, когда прочитали следы нашего врага, — начал царь. — Теперь мы выяснили, куда направился Бесс, и знаем, как действовать. Нужно поскорее поймать его, а не то мы не поймаем его никогда. Птолемей возьмет под свое командование «Острие», один отряд гетайров, два отряда легковооруженных штурмовиков и пустится в погоню со всей возможной и невозможной скоростью. Вместе с вами отправится и Оксатр со своими воинами.

Птолемей сделал легкий нетерпеливый жест, что не ускользнуло от Александра.

— Ты имеешь что-то против, Птолемей?

— Ничего, — поспешно ответил тот.

— Тогда решено. Отправляйтесь сейчас же. Ваши проводники умеют передвигаться в темноте.

Птолемей надел шлем и вышел; за ним последовали другие участники совета. Остался лишь Черный.

— Стоит ли посылать с Птолемеем этих варваров? — спросил он. — Разве мы всегда не справлялись сами? Александр вперил в него твердый взгляд:

— Стоит, и по двум причинам, Черный. Во-первых, им знакомы эти места, как никому другому, а во-вторых, скоро они вольются в наше войско как регулярные части наравне с нашей конницей и пехотой.

Клит дернул головой, словно проглотил что-то горькое.

— Ты совершаешь страшную ошибку, Александр.

— Почему?

— Потому что рано или поздно тебе придется выбирать… Мы или они.

Он расстался с царем, не попрощавшись. Вскоре трубачи Птолемея протрубили сбор.

ГЛАВА 42

Оксатр проявил себя незаменимым. В скифских штанах из дубленой кожи и кожаном камзоле, обшитом железными пластинами, с луком через плечо, колчаном на боку и длинной гирканской саблей он ехал на маленькой мохнатой, но невероятно выносливой степной лошадке.

Молодой перс велел всем взять факелы, потом зажег свой и красноречиво посмотрел в лицо Птолемею, словно хотел сказать: «Посмотрим, так ли ты крепок, как кажешься». Он пустился галопом, держа факел высоко над головой, чтобы освещать след и чтобы его видели остальные. По мере того как они продвигались вперед, следы становились все свежее и отчетливее — признак того, что враг все ближе.

Птолемей заметил, что азиаты ни на миг не останавливаются и даже мочатся прямо с коня. Когда же он, наконец, дал приказ сделать остановку, чтобы дать отдых коням и чтобы люди могли поспать, Оксатр покачал головой, выражая свое несогласие, а потом немного вздремнул, прислонившись к шее своего коня. Гирканские и бактрийские всадники последовали его примеру. Другие едва легли на землю, постелив плащи, как перс уже снова выпрямился и ухватился за поводья со словами:

— Уже поздно. Бесс не будет нас дожидаться.

И, запалив второй факел от дымящегося остатка первого, пустился в галоп. За ним поскакали его воины.

Лишь незадолго до рассвета Оксатр остановился. Соскочив на землю, он собрал немного конского навоза и показал Птолемею:

— Свежий. Завтра мы настигнем их.

— Если не сдохнем до того, — ответил один из командиров «Острия».

Птолемей, не желая показывать слабину, крикнул:

— По коням, воины! Покажите, кто вы есть! Гордость и самолюбие пробудили в уставших всадниках остатки сил, но Птолемей заметил у некоторых кровоточащие ссадины в области бедер.

— Поняли, почему они носят штаны? А теперь вперед, поскакали!

Вскоре взошло солнце, и его яркий свет до бесконечности удлинил их тени на пустынной степной равнине; потом расцветил эти с виду безжизненные места и в час тишины и безмолвия придал степи почти приветливый вид. Здесь виднелись маленькие желтые цветочки диких маргариток, клочки пурпурного чертополоха, там и сям появлялся серебристый кустарник, отсвечивавший золотом на охре песчаной почвы. Однажды встретился караван громадных мохнатых верблюдов с двумя горбами, так называемых бактрианов, которые наполнили воздух странным жалобным ревом.

— Они идут в Смирну, — со смехом пояснил Оксатр. — Хотите с ними?

Птолемей покачал головой и приказал взять вправо. Глаза жгло от усталости, по всему телу пузырями вздулись мозоли, но он бы скорее дал себя убить, чем попросил об отдыхе. Однако несколько его воинов попросту рухнули на землю от усталости. Их бросили, предполагая забрать на обратном пути.

Тем временем солнце поднялось на небосклоне, и жара стала почти невыносимой. Откуда ни возьмись, появились тучи мух; привлеченные влагой, они лезли в глаза, сотни слепней жалили коней, которые лягались и ржали от боли. Птолемей заметил, что персидские лошади не так страдают от насекомых благодаря своей плотной мохнатой шерсти и длинным, до земли, хвостам, настигавшим надоедливых паразитов повсюду.

И как раз когда он размышлял об этом, до него донесся голос Оксатра:

— Город!

Перс указывал на стену из грубого кирпича, окружавшую серое поселение с низенькими домами и лишь одним высоким, внушительным зданием, где, по-видимому, располагалась резиденция правителя. По знаку Птолемея конница развернулась широкой дугой, охватывая город кольцом, чтобы не дать никому войти туда или выйти наружу. Оксатр переговорил с командиром вражеского гарнизона и спустя некоторое время вернулся к Птолемею.

— Они сильно удивлены видеть нас и потеряли мужество. Два сатрапа его сдадут, если мы оставим их свободными.

— Кто они?

— Спитамен и Датаферн.

— И где они сейчас?

— В городе. И Бесс вместе с ними.

Птолемей подумал немного. Тем временем с пастбищ вернулись стада и, не в состоянии вернуться в город, скопились по внешнему кругу выстроившихся дугой всадников. Скотина, вся в пыли, подняла оглушительный рев. Наконец Птолемей принял решение:

— Согласен. Пусть скажут, где принять капитуляцию. На всякий случай основное войско оставим здесь, а сами пойдем на встречу.

Оксатр вернулся к городской стене и снова какое-то время говорил с осажденными, а потом подал Птолемею знак, что договорился, и тот пропустил стада. Скотина со своими пастухами устремилась в открытые ворота, и вскоре бастионы заполнились мужчинами и женщинами, стариками и детьми — всем хотелось посмотреть на покрытых металлом дэвов в шлемах с гребнями, сидящих на огромных конях с лоснящейся шкурой. Они показывали друг другу на них, а потом на окрасившиеся закатными лучами горы в отдалении, словно говоря, что дэвы, как хищные птицы, спустились оттуда.

Оксатр доложил об условиях договоренности: сдача состоится с наступлением вечера в трех стадиях от города. Как только стемнеет, несколько согдийских всадников выдадут Бесса, а Спитамен и Датаферн тем временем убегут через восточные ворота, которые должны остаться свободными.

— Скажи, что меня это устраивает, — ответил Птолемей, рассудив, что ему приказано схватить Бесса, а про двух других сатрапов ничего не говорилось.

Он позволил своим солдатам поесть и попить, сидя на земле, а потом отдал приказ с наступлением ночи освободить восточные ворота.

— Откуда мне знать, что они не нарушат уговора? — озабоченно спросил Птолемей, когда они ехали к условленному месту.

— Я оставил у восточных ворот своих людей, которые знают узурпатора. Если он выйдет, они заметят.

Оксатр остановился, увидев на краю дороги старое сухое дерево акации, и обернулся к Птолемею:

— Вот условленное место. Нужно только подождать.

При наступлении сумерек бескрайнюю равнину поглотила тишина, но пение сверчков становилось все громче, а затем к нему присоединился протяжный вой шакала, словно исходивший ниоткуда и уходивший в никуда. Прошло, наверное, около часа. Послышался собачий лай, а вслед за ним — топот копыт. Оксатр вздрогнул.

— Идут, — сказал он и вдруг напрягся, как хищник в засаде.

Из степи показались какие-то тени: десяток согдийских всадников во главе с командиром-персом везли закованного в цепи человека. Оксатр подул на тлеющий факел, что принес с собой, и поднес его к лицу пленника. Узнав его, он со злобной волчьей усмешкой осветил свое. Сопровождавшие Бесса всадники удалились и вскоре скрылись из виду.

Оксатр знаком велел одному из своих воинов взять факел, а двоим другим — крепко держать Бесса.

— Что ты делаешь? — крикнул Птолемей. — Это пленник Александра!

— Сначала мой, — ответил перс и посмотрел в глаза Птолемею с такой лютой злобой, что тот не посмел вмешиваться.

Оксатр достал из-за пояса кинжал с острым, как бритва, клинком и приблизился к Бессу, который сжал челюсти, готовясь перенести все муки, какие может вынести человек, попавший во власть своего злейшего врага.

Оксатр перерезал все шнурки на его одежде и оставил его совершенно голым — страшнейшее унижение для перса. Потом схватил его за волосы и отрезал сначала нос, а потом уши. Бесс перенес эти увечья с героическим мужеством, не издав ни стона, ни крика. С обезображенным и залитым кровью лицом, но все еще внушительный и статный, пленник обрел драматическое и страшное достоинство.

— Хватит! — в ужасе крикнул Птолемей. — Хватит, я сказал!

Он спрыгнул на землю, обхватил сзади Оксатра и позвал хирурга, приказав ему перевязать раны пленника, пока тот не истек кровью.

Врачи не нашли другого способа остановить кровь, кроме как обвязав ему все лицо. После этого Бессу пришлось идти пешком, голому и босому, по дороге, усеянной острыми камнями. Птолемей смотрел, как враги тянут его за надетуюна шею веревку, и это жалкое зрелище показалась ему нелепой пародией на сцену из «Царя Эдипа», которую он видел в детстве в бродячем театре у себя на родине. Именно так появлялся на сцене Эдип — с окровавленной повязкой на голове после того, как выколол себе глаза.


Они шли всю ночь и весь день, а на третий день встретили Александра с остальным войском. В окружении своих друзей и нескольких персидских командиров царь вышел вперед и посмотрел на своего противника, называвшего себя Артаксерксом IV. Персы, хранившие верность покойному царю Дарию, встретили бывшего узурпатора плевками и пинками, кулаками и оплеухами по ранам, превратив лицо его в кровавую маску.

Александр ничего не сказал. В этот момент он был мстителем за Дария и чувствовал себя его единственным законным наследником. Царь подождал, пока их злоба иссякнет, после чего позвал Оксатра.

— Довольно, — сказал он. — Вели отвезти его в Бактру и скажи, чтобы там к моему возвращению созвали суд. До тех пор ему не должны причинять никакого вреда. — Потом обратился к Птолемею: — Ты выполнил это чрезвычайное задание. Я знаю, что ты за три дня преодолел десятидневный путь. Сегодня вечером придешь ко мне на ужин?

— Приду, — ответил Птолемей.

Когда настала ночь, Александр вернулся в шатер, где Лептина приготовила ему ванну. Когда царь залезал в воду, явился врач Филипп.

— Входи, — пригласил его царь. — Я собираюсь принять ванну. Или что-то не так?

— Нет, государь. Все более-менее хорошо, но должен сообщить тебе печальное известие: у царевны Статиры случился выкидыш.

Александр повесил голову.

— Это был… мальчик? — спросил он надтреснутым голосом.

— Как мне сказали, да, — ответил врач.

Царь больше ни о чем не спросил. Да и в любом случае Филиппу не удалось бы ответить, потому что у него перехватило горло. Он лишь добавил:

— Мне очень жаль… Очень. — И вышел.

ГЛАВА 43

Караван, двигавшийся вслед за царским войском, иногда на расстоянии, составлявшем несколько дней пути, становился все более многочисленным. Это уже был настоящий кочующий город: здесь заседали суды, бродячие театры ставили популярные местные драмы и греческие трагедии и комедии, а в лавках продавались всевозможные товары.

И все больше становилось союзов между македонскими солдатами и местными девушками, от которых рождалось много детей со смешанной кровью. Для всего этого нового народа молодой царь уже был богом во всех отношениях — как по своему внешнему блеску, так и вследствие своей непобедимости, своей способности преодолевать естественные препятствия, будь то самые высокие горы или самые широкие реки.

Но Александр прекрасно понимал, что этот табор, в конце концов, может парализовать войско, значительно затруднить его маневренность и снизить способность с должной быстротой реагировать на нападение. Поэтому он решил часть войска отослать с Кратером назад, на берег Окса, чтобы основать еще одну Александрию. Там поселились несколько сотен мирных жителей с четырьмя сотнями солдат, создавших семьи с женщинами из следовавшего за войском каравана. В общине был установлен уклад греческих городов, с избираемым городским собранием и судьями.

Затем царь предпринял марш на север через выжженные земли и, наконец, вышел к берегам впадавшей в Оке реки, которую местные жители называли «Многоуважаемой». Греки тоже решили называть ее так — Политимет [50]. На реке стоял прекрасный город Мараканда [51], в котором встречались как согдийцы, так и азиатские скифы, приходившие с бескрайних территорий за рекой со своими товарами — мехами, скотом, полудрагоценными камнями, золотым песком, а иногда — с рабами, захваченными в далеких краях. Через горные перевалы туда также прибывали караваны из Индии.

Оттуда Александр двинулся на восток, до таких отдаленных мест, куда не доходили в этом направлении даже персы. На реке Яксарт [52] стоял город, основанный лично Киром Великим, называвшийся Курушкат или, по-гречески, Кирополь. В настоящее время он был оплотом мятежников, дружественных двум сатрапам-изменникам Спитамену и Датаферну. Эти двое выдали Бесса Птолемею, а сами встали во главе народа, отказавшегося покориться новому монарху.

Город был защищен старой стеной из грубых кирпичей, изборожденной дождями и ветрами, а над ней возвышалась деревянная сторожевая башенка. Вокруг располагались семь городков поменьше. Менее чем за месяц все они, один за другим, были захвачены и вынуждены принять македонские гарнизоны.

Александр захотел отпраздновать победу пиром и послал личное приглашение всем товарищам и высшим командирам.

Царь встретил их у порога, поцеловал в щеку, а потом ввел внутрь и рассадил по местам. Все было приготовлено для пиршества: кратер, кубки, черпаки. Когда все расположились, прибыли и другие гости — Оксатр со знатными персами, все в своих роскошных персидских одеяниях; они тоже прошли к отведенным для них местам. Персы отличились при штурме мятежных городов, и царь захотел воздать им честь, пригласив к себе на застолье.

Прочие приглашенные смотрели на «варваров», остолбенев, а потом начали переглядываться, не вымолвив ни слова. В этом замешательстве тишину нарушил сам Александр:

— Мы схватили Бесса, друзья мои, и заняли мятежные города благодаря чрезвычайной быстроте Птолемея и помощи наших персидских друзей. Теперь я должен сделать важное заявление: завтра я собираюсь отпустить союзную конницу ветеранов-фессалийцев. Оставлю лишь самых молодых, прибывших с последним подкреплением.

— Ты хочешь отпустить фессалийцев? — изумленно переспросил Клит. — Но фессалийцы спасли тебя от поражения при Гавгамелах, ты забыл это?

Командующий фессалийцами, очевидно заранее знавший об этом решении лично от царя, даже не открыл рта.

— Мне самому не хочется отсылать их, но многие из них устали, другие после стольких лет войны хотят вернуться к семьям, третьим не хочется рисковать жизнью в походе на скифов…

— На скифов? — спросил Кратер. — Мы идем на скифов? Но… еще никому не удавалось победить их: Кир Великий погиб, войско Дария было уничтожено. Никто не знает, сколько их, где они, и никому не известно, где начинаются и где кончаются их земли. Это все равно, что ринуться… в пустоту.

— Возможно, — спокойно ответил Александр. — Однако именно это я и собираюсь узнать.

— И я с тобой, — сказал Гефестион.

Промолчав, Кратер неохотно принялся за поданное на стол баранье жаркое.

Некоторое время прошло в молчании, нарушаемом только тихой болтовней персов.

Наконец заговорил Клит:

— И кто же заменит великолепную фессалийскую конницу?

— Прибывают две тысячи персидских всадников, обученных на наш манер, — твердо ответил царь, глядя прямо ему в глаза. — Я назвал их Преемниками.

При этих словах Черный замер, как парализованный, а его глаза загорелись бешенством. Потом он встал и проговорил:

— Значит, мы тебе больше не нужны — так мне кажется, — после чего завернулся в свой плащ и направился к выходу.

— Стой, Черный! Стой! Не дерзи мне, Черный! — крикнул царь.

Но Клит не обернулся. Все встали и покинули пир с уже накрытыми столами: командующий фессалийцами, за ним командиры отрядов Мелеагр и Полисперхон, а за ними — почти все командиры гетайров.

— Что, и вы хотите уйти? — спросил Александр, обернувшись к друзьям.

Заговорил Селевк, как обычно самый хладнокровный и спокойный, а порой и самый циничный:

— Не обращай внимания. Ничего особенного не произошло. Ведь только мы, оставшиеся, все вместе поклялись тебе следовать за тобой на край света. Остальные могут делать, что хотят. Они нам не нужны.

— Верно! — воскликнул Леоннат, только что казавшийся не очень уверенным в себе и происходящем. — И потом, эти скифы тоже из мяса и костей… Я их видел, знаете? В Афинах им платят, чтобы следили за порядком, и они ходят по улицам с деревянными дубинками и луком через плечо. Я в них не заметил ничего особенного.

Птолемей поворошил ему волосы.

— Молодец, Леоннат, ты прав. Но учти, что эти скифы — они из другого теста. Кратер сказал истинную правду: Кира Великого они заставили жрать землю, а Дария Первого поставили на колени. Все войска, углублявшиеся в их бескрайние земли, пропали без следа, и от них не осталось даже воспоминаний.

ГЛАВА 44

К моменту расставания фессалийцев засыпали подарками, как и прочих ветеранов. Им выделили щедрую сумму на дорожные расходы для возвращения на родину, что в немалой степени умерило их обиду на Александра. Многие даже были растроганы прощанием. Один ветеран, прошедший все битвы от Граника до Артакоаны, сказал простодушно:

— Я так и знал, что ты будешь сражаться бок о бок с варварами, включив их в свое войско, и что некоторым из них доверишь высокие посты. Не думаю, что ты сделал хороший выбор, и все же я должен признать: каждый раз, когда мы шептались между собой, ворча и жалуясь на твои решения, казавшиеся нам безумными, в конечном итоге ты всегда оказывался прав. Нам хочется снова обнять наших родных, снова увидеть наши города и деревни. Гоняться за скифами по бесконечной равнине, где не растет ни одной оливы или виноградной лозы и где, говорят, не увидишь ни одного дома, хоть иди сто дней, не кажется привлекательным занятием. И все же, могу сказать от имени большинства моих товарищей, нам жаль расставаться с тобой, государь.

Мы не будем спать ночами, думая о том, каково тебе приходится в этих пустынных краях, в окружении варваров… Но боюсь, ничто не может изменить твоей судьбы. Было здорово сражаться рядом с тобой. Будь здоров, Александрос, и прощай.

Александр верхом на Букефале устроил им смотр и каждому улыбнулся или помахал рукой, а тем, кого знал или помнил по проявленной в боях отваге, пожал руку. По его лицу текли искренние слезы, когда он смотрел, как они проходят колонной по восемь, двигаясь на огненное солнце, заходящее за горизонт.

На следующий день прибыли первые передовые части персидской конницы, выученные македонской боевой тактике и экипированные македонским вооружением. Их особенностью, кроме внешности — пышных усов и причудливых причесок, были штаны. Да еще обычай подходить к царю с теми же церемониями, какие были приняты у Дария: сгибаясь в глубоком поклоне и посылая издали поцелуи. Македоняне и греки называли этот жест проскинезис, «падение ниц» или «низкопоклонство», и презирали его как варварство, достойное рабов, а не воинов. Но Александр принимал такое отношение, демонстрируя этим, что уже считает себя во всех отношениях законным наследником Ахеменидов.

Рядом с Кирополем текла великая река Яксарт, самый дальний предел владений персов на севере, и Александр, прибыв туда через день марша, разбил на берегу лагерь. На другой стороне уже появлялись плотные отряды скифских всадников в роскошных одеждах и доспехах; скифы что-то кричали с вызывающими жестами или даже пускали стрелы на противоположный берег.

Среди них выделялся один, по-видимому, вождь: внушительный мужчина с густой черной бородой и длинными волосами, перетянутыми красной лентой. На нем была рубаха с длинными рукавами и такого же цвета штаны с золотой полоской сбоку. Его грудь защищал чешуйчатый панцирь, а нижнюю часть ног — металлические поножи на греческий манер. На поясе у него был меч, через плечо висел лук, а к конской сбруе был прикреплен колчан. Лошади имели рельефные металлические налобники и великолепные украшения из золотых листов, прикрепленные к кожаным ремням, защищавшим нижнюю часть шеи.

— Что они говорят? — спросил Александр своего толмача.

Но тут вмешался Оксатр, понимавший их язык:

— Они говорят, что ты трус и подлец и должен немедленно убираться отсюда, как только заплатишь им дань. Сто талантов серебром.

Разгневанный Александр подогнал Букефала к самой воде, не обращая внимания на встретивший его град стрел, в то время как Леоннат и Птолемей пытались прикрыть своего царя щитами.

— Я вас не боюсь! — крикнул Александр. — Я перейду реку и настигну вас где угодно, хоть на берегу северного Океана!

— Думаешь, они поняли? — спросил Селевк со своей обычной иронией.

— Может быть, и нет, — ответил Александр, — но скоро поймут. Скажи Лисимаху, пусть выдвинет на берег все катапульты и держит этот сброд под постоянным обстрелом. Завтра перейдем реку и заложим новый город — Александрию Дальнюю.

Лисимах выстроил двадцать катапульт в два ряда почти у самой кромки воды и начал стрелять. Пока один ряд давал залп, другой заряжался, так что обстрел велся непрерывно и был поистине смертоносен. Десятки человек погибли, множество получили ранения, а остальные в страхе убежали подальше от этих невиданных орудий. Тем временем Александр послал вплавь через реку агриан, а за ними штурмовиков, которые захватили плацдарм на другом берегу. Диад из Ларисы тотчас начал устанавливать настилы на набитые соломой и мякиной кожаные мешки, как делал при переправе через Оке.

К заходу солнца «Острие» уже перебралось на скифский берег, и Александр велел поставить там шатер, несмотря на дурные предзнаменования, полученные Аристандром при жертвоприношении.

Ясновидец пришел глубокой ночью в подавленном состоянии духа и даже не пожелал присоединиться к ужину в царском шатре. Тем временем при свете факелов продолжало подтягиваться остальное войско — через реку переправились гетайры и один отряд персидской конницы, составленный в основном из мидийцев, гирканцев и бактрийцев. Несколько местных жителей на берегу наблюдали это впечатляющее зрелище — бесконечную вереницу коней и всадников, растянувшуюся на равнине. Факелы озаряли пшеничные и просяные поля и искрящуюся поверхность реки.

На следующий день инженеры уже начали очерчивать границы Александрии Дальней. И тут на горизонте появились тысячи всадников; они двигались шагом, построившись невероятно широким фронтом.

— Скифы! — крикнул Леоннат. — Тревога! Тревога! Прозвучали трубы, и, пока тяжелая пехота строилась квадратом по периметру уже обозначенного нового города, конница собралась на пространстве перед ним.

— Что будем делать? — спросил Кратер.

Вперед вышел вождь фракийцев, когда-то воевавший вместе с Филиппом.

— Можно сказать? — спросил он, обращаясь к Александру.

— Разумеется, — ответил царь, ни на мгновение не отрывая глаз от грозного фронта, наступавшего по пустынной равнине.

— Послушай, я сражался против скифов на Истре вместе с твоим отцом и еще помню это. Горе тому, кто слишком углубится на их территорию и удалится от собственной базы. Посмотри на эту степь: она расстилается непрерывно, если не считать больших рек, до самого Истра, до границ Македонии, а они, — он указал на воинов в блестящих металлических чешуйчатых панцирях, — передвигаются по этой бескрайней равнине, как рыбы в море. Они умеют ориентироваться без деревьев. На тысячи стадиев здесь не встретишь ни одного дома. Сейчас, видишь, они выстроились широким фронтом, но не для атаки. Как только мы двинемся, они рассеются вокруг нас, однако не будут подходить ближе, чем на выстрел из лука и с этого расстояния начнут пускать стрелы. В результате сотни будут ранены, в основном легко, и не смогут продолжать бой. Атака вызовет ответную реакцию; скифы не примут боя, а отступят, притворятся, что убегают, чтобы заманить тебя подальше, а потом вдруг налетят снова, подобно призракам, и снова окружат, выпуская тучи стрел, и многих перестреляют. А под конец уже нападут, чтобы добить оставшихся. И когда убьют всех, то разденут трупы, отрежут у них головы, чтобы похвастать трофеями, или снимут скальп, чтобы украсить вражескими волосами копье или боевой топор.

— Интересно, — заметил Селевк, проведя рукой по волосам.

Александр осмотрелся и увидел неподалеку Черного, который следил за своими солдатами, ставившими шатры. С тех пор как Клит покинул царский пир в Кирополе, он держался на расстоянии и старался говорить с царем как можно меньше. Тем не менее, военачальник не смог не подойти, когда тот поманил его рукой.

— Повелевай, государь! — приблизившись, ответил Клит согласно военному протоколу.

— У меня нет к тебе поручений, — ответил Александр. — Я лишь хотел бы, чтобы ты послушал, что говорит наш друг, воевавший против скифов на Истре.

— Я тоже воевал там с ними, — сказал Клит.

— И что предложишь?

— Вернуться назад.

Александр посмотрел на широкий вражеский фронт, который замер посреди степи.

— Ты можешь сделать это, хотя твой опыт и твоя доблесть пришлись бы нам сейчас как нельзя кстати, но я не отступаю перед врагом в чистом поле.

— Надеюсь, мне будет позволено дать совет, — снова заговорил фракиец.

— Какой? — спросил Черный, несмотря на свое нежелание вступать в обсуждение.

— Мы пошлем вперед довольно крупные силы, человек тысячу, пусть они пройдут сквозь их правый фланг, словно направляясь в глубь территории, и проследим за передвижениями скифов при помощи эстафеты — скажем, один человек через пять стадиев. Если они не двинутся, пошлем второй контингент со второй эстафетой…

— Я понял, — сказал Александр. — Как только они решат атаковать, эстафета предупредит нас и мы ударим им в тыл всеми оставшимися силами.

— И со всей возможной быстротой, — добавил фракиец. — В данной ситуации конница окажется особенно ценной, — проговорил он, указывая на всадников-персов.

Черный скривил рот, но не произнес ни слова.

— Ну, Черный, ты с нами? — спросил Пердикка.

— А куда бы ты хотел меня деть? — ответил тот.

— Тогда кто отправляется первым? — спросил Александр.

— В качестве наживки? Лучше пойти мне: меня трудно разжевать, — сказал Клит.

Он велел своему отряду играть сбор, а потом приказал выступать. Колонной по четыре гетайры темной искрящейся массой под ритмичные удары барабана двинулись по зеленой равнине. Удаляясь, они становились меньше, но на виду оставалась эстафета, а тем временем скифская конница, застигнутая врасплох этим маневром, как будто не знала, что предпринять.

— Они не двигаются, не заглатывают наживку… — проговорил Птолемей, качая головой.

— Тогда пошлем второй отряд, — решил Александр. — Иди ты, Пердикка, и поскорее: чем скорее догонишь Черного, тем лучше. И возьми с собой их, — добавил он, указывая на персов, ждавших приказа на краю лагеря.

Оксатр показал знаком, что понял, и, как только снова протрубили трубы и отряд Пердикки бросился вперед, он со своими степными всадниками пристроился к нему.

На этот раз скифы как будто тоже никак не отреагировали, а потом, словно по сигналу, повернулись назад и вскоре исчезли.

Александр приказал оставшимся построиться и ждать какого-либо признака развития событий.

Небо вдруг подернулось странной дымкой, которая просеивала солнечные лучи слабым молочным светом, уничтожив всякое чувство расстояния и глубины.

— Смотри! — вдруг крикнул Леоннат. — Эстафета! Они атакуют.

ГЛАВА 45

Собрав всю оставшуюся конницу, Александр поручил командование Птолемею и прочим, а сам галопом бросился вперед, взяв с собой второй отряд Оксатра, составленный из сотни скифов, которые еще с прежних пор служили наемниками в войске Великого Царя.

Приближаясь, он не хотел показываться на виду и получал сведения через эстафеты, пока ему не сообщили, что вражеское войско ввязалось-таки в бой с отрядами Пердикки и Клита.

— Как они построились? — спросил царь.

— У них нет настоящего единого строя, они скачут вокруг наших отрядов и пускают стрелы. Пока что наши прикрываются щитами, но так не может продолжаться долго.

— В общем, пора это заканчивать, — ответил Александр и собрал вокруг себя товарищей. — Сейчас с умеренной скоростью выдвинемся и войдем в контакт с неприятелем. Как только покажемся на виду, трубам играть сигнал: по этому сигналу Клит и Пердикка прорвут кольцо с дальней от нас стороны, а потом рассыплются веером и повернут по направлению к нам, чтобы сходящимся маневром ударить скифам в тыл. Пленных не брать, если только не попросят пощады. А теперь по коням!

Александр пришпорил своего сарматского гнедого и вскоре догнал знаменосца. Все остальные последовали за царем по гладкой равнине, развернувшись широким фронтом глубиной всего в четыре шеренги.

Как только появились скифы в своих блестящих одеждах и чешуйчатых доспехах, царь дал знак трубачам, и те протрубили условленный сигнал. Почти мгновенно Клит и Пердикка построили своих солдат клином и направили вперед, на прорыв окружения, продолжая держать их в сомкнутом строю, пока последний воин не вышел из вражеского кольца. Потом войско разделилось на две половины, и каждая совершила круговой маневр, так что, снова соединившись в единый сомкнутый фронт, все они с копьями наперевес бросились назад, на врага.

В тот же миг с другой стороны появился Александр со своими отрядами, уже готовыми к бою. Неожиданно оказавшиеся между двумя вражескими группировками скифы были вынуждены принять рукопашный бой, сбившись на тесном пространстве и не имея возможности выскользнуть в сторону. Оказавшись в ловушке на собственной безбрежной территории, как рыба в сети, они яростно пытались вырваться из окружения, но ровная местность помогала македонской коннице держать плотный строй и использовать преимущество тяжелого вооружения.

Скифы сражались с большим ожесточением, неся огромные потери, и когда ко второй половине дня поняли, что обречены, бросились все вместе в одну точку, воспользовавшись моментом, когда во вражеском строю образовался промежуток. Во главе со своим вождем им удалось вырваться на открытое пространство и рассеяться по степи. Македонские солдаты с радостными криками поднимали к небу копья, но царь остановил их.

— Это еще не конец, — сказал он. — Сейчас мы последуем за ними в их села и сделаем так, чтобы они навсегда запомнили Александра и его гетайров.

Но не успел он отдать приказ выступать, как из лагеря прискакал гонец с посланием от командиров пехоты.

— Государь, сатрап Спитамен поднял бактрийцев и согдов, и они напали на Мараканду. Командиры хотят знать, что делать.

— Оставьте в новом городе гарнизон и возвращайтесь в Мараканду. Я присоединюсь к вам, как только закончу рейд.

Гонцы умчались обратно, а Александр двинулся дальше по равнине. Оксатр исполнял роль проводника. Они ехали шагом по следам вырвавшихся из окружения скифских всадников. Бескрайняя ширь вызывала удивление и тревогу: нигде не было видно ни дерева, ни камня, ни скалы, ни холмика, а горы Паропамиса за спиной окрасились розовым в лучах солнца, повисшего над заснеженными вершинами.

Птоломей проговорил словно самому себе:

— На острове Эвбея города Халкида и Эретрия пятнадцать лет ожесточенно сражались за власть над тридцатипятимильной равниной.

— Вот-вот, — эхом откликнулся Пердикка, — а здесь наш взгляд беспрепятственно скользит до горизонта, не находя признаков человеческой жизни.

— Однако не могли же они исчезнуть совсем, — заметил Гефестион. — Они все-таки не призраки.

— Они кочевники, — объяснил ехавший рядом Оксатр. — Они живут на запряженных быками повозках вместе со своими семьями — женами, стариками, детьми. Эти кочевники питаются молоком и мясом и могут ехать день и ночь без остановки, так как их кони невероятно выносливы.

— И как далеко простираются их земли? — спросил Александр, помнивший рассказы своего отца о его сражениях со скифами за Петром.

— Никто не знает, — ответил перс.

— Некоторые говорят, — вмешался Селевк, — что на севере они граничат с гипербореями, а на востоке с исседонянами, питающимися одним лошадиным молоком.

— Мы можем заблудиться? — спросил Леоннат, устремив тревожный взгляд на бескрайнюю степь.

— Это невозможно, — успокоил его Селевк. — У нас за спиной горы, а слева Яксарт. Но все равно я бы вернулся назад, учитывая то, что случилось в Мараканде.

Александр молча продолжал двигаться вперед — это был его способ испытать друзей, посмотреть, до какой степени крепки их преданность и решимость бросить вызов неизвестному. В какой-то момент следы скифов совсем пропали, словно их кони вдруг взмыли в воздух.

— Великий Зевс! — воскликнул Пердикка. Оксатр внимательно осмотрел землю.

— Они обмотали конские копыта тряпками и травой, и на этой сухой траве не осталось четких следов. Но мои скифы отыщут их.

— В таком случае пошли дальше, — велел царь.

Марш возобновился, пока не стемнело и скифские следопыты Оксатра не перестали различать следы. Тогда Александр велел трубачам просигналить привал, и все расстелили на земле плащи, достали из переметных сум хлеб, вяленое мясо и фляги с водой и уселись поесть. Давно уже не было у них такого скромного ужина. Но вокруг царило спокойствие; почти полная луна взошла над горами, осветив обширную равнину и заставив реку заблестеть, а на ясном, совершенно безоблачном небе начали появляться самые яркие созвездия. Только в глубине небосвода, ближе к востоку, над гребнем гор мелькали вспышки зарниц — в остальном мир погрузился в вечерний покой. Азиатские воины собрались в кружок, и кто-то сумел развести огонь.

— Как они это делают? — спросил Гефестион, изрядно замерзший. — Я не видел ни единого кустика на сто стадиев вокруг.

— Навоз, — с выражением глубокого презрения ответил Оксатр на своем небогатом греческом.

— Навоз? — переспросил Селевк, подняв брови.

— От овцы, от коня, от козы. Они его собирают в мешок, сушат и жгут.

— А!

— Для нас это кощунство — осквернение огня. В Персии за такое полагается смерть, но они… — и он произнес слово, по-персидски означавшее «варвары».

— Вам не кажется, что ужин сегодня вкусен как никогда? — спросил Александр, меняя тему разговора.

— Когда ты голоден, — подтвердил Гефестион.

— А это место… Никогда не видел ничего подобного. Ни одного строения, куда ни посмотри. — Он обратился к Оксатру: — Как думаешь, будет жить Александрия Дальняя?

— Будет, — ответил персидский воин. — Когда солдаты уйдут, придут торговцы и город наполнится народом, скотом, жизнью. Будет жить.

Они проспали всю ночь под охраной двойного кольца верховых дозоров, которые могли без труда озирать залитую лунным светом равнину. Поднявшись на рассвете, войско продолжило преследование. Через три дня обнаружились следы колес, и вскоре вдали показалась передвижная деревня бежавшего с поля боя скифского вождя — тройной круг кибиток, покрытых дублеными шкурами.

Оксатр распознал на передней кибитке отличительный знак — деревянное древко с двумя бронзовыми бодающимися горными козлами.

— Это царь, — сказал он. — Возможно, тот, с красной повязкой на голове… Теперь ему некуда бежать. Теперь он думает: «Как ты прошел в сердце моей равнины, как ты нашел путь в этой однообразной равнине?»

Александр дал сигнал товарищам, и они выстроили свои отряды вокруг маленького городка на колесах. Всадники с длинными копьями казались в этом пустынном месте какими-то неземными существами, а лоснящаяся мускулатура их скакунов, острые железные наконечники копий, яркий блеск панцирей и шлемов, колышущиеся на утреннем ветерке гребни создавали впечатление неодолимой мощи.

В неестественной тишине раннего часа вдруг послышался звук рога, который тут же затих в бескрайности равнины. Потом на великолепном сером в яблоках жеребце, сильно отличавшемся от местных маленьких лохматых лошадок, — возможно, то был дар какого-нибудь соседнего царька или добыча, взятая в набеге, — появился вождь. На нем все еще оставался боевой наряд: алая диадема, нагрудник, чешуйчатый панцирь. За ним пешком следовала его супруга в высоченном золотом головном уборе, украшенном параллельными золотыми полосками по краю, и в длинном, до пят, платье, почти закрывавшем расшитые кожаные туфли. Она вела за руку девочку лет двенадцати — судя по сходству, дочь.

Вождь оглядел, почти как на смотре, внушительный строй неизвестно откуда взявшихся воинов в панцирях, потом уверенным шагом направился к Александру и начал говорить. Оксатр подозвал одного из своих наемников-скифов, и по мере того как тот переводил ему на персидский, он передавал слова скифского вождя Александру по-гречески:

— Никто на человеческой памяти не смел углубляться в земли скифов. Никому никогда не удавалось разбить их и захватить врасплох. Я также слышал, что ты победил царя персов и захватил его царство. Поэтому ты — бог. А может быть, какой-то бог на твоей стороне. Сражаясь против тебя, я потерял моих лучших воинов и еле спасся сам, и потому пришел предложить мир, а в качестве залога предлагаю тебе в жены мою дочь.

При этих словах царица подтолкнула вперед упиравшуюся девочку, и Александр увидел под длинными черными ресницами ее блестящие от слез глаза.

Он слез с коня, посмотрел на нее и едва не заплакал сам: ему вспомнилась милая сестра Клеопатра в том же возрасте, когда он отправлялся в Миезу, чтобы пройти долгое обучение под руководством Аристотеля. Сколько же времени с тех пор прошло?

— Твоей дочери еще нужна материнская забота. Я не хочу ее забирать, — ответил Александр. — Чтобы скрепить договор между двумя царями, достаточно клятвы перед небом, которое простерто над головой всех людей, и перед землей, которая когда-нибудь примет всех в свое лоно. И рукопожатия.

Он подождал, пока толмач переведет, потом протянул руку, и скифский царь пожал ее, подняв другую руку сначала к небу, а потом повернув ладонью вниз, к земле.

— Мое имя — Дравас, — сказал вождь, твердо посмотрев в глаза молодому чужаку с золотыми волосами, — а как зовут тебя?

— Александрос, — последовал ответ, — и я могу вернуться в любое время и откуда угодно.

Он проговорил это таким тоном и с таким видом, что скифский вождь ни на мгновение не усомнился в истинности этих слов.

ГЛАВА 46

На следующее утро они отправились на запад, чтобы добраться до Яксатра, но оказались в совершенно пустынной, выжженной солнцем местности, так что очень скоро у них кончились запасы воды. Воины легкой конницы, тратившие силы в удаленных дозорах и на страже, изнемогли первыми, и Александр велел отдать им свой личный запас. Так они двигались еще один день, и, наконец, жажда стала невыносимой. Царь попил застоявшейся жижи из впадины в земле, и еще до вечера у него начались страшные боли в животе, а потом началась сильнейшая лихорадка и дизентерия.

Гефестион велел сделать носилки, и так его несли еще два дня, охваченного бредом, иссушенного жаждой, в собственных экскрементах, которые за неимением воды нечем было смыть, и над ним тучами роились мухи.

— Если не найдем реки, он может умереть, — сказал Оксатр. — Я пойду вперед искать. А вы идите по моим следам. Если поймаете дичь, ешьте сырое мясо. Однако не касайтесь воды, которую не пьют скифские наемники: они знают, что делают.

Он исчез на западе вместе с группой согдийских всадников, самых устойчивых к жаре и жажде, а колонна продолжила продвигаться шагом под неумолимым солнцем. Оксатр вернулся лишь поздней ночью и первым делом спросил о царе:

— Как он?

Гефестион только покачал головой и ничего не ответил.

Александр лежал на земле в смраде своих экскрементов, его губы потрескались и высохли, дыхание вырывалось с хрипом.

— Я нашел реку, — сказал перс. — И принес воды, чтобы пить, но не мыться.

Александр припал к воде. Напоили также тех, кто ближе других был к смерти от жажды. После этого поход продолжился. Шли ночью, желая поскорее добраться до Яксарта, который показался вдали при первых лучах зари. Царя погрузили в холодную воду и держали там, пока температура тела не снизилась. Тогда он постепенно пришел в сознание и спросил:

— Где я?

— У брода, — сказал Оксатр. — Здесь есть свежая рыба и дрова, чтобы готовить.

— Твой греческий улучшается, — нашел в себе силы проговорить Александр.

Они вновь соединились с остальным войском близ Мараканды, где их ждал горький сюрприз. Командиры педзетеров бросились в безрассудную атаку на войска Спитамена, стоявшие на реке Политимет, и потерпели тяжелое поражение. Почти тысяча солдат осталось лежать на поле боя, а несколько сотен было ранено. Под мрачным, подернутым дымкой небом несколько дней горели погребальные костры.


Лептина залилась безутешными слезами, увидев царя в таком жалком состоянии. Она обмыла его, переодела в чистые одежды и позвала слуг с опахалами из перьев, чтобы обмахивали его день и ночь. Филипп, сразу явившийся к изголовью Александра, подтвердил, что лихорадка все еще крайне сильна. Каждый вечер с заходом солнца царь впадал в бред. Помня предписания своего учителя Никомаха, Филипп послал гирканских всадников набрать в горах снега и прикладывал его к телу Александра каждый раз, когда лихорадка усиливалась, а Лептина всю ночь продолжала менять холодные компрессы на лбу больного. Потом его начали кормить сухарями и кислыми яблоками, пока понос не утих.

— Возможно, я вытащу тебя и на этот раз, — сказал царю врач, увидев, как на его лицо понемногу возвращаются обычные краски. — Но если ты и дальше будешь вести себя столь безрассудно, то и сам Асклепий, который, говорят, оживлял мертвых, не сумеет тебе помочь.

— Я верю, что ты в своем ремесле искусней Асклепия, ятре, — с трудом отозвался царственный больной и снова заснул.

Едва оказавшись в состоянии отдавать приказы, Александр запретил выжившим после сражения на Политимете рассказывать кому-либо о разгроме, чтобы не сеять уныния, а потом послал Пердикку, Кратера и Гефестиона контратаковать силы Спитамена, чтобы оттеснить их в горы. Но уже началась осень, и преследовать мятежников в горах было безумием. Александр решил вернуться в Бактрию, где томился в плену Бесс. Он пошел на запад вдоль северной границы державы, чтобы заодно укрепить свою власть в этих местах и посмотреть, действительно ли земли скифов простираются в этом направлении на столь обширное расстояние.

Снова по мосту из бурдюков Александр переправился через Оке и углубился в область, все еще по большей части пустынную. Обширная и совершенно гладкая равнина простиралась на север и постепенно терялась в дымке у затянутого тучами горизонта. Иногда встречались длинные караваны из бактрийских верблюдов, идущие на запад; иногда в отдалении за ними следовали более или менее многочисленные отряды скифских всадников; их легко было узнать по ярким нарядам, разукрашенным шароварам и характерным чешуйчатым доспехам. Однажды к заходу солнца, когда войско собиралось уже разбить лагерь, один из передовых дозоров вернулся с ошеломительным известием:

— Амазонки!

Селевк ухмыльнулся:

— Я и не знал, что из-за нехватки воды войскам дают неразбавленное вино.

— Я не пьян, командир, — серьезно ответил солдат. — Там женщины-воины, они построились на возвышении прямо перед нами.

— Я не сражаюсь с женщинами, — важно заявил Леоннат. — Разве что…

— Но у них нет враждебных намерений, — уточнил солдат. — Они улыбались, а та, что казалась главной среди них, очень красивая и…

Он повернулся, чтобы показать царю, где они встретили воительниц, и увидел позади, менее чем в одном стадии, амазонку в сопровождении четырех подруг.

— Пропустите их, — велел Александр и провел рукой по волосам, словно приглаживая их. — Возможно, мы, в самом деле, попали в края амазонок.

Прекрасная воительница подъехала ближе и слезла с коня; спутницы последовали ее примеру. Было видно, как остальные в отдалении устанавливают шатер — один среди бескрайней равнины.

Царь с Гефестионом и Кратером вышли навстречу; позади слышался удивленный гомон; среди солдат и по сопровождавшему войско каравану уже расползся слух. Каллисфен, узнав новость, протолкался вперед. Лептину тоже разобрало любопытство, и она подошла поближе, чтобы посмотреть на странное явление.

Царица-воительница уже стояла прямо перед Александром. Она сняла головной убор — нечто вроде кожаного конического шлема с защищавшими лицо загибами, — и все увидели изумительные черные блестящие волосы, заплетенные в длинную косу, доходившую почти до талии.

С виду ей было лет двадцать, и она совсем не походила на знакомый каждому образ великолепной нагой амазонки с барельефов Бриаксия и Скопаса на галикарнасском Мавзолее или с картин кисти Зевксида и Паррасия в «Изящном портике» в Афинах. Кроме красивого смуглого лица, все было скрыто. На девушке были синие шерстяные шаровары с красной вышивкой и странный кожаный камзол, узкий в талии и широкий у колен. На поясе у нее висели меч и фляжка с водой, а через плечо — лук со стрелами, оружие, считавшееся традиционным для амазонок. Но не было щита в форме полумесяца.

Она посмотрела на Александра большими темными глазами и произнесла что-то, чего никто не понял.

Александр повернулся к Оксатру, но перс покачал головой.

— А твои скифы — они что-нибудь разобрали? Оксатр обменялся с ними несколькими словами, но они знаками показали, что речь воительницы не знакома и им.

— Я тебя не понимаю, — обратился Александр к красавице с улыбкой.

Ему было очень неприятно оказаться перед мифологическим существом, одним из тех, что заполняли его детские грезы, и не суметь обменяться с ним хотя бы несколькими словами.

Она проговорила что-то еще с ответной улыбкой и попыталась помочь себе жестами, но безрезультатно.

— Я ее поняла, — вдруг раздался голос за спиной Александра.

Царь резко обернулся на этот голос.

— Лептина!

Девушка вышла вперед и среди общего замешательства стала говорить с молодой воительницей.

— Но как это возможно? — проговорил Каллисфен, изумленный этим чудом.

Однако в памяти Александра вспыхнула далекая зимняя ночь, когда он проводил с Лептиной время в Эгах, в древнем дворце предков. Он вспомнил, как во сне она говорила на странном, непонятном языке. На плече у девушки была татуировка — такая же, как образ на золотом медальоне, что висел на шее этой амазонки: припавший к земле олень с длинными ветвистыми рогами.

— Такое иногда случается, — вмешался врач Филипп. — Ксенофонт пишет про аналогичный эпизод, случившийся в Армении, когда один раб вдруг распознал язык халибов, совершенно незнакомого ему народа.

А Лептина все говорила, сначала запинаясь, а потом более уверенно; слова выходили из ее уст с трудом, одно за другим, как будто всплывая из скрытых глубин. Александр подошел к ней и, обнажив татуировку у нее на плече, показал молодой воительнице.

— Узнаешь? — спросил он.

Судя по изумленному виду амазонки, она узнала, и этот знак имел для нее огромное значение.

Две девушки продолжили говорить на своем таинственном языке, потом амазонка сжала Лептине руки, посмотрела в глаза молодому чужеземному монарху и направилась к своему шатру.

— Что она тебе сказала? — спросил Александр, как только она удалилась. — Ты из их народа, это правда?

— Да, — ответила Лептина, — я из их народа. Когда мне было девять лет, меня похитила банда киммерийцев. Они продали меня работорговцу на понтийском рынке. Моей матерью была царица одного из племен этих женщин-воительниц, а отцом — знатный скиф, его племя жило близ Танаиса.

— Царевна, — прошептал Александр. — Вот ты кто!

— Вот кем я была, — поправила его Лептина. — Но теперь это время прошло, оно ушло навсегда.

— Это не так. Теперь ты можешь вернуться к своему народу и снова занять подобающее тебе место среди соплеменников. Ты свободна. Я дам тебе богатое приданое — золото, скот, лошадей.

— Подобающее мне место — при тебе, мой господин. Больше у меня нет никого на всем белом свете, и эти женщины для меня чужие. Я уйду с ними, только если ты прогонишь меня.

— Я ничего не заставляю тебя делать против твоей воли. Если тебе угодно, оставайся при мне, пока я жив. Но скажи мне: зачем эта молодая женщина пришла сюда? Зачем разбила там свой шатер?

Лептина потупилась, словно ей было неловко отвечать на такой вопрос, но, в конце концов, ответила:

— Она сказала, что является царицей женщин-воительниц, живущих между рекой Оке и побережьем Каспийского моря. Она слышала, что ты — самый сильный и могущественный в мире мужчина, и думает, что только ты достоин ее. Она ждет тебя в этом шатре и приглашает провести с ней ночь. И надеется… зачать от тебя ребенка, сына или дочь, который когда-нибудь получит скипетр из ее рук.

Она закрыла лицо руками и убежала в слезах.

ГЛАВА 47

Александр посмотрел на одинокий шатер, еле различимый в темноте среди степи. До его ушей доносился сдерживаемый плач Лептины, и он испытал глубокое волнение, подумав о двойном чуде, произведенном этой таинственной землей: о появлении отряда амазонок в месте, столь отдаленном от реки Термадонта, что течет, согласно легенде, до границ их территории, и об открытии Лептины, вдруг заговорившей на их родном языке.

Ему хотелось бы помочь Лептине, боровшейся со смятением. Столь различные, далекие друг от друга жизни вдруг встретились в ее душе, разрывая ее на части… Но еще сильнее Александра разбирало любопытство узнать эту таинственную женщину, ждавшую его среди степи, окутанной ночным мраком. Он сел на коня и с одним мечом направился к одинокому шатру. Увидев это, Гефестион сделал знак нескольким воинам из «Острия» подойти.

— Расположитесь вокруг этого шатра, чтобы никто вас не видел, — велел он, — и при малейшем подозрительном звуке немедленно бегите на помощь царю. Возьмите с собой Перитаса: в случае опасности он окажется быстрее всех.

Воины повиновались и, скрывшись в темноте, рассыпались вокруг шатра. Один из них, держа на поводке Перитаса, подошел ближе других и притаился в траве вместе с псом. Однако ночь прошла спокойно, и Перитас все время продремал, настораживая уши и поднимая морду, лишь когда до него доносился запах какого-нибудь дикого зверя, проходившего по затихшей степи.

Никто никогда не узнал, что случилось этой ночью и зародил ли Александр сына в лоне царицы бескрайних пустынь, чтобы тот вырос, как дикий жеребец, и бегал, нищий и свободный, по безграничным просторам, под взором солнца и крыльями ветра.

Перед рассветом царь вернулся с ярким лихорадочным светом в глазах, словно спустился с Олимпа.


Он продолжал идти на запад, пока не добрался до какой-то реки. Там Александру захотелось спуститься вниз по течению и посмотреть, кудаона течет и не ведет ли к северному Океану, но через три дня похода степь перешла в пустыню, и река зачахла в раскаленных песках. Тогда войско снова повернуло на запад, и через четыре перехода в пять парасангов обнаружилась другая река. Они стали спускаться вдоль нее, но опять увидели, как иссушенная земля поглощает ее в своих трещинах.

Птолемей приблизился к царю, который тревожно вглядывался в подернутый знойной дымкой горизонт, и положил руку ему на плечо:

— Давай вернемся назад, Александр. Ничего там нет, разве что полуденные кошмары. Если земля здесь пожирает реки до того, как они впадут в море, наверняка имеет смысл поскорее бежать из таких мест. Разве может мать сожрать своего сына после рождения?

Каллисфена тоже смутило это явление. Физика и философия подсказывали ему ответы, но тут же поднимавшийся из глубин сознания страх отвергал их.

— Хотел бы я знать ответ на эти вопросы, Птолемей, — не оборачиваясь, сказал царь. — Я бы хотел, если хватит сил, проследить за обманчивыми формами полуденных кошмаров и всех тех призраков, что населяют горизонт. Как повезло Улиссу! Когда он привязал себя к мачте, ему удалось услышать пение сирен… Он никому не рассказал, о чем были эти песни. Эта тайна умерла вместе с ним в далеком укромном месте, куда привело его предсказание Тиресия, у долгожданной цели последнего путешествия…

Войско двинулось дальше на юг. День за днем по мере приближения к Маргианской возвышенности им попадалось все больше воды и травы, растений и животных. На берегу одной реки царь основал еще один город и назвал его Александрия Маргианская. Там он поселил жившие в окрестностях полукочевые народы, а также часть мужчин и женщин из следовавшего за войском каравана. Кроме того, он оставил там гарнизон — пятьдесят македонян, греков и фессалийцев из числа тех, кто завел семьи с азиатскими женщинами, которые с неимоверным упорством, проявляя нечеловеческую выносливость, шли вслед за войском. Царь оставил в своем новом городе тех солдат, что давно позабыли свои былые семьи, свою далекую родину и то время, когда они жили в Македонии, — хотя, казалось бы, прошло не так уж и много лет.

К концу осени царь вернулся в Бактрию, чтобы перезимовать там. Он велел устроить суд над узурпатором Бессом по персидскому ритуалу. Оксатр собрал совет пожилых судей и велел привести пленника. Раны, нанесенные ему той ночью в темном поле близ Курушката, зарубцевались, но придали обезображенному лицу еще более ужасающий вид.

Суд не занял много времени. Когда подсудимого спросили, не хочет ли он сказать что-либо в свое оправдание, Бесс не произнес ни слова. Он молча стоял перед своими врагами с достоинством человека, желавшего спасти честь Персидской державы, которую унизил Дарий, дважды трусливо бежавший с поля боя. То было достоинство патриота, попытавшегося возглавить восстание против захватчика.

Был вынесен приговор, самый страшный из возможных, выносившийся тем, кто злодейски покушался на священную царственную особу и захватывал трон Ахеменидов, — четвертование.

Бесса раздели догола и вывели на открытое место, издавна предназначенное для исполнения подобных приговоров. Две ивы, длинные и тонкие, стоявшие друг рядом с другом, наклонили до земли, чтобы они скрестились, и верхушку каждой привязали канатом к вбитому в землю колу. Между двух согнутых таким образом стволов получилось нечто вроде лука. Пленника подвели туда и за руки и ноги привязали к двум верхушкам, как можно выше, чтобы он повис над землей на высоте примерно пяти локтей. Присутствовали при этом варварском ритуале не только персы и местные жители. Было также немало македонян и греков. Специально приехала из Задракарты царевна Статира; ей не терпелось увидеть месть за отца, которого она давно похоронила и оплакала. Статира сидела рядом с Александром, бледная и неподвижная.

По знаку верховного судьи палачи подошли к канатам и занесли топоры. По второму знаку они одновременно нанесли точный удар и перерубили канаты. Два ствола тут же выпрямились, и на мгновение мощные мускулы Бесса напряглись в невозможном усилии сопротивления, а потом его тело разорвало. Левая часть от плеча до паха осталась на одном дереве, а другая, с головой и внутренностями, повисла на другом. В глазах казненного еще оставалась тень жизни, когда хищные птицы, всегда ожидавшие поживы в этом месте, опустились попировать на его растерзанном теле.

Александр со Статирой и двором остался в Бактре на всю зиму. Царь много времени проводил с Евменом, чтобы писать послания сатрапам своих провинций: Антигону по прозвищу Одноглазый, который правил Анатолией, Мазею в Вавилон, а также Артабазу в Памфилию. Он поинтересовался, как дела у Фраата: оправился ли он от скорби после утраты своих родных и ведет ли безмятежную жизнь в своем приморском дворце. Царь также велел своим кузнецам сделать маленькую колесницу и послал ему в подарок вместе с двумя скифскими жеребятами.

Он получил письма от своей матери Олимпиады и от Клеопатры, которая рассказывала о жизни во дворце в Бутроте и о своей тоске:

Известия о твоих деяниях доходят до меня ослабленными и несколько искаженными из-за расстояния, и мне кажется невозможным, что я, твоя сестра, не могу видеть тебя, не могу знать, когда ты вернешься, когда сможешь завершить свой нескончаемый поход.

Я страдаю от разлуки с тобой и от одиночества. Прошу, позволь мне приехать, чтобы лично увидеть совершенные тобою чудеса и великолепие завоеванных городов.

Благодарю за подарки, которые ты постоянно мне присылаешь и которыми я горжусь; но самым большим подарком была бы возможность обнять тебя, неважно где, в ледяных ли полях Скифии или пустынях Ливии. Прошу тебя, позови меня к себе, Александрос, и я прилечу без промедления, бросив вызов и бурным морским волнам, и враждебным ветрам. Береги себя.

Александр продиктовал ответ, нежный и ласковый, но твердый, и закончил его словами:

Моя держава еще не умиротворена, нежнейшая сестра, и я должен просить тебя некоторое время потерпеть. Когда все будет закончено, я позову тебя к себе, чтобы ты разделила мою радость и смогла присутствовать при рождении нового мира.

Александр повернулся к Евмену:

— Слог Клеопатры улучшается с каждым разом, — сестра определенно берет дорогие уроки у лучшего учителя риторики.

— Верно, — признал Евмен. — И все же даже за ее цветистыми образами, за риторическими прикрасами остается истинное чувство. Клеопатра всегда тебя любила, всегда защищала от гнева твоего отца. Неужели ты не скучаешь по ней?

— Страшно скучаю, — признался Александр, — и тоскую по тем дням, Но не хочу предаваться воспоминаниям, ведь поставленная передо мной задача неумолимо возвращает меня к себе. Это божественное веление, ради которого я должен пожертвовать всем. От него мне никуда не деться.

— Ты не хочешь от него никуда деваться, — заметил Евмен.

— Может быть, ты думаешь, что я смог бы, если бы захотел? Боги помещают в сердца людей мечты, желания и стремления, которые зачастую оказываются больше самих людей. Величие человека заключается в мучительном несоответствии между намеченной целью и силами, отпущенными ему природой.

— Как в случае с Бессом.

— И с Филиппом.

— И с Филиппом, — согласился Евмен, потупившись. Оба замолчали, словно это место овеяла тень убитого великого монарха, вдруг вызванная из забвения.

Иной раз Александр посвящал себя поддержанию связей с городами, носящими его имя, что основал в самых отдаленных провинциях державы. Он лично переписывался с начальниками гарнизонов и правителями скромных общин, поселившимися на границах труднодоступных и неизведанных земель. Он составлял доклады Аристотелю, рассказывая о местных порядках и жизненных укладах, чтобы обогатить его коллекцию.

Иногда из этих затерянных передовых постов Александр получал послания, написанные на ломаном греческом или македонском диалекте. Почти всегда они содержали просьбы о помощи и подкреплениях, чтобы отбивать нападения извне. Горстка подданных Александра оказывалась осажденной чуждыми народами, ревностно отстаивавшими свою самобытность. Восстание Спитамена вспыхивало повсюду. Уничтожение Бесса лишь расчистило путь новым (полководцам, укрывшимся на заснеженных склонах Паропамиса.

Александр всем отвечал одинаково:

«Держитесь. Мы собираем новые войска и ждем новых подкреплений, чтобы помочь вам и умиротворить земли, на которых вы воспитаете своих детей».

Так прошла вся зима. С возвращением весны прибыли свежие части из Македонии и Анатолии, и войско выступило в поход. Дойдя до Бактрии, Александр понял, что повстанцы рассеялись по множеству крепостей, и решил разделить свои силы, чтобы нанести ряд целенаправленных атак на каждый центр сопротивления. Но когда царь обсудил это решение со своими военачальниками и товарищами, почти никто его не одобрил.

— Никогда не следует разделять силы! — воскликнул Черный. — Насколько можно судить, царь Александр Эпирский, твой дядя и зять, был разбит варварами в Италии именно потому, что ему пришлось разделить свои силы. А делать это по своей воле… Мне это кажется безумием.

— По-моему, было бы лучше оставить все части вместе, — поддержал его Пердикка. — Мы возьмем эти крепости одну за другой и передавим их, как вшей.

Леоннат кивал в знак согласия, всем своим видом показывая, что не стоит это даже обсуждать.

— Если хочешь знать, что я думаю… — начал Евмен, но Александр оборвал его:

— Тогда давайте сделаем так. Кратер останется на юге в окрестностях Бактры, мы пойдем на север и восток в Coгдиану, чтобы выгнать мятежников в горы, и в определенной точке разойдемся веером — пять отрядов, по одному каждому из вас, по одному на мятежную крепость, чтобы взять ее. Диад разработал новые дальнобойные катапульты, они метают стрелы не такие большие, но такие же эффективные.

Леоннат прекратил кивать, осознав, что речь пошла о другом, и смотревший на него Александр спросил:

— Или ты не согласен?

— Вообще-то я согласен… — попытался ответить тот, но все уже встали.

Больше говорить было не о чем, и Александр проводил их к выходу.

Через несколько дней план был приведен в исполнение: царь и его товарищи с большей половиной войска направились к входу в долины, где их ожидали вооруженные повстанцы. Сражения продолжались все лето, и несколько крепостей были взяты, но потом боевые действия замедлились из-за труднопроходимой местности и уклончивой тактики противника, который нападал неожиданно и тут же отступал. Когда погода начала ухудшаться и стало не хватать провианта, Александр снова отвел войско к Мараканде.


У Кратера дела пошли несколько иначе. Он остался в тылу и не успел добраться до столицы провинции, когда ему навстречу попался гонец, посланный командиром гарнизона.

— Спитамен вторгся в окрестности Бактры и разграбил деревни и села. Наш гарнизон один раз вышел и был разбит, потом мы попытались снова совершить вылазку вдогонку Спитамену, но нам крайне нужно подкрепление.

Кратера охватили мрачные предчувствия. Он знал хитрость Спитамена и был почти уверен, что вторжение в окрестности Бактры было всего лишь провокацией, чтобы выманить из города столичный гарнизон и уничтожить его.

— В какую сторону они ушли? — спросил он гонца.

— Вон туда, — ответил тот, указывая на тропу, ведущую в пустыню.

— И мы тоже пойдем туда, — решил македонский командующий. — Только после необходимого отдыха. Идти в столицу бесполезно.

Они возобновили поход до рассвета и, перейдя вброд ручей, приблизились к ущелью, окруженному зарослями акации и тамарисков, — идеальному месту для засады. Тут к Кратеру подошел Кен, командир второго отряда гетайров.

— Смотри, — сказал он, указывая на небо.

— Что? — спросил Кратер, поднеся ладонь к глазам.

— Стервятники, — мрачно ответил Кен.

ГЛАВА 48

Открывшееся их глазам зрелище леденило душу: на земле валялись сотни убитых македонских солдат. Трупы были страшно обезображены, многие обезглавлены или со снятым скальпом. Других нашли посаженными на кол, третьих — привязанными к деревьям, со следами страшных пыток. Командиры, два представителя старой гвардии, друзья Клита Черного были распяты.

— Что будем делать? — мрачно спросил Кен.

— Собери всю конницу, — распорядился Кралер, — мы сейчас же бросимся за ними. Пехота пойдет вслед ускоренным маршем.

Кен велел трубить сбор и приказал коннице тихо пересечь поле брани, над которым висело призрачное молчание. Он хотел, чтобы солдаты, прежде чем броситься вдогонку, увидели, что враги сделали с их товарищами. Пусть в них возрастут безмерная ярость и жажда мести.

Как только ущелье расширилось и вывело солдат на холмистое, поросшее травой плато, Кратер построил войско в пять шеренг по шестьсот человек и крикнул:

— Я не остановлюсь, пока не растерзаю их! Оглянитесь назад, воины! Запомните, что они сделали с вашими товарищами!

Вражеские следы были еще свежими и легко различались, так что коннице даже не пришлось нарушать строй. Воины бросились галопом в туче пыли, рывком преодолев степную низину и длинный подъев к холму, скрывавшему следующую впадину. Кен оказался на вершине в числе первых вместе с Кратером и менее чем в трех стадиях увидел вражеских всадников. Не ведая об опасности, они шли шагом.

— Вон они! — крикнул Кратер. — Трубы, атаку! Не останавливайтесь! Уничтожьте их, перебейте до последнего! Вперед! Вперед!

Многократно прозвучал сигнал атаки, и конница лавиной устремилась вниз по спуску. Земля тряслась, воздух разрывали звуки бронзовых труб и яростные крики. Захваченный врасплох Спитамен во главе войска, набранного из бактрийцев и скифов-массагетов, приказал развернуться лицом к врагу, но маневр удалось выполнить лишь наполовину, когда македоняне налетели на них с копьями наперевес. При первой атаке пало до сотни мятежников, сброшенных на землю и растоптанных копытами. Центр был смят и рассеян, фланги оказали некоторое сопротивление и попытались выполнить ряд отвлекающих маневров, но Кратер не попался на это. Он созвал своих воинов, перестроил и снова бросил в мощную лобовую атаку. Менее чем через час остатки войска Спитамена были разгромлены и уничтожены. Самому сатрапу с несколькими сотнями скифов-массагетов с трудом удалось спастись и бежать в пустыню.

Кратер вернулся назад, чтобы оказать погребальные почести павшим солдатам, но сначала он вызвал к себе Кена.

— Ты знаешь, кто был перед нами?

— Скифы.

— Массагеты. Племя, которое триста лет назад разбило войско Кира Великого и убило его самого. Посей между ними страх, сделай так, чтобы они больше никогда на нас не нападали… Никогда! Ты меня понял?

— Я тебя понял, — ответил Кен и добавил: — Пришли мне баллисты, все, что у тебя есть, и отряд агриан.

Кратер кивнул. Он вернул своих гетайров назад, на поле побоища, куда уже прибыла пехота. Солдаты, сняв с себя доспехи, собирали павших, складывали расчлененные, растерзанные трупы и со слезами на глазах относили их на край поля. Там уже нарубили деревьев и возводили погребальные костры.

Дождавшись прибытия баллист, Кен велел агрианам обезглавить все трупы скифов-массагетов, после чего подошел к границе их территории, обозначенной ручьем Артакоэн и охраняемой отрядами вражеской конницы, державшимися на небольшом расстоянии. Там он зарядил баллисты и метнул соединенные гроздьями отрубленные головы, так что они покатились под ноги скифским коням. Потом развернул своих солдат и отправился назад, к остальному войску. Оно двинулось к Бактре, по пути получая знаки покорности от всех селений, ранее присоединившихся к восстанию Спитамена.


Тем временем первое войско, которое отправилось с Александром, временно расквартировалось в Мараканде. Персидские командиры набрали в царскую армию как можно больше юношей из Бактрии и Согдианы, так что теперь воинство Александра имело довольно мало общего с тем войском, которое шестью годами раньше покинуло Пеллу. Врагу оставалось все меньше ресурсов, чтобы подпитывать сопротивление.

Но фактически поход добился лишь ограниченных успехов, и это оказывало влияние на престиж царя, тем более что многие его товарищи отговаривали его от подобной стратегии. Тогда Александр попытался заставить их забыть о создавшейся ситуации, устраивая праздники и пиры. Он пожелал, чтобы там присутствовали и персидские командиры, и это снова создало напряжение среди македонян, в том числе даже среди его собственных друзей. У многих вызывал неприязнь Гефестион, который, казалось, не меньше царя вошел во вкус персидских нарядов и часто одевался на восточный манер.

Прибывало много посольств — вести переговоры; среди них приехал и вождь одного скифского племени, жившего за Оксом, и царь установил для всех протокол персидских приемов с «низкопоклонством». Он часто принимал гостей в кандисе и тиаре. Это только усиливало недовольство.

Привлеченные славой царских походов, а еще больше — распространившимися слухами о сокровищах, захваченных войском, из Греции и Анатолии понаехали философы, гадальщики, ораторы, поэты и актеры — все в надежде ухватить хоть толику этого бесконечного богатства или хотя бы познакомиться с молодым завоевателем. Александр принимал и их и даже допускал на пиры. Ему казалось, что так в эти отдаленные края переносится частичка Греции. Кроме того, он от природы любил слушать философские беседы и диспуты ораторов. Но у всего этого пришлого люда не было других намерений, кроме как добиться расположения царя, и потому они льстили ему, как только можно, причем зачастую так тонко и искусно, что бесстыдство этой лести не сразу бросалось в глаза. И это тоже раздражало македонян, привыкших к товарищескому, почти грубому обращению со своим царем, не считая традиционного поцелуя в щеку, припасаемого лишь для самых близких.

Однажды прибыл некто с грузом сушеных фруктов в дар царю — с фигами, миндалем, грецкими орехами прямо из Греции. Александр попробовал, и они показались ему такими вкусными, что он решил предложить часть Клиту Черному — в знак своего расположения и для полного примирения после многих, порой бурных разногласий.

Черный, несмотря на свой раздражительный и довольно спесивый характер, был человеком набожным. Когда пришел посланник с приглашением от царя, военачальник как раз приносил в жертву богам нескольких баранов. Бросив свое жертвоприношение на середине, Клит последовал за посланником, не заметив, что два барана увязались за ним.

Когда он с этой свитой зашел во внутренний двор дворца, Александр не удержался от смеха.

— Черный! — воскликнул он. — Ты заделался пастухом?

Но когда он узнал, что следовавшие за его полководцем животные предназначались для жертвоприношения, то обеспокоился. Царь одарил его фруктами, а как только Клит ушел, позвал Аристандра и рассказал ему о случившемся. Ясновидец помрачнел.

— Это нехороший признак, — ответил он. — Это не к добру.

И в ту же самую ночь, возможно под влиянием услышанных от гадальщика слов, царю приснился Клит. Весь в черном с головы до ног, он сидел вместе с тремя умершими сыновьями Пармениона. Александр проснулся в тревоге и не посмел рассказать свой сон Аристандру, но решил в тот же вечер устроить праздник, чтобы прогнать тяжелое чувство. Несмотря на частые размолвки, он был глубоко привязан к Клиту, чья сестра в детстве кормила его грудью, — по македонским традициям это создавало очень сильную, почти родственную связь.

В ту ночь симпосиархом был назначен Пердикка, который сразу же объявил, что должно быть два кратера: один для македонян, с неразбавленным вином, и один для греков, с одной частью вина и четырьмя воды. Само это решение вызвало общее неудовольствие, а Александр вообще пришел в плохое настроение, поскольку о персидских гостях не было даже упомянуто.

Среди греков, кроме Каллисфена, был один недавно приехавший философ-софист по имени Анасарх — самонадеянный и высокомерный, но очень пронырливый. Он привел с собой двух поэтов, которые тут же набросились на вино и яства. Праздник продолжался с шутками, остротами, непристойными историями при участии нескольких «подруг», которые ни в чем не отставали от мужчин. Все пили без меры, особенно македоняне, включая царя, и к середине вечера пирующие уже были изрядно навеселе.

В это время один из поэтов-прихлебателей, некто Праник, воскликнул:

— Я сочинил маленькую эпическую поэму! Кто-нибудь хочет послушать?

Александр усмехнулся:

— Почему бы и нет?

Воодушевленный одобрением царя поэт начал декламировать свой шедевр, вызвав смех друзей. Но македоняне, едва поняв суть дела, несмотря на опьянение, вдруг ошеломленно замолкли. Они не верили своим ушам: этот стихоплет декламировал глупую сатиру на командиров бактрийского гарнизона, погибших в засаде Спитамена во время весенней кампании. Особенной насмешке подвергся их пожилой возраст.

Каркали песни военные два старикашки,
Уж неспособные выставить твердое древко,
И в землю, кряхтя, упирали копье еле-еле,
Аж потом прошибло, и лысины их покраснели.
Черный встал и плеснул стихоплету в лицо вином из своего кубка, крикнув:

— Замолкни, мерзкий грек, дерьмовая башка!

Александр, пьяный и полуголый, повиснув на двух развлекавших его «подругах», ничего не понял, но, увидев, как обошелся Черный с его греческим гостем, завопил:

— Да как ты смеешь! Попроси прощения и дай ему продолжить! Мне нравится поэзия.

Клит, уже отдавший дань рекам виза, при этих словах совершенно вышел из себя:

— Ты, жалкий, самонадеянный, высокомерный мальчишка! Как можешь ты позволять этому дерьмовому греку глумиться над доблестными командирами, пролившими кровь на поле боя?

— Что ты сказал? — заорал Александр, разобрав лишь оскорбление.

— Что слышал! Да кем ты себя вообразил? Или ты и вправду мнишь себя сыном Зевса-Амона? Веришь всякой ерунде, что распустила твоя ненормальная мать насчет божественного зачатия и прочих глупостей? Да посмотри на себя! Посмотри, как ты опустился: оделся как женщина, весь в вышивках и кружевах. — Он кивнул на дарсидские одежды.

Александр, бледный от бешенства, стал и велел своему вестовому:

— Труби сбор «щитоносцев»! Труби, тебе говорю!

Это был крайний жест, к которому македонские цари прибегали, когда возникала прямая угроза их персоне. Вторжение «щитоносцев» означало немедленную смерть обидчику, и потому вестовой заколебался. С размаху ударив его кулаком по лицу, отчего тот растянулся на полу, Александр завопил что было сил:

— «Щитоносцы», ко мне!

— Ага! — вне себя закричал Клит. — Зовешь «щитоносцев»! Давай-давай, зови! А хочешь правду? Ты без нас — ничто! Пустое место! Это мы побеждали, мы сражались, мы завоевывали. А ты не стоишь и ногтя твоего отца Филиппа!

Птолемей, напуганный таким оборотом ссоры, схватил Клита сзади за плечи и попытался утащить.

— Черный, замолчи! Ты пьян, не оскорбляй царя! Пойдем, ну пойдем же!

Вмешался и Пердикка, и им вдвоем почти удалось вывести его, но Клит высвободил одну руку и, помахав ею в воздухе, крикнул:

— Эй, сын Зевса! Видишь эту руку? Видишь? Это она спасла тебя на Гранике, забыл?

Он вырвался и вернулся назад, продолжая выкрикивать оскорбления.

Александр взял со стола яблоко и швырнул ему в лицо, чтобы тот не подходил, но Клит увернулся и встал прямо перед ним, насмехаясь. Ослепленный яростью, оскорбленный неповиновением своего вестового, осмеянный перед гостями, царь уже ничего не видел. Он выхватил у одного из стоявших у него за спиной педзетеров сариссу и метнул в Клита. Однако при этом Александр почему-то был уверен, что тот снова увернется, что это лишь напугает его, станет уроком. Бесконечное мгновение длиной в жизнь, в которое рука, метнувшая сариссу, еще вытянутая вперед, захотела остановить ее… Но в это время Черного опять крепко схватил Птолемей, стараясь спасти его от царского гнева и оттащить прочь. Сарисса попала в Черного и прошла насквозь.

Александр закричал:

— Не-е-е-т! Черный, нет! Не-е-е-т! — и подбежал к Клиту, который блевал кровью на пол.

Царь вытащил из его тела смертоносное копье, прислонил древко к стене и бросился на острие, чтобы пронзить и себя. Селевк и Птолемей еле успели поймать его, а Александр вырывался, как одержимый, громко рыдая:

— Пустите меня! Пустите! Я не заслуживаю жизни!

На помощь друзьям поспешил Леоннат, но Александр, высвободив одну руку, схватил свой меч и попытался заколоть себя. Его разоружили и силой увели.

Евмен ничего не мог поделать. Он просто сидел в отдалении, в другой части зала, рядом с Каллисфеном и теперь, окаменев, смотрел на страшную сцену. Зал, где всего мгновение назад бушевала оргия, бурлили вино и кровь, моментально затих в нереальном молчании. Юные оруженосцы прислонились к стене в своих праздничных одеждах и переглядывались, бледные и растерянные. Каллисфен обернулся к ним и процитировал Аристотеля:

— Кто совершил преступление, будучи пьяным, вдвойне достоин осуждения: за то, что был пьян, и за то, что совершил преступление.

Евмен посмотрел на него, недоверчиво качая головой, и спросил:

— Ну что ты за человек?

Однако один из оруженосцев, юноша по имени Ермолай, смотрел на историка в восхищении.


Три дня и четыре ночи Александр отчаянно рыдал, повторяя имя убитого друга и отказываясь от еды и воды, отчего превратился в тень.

Наконец товарищи, озабоченные тем, что их царь вот-вот лишится рассудка, а затем и жизни, попросили Аристандра вмешаться. Ясновидец пришел и долго говорил с царем, напомнив про сон, про то грозное предвестие, когда бараны пришли с жертвенного алтаря: ведь несчастье уже было предначертано судьбой. Оно было неотвратимым. В конце концов, ему удалось вернуть царя к жизни, но призрак Клита Черного продолжал отравлять его существование мучительными угрызениями совести. Александр стал пить еще неумереннее. Оруженосцы, которым по древней традиции предоставлялась честь по очереди охранять сон царя, в изрядной степени потеряли уважение к нему, все чаще видя владыку пьяным. Его приволакивали в спальню, неспособного держаться на ногах, и он тут же падал и засыпал, рыгая и храпя, подобно скотине.

Только Лептина продолжала, как всегда, с любовью служить ему, ничего не спрашивая и молчаливо моля своих богов, чтобы те вернули Александру прежнее душевное спокойствие.

В начале осени два корпуса войска соединились в Мараканде, и Кратера потрясло известие о страшной драме. Желая избежать неловкости при встрече с царем, он поскорее выступил в поход, направившись в пустыню, чтобы дать последний суровый урок племенам массагетов, примкнувшим к мятежу Спитамена. Но те осознали, что у сатрапа больше нет надежды поднять против Александра Бактрию и Согдиану. Напуганные случившимся на реке Артакоэн и известием от вождя Драваса, который сообщил им, что пришедший с запада царь — это непобедимый полубог, способный внезапно появляться в любом месте и разить с сокрушительной силой, они собрали совет вождей и решили, что с новым властителем лучше быть в добрых отношениях. Массагеты предательски схватили Спитамена, когда тот спал, отрубили ему голову и вручили Кратеру в знак своего дружеского расположения.

С первыми холодами два корпуса македонского войска снова соединились в Мараканде и отправились в Наутаку, чтобы перезимовать там.

ГЛАВА 49

Следующей весной Александр продолжил свой поход по Согдиане, чтобы уничтожить последние очаги сопротивления, и в частности одну горную крепость, называемую «Согдийская скала». Это неприступное орлиное гнездо удерживал один местный властитель по имени Оксиарт, человек отважный, дерзкий и непреклонный. Добраться к крепости можно было только по узкой труднопроходимой дороге, высеченной в сплошном камне и ведущей к единственным воротам в высоченной стене, нависавшей над пропастью. Сзади стена примыкала к скалистой вершине, почти круглый год покрытой льдом и возвышавшейся над самой крепостью по меньшей мере на тысячу футов.

Александр послал к Оксиарту глашатая и толмача с предложением сдаться, но тот с высоты бастиона крикнул:

— Мы не сдадимся никогда! У нас в изобилии провианта, и мы можем сопротивляться годами, пока вы будете дохнуть от голода и холода. Передайте своему царю: будь у его солдат крылья, он еще мог бы надеяться завоевать мою скалу.

— Солдаты с крыльями! — повторил Александр, как только ему передали ответ. — Солдаты с крыльями…

Диад из Ларисы посмотрел ввысь, прикрыв глаза ладонью от ослепительного снега.

— Если ты думаешь о Дедале и Икаре, то не надо забывать, что, к сожалению, это всего лишь легенда. Человек никогда не сможет летать, даже если кто-то приделает ему крылья. Поверь мне, это невыполнимая задача.

— Мне неизвестно это слово, — ответил царь. — И когда-то тебе оно тоже было неизвестно, друг мой. Боюсь, ты стареешь.

Смущенный Диад замолчал и удалился. Как он ни бился, ему так и не пришло в голову мысли, как можно штурмовать подобное укрепление.

Но у Александра уже появилась идея. Он позвал глашатая, которого посылал в качестве парламентера, и велел ему пройти по всему лагерю с обещанием двадцати талантов всякому, кто вызовется ночью взобраться на нависающую над крепостью вершину.

— Двадцать талантов? — сказал Евмен. — Но это несоразмерная сумма.

— Награда должна соответствовать невыполнимости задачи, — возразил Александр. — Такая сумма сделает целую семью богатой на пять поколений вперед. Я уверен, что такие деньги могут придать человеку крылья.

Меньше чем через час явились триста добровольцев: больше половины из них — агриане, остальные — македоняне из горных областей.

— Нам пришла в голову мысль, — сказал один, похоже, главный среди них. — Ножи агриан здесь не помогут. Мы воспользуемся колышками от шатров, они из закаленного железа. Мы будем вбивать их в лед молотом, привяжем к ним веревки и поднимемся по одному. Может получиться.

— И я так думаю, — ответил царь. — Возьмите у Евмена знамя и, когда подниметесь на вершину, разверните его. Мы прикажем трубить в трубы, и тогда вам придется лишь высунуться, чтобы вас увидели из крепости.

С наступлением вечера невероятное предприятие началось. Пока было возможно, скалолазы поднимались пешком, неся на спине мешки с веревками и кольями, потом начали вбивать их в лед и подниматься один за другим.

Ни царь, ни его товарищи в эту ночь не смыкали глаз. Затаив дыхание, они смотрели вверх на смельчаков, которые медленно, со страшными усилиями карабкались по ледяной стене. К полуночи еще поднялся ветер, от которого коченели руки и ноги, ледяной ветер, пробиравший до костей, но воины продолжали подниматься. На нетронутой белизне снега была еле различима их темная линия.

Тридцать человек упали в пропасть и разбились о скалы, но двести семьдесят с первыми лучами солнца добрались до макушки пика.

— Знамя! — крикнул Пердикка, указывая на красное пятнышко, развевающееся на вершине. — У них получилось!

— О небесные боги! — воскликнул Евмен. — Никогда бы не поверил, если бы мне рассказали. Скорее трубите в трубы!

Тишину долины нарушил настойчивый сигнал, многократно отраженный эхом, и воины с громкими криками высыпали на вершину, чтобы их услышали обитатели Скалы. Часовые на бастионах сначала никак не могли понять, откуда исходят голоса, а потом, подняв глаза и увидев солдат Александра на вершине пика, побежали будить своего господина. Тот, не поверив, сам выскочил на стену. Вскоре опять явился глашатай Александра и закричал:

— Как видишь, у нас есть солдаты с крыльями, и их довольно много. Что скажешь?

Оксиарт посмотрел наверх, потом вниз, а потом снова наверх.

— Сдаюсь, — ответил он. — Скажи своему царю, что я готов принять его.

На следующий день, к вечеру, Александр со своими товарищами и гетайрами «Острия» поднялся в «Скалу» и направился в башню Оксиарта, ожидавшего его на пороге. Они обменялись любезностями, а потом гостя вместе с его друзьями хозяин проводил в зал, где по согдийскому обычаю все было готово к пиру. На полу вдоль столов в два ряда были уложены мягкие подушки. Царь оказался напротив Оксиарта, но вскоре его взгляд привлекла особа, сидевшая справа от хозяина дома, — его дочь Роксана!

Это была девушка невероятной красоты, божественных форм, легенда среди своего народа, давшего ей поэтическое имя «Звездочка».

Она улыбнулась молодому царю, и ее зубы сверкнули жемчугом; черты ее нежного лица казались совершенными; длинные ресницы блестели; гладкая, как мрамор, кожа имела янтарный отлив. Иссиня-черные волосы обрамляли чистейший лоб и, когда она двигала головой, волной оттеняли яркий и тонкий свет больших глаз цвета фиалки.

Александр и девушка посмотрели друг на друга, и обоих охватило вихрем, обволокло волшебной трепетной аурой, расплавленной и разреженной, как утренний сон. Для них больше ничего не существовало, голоса других сидящих за столом затихли вдалеке, и зал как будто опустел — лишь мелодия индийской арфы блуждала в расширившемся, вибрирующем пространстве и проникала в душу и тело, и даже их голоса, говорящие на разных языках, казались одинаковыми в невыразимой, уносящей ввысь музыке.

И тогда Александр понял, что до сих пор никогда не был по-настоящему влюблен. Раньше временами он переживал глубокую и яркую страсть, жгучее желание, привязанность, восхищение — но не любовь. Любовью было вот это — то, что он испытывал сейчас, это трепетное волнение, эта испытываемая к ней жажда, это глубокое упокоение души и в то же время неодолимое беспокойство, это ощущение счастья и страха. Вот что было любовью, о которой говорили поэты. Таков этот непобедимый и беспощадный бог, такова эта необоримая сила, бред ума и чувств, единственное возможное счастье. Александр забыл кровавые призраки прошлого, оставил былые тревоги и страхи; его безмерная тоска улеглась и утонула в глазах Роксаны с фиолетовым отливом, в ее небесной улыбке.

Очнувшись, царь понял, что все смотрят на них и всё понимают. Тогда он встал перед благородным Оксиартом и твердым голосом, с горящими от волнения глазами проговорил:

— Я знаю, что еще несколько часов назад мы были врагами, но теперь я предлагаю тебе долгую и крепкую дружбу и в залог этой дружбы, а также из искренней и глубокой любви, которую испытываю, прошу у тебя в жены твою дочь. — И пока толмач переводил, повернулся к девушке и добавил: — Если ты согласна.

Роксана встала и ответила на своем языке, столь странном и в то же время звучном. Только его имя она выговорила так, как его произносили его друзья:

— Я хочу стать твоей женой, Александрос, навсегда.


Свадьбу справили через три дня с большой пышностью, и Александр пожелал выполнить персидский ритуал с хлебом, но по македонскому обычаю разрубив его мечом. Потом новобрачные съели этот хлеб, глядя друг другу в глаза и чувствуя, что влюблены до конца дней своих и что связь эта не разорвется и за гробом. Роксана была в церемониальных одеждах — синем халате поверх красной длинной рубахи, перетянутой на талии поясом из золотых дисков, с вуалью на голове, ниспадавшей из-под диадемы чистого золота с подвесками из бус, украшенных ляпис-лазурью.

Во время свадебного ужина царь почти ничего не пил и лишь держал за руку свою новую жену, что-то тихо говоря ей на ухо. Она не понимала его слов, слов любви, стихов великих поэтов, образов из сновидений, призывов. Измученная душа Александра искала утешения во взгляде этой непорочной девственницы, в чувстве любви, что исходила из ее рук, из ее глаз, когда она смотрела на него с искренним и нескромным желанием, жгучим и в то же время нежным. При каждом вздохе ее цветущая грудь вздымалась, по щекам распространялся легкий румянец, и в этом дыхании царь в свою очередь искал признаки того внезапного и в большой степени неизвестного ранее чувства, пламенно желая, чтобы оно вечно оставалось неизменным.

Когда они, наконец, остались одни, Роксана, опустив глаза, начала раздеваться, медленно обнажая свое дивное тело и наполняя земную свадебную постель божественным ароматом своей кожи и волос. Александра охватило глубокое и сильное волнение, словно он погрузился в теплую ванну после долгого хождения под снежной бурей, в тисках мороза, словно выпил он чистой родниковой воды после долгого скитания по пустыне, словно снова почувствовал себя человеком после разврата, жестокости и зверств.

Его глаза светились, и, прижав девушку к себе, Александр ощутил соприкосновение с ее кожей. Он стал искать ее неумелые губы, целовать ее грудь, живот, бедра. Он любил ее с глубокой печалью, полностью отрешившись от себя, как никогда в жизни, и когда их тела содрогнулись, он ощутил, как вливает в ее лоно жизнь, ту таинственную дикую энергию, которой сметал города и полки, которая позволяла ему пережить самые страшные раны, с которой он топтал самые святые чувства, убивал в себе жалость и сострадание. И когда Александр в изнеможении отпустил Роксану и заснул рядом с ней, ему приснилось, что под черным небом он идет по долгой дороге к берегу океана, ровного, холодного, неподвижного, как плита из вороненой стали. Но ему не было страшно, потому что, как теплое покрывало, как таинственное счастье детских воспоминаний, его обволакивало тепло Роксаны.


Проснувшись и обнаружив ее рядом с собой, еще более прекрасную, с отсветом снов в глазах, он погладил ее с нескончаемой нежностью и сказал:

— Теперь пойдем, любовь моя, и не остановимся, пока я не увижу конец мира и городов Ганга, цапель на золотистых озерах и радужных павлинов Палимботры.

В те дни Александр снова взялся за приготовления и реорганизацию войска. Он набрал еще тысячи азиатских солдат из Бактрии и Согдианы, чья верность теперь вдвойне упрочилась царским браком с дочерью благородного Оксиарта. Прибыли десять тысяч персов, обученных и вооруженных на македонский лад, — их набрали в армию правители центральных провинций державы. Тогда Александру подумалось, что персидские ритуалы и «низкопоклонство» нужно распространить на всех, чтобы со всеми подданными обращаться одинаково. Но македоняне возмутились, а Каллисфен прямо воспротивился Александру, напомнив ему, что такое требование абсурдно.

— Что ты будешь делать, когда вернешься на родину? — спросил он. — Потребуешь, чтобы и греки, самые свободные из людей, воздавали тебе божеские почести? Они не таковы! И даже Геракл не получал подобных почестей — ни при жизни, ни после смерти, пока Дельфийский оракул недвусмысленно не потребовал этого. Ты хочешь стать таким же, как эти азиатские владыки? Но подумай об их судьбе: Камбиса разбили эфиопы, Дария — скифы, Ксеркса — греки, Артаксеркса — «десять тысяч» хорошо известного тебе Ксенофонта. Все были побеждены свободными людьми. Правда, мы на чужой территории и в некотором роде должны мыслить, как эти чужаки, но прошу тебя, помни о Греции! Вспомни уроки своего учителя. Разве могут македоняне общаться со своим царем, как с богом? Разве могут греки относиться к командующему их союза, как к богу? Человеку жмут руку, его целуют в щеку, а богу строят храмы, приносят ему жертвы, поют гимны. Есть разница в чествовании человека и почитании богов. Ты достоин величайших почестей среди людей, потому что был самым доблестным, самым мужественным, самым великим. Но удовольствуйся этим, прошу тебя, удовольствуйся почтением свободных людей, не вели им рабски простираться перед тобой, как перед богом!

Александр опустил голову, и бывшие рядом с ним услышали, как он прошептал:

— Вы меня не понимаете… Не понимаете…

Это слышал и один из оруженосцев, Ермолай, юноша, безмерно восхищавшийся Каллисфеном и презиравший царя. Теперь он был главой оруженосцев, поскольку Кибелин, когда-то спасший Александру жизнь, впоследствии не вынес тягот военной жизни и столь сурового климата. Во время похода на скифов он подхватил тяжелейшую лихорадку и через несколько дней умер. Ермолай почти все время только тем и занимался, что слушал Каллисфена, и нередко пренебрегал службой.

В конце концов, царь объявил, что те, кто не желает воздавать ему подобные почести, могут не делать этого. Однако такое решение не принесло покоя его землякам. Им было противно смотреть, как Александр принимает «низкопоклонство» от азиатов, для которых этот жест казался естественным и подобающим. Многие продолжали тайком клеймить царя как заносчивого тирана, ослепленного властью и непомерной удачей.

К несчастью, недовольство не ограничилось ворчанием и перешептыванием. Созрел еще один заговор с целью цареубийства. И на сей раз заговор затеяли самые юные, ближе всех допущенные к царской особе — те, кому доверили охранять сон царя.

После того как войско вернулось в Бактру, во время развлечения и веселья, на охоте на кабана, произошло неприятное событие. Ермолай как старший над своими товарищами скакал совсем рядом с царем. Внезапно, преследуемый Перитасом и прочими собаками, из кустов выбежал кабан и бросился на него. Александр занес дротик, чтобы поразить зверя, но Ермолай, увлеченный охотничьим пылом, ударил первым и свалил зверя, опередив царя.

Это был тяжелейший проступок, признак высокомерия и полного презрения к традициям и придворному протоколу. В подобных случаях только сам царь мог назначить телесное наказание оруженосцу, или командиру, или любому иному виновному, и Александр воспользовался этой прерогативой: он велел связать юношу и дать ему розог.

Это было суровое наказание, но в обычаях македонского двора подобное считалось нормальным. Всех мальчиков наказывали так, и не только Леоннат до сих пор носил на спине следы розог, но и Гефестион, и Лисимах не раз расплачивались за свою недисциплинированность по приказу царя Филиппа, принимая кару от руки Леонида или своего учителя военного дела. Традиционно наказание являлось заодно и упражнением в преодолении боли, способом приучения к послушанию, закалкой души и тела. В Спарте порка мальчиков практиковалась вообще без цели наказания, а просто для воспитания в них отваги, самопожертвования и выносливости.

Однако Ермолай счел себя жертвой беспричинно жестокого унижения и несправедливости и с того дня затаил такую глубокую злобу на царя, что стал вынашивать план убийства. Было бы нетрудно убить Александра во сне. Однакотребовался помощник, который помог бы убийце скрыться. Одержимый лихорадочной мыслью о свободе, Ермолай не сознавал, что он не афинский гражданин, долг которого — защищать демократию родного города от тирана, а всего лишь македонский оруженосец на службе своему царю в дальних краях, среди всевозможных опасностей. Уроки Каллисфена о демократии не шли ему впрок. Кроме того, он не сознавал, что Каллисфен тоже кормится из рук Александра, получая от царских щедрот хлеб, одежду и кров.

Со свойственной подросткам безрассудностью Ермолай поделился своими планами с другом по имени Епимен, а тот рассказал одному товарищу, которому слепо доверял, некоему Хариклу, который в свою очередь рассказал брату Епимена Еврилоху, а тот, испугавшись, попытался всеми способами их отговорить.

— Вы с ума сошли? — сказал он однажды, когда все они собрались в шатре. — Вы не можете сделать подобного.

— Еще как сможем! — ответил Ермолай. — И освободим весь мир от зверя, от ненавистного тирана.

Еврилох покачал головой:

— Ты сам был виноват: ты же прекрасно знаешь, что первый удар наносит царь.

— Он чуть не упал с коня, как он мог нанести удар?

— Болван! Александр никогда не падает. И все равно, как ты мог задумать такое? По-твоему, это так легко — убить царя?

— Конечно. Думаешь, как умер царь Филипп, бывший куда лучше нынешнего? И злоумышленника так и не нашли.

— Но здесь мы одни, а вокруг варвары и пустыня. Нас разоблачат тут же. И потом, если хочешь знать, о тебе и Каллисфене уже ходят слухи, что вы ведете себя подозрительно. Кто-то тебя подслушал, когда ты спрашивал его, как стать самым знаменитым человеком в мире, и он тебе ответил: «Убить самого могущественного человека в мире». Вам обоим еще повезло, что эти слова не дошли до ушей царя, но нельзя долго нарываться безнаказанно. — Он обратился к Епимену: — Что касается тебя, тут достаточно одного: как твой старший брат я велю тебе порвать с этими бессовестными. А вы ведите себя почтительно, и, возможно, эти слухи понемногу исчезнут.

Ермолай пожал плечами.

— Я делаю, что хочу, и если ты не желаешь помочь мне, это не меняет дела: у меня найдутся другие друзья. Это же раз плюнуть.

Он плюнул Еврилоху под ноги, еще раз пожал плечами и вышел.

Юноши-заговорщики решили подождать, когда Александр с войском выступит против мятежников, чтобы его смерть показалась делом рук проникших в лагерь врагов.


Когда царь покидал дворец в Бактре, Роксана крепко обняла его.

— Не уходи!

— Ты делаешь большие успехи в греческом, — ответил Александр. — Когда выучишь его, я научу тебя также македонскому диалекту.

— Не уходи! — повторила Роксана с тревогой. Александр поцеловал ее.

— Но почему я не должен уходить?

Девушка со слезами на глазах посмотрела на него и проговорила:

— Два дня. Вижу… мрак.

Царь покачал головой, словно отгоняя неприятную мысль; потом вестовые облачили его в доспехи и проводили во двор, где уже ждали всадники, готовые к отправлению.

Прошло два дня, и Александр, встревоженный предсказанием, поговорил с Аристандром.

— Что, ты думаешь, может это означать?

— Женщины здесь занимаются гаданием и магией, они обладают способностью чувствовать угрозу, растворенную в воздухе. А, кроме того, Роксана тебя любит.

— И что же мне делать?

— Не спи сегодня ночью. Читай, пей вино, но ни на мгновение не теряй ясности мыслей. Ты должен оставаться начеку.

— Сделаю, как ты говоришь, — ответил Александр и стал ждать наступления темноты.

ГЛАВА 50

Птолемей увидел, как в шатре Александра зажегся огонь, и зашел туда. Двое дежурных оруженосцев отдали ему салют.

— Что это ты еще не спишь в такой час? — спросил он. — Уже вторая стража.

— Не спится. Вот, читаю. Птолемей мельком глянул.

— «Индия» Ктезия. Ждешь не дождешься, да?

— Да. А когда завоюем Индию, можно будет сказать, что вся Азия в нашей власти. Тогда вернемся назад и начнем перестраивать мир, Птолемей.

— Ты в самом деле веришь, что мир можно перестроить? Что подобный проект действительно выполним?

Александр оторвал глаза от свитка, что держал перед собой.

— Да, верю. Ты уже не помнишь того вечера в святилище Диониса в Миезе?

— Помню. Мы были юнцами, полными энтузиазма, надежд, мечтаний…

— Эти юнцы завоевали величайшую державу на земле, две трети мира! Они основали в сердце Азии десятки городов с греческой культурой и порядками. Думаешь, все это произошло случайно? Думаешь, это не имело смысла, цели?

— Хотелось бы верить. Во всяком случае, ты всегда можешь рассчитывать на мою дружбу. Я никогда тебя не брошу, в этом можешь быть уверен. А в остальном… иногда я сам не знаю, что и думать…

Тут вошел Ермолай. Перитас зарычал, и Птолемей обернулся к юноше:

— Этой ночью твоя смена?

— Да, гегемон, — ответил тот.

— Тогда почему же тебя до сих пор не было?

— Царь еще не спал, и я не хотел ему мешать.

— Ты мне не мешаешь, — сказал Александр. — Можешь оставаться, если хочешь.

Юноша сел в углу шатра. Птолемей посмотрел на него, потом перевел взгляд на Александра — и ощутил какую-то странность, неосязаемое напряжение в воздухе, некую затаившуюся энергию.

— Это тот юноша, которого на днях наказали после охоты, — сказал Александр.

— Ты обиделся? — спросил Птолемей оруженосца, увидев, что тот помрачнел. — О, не стоит. Знал бы ты, сколько меня наказывали в твои годы! Царь Филипп лично давал мне пинков под зад и тоже однажды велел высечь, когда из-за меня захромал его конь. Но я не принимал этого близко к сердцу, потому что он был великий человек и делал это для моего же блага.

— Времена изменились, — заметил Александр. — Эти юноши не похожи на нас. Они… другие. А может, это мы стареем. Мне тридцать, подумать только!

— Что и говорить, для меня эти годы пролетели в одно мгновение. Ладно, продолжу свой обход. Можно взять собаку? Составит мне компанию.

Перитас завилял хвостом.

— Возьми, пусть немного подвигается, а то жиреет.

— Тогда я пошел. Если понадоблюсь, зови.

Александр кивнул и вновь погрузился в чтение, то и дело отхлебывая из стоящего на столе кубка.

Ермолай молча сидел перед ним, сжав челюсти и опустив глаза. Царь иногда отрывался от свитка и смотрел на него с загадочным выражением на лице. И вдруг проговорил:

— Ведь ты ненавидишь меня, правда? За то, что я велел тебя высечь.

— Неправда, государь. Я…

Но было видно, что он лжет. Царь убедился в том, что этот юноша коварен, так как не нашел в себе ни мужества проявить свою ненависть, ни силы отказаться от нее.

— Ладно, неважно.

Так прошла почти вся ночь — холодная, пустая, бесполезная. Приближался час смены караула. Близился рассвет. Ермолая терзали сомнения, и он не отрывал глаз от царя, который то и дело склонял голову, словно сморенный сном.

Еврилох тоже всю ночь не ложился, сознавая, что все три оруженосца в карауле — заговорщики. Он был уверен, что они решили действовать, тем более что командующий Птолемей обычно забирал с собой Перитаса, совершая обход караулов. Но потом, видя, что свет в царском шатре все не гаснет и царь не спит, хотя нет никакой непосредственной опасности вражеского вторжения, Еврилох пришел к убеждению, что там происходит нечто страшное. Может быть, Александр все узнал… Или Ермолай и прочие нападут перед самым рассветом. Он подумал, что этих бессовестных можно спасти только одним: если рассказать кому-то о заговоре. И как раз в этот момент он увидел Птолемея, завершавшего свой обход. Еврилох решил подойти к нему:

— Гегемон…

— В чем дело, мальчик?

— Я… Нам нужно поговорить.

— Я тебя слушаю.

— Не здесь.

— Тогда пошли в мой шатер. — Он провел оруженосца с собой и велел войти. — Ну? Что за таинственность?

— Выслушай меня, гегемон, — начал Еврилох. — Мой брат Епимен, Ермолай и другие юноши… Как бы это сказать… Им пришла в голову странная мысль… Ты знаешь, что Ермолай с моим братом и несколькими товарищами бывает у Каллисфена, и тот забил им голову всякими глупостями насчет демократии и тирании, и вот…

— И что? — спросил Птолемей, нахмурив брови.

— Они всего лишь мальчишки, гегемон, — продолжил Еврилох, не в силах сдержать слезы. — Возможно, в этот раз они отказались от своего плана… Может быть, царь что-то заподозрил… Не знаю… Я решил поговорить с тобой, чтобы ты напугал их… чтобы они больше и не думали ни о чем таком. Это все Каллисфен, понимаешь? Сами они никогда бы не додумались. Хотя царь и велел высечь Ермолая за того кабана, не знаю, пришло бы ему… Хотя кто знает…

— О великий Зевс! — не выдержал Птолемей и крикнул: — Перитас, беги, беги к Александру!

Пес бросился вперед и ворвался в царский шатер, когда его хозяин собирался задремать за столом, а Ермолай тихонько засунул руку за пояс, под хитон. Перитас повалил парня на землю и схватил зубами сжимавшую кинжал руку.

Тут же вбежал Птолемей и еле успел удержать пса за ошейник, пока тот не откусил юноше руку. Александр, от этого шума моментально стряхнув дремоту, вскочил и схватился за меч.

— Они хотели тебя убить, — тяжело дыша, сказал Птолемей, отобрав у Ермолая кинжал.

Юноша, вырываясь, кричал:

— Проклятый тиран! Кровавое чудовище! У тебя руки в крови! Подлый убийца, ты убил Пармениона и Филота!

Два других караульных оруженосца, стоявшие снаружи, попытались улизнуть, но Птолемей громким голосом позвал трубача и велел трубить сигнал тревоги. Пытавшихся сбежать юношей тут же задержали «щитоносцы». Еврилох, плача, умолял:

— Не трогай их, гегемон! Не причиняй им зла. Они ничего не сделали, клянусь! Отдай их мне, я накажу их, я изобью их в кровь, но не причиняй им зла, прошу тебя!

Александр вышел, бледный от бешенства, а Ермолай продолжал громко выплевывать всевозможные оскорбления ему вслед. Посреди лагеря уже было полно солдат, сбежавшихся со всех сторон.

— Чего заслуживают эти люди, государь? — ритуальной фразой вопросил Птолемей.

— Пусть их судит войско, — ответил Александр и удалился в свой шатер.

Тут же собрались военные судьи, и оруженосцев подвергли допросу. Их допрашивали целый день и всю ночь, устраивали им очные ставки, ловили на противоречиях, били и пороли, пока они во всем не сознались. Никто из них даже под пытками не назвал имени Каллисфена, но Еврилох, которого не тронули, так как он спас царю жизнь, продолжал утверждать, что эти юноши не задумали бы ничего такого, если бы Каллисфен не растлил их своими идеями. И до последнего он продолжал умолять, чтобы их пощадили.

На рассвете следующего дня, хмурого и дождливого, виновных забросали камнями.

Евмен, присутствовавший как на суде, так и на казни, вошел в шатер к Каллисфену и увидел, что тот весь трясется, бледный, как мертвец, и в тревоге заламывает руки.

— Кто-то назвал твое имя, — сказал ему секретарь. Каллисфен со стоном упал на табурет.

— Значит, все кончено, да?

Евмен не ответил.

— Для меня все кончено, верно? — крикнул историк громче.

— Твои фантазии обретают плоть, Каллисфен. Они облеклись в плоть этих мальчиков, которые сейчас лежат под кучей камней. Такой человек, как ты… Разве ты не знал, что словом можно убить больше людей, чем мечом?

— Меня будут пытать? Я не выдержу, не выдержу. Они заставят меня сказать все, что захотят! — прорыдал Каллисфен.

Евмен кивнул в замешательстве.

— Мне очень жаль. Я лишь хотел тебе сказать, что скоро за тобой придут. У тебя не много времени.

И ушел под проливным дождем.

Каллисфен в отчаянии огляделся, ища какое-нибудь оружие, какой-нибудь клинок, но вокруг были одни папирусные свитки, его труды, его «История похода Александра». Потом вдруг ему вспомнилась одна вещь, которую давно следовало уничтожить. Историк подошел к скамье с ящиком, пошарил, замирая от страха и тревоги, и, наконец, сжал в пальцах железную шкатулку. Там лежал завернутый в ткань свиток и стеклянная бутылочка с белым порошком. На папирусе было написано:

Никто не может уследить за развитием болезни. Но это средство дает те же симптомы.

Одна десятая лептона[53]вызывает тяжелую лихорадку, рвоту и понос в течение двух или трех дней. Потом наступает улучшение, и кажется, что больной на пути к выздоровлению. На четвертый день лихорадка возвращается со страшной силой, и вскоре наступает смерть.

Каллисфен сжег записку, а потом проглотил все содержимое бутылочки. Когда пришла стража, историка нашли лежащим навзничь среди свитков «Истории» с полными ужаса, широко раскрытыми, уставившимися в одну точку глазами.

ГЛАВА 51

Отчетливо вырисовывалось побережье Фокиды, выступая из вечерней дымки, а тучи на небе и морские волны горели в свете заката. Ветерок легко гнал судно через Эгинский залив. Аристотель прошел на нос корабля, чтобы посмотреть, как причаливает судно, и вскоре сошел на небольшой Итейский пирс, где толпились швартовщики, грузчики и торговцы священными предметами.

— Хочешь барана, предложить в жертву богу? — спрашивал один. — Здесь он вдвое дешевле, чем в Дельфах. Посмотри на этого ягненка: всего четыре обола. Или пару голубей?

— Мне нужен осел, — ответил философ.

— Осел? — ошарашено переспросил торговец. — Ты, должно быть, шутишь: кто предлагает богу осла?

— Я вовсе не собираюсь приносить его в жертву. Я собираюсь на нем ехать.

— А, это меняет дело. Если так, смотри: у меня есть друг — погонщик ослов, у него много послушной и спокойной скотины.

Торговец сразу увидел, что перед ним ученый, книжный человек, наверняка мало склонный к верховой езде.

Они договорились о цене за три дня пользования и о залоге, и Аристотель в одиночестве отправился к святилищу Аполлона. Час был уже поздний, а народ обычно предпочитал подниматься в рощу роскошных серебристых олив утром, при свете, но не в сумерках, когда вековые стволы превращаются в угрожающие фигуры. Спокойный шаг осла способствовал неспешным размышлениям, а последнее тепло опускавшегося к морю солнца согревало руки, озябшие от вечернего ветра, который, наверное, прилетел с первого снежка на горе Китерон.

Философ думал о долгих годах, в течение которых он, не переставая, расследовал убийство царя Филиппа, преследуя ускользающую обманчивую истину.

Известия, приходящие из Азии, огорчали: Александр, похоже, забыл уроки своего учителя, по крайней мере те, что касались политики. Он ставил варваров на одну доску с греками, одевался, как персидский деспот, требовал «низкопоклонства» и верил слухам, распространяемым его матерью Олимпиадой, о своем божественном происхождении.

Бедный царь Филипп! Но такова уж судьба: все великие люди — Геракл, Кастор и Полидевк, Ахилл, Тезей — называют себя отпрысками какого-нибудь бога или богини… Александр не мог стать исключением. Да, это можно было предвидеть. И все-таки, несмотря на все это, Аристотелю не хватало Александра, и он бы все отдал, чтобы снова повидаться и поговорить с ним. Кто знает, как он там? Сохранил ли забавную привычку склонять голову к правому плечу, когда слушает или читает берущие за душу слова?

А Каллисфен? Пишет, несомненно, бойко, хотя ему и немного недостает критицизма. А вот со здравым смыслом у него и впрямь плохо. Кто знает, как он выпутывается из экстремальных положений в недоступных местах, среди диких народов, в лабиринте интриг кочующего двора, непостоянного и оттого еще более опасного. Известий от племянника не приходило уже несколько месяцев, но, конечно, почте нелегко преодолевать столь обширные пространства с пустынями и плоскогорьями, бурными реками и горными хребтами…

Философ ударил пятками своего осла, желая добраться до вершины прежде, чем стемнеет. Ах да, убийца… Должно быть, изощренный злобный ум, раз до сих пор он смеется над философом и всеми прочими. Первый след привел к царице Олимпиаде, но подозрение оказалось маловероятным: вряд ли жена Филиппа совершила бы такой демонстративный жест — увенчала труп исполнителя убийства. К тому же у царя было много друзей, и она могла дорого заплатить за подобную выходку, тем более, будучи иностранкой и потому вдвойне уязвимой и беззащитной. Затем Аристотель развивал гипотезу о преступлении, связанном со страстью, — историю о мужеложстве, в которой Павсаний, убийца, отомстил Филиппу за оскорбление, понесенное от Аттала, недавно ставшего царским тестем, отца молоденькой Эвридики. Но теперь Аттал мертв, а мертвые не делятся сведениями.

Равномерный стук ослиных копыт по каменистой дороге сопровождал раздумья философа, словно задавая спокойный ритм его мыслям. Ему вспомнилась беседа с невестой Павсания на могиле холодным зимним вечером. И вот третья гипотеза: как только последняя жена Филиппа, юная Эвридика, родила сына, ее отец Аттал измыслил дерзкий план — убить Филиппа и объявить себя регентом при внуке, который по достижении зрелости должен взойти на престол. Такой замысел мог иметь известные шансы на успех, поскольку мать ребенка, в отличие от Олимпиады, была чистокровной македонянкой. И совершенно логично план завершался убийством Павсания, единственного свидетеля заговора. Но это так и осталось недоказанным предположением, поскольку Аттал после смерти Филиппа никак не попытался захватить власть. Возможно, он бездействовал из страха перед Парменионом. Или Александром?

Но в таком случае как объяснить слова невесты Павсания? Она была, несомненно, хорошо осведомлена и, похоже, верила, что ее возлюбленного изнасиловали подручные Аттала, что не имело никакого смысла, если тот был наемным убийцей. Философ пытался разыскать эту девушку снова, но ему сказали, что она куда-то пропала и о ней давно нет никаких известий.

Оставался последний след, ведший в Дельфийский храм, — святилище, выдавшее двусмысленное предсказание насчет неминуемой смерти Филиппа. Предсказание сбылось. И неподалеку оттуда под вымышленным именем жил человек, убивший Павсания, единственного свидетеля, который мог вновь привести Аристотеля к вдохновителям заговора.

Философ обернулся. Последний луч заката окрасил пурпуром воду залива меж двух мысов, а в вышине слева храм Аполлона мерцал отсветами огней, горящих на треножниках и в лампадах. В прозрачной тишине вечера послышалась нежнейшая песня:

Бог с серебряным луком, Феб златокудрый,
Свет уносящий на земли Элизия, в обитель блаженства,
Что в Океане затеряны, средь водоворотов глубоких,
Вернись, о, вернись к нам, божественный Феб!
Улыбкою светлой, розовоперстой зарей
Ночь изгони — кошмаров всех мать, Хаоса темную дочь…
Все, он на месте. Аристотель привязал осла к кольцу у фонтана и пешком направился по священной дороге между маленьких храмов, что воздвигли некогда афиняне, сифнийцы [54], фиванцы, спартанцы. Все они полнились трофеями в честь кровавых побед над братьями, все принесены сюда греками, убивавшими греков. Глядя на них, философ словно услышал, что бы сказал Александр, окажись он здесь в данный момент.

Из храма выходили последние паломники, и сторож уже собирался запереть дверь пустого святилища, но Аристотель попросил его подождать:

— Я приехал издалека и завтра до рассвета должен отправиться дальше. Заклинаю тебя, удели мне всего одно мгновение! Позволь вознести молитву богу и задать неотложный вопрос, так как я стал жертвой страшного чародейства и меня преследует проклятье, — и протянул ему монету.

Сторож опустил ее в кошель со словами:

— Ладно, но только поскорее, — и принялся подметать ступеньки крыльца.

Аристотель вошел и сразу скользнул в полумрак бокового нефа. Он быстро прошел вдоль стены, рассматривая висевшие там сотни предметов, принесенных паломниками богу. Его вела интуиция, тень давнего воспоминания о том, как много лет назад, еще в детстве, он пришел в этот храм, держась за руку своего отца Никомаха. Тогда один предмет особенно привлек его взгляд. Это воспоминание вместе с подозрением и привело его в эти стены.

Философ дошел до конца; под перламутровым взглядом сидящего на троне бога перешел на другую сторону и там продолжил свой осмотр. Но ему не удалось различить ничего, что подтвердило бы изрядно выцветший образ, то давнее воспоминание. Было слишком темно. Тогда Аристотель взял висевшую на колонне лампу, прислонил ее к стене, и на лице его отразилось торжество: да, он не ошибся! Перед ним на стене еле вырисовывался выцветший от времени след предмета, провисевшего там многие годы.

Философ огляделся, убеждаясь, что рядом никого нет; потом одной рукой поднял лампу, а другой вытащил из сумы кельтский кинжал, которым убили царя Филиппа, и медленно, почти со страхом, поднес к отпечатку на стене. Кинжал совпал с ним в точности!

В стене еще оставались две заклепки, которым соответствовали изгибы рукояти, как усики бабочки, и Аристотель повесил кинжал на место.


— Ну, закончил свои молитвы? — раздался снаружи голос сторожа. — Мне пора закрывать.

— Иду, иду, — ответил философ и поспешно вышел, осыпая сторожа благодарностями.

Он провел ночь в портике, завернувшись в свой плащ, как и все прочие паломники, но спал мало. Амфиктиония [55]! Возможно ли такое? Возможно ли, что самое почитаемое святилище в греческом мире спровоцировало убийство царя Филиппа? Эта тень на стене могла быть всего лишь странным совпадением. Возможно, он любой ценой хотел отыскать разгадку тайны, многие годы бросавшей вызов его уму. Однако эта гипотеза была единственной, содержащей объективное доказательство: кинжал, орудие цареубийства, был взят из храма! И, в конце концов, гипотеза была логичной: могла ли духовная власть, высшая во всем греческом мире, вечно подчиняться воле одного человека? И не глубочайшее ли это проявление рационализма — убить великого царя именно в тот момент, когда обвинить в преступлении можно было почти всех?

Афиняне видели в нем поработителя и узурпатора, отнявшего их главенство среди греков; фиванцы люто ненавидели его за побоище при Херонее; персы боялись вторжения в Азию; царица Олимпиада ненавидела супруга за унижения и за то, что он предпочел ей юную Эвридику; царевича Аминту Филипп лишил законного наследования престола. И даже Александр в какой-то степени оставался под подозрением. Да, подозрение падало на всех. А значит, ни на кого. Тонко. И момент был из тех, что оправдывают любое преступление: власть над думами людей гораздо сильнее и значительнее любой другой власти в мире и больше любой другой напоминает божественную.

Но оставалась последняя проверка: человек, убивший Павсания и работавший, по сведениям Аристотеля, в поместье, принадлежащем храму.

Философ встал еще затемно, взвалил на своего осла узел с пожитками и отправился в путь. Он спустился примерно на десять стадиев по дороге, ведущей к морю, свернул на горную тропинку, убегавшую влево, и вышел на маленькую площадку, вырытую в склоне вместе с террасами виноградарей.

Нужный дом, должно быть, вон тот, за виноградником, рядом со столетним дубом — убогая, крытая черепицей хижина с навесом, подпертым стволами олив.

Аристотель вошел на гумно, где несколько свиней с чавканьем поедали валявшиеся под дубом желуди, и позвал:

— Есть тут кто-нибудь? Эй, есть кто-нибудь?

Ответа не последовало.

Философ слез с осла и постучал в дверь, которая отворилась, впустив внутрь луч света.

Он был там. Он висел на веревке, привязанной к потолочным балкам.

Аристотель растерянно попятился, потом вскочил на своего осла и как можно скорее погнал его прочь.


Философ спешно вернулся в Афины и несколько дней никого не хотел видеть. Он уничтожал свои заметки и копии писем, посланных племяннику по поводу цареубийства. Из исследований он оставил лишь пустые, общие замечания и начал писать заключение: «Причина преступления, вероятно, кроется в грязной истории, касающейся сексуальных отношений между мужчинами…»

К концу месяца в его дверь постучал гонец и вручил объемистый пакет. Аристотель вскрыл его и увидел там несколько личных вещей Каллисфена, а также все отправленные ему письма. Кроме того, там находился свиток с печатью Птолемея, сына Лага, телохранителя царя Александра, командующего корпусом в македонском войске. Трясущимися руками философ развернул его и прочел:

Птолемей Аристотелю: здравствуй!

В четвертый день месяца элафеболиона[56]третьего года сто тринадцатой Олимпиады твой племянник Каллисфен, официальный историк похода Александра, был найден мертвым в своем шатре, и Филипп, царский врач, констатировал, что смерть наступила вследствие приема какого-то сильного яда.

Незадолго до этого несколько юношей-оруженосцев составили заговор с целью убить царя, и, несмотря на то, что никто из обвиняемых не дал на суде показаний против Каллисфена, все же некоторые возложили на твоего племянника моральную ответственность за этот преступный замысел. В самом деле, казалось странным, что без чьего-либо наущения столь молодые юноши додумались до попытки злодейски убить своего царя. Можно предположить, что именно по этой причине твой племянник прибег к самоубийству и таким образом избежал более тяжелого наказания.

Царь, обуреваемый противоречивыми чувствами, не захотел писать тебе сам и решил поручить это мне.

Я знаю, что это известие прибудет к тебе с большим запозданием, поскольку сейчас, когда я начал писать тебе, войско уже двинулось в поход через труднопроходимую местность с целью вторжения в Индию. Кроме того, я хотел послать тебе писарскую копию «Истории похода Александра», сделать которую распорядился сам Каллисфен. К сожалению, печальный исход жизни твоего племянника оставил его труд неоконченным.

Я решил известить тебя о том, что случилось до настоящего момента, и описать наиболее примечательные эпизоды похода на Индию, если ты захочешь завершить сочинение Каллисфена, как сам сочтешь уместным.

Я бы также хотел рассказать одну историю, которая может показаться тебе интересной. В нашем лагере жил один человек из Элиды по имени Пиррон[57].Он начал свою карьеру бедным художником, почти никому не известным, и следовал за нашим войском, надеясь немного заработать. Но в последние годы он встречался с магами из Персии, а потом с индийскими мудрецами. Он часто захаживал к Каллисфену. И этот человек выводит из своего опыта новый способ мышления, о котором, насколько я понимаю, может распространиться немалая слава.

Надеюсь, мое письмо застанет тебя в добром здравии. Береги себя.

ГЛАВА 52

Только к концу месяца, с началом первых холодов, Аристотель решился прочесть доклад Птолемея, краткое, но яркое изложение событий, способное послужить основой для продолжения Каллисфенова труда.


Войско двинулось через Паропамис, или Индийский Кавказ, как некоторые предпочитают называть эти горы, и преодоление его стоило тяжелых жертв. Холод на перевале стоял такой, что однажды ночью всех часовых нашли мертвыми. Они так и стояли, прислонившись к деревьям на своих постах с открытыми глазами, с обледеневшими усами и бородами. Александр еще раз проявил глубокую человечность. Увидев одного ветерана, на исходе сил дрожавшего от холода, он велел принести свой деревянный трон и сжечь его, чтобы солдат мог согреться. Через девять дней такого похода мы прибыли в город Низа, где, по утверждению местных жителей, бывал Дионис, когда скитался по пути в Индию. В доказательство они приводили тот факт, что название здешней горы Мерос по-гречески означает «бедро», а ведь Дионис родился из бедра Зевса. Кроме того, говорят, что это — единственное место в Индии, где растет плющ, священное растение Диониса.

Все здесь увенчивают себя плющом и устраивают великие праздники и оргии, пьют, танцуют комос и кричат «Эвоэ!».

Войско разделилось на два контингента. Один, доверенный Гефестиону и Пердикке, спустился по долине реки на плоскогорье до ее впадения в Инд, чтобы построить там мост. Другой, в котором остался и я с царем и другими товарищами, совершил переход к верхнему течению Инда, чтобы покорить города, расположенные в тех долинах, — Массагу, Базиру и Ору, которые пали после нескольких штурмов. Самый большой из тамошних городов — Аорн; он имеет более двадцати миль в окружности, расположен на высоте восьми тысяч футов и защищен со всех сторон рвом и отвесной стеной.

Царь велел насыпать вал и пандус, и я ночью занял позицию на передовом посту, откуда мог угрожать городу в одном из уязвимых мест. Индийцы защищались с великой отвагой, но, в конце концов, тараны пробили брешь в стене, и войско ворвалось внутрь. Мы объединили два отряда и взяли город после одновременной атаки. Александр предложил индийцам вступить в его войско наемниками, но они предпочли спастись бегством, чтобы не сражаться против своих братьев.

В этих городах мы захватили несколько слонов, к которым Александр очень привержен. Это замечательные животные огромных размеров с большими торчащими изо рта клыками. Они могут переносить на спине башни с вооруженными воинами, а правит слоном человек, сидящий у него на шее. Если в бою такого возницу убивают, слон теряет ощущение направления и не знает, куда идти.

Индийцы высоки ростом, и у них самая темная кожа из всех народов, не считая эфиопов; они очень отважны в бою. Завоевав Аорн, царь оставил там гарнизон, а правителем назначил индийского принца, который раньше поддерживал Бесса, а потом перешел на нашу сторону. На местном языке его имя Сашагупта, а греки называют его Сисикотт. В Аорне мы взяли двести пятьдесят тысяч быков, из которых выбрали самых сильных и красивых, чтобы послать в Македонию — пахать поля и улучшать породу. Александр велел построить лодки и даже два корабля с двадцатью пятью парами весел, и мы начали спуск по течению Инда, реки огромной и судоходной, насколько мне известно, почти по всей своей длине.

Так мы прибыли в место, где Пердикка и Гефестион закончили строительство моста близ одного города, называемого Таксила. В этом городе нас встретили приветливо. Тамошний царь, индиец по имени Таксил, предложил Александру двадцать пять слонов и триста талантов серебра. Золота там, по всему видно, мало. Что касается легенд, согласно которым в этих землях гигантские муравьи добывают в горах несметное количество золота, а потом отдают его под охрану крылатым грифонам, то я не нашел этому никаких достоверных подтверждений и думаю, что следует считать эти рассказы лишенными каких-либо оснований.

Оттуда мы выступили по реке Гидаспу, первому из притоков Инда, широкому и бурному после прошедших в горах сильных дождей. На другом берегу находился индийский царь по имени Пор с многочисленным войском: тридцать тысяч пехоты, четыре тысячи конницы, триста боевых колесниц и двести слонов. Переправа была невозможна, так как Пор непрестанно передвигался, мешая нам. Тогда Александр отдал приказ своим войскам идти без остановки, даже ночью, с криками и страшным шумом, чтобы сбить противника с толку. В конце концов, Пор решил разбить лагерь и ждать нас там.

Мы оставили напротив него Кратера с некоторым числом солдат, а сами вместе с Александром, гетайрами, конными лучниками, агрианами и тяжелой пехотой поднялись вверх по реке. Тем временем разыгралась страшная гроза, гром гремел оглушительно, сверкали молнии. Непогода задержала индийцев и не позволила им разослать дозоры по берегу Гидаспа. Переправа оказалась крайне тяжелой, и осуществить ее удалось лишь благодаря острову посреди реки. Люди переходили брод по грудь в воде, а лошади погружались по холку. Хотя после Гавгамел Александр и дал слово больше не водить Букефала в бой, но в данном случае решил оседлать его. Лишь его размеры помогли одолеть вражеских всадников, скакавших на резвых, но более низкорослых конях.

На рассвете Пор узнал, что македонские войска форсировали реку, и послал на них своего сына с тысячей всадников. Мы опрокинули их первой же атакой. Сам юноша был убит. Тогда Пор понял, что этой ненастной ночью сам Александр перешел Гидасп, и двинулся на него со всем войском. Индийцы выставили впереди боевые колесницы, за ними расположили слонов, а за слонами — пехоту; конница разместилась на флангах. Сам Пор, настоящий гигант, восседал на огромном слоне. Как только завязался бой, он повел своих воинов в атаку.

Первыми двинулись колесницы, но размокшая от дождя земля замедлила их бег, и нашим конным лучникам удавалось издали расстреливать возниц.

Одолев линию колесниц, Александр бросил в атаку стоявшую на флангах конницу, связав индийских всадников яростным рукопашным боем. Индийцы сражались с большой отвагой. Тем временем Пор послал вперед, на наш центр, слонов, и эти огромные звери устроили в сомкнутых рядах фаланги настоящее побоище. Тогда Пердикка и Гефестион отдали приказ расступиться и пропустить слонов, а тем временем Лисимах стал стрелять из катапульт, которые, наконец, удалось собрать после переправы через реку. Мы послали в атаку на этих чудовищ также конных лучников и метателей дротиков. Пешие лучники начали стрелять по погонщикам, поражая их одного за другим. Обезумев от боли и страха, слоны стали неуправляемыми и разбежались в разные стороны, не различая друзей и врагов и одинаково топча всех.

Выведя слонов из боя, Пердикка перестроил фалангу и двинул ее в атаку с громким воинственным криком, чтобы возбудить своих воинов. Сам он шел в первом ряду. Пор продолжал наступать. Он сражался с невероятной энергией. Его слон шагал неодолимо, как фурия, сметая все на своем пути, его ноги были по колено в крови, а Пор, закованный в непробиваемые доспехи, метал десятки дротиков с силой катапульты.

Бой бушевал восемь часов подряд без передышки, и, в конце концов, Александру, возглавившему «Острие» на правом фланге, и Кену, возглавлявшему левый фланг, удалось обратить в бегство вражескую конницу и сойтись в центре. Окруженные со всех сторон индийцы сдались, а сам Пор, раненный в правое плечо — единственное место, не защищенное доспехами, — начал шататься.

Нельзя было без волнения смотреть, как слон, заметив, что его хозяин попал в беду, замедлил ход и остановился, а потом опустился на колени, чтобы позволить Пору медленно соскользнуть на землю. Видя, что тот растянулся на земле, слон попытался вытащить у него из раны дротик. Погонщики увели животное прочь, так что индийского царя смогли доставить к нашим хирургам, чтобы те позаботились о нем.

Александр изъявил желание встретиться с Пором, как только тот будет в состоянии держаться на ногах. На македонского царя произвела впечатление гигантская фигура индийца. Ростом он более шести футов, а его сверкающие стальные доспехи покрывали все тело, как вторая кожа. Сначала к Пору послали в качестве толмача царя Таксила, но индийский царь попытался убить его, как предателя. Тогда Александр явился к нему лично с другим толмачом и приветствовал побежденного врага с большим уважением. Царь похвалил его за доблесть и выразил сожаление по поводу потери обоих сыновей, павших в бою. Под конец он спросил:

— Как ты хочешь, чтобы с тобой обращались?

И тот ответил:

— Как с царем.

И с ним обращались как с царем: Александр позволил ему править всеми индийскими землями, что он завоевал до сих пор, и оставил ему его дворец.

Но радость от столь тяжелой и доставшейся с таким трудом победы, вырванной, если можно так выразиться, у почти сверхчеловеческого врага в бою со страшными чудовищами, омрачилась печальным событием, ввергшим царя в глубочайший ужас. Букефал, раненный во время битвы и захромавший после столкновения со слоном, через четыре дня мучений умер.

Царь оплакивал его, словно близкого друга. Он оставался с конем, пока тот не испустил последнее дыхание. Я присутствовал при этом и видел, как царь нежно гладил коня и что-то тихо говорил ему, вспоминая все перенесенные вместе испытания, а Букефал слабо ржал, как будто хотел ответить. По лицу царя текли слезы — он сотрясался от рыданий, когда его верный конь вздохнул в последний раз и затих.

Александр велел возвести для Букефала каменную гробницу и основал в его честь город, названный Александрия Букефалея. Такой чести не удостаивался ни один конь, даже самые знаменитые победители на состязаниях колесниц в Олимпии. Но ты знаешь, что в этой гробнице Александр похоронил часть своего сердца и самый счастливый период ушедшей молодости.

Близ поля боя, где он разбил Пора, Александр основал еще один город под названием Александрия Никея, в память о победе. Там он устроил игры и принес жертвы богам. Оттуда мы направились на восток, воодушевленные Пором, который дал нам пять тысяч своих солдат, и вышли на берег Акесина, второго притока Инда, весьма быстрого и бурного. Вода здесь пенится, вскипая на камнях. Многие из наших лодок разбились о скалы и пошли на дно вместе с находящимися на борту людьми. Но потом нашлось место, где река расширяется и течение замедляется, и нам удалось перейти. Мы захватили шестьдесят городов, из которых, по крайней мере, половина имеет свыше пятидесяти тысяч жителей, и, наконец, остановились под стенами города Сангалы, стоявшего на берегах Гидраота.

Не знаю, что ждет нас дальше, если мы возьмем и этот город и перейдем и эту реку. Далее расстилается пустыня, а за ней начинается непроходимый лес; а за ним — другие могучие царства с сотнями тысяч воинов. Наши устали уже невыносимо. В лесах ползают змеи ужасающих размеров, настоящие чудовища; одну из них Леоннат убил ударом топора, и ее длина оказалась шестнадцать локтей.


Аристотель горестно вздохнул. Шестнадцать локтей! Он встал на ноги, чтобы измерить эту длину шагами, и ему пришлось выйти за дверь, так как помещение, где он находился, оказалось недостаточно длинным. Потом он вернулся и продолжил чтение.


Здешние земли очень плодородны, но со всех сторон их окружает лес, и в некотором смысле они как будто в осаде. Повсеместно водится большое количество обезьян всевозможных размеров; они обладают любопытным обыкновением подражать всему, что видят. У некоторых взгляд настолько выразительный, что представляется человеческим, как можешь видеть сам.


Рядом с этими словами Птолемей поместил сделанный угольком рисунок одной из тех обезьян — вероятно, работу выполнил искусный художник, так как взгляд обезьяны действительно глубоко поразил философа и его охватило странное, неспокойное чувство.


Здесь есть деревья невероятных размеров, индийцы называют их баньян. Высотой они достигают шестидесяти локтей и такие толстые, что пятьдесят человек не могут обхватить ствол. Один раз я видел, как более пятисот человек скрывались от солнца в тени такого гиганта.

Здесь также водятся змеи. Некоторые похожи на бронзовую ветку, другие темного цвета и расширяются у шеи в виде капюшона с двумя пятнами, похожими на глаза. Если такая укусит, умрешь почти сразу же в страшных мучениях, покрывшись кровавым потом. Встретившись с этими тварями в первый раз, мы не спали всю ночь, боясь, что они укусят нас во сне, но потом стали разводить огонь вокруг лагеря, а местные жители научили нас пользоваться определенными травами в качестве противоядия.

И все же эти змеи более опасны, чем тигры, которыми также изобилуют здешние непроходимые леса, потому что от последних, говорят, можно защититься хорошим мечом и дротиком. Тигр больше льва, и шкура у него великолепных цветов, с желтыми и черными полосами, а его рыканье по ночам сотрясает воздух на огромном расстоянии. Я никогда не встречал ни одного, но видел шкуру и потому могу описать этого зверя.

Сейчас я должен остановиться: из-за проливного дождя писать невозможно — от сырости все гниет. Люди болеют. Иные заканчивают свой век в пасти крокодилов — эти твари кишат повсюду, поскольку реки выходят из берегов и их воды затопляют деревни на тысячи и тысячи стадиев. Сам я не знаю, когда смогу пожить, как человек, а не как последняя скотина.

Только он словно не знает ни усталости, ни уныния, ни страха перед чем-либо. Он всегда идет впереди всех, прокладывая путь мечом среди зарослей, поддерживая тех, кто упадет, подбадривая уставших. И во взгляде его горит лихорадочный блеск, как давным-давно, когда я видел его выходящим из храма Амона в Ливийской пустыне.


Здесь рассказ Птолемея прерывался. Аристотель свернул свиток и положил на полку.

Он подумал о Каллисфене, и глаза его увлажнились. Эта его авантюра бесславно закончилась где-то на краю света, и, возможно, еще прежде яда его убил страх. Философ пожалел о племяннике, зная, насколько его мысли были сильнее его духа и как сильно не хватало ему мужества. Хотелось бы в последний момент оказаться рядом с ним и напомнить ему последние слова Сократа: «А теперь пора уходить: мне — чтобы умереть, а вам — чтобы жить…» Впрочем, возможно, охваченный ужасом, он бы даже не стал слушать.

Аристотель погасил лампу и, вздохнув, стал укладываться в пустой комнате, освещенной бледными лучами осенней луны. И ему подумалось: а испытывает ли жалость Александр?

ГЛАВА 53

Поднимая грязные брызги, Гефестион под проливным дождем подбежал к царскому шатру. Стража впустила его, и он приблизился к дымящейся, пышущей теплом жаровне. Александр вышел ему навстречу, а Лептина подала сухой плащ.

— Сангала сдается, — объявил Гефестион. — Евмен заканчивает подсчет убитых и раненых.

— Много?

— Увы. От тысячи до полутора. Несколько командиров. И ранен Лисимах, но, кажется, не очень тяжело.

— А у них?

— Семнадцать тысяч убитых.

— Побоище. Они оказали упорное сопротивление.

— Мы взяли множество пленных. А, кроме того, захватили триста боевых колесниц и шестьсот слонов.

Вошел Евмен, совершенно промокший.

— Окончательный итог: у нас пятьсот убитых, из которых сто пятьдесят македоняне и греки, и тысяча двести раненых. Лисимах серьезно ранен в плечо, но, судя по всему, опасности для жизни нет. Есть еще какие-либо распоряжения?

— Да, — ответил Александр. — Завтра отправляйся в два других города, что между Сангалой и рекой Гифасом. Возьми с собой нескольких пленников, пусть расскажут, что случилось в Сангале. Если в этих городах признают мою власть, новых убитых и новой резни не будет. А мы с остальным войском тем временем двинемся за тобой.

Евмен кивнул и, накрывшись плащом, вышел наружу. Весь лагерь озарялся вспышкамимолний, а гром гремел как будто над самым царским шатром.

— Пойду посмотрю за перемещением пленных, — сказал Гефестион. — Если получится, до ночи зайду еще раз — доложить.

Он приблизился к окружавшему лагерь частоколу, держа над головой щит, и увидел вереницу пленных, тащившихся между двумя рядами педзетеров, неподвижно стоящих под проливным дождем. Два всадника вели их к обширному огороженному участку у западных ворот. За загородкой стояли шатры, способные вместить чуть больше половины всего количества людей. Гефестион проследил, чтобы сначала приют нашли все женщины и дети, а потом велел разместить мужчин, которые в страшной тесноте, мокрые и грязные, сбились в кучу.

Он поднял глаза к небу, затянутому черными тучами. На горизонте непрерывно полыхали молнии. Беспросветное небо, непрестанный дождь. Что это за страна такая? И что-то еще окажется за той рекой, до которой Александр хочет добраться?

В это время среди мчащихся по небу туч мелькнула вспышка, такая яркая, что осветила все окрестности и сам город. Она выхватила какую-то призрачную фигуру: к открытым лагерным воротам поднимался полуголый человек, худой, как скелет. Озадаченный Гефестион приблизился к нему и крикнул сквозь оглушительные раскаты грома:

— Ты кто? Чего тебе надо?

Человек ответил что-то невразумительное, но не остановился. Он продолжал шагать между шатров, пока не оказался перед огромным баньяном, а там сел на пятки, сложил руки на животе, повернув ладони вверх и соединив большой и указательный пальцы правой руки, и замер так, наподобие статуи, под шум дождя.

Чуть подальше Аристандр под навесом маленького деревянного храма, который он велел воздвигнуть для защиты лагеря, приносил овцу в жертву богам, чтобы они прекратили дождь. Вдруг он ощутил сильную боль в затылке и услышал зовущий его издали голос.

Ясновидец быстро обернулся и увидел незнакомца, медленным уверенным шагом идущего через лагерь. Рядом не было никого другого, кто мог бы его окликнуть, и это глубоко озадачило Аристандра. Он вышел, натянув на голову плащ, и тоже направился к баньяну. Гефестион видел, как ясновидец попытался заговорить с неподвижным полуголым индийцем, а потом тоже сел на землю.

Гефестион покачал головой и, все так же держа щит над головой, зашагал к своему шатру, где получше вытерся и переоделся в сухое.

Дождь шел всю ночь. Страшно грохотал гром, молнии освещали деревья и хижины, на краткий миг, похищая их у темноты. Наутро выглянуло солнце, и когда царь вышел из шатра, то перед ним стоял Аристандр.

— Что случилось?

— Смотри. Это он. — Ясновидец указал на скелетоподобного голого человека, сидевшего под баньяном.

— Кто он?

— Тот голый человек из моего кошмара.

— Ты уверен?

— Я сразу его узнал. Он уселся там вчера вечером. И оставался в неизменном положении, неподвижный как статуя, всю ночь под бушевавшей непогодой, не дрогнув, не моргнув глазом.

— Кто он?

— Я спросил других индийцев. Никто его не знает.

Никто с ним не знаком.

— У него есть имя?

— Не знаю. Думаю, это самана, один из их философов мудрецов.

— Отведи меня к нему.

Увязая в жидкой грязи, покрывавшей весь лагерь, они приблизились к дереву и остановились перед таинственным пришельцем. Александру сразу вспомнился Диоген, голый философ, которого он встретил теплым осенним вечером, когда тот лежал, растянувшись перед своей амфорой, и теперь царь ощутил, как от волнения в горле встал комок.

— Кто ты? — спросил он.

Человек открыл глаза и уставился на него горящим взглядом, но не раскрыл рта.

— Ты голоден? Хочешь пойти в мой шатер? — Царь обернулся к Аристандру: — Скорее, пусть придет толмач.

Когда привели толмача, он повторил:

— Ты голоден? Хочешь пойти в мой шатер?

Человек указал на маленькую мисочку перед собой, и толмач объяснил, что бывают такие святые люди, аскеты, ищущие вечного невозмутимого покоя; они живут на милостыню, и им достаточно горстки вареного болотного зерна, ничего больше.

— Но почему он не хочет войти в мой шатер, обсушиться, согреться и досыта поесть?

— Это невозможно, — сказал толмач. — Это нарушило бы его путь к совершенству, к растворению в окружающем, к единственно возможному покою, к единственно возможному освобождению от страданий.

«Панта реи [58], — подумал Александр. — Идеи Гераклита… Все растворяется во всем, и все создается заново в другой»

— Дай ему его пищи, — велел он, — и скажи, что я буду счастлив поговорить с ним, когда он захочет.

Толмач ответил:

— Он сказал, что поговорит с тобой, как только выучит твой язык.

Александр поклонился мудрецу и вернулся в свой шатер. Между тем трубы протрубили войску сбор, и оно двинулось в направлении Гифаса, последнего притока Инда, последнего препятствия на пути к бескрайней глубинной Индии, к Гангу и сказочной Палимботре, на пути к берегам последнего Океана.

Войско углубилось в редкий подлесок, который по мере приближения к реке постепенно становился все гуще. На второй день опять хлынул проливной дождь. Он продолжался весь третий день и четвертый. Индийцы-проводники объяснили, что сейчас сезон дождей и обычно он длится шестьдесят дней. Когда солдаты Александра вышли к берегам Гифаса, река поднялась и замутилась. Царь собрал в своем шатре военный совет. На совете присутствовал флотоводец Неарх, его заместитель Онесикрит, отличившийся в последних операциях по форсированию рек и спуске по Инду из Аорна в Таксилу; а также — Гефестион, Пердикка, Кратер, Леоннат, Селевк, Птолемей и Лисимах. Старой гвардии Филиппа больше не существовало, и командующими всех больших боевых соединений стали бывшие юноши из Миезы.

Присутствовал также союзный индийский царь по имени Фагай, прекрасно знавший местность по ту сторону Гифаса.

Александр начал:

— Друзья мои, мы уже дошли туда, куда никогда еще не заносило ни одного грека. Мы находимся дальше тех мест, где бывал бог Дионис в своих скитаниях. И это — благодаря вашей беспримерной отваге, вашей исключительной стойкости, вашему героизму и героизму ваших солдат. Осталось сделать еще один великий шаг. Мы перейдем последний приток Инда, и больше не останется препятствий нашему продвижению к Гангу и берегам Океана. И там, на берегах Океана, мы завершим наш поход, самый грандиозный из всех, что когда-либо предпринимали люди или боги. Мы воплотим в жизнь величайшую мечту. А сейчас, полагаю, Неарх должен сообщить нам план по форсированию реки, после чего командиры боевых частей изложат свою точку зрения на предстоящий переход.

В это время над шатром прогремел гром такой силы, что все на столе затряслось. Несколько мгновений после этого все молчали, и шум дождя казался неправдоподобно громким.

Птолемей быстро переглянулся с Селевком и заговорил первым:

— Послушай, Александр, мы ли не следовали за тобой? Знай, мы готовы идти за тобой и дальше, идти в грязи, по болотам, среди змей и крокодилов, мы готовы пересечь новые пустыни и новые горы… Мы готовы идти за тобой до пределов земли, но твои солдаты — нет.

Александр изумленно посмотрел на друга, словно не веря собственным ушам.

— Твои солдаты отдали тебе все свои силы без остатка. Им больше нечего отдавать.

— Неправда! — воскликнул Александр. — Они разбили Пора и захватили десятки городов!

— И потому изнемогли. Разве ты сам не видишь? Посмотри на них, Александр! Остановись и посмотри на них! Они бредут под непрерывным дождем, по колено в слякоти, со спутанными бородами, с красными от недосыпания глазами. Ты подсчитывал, сколько их умерло, чтобы воплотить в жизнь твою мечту? Ты считал их, Александр?

Сколько погибло от ран, от незаживающих язв, от гангрены, от змеиных укусов, в пасти крокодилов, от малярии, дизентерии? Истощенные и изможденные, они тащатся к этому отдаленному пределу мира, но им страшно. И боятся они не врагов, не их боевых колесниц и слонов, нет! Они боятся страшной, враждебной природы, неба, постоянно сотрясаемого громами и раздираемого молниями, чудовищ, что ползают в лесах и болотах! Они боятся даже ночного небосвода, когда прямо над головой видят те созвездия, которые в земле их детства клонились к горизонту и почти тонули за ним. Посмотри на них, Александр, они уже не те: их одежды обтрепались, они вынуждены носить рванину или пользоваться одеждами покоренных варваров. У их коней сточились копыта, и они оставляют на земле кровавые следы.

— Я переносил все то же, что и они! Я мерз вместе с ними, испытывал такой же голод и жажду, я страдал от дождей и ран! — крикнул царь, распахивая одежду на груди и показывая шрамы.

— Да, но они — не ты, у них нет твоей энергии, твоей жизненной силы. Они — просто люди. И они измучились, ослабели. Годами они не видят своих семей и с тоской думают о своих женах и детях, которых покинули слишком давно. Подумай о тех, кого ты оставлял в городских гарнизонах, порой наказывая за дезертирство не согласных остаться с тобой. Даже это пугает их: они боятся, что от тебя придет глашатай и велит навсегда поселиться в гарнизоне какого-нибудь забытого передового поста. Верни их домой, Александр, заклинаю тебя именем всех богов, верни их домой!

Птолемей замолк, опустив голову, и все прочие товарищи хранили молчание. Молния со страшным шумом ударила в землю, и потом еще долго грохотал гром, как бой далекого барабана.

Александр подождал, когда он стихнет, а потом воскликнул:

— Выражайся яснее, Птолемей! Бунт? Мое войско пошло против меня? И мои командиры, мои самые близкие друзья заодно с ними?

— Как ты можешь говорить такое? Как можешь ты обвинять нас и своих солдат в таком преступлении? — не сдержался Гефестион, и слова самого дорогого друга заставили Александра вздрогнуть. — Никто не собирается выказывать неповиновения, никто не хочет, чтобы ты действовал против своей воли. Птолемей прав. Если ты хочешь идти дальше, пойдем и мы. Мы — твои друзья, мы поклялись не покидать тебя никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах. Но твои солдаты имеют право вернуться к своей прежней жизни. Они заплатили достаточно, они отдали все, что могли. Они опустошены, изнурены. Они умоляют нас убедить тебя, что мы и делаем. Ничего больше. Обдумай это. А потом пошли к нам своего гонца, пусть он передаст, чего ты от нас хочешь, и мы сделаем это.

Один за другим они вышли под бушующую непогоду.

На два дня царь закрылся в своем шатре, он ни с кем не встречался и не притрагивался к еде, проклиная судьбу. Даже Роксана, обожаемая жена, пожелавшая, во что бы то ни стало последовать за ним и разделить с ним все опасности и тяготы, не могла утешить его.

— Почему ты не хочешь послушать своих друзей? — сказала она Александру на своем еще не уверенном греческом. — Почему не хочешь послушать тех, кого любишь? Тех, кто ни разу не бросал тебя? Почему не пожалеешь своих солдат?

Александр не ответил, а лишь посмотрел на нее полными отчаяния глазами.

— Значит, для тебя так важно завоевать другие земли? Тебе мало тех, которыми ты уже владеешь? Думаешь, что обретешь счастье, господствуя над другими местами, другими городами, другими богатствами? О Александрос, скажи мне, чего ты ищешь за этой рекой! Скажи любящей тебя Роксане.

Царь издал долгий вздох.

— Мне было пять лет, когда я впервые убежал из дома моих родителей: я хотел добраться до гор, где живут боги. С тех пор мне всегда хотелось увидеть то, что кроется за горизонтом на востоке и на западе, за горами и долами, за светом и тьмой, за добром и злом — за всем.

Роксана покачала головой. Эти слова были слишком мудрены для нее, но она поняла его взгляд и уловила его тоску.

— Пошли, — сказала она. — Я и ты. Пойдем, посмотрим мир за этой рекой.

— Нет, — ответил Александр. — Не в этом моя судьба, не об этом говорили оракулы. Я не могу покинуть мое войско, отказаться от славы… Роксана, я хочу приблизиться как можно ближе к богам, хочу выйти за пределы времени, превзойти всех предшественников. Я не хочу кануть в забвение, когда спущусь в царство Аида.

Жена посмотрела на него потерянно: этот разговор был слишком труден для нее. Однако она чувствовала внутри мужа неодолимую силу, неутолимое желание. Он напоминал мальчика, бегущего к радуге, орла, летящего к солнцу. Она погладила его, нежно поцеловала в лоб, в глаза, в губы и проговорила на своем языке:

— Возьми меня с собой, Александрос, не оставляй меня никогда. Я не смогу жить без тебя.

И она не покидала его ни на минуту, а сидела в сторонке молча, ожидая его взгляда или слова, следя за каждым движением его век, за каждым исходящим из его уст вздохом. Но царь словно окаменел. Он замкнулся в своем непроницаемом мире, плененный мечтами и кошмарами.

Вечером третьего дня, перед заходом солнца, когда он сидел во мраке своего шатра, нечто неожиданное вдруг привлекло его внимание. Перед ним возник индийский мудрец и уставился на него черными глубокими глазами. Царь понял, что пришельца никто не видит: стража не остановила его, и даже Перитас не ощутил его присутствия — свернувшись клубком, пес дремал в углу.

Пришедший ничего не сказал, просто указал рукой на лагерь, но его жест источал грозную силу, которой было невозможно противостоять. Царь вышел и остолбенел: тысячи его солдат стояли вокруг его шатра, с красными глазами, со спутанными, свисавшими до плеч волосами, в изодранных одеждах, с печальным и тоскливым, но твердым взглядом ожидая от него ответа, и Александр, наконец, увидел их и понял. Он ощутил на себе все их страдания.

— Мне сказали, что вы не хотите идти дальше, — крикнул он. — Это правда?

Никто не ответил. Лишь глухое ворчание пробежало по рядам.

— Я знаю, что это неправда! Я знаю, что вы — лучшие солдаты в мире и никогда не пойдете против своего царя! И я решил идти вперед и вести вас дальше, но сначала хотел узнать волю богов и велел совершить жертвоприношения. К сожалению, знамения все время были против этого решения. Никто не смеет бросить вызов воле богов. И потому готовьтесь, воины! Готовьтесь, ибо настал час насладиться тем, что вы заслужили. Мы возвращаемся. Возвращаемся домой!

Не было ни оваций, ни радостных криков — лишь глубокий, глухой гул. Многие плакали безмолвно, и скупые слезы медленно стекали по их жестким бородам. Лица солдат исхудали за восемь лет битв, недосыпания, атак, холода и жары, снега и дождя. Они плакали оттого, что царь не разгневался на них; что он все еще любит их, как детей, и теперь ведет домой. Один ветеран вышел из строя и подошел к Александру:

— Спасибо, — проговорил он. — Спасибо, государь, за то, что ты позволил твоим солдатам победить тебя. Спасибо… Мы хотим, чтобы ты знал: что бы ни случилось, что бы нам ни уготовала судьба, мы никогда тебя не забудем.

Александр обнял его, а потом велел всем возвращаться в свои шатры и готовиться к отправлению. Когда солдаты разошлись, он в одиночестве вышел на берег Гифаса. Тем временем тучи рассеялись, и луч заката зажег великую реку и окрасил багряным далекие очертания Паропамиса, его высокие пики, поддерживающие небо. Царь устремил взгляд на другой берег, на бескрайнюю равнину, расстилавшуюся до самого горизонта, и заплакал, как не плакал еще в жизни. Никогда он не увидит величественного течения Ганга, не пройдет по берегам золотистых озер, распугивая радужных павлинов Палимботры. Слезы текли из голубого, как небо, глаза и из другого, черного, как ночь.

ГЛАВА 54

Непогода на несколько дней прекратилась, словно небо одобряло решение Александра. Царь разделил войско на двенадцать частей и велел построить на берегу Гифаса двенадцать гигантских каменных алтарей, высоких, как башни, в честь двенадцати олимпийских богов. Потом в присутствии всего войска он устроил грандиозное жертвоприношение, прося богов не позволять никому другому из людей заходить дальше этих знаков. А на следующий день все отправились в обратный путь, к Инду. Они добрались до Сангалы и недавно основанных городов — Александрии Букефалеи и Александрии Никеи.

Здесь полководец Кен, героически сражавшийся при Гавгамелах, а потом вместе с Кратером в кампании против Спитамена в Бактрии, заболел и умер. Александр устроил ему пышные похороны и воздвиг грандиозную гробницу на вечную память о его доблести.

Александр оставил Пору власть над всей завоеванной Индией — семью народами и двадцатью городами, возложив на него дань — снабжать македонского сатрапа в Александрии Никее всем необходимым и поставлять ему войска.

Отсюда он предпринял поход до Гидаспа и спустился по нему до слияния с Акесином. Индийские правители по собственной инициативе явились оказать ему почести и проявить покорность. Они сообщили, что к югу, если двигаться по реке Инду, осталось еще много лютых и независимых народов. Здесь к царскому войску присоединился контингент из двадцати тысяч солдат, завербованных в Греции и Македонии, с грузом новых доспехов, новых одежд греческого фасона и восьмьюдесятью талантами медикаментов, а также перевязочных материалов, хирургических инструментов и шин для фиксации сломанных конечностей, хотя во всем последнем, говоря по правде, нужда была гораздо раньше.

Вместе с подкреплением и припасами пришло письмо от Статиры. В памяти Александра вдруг расцвело воспоминание о ней, и он раскаялся в том, что совсем забыл про нее.

Статира Александру, нежнейшему мужу: здравствуй!

Я пережила очень печальные дни после смерти нашего сына, а вскоре получила известие, что ты встретил новую любовь — дочь одного горного вождя в Согдиане. Говорят, что она очень красива, и ты назвал ее своей царицей и матерью будущего царя. Я бы солгала, если бы сказала, что не испытала горечи и разочарования и не ощутила угрызений ревности. Не из-за власти и почестей, а лишь потому, что она наслаждается твоей любовью, что она спит рядом с тобой, и слышит по ночам твое дыхание, и вдыхает запах твоей кожи. О, если бы я смогла родить тебе сына! Сейчас я обнимала бы его и видела бы в его чертах сходство с тобой. Но у каждого смертного своя судьба. Богами мне суждено было за короткое время утратить отца и сына, а потом и любовь мужа. Я не хочу печалить тебя своими горестями, я лишь надеюсь, что ты счастлив и, когда вернешься, тебе снова захочется увидеть меня и побыть со мной немного, хотя бы один день или одну ночь. Узнав тебя, я поняла, что одно мгновение может равняться целой жизни.

Не подвергай себя опасностям без нужды, береги себя.

Александр ответил в тот же день под любопытствующим взглядом Роксаны, которая еще только училась писать.

— Кому ты пишешь? — спросила она.

— Царевне Статире, на которой женился до того, как узнал тебя.

Роксана помрачнела, а потом произнесла тоном, какого Александр никогда не слышал от нее раньше:

— Не хочу знать, что ты пишешь, но держи ее подальше от меня, если не желаешь ее смерти.


Уже стояла поздняя осень, и дожди прекратились. Царь решил спуститься по Инду, чтобы узнать, куда он течет. Среди его географов некоторые считали, что Инд — не что иное, как верхнее течение Нила: как и в Ниле, в нем водились крокодилы, а на его берегах жили люди с темной, как у эфиопов, кожей. Если это было правдой, то многочисленный флот мог бы с триумфом спуститься до Александрии Египетской.

Зачарованный этой мыслью, царь призвал Неарха на берег бегущих вод, на возвышенное место, откуда открывался вид на все войско, снова такое же великолепное, как во время отбытия из Македонии, но вчетверо больше.

— Многие из этих солдат прошли сто тысяч стадиев, — сказал он. — А теперь я хочу, чтобы они путешествовали с удобствами. Я хочу, чтобы ты построил флот, который мог бы перевести людей вместе с конями. Мы спустимся по течению до Инда и будем останавливаться повсюду, где увидим какой-нибудь город, чтобы установить над ним власть, которая раньше принадлежала Дарию.

— А что потом? — спросил Неарх.

— Кратера с половиной войска пошлем назад через Арахозию и Карманию, а я с тобой отправлюсь туда, куда приведет река, — в Александрию, если Инд действительно окажется верхним течением Нила, или к Океану.

— Ты представляешь, сколько нужно судов, чтобы перевезти всех наших солдат?

Александр покачал головой.

— Не меньше тысячи, — сказал флотоводец.

— Тысяча кораблей?

— Около того.

— Тогда за работу! — воскликнул Александр. — Как можно скорее!

— Наконец-то! — обрадовался Неарх. — А то я, наверное, единственный флотоводец в мире с мозолями на ногах.

Тут их внимание привлекла стройная фигура Роксаны. С распущенными волосами она скакала на великолепном белом коне по степи вдоль реки.

— Разве не хороша? — спросил Александр.

— Хороша, — согласился Неарх. — Единственная в мире женщина, достойная тебя.

Девушка увидела их и, повернув коня, пустила его галопом на холм. Приблизившись, она соскочила на землю и поцеловала Александра в губы. Шедшие мимо солдаты, увидев этот маневр, закричали: «Алалалай!», и царь, не отрываясь от губ жены, поднял руку в шутливом ответе на этот салют.


Неарх послал глашатая в части, чтобы собрать всех солдат, живших ранее в приморских районах: греков с побережья и островов, финикийцев, киприотов, понтийцев. И началось строительство судов. Сотни деревьев были повалены и распилены на доски; плотники начали сгибать доски в обшивку и скреплять корпуса при помощи шипов и пазов.

Расчет Неарха оказался верен: в конце концов, были изготовлены тысяча грузовых барж и восемьдесят кораблей на тридцать гребцов каждый. Под аплодисменты и радостные крики флот был спущен на воду.

Стоял солнечный день, и многие местные жители собрались у реки, чтобы полюбоваться великолепным зрелищем. Солдаты были вне себя от радости, полагая, что самый опасный, тяжелый и драматичный период их жизни остался позади. На самом же деле они понятия не имели о том, что ждет их впереди. Все известия о территориях, которые предстояло пересечь, поступали от местных проводников, но и из них никто не ведал, что находится дальше трех четырех дневных переходов пешком или по реке.

Неарх отправился во главе флотилии на самом большом корабле. На флагман взошли и царь с царицей. Флотоводец дал сигнал отправления, весла опустились на воду, и корабль отошел от берега, а за ним вереницей потянулись остальные. Когда весь флот отчалил, картина стала еще внушительнее: под форштевнями и веслами пенились волны, тысячи знамен и флагов развевались на ветру, щиты и доспехи сверкали.

На царском корабле вместе с другими философами находились Пиррон из Элиды, Аристандр и индийский мудрец, таинственно появившийся в лагере в Сангале. Он сидел на носу, скрестив ноги и положив на колени руки, и смотрел прямо перед собой, неподвижный, как статуя.

— Что ты узнал о нем? — спросил царь Аристандра.

— Его зовут Калан, что по-гречески звучит «Каланос». Он великий мудрец среди своего народа и обладает необыкновенными способностями, достигнутыми путем долгих упражнений в медитации.

— Этот народ, — вмешался Пиррон, — верит, что их души, жившие неправильно, после смерти переходят в другие тела, и так — много раз, пока полностью не очистятся от боли и страданий, как металл в печи. Только тогда они смогут раствориться в вечном покое, который они называют нирвана.

— Это напоминает мне мысль Пифагора в одной поэме Пиндара.

— Верно. Вероятно, эти мысли пришли к Пифагору из Индии.

— Откуда тебе все это известно?

— От самого Калана. Он выучил греческий меньше чем за месяц.

— Меньше чем за месяц? Как такое возможно?

— Возможно, раз это случилось. Однако я не могу этого объяснить. Но еще до того, как он научился говорить, — продолжил Аристандр, — он мог каким-то образом общаться со мной. Я слышал, как его мысли звучали у меня в голове.

Александр посмотрел на волны, ласкавшие борт корабля, потом поднял взгляд и обозрел речной простор и скопление судов на его середине. Усевшись на моток канатов на корме, Пиррон писал что-то на табличке, положив ее на колени.

Царь спросил своего ясновидца:

— Ты говорил с индийцем о своем кошмаре?

— Нет.

— А он все еще снится тебе?

— Нет, с тех пор, как этот человек явился в лагерь.

— А ты знаешь, зачем он явился?

— Чтобы познакомиться с тобой. И помочь тебе. Он давно знал, что с запада придет великий человек, и решил встретиться с ним.

Александр оторвался от борта и подошел к Калану.

— Что ты рассматриваешь, Калан? — спросил он.

— Твои глаза, — ответил мудрец странным, вибрирующим, как звук какого-то бронзового инструмента, голосом. — Это образ темной линии, пересекающей твою душу, граница между светом и тьмой, по которой ты бежишь, как по лезвию бритвы. Трудное и очень болезненное занятие…

Царь изумленно проговорил:

— Как можешь ты рассматривать мои глаза, не отрывая взгляда от волн? И как вышло, что ты заговорил на моем языке так хорошо, если никто тебя не учил?

— Я видел твои глаза еще до того, как встретился с тобой. А язык один, владыка. Поднявшись к истокам собственной души и натуры, человек в состоянии понимать все человечество и изъясняться с ним.

— Зачем ты пришел ко мне?

— Я следую за моими поисками.

— И куда же ведут тебя твои поиски?

— К миру, к спокойствию.

— Но я несу войну. Я готовился к этому с детства.

— Но ты готовился также и к знаниям. Я вижу в твоих глазах тень великой мудрости. Мировое спокойствие — это высшее добро. Высшему добру нельзя следовать, не пройдя ранее через огонь и меч. Ты уже миновал и огонь, и меч. Я хочу помочь тебе взрастить в себе мудрость великого государя, который когда-нибудь станет отцом всех народов. Для этого я пришел к тебе.

— Я рад тебя видеть среди моих гостей, Калан, но мой путь был предначертан еще в тот день, когда я впервые пересек море. Не знаю, смогу ли я изменить его.

— Скоро эта река вынесет нас к течению великого отца Инда, — ответил Калан, снова направив взгляд на быстрые волны. — Если ты поднимешься по его течению, то увидишь маленький ручеек с прозрачной водой. Но потом, спустившись в долину, ты найдешь и другие ручьи, смешивающие свои воды с его водами, и каждый малый ручей немного изменяет цвет отца вод и направление его течения. Ты увидишь деревья, склоняющие свои кроны к самой воде, увидишь всевозможных рыб, змей и крокодилов, вдруг выныривающих и снова погружающихся в глубину, увидишь птиц, что вьют гнезда на реке. Река, что течет перед тобой сейчас, — это одно; приближаясь к Океану, она постепенно становится другой. А там она погружается в вечные воды, во вселенское лоно, окружающее всю землю. И когда это произойдет — тогда больше не будет великого Инда, а будет часть единой живой жидкости, из которой рождаются тучи и птицы, реки и озера, деревья и цветы…

Больше он ничего не сказал и вновь погрузился в свое непроницаемое молчание.

В это время к царю с озабоченным видом подошел Неарх.

— В чем дело? — спросил Александр.

— Пороги, — ответил тот.

ГЛАВА 55

Неарх указал на угрожающее бурление воды прямо по носу, стадиях в десяти.

— Нужно немедленно причалить и исследовать течение реки, прежде чем подвергать опасности флот, — сказал он и велел поднять тревожный флаг, приказывая рулевым сворачивать к берегу.

Старший над гребцами крикнул:

— Весла правого борта — суши!

Одни гребцы подняли весла из воды, в то время как другие продолжали грести. Корабль совершил поворот к правому берегу реки. При виде сигналов и этого маневра флагмана остальные суда также повернули, подошли к берегу и бросили якоря. Но пока команды собирались пришвартоваться к берегу, послышался громкий крик, и с возвышающихся над рекой холмов появились тысячи воинов, с ходу бросившихся в атаку.

Александр велел трубить в трубы, и «щитоносцы» и штурмовики, попрыгав в доспехах в воду, побежали вперед, чтобы задержать врагов, подошедших уже совсем близко.

— Кто это? — спросил царь.

— Маллы, — ответил Неарх. — Мы близки к слиянию с Индом. Это лютые, непримиримые бойцы.

— Мои доспехи! — велел Александр. Оруженосцы принесли панцирь, поножи, шлем с гребнем.

— Не ходи, Александрос! — умоляла его Роксана, повиснув у него на шее.

— Я царь. Я должен быть первым. — Он поспешно поцеловал ее и крикнул своим солдатам: — За мной!

Схватив щит, царь бросился в воду и изо всех сил устремился к берегу.

Тем временем и с других кораблей высаживались тысячи воинов.

Оказавшись на суше, Александр тут же побежал к батальонам тяжелой пехоты, а выше по реке уже начали выводить лошадей, чтобы построить первые конные отряды.

После первого столкновения враги начали пятиться под натиском македонских частей, получивших подкрепление и перешедших в атаку сомкнутым строем. Увидев, что их не одолеть, маллы начали организованное отступление, упорно сопротивляясь, пока, поднявшись на склон холма, не получили позиционного преимущества, и тогда контратаковали с новой силой. Фронт заколебался, и поначалу было неясно, кто одолеет, маллы или македоняне. Но ближе к полудню с кораблей выгрузилось достаточное количество лошадей, чтобы сформировать два полных отряда конницы, которая охватила фланги противника. К этому времени и Александр сел на коня и возглавил атаку. Как раз в этот момент впереди на холмах появились вражеские конники и устремились вниз.

Разгорелся яростный бой, но к полудню македоняне, наконец, взяли верх и оттеснили маллов за линию холмов. Оттуда Александр смог обозреть пять городов, среди которых выделялся один — мощными укреплениями из грубых кирпичей.

Тогда царь разделил свое войско на пять колонн, каждая из которых направилась к одному из городов. Пятую, самую многочисленную, повел он сам, позвав с собой Пердикку, Птолемея и Леонната, чтобы атаковать столицу маллов. Но когда царь собрался дать приказ к штурму, Леоннат крикнул:

— Александр, смотри! Перитас сбежал с корабля.

И действительно, огромный пес что есть мочи мчался вверх по холму к своему хозяину.

— Великий Зевс! — воскликнул царь. — Если с моей собакой что-то случится, я велю высечь того, кто смотрел за ним. Вон, Перитас! Пошел вон! Возвращайся к Роксане. Прочь!

Собака на мгновение как будто послушалась, но, как только Александр поскакал во главе своих воинов, бросилась вслед за ним.

Во второй половине дня македоняне были уже под стенами, а маллы нашли убежище внутри города — трое ворот открылись, чтобы впустить их.

Александр, увлеченный азартом преследования, мельком заметил, что в одном месте стена частично размыта дождем или просто начала рушиться от плохого ухода. Соскочив с коня, он побежал к этому месту, намереваясь с ходу взять город. Александр взобрался на стену, не встретив ни одного защитника. Никто его не заметил, кроме Леонната, который бросился следом, крича:

— Александр, не надо! Стой! Погоди!

Но царь в пылу битвы и шуме криков не услышал его и спрыгнул с другой стороны.

Леоннат со своими солдатами бросился за ним, но несколько врагов уже устремились наперерез и устроили заслон, чтобы их товарищи за стеной могли убить царя.

Тем временем Александр, оказавшись в окружении один, отступил и, прижавшись спиной к огромной смоковнице, отчаянно отбивался от целой тучи противников. Леоннат, прорубая себе путь топором, отчего враги кубарем катились по валу, кричал:

— Александр, держись! Держись, мы идем!

Но сердце его грызла тревога при мысли, что царя могут вот-вот одолеть.

Тут за спиной у него послышался лай, и он вспомнил о псе. Не оборачиваясь, Леоннат что было силы крикнул:

— Перитас! Сюда, Перитас! Сюда! Беги к Александру!

Огромный пес, как фурия, взлетел на вал и оказался наверху как раз в тот момент, когда его хозяин, раненный дротиком в грудь, упал и из последних сил защищался, закрываясь щитом. Мгновение — и Перитас соскочил со стены и, молнией метнувшись в гущу врагов, заставил их попятиться. Одного он укусил за руку, с сухим хрустом раздробив кости, второго цапнул за горло, третьему разодрал живот, так что вывалились внутренности. Великолепное животное сражалось, как лев. Перитас рычал, обнажая окровавленные клыки, его глаза горели, как у дикого зверя.

Александр воспользовался этим, чтобы отползти назад, а между тем Леоннат, наконец взобравшийся со своими солдатами на стену, спрыгнул вниз и, бешено крича, устремился вперед, размахивая топором. Он набросился на нападавших и первого же разрубил надвое от головы до паха, а прочие, напуганные этой ужасающей силой, отступили. Через несколько минут внутрь ввалились сотни македонских штурмовиков и «щитоносцев», наполнив город отчаянным криком, яростным воем и бряцаньем оружия.

Леоннат опустился на колени рядом с царем и снял с него панцирь. В это время Александр повернул голову, и его глаза наполнились слезами и отчаянием.

— Перитас! Что они с тобой сделали!

Окровавленный огромный пес, скуля, подполз к нему с дротиком в боку.

— Позовите Филиппа! — закричал Леоннат. — Царь ранен! Царь ранен!

Перитасу удалось добраться до руки хозяина; он лизнул ее последний раз и упал бездыханный.

— Перитас, нет! — сквозь рыдания застонал Александр, прижав к себе друга.

Подошел изнуренный, весь покрытый кровью Пердикка.

— Филиппа нет. В сумятице атаки никто не догадался дать ему коня.

— Что будем делать? — еле дыша, спросил Леоннат упавшим голосом.

— Мы не можем так его нести. Нужно вытащить наконечник. Держи его. Ему будет очень больно.

Леоннат сжал руки Александра, обняв его со спины, а Пердикка разорвал на царе хитон, чтобы обнажить рану. Потом, упершись одной рукой ему в грудь, другой попытался вырвать наконечник, но тот застрял между ключицей и лопаткой.

— Нужно сделать рычаг из клинка, — сказал Пердикка. — Кричи, Александр, кричи что есть силы, больше мы ничем не можем облегчить твою боль!

Он обнажил меч и засунул клинок в рану. Александр взвыл. Пердикка уперся концом меча в лопатку и с силой толкнул ее назад, другой рукой держа древко. Дротик вдруг вышел, выпустив наружу поток крови. С последним криком царь без чувств упал на землю.

— Найди головню, Леоннат, скорее! Нужно прижечь, а то он истечет кровью.

Леоннат бросился прочь и вскоре вернулся с обломком бревна из горевшего неподалеку дома. Головню сунули в рану. Поднялся тошнотворный запах горелой плоти, но кровотечение остановилось. Между тем солдаты Пердикки соорудили носилки, на них положили царя и понесли к городским воротам.

— Отнесите и его, — с красными от слез и перенапряжения глазами сказал Леоннат, указывая на неподвижное тело Перитаса. — Это он — герой сегодняшнего сражения.

ГЛАВА 56

Глубокой ночью Александра доставили на берег, где Неарх разбил лагерь, и уложили в постель. Царь был без сознания и горел в лихорадке. Навстречу ему с отчаянными криками выбежала Роксана. Она опустилась на колени рядом с мужем и в рыданиях целовала его руку. Лептина смотрела на него краем глаза, бледная и испуганная. В ожидании Филиппа она готовила чистые бинты и кипятила воду.

Врач пришел почти сразу. Он разрезал грубую тряпку, которой Пердикка и Леоннат пытались перевязать его, и стал промывать рану водой.

Потом приложил ухо к груди Александра и долго прислушивался, в то время как друзья, в молчании пришедшие по одному, в тревоге ожидали приговора.

— К сожалению, эта рана не такая, как прежние, — проговорил врач, вставая. — Наконечник дротика задел легкое. Я слышу бульканье крови при каждом вздохе.

— И что это значит? — спросил Гефестион. Филипп покачал головой, не в состоянии говорить.

— Что это значит? — снова крикнул Гефестион.

В это время Александр застонал, и изо рта его вытекла кровавая слюна, оставив на подушке большое красное пятно.

Птолемей подошел к другу и положил руку ему на плечо:

— Это значит, что Александр может умереть, Гефестион, — проговорил он сквозь ком в горле. — Ну, пошли. Дадим ему отдохнуть.

В это время вместе с Кратером и Лисимахом вошел Селевк, возглавлявший атаку на город. Он сразу понял, что к чему, и, подойдя к Филиппу, тихо спросил:

— Есть надежда?

Врач посмотрел на него, и в этом взгляде Селевк увидел такое замешательство, такое бессильное отчаяние, что больше не стал задавать вопросов.

В шатре стало пусто и тихо. Слышался лишь сдавленный безутешный плач Роксаны, покрывавшей слезами и поцелуями бесчувственную руку мужа.

Лептина, всегда в глубине души тихо ненавидевшая всех, кто был близок с Александром, медленно подошла и положила руку ей на плечо.

— Не плачь, моя царица, — прошептала она. — Прошу тебя, не плачь. Он слышит тебя, понимаешь? Нужно набраться сил. Нужно подумать… Нужно думать о том, что все его любят… Все мы любим его, а любовь сильнее смерти.

Филипп снял окровавленный фартук и, уходя, сказал:

— Не спускайте с него глаз ни на мгновение. Я приготовлю все необходимое для дренажа раны. В случае чего сразу зовите меня.

Лептина кивнула, а врач взял зажженную лампу и ушел. В лагере он видел Птолемея и Леонната, опускавших тело Перитаса на кучу дров. Рядом они положили его украшенный серебряными накладками поводок, как ритуальное подношение на погребальный костер героя.

— Какой ужасный день, — тихо пробормотал Птолемей. — И как раз когда казалось, что горести и испытания уже позади… — Он погладил собаку, лежавшую на красном шерстяном покрывале, и со слезами сказал: — Мне будет тебя не хватать, славный пес. Ты всегда составлял мне компанию во время обходов.

В это время подошел Кратер с отрядом педзетеров. Они выстроились у костра в два ряда.

— Мы подумали, что он заслуживает воинских почестей, — объяснил Леоннат. — Он был первым телохранителем царя.

Потом он взял факел и зажег костер, а, дождавшись, когда пламя, потрескивая в темноте, разгорелось, крикнул:

— Педзетеры, салют!

Пехотинцы подняли сариссы, и душа Перитаса улетела с ветром, впервые с рождения покинув своего хозяина.


Филипп вместе с Роксаной и Лептиной всю ночь не смыкали глаз. Только к рассвету царица, сморенная долгим бдением, задремала, но и во сне продолжала стонать, мучимая тревожными мыслями.

Со светом дня пришли Гефестион и Птолемей, и было видно, что они тоже не спали.

— Как он?

— Ночь пережил. Больше ничего сказать не могу, — ответил Филипп.

— Если он умрет, мы сожжем этот город со всеми жителями. Это будет погребальной жертвой в его честь, — мрачно проговорил Гефестион.

— Погоди, — ответил Филипп осипшим от усталости голосом. — Он еще жив.

Прошло еще два дня, но жизнь царя, невзирая на некоторое улучшение, похоже, приближалась к печальному эпилогу. Грудь опухла, несмотря на сделанный Филиппом дренаж, лихорадка свирепствовала, дыхание оставалось прерывистым и хриплым, лицо приобрело землистый цвет, глаза потемнели и ввалились.

Товарищи постоянно несли караул у шатра, чтобы не беспокоить Александра, и сторожили по очереди, отходя лишь ненадолго поспать. Лагерь, обычно полный шума, погрузился в неестественное молчание, словно остановилось само время.

В тот вечер, когда лихорадка снова усилилась и дыхание царя стало еще более затрудненным и мучительным, Филипп вдруг встал и вышел.

— Куда это он? — спросил Леоннат.

— Не знаю, — ответил Гефестион. — Ничего не знаю. Я уже ничего не понимаю…

Филипп прошел через лагерь, мимоходом бросив взгляд на Аристандра, продолжавшего жертвоприношения на алтаре, дымящемся в ночи, и подошел к гигантскому баньяну. Там он остановился перед скелетообразной фигурой Калана, погруженного в медитацию.

— Очнись, — грубо окликнул его врач. Калан открыл глаза.

— Наши боги и наша наука бессильны. Спаси Александра, если можешь. А если нет, уходи и больше никогда не возвращайся.

Калан встал — легко, как будто невесомый.

— Где он?

— В своем шатре. Пошли, — ответил Филипп и повел его за собой.

Темнокожий индиец с Филиппом вошел в освещенный лампами царский шатер.

— Погасите все лампы, — велел мудрец твердым голосом. — И оставьте нас наедине.

Все повиновались, а Калан уселся на пятки позади ложа Александра, в темноте уставился на его голову и застыл так, словно окаменел.

Его видели все в том же положении на следующий день и через день. На рассвете четвертого дня Филипп вошел, чтобы сменить повязку и открыть край полога. Омывая в тазике руки перед перевязкой, он вдруг услышал за спиной голос:

— Филипп…

Врач резко обернулся.

— Государь!

Лихорадка отступила, дыхание Александра стало ровным, сердце билось слабо, но ритмично. Филипп прослушал больного — глухое бульканье в груди прекратилось. Он позвал Лептину:

— Сообщи царице. Скажи, что царь пришел в себя. И поскорее свари чашку бульона, его нужно покормить: он истощен.

Лептина удалилась, а Филипп выглянул из шатра, где в ожидании стояли Лисимах и Гефестион.

— Передайте всем, — сказал врач, — царь пришел в себя.

— Как он? — тревожно спросил Гефестион.

— А ты как полагаешь? — грубо оборвал его врач. — Как человек, получивший пядь железа под ключицу, как же еще?

Он вернулся в шатер, чтобы позаботиться об Александре, и только тут заметил Калана. Тот лежал на земле, неподвижный и холодный, словно труп.

— О великий Зевс! — вырвалось у врача. — Великий Зевс!

Он велел помощникам перенести мудреца в другой шатер и наказал им согреть его, во что бы то ни стало и заставить поесть, при необходимости — силой, а потом вернулся к Александру. Рядом стояла Роксана, не веря своим глазам, а Лептина пыталась накормить больного бульоном единственно возможным способом: намочив тряпочку в тарелке и давая ему пососать ее.

— Что случилось? — спросил Александр, едва увидев Филиппа.

— Всего тут наслучалось, мой государь, — ответил тот. — Но ты жив, и есть надежда, что так оно и будет дальше. Ты не поверишь, как я счастлив, — добавил он с дрожью в голосе. — Ты не поверишь… Но молчи, не напрягайся, ты очень ослаб. Ты спасся чудом, и, я думаю, благодаря Калану.

— Перитас… — удалось прошептать Александру.

— Перитаса больше нет, мой государь. Леоннат сказал мне, что он погиб, спасая тебе жизнь. Не сделай его жертву напрасной: постарайся поесть, а потом отдохни, пожалуйста, отдохни.

Александр еще немного попил из рук Лептины, а потом откинулся на подушку и закрыл глаза. Но сквозь сомкнутые веки вытекли две слезы и, скатившись по щекам, намочили подушку.

ГЛАВА 57

Много дней царь лежал в постели между жизнью и смертью, и попыткирешительно вернуть его к жизни часто казались тщетными. Хотя организм уже пережил момент наибольшей опасности, общее состояние раненого оставалось настолько тяжелым, а улучшение — столь несущественным, что Филипп не знал, можно ли считать его спасенным или же Танат, на время отступивший перед героизмом Калана, вновь начнет наступление. Лишь у индийского мудреца не было сомнений. Он постоянно повторял:

— Я договорился. Он выздоровеет.

Но если кто-нибудь спрашивал его об этом «договоре», Калан ничего не отвечал.

Только через месяц Александр сумел опереться на спинку кровати, и прошло еще двадцать дней, пока с помощью Лептины, кормившей его с ложки под бдительным оком Роксаны, царь смог отведать густой похлебки. Говорил он мало и с трудом, но постоянно просил Евмена почитать ему стихи Гомера. По молчаливому соглашению между товарищами царский секретарь понемногу начал исполнять политические обязанности монарха.

Иной раз Роксана тихим голосом пела Александру свои горские песни под аккомпанемент струнного инструмента, звучащего просто и чарующе.

Через два месяца Филипп разрешил своему пациенту встать и сделать несколько шагов по шатру при поддержке Кратера и Леонната. Было очевидно, что даже это минимальное усилие стоило Александру огромного напряжения, и вскоре, обливаясь потом, он провалился в тяжелый сон.

Однажды, когда Лептина кормила его отваром, пришли Леоннат, Кратер и Гефестион. Леоннат почесал свою вечно взъерошенную голову и, словно осененный удачной мыслью, предложил:

— А что, если дать ему «чашу Нестора»?

Филипп снисходительно посмотрел на могучего воина:

— Ты сам не знаешь, что говоришь. Мед, мука, вино и сыр! Ты что, хочешь его убить?

— Может быть, ты и прав, — возразил Леоннат, — но знаешь, что говорят? Говорят, что царь умер, а мы скрываем это, чтобы не сеять панику.

— Как можно придумать такую глупость? — воскликнул Филипп. — Всем известно, что царь жив.

— Это не совсем так, — вмешался Гефестион. — Что царь жив, известно нам, и больше никому. Я отдал приказ, чтобы даже стража не видела его в таком состоянии. А солдаты пали духом. Они не видят своего царя, и он для них все равно что умер.

— Вот именно, — согласился Евмен. — Дело в том, что люди вот уже несколько месяцев наблюдают одно и то же: как мы то и дело входим и выходим из его шатра или собираемся вместе. Кое-кто приметил, как я ставлю царскую печать на отсылаемые в сатрапии документы.

— А в некоторых частях обсуждают, не пора ли устроить общее собрание македонского войска, — добавил Кратер. — Вы знаете, что это означает?

Евмен кивнул.

— Это означает, что они могут вынудить нас принять делегацию в царском шатре и показать им Александра. Когда он в таком состоянии!

Филипп обернулся к друзьям.

— Пока я здесь, никто не ступит внутрь без моего позволения: я главный царский врач и несу ответственность за…

Кратер положил руку ему на плечо.

— В отсутствие царя общее собрание является верховной властью — они могут сделать это. И почти наверняка сделают.

Вошли Селевк и Лисимах, чтобы осведомиться о здоровье Александра.

— Что тут происходит? — осведомился Селевк.

— Дело в том… — начал Кратер.

Все забыли о присутствии Александра; казалось, он глубоко уснул, но вдруг все вздрогнули при звуке его голоса:

— Послушайте меня.

Товарищи ошеломленно обернулись. Евмен, поняв, что царь, видимо, все слышал, попытался объяснить:

— Александр, тут такое дело, которое мы прекрасно можем решить сами…

Царь приподнял правую руку, недвусмысленно призывая всех к молчанию.

— Селевк…

— Повелевай, государь, — привычно ответил друг, взволнованный тем, что после столь долгого времени получит приказ Александра.

— Построй все войско. После захода солнца.

— Будет сделано.

— Леоннат…

— Повелевай, государь, — ответил тот, еще более потрясенный.

— Приготовь моего коня. Гнедого…

— Сарматского гнедого, да, да. Будет сделано.

— Ничего сделано не будет! — не сдержался Филипп. — Что здесь происходит? Вы все с ума посходили? Царь не может даже…

Александр снова поднял руку, и Филипп не договорил, пробормотав что-то себе под нос.

А царь продолжал:

— Гефестион…

— Слушаю тебя, Александрос.

— Приготовь мои доспехи. Они должны сверкать.

— Будут, Александрос — ответил Гефестион, чувствуя комок в горле. — Засияют, как звезда Аргеадов.

Все было подумали, что царь больше не хочет угасать в постели, а решил умереть в седле. Даже Филипп поверил в это. Он сидел в углу и бормотал:

— Делайте, что хотите. Если хотите убить его — валяйте. Я в этом не участвую, я…

— Леоннат, — снова проговорил царь. — Я хочу коня сюда, в шатер.

— Ты его получишь, — ответил друг, поняв, что царь не желает, чтобы солдаты видели, как ему помогают сесть в седло.

— А теперь ступайте.

Все повиновались, а Александр, как только они ушли, упал на подушку и заснул. Его разбудили голоса Гефестиона и Леонната. Открыв глаза, он увидел, что шатер погрузился в неясный свет заката.

— Мы готовы, — объявил Гефестион.

Александр кивнул, с усилием приподнялся, чтобы сесть, и попросил друзей отвести его умыться. Лептина вымыла его и умастила тело и волосы благовониями, а потом вытерла и стала одевать.

— Придай моим щекам немного цвета, — попросил он, и девушка повиновалась. Пока она оживляла щеки румянами и осветляла темные круги под глазами, он погладил ее по лицу и сказал: — Я отдам тебя в жены какому-нибудь владыке и дам приданое, достойное царицы. — Он говорил искренне, уверенным голосом.

Когда Лептина закончила, Александр спросил:

— Ну, как я?

— Неплохо, — ответил Леоннат с полуулыбкой. — Похож на актера.

— А теперь доспехи.

Гефестион завязал панцирь и поножи, повесил сбоку меч и перехватил волосы Александра диадемой.

— Приведите мне коня. Солдаты построились?

— Построились, — заверил его Гефестион.

Леоннат вышел и вернулся через задний ход, ведя под уздцы сарматского гнедого в полной сбруе. Гефестион встал на колени и сложил руки, сделав для Александра ступеньку. Царь уперся в них ногой, и друзья подняли его в седло.

Леоннат подошел с ремнями.

— Мы подумали, надо бы тебя привязать к конской сбруе. Никто ничего не увидит: ты скроешь ремни под плащом.

Александр не ответил, и его молчание было воспринято как согласие. Ремешки, которыми опоясали царя, привязали к сбруе гнедого, а сверху накинули пурпурный плащ.

— Поехали, — скомандовал Александр.

Гефестион вышел из шатра, Леоннат сделал знак, словно говоря: «Пора!» — и Гефестион взмахнул рукой. При этом жесте тягостная тишина сумерек разбилась мрачным громыханием. Оно прозвучало как отдаленный гром. Удар, потом другой, и еще! Александр прислушался, как будто не веря своим ушам, потом инстинктивно выпрямился и коснулся пятками брюха коня. Гнедой вышел, обошел шатер и, повинуясь удилам, направился к длинной линии выстроившегося войска.

Грохот, медленный и торжественный, отбивал величественную парадную поступь мощного жеребца, и Александр с трудом сдерживал слезы, чувствуя, как вибрирует воздух от низкого громового голоса огромного барабана Херонеи!

Солдаты, застыв в строю с сариссами в руках, ошеломленно смотрели, как их царь с величавой осанкой и твердым взглядом проводит смотр войска. У каждой части, к которой он приближался, командир выходил на шаг из строя, обнажал меч и кричал:

— Здравствуй, государь!

И Александр отвечал еле заметным кивком головы.

Когда он дошел до конца, «Гром Херонеи» замолк, и один пожилой командир из первой шеренги гетайров выехал на коне вперед и воскликнул:

— Повелевай, государь!

— Разойтись, — велел Александр и, пока трубы повторяли приказ, натянул поводья гнедого и трусцой направился к своему шатру.

— Он с ума сошел, — сквозь зубы пробормотал Филипп, наблюдавший за ним издали. — От каждого толчка он может упасть и…

— Он не упадет, — успокоил его Селевк, похлопав по плечу. — Не упадет.

Птолемей не мог оторвать глаз от спины Александра.

— Теперь все увидели его и знают, что он жив и снова на коне.

Александр въехал в шатер верхом, и друзья отвязали его и помогли слезть, потом начали освобождать от плаща, панциря и поножей, отстегивать меч.

— Скорее уложите его в постель, — велел Филипп. Александр покачал головой, все еще неуверенным шагом направился к своему походному табурету и положил руки на стол.

— Я голоден, — сказал он. — Кто-нибудь намерен поужинать со мной?

Все изумленно уставились на него. Леоннат застыл на пороге, держа за повод коня.

— Лептина, — позвал царь. — Убери со стола всю эту снедь и принеси мне «чашу Нестора»!

— «Чашу Нестора»? — воскликнул Филипп. — Ты хочешь умереть? Эта пища останется у тебя в желудке, тебе станет плохо, стошнит, от этого откроются раны, и…

— «Чашу Нестора», — повторил Александр.

Все уставились на него, разинув рот: он словно возродился, преобразился.

— Звук того барабана и вид солдат воскресили его, — шепнул Кратер врачу. — Дай ему поесть. Ничего с ним не случится, вот увидишь.

Лептина принесла «чашу», и Александр принялся есть. Единственным признаком усталости была легкая испарина на лбу. Филипп изумленно смотрел на Александра, его челюсти тоже инстинктивно двигались, словно помогая больному жевать. Прочие сгрудились вокруг стола, наблюдая за невероятным явлением.

Наконец Александр вытер рот и поднял глаза на ошеломленных зрителей.

— В чем дело? — спросил он. — Никогда не видели, как едят?

ГЛАВА 58

Царь полностью поправился к концу следующего месяца. В последние дни снова стал гулять пешком и верхом и тренироваться в борьбе вместе с Леоннатом. К концу лета он велел снимать шатры и грузиться на корабли.

Войско спускалось по течению два дня, пока не добралось до границ местности, называвшейся Синд. Там царь попросил Неарха причалить. Проводники говорили, что отсюда ведет дорога к горной долине, из которой можно добраться до Александрии Арахозийской.

Царь созвал товарищей в свой шатер на ужин. Показав им карту, которую топографы составили с помощью местных проводников, как персидских, так и индийских, он обратился к Кратеру:

— Завтра возьми половину войска, пройди через Арахозию и Дрангиану и восстанови порядок везде, где встретишь мятежи или нарушения. Индийские моряки говорят, что Инд — не приток никакой реки, он впадает прямо в Океан в Патале. И потому мой план таков: из Паталы Неарх и Онесикрит отправятся с флотом вдоль южного побережья державы, а я с остальным войском буду двигаться по суше, обеспечивая снабжение флота в пунктах высадки через каждый день плавания. Мы снова все встретимся на равнине близ Гармозия, города, господствующего над проливом между Океаном и Персидским заливом.

— Зачем тебе идти через Гедросию? — спросил Кратер. — Говорят, это страшное место, выжженная солнцем пустыня, без единой былинки, без единого деревца.

— Нам остается неизвестной лишь южная граница державы. Нужно побывать в тех местах.

Они поели и выпили весьма умеренно, так как рана царя еще иногда давала о себе знать, а потом легли спать. На следующее утро, на рассвете, все выстроились, чтобы попрощаться с отбывающим войском Кратера. Александр крепко обнял друга.

— Ты — один из самых дорогих моих друзей, — сказал он. — Мне будет не хватать тебя.

— И мне тебя, Александрос. Береги себя, пожалуйста. До сих пор ты слишком полагался на свою удачу. Да будут благосклонны к тебе боги.

— И к тебе тоже, друг мой, да будут они благосклонны.

Вскочив на коня, Кратер поднял руку, и длинная колонна двинулась под звуки трубы и приветственные крики товарищей, оставшихся с Александром. Как только последний отряд арьергарда скрылся в степной дали, Александр велел грузиться на корабли.

Они снова поплыли на юг, и при каждой остановке местные правители выказывали им свою покорность и почтение, пока войско не достигло Паталы, великого города неподалеку от устья Инда. Город был богат и густо населен, в нем бурлила жизнь. Со всех краев сюда прибывали корабли, многие приплывали с огромного острова на востоке, называвшегося Тапробане [59], и говорили, что он велик, как сама Индия.

Оттуда флот двинулся к самому устью. Река в этом месте разливалась так широко, что с одного берега еле виднелся другой, и Онесикрит подсчитал, что ширина составляет пятьдесят стадиев.

Вечером последнего дня плавания они достигли устья, и Неарх решил поставить корабли на якорь. Течение здесь было столь медленным, что вода казалась неподвижной. Флотоводец боялся, что, решительно выйдя в открытый Океан, не сможет найти укрытия в случае внезапной бури. Но случилась беда не менее страшная, чем буря: ночью начался отлив, так что корабли оказались на мели и многие опрокинулись. Неарх велел никому не двигаться и ждать, когда вода снова поднимется, а сам, обеспокоенный, пришел к Александру.

— Я не мог предвидеть такого явления, хотя и слышал, как один моряк из Массалии, некий Питей, рассказывал про одно место в южном Океане. Там есть водоворот, который каждые шесть часов засасывает воду, а потом извергает ее назад, осушая и вновь заливая обширные участки побережья. Тогда мало кто поверил этому Питею, а теперь мы сами оказались в южном Океане. Как мог я представить нечто подобное? Какое несчастье… Какое несчастье!

— Ты делал необычайные вещи, — ответил Александр. — Не стоит терзаться. Я знаю, что нам удастся с честью выиграть и эту битву против реки и моря. Мой предок Ахилл сражался со Скамандром и выиграл поединок. Выиграю и я. Подождем утра. При свете дня многое меняется.

Из-за новолуния ночь была темной, и темнота еще больше усиливала панику. Неарх велел трубить тревогу и передать корабельным командам, чтобы никто ни в коем случае не покидал кораблей, но многие моряки, испуганные незнакомым явлением, припомнили все те ужасы, что слышали у себя на родине, в кабаках, и попытались бежать, чтобы спастись на берегу. Все они погибли в зыбучих песках, как погибли и те, кто первым бросился им на помощь. Их отчаянные мольбы о спасении разносились в ночи, наполняя страхом оставшихся на кораблях товарищей, которые ничего не могли поделать. Потом вопли затихли один за другим, и слышались лишь крики ночных птиц да далекое рычание тигра, бродившего в чаще в поисках добычи. На флагманском корабле Роксана, обняв Александра, дрожала от страха, напуганная этой враждебной природой, так страшно отличавшейся от природы ее родных гор, от их ясного неба. Неарх и моряки корабельной команды тоже оставались на месте; все молчали, лишь изредка самые бывалые шепотом делились своим опытом. Незадолго до рассвета послышался какой-то отдаленный шум, и царь прислушался.

— Слышишь? — спросил он.

Неарх уже бежал на нос. Он склонился через борт, пытаясь рассмотреть, что вызывало этот шум, который с каждым мгновением делался все громче. Вдруг он увидел быстро приближавшуюся белеющую полосу и в бледных лучах рассвета разглядел угрожающее бурление пены, услышал грохот морских валов, несшихся на беззащитный, завязший в грязи флот.

— Трубы! — закричал адмирал. — Трубить тревогу! Трубить тревогу! Идет приливная волна! За весла! За весла, быстро! Кормчие, к рулю!

И пока звуки трубы пронзали серое утреннее небо, бросил царю канат, чтобы тот привязал себя и Роксану к мачте, а сам бросился к рулю, на подмогу, готовясь к удару.

Команды других кораблей тоже подняли тревогу, и все пространство реки огласилось возбужденными криками.

Удар огромного приливного вала был страшен: одни корабли подняло и, как тростинки, швырнуло назад; другие, слишком крепко завязшие в грязи, разбило, а третьи, принявшие удар бортом, опрокинуло и перевернуло силой колоссальных водяных масс.

Онесикрит, правивший царской пентиерой, кричал гребцам, чтобы они со всей силой выгребали против волн, не позволяя кораблю опрокинуться, а сам на корме отчаянно работал рулевым веслом, противостоя водовороту, созданному приливом.

Океанический вал наконец улегся, и Неарх смог оглядеться и оценить величину бедствия. Сотни судов были разбиты, многие — повреждены, а на поверхности плавали обломки, и люди судорожно цеплялись за влекомые течением бревна и куски обшивки.

Весь день ушел на спасательные работы. Александр лично отдавал все силы для спасения своих людей. Порой он даже сам бросался в воду, вытаскивая тех, кто выбился из сил и начинал тонуть.

К вечеру все оставшиеся корабли пристали к берегу близ устья, у песчаного пляжа Океана, и командиры устроили перекличку. Погибло более полутора тысяч человек. Все тела, что удалось выловить, положили на погребальные костры перед выстроившимся войском, и солдаты выкрикивали их имена ветру и морским волнам, чтобы память о погибших не исчезла бесследно.

Для всех пропавших царь исполнил погребальный ритуал и установил на берегу кенотаф, чтобы их души обрели покой в царстве Аида. От всего сердца он возблагодарил богов за то, что никто из его друзей не погиб в этом бедствии. Он также произнес похвальное слово Неарху и Онесикриту: ведь только благодаря их мужеству и искусству беда не обернулась окончательной катастрофой.

Войско встало лагерем на берегу на двадцать дней, чтобы отбившиеся от своих подразделений могли вновь соединиться с товарищами, а также, чтобы произвести ремонт поврежденных судов.

Неподалеку обнаружилось укрытое место, окруженное плодородными полями и граничащее с пустынной землей, населенной дикими племенами оритов. Там Александр основал город и поселил в нем всех тех, кто из-за пошатнувшегося здоровья не был в состоянии продолжить путь через пустыню Гедросия. Он построил пирс и хорошо укрытый порт и отвел место для храмов. Завершив все эти дела, царь назначил день отправления, как для флота, так и для войска.

Неарх ждал его на только что построенном пирсе, и Александр с чувством обнял его, как обнимал в час разлуки Кратера.

— Было бы здорово, если бы эта река, как утверждали некоторые, оказалась верхним течением Нила. Тогда бы мы отправились вместе до самого Египта.

— К сожалению, это не так, — ответил Неарх. — Темнокожих людей и крокодилов недостаточно для того, чтобы стать Нилом.

— Да, — согласился царь, — но ты никогда не теряй из виду берег и войско. Когда сможешь, приставай к берегу — там, где увидишь наши костры: так будет проще снабжать тебя провиантом и водой.

— Так и сделаю, если будет возможность, Александрос. Мне следует воспользоваться этим ровным восточным ветром, чтобы сберечь силы моих моряков. Не знаю, сумеете ли вы поспеть за мной. В любом случае мы встретимся в Гармозии. Онесикрит тоже хотел бы удостоиться чести попрощаться с тобой. Он прекрасный моряк и заслуживает знаков твоего внимания.

Онесикрит вышел вперед, и царь протянул ему руку.

— Да помогут тебе боги, и да снизойдет на тебя благоволение Посейдона. Сегодня утром вместе с Аристандром я принес жертву Океану, и мы попросили его милосердия и благоприятных ветров. Мы и так заплатили ему слишком большую дань.

Неарх и Онесикрит взошли на свои корабли и приказали отдать швартовы. Флот на веслах отошел от пирса, но почти сразу поднял паруса, и ветер тут же наполнил их своим мощным дыханием. Вскоре корабли стали маленькими, как детские лодочки, а Александр спустился к Океану и воткнул в дно копье в знак того, что овладел и этой отдаленной областью. После чего обернулся к своим товарищам и крикнул:

— А теперь пора отправляться и нам. Дайте сигнал!

Все — Гефестион, Леоннат, Птолемей, Селевк, Лисимах и Пердикка — сели на коней и отправились к своим отрядам. Царь тоже сел на коня, перед которым несли царский флаг, и с развернутыми знаменами, под звуки труб и бой барабанов длинная колонна двинулась в путь.

ГЛАВА 59

Заросли берегов Инда вскоре сменились болотистой равниной, где паслись огромные буйволы с изогнутыми рогами, олени, антилопы, а в отдалении появлялись небольшие группки львов, довольно схожих с теми, на каких охотились в Македонии. На высоких деревьях сидели птицы, в том числе и множество разноцветных попугаев. Потом болотистая равнина перешла в степь, где встречался редкий кустарник и паслись небольшие стада быков и овец, которые перегоняли пастухи дикого, почти первобытного вида.

— Ориты, — объяснил индиец-проводник. — Эти из прибрежного племени, но дальше мы встретим других, живущих в степи и пустыне. Те действительно дикие и свирепые. Они могут оказаться очень опасными. Они устраивают гнезда в песке, как скорпионы, и неожиданно нападают оттуда.

— Передайте это всем, — велел Александр.

Им приходилось удаляться от берега, чтобы следовать по более-менее проходимой дороге, и Океана уже не было видно.

На четвертый день марша войско подошло к краю пустыни. Люди с тревогой смотрели на простиравшиеся перед ними пески, раскаленные добела, на безжизненное пекло без единой травинки, без какого-либо укрытия, на этот ад, в любое время года выжигаемый неумолимыми солнечными лучами.

Проводники-индийцы вернулись назад, и Александру пришлось положиться на опыт нескольких персидских командиров, которые еще во времена Дария принимали участие в походах на Дрангиану и Арахозию.

Марш в таких жутких условиях почти сразу показал себя тяжелейшим, почти безнадежным делом. Вскоре командиры реквизировали всю воду и держали ее под постоянным надзором. Однако такая предусмотрительность имела лишь ограниченный успех: охрана тоже вскоре изнемогла. Возникла неотложная необходимость искать редкие колодцы, разбросанные вдоль пыльного, залитого солнцем пути. Запасов еды хватило чуть дольше, кроме прочего еще и потому, что проект по созданию пунктов снабжения для флота в действительности оказался неосуществимым: кораблей не было видно — восточный ветер, сильный и ровный, должно быть, угнал их далеко вперед.

Скифские проводники в одном месте неподалеку от пути следования заметили следы и предупредили царя. Существовала реальная опасность подвергнуться нападению: в столь скудных землях чужое войско являлось долгожданной добычей из-за припасов и большого числа вьючных животных и коней.

— Удвойте дозоры, — приказал Александр, — и держите зажженными костры, если можете.

Но было трудно отыскать топливо; лишь несколько стволов, как скелеты, выбросило на берег морским прибоем.

Нападение было внезапным. Оно произошло безлунной ночью, и первым подвергся атаке отряд Леонната. Его солдаты шли в арьергарде, растянувшись на несколько стадиев. Враги нанесли удар в темноте с губительной точностью. Они возникли, как призраки скалистых ущелий, выскочив злобными фуриями за спиной усталых воинов, и устроили настоящую бойню. Леоннат сражался с отчаянной отвагой. После того как внезапно появившийся из песков враг перерезал горло его трубачу, он сам схватил трубу и стал посылать протяжные сигналы тревоги, призывая на помощь Александра.

Царь с двумя отрядами конников устремился туда. Ему удалось прорвать окружение и выручить друга. Взошедшее солнце осветило более пятисот бездыханных солдат.

Их похоронили вместе с оружием в песке, так как для погребального костра не было дров. Воины Александра покидали эти могилы с тяжелым сердцем, понимая, что наспех созданные погребения скоро будут разграблены.

Как-то раз отряд разведчиков, вернувшись из дозора, доложил, что на берегу, близ устья жалкого ручейка, несущего в море струйку воды, обнаружено несколько сел. Царь решил напасть на них этой же ночью. В ту ночь было полнолуние, и луна, как днем, освещала меловую белизну пустыни.

Леоннат вставил в скобу у седла топор, схватил бронзовый щит весом в шестнадцать мин и вскочил на своего жеребца, но Александр удержал его:

— Твоя рана еще не зажила. Останься здесь и позволь нам самим справиться с этим.

— Не останусь, даже если вы меня свяжете, — прорычал друг. — Они мне заплатят за всех убитых солдат, подло зарезанных в темноте.

Царь, его друзья и отряд солдат, всего двадцать человек, отобрали вороных коней и надели черные плащи, чтобы раствориться в ночных тенях. Александр подал сигнал, и всадники пустились бешеным галопом, плечом к плечу, голова в голову, по пустынной равнине, как демоны, порожденные царством Аида.

Когда ориты заметили их, было уже поздно, но они все же бросились в контратаку, защищая свои селения, детей и жен. Их опрокинули при первом же столкновении и перерезали, как скот. Македоняне бросились грабить, а разъяренный Леоннат со своим топором ринулся за убегавшими врагами, кося их, как колосья, пока не ощутил, как сердце разрывается у него в груди, и не услышал голос Александра:

— Хватит, Леоннат!

Тогда он остановился, дымясь от пота, весь покрытый кровью.

Вскоре прибыл второй отряд легкой конницы, он привел вьючных животных с бурдюками и телегами, чтобы вывозить провиант. В селах нашли лишь овец и коз в загонах, сложенных из камней. Слой засохшего навоза говорил о том, что их довольно редко выводили на пастбище.

— Спрашивается, чем же их кормят, — проговорил Евмен, прибывший вместе с конвоем за припасами.

— Похоже, вот этим, — ответил Селевк, показывая на мешки из высушенных водорослей, набитые какой-то белесой пылью.

— Воняет рыбой, — заметил Лисимах.

— Это и есть рыба, — подтвердил Евмен, зачерпнув пригоршню и поднеся к носу. — Сушеная рыба, перемолотая в муку.

Они вернулись в лагерь с водой и угнанным скотом, но, когда его зарезали, от мяса тошнотворно воняло тухлой рыбой. Однако выбора не было, и пришлось питаться тем, что удалось добыть.

Еще много дней они шли под палящим солнцем, мучимые жарой и жаждой. Порой цвет пустыни менялся; она вдруг становилась ослепительно белой, и войску приходилось ступать по соляной корке, образовавшейся на месте древних морских лагун. Соль разъедала конские копыта и обувь пехоты, вызывая на ногах сначала глубокие трещины, а потом болезненные язвы. Много вьючных животных погибло от жажды и голода; вскоре начали умирать и люди.

Не было ни времени, ни сил похоронить их или воздать погребальные почести. Солдаты даже не замечали, если товарищ падал в изнеможении, а если замечали, то не могли ему помочь, и брошенное тело оставалось лежать добычей шакалам или стервятникам, что постоянно кружили над колонной. Царь терзался, глядя на страдания солдат. Не мог он без боли смотреть и на свою молодую жену, переносившую все эти тяготы и лишения. А тут еще тревога за судьбу флота, от которого не было никаких известий с того самого дня, как они расстались в Патале.

В этом тяжком испытании только Калан, казалось, не чувствовал никаких страданий: он шел босой по раскаленному песку, накинув на плечи лишь лоскут ткани. Вечером, когда темнота приносила относительную прохладу, мудрец садился рядом с царем и беседовал с ним, обучая своей философии и искусству контролировать плотские страсти и нужды. Роксана, несмотря на юный возраст, тоже держалась образцово, проявляя невероятную силу и твердость духа; часто видели, как она едет в согдийском камзоле рядом с мужем, иногда пытаясь из лука подстрелить пролетавших птиц.

Однажды, когда люди уже дошли до крайности, один солдат из царской охраны чудом нашел углубление на дне впадины, где как будто осталось немного влаги. Он начал копать клинком, пока не увидел, как капля за каплей появляется вода. Ему удалось собрать немного на дне шлема, и, чуть намочив себе губы, он принес драгоценную влагу Александру, который тяжело переносил лишения из-за последствий раны.

Царь поблагодарил солдата, взял шлем и хотел было поднести ко рту, но в то же мгновение осознал, что все войско смотрит на него. Глаза у солдат покраснели, кожа иссохла, губы потрескались. И у Александра не хватило духу выпить. Царь вылил воду на землю со словами:

— Александр не пьет, когда его солдаты умирают от жажды. — Потом, увидев, что многие еле держатся на ногах, крикнул: — Солдаты, мужайтесь! Подумайте: неужели боги позволили вам совершить столь великие дела, чтобы потом уморить в этой пустыне? Нет, поверьте мне! Обещаю, что завтра вечером мы выйдем из этого пекла и вы получите вдоволь воды и пищи! Хотите сдаться именно сейчас? Хотите остаться здесь и умереть в шаге от спасения?

При этих словах солдаты набрались мужества и продолжили путь до наступления темноты. Море уже давно осталось позади. Они поднимались к гряде каменистых холмов, где в знойную ночь надеялись найти хотя бы малую прохладу. На рассвете следующего дня они подошли к перевалу и увидели вдали стены какого-то города.

— Это Пура, — сказал один из персидских командиров. — Мы спасены.

Александр крикнул:

— Слышали, солдаты? Вы слышали? Мы спасены! Ваш царь держит свои обещания!

Солдаты взбирались на гребень один за другим. Они видели город и кричали от радости, подбрасывая в воздух оружие и обнимаясь, некоторые плакали.

Птолемей с изумлением на лице подъехал к Александру:

— Как ты это сделал?

— Помнишь, вчера мы оказались перед развилкой дорог? Там, где один путь шел на запад вдоль моря, а другой поднимался на холмы?

— Да, помню.

— Калан сказал мне тогда: «Лучший путь — тот, что труднее».

— И все?

— И все.

— Ты рисковал.

— Не в первый раз, кажется.

— Да, действительно.

К заходу солнца из последних сил они добрались до города, и командир крепости с подозрением вышел им навстречу.

— Кто вы? — спросил он.

Александр повернулся к Птолемею:

— Оксатр еще жив?

— Кажется, да, — ответил тот. — Я видел его пару дней назад.

— Разыщи его.

Птолемей удалился и вскоре вернулся с Оксатром, и тот объяснил персидскому командиру все, что ему следовало узнать.

— Александр? — ошеломленно переспросил тот. — Но разве он не умер?

— Как сам видишь, жив и здоров. Но прошу тебя, впусти нас. Мы совершенно измучились.

Командир гарнизона тут же отдал распоряжения, и вскоре ворота Пуры распахнулись, впуская войско, которое все считали пропавшим, и царя, которого мнили мертвым.


Они оставались в Пуре четыре дня, отдыхая и отъедаясь. Александр поинтересовался у местного правителя, не приходило ли в Гармозий каких-нибудь известий от флота. Перс ответил, что ему ничего не известно, но он может навести справки и доложить.

— Я не строю больших иллюзий, — сказал Селевк. — Я знал, что этот путь в некоторых местах опасен из-за мелей и кишит пиратами, которые нападают на разбитые корабли. Если бы Неарх прибыл, об этом было бы уже известно.

— Может быть, ты и прав, — ответил Александр, — но ведь нас тоже считали погибшими, и все же мы здесь. Никогда не надо отчаиваться.

Он возобновил поход в направлении Персиды, снова через знойные выжженные земли. Командир пурского гарнизона дал им опытных проводников, которые вели войско мимо колодцев с хорошей водой и пастушьих селений, где можно было запастись молоком и мясом, а также сушеными овощами, хранившимися в больших обожженных горшках.

Стояла уже середина зимы, когда войско подошло к Салмосу, городу на самой границе с Персидой. Александр послал отряд разведчиков на юг разузнать что-нибудь о флоте: двоих македонских командиров и дюжину солдат из вспомогательных войск с персом-проводником и полудюжиной верблюдов, груженных мехами с водой.

Они сделали два перехода по пять парасангов по совершенно пустынной местности и к полудню, когда солнце палило сильнее всего, что-то заметили вдали.

— Не можешь разобрать, что это? — спросил один из солдат, наемник-палестинец из Азота.

— Похоже, люди, — ответил его товарищ.

— Люди? — проговорил один из командиров. — Где?

— Вон там, — указал другой командир, видевший их уже отчетливо. — Смотри, они машут нам, кричат… Кажется, они нас увидели. Скорей!

Разведчики поскакали вперед и через несколько мгновений оказались перед двумя несчастными, почти утратившими человеческий облик: их одежды были изодраны, глаза впали, кожа покрылась язвами и обгорела на солнце, губы растрескались.

— Кто вы? — спросили они по-гречески.

— Это вы кто? — спросил командир. — И что делаете здесь?

— Мы моряки царского флота.

— Ты хочешь сказать, что флот Неарха…

Он не посмел закончить фразу, так как облик этих двоих недвусмысленно говорил о том, что они потерпели крушение.

— Спасся, — сказал человек, еле дыша. — Но ради всех богов, дай мне глоток воды, если хочешь услышать всю историю!

ГЛАВА 60

— По коням! — закричал царь вне себя от возбуждения, едва услышал известие. — Неарх со всеми кораблями на побережье. Не потерян ни один! Евмен, вели приготовить телеги с водой, мясом, со сластями, фруктами, ради всех богов! Тащи все вино, какое найдешь. И как только сможешь, возвращайся ко мне!

— Но для этого нужно время, — попытался образумить его секретарь.

— Если успеешь до вечера, будет прекрасно. Клянусь Зевсом, я хочу устроить торжество для этих людей. Мы закатим грандиозный пир прямо на пляже! Нужно устроить праздник, нужно устроить праздник!

Его глаза блестели волнением и нетерпением, он казался ребенком.

— И позаботьтесь об этих моряках. Обращайтесь с ними как с царями, как с самыми почетными гостями. И царица! Я хочу, чтобы царица была со мной.

Александр умчался вместе с товарищами; вслед бросились два отряда гетайров. На закате третьего дня вдали показался морской лагерь Неарха. Флотоводец был покрыт пылью и потом, но глаза его светились. Вода сверкала ослепительными золотыми бликами, и на светлом зеркале Океана черными силуэтами выделялись корабли Неарха, украшенные флагами и знаменами.

Едва завидев Александра, Неарх вышел к воротам лагеря. Царь спешился, и они оба в восторге пробежали расстояние, разделявшее моряков и прибывших всадников, чтобы поскорее сплести руки. Их встреча была скорее похожа на слияние, чем на объятие. Они с трудом разомкнули руки, чтобы, не веря, посмотреть друг другу в лицо. Их переполняли чувства, и оба не могли выговорить ни слова. Наконец Александр взорвался смехом и крикнул:

— От тебя несет тухлой рыбой, Неарх!

— А от тебя — конским потом, Александрос!

— Не могу поверить, что вы все остались живы, — проговорил царь, глядя на изнуренное лицо своего наварха.

— Это было нелегко, — ответил Неарх. — Одно время мне не верилось, что у нас получится. Мы выдержали две бури, но особенно страдали от жажды и голода.

Они уже подходили к лагерю, и таково было взаимное любопытство и желание рассказать о пережитых приключениях, что оба не заметили, как Птолемей выстроил конницу, чтобы поприветствовать обоих.

Их привел в себя крик командира:

— Царю Александру и адмиралу Неарху, алалалай!

— Алалалай! — прогремели всадники, подняв копья и бесконечно повторяя свой крик, пока последние лучи солнца гасли за огненными волнами Океана.

— Позволь мне упомянуть также Онесикрита, — проговорил адмирал, сделав знак своему кормчему выйти вперед. — Он проявил себя великим моряком.

— Приветствую тебя, Онесикрит, — поздоровался с ним Александр. — Я так рад тебя видеть.

— Приветствую тебя, государь, — ответил кормчий. — Я тоже рад тебя видеть.

— Мне очень жаль, — снова заговорил Неарх, — что немногое могу тебе предложить. Мы весь день ловили рыбу, но улов был скуден. Однако попалась парочка довольно жирных тунцов, и сейчас их жарят.

— Об этом не беспокойся, — ответил царь. — Я приготовил вам всем сюрприз, хотя, боюсь, он прибудет только завтра.

— Если это то, что мне представляется, жду не дождусь! — воскликнул Неарх. — Подумать только, что, отчаянно нуждаясь в провианте, мы пытались совершить набеги на прибрежные поселения. И знаешь, какова была добыча?

— Не знаю, но, пожалуй, могу догадаться.

— Рыбная мука. Множество мешков с рыбной мукой. У этих несчастных больше ничего нет.

— Мы тоже о ней кое-что знаем.

Они вошли в шатер Неарха, и вскоре к ним присоединились Птолемей, Гефестион, Селевк и прочие.

— Смотрите, — сказал Неарх, показывая папирусный свиток, развернутый на походном столе. — Эту карту составил Онесикрит за время нашего похода из Паталы.

— Великолепно! — одобрил Александр, проведя пальцем по линии бесконечного пустынного побережья, вдоль которой заместитель наварха поместил надпись «ихтиофаги» — «рыбоеды».

— Рыбоеды, — повторил Гефестион. — Хорошо сказано! В этих краях даже козы воняют рыбой. При одном воспоминании тошнит.

— Ты не представляешь, сколько мы думали о вас с тех пор, как потеряли с вами всякую связь, — сказал Александр.

— И мы тоже, — ответил Неарх. — Было нелегко замедлить движение, чтобы дождаться вас, а когда нам это удалось, мы вас не увидели.

— Рыба готова, — возвестил один из моряков.

— И пахнет неплохо, — заметил Селевк.

— Надеюсь, мы сможем расположиться на пляже, — сказал флотоводец. — На моих кораблях не хватит пиршественных лож и столов.

— Нас устроит что угодно, — вмешался Пердикка. — Голод есть голод.

Но когда все с шутками и смехом отправились на ужин, раздался тревожный сигнал трубы.

— Великий Зевс! — воскликнул Александр. — Кто здесь осмелился напасть на нас? — Он обнажил меч и крикнул: — Гетайры, ко мне! По коням, по коням!

Лагерь моментально наполнился сигналами труб и ржанием коней, защитный частокол отодвинули, и конники приготовились вылететь наружу, чтобы отбить вражескую атаку. И в самом деле, вдали показалось облако пыли. Оно угрожающе приближалось, как грозовая туча, и уже можно было различить оружие и металлические щиты.

— Но это же македоняне! — крикнул часовой.

— Македоняне? — переспросил Александр, жестом руки останавливая гетайров, уже готовых броситься в атаку.

Прошло несколько напряженных мгновений. Слышался лишь топот приближавшихся галопом коней. Потом в напряженной тишине вновь прозвучал голос часового:

— Там вино! — с ликованием воскликнул он. — Евмен прислал вина с отрядом штурмовиков!

Напряжение разрядилось океаническим хохотом, и вскоре под рукоплескания товарищей в лагерь ворвались штурмовики — каждый с двумя мехами вина, притороченными к крупам коней на манер переметной сумы.

— Ну что, поедим? — спросил Леоннат, слезая с коня и расстегивая панцирь.

— Поедим, поедим, — ответил Неарх.

— И выпьем, клянусь Зевсом! — расхохотался Александр. — Спасибо царскому секретарю.

Они уселись на теплом песке, и моряки начали подавать рыбу.

— Тунец кусочками по-кипрски! — торжественно объявил моряк из Пафоса. — Наше фирменное блюдо.

Все набросились на еду, и беседа тут же оживилась, так как у каждого нашлось что рассказать: то были истории о лишениях и опасностях, о бурях и штилях, о ночных засадах и морских чудовищах, о том, как долго боялись они больше никогда не увидеть своих друзей.

— А где-то теперь Кратер? — вдруг спросил Александр.

И товарищи на мгновение замолчали, переглянувшись.

ГЛАВА 61

Кратер со своим войском прибыл в Салмос через пятнадцать дней, и ликование Александра и его друзей вознеслось до небес. Они долго пировали, а когда войско вновь выступило в поход, царь не захотел прерывать празднества. Он велел построить повозки, на которых приказал установить пиршественные ложа и столы, так что пирующие могли лежать, выпивая и смеясь. Солдаты тоже получили возможность в свое удовольствие приложиться к мехам с вином, которые везли за колонной.

На одной из повозок ехал Калан, и порой царь и его товарищи подсаживались к мудрецу, чтобы послушать его поучения.

Все вокруг оглашалось песнями. Не стало войска, шагающего в сердце Персиды, — был комос Диониса, шествие в честь бога, освобождающего человеческое сердце от всех тревог радостью вина и весельем.

Между тем Неарх отбыл со своим флотом, выполнив необходимый ремонт и пополнив трюмы всем необходимым для долгого путешествия. Через пролив Гармозия корабли вышли в Персидский залив, направляясь к устью Тигра. Их целью были Сузы, куда можно было добраться по судоходному каналу. Тяжкие времена наконец-то остались позади, и моряки мощно гребли и бодро управлялись с парусами и шкотами, торопясь завершить свои приключения.

Был лишь один напряженный момент, когда на волнах близ флагманского корабля поднялись высоченные струи, а вслед за ними появились блестящие спины гигантских существ, которые вскоре снова погрузились в море, всплеснув огромными хвостами.

— Но… что это? — спросил перепуганный моряк-киприот, тот самый, что готовил ужин на пляже для царя и его товарищей.

— Киты, — ответил боцман-финикиец, которому доводилось плавать за Геркулесовыми столбами. — Они ничего нам не сделают, только нужно быть внимательными и не таранить их, ведь им стоит лишь хлопнуть хвостом, и… Прощай, флагманский корабль! Проглотят тебя одним глотком!

— Я предпочитаю тунцов, — пробормотал моряк и снова спросил, встревоженный: — Но ты уверен, что они не нападут на нас?

— На море ни в чем нельзя быть уверенным, — ответил Неарх. — Возвращайся на свой пост, моряк.


Войско Александра продолжило поход по дороге, ведущей в Пасаргады, и царь обнаружил, что гробницу Кира кто-то осквернил: саркофаг был открыт, и тело Великого Царя выбросили наружу. Желая узнать, кто это сделал, Александр велел допросить и судить магов, в чьи обязанности входило следить за гробницей, но они ничего не сказали даже под пыткой. Тогда царь отпустил их и велел вернуть гробнице прежний облик, после чего продолжил свой путь к Персеполю. Тем временем слух о его возвращении уже распространился, и многих сатрапов, а также наместников-македонян это привело в замешательство. Все они полагали, что Александр умер, и погрязли в воровстве и всевозможных грабительских поборах.

Царский дворец предстал перед Александром таким, каким был после ужасного пожара: только каменные колонны и гигантские порталы торчали на огромной площади, почерневшей от дыма, покрытой пеплом и сухой грязью. Драгоценные камни из барельефов вытащили, комки расплавившегося при пожаре драгоценного металла вырвали и растащили. Единственной памятью о величии Ахеменидов оставался огонь, горевший перед гробницей Дария III.

Царь вспомнил о Статире, которую не видел так давно. Получила ли она письмо, посланное ей с берегов Инда? Он написал ей снова. Сообщил, что любит ее и встретится с ней в Сузах.

Однажды вечером, когда Александр вместе сРоксаной отдыхал на веранде дворца сатрапа, ему объявили о госте, и вскоре вошел тучный плешивый человек, который приветствовал царя с широкой улыбкой.

— Мой государь, ты не представляешь, как я рад снова тебя видеть. Но… я не вижу собаки, — добавил он, подозрительно озираясь.

— Евмолп из Сол… Перитаса больше нет. Он погиб в Индии, спасая мою жизнь.

— Мне очень жаль, — ответил осведомитель. — Я знаю, что ты его очень любил.

Александр кивнул.

— Букефал тоже умер, как и многие, многие мои друзья. Это был тяжелейший поход. Но откуда ты взялся? Я считал тебя мертвым, ведь ты исчез, ничего не сказав, и больше я тебя не видел.

— Если уж говорить об этом, то и я считал тебя мертвым. Что касается моего исчезновения, то это нормально. Как только я понял, чего ты от меня хочешь, я, недолго думая, испарился при первой же благоприятной возможности: хороший осведомитель никому не сообщает о своих передвижениях, даже работодателю.

— Насколько я тебя знаю, — сказал Александр, — ты пришел сюда не только ради удовольствия увидеть меня снова.

Евмолп протянул ему свиток.

— Это действительно так. В твое отсутствие, мой государь, и согласно твоим пожеланиям, если помнишь, я был твоими глазами и ушами. Я не забываю добра, а ты оказал мне доверие и сохранил жизнь, когда все хотели предать меня смерти. Здесь написаны вещи, которые тебе вряд ли понравятся: это полный список всех злодейств, грабежей, разбоев и актов насилия, совершенных в твое отсутствие сатрапами и наместниками, в том числе македонянами. Здесь также список всех свидетелей, которых ты сможешь допросить, если захочешь устроить суды. Для начала — ответственный за царскую сокровищницу, этот хромец… Приятель Евмена…

— Гарпал?

— Он самый. Он забрал из сокровищницы пять тысяч талантов, завербовал шесть тысяч наемников и направляется в Киликию, если мои осведомители сообщают точно. Полагаю, он снюхался с некоторыми своими афинскими дружками, которые не слишком тебя жалуют.

— С Демосфеном?

Евмолп кивнул.

— По-твоему, куда он направился?

— Вероятно, в Афины.

В это время вошел Евмен с выражением большой обеспокоенности на лице.

— Александрос пришло ужасное известие! Я даже не знаю, с чего начать, потому что… в некотором смысле это моя вина.

— Гарпал? Уже знаю. — Царь кивнул на Евмолпа, который притаился в углу, стараясь остаться незамеченным. — И знаю много всякого другого, весьма неприятного. Вот что следует нам сделать: немедленно проверь обоснованность обвинений, приведенных в этом документе, и возбуди дела против всех указанных лиц, будь они македоняне, персы или мидийцы. После этого устрой показательные суды. Македонян, если окажутся виновными, будет судить собрание войска, и приговор будет исполняться по традиционному ритуалу.

— А Гарпал?

— Разыщи этого проклятого хромоножку, Евмен, — приказал Александр, побледнев от негодования. — Разыщи во что бы то ни стало. И убей, как собаку.

Евмолп из Сол встал.

— Мне кажется, мы сказали все, что следовало сказать.

— Да. Евмен щедро заплатит тебе.

Евмен кивнул, еще более встревоженный.

— Это не твоя вина, — проговорил Александр, вставая. — Ты никогда не обманывал моего доверия, и я знаю, что никогда не обманешь.

— Благодарю, но это не облегчает моего разочарования.

Он направился к выходу и в дворцовом коридоре встретил Аристандра. У ясновидца странно светились глаза, вид у него был потрясенный, и он не поздоровался. Возможно, он даже не заметил секретаря.

Аристандр вошел к Александру, и выражение его лица глубоко поразило царя.

— Что случилось? — спросил Александр и понял, что боится ответа.

— Мой кошмар. Он вернулся.

— Когда?

— Этой ночью. И есть кое-что еще.

— Говори.

— Калан заболел.

— Невозможно! — воскликнул Александр. — Он перенес самые страшные лишения, кровавые испытания, дожди и палящее солнце, голод и жажду…

— И, тем не менее, ему очень плохо.

— Давно?

— С тех пор, как мы прибыли в Персеполь.

— Где он сейчас?

— В отведенном ему доме.

— Проводи меня к нему немедленно.

— Как изволишь. Следуй за мной.

— Куда ты, Александрос? — встревожено спросила Роксана.

— К другу, которому плохо, любовь моя.

Он пересек город, на который опустилась вечерняя тень, и оказался перед красивым домом, окруженным портиком; раньше здесь жил персидский вельможа, но он пал в сражении при Гавгамелах. Александр отдал этот дом Калану, чтобы тот мог расположиться там с удобствами после утомительного похода.

Вдвоем с Аристандром они прошли по тихим коридорам и добрались до комнаты, едва освещенной последними лучами солнца. Калан лежал на расстеленной на полу циновке. Его глаза были закрыты. Он совсем исхудал.

— Каланос, — прошептал царь.

Мудрец открыл глаза, черные, огромные, лихорадочные.

— Мне плохо, Александрос.

— Не могу поверить этим словам, учитель. Я видел, как ты шел через всевозможные испытания, не чувствуя боли.

— А теперь я страдаю. И страдание мое невыносимо. Александр обернулся и встретил нахмуренный взгляд ясновидца.

— Что за страдание? Скажи мне, чтобы мы могли помочь.

— Это страдание души, самое жестокое, и от него нет лекарства.

— Но что у тебя болит? Разве ты не прошел весь путь, ведущий к невозмутимости?

Глаза Калана и Аристандра встретились, и в них отразилось мрачное взаимопонимание. Мудрец с трудом заговорил снова:

— Прошел. Пока не встретил тебя, пока не увидел в тебе мощи бурного океана, дикой силы тигра, грандиозности заснеженных пиков, подпирающих небо. Я хотел узнать тебя и твой мир. Я возжелал спасти тебя, когда слепая ярость толкала тебя к разрушениям. Но я знал, что сделаю, если ты падешь. И я заключил договор с самим собой. Я полюбил тебя, Александрос, как и все, кто знал тебя. Я мечтал следовать за тобой, чтобы защитить тебя от твоих инстинктов, научить мудрости, отличной от той, которой обучали тебя философы и воины — все, кто сделал из тебя несокрушимый инструмент разрушения. Но твою тантру нельзя согнуть таким образом, теперь я знаю это. Теперь я вижу то, что грядет, что неотвратимо. — Он снова поднял глаза и встретился с трепетным взглядом Александра. — И это увеличивает безмерность моих страданий. Если я доживу до того, чтобы въяве увидеть грядущее, боль никогда не позволит мне достичь высшей невозмутимости и растворить душу в бесконечности. Ты же не хочешь этого, Александрос, не хочешь, правда?

Александр взял его за руку.

— Нет, — ответил он сорвавшимся от волнения голосом. — Не хочу, Калан. Но скажи мне, прошу тебя, скажи, что это за страшное грядущее?

— Не знаю. Я лишь чувствую. И не могу этого вынести. Позволь мне умереть так, как я поклялся умереть.

Царь поцеловал скелетоподобную руку великого мудреца, потом взглянул на Аристандра и сказал:

— Выслушай его последнюю волю и скажи Птолемею, чтобы исполнил ее. Я… я… не могу…

И ушел, плача.


В условленный день Птолемей выполнил все, о чем его просили, и начал готовить Калана в последний путь к бесконечной невозмутимости.

Он велел воздвигнуть погребальный костер — в десять локтей высотой и в тридцать шириной. Вдоль дороги, ведущей к костру, выстроились пять тысяч педзетеров в парадных доспехах, и Птолемей велел молодым девушкам разбросать по пути розовые лепестки. Потом прибыл Калан, столь ослабший и изможденный, что не мог идти, и четыре человека несли его на носилках — по индийскому обычаю, в венке из цветов. Его положили на костер голым, каким он пришел в мир, и хор юношей и девушек пел красивейшие гимны о его земле. Потом из рук в руки передали зажженный факел.

Сначала Александр решил не присутствовать на погребении. Однако в последний момент вспомнил, как Калан пробудил его к жизни, когда он умирал, и решил оказать ему последние почести. Александр смотрел на мудреца, голого и хрупкого, и ему опять вспомнился Диоген, лежавший с закрытыми глазами перед своей амфорой на солнце. Тем далеким вечером, наедине, философ сказал Александру то же самое, что говорил Калан, — говорил, не открывая рта, в темноте шатра, когда раненый царь боролся со смертью:

«Нет такого завоевания, которое имело бы смысл; нет такой войны, где стоило бы сражаться. В конце концов, единственная земля, что останется нам, — та, в которой нас похоронят».

Александр поднял голову и увидел, как тело Калана охватило пламенем. Невероятно, но в этой огненной плазме мудрец улыбнулся, и показалось, что он шевелит губами, шепча. Шум пламени был слишком силен, чтобы что-то расслышать, но в голове Александра отчетливо прозвучал голос мудреца:

«Увидимся в Вавилоне».

ГЛАВА 62

Вскоре Александр покинул Персеполь с его печальными воспоминаниями и направился в Сузы, куда и прибыл в середине зимы.

Почти тотчас он нанес визит царице-матери, которая разволновалась, увидев его, и вышла навстречу поприветствовать на греческий манер, по-дружески:

— Хайре, пай!

— Твой греческий безупречен, царица, — поздравил ее Александр. — Счастлив застать тебя в добром здоровье.

— Я плакала, получив известие о твоей смерти, — ответила царица. — Представляю горе твоей одинокой матери в Македонии.

— Я послал ей письмо, как только прибыл в Салмос, и думаю, сейчас она уже получила его и утешилась.

— Могу я надеяться, что ты соизволишь пообедать со мной?

— Конечно. Мне это доставит большое удовольствие.

— В моем возрасте я ни от чего не получаю такого удовлетворения, как от визитов, и твой — самый желанный. Садись, мальчик мой.

Александр сел.

— Царица, я пришел не только поздороваться с тобой.

— А зачем еще? Говори, не стесняясь.

— Я слышал, что у царя Дария была еще одна дочь.

— Да, это правда, — признала Сизигамбис.

— Так вот, я хочу жениться на ней.

— Зачем?

— Я хочу собрать наследие Дария. Его семья должна стать моей.

— Понимаю.

— Могу я надеяться на твое позволение?

— Если бы был жив ее отец, он бы все равно выдал ее замуж, желая укрепить какой-нибудь политический союз или упрочить преданность своего сатрапа. Он не стал бы возражать; однако ее имя напомнит тебе великую утраченную любовь. Знаешь, как ее зовут? Барсина.

Александр опустил глаза, охваченный воспоминаниями. Образы, казавшиеся поблекшими от времени, вдруг ярко вспыхнули в его памяти.

— Этот ужасный день при Гавгамелах, — продолжала царица-мать. — Никогда его не забуду… Статира будет счастлива жить со своей старшей сестрой. Но Роксана?

— Роксана меня любит. Она знает, что царица — она, а также знает долг царя. Я с ней уже поговорил.

— И что она сказала?

— Она заплакала. Как плакала моя мать, когда мой отец Филипп привел новую жену. Но я люблю ее больше всего на свете, и она знает это.

— Я охотно отдам тебе Барсину. Ты уже соединил дом Аргеадов с домом Ахеменидов: ты и мы больше не победители и побежденные. Но как ее воспримут твои солдаты?

— Я смогу убедить их.

— Ты так полагаешь?

— Уверен. И у меня есть к тебе еще одна просьба: прошу у тебя и младшую сестру Статиры и Барсины.

— Ты хочешь и Дрипетис? Естественно.

— Не для себя. Для моего друга Гефестиона. В детстве мы думали, что будет здорово, если мы женимся на сестрах и наши сыновья станут двоюродными братьями. Теперь это возможно, если ты согласишься.

— Я согласна всей душой. Остается лишь надеяться, что этот брак будет принят твоей знатью.

— Не сомневаюсь и в этом, — ответил Александр. — Многие мои солдаты уже живут с персидскими и мидийскими женщинами и имеют от них детей. И правильно делают. Для некоторых я сам выбираю персидских жен. В конечном итоге, я подсчитал, свершилось около десяти тысяч браков.

Старая царица вытаращила глаза, и морщины на ее лице разбежались по скулам.

— Десять тысяч? О великий Ахура-Мазда, такого в мире еще не видывали! — Она улыбнулась с невинной хитростью. — А с другой стороны, полагаю, ты прав: брачное ложе — самое подходящее место для основания долгого мира.


Пока все устраивали к новой свадьбе, Александр начал замышлять новые походы, чтобы открыть еще неведомые земли, и потому с нетерпением ждал прибытия Неарха с флотом. Флотоводец сообщал, что с началом весны прибудет в устье Тигра.

Флагманский корабль, подняв знамя Аргеадов с золотой звездой, наконец, бросил якорь в плавучем доке канала, который подходил почти под самые городские стены. Вслед за ним под радостные возгласы, рукоплескания, звуки труб и бой барабанов пришвартовался остальной флот.

Неарх, облаченный в доспехи, принял почести от строя двух отрядов педзетеров, а потом был принят Александром, восседавшим на троне рядом с Роксаной. Она была ослепительна в царских одеждах с золотым шитьем, вся осыпанная драгоценностями.

Едва завидев своего флотоводца, царь встал, пошел ему навстречу и расцеловал в обе щеки, а потом принял Онесикрита и командиров всех кораблей, чтобы поздравить их и каждого наградить подарками.

В тот же вечер царь созвал на ужин всех друзей, включая Неарха и Евмена, чтобы изложить свои планы. Пир устроили в тронном зале, и обеденные ложа поставили вдоль трех стен, чтобы все могли видеть и слышать царя. Не было ни женщин, ни музыкантов, и если бы не пиршественные ложа, собрание могло бы показаться скорее военным советом, чем праздником.

Александр начал:

— Я решил, что пришло время вам жениться. Все в замешательстве посмотрели на него.

— Вы уже достигли определенного возраста, — продолжил он, — и должны подумать о создании семьи. Я выбрал вам прекрасных жен, высочайшего ранга… Все персиянки.

На мгновение воцарилось молчание.

— И не только это, — снова заговорил царь. — Я решил отпраздновать все браки между македонянами и азиатскими девушками, фактически уже заключенные. У многих, как сами знаете, успели родиться дети. Я также выплачу приданое всем тем, кто решит устроить свадьбу сейчас. Разумеется, при условии, что невеста будет персиянка. Это единственный способ обеспечить будущее нашим завоеваниям, погасить взаимную ненависть, уничтожить желание отомстить. Одна родина, один царь, один народ. Таков мой план, и такова моя воля. Если кто-то из вас возражает, пусть говорит без стеснения.

Все затаили дыхание. Только Евмен поднял руку.

— Я не македонянин, а также не герой, как все вы. Я не собираюсь участвовать в основании великой державы. Если бы меня освободили от этой весенней оргии размножения, это было бы для меня большим облегчением. От одной мысли о жене в моей постели у меня мороз по коже, и…

— Твою будущую жену, — с улыбкой перебил его Александр, — зовут Артонис, это дочь сатрапа Артаоза, очень изящная и преданная. Она тебя осчастливит, я уверен.

Церемония состоялась весной, под огромным шатром, по персидскому ритуалу. В заранее установленном порядке были расставлены кресла с высокими спинками. Прибыли женихи, чтобы по обычаю произнести тосты и взаимные пожелания счастья. Вскоре после этого вошли невесты в брачных одеждах, и каждая села рядом со своим женихом. По примеру царя, возглавившего церемонию, новобрачные взяли друг друга за руку и поцеловались. Каждому гостю подарили по золотому кубку. Накрыли столы для ужина — шумного пира на двадцать тысяч приглашенных. Вино лилось рекой, и каждый мог пить сколько угодно, а хоры девочек и мальчиков распевали свадебные гимны под аккомпанемент вавилонских и индийских арф, флейт и тимпанов.

За два дня до свадьбы из Экбатан прибыла Статира. Она тоже приняла участие в церемонии в качестве подруги своей сестры Барсины. Когда пришла пора уходить, она проводила сестру до порога спальни, где той предстояло соединиться со своим новым мужем. Александр приветствовал Статиру поцелуем.

— Я рад, что ты приехала, Статира. Прошло так много времени с тех пор, как мы виделись в последний раз.

— Это так, мой господин, много времени прошло.

— Надеюсь, ты в добром здоровье.

— В добром, — ответила она с загадочной улыбкой, — но спрашиваю себя, в таком ли добром здоровье и ты.

— Возможно, я немного выпил, — отозвался Александр, — но в такую ночь вино не принесет ничего, кроме добра.

— И верно, ведь твоего внимания жаждут тридцатилетняя девственница, а также жена, не видевшая тебя более четырех лет.

Александр как будто на мгновение задумался над этими словами.

— Как летит время…

Потом подошел к ней поближе, посмотрел прямо в глаза и спросил:

— Ты хочешь предложить мне свою любовь или откажешь?

— Отказывать тебе? С чего бы это? Я буду ждать в соседней комнате, пока ты осчастливишь мою дорогую сестру: она новая жена и имеет право снять сливки твоих сил, — ответила Статира с самой ласковой улыбкой.

Она поцеловала его и удалилась в свою комнату, закрыв за собой дверь.

В эту ночь царь возлег с обеими своими персидскими женами — сначала с Барсиной, а потом со Статирой, но, когда Статира наконец заснула, накинул на плечи хламиду и вышел в коридор. Он огляделся и, увидев, что все спокойно, спустился по лестнице, пересек двор и пришел в царские палаты к Роксане. Александр старался не шуметь, но едва он улегся рядом, как она вдруг повернулась к нему и набросилась, словно фурия, молотя кулаками и царапая ногтями.

— На тебе еще запах этой бабы, и ты смеешь приближаться ко мне! — кричала она.

Александр схватил ее за запястья и прижал к постели. Он чувствовал, как она пытается вырваться и пыхтит под ним, но ничего не сказал. Он позволил ей кричать, сколько заблагорассудится, а потом она заплакала и плакала долго и безутешно. Наконец Александр отпустил ее и снова лег рядом, дожидаясь, когда пройдет ее гнев.

— Если хочешь, я уйду, — сказал он. Роксана не ответила.

— Я тебе говорил, что женюсь на Барсине и что вернется Статира. У царя есть обязанности…

— Это ничего не меняет! — крикнула Роксана. — Думаешь, от этого мне легче?

— Нет, не думаю, — ответил Александр. — Вот почему я и спросил, хочешь ли ты, чтобы я ушел.

— И ты правда уйдешь? — спросила она.

— Только если ты меня попросишь, — ответил царь. — Но надеюсь, что этого не случится, потому что ты единственная женщина, которую я любил за всю мою жизнь.

Роксана долго лежала, ничего не говоря, а потом проговорила:

— Александрос…

— Да?

— Если ты сделаешь это, ты убьешь меня, а вместе со мной умрет и твой ребенок. Я беременна.

В темноте Александр крепко сжал ее руку.


На следующий день царь объявил, что лично оплатит долги всех солдат-македонян, которые брали денежные ссуды. Сначала многие не посмели признаться, подозревая, что это военная хитрость, чтобы выяснить, кто не в состоянии вести свои дела должным образом и кому не хватает щедрого жалованья.

Но Александр, видя, что заявлений о возмещении долгов мало, дал понять: он не хочет знать личности должников, но намерен лишь уточнить общую сумму задолженности. Тогда все набрались мужества, представили Евмену документы, подтверждающие ссуды, и получили деньги на погашение долга.

Царский секретарь подсчитал расход: он составил десять тысяч талантов.

К концу весны царь устроил маневры близ Описа, вдоль Тигра, где к нему присоединились тридцать тысяч персидских юношей, обученных на македонский манер. Состоялся грандиозный парад, на котором молодые азиатские воины, получившие имя Преемников, проявили исключительную доблесть и отличную выучку. Это вызвало раздражение у македонских солдат, боявшихся, что их поставят на одну доску с теми, кого они разбили на поле боя. Их недовольство усилилось еще более, когда они узнали, что Александр собирается уволить всех раненых, инвалидов и калек и отослать их на родину вместе с Кратером, которому надлежало заменить старого Антипатра на месте регента Македонии.

— Они разъярены, — доложил царю Кратер, — и просят, чтобы ты принял от них делегацию.

Маневры закончились, и молодые Преемники вернулись в свои шатры. Александр велел вынести наружу свой трон и сказал другу:

— Пусть придут, — но было видно, что он не в духе и очень раздосадован.

Кратер отправился в македонский лагерь, строго отделенный от персидского, и вскоре показался отряд солдатских представителей от разных частей войска: конницы, тяжелой пехоты, штурмовиков, «щитоносцев», конных лучников.

— Чего вы хотите? — холодно спросил у них царь.

— Это правда, что ты отправляешь домой ветеранов, инвалидов и калек? — спросил командир отряда педзетеров, самый пожилой в делегации.

— Да, — ответил царь.

— И ты считаешь, что это хорошо?

— Это необходимо. Будут новые походы, а ветераны уже не в состоянии сражаться.

— Но что ты за человек? — крикнул другой. — Теперь, когда у тебя есть эти маленькие варвары, разодетые, как дамочки, играющие в солдатики и устраивающие пируэты, тебе не нужны твои солдаты, потом и кровью завоевавшие для тебя полмира!

— Верно! — воскликнул третий. — Теперь ты посылаешь их домой, но какими? Такими ли, какими оторвал от семей десять лет назад? Нет! Тогда они были молодыми, сильными, совершенными! А теперь они измучены, опустошены, изранены, искалечены, они инвалиды. Какова будет их жизнь на родине? А ты подумал о тех, кто уже не вернется? Кто погиб, попав в засаду, кто замерз в снегах, разбился, упав с горных скал, утонул в илистых водах Инда, кого сожрали крокодилы, укусили ядовитые змеи, кто погиб от жажды и голода в пустыне! О них ты подумал? А об их вдовах и детях? Нет, государь, не подумал, а то не принял бы такого решения. Мы всегда тебя слушали, всегда повиновались, но теперь ты выслушай нас! Мы, твои солдаты, устроили собрание и решили: всех или никого!

— Что ты хочешь сказать? — спросил Александр, мрачнея все больше.

— Я хочу сказать, — ответил командир роты, — что если ты соберешься отправить домой ветеранов и инвалидов, то тебе придется послать домой всех. Да, мы возвращаемся. Оставайся со своими варварами в золоченых панцирях, и посмотрим, способны ли они потеть кровавым потом, как мы. Прощай, государь.

Солдаты легко кивнули царю, повернулись и размеренным шагом пошли в лагерь.

Александр встал, побледнев от гнева, и обратился к всадникам своей личной охраны:

— Вы думаете так же? Их командир молчал.

— Вы думаете так же? — снова крикнул царь.

— Мы думаем так же, как и наши товарищи, государь, — последовал ответ.

— Тогда уходите! Я освобождаю вас от службы: вы мне больше не нужны.

Командир кивнул в знак того, что понял, после чего собрал своих солдат, и они галопом ускакали в лагерь.

Вскоре их место заняли персидские Преемники, до того красовавшиеся перед царским шатром в новых блестящих доспехах, узорчатых одеждах, под пурпурно-золотистыми знаменами.

Два дня Александр отказывался видеть своих солдат и сообщать им о своих намерениях, но его жест вверг всех в замешательство. Солдаты чувствовали себя, как стадо без пастуха, как дети без отца, одни посреди чужой страны, которую завоевали и которая теперь смотрела на них снисходительно-насмешливо. А над всеми этими чувствами преобладало одно: страдание оттого, что царь лишил их своего присутствия. Теперь он без них замышляет новые походы, без них предается новым мечтам, без них затевает новые удивительные приключения. Боль оттого, что больше они не видят Александра, не чувствуют его близости. Прошло два дня, а царь все не показывался. На третий день некоторые солдаты сказали:

— Мы поступили нехорошо. В глубине души он всегда любил нас, всегда страдал вместе с нами, ел то же, что и мы, и был ранен больше, чем любой другой. Он заваливал нас подарками и наградами. Пойдем в его шатер и попросим у него прощения.

У других это вызвало смех:

— Да, да, идите, идите, и получите пинок под зад!

— Может быть, и получим, — сказал тот, что заговорил первый. — Но я пойду, а ты как хочешь.

Он снял доспехи и в одном хитоне, босой, пошел из лагеря. Другие последовали его примеру. Их становилось все больше, пока половина войска не собралась вокруг царского шатра под удивленными взглядами персидской стражи.


В это время их увидел проходящий мимо Кратер. Прибывший с задания на Тигре Птолемей спросил:

— Что здесь происходит?

Они вошли в шатер, и Кратер сказал:

— Там снаружи люди, Александр.

Тут кто-то рядом с шатром крикнул:

— Прости нас, государь!

— Я слышу, — ответил Александр с очевидным бесстрастием.

— Александр, выслушай нас! — раздался другой голос. Птолемей не смог сдержать своих чувств:

— Почему ты не выйдешь к ним? Это же твои солдаты.

— Это больше не мои солдаты. Не я отверг их, а они отвергли меня. Они не захотели меня понять.

Птолемей больше ничего не добавил: слишком хорошо он знал своего друга, чтобы настаивать в такой момент.

Прошел еще день и ночь, и еще один день, и еще одна ночь, и жалобные крики солдат становились все громче, а просьбы все настойчивее.

— Все, хватит! — крикнул Птолемей. — Хватит! Они не спят и не едят двое суток. Если ты человек, выйди к ним! Ты что, действительно не можешь их понять? Ты царь, тебе знакомы интересы власти и политики, а они знают одно: ты привел их на край света, позволил им проливать кровь за тебя, а теперь отсылаешь прочь и окружаешь себя теми, с кем до вчерашнего дня они сражались. Неужели тебе не понять их чувств? Или ты думаешь, что заплаченные им деньги могут заглушить эти чувства?

Александр как будто очнулся и посмотрел в лицо Птолемею, словно впервые услышал такие слова. Потом встал и в угасающем свете дня вышел из шатра.

Там было все войско: тысячи солдат без оружия и доспехов сидели в пыли на земле, многие в слезах.

— Я услышал вас, солдаты! — воскликнул царь. — Думаете, я глухой? А вы знаете, что по вашей вине я две ночи не спал?

— И мы две ночи не спали, государь! — ответил чей-то голос из толпы.

— Потому что вы неблагодарные, потому что не хотите понять меня, потому что… — закричал Александр.

Но вперед вышел однорукий седобородый ветеран с длинными спутанными волосами; он посмотрел ему прямо в глаза и сказал:

— Потому что мы сильно тебя любим, мальчик.

Александр закусил губу, почувствовав, что сейчас расплачется, как маленький, — он, царь Македонии, Царь Царей, фараон Египта, владыка Вавилона, расплачется, как глупый мальчишка, перед всей этой проклятой солдатней. И он расплакался. Горючими слезами, безудержно, даже не закрыв лица. А когда, наконец, успокоился, то ответил:

— И я вас сильно люблю, мерзавцы!

ГЛАВА 63

Александр, сидя в своем кресле на возвышении, смотрел на солдат, которых трубой созвали к нему. Потом сделал знак Евмену, и тот начал читать:

Александр, царь македонян и всегреческий гегемон, постановляет:

Ветераны, признанные врачом непригодными к военным действиям, возвращаются на родину с Кратером.

Они получат от царя личный подарок, чтобы всегда помнили о том, как боги соизволили оставить им жизнь. Кроме того, каждый из них получит золотую корону, чтобы по праву носить на всех публичных мероприятиях, на атлетических состязаниях и театральных представлениях. В таких случаях они должны сидеть в первых рядах на отведенных им почетных местах.

Кроме того, царь постановляет, что они получат пожизненное содержание, а сироты, чьи отцы с честью пали на поле брани, получат содержание до достижения двадцатилетнего возраста.

Македоняне из царской охраны восстанавливаются в своей должности. Получившие легкие ранения или заболевания после излечения возвращаются в строй. Царь выделяет своего личного врача Филиппа, чтобы занялся ими, и всем выражает свою глубокую благодарность и добрые чувства. Навсегда!

При этих словах раздались стук мечей по щитам, восклицания, песни и восторженные крики.

Через четыре дня колонна во главе с Кратером отправилась в направлении Евфрата и моря. Александр смотрел им вслед, пока последний человек не скрылся за горизонтом.

— С ними ушла и частица меня, — проговорил он.

— Ты прав, — откликнулся Евмен, — но ты издал прекрасное постановление. Можешь не сомневаться: теперь все они будут ходить в театр, даже те, кто раньше туда ни ногой, просто ради возможности сесть на специальные места в первом ряду и покрасоваться на публике золотой короной.

— А как, ты думаешь, воспримет это Антипатр?

— Замену Кратером? Не знаю. Он всегда был тебе предан и верно служил. Испытает горечь, это точно, но не более того. А с другой стороны, он — последний из старой гвардии твоего отца. Что ты собираешься делать теперь?

— Помнишь уксиев?

— Кто забудет этих дикарей!

— На севере есть племя еще более дикое — касситы. Они склонны попытаться восстановить прежнюю власть. Нужно уладить это дело. Потом пойдем в Экбатаны, последнюю столицу, и утвердим там нашу власть, чтобы провести ревизию в царской сокровищнице и осудить лихоимцев-правителей. Оттуда — в Вавилон, будущую столицу державы.

— Сколько это займет, на твой взгляд?

— Два, может быть, три месяца.


Александр ошибался: на покорение касситов ушла вся весна, и большую часть лета он провел в Экбатанах. Три высоких македонских военачальника — Геракл, Мелеагр и Аристоник — были обвинены во взяточничестве, воровстве и святотатстве в стенах персидских святилищ и казнены. Таким образом, царь продемонстрировал, что не делает различия между македонянами и персами. И действительно, немало правителей-персов, уличенных в мздоимстве и расхищении казны, были подвергнуты мучительной казни. Во всех случаях сведения, полученные от Евмолпа из Сол, подтвердились.

Завершив эти дела, царь решил объявить праздник с играми и представлениями, тем более что из Греции прибыло три тысячи атлетов, актеров и постановщиков. Их разместили в царском дворце вместе с Роксаной. Статира вместе с сестрой поселилась во дворце в Сузах. Таким образом они избежали ревности со стороны Роксаны, которая становилась все сильнее, поскольку царица осознавала свою власть над сердцем мужа — он ни в чем не мог ей отказать. Однажды вечером после любовных утех, когда она, как обычно, лежала рядом с ним, положив голову ему на грудь, Роксана сказала:

— Теперь я совершенно счастлива, Александрос.

Царь крепко обнял ее.

— И для меня это счастливое время, — ответил он. — Мой флот вернулся целым и невредимым, я закончил все военные походы, помирился с моими солдатами, объединил два рода браком, и скоро у меня будет сын.

— Погоди говорить, — засмеялась Роксана. — Еще может быть и дочь.

— Ну нет, — возразил Александр. — Я уверен, что будет мальчик, Александр Четвертый! Ты станешь матерью наследника трона, Роксана. И чтобы отметить это, я устрою грандиозные празднества с состязаниями и театральными представлениями. Есть вещи, которых ты не знаешь, но я уверен, что быстро освоишь их и полюбишь. Представь себе сотни колесниц, запряженных четверками коней, которые несутся с безумной скоростью; представь истории, изображаемые на сцене людьми, которые притворяются персонажами этих историй; представь атлетов, состязающихся в беге, борьбе, прыжках, метании копья. А еще танцы, музыка, песни…

Девушка смотрела на него в восхищении. Оставив родные горы, населенные одними пастухами, она навидалась всяких чудес, и жизнь с всемогущим Александром представлялась ей бесконечным сном.

Начались празднества и пиршества, но во время этих торжеств заболел Гефестион. Получив от Евмена известие об этом, царь тут же поспешил к его постели.

— Что с ним? — спросил он.

— Сильная лихорадка и тошнота, — ответил Евмен.

— Позови Филиппа.

— Ты забыл, что оставил его в Сузах? Я велел прийти Главку, он прекрасный врач.

Несмотря на лихорадку, Гефестион сохранил способность шутить:

— Не нужно врачей. Лучше пришлите мне кипрского вина, и все пройдет.

— Не паясничай, — осадил его Александр. — Делай, что скажет врач.

Спешно явившийся Главк обнажил грудь больного и прослушал его.

— Интересно, почему у врачей всегда такие холодные уши, прямо лед! — воскликнул Гефестион.

— Если хочешь врача с теплыми ушами, достаточно только позвать, — пошутил Евмен. — Твой друг — владыка мира и найдет все, чего пожелаешь.

Главк начал щупать надутый и твердый живот пациента.

— По-моему, ты заболел оттого, что съел какую-то дрянь. Я пропишу тебе слабительное, а потом тебе придется поголодать по меньшей мере три дня и пить только воду.

— Ты уверен, что это хорошее средство? — спросил Александр.

— Думаю, Филипп прописал бы то же самое. Если бы он был не так далеко, я бы послал гонца проконсультироваться с ним, но думаю, дело того не стоит. Подобная болезнь должна пройти скорее, чем гонец доберется до Суз.

— Тем лучше. И все же не спускай с него глаз. Гефестион — мой самый дорогой друг.

При этих словах взгляд царя упал на украшение, висевшее на шее у Гефестиона, — это был оправленный в золото молочный резец, зуб Александра. А сам царь носил при себе детский зуб Гефестиона — первый залог дружбы, которым они обменялись давным-давно.

— Не бойся, государь, — ответил врач. — Мы поставим Гефестиона на ноги в кратчайший срок.

Александр вышел, а врач скорее дал пациенту слабительного и предписал диету.

— Через три дня, если станет лучше, можешь выпить немного куриного бульона.

И действительно, через три дня Гефестиону полегчало: лихорадка спала, хотя и оставалась еще довольно сильной, и живот уже не так пучило. В этот день были назначены гонки квадриг, и Главк, страстный любитель лошадей, зайдя проведать пациента и увидев, что ему лучше, попросил разрешения отлучиться на несколько часов:

— Сегодня гонки, на которые мне очень хотелось бы посмотреть. Я бы пошел туда, если у тебя нет никаких возражений.

— Конечно нет, — ответил Гефестион. — Иди спокойно, развлекись.

— Можно не волноваться? Ты будешь осмотрителен?

— Можешь быть совершенно спокоен, ятре. После того, что я перенес за последние десять лет, какая-то лихорадка мне не страшна.

— Во всяком случае, до вечера я вернусь.

Главк вышел, а Гефестион, не в силах больше терпеть голодания и слабительных, позвал слугу и велел приготовить пару жареных цыплят и подать к ним ледяного вина.

— Но, господин… — попытался возразить слуга.

— Ты послушаешь меня или велеть тебя высечь? — заорал на него Гефестион.

Перепуганный слуга сдался: приготовил цыплят и сходил за вином, хранившимся в погребе в снегу. Гефестион жадно набросился на мясо и выпил пол-амфоры ледяного вина.

К вечеру Главк вернулся в превосходном настроении и вошел в спальню пациента.

— Как тут наш доблестный воин? — спросил врач, но тут его взгляд упал на цыплячьи кости, а потом на валявшуюся в углу пустую амфору, и он побледнел.

Главк медленно повернул голову к постели: Гефестион даже не смог добраться до нее. Он лежал навзничь на полу. Мертвый.

ГЛАВА 64

Об этом немедленно доложили Александру, и царь поспешил в дом друга в слабой надежде, что это какое-то недоразумение. Когда он вошел, там уже находились Евмен, Птолемей, Селевк и Пердикка, и по их лицам и взглядам стало ясно, что никакой надежды нет.

Его друг лежал на постели, причесанный, побритый и переодетый в чистые одежды. Александр бросился на его тело и громко, безутешно зарыдал. А потом сел в угол, обхватив голову руками и молча проливая слезы. Так он сидел всю ночь и весь следующий день. До дежуривших у двери друзей то и дело доносились его стенания и всхлипывания.

На закате следующего дня они решили войти.

— Выйди, — сказал Александру Птолемей. — Выйди отсюда. Мы уже ничем не можем ему помочь, только приготовить к погребению.

— Нет, оставьте меня, я не могу покинуть его. Мой бедный друг! — зарыдал Александр, охваченный отчаянием.

Но товарищи вывели его силой, подняли, как груз, и вынесли прочь, чтобы дать египетским бальзамировщикам подготовить тело должным образом.

— Это моя, моя вина, — стонал Александр. — Если бы я не оставил Филиппа в Сузах, он бы его спас и Гефестион был бы сейчас жив.

— К сожалению, все дело в простой небрежности, — сказал Селевк. — Врач оставил его одного, чтобы пойти на бега, и…

— Что ты говоришь? — вскричал Александр с исказившимся лицом.

— К сожалению, это так. Может быть, он думал, что нет никакой опасности, но… Оставшись один, Гефестион стал есть и пить без меры: объелся мясом, напился ледяного вина, и вот…

— Разыщите его! — закричал Александр. — Разыщите этого червя и немедленно доставьте ко мне!

Стражники разыскали несчастного врача, который укрылся в погребе, и привели к царю, трясущегося и бледного, как полотно. Главк пытался что-то лепетать в свое оправдание, но Александр заорал:

— Молчи, несчастный!

Он со всей силы ударил врача кулаком в лицо, так что тот покатился по земле с расквашенными губами.

— Казнить немедленно, — велел царь, и бедняга повис на руках стражников, плача и умоляя о милосердии.

Казнь состоялась в глубине двора. Главка поставили к стене, а он все плакал и умолял. Командир крикнул:

— Стреляйте! — и лучники одновременно отпустили тетивы.

Врач без единого стона осел в лужу крови и мочи.


Несколько дней Александра одолевала черная меланхолия. Потом, почти в одночасье, на него напало странное безумие — страстное желание воздать честь своему самому любимому другу такими пышными похоронами, каких еще не бывало в мире. Он отправил посольство к оракулу Амона в Сиве, чтобы спросить бога, дозволяется ли устраивать жертвоприношения Гефестиону, как герою, а потом отдал войску приказ отправиться в Вавилон и перенести туда забальзамированное тело, чтобы справить похороны там. Но его товарищи сочли это проявление горя несоразмерным, хотя все они тоже любили Гефестиона. Леоннат никак не мог понять, зачем Александру понадобилось задавать оракулу в Сиве подобный вопрос.

— Александр создает религию для своего нового мира, — объяснил ему Птолемей, — со своими богами и своими героями. Гефестион умер, и Александр хочет, чтобы он стал первым из этих мифических героев. Он уже начал превращать нас в легенду, понимаешь?

Леоннат покачал головой.

— Гефестион умер от несварения желудка. Не вижу в этом ничего героического.

— Потому-то Александр и готовит столь пышное погребение. В конце концов, церемония-то и останется в памяти людей: скорбь Александра по умершему Гефестиону — это скорбь Ахилла над мертвым Патроклом. Не так уж важно, отчего умер Гефестион; важно, кем он был при жизни: великий воин, великий друг, юноша, безвременно сраженный судьбой.

Леоннат кивнул, хотя не был уверен, правильно ли понял мудреные рассуждения Птолемея. Ему подумалось, что Танат пробил брешь в турме Александра, выведя из строя первого из семерки, и он поневоле задумался над тем, кто же станет следующим.

Во время переноса тела в Вавилон царь встретил гадальщиков-халдеев, которые предостерегли его, посоветовав быть начеку и не входить в этот город; если же войдет, то ему уже оттуда не выйти. Александр обратился к Аристандру:

— Что ты об этом думаешь?

— Может ли что-либо помешать тебе сделать то, что ты уже решил?

— Нет, — ответил царь.

— Тогда иди. В любом случае наша судьба в руках богов.

Они въехали в город в начале весны. Александр поселился в царском дворце и сразу стал отдавать приказы по подготовке погребального костра — башни высотой в сто сорок локтей, установленной на искусственной платформе в полстадия шириной.

Проект осуществлял главный инженер Диад из Ларисы, возглавлявший целую армию плотников, декораторов и скульпторов. Чудесное сооружение возвышалось пятью этажами, его украшали статуи слонов, львов и всевозможных мифологических зверей, а также огромные панно со сценами гигантомахии и кентавромахии. По углам установили колоссальные, покрытые чистым золотом факелы, а на верху катафалка водрузили статую сирены в человеческий рост.

Когда огромный погребальный костер был готов, гетайры из отряда Гефестиона перенесли на плечах забальзамированное тело своего командира к основанию башни. Александр и товарищи следовали сзади. Оттуда тело подняли наверх специально построенной машиной и положили на катафалк. Как только солнце скрылось за горизонтом, жрецы разожгли огонь. Сооружение тут же охватило пламенем, которое с ревом поднялось, пожирая статуи, панно, украшения и принесенные в жертву богатства.

Александр без слез созерцал это потрясающее варварское зрелище, сознавая изумление присутствующих, потрясенно взирающих на столь нелепое проявление мощи. Но вдруг, подняв глаза к вершине охваченной огнем башни, начавшей рушиться со зловещим треском, Александр снова увидел двух мальчиков во дворе царского дворца в Пелле. «До смерти?» — спросил тогда Гефестион. «До смерти», — ответил Александр.

Рука инстинктивно потянулась к шее, к оправленному в золото залогу вечной дружбы. Александр разорвал цепочку и бросил медальон в огонь, чтобы растворить его в урагане пламени. И царя охватила бесконечная печаль, глубочайшее страдание. Первый из них, первый и самый любимый из семи друзей, связанных единой клятвой и объединенных мечтой, уходил навсегда. Смерть унесла его, и прах его развеяло ветром.


Весна закончилась, и Александр принялся осуществлять планы мирового господства, а тем временем живот Роксаны рос в ожидании сына. На берегах Евфрата вырыли огромный док, способный принять более пятисот судов, и Неарх собирался начать строительство нового грандиозного флота для исследования Аравии и берегов Персидского залива. Финикийцы перевезли сорок разобранных кораблей к Тапсакскому броду в Верхней Сирии, а потом собрали их и спустили на реку. Они добрались вниз по течению до столицы; в Сидоне, Араде и Библе укомплектовали команды и были готовы пуститься в плавание к самым отдаленным местам таинственной Аравии. Флот состоял из двух пентиер, двух тетриер, двадцати триер и тридцати пентеконтер [60]. За два месяца его переправили из Средиземного моря в южный Океан; ничто не казалось невозможным молодому монарху, не знающему поражений.

Со всего мира — из Ливии и Италии, из Иберии и с Понта, из Армении и Индии — прибывали посольства, чтобы выказать почтение, принести дары и попросить союза, и он принимал всех в своем грандиозном дворце, среди чудес Вавилона, из которого готовился сделать столицу Ойкумены.

Однажды, ближе к началу лета, во время разлива Евфрата, Александр решил спуститься по реке и войти в Паллакоп — канал, служивший дляотвода воды, чтобы она не заливала поля.

Он сам встал к кормилу рядом с Неархом и дивился на широкие лагуны, открывавшиеся вдоль канала, из которого высовывались полузатопленные гробницы древних халдейских царей. И вдруг порыв ветра сорвал с его головы широкополую шляпу, защищавшую от солнца, вокруг которой была повязана золотистая лента — символ царского достоинства.

Шляпа утонула, но лента осталась, зацепившись за пучок ивовых прутьев.

Один моряк тут же нырнул и сумел ее поймать. Боясь повредить столь драгоценную вещь, он повязал ленту себе на голову и так поплыл к кораблю. Когда он поднялся на борт, всех поразило это предвестие беды, и следовавшие с царем маги и халдеи шепотом посоветовали ему наградить моряка за спасение царской диадемы, а сразу после этого предать смерти, чтобы остановить злую судьбу.

Царь ответил, что за подобное кощунство довольно и порки, и снова повязал диадему.

Неарх попытался отвлечь Александра разговором о великом походе к Аравии, но увидел во взгляде царя тень — точно такую же, как в тот час, когда он смотрел на сожжение Калана.

Через несколько дней царь, сидя на троне, наблюдал за маневрами своей конницы, проходившими за городской стеной. В какой-то момент он встал, чтобы подойти к командирам, и вдруг, пока все были отвлечены, какой-то незнакомец прошел меж царедворцев и с безумным смехом уселся на царское место. Персидская стража тут же убила его, но халдейские жрецы стали бить себя в грудь и царапать себе лица в знак отчаяния, утверждая, что это — худшее из знамений.

Однако, несмотря на несчастливые предзнаменования, любовь Роксаны и желание увидеть своего сына позволяли Александру отогнать печальные мысли.

— Интересно, на кого он будет больше похож: на тебя или на меня, — говорил он. — Мой учитель Аристотель утверждал, что женщина — всего лишь сосуд для мужского семени, но, по-моему, он и сам в это не верил. Очевидно, что некоторые дети больше похожи на мать, чем на отца. Например, я сам.

— Да? А твоя мать, она какая?

— Ты с ней познакомишься: я привезу ее, когда родится мой сын. Она была прекрасна, но прошло десять лет… Десять очень тяжелых для нее лет.

Слух о тревожных знамениях распространился и среди друзей, и все наперебой стали приглашать царя на обеды и ужины, чтобы развеселить его. И тот принимал все приглашения: он никому не говорил «нет» и проводил дни и ночи за пиршественным столом, ни в чем себе не отказывая. Однажды вечером, вернувшись с пирушки, Александр почувствовал себя странно: тяжесть в голове, шум в ушах. Однако он не придал этому значения, а принял ванну и лег рядом с Роксаной. Та уже спала, но лампа в спальном покое горела.

На следующий день у царя началась лихорадка. Он все равно встал с постели, несмотря на настойчивые просьбы царицы. Александра ждал к обеду один его друг-грек, недавно прибывший в Вавилон, некто Медий. К вечеру, будучи за столом, царь внезапно ощутил резкую боль в левом боку — такую сильную, что закричал. Слуги подняли его, уложили в кровать, и через некоторое время боль как будто утихла.

С готовностью прибежал врач и осмотрел его, но не посмел прикоснуться к больному месту. Александра сильно лихорадило, и он чувствовал смертельную усталость.

— Я велю перенести тебя во дворец, государь.

— Нет, — ответил Александр. — Я останусь здесь на ночь. Уверен, что завтра мне полегчает.

Он остался ночевать у Медия. На следующий день лихорадка не ослабла, а усилилась.

Состояние царя продолжало ухудшаться час от часу, но Александр словно не придавал этому значения. Он созвал своих командиров. Неарх и товарищи поняли, что царь болен. Тем не менее он продолжал обсуждать с ними подробности похода и дату отправления.

— Почему бы нам не отложить все? — предложил Птолемей. — Тебе надо полежать в покое, подлечиться, восстановить силы. Может быть, сменить климат: здесь жара невыносимая, ты плохо и мало спишь. Ты когда-нибудь задумывался, почему Дарий лето проводил в Экбатанах, в горах?

— Мне некогда уезжать в горы, — ответил Александр, — и некогда дожидаться, когда пройдет лихорадка. Когда пройдет, тогда и пройдет, а я хочу идти вперед. Неарх, что тебе известно о протяженности Аравии?

— По некоторым сведениям, она размером с Индию, но мне трудно в это поверить.

— В любом случае скоро мы это узнаем, — ответил Александр. — Подумайте только, друзья: земля ароматов — фимиама, алоэ, мирра.

Товарищи изобразили энтузиазм, но в глубине души даже эти слова прозвучали для них знамением: царь перечислил благовония, которые использовались для бальзамирования умерших.

Встревоженная Роксана послала за Филиппом, который в это время находился с войсками на севере от города по случаю эпидемии дизентерии. Но когда в лагерь пришел вызов от царицы, врач уже отбыл дальше на север, никому не сообщив, как его найти.

Следующие три дня Александр продолжал выполнять свои обязанности и решать текущие вопросы, выполнять жертвоприношения богам и собирать товарищей, организуя поход в Аравию. Его состояние ухудшалось на глазах.

Наконец разыскали Филиппа. Царю как будто стало лучше: лихорадка отступила, и Александр немного поговорил со своим врачом.

— Я знал, что ты приедешь, ятре, — сказал он. — А теперь уверен, что вылечусь.

— Конечно, вылечишься, — ответил Филипп. — Помнишь тот случай, когда ты чуть не умер после купания в ледяной воде?

— Как будто это было вчера.

— А записку от бедняги Пармениона?

— Да. Там говорилось, что ты хочешь меня отравить.

— Это была правда, — со смехом проговорил врач. — Я давал тебе яд, который убил бы и слона, а тебе ничего! Ты стал еще здоровее. Что тебе какая-то лихорадка?

Александр улыбнулся.

— Я тебе не верю, но мне приятно это слышать.

На следующий день ему стало еще хуже.

— Спаси его, ятре, — умоляла Роксана. — Спаси, заклинаю тебя.

Филипп бессильно качал головой, а Лептина в слезах смачивала Александру лоб, чтобы хоть немного охладить.

На следующий день Александр не смог встать, и температура подскочила выше мыслимого. На носилках Александра перенесли в летний дворец, где к вечеру становилось прохладнее, и Филипп велел делать ему холодные ванны, чтобы снизить жар. Все оказалось тщетно. Роксана в отчаянии не отходила от него ни на мгновение и покрывала тело мужа поцелуями и ласками. Товарищи дежурили без отдыха и сна день и ночь.

Селевк отправился в святилище Мардука, покровителя города, бога-врачевателя, и попросил жрецов перенести Александра в храм, чтобы бог исцелил его, но жрецы ответили:

— Бог не хочет, чтобы царя переносили в его дом.

Расстроенный Селевк вернулся в царский дворец и сообщил о результатах своей миссии.

— Тебе следовало перебить этих святош: если они не могут исцелить царя, зачем им оставаться в этом мире? — воскликнул Лисимах.

— А я говорю, он выкарабкается и на этот раз, — сказал Пердикка. — Не беспокойтесь, он и не такое переносил.

Филипп посмотрел на него печальным взглядом и ушел в царскую спальню. Александр еле слышным голосом попросил воды.

На следующий день он уже не мог говорить.

Тем временем среди солдат распространился слух, что царю совсем плохо; кто-то говорил даже, что он умер. Они снова собрались у входа во дворец и угрожали выбить двери, если их не впустят.

— Я выйду к ним, — сказал Птолемей и спустился в караульное помещение.

— Мы хотим знать, что с царем! — крикнул один из ветеранов.

Птолемей склонил голову.

— Царь умирает, — ответил он. — Если хотите увидеть его, поднимитесь сейчас по одному, но тихо. Не тревожьте его в предсмертный час.

Длинной вереницей, один за другим, солдаты потянулись по лестницам, по коридорам, до царского изголовья. Плача, они чередой проходили мимо ложа и приветствовали своего владыку поднятием руки. И Александр всем отвечал взглядом, кивком головы, еле заметным движением губ.

Его солдаты, его товарищи по тысячам приключений, железные люди, покорившие Нил, Тигр, Евфрат и Инд, они видели его в последний раз. А Александр на прощание опять смотрел в их лица, задубевшие от мороза и опаленные зноем, видел их загрубевшие щеки, мокрые от слез. И вот опустилась тьма… Он еще слышал отчаянные рыдания Роксаны и всхлипы Лептины, а потом — голос Птолемея:

— Конец… Александр умер.


В это мгновение он подумал о своей матери, о ее тщетном и горьком ожидании. Ему показалось, что он различает ее на башне дворца — она кричит сквозь слезы и отчаянно зовет его: «Александрос, не уходи, вернись ко мне, прошу тебя!» И этот крик на мгновение позвал его назад… но всего лишь на мгновение. И вот ее голос, ее лицо исчезли вдали, унесенные ветром… Александр увидел бескрайнюю равнину и цветущие луга, услышал собачий лай, но то был не мрачный вой Кербера — это гавкал Перитас! Он бежал навстречу своему хозяину, обезумев от радости, совсем как в тот день, когда Александр вернулся из изгнания. И вскоре по необъятной степи разнесся топот копыт, и вдруг послышалось ржание. Прибежал Букефал с развевающейся на ветру гривой, и Александр вскочил на него и крикнул: «Вперед!» Жеребец бросился вперед, подобно огненному Пегасу, и бешено помчался к последнему горизонту, к бескрайнему свету.

ЭПИЛОГ

«Не успело остыть твое тело, а мы уже спорили о твоем наследстве. Мы продолжали сражаться за него долгие годы. Тебя больше не было с нами, а вместе с тобой ушла и объединявшая нас мечта. Лептина захотела последовать за тобой — мы нашли ее на полу у твоего ложа с перерезанными венами. Царица-мать Сизигамбис покрыла голову черным платком и уморила себя голодом. Роксана решила жить, чтобы дать жизнь твоему сыну.

Пердикка исполнил свою мечту и женился на Клеопатре, но он же первым пал в попытке удержать в целости твою державу. Он пал, сражаясь против моих войск. Бедный Пердикка!

Странно: хотя мы жестоко бились, постоянно создавая и разрывая союзы, у нас не было ненависти друг к другу. Наоборот, в определенном смысле мы оставались друзьями. Один раз через несколько лет после твоего ухода мы все встретились в Вавилоне, чтобы прийти к согласию, однако вместо этого наше собрание превратилось в безобразную склоку. Но вдруг из-за двери появился Евмен и бросил на опустевший трон твой плащ и твой скипетр, и как по волшебству свара прекратилась, крики затихли, лица стали задумчивыми. Мы стояли перед этим плащом и пустым троном, словно ты вдруг чудом возник перед нами.

Мы были недостойны тебя и все же пытались во всем подражать тебе: мы велели изображать себя в тех же позах, с головой, слегка наклоненной к левому плечу, с откинутыми со лба волосами, даже когда волос осталось совсем мало, — лишь бы воспользоваться твоим образом. У нас не хватило мужества даже на то, чтобы сберечь твою семью, она была погублена, безжалостно уничтожена одной-единственной фразой в конце договора о разделе наследия: "В том случае, если с ребенком что-то произойдет, Македония переходит к… " Тем самым мы приговорили его к смерти. Твоя жена, твоя мать, твой сын — все они погибли… Жажда власти иссушила наши души, превратила нас в чудовищ.

И почти все мы вскоре отреклись от персидских жен, которых ты нам дал. Исключением стал лишь Селевк, полюбивший свою Апаму и посвятивший ей прекрасные города.

Селевк… На какое-то время он стал новым Александром, и ему почти удалось вновь собрать твою державу. Теперь он старик, как и я, множество хворей одолевают его. Несколько раз мы воевали друг с другом, или, точнее, наши войска встречались на границах Келесирии, слишком нечетко определенных последним договором — одним из множества. Но сами мы оставались в хороших отношениях, как старые друзья.

Не знаю, как он поживает теперь. Полагаю, он тоже приближается к закату, как и я. Что касается меня, я уже два года как передал скипетр и царство моему сыну Птолемею II, а сам пишу вот эту историю. Единственной своей заслугой, если не считать добровольного отказа от власти, прежде чем меня вынудила к этому смерть, я считаю перемещение тебя сюда, в Александрию, единственное место, достойное тебя. О, как бы я хотел, чтобы ты увидел ее теперь! Знаешь, как она прекрасна? Это чудесный, цветущий город — такой, о котором ты мечтал. Помнишь?

Тогда мы были молоды и наши души горели мечтами, которые ты рисовал перед нами. Мы были подобны богам, когда скакали рядом с тобой, великолепные в своих сверкающих доспехах.

Я завершил последнюю главу моей истории. Пока я писал, она отдавалась эхом у меня в голове, как будто я переживал все заново. Я вновь слышал наши беседы, споры, шутки. Помнишь, каким дремучим был всегда Леоннат? Конечно, все будет записано должным образом: получится хороший текст, отредактированный в соответствии с правилами, которым нас учили в Пелле и Миезе. Однако я предпочитаю видеть нашу историю вот так, как будто переживаю ее вновь, день за днем, мгновение за мгновением.

Сегодня, ощутив на затылке ледяное дыхание Таната, я решил спуститься сюда, чтобы забыть все случившееся после того, как ты покинул нас, и заснуть спокойно рядом с тобой, друг мой.

Пришла пора турме Александра построиться вновь, как в тот день, когда мы встретили тебя в Иллирии на заледеневшем озере, под крупными хлопьями снега. Пора и нам, слишком долго зажившимся на этом свете, закрыть глаза… А когда мы проснемся, то снова будем вместе, молодые и красивые, как раньше, чтобы скакать рядом с тобой — навстречу последнему приключению. И на сей раз это будет продолжаться вечно».

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

Последняя часть истории о жизни Александра, возможно, самая важная и сложная для понимания, поскольку содержит много событий, которые и в первоисточниках не совсем ясны, например сожжение Персеполя, убийство Клита Черного и два заговора: заговор Филота и так называемый «заговор оруженосцев». Роман как художественное произведение не ставит перед собой задачу решить проблемы, достаточно широко обсуждаемые в историографической критике. Тем не менее, повествование может дать некоторые толкования, вполне заслуживающие внимания, особенно если учитывать общую картину, которая часто ускользает от узкопрофессионального взгляда или специализированного исследования. Пример тому — сцена, где Парменион спрашивает у Александра о смысле разрушения Персеполя.

Во всяком случае, македонский завоеватель изображен максимально правдивым образом, в том числе и в наиболее щекотливые моменты его истории, не самые славные в его жизни. Только несколько эпизодов, представленных явно в искаженном свете неполных источников, были некоторым образом подправлены.

У читателей, а особенно у читательниц может создаться впечатление, что некоторые женские персонажи должны занимать в душе главного героя большее место. Но даже здесь я предпочел воссоздать ситуацию в максимальном соответствии с обществом той эпохи и характером Александра. В античных источниках женские персонажи, даже наиболее важные, едва обозначены; и на основании логических размышлений я постарался придать им некоторое значение и восстановить их присутствие.

Топография описанной местности приближена к действительности лишь в самых общих чертах: утерянные «Эфемериды», вероятно отредактированные Евменом из Кардии, и ссылки бематистов («путевых топографов»), дающие точное описание маршрута, позволяют лишь приблизительно воссоздать пейзажи и их особенности.


Валерио Массимо Манфреди

Ильясов Явдат Согдиана


КНИГА ПЕРВАЯ. СЫН БОГА АММОНА

ПРОЛОГ. СТАРУХА ИЗ КАТАНЫ

Эй, черепаха! Что внутри ты делаешь?

Я шерсть сучу и нить пряду милетскую.

А твой потомок отчего погиб, скажи?

С коней блестяще-белых в воду бросился.

Перекличка афинских девушек

Эта старуха была известна всей Катане. По рассказам гречанок, она попала сюда из какой-то восточной страны. Как подлинно зовут азиатку никто не знал. Черепаха - вот кличка, на которую оборачивались попрошайка.

Каждое утро, вытянув морщинистую шею и неуклюже перебирая кривыми ногами, Черепаха ковыляла у закрытых ворот и долго, жалобно и скрипуче умоляла подать ей кусок хлеба. Но вместо хлеба нищенку часто угощали палкой. Дети бросали ей в спину огрызки плодов. Псы обрывали края и без того дырявого клетчатого плаща. Старуха заискивающее улыбалась в ответ на угрозы, потому что хотела есть.

Уже много лет бродила она по каменистым улицам чужого ей приморского города и покорно сносила побои и оскорбления. Но порой, особенно при восточном ветре, с ней случалась резкая перемена. Черепаха уходила к заливу и бесконечно - час, второй и десятый - следила, окаменев, за работой пенистых волн, гулко обрушивающихся на берег. Очи бездомной старухи излучали недобрый свет; попрошайка взмахивала клюкой и начинала рассказ о гневном солнце юга, о сыпучем песке, о священных плясках вокруг неугасимых костров, и голос дряхлой женщины напоминал тогда рычание леопардов, обитающих на ее далекой родине.

Она повествовала о страшных набегах, погонях и засадах. Она без трепета произносила имена грозных персидских царей. Она утверждала, что была женой великого человека. Но ей, конечно, никто не верил.

А ведь старуха говорила правду.

ВЕТЕР, ХЛЕБ И НАДЕЖДА

Дети - с отцами, с детьми - их отцы

сговориться не смогут.

Чуждым станут приятель приятелю,

гостю - хозяин.

Больше не будет меж братьев любви,

как бывало когда-то.

Гесиод, "Труды и дни"

Эпоха Перикла была временем наивысшего расцвета Афин.

Спору нет, Перикл опирался на граждан среднего достатка. Но государство не обходило своей заботой и последнего бедняка: оно платило жалование гребцам и солдатам, безработным находило работу, бесплатно раздавало голодающим хлеб и отводило землю безземельным. Везде - в мастерских, на стройках и полях - трудился раб, поэтому у свободного человека оставалось больше досуга: он учился, проникал в тайну всего живущего, наблюдал движение звезд, предсказывал затмения солнца, измерял пространства, украшал храмы и дворцы. Могучей державой стала Аттика; она возглавила союз многих греческих государств и прибрала к рукам всю торговлю на Эгейском море.

Казалось, не видеть конца благоденствию афинян. Однако на юге - там, где Пелопоннес, - подобно тучам, скапливающимся у горизонта, уже назревала и крепла сила, враждебная республике. То было Спарта - второе по силе государство в раздробленной Элладе. Пелопоннес, этот полуостров, овеянный теплым ветром, принадлежал раньше племенам ахейского корня. Потом из Эпира сюда нагрянули дворяне. Они покорили ахейцев, заняли узкую, но плодородную долину Эврота и основали Спарту. Каждый спартиат жил за счет порабощенного ахейца, которого брезгливо называли илотом, "взятым в плен". Чтобы ахейцы не застигли их врасплох, победители держались тесно сплоченной общиной. Спартиат не пахал, не торговал, не занимался ремеслом или наукой. Он сражался, когда не охотился, он охотился или готовился к походу, когда не сражался. Спартиаты подчинялись царям и Совету знатных старейшин.

Так как илоты, по примеру афинского народа, хотели изгнать богачей и установить свою власть, Спарта не терпела республику, завидовала Афинам и боялась их могущества. Посланцы спартиатов бегали, высунув язык, по стране и уговаривали правителей аристократических государств объединиться против общего врага. Так возникло два греческих союза. На стороне Пелопоннесского выступали Беотия, города Коринф, Мегары, Сиракузы, Тарент и полуостров Халкида. За Афинскую морскую державу ратовали Фессалия, острова Лемнос, Эвбея, Киклады, Спорады, Лесбос, города Милет, Эпидамн, Кротон и Месана.

Вспыхнула жестокая война.

После кровопролитных сражений победила Спарта. Измена союзников, опрометчиво низведенных республикой до положения угнетаемых поданных, неблагоразумное пренебрежение к нуждам беднейших селян, что вызвало у них неприязнь к жителям столицы, месть рабов, бежавших двадцатитысячной толпой на сторону противника, - все это и привело афинян к разгрому. Их заставили сдать флот, кроме двенадцати сторожевых кораблей, срыть укрепления, распустить морской союз и отменить народное управление.

Война! Она причинила не только Аттике и Спарте, но и всей Элладе тысячу и сто невиданных бед. Никогда прежде греки не разрушали так много домов, не уничтожали так много людей. Вдобавок случалось землетрясение небывалой силы. То, что уцелело на полях после вражеских нашествий, выжгла засуха. Страну опустошал голод, пожирала чума. Ростовщик или хлеботорговец, нажившийся на войне, скупал землю и строил себе дворец. Бедняку же стало вовсе невмоготу. Если раньше не было нищих и никто не позорил свой род выпрашиванием подаяния, то сейчас по улицам разгромленных городов скиталась бездна людей, не имеющих денег на пропитание. Они убивали богатых и делили их имущество между собой. Элладу раздирали смуты.

Стадо передравшихся быков забывает о волке, а волк, хищный зверь, свирепо глядит на добычу сквозь чащу лавра. Так смотрели на греков их соседи македонцы.

Македония - страна утесистых гор и дремучих лесов. Люди там живут охотой, рубят сосны, занимаются пастушеством, кое-где сеют хлеб. Македонцы изъясняются на варварском языке. Их всего пятьсот тысяч, но зато они выносливы и хорошо владеют оружием. Народом, как и в Спарте, правил раньше Совет родовых вождей.

При царе Архелае македонцы стали перенимать обычаи греков; эллины строили варварам укрепления для защиты от еще более диких фракийцев, обучали их войско боевому порядку. Македония особенно возвысилась в годы царствования Филиппа Второго, - Филипп, как заложник, долго жил у фиванского полководца Эпаминонда и получил образование на греческом языке; вернувшись домой, молодой царь покорил местных князей и стал единым правителем государства. Он создал хорошее войско, захватил немало греческих поселений у Геллеспонта [Геллеспонт - ныне пролив Дарданеллы] и обратил свой ненасытный взор на Элладу.

Греки не подчинились бы власти северных дикарей, но внутри самой Эллады не было единства: горожане среднего достатка и бедняки не желали прихода македонцев, - они хотели сохранить народное управление, обычай раздач, закон об уплате жалования, неприкосновенность свободнорожденного человека; выступили против царя Филиппа и хлеботорговцы, боявшиеся потерять Геллеспонт, через который они плавали к Боспору за скифским зерном, и оружейники - война обещала им прибыль. Оратор Демосфен стал вождем народа и боролся против царя Филиппа и хлеботорговцы, боявшиеся потерять Геллеспонт, через который они плавали к Боспору за скифским зерном, и оружейники - война обещала им прибыль. Оратор Демосфен стал вождем народа и боролся против царя Филиппа; зато другие ораторы - Сократ и Эсхин, - а также толстосум Эвбул и вся шайка их приверженцев, богатых купчишек и земледельцев, подкупленных врагом, с пеной у рта кричали на площадях и перекрестках, что спасение Эллады от внутренних смут и раздоров в руках Филиппа.

Пока эллины спорили между собой, Филипп двинул войска в Беотию; под городом Херонеа произошла битва, македонцы разгромили соединения греческих войск, и Эллада признала власть македонского царя. Правда, после убийства Филиппа эллины подняли мятеж, но юный царь Александр подавил его, срыв до основания стены священных Фив. Вот уже три года, как Эллада несет на себе ярмо македонского ига.

Знатным хорошо: никто теперь не покушается на чужое имущество, - оно закреплено новым законом за теми, кому принадлежало и прежде; нет былых повинностей, когда "благодарным отцам" приходилось уделять часть хлеба для раздачи бедному люду; торговцы свободно ездят по всей стране, удачно покупают, выгодно продают и зарабатывают много денег. Да, жить богачу стало легче. А бедняку? Какая польза ему от того, что закон навечно закрепил имущество за его хозяином, если у бедняка ничего нет и нечего за ним закреплять? Прежде, если он был голоден, собрание народа отвешивало ему при раздаче зерна, отнятого у знатных, какую-то долю. Если его изнуряли долги ростовщику, собрание их отменяло. Плохо или хорошо, но человек не умирал от голода и холода, тогда как теперь остается или грабить, или идти в наемные войска, бродить по чужим странам и валяться у походных костров.

На дворе уже месяц Ленеон, зима - время, когда борей, налетев с отдаленных фракийских пастбищ, гонит к береговым утесам шумную волну, сокрушает в горных лощинах сосны, мокрые от дождя, насквозь продувает руна овец и заставляет косматых зверей, скитающихся по лесу, трястись и поджимать хвосты. Вот уже месяц Ленеон, зима - время, тяжелое для скота и людей.

Утро. У пристани грохот, скрежет и звон. То моряки снимают с буковых тумб и бросают через борт связки бронзовых цепей. Суда покидают гавань Эмпирей и выходят на простор Саронического залива. Гребцы, помогая себе песней, мерно взмахивают рядами длинных весел:

Ну-ка дружно, ну-ка все,

О эйа вот, о эйа все!

За молом, по знаку старших кормчих, матросы разворачивают квадратные паруса. Тугие полотнища наполняются вихрем упруго напирающего воздуха. Галеры покачиваются, валятся набок, черпают низким бортом студеную воду, выпрямляются и летят, подобно стае испуганных птиц, по расплывчато-зеленым волнам, рассекая пену их белых греблей.

Феаген очнулся, поднял голову и бессмысленно уставился на вереницу кораблей, выстроившихся у причала. Из влажной, медленно рассеивающейся мглы выступали стены хранилищ. Постепенно взгляд Феагена прояснился. Грек судорожно зевнул, передернулся от холода и со стоном оторвался от груды сырой листвы, на которой спал.

Он спал? Боже! Феаген всю ночь ворочался, охал, часто вскакивал и метался по берегу, чтобы хоть немного согреться, - облезлая шапка из собачьего меха, старая козья шкура и короткая, до колен, продранная в десяти местах шерстяная туника не спасали от резких порывов северного ветра - мокрого, пронизывающего до самого нутра, до печени и костей. Устав от бега, Феаген садился возле столба, увенчанного головой покровителя купцов бога Гермеса, и прерывисто вздыхал; его зубы стучали мелко и безостановочно, в теле не оставалось ни одной жилы, которая не дрожала бы, прося хоть чуточку тепла. Разбитый, измученный вконец, Феаген забылся на рассвете и пробудился три часа спустя едва живой, с опухшим лицом и невыносимой болью в пояснице. Страшная ночь. Но что делать греку, если у него нет собственного жилища?

Три года назад Феаген имел дом и землю недалеко от Марафона, где афиняне победили когда-то смуглолицых воинов перса Дария Гистаспа. У Феагена была жена, подрастал сын Марилад. Грек возделывал по каменистому склону холма пшеницу. Хлеб плохо родился на скудной почве, но все же его хватало для уплаты налога. Оставалось немного себе, чтоб дотянуть кое-как до следующей осени. Соседи покрепче разводили виноград, однако у Феагена не находилось денег на покупку лоз. Он не помышлял о богатстве и благодарил пречистую Деметру, заступницу селян, и за тот малый урожай, который получал со своего надела.

Но боги завистливы, рок безжалостен. Как-то раз, летней порой, в долине Харадры выпал крупный град. Погиб на корню хлеб - погиб и сам Феаген. Правда, сначала он крепился - занял у дяди Ламаха, толстосума, пять мер пшеницы, дав слово в будущем году возвратить десять. Голодная выпала тогда зима, ели траву, - Феаген берег зерно для посева. Весною жарко помолился Зевсу, впряг быков, цепко ухватился за ручку плуга, заботливо вспахал участок, бросил в борозду драгоценные семена. Марилад заровнял мотыгой землю, чтобы зерно не склевала птица. Феаген терпеливо ждал, когда заколосится хлеб, и дождался - нагрянул на поле вредный жучок, опять пропал урожай, не набралось и четырех мер пшеницы.

У Ирины, жены Феагена, от горя зачерствело сердце. Она махнула рукой на неудачливого супруга и удалилась, взяв сына, в Лакратиду, селение родного отца. Феаген озлобился, продал землю, волов и плуг, уплатил долг скупому дяде Ламаху (будь проклят такой родич!) и направился в Пирей, чтобы найти работу.

Работа! Уже год не сходит это слово с обветренных губ Феагена. Грести до кровавых мозолей, таскать грузы, от которых ребра трещат, подметать мусор, выскабливать грязь - Феаген готов ко всему, лишь бы перепала монетка на овсяной хлеб или кусок соленой рыбы. Работа! Но где ее отыскать? Здесь, в Пирее, бездна таких, как Феаген. Вот они, толпы вечно голодных бродяг, - словно трупы, усеяли оборванцы гавань, лежат повсюду, где можно прислонить затылок к обломку кирпича: у запертых складов, разбитых лодок, обрушившихся лачуг, и не хватит сторожей, чтобы их прогнать.

Феаген запахнул шкуру и поплелся мимо хранилищ к Дейгме, выставке товаров. У грека ныла спина. Его ноги в грубых сандалиях нелепо шаркали по изрытому камню, и Феаген напоминал дряхлого старика, хотя ему исполнилось всего тридцать семь лет. Марафонец не ел три дня. Нутро сводило голодной судорогой. Он глотал слюну и отчаянно смотрел по сторонам, надеясь увидеть на земле какую-нибудь заплесневелую корку; он чутко, будто соглядатай, прислушивался к гаму, раздававшемуся возле кораблей, - не донесется ли окрик, пусть грубый, но желанный: "Эй ты, ворона! Отнеси эти амфоры ко мне домой..."

Грек знал, что не найдет корки, - ее подобрал другой. И никто его не позовет, - товаров сейчас мало, а грузчиков хоть отбавляй. Но жалкая надежда на удачу толкала бедняку вперед, - невероятно, противно естеству, чтобы голодный человек не добыл себе еды, когда ее так много повсюду.

Он мог украсть кусок хлеба на рынке, но его тяжко угнетала мысль о таком недостойном поступке: в душе марафонца сохранились остатки деревенской честности. Иные уже утратили ее и по ночам обирали пьяных моряков или взламывали двери лавок, но Феаген, существуя за счет случайных заработков, еще держался.

Но где же, наконец, хлеб? Феаген приблизился к Дейгме, - несмотря на ранний час, подле нее уже шумела толпа купцов, поденщиков, торговых служащих, матросов, иноземных поселенцев и рабов. Тут говорили на разных языках; крючковатый нос иудея шмыгал над ухом голубоглазого фракийца, гордый египтянин беседовал с черноволосым италиком, бранился, расталкивая людей, загорелый скиф.

Купцы метались у прилавка, словно на пожаре; они жадно рылись в образцах товаров, запускали руку и огромные глиняные сосуды с копченой, соленой, вяленой и маринованной рыбой, боспорским, сицилийским и египетским зерном, перебирали кожу, шерсть, меха, рассматривали обувь и бронзу от этрусков, папирус и лен от египтян, ковры и благовония от персов, африканскую слоновую кость, предлагали желающим оливковое масло, гимметский мед, свинец, мрамор, серебро, ткани, аттические чаши, мебель, расписные коринфские вазы и статуэтки из Танагры.

Два часа слонялся Феаген около Дейгмы, но в рот ему так и не попало ни крохи из сытных яств, выставленных здесь. Он отупел от голода и холода и почти спал на ходу. Его уши словно заложило ветошью, и марафонец сам не слышал своего голоса. Ноги подгибались на каждом шагу, будто их перебили у лодыжек. Вдруг сильно закружилась голова. Феаген побледнел и зашатался. Не различая ничего, он беспомощно протянул руки перед собой и повалился на чей-то лоток. Он старался уцепиться за что-нибудь, лишь бы не упасть под забрызганные грязью башмаки сгрудившихся вокруг него бессердечных людей. Пальцы Феагена лихорадочно хватали воздух и нечаянно стиснули - кусок сдобного хлеба. Владелец лотка заверещал. Появился надсмотрщик. То был раб скиф в серой войлочной шапке.

- Оймозде! - рявкнул скиф и развернул бич. - Стонай, сын пса!

Феаген пришел в себя и поразился. Откуда у него хлеб? Марафонец жалобно пробормотал:

- Я не хотел...

- Ты не хотел?

Скиф размахнулся. На Феагена обрушился удар такой силы, что ему показалось, будто к спине разом приложили раскаленный добела железный прут. Он выронил хлеб и растянулся возле прилавка.

- Я не хотел!

- Ты нэ хотэл?

Надсмотрщик взял несчастного марафонца за шиворот и выкинул из-под навеса.

- Прочь!

Раб люто ненавидел всех этих афинян, - ведь они отняли у него свободу, оторвали кочевника от дымных, но милых сердцу юрт; благодаря своей должности (его приставили к ней за нечеловеческую силу), скиф при каждом удобном случае от души измывался над любым греком, - богач он или бедняк, все равно - эллин есть эллин, будь он трижды проклят.

Феаген скорчился за углом Дейгмы и долго не мог перевести дух - из легких, обожженных ударом бича, вырывался хриплый стон. По костлявому, давно не мытому лицу марафонца, по его взлохмаченной темной бороде текли одна за другой капли горячих слез. Наконец он отдышался и заковылял к воротам. В Пирее нет хлеба для Феагена. Лучше отправиться в Афины, на рыночную площадь, - может быть, там кто-нибудь сжалится над бродягой. Правда, до Афин чуть ли не семьдесят пять стадиев [стадий - около 160 метров], но их надо пройти, иначе Феаген сегодня умрет.

Грек медленно тащился вдоль Длинных Стен, часто останавливался у полуразрушенных известковых столбов и мутным взглядом провожал спешащих туда и обратно людей. Селяне шли пешком. Купцы ехали в повозках или верхом на мулах. Порой мимо Феагена проносились колесницы именитых горожан. Густой толпой двигались рабы. Они шагали быстро, без слов, не глядя по сторонам, - шагали ряд за рядом, точно солдаты разбитого и отступающего легиона; мужчины и женщины, представители разных племен - сирийцы, лидяне, фригийцы, египтяне, фракийцы, евреи, скифы - как бы торопились скорей добраться до места, чтобы не видеть чужих глаз, нагло взирающих на их позор. Отстающих торопил окрик воина из охраны:

- Живей!

Раб, словно титан Атлас, подпирал широким плечом всю Элладу. Шестьсот сорок тысяч невольников томились в мастерских Коринфа. На двадцать тысяч свободных афинских граждан приходилось десять тысяч бесправных иноземных поселенцев и четыреста тысяч купленных или захваченных людей. Полмиллиона варваров угнетала Эгина. Рабы погибали десятками тысяч, но их место занимали новые скопища "говорящего скота".

Завтра на Агоре, базарной площади Афин состоится большой торг. Невольников разденут догола и выведут на помост. Покупатели станут заглядывать им в рот, испытывать их силу, заставят живой товар бегать и прыгать. Руки вислогубых стариков жадно ощупают пятнадцатилетним девушкам груди и бедра. Доходное занятие - работорговля. Невольник, способный выполнять простую, но тяжелую работу, стоит около двух мин [мина денежная единица: 28 золотых рублей]. Знающих ремесло продают гораздо дороже. Выручка за рабыню, предназначенную для удовольствий, равна десяти, двадцати и даже тридцати минам, или трем тысяч драхм, тогда как годичный заработок наемного ремесленника составляет всего триста драхм.

Не пройдет и семи дней, как несчастных варваров, идущих сейчас мимо Феагена, разберут и определят на работу. Доля тех, кто сделается управляющим мастерской, торговым доверенным хозяина, приказчиком, счетоводом, хранителем склада, поваром, флейтистом или танцовщицей, еще завидна.

Но каково каменщику, гончару, гребцу или портному? Каково тем, которых загонят в рудники Лавриона? Их спустят в шахты глубиной в девяносто локтей, принудят по двенадцати часов долбить бронзовой киркой твердую породу, тащить ее наверх при помощи веревок и корзин, промывать водой из мутного бассейна, плавить в горнах, грузить бруски серебра на мулов и везти их по афинской дороге.

Через полгода вон тот молодой ливиец, что убьет, пожалуй, и буйвола, превратиться в беспомощного старца: невыносимо тяжелая работа, голод, жажда, побои и хворь отнимут у молодца силу, и его живьем сбросят под обрыв, на груду скелетов, обглоданных клыками диких зверей.

Феаген вспомнил, как относился к рабам, когда жил в Марафоне, и жалко усмехнулся. Чем он сам сейчас лучше раба?

Грек задумался: а что если... свернуть налево, лечь и подохнуть в оливковой роще? Он колебался. Упаси бог, нет! Может быть, сегодня удастся достать кусок хлеба? И опять добрая надежда повела измученного, совсем павшего духом человека к воротам великой столицы.

Перейдя мост через Кефис, он сел на мокрый камень, чтобы передохнуть, и бросил взгляд на темный массив Акрополя, на силуэты стен, косо срезанных сверху вниз или ступенчатых, по мере их подъема к вершине, и переходящих основаниями в обрывы необычайно крутого холма.

Сквозь голубоватую пасмурную мглу, что колебалась вокруг холма, угадывались смытые дождем оливковые рощи, приютившиеся на его склонах, извилистый путь к широкой мраморной лестнице у входа в замок, крыши малых храмов, выступающих над входом, в ряды строгих колонн Парфенона, как бы парящего на огромной высоте над скопищем великолепных дворцов и жалких лачуг, из которых состоят Афины, и гармонично венчающего нагромождение обрывов, острых скал, зияющих провалов и троп, подобных глубоким шрамам. Далеко позади Высокого Города тянутся гряды синих гор. Их словно размытые гребни растворяются в тяжелых слоистых тучах.

Пока Феаген сидел на камне, тучи, изворачиваясь и уплывая к морю подобно клубам черного дыма, спустились почти до самой земли. Сквозь пелену нижних рассеянных туч виднелись мрачные верхние облака. Пошел мелкий, но густой холодный дождь. Как ни кутался Феаген в козью шкуру, ветер, словно издеваясь над бедным человеком, заносил ледяные брызги то спереди, то сзади, то слева, то справа, и Феаген продрог до того, что не мог унять скрежета зубов.

Вот и второй мост - Через Иллис, что огибает Афины с востока и впадает в Кефис на западе, в оливковой роще. С толпой замерзших селян и купцов Феаген миновал городские ворота и направился к Агоре. По какой идти стороне? По правой, где дворцы, театры, ипподромы, кварталы домов с колоннадой, внутренним двором и садом, или по левой, где ютятся ремесленники? Феаген вспомнил удар бича и свернул налево.

В ноздри Феагена полез стелющийся дым бесчисленных мастерских приземистых, покосившихся лачуг, напирающих друг на друга с обеих сторон кривых, грязных улиц; его слух раздирали стук, звон и скрежет, доносившийся из лавок плотников, гончаров, кузнецов, башмачников, кожевников, ткачей, чеканщиков, накатчиков, медников и портных. Тут пахло всем, чем только может пахнуть бедняцкая часть города: дохлой рыбой, замоченной кожей, сырой глиной, козьей шерстью, чадом расплавленной меди, прелым навозом, и лишь запах свежевыпеченного хлеба не витал меж убогих хижин из трухлявого дерева, битого кирпича и перегнившего тростника, хижин, где в тесных комнатах с земляным полом обитали люди ремесла. Через открытые двери мастерских Феаген видел полуголых рабов или свободных наемных рабочих, склонившихся возле гончарного круга или ударяющих о наковальню тяжелой кувалдой. Надсмотрщик подгонял замешкавшихся толстой палкой, и по временам до Феагена долетало неумолимое и приводящее в трепет:

- Оймозде!

Феаген вспоминал крик скифа: "Стонай, сын пса" и спина его начинала болеть с новой силой. И все же Феаген завидовал ремесленникам. Пусть их избивают, пусть им трудно у жарких горнов и вонючих засолочных ям, зато у них есть работа; они едят овсяной хлеб, капусту, маринованную рыбу, пьют вино - кислое, разбавленное водой, но все-таки вино; они спят под крышей, а у него, Феагена, ничего нет, и он никому на земле не нужен.

Дождь прекратился. Феаген добрался до Агоры и попал в крикливую толпу разносчиков, лавочников, перекупщиков, селян и пьяных блудниц. Сняв шапку и протянув ее перед собой, почти не видя уже ничего, он поволок свои ноги мимо рыбных, сырных, хлебных, винных рядов, мимо торговых палат и навесов из тростника, мимо товаров, сложенных на подстилках под открытым небом, мимо столов ростовщика и менялы, пока не ударился плечом о каменный столб. Феаген поднес шапку к глазам - она была пуста. У него странно зашумело в голове, он покачнулся и упал.

Пока человек жив, его мучения не трогают никого, - кричи до хрипоты, прося сочувствия, все равно никто не откликнется на твой зов; вокруг мертвого же почему-то всегда объявляется толпа доброжелателей, готовых от души помочь усопшему словом и делом, хотя ему теперь уже на все наплевать. Народ окружил Феагена. Кто-то со вздохом принес чашу вина. Другой, скрепя сердце, отломил от своих запасов кусок хлеба. Феаген, на свое счастье, был еще жив, и его отходили кое-как; вино согрело бродягу, хлеб подкрепил, и люди, убедившись, что опасность прошла, опять оставили беднягу одного.

Он уселся возле храма Гермеса, положил голову на колени и задумался. Что делать? Что тебе делать, марафонец? Еще одна ночь, как сегодня, - и ты пропал. Мысль о смерти захолодила сердце. Нет, нет... Надо жить, но как жить? Где выход?

- Эй, Феаген! - окликнул кто-то марафонца. Он встрепенулся - его давно не называли по имени, обходясь кличкой "бродяга".

Феаген обернулся, и взгляд его разгоревшихся глаз сразу потускнел он увидел Дракила. Когда-то гладкий и толстый, словно повар, а теперь обрюзглый, лысый и неопрятный. Дракил полгода назад задолжал ростовщику, не сумел уплатить и разорился, - его лавка мелких товаров, которую он держал в Марафоне, попала в руку того же Ламаха. Бросив жену и детей, Дракил, как и Феаген, отправился по афинской дороге с твердой верой в удачу. И правда, более изворотливый Дракил ухитрялся чаще, чем другие, добывать кусок хлеба и голодал меньше, чем Феаген. Но сегодня, очевидно, не повезло и Дракилу. Бывший купец сокрушенно причмокивал толстыми губами и уныло вздыхал.

- У тебя... ничего нет? - мрачно спросил он у Феагена, присаживаясь рядом.

- Нет, - сухо ответил Феаген.

- О Гермес... - Дракил глубже укутался в козью шкуру и умолк. Так они сидели около часа - ведь торопиться им было некуда. Феаген задремал. Дракил последовал его примеру. Наступил уже вечер, когда их разбудил чей-то говор. Они открыли глаза. Перед храмом стояли три бородатых афинянина в дорогих зимних шапках, широких теплых плащах и двойных башмаках, - этих-то не пугал холодный ветер.

- Ты уверен, что это правда? - спросил один.

- Да, - ответил другой. - В Коринфе состоялся совет македонских и греческих вождей. Весной Александр переправится через Геллеспонт.

- Зачем?

- Вот вопрос! - усмехнулся третий. - Чтобы отомстить персам за разрушение греческих храмов.

- Э! То было еще при Ксерксе. Кому нужны эти храмы? Эллины и сами над ними глумятся. Ты забыл, как жители Фокиды разграбили святилище Дельф? И тогда защита оракула послужила хорошим поводом для войны между фокидцами и фессалийцами. А македонец Филипп вмешался в драку и прикрутил хвосты и тем и другим. Месть за поруганные храмы - только предлог, и всякий, у кого мозги не разбавлены жидким навозом, это понимает. Македонцы хотятзахватить богатства персидского царя - вот причина войны.

- Хотя бы и так! Нам это выгодно тоже.

- Чем?

- Как чем? Говорил же Сократ, учитель красноречия: "Там ждет нас богатая, роскошная страна, где мы можем добыть счастье, приволье, избыток; вместе же с богатством вернуться в дома и общины единодушие и согласие". Хорошо сказал. Разве тебе не нравится персидское золото?

- Золото нравится. Но достанется ли оно мне?

- Почему же нет?

- Александр любит его не меньше.

- Э! Всем хватит. Я слышал в Тире поговорку: "Где ест тигр, там сыт и шакал". Что ни говорите, я одобряю замыслы Александра. Вспомните слова мудреца: "Счастливая война с Персией откроет простор предпринимателям и освободит Элладу от бедного люда, дав работу бродягам, угрожающим существованию государства". Значит, война против персов нам выгодна вдвойне: с одной стороны - добыча, с другой - мы избавимся, наконец, от голодранцев, заполнивших город.

- Ты прав, чем скорее уберутся бродяги из Афин, тем лучше. Говорят, Эригий, сын Лариха, уже набирает войско. Пожалуй, через месяц мы вздохнем свободно.

"Благородные отцы" ушли. Дракил почесал темя, покусал губу, потом несмело сказал Феагену:

- Ты... слышал?

Феаген промолчал. Конечно, он слышал все! Но - война! Слово, ненавистное для каждого честного пахаря. Феагена, как и всякого грека, обучили колоть пикой, метать дротик, прикрываться щитом, но одно дело, когда защищаешь свой дом, и другое - когда где-то и для кого-то добываешь персидское золото. Однако что же делать? Что делать? Что тебе делать Феаген?

- Да, одна надежда... горестно прошептал марафонец.

Спустя полчаса они стояли у дома полководца Эригия, вербовавшего наемных солдат для войны против иранского царя Дария Кодомана.


БИТВА ПРИ ГАВГАМЕЛАХ

Сверкало копье Искандерово, точно

Пылавший на западе красном источник.

И Дарий так искры мечом высекал,

Что жар возникал даже в сердце у скал.

Низами, "Искандер-Намэ"

Была осень. В садах зрели плоды финиковых пальм. Отряды Александра Македонского, перейдя Тигр, двинулись к юго-востоку и заняли холмы, громоздящиеся против ассирийского селения Гавгамелы.

Спустя час на глинистых буграх, покрытых чахлым кустарником, вырос палаточный город. Воздух над лагерем сотрясался от криков пятидесяти тысяч загорелый воителей. Люди варили в медных котлах похлебку из чечевицы и ворочали над огнем туши коз и овец.

Феаген, командир малого отряда средней пехоты, лежал возле костра, подперев темноволосую голову правой рукой, и безотрывно следил за пламенем, что с треском пожирало охапки иссохшей, ломкой травы.

Прошло уже более трех лет с тех пор, как сто шестьдесят тяжелых кораблей доставили к варварской стороне Геллеспонта мужей Эллады, стремившихся перенести извечную войну против персов на восток, а Азию, а богатства азиатов - на запад, к себе. Бой при Гранике, где Александр разгромил одну из орд Дария Кодомана, послужил началом великого похода.

Да, вот уже более трех лет топчет Феаген пыль чужих дорог, ест чужой хлеб, пьет чужую воду, наводят мосты, роют подкопы, карабкается по стенам и убивает людей, но он, видит бог, по-прежнему беден. Так крепко сидит в душе марафонца честность (чтоб ей пропасть!) что рука, подобная железу, когда нужно пронзить варвара пикой, становится бессильной, точно у хворого, когда нужно очистить его кошелек. Дракил - тот поступает наоборот. Он редко вынимает из ножен меч, зато сумку достает из-за пазухи после каждого сражения. Так же, как Феаген, купец задумчиво смотрит на пламя. Быть может, оно напоминает Дракилу сияние золота, добытого Александром за рекою Пинар. Или ему грезится сверкание браслетов египетских девушек?

Воины, которых всего декаду назад прислал из Пеллы, столицы македонцев, наместник Антипатр, еще не слышали свиста стрел. Молодцам, совсем недавно оторванным от гончарных кругов или наковален, хотелось послушать бывалых людей. Но так как Феаген и Дракил не раскрывали рта, один из новобранцев по имени Лаэрт, рябой беотиец из Танагры, сам подал голос:

- Жрецы рассказывают про Александра много странных вещей. Это правда, что он сын бога?

- Еще бы! - отозвался Дракил. Феаген бросил на него косой взгляд и усмехнулся. Купец покраснел и нахмурил брови. - Что за усмешка, убей меня гром? - зашипел он сердито. - Ты мне скажи: ходил ты по македонской земле?

- Нет.

- А Дракил жил на ней три года. Видел бы ты, что я видел, не кривил бы так свои губы.

Лаэрт придвинулся ближе и просительно коснулся рукой шершавого дракилова подбородка:

- Рассказывай!

- Охотно. Только не перебивайте. С вами говорит Дракил, а не какой-нибудь крот, который до тридцати лет не выходил за стены Марафона... - Дракил отвернулся от Феагена и удобно устроился на раскинутом возле костра шерстяном плаще. - Ну, слушайте. Александр, наш светлый вождь, да будет ему благо, родился двадцать пять лет назад в Пелле. Мать его зовут Олимпиадой; это женщина из богатого и знатного семейства. Но кто отец?

Дракил поднял указательный палец. Воины глядели на его руку широко открытыми глазами, словно перед ними священнодействовал прорицатель. Феаген сказал ядовито:

- Филипп, царь македонцев, считал отцом Александра себя. Неужели он ошибался? Неужели нашего высокомудрого повелителя зачал один из таких молодцов, как ты?

Купец схватился за голову. Новобранцы оцепенели от ужаса. Дракил заорал:

- О нечестивец! На тебя сейчас небо опрокинется! Да, Филипп ошибался. - Дракил понизил голос. - Но... говорят, будто Александра зачал сам Зевс-громовержец!..

Дракил откинулся назад и обвел всех торжествующим взглядом. Изумленные воины не проронили ни звука. Феаген покачал головой и пробормотал:

- Что-то не верится. Это обычная уловка блудливых жен - переспят с кем-нибудь из соседнего двора, а потом сваливают на богов.

- О глупец! - воскликнул Дракил. - Что ты понимаешь! Разве Леда, супруга Тиндара, не родила своего сына Полидевка от Зевса, который явился к ней в лебедином образе? Разве не от Зевса и смертной женщины Семелы произошел Дионис?

- А Геракл? - несмело вмешался в спор беотиец Лаэрт. - Он тоже родился от Зевса и обыкновенной женщины Алкмены.

- Да! - подхватил купец, ободренный поддержкой. - И разве не сделал громовержец своей возлюбленной сестру Кадма, финикийскую царевну Европу, когда похитил ее под видом быка?

- Ну и бабник же был наш батюшка Зевс, - пробормотал Феаген.

- А Даная из Аргоса? - продолжал купец, не расслышав кощунственных слов командира. - Антиопа из Беотии? Она принадлежала к твоей общине, Лаэрт. Так ведь, а?

- Да... кажется, - неуверенно ответил беотиец. Он уже сожалел, что затеял этот опасный разговор.

- Если так, то почему Зевсу не побыть и с Олимпиадой? - напирал на Феагена купец. - Как ты ни возражай, Александр все равно сын бога. Не говорят ли об этом его дела, убей меня гром? Уже в детстве он прославился как человек, смелый до безрассудства. Раз к Филиппу привели коня по кличке Букефал. Коня испытывали за городской стеной. Никто не мог с ним справиться. Самых лучших наездников сбрасывал Букефал. Рассердился Филипп и велел увести его прочь. Ну Александр и сказал тогда: "Какого - слышите? - великолепного коня теряют из-за того, что в седле не умеют сидеть". Филипп еще больше рассердился: "Не высмеивай старших за то, чего сам не можешь сделать!" "Разреши, и я его укрощу", - отвечает Александр. Тут хохот поднялся кругом: все думают, что сыну царя пошутить захотелось. "Попробуй", - сказал Филипп. Александр подбегает к Букефалу, хватает коня под уздцы и поворачивает головой против солнца, - он заметил, что скакун пугается собственной тени. Молодец наш погладил коня, успокоил, и вдруг прыжок! - и он уже на спине Букефала. Конь - на дыбы, но Александр удержался. Тогда Букефал рванулся с места и стрелой умчался прочь. Что тут стало! Филипп плачет, Олимпиада плачет, все плачут - пропал наследник, живым его не видеть... И что вы думаете, убей меня гром? Вечером Александр возвращается целехонек верхом на коне, и Букефал - овечки смирней! Сын какого смертного способен на такой поступок? Нет сомнения, Александра охраняет рука божества.

- При чем тут божество? - проворчал Феаген. - Говорят, у них там, в Македонии, много коней. Не диво, что любой македонец ловко сидит в седле. Александр же оказался лучшим из всех потому, что привык к самым резвым коням. Не на кляче же обучался сын царя верховой езде?

- А его ум? - возразил купец. - Он мудрей Сократа! Для него нет тайн, - все, что вокруг, ему понятно, все, что было, есть и будет, известно. Говорят, он помнит наизусть всю "Илиаду" слепца Гомера! Кто из детей простых смертных на это способен?

- Еще бы! Ведь его учил сам Аристотель. Если бы ко мне приставили такого воспитателя, я был бы не глупей Александра.

- Не болтай! - оборвал Феаген купец. - Ты не забыл, друг Лаэрт, битву при Херонеа? Она ведь произошла на земле беотийцев?

- Не забыл.

- Знаете, как отличился тогда Александр, убей меня гром? Ему и двадцати тогда не стукнуло. Он первым начал бой и поколотил священный отряд фиванцев. Разве не божество управляло рукой Александра?

- Чего ты заладил: "Божество, божество"?! - рассердился Феаген. Каждый ребенок поймет, почему Александр лез на пики, точно пьяный фракиец. Он славы хотел! Македонцы ночей не спали, думали все, как Элладу захватить. При дворе Филиппа только и говорили, что про битвы да походы! Ну, Александр и наслушался этих разговоров, о славе стал мечтать. Честолюбивый человек. Завидовал победам отца, губы кусал, ругался, боялся, что на его долю ничего не останется. Я не так уж туп, как тебе кажется, тоже кое-что увидел и услышал за эти три года. Кстати, не ори так и не брызгай мне слюной прямо в лицо, - гром тебя, может быть, и не убьет, но я-то непременно хвачу кулаком по лысине. Забыл, дуралей, что я тебе командир?

Дракил живо присмирел. Феаген с ожесточением сплюнул в огонь.

- Разбойник твой Александр, а не сын бога, - добавил он зло. Ограбил нас, теперь грабит персов. А потом кого? И к тому же, он пьянчуга, болтун и хвастун, падкий на лесть.

- Хм... - Дракил хитро прищурил глаз и ухмыльнулся. Вот тебе и молчаливый Феаген! Не наговорил ли командир много лишнего, а? Даже юнцы об этом догадались, - ого, как вытаращили они свои красивые, но глупые глаза! И вздумай Дракил передать кое-кому слова земляка... Толстяк воспрянул духом. Он почувствовал свое превосходство и нагло расхохотался.

- Нет, ты не прав, друг Феаген! - вскочил Дракил, задрав свою большую голову. - Убей меня гром, если ты прав! Послушай-ка меня! При Гранике нас было всего тридцать тысяч пехоты и пять тысяч конницы. Так? У персов же чуть ли не двадцать тысяч греческих наемников и примерно столько же конных и пеших лучников. Выходит, на пять тысяч больше. Причем они стояли на высоком, обрывистом берегу, а нам пришлось наступать через болото и по речной воде. Так? И все же Александр поколотил неприятеля. Поколотил крепко. Скажи: кто даровал ему победу, если не сила неба? Под Иссой на нас навалилось уже сто тридцать тысяч персов, но Александр и этих разбил в пух и прах. Кто преподнес ему победу, если не божество? Не зря он говорил тогда: "Само божество лучше всего борется за нас". Я не помню ни одной битвы, когда мы не сумели бы отлупить этих двуногих скотов. Все это - от неба. И, наконец, Египет. Помнишь ты поход к оракулу Аммона, когда мы чуть не пропали без воды в Ливийской пустыне? Разве жрецы не признали Александра сыном главного египетского бога?

- Все это бред, - проговорил Феаген. - Персы - народ храбрый, да оружие у них никуда не годится. Боевым приемам их не обучают, - кто как умеет, так и дерется. Поэтому-то один македонец устоит против трех варваров. Да и сама Персида нынче одряхлела. Я слышал, будто у них что ни день, то усобица меж сатрапов или мятеж, - тут много разных племен, иранцы их грабят, вот они и берутся за топор. Народ совсем от поборов обнищал. Оплевана страна, опозорена своим царем. Говорят, их, этих царей, безбородые евнухи по своей воле сажают на трон и сами же убивают по наущению царских жен и их любовников. Евнух Богоаз тем и прославился, что поставил на царство и убил трех царей; он и до четвертого добрался бы, да Кодоман вовремя отрубил ему голову. Персида - все равно что больной человек. Откуда у больного сила? Понятно тебе? Ну, а что касается жрецов Аммона, то... если я схвачу тебя за горло да стисну как полагается, ты меня признаешь не только сыном, братом, дядей, племянником, дедом, внуком, шурином, деверем, тестем или зятем бога, но даже отцом всех богов, какие только существуют. Ясно? Ну, ладно. - Феаген устало махнул рукой. - Верно сказано: не береди улегшегося горя. И еще сказано: живем не как хотим как можем. Похлебка готова?

Марафонец и сам понял, что болтал нынче без меры. Три года молчал глядел, слушал, прозревал (ведь когда-то и он верил, что Александр - сын бога!), копил злобу и вот: не удержался, выплеснул ее в лицо Дракилу. Это Лаэрт, рябой дурак, подвернулся под руку со своим нелепым вопросом, чтоб ему в тартар провалиться.

- Но, Феаген... - начал было Дракил опять, однако Феаген, желая прекратить спор, гневно прикрикнул:

- Заткни глотку, чурбан! У меня от твоей трескотни уши давно болят.

Дракил, стремясь найти поддержку, обратился к Лаэрту и его товарищам. Но те не поднимали глаз. Сердцем дети бедняков на стороне Феагена. Однако мысли его слишком опасны. Кто решится показать, что одобряет его слова? Не хочется помочь и Дракилу - уж очень напоминает он своими ухватками жадного ростовщика. Лишь рябой Лаэрт ответил на взгляд купца угодливой улыбкой, но какой прок от одного желторотого юнца?

Дракил озабоченно почесал черные лохматые поросли на висках и "заткнул", по совету Феагена, свою сиплую глотку.

В это время где-то справа, кажется, у царских шатров, звучно и протяжно запели флейты.

- Обход!

Солдаты, лениво развалившиеся вокруг жарких костров, разом пришли в движение: они торопливо отряхивали хитоны, поправляли портупеи, стирали с доспехов желтую пыль. Затем опять садились на тщательно свернутые плащи, но теперь уже не услышать пустых разговоров - на лицах у всех, особенно у младших командиров, напряжение и сосредоточенность, в глазах тревога.

- Обход!

Меж палаток двигалась толпа высших начальников македонского войска. Царь изредка останавливался у костров, зорко всматривался в людей - нет ли пьяных, больных, упавших духом, все ли побрились перед боем, - чтобы не дать в рукопашной противнику ухватиться за бороду; он придирчиво копался в сумках пращников и в колчанах лучников - достаточно ли там свинцовых шаров и железных стрел; крепок ли щит, сменена ли тетива, годен ли панцирь, он пробовал на вкус похлебку, задавал вопросы, отворачивался без слов от нерадивых воинов (теперь им несдобровать!), скупо кивал солдатам, выглядевшим лучше других. Некоторых он даже называл по именам, протягивал им руку, и сердца грубых мужчин, истосковавшихся на войне по теплому слову, таяли как воск.

Наконец он проследовал мимо того места, где расположился отряд Феагена. Марафонец первый раз за три года войны видел Александра так близко. Ведь царь один, а предводителей малых отрядов средней пехоты много тысяч. Кто сказал, что сын бога Аммона должен столкнуться с каждым из них нос к носу? Облик царя поразил Феагена. Македонец был невысок, тощ, даже тщедушен. Пряди волнистых рыжих волос падали на открытый, с двумя крупными выступами, упрямый лоб. Легкий наклон шеи влево, красное лицо, томный взгляд зеленых глаз, морщины возле них, капризный рисунок губ и округлый женский подбородок напомнили Феагену его жену, увядающую красавицу из Лакратиды. Это был не могучий герой, а самый обыкновенный человек, каких много тысяч.

За повелителем следовали телохранители и полководцы в глухих панцирях поверх серых хитонов и в бронзовых шлемах с гребнем или хвостом. У всех на боку широкие мечи. Волосатые ноги оплетены ремнями сандалий. В мускулистых руках, обнаженных до локтей, тяжелые круглые щиты.

Царь и свита остановились на куполообразном рыжем холме; перед ними расстилалась желтая равнина с редкими пятнами кипарисовых рощ, разбросанных по пустым полям. Хлеб селяне убрали уже давно, еще в середине лета. Далеко, почти возле Верхнего Заба, сквозь дым вражеских костров, сонно колеблющийся и медленно уходящий кверху, виднелось нагромождение плоских крыш и квадратных башен. Ближе, между белыми треугольниками шатров, копошились тысячи людей. То были воины персидского царя Дария Кодомана.

- Выстраиваются, - хрипло сказал Александру суховатый белобрысый старик. Он держался уверенно, каждым жестом подчеркивая свое достоинство. - Ударим сейчас, пока не поздно.

Казалось, Александр не слышал этих слов. Он молча глядел на юго-восток, где стояли персы, и о чем-то думал.

- Ну?! - воскликнул царь нетерпеливо.

Царь качнул головой.

- Нет, Парменион.

Старик нахмурился.

- Когда же?

- Когда? - Александр почесал кончик своего красивого носа. - Утром. Пусть люди отдохнут.

- Но ведь они бездельничают уже четыре дня! - загорячился Парменион. - Сколько им еще отдыхать?

- Пусть бездельничают еще одну ночь, - лениво сказал царь. - Отдых всегда полезен человеку.

- Но персы успеют выстроиться до утра! - все больше распалялся Парменион.

- Не беда...

Александр зевнул; он точно хотел показать, что и в обол [обол мелкая серебряная монета у древних греков] не ставит Пармениона со всей его высокой мудростью.

- Не беда? - Старик насмешливо вскинул кисточки белых бровей. - А не вспомнить ли нам слова твоего любимца Ксенофонта? "Лови для нападения на врага такое время, когда он случится в беспорядке, а твое войско будет устроено к бою; когда он будет без оружия, а ты с оружием в руках... когда ты видишь его, а сам остаешься скрытым; когда он на дурном месте, а ты занимаешь выгодное". Или ты забыл советы старших?

- Нет, - вяло ответил Александр.

- Так чего же ты ждешь? Враги еще не выстроились. Они в беспорядке, а наша конница готова к бою. Мы видим неприятеля, сами же скрыты за этой грядой холмов. Персы внизу, мы наверху. Почему нам не ударить?

Александр досадливо поморщился.

- Ты не ослеп, старец? Ночь на носу.

Парменион смешался (о, змей Тифон бы тебя побрал!), но быстро нашелся:

- Ну и что же? Пусть ночь. Иного выхода нет. Если мы не нападем на персов, они нападут на нас.

Царь повернул голову, и в его суровых глазах Парменион увидел презрение.

- Не нападут, - мрачно проговорил царь.

- Почему?

- Почему? - загремел Александр. К его лицу разом прихлынула кровь, и оно стало вовсе багровым, как у бражника. - Потому что они боятся нас! И страхом мы доймем их. Прикажи отряду легкой конницы всю ночь разъезжать по равнине с факелами. Пращники же пусть понемногу камни бросают. Сменяй тех и других чаще, чтобы люди успели поспать. Дозорам не дремать, - голову сниму! Чтобы и мышь не проскочила в лагерь. Лазутчиков, разведчиков и разных шатающихся азиатов убивать на месте. Ты понял меня?

- Для чего вся эта затея? - уставился на царя старый полководец. Изумленный Александр косо поглядел на Пармениона:

- О боже! Чтобы персы всю ночь ждали внезапного нападения и всю ночь простояли в строю.

Он повернулся и быстро направился по склону холма вниз к лагерю. Гетайры - "товарищи царя" - еле поспевали за повелителем. Филота, сын Пармениона, косматый, похожий на медведя великан, остался подле отца. Старик размышлял: "Чтобы персы всю ночь ждали внезапного нападения и всю ночь простояли в строю..." Афина-Паллада! Как не додумался до этой мысли он, Парменион, друг царя Филиппа, известный воитель? Да, персы боятся Александра и не нападут на него первыми, да еще в ночной темноте. Готовясь отразить неожиданный удар, они до зари простоят в строю, истомятся без сна, измотаются от бесконечных ложных тревог, устанут, точно волы на пахоте, и утром, когда у них начнут подкашиваться ноги, свежее, отдохнувшее войско Александра грянет на варваров сверху и смешает их с прахом равнины... Просто и велико!

Так случается не первый раз. При Гранике старик настойчиво уговаривал Александра отложить бой, - враг занимал возвышенность, тогда как македонцы держались внизу, перед болотом, и Парменион боялся увязнуть в трясине. Но царь его не послушался. "Неужели, - сказал сын Филиппа, - так легко перейдя через Геллеспонт, я остановлюсь перед этой жалкой речонкой?" Он бросился вперед и разгромил неприятеля.

После того, как пал Тир, город финикийцев, подчинявшихся персам, Дарий предложил сыну Филиппа дружбу, все владения на запад от Евфрата до Эгейского моря, десять тысяч талантов [талант - самая крупная денежная единица древней Эллады и древнего Востока, около 1500 золотых рублей] выкупа за семью, попавшую в плен к македонцам под Иссой, и руку одной из своих дочерей. "Будь я Александр, - сказал тогда Парменион, - я принял бы эти условия". "Да, - ответил проклятый юнец, - будь я Парменионом, я тоже согласился бы на то, что предлагает мне персидский царь. Но так как я Александр, условия, поставленные Дарием, меня не удовлетворяют. Зачем мне половина государства, если я могу захватить его целиком? Зачем мне его деньги, если их у меня и так много? А жениться на одной или сразу на обеих дочерях Дария я могу и без его разрешения, - ведь они у меня в обозе..."

"Да, Александр умен, смел и прозорлив, - сокрушенно подумал старый полководец. - Он в тысячу раз умней дряхлого осла Пармениона".

Вывод отнюдь не утешил белоголового македонца; напротив, возмутил, вызвал в его завистливой душе волну сопротивления.

- Наш светлый повелитель, чтоб ему пропасть, совсем обнаглел, сказал старик сыну, когда они спустились с бугра и зашагали к лагерю. Филота молча кивнул. - От успехов, которыми он обязан тебе и мне, продолжал Парменион, - у него закружилась голова. Он, кажется, и впрямь вообразил себя сыном бога Аммона.

Филота снова кивнул. Он обожал родителя и всегда с ним соглашался.

- Не пора ли обломать ему божественные рога? - прошептал Парменион и покосился на людей, лежащих у костров.

- Что же... - прохрипел Филота. - Среди воинов много недовольных. Все устали от похода, которому, Аполлон свидетель, не видно конца. Ночью - в шатер, удар, другой, и... - Филота растопырил толстые мохнатые пальцы, затем быстро сжал их в огромный кулак и вскинул кверху, как бы встряхивая за волосы отрубленную голову.

У царского шатра они увидели главных телохранителей Александра: худого, жилистого Фердикку и черноглазого красавца Птолемайоса Лага. Фердикка глядел на отца и сына с откровенной неприязнью, а жизнерадостный Птолемайос Лаг весело скалил зубы и отстукивал на рукояти меча танец метонских рыбачек.

Вечером, после короткого военного совета, Александр остался в шатре один. Он растянулся на мягком ковре, преподнесенном жителями Гордия, того самого Гордия, где ему показали узел, стянутый на дышле колесницы древним царем фригийцев. Тот, кто развяжет узел, - говорило предание, - овладеет всей Азией. Сын Филиппа, не долго думая, разрубил его мечом. Воспоминание об этом случае развеселило царя. Да, меч - вот ключ к варварской стране! Александр закинул за голову тонкие жилистые руки с крепкими ладонями и улыбнулся.

Явился, тяжело ступая, молчаливый Фердикка. Менее корыстный, чем свора прочих сподвижников царя, Фердикка, как всегда, был облачен в глубокий хитон, опоясан потертым ремнем без всяких блях и побрякушек и, будто нарочно, щеголял в стоптанных и неказистых сандалиях. Он казался на вид тупым и неотесанным, и только Александр знал, как умен и зорок его первый телохранитель. Именно из-за ума и бескорыстия царь доверял Фердикке, как себе. Такой не продаст. Фердикка презирает мелких людишек, преследующий один другого из-за пустяковых страстей, важных только для них самих. Он любит лишь Александра, ибо считает, что молодой царь, с его размахом, не зря живет на свете, ему стоит помогать.

Ветер, поднявшийся после завтрака, трепал кисти шатра и надувал полотнище, словно парус. От беспокойного пламени кедрового факела по длинному, костлявому, носатому лицу Фердикки пробегали колеблющиеся теневые пятна.

- Притащился грек из средней пехоты, - проворчал Фердикка. - Просится к тебе.

- Зачем?

Фердикка пожевал ус, потом брезгливо сказал:

- Донос.

- О? - Александр приподнялся на локте и натянул на голую грудь пестрое восточное покрывало. - Зови!

Показался Дракил. Его круглое, обрюзгшее, хитрое лицо так и лоснилось от жира. Он сделал три шага вперед и совершил то, до чего не унизился бы ни один грек или македонец, - опустился перед царем на колени. Это понравилось потомку Филиппа. Он милостиво кивнул Дракилу:

- Рассказывай!

- Феаген, командир сорок четвертого малого отряда средней пехоты греков, распространяет среди воинов ложные слухи о твоем величестве. Говорят, будто отец твой не Филипп, будто ты (не смею вымолвить...) родился от какого-то наемного фракийца. Он тебя назвал (страшно сказать!) разбойником, а не сыном бога Аммона. И говорил много других непотребных слов.

Дракил умолк и низко склонил свою лысую голову. Окруженная венцом черных волос, лысина походила на вычищенное дно медного котла.

- Ты слышал Фердикка? - спросил царь у телохранителя.

- Да, - коротко ответил Фердикка.

- Волоки этого Феагена ко мне. А ты, как, тебя... Дракил? Ты скройся за пологом и сиди, пока не позову.

Купец послушно спрятался. Лицо Александра не изменило выражения - он беззаботно улыбался. Всю жизнь его окружали заговорщики. Царь вспомнил Павсания, - знатный македонский юноша, которого никто не подозревал в измене, на пиру неожиданно убил Филиппа. Спустя некоторое время полководец Аттал едва не взбунтовал войска. Даже тогда, когда Александр, казалось, водворил в Элане спокойствие, покорил Малую Азию и добрался до Сирийских Ворот, мятежные Афины отправили послов к Дарию.

"Дети собак, - беззлобно выругался Александр про себя. Люди, достойные презрения, не вызывали в нем гнева. - Чего они хотят? Зачем напрасно жертвуют собою? Подобно мерзким ужам, извиваются они у меня под ногами, бессильные даже укусить. И, словно ужи, издыхают, раздавленные моей стопой. Неужели они полагают, что можно остановить меня-меня, сына бога Аммона? - Македонец недоуменно пожал плечами. - Скопище червей... Я уничтожал их и буду уничтожать..."

Он так верил в себя, в свое призвание и неуязвимость, что донос Дракила даже рассмешил его, как рассмешили бы Геракла угрозы пятилетнего ребенка. Когда Фердикка привел в шатер бледного Феогена, царь лежал все в той же позе, опираясь локтем на ковер.

- Привет Александру, - сказал Феаген глухо, снял с головы шлем и остановил выжидательный взгляд на лице повелителя.

- Феагену привет, - ответил Александр добродушно. - Говорят, ты обо мне плохо отзывался. Правда?

Феаген отступил на шаг. Все понятно, Дракил на него донес. Отпираться недостойно.

- Правда, - признался Феаген; брови его резко сошлись на переносице.

- Почему ты это сделал?

- А ты? - Феагену уже было нечего терять. - Почему ты сделал то, что сделал?

- О! - Александр приподнялся, сел уставился на Феагена. - Разве я тебя обидел чем нибудь?

- Обидел.

- Чем?

Феаген движением ладони показал на свой шлем и кирасу.

- Тебе плохо на войне? - сухо спросил Александр.

- Плохо.

- Другие не жалуются. В Азию пошли без рубах, теперь у всех золото позвякивает в сумке.

- У меня не позвякивает.

- Почему?

- Грабить не умею.

- Грабить не умеешь? - брови Александра изогнулись еще круче, чем тогда, при обходе. - Что же так?

- Меня самого ограбил мой дядя Ламах. И я страдал. Ограблю кого также будет страдать. Нехорошо.

- А! - Царь закусил губу, чтобы не выдать раздражения. - Но тут же Азия. Грабить варвара не грех.

- Все равно человек.

- Да ты совсем дурак, я вижу! - проворчал Александр сердито. Видимо, зной Востока плохо действует на твою голову. Вдобавок, на тебе панцирь, тебе тяжело. Разрешаю снять. Советую перейти в легкую пехоту. Завтра пойдешь впереди всех и начнешь бой. Прохладный воздух полей освежит твой мозг, и ты перестанешь болтать небылицы о твоем царе. Ты понял меня?

- Да, - угрюмо отозвался Феаген. Александр приговорил его к смертной казни, - тот кто идет в голове войска и завязывает бой, редко остается в живых. Проклятый болтун! Кто тянул тебя за язык? Не наговори ты сегодня всякой чепухи, не стоять бы тебе сейчас перед царем. Мышь рыла, рыла - и дорылась до кошки. Не пасть ли ниц перед македонцем, не вымолить ли у него прощение? Нет, Феаген - свободорожденный гражданин Афинского государства, ему не пристало унижать честь своего города. И как ни сожалел марафонец о случившимся, он не потерял головы и ждал, внешне спокойный, хотя и пасмурный, что будет дальше.

Александр повернулся к Фердикке и произнес несколько странных протяжных слов. По звучанию и строю его речи казалось, что он изъясняется на греческом языке. Но говор македонцев был смешан с фессалийским, эпирским и фракийским, поэтому Феаген ничего не разобрал. Зато Дракил, который три года жил на родине Александра, хорошо понял царя.

- Вот каковы эти афиняне! - сказал сын Филиппа. - Самому Зевсу их не переделать. Отправь мерзавца к стрелкам Балакра. Утром в бою какой-нибудь варвар догадается пробить его стрелой.

- А если не догадается?

- Значит, счастливец этот грек. - Александр зевнул. - Останется жив пусть живет. Уж не думаешь ли ты, что я его испугался? На заговорщика не похож. Он просто глуп.

Фердикка взял марафонца за шиворот и вытолкнул из шатра. Александр окликнул Дракила. Купец опять повалился на ковер.

- Ты поступил хорошо. - Александр снял с пальца золотой перстень и кинул его Дракилу, как собаке кость. - Слушай, о чем говорят воины, и рассказывай мне. Назначаю тебя командиром отряда вместо Феагена. А теперь - прочь, я спать хочу.

Со стороны Гавгамел послышался душераздирающий крик осла. Ветер стих. Стало светло. Александр проснулся и велел позвать Пармениона.

- Как персы?

- Всю ночь стояли в боевом строю, - ответил Парменион с досадой. - И сейчас еще стоят.

- Хорошо! - Александр вскочил, с хрустом потянулся и ударил в гонг. Телохранители внесли золотые тазы с водой для омовения, - они принадлежали раньше Дарию; македонец захватил их под Иссой.

Туман, что нависал над равниной с рассвета, медленно растаял под лучами восходящего солнца. И македонцы увидели войска Дария. Как туча закрывает половину неба, так и это огромное скопище вооруженных людей заполнило почти все пространство между Гавгамелами и грядой холмов, на которых закрепился сын бога Аммона.

Дарий построил свое войско в две линии: в первой находилась пехота, во второй - вспомогательные отряды. На обоих флангах первой линии расположилась конница. Впереди всего строя извивались, подобно змеям, хоботы слонов и сверкали ножи двухсот колесниц. Царь и его свита заняли место в середине боевого порядка.

Здесь собирались воины из многих азиатских племен. На левом крыле виднелись бактрийские всадники, дахи и арахоты. Рядом стояли пешие и конные персы, эламиты и кадусийцы. Правое крыло усеяли конники из Южной Сирии, Палестины и Месопотамии, лидийцы, парфяне, саки, тапуры, албаны, индусы, греки-наемники, служившие персам, и мардские стрелки. Глубину строя забили вавилоняне, ситакены, уксы и воины с берегов Красного моря. Кроме того, перед левым крылом Дарий выдвинул тысячу наездников скифов. Конники из Армении и Каппадокии выступали перед правым крылом.

Узоры и полосы длинных кафтанов, широких халатов, просторных хитонов, коротких курток белые плащи, серые, красные и синие накидки и покрывала, клетчатые юбки, кольчуги, панцири, кирасы, тюрбаны, меховые шапки, войлочные тиары и медные шлемы - все это сливалось в один сплошной и такой пестрый и яркий ковер, что при взгляде на него рябило в глазах.

Нестерпимо сверкали наконечники десятков тысяч пик, звенели мечи, глухо стучали плетеные щиты, щелкали бичи, пронзительно ржали кони.

Как и предвидел Александр, варвары устали от ночного бдения и теперь, нарушив строй, сидели на корточках, лежали в пыли или дремали, прислонившись к лошадям и повозкам. Невозможно было охватить всю эту орду одним взглядом - обе стороны боевого порядка азиатов терялись далеко справа и слева в клубах взметающейся кверху пыли.

На холмах прокричали рога. Стан македонцев пришел в движение. Показался Александр. Он стискивал ногами обвешанные волчьими шкурами бока знаменитого Букефала и размахивал копьем. Чуя запах волчьих шкур, конь так и рвался вперед. Голову царя покрывал рогатый шлем. Грудь и спину облегала глухая кираса с изображением Медузы Горгоны. От кирасы к бедрам, а также спереди и сзади, свисала бахрома медных пластинок. Полы красного хитона не достигали колен. Руки оставались голыми до локтей, за спиной развевался короткий, но широкий плащ. Из пятидесяти тысяч глоток вырвался крик:

- Слава Александру!!!

Крик этот долетел до персов и разом поднял их на ноги. Александр, сдерживая горячившегося коня, отдавал короткие приказания. Их выполняли быстро и без суеты, - командиры уже с вечера знали, что им делать.

В середине войска Александр поставил фалангу - шестнадцать тысяч триста восемьдесят четыре тяжеловооруженных воина-гоплита, выстроившихся шестнадцатью рядами по тысяче и двадцать четыре человека в каждой шеренге. Фаланга равнялась по фронту двум тысячам шагов. Один человек по фронту и шестнадцать в глубину составляли малый отряд-лох. Колонна из шестнадцати воинов по фронту и шестнадцать в глубину (двести пятьдесят шесть человек) образовывала синтагму. Из шестнадцати синтагм складывалась малая фаланга, из четырех малых фаланг - одна главная. Гоплиты держали в руках длинные, по двенадцать локтей, пики-сариссы и большие прямоугольные щиты. Их головы защищали гребенчатые шлемы. Сбоку у всех висели мечи.

Правый фланг войска занимали гейтары-всадники, закованные в латы, вооруженные сариссами и кривыми фракийскими мечами махайрами. У них с круглых бронзовых касок свешивались на спину конские хвосты. Гетайров было здесь восемь, или по шестьдесят четыре воина в каждой иле. Командовал ими Филота, сын Пармениона.

Промежуток между фалангой и отрядом гетайров заполнили воины средней пехоты-щитоносцы, которым в бою надлежало обеспечивать успех тяжелой конницы. У отборных гипаспистов, как их называли, щиты были окованы серебром. Щитоносцев возглавлял Никанор, второй сын Пармениона.

Левым крылом руководил сам Парменион. Здесь, рядом с фалангой гоплитов, стояли: отряд Кратера, греческая пехота Эригия, сына Лариха, затем фессалийская и греческая средняя конница под началом Филиппа, сына Менелая. Вокруг старого Пармениона, находившегося на крайнем левом фланге, сгрудились воины города Фарсала, лучшие из фессалийских наездников.

Впереди по бокам всего боевого порядка рассыпались фракийцы из племени агриан, вооруженные дротиками, пэоны, стрелки Балакра (среди них находился и Феаген), отряды босоногих лучников и пращников и легкая конница. Позади боевого порядка, чтобы отразить удар персов, если они пойдут на окружение, Александр поставил восемь тысяч двести воинов средней пехоты.

Таким образом, если азиаты лучше всего укрепили середину войска, то македонцы главную свою ударную силу-тяжелую конницу гетайров-поставили на правом фланге. Если войско персов напоминало орла, распростершего крылья, то войска македонцев походило на секиру, повернутую лезвием вправо и вперед. Удар конным кулаком справа был излюбленным и боевым приемом македонцев, так как обрушивался на слабо укрепленное левое крыло противника и сразу же расстраивал его ряды.

"А, старый мудрец! - вспомнил Александр о своем наставнике Аристотеле, которому доставил в детстве так много хлопот. - Ты воображаешь, что люди грядущего будут называть меня жалким учеником Аристотеля, что Аристотель вечно будет выше Александра? Нет же, философ! На кой бес мне твои политика, логика, этика, поэтика, риторика, физика и ботаника? Ты за малый замкнутый город богобоязненных пахарей? Ты против огромных государств, крупных и шумных городов, против торговли и ремесла? Зато не против них я, Александр! Ты учил меня - ну так что же? Я сделаю все наоборот, чтобы люди грядущего не считали меня цепным псом афинского ученого..."

Александр махнул рукой. Громко запели флейты. Войско покинуло холмы, развернулось левым крылом и медленно двинулось по равнине навстречу азиатам. Александр со своими телохранителями держался на правом крыле, поблизости от гетайров. Из-под десятков тысяч топающих ног кверху поднялось столько пыли, что небо стало желтым, как земля. Было трудно дышать. Зорко следя за врагом, устало бредущим по мглистой равнине, Александр заметил вдруг, что размах его войска оказался короче размаха иранского полчища. Он сразу понял - это помешает ему нанести, по обычаю македонцев, удар по левому крылу неприятеля. Больше того, враг может легко охватить македонцев и с левого и с правого фланга.

- Филота! - крикнул он сыну Пармениона, ехавшему недалеко от царя. Забирай вправо! Птолемайос, передай Пармениону, чтобы двигался уступом позади нас.

Сын Пармениона повернул конницу вправо. Персы увидели перестройку в рядах противника. Дарий Кодоман решил, очевидно, что наступил благоприятный момент для сокрушительного удара. Воины, управляющие боевыми колесницами, хлестнули лошадей. Двести смертоносных повозок, утыканных кривыми ножками, помчались вперед. За ними с тяжелым и гулким топотом бежали слоны.

Феаген стоял с потемневшим, осунувшимся лицом впереди всего македонского войска и ждал, намертво стиснув пращу. За его спиной замерли, подавшись вперед, стрелки Балакра. Феаген забыл сейчас обо всем, - Дракил, донос, Александр вылетели из головы, едва марафонец увидел врага. Ему хотелось жить. Чтобы тебя не убили, надо убивать. Персы брызнули с колесниц тучей стрел. Греки, спасаясь от бронзовых жал, все разом упали на землю. Первая колесница летела прямо на Феагена. Он уже различал раскаленные зубы людей и лошадей. Сейчас!.. Феаген вскочил, закрутил пращой и влепил свинцовый шар прямо в лоб возницы. Возница осел в кузове, нелепо дернув за длинные вожжи; кони рванули в сторону, поперек дороги. Персы пытались выправить бег лошадей, но пэоны убили их из луков. Вторая колесница с ходу врезалась в первую, остальные сбились в кучу.

Стрелки Балакра, агриане, пэоны напали на колесницы со всех сторон. Железные серпы, прикрепленные к дышлам, осям и сбруе, рвали полуголых лучников на куски, отсекали руки и головы. По изогнутым лезвиям стекали струи алой дымящейся крови. Бородатые возницы в пестрых хитонах и кожаных панцирях визжали от ярости и страха. Проворные фракийцы избивали возниц, лезли в колесницы и поворачивали их против иранцев. Пятидесяти боевым повозкам азиатов все же удалось прорваться сквозь густую толпу легких пехотинцев. Они ринулись на греческую фалангу. Воины, как было условлено еще с вечера, расступились. Колесницы зашли в спину тяжелых пехотинцев первого ряда, но тут их захватили и уничтожили щитоносцы запасных лохов.

Неудачной оказалась и атака слонов. Когда громадные, колыхающиеся туши гигантских животных очутились в гуще легкой пехоты, фракийцы и эллины забушевали вокруг них, как бушует во время сильного ветра вокруг лысых глинистых бугров молодой тростник. Под ноги слонов бросали доски с железными шипами. Стрелки поражали их в глаза и убивали вожаков, сидящих наверху в башнях. Схватка людей и слонов походила на мифическую войну богов и титанов, и четвероногий титан с ревом шарахался от пучка горящей травы, которым бог норовил прижечь ему длинный хобот. Кое-кто ухитрялся обрезать ремни, стягивающие морщинистые бога сынов джунглей, и башни вместе со стрелками с грохотом валились на головы дерущихся. Наконец, заботливо подобрав убитых и раненых вожатых, слоны повернулись и побежали назад. Тогда персы, воспользовавшись сумятицей, двинули вперед во всю свою первую линию.

На правом крыле завязался упорный бой скифов с легкой конницей македонцев. Скифы, дахи, бактрийцы и арахоты ловко и быстро метали стрелы и сбивали македонцев с лошадей, но затем отступили, отбиваясь прямыми кинжалами. Между левым крылом и серединой персидского войска образовалась пустота. Этого и ждал Александр.

- Филота, ко мне! - завопил он диким голосом. Точно молнией осветило его разум. И за то кратчайшее мгновение, пока длилась эта вспышка гения, Александр мысленно увидел все поле боя, движение отрядов - крупных и малых - и, казалось, заглянул в глаза каждому воину - македонцу и персу. Он передернулся с головы до пят от возбуждения. Его охватила, как юного сокола, взмывающего над пеной волн, бесконечная уверенность в своей великой несокрушимой силе. Он схватил подоспевшего Филоту за плечо и крикнул - коротко и звонко, будто одним рывком выдернул из ножен кинжал:

- Клин!..

Гетайры быстро перестроились. Острие клина возглавил сам Александр. Резко, перекрывая шум сражения, затрубили рога. Раздался грохот тысяч щитов - македонцы ударили о них копьями для устрашения противника. Тысячи глоток изо всей мощи грянули пэан-гимн в честь Ареса Эниалийского. Тысячи людей охватило чувство единодушия. Из тысяч глаз хлынули слезы восторга.

Александр намертво ухватился за древко сариссы, пригнулся, наклонил голову, точно собираясь разметать всех кривыми рогами своего золоченого шлема, и ринулся вперед, в образовавшийся в рядах иранцев прорыв. Следом за ним тучей двинулись гетайры. Слева на персов ударили сомкнутым строем тяжелая македонская фаланга. Пятьдесят тысяч греко-македонцев и сто тысяч разноплеменных азиатов сошлись в кровавой схватке - последней схватке, от исхода которой зависела судьба Персидского царства.

Справа на клин обрушились бактрийцы, дахи и арахоты. Слева накатился вал из "бессмертных" - телохранителей персидского царя, мидян, индусов, мардских стрелков и греков-карийцев, служивших Дарию. Спереди македонскому клину противостояли ситакены, уксы и воины с берегов Красного моря. Все это был храбрый народ, но сегодня азиаты дрались без обычного задора, так как не спали всю ночь.

Александр кинулся на ближайшего перса и ударил его острым наконечником сариссы прямо в лицо. Азиат, обливаясь кровью, рухнул под копыта бешено плясавших коней. Глаза его соседа, рослого иранца в полосатом платке, встретились с глазами рвущегося вперед македонского царя. Иранец метнул взгляд на шлем "юнана" - так, по имени восточно-эллинского племени ионян, живших в Малой Азии и подчинявшихся Дарию, называли персы всех греков и македонцев. По бокам Александрова шлема отходила пара огромных, изогнутых, зазубренных рогов-символ родства с богом солнца Аммоном, которого египтяне изображали в виде барана. Перс побелел и прянул назад. Над рядами сражающихся прокатился вопль:

- Зулькарнейн!

- Онздесь! - вызывающе крикнул сын Филиппа. Он слышал, что варвары дали ему прозвище Искендер Зулькарнейн - Александр Двурогий.

- Искендер Зулькарнейн! - повторяли азиаты. Трусы повернули коней и бросились бежать. Смелые устремились к Александру, чтобы умереть или обагрить свой меч кровью ненавистного юнана, по злой воле которого вот уже три с половиной года на земле не стихает война.

Бактрийцы пронзали гетайров стрелами. Но Александр продвигался вперед. Гиркане захватывали македонцев волосяными веревками и стаскивали их с коней. Но Александр продвигался вперед. Дахи прыгали на ходу под ноги македонских лошадей, ловко увертывались от копыт и сбоку поражали врага секирой. Но Александр продвигался вперед! Индусы без промаха метали топорики, разбивали шлемы и черепа, но Александр продвигался вперед, и за ним гигантским камнепадом, сметающем все на дороге, шли гетайры. Ни стрелы, ни веревки, ни топоры, ни кинжалы - ничто не могло остановить конников, закованных в бронзу и выставивших далеко перед собой длинные пики-сариссы. Македонцы наносили удары прямо в лицо и быстро расталкивали вражеских наездников. Клин разрушал нестройные ряды азиатов и неуклонно внедрялся в середину персидского войска, целясь острием прямо в Дария Кодомана.

- Дарейос! [Дарейос - греческая передача персидского имени Дариавуш; русская форма - Дарий] - рычал Александр, потрясая копьем. - Дарейос! Выходи на поединок, трусливый шакал! Ты бежал от меня под Иссой, но сегодня тебе не удрать!..

Сын Филиппа произнес эти слова по-персидски (научился за три года), и Дарию, услышавшему голос непобедимого македонца, небо показалось меньше блюда. Как и под Иссой, он первым из всех повернул коня и метнулся прочь с поля битвы... Он так спешил, что уронил по дороге шлем, лук и царскую мантию.

Заметив бегство Дария, воины левого крыла побросали мечи и тоже поворотили лошадей. Скопища всадников и пехотинцев с топотом и шумом мчались по равнине, словно стада, спасающиеся от степного пожара. Македонцы следовали за ними по пятам, опрокидывали бегущих сариссами и рубили махайрами.

У самых Гавгамел царя догнал посланец Пармениона. Он торопливо сообщил, что левому крылу македонского войска приходится очень трудно отряды индусов и персидская конница прорвали строй и добрались до обоза. Там завязался ожесточенный бой.

- О, старый осел! - выругался Александр. - Где твои глубокая мудрость, зоркий глаз, точный удар, которым ты вечно хвалился?!

Он скрепя сердце прекратил преследование Дария и во главе разгоряченных битвой гетайров напал на правый фланг азиатов. Индусы, парфяне и основные части персов, дравшиеся здесь, ринулись на Александра сплоченными рядами и начали действовать по примеру самих македонцев, лобовым напором. Если обычно они гоняли коней туда и сюда и бросали дроты, то сейчас старались сокрушить все, что ни стояло на их дороге, - теперь они бились не за Кодомана, а ради собственного спасения. Шестьдесят гетайров было изрублено на месте. Прорвавшиеся азиаты покинули равнину, заваленную телами убитых и раненых, и пропали в стороне Арбел. Парменион лишь после этого захватил персидский лагерь, где меж поваленных и разодранных шатров бродили уныло трубящие слоны и верблюды.

Александр, выбранив Пармениона, снова кинулся в погоню за Дарием и мчался, убивая всех, кто попадался по пути, к Арбелам, пока не стемнело. Перейдя через реку Лику, он остановился и велел раскинуть палатки - люди и лошади нуждались в отдыхе. Сбросив рассеченную варварской секирой медную кирасу и хитон, запятнанный кровью неприятеля, царь искупался. Глаза его сверкали, щеки и лоб пылали от возбуждения.

- Клитарх! - заорал он, растирая грудь куском чистого полотна. - Эй, Клитарх!

Явился придворный летописец Клитарх, тощий и мрачный человек с морщинистым лицом и крючковатым носом.

- Где твой свиток? Пиши: "При Гавгамелах пало сто тысяч азиатов. Персидского войска не существует. Владычеству Дарейоса Кодомана положен конец..." Написал?

Македонец опять схватился за доспехи.

Слово Клитарха.

"После битвы у Гавгамел, уже к утру следующего дня, мы оказались в четырехстах двадцати стадиях к юго-востоку. Войско подступило к Арбелам. Как всегда перед битвой, наш царь, да будет ему благо, сам вышел на разведку. Узнав то, что ему хотелось узнать, он построил соответствующим образом войско и рассредоточил отряды в глубину. Вторая линия придала боевому порядку большую устойчивость и послужила щитом для отражения внезапных ударов. После короткого сопротивления город пал, подобно десяткам иных городов, стоявших на пути сына бога Аммона. Дорога на Вавилон открылась. Он сдался нам без единого выстрела - сказочный город, о котором я так много слышал у себя на родине, великая столица, где около двухсот лет назад служил наемником брат лесбосского поэта Алкея. Того самого, который когда-то безответно любил красавицу Сафо. Ему, своему родичу, посвятил Алкей стихи такого содержания:

"Из далеких стран ты принес домой меч с рукоятью слоновой кости, оправленной золотом. Значит, ты храбро, с эллинской доблестью, служил вавилонянам. Ты бился насмерть в единоборстве и сразил царского телохранителя ростом чуть ли не в пять локтей".

Если эллины служили когда-то вавилонянам, то сейчас вавилоняне служат эллинам, - таковы пути божеского промысла.

Здесь Александр торжественно принял титул "Царя Вавилона и четырех частей света", повел нас дальше на юго-восток и захватил одну за другой еще две столицы персов - Сузы и Персеполис. Так как мы добрались до гнезда проклятых иранских царей, то Александр предал Персеполис огню и мечу, разрушил дворцы и храмы, истребил священнослужителей, сжег древние книги зороастрийцев. Воинам досталась богатая добыча.

В Персеполисе мы отдыхали четыре месяца. Тут стало известно, что Дарейос Кодоман бежал после битвы при Гавгамелах в город Экбатану, столицу народа мадай. Усилив войско пополнением из Пеллы и отрядами, составленными из жителей покоренных областей, Александр двинулся весной на Экбатану.

Конница покрыла за пятнадцать дней почти шесть тысяч стадиев и стремительным налетом захватила город. Последние сокровища Кодомана перешли в руки Александра. Дарейос бежал на восток, в Гиркан [Гиркан страна к юго-востоку от Каспийского моря, по названию которой это море было известно в древности также как Гирканское; в тех же местах, в Иране, до сих пор существуют город и река Горган]. Сейчас мы преследуем его. Войско разделилось на три части и вступило в страну по трем дорогам. Я нахожусь в передовом отряде. Вчера миновали теснину Гирканских Ворот. Впереди-город Рега, где укрывается Кодоман.

Уж теперь-то он от нас не уйдет!.."


КОНЕЦ ДАРИЯ КОДОМАНА

Ты помнишь повесть, как погиб Дара,

Лишился трона, славы и добра?

Мечами приближенных поражен,

Пал, благородной кровью обагрен.

Джами, "Книга мудрости Искандера"

Варахран стащил с натруженного плеча ковровую сумку, положил ее-вернее, уронил, и сам тут же повалился на траву. Руки и ноги Варахрана ныли от утомления, словно он с утра до темноты носил на себе тяжелый камень. От голода кружилась голова. Язык без воды стал шершавым, будто его посыпали крупным песком. Беглец немного отдышался и пополз к огромной луже, блестевшей на дне озера.

Глина вокруг лужи высохла и растрескалась; края серых твердых пластинок загибались кверху и царапали кожу ладоней. Варахран наклонился над водой и отпрянул назад - так испугало его собственное отражение. Неужели грязное, оборванное существо с тощим, бородатым, черным от загара лицом - это он, Варахран? Даже в Реге, проклятой Реге, да не останется от нее камня на камне, Варахран выглядел куда лучше.

Вспомнив о Реге, путник побледнел, точнее - стал желтым, словно лицо его было вырезано из куска сыра. Беглец поднял голову и осмотрелся.

Слева от Варахрана, к северу, громоздились одна за другой гряды бесплодных красноватых гор. Чем дальше, тем выше становились хребты, круче вздымались их вершины. В широких извилистых оврагах, спускающихся сверху и выходящих устьями на равнину, застывшими волнами лежал песок. Справа расстилалась пустыня. Весна была ни исходе. Отцвели и засохли на дюнах алые тюльпаны; траву, еще недавно такую густую и сочную, как бы прохватила ржавчина. Пройдет еще месяц, и от весенних красок не останется и следа; только мясистые листья густо разросшейся ядовитой триходесмы сохранят свой темно-зеленый цвет.

Тишину, висевшую над горами и пустыней, не нарушали ни крики пастухов, ни лай собак, ни даже клекот орла. Убедившись, что ему никто не угрожает, беглец припал темными, запекшимися губами к теплой воде. Он пил долго и жадно и оторвался от лужи лишь тогда, когда живот его распух, а к горлу подступила тошнота. Варахран кое-как встал, добрел до сумки и съел, медленно двигая челюстями и тяжко вздыхая, кусок плоского черствого хлеба. Потом, подобрав сумку, забился в расселину, вымытую дождями, и тотчас же погрузился в мутный сон.

Очнулся Варахран три часа спустя и не по своей воле. Его разбудил странный звук, доносившийся неведомо откуда. Варахран сжался в комок и замер в своем убежище. Звук нарастал, и чем громче он становился, тем сильнее прижимался беглец к сухой глинистой стене расселины. Но постепенно испуг сменился изумлением.

За безжизненными холмами, которых, казалось, даже звери избегали из-за их неприветливого вида, кто-то весело горланил песню. Она была несложной:

Горшок измучила тоска,

Разбился он на три куска.

Исправим - ерунда!

Но если срубят голову,

То не приставят новую.

Вот это уж беда...

- Не дух ли пустыни там тешит свое черное сердце? - пробормотал беглец посеревшими губами.

Неизвестность томила его больше страха; осторожно, как волк, подкрадывающийся к стаду овец, он выбрался из расселины, припал к огромной глыбе лесса, оторванной весенним потоком от стены оврага, и высунул голову.

Из-за холма, поросшего чахлой солянкой, выехала толпа всадников. Удивительное зрелище представляли неведомые путники. Лица их осунулись и потемнели. Посерели от пыли головные повязки, войлочные шапки и медные шлемы. Из дыр и щелей рассеченных мечами и разодранными копьями золоченых панцирей свисали обрывки узорчатых одежд. К покоробившимся серебряным щитам присохла грязь. В боках колесниц, отделанных синим яхонтом, зияли пробоины. Из под клочьев, оставшихся от богато расшитых черпаков и мягких войлочных попон, выглядывали острые ребра утомленных коней.

Путники спешились. Их насчитывалось, на взгляд, до ста человек. Половина была в круглых шапочках, туго перепоясанных хитонах и длинных узких штанах. Сердце Варахрана радостно забилось - так одеваются согдийцы.

Кони жадно потянулись к воде, но их отогнали ударами бичей. А ведь обычно первыми пьют кони... Только напившись сами, люди напоили животных и пустили пастись, спутав ремешками передние ноги. Затем нарубили сухой прошлогодней колючки и разожгли пять больших костров. Все это они делали, не произнося ни слова. Лишь один из них все еще тянул, хотя уже не так громко, песню о том, как бедный горшок затосковал и разбился.

Это был худощавый, немного сутулый человек среднего роста, в диковинной, под стать его ухваткам, одежде. Голову певца укрывала мягкая шапка из шкуры леопарда. Знак принадлежности к высшей касте. Плащ, развевающиеся полы которого свисали почти до пят, был также сшит из пятнистых шкур. Своим необычным нарядом певец отчетливо выделялся из всех находящихся подле озера людей. "Наверно, мадай, - подумал Варахран. - Но почему такой просторный плащ?" Старейшины горцев, которых он видел в Реге, носили только по одной барсовой шкуре. Беглец старался разглядеть лицо "пятнистого человека", но это ему не удавалось, потому что певец, как нарочно, все время поворачивался к нему спиной.

- Замолчишь ли ты, наконец? - услышал Варахран чей-то гневный окрик. - Отчего ты так разорался?

Вархан увидел в одной из колесниц мужчину с волосами до плеч, обрюзгшим желтым лицом, гноящимися глазами, массивным носом и густой курчавой бородой. Судя по одежде, это был перс. Он сделал резкое движение. Раздался звон цепей.

- Я не ору, - поправил его веселый певец. - Я пою. А пою оттого, что на душе моей радостно.

- Чему же ты радуешься, сын праха, когда плакать надо?

- Ты плачь, если тебе хочется. Мне-то зачем плакать? Я радуюсь тому, что избавился от всех бед и скоро увижу родину.

- Будь ты проклят вместе с твоей родиной, - злобно проворчал тот, кто сидел в колеснице. Он снова загремел цепями и приподнялся. - Эй, помогите мне сойти!

Никто не сдвинулся с места. Тогда какой-то человечек в долгополой персидской одежде, боязливо оглянувшись на окружающих, бочком приблизился к повозке и подал желтолицему руку. Громыхая оковами, пленник спрыгнул на землю и со стоном схватился за колено.

- Да покарает вас Анхраман, дети навозных червей!

Услышав это, один из путников, тоже в персидских шароварах, выхватил нож и бросился на пленника:

- Замолчи, шакал, или я отрублю твой поганый язык!

Пленник испуганно выставил перед собой ладони и попятился. Певец удержал нападающего за рукав:

- Успокойся, Бесс!

- Не уговаривай меня! - Тот, кого звали Бессом, резко отстранил певца. - Почему он проклинает нас, а не себя? Не по его вине я стал тем, чем стал? Не по его ли вине мы с прошлой осени бродим по дорогам, как дикари, и пути нашему не видно конца? И он еще призывает на меня кару богов? Трех смертей тебе мало, трусливая гиена!

Он снова замахнулся кинжалом, но певец опять его удержал.

- Ты говоришь справедливо, Бесс, - сказал он мягко. - Он, конечно, заслуживает казни. Но... убивать подобных людей без суда нехорошо. Пусть его судьбу решает Совет Старейшин государства.

Бесс, насупив мохнатые брови, плюнул в сторону пленника и с недовольным ворчанием спрятал кинжал в ножны.

- Хотя ты плохой человек, но все-таки человек, - обратился певец к пленнику. - Садись у костра и дай отдых телу. Сейчас сварится похлебка, поджарится на вертелах мясо. Подкрепимся и опять тронемся в путь.

Пленник, хромая, доплелся до костра: человечек в персидской одежде бережно поддерживал его под руку.

- О добрый Охрамазда! - рыдал пленник, лежа на колючей траве. - Чем прогневил я тебя, бог света? Или уже нет силы в твоей руке, и власть надо всем сущим захватил твой злой брат Анхраман?

Он скрипел зубами и ударял себя кулаком по виску, но никто не сказал ему слова утешения.

Певец уселся рядом. Только сейчас Варахран хорошо разглядел его. Беглец чуть не вскрикнул, - он где-то видел этого человека!

Поднявшийся ветерок трепал пряди его длинных золотистых волос, то относя их в сторону, то кидая на умный лоб или впалую бронзовую щеку. Порою дым костра летел прямо на "пятнистого"; тогда полоски его изогнутых у концов, не слишком густых, но пушистых бровей нависали еще ниже над впадинами глубоко сидящих, слегка прищуренных синих глаз, таких странно светлых на этом темном лице, небольшой, по-женски нежный рот под рыжеватыми усами сжимался, губы выпячивались, кончик тонкого, с выгнутой спинкой, в меру короткого носа приближался к смуглым губам, а крепкий подбородок выдвигался далеко вперед. Кто сказал бы, сколько ему лет? Улыбаясь, он казался молодым и красивым; когда улыбка пропадала, лицо его отпугивало своей мрачностью.

Где встречал Варахран этого человека? Не в Реге? Нет. Где же? Беглец не мог вспомнить.

- Рыдай, - с насмешкой поощрял певец желтолицего пленника. - Стенай! Проливай слезы, пока это еще в твоей воле. А я, чтобы не иссяк источник твоих слез, расскажу легенду о царях из рода Гахамана.

Он изобразил нарочито торжественную позу, как бы передразнивая настоящих сказителей, и взял в руки вместо дутара кривую палку.

- Начинаю! - выкрикнул он петушиным голосом и ударил тонкими пальцами по несуществующим струнам. - В небе месяц плывет, в реке вода течет. Котел сделан для того, чтобы говорить, уши - для того, чтобы слушать. Итак, слушайте!

Веселое начало позабавило Бесса, и он громко расхохотался. Его сухое, обветренное, горбоносое лицо стало от напряжения красным. Усмехнулся сидевший подле Бесса бледный иранец в простой одежде. Воины придвинулись ближе. Даже пленник перестал бить себя по голове и плакать.

- Далеко на юге, у теплого моря, в синих горах, не ведая горя, жил-обитал персидский народ, - продолжал человек, одетый в шкуры леопарда. - Жил-обитал, с богами не споря, пас лошадей и овец на просторе. Гахаманиды им управляли, - это был, дети, славный род. И Гахаманид, по имени Кир, стал первым царем персов.

Певец молча помахал рукой над палкой, словно перебирая струны, и снова заговорил:

- Далеко он меч свой простирал. Много разных стран завоевал. Поражений никогда не знал. Джан! Така-тун... Помните Камбиза молодца? Он пошел - вах! - по тропам отца. Он египтян устрашил сердца. Джан! Така-там, така-тун... И его племянник, сын Гистаспа, Дарий крепко наносил врагам удары - и страна персов стала, дети мои, такой могущественной, что не было ей равной во всем мире. Не осталось на земле государства, не захваченного персами, кроме Юнана. Не осталось на земле золота, не захваченного персами, кроме юнанского золота. Не осталось на земле мужей, не проданных персами в рабство, кроме юнанских мужей. Ну, как можно было такое стерпеть? И Дарий Первый, сын Гистаспа, пошел войной на юнанов.

Певец усмехнулся, запрокинул голову, как это делают подлинные сказители, опять ударил пальцами по "струнам" и затянул умышленно дребезжащим голосом:

- Ва-а-ах!.. Мечом рубит юнанаов - их меч не берет. Копьем пронзает их копье не берет. Стрелы мечет - их стрела не пробивает. Разгромили юнаны персидских воителей Дато и Артафарна. Что за напасть?

Ва-а-ах!.. Пошел войной на юнанов сын Дария Ксеркс. На корабле подплывет - корабль потопят. По суше приблизится - на суше избивают. А по воздуху лететь - крыльев нет. Что за напасть?

Ва-а-ах! Ни Артахшатра Первый, ни Дарий Второй, ни Второй Артахшатра, ни Третий - сколько их ни жило, Дариев и Артахшатров - не разгрызли грецкий орех. Что за напасть?..

Глаза певца сузились: он косил на персов и весело скалил зубы, а они все больше тускнели, и даже Бесс, который совсем недавно так беззаботно хохотал, сидел сейчас, наклонив голову, точно бык, и тяжело двигал желваками. Только его сосед, бледный перс, по-прежнему усмехался.

- Много ли времени прошло, или мало, но силы у персов совсем не стало, - снова заговорил певец. - И если когда-то их войско топтало поля, что возделал Юнана народ, то нынче другая пора настала, и все получается наоборот. Идет на восток Искендер Двурогий, и Дарий Третий уносит ноги, но едва ли он их далеко унесет!..

Бесс помрачнел, а пленник не выдержал и скрипнул зубами. Но никто не сказал певцу ни слова. И Варахран догадался, что персы боятся этого веселого человека с ясной улыбкой и тонкими, как у девушки, руками.

- А почему так получается? - Певец отбросил палку. Брови его сдвинулись на переносице, лицо стало злым. - Почему, я спрашиваю тебя, Дариавуш Кодоман? - Он схватил пленника за плечо. - Потому, что все вы только берете, - берете, но не отдаете! Берете у нас и других народов золото. Берете скот. Берете людей. Но не даете нам взамен ничего! Где, когда и кто это терпел, а? Вот почему все бросили тебя, Дариавуш Кодоман, в тяжелый для тебя день, и никто не подаст тебе глотка воды, когда приблизится твой конец. Так покарал бог род Гахамана за его преступления!

- Довольно, Спантамано! - крикнул Бесс. - Ты забыл разве, что и я, твой друг, происхожу из этого рода?

Певец молча отвернулся.

Спантамано! - воскликнул он и выскочил из-за укрытия.

Забыв о сумке, он бросился к костру. Путники глядели на него удивленно, будто он свалился прямо с неба.

- Кто ты? - спросил Спантамано сдержанно.

- Варахран, сын Фрады! Помнишь старого чеканщика Фраду? Наше заведение стоит слева от Южных ворот Мараканды [Мараканда - ныне Самарканд]. Ты часто приходил к нам и долго смотрел, как отец наносит узоры на блюда из серебра. Я Варахран.

- Варахран? - Спантамано оживился. - Но как ты сюда попал?

- Персы! - Варахран стиснул кулак. - Товары никто не берет... Отец задолжал кругом. Налог уплатить - денег нет. Персы хотели отнять мастерскую... и что было бы, если бы отняли? Всему семейству - конец. Ну, я пожалел отца... в рабство подался. Три года, пока ты был на войне, я томился в Реге, проклятой Реге, работал на правителя города. Думал никогда уже не увидеть мне Мараканду и старого Фраду. Но Охрамазда помог мне. Когда Зулькарнейн взял Экбатану, мой хозяин едва не околел от страха. Суматоха поднялась. Надзор над рабами ослаб. Я не стал медлить и покинул этот грязный город, где за три года пролил столько слез, сколько другой не выплачет и за тридцать лет. Ты видишь, каков я теперь? Никогда уже не стать мне тем веселым Варахраном, какого ты видел прежде. Дорога по горам и пустыням отняла последние силы. Голод терзает меня. Если ты не возьмешь бедного чеканщика под свою руку, я пропаду.

- Не бойся, - улыбнулся Спантамано. - Я беру тебя с собой. Сядешь на моего второго коня. Даст бог, мы еще увидим родную Мараканду и выпьем вина из чаш, изготовленных умелой рукой твоего отца.

- Да будет благо тебе и твоим родичам! Да неиспошлет тебе Охрамазда удачу! Да...

- Ладно, ладно, - прервал его Спантамано, - хватит с меня благ. Ты их столько пожелаешь, что я не унесу. Лучше взгляни сюда. Что висит над огнем?

- Котел висит.

- А в котле что?

- Похлебка.

- Эту похлебку мы сейчас и попробуем. Эй, доставайте посуду!

Но попробовать похлебку Спантамано и его спутникам не пришлось. Из-за бугра внезапно показался иранец на взмыленном коне. Рот его перекосился от ужаса. Он промчался мимо, оборонив на ходу одно слово:

- Искендер!..

Если бы в стаю мирно дремлющих голубей швырнули камень, и то они разлетелись бы не так поспешно, как персы и согдийцы разбежались от костров. Воины ловили лошадей и трясущими руками снимали путы. Беглецов сковал такой страх, что пальцы их не слушались, узлы не развязывались, подпруги не затягивались; животные, чувствуя возбуждение хозяев, били копытами в землю, поднимались на дыбы. Воины бранились яростным шепотом, словно боялись, что их услышит сам Зулькарнейн.

Только Спантамано уже сидел на коне и орал, сверкая зубами:

- Перец! Где перец?

- Зачем тебе перец? - спросил Бесс, пробегая мимо.

- Под хвосты лошадей... помчатся, как ветер!

- Собака! - выругался Бесс, взбираясь на своего скакуна.

Наконец беглецы кое-как собрались. Застучали копыта. Загрохотали колеса повозок.

Проскакав чуть ли не полпарсанга, Спантамано заметил, что Бесс отстал. В толпе беглецов не было также царя и ближайших друзей Бесса.

- Убьют! - воскликнул согдиец и повернул коня.

- Поздно ты хватился! - злорадно кинул ему Бесс, проносясь мимо. Все кончено.

Спантамано промчался вслед. Он хотел что-то крикнуть, но тут же раздумал, усмехнулся и вяло махнул рукой.

Спустя минуту возле пересыхающего озера почти никого не осталось. Когда отряд гетайров вырвался из-за рыжего бугра, македонцы увидели только крохотного перса рыдающего над трупом неизвестного человека. Рядом, в котле над костром, бурлила и переливалась через край жидкая похлебка, - к ней так никто и не прикоснулся.

- Фарнух! - позвал Птолемайос Лаг, сдерживая коня. - Узнай, кто это.

- Кто ты? - спросил у перса носатый воин в азиатской одежде, родом ликиец.

- Я бедный человек; мое имя тебе ничего не скажет, господин, грустно ответил тот, вытирая грязными кулачками жалобно мигающие глаза.

- А он кто?

- Сейчас - никто, - также смиренно ответил перс. - А четыре года тому назад он именовался царем царей и владел половиной мира...

- Кодоман убит, Александр, - сообщил Птолемайос подоспевшему царю.

- Ка-ак? Дарейос убит?..

- Да.

- Кто... кто же убил его?

- Тысячник Набарзан и Барзаэнт, сатрап Дрангианы. Они действовали по наущению Бесса, правителя Бактры и Согдианы.

- Бесс? О проклятый!.. Кто был с ним еще?

- Согдиец из благородных. Его зовут Спет... Спинт... Спитамен, кажется, бес их разберет, эти варварские имена.

- Спитамен? Кто он такой?

- Говорят, это любопытный человек. Нечто вроде нашего Диогена. Помнишь, мы видели его в Коринфе? Он лежал перед своей глиняной бочкой и грелся. Ты долго беседовал с ним, потом спросил: "Могу ли я сделать что-нибудь для тебя?" "Конечно, - ответил он, - вот, посторонись немного и не загораживай мне солнца". Помнишь?

- Было.

- Ну, этот Спитамен тоже, говорят, немного не в себе. Бродяга, острослов, ходит в дырявых шкурах леопарда и никто не боится.

- Никто не боится?

- Так говорят.

- И что же будет дальше?

- Еще говорят, будто он потомок Сиавахша, древнего царя согдийцев, имя которого священно.

- Ну, ну, рассказывай!

- Сиавахша связывают с культом солнца, поэтому, говорят, у Спитамена волосы золотые, как и у тебя (Лаг хотел сказать "Рыжие", но не решился). Род Спитамена почетен и славен в Согдиане.

- Хм... Да, это любопытно. Что же, и Спитамен участвовал в убийстве?

- Нет. Но и не препятствовал особенно. По словам пленного раба, Спитамен радуется падению Кодомана. Поет, как дитя, когда другие плачут.

- Так... Что же он - молодой, старый?

- Ему двадцать пять лет.

- На год моложе меня.

- Да.

- Ну хорошо. Запомни его имя. Может быть, он мне пригодится. Но Бесс! О негодяй! Он вырвал из моих рук добычу, о которой я мечтал четыре года! Илиаду"?), который поднимает с лога молодого оленя и гонит его по горам, несется за ним через кусты и овраги и, даже если тот спрячется, в страхе припав под куст, чутко следит и бегает неустанно, пока не сыщет". Четыре года уходил от меня Дарейос, и вот, когда уже почти попался... о, чтобы он провалился в тартар, этот Бесс! Я хотел, чтобы Кодоман сам возложил на мою голову свою корону. Понимаешь?

- Понимаю.

- Тогда вся Азия признала бы меня законным правителем. Ясно?

- Ясно.

- И варвары шумели бы меньше, чем шумят сейчас. Так?

- Так.

- Но Бесс мне помешал, будь он трижды проклят! Как ты думаешь, зачем он убил царя?

- Должно быть, он сам желает стать властелином Персиды. Ведь он тоже из рода Ахемена, родич Дарейоса.

- Хорош родич! Но Азией ему не владеть, клянусь духом отца моего Филиппа. Поскольку Дарейос умер, отныне повелителем Востока я объявляю себя, Александра, сына бога Аммона!

Утром в стане македонцев состоялся большой совет гетайров, товарищей царя. Они собрались для того, чтобы провозгласить Александра властелином Иранской державы. По случаю торжества македонцы сменили плащи и хитоны, однако не сделались от этого краше, - загорелые, обветренные лица и густо разросшиеся бороды роднили их с разбойниками гор.

Сегодня их все изумляло. Александр сидел но пологом холме, поджав ноги по варварскому обычаю. Под ним тяжелым пластом лежал азиатский ковер. Перед ним в бронзовых азиатских жертвенниках курились азиатские благовония. Вокруг него толпились азиаты: Артабаз, сатрап Дария, перешедший на службу к македонцам, и его сын Кофен; Атропат, сражавшийся при Гавгамелах против Александра, попав в плен, стал верным слугой македонского царя и его наместников в стране мидян; Абулит, правитель Сузианы; ликиец Фарнух; Мазей, без боя сдавший македонцам Вавилон, его дети Гидарн и Артибол и перс Певкест.

Они смело говорили по-персидски (только и слышно: Искандер, джан, бустан, дастан, люлистан), и Александр слушал их с нескрываемым удовольствием. Ему, кажется, нравились их длинные холеные бороды, просторные одежды, нарумяненные, по мидийскому обычаю, щеки и подкрашенные губы. Азиаты незаметно оттеснили от царя его соратников македонцев, и даже Клит, молочный брат Александра, спасший ему жизнь при Гранике, с унылым видом сидел в стороне. Это неприятно удивило македонцев. Но еще больше огорчило их то, что сказал, открыв совет, Птолемайос Лаг.

- Так как Дарейос Кодоман убит своим родичем Бессом - объявил Птолемайос, - и Азия лишилась своего правителя, то отныне повелителем этой страны по праву становится Александр, сын бога Аммона. Воздадим же ему почести, какие подобает воздавать царю Востока! Отныне никто не должен обращаться к властелину мира, будто к равному себе. Преклоним же колени перед сыном бога Аммона, владыкой стран от восхода и до заката солнца!

И Птолемайос Лаг первым опустился на колени, совершив поступок, неслыханный в Элладе.

Остолбенели гетайры. Молодой, светловолосый, синеглазый Клит, длинный и бледный Койнос, зять Пармениона, седой Парменион, его мрачный сын Филота и пэон Аминта, сын Аррабайя, пораженные словами и действиями Лага, не двигались с места.

Зато Гефестион, друг Александра, и азиаты охотно присоединились к Птолемайосу Лагу, а грозный Фердикка обеими руками поднял над головой Александра трехъярусную корону Дария, захваченную в Экбатане. Лучи солнца весело играли на золотых пластинках и многоцветных камнях убора. Отблеск короны падал на лицо телохранителя, - казалось, он держит раскаленный добела тяжелый камень. Фердикка щурился, сурово глядел на гетайров и ждал.

Александр сидел слегка втянув голову в плечи и немного откинув ее назад, так что его тонкая шея оставалась открытой, и молча смотрел на восток. Лицо его было совершенно бесстрастным, словно он вовсе не замечал окружающих. И только жилка, резко бьющаяся на виске, говорила о внутреннем напряжении, которое испытывал царь.

Гетайры медлили, поэтому Фердикка сделал шаг вперед. Злой, сутулый, крючконосый, насупив мохнатые брови и перекосив лицо, он окинул собравшихся таким пронизывающим взглядом, что все опустили глаза. Да, македонцы многое потеряли сегодня. Александр уже не тот юнец, каким отправлялся в поход на Восток. И если они не поступят так, как требует от них Птолемайос, им придется плохо.

- Слава Александру! - рявкнул Фердикка. И тысячи гетайров, фалангитов, пеших и конных солдат, окружавших холм, пали на колени и ударялись лбами о землю. Заблестели скованные панцирями выпуклые спины. Казалось, все поле усеялось вдруг россыпью продолговатых валунов. Грозно запели рога. Послышались звуки литавр, кимвалов и флейт. Волосатые пэоны и одевшиеся в меха агриане выхватили кривые мечи и закружились, сверкая диковатыми очами, в мерном воинственном танце.

Рабы принесли амфоры и мехи с крепким азиатским вином. Начался пир. Напившимся гетайрам стало казаться, что Александр прав, как всегда, и все, что он не совершает, делается для их же блага. В конце концов это возвышенно - преклонять колени перед царем. Александр заслуживает почитания. А воинам средней и особенно легкой пехоты было на все наплевать, - они радовались уже тому, что могли сегодня отдохнуть и вдоволь поесть.

Только Филота, сын Пармениона, оставшегося в Экбатане, и три-четыре его приспешника не могли примириться с новыми порядками. Как, он, Филота, сын знаменитого Пармениона, человек, который сам бы мог стать царем не хуже Александра, должен лобызать кому-то пятки, словно варвар? Ужас! Да поглотит змей этого Александра. Вот во что выродились буйные замашки его детства. Всех подмял под себя; стал не македонским царем, а персидским; скоро он совсем превратится в азиата, заведет среди персов преданных друзей, а Пармениона, Филоту и других высокопоставленных македонцев куда? На свалку? Нет, этого допустить нельзя.

Усевшись особняком в зарослях дикого лоха ("Не могу видеть это рогатое диво", - в сердцах сказал Филота) и выставив дозоры из верных людей, заговорщики держали совет: как избавиться от Александра. Распалившись от зависти и злобы, Филота пил вино по-скифски, не разбавляя его водой, и хмель быстро ударил ему в голову. Филота говорил, пожалуй, слишком громко, а под конец совсем разошелся, стал бить себя кулаком и яростно кричать.

Откуда было ему знать, что под кустом лоха, в трех шагах от сладко захрапевшего дозорного (если пьют командиры, почему не выпить солдату), притаился некто Дракил, торговец из Марафона?

Александр томился в шатре, обхватив колени руками и положив на них голову. Тело его было расслабленно, мускулы обнаженных рук, лишившись привычного напряжения, размякли и слегка отекли книзу. Властелин сорока стран походил сейчас на женщину, думающую о своей неудачной судьбе.

Донос марафонца смутил Александра. Филота решил его убить! Да, то не болтовня какого-нибудь Феагена. Александр испугался - испугался первый раз за всю жизнь, хотя и не хотел себе в этом признаться. То был страх не за голову, которую, не раскройся заговор, отделили бы ударом острого меча от туловища. То был страх за мечты, витавшие в этой голове. Они простирались до невероятных пределов - Индия и Китай, Скифия и Кавказ, потом страны, лежащие на западных берегах Средиземного моря. Стать владыкой мира!

Да, стать владыкой мира! Для чего? Ради золота? Золото делает жизнь легкой и беззаботной. Но для этого его нужно не так уж много. У Александра достаточно сокровищ. И другой на его месте давно прекратил бы поход и предался развлечениям. Другой, но не Александр. Поразить воображение всего человечества, оставить по себе память на века, чтобы даже через тысячу лет, через десять тысяч лет, до тех пор, пока существует род людской, говорили, писали, читали и спорили об Александре Македонском, - вот мечта, достойная великого мужа.

Такой же мечтой жили когда-то Кир, Дарий Гистаси и его сын Ксеркс, но им не удавалось довести дело до конца. Завоевав много стран, они не завоевали сердца населяющих эти страны людей, оставались врагами для покоренных народов, не сумели завязать дружбу с правителями захваченных областей.

Надо показать варварам, что Искандер Зульфикарнейн - их друг и спаситель, освобождающий Азию от ига ненавистных царей из рода Ахемена. Такой ход необходим, как воздух, как свет, - ведь Македония далеко. Разве удастся править Азией, опираясь лишь на безмозглых старейшин Пеллы? Это все равно что поднимать глыбу, стоя одной ногой на краю обрыва, а другой болтая в пустоте. Так недолго и свалиться, убей меня гром, как говорит лысый марафонец. Опору для второй ноги следует искать на Востоке, на плечах азиатов благородного происхождения. Мир покорится Александру лишь тогда, когда Александр прочно утвердится на обеих ногах, обопрется ими о Запад и Восток. Надо перемешать эллинов и азиатов. Надо сделать так, чтобы афинянин в Персеполисе, а персеполец в Афинах чувствовали себя как на своей родине. Сплав тягучей меди и мягкого олова дает твердую бронзу. Сплавить Запад и Восток, создать новый сильный народ, в жилах которого струилась бы, слившись воедино, кровь мудрых эллинов и мечтательных азиатов. Только тогда удастся сохранить от развала огромное государство, которое Александр сколотил с помощью своего меча. Вот для чего Александр приближает к себе варваров и перенимает их обычаи.

Но разве постичь глубину замыслов Александра убогим мозгам таких жалких скотов, как Филота? О несчастный сброд! Их устремления не простираются дальше кормушек и постелей. Разве человек рождается лишь для того, чтобы есть, пить, спать и плодить себе подобных? Разве для простого животного существования создал батюшка Зевс человека по своему образу и подобию, а хитроумный Прометей подарил ему огонь? Разве не для славы, не для великих дел живет человек?

Но не все рождаются со светлой головой. Вы алчете? Ешьте, я дал вам хлеб и мясо. Вы жаждете? Пейте, я дал вам вино. Вы хотите роскошных нарядов? Надевайте, я отдал вам ткани всего Востока. Так нет же! Они не желают мирно пожирать свой корм и лакать свое пойло. Есть человек, который ступает по земле не так, как ступают они? Хватайте его! Бейте его! Не давайте ему делать то, к чему склоняет его призвание!.. О проклятый народец! И ведь может случиться, что из-за их козней Александр не сумеет осуществить мечту, внушенную богом!

Как быть? Парменион - не Феаген, его не пошлешь в легкую пехоту, под стрелы азиатов. (Кстати, что с ним стало?) Парменион был другом отца, его почитают воины. Казнь Пармениона и Филоты вызовет смуту. Но и без наказания их оставить нельзя, - они убьют Александра. Отослать назад, в Пеллу? Могут поднять там мятеж. Где выход?

Смятенный ум не подсказывал Александру никакого решения. Царь печально вздыхал. Сегодня сын бога Аммона, понял, наконец, как он одинок на земле, хотя она принадлежит ему почти вся. Он так ничего и не придумал, когда явился Птолемайос Лаг.

- Филота оказал сопротивление, - сообщил Птолемайос. - Убил трех гетайров. Ранил Фердикку. Поносил тебя...

- О? - Александр вскочил. - Вот как? Я думал, он раскается, но этот наглец показывает зубы? Вы схватили его? Где он?

- Под стражей.

- Не спускать глаз! Удвоить, нет - утроить охрану! Взять под стражу его товарищей! Воинам объявить: Филота покушался на жизнь царя! Чтобы пресечь смуту, выдать каждому всаднику и пехотинцу по пять серебряных драхм! Я вам покажу, дети праха, на что способен Александр!..

Сын Филиппа преобразился. К чему колебания? Царю припомнились Фивы. Когда Александр, едва вступив на престол, отправился на север против кочевых фракийцев, жители священного города подняли мятеж и объявили войну македонцам, незадолго до этого покорившим Элладу. "Разве я медлил тогда? подумал Александр. - Нет, я нагрянул на фиванцев, точно комета, обратил город в груду развалин, а жителей продал в рабство. Мятеж был искоренен. Да, я не побоялся учинить расправу над великим городом, так неужели испугаюсь какого-то паршивого Пармениона?"

- Объяви гетайрам - завтра состоится суд над заговорщиками, - холодно сказал он Лагу. - Дракила же... - царь немного подумал, - Дракила переведи в отряд конных телохранителей. Этот человек оказал мне вторую важную услугу.

Суд над Филотой и его сообщниками был краток. Их обвинили в злом умысле против царя и приговорили к смертной казни. Преступников, по обычаю, крюками приволокли к краю глубокой пропасти и столкнули на острые утесы, причем молодой царь, присутствовавший при расправе, даже не шелохнулся.

Затем, по законам предков, македонцы совершили обряд очищения. Жрецы разбросали по обе стороны поля внутренности рассеченных псов. Солдаты проследовали между ними отряд за отрядом, храня суровое молчание.

Через одиннадцать дней посланцы Александра зарезали в Экбатане старого Пармениона.


ПОХОД ЧЕРЕЗ ГОРЫ

И грома глухие удары ревут,

И пламенных молний извивы блестят,

И вихри крутят вздымаемый прах.

В неистовой пляске несутся ветра

Навстречу друг другу; сшибаясь, шумят

И празднуют дикий и ярый мятеж,

Смешались в одно небеса и земля...

Эсхил "Прометей прикованный"

Слово Клитарха.

"Прошло полтора года после битвы при Гавгамелах. В середине месяца даисион [македонский месяц, приходится на март - апрель] войска Александра осадили и взяли приступом Кабуру [Кабура - современный Кабул, столица Афганистана] - город, расположенный перед хребтом Парпансиды, на реке Кофен, в котловине, лежащей среди гор.

В Кабуре пересекаются дороги четырех стран света. Здесь лучший в мире воздух. Здесь продают белые ткани, сахарный тростник и лекарственные растения от индийцев, сосуды из диковинной белой глины от узкоглазых оседлых племен Востока, тысячи быков и коней. В окрестностях города бездна садов, осенью изобилующих, как говорят туземцы, золотистым абрикосом, темно-красным гранатом, румяным яблоком, терпкой айвой, медовой грушей, сочным персиком, нежной сливой, крупным миндалем, отборным орехом и виноградом, слаще которого нигде не найдешь. У реки Кофен раскинулось шесть обширных луговин, богатых травой. Здесь мы хорошо откормили коней, так как нам предстоит трудный переход.

Путь наш лежит на север, к знаменитой Бактре. Чтобы добраться до великой столицы, нам придется одолеть страшный перевал через Парпансиды. Туземцы называют его Седлом Анхрамана. Как ни уговаривал Птолемайос Лаг местных жителей провести нас через горы, никто не согласился. Не помогло даже золото. Тогда Александр, заподозрив недобрый умысел, приказал схватить десять лучших проводников, не раз ходивших с торговым караваном в Бактру, и отрубить голову их старейшине. Девять оставшихся тут же смирились.

Завтра мы выступаем. О заступница Гера, богиня горных высот! Что ждет нас на этой тяжелой и опасной дороге?.."

Александр неподвижно стоял на скале, прилепившейся к отрогу одного из величайших горных хребтов Земли, и молча созерцал мир.

На западе исчезал в голубой дымке Иран, растоптанный копытами македонских коней, и как бы угадывался каждый извив бесчисленных дорог, по которым, под защитой македонских военных постов, медленно ползли к Александру подкрепления из Пеллы. На востоке выплывали из туманов заснеженные вершины таинственных горных стран, откуда нет возврата. На севере сгущались груды тяжелых грозовых туч. На юге утопала в жаркой золотистой мгле загадочная Индия.

Азия... Сын бога Аммона не знал, что здесь, в суровом горном узле, находится колыбель человечества, что отсюда, стиснув дубинку и настороженно сверкая пытливыми глазами из-под низко нависших бровей, в просторный мир, облитый солнцем, спустился дикий, обросший шерстью, первый Человек. Но чутким сердцем Александр постигал неизмеримое величие Мира, и Эллада, приютившаяся где-то на тесном полуострове, у далекого моря, показалась ему крохотной, жалкой и смешной по сравнению с этим гигантским размахом светлых, полных жизни пространств. Отсюда, из поднебесных высот перед ним зримо открылась, распласталась внизу вся Вселенная, и сын бога Аммона, обуреваемый странным чувством, грезил наяву, вознесенный над скопищем белых облаков.

Жрец из племени гандхара, пристроившись на камне позади Александра, тронул струны арфы. Раздался тихий, еле слышный звон. Музыканты слегка ударили пальцами по медным кимвалам. Один из них взял в руки бубен и двумя согнутыми перстами стукнул по туго натянутой коже. Там!.. Редко и мерно, не тише и не громче, стучал бубен под ухом Александра: там!.. там!.. там!..

Долго слушал сын Филиппа, поднявшийся на священную скалу, чтобы помолиться перед горным походом, эти ровные, успокаивающие звуки, и постепенно его мозг как бы окутался туманом. Удары бубна стали доноситься издалека: тум!.. тум!.. тум!.. И вот откуда-то из пустоты, из небытия, томительно медленно выплыл низкий, хрипловатый, протяжный звук: "э-э-э-э..." Долго, тысячу лет, целую вечность дрожал этот звук над скалой - вкрадчивый, задушевный, и Александру чудилось, будто он засыпает и отрывается от земли.

Шумит и шумит лазурное море, мерно бьется о берег и откатывается обратно пенистая волна. Колышутся перистые ветви пальм, темно-синих на фоне ослепительно светлого неба. Дремлют над неподвижной водой бассейнов храмы из белоснежного, сверкающего на солнце мрамора. А звук все тянется спокойный, ленивый и мудрый, прерываясь лишь вздохами и неторопливым речитативом.

И еще глубже погрузился в свой волшебный сон молодой царь, и увидел молочные туманы, ползущие из ущелий, и голубые хребты, растворяющиеся во мгле, и мрачные нагория, темные от тени, падающей на них от гигантских облаков, и конские хвосты, развевающиеся на шестах у молчаливых каменных гробниц, поставленных над студеными потоками, что гремят на широком ложе из галечника.

Бесконечно пел жрец, и голос его, замирая от экстаза, напоминал иногда дыхание ветра. Он звучал и там, и здесь, и повсюду, похожий то на приглушенное рыдание, то на детскую жалобу; изредка томно звякали кимвалы, и Александр витал все выше над миром, который постепенно таял и превращался в белую пустоту. И вот все исчезло, остался только голос, доносившийся неведомо откуда, протяжный, как время, и неуловимый, как сон. Александр уже не чувствовал себя, развеялся в теплой пустоте. Сердце его возликовало, и он заплакал от счастья.

Наутро, оставив в Кабуре гарнизон, Александр выступил в поход на север.

Дорога вела сперва по неширокой приветливой долине, вдоль ласково журчащей реки. Ярко светило солнце. В кустах шиповника, лоха и тамариска, растущих по речным берегам, громко и звонко щебетали стаи птиц; издали казалось, что где-то пересыпают из мешков в медные блюда груды серебряных монет. Справа и слева возвышались округлые холмы, покрытые красиво цветущим багрянником. Под ногой шуршали и хрустели густые поросли трилистника. Воздух был необыкновенно чист и свеж, чудилось - его не вдыхаешь, а пьешь, как холодное молоко.

Солдаты радовались мирному, благоухающему утру. Морщины на суровых лицах сгладила улыбка. Беспечно ехали впереди войска разведчики из легкой конницы. Добродушно мурлыкали себе под нос, сидя на могучих лошадях, гетайры. Гоплиты сняли медные шлемы, теплый весенний ветер гладил их огрубелые щеки, беззлобно трепал грязные волосы. Мягко покачивались на одногорбых верблюдах лучники с Тигра. Шумной гурьбой шагали чубатые фракийцы. Задорно щелкали бичами служители обоза. Кто-то ради забавы выбрал в стаде, которое вели за войском, самого крупного буйвола, нацепил ему на рога венок и погнал впереди. Это вызвало много смеха и шуток. Не убавляя шага, люди наклонялись к земле, срывали алые тюльпаны и с удивлением замечали, что их аромат подобен запаху красных роз.

Воинам припомнилась Эллада, и греки вздыхали счастливо и вместе с тем грустно. У Феагена даже слезы выступили на глазах. Весна пробудила в нем тоску по волам, по золотистой греческой земле, взрыхленной лемехом плуга. Ладони марафонца истосковались по доброй человеческой работе. Он оглянулся вокруг и почувствовал, как нелепо то, что он, труженик, плетется где-то вдали от родины по цветущей чужой долине с оружием в руке. Торчащие кверху пики так не вязались с ясной улыбкой природы, что Феаген ощутил стыд за себя. Ему хотелось сломать свой дротик и бросить его в поток.

Постепенно холмы вздымались круче, покров густых трав уже разрывали острые углы выступающих камней. Река зашумела громче, и ласка в ее голосе сменилась недобрым ворчанием. По берегам там и сям начали попадаться валуны величиной с барана. Долина сузилась и помрачнела. Тень от скал падала на лица воинов и гасила радость в их глазах.

На закате солнца отряды остановились и разбили лагерь на речном берегу, поближе к воде. Утолив голод, воины залегли у погасших костров, но долго не могли заснуть. Наступил час, когда разговоры стихают и человек остается наедине со своей душой. В горах было нестерпимо тихо. В сине-черном прозрачном небе, от которого веяло холодом неведомых миров, невыносимо ярко сверкали южные звезды. И чем больше глядел на них человек, тем сумрачней становилось у него на душе.

Что такое небо, звезды и земля? Для чего они существуют? Откуда и куда все это движется? В темный разум людей проникало смутное ощущение бесконечного, их постепенно охватывал ужас перед неразрешимой для них загадкой бытия. Всех начинало угнетать чувство обреченности. У слабых стыла от страха кровь; они со стоном падали ниц и жалобно молились богу. Пылкие, чтобы заглушить этот страх, яростно вскакивали с мест, опять разжигали костры и жадно, до умопомрачения пили вино. Даже сильный печально опускал голову и неподвижно сидел у огня, не понимая, отчего ему так тяжело.

Перейдя вброд Кофен, войско отправилось утром вверх по реке Пяти Львов на северо-восток. Чем выше поднимались отряды, тем угрюмей становилась природа. Вместо пологих бугров по сторонам уже чернели хмурые зубчатые утесы. Река ревела, воинам приходилось кричать, чтобы услышать друг друга. Под напором воды, бегущей вниз со скорость, почти неуловимой для ока, дрожали и гудели огромные глыбы известняка. Из темного ущелья, куда войско ползло, как сказочный змей в пещеру, навстречу македонцам полетела клочьями сырая мгла. Солнце исчезло. Продрогшие люди, страшась неведомой опасности, крепче сжимали копья.

Стены ущелья подвинулись так близко, что тропа на левом берегу оборвалась и продолжалась уже на правом. Воины передового отряда остановились. Великий Змей, который минуту назад, извиваясь и поблескивая чешуей панцирей и щитов, медленно двигался по тропе, замер над потоком. В горах таяли снега, речка была наполнена мутной водой. Волны угрожающе рычали и бросались под ноги людей, точно косматые серые собаки. Никто не смел первым начать переправу. Кто знает, какова здесь глубина?

Показался верхом на черном коне царь. После Кабуры македонцы не узнавали своего повелителя. Он еще больше отдалился от них, и многих отталкивало надменное выражение его лица.

- Почему остановились? - сухо спросил Александр у старшего проводника.

- Дальше пути нет.

- Трусы! - воскликнул Александр с презрением. - Не возвращаться же нам в Кабуру из-за этого ручейка?

Он был так непоколебимо уверен в себе и в силе своего коня, что не стал раздумывать и тотчас же ударил вороного пятками в бока. Конь взвился на дыбы и бросился в поток. Изумленных солдат окатил целый каскад брызг. Не успели воины опомниться, как их повелитель очутился на той стороне. Вороной фыркал и отряхивался, точно пес. Восхищенные отвагой царя, воины бросились за ним, словно бурный вал.

Великий Змей снова двинулся вперед. Но его подстерегало множество новых неожиданностей. Тропа часто переходила то на левый, то на правый берег, изгибы "змеиного тела" следовали по ней, сразу в трех или четырех местах пересекая речку наискось. Камни выскальзывали из-под ног, воины падали, и вода волокла и уносила их вниз. Иногда сверху, прыгая на порогах и перекатах, с грохотом мчался по реке округлый валун. Точно ядро, выпущенное из баллисты, врезался он в ряды онемевших от ужаса воинов, разбивал вдребезги панцири и черепа, ломал кости и разносил туловища в клочья. Стволы ободранных о камни горных елей ударяли, словно тараны, и производили в отрядах большое опустошение. В довершение всего неожиданно пошел крупный град, и льдины величиной с голубиное яйцо хлестали македонцев, точно свинцовые шары, брошенные из пращей. Затем полил дождь. Солдаты промокли с головы до пят и дрожали от холода и усталости.

Наконец, когда стало уже совсем темно, дорога отошла от реки влево и запетляла по склону крутого, почти неприступного хребта. Великий Змей медленно карабкался вверх по откосам, и пляшущее от ветра пламя двух факелов, зажатых в руках воинов передового отряда, напоминало мерцающие от печали глаза чудовища.

Не было ни травы, ни кустарников, чтобы разжечь костры, согреться и обсушиться. Не было и сил идти дальше. Чтобы не свалиться, воины прицепились к выступам скал и так лежали на мокрых камнях до утра. Их бил озноб. В ответ на судорожное скрежетание зубов и взрывы хриплого кашля из темноты раздавалось рычание снежного барса. Низко над головой, на южной стороне мрачного неба, зловеще сверкала меж облаков звезда Канопус.

- Афина-Паллада! - ворчал Феаген, лежа в расселине среди остроребристых камней.

От счастливого волнения, которое он испытывал вчера утром, не осталось и следа. Тело бедняги застыло и онемело, и только внутри, в сердце, горела живая искра. Феаген пытался расправить члены и разогнать по жилам кровь, но едва не сорвался под обрыв. Это привело грека в ярость.

"Какое преступление совершил Феаген, чтобы терпеть такие мучения?" со злобой спрашивал себя марафонец.

Он перебирал в памяти все свои поступки, но не находил ничего недостойного. Честно жил. Честно трудился и кормил себя и своего отца. Почему же он страдает?

Рассвет долго не наступал. Окоченевшие люди истомились от ожидания. К утру все потонуло в тумане. Он забирался под плащи, забивал рот и оставлял на языке вкус пустоты и сырости. Наконец ледяной ветер, дующий с заснеженных вершин, развеял густые пласты тумана, и Великий Змей ожил. Проводники и разведчики отправились вверх по тропе и наткнулись на заросли мастикового дерева. Застучали топоры. К радости воинов, мастиковое дерево хорошо горело даже зеленое, и дым от него благоухал, словно фимиам. Люди согрелись у жарких костров, высушили плащи и хитоны, подкрепили силы, зажарив на долго не угасающих углях мясо быков.

Войско двинулось к Седлу Анхрамана, находившемуся на высоте шести тысяч семисот локтей над уровнем моря. Один поворот. Второй. Десятый. Сороковой... Точно завитки гигантского вихря, петляли изгибы тропы прямо вверх по крутому склону, и казалось, им не будет конца. Справа синел провал, по дну которого вчера проходило войско. Люди, бредущие впереди, с опаской глядели вниз и с удивлением показывали друг другу серый шнур, брошенный кем-то на скалы. По нему ползли муравьи. Никто не верил, что этот шнур - та самая тропа, по которой они шагают, а муравьи - это их товарищи, ковыляющие следом.

Воинов охватывало чувство страха перед величием гор. Они доверчиво смотрели на растущие кое-где корявые, узловатые дубы, не скрываются ли в их растрепавшихся от ветра кронах злые духи поднебесной страны?

Люди выбивались из сил и долго лежали на карнизе, чтобы отдышаться. Быки, утомленные невыносимо трудной дорогой, с хрипом валились на бок и больше не вставали. Кони срывались с тропы и вместе с всадниками летели по откосу, сдвигая с места камни; тучи щебня и куски гранита и гнейса лавиной обрушивались в долину, сметая с нижних изгибов тропы людей и лошадей.

Чем выше поднимался Великий Змей, тем холоднее становился воздух. Ветер усилился. Он взметал клубы пыли и засыпал глаза, подхватывал с тропы мелкие осколки камней и с размаху рассекал ими носы и щеки македонцев. Дубы сменились редкими рощами древовидного можжевельника. Между скалами, как бы выворачивая кривыми лапами тяжелые обломки камня, пробежал черный гималайский медведь.

В вечеру шестого дня этого небывалого перехода, когда до седловины перевала осталось около стадия, сверху по тропе с громом покатился огромный круглый камень. Он ударил Великого Змея в лоб, размозжил ему голову, столкнулся с выступом скалы, отломил от него кусок гранита, свалился за край тропы и помчался вниз, как метеор, уничтожая все живое. Наверху послышался торжествующий вой. Темнолицые люди в шкурах зверей радостно болтали руками и приплясывали от возбуждения.

Македонцы замерли на месте. Обитатели гор навалились на второй камень.

Александр вырвался вперед. Лицо македонца стало белым: словно известняк, по которому дробно стучали копыта его коня. Глаза сверкали, как у сумасшедшего. Рот скривился от злобы. Царь вырвал из рук застывшего от страха легкого пехотинца пращу и проревел:

- Шар!

Воин выхватил из сумки свинцовый шар. Александр бешено завертел пращой - и шар со свистом полетел вверх. Один из горцев упал с раскроенной головой. Александр повернулся и стегнул пехотинца кожаной пращой по лицу:

- Дармоед!

Пехотинцы пришли в себя. Замелькали стрелы, дротики, свинцовые и глиняные обожженные шары. Два-три горца рухнули возле камня, который им так и не удалось сдвинуть с места. Остальные разбежались. Гетайры поскакали вперед и убили двоих пиками. Одного взяли живым и приволокли к Александру.

Это был высокий смуглый юноша. Его черты отличались необыкновенной правильностью, но шкура снежного барса на плече, недобрый блеск темных глаз и развевающиеся по ветру черные длинные волосы придавали лицу туземца диковатое выражение.

- Спроси его, - прохрипел Александр, вцепившись в плечо сатрапа Артабаза, - спроси, зачем он сбросил на меня камень?

Артабаз сделал шаг вперед и заговорил мягко и плавно на местном языке.

Горец ответил не сразу. Македонцам казалось - он так жесток и скуден разумом, что сам не знает, почему скатил на войско глыбу гранита. Горец без тени страха осмотрел царя с ног до головы, взгляд его остановился на рогатом шлеме македонца.

- Это Зулькарнейн? - смело обратился горец к Артабазу.

- Да, это Искандер Зулькарнейн, - проворчал Артабаз. Он ожидал, что при этих словах горец сейчас же повалится в ноги "повелителю мира". Но человек, одетый в шкуры зверей, и глазом не моргнул. Его лицо, неожиданно для македонцев, приняло строгое, серьезное и умное выражение, и завоеватели увидели, что перед ними вовсе не дикарь.

- Спроси Зулькарнейна, - угрюмо сказал он персу, - спроси, зачем он пришел в нашу страну?

И он в упор поглядел на Александра глубоким взором.

- Вот он какой! - жестко усмехнулся сын Филиппа. - Он жаждет узнать, зачем я пришел сюда? Хорошо. Я ему скажу. Певкест!..

Горца раздели донага и привязали к скале на самом перевале. Иранец Певкест, так же как и Артабаз, переметнувшийся на сторону Александра, вынул небольшой острый нож и надрезал на плече горца кожу. Юноша догадался, что хотят с ним сделать, и забился, точно орел, попавший в сеть.

Александр отвернулся от горца и кинул взгляд на север. Перед ним расстилалась окутанная светлой желтоватой дымкой необъятная долина. Вот она, золотая Бактриана [страна в Средней Азии по среднему и верхнему течению Аму-Дарьи, входившая в состав Персидского государства], о которой он мечтал с детских лет.

Горец вскрикнул.

Вот она, страна сокровищ, лежит у ног Александра, с трепетом ожидая его пришествия.

Горец громко застонал.

Вот она, страна прекрасных дев, ярких тканей, сверкающих сосудов, страна горячих коней.

Пронзительные вопли горца напугали бродивших наверху оленей. Один за другим, плавно выбрасывая ноги, они умчались по обледеневшим скалам и скрылись из глаз.

Вот она, страна, где слава Александра вспыхнет с новой силой, страна, откуда он поведет свои войска дальше на север, в голубые просторы легендарной Согдианы!

Горец захлебнулся и смолк.

Великий Змей медленно пополз по тропе вниз, к священной Бактре [Бактра - столица Бактрианы; современный Балх в Афганистане]. И юный горец, прикованный к скале, точно Прометей, глядел мертвыми глазами на воинов неведомого Запада, которому он не сделал никакого зла, пока Запад не вторгся в его страну с оружием в руке. С багрового тела свисали клочья ободранной кожи, густыми струями бежала на холодные камни дымящаяся кровь.

Феаген, содрогаясь от того, что видел и слышал сегодня, зловеще проворчал себе под нос:

- Ты ответишь за все, Александр. Придет день - и ты ответишь за все...


"УЙДЕМ НА СЕВЕР!"

Бегите от него; он - зла основа,

Он - Анхраман, он враг всего живого.

Фирдоуси, "Книга царей".

Не один Александр стремился к священной Бактре. В тот час, когда македонец только еще подходил к воротам Кабуры, с запада въехал в долину реки Банд, у которой стоит Бактра, трехтысячный отряд Бесса.

Персов и согдийцев было в отряде немного. Ядро войска составляло конное ополчение дахов - кочевников, обитающих на востоке от Гирканского моря. Убив царя, Бесс около года скитался по их становищам, чтобы набрать войско, и ему удалось посредством хитрых слов привлечь к себе вождей двух или трех родовых общин. И теперь они ехали за ним каждый со своей дружиной, пугая крестьян, работавших в поле, грозным видом черных косматых папах. Заметив Бесса и его людей, бактрийские селяне, одетые в тесные, облегающие хитоны и обутые в высокие сапоги с загнутыми носами, вскидывали на плечо тяжелые круглые мотыги и поспешно скрывались под защиту полуразвалившихся глинобитных оград.

- Почему они прячутся? - удивлялся Бесс. - Неужели принимают меня за юнана?

Езда по горам и пустыне его измотала. Он томился по острому, пряному вареву и мечтал о блестящей и чистой циновке. Ночлег у костра, мясо, зажаренное на углях, ему надоели до отвращения.

- Они скорей всего принимают тебя за тебя, - с усмешкой пробормотал Спантамано. - Поэтому и бегут, дети праха.

- Что ты сказал? - не расслышал сатрап.

- Я говорю: злой народ эти бактрийцы.

- Да, - согласился Бесс. - Я правлю ими десять лет, но не помню ни одного бактрийца, который, увидев меня, хотя бы раз улыбнулся.

- Наглецы, - в тон ему сказал Спантамано. - Их обдирают, а они еще хмурятся, мерзавцы, вместо того чтобы от радости хохотать.

Бесс не разобрал, шутит согдиец или говорит серьезно, и рассердился. Он рванул коня за повод и молча поскакал вперед. Ему хотелось бросить Спантамано что-нибудь резкое, унизить его, уязвить и вывести из себя. Но как уязвить человека, если у него не видно изъяна, больного места, которое так удобно задеть? К словам Спантамано трудно придраться, - ведь он как будто бы только шутит, проклятый согдиец. Но тот, кто не глуп, сумеет услышать в якобы безобидных шутках Сиавахшева отпрыска шипение ядовитой змеи, а в его ленивых движениях почувствует угрозу. Бесс, хотя и превосходил Спантамано ростом и силой мускулов, часто, когда согдиец глядел на него лукавыми глазами, казался себе беспомощным сусликом, на которого охотится хитрый и терпеливый степной лис.

До Бактры оставалось еще два перехода. Путники решили где-нибудь переночевать и ранним утром отправиться дальше, чтобы к вечеру добраться до города. Когда солнце зашло, они подъехали к селению, обнесенному высокой глинобитной стеной. Сатрап с наслаждением потягивался. Он предвкушал сытный ужин и отдых на пушистом ковре. Но перса ожидало великое разочарование - ворота селения с грохотом закрылись перед самым его носом.

- Эй, откройте! - негромко, с достоинством сказал Бесс и небрежно застучал по полотнищу ворот рукоятью бича. - Где ваши глаза? Не видите, кто приехал?

Он был спокоен. Жители селения, узнав, что к ним пожаловал сам Бесс, сатрап Согдианы и Бактры, поспешно распахнут ворота и падут ниц перед высоким гостем. Так случалось всегда, и Бесс привык принимать почести не задумываясь, как привык пить воду, когда испытывал жажду.

Но ворота не открывались. Бесса взяла досада.

- Ну, чего вы там медлите? - воскликнул он нетерпеливо. - Открывайте скорей!

На стене показался старый бактриец с луком в руке.

- Кто ты такой? - спросил он сердито.

Сатрап смешался. Его никогда не спрашивали, кто он такой. Во дворце, когда он восседал в золотом кресле, вельможи гнули перед ним спину и не спрашивали, кто он такой. Когда он ехал по улицам, окруженный толпой телохранителей, народ кланялся до земли, и никто не спрашивал, кто он такой. Когда он собирался посетить какой-нибудь округ, там два месяца готовились к встрече, и никто не спрашивал, кто он такой. Бесс есть Бесс, проклятье твоему отцу. И вот какой-то дряхлый, выживший из ума бактриец... Бесс не нашелся, что ему ответить и растерянно посмотрел на Спантамано. Тот сделал грозное лицо, вытаращил глаза и с притворной свирепостью заорал:

- Открывай скорей, болван! Ты не видишь разве, собачий сын, что перед тобой - благороднейший из персов, гахаманид Бесс, твой повелитель?

На старика эти слова не произвели никакого впечатления.

- Бесс? - недоуменно переспросил бактриец. - Никогда не слыхал про такого.

Тупость бактрийца взбесила сатрапа. Он раскрыл рот, чтобы обрушить на старого дурака лавину отборных ругательств, но вдруг осекся и широко раскрыл глаза. Он понял. Старик притворяется. Бесса узнали, конечно. И не пускают в селение именно потому, что он - Бесс.

- А!.. Вы так со мной?.. Изрублю всех! Селение снесу!..

Он корчился на коне, стиснув кулаки, оскалив зубы и запрокинув голову, точно голодный волк, что сидит под скалой и ярится, глядя на оленей, гуляющих на безопасной высоте.

- Селение снесешь? - Бактриец нахмурился. - Смотри, мой сын, чтобы тебе голову кто-нибудь не снес.

Перс перекосился, как от жгучего удара. Глаза его помутнели. Он выхватил кинжал и резко дернул за повод. Конь взвился на дыбы. Бесс отчаянно взмахнул кинжалом, пытаясь достать наглого бактрийца. Но стена была в двадцать локтей выстой. Рука Бесса так сильно натянула уздечку, что едва не свернула шею коня. Дурея от боли, конь совершил в воздухе невообразимый скачок и, нелепо брыкнув ногами, повалился набок. На стене раздался хохот. Десятки смуглых, длиннобородых людей глядели из-за парапета и потешались над неудачливым прыгуном.

- Свинья хотела схватить зубами край луны, но свалилась обратно в грязную лужу! - весело закричал старый бактриец. Бесс, бледный от унижения, двинул коня кулаком по голове. Скакун вскочил и помчался вместе с седоком прочь от ворот селения. Спутники Бесса повернули лошадей и последовали за предводителем.

Так и не удалось Бессу отдохнуть в эту ночь на мягком ковре, хотя Спантамано, не жалея горла, вопил у закрытых ворот укрепленных местечек:

- Эй, стадо шелудивых бактрийских ослов! Эй, черви, не стоящие даже мизинца благороднейшего персидского мужа Бесса!

Почему вы спите, дети праха? Почему вы не выбегаете навстречу вашему доброму повелителю? Режьте последних баранов, остолопы. Тащите сосуды с вином, если оно у вас еще осталось. Волоките за косы своих юных дочерей, мерзавцы!

Он явно подстрекал бактрийцев против Бесса; умышленно тяжкие оскорбления вызывали в крестьянах неистовую злобу.

- К дайву Бесса! - сказали жители одного селения. - Пусть иранец убирается в свою страну.

Дайв - это злой дух, в в существование которого свято верит любой перс. Сатрап едва не заплакал от обиды.

- Пусть Бесс отправится на тот свет за своим родичем Дариавушем! посоветовали жители другого селения.

- Наплевать нам на таких повелителей, - заявили жители третьего селения. - Мы, бактрийцы, сами управимся с делами Бактрианы...

А жители четвертого селения ничего не говорили, зато угостили пришельцев тучей стрел и убили восьмерых дахов.

После безуспешных попыток устроиться на отдых в хижинах земледельцев отряд набрел не чей-то обширный сад. Мстя селянам за испытанные унижения, персы срубили десятки абрикосов, слив, черешен и разожгли дымные костры.

Спантамано лежал на своем пятнистом плаще у огня и тянул вполголоса песню о горшке, разбившемся на три куска. Бесс, опустив голову на руки, неподвижно сидел по другую сторону костра. Он чувствовал лютую ненависть к Спантамано. Между поведением согдийца и тех, кто так подло поступил с Бессом сегодня, прослеживалась прямая связь, и не будь вокруг Спантамано его верных сородичей, ахеменид не медля набросился бы с ножом на хитроумного потомка Сиавахша. Для того ли уничтожил Бесс своего двоюродного брата Дариавуша, чтобы вот этот синеглазый юнец помешал ему сделаться владыкой Персиды? А что Спантамано пытается мешать Бессу, не увидит разве только слепой. О! Чует сердце Бесса - съест его отпрыск древних царей. Склонить дахов на расправу с зловредным согдийцем? Вот было бы прекрасно! Но разве можно довериться бродягам Черных Песков? Служат они Бессу, а слушают проклятого Спантамано, потому что он для них свой, тогда как Бесс - чужак, перс, а мало ли зла натерпелись дахи от персидских завоевателей?

Сознание собственного бессилия угнетало Бесса. Обуреваемый противоречивыми чувствами, но вынужденный держать себя в руках, он молчал, окаменев от горя.

На рассвете Бесс послал в Бактру гонца и велел остальным воинам собираться в путь. Плохо выспавшиеся, бледные, с измятыми, отекшими лицами и взлохмаченными волосами, с руками, в которые въелась копоть от сырых дров, в отсыревшей за ночь одежде персы, согдийцы и дахи угрюмо и нехотя убирали снаряжение, надевали на коней войлочные попоны и затягивали широкие подпруги.

После скудного завтрака, состоявшего из испеченных в золе пресных лепешек, отряд направился к Бактре. Чем ближе к городу подъезжали всадники, тем оживленней становилось на дороге. Крестьяне везли на осликах снопы сухой прошлогодней люцерны. Скрипели огромные колеса повозок, нагруженных мешками с пшеницей. Степенно вышагивали двугорбые верблюды кочевников.

Никто не обращал внимания на отряд Бесса. Война началась давно. Первые ополчения, возвратившиеся с запада, народ встречал с любопытством. Воинов окружали густой толпой и долго расспрашивали о боях с Искендером. Было много разговоров, догадок и пересудов. Однако война затянулась, и все привыкли к ней, как бы ни приходилось тяжело. Нужно было жить и добывать хлеб, и люди, примирившись с тем, что посылает бог, вернулись к повседневным делам. Если прежде за воином, раненным в битве под Иссой, ходила с утра до ночи толпа зевак, то теперь его просто никто не замечал. Тем более, что мужчин, раненных в разных битвах, стало куда больше, чем здоровых.

К вечеру отряд Бесса, сделав двойной переход, достиг пригородов Бактры. Сначала попадались серые кварталы и ромбы вспаханных полей с редкими шелковицами на межах, потом пошли густые сады. У обочин дороги уже поднимались глинобитные ограды крестьянских усадеб. Затем стали встречаться дома кожевников, гончаров и кузнецов, выселившихся за город из-за тесноты. Наконец Бесс добрался до Западных Ворот старой Бактры. Город стоял на холме и был обнесен высокой стеной из крупных сырцовых кирпичей. Вправо и влево от ворот тянулись ряды узких стреловидных бойниц. На прямоугольных башнях расхаживала стража.

Бесса ждали. Едва отряд показался на узкой улице, навстречу ему из широко распахнутых ворот выехала толпа бородатых всадников в просторных узорчатых одеждах и полосатых головных повязках. Гулко загрохотал барабан, заревели, как буйволы, огромные медные трубы, затрепетал, забился тонкий голос зурны. Спантамано прикусил губу. Зато лицо Бесса сияло от удовольствия. В толпе встречающих не было ни одного бактрийца. В городе скопилось около пяти тысяч персов, бежавших от македонцев на восток. Узнав от гонца о приезде Бесса, они возликовали и поспешили навстречу. Их дни проходили в спорах и раздорах, никто не знал, как быть, что делать, ибо им не хватало предводителя. И вот предводитель явился.

Отряды остановились. Седой перс из встречающих медленно сошел с коня и затопал к Бессу. Не дойдя до него трех шагов, он упал на дорогу и приложился губами к земле. Бесс преобразился. Глаза его гордо блеснули. Он опять стал ахеменидом Бессом, сатрапом Бактры и Согдианы, и теперь никто не спрашивал, кто он такой.

Старик достал из-за спины мех с вином, до краев наполнил темной влагой золотую чашу и преподнес ее правой рукой Бессу, приложив при этом левую руку к сердцу. Бесс раздвинул обветренные губы в суровой улыбке, принял чашу на обе ладони и поднес ко рту. Он пил жадно, но не торопился, с достоинством смакуя терпкое вино. Осушив чашу до дна, он намочил в оставшейся капле указательный палец и провел на своем лбу влажную розовую полоску. Из грубых глоток персидских воителей грянул боевой клич.

Седой иранец взял Бессова коня под уздцы и повел его за собой. Бесс Сутулился и выгибал длинную шею, как снежный сип. Персы расступились, пропустив своего повелителя и его спутников иранцев вперед, затем сомкнулись позади них тесной толпой, ощетинившейся копьями, и последовали за сатрапом в город.

Спантамано не трогался с места. Согдийцы и дахи остались возле потомка Сиавахша. Казалось, Бесс забыл о своем соратнике. Но, как понимал Спантамано, это только казалось. У Бесса что-то на уме, его надо опасаться.

- Горшок измучила тоска, разбился он на три куска, - сказал Спантамано и обернулся к воинам. - Видели? Когда в зарослях случится пожар и звери спасаются от огня, волк и олень бегут рядом. И никто никого не трогает. Но пожар кончился, и волк опять точит зубы на оленя. Поняли вы меня?

- Да.

- Вы, дахи, куда пойдете?

Дахи уже в пути переговорили между собой. Служба у Бесса, которого не пускали на ночлег даже в собственной вотчине, обещала дахам мало хорошего. Лучше поступить под начало Спантамано: его, как они убедились, сам Бесс боится. Поэтому старейшины дахов ответили без колебания:

- Мы с тобой, о Святой Смысл!

Имя Спантамано означало "святой смысл". Потомок Сиавахша удовлетворенно кивнул головой и покосился на худого, бледного перса, оставшегося у ворот, - того самого перса, который присутствовал при убийстве Дария. Опустив голову, он печально глядел куда-то в пустоту.

- Датафарн! - позвал его Спантамано. Тот очнулся. - Ты почему остался здесь?

- А куда мне? - Датафарн грустно улыбнулся.

- К Бессу.

Датафарн медленно покачал головой:

- Нет, Спантамано. Я хочу к тебе.

Спантамано испытывающее смотрел на перса. Может, его нарочно подослал Бесс? Да нет, не может быть. Не в первый же раз видит Спантамано этого беднягу Датафарна. Но он все-таки сказал:

- А если я не пущу?

Датафарн сразу понурился и растерянно пробормотал:

- Тогда... не знаю.

"Дурак! - выругал себя Спантамано. Ему стало жалко Датафарна. - Он и так болен, а ты его еще терзаешь".

- Ладно, - кивнул Спантамано добродушно. - Ты не обижайся. Я просто так сказал. Я рад, что ты решил остаться со мной.

Датафарн оживился. Спантамано повернулся к дахам и согдийцам:

- Персы уехали налево, к замку. Мы двинемся направо, к моему другу Вахшунварте. Все согласны?

- Да!

Усадьба Вахшунварты занимала целый квартал у Южных Ворот. Серые глинобитные и каркасные жилища соединялись узкими переходами. Между жилищами кое-где чернели квадраты затененных внутренних двориков, там и сям поднимались зеленеющие тополя. Дворец Вахшунварты точно холм возвышался над плоскими крышами окружающих его хижин, где жили сородичи и рабы верховного жреца Бактрианы. Перед дворцом раскинулась площадка с бассейном посередине. Вокруг бассейна темнели кроны развесистых чинар. Весь квартал был огорожен толстой стеной, а по углам дворца зорко глядели вниз бойницы четырех сырцовых башен.

Вахшунварта - высокий, смуглый человек с умным лбом, строгим худощавым лицом, темными спокойными глазами, прямым носом и белой длинной бородой - встретил гостей со сдержанной приветливостью. Спокойными, плавными движениями, мягкой речью и неторопливой поступью он как бы подчеркивал свою принадлежность к священной жреческой касте. Он с достоинством поклонился Спантамано и не спеша повел его во дворец.

В залах дворца было много света и воздуха. Потолки украшала тонкая резьба по алебастру. По верхнему краю высоких стен тянулись лепные фризы, изображающие то розетку, то следующих одна за другой куропаток, то оленей, убегающих от леопарда. Ниже фризов раскинулась по голубому полю вязь красочных росписей: охотники на тонконогих, быстро скачущих конях пронзали стрелой нежных серн; юноши в дорогих нарядах поднимали чаши; раскинув руки, выступали группы обнаженных танцовщиц.

"В храме огня, где Вахшунварта совершает обряд, ни одной завитушки не увидишь, - подумал Спантамано. - А дома у него вон сколько их наворочено. Такова твоя святость, хитрец?"

Поручив Спантамано заботам рабов, хозяин удалился. Пока Вахшунварта размещал согдийцев и дахов по хижинам, а их коней - по конюшням, потомок Сиавахша обмылся прохладной водой. Он долго плескался в каменном бассейне внутри дома, и его некрупное, суховатое, но ладно сложенное, как бы отлитое из бронзы тело отдыхало от дорожных невзгод.

Рабы, цокая языками от восхищения, умастили длинные волосы согдийца душистым маслом и расчесали серебряным гребнем; густые локоны отливали золотым блеском и ниспадали на плечи мягкой волной. Каково же было удивление слуг, когда знатный согдиец отказался от приготовленных для него ярких бактрийских одежд и опять облачился в пятнистые шкуры леопарда! Он поглядел в медное зеркало, поправил тонкие усы и весело подмигнул столпившимся вокруг него рабам. Они завыли от восторга. Так дружески с ними еще никто не обращался.

Освеженный, ловкий и быстрый, согдиец, проворно ступая по мягким багровым коврам, проследовал в зал, где за низким столом, уставленным золотой и серебряной посудой, его ожидал старый Вахшунварта. При виде сдобного пшеничного хлеба, жирного вареного риса, горой лежащего на круглом подносе, жареных сазанов, щук и сомов, раскрывших пасти на блюдах, тонко нарезанного, посыпанного красным перцем и политого уксусом лука и крупных, на огне каленных орехов ноздри Спантамано дрогнули, как у голодного барса, уловившего запах пасущейся недалеко антилопы.

Хозяин подошел к бронзовому жертвеннику, установленному на высокой медной треноге, разрезал плод граната, окропил кровавым соком священное пламя и едва слышно пробормотал короткое заклинание:

- О Хаом, владыка дома, владыка селения, владыка города, владыка страны! О силе и победе для нас молюсь тебе, - сохрани нас от ненависти ненавидящих, лиши разума притеснителей. Кто в этом доме, в этом селении, в этом городе, в этой стране нам враждебен, отними у того мощь, ослепи его глаза. Да не будет крепок ногами, да не будет могуч руками, да не увидит земли и неба тот, кто обижает наше сердце...

Ели молча. Спантамано, отведав понемногу всего, напал на свое любимое блюдо - острую горячую похлебку с жирной бараниной, диким чесноком, черным перцем и айвой. Вахшунватра равнодушно жевал сушеные абрикосы и задумчиво глядел куда-то в угол. Ему не хотелось есть, и он только из приличия присоединился к согдийцу. Его одолевал рой невеселых мыслей.

- Рассказывай! - проворчал жрец, когда Спантамано, запив еду кубком темного кислого вина, прилег на правый бок и подоткнул под локоть подушку.

- Рассказ мой будет краток. - Потомок Сиавахша усмехнулся. - Персам пришел конец!

- Ты этому рад?

- Рад? - повторил Спантамано. - Конечно, будь я проклят! Так свободно дышу сейчас, как никогда за двадцать шесть лет жизни своей не дышал. Э, да сегодня мне как раз двадцать шесть лет стукнуло! Забыл совсем, будь я проклят... Ну ладно, это к делу не относится. Важно что? Спантамано по-другому заживет теперь!

Он прищурил глаза, щелкнул пальцами и засмеялся. Вахшунварта молча ожидал, что скажет дальше этот согдиец.

- Слушай, Вахшунварта, - продолжал отпрыск Сиавахша. - Спантамано не любит говорить о себе. Он таков по своей природе. Но сегодня... или я просто пьян и кубок вина развязал мне язык? Нет. События - вот что отомкнуло замок на моих устах. Ты спросил меня: рад ли я падению Кодомана? Да, безумно рад! Почему? Я скажу тебе, Вахшунварта. Слушай меня, отец. Ты ведь знаешь, я - из царского рода потомков Сиавахша. Сиавахш похоронен в городе Бахаре [Бахар - ныне Бухара], что стоит на Золотоносной реке [Золотоносная река - Зарафшан]. Весной, в день Нового Года, жители Бахара поднимаются на холм, где погребен Сиавахш, и при восходе солнца режут на его могиле священных петухов. Сиавахш происходил от Михры, великого бога Солнца. Вот почему у меня золотые волосы, - они напоминают о лучах знойного светила. Вот почему у меня синие глаза, - они походят на цвет неба, по которому шествует Михра. Из нашего рода вышел пророк Заратуштра, которому поклоняются мидяне, персы, бактрийцы, согдийцы и жители Хорезма. Да, я от великого корня! Отец моего деда обитал на холме посередине Бахара - на холме, где погребен Сиавахш. Там же, в крепости, за толстой стеной, жил и отец моего отца. Кто во всей Согдиане был более почитаем и богат, чем цари из рода Сиавахша? Но вот явился Кир...

Лицо Спантамано потемнело. Вахшунварта, заметив злой огонек, разгоравшийся в глазах молодого согдийца, пугливо отодвинулся.

- Царь персов Кир, - продолжал Спантамано, - покорил и унизил моего прадеда. Дариавуш изгнал моего деда из Бахара. Наш род бежал на восток, в Пенджикент. Ты слыхал о Пенджикенте? Он за Маракандой, в горах, на берегу Зарафшана. Но и там, будь я проклят, нас не оставили в покое! Персы добрались до нашего становища и отняли даже то, что у нас еще оставалось. Почему? Да потому, что наш род священ, а Кшайарша, сын Дариавуша, - тот самый Кшайарша, который объявил себя "саошиантом" - Спасителем Человечества, не хотел, будь проклято его имя, чтобы на востоке существовал род, более славный, чем корень Гахамана.

О судьба! Если когда-то все богатства Согдианы доставались нам, то при персах они обратились в добычу чужеземных царей. Согдиану сделали сатрапией Персидского государства. Знаешь, какую дань платили согдийцы совместно с племенами хорезмийцев, парфян и харайва? По триста золотых талантов [всего около 700 тысяч золотых рублей] каждый год! Из-за тяжелых поборов род Сиавахша обнищал, как и все в Согдиане. Поверь мне, из каждых десяти овец половину мы отдавали - кому? Персам. Из каждых десяти юношей половину мы отдавали - куда? В персидское войско, и все они пропадали вдалеке от своих лачуг, пропадали ради чужого благополучия! Из каждых десяти женщин половину мы отдавали персам, они служили забавой их лопоухим старикам и никогда уже не возвращались домой, тогда как наши мужчины не могли жениться и умирали, не оставив на земле потомства... Наше семя стало вырождаться. Из потомков Сиавахша остался всего один человек на свете, это я, Спантамано.

Все говорят: Спантамано безбожник и бродяга, для которого ничего не свято. И так оно и есть, разве я отрицаю? Немало горя видел Спантамано, немало всякой нужды перенес, чтобы корчить из себя человека, угодного царю и богу. Персы на моих глазах - на моих глазах, будь я проклят! - убили за неповиновение моего отца... Я, потомок Сиавахша, мерз, одетый в лохмотья, в пустой хижине, а дети персидских старейшин дразнили меня блеском своих нарядов. Я голодал, как волчонок, они же... разве они задумывались когда-нибудь над тем, что будут есть завтра?

Я был красивым и веселым юношей. Но разве мне предназначались дочери богатых старейшин? Нет, их отдавали персидским молокососам, у которых пояса распирало от золота - золота, отнятого у нас! В двадцать лет я был мудр, как старец, но стадо тупых иранских юнцов, людей жалкого, скудного ума, из которого ничего не выжмешь, сколько ни бейся, - это стадо ослов глядело на меня сверху вниз. Как же! Ведь они умели так красиво говорить, хотя в речах не было никакого смысла, а я, хотя и видел их всех насквозь, не мог связать два слова от смущения и унижения.

Что же из того, что я стал видным человеком в Согдиане? Я достиг высокого места только благодаря собственной изворотливости. Да, я добился многого, я сделался приближенным сатрапа Бесса, женился на его сестре. Но разве это нужно потомку Сиавахша? Я хочу сам быть себе владыкой. Я хочу сам есть хлеб, выращенный на моих полях. Я хочу сам есть мясо моих овец.

Я хочу сам править Согдианой, будь я проклят, а не доверять это приятное дело какому-то Бессу! Всю жизнь я тайно ненавидел персов и желал конца их владычеству. Но у меня не хватило бы сил с ними расправиться. Это сделал за меня другой - великий человек, властелин западных стран Искендер Зулькарнейн. Иго персов свергнуто. Ты спросил меня, Вахшунварта, рад ли я поражению Дариавуша? Я визжу от счастья, ликую, проглоти меня дайв!

И Спантамано, сверкая ровными зубами, расхохотался прямо в лицо бактрийцу. Вахшунварта, пораженный столь откровенной речью потомка Сиавахша, подавленно молчал. На смуглых губах Спантамано блуждала странная улыбка. И Вахшунварта подумал, что этот молодой согдиец не остановится ни перед чем, чтобы добиться своего.

- Я... э-э... хорошо понимаю тебя, - сказал, наконец, Вахшунварта. Кто не рад краху Персидского царства? Тысячи тысяч людей от Египта до Согдианы разогнули спину. Десятки народов мечтали о свободе, - мечта их исполнилась. Но... - Вахшунварта вздохнул, - не променяли мы петуха на ястреба, а?

- Ты о чем? - спросил Спантамано, блаженно улыбаясь.

- Я говорю об Искендере. Когда юнан воевал на западе, я заклинал Охрамазду о победе Зулькарнейна. Когда юнаны сожгли Фарс, я принес благодарственную молитву богу Михре. Но... Дариавуш убит, персы разбежались, а Искендер все еще движется на восток. Он уже в Кабуре. Одного нет - другой зачем? Может, он будет еще хуже? А не получится так: если раньше из десяти твоих овец персы съедали только половину, то теперь юнаны съедят всех, да и тебя самого а придачу? Ты не думал об этом, а?

Улыбка Спантамано погасла. Он опустил глаза и глухо ответил:

- Нет.

- Зря. Я боюсь Искендера. Он объявил: "Иду на восток, чтобы освободить всю Азию от персов". Персов Зулькарнейн уже победил. Зачем же он идет сюда?

- Победил, да не всех! - горячо возразил Спантамано. - Ты забыл про Бесса? Он собирает войско, хочет выступить против юнана. Вот зачем идет к нам Искендер. Истребит остатки персов и вернется обратно. Что тут страшного?

- Не знаю, - пробормотал Вахшунварта. - Может быть и так. Но я... не верю Зулькарнейну. Кто знает, что у него на уме? Ты заглядывал в его душу? Нет. Я тоже. Подумай - стал бы он губить своих людей ради нас? Нет, не станет он из-за тебя и меня своей головой рисковать. Говорят Искендер лукав. Спаси Охрамазда от его рук.

- Ты от страха голову потерял, - криво усмехнулся Спантамано. Вспомни-ка: при Дариавуше Первом и персы два или три раза нападали на Юнан, учиняли там неслыханный погром. Пока у персов сила, юнанам спокойно не спать. Чтобы и завтра, и послезавтра, вечно был мир, юнаны хотят уже сегодня с корнем вырвать раз и навсегда родословное древо Гахаманидов. Не потому ли Искендер вот уже пять лет гонит их и громит, чтобы до конца истребить их боевую силу? Пастух не спокоен за стадо, пока не уничтожит волчью стаю до последнего щенка, у которого еще даже зубы не прорезались.

- Не знаю, - опять сказал Вахшунварта, с сомнением покачав головой. Может быть, ты и прав. Но я все-таки не верю Зулькарнейну. Я много думал, думал целый месяц, да. И решился... решился, пока не поздно, бежать их Бактры.

- Бежать? - Спантамано вскинул брови. - Куда?

- На север. В Согдиану. Ороба, правитель Наутаки, мой друг. Он примет меня.

- А как же Бактриана? Как народ, который видит в тебе своего отца?

- Народ? - Вахшунварта усмехнулся. - Сейчас он видит своего отца в Искендере. Зулькарнейна превозносят на всех перекрестках как освободителя. Все ждут не дождутся, чтобы он скорей явился и выбил персов из Бактры. Что мне народ? Пусть поступает, как ему хочется, Окажется прав - хорошо. Ошибется - ему же будет плохо. Мне сейчас не до народа. Я хочу спасти себя и своих родичей от юнанов, - все другое меня не касается. Я готов к отъезду. Мы выступаем через три дня. Если хочешь, поедем со мной.

- А Бесс?

- Бесс? Плюнь на него. Пусть он хоть утопится.

- А если он с нами захочет?

- Пусть едет. Но кормить его яне буду.

- Та-а-ак... - Глаза Спантамано приняли сосредоточенное выражение. Он забарабанил пальцами по медному подносу и стал негромко насвистывать сквозь зубы. Потом резко встряхнул головой. - Хорошо! Уйдем на север, за Окс [Окс - современная река Аму-Дарья].

В Бактре, по донесениям лазутчиков, остался двухтысячный отряд мидян и персов, не примкнувших к Бессу и решивших защищаться. Отдохнув в Драпсаке, македонец сделал внезапный налет на Бактру и взял ее после недолгой осады. Жители города так ненавидели персов, что во время приступа стали избивать их. Народ открыл ворота и встретил македонцев как освободителей. Чтобы еще больше склонить местных жителей на свою сторону, Александр приказал солдатам никого до времени не обижать.

Бактра показалась Александру унылой и запустелой. Персы довели город до разорения. "Когда я наведу порядок на всей азиатской земле, - сказал Александр себе, - открою здесь хорошую торговлю, и город оживет".

Солдатам было объявлено, что в Бактре они отдохнут, запасутся хлебом и направятся в Согдиану, чтобы разгромить Бесса.


ЗАРА, ДОЧЬ ОРОБЫ

В золото Зевс обратился, когда захотел он с Данаи

Девичий пояс совлечь, в медный проникнув чертог.

Миф этот нам говорит, что и медные стены, и цепи

Все подчиняет себе золота мощная власть.

Золото все расслабляет ремни, всякий ключ бесполезным

Делает; золото гнет женщин с надменным челом

Так же, как душу Данаи согнуло. Кто деньги приносит,

Вовсе тому не нужна помощь Киприды в любви.

Силенциарий, "Эпиграммы"

Напротив Тармиты [Тармита - ныне город Термез] беглецы переправились в больших лодках на правый берег Окса и сожгли суда, чтобы они не достались македонцам. Отсюда путь лежал по горам и пустыням до Наутаки [ныне город Шахрисябз] - города, расположенного недалеко от Мараканды.

Впереди ехали согдийцы и дахи Спантамано. Воины из Мараканды, Бахара, Наутаки, Пенджикента и других мест Согдианы распевали песни - долгие странствия по далеким, чужим краям закончились, кони согдийцев ступали по родной земле.

Иным было состояние бактрийцев. Толпа многочисленных сородичей жреца Вахшунварты, его вооруженных слуг, жен и детей, среди которых выделялась редкой красотой четырнадцатилетняя Рохшанек, а также семейства других бактрийских жрецов и старейшин, бежавших вместе с Вахшунвартой, тосковали о покинутой Бактриане и тревожно глядели вперед, невесело размышляя о будущем. Оно не сулило им ничего хорошего.

Персы же, замыкавшие это скорбное шествие, были трижды мрачней унылых бактрийцев, и угрюмей всех казался их предводитель Бесс. Он долго отговаривал Вахшунварту и Спантамано от бегства в Наутаку, но они его не послушались. Без них же Бесс не решился остаться в Бактре, боясь не столько Александра, сколько мести туземцев. И вот он ехал сейчас во главе своего отряда, проклиная судьбу, которая так немилостиво с ним обошлась. Все меньше и меньше друзей оставалось у Бесса, все больше становилось врагов. Самым опасным из них был Спантамано. После ухода из Бактры в нем произошла разительная перемена. Согдиец держит себя не так, как держал прежде, и это не укрылось от глаз Бесса. Раньше потомок Сиавахша с утра до ночи орал во все горло песню о разбитом горшке, хохотал на каждом шагу и не упускал случая позубоскалить. Сейчас он вопреки своему обычаю, не пел, не смеялся и не разговаривал. Все эти дни он озабоченно посвистывал и сосредоточенно думал. О чем? Этого не знал никто в целом мире. А неизвестность настораживала, пугала Бесса.

- Посмотрим.

- Там видно будет.

- Время покажет.

Так отвечал Спантамано, когда его спрашивали, что он станет делать после приезда в Наутаку.

Вместе со Спантамано ехал в Наутаку и бледный перс Датафарн. Странный это был человек - все время хмурился, никому не задавал вопросов, никому не отвечал, всех сторонился, и только Спантамано улыбался иногда своей обычной грустной улыбкой.

- Ты почему такой? - спросил его Спантамано.

- Какой?

- Ну... вот, смотри: солнце кругом, птицы летают, ящерицы бегают, все радуются, а ты угрюмый. Почему?

- Что - солнце? - печально ответил Датафарн. - Солнце всходит, заходит, а мир... мир остается злым и темным, как всегда.

- Как ты сказал? - удивился Спантамано. - Мир - всегда злой и темный?

- Конечно! Разве горе и мука, которым не видно конца, разве кровь, что каждый час льется на земле, разве землетрясения, извержения огнедышащих гор, ураганы, град, потоп, война, пожары, мор - все это не говорит, что миром правит зло?

- Хм... - Спантамано растерянно поглядел на Датафарна. - Я не думал о таких вещах. Но... кажется мне: ты не прав. Только ли зло на земле? А сила добра? Какой же ты приверженец Заратуштры, если не чтишь Охрамазду, бога добра и света?

- Добро? - Датафарн усмехнулся. - О люди! Вы видите в словах только оболочку, но не добираетесь до их внутреннего смысла. Что такое добро? Чистого добра не бывает. Все зависит от того, кто совершает действие. Понимаешь?

- Нет, - откровенно признался Спантамано.

- Ну вот, если тигр нападет на буйвола, он совершит - что? Добро для себя - ведь коли он не съест буйвола, то умрет с голоду. Верно?

- Ну.

- И если буйвол распорет тигру брюхо, то он тоже совершит добро добро для себя. Так?

- Так.

- Значит, добра самого по себе нет. Корень всего на земле - голод. Каждое существо хочет есть. Чтобы не умереть с голоду, оно ест других. Чтобы оправдать свой поступок, оно объявляет жертву носителем зла, а себя - носителем добра. Добро - это просто красивое слово, которым прикрывают зло. Суть жизни в том, чтобы есть друг друга.

- Ты говоришь о тиграх и буйволах. А у людей как?

- У людей еще хуже! Верней, о людях я и говорю. Зверь - тот хоть не болтает. Ест - и все. А человек - каких только пышных слов не выдумает он, прежде чем слопать себе подобного. "Добро", "истина", "справедливость", "благо" - о себе и "вероотступник", "возмутитель спокойствия" - о жертве, - все это говорится только для того, чтобы помех скушать жертву. Вспомни уроки прошлого. Финикийцев ели египтяне, египтян ели ассирийцы, ассирийцев ели мидяне, мидян ели персы, теперь юнаны едят персов. Бесс проглотил Дариавуша, ты пожрешь Бесса. Разве не так? Земледелец грабит кочевника, кочевник грабит земледельца. Богатый обдирает бедного, бедный убивает богатого. Муж угнетает жену, жена доводит мужа до безумия. Все человечество охвачено звериной алчностью. Каждый стремится втоптать другого в грязь, чтобы возвысится самому. Так было, есть и будет до тех пор, пока человечество совсем не лишится разума и не истребит само себя. Вот почему я презираю людей. Понимаешь?

- Ни дайва не понимаю? - зло сказал Спантамано. Он и впрямь не понимал темных речей иранца, но смутно чувствовал: в них что-то не так. Душа молодого согдийца бессознательно сопротивлялась грубому и бесстыдному смыслу откровений Датафарна.

"Удивительный народ эти персы, - подумал он с досадой. - Прославились на весь мир силой, мудростью, умелостью рук, а теперь что из них стало? Вот до чего довели вас Гахаманиды", - мысленно обратился он к собеседнику.

- Не понимаешь? - холодно сказал Датафарн. - Откуда тебе понять ведь жизнь еще не обломала твои бодливые рога.

- Твои обломала уже?

- И как еще! Знаешь ли ты, что десять лет назад я потерял в междоусобице свои владения, дом и всех родичей? Я одинок и гоним, как дух степей.

- А! - Спантамано оживился. - Вот откуда у тебя печаль. Так почему же ты не мстишь?

- Месть... - Датафарн вздохнул. - Отомщу одному, другому, а зло как было, так и останется в мире.

- Наплюй ты на зло, ради Охрамазды! Отомсти, и тебе сразу станет легче.

- Легче? Разве станет легче от мелочей, если я вижу несовершенство самого мира?

- Слушай, так жить нельзя! - возмутился Спантамано. - Что дальше?

- Дальше? - Перс скривил губы. - Вот залезу в какую-нибудь дыру и подохну.

"Конченный человек", - подумал Спантамано и, вытянув руку, стиснул пальцы в небольшой, но крепкий кулак:

- Ну, я не такой. Раз уж я родился, то возьму от мира все, что мне положено взять по праву живого человека!

Датафарн вдруг побледнел еще больше, закашлялся; изо рта у него хлынула кровь. Спантамано отшатнулся от него с брезгливостью здорового человека, но тут же устыдился, поддержал иранца под руку и крикнул слуг.

Те бережно сняли Датафарна с коня и положили в колесницу. После небольшой остановки, когда перс отдышался, отряд снова тронулся в путь.

- Ты не любишь персов, - прошептал Датафарн. - Зачем ты заботишься обо мне?

- Я не люблю тех персов, которые норовят меня съесть, - невесело усмехнулся Спантамано. - А тех, кто хочет со мной мира, - тех люблю.

Речи перса не оставили заметного следа в разуме согдийца, но зато заронили тревогу в его сердце. Чтобы уйти от недобрых предчувствий, он яростно погонял коня. Дорога, по которой продвигался отряд, была однообразной - те же нагромождения красных и черных скал, глинистые бесплодные предгорья, равнины, покрытые чахлой солянкой, что встречались Спантамано и в Сирийской пустыне, и к востоку от Тигра, и в стране персов, и возле Парфянских гор. Люди жаждали отдыха в тени платанов, у широкого бассейна, полного чистой холодной воды. Поэтому, когда на горизонте возникли синей извилистой полосой сады Наутаки, беглецы вздохнули облегченно и радостно.

Округ Наутака ["Новое поселение"] был небольшим, но чудесным уголком в этой стране выжженных солнцем диких полей. По обе стороны дороги тянулись ряды приземистых, но богатых темной, густой, сочной листвой шелковиц. Между ними там и сям выступали кроны серебристых лохов. Журчала в каналах мутная, бегущая с гор вода. На пашне работали люди в белых одеждах.

Сама Наутака стояла на огромном холме. Над величественными глинобитными стенами, из которых торчали ряды полусгнивших балок, летали стаи голубей. Внизу, на площади перед воротами, шумел базар.

Ороба, о котором Спантамано много слышал, оказался человеком себе на уме. Перед гостями предстал длинный, сухой и кривой, точно ствол абрикоса, козлобородый старик в тяжелой, расшитой золотом одежде. Его худощавое смуглое лицо показалось бы даже красивым, если бы он не задирал так высоко свой нос, не кривил так спесиво губы, не выставлял так далеко подбородок. Чванства у Оробы было хоть отбавляй. Он держался так, словно владел не малым округом, а, по крайней мере, половиной белого света. Всем своим видом он выражал не подобающее среднему вельможе блистательное величие, и только иногда, когда взгляд его глубоких карих глаз падал на золотые предметы и вообще на что-либо дорогое, лицо Оробы на миг утрачивало горделивость и становилось хитрым, как у жадных и ловких проныр, торговавших на рынке перед воротами его родового укрепления.

Бесс не являлся уже могущественным сатрапом, как прежде, однако все еще считался первым человеком Согдианы. Поэтому Ороба низко поклонился ему и поцеловал край его одежды, тогда как раньше пал бы перед ахеменидом ниц. Вахшунварта, хотя и не корчил из себя невесть кого, был познатней и побогаче Оробы. Но сейчас не Ороба нуждался в Вахшунварте, а наоборот. Поэтому наутакец ограничился тем, что лишь свысока кивнул бактрийцу. При виде Спантамано его лицо выразило недоумение. Он брезгливо оглядел потертые шкуры, в которые облачился потомок Сиавахша, и грубо спросил:

- Ты кто т-такой?

Он был заикой. Бесс метнул на Спантамано быстрый косой взгляд. Он и обрадовался тому, что Ороба унизил его врага, и встревожился: потомок Сиавахша никому не прощал обид и однажды на пиру запустил кубок в голову самого Дария. Неожиданная ссора могла внести раскол в среду согдийцев, а Бесс нуждался в них сейчас. Но Спантамано, к удивлению сатрапа, даже не поморщился.

- Я бедный человек по имени Спантамано, - ответил он Оробе смиренно. В глазах его блеснула и погасла искорка. И Бесс вспомнил кота, играющего с мышью. Ороба, услышав имя потомка Сиавахша, на миг смешался. Но сообразив, что бояться нечего, он проворчал:

- Так это т-твои люди отбивают с-скот у моих пастухов, С-святой Смысл?

Пенджикент и Наутака, владения Спантамано и Оробы, находились по соседству. Их разделяли горы, через которые изголодавшиеся пенджикентцы нередко ходили в набеги на юг.

- Случается, - ответил Спантамано спокойно.

Ороба не нашелся, что сказать, и отвернулся.

Предводители отрядов, прибывших из Бактры, вместе с телохранителями расположились в городе. Воинов поселили за стеной у рынка. На этом Ороба свое гостеприимство исчерпал. Бактрийцам и персам надлежало самим добывать пропитание. Собственно, на тех пять тысяч человек, которые привели Бесс и Вахшунварта, не хватило бы хлеба и у самого щедрого богача. Вахшунварта и другие знатные бактрийцы не испытывали нужду, ибо привезли много зерна и пригнали много скота. Хуже было положение Спантамано. Ему пришлось отправить гонца за горы. Через несколько дней из Пенджикента явился отряд его людей, ведущих огромное стадо быков; Ороба подозрительно на них косился, - где эти голодранцы раздобыли столько скота, ведомо разве только одному Анхраману. Две тысячи дахов Спантамано получили еду, зато персы страдали от недостатка хлеба и мяса. Разъяренный Бесс разослал по городам Согдианы грозные приказы, подкрепленные мечами его конных воителей. По горным и степным дорогам потянулись в Наутаку отары овец и караваны с маслом, зерном, вином и плодами.

Сюда же двигались со всех сторон отряды персов, рассеянных по разным поселениям Согдианы. Бесс готовился к битве и стягивал силы в одно место. Скоро в тесном оазисе стало негде повернуться. Это немало огорчало бережливого Оробу. Он возненавидел Бесса и по ночам молил богов послать на голову сатрапа тысячу и сто лютых бед.

Пенджикент лежал рядом и призывал Спантамано домой. Гонцы доставляли невеселые известия: хозяйство округа пришло в упадок, надо, чтобы молодой правитель приехал, сам во всем разобрался и отдал нужные распоряжения. Но Спантамано не покидал Наутаку, что многих удивляло.

- Какого дайва я там не видел, в проклятом Пенджикенте? - сказал Спантамано прибывшим к нему старцам. - Неужели, объездив половину мира, я должен сидеть в этой голодной и холодной дыре? Без меня не можете? А мозги у вас есть? Руки отсохли у ваших сыновей, что они не в состоянии добыть себе кусок хлеба на шашской [шашская дорога - дорога, ведущая в Шаш (современный Ташкент)] дороге? Несчастный я человек! Почему я должен возиться с шайкой этих вечно голодных пенджикентцев? Вы, наверное, и дочь мою уморили.

- Что ты, господин састар, наследница твоя цветет, как роза.

- Как роза! Пожалуй, в рваных тряпках ходит?

- О господин састар! Дочь самого Дариавуша так не одевалась.

- Дочь самого Дариавуша! Разве только в одежде радость? Кормите, наверно, кониной, испеченной на углях?

- Упаси бог, господин састар! Куропатка, фазан - вот ее еда.

- Еда, еда! Какой прок от еды, если она ни разу ласки не видела?

- Вай, господин састар! На руках носят твою дочь. Кто не любит дитя Спантамано?

- Ну, посмотрим. Везите ее скорей.

У Спантанамо была дочь от его давно умершей жены, персиянки, сестры Бесса. Когда Спантамано уехал на войну, девочке только исполнилось три года. Такой она и запомнилась ему - низенькой, толстенькой, круглолицей и веселой. Поначалу он все тосковал, потом привык к разлуке - на войне не до нежных чувств. Но теперь, вблизи от Пенджикента, тоска начала его томить с новой силой. Какой она стала? Выросла, должно быть. Помнит ли его?

И вот однажды утром его позвали во двор. У повозки, окруженной толпой бородатых горцев, стояла девочка лет восьми - высокая, тонкая, в блестящем розовом платье и широких красных шароварах. "Вытянулась", - подумал Спантамано.

- Отана!

- Дада! - Девочка с криком бросилась к Спантамано. - Отец!

Он опустился на корточки, схватил дочь в охапку, прижался щекой к ее щеке и окаменел. Долго они сидели так. Слезы отца смешались со слезами ребенка.

- А ну-ка, Отана, дай я посмотрю на тебя, - хрипло сказал Спантамано и немного отстранил девочку. Белое, красивое лицо, кое-где тронутое точками веснушек. Задорный носик. Розовые губы. Кудри не его - черные, не блестящие, как смола, а мягкие и темные, как ночь; такие волосы были у его жены. Но вот глаза, - ах, эти глазенки! И какой чурбан сказал, будто синий цвет - холодный цвет? Сколько тепла сияло в этих лукаво прищуренных, синих-синих глазах, похожих на яхонты, насквозь просвеченные солнцем! И так преданно они глядели на Спантамано!..

- Проклятье твоему отцу, - добродушно пробормотал тронутый согдиец. Оказывается, совсем не плохо, когда у человека есть дочь.

Он щедро подарил ей всякой всячины: бус, сережек, браслетов, колец, подвесок и диадем. Не находя себе места от радости, она бегала, прыгала, пела веселые горские песенки, танцевала, прищелкивая пальцами, корчила уморительные рожицы и тормошила отца, не переставая звонко смеяться. Спантамано молча цокал языком от изумления и восхищения. У него такая дочь! Старцы говорили правду: Отана выглядела здоровой, чистой и свежей; из чувства благодарности он купил им по новому халату.

Три дня Отана гостила у отца, и это время было самым счастливым в жизни беспутного потомка Сиавахша. На четвертый день, как ни плакала дочь и как ни изнывало сердце самого Спантамано, он решил отправить Отану домой.

- Зачем ты меня прогоняешь? - рыдала она у него на плече.

- Я не прогоняю тебя, доченька, - ответил он глухо. - Я прошу, чтобы ты скорей уехала. Тебе надо уехать. Тут много плохих людей. Видела, какие у них злые глаза?.. Съедят тебя, - добавил он, вспомнив слова Датафарна.

- А почему сам остаешься? Поедем со мной.

- Нельзя, доченька. Я буду сторожить дорогу, чтобы плохие люди не добрались до Пенджикента, где ты будешь думать о своем отце. Ты не забудешь меня, Отана?

- Никогда.

- Ну, прощай.

Он проводил старых пенджикентцев и Отану далеко за город и долго-долго стоял на дороге, не в силах вымолвить слово - боялся заплакать. Его тяжко угнетало предчувствие грядущих бед, хотя он и не знал еще, что Отану ему больше уже никогда не увидеть. О том же, что его родная дочь станет через много лет женой македонского царя Селевка, он и предполагать не мог. Судьба!

Он возвращался в Наутаку пешком, ведя в поводу коня. За ним, также спешившись, шагали Варахран и еще четыре согдийца. В небе, удивительно ярком и синем, над зубцами красных горных вершин, кудрявились, подобно овечьим шкурам, белые облака. По сторонам дороги тянулись массивы еще молодой пшеницы ровного серо-зеленого цвета. В садах, где та же сероватая блестящая зелень листьев млела в волнах горячего воздуха, поднимавшегося от желтой земли, слышался женский смех. Где-то за глинобитной оградой мычала корова. Пахло тмином и свежевыпеченным хлебом. На одной из плоских крыш сидела девочка и мирно стучала в бубен. Повсюду царил мир, и в душу Спантамано снизошел покой.

Он обернулся к Варахрану. С тех пор как Спантамано подобрал его в стране Гиркан, чеканщик переменился - окреп, выправился, возмужал, научился хорошо стрелять из лука. Он не отходил от спасителя ни на шаг. Без всякого уговора, как-то само собой, Варахран сделался первым телохранителем потомка Сиавахша.

Спантамано видел: Варахран сильно тоскует по дому. Но всякий раз, когда Спантамано намекал ему на это, чеканщик обижался, краснел и твердо заявлял, что никуда не пойдет от "господина састара". Вот и сейчас маракандец, расстроенный сценой прощания хозяина с Отакой, понурился, затосковал опять.

- Домой хочешь? - сказал Спантамано беззлобно. - Убирайся хоть сегодня. Мне надоел твой унылый вид.

Маракандец вспыхнул и смущенно пробормотал:

- Зачем господин састар смеется над бедным человеком?

- Я не смеюсь, чурбан. Вижу - тоскуешь. Так отправляйся! Кто держит? Разве тебе не жалко твоих родичей?

- А господину састару?

- Что?

- Господину састару жалко своих родичей?

- Ну?

- И дочь жалко?

- Может быть.

- Почему же господин састар не отправляется домой?

- У меня много дел в Наутаке.

- Значит, и у меня тут много дел.

- Ты-то здесь при чем, дуралей?

Варахран сердито засопел и умолк. Спантамано растрогала верность чеканщика. Он хлопнул его по плечу и добродушно сказал:

- Ну ладно. Оставайся, если ты уж так хочешь. И не вешай голову - мы еще увидим твою Мараканду. Не сто лет нам торчать в этой проклятой Наутаке. Ясно?

- Ясно.

Опять Наутака. Опять Ороба и персы. Спантамано с утра до вечера слонялся по крепостной стене, насвистывал свою знаменитую песню и все выжидал, упорно выжидал чего-то.

Иногда на стену поднимался Датафарн.

- Ты чего ко мне льнешь? - притворно сердился на него Спантамано.

Перс сам не понимал, почему его тянет к потомку Сиавахша. Может быть потому, что Спантамано единственный из всех людей, знающих Датафарна, относился к нему приветливо и доброжелательно; другие сторонились больного человека, в груди которого, по их словам, завелась "нечисть". Но, пожалуй, больше всего привлекали иранца жизнерадостность Спантамано, неукротимый дух, - общаясь с молодым согдийцем, Датафарн незаметно для себя перенимал его веселость, он как бы впитывал неистребимую жизненную силу потомка Сиавахша, проникался его простой верой, на дом и предводителя.

Он следил за каждым шагом Бесса, и сатрап издергался до того, что стал по ночам кричать во сне. Однажды он потерял терпение и призвал к себе двух преданных и смелых воинов. Невидимые в темноте, они неслышно, словно барсы, подкрались к хижине, где безмятежно спал потомок Сиавахша. Утром Бесс нашел их головы на пороге своего жилища. Он велел зарыть их и никому ничего не сказал.

Как-то раз, когда Спантамано сидел, по своей привычке, верхом на выступе башни, его внимание привлекла стайка девушек, направлявшихся по проезду стены прямо к тому месту, где находился согдиец.

Одна шла на три шага впереди, и даже издали Спантамано заметил, как она хороша собой. На ее голове, обернутой блестящим жгутом иссиня-черных кос, сверкала расшитая бисером голубая островерхая шапочка. Платье из белоснежного шелка, с длинными, узкими у плеч и расширяющимися книзу рукавами, тесно облегало грудь и талию и ниспадало до ступней. На плечи было накинуто покрывало из ярко-синего, отливающего лазуритом и обшитого золотым галуном бархата. На фиолетовых высоких башмачках вспыхивали при каждом шаге россыпи мелких жемчужин.

Когда согдийка подошла ближе, Спантамано разглядел ее лицо. Разглядел и изумился. Ее чистое, гладкое, без единого пятнышка лицо казалось бронзовым от ровного золотистого загара. Небольшой, но приятный лоб, густые брови вразлет, темные и живые, хорошо поставленные глаза, прямой, но с мягкими очертаниями нос, маленький, с немного припухлыми губами рот, нежный пушок, на верхней губе, округлый подбородок, гибкая смуглая шея, задорно выступающие груди, тонкая, туго перевязанная широким зеленым поясом талия и крутые бедра так и приковали к себе жгучий взгляд Спантамано. Девушке было лет семнадцать. Она шествовала величественно, как богиня, и гордо держала свою прекрасную голову. Ее сопровождали рабыни в просторных шароварах и коротких куртках без рукавов. Позади следовал огромный полуголый евнух с топором на плече.

- О богиня Анахита! - прошептал Спантамано пересохшими губами. Неужели ты сама сошла с неба на эту бренную землю?

Когда согдийка приблизилась, он ласково улыбнулся, вынул из-за уха красную розу и, не дав девушке опомниться, бросил ей цветок.

- Лови!

Она так растерялась, что поймала цветок и остановилась.

- Я хочу на тебе жениться, - сказал Спантамано, продолжая нежно улыбаться. - Ты согласна? Вижу по глазам, что да. Кто твой отец? Я пойду к нему сейчас же.

Поток слов, да еще таких, ошеломил согдийку. Не зная, как быть, она в испуге отступила на шаг.

- Ну, говори, кто твой отец? - настаивал Спантамано. - Я не доживу до завтра, если сейчас же не женюсь на тебе. Э! Я сам догадался, кто твой отец! Ведь ты дочь Оробы, правда?

Он ловко прыгнул с парапета, порывисто обнял согдийку, влепил ей в благоухающие губы сочный поцелуй, шлепнул по бедру одну из побледневших от ужаса рабынь, щелкнул по носу остолбеневшего евнуха и помчался вниз.

В это время правитель Наутаки, обложившись кучей глиняных табличек, подсчитывал свои убытки и заочно ругал Бесса. Спантамано вихрем ворвался во дворец и заорал с порога:

- Ороба! Оказывается, у тебя есть прекрасная дочь. Почему ты до сих пор не показал ее мне, старый пройдоха?

Правитель вытаращил глаза и выронил из рук табличку, Она со звоном упала на медный поднос и разбилась.

- Ч-то с тобой? - пробормотал он растерянно.

- Что со мной? Разве ты не видишь, старый верблюд, что со мной? Я хочу жениться на твоей дочери. Сегодня же. Сейчас же!

- Ты с ума с-сошел! - крикнул Ороба визгливо. Лицо его побагровело от гнева. - Слышит ли т-твое ухо, о чем болтает т-твой язык? Он женится на моей д-дочери... О Охрамазда, спаси меня от этого ч-человека!

- Разве я так уж плох для твоей дочери? - Спантамано весело хлопнул Оробу по спине. Тот так и передернулся от возмущения. - Кого тебе еще надо? Где ты найдешь второго потомка Сиавахша? А? Чего ты корчишься, старый осел? - зарычал он грозно. - На колючку сел? Не выводи меня из терпения, или я тебя так двину по глупой голове, что она разлетится вдребезги! Давай, давай, скорей соглашайся. И веди себя скромно, когда с тобой говорит потомок Сиавахша.

Ороба так ошалел от этого бурного натиска, что его чуть не хватил удар.

- Потомок Сиавахша! - закричал он гневно и с отвращением сплюнул. Потомок н-навоза, вот ты кто! Ходит в рваных ш-штанах, и еще с-суется ко мне с дурными речами. Пошел п-прочь, или я велю отколотить тебя п-палками!

- Не горячись, отец, - добродушно сказал Спантамано. - До моих штанов тебе дела нет. Я хожу в рваных, ибо мне так нравится. Это не значит, что я такой уж бедняк. У меня хватит денег на покупку новых штанов. Перестань брыкаться, как бычок, и посмотри сюда.

Спантамано вынул из-за пазухи три крупных белых алмаза и бросил их на ковер перед Оробой. С того мигом слетела вся спесь. Он хотел было что-от промолвить, но поперхнулся и застыл, не отрывая взгляда от драгоценных камней. Такими алмазами не владел никто во всей Согдиане.

- Где т-ты их д-добыл? - прошептал Ороба.

- Т-тебе н-не все равно? - передразнил его потомок Сиавахша. - Важно что? Они достанутся тебе, если ты отдашь свою дочь. Этих камней хватит, чтобы купить и твой замок, и твой округ, и тебя самого. Ну, согласен?

- П-постой. - Ороба взял один из камней и провел им по сапфиру, вделанному в золотое кольцо, которое сверкало на его среднем пальце. На сапфире появилась царапина. Затем Ороба испытал два других алмаза. Они побеждали сапфир и оставляли на нем тонкую черту. Тогда правитель Наутаки подобрал камни, бегом направился к окну и стал против солнца. Камни отсвечивали красным светом и радужным переливом. Алмазы были отборного разряда. Ороба пинком отшвырнул глиняные таблички, расстелил шелковый платок, бережно разложил на нем алмазы, лег на ковер грудью и стал любоваться драгоценными камешками, вертя головой и закрывая то левый, то правый глаз.

- У меня их много. - Спантамано усмехнулся и высыпал на ковер горсть мелких и крупных рубинов, красных, как пылающие угли; трехцветных кораллово-бело-прозрачных ониксов; темно-синих лазуритов, усеянных точками золотистого колчедана, напоминающего звезды на фоне ночного южного неба; шафранных, желтовато-алых и желтых лалов; вишнево красных гранатов и зеленых изумрудов. - Видал? Но эти я тебе не отдам. Ведь твою дочку, когда она станет моей женой, придется одевать и кормить.

Ороба не шевелился. Его состояние испугало Спантамано. Как-бы старик не рехнулся при виде этих сокровищ. Потомок Сиавахша поспешно сложил алмазы в платок. Ороба не двинул и пальцем, только его помутневшие глаза проводили исчезающие богатства взглядом, полным скорби.

- Ну ты, старый пес! - окликнул его Спантамано. - Согласен ты или нет? Если тебе не нравятся эти алмазы, я заберу их обратно и сейчас же уеду в Пенджикент. Там я кликну голодных пастухов, мы нагрянем на Наутаку и не оставим от твоей паршивой крепости камня на камне. Так или иначе твоя дочь станет моей женой. Ты слышишь меня, старый чурбан?

- А? - Ороба, наконец, очнулся. - Что ты с-сказал?

- Согласен, я тебя спрашиваю?

- На ч-что?

- О дубина! - Спантамано всплеснул руками. - Я изнываю от нетерпения, а он даже не слушает меня! Отдаешь ты мне свою дочь или нет?

- Ах, д-дочь... - Ороба окончательно взял себя в руки. - Это надо о-обсудить.

- Что?! Какие там еще обсуждения? Я хочу сейчас жениться на твоей дочери!

- Это н-надо о-обсудить, - упрямо повторил Ороба и ухватился рукой за платок.

- Чтобы на твою голову балка свалилась, - выругался Спантамано, не выпуская алмазы.

- Это н-надо о-обсудить, - настаивал Ороба, снова подвигая к себе драгоценности.

- Чтобы ты ногу сломал, дряхлый скряга, - проворчал Спантамано, опять перетянув платок на свою сторону.

- Это н-надо о-обсудить! - твердил Ороба, пуская в ход вторую руку.

- Чтобы ты ослеп, старый кабан, - прорычал Спантамано и рванул к себе платок.

- Это на... э... з-зачем о-обсуждать? - сказал Ороба, подбирая звякнувший о поднос алмаз. - Я с-согласен. Кто не с-согласится отдать свою д-дочь потомку С-сиавахша?

- А рваные штаны? - напомнил Спантамано с хитрой усмешкой.

- При чем тут ш-штаны? - рассердился Ороба, пряча за пазуху драгоценности. - В рваных д-даже лучше. Ветер п-продувает, удобно, п-прохладно...

Оба от души расхохотались и хлопнули по рукам. Вечером, неожиданно для всех, во дворце Оробы закипел свадебный пир. После пира дочь Оробы трепетала в знойных объятиях Спантамано. Утром он заснул. Она лежала возле него и с изумлением глядела на человека, которого в полдень увидела впервые в жизни, а к вечеру стала его женой. Он был чужой, потому что она не успела его узнать. И он был уже свой, потому что она ему принадлежала. Ее томили противоречивые чувства. То ей хотелось от него бежать. То в гуди загорался огонек, и руки сами тянулись к его щекам. Счастливая и несчастная, уставшая от бурных ласк, она стала дремать, когда этот страшный человек вдруг проснулся и сказал:

- Постой, как же тебя зовут? Я и забыл вчера спросить.

Дочь Оробы звали Зарой. Она была свежа, как утро, и таинственна, как ночь. Даря ласки Спантамано, признавая его своим властителем, она в глубине своей несла два чувства, пробудившиеся в ней в первый брачный вечер.

Она много слышала о потомке Сиавахша и представляла его гордым великаном, излучающим яркое сияние. Но Спантамано оказался другим человеком. Правда, он тоже необыкновенен - чего стоят одни его удивительные повадки! Однако живой потомок Сиавахша вовсе не соответствовал образу, который она, еще не видя самого Спантамано, создала в своем воображении. Она не могла его постичь.

- Я думала ты не такой, - сказала мужу Зара.

- Да? - Он поднял глаза, и взгляд их был сумрачен. - Ты предполагала, что у меня на лбу растут рога?

Она не нашлась, что ответить, и промолчала. Кто знает, к чему привела бы двойственность ее чувств, если бы сам Спантамано не нашел для них нужного исхода. Он повернул голову жены к себе и долго смотрел в глубину ее темных очей.

- У тебя тут неверные мысли, - проворчал он, коснувшись ее лба. Нехорошо. Вот это примирит тебя со мной.

Потомок Сиавахша выложил перед супругой горсть сверкающих камней и, не прибавив ни слова, исчез из дворца. Она была сражена.

Зара не знала, что Спантамано так баснословно богат! Три дня назад девушка глубоко изумилась, когда скупой и расчетливый отец согласился отдать ее замуж за полунищего владетеля Пенджикента. Она решила, что Ороба сделал этот шаг из какого-то неизвестного ей соображения, связанного, должно быть, с появлением Бесса в Наутаке. Ведь Спантамано считался другом сатрапа.

Она сетовала на опрометчивый поступок отца. При одной мысли о том, что ей придется до конца своих дней жить в пустом и холодном замке Пенджикента, ее бросало в дрожь. Но отец, выходит, знал, что делал? Девушка выросла в среде, где богатство значило все, где самым достойным признавался человек с тугой денежной суммой и самым негодным - бедный. Ум тут в расчет не принимался. Верней, умным считался тот, кто сумел достичь благополучия. И зара хорошо знала цену небрежно рассыпанным перед нею холодным блестящим камешкам. Они символизировали жарко пылающий очаг, набитые до порога амбары, дорогие наряды, славу, вызывающую зависть всех, и место первой женщины в Согдиане.

Все сомнения и колебания Зары улетучились. Она в экстазе лежала на разбросанных подушках и любовно перебирала рубины, изумруды и сапфиры, когда явился Ороба. Он молча сел на корточки. Их пальцы встретились в куче камешков, и трудно было бы сказать, чью дрожат больше.

- Где он? - хрипло спросил Ороба, прервав торжественное молчание. Она долго не отвечала, затем произнесла томным голосом, будто сейчас только проснулась и в голове ее витали еще обрывки чудесного сна:

- Кто?


ИСКЕНДЕР ИЛИ БЕСС?

- Близок решительный час, - сказала

Хариклия, - и ныне держит на весах нашу

жизнь Мойра...

Гелиод, "Эфиопика"

Спантамано вышел из дворца неторопливым, ленивым шагом человека, которому не о чем беспокоиться. Он собирался побродить по крепостной стене, подышать свежим воздухом и вернуться к Заре.

Но перед ним вдруг появился Вахшунварта. Он был чем-то озабочен. Спантамано, блаженно улыбаясь, подмигнул ему, словно бы говоря: "Вот что произошло. Как тебе это нравится?" Вахшунварта с опаской оглянулся и сухо сказал:

- Напрасно ты затеял сейчас развлечения.

- Что-нибудь случилось? - мягко спросил Спантамано. Он сиял, подобно час назад отчеканенной монете.

- Пока ты возился с дочерью Оробы, наш друг Бесс объявил себя царем Артахшатрой Четвертым и надел золотую тиару, - угрюмо сообщил бактриец.

- А?.. - Спантамано пошатнулся, будто его ударили в грудь, и еле удержался на ногах. - Почему ты молчал до сих пор, отец? - произнес он одними губами.

- Трижды посылал к тебе людей, но ты никого к себе не пускал.

Спантамано закрыл глаза и стоял так некоторое время, потом вздохнул, провел узкой ладонью по лицу и задумчиво поглядел на Вахшунварту. Бактриец поразился воле, с какой этот удивительный человек переломил себя.

- Ладно, процедил согдиец сквозь зубы. - Там будет видно.

Он отвернулся от потрясенного бактрийца и медленно, спокойно, будто ничего не случилось, направился обратно во дворец. "Бессу пришел конец", пробормотал Вахшунварта. Старик снова огляделся по сторонам и проворно скрылся за углом.

Потомок Сиавахша, заложив руки за спину, не спеша последовал к жене. Увидев его, Зара быстро подобрала ноги, опустила голову и смущенно улыбнулась. Теплый блеск агатов, подаренных мужем, передался, казалось, ее темным глазам, а на губах играл отсвет красных лалов. Спантамано наклонился к ней, молча погладил черные ароматные волосы и поплелся через широкую открытую дверь на террасу.

Здесь он растянулся на ковре, оперся подбородком о поставленные один на другой кулаки и переливчато засвистел. Женщина следила за ним с удивлением. Чем он недоволен? Подарки, полученные ею, обязывали к заботливому отношению к супругу. Зара много раз выходила на террасу и спрашивала, не хочет ли он есть.

- Потом, - отвечал он кратко.

Она решила, что надо его приласкать. Но долго колебалась, так как ее одолевало смущение. Наконец, пересилив себя, она опустилась возле него и неумело обняла за плечи.

- Потом, - сказал он, мягко отстранив жену. Она ушла, едва не плача от унижения. Так Спантамано лежал на террасе до вечера и все свистел и свистел без конца, и никто бы не сказал, о чем он думает. Когда стемнело, Зара снова подошла к нему и несмело предложила лечь спать.

- Потом, - пробормотал Спантамано. - Принеси-ка лучше крепкого вина.

Говорят, крепкое вино или дым от горящих семян дикой конопли успокаивают сердце, томящееся от горя. Что, если попробовать?

Зара принесла кувшин с вином и сама наполнила чашу. Спантамано отпил глоток, затем снова засвистел. Этот свист надоел Заре до тошноты. Она пожала плечами и удалилась. Да, дочь Оробы не могла постичь своего супруга. В ней опять пробудилось чувство отчуждения.

Но она не должна была, не имела права давать этому чувству волю, того требовали камни, спрятанные в дорогой шкатулке. И в то же время, помимо всего другого, Зару просто тянуло к человеку, лежащему на террасе. Томимая разноречивыми мыслями, она забылась.

Согдиец не знал, как ему быть. Он казался себе человеком, который, изо всех сил убегая от преследовавших его голодных гиен, натолкнулся на мчащегося прямо навстречу ему свирепого тигра.

Персы или юнаны? Спантамано не хотел ни тех, ни других. Он сам стремился к власти над Согдианой. Он мечтал о царском престоле, по праву принадлежащем ему, потомку Сиавахша. Да, он желал сам править своей страной! Но богам было угодно сделать так, чтобы Спантамано приходилось выбирать меж двух грозных сил. О дайв! Такая путаница в делах, что в ней не разобрался бы даже старый пройдоха Анхраман, бог зла, мрака и лукавства.

Стать на сторону Бесса? Бесс объявил себя повелителем Востока. Новому царю нужен верный человек, на которого можно опираться в Согдиане. Он назначит Спантамано сатрапом этой страны. Заманчиво! Но... тогда Спантамано только наполовину сделается повелителем своей родины, а он хотел видеть себя ее полным хозяином! Кроме того, долго ли продержится на троне этот новоявленный Артахшатра? Если перед Искендером не устоял сам Дариавуш, то Бесс не устоит и подавно. Рано или поздно его сметут с лица земли, а вместе с ним исчезнет, как дым, и потомок Сиавахша. Значит, присоединяться к Бессу нет смысла.

Итак, не персы, а юнаны. Перейти на сторону Искендера? Но кто знает его желания? Намерен ли он, истребив остатки персидских войск, навсегда уйти обратно? Или царь юнанов, подобно Гахаманидам, поставит в Мараканде и других городах отряды своих солдат? Что будет тогда? Искендер, конечно, назначит Спантамано правителем Согдианы. И опять Спантамано окажется лишь наполовину хозяином государства.

Круг замыкался. Честолюбивого согдийца бесило сознание того, что он не может распоряжаться страной отцов по своему усмотрению. И это возбуждало в нем лютую ненависть и к персам, и к македонцам.

Так он и не придумал ничего. Другой на его месте, озлобленный собственными бесплодными раздумьями, совершил бы опрометчивый шаг. Но Спантамано, обладая бездной мелких слабостей, становился твердым и холодным, как его бронзовый нож, когда дело касалось главного. Он пересилил в себе нетерпение, желание сейчас же действовать: вихрь чувств, что бушевал у него в груди, нашел исход в безобидной песенке:

Горшок измучила тоска,

Разбился он на три куска.

Спантамано решил ждать. Настанет час, когда события сами покажут, как быть. И когда этот час наступит, все увидят, на что способен Спантамано. Придя к такому выводу, согдиец допил вино (оказывается, помогает от горя, проклятье твоему отцу!) и завалился спать возле красивой жены, к которой искренне привязался с первого же взгляда.

Не одного Спантамано одолевали в эту ночь невеселые мысли. Ждал поворота событий Вахшунварта. Он так же, как и Спантамано, не хотел ни персов, ни македонцев. Но если молодой и горячий согдиец готовился к схваткам, намереваясь принять в них самое живое участие, то старый и осторожный бактриец заботился лишь о том, чтобы уберечь себя, своих родичей и свои богатства как от персов, так и от юнанов. Ему вспомнилась скала Шаш-и-Михра на востоке, у горного озера. На вершине скалы один из владетелей, преданных Вахшунварте, построил неприступную крепость. Вахшунварта надумал укрыться вместе с домочадцами в этой крепости и дожидаться там лучших времен.

Что касается Бесса, то он всю ночь слонялся по комнате, не находя себе места. У него на плечах неглупая голова. Под рукой войско. Но нет смелости, чтобы выступить против Искендера.

Долго не спал и Ороба. Мысли владетеля Наутаки отличались простотой. Он готовился примкнуть к тому, кто победит.

Так четверо столь разных людей встретили начало того дня, который решил судьбу одного из них, остальных же, наконец, заставил действовать.

Раньше этих двух бактрийцев не видели в Наутаке. Тогда без расспросов бы не обошлось, но теперь в городе кишели толпы чужих людей, явившихся из Бактрианы, и на подозрительных торговцев никто не обратил внимания.

Они молча слонялись по рынку, не собираясь ничего покупать или продавать. Один из них был высок, сух, носат и волосат; другой приземист, лыс и толст. Они, кажется, искали кого-то и негромко переговаривались между собой на языке, который не разобрал бы никакой бактриец. Они только глядели и никого ни о чем не спрашивали.

Обойдя базар, необычные купцы забрели в харчевню и присели в темном уголке, чтобы не привлекать к себе внимание присутствующих. В харчевне, как и везде, где собирается больше десяти человек, стоял шум. Крестьяне из окрестных селений, мелкие торговцы и ремесленники толковали о своих делах.

- Ни к чему не приступишься, все дорого.

- Еще бы. Товаров мало, все персы забрали.

- И когда мы от них избавимся?

- Скоро уже. Вот Явится Искендер и тогда...

- Думаете, будет лучше, если Искендер явится? Что перс, что юнан все равно чужой.

- Не надо бы ни персов, ни юнанов.

- Это верно, да не получается так.

- А может, получится?

У входа пожилой воин из согдийцев рассказывал разинувшим рты селянам о битве при Гавгамелах.

- Выходит, вы сражались хорошо? - сказал, вмешиваясь в разговор, какой-то худой человек, судя по черным рукам - кузнец.

- А как же! - гордо ответил воин. - Уж мы показали этим негодным юнанам.

- То-то они бежали за вами до самой Бактры, - заметил кузнец ехидно.

Воин побагровел от стыда.

- Ну, ты, - заворчал он грозно. - Не твоего ума это дело.

- Конечно, не моего, - согласился мастер. - Почему не бежать, если хочется бежать? Свет велик. Можно удирать до тех пор, пока не достигнешь края земли. Говорят, Искендер скоро придет сюда. Куда вы теперь направитесь, доблестные воители? На север, где вечно лежит снег? Или на восток, в страну узкоглазых? Или на юг, к индийцам?

Селяне расхохотались. Воин смутился и разжал кулак.

- Никуда не направимся, - сказал он угрюмо. - Мы ушли из Ирана, потому что не хотели защищать персов. Тут же наша земля, и если юнаны пойдут на нас войной, мы постоим за себя, так и знай. Пусть только Спантамано прикажет.

- А, ты из отряда Спантамано? - спросил кузнец с любопытством, в котором сквозило уважение. При этих словах бактрийские купцы переглянулись.

- Да, - ответил воин. - Ладно, прощайте, мне пора в крепость.

Он вышел. Оба торговца незаметно выскользнули следом. Высокий нагнал согдийца итронул его за руку. Воин оглянулся.

- Добрый человек, - сказал купец. - Я друг Спантамано. Но здесь я никому не знаком, поэтому мне трудно попасть в замок. Не снесешь ли ты Спантамано вот это письмо? Из него он узнает, что я приехал, и примет меня. Умоляю тебя, сделай это если не ради меня, то ради Спантамано, твоего предводителя! Я торговец. Глупые люди утверждают, будто торговцы скупы. Но я докажу тебе, что это не так.

И бактриец вручил воину золотую монету.

- Для друга Спантамано я готов на все! - воскликнул обрадованный воин, пряча за пазухой монету и тугой свиток, зашитый в узкий шерстяной мешочек. - Где тебя найти, если господин сатрап пошлет за тобой.

- В харчевне, из которой ты вышел сейчас.

Когда воин удалился, один бактриец сказал другому на греческом языке:

- Или Спитамен согласится...

- Или отрубит нам головы, - добавил его товарищ.

Согдиец честно доставил послание Спантамано. Тот удивился и подробно расспросил воина о "друге". Затем отослал его, вскрыл мешочек и развернул свиток из папируса. Письмо было написано по-персидски. Первые же слова послания повергли Спантамано в изумление.

"Искендер Зулькарнейн шлет привет потомку великого Сиавахша, прочитал Спантамано, не веря своим глазам. - Радуйся! Я много слышал о твоих достоинствах считаю тебя благороднейшим из мужей Согдианы. Вот почему я обращаюсь к тебе, а не к другим вельможам твоей благословенной страны. Слушай же то, что тебе говорит сын бога Аммона..."

Спантамано отер широким рукавом вспотевший лоб и продолжал читать:

"...Забота о благе моего народа заставила меня покинуть страну отцов и повела по дороге войны против Дариавуша. Тебе известно, сколько притеснений чинили персы юнанам, как надругались они над храмами наших богов. Пока существует корень Гахаманидов, народы мира не могут жить спокойно. Боги повелевают мне истребить этот проклятый род и водворить повсюду радость и благополучие. Я разметал полчища иранцев, как ветер золу, и освободил множество племен от персидского ига. Но враг еще не растоптан. Братоубийца сатрап Бесс жив и скрывается в Наутаке..."

Потомок Сиавахша поднялся, трясущимися руками наполнил кубок, опорожнил его тремя глотками и снова склонился над свитком.

"...Я узнал, что Бесс опирается на тебя, и скорби моей нет предела. Разве Бесс не враг и тебе, о потомок Сиавахша? Разве Гахаманиды не отняли престол Согдианы у твоих отцов? Почему же ты пригрел на своей груди ядовитую змею, которая рано или поздно тебя ужалит? Неужели ты хочешь выступать вместе с кровожадным Бессом против того, кто идет к тебе с братской улыбкой на устах? Неужели ты не поможешь мне пресечь козни мерзкого человека, которого мы ненавидим оба? Воины мои утомлены бесконечным походом. Я давно вернулся бы в свою страну, если бы злой Бесс не угрожал мне мечом за моей спиной. В сердце моем нет ненависти, в голове нет дурных мыслей против согдийцев. Наказав Бесса, я уйду обратно, так как меня зовет очаг родного дома. И Согдиане станет твоей. Подумай над этими словами, мой брат Спантамано..."

Согдиец выронил свиток и оцепенел. Затем порывисто вскочил с места и побежал к выходу. Но у порога спохватился, остыл и неверным шагом возвратился в зал. Не кроется ли подвох в речах Искендера? Нет, разве сын бога Аммона осквернит свои уста ложью? А почему бы нет? Разве не пропитано ложью все вокруг?

Спантамано, боясь сделать неверный шаг, призвал Датафарна, Оробу, Вахшунварту и Хориена, знатного согдийца, такого же осторожного человека, как и старый бактриец. Послание Искендера их тоже поразило и заставило задуматься. Всех беспокоило одно: не таится ли в письме Зулькарнейна обман? Быть может, он замыслил расколоть объединенные силы персов, согдийцев и бактрийцев, а потом разгромить их по одиночке?

- Любое решение опасно, - пробормотал Вахшунварта. - Я не знаю, что делать.

- Я тоже, - присоединился к нему Хориен.

- Но выбирать все-таки надо! - воскликнул Ороба. - И поскольку это так, неужели мы окажемся дураками и станем на сторону слабейшего? К дайву Бесса! Оробе неплохо жилось при персах. Я думаю, при юнанах будет не хуже. Хватайте Бесса - и делу конец!

- Ороба прав, - тихо сказал Датафарн. - Свяжите Бесса и отдайте Искендеру. Одной собакой станет меньше.

Спантамано быстро повернул голову и бросил на Датафарна удивленный взгляд.

"Ага, братец! - усмехнулся он про себя. - Ты, оказывается, зубаст. Мы с тобой еще поживем на белом свете, я вижу".

- Так что же вы советуете, Вахшунварта и Хориен? - сердито спросил потомок Сиавахша.

- Решай сам, - промямлил Вахшунварта, пряча глаза.

- Сам решай, - повторил Хориен.

- Шакалы! - не сдержался владетель Пенджикента. - Я решу, а потом вы камнями забросаете меня, если выйдет неудача. Не так ли?

Они промолчали. В это время у входа во дворец послышался шум. "Спантамано! Спантамано!" - кричала толпа. Появились испуганные телохранители. Один из них сообщил, что тысяча или две горожан, вооруженных дубинами и топорами, оттеснили от ворот стражу и ворвались в замок. Они хотят видеть Спантамано.

- Зачем? - спросил пенджикентец.

- Не знаю.

- Спантамано! Спантамано! - ревела толпа.

Тот, кого она призывала, проворно вскочил на ноги и быстро вышел на террасу, бледный, злой, готовый ко всему.

Как только он появился, толпа мгновенно стихла. Лишь над скопищем черноволосых, светлых и седых голов колыхались, стукаясь и звеня друг о друга, дубины, пики и секиры.

- Я здесь! - крикнул Спантамано звонко. - Чего вы от меня хотите?

- Защити от персов! - опять загремела толпа.

- Что там произошло такое?

- Притесняют!

- Обирают!

- Женщин похищают!

- Крадут детей!

- Отнимают скот!

- Почему вы обращаетесь ко мне? - сердито заорал потомок Сиавахша. У вас есть свой правитель, - Спантамано ткнул в появившегося сбоку Оробу, - пусть он и спасает вас от грабителей. Разве у меня мало своих дел, чтобы я тут еще с вами возился?

Его слова смутили и, видимо, обидели этих людей. По толпе пошел недобрый гул. Вперед выступил загорелый до черноты старик с распахнутой на волосатой груди рубахой.

- Нет, Спантамано! - сказал он громко. - Только ты можешь защитить нас от персов.

- Почему я? Что это взбрело в твою пустую голову, старый ты чурбан?

Резкость Спантамано нисколько не смутила наутакца. Он спокойно глядел прямо в глаза молодого военачальника.

- Ты обязан защитить нас, Спантамано, - проговорил он твердо.

- Обязан? - Наглость старика вывела Спантамано из себя. - Разве ты пенджикентец, чтобы я из-за тебя лез из кожи, будь ты проклят? Мне мои пенджикентцы не дают покоя, чтоб им провалиться вместе с вами, а тут еще вы пристаете!

- Да, ты обязан, - проговорил старик упрямо. - И мы не просим тебя, мы требуем, чтобы ты защитил нас от воинов Бесса!

- Требуете? - Спантамано расхохотался. - Ну, Ороба, тебе пришел конец. Твой народ, как я вижу, поголовно лишился разума. Отчего же вы, добрые люди, требуете защиты у меня, а не у своего князя?

- Потому, что ты потомок Сиавахша! - гневно загремел старик. Потому, что ты из древнего рода царей Согдианы! Потому, что мои отцы кормили твоих отцов! Потому, что в каждой капле твоей крови - сок гранатов, выращенных нашими предками! Потому, что народ верит тебе одному! Ты сказал, что ты пенджикентец? Нет! Ты не пенджикентец, не бахарец, не маракандец, не наутакец - ты согдиец! Ты обязан нам, как и мы обязаны тебе. У тебя нет своих дел, есть наши дела. Понял ты меня?

Усмешка на губах Спантамано погасла. Удивленный словами наутакца, он подался вперед и впился острым взглядом в обветренные лица. До сих пор он думал всегда о себе и никогда не думал об этих людях. Он полагал, что родство с божественным Сиавахшем - честь, но, оказывается, оно налагает на него и какие-то обязанности.

- Спантамано слушает вас! - крикнул он голосом, дрожащим, как тетива. - Говорите!

Седой наутакец схватил за руку какую-то женщину, подвел ее к ногам Спантамано, сорвал с нее грубое покрывало, поклонился и отступил на шаг.

Первое, что увидел Спантамано, - это две кровавые раны вместо грудей. Ни растрепанных черных волос, ни огромных глаз, ни красивого, но изможденного лица, ни синяков на тонких руках, ни царапин и ссадин на животе и голых бедрах - ничего не видел Спантамано, - только две круглые алые раны зияли перед ним, точно две половины разрезанного граната.

- Это жена моего сына Баро! - зарыдал старик. - Четыре дня назад она пошла за водой и не вернулась. Сосед увидел, как ее схватили персы. Баро припал к ногам Бесса. И Бесс ответил Баро: "Не будь таким скаредным. Ты тешился этой женщиной три года, пусть же мои воины насладятся ею три дня". Сегодня утром она сама явилась домой. Они отрезали ей груди ради забавы. Люди, плачьте! Богиня плодородия Анахита обесчещена. Источник жизни иссяк. Не окропится земля священным материнским молоком. Наступят засуха, мор и оскудение.

Старик, причитая, упал на колени. И сотни людей, причитая, упали на колени, ибо персы, отрезав женщине груди, осквернили в ней материнское начало, образ богини Анахиты, дающей жизнь всему сущему.

У Спантамано закружилась голова. И он сам не заметил, как бросил в толпу два слова, которые, точно камни, вызывающие снежную лавину, разом сдвинули с места густое скопище охваченных яростью людей.

- Бейте персов!!!

Толпа дахов, мирно сидевших на корточках у стены, разом поднялась; зловеще сверкнула бронза сотен мечей. Вся Наутака взялась за оружие. Дахам Спантамано и горожанам не удалось бы врозь одолеть многочисленных воинов Бесса. Но вместе они составили грозную силу. Иранцев убивали внутри замка, на рыночной площади, гонялись за ними по улицам, настигали в домах. Они сначала отчаянно оборонялись. Но видя, что им не сладить с толпами согдийцев, объятых жаждой кровопролития, персы, отряд за отрядом, бежали из Наутаки и потянулись к горному перевалу, чтобы укрыться в Мараканде.

Когда вспыхнул мятеж, Бесс отдыхал. Его разбудили вопли телохранителей. Сатрап выглянул в окно и сразу обо всем догадался. Он бросился внутренними переходами дворца к Хориену.

- Защити меня, Хориен! - кричал он, колотя ногами врезную дверь. Но Хориен не отвечал, а голоса согдийцев, разыскивающих сатрапа, приближались.

Бесс юркнул за угол и мигом домчался до покоев Оробы. Сердце его гулко стучало, точно боевой барабан, в голове шумело, он не понимал, что случилось. Сознание перса остро пронизала одна мысль - мысль о смерти, он чувствовал свой конец и в то же время не верил, не хотел верить в то, что умрет. Он цеплялся за жизнь, как цепляется когтями за гладкие каменные стены кошка, сброшенная с крыши.

- Ороба, спаси меня! - бушевал он перед замкнутой решеткой входа. Но владетель Наутаки, показавшись на мгновение, завизжал: "Чтоб ты пропал! Стану я тебя спасать. Сколько моих овец сожрал, бездонная утроба!" Он тут же скрылся. Неудачливый Артахшатра Четвертый, чье владычество над Востоком длилось так недолго, метнулся в сторону и вломился в жилище Вахшунварты. Бактриец сидел на возвышении, окруженный телохранителями.

- Брат мой! - Бесс повалился к его ногам. - Укрой меня! Проклятый Спантамано добрался-таки до моей головы. Почему я щадил его до сих пор? О, если бы я знал! Гнусная змея, предатель, он поднимет руку на своего покровителя! Как мы не разгадали его раньше? Охрамазда, помоги мне! Укрой меня, Вахшунварта! Неужели тебе не жалко Бесса?

- Не жалко, - глухо сказал жрец. - Ты заслужил наказание. Не обвиняй Спантамано в предательстве. Не сам ли ты в этом виноват? Двести лет назад, до прихода Гахаманидов, народ Согдианы был прост, честен и прямодушен. Не вы ли растлили его, отравили ядом лжи, клеветы и коварства? Ты называешь Спантамано гнусной змеей? Но не у вас ли, Гахаманидов, лукавых и кровожадных людей, научился Спантамано хитрости? Вы сами согрели его на своей груди, так плачьте теперь, когда он вонзает в ваши тела свои острые зубы, пропитанные ядом, полученным от вас же!

- И ты на его стороне? - Бесс поднялся и кинулся на Вахшунварту, но телохранители оттолкнули его ногами. В зал ворвался Спантамано. За ним теснилась его дружина.

- Вот он где! - прозвенел голос потомка Сиавахша. - Хватайте его!

Бесс повернулся, выдернул из-за пояса нож и ринулся на согдийца, точно буйвол. Казалось, он одним взмахом уничтожит Спантамано. Но проворный согдиец мягко, словно леопард, отпрыгнул в сторону, изогнулся и ловким ударом длинного кинжала выбил нож из руки Бесса. Воины скрутили сатрапа и поволокли прочь.

Вечером к Спантамано явился наутакец огромного роста. Одежда его состояла только из ободранных кожаных шаровар. Спутанные волосы падали на угрюмые глаза. В едва пробившихся усах поблескивали капли пота. Толстые губы он плотно сжал, мускулистые руки заложил за могучую спину.

- Меня зовут Баро, - прогудел он мрачно. Это был муж той женщины, над которой надругались персы.

- Брат, я слушаю тебя, - сказал Спантамано мягко.

- Сердце мое охладело ко всему на свете, - скорбно прошептал Баро. Я люблю мою жену. Но при виде ее оскверненного тела мне хочется вонзить в него нож, хотя бедняжка не виновата. Лучше мне уйти из Наутаки. Возьми меня к себе. Ты отомстил Бессу за меня. Отныне если ты жив - я жив, твой конец - мой конец.

- Я беру тебя к себе, Баро.

Слово Клитарха.

"Выйдя из Бактры, мы достигли Окса. Река эта большая и глубокая, шириной около двух тысяч шагов, течение в ней быстрое. Леса для постройки моста поблизости не оказалось, поэтому нам пришлось сшить из кож огромные мешки и набить их соломой и сухой виноградной лозой. Мешки связали вместе по десяти, покрыли тростником и на этих плотах перевезли на правый берег Окса людей, лошадей и обоз. Переправа заняла пять дней. Итак, ты на согдийской земле."

- Да, Александр, Фарнух и Дракил достойны высоких наград. После того как они, переодевшись бактрийскими купцами, поехали в Наутаку и вручили твое послание Спитамену, он разогнал персов и связал Бесса.

- Спитамен поверил мне? Я думал, он умней. Что же было дальше?

- Спитамен сказал Фарнуху Дракилу, что сам выдаст мне Бесса. Но когда мы достигли селения, где он назначил место встречи, его там не оказалось. Он оставил Бесса под охраной жителей, сам же со своим отрядом исчез.

- Исчез? Куда он девался?

- Селяне говорят: Спитамен ждет тебя в Мараканде.

- Ага! Значит, он готовит, как это водится у варваров, пышную встречу. Хорошо. Пусть согдийцы славят нас как освободителей от ига персов. И если потом что-нибудь случится, кто скажет хоть одно слово против своих освободителей? Не так ли, Птолемайос?

- Так.

- Но где же Бесс?

- Он ждет у входа.

- О! Веди его сюда. Ага! Вот он какой. Это тот самый Бесс, который убил Дария? Как же ты осмелился поднять руку на царя? Знаешь ли ты, что царя может судить или казнить только царь царей, как я? Ты совершил великое преступление и будешь строго наказан. Уведите его и держите под стражей. Птолемайос! Сделай благородного Дракила начальником снабжения гетайров. Фердикка! Зови трубачей. Поход! Нас ждет Мараканда.


КНИГА ВТОРАЯ. ДОЛИНА СТРАХА

ГОРОД ДВУГЛАВЫХ ПТИЦ

Второй обителью благополучия, которую сотворил

я, Охрамазда, была Согдо, богатая людьми и стадами.

"Зенд-Авеста"

Как не уговаривал Спантамано осторожного Вахшунварту, тот не захотел идти с ним в Мараканду. Посулив потомку Сиавахша успехов и тепло с ним распрощавшись, жрец отбыл на восток к скале Шиш-и-Михра. Часть бактрийцев изъявила желание остаться у Спантамано. Вахшунварта против этого не возражал.

Лето было в разгаре. По ночам ярко горел Сириус. Уже через три часа после восхода солнца воздух наполнялся тяжелым, гнетущим зноем. Поэтому Спантамано выехал из Наутаки на рассвете, чтобы добраться до перевала, пока над предгориями висела прохлада.

Зару он поместил в позолоченную крытую повозку с тонкими шелковыми занавесками. Колесницу увлекали за собой сытые, статные кони. За нею следовала густая толпа рабынь и свирепых евнухов. Ритмично рокотал бубен, радостно заливались зурны, звонко звучали чистые голоса певиц. В такт мерным ударам бубна весело стучали копыта лошадей. Скачущие мимо воины приветствовали супругу предводителя долгим, пронзительными криками.

Зара с детства привыкла к почету; до появления Спантамано ей казалось, будто выше тех высот, на которые она взлетела, оттолкнувшись от отцовских плеч, и быть не может. Но блеск минувших дней потускнел, побледнел, растворился и улетучился перед той сверкающей, звенящей, наполненной благоуханием роскошью, которая окружала ее теперь. Она стала первой женщиной в Согдиане! Отныне для Зары не было на свете человека прекрасней и ближе Спантамано.

Если чувства Зары напоминали гул теплых, бурных и неудержимых вод, стремящихся с гор, то переживания Оробы представляли собой шум глубокой и широкой реки, плавно и горделиво текущей по равнине. Он твердо уверовал в то, что Спантамано станет сатрапом Согдианы и мысленно возносил хвалу доброму богу Охрамазде за благодеяния, ниспосланные им Оробе.

Не без труда перевалив через горы, потомок Сиавахша отправил Зару, Оробу и все свое войско в Мараканду, сам же, захватив Баро, Варахрана и три десятка телохранителей, свернул направо, к Юнану. В этом городке обитало пять тысяч греков из Милета, переселившихся в Согдиану еще при царе Ксерксе.

Городок стоял на склоне гор, по обе стороны скудной речушки, и был обнесен высокой глинобитной стеной. Над стеной поднимались кроны платанов и лохов, сливающихся издали в неровные зеленые пятна и четко выделяющихся на фоне домов, оград и откосов однообразного цвета бледной охры.

По каменистой дороге стучали колеса повозок, принадлежащих знатным согдийцам - по их заказам греки ковали хорошие железные мечи, делали медные панцири, изготовляли красивые вазы и амфоры, вытесывали из газганского мрамора фигуры богов и людей. Среди народа, толпящегося у ворот, попадались и торговцы, приехавшие, чтобы купить изделия греков и продать их в других городах Согдианы, и туземные мастера, которым хотелось посмотреть, как работают эллины.

Солдаты в эллинских гребенчатых шлемах и медных панцирях, но в узких согдийских штанах и закрытой кожаной обуви, придирчиво расспрашивали Спантамано на согдийском языке, что он за человек, откуда явился, зачем сюда приехал.

- Какого дайва! - вскипел Спантамано. - Я вижу, ты ослеп, Лисимах. Не узнаешь меня?

Послышались восклицания:

- О! Спитамен?!

- Живой?!

- Откуда ты?

- Прости, господин састар, не узнали тебя. Ты к Палланту?

- Да, - ответил потомок Сиавахша. - Как он - здоров, благополучен?

- Конечно! Что ему сделается.

Прежде Спантамано бывал здесь не раз. Греки хорошо знали его, поэтому дружелюбно отворили ворота и пропустили гостя внутрь.

Спутники молодого военачальника не скрывали удивления, когда встречали на узкой улице нагих, крепких малышей, стройных стариков и старух, набросивших на плечи и обернувших вокруг бедер широкие многоскладчатые хламиды, голоногих, в коротких туниках, девушек со смело открытыми смуглыми грудями и рослых плечистых мужчин, напоминающих изваяния, которые они отливали из бронзы.

Городок являлся как бы малым уголком далекой Эллады. Тут были акрополис - крепость, что возвышалась на холме, храм Афины, крохотный театр, школа с бюстом Аполлона у входа, рынок, ряды мастерских, бассейны, водопровод и кладбище. Но в то же время эта крошечная "Эллада" неразрывно срослась с окружающей ее средой. За сто пятьдесят лет жизни на новой земле эллины утратили много своеобразных черт. Они слепили глинобитные хижины, крытые тростником, стали носить длинные штаны и любили мясо, по-азиатски зажаренное на вертелах. Их язык воспринял немало местных слов; на представлениях в театре нередко звучала согдийская зурна.

- Спитамену привет! - то и дело восклицали греки.

- Привет и вам, - добродушно отвечал Спантамано. - Дома ли Паллант?

- Дома.

- Кто этот Баланд? - спросил Баро.

- Баланд? - Спантамано весело рассмеялся. Созвучное греческому имени согдийское слово "баланд" означало "высокий". - Да, он заслуживает это имя. Хотя ростом он ниже меня, умом высок. Паллант - первый мудрец здешних греков и мой друг.

Раб из племени заречных саков, купленный Паллантом на базаре Мараканды, узнав Спантамано, поднял катаракту - падающую сверху железную решетку, которой запирают вход в греческих домах, и провел гостей во двор. Паллант - маленький человек лет сорока, с умным белым лицом, чернобровый, с коротко остриженными вьющимися волосами, выбежал из дома, крепко обнял Спантамано и приветливо кивнул его спутникам. Заметив Варахрана, он удивился и обрадовался:

- Как, и ты здесь, Варахран? Тебя же угнали персы!

- Спантамано спас меня, - ответил чеканщик Варахран, тоже довольный, что увидел друга своего отца; прежде, до войны, Паллант часто заходил в их мастерскую на рынке Мараканды.

- Ты, наверно, не ждал меня? - Спантамано дружески похлопал грека по плечу. - Думал, я пропал на войне?

- Разве Спитамен пропадает? - убежденно сказал Паллант. - Я верил, что ты вернешься, и не ошибся. Но ты сильно изменился, друг. Что заботит тебя?

- Сейчас расскажу. За этим и приехал. Но сначала дай мне и моим воинам кислого молока, разбавленного холодной водой. Мы умираем от жажды.

Через некоторое время, поев сыру и выпив молока, они сидели вдвоем под развесистой яблоней.

- Раскрой шире свои уши, Паллант, и слушай меня, как волк слушает голос гор, - угрюмо сказал Спантамано. Он устало потер ладонью высокий лоб и вздохнул. - С тех пор как я увидел тебя и подружился с тобой, Паллант, прошло вот уже десять лет. И за десять лет я не помню ни одного случая, за который можно было бы упрекнуть тебя и твоих сородичей, живущих в этом городе. Ваши законы справедливы. Ваши поступки достойны похвал. Вы удивительно трудолюбивый, умелый и мудрый народ. Боги наградили вас великими знаниями.

Я из всех согдийцев, как говорится, самый "сырой", коренной, твердый согдиец, и мне дороже всего наше, согдийское. Но я не слеп и не глуп, я признаю и принимаю все, что есть хорошего у других народов. Если кочевые массагеты стреляют из луков лучше, чем согдийцы, я откровенно говорю: "Они стреляют лучше нас". Если песни хорезмийцев красивей наших, я смело говорю: "Да у них песни красивей". И любой согдиец, если у него на плечах голова, а не тыква, согласится со мной, ибо то, что я утверждаю, - это сама истина. Только дурак, никчемный чурбан, который не видит дальше своего носа, станет утверждать, что медный нож крепче железного или глинобитная хижина долговечней каменного дома.

И я прямо говорю - вы, юнаны, выше нас по мастерству и знаниям. Наши гончары, кузнецы, каменотесы, оружейники, ювелиры и люди, расписывающие стены дворцов, и те, кто изготовляет идолов, многому научились у ваших гончаров, кузнецов, строителей и ваятелей, и от этого сосуды, мечи, монеты, которые теперь изготовляют согдийцы, стали не хуже, а лучше.

Может быть, и вы чему-нибудь научились у нас. Например, ловко сидеть на коне, носить удобную для верховой езды одежду, метко стрелять из луков, рыть каналы и орошать поля водой из реки, быстро лечить раны, распознавать опасные ядовитые растения и даже пить крепкое вино, но разговор сейчас не об этом. Разговор о том, что я, согдиец Спантамано, полюбил ваш народ. Я полюбил дивные предания вашего слепого певца, о котором ты мне рассказывал. Его, кажется, звали Омар?

- Гомер, - поправил согдийца Паллант, со вниманием слушавший речь друга.

- Да, Омар, - повторил Спантамано без смущения. - И полюбил ваших мудрецов Шухрата и Афлатона, хотя еще плохо понимаю их учение.

- Сократа и Платона, - снова поправил его грек.

- Ты не обижайся, для моего языка так легче. И я полюбил те празднества, когда вы поете и танцуете с площади, называемой "театр", случаи из жизни богов и людей. Все это очень хорошо. Придет время, и у нас тоже будут свои Омары, свои Шухраты, свои "театры" и свои мастера, равные по знаниям и умению вашим мастерам. Ты слушаешь меня, Паллант?

- Да, Спитамен.

- Итак, я полюбил ваш народ и не думал, что придет день, когда юнан станет врагом согдийца. Но... - Спантамано тяжело вздохнул, - но время это наступило, дорогой Паллант. Искендер Зулькарнейн переправился через Вахш (вы называете его Оксом) и продвигается к Мараканде. Скоро он будет здесь. Юнанов, как сообщили мне разведчики, около сорока тысяч, они закованы с головы до пят в толстую, непробиваемую бронзу. А у нас редко у кого найдешь даже кожаный панцирь. Юнаны вооружены длинными пиками и железными мечами, согдийцы - медными кинжалами. Юнаны владеют искусством боевого построения, мы сражаемся беспорядочной толпой. Перевес на их стороне. И если начнется война...

- Нет, Спитамен! - Взволнованный Паллант вскочил с места и обнял согдийца. - Война не начнется. Александр круто расправился с персами, но они, как знаешь ты сам, заслужили и более жесткого наказания. Александр не какой-нибудь варвар из рода Ахеменидов. Его, как мне известно, воспитывал Аристотель, ученик Платона. Сын Филиппа родился, чтобы освободить народы от ига персов и всюду водворить мир и благоденствие. В этом его призвание. Он послан на землю самими богами. И я сожалею, что ты думаешь о нем плохо. В Мараканде еще много персов. Александр довершит их разгром и вернется на родину. Побратаются два таких мудрых и великих народа, как ваш и наш; Эллада и Согдиана станут двумя дружественными государствами, и от этого союза будет польза и вам, и грекам. Туда и обратно пойдут богатые караваны. Греки многому научат вас, и вы многому научите греков. Наступают славные времена, Спитамен, славные времена! Я радуюсь новостям, как ребенок, и хочу, чтобы и ты радовался со мной, мой дорогой Спитамен, мой друг, ближе которого для меня нет никого во всей Согдиане!

Он схватил Спантамано за руки и, гордо откинув красивую голову, долго смотрел прямо в синие глаза согдийца. И под этим сияющим взглядом лицо Спантамано постепенно прояснилось. Складка меду круто вскинутыми бровями разгладилась. С резко очерченных губ исчезла холодная усмешка. Спантамано широко и ласково улыбнулся. Он опять вздохнул - на этот раз с тем глубоким облегчением, каким вздыхает пастух после трудной, но удачной переправы через бурный горный поток.

- Ты никогда не обманывал меня, Паллант, - сказал Спантамано мягко. Что бы ты ни сказал, все сбывается. Поэтому я верю тебе и сейчас. Пусть тебе и твоим близким будет благо. Ты укрепил мой дух, и я теперь знаю, что мне делать. Прощай, мне надо спешить в Мараканду. Мы еще увидимся. И наша новая встреча будет, наверное, не такой, как сегодня. Возможно, Спантамано наклонился к уху Палланта, - я скоро стану царем Согдианы.

Когда он направился к выходу, перед ним, перебежав двор, остановилась гречанка лет пятнадцати в белой короткой тунике. Ух, какая чернушка! Кожа - смуглая до темно-бронзового оттенка, волосы - блестящие, будто их смазали маслом, широко разросшиеся брови, чуть вздернутый, немного припухлый нос, алые губы крупного, но красивого рта, тоненькое, маленькое, ладно скроенное тело, - где, дай Охрамазда памяти, видел Спантамано эту девушку?

- Радуйся, Спитамен! - воскликнула гречанка смущенно.

- Радуйся, душа моя. Но... кто это? - спросил потомок Сиавахша у собравшегося его проводить Палланта.

- Не узнал? - Паллант засмеялся. - Эгина, моя сестра.

- Эгина? - Спантамано вытаращил глаза. - Так выросла?

- Время идет, мой друг.

- Да-а. - Согдиец ласково улыбнулся Эгине. - Вон какой ты стала. Ну, жених есть? Скоро будет свадьба?

Она вспыхнула, закрыла лицо рукой и убежала.

- Все время вспоминала о тебе, - сказал Паллант. - Ну ладно. Я пойду с тобой до ворот. Или останешься на ночь? Ведь сколько лет не виделись.

- В другой раз, Паллант, в другой раз. Я спешу. Встретимся еще.

Мараканда была древней столицей Согдианы. Говорили, что ее построил царь Кай-Ковус, отец легендарного Сиавахша.

Во времена Спантамано уже никто не мог точно сказать, когда возник этот город и почему он стал именоваться Маракандой. Одни утверждали, что название происходит от слова "Марра-Кан"; то есть Город Рубеж. Возможно, через местность, где воздвигали поселение, пролегала граница между двумя владениями. Другие видели в Мараканде "Самара-Кан" - Город Плодов, или "Самара-Канда" - Город Сладких Плодов. Третьи доказывали, будто его следует называть "Се-Мург-Кае" - Город Двуглавых Птиц, ибо семург является священной птицей восточного сказания. Неизвестно, кто был прав, но к Мараканде подходили все три названия: он и сейчас стоял на рубеже - между речной долиной и горным хребтом, славился сладкими плодами, а изображения двуглавых птиц украшали все дворцы и лачуги города.

Легенда согдийцев повествует о человеке, взлетевшем на спине семурга к солнцу. Если бы такая птица существовала и сейчас (в том, что она существовала прежде, согдийцы не сомневались) и если бы захотела поднять на себе царя македонцев Александра, то он увидел бы с неба огромный прямоугольник, обведенный широким рвом и мощной стеной с четкими рядами бойниц, с громоздкими, квадратными сверху и расширяющимися книзу башнями по всем четырем углам.

И еще он увидел бы по четырнадцать малых башен по длинным сторонам прямоугольника и по восемь - по коротким сторонам. Он убедился бы, что в этот город не так-то легко проникнуть - перед главным входом, пробитым посередине западной, короткой стены, темнели зигзаги лабиринтов обширного превратного сооружения. Если бы враг разбил внешние ворота и забрался в тесные проходы превратного сооружения, его обстреляли бы их бойниц, направленных внутрь лабиринта.

Если бы Александр перевел свой взгляд дальше, он заметил бы, что две трети города заняты громадным жилым массивом, расчлененным на равные квадраты широкой, точно канал, и прямой, словно сарматский меч, главной улицей и пересекающимися мелкими поперечными улицами и переулками.

Далее Александр отметил бы для себя, что оставшаяся часть города строго разделена на три доли: рыночную площадь справа, храм огня с прилегающими к нему дворами посередине и возвышающийся в левом, северо-восточном углу гигантский замок с тремя немыслимо крупными башнями.

Он увидел бы пятна зелени во дворах, снующих по улицам и рыночной площади людей, стаи голубей, летающих вокруг башен, дым, клубящийся над святилищем, и синеватую полупрозрачную мглу, окутавшую сверху весь город и смягчавшую резкие очертания кубов, коробок и усеченных конусов, из которых состояла Мараканда.

Но так как птицы семург не существовало, то Александр явился к воротам города верхом на своем знаменитом "быкоголовом" коне Букефале.

Внимание царя привлекли огромные, высотой в сорок локтей стены, сложенные из громоздких, как саркофаги, сырцовых блоков, и он подумал, что такой город трудно было бы взять силой. Но Мараканда сама открыла ворота, поэтому надобность в осаде миновала. Персы, находившиеся в городе, как об этом сообщили гонцы согдийцы, склоняли жителей к обороне, однако их замысел - встретить македонцев стрелами - не удался; маракандцы не захотели поднять оружие против Искендера. Тогда озлобленные персы принялись грабить и избивать народ. Старейшины города ударили в барабаны. На их тревожный зов сбежались жрецы, торговцы, ремесленники и земледельцы из окрестных дехов - укрепленных поселений. Персов, как это случилось и в Наутаке, стали истреблять, как взбесившихся собак. Они сначала отбивались, потом, захватив что удалось, ушли через Восточные Ворота в сторону Пенджикента.

Избавившись от притеснителей, Мараканда приготовилась к встрече желанных гостей. Толпы людей, одевшихся ради торжественного случая в лучшие свои наряды, вышли из стены города на бахарскую дорогу. Мужчины, женщины и дети несли на головах плоские, сплетенные из ивовых ветвей корзины с плодами, свежим пшеничным хлебом и цветами. Греки, привыкшие у себя на родине к ячменному хлебу, охотно брали протягиваемые им румяные лепешки, испеченные особым образом в круглых печах, и поедали их тут же, не слезая с коней. Длинные, прямые, с раструбами на концах, медные трубы ревели, словно могучие ткры-самцы весной. Оглущающе ухали, гудели и рокотали барабаны. Македонцев, греков, пэонов и агриан забрасывали розами. Время от времени к небу взметался дружный крик: "Искендер!"

Александр, окруженный толпой телохранителей и приближенных, ехал впереди своего огромного войска и отвечал на приветственные возгласы согдийцев милостивой улыбкой.

Для полноты счастья царю не хватало Спантамано - Спантамано, взволнованного до слез, покорно преклонившего колени, не только безропотно, но и с великой охотой отдающего себя и свой народ в руки Двурогого. Не хватало последнего действия, чтобы с успехом завершить комедию "Покорение Согдианы", которую Александр придумал сам и сам же, поддавшись очарованию происходящего, стал, незаметно для себя, принимать всерьез.

Но наступил и этот желанный миг. Когда Александр приблизился к городу, из ворот выехала толпа знатных согдийцев. Все остановились. Наступила мертвая тишина, хотя равнина перед Маракандой была черна от тысяч и тысяч людей.

Толпа телохранителей с той и другой стороны раздалась. Александр и Спантамано очутились лицом к лицу. Холодный, высокомерный взгляд македонца столкнулся с живым, проникновенным, выжидающим взглядом согдийца. Оба сидели на прекрасных конях. Оба, в отличие от хваставших роскошью нарядов присутствующих вельмож, облачились в простую, грубую, поношенную одежду, как бы подчеркивающую бескорыстие предводителей двух народов. Правда, если дырявый шерстяной плащ, толстые ремни и тусклые медные бляхи на Александре говорили для тех, кто его знал плохо или совсем не знал, о суровой силе и солдатской прямоте, то шкуры леопарда на Спантамано свидетельствовали о небывалой ловкости и хитрости их владельца.

Ни тот ни другой не шевелился. Казалось, ни тот ни другой не хотел первым произнести слово приветствия. Они молча сидели на конях и пристально, в упор, смотрели: Александр - сердито и требовательно на Спантамано, Спантамано - спокойно и чуть насмешливо на Александра. Тишина невыносимо затягивалась. Улыбки на лицах окружающих погасли. Над равниной взмахнула невидимым крылом угроза. И Александр ощутил это прежде всех. Он закусил губу и выразительно прищурился. Спантамано ответил многозначительным взглядом. "Птолемайос ошибся тогда, - подумал сын Филиппа. - Он утверждал, что Спитамен походит на Диогена. Но если тот разбил чашу, когда убедился, что может без нее обойтись, то этот мне скорей голову разобьет". Договорившись глазами о чем-то важном, но понятном им двоим, македонец и согдиец одновременно улыбнулись и склонились в поклоне. Вздох облегчения, вырвавшийся из груди тысяч людей, перерос в протяжный радостный рев. Толпа ликовала.

Через мгновение Александр и Спантамано ехали уже бок о бок на своих редкостных конях, и ни тот ни другой конь не вырывался вперед даже на пол головы.

ДРАКИЛ. О Гермес! Меня качает, как моряка на палубе триеры. А кажется, выпил немного. Крепкое же вино у согдийцев. Прекрасное, как из-под Исмара. Ну, друг мой Лаэрт, как тебе понравился пир?

ЛАЭРТ. Клянусь Вакхом, я никогда не видел подобного пира! Бедный Лаэрт на обычных пирах редко бывал, а тут... Какой дворец! Признаться, эти согдийцы - не такие варвары, как я ожидал. Особенно великолепны белые алебастровые узоры на стенах и резьба на дверях. А решетки на окнах? Волшебство! А пестрые ковры? Чародейство! А золотые, серебряные чаши и вазы? Умопомрачение! А яркие одежды? Колдовство! А женщины? Нимфы, дриады, наяды! Клянусь монетой, у меня голова кружится не от вина, а от того, что я там видел.

ДРАКИЛ. Благодари меня. Ведь это я тебя провел во дворец, хотя туда пускали даже не всех гетайров. Ик! А каков этот дикарь Спитамен, а?

ЛАЭРТ. Он, кажется, не такой уж дикарь, хотя и оделся в шкуры леопардов. Спитамен хорошо держится. У него умные глаза.

ДРАКИЛ. Хм!.. В том-то и беда, что хорошо держится. И лучше бы у него были глупые глаза. Так как я доверенное лицо божественного - ик! Александра, а ты, Лаэрт, - ик! - мое доверенное лицо, то я скажу тебе, не опасаясь измены: этот согдиец хитер, ай, как хитер! Конечно, ему - ик! далеко до меня, Дракила, однако скажу тебе прямо, Лаэрт, - от Спантамена не жди добра. Александр полагал, видно, что согдиец - дурак какой-нибудь, вроде Оробы. Ты заметил его? Но, оказывается, этого милягу вокруг пальца не обведешь, Правда, Лаэрт, - ик! - не обведешь?

ЛАЭРТ. Так оно и есть, Дракил, - не обведешь.

ДРАКИЛ. Но пока возле Александра такой пройдоха, как я, царю нечего бояться. Не так ли, друг Лаэрт, а?

ЛАЭРТ. Истинно так, Дракил. Ему нечего бояться, раз ты рядом.

ДРАКИЛ. То-то же. Ох! Я набил шишку о ствол дерева! Куда ты смотришь, негодяй? Или ты ослеп, нахал, и не видишь, куда мы идем? Почему ты не поддерживаешь своего благодетеля, наглец? Разве у тебя руки отсохли? Может быть, ты забыл, что Дракил является для тебя виновником добра, прожженный ты прохвост? Так я живо освежу твою память, мерзавец ты этакий! Ага, ты образумился плут! Наконец-то догадался, повеса, подать мне свою лапу. Держи меня крепче, судейский ты крючок. Вот так. Хорошо, громила ты несчастный, клянусь лысиной, хорошо! Ты вовсе не бахвал, как я думал. Оказывается, ты юноша хоть куда. Дай поцелую тебя. Но где же мой шатер?

ЛАЭРТ. Мы прямо к нему направляемся.

ДРАКИЛ. Да будет тебе благо. Ик! Скажи мне, Лаэрт, понравилась ли тебе жена этого хитроумного Спитамена?

ЛАЭРТ. Очень понравилась.

ДРАКИЛ. Мне тоже. И Александру приглянулась. Ты слышал, что он сказал ей? Такой прекрасной женщины, сказал он, я еще не видел на Востоке. Как она засияла! Бабник наш повелитель, - ик! - упаси меня бог. Любит варварских женщин и варварскую музыку любит. Заметил ты это?

ЛАЭРТ. Да, я заметил. Зара хороша. Но супруга Дарейоса лучше.

ДРАКИЛ. Супруга Дарейоса лучше? Вот лгун! Вот надувала! Вот клещ! Что бы ты понимал в женщинах, скопидом? Я бы за эту Зару отдал половину своего имущества. А ты, Лаэрт, отдал бы?

ЛАЭРТ. Отдал бы Дракил.

ДРАКИЛ. Ну и дурак же ты, братец! Ты ветреник, срамник, мот и больше никто. Разве женщины стоят того, чтобы за них отдавали половину имущества? Отвечай, когда тебя спрашивают!

ЛАЭРТ. Нет, не стоят, Дракил.

ДРАКИЛ. То-то же. Береги золото. Будет золото - женщина найдется. Ик! Но где же мой шатер? Куда ты ведешь меня, разбойник? Ты сдается мне, хочешь убить меня и ограбить, громила? Эй, гетайры!

ЛАЭРТ. Мы уже в шатре, дорогой Дракил, и ты лежишь на своей постели.

ДРАКИЛ. Да? Что же ты молчал, негодяй? Неси скорей таз. Та-а-аз!..

Да, Спантамано оказался не таким глупцом, как ожидал сын бога Аммона. Больше всего Александра смущали глаза согдийца. В них не было страха и раболепия. Они таили угрозу. Спантамано казался македонцу зверем, который высматривает в нем, Александре, место повкусней, чтобы начать его есть. Сын Филиппа догадался: его терпят здесь лишь как освободителя от персов. Сделай Александр один неверный шаг - и улыбка на лице Спантамано тотчас же сменится злобой. Вместо цветов на головы македонцев посыплются камни.

Тревожные мысли одолевали Александра. Проводя ночи в развлечениях, осушая кубки с вином, царь не переставал всматриваться и вслушиваться. Он думал и решал.

Однажды утром, после очередного пира, Александр призвал к себе приближенных. Невыспавшиеся советники явились один за другим, нехотя преклоняли, по новому обычаю, перед царем колени и садились у стен, всем своим видом выражая неудовольствие. "Что еще забрело в твою безумную голову?" - сердито спрашивали их глаза. Светловолосый Клит, молочный брат Александра, с издевательским почтением согнул спину, бросил хитрый взгляд на полосатый варварский плащ, свисающий с царского плеча, и ядовито заметил:

- Я и не узнал тебя сначала. Думал, это азиат какой-нибудь сел над нами вместо тебя.

По губам присутствующих, будто солнечный зайчик, пробежала веселая улыбка. Хороший щелчок по носу получил сын Филиппа! Александр покраснел и сдвинул брови. Но так как молодой красавец Клит спас его при Гранике, царь только процедил сквозь зубы:

- Не болтай!

Помолчав и собравшись с мыслями, он обратился к советникам:

- Вы хорошо накормили воинов?

Приближенные царя с недоумением переглянулись. Вопрос повелителя был явно неуместен - только вчера главные силы македонского войска, после утомительного перехода, подступили к Мараканде; сейчас люди спали. Не получив ответа, Александр, глядя в ажурное окно, холодно сказал:

- Если не накормили, то поднимайте и кормите. Через три часа мы выступаем.

Все так и остолбенели. Никто не решался спросить, куда собирался Александр. Наконец Клит отважился:

- Далеко?

- На Киресхату [Киресхата - ныне Ленинабад в Таджикистане], - коротко пояснил царь. Его ответ вызвал бурю возмущения. Отбросив страх, все загалдели и затоптали ногами; Киресхата, город, основанный по преданию, иранским царем Киром, стояла где-то далеко, возле реки Яксарт, и новый поход по горам и пустыням не прельщал никого.

- Зачем? - воскликнул Клит, когда гвалт прекратился. - Я не вижу в твоей затее никакого смысла.

- Сейчас увидишь, - проворчал царь еще более холодно. - Слушайте, вы! Только безмозглый дурак может думать, что в Согдиане мы будем вечно нежится, точно олимпийцы. Пока мы не трогаем согдийских зернохранилищ, и нас никто не трогает. Но вам и вашим головорезам надо есть, пить, одеваться и что-нибудь принести домой. Поэтому, когда кончатся запасы, взятые в Бактре, мы будем вынуждены обратиться к достоянию местных жителей. Собственно, для этого мы и пришли сюда. И как только от македонского или греческого ножа погибнет хоть один согдийский петух, начнется война! Кто не глуп, тот поймет: согдийцы - не персы, они не дадут себя стричь, как овец.

Если начнется война, на помощь согдийцам придут их друзья скифы, обитающие за Яксартом. А вы все слышали, что такое скифы. Мы займем Киресхату, что-бы не пропустить их на согдийскую сторону. Понятно? Это одно. Если начнется война, согдийцам потребуется оружие. А железа у них мало. Его добывают, как мне удалось узнать, только в одном месте за рекой Яксарт, напротив Киресхаты. Понятно? Мы должны или захватить рудники, где добывается железо, или отрезать их от согдийцев. Но самое главное - мы займем узел торговых дорог; здесь, в Согдиане, переплетаются пути всех стран мира. Вот для чего я призываю вас не медля, пока согдийцы не разгадали наших замыслов, идти на Киресхату. Кто хочет возразить, пусть выскажется.

И Александр снова равнодушно уставился в окно. Советники смущенно молчали. Он всегда тремя словами умел доказать им, как они тупоголовы. И это отнюдь не льстило их самолюбию.

- А стоит ли добираться до этой проклятой Киресхаты? - нерешительно начал пэон Аминта. - Не хватит ли с нас походов по чужой земле? Не пора ли вернуться домой?Воины моего отряда не хотят больше сражаться.

Легкой пехоте пэонов доставалось в битвах больше всех. Неудивительно, что она устала. Александр побагровел от гнева, но взял себя в руки. Пока еще, до лучших времен, следовало отдавать дань македонским обычаям. А по ним гетайры стоят на одном уровне с царем.

- Воины твоего отряда, Аминта, - сказал повелитель сдержанно, - будут делать не то, что они хотят, а то, что хочу я.

Наступила гнетущая тишина. Все чувствовали себя униженными и глубоко оскорбленными. Но ни у кого не хватило смелости возразить царю. И вдруг самонадеянный Клит сорвался с места.

- Почему? - Он замахал кулаками. - Почему мы должны поступать так, как хочешь ты, а не наоборот? Ведь нас много, а ты один. Если ты надел варварскую одежду и вообразил себя властелином азиатов, то мы-то остались македонцами! А македонцам опротивело ползать на коленях перед тобой, как это делают персы, перешедшие на твою сторону. Ты хочешь идти на Киресхату? Иди один! Мы отправляемся домой!

- Домой! - подхватил Кайнос.

- Домой! - повторил Аминта.

- Домой! - завопили все.

Гетайры гремели доспехами, били в ладоши, свистели, визжали, мяукали. Крик "домой" вырвался через окна зала во двор. Удивленные согдийцы задирали головы, пытаясь определить, отчего расшумелись юнаны.

В глазах Александра потемнело. От внезапного приступа ярости, вызванной наглым поведением советников, царь, казалось, ослеп. Лица "товарищей царя" расплывались перед ним бледными пятнами. Дрожащей рукой Александр нащупал пику, крепко - не оторвешь - стиснул древко и поднялся.

- Ты хочешь домой, Клит? - сказал он, скрежеща зубами. - Так отправляйся!

Глаза его на миг прояснились. Не успел Клит отскочить в сторону, как пика со страшной силой пропорола его живот и пронзила насквозь. Советники замерли, как идолы, установленные в нишах зала.

Гоните всех! - взревел царь, сверкнув зелеными глазами на телохранителей. - Поднимайте войско! Убивайте на месте всякого, кто ослушается! Живо!

Фердикка и другие телохранители выдернули из ножен махайры и бросились на военачальников. Зал разом опустел. Возле Александра остался вечно улыбающийся Птолемайос Лаг.

- Вели убрать и бросить на свалку, - Александр кивнул на тело Клита. - Передай Спитамену: мы идем на Киресхату, чтобы уничтожить закрепившихся там персов. Извести его: я оставлю в Мараканде отряд... э... недомогающих воинов. Скажи еще, что такой великий человек, как Искендер, не может вернуться домой, не достигнув места, до которого добирался какой-то иранец Кир. Ясно?

- Да Александр.

- Подай мое походное снаряжение!

- Сейчас.

- Но тут Фердикка доложил:

- К тебе грек.

- Откуда?

- Из милетцев, переселившихся сюда при Ксерксе.

- А-а! - протянул сын Филиппа зловеще. - Зови его сюда!

Вошел благообразный, седобородый, высокой эллин в полугреческой одежде.

- О великий царь! - Он поклонился низко, по-согдийски. - Радуйся. Сумею ли я поведать о том восторге, с которым мы ждали тебя? Наше племя нижайше просит повелителя мира отведать хлеб и воду Юнана.

- Хлеб и воду? Ты скажи: вы из выселенных карийцев?

- Да, царь.

- Вы сражались против меня при Гавгамелах?

- Помимо своей воли, царь.

- Помимо своей воли? Хорошо, я отведаю твой хлеб и воду. Далеко ваш город?

- Недалеко, царь, - пробормотал старик. От резких слов Александра ему стало не по себе.

- Мы заедем туда.

- Премного благодарен, славный царь!

Эй, Мараканда, город сбывающихся надежд! Эй вы, старейшины, беспечно дремлющие в темных дворцах! Эй, жрецы, бормочущие заклинания над неугасимым огнем в закопченных храмах! И вы, воины, мерно шагающие на городских стенах и считающие звезды на черном небе! И вы, купцы, перебирающие в ночной тишине золото и алмазы! И вы, ремесленники, отдыхающие после дневного труда! Эй, Мараканда!

Ты погружена в сон и не знаешь, что здесь в крутой башне под плоскими крышами твоих домов, я не смыкаю глаз до поздней ночи. Я, Спантамано, потомок Сиавахша, мысленно говорю тебе: если бы половина радости, поющей в моем сердце, перешла бы в сердца твоих жителей, ты не безмолвствовала бы, как сейчас, Мараканда! Тысячи факелов озарили бы стены твоих дворцов, на перекрестках пылали бы веселые костры и прекрасные девушки плясали бы на твоих площадях.

Кто в Согдиане счастливей Спантамано? О Мараканда, город сбывающихся надежд! Пришел конец унижениям, которые я испытывал с детских лет. Никогда уже не повторятся косые взгляды, ядовитые усмешки, обидные намеки и прямые оскорбления, которые мне отравили юность. Как семуг, воспарил я над твоими древними башнями, город Двуглавых Птиц. Не зачах род Сиавахша, проросло его семя для новой славы. О предки, скитающиеся во мраке! Пусть ваши печальные лица озарятся на мгновение радостной улыбкой - имя вашего потомка Спантамано звучит ныне в устах всякого живущего.

Кто во всей Согдиане сегодня счастливей Спантамано? Вот я сижу у широкого окна, и первая женщина Согдианы, богиня, достойная рода Сиавахша, склонила голову свою на мои колени. Я слышу ее взволнованное дыхание. Она покрывает мою руку поцелуями. Око доброго бога Охрамазды остановило на нас лучезарный взор, и голубой туман обволакивает нас мягкой пеленой, и грезится нам, будто мы витаем в облаках далеко над бренной землей. Прохладный ветер с берегов Зарафшана овевает наши нагие плечи. И мы, замирая, слушаем голос рождающей все живое Анахиты.

Кто в Согдиане счастливей Спантамано? Сам Искендер Зулькарнейн, царь царей и сын бога Аммона, обнимает меня, как брат любимого брата. Я получил от него богатые дары. Я пил вместе с ним из одной чаши. Да живет века и тысячелетия имя благородного Искендера! О мудрец Паллант, благодарение тебе, ты рассеял мои сомнения. Да, Согдиана при Искендере вздохнула свободно, и Мараканда ликует, славя освободителя. О Мараканда, город сбывающихся надежд! О Мараканда...

Тишину рассек чей-то вопль:

- Спитаме-е-ен!

Спантамано вздрогнул. Зара испуганно подняла голову. Десятки собак разразились внизу свирепым лаем. Казалось, там, у входа во дворец, кого-то ударили палицей, так отчаянно закричал он во второй раз:

- Спи-та-ме-е-ен!..

Спантамано отстранил жену и вскочил на ноги. От страшного крика у него застыла, казалось, в жилах кровь.

- Баро! - позвал он срывающимся голосом. Великан тотчас же явился из соседнего зала. В его тяжелой руке мерцал светильник. - Возьмите факелы... узнайте, кто там!

И в это время снова раздался крик - жуткий крик, словно у кого-то вырвали язык, сдирали кожу:

- Спи-та-мее...

Онемевшие от страха Спантамано и Зара стояли у окна, тесно прижавшись друг к другу. Толпа телохранителей шумела внизу. Свет факелов озарял встревоженные лица. Заскрипели ворота. Баро и Варахран, сопровождаемые другими телохранителями, волокли под мышки какого-то человека. За ними следовала девушка в покрывале. Заперев ворота, воины прошли во двор и скрылись за углом. Через некоторое время шаги телохранителей загремели по каменным ступеням лестницы, ведущей наверх. Баро и Варахран втащили в зал человека, обрызганного кровью. Кровь темнела повсюду - на голове, плечах, руках, спине и даже на ногах.

- Опустите на пол, - приказал Спантамано. - Факелы ближе! Переверните его!

Баро перевернул несчастного, откинулся от неожиданности назад и вскрикнул:

- Баланд!

Да, то был Паллант. Но как не походил он на того Ралланта, которого Спантамано видел совсем недавно! Его мудрый лоб пересекали свежие кровавые рубцы. Сгустки крови висели на кончике носа и запеклись на губах.

- Влейте ему в рот вина, - сказал Спантамано. Отпив глоток крепкого напитка, Паллант очнулся, открыл мутные глаза и зарыдал.

- Они убили всех! - причитал он, отирая лицо дрожащей рукой. - И стариков. И женщин. И детей... Всех! Только мы с Эгиной уцелели случайно. О Адрастея, богиня неизбежности!..

- Кто убил? - Спантамано схватил друга за плечо. - Кого убил?

- Александр уничтожил наш город.

- Что?! - Спантамано отшатнулся от Палланта. Согдиец хотел что-то сказать, но горло его сдавило судорогой. И он только обвел глазами лица телохранителей.

- Это правда? - обернулся Варахран к Эгине. Она стояла в углу, скромно опустив голову. Мокрое и грязное покрывало висело на ней серой пеленой.

- Да, - горестно прошептала гречанка.

- Дайте ему еще вина! - прохрипел Спантамано, несколько оправившись.

Кубок вина вернул Палланту силы. Он успокоился и заговорил, то и дело испуская тяжелые вздохи и стоны:

- Я прежде не рассказывал тебе, Спитамен, о нашем прошлом. Стыдился. Я происхожу из эллинского рода жрецов бранхилов. Мои предки жили далеко отсюда, в городе Милете, что стоит на берегу Эгейского моря. Бранхиды не знали горя, пока к Милету не подступил иранский царь Ксеркс. Чтобы огромные изображения богов, целиком отлитые из чистого золота, не достались персам, бранхиды зарыли их в землю. Заняв город, Ксеркс схватил жрецов и подверг их пытке, желая узнать, где скрыты изваяния. Бранхидов истязали много дней. И один старый человек не выдержал и раскрыл тайну. Золотые боги попали в руки персов. После этого эллины возненавидели нас и объявили каждого бранхида предателем и богопродавцем. Опасаясь мести, бранхиды ушли на восток, в Согдиану. Вместе с ними переселилась сюда часть мастеров из эллинского племени карийцев.

С тех пор миновало сто пятьдесят лет, и почти все бранхиды забыли о том, что произошло когда-то. Сегодня, едва стало известно, что во главе отряда гетайров к нам приближается сам Александр, в городе не нашлось человека, который бы не возликовал.

Мы облачились, как для празднества, в лучшие хитоны (Паллант показал свою дорогую, но изорванную одежду). Мы несли навстречу македонцам амфоры, полные меда и вина. От корзин с плодами, овощами и виноградом ломились хребты ослов. На устах сияли улыбки радости. Сердца были открыты для добра. И юноши пели гимн в честь Аполлона. Ты, Спитамен, пять лет скитался по чужим краям, и даже за это время истосковался по родине. А ведь мы не видели родину сто пятьдесят лет. Когда мы узрели Александра, нам показалось, будто родина сама отыскала нас, чтобы разгладить морщины на наших лицах...

Паллант снова зарыдал.

- Оказывается, они не забыли преступления, совершенного одним из наших предков. Они убили всех! Вино из опрокинутых амфор смешалось с кровью стариков. Головы детей падали рядом с плодами граната. Копыта македонских коней давили кисти винограда и кисти рук наших женщин... Я выбрался из груды трупов, нашел в подвале Эгину, и мы по оврагам доползли до Мараканды. Скажи, мне, Спитамен! - Грек поднялся к согдийцу, глаза его просили сочувствия. - Разве не варварство - мстить за преступление одного человека целому роду, его отдаленным потомкам? И так поступил человек, которого воспитал Аристотель, ученик самого Платона...

Паллант сокрушенно развел руками и сник. Спантамано долго молчал. Да, Искендер оказался не таким добрым человеком, каким прикидывался. Глупец! Ты так раскис от его похвал и настолько одурел от кубка вина, поднесенного хитрым македонцем, что совсем забыл об опасности! Правда, тебя сбил с верного пути этот Паллант. Но бедняга ни в чем не повинен - ведь он сам верил в Александра и сам же за это поплатился. Не прошло и месяца, как Искендер явился в Мараканду, и вот уже проливается кровь.

"Но... - Спантамано с усилием потер виски, - но кровь проливается не согдийская. Расправа с бранхидами - дело самих юнанов. Хорошо ли будет, если Спантамано вмешается в чужие дела? Пристойно ли потомку Сиавахша совать нос туда, где никакой надобности в нем нет? Ведь Искендер и пальцем не тронул ни одного согдийца".

Прервал эти размышления приход одного из телохранителей. Воин сказал:

- Я был дома. Мой отец дворцовый служитель. Он говорит, что вчера между главарями юнанов завязался спор, и Зулькарнейн убил своего молочного брата.

Новость, которую принес телохранитель, поразила всех не меньше, чем рассказ Палланта. Согдийцы издавна считали молоко матери священным. Людей, вскормленных из одной груди, на всю жизнь связывала неразрывная дружба.

- Ты говорил: юнаны от персов нас освободят, - обратился Баро к предводителю. - Но чем они отличаются от иранских головорезов?

Эти слов а положили конец колебаниям Спантамано. Он решился.

- Варахран!

Чеканщик последовал за начальником в другой зал. Даже здесь, в Мараканде, он не хотел покидать Спантамано, хотя старый Фрада, которого сын уже видел, настойчиво звал его в тесную мастерскую на рынке.

- Возьми пятьдесят воинов и догони Искендера. Скажи, что я послал тебя ему на помощь. Следи за каждым шагом чужого царя, гонцов посылай. Станет опасно - вернись. Понятно?

- Да.

- Выезжай сейчас же!

Варахран поспешно вышел. Зара удалилась вместе с Эгиной на женскую половину дома. Измученный Паллант уснул. Но Спантамано долго не смыкал глаз. Теперь он стыдился вдохновенных мыслей, витавших в его голове до прихода Палланта. "Кто во всей Согдиане счастливей Спантамано?" Ах ты осел! Сказал бы лучше: кто несчастней Спантамано! К чему все клонится? Не станет ли в делах верх низом, а низ верхом?

- Спантамано! - услышал согдиец тревожный шепот вернувшейся Зары. Что ты задумал?

- Ты о чем? - спросил он мягко.

- Зачем ты послал Варахрана туда?

- Куда?

- За войском Искендера.

- Надо, богиня.

- Прошу тебя, мое сердце, не замышляй дурного против юнана. Если Зулькарнейн узнает...

- Все будет хорошо, луна. Все будет хорошо. Обними меня и ни о чем не беспокойся.


"КИРЕСХАТА! КИРЕСХАТА!.."

К вечеру этого дня они прибыли в землю халибов.

Этот народ никогда волов не впрягает, чтоб пашню

Плугом поднять. Не разводит он сладких плодов.

Аполлоний Родосский, "Аргонавтика"

Выйдя из Мараканды, войско Александра направилось на восток по долине Зарафшана и, миновав Пенджикент, разоренный отступающими персами, достигло укрепленного селения Захмат.

Здесь дорога разветвлялась. Прямо лежала тропа, ведущая к горным владениям, расположенным по верхнему течению Заравшана. Где-то там укрылся бактриец Вахшунварта. Вторая тропа пересекла реку и возвышающиеся за нею горы и пропадала на юге, в стороне Окса. Третья уходила на северо-восток, туда, где стояла знаменитая Киресхата. По ней и двинулся Александр.

- Киресхата! - пели гетайры.

- Киресхата! - скрипели ремни портупей.

- Киресхата! - похрустывали в кострах ветви шиповника.

- Киресхата! - говорил негромкий перестук щебня, сыплющегося по откосам.

- Киресхата! - исступленно трещали цикады.

Македонцам не терпелось быстрей дойти до города, построенного, по слухам, на краю земли. Александру волей-неволей придется повернуть обратно. Домой! - это слово десятки тысяч людей повторяли мысленно, просыпаясь или засыпая на коротких стоянках. Но вслух его никто не произносил, чтобы не разделить участь Клита.

Александр тоже молчал. Он не раскрывал тайных замыслов, боясь новой вспышки возмущения со стороны командиров и войска. Всякий бунт сейчас грозил непоправимой бедой.

Страна, завоеванная Александром, притаилась. Согдийцы пристально изучали нового властителя, каждый неверный шаг, каждый рискованный поступок мог явиться поводом к всеобщему восстанию. Царь приказал воинам вести себя смирно, не обижать местных жителей. Чтобы пресечь грабежи, он еще в Мараканде велел закупить у купцов провиант. Хлеба и мяса было достаточно. Но с фуражом просчитались. Пастбищ в пути оказалось мало. Запасы ячменя иссякли уже на десятый день, - тяжелая горная дорога отнимала у животных много сил; воины давали коням двойную долю долю зерна.

Можно было остановиться, передохнуть, разбить колонну на части и рассеять конницу по мелким горным лугам. Но Александр торопился. К тому же, в случае внезапного нападения, рассыпавшееся по ущельям войско не удалось бы достаточно быстро собрать. Решили купить ячмень у горцев. Александр вызвал Дракила, - марафонец занимался теперь доставкой кормов и продовольствия. Царь вручил Дракилу мешочек золота.

- Пошли людей в горное селение. Прикажи, чтоб честно заплатили варварам и скорей вернулись.

При виде мешочка Дракил проглотил ком, подступивший к горлу, спрятал монеты за пазуху и поспешно удалился, заверив повелителя, что все будет точно выполнено. Но прежде чем пойти в обоз, Дракил укрылся в своей палатке и пересчитал драхмы.

- Столько золота варварам достанется, - пробормотал купец и пересыпал в свою сумку половину монет. - Обойдется и так. Не станут же дикари торговаться с посланцами самого Искендера.

Удовлетворительный, он явился в обоз, переговорил с рябым Лаэртом и вручил ему оставшееся золото.

- Честно заплати варварам и возвращайся, - приказал он другу.

"Чтоб ты пропал, - подумал рябой Лаэрт. - Я отдам дикарям столько денег? Обойдется и так. Или мы разучились владеть пиками?"

Отряд выехал в горы и пропал. Македонцы ждали товарищей до вечера, но так и не дождались. Зато, когда наступила ночь, в горах запылало множество костров. Казалось, но македонцев глядят с угрозой тысячи огненных глаз. По временам до стоянки долетали пронзительный вой и тревожный грохот барабанов.

Видно, случилась беда. Александр приказал устроить заслоны. Утром войско медленно двинулось вперед, каждый миг ожидая нападения. На вершинах скал маячили горцы. Феаген, шедший в передовом отряде, вспомнил перевал через Парпансиды. Дело и здесь не кончится добром. В отличие от лукавых и осторожных жителей долин, горцы сразу хватались за оружие.

Долина стала тесной. Дорога входила в узкое ущелье. Царь приказал остановиться. Вперед была послана разведка. Но не успели воины пройти и ста шагов, как услышали отчаянный крик. Кто-то в греческой одежде скатился по откосу. Разведчики подняли грека и приволокли к Александру. Это был беотиец Лаэрт.

Что с тобой? - спросил царь. Но Лаэрт так запыхался, что не мог говорить. Его окатили холодной водой. Постепенно он отдышался и рассказал, что в первом же селении их схватили, начали избивать. Тех, кто успел бежать, настигли сегодня утром. В живых остался один Лаэрт, начальник отряда.

- Ты не лжешь, негодяй? - грозно спросил Александр. Ему не верилось, чтоб горцы без всякой причины напали на греков. А впрочем... кто их знает? Скатили же обитатели Парпансид на перевале камень. - Может, вы обидели дикарей словом или делом?

- Богиня правосудия Фемида видит, кто прав, кто виновен! - Грек закатил глаза.

Александр подошел к нему, содрал с груди обрывки хитона и увидел висящую на ремешке плоскую кожаную сумку. Лаэрт сник. Александр отвязал сумку, высыпал монеты на землю, пересчитал их и повернулся к Дракилу?

- Другая половина, конечно, у тебя?

Марафонец сокрушенно развел руками и молча повалился на колени.

- Вы сорвали мой замысел, подлые воры, и я вас проучу, - зловеще произнес царь. - Разувайтесь!

С некоторых пор, по обычаю персидских царей, Александр носил с собой толстую палку из красного дерева. Он зашел сбоку, размахнулся и ударил палкой по четырем тесно прижавшимся друг к другу голым пяткам. Дракил и Лаэрт завизжали, как поросята. Отвесив десять добрых ударов, Александр велел гетайрам отволочь провинившихся в обоз и бросить в колесницы. Их вина была так велика, что они по своей тупости этого даже не понимали. И царь отложил окончательный приговор до более подходящего времени. Сейчас предстояло решить судьбу горцев.

- Жизнь эллина, - сказал Александр гетайрам, - дороже жизни тысячи варваров. Пусть знает об этом вся Согдиана.

Царь приказал шести отрядам лучников и пращников подняться крутыми тропами к вершинам скал, обойти горцев сзади, ударить по ним с двух сторон и сбросить в ущелье.

Затея удалась. Около тысячи горцев погибло от стрел и свинцовых шаров, другие разбежались. Часть азиатов, ища спасения, на веревках спустилась в ущелье и тут попала под кривые махайры тяжеловооруженных македонцев.

Но битва с горцами на этом не кончилась. Едва македонцы выехали на открытое пространство, сбоку, из-за круглого холма, на них налетели тучей всадники, вооруженными боевыми топорами. Это случилось так неожиданно, что гетайры не успели опомниться, и горцы смяли их первые ряды. Какой-то ловкач пробился прямо к Александру, весело скаля зубы, вскинул над ним секиру. Александр закричал, прикрылся щитом. Горец нанес удар такой силы, что секира раздробила окованный золотом щит, разрубила бронзовый панцирь и рассекла левое плечо сына бога Аммона.

В то же мгновение Птолемайос Лаг пронзил отважного азиата сариссой, а Фердикка подхватил сползающего набок повелителя.

- Всех до одного... - прошептал Александр побелевшими губами. - Всех до одного...

Фердикка передал потерявшего сознание царя на руки младшим телохранителям и сделал знак трубачам. Оправившиеся гетайры развернулись на ровной площадке и окружили вражеских всадников плотным кольцом. Произошло то, что происходило за эти пять лет много раз, - горцы, вооруженные тонкими дротиками, секирами на коротких топорищах и луками, бесполезными в рукопашном бою, не выдержали натиска длинных и прочных крушиновых сарисс.

Так как бежать им было некуда, они рубились как могли своими бронзовыми кинжалами, пока не упали все до одного под ноги обезумевших коней. Македонцы сгрудились над их трупами и в знак победы скрестили концы сарисс.

Тем временем гоплиты, меченосцы, лучники и пращники напали на возвышение, на котором закрепились пешие горцы. Часть их была изрублена. Другие сами бросились со скал и разбились об острые камни. Из тридцати тысяч горцев, участвовавших в бою, спаслось всего около восьми тысяч человек.

- Хорошо, - сказал очнувшийся Александр, когда Фердикка донес ему об этом. - Но плохо, что мы не сумели обойтись без сражения. Весть о гибели двадцати двух тысяч варваров дойдет до Мараканды и вызовет среди согдийцев возмущение.

- Но дикари, которых мы сегодня перебили, не согдийцы, - возразил Фердикка. - Они называют себя "узрушанами", а свою страну Узрушаной.

- Однако по языку и крови они родственны согдийцам. Сейчас же пошли гонца в Мараканду, к Гефестиону. Пусть будет готов ко всему. И пусть действует решительно. Игра в "освободителей" проиграна по милости Дракила, чтоб ему пропасть. А для Спитамена надо придумать какой-нибудь благовидный предлог. А! Позови-ка того человека, которого прислал к нам потомок Сиавахша.

Фердикка привел Варахрана. Маракандец распростерся перед царем ниц, потом жалобно запричитал, глядя на перевязанное плечо Александра.

- Да, случилось непредвиденное. - Александр вздохнул. - Оказывается, персы, укрепившиеся в Киресхате, подговорили узрушан напасть на мое войско. Что вышло из этого, ты сам видел. Пошли к Спитамену гонца, передай своему повелителю, чтоб не тревожился. Я наказал его и моих врагов и стану наказывать их и впредь. Было б хорошо, если б Спитамен выслал сюда тысячу всадников и усмирил остатки мятежников, разбежавшихся по горам. Ты понял меня?

- Да, господин. Сделаю, как ты приказал, - ответил Варахран простодушно.

Александр и не подозревал, что согдиец не хуже его знает, почему узрушаны напали на македонцев. Не ведал он также, что гонец отправился к Спантамано с донесением уже час назад.

Слово Клитарха.

"После битвы с узрушанами войска Александра вышли к великой реке Яксарт.

Говорят, она берет начало далеко на северо-востоке в Небесных Горах, пересекает огромные пустынные пространства, распадается на три рукава и поглощается Оксианским озером [Аральское море], что находится за страной массагетов. Мы достигли Яксарта в том месте, где он стиснут скалистыми берегами и поэтому здесь узок и удобен для переправы [в районе современного Беговата (Узбекистан)]. Тесная долина тут образует проход, ведущий в сторону Фергана. В проходе всегда, особенно перед рассветом, из пустыни, раскинувшейся на западе, дует сильный ветер.

Южный берег Яксарта населен узрушанами. Они, зная, что произошло в горах с их соплеменниками, встретили нас враждебно. Ни добрые слова, ни угрозы не заставили их открыть ворота городов. Александр приказал взять укрепления приступом. Первое, по названию Газа, окопали рвом, насыпали вокруг вал, затем пустили в ход катапульты, полиболы и онагры. Загнав ядрами и стрелами жителей в дома, македонцы поднялись на стену и проникли в крепость. Четыре других небольших города захватили за два дня, приставив к башням лестницы и согласовав действия стрелков и осадных машин.

Два оставшихся, самых крупных, города - Мамакен и Киресхату - заняли с большим уроном для себя. Варвары оказали отчаянное сопротивление. Жители Мамакена отважны. Они поселились в крепости всем своим родом и не допускают туда людей из других общин. Крепость их - с необыкновенно толстыми стенами и загоном для скота посредине. Мамакенцы готовят пищу, едят и спят внутри стен, в узких сводчатых жилищах. Для того чтобы войти в укрепление, пришлось сделать подкоп.

Много сил затратили мы и возле Киресхаты. Против ожидания, персов здесь не оказалось. Они давно бежали на восток. Обороняли город местные жители. Варвары отражали натиск македонцев с мужеством, удивившим даже Александра. Так как осада слишком затянулась, царь, несмотря на тяжелую рану, сам во главе отряда гоплитов пробрался в город по высохшему руслу дождевого потока, уходящего под стены. Киресхата пала.

Так сын бога Аммона покорил семь приречных городов и обратил их население в рабство".

Киресхата! Киресхата!.. Она обманула ожидания македонцев. Оказалось, край земли пролегает не здесь. Он где-то далеко-далеко на востоке. И чтобы дойти до него, потребуется еще пять, а может быть, и десять лет. Воины роптали. Неужели Александр не остановится и поведет войска за Яксарт, еще глубже в страну азиатов?

Особенно шумно было в лагере пэонов и агриан. Фракийцы всегда отличались храбростью, но под рукою Александра воевали неохотно. Ведь царь македонцев захватил их страну силой, против их воли погнал людей на восток.

На базарах Согдианы встречались старые кочевники, говорящие с местными жителями по-согдийски, а между собой - на фракийском языке. Они называли себя "дахами" и "великими гетами". Изумленные фракийцы вспоминали рассказы дедов о киммерийцах, пришедших на Балканы из восточных степей. Вспоминали о западных дахах и гетах. Убеждались, что в жилах азиатских "дахов" и великих "гетов", хотя они и не совсем походят на европейских фракийцев, течет родственная им кровь. Особенно поразил всех предводитель туземцев, голубоглазый и светловолосый Спитамен, по внешнему облику вылитый фракиец. Пэонам и агрианам казалось, что они поднимают руку на близких родичей.

Александр все видел, слышал и понимал. Надо воодушевить людей умной, страстной и красивой речью, достойной оратора Демосфена. Однако рана царя изнуряюще ныла, и как не бился македонец, он не мог выдавить из себя ни одного доброго слова. Сын бога Аммона бродил по берегу Яксарта, ясно выражая своим видом раздражение и этим самым раздражая окружающих.

Между тем, верх в делах, как говорят на Востоке, постепенно становился низом. Однажды с гор, по которым недавно прошел Александр, прибежали два греческих наемника. Они принесли плохое известие. Несмотря на побоище, учиненное гетайрами в ущелье, узрушаны опять взялись за оружие и уничтожили греческие отряды, оставленные царем в селениях, расположенных по дороге из Мараканды в Киресхату. Путь на юг в Согдиану был отрезан.

Наемники добрались до лагеря перед закатом солнца. А ночью, когда войско, кроме дозорных, отдыхало, мятежники напали на все семь городов, занятых сыном бога Аммона. Поддержанные местными жителями изнутри, повстанцы стали избивать спящих македонцев. Узрушан отогнали, но с тех пор ни одной ночи не проходило спокойно. Горцы то собирались на холмах и обстреливали войско Александра из луков, то подползали к угасающим кострам и резали задремавших пехотинцев, то перехватывали разведчиков и гонцов.

На правой стороне Яксарта, напротив Газы и Киресхаты, скапливались всадники в необыкновенно высоких шапках из войлока.

- Это тоже узрушаны? - спросил Александр у вызванных к нему трех старых туземцев.

- Нет, - ответил один. - То саки-тиграхауда.

- Яксарты, - добавил второй.

- Сарты, - отозвался третий.

- Значит там три народа?

- Один. Он только по-разному называется. И все из-за своих шапок. "Тиграхауда" - это "стрела-шапка". "Яксарт" - "один головастый". "Сарт" просто "головастый".

- На каком языке говорят?

- По-нашему говорят.

- Скифы, одним словом, - усмехнулся Александр. - Зачем же они собираются?

Старики промолчали. Путь на север, в Шаш, был отрезан.

Через три дня Газа подверглась стремительному нападению, но совсем с другой стороны, из степей, лежащих на западе.

Неизвестные всадники убили несколько воинов, бродивших за городом, и угнали четыреста македонских коней. Их следы уводили в знойную, безводную пустыню, и гетайры, высланные в погоню, повернули обратно.

- А эти какого племени? - спросил Александр старых туземцев.

- Саки тиай-тара-дайра, - сказал один старик.

- Апасаки, - добавил второй.

- Речные люди, - отозвался третий.

- На каком языке они изъясняются?

- На нашем.

- Скифы, короче говоря.

Александр опять усмехнулся. Путь на запад был отрезан. И это как будто радовало царя.

На следующий день азиаты нагрянули с востока. Они с криком окружили Киресхату и забросали тростниковые крыши домов горящими стрелами. Вспыхнул пожар. Отбив стадо быков, наездники исчезли в песках и болотах.

- Какое племя приходило сегодня? - снова обратился Александр к старикам, показав им четырехугольную черную шапочку, расшитую цветами миндаля.

- Фергана! - ответили старики в один голос.

- На каком языке говорят?

- По-нашему говорят!

- Скифы! - Александр покачал головой. Путь на восток был отрезан. Кажется, все скифы, сколько ни есть, поднимаются против меня. Их кто-то подстрекает. Не брат ли мой Спитамен?

И Александр не ошибся. Наутро из Мараканды прискакал гонец. Он был весь оборван, избит и окровавлен.

- Горе, Искендер. - Посланец ввалился в шатер царя и от волнения забыл преклонить колени. - Спантамано поднял мятеж и осадил Мараканду. Восстала вся Согдиана.

Известие о мятеже Спантамано пробило толстую скорлупу, которой обросло сердце македонского царя. Сила, накопившаяся за дни бездействия, бурно вырвалась наружу. Бледный, но быстрый и готовый на все, предстал Александр на холме перед войском, собравшимся, как все понимали, для последнего важного разговора. Сегодня должна была решиться судьба десятков тысяч людей. И каждый твердил про себя: "Хватит! Домой! Пусть только безумец попытается принудить нас к продолжению похода..." Воины задорно перекликались и стучали копьями о щиты, показывая, что им никто не страшен и они сумеют за себя постоять.

- Тихо! - Заревел Фердикка. - Слушайте Александра!..

Гам прекратился; безмолвие нарушали только монотонный шум реки да фыркание стреноженных коней, пасущихся на лугу с бурой иссохшей травой.

- Братья! - произнес Александр громко и проникновенно. Воины растерянно переглянулись. Царь давно не называл их братьями. - Настало время открыто сказать обо всем, что томит сердца, не так ли?

Он говорил мягко, спокойно, размеренно. Его прямота (они ожидали уверток) и ласковый голос (они ожидали угроз) смутили присутствующих. Люди, настроенные миг назад свирепо и непримиримо, разинули рты, словно зачарованные.

- Мы прошли вместе немало дорог, видели немало бед, - продолжал царь. - Лишения, которые выпали на долю каждого, сроднили нас навсегда. И любой вправе громко и откровенно изложить здесь то, что он думает. Клянусь Дикой, богиней правды, я ничего не утаю на дне сердца. И вас, братья, прошу выступить на этом холме также прямо, честно и смело. Обещаете, македонцы, эллины и фракийцы, говорить только истину?

- Да! - закричали воины хором.

- Хорошо. Так слушайте. Многие македонцы, эллины и фракийцы не любят царя. Не так ли? Так. Почему же? Пусть любой, не страшась наказания, выйдет сюда и на глазах у всех ответит на мой вопрос. Клянусь Фемидой, охранительницей клятв, - ни один волос не упадет с головы этого человека по моей воле!

Никто не шевелился. Если бы Александр начал с упреков, они вызвали бы в людях раздражение. А раздражение делает и робкого храбрым. И они не знали, как им теперь поступить. Руки, незадолго до того дерзко стучавшие пиками о щиты, так ослабли от волнения, что едва держали эти пики.

Но вот к возвышению протолкался пращник. Дракил, отиравшийся недалеко от холма, узнал Феагена.

- Да, Александр, мы не любим тебя! - громко крикнул марафонец. Слова пращника сразу образумили македонцев и воинов других племен. С них слетело оцепенение. Люди вспомнили, для чего пришли на совет. - Почему? продолжал феаген. - Вот уже пять лет, как мы покинули страну отцов. Вот уже пять лет, как мы не видели престарелых матерей. Вот уже пять лет, как мы не слышали веселых песен, звучащих на зимних праздниках Диониса. Вот уже пять лет длится проклятый поход по стране азиатов! Ты говорил перед войной: "Наш долг - сполна отомстить персам за их преступления!" Так? Но месть уже совершилась. Мы сделали свое дело. Враг побежден и рассеян. Чего тебе надо еще? Куда ты нас хочешь вести? Не хватит ли с нас походов? Не пора ли домой?

- Домой!!! - рявкнули десятки тысяч людей в один голос. Он перекрыл шум реки, подбросил кверху птиц, мирно дремавших на кустах по склону горы, и спугнул узрушан, притаившихся за утесами.

- Домой? - Александр усмехнулся. - Хорошо, когда человек не забывает о родине. Но... Вот вы стремитесь домой. Для чего? Что ждет дома? Неужели вас тянет к темным лачугам, где вы росли, не видя света? Неужели хочется снова потеть от зари до зари на скудном поле? Или задыхаться в закопченных мастерских? И жить, несмотря на тяжкий труд, впроголодь? Чем встретит Эллада, бедная страна, где нет ни плодородной земли, ни полноводных источников, где людям не хватает не только хлеба, но и места под солнцем?

Почему не думаете об этом? Вспомните: многие ли ели на родине даже ячменный хлеб? С тех пор же, как я повел вас на восток, вы едите хлеб из пшеничной муки. Вспомните: каждый ли там, на родине, по которой, вы так тоскуете, видел что либо другое, кроме соленой рыбы? А здесь едите мясо, плоды и диковинные овощи. Вспомните: что носили на плечах там, в Элладе, к которой вы так рветесь, кроме грубой рубахи? А теперь у вас нарядные хитоны из бисса. Много ли сестерциев и оболов водилось на родине? А теперь у каждого в сумке звенит немного золота, и все это дал - кто? Александр, сын Филиппа!

Я открыл перед вашими глазами, не видевшими прежде ничего, кроме четырех стен жалкой хижины, целый мир. Я бросил мир со всеми горами и долинами, реками, богатыми рыбой, и плодороднейшими полями, цветущими садами и шумными городами, бескрайними пастбищами и огромными стадами - я бросил мир со всеми сокровищами вам под ноги! Берите! Владейте! Стройте города, где понравится! Возводите дома! Открывайте лавки и мастерские! Покупайте рабов и возделывайте землю. Женитесь на красивых азиатках или вызовите к себе невест. Кто запрещает? Кто мешает? Не для того ли привел я вас сюда? Не ради вас ли я подвергался опасностям? Не ради вашего ли благополучия у меня перебито плечо? Разве мне одному нужна Азия? Она нужна вам! Я отдам вам весь Восток. Но вместо того, чтобы вознести мне хвалу, вы ропщете. Вы подобны щенкам, у которых еще не прорезались глаза. Их тычут мордами в молоко, а они отчаянно упираются лапами. Разве это не правда? Пусть возразит, кто сможет!...

Глаза царя сверкали. И сейчас он сам верил своим словам. Голос звучал с такой убеждающей силой, что у тысяч пристыженных людей закружилась голова. Им показалось, будто устами Александра глаголит Истина.

Один Феаген устоял перед бурным потоком речей, вырвавшихся из уст сына Филиппа.

- Если тебе нравится на Востоке, - сказал он твердо, - то оставайся. Мы хотим домой!

- Домой! - снова подхватили воины. Голос Феагена отрезвлял им головы, затуманивающиеся, когда говорил царь.

- Домой? - опять переспросил сын бога Аммона. Губы его скривила ехидная улыбка. - Ладно. Я не держу вас. Уходите! Уходите, если сумеете уйти. - Он со смехом повел рукой вокруг. - Вы забыли, дети мои, об одной безделице. Войско отрезано от всего мира. На севере, за рекой, собираются для битвы скифы в острых тиарах. На востоке вас ждут не дождутся скифы в расшитых шапочках. Со стороны западных степей вам угрожают скифы в шлемах с наушниками. Горцы юга перегородили стенами все тропы. Спитамен поднял мятеж, Бактра отпала, - если не верите мне, выслушайте гонца. Вы оказались одни в чужой стране, куда люди часто стремятся, но откуда редко возвращаются. Вы напоминаете мышь, свалившуюся на дно огромного сосуда. Вокруг сотни тысяч варваров. Попробуйте выбраться!

Александр сел на камень и отвернулся. Казалось, он остался один - так тихо стало за его спиной. Никто из десятков тысяч людей ни промолвил слова. Только окаменевшие лица и резкие складки у губ и меж бровей выражали внутреннее потрясение.

Многим вспомнилось отступление десяти тысяч греков под предводительством Ксенофонта, описавшего этот небывалый поход от Вавилона до Понта Эвксинского в своей знаменитой книге "Анабасис". Войско, лишившись вождей, убитых приближенными персидского царя Артаксеркса, не растерялось, выбрало новых начальников и благополучно добралось до родной земли. Но путь от Киресхаты до Эллады впятеро длинней, чем от Вавилона до Понта! И на этом пути македонцев подстерегают скифы, одно имя которых пугает самого храброго человека.

Перед мысленным взором людей раскинулись знойные пространства азиатских песков, поднялись дикие скалистые горы, заклубился дым пожаров. Засады. Нападения. Злой посвист бронзовых стрел. Блеск ножей. Башни из голов... Конец, ожидающий македонцев и греков на чужой земле, предстал в их сознании так зримо, что ужас сковал их уста, Киресхата! Киресхата!..

Феаген оправился раньше всех и выкрикнул отрывисто:

- Ты... ты виноват!..

- В чем? - спросил Александр, окинув пращника ледяным взглядом.

"Ты до сих пор жив, негодяй? - злобно подумал царь. - Твою голову пока что спасла моя клятва. Но теперь я не забуду тебя"

- Ты в ловушку завел нас! - воскликнул марафонец.

- Вот как? - загремел Александр. - Я виноват? Но разве я ограбил урушан и навлек на войско их гнев? Разве я дремлю у костров и позволяю варварам делать со мной все, что они хотят? Разве я кривлю рожу, услышав приказание начальника? Разве я слоняюсь без дела по лагерю? Войско разлагается. Вы по своей вине стали добычей варваров. Над вами насмехается каждый азиат. Александр вытащил бы вас из котла, но вы наглецы, вышли из повиновения! Я уже плох для вас? Да будет так! Слушайте: я отдаюсь на милость Спитамена и, если мне удастся от него откупиться, я сумею вернуться домой. А вы... если вы так мудры, как полагаете, то поступайте, как заблагорассудится. Прощайте!

Александр резко опустил на лицо забрало рогатого шлема и стал поспешно спускаться с холма. Птолеймаос Лаг и Фердикка во главе толпы самых преданных телохранителей прокладывали дорогу. Воины очнулись. Александр их покидает? Они разом позабыли обо всех обидах. Александр их покидает! Они глядели на него, как непослушные дети на рассерженного отца, уходящего из дома. Александр их покидает! Дракил и Лаэрт, у которых давно зажили язвы на пятках, но которые так же давно прозябали не у дел, отвергнутые разгневанным повелителем, переглянулись, поняли друг друга и повалились, точно рабы, под ноги царя.

- Слава Александру!!! - неистово заревели македонцы. Поступок двух товарищей послужил толчком, выведшим людей из оцепенения, и направил поток их мыслей по новому руслу. Александр поднял руку и остановился. Взмах его руки как бы закрыл все уста.

- Чего хотите от меня?

- Слава Александру!

- Хотите чтобы я остался?

- Слава Александру! - грохотала толпа. Александр повернулся и не спеша поднялся на вершину холма. Войско опять умолкло, будто языки у людей присохли к гортаням.

Александр неторопливо снял шлем, стиснул челюсти так, что его красивые губы перекосились и стали жесткими, точно шрам. Он медленно повел пронизывающим взглядом по густому строю бородатых воинов, по всему скопищу взрослых детей - простодушных, бесхитростных, которые живут отрывочными мгновениями, не додумывают до конца ни одной мысли и без помощи опытного наставника не доводят до завершения ни одного трудного дела. И там, куда падал ледяной взгляд повелителя, смущенно потуплялись глаза, низко опускались головы. Ряд за рядом вникали воины, и щетинистые гребни, султаны и конские хвосты их медных шлемов склонялись и колебались, точно космы сизых степных трав от ветра.

- Итак, вы простите, чтобы я остался? - Голос царя отдавал звоном железа. - Хорошо, прощу вас. Но обещайте, поклянитесь Керой, богиней смерти, беспрекословно выполнять мои повеления!

- Клянемся! - глухо отозвались воины, обрекая себя страшной клятвой на все страдания, уготовленные для них сыном бога Аммона. Чтоб рассеять мрак, сгустившийся в сердцах людей, Александр сменил гнев на милость и широко улыбнулся. И свет этой улыбки озарил будто луч солнца, выглянувшего из-за туч, десятки тысяч лиц, огрубленных от зноя и ветра.

- Как ловко он провел этих скотов, - шепнул Фердикке усмехающийся Птолемайос Лаг. Фердикка сердито насупился и проворчал:

- Скажи лучше: как ловко он вывернулся из тигровых когтей.

Александр тем временем уже распоряжался.

- Так как согдийцы для нас опасней всех здешних варваров, мы нападем сначала на Спитамена. Ликиец Фарнух хорошо знает язык согдийцев. Он сегодня же поведет отряды Койноса, Карана и Кратера на Мараканду. Но поведет не прежней дорогой через горы; двинется по краю западной пустыни, займет ворота Змеиных Трав [ущелье Джилан-Уты, или Ворота Тамерлана возле города Джизака] и проникнет в долину Политимета [Политимет - греческое название Зарафшана; перевод согдийского слова Намик, что значит Многочтимый] там, где Спитамен его не ждет. Этим Фарнух выиграет время, обойдет узрушан, ускользнет от приречных скифов и внезапно обрушится на Спитамена. Фарнух, собирайся!

Добродушный ликиец, ничего не смысливший в делах войны, пытался возразить против неожиданного повышения; но сын Филиппа так сверкнул на ликийца глазами, что новоиспеченный полководец ринулся с холма, как антилопа.

- Теперь, - продолжал Александр, - надо обезопасить себя от скифов запада и востока. Захваченные нами города узрушан плохо приспособлены к обороне. Находящиеся в них варвары только и ждут удобного часа, чтобы ударить в спину. Поэтому следует построить между Газой и Киресхатой хорошо укрепленный город. Нас много, и мы возведем его за две декады. После этого мы переправимся через Яксарт иразгоним варваров, собравшихся на той стороне. Таким образом мы отрежем скифам путь к Мараканде, и варвары не сумеют помочь войскам Спитамена. Понятно? Так за работу! Копайте землю! Глину месите! Рубите лес! Косите зеленый тростник. Ни одного часа промедления!

И он сделал правой, здоровой рукой повелевающий жест.

- Мой хлеб - в острой пике, - дружно запели воины, расходясь по лагерям, гимн поэта Арзхилоха. - В ней же вино из Исмара. Пика под рукою, когда пью...

Уже семнадцать дней после бурного совета, к изумлению узрушан и скифов, наблюдавших за македонцами с гор, на берегу реки, словно по воле могущественного колдуна, выросла Александрия Эсхата - город со стенами, башнями, домами, улицами, площадями, храмами и широким рвом. На восемнадцатый день македонцы приступили к сооружению плотов. На двадцатый утром завязался бой.

Для начала фракийцы и саки-тиграхауда обменялись через реку тучей стрел, не принесших особого вреда ни той ни другой стороне. Затем греки установили на берегу метательные орудия. По знаку Александра баллисты, катапульты, онагры и палинтоны выбросили сотни дротиков по три локтя длиною и ядро из свинца весом до трех фунтов. Ядро летело за шестьсот шагов и сметало все живое, как смерч, а дротик чуть не за полстадия пробивал самый толстый медный панцирь. Отряд саков-тиграхауда пришел в расстройство.

Не прекращая обстрела, царь погрузил на плоты конницу греков и четыре илы македонских гетайров и под звуки труб переправился на правый берег Яксарта. Пращники и лучники плыли на туго надутых мехах. Шесты кормчих и руки барахтающихся среди волн легких пехотинцев поднимали каскады сверкающих брызг. Тревожно ржали кони. С треском сталкивались плоты. Вопили подхваченные водоворотом стрелки; их пронзительные крики разносились далеко по реке. Она почернела от плотов и людей, стала похожей на пролив у острова Саламина, где афинянин Фемистокл потопил корабль персидского царя Ксеркса.

Передовой отряд выбрался на берег, выставил пики и ринулся на скифов. Но саки-тиграхауда окружили врага и засыпали его трехгранными бронзовыми стрелами.

"Тогда, - записал вечером Клитарх, - божественный Александр послал на помощь коннице легкую пехоту. Скифы отошли, не теряя нас из виду. Ожидая от них какой-нибудь каверзы, царь укрепил головные отряды верховыми стрелками, добавив к ним три малые фаланги гетайров. Но скифы, ловко управляя конями и не прерывая стрельбы из луков, отразили удары македонцев. Потому Александр сам навалился на азиатов тяжелой конницей. Скифы не выдержали напора и бежали, оставив тысячу убитых и сто пятьдесят пленных."

Летописец умолчал о потерях македонцев, хотя они также понесли немалый урон. Сак-тиграхауда не знал промаха. Так так стрела не пробивала бронзу толстых кирас, он поражал наступающих в шею и глаза. Трудно, почти невозможно достать проворных всадников мечом и даже пикой - перед сомкнутым строем несущейся вперед македонской конницы скифы мигом рассыпались по полю и стремились обойти неприятеля сбоку, Только при помощи легкой пехоты, защитившей фланги, Александру удалось опрокинуть саков-тиграхауда.

Раздраженный упорством варваров, Александр пустился их преследовать, чтобы истребить до последнего человека. Увлеченные погоней македонцы не заметили, как далеко ушли от Яксарта. Справа от них возвышались обожженные солнцем предгория. Впереди и слева раскинулась безводная холмистая степь. Следы азиатов пролегали на северо-восток, по направлению к синеющему во мгле горному хребту. Наступил вечер. Македонцы, утомленные зноем и жаждой, остановились. Было решено переночевать возле пересохшей речки. Дракил, снова поднявшийся до гиперета - начальника, ведающего доставкой съестных припасов, - отыскал в извилистом русле длинную лужу с теплой и грязной водой. Воду процеживали сквозь полы запылившихся хитонов и пили, так как лучшей поблизости не было. Наутро все, включая самого Александра, хватались за животы и скрежетали зубами.

Македонцы не догнали отступающих скифов и на второй день. Летучие отряды саков-тиграхауда маячили на рыжих буграх, поросших колючей, уже выгоревшей травой, истребляли вырвавшихся далеко вперед неприятелей и пропадали в тучах желтой пыли. Опять настал вечер. Доведенные до отчаяния преследователи лежали пластом на земле, и жалобные стоны страдающих людей перекликались с плачем шакалов.

Александр долго не засыпал. Его мучило беспокойство. Слишком поспешное отступление саков-тиграхауда не предвещало ничего хорошего. По рассказу Геродота, царь персов Кир, обманутый скифами, долго преследовал их в пустыне, пока не попал в засаду: Киру отрубили голову. Другой перс, царь Дарий Гистасп, тоже упрямо гонялся за скифами, а потом едва выбрался из причерноморских степей.

Александр прошел от Геллеспонта до Киресхаты и ни разу не повернул обратно. Но тут, за Яксартом, начиналась таинственная страна-страна непонятных людей. Все слышали об их честности, приветливости и гостеприимстве. И все слышали об их жестокости и коварстве. Скифы хорошо встречают друзей и беспощадно расправляются с врагом. И если от их рук пал Кир, не знавший до того ни одного поражения, то почему он, Александр, надеется на удачу? Эта мысль до Киресхаты показалась бы царю смешной, но теперь она его испугала.

И сын Аммона решил: надо возвращаться. Постыдно? Пусть так. Это все же лучше гибели. Тот, кто теряет голову в переносном смысле, может потерять ее и в прямом. Сошлемся на раны, болезни, плохую воду... Не станут же воины упрямиться, - все так и рвутся назад. Надо возвращаться.

Александр тяжело вздохнул и позвал Птолемайоса Лага.


У СТЕН МАРАКАНДЫ

Близ Мараканды, на берегах Политимета, македонцы были

стеснены со всех сторон и бежали на небольшой остров на

реке. Здесь скифы и всадники Спитамена окружили их и

перестреляли; только немногих захватили в плен и перебили.

Аристобул рассказывает, что большая часть войска была

уничтожена в засаде, так, как скифы скрылись в лесах,

откуда и напали на македонцев во время самого сражения...

Арриан, "Поход Александра"

- Сейчас же пошли гонца к Гефестиону, пусть он начнет действовать, так велел Александр телохранителю Фардикке после того, как истребил в горах двадцать две тысячи узрушан.

Гонец благополучно доставил приказ царя в Макаканду.

- Ладно, - с готовностью сказал Гефестион, - действовать так действовать.

Он утроил у всех городских ворот стражу и вместе с Оробой направился к базарному старосте.

- Хорошо тебе жилось при персах? - спросил толстобрюхого старосту Гефестион.

- Вай! - вскричал купец. - Плохо жилось. Совсем плохо!

- Теперь лучше?

- Вай! Теперь хорошо. Совсем хорошо.

- Чем же ты отблагодарил своих избавителей?

- Вай! - Староста сразу сообразил, в чем дело. - Все, что на базаре, - ваше, господин! - воскликнул он, подобострастно изогнув шею. И добавил про себя: "Лишь бы я цел остался".

- Так вот, - промолвил Гефестион строго, - все товары - ты слышишь меня? - все товары, привезенные сегодня на рынок, ты должен приподнести в дар Искендеру. Иначе Зулькарнейн, не дай бог, подумает, что ты неблагодарный осел, которого следует повесить на городских воротах. Понимаешь меня?

- Вай! - Староста побледнел. - Все понимаю, господин. Все понимаю.

И подумал: "Что теперь будет?"

- Агар! - крикнул он, отворив низкую дверь пристройки. - Агар!

Из темной комнатушки выглянул человек с худым, желчным лицом и красноватыми глазами. Староста наклонился к его уху и, хмуря брови, долго что-то шептал, то и дело оглядываясь на Гефестиона, причем, когда он оборачивался к македонцу, жирная рожа плута расплывалась в улыбке.

- Жители Мараканды! - вопил через полчаса Агар с возвышения. - Эй, жители Мараканды! Радуйтесь! Царь Искендер Зулькарнейн, да славится его имя вечно, покупает все наши товары.

Тишина. Недоумение. Затем из толпы выступил чеканщик Фрада, отец Варахрана:

- Как это - все товары? Объясни получше!

- Все: посуду, ткани, одежду, баранов, зерно, масло - словом, все, что вы привезли или вынесли на базар сегодня.

Опять молчание - люди не сразу нашлись, что сказать. О подобных сделках в Мараканде еще не слышали. Потом снова заговорил Фрада:

- А что Искендер даст взамен?

Агар вынул из-за пазухи и поднял высоко над головой желтый глиняный черепок.

- Каждый из вас, жители Мараканды, получит табличку с именем Искендера. Не теряйте табличек. Когда царь, да будет благословенно его имя, вернется из похода на Киресхату, он любому, кто предъявит черепок, выдаст сколько следует золотых или медных монет.

Монеты? И когда? Когда Искендер вернется из Киресхаты! А если он вернется через три года? Или совсем не вернется? Люди пришли на базар, чтобы обменять зерно на посуду, овец на земледельческие орудия, сухие фрукты на одежду, - чтобы приобрести, с душевной болью отрывая от скудных запасов немалую часть, вещь, еще более необходимую в хозяйстве. И вот им предлагают какие-то черепки, которые ни к чему не приспособишь... Базар зашумел.

- Как вам не стыдно! - с возмущением крикнул Агар. - Кто вас освободил от Бесса? Искендер. Я б на вашем месте даром отдал все, что есть. А вы трясетесь над погаными горшками, чтоб им разбиться! Эх, люди!

Агар покачал головой и сплюнул.

- Товары оставить здесь. Ослов и повозки тоже. Выходите по одному на храмовую площадь. Ну, пошевеливайтесь!

Люди растерялись. Если б на них просто набросились и начали грабить, как это делали персы, они бы стали защищаться. Но тут... ведь у них просто покупают, кажется? Один из селян бросил на свой мешок с пшеницей недоуменный взгляд и неуверенно двинулся к воротам. Здесь его остановил базарный староста.

- Имя?

- Харванта.

- Откуда?

- Из селения Чоргарда.

- Товар?

- Мешок пшеницы.

- Запиши, писец.

Писец обмакнул тростниковую палочку в бронзовую чашу с краской и начертил (или сделал вид, что начертил) несколько слов на куске выделанной телячьей кожи.

Староста сунул в ладонь Хорванты черепок.

- Смотрите, записывают, у кого что куплено, - сказал кто-то с облегчением. - Значит, нам и вправду заплатят за товары?

- Проходи, - кивнул Харванте староста.

Едва Харванта вышел на храмовую площадь, македонцы оглушили его ударом по голове, скрутили руки за спиной и отволокли в сторону. Пшеница пшеницей, а раб все же более выгодный товар.

За Харвантой потянулись к воротам и другие. И все по одному. И всех на храмовой площади хватали македонцы. Мужчин, женщин, детей.

Через ворота прошло уже человек шестьдесят, когда какой-то мальчишка, взобравшись из любопытства на стену, отделяющую рынок от святилища, увидел, что происходит перед храмом огня. Он замахал руками и завопил. К нему быстро поднялся по лестнице Фрада.

- Боже! - крикнул пораженный чеканщик. - Вот что они задумали! Эй, народ! Юнаны обманули нас! Они хватают каждого, кто выходит к храму!

На миг базар умолк - и вдруг заревел, забушевал, как горный поток весной. Толпа ремесленников и селян опрокинула македонцев, стоявших у ворот, вырвалась на храмовую площадь. Поодаль от святилища, возле стены, сбились в кучу шестьдесят избитых и связанных людей. Македонцы пятились, выставив сариссы.

- А, шакалы! В рабство на с хотите продать? Бейте их!

Базар в одно мгновение превратился в поле боя; хотя у согдийцев и не было оружия, они сражались с ожесточением, - все пошло в ход: горшки, мотыги, палки, оглобли повозок.

Гефестион бросил на взбунтовавшихся согдийцев отряд тяжелой пехоты. Под напором длинных пик народ, после короткого, но яростного сопротивления, разбежался. Прятались по дворам, скрывались в окрестных полях и садах. Многих убили. Многих забрали в плен.

- Итак, они захватили семь приречных городов? - Спантамано не заметил, как загнул на руках семь пальцев. Его взгляд упал на три оставшихся перста. Он быстро загнул и эти и стукнул кулаком о кулак. Сначала Клит... Потом бранхиды и узрушаны... Затем погром в Мараканде... Ясно! Пора за дело, согдийцы. Баро, позови Алингара.

Наутакец, возвратившийся в Мараканду с тайным посланием от Варахрана, со всех ног бросился вниз и привел жреца Алингара - сумрачного мужчину с кривым носом и длинной бородой. Алингар слыл мудрецом, знал наизусть священную книгу зороастрийцев "Авесту" и хорошо писал не только по-согдийски, но и на многих других языках Востока.

Потомок Сиавахша поискал глазами чего-то и, не найдя, рассердился:

- Где этот проклятый сосуд?

- Какой? - спросил Баро.

- Серебряный. В котором вино.

С каждым днем он испытывал все больше влечения к вину. Никогда еще у Спантамано не напрягались так душевные силы, а напряжение требовало какой-то разрядки. И Спантамано, начав однажды в Наутаке, когда выбирал между Искендером и Бессом, не мог уже остановиться и незаметно для себя пристрастился к пьянящему напитку.

Баро покосился на предводителя и принес серебряную вазу. Спантамано жадно выпил вина и облегченно вздохнул:

- Пойдем, Алингар.

Оба закрылись в угловой комнате и не впускали туда никого, кроме Баро. Наутакец приносил хлеб, мясо и вино и мягко отстранял Зару, когда она приближалась к резному входу. Это обидело женщину. Спантамано важным делом занят? Но ведь он мог сам об этом сказать! Да и какое дело важней, чем их любовь? Зара хотела узнать, что затеял супруг, и беспокойно прислушалась к тихим голосам, доносившимся из комнаты. Говорил обычно Спантамано. Жрец чаще молчал. По временам Баро вызывал наверх какого-нибудь воина. Выйдя от господина, тот прятал что-то за пазухой, выбегал во двор, садился на коня и поспешно исчезал.

Через пять дней Спантамано покинул убежище и объявился перед Зарой. Он похудел, но зато его глаза сверкали сейчас особенно ярко. Улыбка была веселой, а руки порывисто взлетали, как у танцующего горца.

Услышав быстрые шаги мужа, Зара тут же забыла свою обиду. Только сейчас поняла, как сильно по нем соскучилась. И если бы он предстал тоже опечаленный разлукой, она бросилась бы навстречу. Но его веселая улыбка... Значит, не грустил о ней? Зара опустила глаза и отвернулась.

- Не обижайся! - Он сел рядом и притянул ее к себе. - Сам не знаю, как получилось... Дело захватило.

Вот как! Он даже виноватым не считает себя? Она отстранилась, хотя ей хотелось обнять его. В первые дни замужества она уже испытывала такое двойственное чувство. Что победит в сердце женщины - зависело от Спантамано. Он догадался - и не поскупился на поцелуи.

- Не огорчай, звезда неба, - прошептал он ей на ухо. - Твой раб не совершил ничего зазорного.

- Чем ты занимался?

- Крепко думал, сочинял послания.

- Какие? - суховато спросила она, постепенно сдаваясь.

- Разным старейшинам. Скоро я... скоро мы с тобой... совершим великое!

- Что ты задумал? - воскликнула она испуганно.

- Великое дело задумал! Я так верю в удачу! О! Ты не знаешь, Зара, как мне хорошо... - Он засмеялся от избытка радости, бурлящей в нем, поцеловал жену в лоб и вскочил.

- Ты оставайся, я скоро вернусь.

Он исчез так быстро, что Зара не успела даже поймать его за край одежды. Женщина покраснела и опустила руку, протянутую супругу во след. Лицо Зары стало злым, утратило красоту. Она не понимала, чего добивается этот человек. Дочь Оробы смутно догадывалась: стремления Спантамано угрожают ее благополучию. Долго, до самого вечера, сидела она у окна, сердитая и молчаливая, и так как Спантамано не появлялся, сердце женщины все более плотно окутывалось холодной мглой отчуждения.

Спантамано мчался вверх по лестнице во дворце Оробы. Ноги его мелькали с такой быстротой, как будто он обулся в крылатые сандалии бога эллинов Гермеса. Голос потомка Сиавахша раскатился по всем залам, точно крик глашатая:

- Ороба, ты где?

- Здесь! - отозвался Ороба с террасы. - Ты явился н-наконец. Где п-пропадал? О! Ты ч-чему-то рад? Ну, рассказывай...

Старейшина захлопотал вокруг зятя, точно клушка возле цыпленка. Еще бы! Не каждый становится тестем сатрапа.

- Налей вина! - Спантамано швырнул в сторону свою пятнистую шапку и растянулся на ковре. - Пей и радуйся - пришел твой час, Ороба!

- Искендер богатые д-дары прислал? - заискивающе спросил наутаке, разливая по чашам вино.

- Дары, - Спантамано приподнялся, изумленно уставился на тестя. Его охватило бурное веселье. - Ах-ха-ха-ха! Так ты ничего не знаешь? Правда, я тебе и не говорил ничего. Теперь можно раскрыть тайну. Я поднимаю восстание.

- А?.. - Ороба выронил чашу. Напиток растекся по ковру темной лужей. - К-какое в-восстание?

- Против Искендера!

- Что? - Наутакец отпрянул от Спантамано, будто внезапно увидел прокаженного. - Что т-ты г-говоришь?

- Да, восстание! - продолжал Спантамано, не замечая состояния Оробы. - Сейчас самое подходящее время. Горцы Узрушаны отрезали грекам путь на Мараканду. Я отправил гонцов к сакам тиай-тара-дайра, тиграхауда и жителям Ферганы. Они окружат Искендера и не выпустят его из мешка до тех пор, пока сюда не подоспеют отряды Хориена, Вахшунварты и других старейшин. Тогда ударим на Искендера со всех сторон. Там и придет ему конец.

- Ума ли... лишился, - пробормотал Ороба, и Спантамано увидел, что от ласковой улыбки тестя не осталось и следа.

- Ты чего, а? - спросил он удивленно.

- Твоя з-затея мне не н-нравится, - сухо ответил наутакец.

- Почему?

- П-потому, что у т-тебя ничего н-не выйдет! Искендер разгонит всех в-вас, как с-стаю бродячих собак.

- Ты сам, видно, ума лишился! - рассердился Спантамано. - Кто нас разгонит, если поднимется вся Согдиана, если к нам присоединятся массагеты? Пойми - Искендер в ловушке. И он пропал, если мы разом на него навалимся!

- Не знаю, к-кто из вас п-пропал, - сказал Ороба. - Я думал, т-ты умней. Зачем ты с-сам лезешь в пасть тигра? Искендер сделал тебя с-сатрапом Согдианы. Чего тебе е-еще надо?

- О! Ты вот как заговорил! - Спантамано нахмурился. - Так знай же: для меня зазорно получить из рук чужого царя власть над Согдианой, по праву принадлежащей роду Сиавахша. Понятно? Не для того Спантамано избавился от Бесса, чтобы посадить на шею нового хозяина.

- Безумец! И ты в-веришь, что тебе э-это удастся?

- А почему бы нет? Где сказано: "Согдиана создана для того, чтобы ею вечно управляли иноземные цари? "Раз боги сотворили ее именно Согдианой, а не другой страной, значит, она заслуживает своего места под солнцем.

- Все это с-слова, - процедил наутакец злобно. - По мне, пусть Согдианой управляют х-хоть одноглазые духи гор, лишь бы они п-пощадили мою жизнь и о-оставили мне половину монго добра.

Спантамано долго молчал, пораженный такой откровенностью. Наконец он сказал хрипло:

- Вот ты, оказывается, какой. Не дума же, что тебе удастся заслужить благоволение юнанов, как ты заслужил своей низостью благосклонность персов. Ты слышал, какое преступление совершил Искендер в Узрушане?

- Слышал. И поделом дикарям. Пусть не плюют в пламя, зажженное богом. Не беспокойся, уж я-то не прогадаю.

Он говорил, не глядя на Спантамано. Глаза его блудливо бегали по сторонам. Таким гнусным показалось отпрыску Сиавахша худое, иссохшее от жадности и пороков лицо Оробы, что Спантамано едва не ударил по нему ногой. Самое страшное - Ороба был так туп и глуп, что непоколебимо верил в свою правоту и считал человека, сидящего перед ним, сыном осла и круглым дураком. И Оробу не переубедил бы сам Охрамазда.

- Да, ты никогда не прогадаешь! - Голос Спантамано сорвался от бешенства. - Прежде ты продавал себя персам. Теперь ты готов продать себя юнангам. Так продайся лучше мне, единокровному согдийцу!

И он бросил Оробе горсть драгоценных камней. Ороба преобразился. Его глаза, миг назад темные от затаившегося в них страха, радостно заблестели. Но ненадолго. Ороба с огромным напряжением, с душевным скрипом и скрежетом отодвинул лалы и просипел:

- Не надо... не надо ничего. Ты думаешь, камни спасут от гнева Искендера, если я примкну к тебе?

- Значит не поможешь мне? - вскричал Спантамано. - Мне, мужу твоей дочери?

- Чтобы я помогал мятежникам? - Ороба всплеснул руками - Бедная Зара! Если б я знал, какие мысли в твоей беспутной голове, разве я отдал бы за тебя мою дочь? Я скажу ей, чтоб она вернулась ко мне. Уходи прочь. Я не хочу знаться с таким опасным человеком.

- Я уйду. - Спантамано поднялся и сцепил руки за спиной, чтоб не прикончить Оробу на месте. - Но знай и ты - нет для меня выше позора, чем быть зятем такой грязной твари. Одно утешает - не все старейшины Согдианы подобны тебе, подлый выродок. И не забывай: когда Спантамано уничтожит юнанов, он припомнит этот разговор. Я и сейчас перегрыз бы тебе горло, да не хочу лишнего шума.

Ороба всполошился. Ах, он слишком круто обошелся с потомком Сиавахша! А если Спантамано и на самом деле победит Искендера? Тогда... Наутакец перепугался. Он изобразил на лице улыбку, но Спантамано резко повернулся и ушел.

"Глупец! - проклинал себя Ороба. - Кто тянул тебя за язык? Наобещал бы три мешка, а там было бы видно. Эх-хе! Ну ладно, дело сделано, успокоил он себя. - Теперь... как вести себя теперь? Этот бродяга, если победит Искендера, доберется-таки до моего горла..."

Самый злой человек среди людей - кто любит себя больше всех на свете. Нельзя верить ласковой улыбке - прикидывается. Он злой по сущности своей, потому особенно опасен. Такие не наносят своих ударов открыто. Они тайно отравляют человека, если не настоящим ядом, то ядом клеветы.

"Если победит... Хорошо же! Сделаем так, дорогой Спантамано, чтоб ты не победил Искендера".

Спантамано вернулся мрачный, как дайв. Увидев его, Зара гордо вскинула голову. Но потомок Сиавахша даже не взглянул на жену и ушел на террасу. Женщина смутилась - она ждала, что супруг начнет уговаривать и ласкать. Тогда бы она стала холодно его отстранять, словно муж ей бог знает как надоел, и вволю потешила свое сердечко.

Но Спантамано, кажется, и думать забыл о ней, и его поведение исторгло из ее глаз слезы. Желая уязвить мужа, Зара позвала рабыню и ушла к Оробе, хотя ей хотелось остаться. Она громко хлопнула резной створкой двери, чтоб он услышал и бросился за нею. Однако Спантамано точно оглох и онемел.

- Не возвращайся к этому бродяге, - сердито сказал отец. - Он доведет тебя до плохого. Пусть забирает свои алмазы и проваливает вон отсюда.

- Пропади он пропадом! - воскликнула она, горько плача.

Оба долго и дружно ругали пройдоху Спантамано, благо, сам "пройдоха" не слышал, и легли спать, твердо решив отделаться от потомка Сиавахша навсегда.

Спантамано с горя выпил чуть не пол вазы вина. И вновь - песня о горшке. Проклятый Ороба! Дружина одного из крупнейших владетелей Согдианы очень пригодилась бы. Вахшунварта и Хориен помогут, конечно, однако войско без людей Оробы - все равно что неполный колчан. Эх! Пусть только подоспеют отряды Вахшунварты и Хориена, и он покажет Оробе, кто из них безумец!

- Гонец от Вахшунварты! - сообщил Варахран. Чеканщик приехал из Киресхаты вчера и теперь не отходил от Спантамано.

- Зови скорей! - Спантамано просиял. Наконец-то! О друг Вахшунварта! Разве он оставит Спантамано в беде?

- Вахшунварта не принял дара. - Гонец, хмурый, усталый, как лошадь после скачек, протянул Спантамано два алмаза. - Он отказался тебе помогать. "Спантамано безумец, - сказал Вахшунварта. - Кто из смертных победит Искендера? Передай своему хозяину: пусть укроется, подобно мне, среди гор и не плюет в пламя, зажженное богом".

- "Так говорил Ороба, - вспомнил Спантамано. Он был потрясен, что не мог произнести вслух и полслова. - Боже! Еще одна стрела выпала из моего колчана. Теперь вся надежда на Хориена".

- Гонец от Хориена! - объявил Варахран. Осыпанный дорожным прахом, точно мельник мукой, гонец достал из-за пазухи два рубина:

- Хориен отказался помогать. Он, прости меня, назвал тебя глупцом и велел передать, чтоб ты спрятался в горах и не плевал в огонь, зажженный рукой бога.

"Так говорил и Ороба", - подумал Спантамано и, к изумлению присутствующих, расхохотался.

- Гонец из Абгара!

- Гонец из Нахшеба!

- Гонец из Ярката!

- Гонец из Маймурга!

- Гонец из Бахара!

Из всех рустаков - крупных округов Согдианы - возвращались измученные гонцы, и все приносили одинаковое известие - старейшины оседлых общин, эти благородные састары, ихшиды, пати, афшины, хвабы и бузурганы, как они себя громко именовали, отказывались выступить против македонцев. Они отговаривали Спантамано от его "безумной затеи" и не забывали о пламени, зажженном десницей божества.

Выслушав последнего гонца, он зарычал, будто волк, прижатый собаками к стене ущелья. Лицо его стало белым, как сосуд из китайской глины. Он схватил боевой топор и помчался по залам, размахивая им направо и налево. Он разносил в щепы резные двери и низкие столы из красного дерева. Он сокрушал бронзовые жертвенники, дробил глиняных идолов и разбивал дорогие вазы. От пронзительного крика у рабов, затаившихся по углам, вылезли глаза на лоб. Совершив погром внутри дворца, Спантамано вырвался на террасу и увидел камни, отвергнутые старейшинами. Потомок Сиавахша пинком сбросил их в бассейн, зашвырнул туда же топор, упал на кошму и разрыдался, как женщина.

Он плакал долго, потом заснул. В полночь очнулся от холода, осушил сосуд вина; по залам испуганно притихшего дворца раскатился тоскливый голос:

- О-о-ой! Горшок замучила тоска... така-тун, така-там! Разбился он на три куска... така-тун, така-там!

Так он пел и бродил вокруг бассейна, топча цветы, пока не свалился на густые заросли базилика и не захрапел. Баро поднял его, как ребенка, уложил на террасе и укрыл теплым ковром. Варахран отозвал Баро к бассейну, и они о чем-то шептались до самого рассвета. Утром Варахран разделся, нырнул в бассейн (благо, вода была прозрачной) и достал со дна рубины.

Спантамано проснулся больной и сразу же потянулся за вазой. Но Баро мягко отстранил руку от сосуда.

- Чего тебе, дурак? - свирепо заорал на него потомок Сиавахша.

- Не надо пить, господин, - ласково уговаривал его Баро.

- Не надо, - повторил Варахран.

- Вы в своем уме, а? Чего же тогда "надо", дубины вы несчастные? Все покинули бедного Спантамано. Даже супруга и та убежала. Я остался один во всей Согдиане! Что мне еще делать, если не пить?

- Надо не пить, а бить, - веско сказал Варахран.

- Кого?

- Искендера.

- О! Какой ты храбрый. Как бить? Бузурганы от меня отвернулись. Нас вместе с дахами, пенджикентцами и теми бактрийцами, которые в Наутаке отделились от Вахшунварты, осталась всего тысяча. Другие разъехались. А юнанов - пятьдесят тысяч. Да еще Ороба к нему переметнется. Они нас пинками разгонят!

- Не разгонят, - возразил Варахран.

- Почему?

- Потому что нас не так мало, как тебе кажется.

- Значит, я разучился считать, - едко усмехнулся Спантамано. - Скажи, мудрец, сколько же нас?

- Пятьсот тысяч, - серьезно ответил Варахран.

- Что? Ха-ха-ха! Кого - пятьсот тысяч? Ворон на крышах Мараканды? Или лягушек в Зарафшане? Или блох в твоей шапке?

- Нет. Пятьсот тысяч ремесленников и пахарей, пятьсот тысяч согдийцев, живущих в городах и селениях. - Варахран поднялся. - Подожди! Я сейчас...

Через минуту он вернулся, ведя за собой двух белобородых согдийцев. Спантамано узнал их: один, сухой, подвижный, - мастер Фрада, отец Варахрана; другой, рослый и крепкий, - землепашец Ману, родитель Баро, тот самый Ману, который в Наутаке требовал у Спантамано защиты от людей Бесса. Старик есть старик, богат он или беден - надо уважать. Спантамано, кряхтя, привстал и приложил руку к сердцу. Фрада и Ману с достоинством поклонились, сели на ковер. Варахран кивнул отцу:

- Рассказывай!

- Чего тут долго рассказывать? - воскликнул Фрада сердито. - Какие они освободители, эти юнаны? А, господин састар? От последнего имущества нас освобождают...

- Пока ты писал бузурганам письма, Гефестион, глава юнанов, оставшихся в Мараканде, разослал воинов по округам и стал грабить народ, пояснил Варахран потомку Сиавахша.

- Да? - удивленно спросил Спантамано.

- Да! - злобно повторил Фрада. - Открыли на дорогах посты, обирают проезжих. "Пошлина! - говорят. - Пошлина!" И хохочут, чтоб им пропасть. Переплывешь через реку - давай лодочный сбор. По мосту проедешь - плати. Идешь на рынок - давай за вход. Купил вещь - плати рыночный сбор. Продал опять раскошеливайся. Переписали дома, добро и доходы - гони десятую часть. Да еще подушную подать с каждого человека требуют. Я и не думал, что грабить можно так тонко и хитро.

- Вот. - Ману достал из-за пазухи глиняную пластинку. - Очистили амбар, зернышка теперь не найдешь, а взамен черепок оставили. Написали на нем что-то... Я откуда знаю, что? На кой бес мне этот черепок? В пищу не годится. Думал: монеты у юнанов такие, показал на базаре - никто не берет, смеются. А, чтоб тебе на зубы духу Айшме попасть!

Он с сердцем кинул черепок в бассейн.

- Народ встревожен, господин састар, - сказал Варахран сурово. - Он готов постоять за себя. Но ему нужен вождь. Брось клич - и завтра к тебе явятся тысячи храбрых людей.

- Храбрых людей, вооруженных палками! - передразнил его Спантамано. И эти храбрые люди сразу разбегутся, увидев длинную пику юнана.

- Не думай плохо о простом человеке, - угрюмо сказал Баро. - Простой человек не хуже бузургана. А может, и лучше. Ты не обижайся за эти слова, но... ты сам видишь - бузурганы продали тебя, а народ не продаст.

- Народ! - воскликнул Спантамано раздраженно. - Так он и послушается нас. Ремесленники подчиняются старейшинам касты, селяне - родовым бузурганам, а бузурганы...

- Бузурганы! - рассердился Баро. - Сегодня бузурган, завтра никто, если пойдет наперекор воле народа. Пусть прячутся с дружинами в пещерах, без них обойдемся.

- А если хочешь, чтоб у всех были не палки, а мечи и секиры, не раздавай алмазы направо и налево: лучше купи у саков бронзу, ремесленники сделают столько мечей, сколько потребуется.

И Варахран протянул Спантамано камни, вынутые из бассейна.

- Хм... - Спантамано удивленно глядел на чеканщика и пахаря. - Вы не так уж глупы, как мне казалось. И вы думаете, у нас кое-что получится?

- Конечно, получится! - воскликнул Варахран.

- Еще как! - добавил Баро.

Спантамано порывисто поднялся. Ты воображал, что никому не нужен? Оказывается, нужен! Ты твердил себе, что одинок? Оказывается, рядом тысячи людей, которые не оставят в трудный час! Будто пелена спала с глаз молодого согдийца. Он искал опору и не находил ее - вот она, опора! Вот сила, которая по мановению его руки свернет, опрокинет и растопчет горы!

- Так чего же вы сидите? - рявкнул Спантамано. - К дайвам састаров и бузурганов! Народ поднимайте!

И народ поднялся. Тысячи селений ожили по кличу Спантамано. От Змеиных Ворот до Бахара и от Бахара до Нахшеба - по всей Согдиане, день и ночь, словно перекликаясь, тревожно и ритмично гремели барабаны. На бурных общинных советах разгорался спор между родовой знатью и простым народом. Несмотря на угрозы бузурганов, народ снаряжал по одному воину от каждых пятидесяти семейств и выделял для Спантамано овец, зерно и масло. По дорогам Согдианы шли толпа за толпой бахарцы и нахшебцы, жители Пенджикента и Маймурга. Привел из Наутаки сто пахарей Ману, отец Баро. Он вооружил своих людей пиками, сделанными Фрадой, отцом Варахрана, и присоединился к отряду пенджикентцев. Пестрая толпа плотно обложила Мараканду и приступила к осаде трехбашенного замка, где укрылись юнаны.

У Спантамано не было ни баллист, ни онагров. Согдийцы и дахи лезли, помогая себе ножами, по откосам, кидая на стены веревки с крюками, приставляли к башням шаткие лестницы, взбирались наверх и падали под ударами неприятелей. Спантамано послал к сакам за бронзой. Но когда она прибудет? Воины привязывали к оперенным меднодоспешным македонцам вреда, если не считать ничтожных царапин на руках. Да и не всякий согдиец умел обращаться с луком или мечом. Селяне привыкли к мотыгам, а не к оружию, их не обучали боевым приемам, как обучают людей из военной касты. Но дубинами они владели неплохо, и если уж какой-нибудь зазевавшийся юнан подворачивался под руку, его не спасали ни панцирь, ни шлем - селяне обмолачивали врага, как ячменный сноп.

Македонцев было здесь не так у много; они не успевали отражать согдийцев, упрямо наступавших со всех сторон. Одна из трех башен досталась туземцам. Тогда македонцы сделали вылазку, прошли мимо дворца Оробы и напали на осаждающих сбоку. Острыми наконечниками сарисс они ловко пронзали людей, защищенных только износившимися хитонами, и, умертвив около тридцати человек, без потерь возвратились в замок. Если бы Ороба отрезал македонцам путь, им пришел бы конец. Однако он этого не сделал. Тысяча его людей, вооруженных, как говорится, до зубов, спокойно наблюдала со стен за побоищем.

На четвертый день осады пастухи донесли Спантамано, что со стороны Змеиных Ворот к Мараканде движется отряд Юнанов. Значит, они прорывали окружение! Спантамано отчаянно выругался. Он знал: толпы храбрых, но плохо вооруженных и необученных согдийцев не выдержат удара Длинных Пик. С македонцами надо воевать не в открытом поле, а по-скифски, посредством засад. Спантамано приказал войску отступить на правый берег Зарафшана.

- Проклятый Ороба! - бормотал Спантамано, гоня лошадь через воду. Трусливый Хориен! А Вахшунварта? Он тоже трус и предатель, хотя и держится, как святой. От этих святых никогда не было и не будет проку, чтоб им пропасть! Выступают важно, брюхо несут чинно, смотрят гордо, говорят красиво, а внутри... внутри сидит подлец. Ах, пройтись бы палкой по вашим благообразным рожам!

- Я не зря доказывал, что Спантамано глуп, как овца, - сказал Ороба дочери, увидев отступающих согдийцев. - Едва показался Искендер, этот сброд голодранцев бросился бежать, как будто их пятки маслом смазали.

Зара прикусила губу и промолчала.

К Мараканде подошел не Александр, а Фарнух, - царь сейчас гнался по ту сторону Яксарта за саками-тиграхауда. Фарнух соединился с отрядом Гефестиона, оставленным в Мараканде перед походом на Киресхату, и пустился преследовать Спантамано. Ему удалось захватить сотню пеших согдийцев. Остальные успели скрыться среди густых зарослей раскинувшихся по берегам Зарафшана.

Знойная долина, поросшая непролазным кустарником. Густо и дико, словно шерсть на боках медведицы, переплелись прямые, кривые, развесистые, корявые, разлапистые стволы, ветви и стебли тополей, тамариска, уходящего корнями в щебень и гальку, громадных ясеней, приземистой грушелистной курчавки, различных ив, - как низкорослых, многостебельчатых, так и древовидных, высоких, точно башня толщиною в один обхват, а также узколистного лоха, тростника, вейка, солодки, рогоза, облепихи и мирикария.

Все это запустило сосущие корни во влажную почву безлюдной поймы и спуталось так, что по зарослям трудно продраться даже тигру. У каждого растения свой цвет. Серебристые листочки лоха никогда не примешь за мелкую, цвета окиси хрома листву солодки, полуголые красные веточки ивы за тускло-голубые лапы гребенщика. Но издали, сливаясь за волнами горячего, богатого испарениями воздуха в одно, заросли кажутся сплошным, курчавым серо-зеленым озером.

Ни ветерка. Все застыло, все неподвижно. Заросли - огромная баня, где даже голый человек задыхается, давясь густым, влажным, обжигающим воздухом, и обливается потом.

Спантамано пробирается на полудиком коне сквозь чащу и насмешливо говорит Баро:

- Бегут храбрецы? А ты хвастался: "От юнанов не оставим и праха".

- Дай оружие! - сердито хрипит в ответ Баро. - Обучи нас делу войны!

- Оружие, - повторяет Спантамано и задумчиво смотрит назад. Колышутся, качаются, трещат кусты. Тысячи тощих согдийцев упрямо лезут вслед за предводителем. Хорошо держатся эти оборванцы!

Твердость духа простых и чистосердечных людей, окружающих Спантамано, волнует потомка Сиавахша и поддерживает в его душе надежду. Мы бежим от юнанов? Ну и что же? Придет время - они побегут от нас.

- Персы! - говорит Спантамано, и в голосе согдийца не слышно доброты. - Если б не вы... разве дожила страна до того, что ей нечем себя защитить?

Медленно движется на север отряд Спантамано. И медленно движется следом отряд Фарнуха. Варвары отступают, настигнем их и довершим разгром, - думает ликиец. И так думают все воины отряда. Никто не помнит, что отступающих "скифов" надо бояться больше, чем наступающих. Уроки прошлых лет забыты. А забывчивость никогда не приводит к добру.

Когда согдийцы достигли гор, навстречу спустился отряд всадников в островерхих войлочных шапках. Рослые, косматые кони. Рослые, волосатые люди. Их возглавляют два человека. Длинный, сухой, белобородый старик с очами, зоркими, как у орла, - это вождь. Воин - толстый, с мутными красноватыми глазами, с одутловатым лицом, желтым от курения семян конопли - его сын.

Да, это массагеты, дети знойных Красных Песков. Шестьсот кочевников и пять с половиной тысяч согдийцев приветствуют друг друга радостным кличем. Старик слезает с коня и обнимает спешившегося Спантамано.

- Меня зовут Рехмир, - говорит массагет. - Вот мой сын Дейока. Получили послание. Везем бронзу. - Он лезет в сумку, висящую на поясе, и вынимает два рубина. - Возьми обратно. Поможем и так. Не ради камней ради братства. Согдийцы и массагеты - люди одной крови. Вместе били персов, и македонцев будем бить вместе.

У Спантамано вспыхивают глаза.

- Ты светлый Суруш, посланный добрым богом Охрамаздой!

Он снова обнимает старика и не замечает, каким жадным взглядом провожает Дейока, сын Рехмира, красные рубины, исчезающие за пазухой Варахрана.

Много стрел у массагетов. Так как стоит невыносимая жара, македонцы не надевают доспехов. Их тела открыты для легкого ветерка, подувшего с гор. И для лучей солнца. И для массагетских стрел. А массагеты стреляют без промаха.

Войско Спантамано, подкрепленно отрядом кочевников, поворачивает обратно и окружает македонцев, бредущих по зарослям. Начинается избиение. Немало македонцев, беспечно рассыпавшихся в чаще, находят тут конец. Фарнух пугается. Он стягивает отряды на огромную поляну, выстраивает их квадратом и отступает к Мараканде.

Мучителен поход от гор до Политимета. Днем воинов изнуряет беспощадное азиатское солнце. Ночами жалят комары, громадными тучами вылетающие из болот.

Но еще сильней жалят бронзовые стрелы кочевников, отчаянных людей, из которых один стоит десятка смелых воинов Фарнуха.

Фарнух бежит до самого Политимета, или Намика, или Зарафшана, как его называют согдийцы, и останавливается только за рекой, на открытом поле. Фарнух не знает, что делать. Он мирный человек. А здесь нужен опытный стратег. Ликиец призывает Койноса, Кратера, Карана и других командиров и говорит:

- Дело плохо. Варвары наседают, а я, как видите, ничего не смыслю в делах войны. Освободите. Изберите нового начальника, пусть он поступит, как захочет.

Да, македонцы хорошо видят, что несчастный ликиец ничего не смыслит в делах войны. Александр ошибся, назначив его предводителем такого крупного отряда. Но... если Каран, Койнос изберут другого начальника, то они тем самым как бы заявят Александру, что он ошибся. А сын бога Аммона не любит, когда ему напоминают об его ошибках. Между Фарнухом и македонцами завязывается спор.

Воины, утомленные зноем, сидят вокруг шатра, высунув языки, точно псы, и слушают, как бранятся полководцы. Карану, тучному и неповоротливому человеку, надоедает спор. Он задыхается в душном шатре и выходит наружу. Но и тут не лучше. Солнце палит неимоверно. Каран осматривается, нет ли где куста, чтоб спрятаться в тени. Но земля вокруг совершенно обнажена, если не считать тонких стеблей выгоревшей травы. Зато по ту сторону реки темной высокой стеной стоит лес, и меж тополями чернеет густая заманчивая тень.

- Проклятье! - бормочет Каран. - Если бы туда...

В это время на правом берегу протока появляется невысокий грек, видимо, из легкой конницы Кратера.

- Эй, вы! - кричит грек, взмахивая гребенчатым шлемом. - Чего вы там пропадаете? Идите сюда. Вся наша ила здесь. Всем хватит места.

Он говорит на ионийском наречии - значит, и вправду из отряда Кратера, в который входит часть афинян. Грек ополаскивает руки в воде, омывает лицо, лениво бредет вдоль берега и скрывается в кустах. Потом появляется снова и садится в холодке под шелестящим тополем. Кто устоит перед таким искушением? Каран приказывает своему отряду:

- На коней! За мной на тот берег.

Воины не заставляют себя упрашивать. Все мигом прыгают на коней и спешат за Караном. Отряд переправляется через Политимет по широкому, гремящему перекату и рассыпается в кустах. Видя это, пехотинцы волнуются. Жара так изнуряет, что люди забывают о безопасности. Отряд за отрядом бредут через бурный поток. Люди торопятся под развесистые вязы и устало растягиваются по сырой земле. Разброд. Никакого порядка.

- Где твоя ила? - спрашивает Каран грека, по-прежнему сидящего на берегу.

- Там, под тем вязом, - показывает грек на громадное дерево в глубине зарослей. - Виден тебе дым? Пойдем, если хочешь. Мы добыли молодого барана. Он жарится на углях.

- О! - Каран только сейчас почувствовал, как он проголодался. Хорошо, пойдем. Эй, Левкон, Перисад, следуйте за мной!

Сопровождаемый телохранителями, Каран отправляется вглубь зарослей.

- А кто у вас... - начинает Каран, однако так и не успевает спросить, кто начальствует над илой. Из-за куста на него обрушивается удар дубиной. Каран визжит хватается за голову и падает в мокрую траву, сверху на него валится сраженный Левкон.

- Это вам за бранхидов! - кричит маленький грек. Перисад достает его сариссой. Через мгновение его самого пронзают кинжалом.

- Спитамен, - шепчет маленький грек наклонившемуся согдийцу. - Они убили твоего друга Палланта...

И Паллант умирает со спокойным сердцем. Он отомстил. Согдийцы, массагеты и дахи набрасываются на переправившихся македонцев. Набрасываются со всех сторон. Страшное зрелище! Толпы людей, схлестнувшихся в кровавой свалке. Грохот барабанов. Стелы. Стрелы. Звон кинжалов. Стук и треск щитов. Тяжелые удары дубин. Стелы. Стрелы. Стрелы. Безумные глаза. Оскаленные зубы. Крики ужаса. И торжествующий визг массагетов.

Из двух тысяч восьмисот конных и пеших людей Фарнуха уцелело только сорок всадников и триста пехотинцев. Кучка бледных македонцев кое-как добралась до Мараканды и укрылась за стенами замка.

Едва Гефестион закрыл ворота, как по ним загремели топоры преследователей. На многих согдийцах красовались гребенчатые македонские шлемы. Одни подобрали пики, брошенные врагом. Другие поднимали железные мечи. Некоторые надели панцири, снятые с убитых юнанов. Кому не досталось пики или меча, тот завладел хотя бы щитом. Потомок Сиавахша приступил ко второй осаде Мараканды.

Утром Спантамано встретил Датафарна, бродившего меж палаток.

Перс часто останавливался, прислушивался к разговорам, качалголовой, - приоткрыв рот, он задумчиво щипал ус и продолжал обход лагеря.

- Что, мудрец? - усмехнулся Спантамано. - Все тешишь сердце ненавистью к роду человеческому?

- Разве я не прав? - сказал Датафарн, но в голосе его уже не было ни той желчи, ни той уверенности, которая звучала при первом их споре.

- В чем ты прав? - со злостью спросил согдиец.

- В том, что в основе всего лежит зло. Как я и предвидел, ты убрал Бесса. Теперь ты хочешь устранить Искендера. Для чего? Ответ прост: ты хочешь съесть юнана, чтобы он не съел тебя. Ты стремишься достичь благополучия за счет Искендера. Не так ли?

Спантамано возмутился. Этот полудохлый человек называет звериной грызней дело, в котором он, потомок Сиавахша, видит цель своей жизни!

- Мудрец! - Спантамано сверкнул глазами. - В тот раз ты толковал о тиграх и буйволах. Если исходить в действиях из мыслей, подобных твоим, то остается или зарезать себя, или покорно подставить шею по зубы тигра: "Ты голоден, бедняга? Так съешь меня..." Нет, мудрец! Если уж на свете существуют две истины - истина тигра и истина буйвола, - я принимаю вторую. Я хочу жить. Чтобы тигр не сожрал меня, я распорю ему брюхо. Пусть не останется ни одного тигра. Пусть буйволы мирно пасутся на лугах. Вот моя высшая истина. И запомни: правда на моей стороне!

Согдиец резко повернулся и ушел. Датафарн проводил его долгим внимательным взглядом.

Весть о разгроме Фарнуха в одно мгновенье облетела весь город и ворвалась во дворец Оробы. Старик заметался в страхе.

Ах! Разве он знал, что так получится? Кто бы мог подумать, что потомок Сиавахша одолеет юнанов? Неужели конец?

Надо спасти себя от Спантамано. Как? Ороба не спал до утра. Утром он призвал к себе самых преданных людей и отправил их к Искендеру.

Переодевшись кто жрецом, кто пастухом, кто мелким торговцем, посланцы Оробы нехоженными тропами поспешили на Восток, в Киресхату.

Затем Ороба собрал у себя бродяг, шатавшихся по базару Мараканды. Скопища голодных людей, отбившихся по разным причинам от своих общин, постоянно слонялись по рынку, высматривая и подбирая то, что плохо лежало. Ороба долго беседовал с тремя десятками угрюмых оборванцев. О чем шел разговор, не знала даже Зара. Под вечер, сытые и веселые, бродяги ушли из дворца, позвякивая серебром, и растворились в толпах мятежников. Они приседали у костров, осторожно вмешивались в споры. Били себя по бедрам. Произносили клятвы. Плакали. Оглядывались и... шептали.

Это была одна - тайная сторона дела, задуманного Оробой. Он позаботился и о другой. А вдруг Спантамано, упаси Охрамазда, успеет до прихода Искендера, отрубить Оробе голову? Надо выиграть время. Старик притворно раскаялся в своих неблаговидных поступках и отправил "дорогому зятю" триста баранов. Но Спантамано от них отказался. Ороба встревожился и явился к Заре.

Он хорошо знал, что Спантамано без ума от его дочери. Знал он также, что и Зара любит этого беспутного человека. Уже через три дня после их ссоры женщина перестала обижаться на Спантамано. Потомок Сиавахша представлялся ей сейчас таким же ловким и веселым красавцем, каким он был в день их первой встречи. Она вспоминала его жаркие ласки, опять мысленно переживала проведенные с мужем отрадные ночи и сохла от горя.

Когда Спантамано уходил из Мараканды, она едва не последовала за его отрядом. А когда он так блестяще разгромил македонцев и снова объявился у стен города, она даже зарыдала от нетерпения - так ей хотелось увидеть своего милого супруга. И Зара, отбросив гордость, пошла бы к мужу с повинной, если бы не боялась отца. И вот он сам предстал перед нею, и по выражению его глаз она сразу догадалась, о чем он желает ей сказать.

- Ну, как ты? - спросил отец после некоторого колебания.

- Не могу больше! - вырвалось у Зары, и она ударила себя кулачком в грудь. - Тут ноет, покоя нет.

- Тоскуешь? - выговорил Ороба пересохшими губами. Зароа отвернулась и закрыла лицо покрывалом.

- Да.

- Ну, что же, - пробормотал старик, криво улыбаясь. - Нехорошо, когда жена уходит от своего мужа. Я тебя не удерживаю, возвращайся.

Когда Зара, окруженная рабынями и телохранителями, явилась к шатру Спантамано, он полулежал на ковре и насвистывал свою любимую песню.

Не зная, как ее встретят, она замерла у порога и обратила на мужа взгляд своих покорных очей. Спантамано медленно приподнялся и, не веря себе, неподвижно сидел два или три мгновения. Нет, это все-таки Зара! Он мягко подпрыгнул, как барс, быстро подошел к жене, остановился и чуть слышно прошептал:

- Зара...

Волна - что там волна! - буря, ураган, целый смерч ликования закружился, забушевал в груди Спантамано. Он не знал, как выразить великую радость, которая его обуревала.

- Зара! - крикнул Спантамано во весь голос и, не помня себя, пустился в пляс - не плавный и медленный согдийский танец, а горячий пляс хорезмийцев, отчаянных и веселых людей.

Спантамано призвал к себе Баро и сказал ему:

- Хлеб на исходе. Поезжай в Наутаку, пошарь по хранилищам Оробы наскребется сколько-нибудь.

- В Наутаку? - Баро откинулся назад. Рот его широко раскрылся. Рука бессильно упала на кошму. - Почему в Наутаку?

Трудно было понять, обрадовало великана приказание Спантамано или огорчило. Может быть, Баро не хотелось, после того, что стряслось с женой, показываться в родной общине.

- Почему в Наутаку? А куда же? Тебя знают там. Народ поможет. Новый отряд собери, если удастся. Захвати быков, коз, овец - что подвернется. Через пять дней жду тебя здесь. Ступай.

- Ладно. - Баро тяжело поднялся и вышел из шатра.

Спустя день он добрался с тридцатью всадниками до Наутаки и направился к храму огня, где обычно собирались белобородые старейшины общины. Баро не думал, что сородичей так обрадует его появление. Дети рассыпались по улицам предместья, оповещая всех о приезде Баро. Сбежался народ. Старики и старухи чинно обнимали гостя, - общину связывали кровные узы, и каждый считал Баро своим внуком, племянником, братом или дядей.

- Наш Баро! - говорили женщины и мужчины.

- Смотрите, каким он стал молодцом!

- Большой человек теперь.

- Еще бы! Друг самого Спантамано.

- Но он не зазнался, не забыл нас. Глядите, такой же приветливый, каким был раньше!

Баро скупо улыбался. Что ни говори, а хорошо среди своих. Пока во дворе храма жарился для гостей баран, Баро пригласил старейшин под навес и рассказал им, зачем приехал. Тишина. Потом один из старейшин подал голос:

Нам самим трудно приходится. Зерна нет, в хумах пусто. Но... мы должны помочь Спантамано. Не вешай головы, Баро, - поищем, найдем хоть немного... Так я говорю, братья?

- Надо выгрести пшеницу из хранилищ Оробы!

- И сами соберем, у кого что есть, - сыру, масла, топленого сала.

- Верно! До нового урожая недалеко, потерпим как-нибудь.

- Не беспокойся, Баро, с пустыми руками не уедешь!

- Хорошо, - кивнул Баро.

После угощения Баро взял трех воинов и поехал к дому родителей своей жены Манданы. Женщины, которой персы осквернили грудь. Весть о приезде Баро уже долетела до убогого жилища. Мандана стояла на пороге. Ни слова. Только огромные глаза скорбно глядят на Баро.

Он слез с коня. Воины отъехали. Они слышали о беде, приключившийся с женой Баро. И больно им было смотреть на этих двух несчастных людей. Мандана так и сжалась вся под сосредоточенным взглядом мужа. Она покорно склонилась перед Баро, готовая безропотно принять как прощение, так и смерть.

Баро шагнул вперед. Он медленно опустил тяжелую руку на голову Манданы и неумело погладил ее темные пушистые волосы.


НАБЕГ ДЛИННЫХ ПИК

"Вот идет народ из северной страны, многочисленный

люд встает от краев земных. Лук и дротик он держит. Жесток

он не сжалится! Голос его ревет, как море, он скачет на

конях, выстроен как один человек, на войну против тебя,

дочь Сиона!.. Не выходи в поле, не ступай по дороге, ибо

меч врага и ужас вокруг..."

Иеремия, VI, 22-25

В руки осаждающих перешел почти весь город. Но замок, несмотря на все их старания, держался крепко. Правда, это было не так уж страшно македонцы, лишенные помощи Александра, рано или поздно сложили бы оружие. Опасность, как это ни дико, грозила Спантамано... со стороны собственного войска!

Однажды ночью, завершив обход, Спантамано вернулся во дворец, поручил телохранителям охрану дверей и направился один к Заре на женскую половину.

Наступило время полной луны. В созвездии Змееносца, на юге, сверкал Сатурн. Луна, огромная, круглая и ослепительно яркая, казалась, висела у самого окна. В прозрачных и холодных лучах блестели камешки во дворе, отчетливо, как днем, выступала каждая трещина на полу и стенах зала. Тени же по углам и у потолка чернели геометрическим сочетанием резких очерченных квадратов, прямоугольников и конусов. При таком свете нетрудно разобрать даже ломанные значки хитрого армейского письма.

Проходя по узкой боковой галерее, он увидел у открытого окна маленькую женскую фигуру.

- Кто это? - хмуро спросил Спантамано. Разглядев короткую, без рукавов, перепоясанную греческую тунику, он удивился. - Ты, Эгина?

- Я... - она посмотрела на него долгим взором и опять повернулась к окну с раскрытой деревянной решеткой.

Спантамано вспомнил Палланта, и ему стало жалко Эгину.

- О брате печалишься? - сказал он участливо. Эгина судорожно вздохнула, медленно и скорбно покачала головой и, вдруг, подняв лицо, так посмотрела на Спантамано, что у него пересохло во рту.

- Ты почему здесь? - Спантамано взял Эгину за плечо и ясно ощутил, как она встрепенулась. - Кого ждешь?

Она рванулась к нему, но тут же спохватилась и сникла. Мозг Спантамано озарило искрой изумления и догадки. Но в то мгновение, когда он хотел что-то сказать, Эгина, заметив тень на улице, отчаянно вскрикнула, сделала молниеносный поворот и бросилась на шею Спантамано. За ее спиной холодно мерцала тонкая и длинная тростинка. На конце тростинки с сухим шорохом трепетало оперение. За оградой, на той стороне улицы, какой-то человек с луком в руке пустился бежать возле домов и скрылся в переулке.

- Баро! - вскричал Спантамано. - Баро!..

Через минуту целая толпа телохранителей повалила наружу. Они обшарили близлежащие улицы и переулки, но убийца исчез. Спантамано уложил Эгину на ковер. Жрец Алингар осторожно выдернул стрелу и пытался остановить кровь, но это не помогло.

- Помни... я любила тебя, согдиец - сказала Эгина. Она поцеловала руку Спантамано и умерла.

- Горе! - Спантамано переломил стрелу и оцепенел.

"Помни... я любила тебя, согдиец..." Она любила его! Эта стрела предназначалась ему, а досталась ей, потому что она любила его и закрыла его своим юным телом, так и не познавшим мужской ласки... Как он раньше не замечал ее привязанности? Поселившись во дворце Спантамано, она и на час не покидала своего раненого брата и заботилась, кажется, лишь о Паллантовом благе. И только иногда ощущал Спантамано на себе необъяснимый взгляд Эгины. Признаться, ему было не до того, чтобы докапываться до значения этих взглядов. Одно его задевало - та неприязнь, с которой, как он порою убеждался, следила сестра Палланта за красивой и гордой Зарой.

После гибели Палланта - ведь это он придумал хитрую ловушку для солдат Фарнуха - Эгина пропала куда-то; видимо, пряталась среди рабынь, томилась, грустила о Спантамано, а он ничего не видел, проклятый себялюбец! Гибель Эгины и ее предсмертные слова поразили Спантамано. О жизнь! Что ты такое! И кто ты, человек? И что значит любовь? Вот ходишь ты по земле, а рядом с тобою ходит кто-то, до кого тебе дела нет; а может, он как раз и нужен был тебе, его ты и искал весь свой век...

- Вижу, ты сильно убиваешься по этой гречанке, - набросилась на него Зара, когда слуги унесли тело Эгины.

Он посмотрел на жену холодно, почти враждебно, и резко ответил:

- Мне... человека жалко. Понимаешь?

С того дня в городе стало твориться неладное. Три отряда воинов из Бахара, Ярката и Маймурга, насчитывающих четыре тысячи луков, неожиданно прекратили осаду и, не спросив у Спантамано позволения, покинули Мараканду. Баро, Варахрана и жреца Алингара, посланных за ними вдогонку, чуть не зарезали. Так и разошлись три крупнейших отряда по своим округам.

Пока огорченный Спантамано ломал голову, пытаясь догадаться о причине, побудившей бахарцев, яркатцев и людей из Маймурга отколоться от войска, большинство дахов тоже приостановило осаду и принялось грабить окрестных жителей. Нахшебцы сидели без дела. Ремесленники перестали подчиняться Фраде, отцу Варахрана, и отказались изготовить оружие из бронзы, привезенной массагетами Рехмира. Абгарцы бродили по пригороду шумной ватагой и не признавали никого. Бактрийцы собирались в путь. На улицах стоял такой гам, словно назавтра ожидалось светопреставление. Войско распадалось на глазах. Только пенджикентцы, сотня Ману и массагеты Рехмира продолжали обстреливать укрепление.

- Узнайте, какой дух одурманил всех этих людей, - приказал Спантамано телохранителям.

Баро, Варахран и Алингар долго толкались среди возбужденных и спорящих с утра до ночи воинов и принесли плохие известия. Войско одурманил Айшма, дух злобы, неповиновения и раздора. Кто-то пустил в ход клевету. Вот когда выползла из темных и вонючих нор мразь и грязь, вся эта шайка гнусно шамкающих бесполых старух, тупоголовых, жадных, завистливых и продажных купчишек, отвратительно каркающих идолопоклонников, мерзкое скопище людей, живущих лишь для себя и не совершивших ни одного доброго дела для других. Блеск лучистых глаз Спантамано не давал им покоя, приводил их в исступление, он как бы озарял и ясно оттенял их бесконечное ничтожество, их скудоумие, духовное убожество. И уж тут, когда в кои-то века им представилась возможность свободно злопыхать, они, прикрывая свою подлость громкими словами из священного писания учеников Заратуштры, не пожалели ни времени, ни сил, ни ядовитой слюны, чтобы обрызгать ею потомка солнцеликого Сиавахша. Даже те, кому Спантамано не делал и никогда не сделал бы зла, с наслаждением вливали свою долю помоев в мутный поток клеветы - вливали только потому, что Спантамано бог отпустил больше, нежели этим людям. Даже благообразные старцы - старцы, умудренные опытом, вместо того, чтобы с гневом отвернуться от бесновавшихся лжецов, не удерживались от противных ухмылочек. Почему не похихикать, если можно похихикать? Таково могущество духа Айшмы.

- Кто-то распускает дурные слухи о тебе, - мрачно сказал Варахран.

- Дурные слухи? - Спантамано поразился. - А что говорят?

- Ну, разное говорят... Чеканщик отвел глаза. - Язык не поворачивается сказать.

- Выкладывай прямо!

- Рассказывают, будто ты подлый человек и не для того выдал Бесса юнанам, чтобы от персов нас избавить, а для того выдал, чтобы его сокровища захватить. Поэтому, говорят у тебя так много драгоценных камней.

- Да?

- Говорят, ты безумец, и жена покинула тебя, потому что ты волосы рвал ей на голове.

- Да?

- Утверждают, будто ты с утра до ночи куришь семена дикой конопли и поносишь Охрамазду. Говорят, ты продался Анхраману, поэтому и помогают тебе массагеты, дети черного дайва, враги честных зороастрийцев. - Да?

- Уверяют, что ты развратник и в Мараканде не осталось ни одной женщины, которую ты бы не обнимал, когда мужа нет дома.

- Да?

- Говорят, ты ненавидишь детей и убиваешь их, когда они попадаются тебе на глаза. Ты, говорят, и отца своего убил, и мать, и первую жену. И еще говорят, будто ты никакой не потомок Сиавахша, - ты зачат не человеком, а одноглазым духом гор, и поэтому тебе нельзя быть царем Согдианы, так как она станет тогда обиталищем твоих нечистых родичей.

- Да?

- Но самое страшное, - сказал Баро, - то что люди утверждают, будто ты восстал не ради народа, а ради своего благополучия. Говорят, если мы тебя посадим на престол, ты нас же будешь обирать и обдирать не хуже перса.

- Да?

О Спантамано и прежде говорили много нелепостей. Он привык к вздорным слухам и относился к ним спокойно. Порою его даже забавляли и приятно тешили рассказы о необыкновенных похождениях потомка Сиавахша. Однако такой чудовищной клеветы он не слышал еще никогда.

Сокровища Бесса? Спантамано случайно нашел сумку с драгоценными камнями на улице осажденного македонцами Тигра. Вероятно, ее оборонил рогатый финикиец. Город пылал со всех сторон, падали стены, разваливались башни, проваливались крыши домов, сверху день и ночь сыпались ядра греческих баллист, и не диво, если кто-то в этом аду потерял свои сокровища.

Вырывает у Зары волосы? У Зары, без которой для него солнце - не солнце и луна не - луна? Невозможно! Курит семена дикой конопли? Никогда, от самого рождения, не держал во рту чубука! Обнимает чужих жен? О боже! Мало ли для этого девушек? Ненавидит детей? О, если бы знала Отана!.. Убил отца? Его убили персы. Мать? Спантамано носил ее на руках. Первую жену? Она простудилась и умерла. А что касается одноглазого духа гор, то это просто бред.

- И люди... верят? - прошептал он.

- Одни верят, другие нет.

- А вы... верите?

Варахран опустил голову и задумался. Баро нахмурил брови, и пересилив себя, твердо сказал:

- Про отца, первую жену, детей, курение и все такое - один обман. Мы же знаем тебя. Но вот... для чего ты поднял восстание? Правда ли, что ты хочешь нашими руками добыть престол, а потом будешь над нами же измываться?

- Над кем?

- Надо мной, над Варахраном. Над народом.

- Ты и Варахран - это народ?

- А кто же? Народ - это мы. Тысячи Варахранов и тысячи Баро. Отвечай прямо, Спантамано, - наступил день, когда должна решится твоя и наша судьба. Если ты задумал против народа недоброе дело, он покинет тебя.

Спантамано удивленно глядел на Баро. Он оказался неглупым человеком, этот простой наутакец. И во всех его движениях сквозила мощь, какой не было у Спантамано. Если бы его сейчас решили схватить, потомок Сиавахша не нашел бы силы даже вынуть нож.

"Народ..." Спантамано прежде не задумывался над этим словом. Были жрецы. Воины. Торговцы. Ремесленники. Пахари. Пастухи. И он был равнодушен ко всем, так как ему хватало своих забот.

Но чем дальше двигался согдиец по Троне Жизни, тем чаще ему приходилось сталкиваться с тысячами разных людей. Он не искал этих встреч. Народ сам находил его. Народ сделал его своим вождем, когда бузурганы отвернулись от потомка Сиавахша. И сейчас все его благополучие зависит от этих усталых и плохо одетых людей, которые гордо именуют себя Народом. Народ несет его на себе, как несет волна быстроходную, но неустойчивую лодку, и стоит ему сорваться с гребня волны, как он камнем пойдет ко дну. В этом он убедился сегодня. Стоило Народу отвернуться от Спантамано, и потомок Сиавахша превратился в ничто.

Спантамано усиленно потирает свой лоб горячим кулаком. Мысли путаются в голове, затылок ломит о боли - ведь молодому потомку Сиавахша еще не приходилось размышлять о таких сложных вещах. Он понимает - не сердцем, а разумом понимает, - что без Народа ему конец. Как обычно в трудную минуту, Спантамано жадно выпивает чашу вина, - вот привычка, грозящая, кажется, стать его действительно существующей порочной склонностью. Но клеветник умолчал, забыл или не знал о ней, - в этом сказалось одно из свойств клеветы.

- Как мне ответить? - Спантамано вздыхает, глубоко и тяжело. - Скажу прямо: там, а Наутаке, борясь против Бесса, я не думал о народе. Спантамано хотел стать царем. После того, как вы заставили меня выдать Бесса юнанам - да, Баро, твой отец заставил меня это сделать, - я как-то... ближе увидел вас, почувствовал к вам уважение... Но и тогда еще не ломал себе голову, как буду к вам относиться, когда стану повелителем. Я мечтал освободить Согдиану от врага, - вот и все. Ну что мне сказать? Спантамано вздыхает еще раз. - Я састар. Мне тяжело порывать с кастой. Я люблю свой род. Но еще сильней люблю Согдиану - страну моих и ваших отцов, страну людей, говорящих на одном языке, поющих одни песни и одевающихся в хитоны одного покроя. Поэтому... (Спантамано задумывается и долго молчит, потом отбрасывает колебания и решается). Поэтому я на стороне тех, кто борется за освобождение Согдианы. Састары и бузурганы предали наше дело. (Голос потомка Сиавахша крепнет). И они стали мне врагами. Вы поддерживаете меня. (Лицо Спантамано проясняется). И вы стали мне братьями. Я вижу: мне не ступить и шагу без народа. Мой хлеб - ваш хлеб. Моя вода - ваша вода. Клянусь богиней Анахитой (Спантамано встает и торжественно поднимает над головой терракотовое изображение нагой женщины), что никогда не изменю делу народа!

Он закатывает правы рукав хитона, вынимает кинжал и делает на коже надрез. В кубок, подставленный ликующим Варахраном, падают капли алой крови. Затем надрезают руки Варахран и Баро. Спантамано, бормоча заклинания, доливает кубок вином. Все трое по очереди выпивают. Затем побратимы обнимаются и выходят из дворца к Народу.

Имя Спантамано очищено от клеветы.

Но было уже поздно. Ороба сделал свое дело. Половина людей разошлась по рустакам. Спантамано послал за ними гонцов, однако отряды не успели вернуться под стены Мараканды. Стало известно: от Киресхаты быстро движется войско Искендера.

Спантамано созвал на совет предводителей конных и пеших сотен. Спорили недолго. Нечего и думать о том, чтобы дать Искендеру сражение под Маракандой. На открытом месте македонцы разобьют малочисленных и плохо вооруженных согдийцев. Совет решил отступить за Намик и опять устроить врагам ловушку в труднопроходимых зарослях. Отряды быстро снялись с места и стали уходить из города к реке.

- Зайдем к Оробе, попрощаемся, - сказал Спантамано побратиму Варахрану. - Клевету распустил он, и я хочу посмотреть на его черный язык, прежде чем отрезать.

С толпой массагетов они ворвались во дворец Оробы. Но подлый старик, опасаясь мести, бежал еще рано утром. Массагеты разогнали перепуганных слуг и подожгли обиталище предателя. День был знойный, сухие деревянные части строения дружно занялись огнем.

Спантамано направился к жене и сказал ей с горькой усмешкой:

- Не остаться ли тебе в Мараканде? Будет трудно. Твои тонкие одежды быстро износятся среди зарослей лоха. Соглашайся!

Он не хотел бы, конечно, расставаться с Зарой. Но любовь к ней отравляло сознание, что Зара - дочь ненавистного человека. Кто знает, может, отец послал ее в лагерь повстанцев, чтоб тайно вредить? Спантамано чувствовал: он не прав, - но кого не подозревает оскорбленный честолюбец?

Зара не знала о проделках отца, поэтому не понимала состояния мужа. Почему он предлагает ей остаться? Почему в его глазах нежность попеременно сменяется злобой? Неужели Спантамано охладел к своей Заре? Женщина потеряла голову и расплакалась.

Спантамано растрогался, бросился ее обнимать и целовать, затем бережно посадил на коня - колеснице по зарослям не проехать. Перед закатом солнца Спантамано и его жена, окруженные толпой пенджикентцев, дахов и массагетов Рехмира, переправились через Зарафшан и скрылись в чаще.

Получив от Оробы известие о разгроме Фарнуха, Александр пришел в неистовую ярость.

Он оставил в Александрии Эсхате крупный отряд, взял половину гетайров, всех щитоносцев, стрелков Балакра, агриан и самых легких из фаланги, покрыл за три дня тысячу пятьсот стадиев и на четвертый день, с рассветом, подступил к стенам замершей от страха Мараканды.

Царь недолго пробыл в столице. Казнив не успевших бежать городских жителей, строго наказав несчастного Фарнуха и обласкав счастливого Оробу, сын бога Аммона бросился по пятам Спантамано.

Длинные Пики достигли места, где согдийцы уничтожили лучшую часть македонского войска. Александр наскоро похоронил убитых и обратил все помыслы на то, чтобы найти, окружить и истребить отряд Спантамано.

Согдийцы и массагеты засели где-то в дебрях, и добраться до них было не легко. Тот, кто добрался, так и оставался там, в гуще диких зарослей. Длинные Пики повсюду натыкались на засады.

Александр метался вдоль Политимета, его приводило в бешенство собственное бессилие. Конница гетайров и фаланга пеших сариссафоров тут бесполезны, негде развернуться и легкой пехоте. Ничто не возьмет согдийцев, пока они за рекой. Разве что огонь. Огонь!

Сын бога Аммона приказал четырем отрядам легкой пехоты обойти необозримую пойму с востока и севера и поджечь кустарник. Чаща запылала. С гор как раз подул ветер, и пожар покатился по широкой пойме громадным огненным валом.

Ярко горела сухая трава. Трещал тростник. Лопались от жара ветви нежных ив. Свертывалась и тлела сочная листва тополей. Золотисто-красные длиннохвостые фазаны стаями вырывались из-под кустов и, шумно хлопая крыльями, пропадали в клубах рыжего от солнечных лучей густого дыма. Проносились по звериным тропам охваченные страхом шакалы. Размашистым шагом уходили от огня стройные олени. С ревом выскакивали на берега речных протоков полосатые тигры и пятнистые леопарды. Стада диких свиней сокрушали все, что попадало под клыки и копыта. Вскоре пойма обратилась в громадное огненное озеро, и за дымом не стало видно солнца.

Где же Спантамано? Почему он не выходит из пылающих зарослей навстречу македонцам? Неужели он так боится Искендера, что предпочитает сгореть? Нет, вот повстанцы уже показались на берегу. Они задыхаются от едкого дыма. Их одежда горит. Их ладони обожжены. Лица почернели от копоти. Они кричат от злобы. Руки их стискивают кинжалы.

Удар! Отряд легких пехотинцев, стерегущих переправу, уничтожен. Удар! Отряд щитоносцев смят и рассеян... Удар! Гоплиты бегут, не устояв перед натиском обезумевших людей... Скорей на северо-запад! Уйти опять в заросли. Снова через реку. И по правому берегу - до Красных Песков. А там - пустыня, и там - спасение.

Две тысячи воинов потерял потомок Сиавахша в этой битве, и среди них были Фрада и Ману, отцы его самых преданных соратников Варахрана и Баро. Спантамано поручил Зару сотню пенджикентцев и отправил их вперед, а сам с массагетами отстал, чтобы сдерживать напор Длинных Пик. Варахран, глубоко опечаленный смертью отца, вел ремесленников справа от Спантамано. Мрачный Баро во главе селян двигался слева.

Отряд легких вражеских конников настиг отступающих повстанцев у новой переправы. Спантамано устроил засаду. Македонцы не решились идти наугад и остановились, чтобы подождать Александра и гетайров. Пока они топтались на месте, Варахран и Баро пересекли Намик, а Спантамано и Рехмир незаметно окружили македонцев и перестреляли половину отряда. Остальные пустились наутек. Спантамано воспользовался замешательством неприятеля и быстро двинулся на северо-запад.

Узнав о новой стычке, Александр дал гетайрам короткий отдых и затем во весь опор помчался за Спантамано. Он догнал его на краю Красных Песков и загородил дорогу со всех сторон.

- Братья, Искендер отрезал путь, - сказал Спантамано согдийцам и дахам, бактрийцам и массагетам. - Ваша жизнь - в мечах, которые вы сжимаете руками. Сразимся, и да сбудется предначертание богов!

Завязался бой. Спантамано увидел издали македонца в шлеме, украшенном крутыми рогами барана.

- Привет, Искендер! - задорно крикнул согдиец, натягивая тетиву лука. - На тебе подарок от меня!

Александр вскрикнул. Правую руку македонца, ниже плеча, ужалила бронзовая стрела. Птолемайос Лаг быстро выдернул стрелу и хотел перевязать рану, однако разъяренный сын бога Аммона крепче стиснул сариссу и погнал коня прямо на Спантамано. Тут Баро замахнулся на него тяжелой секирой. Фердикка отклонил удар, подставив щит... Секира косо обрушилась на шлем Александра и отрубила правый рог... а сарисса пронзила вместо Спантамано массагета Рехмира.

И Рехмир умер. Умерли еще три тысячи согдийцев. Гибли дахи, бактрийцы, массагеты. Спантамано во главе четырехсот массагетов и трех десятков бактрийцев и дахов прорвал окружение и скрылся в пустыне. За одиноким курганом он соединился с пенджикентцами, не принимавшими участия в битве, и помчался дальше.

Долго скакал отряд Спантамано по кочевым тропам, путая следы, и остановился только вечером, далеко от оазиса, у пастушеских колодцев. Спешились. Варахран и Баро бережно сняли Зару с коня. Она сделала шаг и застонала. Если б не крепкие руки сопровождающих, Зара тут же упала б на песок. Бешеная скачка утомила женщину, привыкшую нежиться на мягких коврах.

Пока массагеты поили коней, пенджикентцы разбили палатку для Спантамано. Загорелись костры. Зашипело на углях мясо баранов, купленных у пастухов, раскинувших возле колодцев свой лагерь.

Спантамано молча посмотрел на Зару. Одежда висела на ней рваными лоскутами. Лицо потемнело от пыли. Стискивая от боли свои ровные белые зубы, она добрела до переметной сумы, достала серебряное зеркало, поглядела в него и ахнула...

Варахран поставил на кошму, разостланную прямо на песке, бронзовое блюдо с полусырым обгорелым мясом. Зара взяла кусок и поднесла ко рту, но отвращение пересилило голод. Женщина выронила кусок, упала на кошму и зарыдала.

- Я говорил: оставайся в Мараканде, - грустно прошептал Спантамано, проводя ладонью по пышным, но запылившимся волосам жены.

- Уйдем! - воскликнула Зара, обхватив шею Спантамано.

- Куда?

- В Мараканду. Мне тут страшно. Подумай, что ждет нас у массагетов! Песок. Дым костров. Грубые люди. Уйдем! Сдайся Искендеру по доброй воле, и он тебе ничего не сделает...

- Эх! - Спантамано вздохнул. - Зачем ты так? Лучше отдыхай. Утром опять на коней.

И он подумал: будь на месте Зары юная Эгина, она не плакала бы и не звала домой.

Пустыня. Александр не осмеливается переступить рубеж, за которым подстерегает неизвестность.

Далеко тянется пустыня. Что ожидает Александра в глубине необъятных бесплодных пространств? Невыносимый зной, песчаные бури, обманчивые видения. Шипы искривленных ветром, иссушенных зноем кустарников, нелепо раскинувшихся по склонам пологих дюн. Зубы ползучих гадов - серой гадюки, ее неуклюжей, но опасной сестры гюрзы, длинной проворной кобры и маленькой невзрачной эфы - самой страшной из ядовитых змей. Жала скорпионов мерзких корявых существ гнойного цвета, еще более отвратительных мохнатоногих фаланг и знаменитых черных пауков. Любую из этих гнусных тварей можно убить одним ударом палки. И можно умереть от одного укуса любой из этих тварей. Пустыня угрожающе глядит на Александра, и сын бога Аммона поворачивает назад.

Царь останавливается на вершине одного из бугров, являющихся продолжением горного хребта, который отделяет Согдиану от Красных Песков. Напротив синеют другие горы, А по сторонам, уходя слева направо, пролегает долина Политимета. Она начинается где-то далеко на востоке, среди неприступных скал, и теряется где-то на западе, за Бахаром. Согдиана. Долина Золотоносной Реки. Блестят на солнце прямые каналы. Темными массивами виднеются сады. Расстилаются ровные поля. Маячат башни селений.

Сын бога Аммона с изумлением взирает на эту крохотную страну. Он захватил половину мира, но нигде не сталкивался с таким неукротимым племенем, как согдийцы. Пали стены великих городов. Рухнули устои могущественных держав. Повелители миллионов людей покорно склонили головы перед сыном бога Аммона. Но кучка голодных азиатов, обитающих в долине, где трудно повернуться... она сопротивляется и наносит мощные удары знаменитому полководцу, не знавшему прежде ни одного поражения.

Что это за люди? О чем они думают? Что они знают? Чего они хотят? Из чего сделаны их сердца?

Когда-то Аристотель говорил юному царю: "Варвар и раб понятия тождественные, для него быть рабом и полезно, и справедливо..." В каждом азиате Александр видел раба. Он желал одного - чтобы раб хорошо трудился.

Но пришло время, и люди, которых он считал рабами, встали перед ним во весь рост. Они глядят ему прямо в глаза. И сын бога Аммона не понимает их взгляда. Так смотрел на него Сфинкс в стране пирамид.

И загадочный взгляд народа смущает Александра. Ему и раньше приходилось испытывать чувство страха. Он боялся за свое государство. Боялся за своих воинов. Боялся за судьбу своих замыслов. Но впервые в жизни он боится как простой человек!

Александр содрогается. Он забывает о государстве. Забывает о господстве над миром. В его ушах не звучит уже песня жреца из Кабуры. Бог исчез, остался жалкий смертный - человек с одной головой, двумя руками и двумя ногами, как у всех, и этот смертный трепещет, словно его шеи уже коснулся нож азиата. Долина Золотоносной Реки становится Долиной Страха. Душа Александра потрясена. И он понимает - ему больше никогда не воспарить к тем божественным высотам, с которых он сейчас низринулся. Для других он останется сыном бога Аммона. Но для себя он отныне и до конца дней своих будет обыкновенным македонцем из Пеллы.

Тщетно силится Александр снова разжечь в себе искру величия. Она безнадежно погасла. И его охватывает дикая злоба против народа, чей загадочный взгляд затушил в его сердце священное пламя. Так пусть же долина Золотоносной Реки будет Долиной Страха и для самих азиатов!

- О, Кера, богиня смерти! - хрипит македонец, протянув ладони вперед. - Я обрекаю эту страну на гибель.

Отряды Длинных Пик тремя потоками вливаются в Долину Зарафшана.

- Разрушайте!

- Жгите!

- Насилуйте!

- Убивайте!

Таков приказ Александра. Длинные Пики подступают к селениям, устанавливают осадные орудия и ливнем ядер, дротиков, свинцовых шаров и стрел сметают со стен и башен защитников. Потом разбивают тараном ворота, врываются внутрь и, засучив рукава, режут каждого встречного - белобородых стариков, дряхлых старух, беременных женщин, стройных юношей, цветущих девушек и слабых детей.

Истребив жителей, Длинные Пики открывают загоны и выводят наружу лошадей, верблюдов, ослов, коров, коз и овец. Затем обшаривают дома и выносят одежду, обувь, посуду, выволакивают ковры, тащат огромные глиняные корчаги, полные риса, пшеницы, ячменя, проса, вина и масла. Все это погружается на захваченных тут же вьючных животных. Очистив поселение, Длинные Пики поджигают его со всех сторон и направляются к следующему деху.

Позади клубится густой дым, но никто не оборачивается. По пути Длинные Пики вытаптывают посевы, вырубают сады, разрушают плотины, и бурная вода размывает берега каналов и заливает поля.

- Разрушайте!

- Жгите!

- Насилуйте!

- Убивайте!

И македонцы разрушают, жгут, насилуют, убивают. От Мараканды до Бахара горит Согдиана. Руки Длинных Пик чернеют от запекшейся крови. В их лица въелся дым пожаров. Их тошнит от запаха крови, по ночам их мучают жуткие сновидения, но они все убивают и убивают, ибо таков приказ Александра.

- Разрушайте!

- Жгите!

- Насилуйте!

- Убивайте!

- Нет! - кричит Феаген и ломает пику. - Я не мясник, я воин, говорит марафонец своему начальнику Кратеру, - не дело воину убивать невинных детей.

- Тебе своей головы не жалко? - изумляется Кратер.

- Делайте, что хотите! - отвечает Феаген. - Но сражаться за Александра я больше не стану.

Все, Феаген. Конец. Он вспомнил тот холодный зимний день, когда бродил по улицам Пирея и Афин в поисках хлеба. Тот день, когда он поступил в наемный отряд Эригия. Как давно это было! Лучше бы он умер в тот проклятый день! Не пришлось бы ему столько лет таскаться по чужим странам. Хватит! Он болен. Его отравила кровь. Изо дня в день накапливалась в сердце ненависть. Лютая ненависть. И вот она перехлестнула через край. Пусть терпит тот, кто страшится расправы. Феаген утратил чувство страха. На беду себе. И пусть! С него довольно. Жаль, больше никогда не увидеть ему Ирины и сына Марилада. Но теперь поздно о чем-либо сожалеть...

Его хватают и волокут к царю. Э, да это тот самый негодяй, что дурно отзывался о царе перед битвой у Гавгамел? Ах, это тот самый мерзавец, который допекал Александра на совете под Киресхатой? Вот когда наступило время расправиться с тобой! Эй, Певкест! Является Певкест, и Феаген падает на землю с перерезанным горлом. Так завершил свой жизненный путь некто Феаген, грек из Марафона.

Пал Бахар. Все дальше, до тех пор, пока Политимет не иссякнет среди знойных песков, продвигаются Длинные Пики.

Позади Согдиана. Позади сто двадцать тысяч убитых согдийцев. Кто узнает теперь долину Золотоносной Реки? Она не ярко-зеленая, как весной, не голубая, как летом, не золотистая, как осенью, не белая, как зимой, она вся, до самого горизонта, черна как ночь. Пепел покрывает землю сплошным пушистым ковром. Там и сям торчат стволы обуглившихся деревьев. И только река и ее протоки медленно, как змеи, извиваются по низине, тускло поблескивая чешуей желтоватых волн.

Нигде ни человека, ни даже птицы. Это царство Аида. Это Долина Страха.

- Ну, что ты теперь скажешь, мудрец? - гневно спросил Спантамано у перса Датафарна, узнав о гибели ста двадцати тысяч соплеменников. - Какое дело я совершу - доброе или злое, если убью в отместку сто двадцать тысяч воинов Искендера?

Датафарн посмотрел прямо в глаза согдийца и твердо сказал:

- Ты совершил доброе дело, мой брат.


КНИГА ТРЕТЬЯ. ЛЕОПАРД НА ОХОТЕ

В КРАСНЫХ ПЕСКАХ

О массагетах говорят, что часть их живет в горах,

часть - на равнинах, третьи занимают болота, образуемые

реками, четвертые - острова на этих болотах. Богом считают

они только солнце, которому приносят в жертву лошадей.

Страбон XI, 1, 6-7

Слово Клитарха.

"Так как наступил месяц восхождения повелительницы бурь звезды Арктур и пришли осенние холода, то Александр, сын бога Аммона, решил провести зиму на теплом юге. Он направился к Бактре, оставив под рукою Певколая в Мараканде всего три тысячи пеших воинов, - повстанцы смирились, мятежника Спитамена и след простыл, поэтому царь не опасался нового бунта.

В Бактре нас ожидало радостное известие - из Эллады прибыло крупное пополнение, состоящее из греческих наемников, возглавляемых Неархом. Это укрепило дух воинов, утомленных походом на Киресхату.

Блестящие победы несравненного Александра привлекают к нему сердца повелителей отдаленных народов. Посланцы скифов, обитающих по ту сторону Понта Эвксинского, привезли ценные дары и предложили сыну бога Аммона военный союз и руку их прекрасной царевны. Бактру посетил и Фаразман, владыка хорезмийцев. С ним явилось полторы тысячи конных людей. Фаразман сообщил, что его владения граничат со страной амазонок и колхов и обещал помочь хлебом и проводниками, если Александр пожелает воевать с этими племенами. Властелин мира богато одарил скифов и хорезмийцев и ответил, что примет их предложения после похода в Индию.

Вскоре в Бактре состоялся совет видных старейшин. За убийство Дария Кодомана его родич Бесс был приговорен к смертной казни. Ему отрезали нос и кончики ушей, потом отрубили голову и разрубили тело на части. На том же совете Александр назначил сатрапов для управления покоренными округами. Они получили те же права, что и персидские страны, однако им запрещено чеканить монету и держать наемное войско.

Правителем благословенной Согдианы, доставшейся нам такой дорогой ценой, стал Ороба..."

Зима на горе кочевникам, пришла в этом году рано. Из Страны Мрака день и ночь дул ветер, и в его резких порывах чувствовалось дыхание необозримых ледяных пространств. Потом выпало столько снега, что даже престарелые массагеты беспомощно разводили руками и с утра до вечера бормотали заклинания. Однако заклинания не помогли. Ударили морозы. Пустыня обледенела.

Основа благополучия кочевого массагета - скот. Скот летом и зимой содержится на подножном корму. Зимою лошади разгребают сугробы и обнажают редкую траву, - она и составляет их пищу. За ними идут верблюды, коровы, овцы. Так продолжается до весны, когда стаивает снег и земля, прогретая солнцем, набрасывает на себя покрывало из тюльпанов и сочных трав.

Но тот пласт затвердевшего снега, тот звонкий ледяной панцирь, в который пустыня оделась нынешней зимой, не пробивало даже копыто коня.

Раньше, когда выпадала суровая зима, кочевники уходили на юг, за Окс, к Мургабу и даже в Гиркан, где не бывает снега. Но сейчас дорога на юг отрезана. Все пространство от Гирдканского моря до Бактры и Киресхаты захватили юнаны. По всем тропам шатаются их конные дозоры. Два или три кочевых рода попытались перейти через Окс, однако их остановили македонцы. Скот забрали, людей продали в рабство. После этого уже никто не осмеливался тронуться к дальним кочевьям. Да и что ждало их там, если б люди и добрались до Мургаба обходным путем? Македонцы. Повсюду македонцы.

Голод. Таяли горбы верблюдов. Лошади глодали твердые, как бронза, ветви голого саксаула, жевали собственный кал и отгрызали друг другу хвосты. Гибли коровы. Замерзали овцы. Люди ели их мясо и с тоской думали о том, сколько животных сохранится до весны.

Спантамано - худой, желтый, обросший рыжеватой бородой, сидел, скрестив ноги и закутавшись в мохнатую шубу, в палатке у огня и казался человеком, только сейчас выпущенным из темницы.

Пламя, то взметавшееся кверху, то колеблющееся в разные стороны, напоминало согдийцу пожар в пойме Зарафшана, когда Спантамано едва не погиб среди зарослей.

И еще ему чудился пожар, которого он не видел, но о котором слышал много раз - пожар, обративший долину Золотоносной Реки в Долину Страха.

Зачем он последовал тогда за отрядом Дейоки? Будь он в Согдиане, Искендер не посмел бы так бесчинствовать. Впрочем, что б сделал Спантамано с сотней пенджикентцев, бактрийцев и дахов против десятков тысяч юнанов? Пропал бы напрасно, да и только. Один раз удалось уйти от Искендера. Но удастся ли во второй раз? Искендер не пожалеет половины войска, лишь бы избавиться от беспокойного потомка Сиавахша. Значит, Спантамано хорошо сделал, что укрылся у Дейоки.

Хорошо сделал? А как же Согдиана? Как она без него, Спантамано? И кто он, Спантамано, без Согдианы. Пусть среди массагетов, далеко от Мараканды, безопасно, но зато и до цели далеко - до цели, к которой он так упорно стремился столько лет.

Мысли, точно струи разноцветного дыма, свивались, путались в мозгу Спантамано. От этого мутилась и тяжелела голова, беспрестанно, днями и ночами, ныло внутри, около сердца. Не раз, доведенный до отчаяния, Спантамано призывал Дейоку и требовал людей для похода. Но массагет всякий раз отвечал коротко и учтиво: "Зима..." И впрямь, какой смысл выступать зимой? Спантамано приходилось коротать время за вином или игрой в кости. Весна! Когда ты придешь, будь ты проклята?..

Дверной полог распахнулся. В шатер ворвался пронизывающий ветер. Пламя бешено закрутилось, и рой крупных искр взвихрился кверху. Вошел Дейока. Он плотно запахнул полог, кивнул Спантамано, присел у костра на корточки и протянул к огню красные замерзшие ладони. Наушники его войлочного шлема были застегнуты под подбородком. Ворот шубы поднят. На усах таял иней.

- Как дела? - Дейоказаискивающе улыбнулся потомку Сиавахша. - Не холодно? Дрова есть? Мяса хватает? Я велю, чтобы принесли, если мало.

- Благодарение тебе, - сухо ответил Спантамано. - Всего достаточно.

Он кинул на Дейоку косой взгляд. Массагет быстро опустил красные бегающие глаза. Дейока совсем не походил на своего погибшего отца. Рехмир был прямодушный, бескорыстный человек. У него сохранилось многое от тех времен, когда народ пустыни еще не разделялся на бедных и богатых и каждый член рода получал равную долю из плодов общего труда. Дейока же без конца хвастался принадлежащими ему огромными стадами, завистливо рассказывал о сокровище хорезмийского царя Фаразмана и однажды завел со Спантамано осторожный разговор о Бессе, у которого будто бы кто-то украл сумку с дорогими самоцветами.

Этот слюнявый человек своими ухватками, словечками и блудливыми глазами напоминал Оробу, И Спантамано сразу возненавидел Дейоку. Но согдийцу приходилось его терпеть. И не только из уважения к памяти Рехмира. Ведь не кто-нибудь другой, а Дейока приютил и обогрел бездомного потомка Сиавахша.

- Ай! Совсем забыл. - Дейока всплеснул руками и сладко улыбнулся Заре, сидящей по ту сторону костра. - Видел купцов из Хорезма. Говорят, Искендер назначил твоего отца сатрапом Согдианы.

Зара слабо вскрикнула. Спантамано отшатнулся и скривился от боли, словно его ударили бичом по лицу. Дейока заторопился и открыл полог.

- Ну, я пойду. Будет надо - позовите.

Он исчез. Но его тень как бы еще присутствовала в шатре, падая на двух людей, по-разному воспринявших принесенное им известие.

- Спанта! - Зара поднялась и подошла к мужу. На ней были меховые штаны и меховая куртка - обычный наряд массагеток зимой. Никто б не поверил, что еще недавно она считалась первой женщиной Согдианы. Ей пришлось бросить свои роскошные одежды, - они только помеха в этой стране изнуряюще знойных или обжигающе студеных ветров, колючих трав, ядовитых кустарников и сыпучего песка. Волосы она умащивала теперь не благоухающим розовым маслом, а кислым молоком, поэтому они потеряли пышность и аромат. Глаза слезились от едкого дыма очага. В кожу лица въелась копоть зимних костров. Руки огрубели от грязи и ледяной воды.

- Чего тебе? - холодно спросил Спантамано. С каждым днем росла между ними пропасть, - та, что была в Наутаке еще незаметной трещинкой. Трудно сказать, осталась ли у Зары хоть искра любви. Пожалуй, чувство ее превратилось в обычную привязанность женщины к мужу и хозяину. Но под действием воющего снаружи ветра и эта теплая росинка постепенно остывала и заметно превращалась в ледяной шарик. А Спантамано? Он убедился, что глаза жены проясняются тогда, когда дела у него идут хорошо, и тускнеют, когда дела идут плохо. Это открытие оскорбило самолюбивого потомка Сиавахша. Он хотел, чтобы Зара любила его - именно его, а не те блага, которые она от него получает. Супруги хмурились все чаще и чаще, разговаривали друг с другом все реже и реже.

- Слушай, Спанта! - Говоря, она не глядела на мужа. - Я знаю: мои слова не понравятся. Но... пусть! Все равно скажу! Мне все надоело. Пустыня. Грязные массагеты. Дырявый шатер. Горелое мясо... Все! Зара не привыкла к подобной жизни. Она хочет прежней... там, во дворце.

- Хм... - Потомок Сиавахша усмехнулся. - И Спантамано надоел?

- Не ты - упрямство твое. Посмотри сюда! Какой стала Зара? Тебе не жалко меня?

- И ты сюда посмотри! - воскликнул Спантамано раздраженно. - Разве мне легко? Еще хуже, чем тебе. Но я терплю, так как этого требует дело. Почему же ты не хочешь терпеть?

- Какое дело? - Зара повысила голос до визга. - Глупец! И этот несчастный бродяга мечтает о победе над войском Искендера! Ничего не выйдет у тебя. Говорю еще раз: иди, сдайся Зулькарнейну, пока не поздно! Неужели мне, дочери сатрапа, придется до конца своих дней скитаться в пустыне?

Женщина обхватила голову темными ладонями и, стиснув зубы, злыми глазами уставилась на огонь. Пустыня иссушила сердце Зары. Она не могла больше плакать.

- Ничего не выйдет? - переспросил Спантамано с горечью. - И так говорит самый дорогой для меня человек! Что же, если не выйдет? Ведь я останусь, как был Спантамано. Не все ли равно тебе, сатрап Спантамано или бродяга, раз он твой муж, а ты его жена? Если боги определят нам скитаться всю жизнь по пустыне, будем скитаться. Если боги дадут нам царство, будем царствовать. Сегодня мы ничто, завтра - все; но мужем и женой мы должны оставаться и сегодня и завтра - всегда.

Зара презрительно фыркнула. Спантамано безнадежно махнул рукой.

- Вижу: ты не образумишься. Знай одно - я не стану целовать Искендеру пятки, как твой отец. Никогда.

- Тут четыреста золотых, Тигран. Отправляйся вниз по Вахшу. Из Хорезма доберись до страны массагетов. Узнай, где скрывается проклятый Спантамано. На глаза ему не попадайся. Тайно передай этот свиток Заре. Понял ты меня?

- Да, Ороба.

Через месяц после этого короткого, но важного разговора в Красных Песках появился караван хорезмийских купцов. Под охраной наемных воинов он передвигался от кочевья к кочевью, и верблюды ревели под грузом, увеличивающимся на каждой остановке.

Между хорезмийцами находился человек, который охотно таскался среди массагетов и предлагал им такие безделицы, что их никто не покупал. Но торговец не огорчался. Шуба поверх короткой, туго перепоясанной куртки, широкие кожаные шаровары, высокие сапоги и трехрогая войлочная шапка придавали ему вид настоящего хорезмийца. И все же он не был жителем Хорезма. Он отличался от горбоносых, толстогубых купцов сухим лицом, светлыми глазами и длинной бородой, очень похожей на согдийскую.

Когда караван добрался до лагеря Дейоки, странный купец явился к молодому вождю и приветствовал его, как старого друга:

- Как дела, Дейока?

- Откуда тебе известно мое имя? - изумился массагет. Купец мог спросить его имя у хорезмийских торговцев, знавших почти всех старейшин этого края, или просто у любого кочевника, попавшегося на дороге, но Дейока об этом не догадался.

- Кому не известно имя такого богатого человека, как сын Рехмира? изумился и купец. При этих словах польщенный Дейока выпятил живот. - Ведь у тебя гостит Зара, дочь сатрапа Оробы? - продолжал незнакомец.

Дейока от неожиданности подскочил на месте.

- Кто тебе сказал? - Он замахал руками. - Нет! Никакой Зары не знаю...

- Ну не отказывайся! - купец усмехнулся. - От кого скрываешь? Она у тебя.

Купец говорил такие же слова каждому родовому старейшине. Но Дейока об этом и не подозревал. Он вообразил, будто гость и впрямь знает, что Зара нашла приют у него. Как быть?

- Ты не беспокойся. - Купец убедился, что попал в цель. - Я торговец из Согдианы. Когда мой караван отправлялся в Хорезм, отец Зары попросил меня передать ей весть о себе. Ну, как она - жива, здорова?

Массагет колебался. Признаться? А Спантамано? Потомок Сиавахша велел ему никому не открывать, где он прячется.

- Ну? - поощрял Дейоку купец. - У тебя она или нет? Говори правду. Ороба доверил мне сто золотых, чтоб я вручил их как дар тому человеку, который приютил его дитя...

И купец выложил перед ошеломленным Дейокой сто звонких сияющих монет. "Это золото по праву причитается мне, - соображал Дейока. - Приютил я Зару или нет? Приютил. Но Спантамано... А! Ведь купец о нем не спрашивает. Он спрашивает о Заре. Значит, ему нет никакого дела до Спантамано. Ничего плохого не будет". И Дейока, ослепленный сверканием золота, признался:

- Да, Зара среди нас.

И опять не подумал, что тому, кто ищет мужа, порою достаточно узнать, где находится жена.

- Благодарение тебе, - облегченно вздохнул купец. - Бери свое золото, а этот свиток передай Заре. Пусть напишет отцу хоть слово. Тогда Ороба уверится, что я честно выполнил поручение. А я пока погреюсь у костра.

- Хорошо. - Дейока трясущимися руками собрал золото. - Я приду сейчас.

Он спрятал сумку за пазуху и вышел. Как передать свиток Заре, чтоб не увидел Спантамано? Дейока вспомнил холодный взгляд согдийца и поежился. Казалось, в ушах массагета уже звучали грозные вопросы потомка Сиавахша: "Откуда? Почему? Зачем?" Но Дейока тревожился напрасно. Спантамано, по словам пенджикентцев, уехал охотиться на антилоп. Дейока обрадовался и поспешил к Заре.

- Опять купцы из Хорезма, - сказал массагет, присев у костра. Зара встрепенулась. Нет ли новостей?

- Ну?

- Привезли зерно, ткани, разные изделия. Меняют на шкуры. Шкур этой зимой у нас много. - Кочевник вздохнул. - Сколько скота погибло. У меня не осталось и четверти стада. Однако не об этом речь. Вот. - Дейока протянул Заре свиток, - тебе отец пишет. Купец передал.

Зара быстро выхватила свиток. "Цапнула, словно кошка мышку", - пришло в голову Дейоки. Женщина развернула свиток. Там было сказано: "Зара, уговори Спантамано, чтоб сдался. Не согласится - вернись. Ему уготован конец. Ороба..."

- Купец ждет. Начерти отцу хоть слово.

- Ладно! - Зара достала из костра уголек и начертила на куске белой, обработанной мелом кожи всего одно слово. Потом возвратила свиток Дейоке. - Уходи, пока Спантамано не появился.

- "Ладно", - прочитал купец, когда Дейока отдал ему свиток... Он был удовлетворен. - Что ж? Ладно так ладно! Прощай, добрый человек.

И Тигран удалился.

Охота была неудачной. Антилопы давно ушли на юг. Удалось загнать только двух тощих лисиц. Поэтому Спантамано вернулся в стойбище голодный и злой.

Едва он вошел и сел возле костра обогреться, как Зара, даже не предложив ему чашки горячей похлебки, выпрямилась и вызывающе произнесла:

- Спанта! Это наш последний разговор.

Такое начало удивило согдийца. Раскрыв рот, он молча ждал продолжения.

- Иди сдайся Искендеру.

- Или?..

- Или я уйду от тебя.

- Вот как. - Спантамано нахмурился. - Ты это твердо решила?

- Да!

- Значит, уйдешь?

- Уйду!

Спантамано помрачнел.

- Когда я был богат и был на высоте, ты не уходила от меня. Теперь, когда я беден и обесславлен, ты хочешь меня покинуть?

- Пусть даже так...

Спантамано прикусил губу, потом сказал:

- Ты вернешься к отцу... будешь валяться на мягких коврах... улыбаться безмозглым, но зато богатым бузурганам, будешь вместе со своим подлым отцом злословить обо мне, тогда как мне придется далеко от Мараканды бродить по диким тропам, не имея ни хлеба, ни пристанища?

- Пусть даже так.

Спантамано стиснул челюсти и заговорил сквозь зубы:

- Значит, те камни, что я отдал за тебя твоему отцу, дороже твоей душе, чем Спантамано?

- Пусть даже так.

Спантамано медленно поднялся. Лицо его стало белым как снег, которым наполовину занесло их шатер. Брови низко нависли над потемневшими глазами.

- Дочь Оробы! - прохрипел Спантамано. - Твой отец распускал слухи, будто я рву твои волосы. Да не будет это неправдой!..

Он метнулся к Заре, схватил ее за волосы и бросил женщину на землю. Он рычал. Его распаляла собственная жестокость. И он стал бить Зару кулаком, ногой, чем попало. Он испытывал наслаждение, нанося сокрушительные удары. Ярость увеличила силы во сто крат, и рука стала тяжелой, как молот. Вой Зары вырвался наружу. На шум прибежал Баро. Он кое-как оттащил озверевшего Спантамано от растерзанной женщины. Спантамано плюнул ей в окровавленное лицо и вышел вон из шатра.

Вечером он напился до синего огня и принялся бегать по лагерю, размахивая топором и выкрикивая проклятия. Он хулил доброго бога Охрамазду и возносил хвалу богу мрака Анхраману. Люди разбежались. Ему удалось зарубить лишь одну зазевавшуюся собаку. Затем он сбросил одежду и кинулся из стойбища в глубь пустыни. Холод подействовал на обезумевшего человека отрезвляюще, и подбежавшим Варахрану и Баро удалось закутать потомка великих царей в шубу и отвести в шатер пенджикентцев.

Теперь он молчал целыми днями и никуда не выходил. Если не давали вина, он хватался за нож. По его приказанию Дейока принес семена дикой конопли, и потомок Сиавахша пристрастился к курению. День и ночь утратили всякое значение. Перед мутным взором кружились, плясали, мелькали и пролетали молнией дикие видения. Чтобы отогнать их прочь, он опять и опять оглушал себя курением. Он опух и пожелтел. Грязные, нечесанные волосы клочьями свисали на дикие глаза. Иногда находило просветление. Тогда он сгорал от стыда. Он вспоминал побои, нанесенные Заре, и его терзало раскаяние. Он выл от отчаяния, как волк, упавший в яму, и снова прибегал к семенам конопли, чтобы забыться.

Наконец он жестоко заболел. Десять дней метался на шкуре оленя, хватался за голову, кричал. На одиннадцатый день он так ослаб, что не мог даже пошевелиться. Жрец Алингар не отходил от его постели и лечил повелителя настоем из целебных трав.

- Неужели я умру так рано? - шептал Спантамано сухими губами. Жрец отвечал заклинаниями.

Варахран и Баро на целых три дня исчезли куда-то и, вернувшись, сразу же явились к предводителю. Алингар как раз поил Спантамано жидкой мясной похлебкой. Сделав пять или шесть глотков, потомок Сиавахша отстранил чашку и устало опустился на шкуру. Варахран и Баро сидели у входа и не спускали с вождя суровых глаз. Спантамано удивлялся этим людям. Их редко покидало спокойствие.

- Ну, что скажете? - спросил он чуть слышным голосом.

- Нехорошо, - ответил Варахран.

- Плохо, - повторил Баро.

- Что нехорошо? - Спантамано вздохнул. - Что плохо?

- То, что ты делаешь.

- А что мне делать? - уныло возразил потомок Сиавахша. - Все рухнуло. Мечтам - конец. Вы этого не понимаете, так как ничего не потеряли. Попробуйте посидеть в моей шкуре хоть день, тогда узнаете, каково мне.

Чеканщик и пахарь помолчали, потом Варахран сердито сказал:

- Мы ничего не потеряли? А где мой отец? Он погиб у Зарафшана. Где мать, братья, сестры? Их убили юнаны. Где Согдиана? Она так же далека от нас, как и от тебя.

- И мой отец пропал, - добавил Баро. - И я не знаю, что делается дома. Но я не довожу себя до исступления, как потомок Сиавахша.

Спантамано медленно приподнялся на локте и уставился на двух товарищей. Как он забыл? Ведь у них тоже горе. Но почему они держатся так мужественно? Какая сила поддерживает их?

- Мы давно вместе, - пробормотал потомок Сиавахша, - но я... не понимаю вас. Неужели вы... так загрубели у плугов и наковален... что самые тяжкие утраты не задевают глубь ваших сердец?

Варахран и Баро переглянулись. Чеканщик опустил голову. Пахарь переменился в лице, сгорбился и задышал шумно, как бык, везущий громоздкую поклажу. И састар догадался: он жестоко обидел этих простых и отзывчивых людей.

Спантамано долго не произносил ни слова, потом оглядел себя всего, истерзанного и грязного, и сказал с горестной усмешкой:

- Я отпрыск священного рода... И я считал себя первым человеком Согдианы. Но теперь я вижу... (у меня хватит смелости сказать прямо) я вижу: Варахран и Баро, два безвестных бедняка, лучше, во много раз лучше меня. - Он закусил губу, вздохнул и поглядел на двух людей просветлевшими очами. - Скажите, люди... скажите мне, в чем ваша сила?

И столько было в его глазах душевной чистоты, а в голосе - покоряющей ясности, что Варахран и Баро встрепенулись. Жалко до слез этого несчастного бузургана! Они почувствовали к нему такую привязанность, какой не испытывали еще никогда. Несмотря ни на что, это добрый человек; им хотелось, чтобы он стряхнул со своей души оковы и снова обрел способность петь.

- В чем наша сила? - задумчиво переспросил Варахран. - Словесный узор мне дается трудней, чем узор на серебре... поэтому скажу коротко: мы дети чистого корня.

- Мы происходим от здорового начала, - пояснил Баро.

- Как? - Спантамано смутился. - Не понимаю.

- Ну, - Варахран замялся, подыскивая слово, - мы... росли на открытой земле, пили речную воду... нас ветер обвевал, понимаешь? А тебя отравил воздух дворцов. Поэтому ты рвешь на себе волосы из-за мелочей... тогда как мы их не замечаем.

- Не замечаете?

- Да. Мы видим главное.

- А что главное, по-вашему?

- Мир. Свобода. Хлеб.

- И ничего больше?

- Ничего.

- Не много.

- А чего еще надо?

- Как ты сказал? - Спантамано широко раскрыл глаза. - "А чего еще надо?"

- Да.

- "Мир, свобода, хлеб", - повторил изумленный Спантамано. Великое открытие! И хотя Спантамано понимал еще смутно, в чем оно состоит, у него радостно забилось сердце, - как у человека, который вот... вот сейчас вспомнит забытый им лучезарный сон. - И правда, - прошептал согдиец. Чего еще надо? - Ведь в этих трех словах: "мир, свобода, хлеб" - все! - Он грустно улыбнулся. - А мы, жалкие человечки, места не находим себе из-за всяких пустяков. Да, вы благородней и чище меня. Нам, поганым, никогда не дорасти до вас, великих в своей простоте.

Он безнадежно махнул рукой.

Варахран и Баро опять переглянулись, на этот раз удивленно, - вот уж не думал до сих пор ни тот ни другой, будто он велик и всякое такое...

- Ты не отчаивайся, - мягко сказал Баро. - Свет еще не погас для тебя.

Спантамано встрепенулся.

- Разве?

- Конечно! Ты не такой, как другие бузурганы. Я не знаю, почему. Видно, и впрямь ты потомок Сиавахша, и твое сердце - это сгусток солнечных лучей. Тебе надо просто очиститься от грязи... прилипшей к твоей душе, когда ты общался с такими, как Бесс и Ороба. Пусть алмаз покрывается пылью, он все равно остается алмазом. Оботри его - опять засверкает.

- Очиститься? - вскричал Спантамано. - Теперь, когда я уподобился дикой свинье, валяющейся в вонючей луже? Поздно!

- Не поздно, твердо заявил Варахран.

- Одевайся, - сказал Баро. - Пойдем!

- Куда?

- Там узнаешь.

Потомок Сиавахша опустил глаза, пожевал отросший ус, потом вдруг вскинул голову и спросил:

- Для чего все это?

- Что? - не понял Варахран.

- На что вам Спантамано?

- А-а. - Варахран сурово сдвинул брови. - Нам нужен вождь. Понятно?

Спантамано посмотрел на друзей и молча поднялся.

Они достигли заснеженных гор, возвышающихся на белой равнине. В лощине меж двух горбатых бугров, укрывшихся от ветра, приютилось глинобитное селение. Такие селения стояли кое-где в пустыне; в них массагеты проводили зиму.

- Тут живет Танаоксар, - пояснил чеканщик. - Говорят, ему двести лет.

- Танаоксар раскрывает рот лишь тогда, когда страну постигает великое бедствие и народу требуется совет мудрого старика, - добавил Баро.

- Примет ли он меня, если так? - усомнился потомок Сиавахша.

- Он ждет тебя, - коротко ответил Варахран. Видимо, он и Баро не напрасно пропадали целых три дня.

Селение представляло собой загон для скота, обнесенный толстой жилой стеной. Через отверстия в крыше стены вился дымок. Самый большой столб дыма поднимался над плоским строением, одиноко стоящим напротив узких ворот. То был храм огня. Здесь и жил Танаоксар, старейшина и верховный жрец захудалого кочевого рода.

Варахран сказал правду - тут давно ждали гостей. Массагеты в облезлых шкурах, не чинясь, открыли ворота. Под ногами людей скрипел мерзлый снег. Спантамано проводили до храма. Он вздохнул и вошел внутрь.

В святилище пылал огромный костер. У закопченных стен были сложены кучи хвороста - их запасли для поддержания неугасимого огня. Против входа, перед темной нишей, сидел на возвышении, закрыв глаза, выпрямив плечи, скрестив ноги и положив руки на острые колени, голый бронзовый идол. Отблески костра играли на выпуклостях изваяния и окрашивали в розовый цвет что-то белое, виднеющееся на его голове, груди и бедрах. Спантамано удивился присутствию идола в таком неподходящем месте. Согдийцы не держали в храмах огня изображений богов или живых существ. Впрочем, массагеты тоже поклоняясь огню, не признавали учения Заратуштры.

Но где же Танаоксар? И вдруг Спантамано услышал медлительный голос:

- Ты пришел, Спантамано?

Согдиец вздрогнул и обернулся. Никого! Только идол, безжизненный и равнодушный ко всему на свете... Но вот идол наклонился вперед и протянул прямо перед собой сухую темную руку. Спантамано увидел изможденное лицо, редкие седые волосы, падающие на плечи, белую серебристую бороду.

- Танаоксар!

Спантамано пал ниц перед возвышением. Танаоксар опустил руку на колено и вновь окаменел. Неужели это живой человек? Или Спантамано просто почудилось, что идол двигался? Но старик с усилием разлепил губы и сказал, неторопливо выбирая слова:

- Танаоксар не видит тебя, Спантамано. Он уже давно не видит того, что его окружает. Взор слепца обращен к прошлому. Перед ним пролетают тени минувшего... проходят люди, жившие много лет назад. А тебя, живущего сейчас, не видит дряхлый Танаоксар. Но зато он слышит твой голос, Спантамано. Слышит стук твоего сердца.

Старец умолк. Он долго-долго не раскрывал рта. И Спантамано показалось, будто Танаоксар заснул. Огорченный согдиец хотел уже уйти, но массагет заговорил опять:

- Скажи, человек, зачем ты явился ко мне?

Не утомят ли тебя мои слова, отец?

- Нет. Меня... уже ничего не утомляет. Рассказывай.

- Я страдаю, отец... - Потомок Сиавахша вздохнул; вздох его походил скорей на стон. - С детских лет я всегда к чему-то стремился. Искал богатства. Хотел славы. Жаждал женской ласки. И что же? Все оказалось пустым, как дым вот этого костра. Уже ничего не радует меня на земле. Чувствую, конец мой близок, и нет мне утешения, ибо я не знаю, для чего жил и для чего страдал. Скажи: есть ли на свете что-нибудь, что примирило бы человека с грядущим? Или человек самой судьбой обречен мучиться здесь и с мукой уходить туда, во тьму, кляня и жизнь и смерть?

Спантамано с тоской глядел на Танаоксара.

Массагет опять долго молчал, потом заговорил так же задумчиво, медленно и глухо, словно рассказывал древнее предание:

- Двести лет... Двести лет прошло с тех пор, как я родился от моей матери и от моего отца. Много видели за это время мои глаза. Но я... не помню, уже не помню всего. Все, что было мелко, то забыто. Но важное... оно держится в моей памяти и сейчас.

Массагет склонил голову и подпер подбородок руками.

- Вижу как сегодня... воинов персидского царя Дариавуша Первого, бредущих по нашей земле. Это было... сто девяносто лет назад. Я был тогда ребенком и еще не носил на груди родового знака. Персы убивали наших отцов. Продавали в рабство матерей. Разрушали жилища. Великое бедствие постигло страну массагетов. У нас не хватало воинской силы. И враги уже били в барабаны и пели песню победы...

Но вот нашелся человек, который решил принести себя в жертву ради спасения родного племени. То был простой пастух. Его звали Ширак. Он перебежал к персам и выдал себя за их друга. Он завел врага в пустыню, и войско Дариавуша пропало среди песчаных бугров. Ширака убили. Но массагет умер с легким сердцем. А почему? Потому, что он старался не ради себя. Он шел на гибель ради всех. Ширак погиб, зато его народ, благодаря мужеству пастуха, живет по своим законам и сейчас.

Ты слышишь, мой сын? Ради всех! А ты жил только для себя. Для себя хотел богатства. Для себя жаждал славы. Для себя искал радостей. Поэтому тебе и страшно перед концом, - ведь когда ты уйдешь туда, откуда нет возврата, и богатства, и слава, и любовь твоя развеются как дым. Не исчезает та слава, которую человек добыл, борясь не за свой живот, а за всех. Вот, прошло сто девяносто лет, а слава Ширака не померкла среди массагетов. И никогда не померкнет. А кто помнит имена кичливых и глупых людей, считавших себя лучшими на земле? Так забудется и твое имя, если не отдашь жизнь свою за народ.

- Я на стороне народа, - грустно сказал Спантамано, - однако душе моей от этого не легче.

- Ты на стороне народа? - Старец медленно покачал головой. - Послушай голос твоего существа и скажи: что у тебя на стороне народа - разум или сердце?

Спантамано поразился. Разум или сердце? Ему вспомнилась Мараканда. Войско распадается. Спантамано приходится выбирать между двумя Согдианами. И он выбирает Согдиану простых людей. Почему? Он видел тогда: за народом сила. Значит, разум... разум заставил его сделать этот шаг? А сердце? А сердце не болело за народ, оно болело за потомка Сиавахша. Спантамано растерялся... и ничего не сказал.

- Вот видишь? - усмехнулся Танаоксар, как бы читая в душе согдийца.

Спантамано слушал Танаоксара затаив дыхание; иногда оно прерывалось глубоким, судорожным вздохом, затем становилось тихим и послушным.

- Танаоксар знает: тебе трудно, - продолжал слепой. - Чем владел, того лишился. Во что верил, в том разуверился. Чего желал, того не добился. Знатные не поддержали тебя. Простые поддерживают, но плохо владеют оружием. Жена собирается тебя покинуть. Искендер Зулькарнейн не побежден. Так я говорю?

- Так, - прошептал согдиец.

- Ну и что же? - Голос Танаоксара окреп. - Зато ты положил начало славной войне против Искендера. Твое имя послужит путеводной звездой для грядущих поколений. Через год будет сто Спантамано. Через десять лет тысячи Спантамано. Через сто лет - десятки тысяч Спантамано! Из одного зерна, брошенного тобой в землю, вырастет много, без конца много зерен. И они тоже прорастут. Они тоже дадут новые зерна. И рано или поздно враг понесет заслуженную кару. Великие дела не свершаются сразу. Нападай! Сражайся! Когда нужно, отступай. И не забывай, во имя чего борешься.

Танаоксар замолчал, откинулся назад и прислонился к стене. Тысячи путаных мыслей пролетали в голове Спантамано, как стаи обгоняющих друг друга стрижей.

- Подбрось в костер толстых сухих ветвей, - приказал Танаоксар. Спантамано повиновался. В храме стало светло, как днем. Старик жестом показал согдийцу место у своих ног. - Лежи! Думай!..

Спантамано растянулся на ковре. Он думал до рассвета. Перед Спантамано развернулось победное шествие необозримых толп. Они шли огромным волнующимся скопищем откуда-то снизу, из холодной черной мглы, ровным шагом проходили мимо Спантамано и двигались куда-то вверх, к розовым вершинам, за которыми разливалось ослепительным морем радостное сияние. Несметные ряды высоких, плечистых мужчин и тонких женщин выступали из темноты, гордо откинув голову и протянув руки вперед, к свету, и растворялись наверху в сверкающих лучах. Их лица были суровы и спокойны, а поступь тверда и размашиста. Из-под их ног по временам вырывались какие-то мерзкие твари. Они злобно ощеряли свои пасти и с визгом пропадали в колеблющемся тумане. Иногда из рядов выходили какие-то бледные, жалкие существа; они отставали от неудержимого потока, садились у дороги и плакали. И гремел и разливался над миром чудесный гимн; голоса мужчин, женщин и детей сливались в захватывающем, крылатом напеве. Целую вечность мысленно глядел Спантамано на шествие, но ему не было конца.

Под утро он забылся в коротком сне и поднялся освеженный и удовлетворенный. Лицо его стало суровым и спокойным, как у тех людей, которых он увидел в ночных размышлениях. В сердце уже не было горечи. Он знал, для чего существует и ради чего умрет.

- Прощай, отец. - Спантамано поклонился Танаоксару до самой земли. Ты, слепой, открыл мне глаза. И пока они не закроются навсегда, я буду сражаться.

- Возьми и привяжи к своей пике, - сказал Танаоксар, доставая длинную прядь черных до блеска волос. - И за тобою пойдет каждый честный массагет. Это волосы Ширака.

С трепетом принял Спантамано дар старого Танаоксара.

- Живи долго, отец.

- Ступай, и да будет тебе благо.

Спантамано быстро вышел из храма и остолбенел. В глаза ударило солнце - не то, которое вот уже два месяца висело бледным пятном среди туч, а настоящее солнце юга. За одну ночь ветер переменился и теперь дул со стороны Марга - теплый, родной, веселый. Небо очистилось и сверкало прозрачной голубизной. Снег стал рыхлым и с хлюпаньем проваливался под ногами. След тотчас же наполнялся талой водой.

Наступила весна.

Спантамано, жрец Алингар, чеканщик Варахран, земледелец Баро и перс Датафарн ездили от табора к табору и собирали войско для нападения на Искендера.

- Массагеты! - кричал Спантамано, взмахивая пикой с волосами Ширака. - Враг оплевал землю Согдианы. Если вы не поможете нам сегодня, то Зулькарнейн придет сюда завтра. Точите кинжалы! Седлайте коней! За мной, массагеты! Победим или погибнем.

Обветренное, загорелое лицо. Смелые очи глядят на всех открыто и прямо. Рука твердо и властно сдерживает горячащегося коня. Когда звучный голос вождя гремел над притихшей толпой, Варахран бледнел, а Баро сдержанно улыбался. После очищения в храме Танаоксара молодой потомок Сиавахша преобразился. Он окреп и даже ростом, кажется, стал выше. Правда, в нем ничего не осталось от былой отчаянной веселости. Но зато Спантамано превратился в сурового, зоркого воина, уверенного в своей правоте и силе.

- Идите за мной, массагеты! - призывал Спантамано, и массагеты шли за неукротимым согдийцем, покидая у костров плачущих жен и детей.

Одних привлекала легкая добыча в стане македонцев, других сдвигал с места голод - всех баранов съели зимой. Однако тех, кто примыкал к Спантамано с чистым сердцем, было неизмеримо больше. "Если вы не поможете нам сегодня, Зулькарнейн придет сюда завтра", - эти слова заставляли задуматься самых черствых людей. Волосы Ширака, развевающиеся на конце пики, волновали массагетов и пробуждали в них отвагу. Отряд Спантамано рос день ото дня. Вождь послал Баро и сорок пенджикентцев по городам и селениям угнетенной, но не покорившейся Согдианы, чтобы народ ждал Спантамано и готовился к новому восстанию.

Согдиец не спал ночей, обдумывая поход на Мараканду. Он отдал последние камни за коней, оружие и снаряжение. Он отказался от всех удобств и запретил даже упоминать при нем о вине. Он удалил от себя Зару, и она прозябала в обозе под охраной жреца Алингара. Она для него больше не существовала. Днем и ночью, не щадя себя, носился Спантамано по пустыне на неутомимом скакуне, и люди с восхищением цокали языком:

- Леопард!

Они называли его так не только потому, что он одевался в шкуры пятнистого зверя. Он был смел и ловок, как леопард. Все свои помыслы отдал согдиец борьбе. В душе Спантамано, не переставая, гремел и разливался гимн солнцу, услышанный им под закопченным сводом храма Танаоксара.


НА ТРОПЕ ВОЙНЫ

Со скифами не может сравниться ни один народ

не только в Европе, но и в Азии; ни один народ сам по

себе не в силах устоять против скифов, если бы все они

жили между собой согласно.

Фукидид, II, 97, 5-6

- Спантамано привет!

- О Баро! Ты уже здесь! Ну, рассказывай скорей! Что происходит в Согдиане?

- Мы объехали все города и селения. Народ снова поднялся. Людей, посланных сатрапом Оробой, перебили. Уничтожили мелкие отряды юнанов, занявших укрепления в прошлом году. Но...

- Что?

- Объединиться не успели. Искендер узнал о новом мятеже и быстро вышел из Бактры. Он разделил свое войско на пять отрядов и один из них возглавил сам. Враги прошли по всей Согдиане, от Бахара до Мараканды. Народ сопротивлялся. Одних убили. Других склонили к сдаче обещаниями. Восстание подавлено.

- Опять!

- Да. Вот возьми.

- Уголек?

- Его дала мне одна бедная старуха. Это все, что осталось от ее жилища.

- Эта старуха - сама Согдиана! Она зовет меня домой. Едем, Баро!

- Нет.

- Почему?

- От верных людей, находящихся среди воинов Оробы, я проведал о том, что сатрап посылал сюда человека... узнать, где ты скрываешься. Тайна раскрыта.

- О дайвы! Плохо.

- Конечно плохо. Ороба известил об этом Искендера. Искендер приказал двум полководцам напасть на стоянку Дейоки. Я запомнил имена военачальников. Один - Койнос. Другой - перс Артабаз.

- А! Знаю этого шакала.

- Они уже идут сюда. Жди через три дня.

- Та-ак. Дай мне подумать. Скажи: много ли воинов оставил Искендер в Бактре?

- Немного. Оставил полководцев... э-э... трудно выговорить эти имена... Кол... Фол... А! Вспомнил. Полиспер-хон-та, Аттала, Горгия и Мелеагра.

- Говорят, Мелеагра опасен.

- Все они опасны.

- Итак, Артабаз и Койнос хотят меня поймать? Хорошо же! Спантамано покажет вам вислоухие собаки, какой длины клыки у леопарда! Собирай отряд! Мы выступаем по Тропе Войны.

- Куда мы пойдем?

- На Бактру. Переправимся через Вахш на юге Хорезма и доберемся до Бактры по левому берегу реки. Так мы незаметно проскочим между теми юнанами, которые стоят в Марге, и теми, которые рыщут по Согдиане. Мой замысел таков: юнаны ищут нас тут, а мы вдруг появляемся - где? Под самой Бактрой! Ты согласен?

- Да.

- Так живо на коней!

Воины средней пехоты Эварх и Леонид сидели на верху сторожевой башни и грелись на весеннем солнце. Копья и щиты валялись у их ног. Внутри шлемов, снятых и брошенных рядом, ползали пестрые азиатские букашки. Леонид негромко играл на кифаре, которую таскал в мешке всю войну. Эварх слушал, подперев рукой подбородок. Прошло три года с тех пор, как Эварх и Леонид сидели вот так при Гавгамелах и следили за горячим спором Дракила и Феагена. Война обломала молодых бактрийцев. Огрубели их лица. Зачерствели сердца. Но греков никогда не покидала тоска по далекой родине.

Эварх еле слышно подпевал товарищу и все глядел и глядел на запад, где за тысячи переходов отсюда сияла несбыточной мечтой омытая теплыми морями Эллада.

Замок Банд, который они охраняли с прошлого лета, стоял возле одной из малых рек, сбегающих с Парпансид. На языке бактрийцев, как слышал Эварх, слово Банд означало "запор". Крепость вдвойне заслуживала это название. Она запирал дорогу, ведущую из Артаксаны на восток, по направлению к Бактре. Кроме того, здесь находилась плотина, которой местные жители перегородили речку, чтобы не вся вода текла на северо-запад, к Оксу. От плотины во все стороны отходили каналы. Из них бактрийцы орошали поля. Путь от Банда до Бактры, расположенной вверх по левому протоку той же речки, отнимал три дневных перехода. Недалеко от Банда начиналась пустыня. Население было вокруг редкое, место - спокойное, и греки предавались отдыху.

- У меня руки и ноги затекли, - жаловался начальник отряда Полисперхонт, - где бродят эти скифы? Поколотил бы их немного и размялся.

Тоскливо звучали струны кифары. Эварх не выдержал и ударил кулаком по кирпичному парапету башни:

- Надоело!

- Что? - Леонид перестал играть и обиженно раскрыл рот. - Кифара надоела?

- Не кифара! - Эварх ожесточенно пнул свой щит. - Надоела Бактра. Надоел поход. Все надоело!

- Тихо! - Леонид повернул голову вбок так быстро, что хрустнули шейные позвонки, и бросил вниз, на жилище Полисперхонта, взгляд, испуганный, как у лани, услышавшей рычанье тигра.

- А что? - сказал Эварх.

- Забыл, как убили Феагена?

Эварх сразу присмирел. Помолчав, он прошептал:

- Смелый был человек.

- Из-за этого и пропал.

- А мы не умрем?

- Кто знает.

- Конечно, издохнем. Дракил - тот вернется домой. А нас, поверь моим словам, не минует стрела какого-нибудь варвара. Мы кто? Сброд, овцы, выкормленные на убой. А Дракил - величина.

- Да, высоко поднялся лысый марафонец. Помнишь, как он сначала пресмыкался перед Феагеном? А сейчас - гиперет, ведает доставкой хлеба, охраняет самого царя и выполняет его поручения. И Лаэрт возле него пригрелся.

- Дракил выдал Феагена, поэтому и взлетел, точно ворон. Донеси на меня, и тебя Александр приласкает.

- Не болтай, - оборвал его Леонид. - Я тебе не Дракил. Не путай купрус и копрус (медь и навоз). Лучше скажи: не поймали еще Спитамена? Ты вчера открывал ворота гонцу из Бактры. Он ничего не говорил?

- Пока не поймали.

- Схватят. - Леонид встал и широко потянулся. - Куда он денется? Ах!..

Он вдруг раскинул руки, выпучил глаза, подогнувшимися ногами сделал два неверных, заплетающихся шага и повалился на товарища.

В спине Леопарда торчала стрела.

- Как дела, Фаллосперхонт? - Спантамано постучал по макушке обалдевшего грека рукоятью бича и сурово усмехнулся: - Не ждал?

Нагой и бледный Полисперхонт стоял на коленях и стыдливо прикрывался случайно подвернувшимся щитом (когда массагеты напали, грек спал). Полисперхонт не сводил остекленевших глаз со своих людей. Они лежали во дворе замка густыми неподвижными рядами, все триста, и массагеты ловко отсекали им головы и насаживали их на пики. Все триста! Он остался один. Тело Полисперхонта мелко дрожало. И грек, славившийся до того чистым и звучным голосом, жалко просипел:

- Что... что вы делаете?

Он кивнул на головы. И Спантамано уловил смысл его слов, хотя Полисперхонт говорил на греческом языке.

- Триста... всего триста голов, - сказал он спокойно и показал три пальца. - А там, - Леопард махнул рукой на север, - Согдиана... понятно? Ты, - он ткнул грека кулаком и ударил себя ребром ладони по шее, - сто двадцать тысяч - Согдиана! Понятно, Фаллосперхонт?

Полисперхонт сгорбился и низко опустил голову. Сейчас... удар! И конец.

Но Леопард не убил Полисперхонта. У высокопоставленного грека отобрали щит, обмазали навозом лицо, посадили его задом наперед на осла и погнали по дороге. Спантамано приказал сжечь ворота Банда. Дейока сказал:

- Давайте разрушим плотину.

- Зачем? - хмуро спросил Спантамано. - Ведь мы нанесем этим ущерб не Искендеру, а нашим друзьям бактрийцам. Вода уйдет, посевы зачахнут.

Пристыженный Дейока отъехал.

Сотни бактрийцев сбегались к дороге, по которой массагеты везли Полисперхонта. Селяне швыряли в ненавистного грека куски земли, которая по вине пришельцев до сих пор оставалась невспаханной.

Весть о набеге распространилась с непостижимой быстротой. Уже на второй день вся южная Бактрия знала, что Спантамано разгромил греков, населявших замок Банд. Люди вооружались палками, топорами, кинжалами и торопились к Спантамано. Леопард, явившийся к замку Банд во главе трехсот всадников, через три дня подступил к самой Бактре с трехтысячным войском.

В городе оставался отряд греческих наемников Аттала и было немного хворых гетайров, схвативших в долине Золотоносной Реки тропическую лихорадку. Мелеагр спрятался в Драпсаке, а отряд Горгия усмирял горцев, закрывших перевал через Парпансиды и отрезавших путь на Кабуру. Поэтому Аттал не решился сделать вылазку против Спантамано. Он засел в цитадели и принялся обстреливать подступивших массагетов и бактрийцев из онагров и баллист.

Спантамано знал: без осадных приспособлений замка не взять. Да он и не стремился к этому. Осада отнимет много дней и много жизней, а Искендер, проведав о походе Леопарда к Бактре, может нагрянуть со дня на день и устроить у стен города побоище. Нападать внезапно и уходить неожиданно, наносить удары там, где враг не ждет, изматывать его быстрыми налетами вот о чем думал сейчас потомок Сиавахша.

Он созвал на совет предводителей Массагетов. Тут был Гарпат громадный человек, одним ударом кулака убивающий лошадь; на привалах он пел тонким, почти женским голосом печальные песни. Тут был Зафир мечтательный юноша, любитель цветов, которыми он заботливо украшал себя и своего коня. Зафир даже с закрытыми глазами, по звуку, пронзал стрелой скачущего во весь опор всадника. Тут был трусливый Дейока, - он присоединился к Спантамано потому, что опасался мести греков и македонцев, рыскавших сейчас по его опустевшему стойбищу. Свой род Дейока отправил далеко на север, к устью Вахша, а сам с двумястами воинов последовал за потомком Сиавахша. За спиной Леопарда все-таки не так страшно, как в пустыне или зарослях у моря среди враждебных племен.

- Что скажете? - Спантамано кивнул на башни замка. - Станем осаждать?

- Ничего не выйдет, - ответил Гарпат.

- Лучше возьмем добычу и уйдем, - сказал Зафир.

- Добыча! - Дейока облизнулся.

- А вы как думаете? - обратился Леопард к Варахрану и Баро.

- Послушаемся Зафира, - решил Варахран. - Он прав.

- Конечно, - добавил Баро.

- Хорошо. Забирайте все, что найдете, и уйдем обратно, ибо Кратер тот, которого мы били под Маракандой уже спешит сюда. Так донес гонец. Кратер зол, от него добра не жди, съест, даже не оставит костей.

В Бактре скопилось много скота, зерна, сушеных плодов, тканей, сосудов, масла и вина, награбленных македонцами в городах и селениях юга. По указанию Спантамано воины стали выносить добро из хранилищ и погружать его на ослов и верблюдов. Работали быстро, но без суеты - спокойно, молчаливо и деловито, беря пример со своего вождя.

Зару охватило волнение. Бежать! Уйти к юнанам, от них в Мараканду, к Оробе! Измученная бесконечными скитаниями по пескам, оскорбленная равнодушием супруга, она постепенно дошла до того, что возненавидела Спантамано. Этот человек был для нее загадкой. Чего он добивается? Сдайся муж Искендеру, он стал бы царем Согдианы, жил бы в роскоши и почете.

Так нет же! Спантамано нарочно лезет туда, откуда нет возврата. Что побуждает его к диким поступкам? У Зары было время подумать. И после долгих размышлений она решила, наконец, что муж лишился разума. А кому хочется слыть женой сумасшедшего?

Ночью, замирая от страха, Зара выскользнула из шатра, чтобы добраться до замка и попросить приюта у греков. Но у входа ее останови жрец Алингар.

- Зарежу, - коротко сказал он. Зара увидела мерцающее при свете костра лезвие кинжала и с воплем бросилась обратно. Немного успокоившись, она попыталась вылезти из шатра со стороны, противоположной входу... но и тут ее подстерегал бдительный жрец.

Женщина упала перед Алингаром на колени, умоляюще протянула руки.

- Отпусти меня! Неужели у тебя каменное сердце? Отпусти!..

Алингар молчал. Тогда женщина, достойная своего отца, предложила в обмен на свободу тело. Жрец долго смотрел на Зару. Глаза ее бесстыдно мерцали. Жреца влекло к этой горячей женщине. Но тут он подумал о Спантамано, который отлучил себя от земных благ ради Священного Дела. Алингар почувствовал, что совершает смертный грех, слушая гнусный, прерывающийся шепот обезумевшей дочери сатрапа. Жрец приставил к горлу Зары кинжал и мрачно сказал:

- Зарежу.

И дочь Оробы ушла в шатер, точно побитая собака. Она до рассвета металась на ковре, а утром объявила, что удавится покрывалом, если муж не явится к ней. Спантамано явился.

- Чего тебе?

- Отпусти меня домой?!

- Домой? - Он держался спокойно, однако его глаза, вспыхнувшие на миг, сказали Заре, какая злоба живет в этом человеке. - Нет. Ты моя жена, и ты обязана переносить страдания, которые переносит твой муж.

- Я не хочу быть твоей женой.

"Эгина так бы не сказала, - подумал Спантамано. - Ах, Эгина, Эгина! Чем больше дней проходит со дня твоей гибели, тем ближе ты мне и родней..."

- Ну и что же? - ответил потомок Сиавахша. - Хочешь ты или нет - все равно ты моя супруга во веки веков.

Он еще раз гневно посмотрел на нее и вышел.

- Будь же ты проклят, - прошептала Зара.

Когда всю добычу погрузили на вьючных животных, Спантамано сказал Дейоке:

- Ты со своим отрядом иди на запад и охраняй скот и караван. Я двинусь к Драпсаке. Хочу посмотреть, каков из себя Мелеагр. Встретимся в Банде. Случится беда - шли гонца через горы.

Дейока едва удержался от радостного восклицания. "Если Мелеагр свернет тебе шею, - подумал он, - то вся добыча достанется мне".

Итак, Дейока отправился назапад. Массагеты, восставшие бактрийцы и пенджикентцы Спантамано идут на юго-восток и осаждают Драпсаку. Замок встречает их ядрами баллист и онагров. Кочевники с криком бросаются на стены, откатываются обратно и начинают обход замка.

Мелеагр делает вылазку и убивает два или три десятка бактрийцев и массагетов, увлеченные стычкой, греки не замечают, как Спантамано, скрываясь в зарослях, готовит удар. Согдийцы внезапно налетают на греков, гоняющихся за растерянными массагетами. Начинается короткий, но кровопролитный бой под стенами Драпсаки. И Спантамано видит, наконец, каков из себя Мелеагр.

Человек, который пять лет спустя после смерти Александра пытался стать правителем великой державы, созданной сыном Филиппа, и погиб в борьбе с Фердиккой, выглядит необычно. Это приземистый, похожий на обезьяну волосатый силач с широченными плечами, кривыми ногами и длинными цепкими руками. За всю беспокойную жизнь, проведенную в походах и боях, Мелеагр не получил ни одной раны, ибо отличался изумительной ловкостью и сокрушал во время битв все, что ни подвертывалось под его могучую десницу.

И это страшилище встречается лицом к лицу с потомком Сиавахша. Так вот он, знаменитый Спитамен! В то мгновение, когда грек поднимает кривую махайру, чтобы срубить голову согдийца, в его мозгу мелькает мысль: "Александр... мешок золота даст за этого варвара".

И он тут же вскрикивает и роняет махайру. Кинжал Спантамано, прыгнувшего вперед, глубоко вонзается ему под мышку поднятой руки. Согдиец бьет Мелеагра ногой в живот, и тот валится на бок. Спантамано подхватывает оброненную греком железную махайру и вскидывает ее над противником. Но какой-то гоплит подставляет длинную пику, и махайра задерживается, разрубив крушиновое древко пополам. Тут набегают другие греки, и Спантамано оттесняют от несчастного Мелеагра. Эллины, потеряв около трети своих людей, скрываются за стенами укрепления.

- Ты ранен! - восклицает Баро после того, как согдийцы и массагеты отходят в сады под Драпсакой.

- Кажется, - равнодушно говорит Спантамано, приложив ладонь к левой щеке, - Мелеагр все-таки задел меня, когда меч свой ронял. - Он скупо усмехается. - Это у меня первая в жизни рана, если не считать сердечных ран.

Он бы развеселился, если бы узнал, что и Мелеагр получил сегодня от руки Спантамано свою первую рану.

Пока Спантамано решает, какой дорогой отправиться к Банду, со стороны Бактры показывается всадник на серой от пыли, задыхающейся лошади. Это бактриец. Рот его широко раскрыт. Видимо, он кричит изо всей мочи, но ветер относит звук прочь.

- Беда! - слышит, наконец потомок Сиавахша.

- Ну?

- Юнаны узнали, что ты ушел к Драпсаке. Сто пятьдесят человек вышли из крепости и погнались за караваном.

- И что? - грозно спрашивает вождь.

- Дейока, завидев греков, бросил добычу и бежал.

- Без единого выстрела?

- Да.

- А юнаны?

- Едут обратно к Бактре.

- Быстро едут?

- Нет, добыча мешает.

- Успеем выйти им навстречу?

- Поскачете во весь опор по этой тропе - отрежете им дорогу.

- Эй, все за мной! Клянусь Грядущим, ни одного зерна из добычи не достанется юнанам.

Через три дня Спантамано с отбитой добычей вернулся в Банд. Шесть гетайров и шестьдесят наемников, попавшихся в засаду, у самой Бактры, были изрублены. Оставшиеся едва унесли ноги и кое-как добрались до укрепления.

Увидев вдали Спантамано, идущего с победой, Дейока выбрался из-за дюн и поехал навстречу. Он бы давно убежал домой, да Койноса боялся. Со сладкой улыбкой выступил сын Рехмира из толпы спешившихся сородичей и низко поклонился потомку Сиавахша.

- Ты истинный Леопард, - просипел он голосом, сдавленным от страха. Твой меч разит врага, как молния...

Леопард медленно спустился с коня и, стиснув бич, мягким, пружинистым шагом приблизился к умолкнувшему Дейоке. Если бы он закричал! Если бы топнул ногой! Если б ударил бичом, наконец!.. Нет. Спантамано был спокоен, хотя и бледен. Глаза его смотрели прямо и страшно. В них не было угрозы, нет! В них светился тот самый пронизывающий луч, от которого Бесс некогда обливался холодным потом. Ороба старался юркнуть в нору, словно мышь, а Зара приходила в неистовство. Дейока оцепенел.

- Трус? - тихо сказал согдиец. - Или... предатель?

Он подался вперед и въелся ледяным взглядом в красные глаза Дейоки. Массагету показалось, что Леопард сейчас бросится на него и схватит зубами за горло. Но Спантамано неожиданно вздохнул, брезгливо сплюнул под ноги Дейоки и отвернулся.

- Всего-навсего трус...

Вокруг окаменевшего Дейоки стало пусто. Даже воины его рода отшатнулись от вождя, как от прокаженного. Только двадцать-тридцать самых преданных людей остались за спиной Дейоки, да и те нерешительно топтались на песке, стараясь незаметно для начальника отодвинуться подальше.

И лишь тогда Дейока догадался, какое унижение он испытал. Его зрачки постепенно набрякли и слились с густой сеткой красных прожилок, пронизавших белки глаз, и стало казаться, будто массагет глядит на удаляющегося Спантамано пустыми багровыми глазницами.

Он что-то прохрипел, но никто не разобрал его слов. А он сказал... впрочем, кто знает, что он сказал?

- Гонец из Кратера! - доложил Фердикка. Александр живо обернулся. Свет из окна, возле которого он сидел, ударил ему в глаза, и они ярко вспыхнули холодным огнем, будто под брови царю вставили зеленые стекла. Фердикке стало не по себе.

- Зови! - коротко приказал царь. Гонец вошел, как все гонцы всех времен и всех народов, запыленный, усталый, и сразу же, как полагается всякому гонцу, без лишних слов протянул повелителю свиток.

- Ступай.

Александр сорвал шнур и торопливо развернул папирус. По мере чтения его челюсти сжимались все крепче, и под конец лицо македонца стало жестким, сухим и угловатым из-за бугристо выступивших желваков.

- Кратер не поймал Спитамена, - глухо сказал он Фердикке. - Варвар успел раздать захваченный скот бактрийским селянам, примкнувшим к нему на юге, устроил под Бандом сражение, убил много людей Кратера и бежал.

- Куда?

- В пустыню.

Сын Филиппа оперся о ковер кулаком, стискивающим измятый свиток, и бессмысленно уставился в угол, из которого насмешливо глядел на царя глиняный согдийский идол.

- Не пускай никого, - приказал он Фердикке. - Я думаю.

Долго думал Александр. Как изловить этого Леопарда, да будь он трижды и еще много раз проклят? До каких пор метаться Спитамену по Согдиане и рвать Александра за бока? Надо схватить его, обезглавить, растерзать. Ибо, пока жив Леопард, македонцам не видать покоя ни при лучах солнца, ни при свете луны. Точно искра, подхваченная крутящимся вихрем, сверкает неукротимый потомок Сиавахша тут и там, и где бы он ни появился, повсюду вспыхивает пожар восстания.

А что если о Спитамене услышат племена других покоренных стран? А что если там объявится свой Спитамен? Сто своих Спитаменов? Тысяча своих Спитаменов? Мятеж охватит всю землю, по которой прошел непобедимый сын бога Аммона! Все пойдет прахом. Спитамен должен быть испепелен. И как можно скорей, пока он не поднял на ноги всю Азию. Испепелен! Но как? Разве не гоняются тысячи македонцев по пятам неистового Леопарда, да сразит его небесная стрела? Но его не берет никакая сила.

- А! - Александр ударил себя кулаком по голове. - Глупец! Не берет сила? Так возьмет коварство! Разве не найдется в отряде Леопарда какой-нибудь шакал, подобный Оробе?..

И человек, который всегда гордился благородством и утверждал, что сыну бога не подобает в борьбе с врагами прибегать к подлости, вскочил и забегал по комнате, радостно потирая руки. Наконец-то он нашел против Спитамена хорошее оружие.

- Эй, Оробу ко мне!

Ороба не заставил себя долго ждать. Готовый исполнить любое требование царя, он целыми днями слонялся по дворцу. Сатрап упал перед Зулькарнейном так умело и ловко, что ему позавидовал бы даже хитрый Дракил.

- Какие вести от Зары? - спросил Александр, сурово глядя сверху вниз на перепуганного наутакца.

Ороба пригнулся еще ниже. Если бы сатрап имел не два колена, а сорок, он упал бы сразу на все. Но так как старик не был сороконожкой, то ему пришлось лечь на брюхо. Он боялся, что македонцы накажут вместо Спантамано его, Оробу, - ведь Зара, дочь сатрапа, находится в стане врага.

- Я писал Заре! - простонал Ороба. - Но Спантамано ее не слушается. Говорят, этот страшный человек наложил на Зару оковы. Он истязает ее, как палач. Он поступает так из ненависти ко мне, твоему преданному слуге. О несчастная Зара! Увижу ли я тебя снова?

Наутакец зарыдал в голос, как женщина. Александр жестко усмехнулся и сказал:

- Тебе жалко ее? Так слушай...

И Зулькарнейн наклонился к уху сатрапа.


"БРАТ, НЕ СДАВАЙСЯ!.."

Энкиду, мой друг, мой младший брат,

Ты был со мною, когда мы подымались на горы.

Мы повергли и одолели небесного быка.

Мы убили Хумбабу, стража кедровой рощи.

Что за смертный сон тобой овладел?

Твой взор помутнел, и меня ты больше не слышишь!

"Поэма о Гильгамеше"

- О Варахран! - прошептал Спантамано, опустившись на колени перед свежим курганом.

Баро и другие соратники стояли полукругом позади вождя и молчали, опустив обнаженные головы. Слабый, но горячий ветер Черных Песков медленно трепал их длинные волосы, то ероша и поднимая их вверх, то бросая на суровые лбы или плавно относя в сторону, как хвосты диких степных коней. По бронзовым лицам, искаженным темными рубцами, текли, смешиваясь со слезами, крупные капли пота. Широко расставленные ноги до икр утопали в сыпучем песке, а тяжелые, как бы окаменевшие ладони застыли на рукоятях мечей. Люди казались великанами, превратившимися по воле злого духа Анхрамана в грубые, шершавые, исхлестанные ураганом и изъеденные непогодой гранитные утесы.

Мертвую тишину нарушало только приглушенное фырканье за бугром да ритмичные причитания жреца Алингара.

У замка Банд, где Кратер нагнал Спантамано и где произошла битва, в которой обе стороны потеряли много людей, голову чеканщика Варахраны раскроил свинцовый шар греческого пращника. Варахран упал на руки Баро; наутакец и вынес товарища из свалки, чтоб его не раздавили копыта взбесившихся коней. Уходя от погони, раненого три дня везли поперек седла. На коротких стоянках Алингар пытался как-нибудь привести несчастного чеканщика в себя, но не помогли ни целебные травы, ни самые чудодейственные заклинания. На четвертый день Варахран умер, так и не открыв глаз.

Хотя бы слово сказал, бедняга...

Смерть Варахрана перевернула душу потомка Сиавахша. Он так привык постоянно видеть чеканщика рядом, что у него не было и мысли когда-нибудь остаться без этого скромного и верного друга. Варахран держался незаметно, не употреблял во зло близость к потомку великих царей, и только сегодня Спантамано понял до конца, как много сделал для него простой человек, мастер Варахран. Это Варахран и Баро создали Спантамано - не того самонадеянного юнца Спантамано, который когда-то в Бактре распинался перед хитроумным Вахшунвартой (стыдно вспоминать!), а Спантамано-воина, о котором никогда не забудут люди.

И все же гибель преданного человека не остановила Спантамано на середине тропы, по которой он бесповоротно решил двигаться до конца. Она даже не испугала его, как пугает иных людей смерть близкого человека, тому, кто живет ради других, кто посвятил себя грядущему, смерть не так страшна, как это кажется. Наоборот, в потомке Сиавахша еще больше окрепла ненависть к Искендеру. Подгоняемый жгучей, неутолимой, изнуряющей жаждой мести. Спантамано во главе немногих оставшихся друзей мчался от колодца до колодца, от стоянки до стоянки, от кочевья до кочевья и взмахивал пикой с волосами Ширака.

Копыта коней дробно, вразброс стучали по светлой глади сухих, голых пространств, с хрустом ломали полые стебли корявых и цепких ферул, со скрежетом давили в пересохших руслах недолговечных потоков бледную, подернутую слоем сухого ила звонкую гальку.

Скрипели ворота селений. Вился к знойному, ослепительно светлому небу рыжий дым костров. Быстро и тревожно: "та-ка-там!.. та-ка-там!" перестукивались барабаны. Посередине выжженных солнцем, растрескавшихся площадей, крича и взметая пыль, кружились на приседающих и хрипящих конях полуголые всадники. Плакали дети. Обгоняя друг друга, бежали женщины. Сыпалось в их подолы отборное зерно, добытое воинами Леопарда в хранилищах Бактры. Важно кивали старики. Мужчины торопливо точили кинжалы. Отряд за отрядом исчезал за грядами курящихся от ветра песчаных дюн.

Войско Спантамано росло день ото дня. Десятками и сотнями стекались к нему массагеты, бактрийцы и жители Согдианы. Спантамано кратко расспрашивал предводителей отрядов, кто они и откуда, быстро осматривал их снаряжение и принимал всех, - для борьбы против Искендера требуется много людей, много мечей, много стрел.

Однажды из Баги - укрепления, стоящего на рубеже между Согдианой и страной массагетов, - явились три пеших человека. Немало людей пришло к Спантамано, и он привык уже к тому, что войско пополняется каждый день; но эти трое удивили его и сразу же приковали к себе пытливый взор Леопарда.

Казалось, кто-то нарочно подобрал их одного к одному: все трое ростом нисколько не уступали великану Баро. Зато сложением они резко отличались от наутакца. Если Баро был статен, хотя и тяжеловесен, то прибывшие поражали несоразмерностью частей тела. Короткие толстые шеи, короткие ноги с могучими икрами, словно отлитые из бронзы волосатые груди, сутулые мощные спины и длинные, широко загребающие руки делали пришельцев похожими на таинственных снежных людей, обитающих высоко среди гор Памира.

Три необыкновенных человека смело протолкались через толпу воинов к шатру Леопарда.

- Кто Спантамано? - спросил один густым рычащим голосом.

- Я.

- Шаш-и-Михра! - грозно крикнул пришелец и махнул рукой на восток. Вахшунварта!

Спантамано насторожился. Шаш-и-Михра - это скала "Луны и Солнца", где укрылся жрец Вахшунварта. Пришелец протянул Спантамано серебряную пластинку с родовым знаком Вахшунварты, затем отстегнул от пояса и бросил под ноги Леопарда туго набитую сумку.

- Вахшунварта посылает золото. Он велел нам быть с тобой. А теперь дай мне и моим товарищам хлеба и мяса. Мы хотим есть.

- Баро! - вскричал просиявший Спантамано. - Заколи самого жирного барана. Быстро!

Он радостно улыбнулся. Оказывается, этот Вахшунварта не такой уж плохой человек. Видимо, в нем заговорила, наконец, совесть, если он решился послать бывшему другу столько золота, так необходимого Спантамано для покупки оружия.

Пока Баро свежевал барана, а горцы со скалы "Луны и Солнца" следили немигающими глазами за каждым его движением, в лагере, как будто сам бог отметил тот день знаком необычного, появился еще один странный человек.

Сухой, длиннобородый, загорелый до черноты, он медленно ехал верхом на дряхлом облезлом верблюде и, раскачиваясь между его тощими горбами, пел пронзительным голосом шутливую песню. Шерсть на серых боках верблюда висела грязными свалявшимися клочьями, как волосы на голове и одежда на плечах его хозяина. Однако это не смущало ни верблюда, ни человека. Они торжественно двигались между шатрами, и веселая песня одного сливалась с раздирающим ухо ревом другого.

Когда верблюд прошествовал мимо того места, где Баро разделывал барана, наутакцу показалось, будто певец хитро подмигнул горцам со скалы Шаш-и-Михра. Баро нахмурился. Но певец тут же подмигнул ему, Баро, и еще доброму десятку окружающих воинов, и наутакец решил, что такова уж привычка у этого беспечного и веселого бродяги.

Певец остановил верблюда перед Спантамано, сидевшим у своего шатра, и обратился к животному с такой пышной речью:

- О красивейший из всех верблюдов, обитающих от восточных морей до западных, о мудрейший из всех четвероногих и хвостатых, о почтительнейший из всех двуногих и одногорбых! Наконец-то, после долгих странствий, мы удостоились лицезреть величайшего потомка незабвенного Сиавахша! Преклони же колени перед знаменитейшим воителем Спантамано, да продлится его жизнь тысячу и сто лет!

Верблюд, роняя с отвисших губ зеленую пену, взревел громче прежнего, кряхтя подогнул колени и опустился на землю. Певец слез и поклонился.

- Ты кто такой? - спросил удивленный Спантамано.

- Я потомок Сирдона, сказителя и острослова из благословенного племени сартов. Добываю свой хлеб веселой песней. Слышал о тебе давно и пришел сюда из Шаша. Войску нужен не только стрелок и меченосец, но и такой человек, как потомок Сирдона. Правда, мне далеко до моего предка, да живет его имя вечно, но и я кое-что умею... - И он вдруг закричал петухом, да так похоже, что Спантамано улыбнулся. Затем потомок Сирдона склонил голову набок и, дергая шеей, залаял хрипло и басовито, как овчарка. Потом спрятал бороду под халат, вобрал губу, оттянул пальцами нижние веки и точно изобразил обезьяну. Воины смеялись.

- А теперь послушайте веселый рассказ про Сирдона, - объявил шут. Однажды Сирдон ехал в Шаш. Он на что-то выменял по дороге арбуз. Стало жарко. Сирдон разрезал арбуз, половину съел, а другую оставил на земле: "Пусть все думают, будто здесь проследовал сытый бузурган". Затем Сирдон удалился. Но ему стало еще жарче. Он возвратился и съел вторую половину арбуза: "Пусть все думают, будто у бузургана был раб". Сирдон опять отправился в путь, но зной допекал его сильней прежнего. Сирдон вернулся снова и съел все арбузные корки. "Пусть все думают, будто у бузургана был и осел..."

Едва потомок Сирдона кончил, вокруг раздался хохот. Воинам стало как-то легче при виде этого беззаботного человека. Разгладились жесткие складки на лбах. Засияли глаза. Распрямились усталые спины. Война со всеми страхами отодвинулась в сторону, и люди беспечно улыбались, как бывало когда-то прежде, в лучшие времена.

- Оставайся! - разрешил Спантамано, отирая раскрасневшееся от смеха лицо. - Ты и впрямь нужный человек.

- Благослови тебя бог!

Потомок Сирдона до поздней ночи переходил от костра к костру и потешал воинов рассказами из жизни своего необыкновенного предка. Его накормили и напоили на славу. Когда все, кроме дозорных, заснули, потомок Сирдона о чем-то переговорил с горцами, присланными Вахшунвартой, и прокрался к шатру массагета Дейоки.

- Я друг твоего господина, - прошептал он кочевнику, охранявшему вход. - Разбуди его сейчас же, иначе его постигнет беда.

Обеспокоенный страж растормошил Дейоку и впустил потомка Сирдона внутрь шатра.

- Кто ты? - встревоженно спросил Дейока голосом, хриплым после короткого сна. - Чего тебе надо?

- Ты не узнал меня, сын Рехмира? - вкрадчиво спросил певец.

- Кто ты? - повторил Дейока, испуганно вглядываясь в лицо гостя, слабо озаренное светом тускло горящего факела.

- Смотри лучше, - усмехнулся потомок Сирдона. Дейока вскрикнул и отшатнулся. Перед ним стоял тот самый купец, который зимой расспрашивал его о Заре.

- Спантамано ни слова! - приказал "потомок Сирдона" изменившимся голосом. - Отныне ты будешь поступать лишь так, как я тебе велю. Понятно?

- Почему? - промямлил Дейока.

- Потому, что я так хочу.

- Кто ты мне, чтобы приказывать? - слабо возразил Дейока, чувствуя над собой непонятную власть этого человека.

- Ах, ты так? - оскалился Тигран. - Если я донесу на тебя Спантамано... ведь ты за сто золотых выдал Оробе место, где скрывался Леопард!

- Я? - изумился Дейока.

- А кто же? Ты рассказал о Заре, а где ей быть, если не там, где Спантамано? Это всякому ослу понятно.

Дейока обмяк.

- А если... я на тебя донесу? - пробормотал он растерянно.

- Попробуй! - Тигран устрашающе сверкнул глазами. - Ты видел трех горцев, пришедших сегодня? Это мои слуги. Они тут недалеко. Стоит мне свистнуть, и они разнесут твой шатер в клочья, а тебя изрубят на куски.

Дейока содрогнулся от страха.

- Зачем тебе Спантамано? - Тигран смягчился. - Все равно ему скоро конец. Помоги мне с ним разделаться, и наградой тебе будет то, что Леопард носит за пазухой.

Дейока встрепенулся. Он вспомнил об алмазах, и еще он вспомнил замок Банд, свое позорное бегство от македонцев, испытанное им тогда унижение и клятву, которую он произнес про себя: "Отомщу, когда настанет время". Кажется, время настало. И Дейока хрипло спросил.

- Как... разделаться?

На другой день три тысячи конных воинов Спантамано выступили к Баге. Узнав об этом от разведчиков, Койнос быстро вышел из Бахара и двинулся навстречу. Под его рукой были четыреста гетайров, отряд Мелеагра, все аконтисты, а также туземные всадники Аминты.

Бага стояла на твердой глинистой равнине, удобной для сражения. Здесь и встретились Койнос и Леопард. Зная, что македонцы любят наносить удар правым крылом, Спантамано укрепил левое крыло своего войска, заняв его сам во главе хорошо вооруженных дахов. Середину заполнили согдийцы и бактрийцы Баро. На правом крыле разместились Зафир и Гарпат - те самые, что весной ходили на Бактру. Чтобы обезопасить дахов от нападения сбоку или сзади, Спантамано решил поставить левее себя легкий подвижный отряд конных лучников. К удивлению Леопарда, на это опасное дело вызвался... Дейока.

- Подле замка Банд я опозорил себя, - сказал он, опустив глаза. Хочу вернуть мое доброе имя.

Удовлетворенный Спантамано согласился. "Ах, человеческая душа! мысленно воскликнул согдиец. - Кто в тебе разберется? Хорошо, что люди всегда лучше, чем кажутся сначала".

Построив свое войско, по обычаю македонцев, "секирой", Койнос ринулся на Спантамано.

Засвистели глиняные шары. Выставив пики, гетайры во весь опор мчались прямо на дахов, чтобы опрокинуть их одним натиском, а потом повернуться против других. Однако натиск не удался. Теперь у людей Спантамано были бронзовые панцири, прочные шлемы, крепкие щиты, кривые железные мечи и длинные пики, добытые в битвах с македонцами или изготовленные руками своих мастеров. Теперь и Спантамано умел выстраивать отряды для боя, а воины научились владеть оружием. Дахи вырвались вперед и стали сокрушать неприятеля, рубя его махайрами и пронзая сариссами. Ошеломленные гетайры остановились и сбились в кучу; дахи тут же убили двадцать пять самых отборных всадников. Между тем Баро, Гарпат и Зафир стали теснить аконтистов, Аминту и Мелеагра.

Спантамано одолевал! Подались назад аконтисты. Едва сдерживал напор отряд Мелеагра. Как ни яростно отбивался Койнос, дахи стали окружать гетайров, как пастухи отару, и, взмахивая пиками, словно посохами, гнали македонцев, точно овец, звучно покрикивая:

- Курре! Курре!

И вдруг ход сражения резко переменился. Разгоряченный битвой, Спантамано не заметил, когда и почему это произошло. Он увидел только, что гетайры воспрянули духом, развернулись правым крылом и быстро обошли дахов сбоку и сзади. Многие из отряда Баро неожиданно повернулись и поскакали назад, к своему обозу. Гарпат и Зафир, видя отступление товарищей, растерялись; Мелеагр воспользовался их замешательством и опрокинул коротким, точным ударом слева. Войско Леопарда на его глазах распадалось по частям.

Что же случилось? Дейока, по воле Тиграна, обнажил в самый напряженный миг боя левое крыло войска и кинулся грабить обоз согдийцев и бактрийцев, сражавшихся под началом Баро. Вот почему гетайры обхватили дахов клещами, а люди Баро, забыв обо всем на свете, помчались назад - они бросились спасать свое имущество от алчного массагета. Измена решила исход битвы, начавшейся так удачно для Спантамано.

Леопард пытался вникнуть в суть происшедшего и отдать нужные распоряжения, но его оцепили со всех сторон. Один их гетайров пикой разорвал на Леопарде хитон. Другой оцарапал острием сариссы его лицо. Спантамано кружился вместе с взбесившимся конем и едва успевал отражать сыпавшиеся на него удары. В любое мгновение потомка Сиавахша могло пронзить копье македонца. Спантамано прикрывал щитом то бок, то грудь, то голову, молниеносно вертел мечом, словно пращой, и чувствовал, как рука немеет от утомления. Скоро Леопард обронит махайру, и тогда... так вот какой бывает - конец!

- Брат, не сдавайся! - загремел кто-то недалеко от Спантамано. Леопард, не оглядываясь, узнал по голосу Баро. Казалось, мощный крик наутакца проник в жилы Спантамано и разлился по ним небывалой силой. Глаза согдийца, залитые горячим потом, прояснились и ярко засверкали. С ушей, оглушенных беспрерывным и грозным шумом сражения, спала пелена, и в них ворвались вопли дерущихся, визг обезумевших коней, топот копыт, скрежет мечей и хруст разбиваемых щитов и ломающихся копий. Спантамано стал наносить удары с непостижимой ловкостью и быстротой. Поистине, то был и впрямь леопард, а не человек!

- Брат, не сдавайся! - Баро, огромный, раскосматившийся, точно разъяренный лев, широко замахивался тяжелой секирой, которую кое-как приподняли бы два обыкновенных воина; громадный отточенный кусок металла, насаженный на длинную толстую рукоять, обрушивался на македонцев, подобно раскаленному небесному камню, и с грохотом и треском разносил на куски древки пик, бронзовые щиты, плотные панцири, ребра, позвоночники и черепа. Вслед за Баро ломились через ряды ошалевших гетайров смелые пенджикентцы. Маленький, но сплоченный отряд разрезал, кромсал толпу врагов и выворачивал из нее целые шеренги, как плуг выворачивает пласты неровной каменистой почвы.

- Брат, не сдавайся!

Баро добрался до Спантамано и произвел вокруг него страшное опустошение. Пенджикентцы заслонили предводителя от македонских пик, а Баро стал прокладывать путь сквозь густое скопище неистово кричащих неприятелей. То один, то другой пенджикентец валился под ноги коней. Македонцы теснее смыкали кольцо вокруг Леопарда, но Баро опять и опять взмахивал секирой и раскидывал их, как буйвол диких собак.

Наконец Леопард оторвался от македонцев и помчался к видневшимся на западе песчаным дюнам. Рядом скакали Баро и пять уцелевших пенджикентцев. Гетайры потянулись по равнине следом, будто несметная волчья стая за выводком оленей. Они настигали беглецов. Баро круто осадил коня. Спантамано, видя это, остановился тоже. Наутакец схватил Спантамано за руку.

- Брат! - Глаза Баро выражали тоску. - Все равно всем не уйти. Я задержу юнанов. Спасайся... и прощай, Спантамано!

- Ты что? - крикнул Спантамано. - Умирать, так вместе.

- Нет! Тебе нельзя умирать. Беги! Ну, чего ты ждешь? - заорал он яростно. - Спасайся, я тебе говорю!

Он выдернул нож и воткнул его в круп Спантоманового коня. Скакун всхрапнул, взвился на дыбы и распластался в беге неуловимой черной птицей. Ветер засвистел в ушах Спантамано, как полая сарматская стрела. Согдиец попытался остановить коня, он едва удержался в седле. Скакун замедлил свой стремительный бег только на гряде холмов, когда выбился из сил. Спантамано оглянулся и увидел македонцев, столпившихся на одном месте подобно стервятникам над тушей павшего верблюда.

- Прощай, Баро, - горестно прошептал Спантамано. - Вот и ты покинул меня...

За спиной Леопарда послышались голоса. Он быстро обернулся и увидел трех горцев со скалы "Луны и Солнца". Они стояли на холме и глядели на потомка Сиавахша.

В далекой наутаке, в темной, закопченной хижине, Мандана думала о муже.

Она прижимала узкую ладонь к животу и со слезами на глазах слушала упорные, настойчивые, сильные толчки зародившегося в ней живого существа. И образ Баро сливался в ее воображении с образом того, кто должен был скоро появиться на свет. Нет, не подрублен корень рода Ману. Не иссяк источник жизни. Пусть нет молока у Манданы - сына Баро вскормит народ. Богиня Анахита победила.


ГОЛОВА СПАНТАМАНО

На скакуне судьбы скакал я без седла.

Закрыл глаза на миг, открыл - а жизнь прошла.

Я цели не достиг. Вокруг сгустилась мгла,

А цель - она вдали высокая скала.

Дойти мне до нее уже не суждено.

Труды, "Мухаммасы"

Тигран, сидя на своем верблюде, возвышается над толпой истерзанных согдийцев и бактрийцев, сбившихся в кучу на дне сухого оврага. Половина их тяжело ранена; они зажимаю кровоточащие раны, стонут и ругаются. Других безобразят глубокие порезы, царапины и синяки. Ни у кого не осталось целой одежды: кафтаны, халаты, плащи и хитоны изодраны, разорваны, исполосованы вдоль и поперек. Разбитые врагами - македонцами и ограбленные "друзьями" массагетами, эти люди представляют скорбное зрелище.

- О несчастные! - Тигран воздевает кверху загорелые руки. - Каким разбойником оказался этот Спантамано! Кто бы подумал? А еще потомок Сиавахша...

Он цокает языком и сокрушенно качает головой. Слова "потомка Сирдона" воспринимаются по-разному: одни их просто не слышат, другие настораживаются, но молчат; кто-то злобно бросает:

- Не болтай о Спантамано! Обоз грабил массагет Дейока.

- Вай-вай! - огорченно восклицает Тигран. - А кто такой Дейока? Друг Спантамано. Они с прошлого года не разлучаются. Куда Спантамано - туда Дейока, куда Дейока - туда Спантамано. Разве это не правда?

Люди растерянно переглядываются. Конечно, правда. Так оно и есть Спантамано и Дейока всегда вместе.

- И вы думаете, - быстро продолжает посланец Оробы, - что Дейока без ведома Спантамано ограбил ваш обоз? О несчастные! Что вы для Спантамано? Он забыл про Согдиану и сделался массагетом. Один массагет ему дороже тысячи согдийцев. Разве иначе он путался бы со всеми этими дахами, саками и прочими бродягами Красных и Черных Песков?

Ядовитые слова падают на почву оскорбленных душ, подобно отравленным семенам; прорастает в униженных сердцах корявой, разлапистой, желтой колючкой злая обида.

- Мне жалко вас, - вздыхает Тигран. - Куда вы теперь денетесь?

- Уйдем к массагетам.

- Вай!.. Разве можно?

- А почему нет?

- Вы в своем уме? Уйти к этим разбойникам!.. Тот, кто сегодня украл ваше имущество, завтра схватит вас самих и продаст хорезмийским купцам.

Молчание. Потом голос:

- Обойдемся без массагетов. Пустыня велика, и нам хватит в ней места.

- Вах!.. Какой глупый народ эти бактрийцы! А что вы будете есть? У вас нет ни овец, ни верблюдов, ни мотыг, чтобы рыть колодцы. Вы съедите своих коней, а потом умрете от голода и жажды.

Опять молчание. И снова голос:

- Тогда мы вернемся домой.

- Домой? Ай-яй-яй... А юнаны? Они не станут вас целовать за то, что вы сражались против них на стороне Спантамано.

Взрыв голосов:

- Так что же нам делать, мудрый человек? Неужели нет никакого выхода?

Теперь молчит Тигран. Молчит долго, потом вкрадчиво говорит:

- Выход есть. Идите, сдайтесь Искендеру по доброй воле. Он простит, если покаетесь в заблуждениях. Иначе пропадете.

Согдийцы и бактрийцы совещаются, ругаются, спорят.

Тут из толпы выходит худой, бледный человек в пестрых чужеземных шароварах. Это Датафарн. Как он изменился! От него осталась тень прежнего Датафарна. Он с ненавистью глядит на Тиграна.

- Люди, не слушайте его! Разве вы не видите, что он предатель? Он послан врагами, чтобы обмануть вас и разлучить со Спантамано. Не ходите к Искендеру. Найдите Леопарда. Надо бороться до конца!

Воины настораживаются. Тигран обеспокоен.

- Перс! - бросает он злобно. - Зачем ты вмешиваешься в чужие дела? Не доверяйте ему, братья. Кто из вас слышал, чтобы перс желал добра согдийцам и бактрийцам? Он хочет навлечь на вас гнев Искендера, он хочет отомстить за своего друга Бесса. Вяжите его. Выдайте его Зулькарнейну, и царь царей окажет вам снисхождение.

Люди колеблются, кто-то кричит:

- Потомок Сирдона прав! Хватайте перса!

Датафарну выворачивают руки. Изо рта перса течет кровь.

- Ты поедешь с нами, потомок Сирдона? - спрашивают Тиграна.

- Я? - Тигран удивленно таращит глаза. - Для чего? На что мне Согдиана? И на что мне Искендер? Мой путь лежит в Хорезм.

- Ты один, без хлеба и воды хочешь добраться до Хорезма?

- Почему один? Со мной мой двугорбый и четвероногий друг. А хлеб и воду я заработаю по пути веселой песней.

- Ну тебе видней. Прощай, добрый человек.

- Прощайте!

Бактрийцы и согдийцы вылезают из оврага, садятся на коней и оправляются к Баге. Удовлетворенный Тигран долго смотрит им вслед, потом поворачивает верблюда и едет в другую сторону. Вечером он появляется на стоянке дахов, саков, массагетов, уцелевших после вчерашней битвы. Они удручены - убито восемьсот их собратьев; по лагерю разносятся протяжные тоскливые причитания. При виде "потомка Сирдона" людям становится немного легче.

Он останавливает верблюда, делает неуклюжее движение и, нелепо дрыгнув ногами, сваливается сверху на песок. При этом он корчит такую смешную рожу, что воины, несмотря на горе, не выдерживают и хохочут во все горло.

- Почему вы хохочете? - ворчит "потомок Сирдона", неумело потирая ушибленное колено. - Я и сам собирался слезть.

Тут и наиболее мрачных людей разбирает мех.

- Смейтесь, смейтесь, - бормочет "потомок Сирдона". - Сейчас я вам такое скажу, что вы плакать начнете.

Воины разом умолкают. Все окружают Тиграна. Он печально вздыхает.

- Я встретил одного согдийца. Он ехал к стоянке Дейоки. Оказывается, в Багу пришел сам Искендер. Привел с собой пятьдесят тысяч воинов. Завтра будет здесь. Согдиец говорит, что Искендер сильно разгневан. Не уйдет их Красных Песков до тех пор, пока не уничтожит Спантамано и всех, кто ему помогал.

- Ой, беда! - волнуются дахи. - Что делать?

- Бежать надо, важно изрекает Тигран. - За Вахш, в Черные Пески, до Гирканского моря. Я человек ничтожный, Искендер не тронет меня, но... кто их знает, этих юнанов? Лучше уйти, пока не поздно. Еду в Хорезм. А вы как хотите.

Дахи тотчас же снимаются с места. Они исчезают на западе. За ними трогаются саки и массагеты. Тигран остается в пустыне один. "Теперь ты пропал, Спантамано!" - злорадно шепчет слуга Оробы. Он гонит верблюда к синеющим на севере невысоким горам. Там "веселого" старца дожидается Дейока.

Отряд Дейоки пробирается по каменистому руслу жалкой речки. Весною в ней мутным потоком шумит дождевая вода, бегущая с голых, почти бесплодных гор, но сейчас влага едва сочится меж обкатанных, наполовину засыпанных песком ржавых глыб. Там, где начинается речка, в тесной котловине, не дне которой серая лужа и немного свежей травы, стоит убогая крепость: низкая глинобитная ограда, кривая полуразвалившаяся башенка и горе-ворота, что разлетятся от доброго пинка. Здесь Дейока оставил перед битвой часть своих воинов, женщин и немного скота. Здесь жрец Алингар стережет Зару, жену Спантамано.

Дейока торопится. Дейока угрюм. Дейока напуган тем, что совершил собственной рукой. Быстро скачет Дейока по земле, а сверху черной птицей летит за ним страх. Страх глядит на Дейоку немигающими глазами волчиц, затаившихся на вершинах бугров, страх отчетливо слышится в шорохе крыльев трескучих цикад. Дейоке не жалко Спантамано. Дейоке никого не жалко. Ему жалко себя. Он боится за себя - только за себя, и массагету обидно, что приходится вот так бояться всего и всех и скакать сломя голову; обида вырастает в злобу против всего и всех, и Дейока бормочет проклятия и беспощадно погоняет усталого коня.

- Трах!

- Трах!

- Трах!

То Дейока ударяет в ворота. Они падают. Отряд врывается в крепость, словно его преследует стотысячное войско. Ожидающие встревожены. Лают собаки. Люди спешиваются и пинками отгоняют разъяренных псов. Дейока закрывает лицо, красное от горячего ветра, дрожащей рукой не спеша ведет ладонью вниз, отирая пот; размыкает веки - и встречает упорный взгляд жреца Алингара. Алингар стоит у входа в крохотную глинобитную хижину, крытую гнилым тростником. Он строго и вопрошающе смотрит на Дейоку. У массагета постепенно обвисают плечи. Горбится спина. Он медленно опускает глаза.

- Где Спантамано?

Алингар подходит к Дейоке и трогает его за плечо.

У массагета пересыхает горло. Молчит несчастный Дейока.

Где Спантамано?

Почему Дейока не отвечает? Сказал бы: "скоро будет", или "ушел за Вахш", или "попал в руки Искендера", и отстал бы этот проклятый Алингар. Но сдавлена глотка судорогой, прилип к гортани шершавый язык, не может Дейока произнести ни слова.

- Где Спантамано? - в третий раз спрашивает Алингар, и голос его становится все тише и глуше. И Дейока, не поднимая глаз, бросает хрипло, как огрызающийся пес:

- Откуда мне знать, где твой Спантамано?

И тут же хватается за бок и с криком отскакивает назад. Алингар, еще крепче стиснув кинжал, делает новый прыжок. Не только знаток древних книг Алингар, не только с палочкой для письма умело обращается мудрый жрец - он хорошо владеет и оружием. Жажда мести за предводителя вспыхнула в душе пенджикентца. И он опять замахивается на предателя.

- Бейте его! - визжит Дейока, нырнув за спины телохранителей. Один из массагетов ловко всаживает меч меж лопаток Алингара. Другой точным ударом отсекает голову жреца. Тело отволакивают в сторону и кидают собакам.

Дейока обеспокоен - не видела ли все это Зара? Но у Зары страшно разболелся зуб. Она мечется по лачуге и стонет. Лишь вечером она выходит во двор и удивленно спрашивает:

- Где Алингар?

Вот уже несколько дней он ходил за ней по пятам, и вдруг его нет. Неужели... она с надеждой смотрит на окружающих. И ей коротко отвечают:

- Сбежал.

Медленно и спокойно шествует верблюд по пустыне. Он у себя дома, среди ровных знойных пространств. Верблюд и пустыня - сын и мать. Клочья бурых, выгоревших трав, растущих вокруг, не отличаются от косматой шерсти на груди верблюда.

Тигран раскачивается меж горбов терпеливого животного и поет согдийскую песню: бесконечную, как время, неторопливую, как шаг верблюда, и однообразную, как сама пустыня. Тиграну весело. Как хорошо он выполнил приказание Оробы! Войско Спантамано разбито. Оставшиеся в живых бежали за Вахш. Спантамано оказался один во всем мире. Он в руках Тиграна. А из рук Тиграна не вырывался еще никто.

Медленно, томительно медленно шагает верблюд по пустыне. Поет и поет Тигран. Заходит солнце. Наплывают с севера темные облака. Значит, скоро осень. Становится холодно и сумрачно. Нехорошо одному человеку в пустыне. Все тише и тише поет Тигран. Все громче и громче понукает он ленивого верблюда.

Ой, как плохо одному в пустыне. Уже не поет Тигран. Мрачен слуга Оробы. Ороба сейчас отдыхает у себя во дворце, пьет вино, а ему, Тиграну, приходится таскаться где-то на краю света. Зачем Тиграну этот Спантамано? Что Спантамано сделал Тиграну? Эх! Если б не Ороба!.. Тигран вздыхает. Что с тобой, Тигран? Немало тайных дел сделал ты по поручению Оробы, и ни разу не дрогнула твоя рука. Чем же ты встревожен сейчас? Почему так сжимается твое сердце? Тигран не понимает, почему. Только чувствует он, что нельзя ему поднять руку на Спантамано. Нехорошо получится. Нехорошо! Ой, как плохо одному человеку в пустыне... И чего ты так медленно тащишься, двугорбая скотина?

При виде трех горцев Спантамано насторожился.

Почему они глядят на него так странно? Правда, в их глазах нет угрозы, но зато не заметно и участия. Лучше бы их не было тут совсем, этих непонятных людей. Но поскольку они здесь, нельзя показывать, что ты испугался. Надо держаться. И Спантамано взял себя в руки и спокойно спросил:

- Ну, чего вы там?

Ему показалось, что горцы переглянулись и побледнели. Во всяком случае, они отвели глаза от лица Спантамано, и один из них заискивающе сказал:

- Тебя ищем.

- Меня?

- Д-да... Дейока послал.

- Где он?

- Там... - Воин махнул в сторону гор. - Велел беречь тебя. Как бы не попал в руки Искендера.

Смысл слов, хотя Спантамано и слышал их, не дошел до его сознания так удручен он был всем, что произошло.

- А где дахи и массагеты? - спросил он задумчиво. - Где согдийцы и бактрийцы?

- Н-не знаю. Где-нибудь в пустыне.

- Надо их найти. - Спантамано сразу же загорелся этим желанием, ибо смутно чувствовал: если он не разыщет своих людей, то ему придется плохо. - Поезжайте за мной! Их надо собрать как можно быстрей!

- Как их найдешь? - уныло сказал горец.

- По следам.

Горцы молча поехали за Леопардом. Вот он, миг, которого они ждали очень долго! Вот миг, ради которого их предводитель Тигран по воле Оробы выкрал у Вахшунварты его родовой знак. Вот миг, ради которого скупой Ороба не пожалел золота и отправил трех горцев к Спантамано, выдав их за посланцев Вахшунварты. Леопард один и беззащитен. Взмах меча!.. Удар! - и нет больше Спантамано.

Но нет, не поднимается рука. Если бы он кричал, ругался, оскорблял их... Но Спантамано едет спокойно, подставив открытую спину, и... нет, нет! Горцы отворачивались и трясущимися руками отирали потные лица. Они бросали друг на друга косые взгляды: может быть, осмелится тот или этот? Но так как все испытывали одно, то щеки их пылали от стыда, каждый называл себя трусом и считал хуже товарища. Что за дайв? Что с ними стало? Почему они как будто превратились в детей? Горцы не понимали, почему.

Весь вечер и всю ночь скитался Леопард по пескам, напрасно пытаясь найти своих людей. Он натыкался на погасшие костры, видел брошенное тряпье, черепки разбитых сосудов, но воинов не обнаружил нигде.

- Куда подевался народ? - недоуменно спрашивал он горцев. Они молча пожимали широкими плечами. Наконец на рассвете им встретился какой-то массагет, ехавший на юг.

- Где согдийцы и бактрийцы? - стал выпытывать у него Леопард.

- Ушли к Искендеру, - нехотя ответил путник.

- Сдались?!

- Да.

- А дахи? А массагеты?

- Бежали за Вахш.

- Бежали! - Это известие ошеломило Спантамано. От всего пережитого, от страшной усталости (ведь он не ел и не спал со вчерашней ночи) у Леопарда шумело в голове. Как ни напрягал согдиец свой мозг, он не мог вернуть утраченной ясности. Поэтому и не мог понять, что случилось.

- Ладно, - вяло сказал он горцам. - Поедем к Дейоке.

Массагет отправился своей дорогой, а Спантамано и горцы тронулись в противоположную сторону. Спантамано мучительно соображал: почему все вышло так, а не иначе? Он с усилием восстанавливал в памяти каждый шаг совершенный им, начиная со вчерашнего утра и вдруг ясно осознал: "Дейока". Дейока обнажил левое крыло войска. Почему он так сделал? Спантамано заторопил утомленного коня, и вскоре путники добрались до затерянной среди невысоких гор маленькой крепости.

Она встретила Спантамано и его спутников десятками изумленных глаз. В них, этих глазах, виднелось что-то странное, как вчера у горцев; Спантамано отметил это про себя и тут же забыл, - его беспокоило одно: почему Дейока обнажил левое крыло войска?

- Где Дейока? - спросил он у первого попавшегося массагета. Воин молчал некоторое время, потом сухо ответил:

- У себя.

И кивнул на серый шерстяной шатер, вокруг которого расположились, кто лежа, кто сидя, телохранители. Они, не говоря ни слова, глядели на приближавшегося Леопарда и даже не отозвались на его приветствие.

- Можно войти? - Не дожидаясьразрешения, Спантамано раздвинул дверной полог и заглянул внутрь. Дейока лежал на кошме и тихо стонал. Увидев его лицо, Спантамано забыл, зачем пришел. Затем вспомнил и, чувствуя неуместность своего вопроса (ведь Дейока так страдает!), пробормотал:

- Ты почему оставил левое крыло войска?

- О-ох! - Дейока облизал спекшиеся губы. - И он еще спрашивает! Левое крыло... левое крыло. А где мое левое крыло? Гляди, что со мной сделали юнаны!

И Дейока открыл свой левый бок: из-под войлока, которым залепили его рану, нанесенную Алингаром, на кошму бежала темной струйкой кровь.

- А! - Спантамано попятился. - Я не знал, что тебя ранили. Прости меня.

Он вышел и бросил вокруг себя рассеянный взгляд. О чем он забыл? Никак не вспомнить. У него кружилась голова. Ему страшно хотелось спать. Но он еще держался на ногах. Тут его взгляд упал на появившегося откуда-то "потомка Сирдона".

- А, веселый человек. - Пересилив себя, Леопард приветливо улыбнулся. - И ты здесь?

Тигран грустно кивнул.

- Не до песен теперь, а?

И Спантамано тут же забыл про Тиграна. О чем он хотел вспомнить? Да! Где же Алингар? Спантамано огляделся и спросил "потомка Сирдона":

- Куда девался Алингар?

- Ой, беда! - Тигран вздохнул. - Плохой человек оказался твой Алингар.

- Как?

- Убежал.

- Как убежал? - Спантамано непонимающе уставился на Тиграна.

- Совсем убежал.

- Куда?

- К Искендеру.

- Ах! - Спантамано схватился за грудь: у него закололо в сердце. - А Зара... тоже?

- Зара там.

Тигран показал на убогую глинобитную хижину. Спантамано встрепенулся. Глаза его прояснились. Зара! Вот кого он искал так долго. Он быстро зашагал, почти побежал к хижине. Почему он не разговаривал с ней столько месяцев? Ты воображал, будто уже не любишь жену? Ты и вчера, и всегда ее любил, хотя и не признавался в этом самому себе! Не потому ли ты и не отпускал Зару домой? Пусть пропадет Ороба. Что тебе и Заре до него? Будь Зара хоть дочерью дайва, она тебе нужна. Она тебе нужна!

Он толкнул дверь, связанную из корявых стволов саксаула, и остановился у порога. Зара сидела в углу на корточках, держалась за щеку и, раскачиваясь из стороны в сторону, надрывно стонала. Ее опять мучила зубная боль. Суровая зима, ночевки у костров, ледяная вода, грубая пища все это не прошло даром для белоснежных зубов прелестной Зары.

Она тоже не спала всю ночь. Зубную боль усугубляли тревожные мысли. Что теперь сделает Спантамано? Опустит ли ее домой? А если не отпустит? Как ей тогда поступить? Попросить Дейоку, чтобы проводил до Мараканды? Но согласится ли Дейока? Может, бежать одной, как бежал Алингар? Но доберется ли она одна через пустыню до оазиса? Зара исстрадалась и от зубной боли и от раздумий; она прокляла все на свете, возненавидела себя и еще более люто - Спантамано. И вот он явился.

- Зара! - нежно прошептал Спантамано. Она вздрогнула. Давно муж не обращался к ней с такой лаской. На мгновение у нее потеплели глаза. Но тут страшная, ноющая боль засверлила зуб с новой силой; Зара вцепилась в щеку длинными грязными ногтями и застонала громче прежнего, почти завыла, как волчица. О проклятый! Зара тебе стала нужна лишь тогда, когда ты остался один на своей земле? Она метнула на супруга жгучий взгляд. Если бы глаза умели пронзать, точно стрелы, Спантамано упал бы бездыханный на месте.

- Пропасть бы тебе! - зашипела она злобно и выскочила из хижины во двор.

Спантамано долго стоял у порога, опустив голову и закрыв ладонью глаза. Слова Зары вывели его из оцепенения, длившегося со вчерашнего дня. Мозг его прояснился. Он глубоко вздохнул, горестно усмехнулся, вяло махнул рукой! Глупец! Для чего тебе Зара? Зачем тебе Дейока и весь этот вороватый сброд? Твои друзья не здесь!

Леопард уселся на ветхой циновке и предался размышлениям. Он понимал, что потерпел страшное поражение. Но это еще не конец! Ты разбит, Спантамано, однако ты не одинок. Пусть вокруг тебя нет никого - все равно ты не одинок, Леопард. К дайву трусливых тварей! Земля велика. Маргиана. Гандхара. Иран. Ассирия. Вавилон. Египет. Финикийские города. Малая Азия... Все эти страны порабощены Искендером. Я надену суму нищего, посыплю голову прахом и пойду по дорогам Востока. Я буду словом жечь сердца людей. На заре я постучу в городские ворота. Стану кричать на площадях. В тишине звездных ночей мой голос разбудит спящего. Пусть тревожатся сердца. Пусть злым огнем разгораются глаза. Пусть руки тянутся за секирой!

Спантамано сомкнул веки, и перед его внутренним взором раскинулась вся мать Земля - великая, ласковая. Он видел тысячи городов, поднимающихся над гладью беспредельных равнин. Шумные многолюдные улицы, залитые солнцем. Вспаханные поля, где земледелец разминает шершавой рукой теплую землю. Родовые пятна на худых лицах матерей, склонившихся над колыбелью. Голоногих детей, ползающих на песке. Стариков, коротающих время у бассейна в тени развесистых платанов. Молодых смуглых мужчин, давящих ногами гроздья винограда. Веселых девушек, заглядывающихся на статного прохожего. Многое еще увидел Спантамано - он увидел мир без прикрас, таким, каков он есть, и в груди у него сладко заныло от счастья. Земля. Жизнь. Люди... Что перед ними какой-то жалкий Искендер.

"У вавилонян был герой Гильгамеш, - подумал Спантамано. - У юнанов, по словам Палланта, славится некто Геракл. У нас говорят о витязе Рустаме. Когда-то они ходили по земле и были живыми людьми, как все. Но когда их не стало, народ сложил о них предания, изображающие сказочных богатырей. Это потому, что они служили народу и потомки будут вечно помнить их имена. А я? Вспомнят ли обо мне? И если вспомнят, то как? Тоже начнут рассказывать про великана, сокрушавшего огнедышащих драконов, или через тысячу лет, через две, три, тысячи лет найдется добрый друг, который пробьется мыслью сквозь пласты темных веков, увидит меня таким, каков я есть, и расскажет своим современникам обо мне, как о живом человеке, что любил и страдал, горевал и радовался, целовал женщин, ел мясо и пил вино, как все?.."

Потомок Сиавахша покачал головой и рассмеялся.

Между тем Тигран, Дейока и три горца еще не решили, что им делать. Убить Спантамано? Так велел Ороба. Но так не велела совесть. Они понимали: за убийство Спантамано с них взыщут, - кто взыщет, знает бог, но взыщет страшно.

Наконец "потомок Сирдона" решился. Он высунул голову из шатра и шепнул одной из проходивших мимо женщин два слова. Та позвала Зару.

- Садись!

Тигран кивнул на кошму. Зара села. Тигран прикрыл полой халата бороду и откинул волосы со лба. Открылся глубокий шрам.

- Узнаешь?

- Тигран! - Зара побледнела и отшатнулась. Да, она узнал верного слугу своего отца - холодного и беспощадного человека. Немало людей, неугодных Оробе, нашли свой конец от рук Тиграна. И в то же время Зара обрадовалась - Тигран явился неспроста, теперь все будет иначе.

- Ты угадала: это я... - Тигран усмехнулся. - Меня послал твой отец. - Он задумался. - Слушай! Мне приказано убрать спантамано. Но... - Тигран замялся; он даже себе не хотел признаться, что боится, впервые за много лет боится убить человека, - но... он твой муж, и я... словом, ты пойди к нему и скажи, чтобы он сдался Искендеру по доброй воле. Иначе... нам придется схватить его и отвезти в Мараканду силой.

И оба потупили глаза, так как знали, что Леопарда живым никогда не взять.

- Ладно. - Зара жадно облизала сухие, растрескавшиеся губы. У нее, быть может от волнения, сразу перестал болеть зуб. - Я... пойду.

Она направилась к хижине, где наяву грезил Спантамано. Мгновение она колебалась. Но затем вспомнила все, что перенесла из-за этого человека, стиснула зубы и решительно вошла в лачугу. Спантамано витал так далеко, что даже не заметил ее появления. Она сухо окликнула его:

- Спанта!

Леопард очнулся и удивленно уставился на жену. Переход от тех необозримых голубых пространств, где сейчас только реяло его воображение, к этой гнусной хижине и к этой дурной, сварливой и глупой женщине был так резок и разителен, что Леопард расхохотался.

- Ну, чего тебе?

- Сдайся Искендеру по доброй воле.

Эти слова, повторяемые Зарой с настойчивостью попугая вот уже несколько месяцев, вывели согдийца из себя. Он так и затрясся от ярости. Ему хотелось ударить жену. Однако согдиец сдержался. Он вспомнил слова Баро: "Брат, не сдавайся", сдвинул брови на переносице и сказал:

- Прочь! - Затем прибавил: - Грязь!

Последний, жалкий, еле видимый волосок, верней, - паутинка, еще связывавшая двух так непохожих людей, лопнула, чтобы никогда больше не соединиться. Зара исчезла, словно ее подхватило порывом ветра.

О Спантамано! Почему ты доверился Дейоке? Разве он уже не обманывал тебя? Смерть! Прошли чередой по этой каменистой, но все же прекрасной земле Паллант, Рехмир, Варахран, Баро и Алингар. Настал и твой черед, потомок Сиавахша.

Уже идут к твоей хижине Тигран и три громадных длинноруких гонца. Разве защитит жалкая дверь, сколоченная из кривых стволов? С треском падает дверь, И все селение слышит этот звук. Слышит Дейока. Слышит Зара. И все ждут, что будет дальше... Они понимают, что присутствуют при убийстве, но молчат. Молчат! Они боятся Искендера. Погибай же, последний из потомков Сиавахша!

В лачуге поднялся шум. Визг Спантамано смешивался с громовым рыканьем горцев и шакальим воем Тиграна. Затем вырвался крик Леопарда:

- Зара!

Быть может, обезумевшему в смертельной свалке Леопарду вдруг показалось, что дочь Оробы была единственным близким человеком в его жизни? Кто знает. Он крикнул "Зара", вот и все. От этого вопля у людей застыла в жилах кровь. Зара сидела оцепенев, словно ее очаровал своими заклинаниями всемогущий маг. Вдруг из хижины, волоча подгибающиеся ноги, показался горец. Он держался обеими руками за распоротый живот. Обнаженные внутренности свисали у него до бедер. Горец сделал три шага и повалился на землю. Шум в хижине усилился.

- Зара!! - снова закричал Спантамано. Женщины бросились вон из селения, чтобы не слышать этот вопль. Но Зара не шевелилась. Она чувствовала себя как в кошмарном сне: надо бежать, но тело не двигается, ноги не слушаются, крик замирает в перехваченном судорогой горле. Из хижины появился второй горец. Держась за окровавленную голову, он поплелся в сторону, присел у стены и зарыдал.

- Зара!!! - донесся изнутри последний вопль Спантамано. Крик перешел в громкое хрипение - "арра-а-а-аххх". Третий горец выскочил из хижины и, дико поводя глазами, помчался к воротам. Затем, шатаясь, вышел весь изрезанный, в изодранной одежде Тигран. Он держал под мышкой что-то круглое, завернутое в леопардовый плащ Спантамано. Из свертка на бедро Тиграна стекала кровь.

Зара не шелохнулась. Дейока несмело подошел к "потомку Сирдона" и прошептал:

- Взял... то, что за пазухой?

Тигран вздохнул тяжело, как уставший на бойне мясник, и бросил под ноги массагета кожаную сумку. Дейока быстро наклонился и схватил ее дрожащей рукой. У него похолодело сердце. Сумка была слишком легкой. Он быстро развязал ее, сунул внутрь пальцы... и вытащил - алмаз? Нет, то был младший брат алмаза, правда, не такой красивый и дорогой - маленький древесный уголек. Тот самый, который Баро привез Леопарду из Согдианы.

Это было единственное сокровище, оставшееся после Спантамано.

На перекрестках Мараканды раздавался грохот литавр, звон кимвалов, пение флейт. Македонцы праздновали победу над Спантамано. Но Согдиана молчала.

Флангиты и гетайры, стрелки и щитоносцы взявшись за руки, плясали вокруг священных костров; к небу взметался из тысяч грубых, охрипших глоток благодарственный гимн в честь Аполлона. Но Согдиана молчала.

Во дворце Оробы, развалившись на багровых азиатских коврах, десяткм македонских и греческих военачальников, персидских, бактрийских и согдийских вельмож смаковали дорогое вино, ели плоды, нежное мясо фазанов и возносили хвалу отпрыску бога Аммона. Но Согдиана, лишившаяся своего сына, скорбно молчала.

Вдруг загудел медный гонг. Все оставили чаши и встали. В длинных восточных одеждах, в золотой короне, украшенной огромными рогами барана, в зале появился, окруженный толпой телохранителей, царь царей Искендер Зулькарнейн. Десятки людей дружно пали ниц. Своды зала потряс единодушный крик:

- Слава Александру!!!

Александр величественно прошествовал к бронзовому алтарю богини Астарты и совершил жертвоприношение вином и плодами граната. Послышался звон серебряных колокольчиков. Тихо и нежно зазвучал хор девушек. Александр сел на трон. Снова загудел медный гонг. Вход зала широко распахнулся; в сверкающем хитоне, красивая и благоухающая, вошла Зара, дочь Оробы. Волосы женщины, умащенные ароматной водой, ярко блестели под красочным венком из живых цветов. На запястьях и лодыжках сияли браслеты. Зара шла быстро; мягко развевались за нею белоснежные ленты и прозрачные складки голубого покрывала, и Зара казалась богиней Афродитой, рождающейся из волн и морской пены.

Она держала в вытянутых руках большое золотое блюдо, накрытое узорным платком. За нею торопливо следовали Тигран, слуга Оробы, массагет Дейока и толпа угрюмых, загорелых сородичей. "Эх, глупец, - подумал Ороба о муже своей дочери. - Чего искал? К чему стремился? Мог бы жить сто лет и радоваться! Сам вырыл себе яму. Через месяц уже никто не вспомнит о Спантамано..."

Александр махнул жезлом. Пение смолкло. Зара подошла к трону и опустилась перед ним на одно колено. Преклонили колени Тигран, Дейока и другие массагеты. Александр наклонился вперед, осторожно приподнял край платка, наброшенного на золотое блюдо, и улыбнулся. Такой откровенно радостной, низменной, не подобающей "сыну бога" была его улыбка, что вокруг сразу наступила глубокая тишина.

Александр уловил в этой тишине угрозу и поднял глаза. Словно холодный ветер прошел по залу - все замерло, потускнело, потемнело там, где мгновение назад от веселых криков буйно колебалось пламя самого большого факела. Хмурился Койнос. Недобро щурился Кратер. Сдвинул брови Аминта. Крепко сжал зубы Мелеагр. Закусил губу Гефестион. Онемел Фарнух. Пусть Спантамано был их врагом. Но врага убивают в открытой битве. Улыбка Александра затронула их совесть; им стало невыносимо стыдно за те скотские вопли, которые они исторгали за минуту до этого.

Но еще более грозным было молчание там, за окнами, за стенами города, по всей долине Золотоносной Реки. Великое молчание. Перед ним и крики на перекрестках и угодливое бормотание Оробы казались жалким писком комара. Через открытые окна в зал глядели мириады сверкающих звезд, и похолодевшему Александру почудилось, что на него смотрят осуждающе десятки Спантамано, сотни Спантамано, тысячи Спантамано, сотни тысяч живших когда-то, живущих сейчас, еще не родившихся будущих потомков Сиавахша. Съежился бледный Тигран. Сгорбились массагеты, уничтоженные собственной подлостью, и Александр отрезвел.

Что делать? Жениться на Заре? Согдиана никогда не простит ему этого. Наказать ее, как наказал Бесса за убийство Дария? Тогда взбунтуется Ороба. Если даже и не взбунтуется, доверять ему будет уже нельзя. А он нужен, очень нужен Александру. Что же делать? Взгляд Александра упал на Дракила. Марафонец не отрывал от Зары своих черных жадных глаз. Позади него пресмыкался рябой Лаэрт. А если?.. Александр судорожно вздохнул, откинулся назад и поднял руку. Люди молча глядели на царя.

- Братья! - Александр обвел всех беспокойным взглядом. - Спитамен убит. Это был храбрый человек, достойнейший из мужей Согдианы. Но он выступил против нас и понес наказание. Вы сами знаете, сколько он причинил зла. Однако вознесемся выше мелочей. Окажем Спитамену посмертную почесть, какую заслуживает потомок Сиавахша. Птолемайос Лаг! Артабаз! Отвезите голову Леопарда в Бахар и погребите на холме, где обитали его прародители.

Птолемайос Лаг благоговейно взял блюдо из рук Зары и удалился.

- Так как дочь достославного сатрапа Оробы, - продолжал сын Филиппа, - оказалась виновницей добра для нас, македонцев, было бы недостойно царя царей обойти ее наградой.

Он отстегнул на груди тяжелую золотую цепь, надел на шею Зары, потом окликнул марафонца:

- Дракил!

Марафонец встрепенулся, не понимая, зачем его зовут, потом, точно боров, ринулся к трону.

- Все вы знаете, братья, главного гиперета нашего войска, мужественного и преданного человека, не раз отводившего опасность от священной головы вашего государя. Достоин ли он стать супругом дочери достославного сатрапа Оробы?

Македонцы разгадали замысел повелителя. Дракил - низкий человек; отдать ему Зару - все равно что бросить ее на потеху грубым служителям обоза. Значит, Александр не одобряет ее поступка. Македонцы облегченно вздохнули и дружно закричали:

- Достоин!

- Зара, дочь Оробы, - обратился Александр к сидевшей неподвижно женщине, - согласна ли ты стать супругой почитаемого эллинами героя Дракила?

При слове "герой" Мелеагр прыснул в кулак. Фарнух перевел слова повелителя Заре. Она слышала их как сквозь сон. Все дни после смерти Леопарда ей казалось, будто она о чем-то забыла и никак не может вспомнить. Женщину радовало возвращение домой, приводили в трепет нарядные одежды, возбуждало сияние золотых светильников, веселил звон серебряных чаш, она часто смеялась: но вдруг на Зару что-то находило - все вокруг делалось расплывчатым, смутным и непонятным. То же случилось с ней и сейчас. И лишь тогда, когда Фарнух еще раз повторил: "Согласна?", дочь Оробы ответила: "Да", хотя и не соображала, с чем ей надо соглашаться.

- Ороба, сатрап Согдианы! - громко сказал Александр. - Согласен ли ты отдать дочь за грека Дракила?

- Да! - твердо произнес польщенный Ороба. Для него Дракил являлся важным человеком, другом Искендера. Породнится с высокопоставленным греком - великое счастье. Он видел, кроме того - с Зарой творится неладное, лучше отдать, пока берут, иначе потом станешь отдавать, да не возьмут.

- Обними же, Дракил, свою жену и поцелуй при всех, как полагается по обычаям Востока! - приказал Александр.

Дракил, без ума от счастья (он стал зятем сатрапа!), обхватил Зару толстыми руками и страстно поцеловал в теплый рот. Жирное "чмок" разнеслось по всему залу.

Александр опять взмахнул жезлом. Музыканты ударили по литаврам. Начался свадебный пир.


ВОСЕМЬДЕСЯТ ЛЕТ СПУСТЯ

Покинем свет, - а миру хоть бы что!

Исчезнет след, - а миру хоть бы что!

Мы отошли, - а он и был и будет.

Нас больше нет, - а миру хоть бы что!

Омар Хайям, "Четверостишия"

Миновало восемьдесят лет. Немало воды утекло за это время из Вахша в озеро Вурукарта, немало событий произошло на земле.

На другой же год после убийства Спантамано македонцы осадили скалу Шаш-и-Михра, где скрывался жрец Вахшунварта. Не спасли осторожного бактрийца ни глубокие снега, ни крутые утесы. В ночной темноте, помогая себе железными кольями и льняными веревками, триста македонцев поднялись по обледенелому склону на вершину скалы и одним ударом опрокинули отряд Вахшунварты. Сам он сдался на милость победителей; его дочь, прекрасная Рохшанек стала женой Александра. Затем по доброй воле сдал свое горное гнездо Хориен. Так завершился поход на Согдиану.

Летом Александр отправился в Индию и спустя еще год разбил на реке Гидасп царя Пора. Он мечтал дойти до Ганга, но уже немного македонцев осталось к тому времени в живых, да и те были близки к полному отчаянию. Копыта лошадей стерлись от бесконечных походов по горам и пустыням. Затупилось оружие в многочисленных сражениях. Износились македонские и греческие хитоны. Разодрались в труднопроходимых лесах добытые на Востоке азиатские одежды. Семьдесят дней, не переставая, лил страшный тропический дождь. Буря срывала и уносила шатры, опрокидывала на стоянки громадные деревья. Людей трясла желтая лихорадка. Воины бряцали мечами и угрожали царю. И Александр повернул обратно. Через десять лет после начала этого небывалого похода македонцы вернулись к стенам Вавилона. Здесь, тридцати трех лет от роду, Александр умер, так и не завоевав даже сотой части мира. Захватить Азию оказалось не так легко, как разрубить мечом Гордиев узел.

После его смерти великое государство, которое он создал с таким трудом, распалось, как башня от землетрясения. Отпали от македонцев Бактрия и Согдиана. Дах Аршак, потомок тех дахов, которые помогали Спантамано, изгнали завоевателей из Парфин. Прав был старый Танаоксар - на смену одному пришли сотни тысяч Спантамано. И они-то и стали хозяевами своей страны.

Постепенно, один за другим, уходили в мрачное царство Аида все те, кто попирал землю Согдианы. Погибла в Пеллах, далеко от родины дочь Вахшунварты, красавица Рохшанек. Умер Ороба, смещенный Фердиккой, ставшим после Александра первым человеком государства. Исчезли, как дым, Птолеймаос Лаг, Аминта, Кратер, Мелеагр и другие сподвижники Александра, которые когда-то гонялись за Леопардом, или за которыми гонялся Леопард.

Лишь один человек из всех, кто видел живого спантамано, еще ходил по земле. То была Зара. Недолго блаженствовал с ней Дракил: хотя она и отличалась дивной красотой, на нее часто находило что-то непонятное, она становилась злой и кровожадной. Дракил терпел, пока войско стояло в Согдиане. Но когда македонцы выступили в поход на Индию, хитрый мегарец продал жену рябому Лаэрту. Лаэрт, разбогатевший благодаря пронырливости, вернулся домой, покинул Танагру и уехал в Сицилию, где обитали греческие колонисты. Здесь в городе Катане, он открыл притон. При первой Пунической войне карфагенян и римлян его убили наемники-самниты, возвращавшиеся со службы из Сиракуз. Зара осталась одна. Постепенно она одряхлела, состарилась.

Эту старуху знала вся Катана. Ей шел, кажется, девяносто восьмой год. С тупым лицом, приплюснутым носом и тонкими губами, вытянув длинную морщинистую шею, нищенка медленно и неуклюже, словно черепаха, ковыляла возле домов и протяжным голосом просила кусок хлеба. Но ее колотили палками и гнали отовсюду, ибо она была азиаткой. Дети швыряли ей в голову огрызки овощей. Собаки хватали за бока и раздирали и без того ветхий клетчатый плащ. Нищенка безропотно терпела удары и заискивающе улыбалась беззубым ртом в ответ на проклятия - она хотела есть. Когда ей ничего не давали, она рылась в кучах отбросов, добывала из них полусгнившие капустные листья и поддерживала ими свою никому не нужную жизнь. Совершенно позабыв родной язык, она в своих скитаниях по городу часто произносила по-гречески стихи из Эврипида:

А под землей так страшно... О, безумен,

Кто смерти жаждет. Лучше жить в невзгодах,

Чем в самой яркой славе умереть.

Точно жалкий полураздавленный червяк, ползала Зара по каменистым улицам чужого ей сицилийского города и молча переносила страдания. Но иногда, при восточном ветре, с ней происходила странная перемена. Старуха торопилась к гавани, садилась у бушующего моря и долго смотрела в сторону солнечного восхода. Волны, словно тараны, то откатывались назад, то яростно обрушивались на берег, и груды мокрых утесов тяжко вздрагивали и гудели, словно крепости при осаде.

Над скалистым хаосом прибрежных гор стремглав пролетали обрывки туч. И в шуме расходившегося моря слышался далекий, протяжный, долгий-долгий крик:

- Зара-а-а-а!..

Глаза безумной старухи начинали сверкать. Она вскакивала на свои кривые ноги, взмахивала клюкой и приступала к рассказу о гневном солнце юга, о сыпучих песках, о священных плясках у кочевых костров, и голос попрошайки напоминал тогда рычание леопардов, обитающих на ее далекой родине. Она повествовала о небывалых походах, погонях и засадах. Она с упоением произносила имена восточных царей. Она утверждала, что была женой великого человека. Но кто бы поверил этой дряхлой, лишившейся разума старухе?

Мэри Рено Божественное пламя

От переводчика

Об Александре Македонском написано столько, что еще одна книга может показаться лишней. Однако хорошая книга лишней не бывает, потому я и взялся ее переводить. Пока занимался этим делом (несколько лет), вышел из печати другой перевод («Божественный огонь», ЦентрПолиграф, 2000/?/) и мой оказался не нужен никому из издателей. Того перевода я не читал. Могу лишь надеяться, что мой не хуже.

Г.Ш.

1

Малыш проснулся от того, что вокруг тела обвилась змея. Проснулся испуганный: она мешала дышать, и ему успело присниться что-то нехорошее. Но едва понял, что это такое, — страх прошёл. Он просунул обе руки в кольцо змеиного тела, и змея зашевелилась. Под спиной прокатился тугой желвак; потом обруч ослаб, перестал давить, а от плеча вдоль шеи скользнула змеиная голова и пощекотала возле уха дрожащим языком.

На подставке слабо мерцает лампа-ночник… Лампа старая, сейчас такой росписи не делают; там мальчишки катают кольца и смотрят петушиный бой. А темнота, при которой он засыпал, ушла… Через высокое окно льётся холодный, резкий свет луны, и от него жёлтый мраморный пол кажется голубым…

Он сбросил одеяло, посмотреть: вдруг змея не такая, как надо. Мама говорила, что если на спине узор — вроде вытканной наймы — тех трогать нельзя, никогда. Но нет, всё в порядке. Эта — бледно-коричневая, с серым животом, гладкая как полированная эмаль.

Когда ему исполнилось четыре, — почти год назад, — ему поставили настоящую мальчишью кровать, в три локтя длиной. Однако ножки сделали низкими, чтобы не ушибся, если упадёт; так что змее легко было забраться. Все остальные крепко спят… Его сестра Клеопатра — в колыбели возле няни-спартанки. А поближе к нему, на самой красивой кровати, из резной груши, его собственная няня Гелланика. Наверно уже полночь, но слышно как в Зале поют… Взрослые дяди пели громко и нескладно, смазывая концы куплетов; он уже знал, отчего так бывает.

Змея — это секрет. Его собственная тайна, больше ничья. Даже Ланика, лежащая совсем рядом, не видит и не слышит их беззвучного разговора. Храпит себе… Хорошо храпит. Его однажды отшлёпали за то, что он сравнил этот звук с пилой камнерезов. Ланика не простая нянька. Она из царского рода — и по меньшей мере дважды в день напоминает ему, что только ради его отца согласилась на эту работу.

Храп поблизости и пение вдали — это только подчёркивает, насколько он один сейчас. Не спят только он и его змея, да ещё часовой в коридоре; совсем недавно доспехи брякали, когда мимо двери проходил.

Малыш повернулся на бок, поглаживая змею; радуясь тому, как мощно её полированная упругость переливается сквозь пальцы на его обнажённое тело. Она положила плоскую голову ему на грудь, прямо над сердцем, словно прислушиваясь. Раньше она была холодной, и это помогло ему проснуться, а теперь согрелась об него и вроде задремала сама. А вдруг совсем заснёт и останется до утра? Что скажет Ланика, когда увидит? Он чуть не рассмеялся, но подавил смех, чтобы не потревожить змею. Ведь если даже потихоньку — всё равно затрясёшься, и она уползёт… Жалко!.. Никогда прежде он не слышал, чтобы она уползала так далеко от маминой спальни.

Он прислушался, не послала ли она своих женщин на поиски. Её змей знал своё имя, Главкос. Но слышно было только, как двое мужчин что-то кричат друг другу в Зале; потом их обоих заглушил голос отца.

Он представил себе, как мама ищет своего змея. Она наверно в том белом шерстяном халате с жёлтой каймой, что всегда надевает после ванны, и волосы распущены, а рука прикрывает лампу и просвечивает красным… И тихо зовёт:"Главкос-с-с!" Или, быть может, играет змеиную музыку на маленькой костяной флейте?.. А женщины, наверно, лазают повсюду — среди подставок для гребней и горшочков с притираниями, и в окованных сундуках с одеждой, от которых пахнет кассией… Он однажды видел такое, когда серьга потерялась. Они должно быть перепуганы, и неуклюжи от этого, а она сердится… Снова донёсся шум из Зала, и он вспомнил, что отец не любит Главкоса. Даже рад будет, наверно, если тот потеряется насовсем.

И тогда он решил, что отнесёт змея маме. Вот прямо сейчас. Сам.

Решено — надо делать!.. Малыш поднялся. В голубом лунном свете стоял он на жёлтом мраморном полу, змея по-прежнему обвивала его тело, а он только чуть придерживал руками. Чтобы не потревожить её, он не стал одеваться. Только взял с табурета плащ и завернулся, одной рукой. Так хорошо, Главкос не замёрзнет.

Он задержался подумать. Надо пройти мимо двух часовых; даже если окажется, что это друзья, — в такой час они его все равно остановят. Прислушался…

Коридор заворачивает, за углом кладовая. Ближний часовой охраняет обе эти двери. Шаги удалялись. Он отодвинул засов, приоткрыл дверь и выглянул в щелку. Получится?.. На углу стоит бронзовый Аполлон, на цоколе из зеленого мрамора. За него еще можно спрятаться, пока не вырос. Когда часовой прошел в другую сторону, он бросился туда. А дальше всё было просто; пока не добрался до небольшого дворика, откуда поднимается лестница в царскую опочивальню.

Стены по обе стороны от лестницы расписаны деревьями и цветами. Наверху — небольшая площадка и полированная дверь с кольцом в львиной пасти, это ручка такая. Мраморные ступени ещё почти не истёрты. До царя Архелая здесь был крошечный портовый городок у лагуны Пеллы. Теперь это настоящий город, с большими домами и храмами; а на пологом склоне над ним Архелай построил свой знаменитый дворец, на диво всей Греции. Дворец слишком был знаменит, чтобы стоило в нем что-нибудь переделывать. Хотя мода и изменилась за эти полвека, всё было великолепно; Зевксий не один год потратил тогда, расписывая стены.

У подножья лестницы второй часовой, из царских телохранителей. Сегодня это Агий. Стоит вольно, опершись на копьё… Малыш выглянул из тёмного бокового прохода, подался назад в темноту и стал ждать, наблюдая за ним.

Агию лет двадцать. Он сын управляющего царскими землями, и прислуживает царю за столом. А сейчас на нём парадные доспехи: на шлеме гребень из красного и белого конского волоса, подвесные нащёчники шлема украшены чеканкой — львы, — а на щите красиво нарисован бегущий кабан. Щит должен быть на плече; снимать нельзя, пока царь не будет в постели. Но и потом надо, чтобы до него рукой дотянуться в любой момент. А в правой руке копьё, в четыре локтя длиной.

Малыш не сводил со стражника восхищённых глаз, хотя змея и отвлекала: потихоньку шевелилась под плащом. Агия он прекрасно знал. Сейчас здорово было бы выскочить с воплем, чтобы тот вскинул щит и подставил копьё навстречу; а потом поднял бы его на плечо, чтобы можно было потрогать высокий гребень… Но Агий на посту. Если сейчас показаться ему — это он постучит в дверь и отдаст Главкоса прислужницам, а самому придётся возвращаться к Ланике и укладываться спать. Он уже пробовал пройти к маме ночью. Хоть это бывало и не так поздно, как теперь, ему каждый раз говорили, что входить нельзя никому кроме царя.

Пол в коридоре сделан из галечной мозаики, в чёрную и белую клетку. Ноги уже заболели стоять на гальке, да и холодно, — но Агий не двигался. Пост у него был особый: он охранял только эту лестницу.

Малыш уже начал подумывать, что надо выйти из укрытия, поговорить с Агием и возвращаться к себе, — но змея снова зашевелилась на груди и напомнила: он же собирался к маме, он должен её увидеть! Если очень сосредоточиться на том, чего хочешь, — всегда появляется возможность какая-нибудь, да и Главкос ведь тоже волшебный…

Он погладил змею возле головы и беззвучно прошептал:

— Агасфодемон, Сабазевс-Загревс, отошли его прочь куда-нибудь. Ну, давай!.. — И добавил заклинание, которое слышал от мамы во время её колдовства. Хоть он и не знал, для чего оно, но попробовать стоило.

Агий отвернулся от лестницы и посмотрел в противоположный коридор. Там, совсем близко, изваяние сидящего льва. Агий прислонил к этому льву копьё и щит, а сам зашёл за него. По местным понятиям, он был трезвее камня; но перед выходом на пост выпил всё-таки больше, чем можно удержать до смены. Все часовые ходили за льва. К утру рабы подотрут.

Но едва он двинулся в ту сторону — ещё до того, как снял оружие, — малыш понял, что сейчас будет, — рванулся на лестницу и беззвучно взлетел по гладким холодным ступеням. Когда он бывал со сверстниками, его всегда удивляло, как легко их обогнать или поймать. Просто не верилось, что они на самом деле стараются убежать.

Агий за львом свои обязанности помнил. Едва раздался лай сторожевой собаки, он тотчас поднял голову. Но звук этот доносился с другой стороны, да и прекратился почти сразу же… Он поправил на себе одежду, взял щит и копье… На лестнице никого не было.

Малыш тихонько притворил за собой тяжелую дверь и потянулся закрыть щеколду. Она и отполирована и смазана отлично, так что закрылась без звука… Теперь можно дальше, в спальню.

Горит одна-единственная лампа; высокая подставка из блестящей бронзы обвита позолоченным виноградом и опирается на позолоченные оленьи ноги. В комнате тепло, и вся она полна какой-то странной жизнью. Не только люди, нарисованные на стенах, но и занавеси из темно-синей шерсти тоже, кажется, дышат, и огонек лампы дышит… А мужские голоса, приглушенные тяжёлой дверью, кажутся здесь не громче шепота.

Густо пахнет душистыми маслами, ладаном и мускусом; углями смолистой сосны из бронзовой жаровни; румянами и притираниями из афинских флаконов; чем-то едким, что она сжигала для колдовства, её телом и волосами… Ножки её кровати, инкрустированные слоновой и черепаховой костью, опираются на резные львиные лапы… А сама она спит, волосы разметались по вышитой наволочке. Никогда раньше он не видел, чтобы она так крепко спала; а она спит так сладко — вроде и не теряла Главкоса…

Он остановился, наслаждаясь своим тайным и безграничным обладанием. Сейчас он здесь хозяин, единственный.

Вот на туалетном столике из оливы горшочки и бутылочки; всё вычищено и закрыто… Позолоченная нимфа держит мерцающую луну серебряного зеркала… На табурете сложена шафрановая ночная рубашка… А из задней комнаты, где спят её женщины, доносится тихое похрапывание.

Его взгляд скользнул к незакрепленной плите пола возле очага, под которой живут запретные вещи. Ему часто хотелось поколдовать самому. Но Главкос может убежать, надо отдать его маме…

Он подошёл тихо-тихо. Он сейчас невидимый страж и властелин её сна. На груди у неё мягко колышется покрывало из куньего меха, обшитое пурпуром с золотой каймой… На гладкой коже лба темнеют тонкие брови; веки почти прозрачны, так что сквозь них, кажется, просвечивают дымчато-серые глаза… Ресницы зачернены, плотно сжатые губы цвета разбавленного вина… А прямой нос словно нашептывает что-то при дыхании, почти совсем беззвучно. Ей двадцать один год сейчас.

Покрывало на груди чуть-чуть сдвинулось с того места, где в последнее время почти всегда лежала головка Клеопатры. Теперь Клеопатра ушла к своей няне-спартанке, и его царство снова принадлежит только ему.

Её густые тёмно-рыжие волосы словно струились с подушки ему навстречу и играли сполохами, отражая мерцающий огонёк лампы. Он потянул прядь своих волос и положил их рядом с мамиными. У него они, как золото без полировки, тяжёлые и тусклые. Ланика по праздникам всегда ворчит, что они не держат завивку, а у мамы упругие локоны… Спартанка говорит, что у Клеопатры будут такие же, но сейчас там у неё вообще какой-то пух непонятный. А то бы он её возненавидел, если бы она стала похожа на маму больше, чем он сам. Но, может быть она ещё умрёт?.. Ведь маленькие часто умирают. А там, где тень, — там её волосы совсем другие, очень тёмные…

Он оглядел огромную фреску на внутренней стене: разорение Трои. Её Зевксий сделал для Архелая, люди там в натуральную величину. Где-то вдали громоздится Деревянный Конь; ближе — греки вонзают в троянцев мечи, бросаются на них с копьями или уносят на плечах женщин с кричащими ртами; а на самом переднем плане старик Приам и младенец Астианакс корчатся в собственной крови. Такой цвет вокруг них. Насмотревшись, он отвернулся. Он родился в этой комнате, так что в картине нет ничего нового.

Главкос опять зашевелился под плащом; ну да, рад что домой вернулся… Малыш ещё раз глянул на лицо матери, потом сбросил свой простой наряд, потихоньку приподнял край покрывала и — по-прежнему обвитый змеей — скользнул в постель.

Она обняла его, замурлыкала тихонько, зарылась носом и губами в его волосы… И дышать стала глубже… А он подвинулся так, что прижался макушкой к её подбородку, втиснулся между грудями, и прильнул к ней всем телом, до самых кончиков пальцев на ногах. Змее стало тесно между ними, она забеспокоилась и уползла.

Он почувствовал, что мама проснулась. А когда поднял голову — увидел её открытые серые глаза. Она поцеловала его и спросила:

— Кто тебя впустил?

Он приготовился к этому вопросу, когда она ещё спала, а сам он лежал, купаясь в блаженстве. Агий его не заметил, солдат за это наказывают. Полгода назад он видел из окна, как на учебном плацу одного гвардейца убивали другие, тоже гвардейцы. Уже столько времени прошло — он забыл, чем тот провинился; а может быть и тогда не знал. Но очень хорошо помнил маленького человечка вдали, привязанного к столбу; и людей, стоявших вокруг, тоже маленьких из-за расстояния, с дротиками у плеча; и пронзительную резкую команду, а потом одинокий вскрик; а потом — поникшую голову и густой красный дождь, когда они окружили его, вытаскивая свои дротики.

— Я сказал, что ты меня звала.

Имён называть не надо. Он любил поболтать, как все малыши, но очень рано научился придерживать язык.

Кожей головы он ощутил, как шевельнулась её щека: она улыбалась. Когда она разговаривала с отцом, он почти каждый раз замечал, что она где-то лжёт; и считал это её особым искусством, вроде змеиной музыки на костяной флейте.

— Мам, а ты поженишься со мной? Не сейчас, а когда вырасту? Когда мне будет шесть?

Она поцеловала его шею возле затылка и провела пальцами вдоль спины.

— Когда тебе будет шесть, спросишь меня ещё раз. Четыре — это слишком мало для помолвки.

— В месяце льва мне уже пять! И я тебя люблю!..

Она ещё раз поцеловала его, без слов.

— Мам, а правда ты меня любишь больше всех?

— Я тебя очень-очень люблю. Может быть даже съем.

— А больше всех? Ты любишь меня больше всех?

— Когда ты хорошо себя ведёшь.

— Нет!.. — Он сел на неё верхом, обхватив коленями, и стал колотить по плечам. — Взаправду больше всех! Всех-всех! Больше, чем Клеопатру!..

— Ещё чего! — Но в голосе её было больше нежности, чем упрёка.

— Да, да! Любишь!.. Ты любишь меня больше, чем царя! — Он редко говорил «отец», если мог без этого обойтись; и знал, что это её вовсе не сердит и не огорчает. И сейчас ощутил её беззвучный смех.

— Может быть, — сказала она.

Ликуя, он скользнул вниз и снова прижался к ней.

— Если пообещаешь, что любишь больше всех, я тебе что-то дам… Хорошее…

— Ой, тиран! И что же это будет?

— Смотри. Я нашёл Главкоса, он приполз ко мне в кровать.

Он откинул одеяло и показал змею. Та снова обвилась вокруг его талии, ей там понравилось, было уютно. Полированная голова оторвалась от белой груди мальчика, приподнялась и тихо зашипела на Олимпию.

— Вот это да!.. Где ты его взял? Это же не Главкос. Главкос такой же, верно, но этот гораздо больше…

Они оба смотрели на свернувшуюся змею. Мальчика переполняла тайная гордость. Он погладил поднятую шею, как учили, и змеиная голова снова опустилась ему на грудь.

Губы Олимпии приоткрылись, а зрачки расширились так, что серые глаза стали черными. Ему показалось, что в этих глазах колышется мягкий шелк. Она выпустила его из объятий, чуть отодвинулась и неотрывно смотрела на него.

— Этот змей тебя знает, — прошептала она. — Сегодня он пришел к тебе не в первый раз, будь уверен. Он и раньше приходил, когда ты спал. Смотри, как он льнет к тебе, он хорошо тебя знает… Это твой демон, Александр.

Мерцала лампа; в жаровне головешка упала на угли и взметнула голубое пламя… Змея быстро сжала его, словно делилась каким-то секретом. Её чешуйки струились, как вода.

— Я буду звать его Тюхе, — сказал малыш. — И буду давать ему молоко из моей золотой чашки. А он станет говорить со мной?

— Откуда мне знать? Но это твой демон, наверняка. Послушай, я тебе расскажу…

Приглушенные шумы громко вырвались из зала: там раскрыли двери. Мужчины кричали друг другу «доброй ночи», перекидывались шутками или пьяными насмешками… Этот шум нахлынул на них, и запертое убежище уже не казалось таким безопасным.

Олимпия смолкла, теснее прижала его к себе. Потом тихо сказала:

— Не обращай внимания. Он сюда не придёт.

Но малыш чувствовал, как она замерла, напряжённо прислушиваясь. Послышался звук тяжёлых шагов, потом ругань — это он споткнулся, — потом стук и шлёпанье сандалий — это Агий резко поставил копьё на пол и взял на караул…

Тяжёлые шаркающие шаги поднялись по лестнице, дверь распахнулась. Царь Филипп захлопнул её за собой и, не глядя в сторону кровати, начал раздеваться.

Олимпия натянула покрывало до подбородка. Малыш на какой-то миг обрадовался, что лежит спрятанный; глаза его округлились от страха. Но потом — хотя с одной стороны его грел мягкий мех покрывала, а с другой душистое тело матери, — ему стало не по себе: так он не мог не только встретить, но даже увидеть угрозу. Он чуть-чуть смял покрывало, чтобы получилась щелочка: лучше знать, чем гадать.

Царь стоял совсем голый — одна нога на мягком табурете возле туалетного столика — и развязывал ремешок сандалии. Чернобородое лицо склонено на бок, чтобы видеть, что делает; а к кровати обращён слепой, пораненный глаз.

Уже больше года малыш бегал возле борцовской площадки, когда кто-нибудь из надёжных людей забирал его от женщин. Одетое тело или обнажённое — это было ему безразлично; разве что можно было посмотреть на боевые шрамы. Однако нагота отца, которую он видел не так уж часто, всегда внушала ему отвращение. А теперь, с тех пор как при осаде Метоны ему повредили глаз, он стал просто страшен. Сначала он закрывал этот глаз повязкой, из-под которой беспрерывно текли слезы, подкрашенные кровью, оставляя дорожку вниз к бороде. Потом слезы кончились, и повязка исчезла. Веко, пробитое стрелой, стянуто теперь красным рубцом, а ресницы склеены жёлтым гноем. Ресницы чёрные; такие же чёрные, как здоровый глаз, как борода, как густые волосы на ногах, на руках и на груди… И такие же чёрные волосы проходят дорожкой вниз по животу, к густым зарослям, словно в паху растёт ещё одна борода. Руки его и шея, и ноги покрыты толстыми рубцами — белыми, красными, лиловыми… А сейчас он еще и рыгал, наполняя воздух запахом винного перегара и обнажая щербину во рту. Малыш, прильнувший к своей смотровой щели, вдруг понял, на кого похож его отец. Это же великан-людоед,одноглазый Полифем, который похватал моряков Одиссея и сожрал их живьём!

Мама приподнялась на локте, по-прежнему укрытая до подбородка.

— Нет, Филипп, не сегодня. Сейчас не время.

— Не время?.. — Он ещё не отдышался от лестницы, подниматься после такого ужина было тяжко. — Ты это говорила полмесяца назад. Ты что думаешь, сука молосская, я считать не умею?

Малыш почувствовал, как ладонь матери, до сих пор обнимавшая его, сжалась в кулак. Когда она снова заговорила, голос был драчливый.

— Это ты считать умеешь, бурдюк несчастный? Да ты сейчас зиму от лета не отличишь! Иди-ка ты к своему дружку, у него все дни одинаковы!

Малыш ещё почти ничего не знал о таких вещах, но как-то чувствовал, о чём речь. Нового отцовского друга он не любил: тот был заносчив, и ощущалось, что их с отцом связывает какая-то мерзкая тайна, Всё тело матери, с ног до головы, напряглось и отвердело. Он затаил дыхание.

— Ты, кошка дикая!.. — рявкнул Филипп.

Малыш увидел в щелочку, как он бросился на них, словно Полифем на свою жертву. Он ощетинился, всё на нём стояло дыбом; даже писька, висевшая в чёрной мохнатой промежности, поднялась сама собой, стала громадной и торчала вперёд; это было непонятно и страшно. Он подошёл и откинул покрывало с простыней.

Малыш лежал, прижавшись к матери, прикрытый её рукой. Отец его с проклятием отшатнулся и вытянул руку — но показывал не на них: в их сторону до сих пор был обращён его слепой глаз. И малыш понял, почему мама не удивилась, почувствовав рядом с собой змею. Главкос был уже там, в постели. Спал наверно.

— Как ты смеешь?.. — хрипло выдохнул Филипп. Для него это был тошнотворный удар. — Как ты смеешь затаскивать эту мерзость в мою постель? Ведь я запретил!.. Колдунья!.. Варварка!.. Ведьма!..

Голос его оборвался. Взгляд, притянутый ненавистью в глазах жены, обратился наконец в их сторону, и он увидел ребёнка. И вот они смотрели друг на друга. Два лица. Одно — грубое, покрасневшее от вина и от ярости, а теперь ещё и от стыда; другое — яркое, как драгоценный камень в золотой оправе, серо-голубые глаза распахнуты и неподвижны, кожа прозрачна, тонкие черты мучительно напряжены…

Бормоча что-то невнятное, Филипп инстинктивно потянулся за одеждой, чтобы прикрыть свою наготу, но в этом уже не было надобности. Жена его обидела, оскорбила, выставила на посмешище, предала… Если бы под рукой у него был меч, он сейчас мог бы её убить.

Живой пояс мальчика, встревоженный светом и шумом, снова зашевелился и поднял голову. До сих пор Филипп его не замечал.

— Это что такое?! — Его указующий перст дрожал. — Что это на мальчишке? Одна из твоих тварей?! Теперь ты и его хочешь превратить в сельского мистагога, чтобы выл и плясал со змеями?.. Этого я не потерплю, запомни мои слова, не то пожалеешь!.. Клянусь Зевсом, я не шучу. Мой сын — грек, а не горец!.. Не один из твоих варваров-конокрадов…

— Варваров?!.. — Голос её зазвенел, а потом спустился на свистящий шепот; так Главкос шипел, когда сердился. — Мой отец… Слышишь ты, крестьянин?.. Мой отец — потомок Ахилла, а мать из царского рода Трои. Мои предки правили уже в те времена, когда твои ещё батрачили в аргосских деревнях!.. Ты в зеркало смотрелся когда-нибудь? Ведь сразу видно, что ты фракиец! И уж если мой сын грек — так это от меня, у нас в Эпире чистая кровь!

Филипп заскрипел зубами. От этого подбородок стал квадратным, а скулы — и без того широкие — ещё шире. Несмотря на смертельное оскорбление, о присутствии ребёнка он не забыл.

— Я не унижусь до того, чтобы отвечать тебе, — сказал он. — Если ты гречанка, то и веди себя как гречанка, будь хоть чуточку пристойнее. — Из постели смотрели две пары глаз, и отсутствие одежды его стесняло. — Греческое образование, греческое мышление, греческие манеры… Я хочу, чтобы у мальчика всё это было, как у меня…

— О, Фивы!.. — Она швырнула это слово, будто ритуальное проклятие. — Опять ты о своих Фивах, да?.. Но ведь я уже о них знаю, более чем достаточно. В Фивах тебя сделали греком, в Фивах ты научился манерам… В Фивах!.. Ты никогда не слышал, что говорят о твоих Фивах афиняне? Это же притча во языцех по всей Греции, образец грубости и бескультурья!.. Неужто ты сам не понимаешь, насколько смешон?!

— Афиняне — болтуны. Им бы лучше постыдиться говорить о Фивах.

— Это тебе бы лучше постыдиться! Вспомни, кем ты там был…

— Да, заложником был, пешкой в чужой политической игре. Ну и что с того?.. Я что — виноват в этом?.. Я, что ли, заключал тот договор?.. Мой брат так решил, а ты меня попрекаешь! Мне ж и было-то всего шестнадцать… Но ко мне там относились — я от тебя ничего похожего ни разу в жизни не видел. И они научили меня воевать… Чем была Македония, когда умер Пердикка, ты не помнишь?!.. Ты не знаешь, что он проиграл иллирийцам?!.. Что вместе с ним полегло четыре тысячи человек?!.. У нас же долины были не паханы, люди боялись спуститься из горных крепостей… Ничего уже не оставалось, кроме овец, только в овечьи шкуры и одевались, да и овец едва могли прокормить… Ещё немного — иллирийцы и последнее отобрали бы, Барделий уже готовился напасть!.. а теперь — ты сама знаешь, кем мы теперь стали и где теперь наши границы. И это всё благодаря Фивам! Благодаря тем людям, которые сделали меня солдатом, там! Это они дали мне возможность прийти к тебе царём! Твоя родня была тогда мне рада, скажешь нет?!..

Малыш, прижавшись к матери, почувствовал, как она втягивает воздух, и понял, что с хмурого неба вот-вот грянет невиданная буря. И буря грянула:

— Так они там сделали тебя солдатом, да?!.. А кем ещё?!.. Кем ещё?!.. — Он чувствовал, как она дрожит от ярости. — Ты уехал на юг в шестнадцать лет, но к тому времени уже вся страна была полна твоих ублюдков! Думаешь, я их не знаю?.. А эта блядь — Арсиноя, Лагова жена, — она тебе в матери годилась!.. А потом великий Пелопид научил тебя всему, чем славятся просвещённые Фивы!.. Всему, верно?.. Всему!! Битвы и мальчики!!!..

— Умолкни!!! — Филипп кричал, словно на поле боя. — Ты хоть бы ребёнка постеснялась!.. Что он видит здесь у тебя?!.. Что слышит?!.. Я сказал, мой сын будет воспитываться по-гречески! И если мне придется…

Но его перебил её смех. Она приподнялась, опершись на обе руки, и подалась вперёд. Рыжие волосы упали на обнажённую грудь, на лицо мальчика, широко раскрывшего рот и глаза… А она хохотала взахлёб, пока всё помещение не заполнилось эхом.

— Твой сын?! — воскликнула. — Твой сын!..

Царь Филипп дышал так, словно только что пробежал длинную дистанцию. Он шагнул вперёд, поднял руку…

Малыш, до сих пор лежавший совершенно неподвижно, во мгновение ока сбросил с себя покрывало материнских волос и вскочил на ноги. Теперь он стоял на постели, с побелевшим ртом, а серые глаза, расширившись, казались чёрными. Он ударил отца по занесённой руке, и тот от неожиданности отдёрнул руку.

— Уходи! — закричал мальчик, дрожа от неистовой ярости, словно дикий кот. — Уходи! Она тебя не любит, ты ей не нужен, уходи! Она поженится со мной!..

Долгие три вдоха Филипп стоял, как вкопанный, словно его оглушили дубиной. Потом нагнулся вперёд, схватил малыша за плечи, подбросил, подхватил одной рукой, — а другой распахнул громадную дверь и вышвырнул его наружу. Застигнутый врасплох, окаменевший от неожиданности и ярости, мальчик не пытался сопротивляться. Он упал на край лестничной площадки и покатился вниз по ступеням.

Агий с грохотом бросил копьё, выдернул руку из ремней щита и кинулся наверх — через три-четыре ступени за шаг, — чтобы подхватить ребёнка. Он поймал его на самом верху, на третьей ступеньке, и поднял на руки. Голова вроде не ушиблена, глаза открыты… А царь Филипп стоял на площадке, придерживая дверь рукой. Он не закрыл её, пока не убедился, что всё в порядке; но малыш этого не видел.

Змея, подхваченная вместе с ним, испуганная и ушибленная при падении, отцепилась от него и скользнула вниз по лестнице, исчезнув в темноте.

Агий, придя в себя, понял, что произошло. Тут было о чём подумать. Он снёс малыша вниз, сел на ступеньку лестницы, положил его себе на колени и оглядел при свете факела, воткнутого в кольцо на стене. На ощупь мальчишка был, как деревянный, а глаза закатились кверху, так что не было видно зрачков.

«Во имя всех богов подземных, — думал Агий, — что мне теперь делать? Если оставлю пост — мне не жить; капитан об этом позаботится. Но если его сын умрёт у меня на руках — позаботится царь…» В минувшем году, до того как началось правление нового фаворита, Филипп положил было глаз на него; но он прикинулся, будто не понял. А теперь вот увидел много лишнего… «Ну и везёт мне, — думал он, — нечего сказать. Теперь за мою жизнь и мешка бобов никто не даст.»

Губы мальчика посинели. В дальнем углу был брошен толстый шерстяной плащ, на случай холодных ночей. Агий подобрал плащ, проложил между ребёнком и своим нагрудником, а потом обмотал вокруг себя.

— Ну… — сказал он. — Ну, смотри, ведь всё хорошо!..

Кажется, мальчишка не дышит. Что делать? Пошлёпать его по щекам, как делают с женщинами, когда у них припадок смеха?.. А вдруг он вместо того умрёт?.. Но глаза мальчика задвигались, появились зрачки, напряжённый взгляд… Он хрипло вдохнул — и вдруг яростно закричал.

Вздохнув облегчённо, Агий распустил плащ, чтобы дать свободу бившемуся ребёнку; а сам стал разговаривать с ним, словно с испуганным конём, держа его не слишком крепко, но чтобы тот чувствовал сильные руки. Сверху из-за двери доносились громкие проклятья его родителей… Через какое-то время — Агий его не считал, у него впереди была ещё большая часть ночи, — через какое-то время эта ругань затихла. Малый заплакал было, но не надолго; он уже пришёл в себя и скоро успокоился — только кусал нижнюю губу, сглатывая последние слезы и глядя вверх на Агия. А тот вдруг начал вспоминать, сколько же лет малому.

— Такие дела, мой юный командир, — мягко сказал он, тронутый почти взрослым страданием на детском лице. Он вытер это лицо своим плащом и поцеловал, пытаясь представить себе, как будет выглядеть это золотое дитя, когда дорастёт до возраста любви. — Давай, милый. Мы с тобой подежурим вместе. И друг другу поможем, верно?

Он снова закутал малыша, погладил… Через какое-то время покой и тепло, и неосознанная чувственность ласки молодого воина, и неясное сознание, что тот больше восхищается им, чем жалеет, — всё это начало залечивать громадную рану, в которую превратилось было всё существо малыша. Рана стала затягиваться, боль отходила. Вскоре он выглянул из-под плаща и огляделся.

— А где мой Тюхе?

Что имеет в виду этот странный мальчуган, призывая свою судьбу? Но малыш, увидев озадаченное лицо Агия, добавил:

— Мой демон, змей, куда он делся?

— А-а! Твой змей… — Агий считал всё это царицыно зверьё невыносимой мерзостью. — Он пока спрятался. Скоро вернется. — Он укутал мальчика поплотнее, тот начал дрожать. — Ты не принимай всё это слишком близко к сердцу, знаешь?.. Отец твой вовсе так не хотел, у него нечаянно получилось, это вино в нем буянит. Мне от моего еще не так доставалось.

— Когда я вырасту большой… — Малыш умолк и стал считать на пальцах до десяти. — Когда вырасту, я его убью.

Агий тихо охнул, прикусив губу.

— Тс-с-с!.. Не говори такого, никогда. Боги проклинают тех, кто убивает отца своего. Насылают Фурий… — Он начал описывать их, но остановился, увидев, как раскрылись глаза мальчугана; это было слишком страшно для него. — А все эти удары, что мы получаем, пока маленькие, — они нам только на пользу, дорогой мой! Так мы учимся переносить боль, раны переносить когда на войну пойдем… Глянь-ка. Повыше, вот здесь. Посмотри, как мне досталось. В самом первом бою, мы тогда с иллирийцами сражались.

Он приподнял край красной шерстяной юбочки и показал длинный шрам на бедре, с ямкой на том месте, где наконечник копья прошел почти до кости. Мальчуган с почтением посмотрел на шрам и потрогал его пальцем.

— Вот видишь, — сказал Агий, опуская юбочку. — Сам понимаешь, как это больно. А почему я не закричал и не осрамился перед товарищами? Что меня тогда удержало? Да отцовские оплеухи, вот что. Потому что к боли привык. Тот парень, что меня проткнул, — он не успел никому похвастаться. Это был мой первый. А когда я принёс домой его голову — отец подарил мне пояс для меча, а детский мой поясок принес в жертву. И устроил пир для всей нашей родни.

Он посмотрел в тёмный коридор. Неужто никто не придёт забрать мальчонку и уложить его в постель?

— Ты моего Тюхе не видишь? — спросил малыш.

— Он где-то близко. Он же домашний, а они далеко от норы не уходят. Он придёт за своим молоком, вот увидишь. А ты молодец!.. Не каждый мальчик может приручить домашнего змея. Наверно в тебе кровь Геракла, не иначе.

— а как звали его змея?

— Когда он только-только родился, ну совсем новорожденный был, к нему в колыбель заползли две змеи.

— Две? — Малыш нахмурился, сдвинув тонкие брови.

— Да. Но то были плохие змеи. Это Гера, Зевсова жена, их наслала, чтобы задушили его насмерть. Но он схватил их возле головы, по одной в каждую руку…

Агий умолк, проклиная свою болтливость. Теперь мальчишку будут мучить кошмары… Или — ещё того хуже — пойдёт душить какую-нибудь змею, что из этого получится?..

— Нет, ты послушай! Это так случилось только потому, что он был сыном бога. Понимаешь? Он считался сыном царя Амфитриона, но это Зевс зачал его на царице. Понимаешь? Вот Гера и ревновала…

Малыш разволновался.

— И ему пришлось столько работать! — сказал он. — А почему он работал так много и так трудно?

— Ну, Эврисфей, следующий царь, завидовал… Потому что сам-то он был хуже Геракла, понимаешь?.. Ведь Геракл был герой, наполовину бог… А Эврисфей был смертный, понимаешь?.. Это Геракл должен был стать царём. Но Гера сделала так, что Эврисфей родился первым. Потому Гераклу и пришлось совершать свои великие труды.

Мальчик кивнул, словно всё уже ясно.

— Надо было их совершить, чтобы доказать, что он лучше, да?

На эти слова Агий не ответил. Он услышал наконец шаги начальника ночной стражи, совершавшего очередной обход.

— Тут никто не появлялся, — объяснил он. — Не пойму, что нянька делает. Малый бегает по дворцу в чём мать родила, посинел от холода… Говорит, что ищет своего змея.

— Вот сука ленивая!.. Ладно, я растолкаю какую-нибудь рабыню, чтобы пошла подняла её. Царицу беспокоить не время, поздно слишком.

Он зашагал прочь, звеня оружием. Агий поднял малыша на плечи и похлопал по попке.

— Сейчас пойдёшь спать, Геракл. Давно пора.

Малыш соскользнул вниз и обнял Агия за шею. Агий не сказал, как его обидели. Не выдал! Такому другу можно отдать всё… Но у него ничего не было кроме тайны, и он поделился этой тайной:

— Если мой Тюхе вернётся, скажи ему где я. Он знает, как меня зовут.


Птолемей, сын Лага (во всяком случае так полагалось думать), ехал на своём новом коне в сторону озера Пеллы. Конь гнедой, отличный конь, ему надо двигаться побольше… А там, вдоль берега, хорошее ровное место, есть где разгуляться. Коня подарил сам Лаг. В последние годы он стал получше относиться к сыну, а детство Птолемея было совсем безрадостным.

Птолемей — крупный юноша восемнадцати лет, смуглый, с сильным профилем, который с годами огрубеет. Он уже взял на копьё своего первого вепря, так что сидит теперь за столом вместе с мужчинами; и убил первого врага в одной из пограничных стычек, так что сменил мальчишечий поясной шнурок на красный кожаный пояс для меча. В прорези пояса кинжал с рукоятью из рога… Все говорят, что Лаг может гордиться таким сыном. И они прекрасно ладят друг с другом, и оба ладят с царём.

Между озером и сосняком он увидел Александра и поехал навстречу: тот махал ему рукой. Он очень любил этого странного мальчугана, так непохожего на всех остальных. Для семилетнего он слишком развит, хотя ему ещё и нет семи; а в сравнении с более старшими ребятами слишком мал… Сейчас он бежал навстречу по илистой почве, запекшейся летом в твёрдую корку вокруг чахлого тростника; а его громадный пёс раскапывал полевых мышей и время от времени догонял его, чтобы сунуть запачканный нос ему в ухо. Он мог это сделать, не отрывая передних лап от земли.

— Хоп! — Юноша подхватил мальчика и посадил перед собой на ковровый чепрак. Они ехали рысью; искали, где можно будет пустить коня в галоп. — А этот пёс твой, он ещё растёт?

— Да!.. Ты посмотри, какие у него лапы громадные. Он ведь ещё не дорос до них, правда?

— Ты был прав. Он настоящий молосский с обеих сторон, точно. У него и грива отрастает…

— Как раз на этом самом месте, где мы сейчас, тот дядька собирался его утопить.

— Если не знаешь, от кого щенки, не всегда окупается их выращивать…

— Тот сказал, он никуда не годится. Уже и камень привязал!

— Но в конце концов кого-то покусали, так я слышал. Мне бы не хотелось, чтобы такой пёс меня укусил, честное слово.

— Он тогда слишком маленький был кусаться. Это я укусил. Смотри, здесь можно поскакать!

Пёс, радуясь возможности вытянуть длинные лапы, помчался рядом с ними вдоль широкой лагуны, соединявшей Пеллу с морем. Они неслись во весь опор, пугая птиц громким топотом коня. Из камыша с криком, хлопая крыльями, взлетали чайки, дикие утки, длинноногие цапли и журавли… А мальчик громко распевал пеан гвардейской конницы: неистовое крещендо, специально подобранное к аллюру кавалерийской атаки. Лицо его пылало, волосы развевались, серые глаза стали голубыми, — он сиял.

Птолемей придержал коня — пусть отдохнёт — и начал его расхваливать. Александр ответил так, как мог бы выражаться опытный конюх… Птолемей часто чувствовал себя в ответе за него, то же самое почувствовал он и теперь.

— Отец твой знает, что ты проводишь столько времени с солдатами?

— Да, конечно! Он сказал, что Силан может поучить меня бросать в мишень, а Менест может брать с собой на охоту. Я бываю только с друзьями.

Да, пожалуй лучше было не трогать эту тему… Птолемею уже не раз доводилось слышать, что царь предпочитает видеть мальчика даже в самой грубой компании — только бы не оставлять его с матерью целыми днями. Он послал коня легким галопом, и так они двигались, пока в копыто не попал камень. Пришлось спрыгнуть вниз и заняться этим, а Александр остался наверху. И вдруг спросил:

— Птолемей, а это правда?.. Ты на самом деле мой брат?

— Что?!

Он так вздрогнул, что выпустил коня, и тот зарысил прочь. Мальчик тут же подхватил поводья, твердо придержал коня, конь пошёл шагом… Но Птолемей, смущённый, не стал подниматься, а шагал рядом. Мальчик, заметив что-то неладное, серьёзно сказал:

— Так говорили в караулке.

Они двигались молча. Александр чувствовал, что Птолемей не так сердит на него, как чем-то напуган; и терпеливо ждал. Наконец Птолемей ответил:

— Говорить они могут, меж собой. Но мне они этого не скажут, и ты не говори. Мне пришлось бы убить того, кто скажет такое.

— Почему?

— Ну, так надо. Вот и всё.

Мальчик молчал. Птолемей с тревогой понял, что очень обидел его. Об этом-то он не подумал, и в голову не пришло!..

— Ну, — сказал он неловко, — ну что ты? Такой большой уже мальчишка и не знаешь почему?.. Ты ж пойми, я бы рад был, чтобы мы с тобой были братья, ты тут не при чём, не в тебе дело. Но моя мать — она жена отца моего отца, так?.. Значит, если я твой брат, то я байстрюк, так?..Ты знаешь, что это такое?

— Да, — сказал Александр. На самом-то деле он знал только, что это смертельное оскорбление, но не знал почему.

Чувствуя неловкость, с трудом подбирая слова, взялся Птолемей выполнять свой братский долг. На все прямые вопросы Александр получил прямые ответы. Все нужные слова он уже знал — слышал в караулках от своих взрослых друзей, — но плохо представлял себе, что они значат. Казалось, он до сих пор думал, что для рождения ребёнка нужно ещё какое-то волшебство. Птолемей, управившись с этой темой, удивился, что мальчик так долго и сосредоточенно молчит.

— Ты что? Вот так мы все родились, и ничего постыдного тут нет — такими нас создали боги… Но женщина должна это делать только со своим мужем, иначе ребёнок получается байстрюком. Как раз потому тот дядька и хотел утопить твоего пса: боялся, чтоб не испортилась порода.

— Да, — сказал мальчик; и снова задумался.

Птолемею было не по себе. В детстве, когда Филипп был всего лишь младшим сыном, да ещё и заложником к тому же, его нередко заставляли страдать; но он давно уже перестал стыдиться своего происхождения. Будь его мать не замужем, царь теперь мог бы признать его своим сыном, и ему было бы вовсе не о чем жалеть. Тут был только вопрос приличий; и он чувствовал, что нехорошо обошёлся бы с малым, не растолковав ему всё до конца.

Александр смотрел прямо перед собой. Запачканные мальчишечьи руки по-хозяйски держали поводья и делали всё сами, не отвлекая его от мыслей. Умная ловкость и сила этих крошечных ручонок казалась сверхъестественной, от нее оторопь брала. А сквозь детскую мягкость его лица уже проглядывал чёткий профиль, который переживёт тысячелетия.

"Вылитая мать, от Филиппа вовсе ничего, " — подумал Птолемей.

И тут его пронзила мысль, словно молния сверкнула. С тех пор как оказался за одним столом с мужчинами, он постоянно слышал разговоры о царице Олимпии. Чего только о ней не рассказывали!.. Непонятная, неистовая, жуткая; дикая, словно фракийская менада; может на тебя Глаз наложить, если встанешь у нее на пути… С царем наверно так и получилось, когда он впервые увидел ее при свете факелов в пещере, во время мистерий на Самофраке. Он же с первого взгляда голову потерял. Даже не успел узнать, откуда она, какого рода… Правда, он тогда привез ее в свой дом с триумфом, с ценным союзным договором… Говорят, в Эпире женщины еще совсем недавно правили сами, без мужчин. А в ее сосновом бору кимвалы и бубны звучат иногда всю ночь напролет, и из комнат ее часто флейту слышно, звуки странные такие… Говорят, она совокупляется со змеями… Это, конечно, бабушкины сказки, — но что происходит там, в соснах?.. Быть может, мальчик, до сих пор бывший при ней неотлучно, уже знает больше чем надо?.. Или до него только сейчас дошло?..

Словно он отвалил камень от устья пещеры, что ведёт в Преисподнюю, и выпустил на волю рой теней, — перед его мысленным взором носились тучи кошмарных, кровавых историй, уходивших в глубину веков. Это были рассказы о борьбе за Македонский престол. О том, как племена сражались друг с другом за Верховное Царство; о том, как убивали родню свою, чтобы стать Верховным Царём. Бесконечные войны, отравления, массовая резня и предательские копья на охоте; ножи в спину, в темноте, на ложе любви… Он не был лишён честолюбия, но мысль о том, чтобы нырнуть в этот поток, заставила содрогнуться. Опасная догадка!.. И где, какие могут быть доказательства?.. Но вот рядом мальчик, ребёнок, и ему надо помочь. Только это и надо, а всё остальное — забыть!

— Послушай, — сказал он. — Ты умеешь хранить тайну?

Александр поднял руку и старательно произнёс клятву, подкрепленную смертным проклятием.

— Это самая сильная, — сказал он под конец. — Меня Силан научил.

— Даже слишком сильная. Я тебя от неё освобождаю, ты с такими клятвами поосторожней. А теперь слушай. Меня мать на самом деле от твоего отца родила. Он тогда совсем мальчишкой был, всего пятнадцать ему было. Это ещё до того, как он в Фивы уехал.

— Фивы, — эхом отозвался Александр.

— В этом смысле он очень взрослым был для своих лет, и все это знали. Ты не расстраивайся, ничего плохого тут нет. Мужчина не может ждать до свадьбы. Я тоже ждать не стал, если хочешь знать. Но моя мать уже была замужем, за отцом. Так что если говорить об этом — это их бесчестит, понимаешь? Есть вещи, за которые мужчина обязан убить; и вот такие разговоры — одна из них. Понимаешь ты или нет сейчас, почему это так, — это не важно. Так оно есть, и всё тут.

— Я не буду говорить, — пообещал Александр. Глаза его, уже сидящие глубже чем обычно у детей, неподвижно смотрели вдаль.

Птолемей теребил в руках ремень уздечки и горько размышлял: «Ну а что мне оставалось делать? Что я мог ему сказать? Ведь всё равно узнал бы от кого-нибудь другого…» Но тут мальчишка, ещё сохранившийся в нём, пришёл на помощь отчаявшемуся взрослому. Он остановил коня.

— Послушай. А вот если бы мы поклялись в кровном братстве — это мы могли бы говорить хоть кому. — И добавил с умыслом: — Но ты знаешь, что нам придётся сделать?

— Конечно знаю! — обрадовался мальчик. Собрав поводья в левой руке, он вытянул правую и отогнул наружу сжатый кулачок, так что на сгибе прорезалась голубая вена. — Давай! Сейчас же, сразу!

Любуясь, как мальчик светится гордостью и решимостью, Птолемей вынул из-за пояса новый острый кинжал.

— Постой, Александр. Это очень серьёзное дело, подумай. Твои враги будут моими, а мои твоими, до самой смерти нашей. И мы никогда не поднимем оружия друг на друга, даже если родня наша будет воевать. А если я умру в чужой земле — ты исполнишь для меня все обряды, и я для тебя сделаю то же. Вот что значит побратимство, понимаешь ты это?

— Клянусь! Давай, режь.

— Так много крови не нужно. Погоди.

Он не стал трогать подставленную вену, а сделал легкий надрез по белой коже. Мальчик не дрогнул. Улыбался. Резанув себя возле ладони, Птолемей приложил свою рану к ране Александра.

— Ну всё, дорогой! Вот мы и братья!

«Как здорово, — подумал он. — Это какой-то добрый демон меня надоумил. Теперь никто не сможет подойти и сказать, что он всего лишь царицын байстрюк, а я царёв, так что мне надо заявлять свои права.»

— Садись, брат, — сказал мальчик. — Он уже отдышался. Сейчас как поскачем!..


Царские конюшни на широкой площади построены из кирпича, оштукатурены, с каменными пилястрами. Сейчас там почти пусто: царь проводит учения. Как всегда, когда у него появляется новая тактическая идея.

Вообще-то Александр как раз на эти учения и шёл, — хотел посмотреть, — но по дороге задержался возле кобылы с новорожденным жеребёнком. И рядом не было никого, кто мог бы сказать, что она опасна в такой момент, — везет же иногда!.. Он проскользнул к ней, приласкал сначала её саму, а потом стал гладить жеребёнка; а её тёплые ноздри шевелили ему волосы. Потом она подтолкнула его головой, — хватит, мол, — он выбрался от них и пошёл дальше.

На утоптанном дворе — где пахнет конской мочой и соломой, кожей, воском и дёгтем, — только что появились три чужих коня. Их протирали конюхи-чужеземцы, в длинных штанах. А сбрую чистил свой, раб из конюшни. Уздечки очень интересные, украшены диковинно: на оголовьях золотые пластинки и султаны из красных перьев, а на удилах крылатые быки. И кони замечательные — рослые, сильные, свежие… Понятное дело, раз ведут с собой подменных.

Дежурный офицер дворцовой стражи заметил конюшему, что варварам придётся долго ждать, пока царь вернётся.

— Фаланга Бризона, — вмешался в разговор мальчик, — никак не управится до сих пор со своими сариссами. Их научить — много времени уйдет. — Сам он пока что мог поднять это гигантское копьё только за один конец. — А эти кони откуда?

— Из самой Персии. Послы от Великого Царя приехали. За Артабазом и Менаписом.

Эти сатрапы бежали в Македонию после неудачного мятежа. Царь Филипп считал их полезными для себя, а мальчику было интересно с ними.

— Но они же гости, — удивился он. — Отец не отдаст их Великому Царю, чтобы тот их убил. Скажи этим людям, чтоб не ждали.

— Нет, Александр. Как я понимаю, их простили, они могут свободно вернуться домой. Но послов принять надо в любом случае, с чем бы они ни приехали. Иначе просто нельзя…

— Но отец до полудня точно не вернётся. Наверно даже позже, из-за гвардейской пехоты. Они ещё не научились сомкнуто-расчленённому строю. Сходить мне за Менаписом и Артабазом?

— Нет-нет, что ты! Послов сначала царь должен принять. Пусть, эти варвары увидят, что и мы тут знаем, как что делается. Аттий, этих лошадей разместишь отдельно, чужеземцы вечно какую-нибудь болячку завозят.

Мальчик всласть насмотрелся на коней и на сбрую — и задумался. Потом вымыл ноги под водяной трубой, оглядел свой хитон, пошёл к себе и надел новый, чистый. Он часто слышал, как люди расспрашивали сатрапов, и те рассказывали о роскоши Персеполя. Тронный Зал с виноградом и деревьями из чистого золота; лестница, по которой может подниматься целая кавалькада; ритуалы странные какие-то… Ясное дело, они там привыкли к церемониям. Он причесался — насколько мог без посторонней помощи, превозмогая боль, — и решил, что готов.

Зал Персея, где принимают гостей, — это шедевр Зевксия. Сейчас здесь два фригийских раба, украшенные синей татуировкой, под присмотром дворецкого ставят на низенькие столики печенье и вино… Послы сидят в почётных креслах, а на стене над ними Персей спасает Андромеду от морского дракона. Он — один из предков; но говорят, что и Персию тоже он основал. Похоже, что те его потомки сильно изменились. На самом Персее нет ничего кроме крылатых сандалий, а послы одеты с головы до ног; в мидийское платье, которого их изгнанники здесь не носили. Только лица и кисти рук открыты, а всё остальное тело сплошь закрыто одеждой, а одежда — шитьём. Круглые чёрные шляпы усеяны блёстками… Даже бороды, завитые в мелкие колечки, похожие на раковины улиток, тоже кажутся вышитыми; туники с длинными рукавами обшиты бахромой… А ноги упрятаны в штаны, сразу видно что варвары.

Кресла три, но сидят только двое бородатых. Третий, молодой помощник, стоит за спиной старшего из послов. У него длинные, иссиня-чёрные шелковистые волосы; кожа цвета слоновой кости, лицо надменное и тонкое, и тёмные яркие глаза.

Старшие были заняты беседой, потому молодой первым увидел мальчика, стоявшего в дверях, и засиял навстречу чарующей улыбкой.

— Да продлятся дни вашей жизни, — сказал мальчик, входя в зал. — Я Александр, сын Филиппа.

Бородатые лица повернулись к нему; оба посла тотчас встали и призвали солнце светить на него; дворецкий, придя в себя, представил их Александру.

— Пожалуйста, сядьте. Вы должно быть устали с дороги. Отдыхайте…

Он часто слышал эти слова, так что тут ошибки быть не может, но они почему-то стоят… Потом он понял: они ждут, чтобы он сел первый! Такого с ним никогда прежде не случалось. Он вскарабкался на кресло, поставленное для царя. Носки сандалий не доставали до пола; дворецкий подозвал раба, чтобы подставил под ноги скамеечку.

— Я пришёл развлечь вас, потому что отец занят. Он армейские учения проводит. Мы ждём его к полудню, но может и задержаться. Это от гвардейской пехоты зависит, как они освоят сомкнуто-расчленённый строй. Сегодня они уже должны быть получше, очень серьёзно работали в последние дни.

Послы свободно говорили по-гречески — как раз поэтому их и выбрали для этой миссии, — но теперь оба напряжённо подались вперёд. Они не совсем были уверены, что правильно поймут македонский диалект, со своеобразными дорийскими гласными и жёсткими согласными. Но мальчик говорил очень чисто и ясно.

— Это сын кого-нибудь из вас? — спросил он.

Старший из послов учтиво ответил, что это сын друга, и представил его. Юноша снова улыбнулся, глубоко поклонился, но сесть отказался — стоял и смотрел на него, сияя глазами.

Послы восхищённо переглянулись. Прелестный сероглазый принц, крошечное царство, провинциальная наивность… Ведь это же просто очаровательно — царь сам обучает войска! И ребёнок хвастается этим. Быть может, он похвастается ещё и тем, что царь сам себе еду стряпает…

— Почему вы не кушаете печенье? Я тоже возьму… — Он откусил совсем маленький кусочек; не хотел, чтобы рот был полон. Но его представления об этикете были не настолько обширны, чтобы включать в себя беспредметный светский разговор, потому он сразу перешёл к делу: — Менапис и Артабаз будут рады узнать, что их простили. Они часто о доме вспоминают. Я думаю, они никогда больше не восстанут, и вы можете сказать это царю Окию.

Старший из послов всё понял, несмотря на странноватый язык. Он улыбнулся в чёрные усы и сказал, что передаст, непременно.

— А как насчёт генерала Мемнона? Его тоже простили?.. Мы думали, должны простить, раз его брат Ментор выиграл войну в Египте.

Посол замигал, словно глазам своим не веря, — потом сказал, что родосец Ментор, конечно же, очень ценный наёмник, и Великий Царь без сомнения благодарен ему.

— Мемнон женат на сестре Артабаза. Знаете, сколько у него детей?.. Двадцать один! И все живы! Здорово, правда?.. У них всё время двойняшки получаются. Одиннадцать мальчиков и десять девчонок! А у меня только одна сестра… Но, по-моему, это вполне достаточно.

Оба посла сочувственно кивнули. Они знали о домашних неурядицах царя Филиппа.

— Мемнон говорит по-македонски, знаете?.. Он мне рассказывал, как проиграл свою битву.

— Мой принц, — улыбнулся старший посол. — Военному делу надо учиться у победителей!

Александр задумчиво посмотрел на него. Его отец никогда не жалел времени на то, чтобы разобраться, где проигравший сделал неверный ход. Вообще-то, Мемнон обманул его друга при покупке коня, так что сейчас хорошо было бы рассказать, как он проиграл свою битву. Но этот дядька как-то противно разговаривает, как с маленьким. Вот молодому он бы рассказал…

Дворецкий отослал рабов, а сам остался; на случай, если надо будет вмешаться. Мальчик грыз понемножку свое печенье, обдумывая самые важные вопросы: на все могло времени не хватить.

— А сколько людей в армии Великого Царя?

Этот вопрос поняли оба посла, и оба улыбнулись. Правда может быть только на пользу: мальчуган наверняка запомнит всё сказанное сейчас на всю жизнь.

— Неисчислимо, — сказал старший. — Как песок у моря или звезды в безлунную ночь.

Они рассказывали ему о мидийских и персидских лучниках; о кавалерии на крупных конях из Нисайи; о воинах из внешних пределов империи, киссийцах и гирканийцах; об ассирийцах — у них шлемы бронзовые, с накладками, а палицы с железными шипами; о парфянах — у них луки и кривые сабли; об эфиопах в леопардовых и львиных шкурах, которые перед боем раскрашивают себе лица красным и белым, — у них стрелы с наконечниками из камня; об арабских верблюжьих отрядах, о бактрийцах… И так далее, до самой Индии. Мальчик сидел, широко раскрыв глаза, как любой ребёнок, слушающий рассказы о чудесах, пока они не умолкли.

— И все они должны сражаться, когда Великий Царь призовёт их?

— Каждый. Под страхом смерти.

— Но сколько же времени нужно, чтобы всех их собрать?

Возникла неожиданная пауза. Прошло уже сто лет со времени похода Ксеркса, так что ответа они и сами не знали. Потом сказали, что Великий Царь правит обширными владениями и народами многих наречий… Из Индии, например, дорога до побережья может длиться целый год… Но войска есть повсюду, где они могут понадобиться.

— Выпейте ещё вина. А до самой Индии проложена дорога?

Их беседа длилась уже довольно долго, и слух о ней разлетелся по дворцу; так что теперь возле дверей толпились люди. Послушать.

— А каков в бою царь Окий? Он храбрый?

— Как лев, — разом ответили послы.

— Каким крылом кавалерии он командует?

Вот так вопрос! Ужас, что за мальчишка!.. Послы заговорили уклончиво. Мальчик откусил кусочек побольше… Он знал, что с гостями нельзя быть слишком настойчивым, и потому сменил тему:

— А если солдаты приходят из Аравии, из Индии, из Гиркании — и не знают персидского, — как же он говорит с ними?

— Говорит с ними?.. Царь?.. — Это было просто трогательно, как маленький стратег снова задавал младенческие вопросы. — Видишь ли, сатрапы в тех провинциях подбирают им таких командиров, чтобы умели говорить на их языке.

Александр склонил голову набок и свёл брови.

— Солдаты любят, чтобы с ними говорили перед боем. Они любят, чтобы ты знал их по имени…

— Не сомневаюсь, — сказал второй посол с чарующей улыбкой. — Чтобы ты знал их по имени, они любят. — И добавил, что великий Царь беседует только с друзьями.

— С ними мой отец беседует за ужином!

Послы пробормотали в ответ что-то невнятное, не решаясь посмотреть друг на друга. Македонский двор прославился своим варварством. Ходили слухи, что царские пиры больше смахивают на пирушки горных бандитов, занесенных снегом вместе с добычей своей, чем на званые обеды государя. Один грек из Милета рассказывал им — и клялся, что сам это видел, — будто царь Филипп, не задумавшись, встаёт со своего ложа, чтобы принять участие в общей пляске… Однажды во время спора, который шёл на крике через весь зал, он швырнул гранат в голову одному из своих генералов… Но это ещё не всё! С бесстыдством своей лживой расы, этот милетец до того договорился, будто тот генерал кинул в ответ ломоть хлеба — и жив остался!.. Даже остался генералом!.. Если верить, хотя бы половине — всё равно, лучше промолчать.

Александр тем временем боролся с тяжкой проблемой. Рассказал это Менапис; но он не поверил и теперь хотел убедиться. Изгнанник мог постараться представить Великого Царя в дурацком виде. Но эти люди на него донесут — и его распнут, когда он вернётся домой. Нельзя же предавать гостя!.. И потому он сказал так;

— Один мальчик мне рассказывал, что когда люди приветствуют Великого Царя — они должны ложиться на землю. Но я ему сказал, что он дурак.

— И совершенно напрасно, мой принц. Наши изгнанники могли бы объяснить мудрость этого обычая. Наш повелитель правит не только многими народами, но и многими царями. Хотя мы называем их сатрапами, многие из них по крови цари; их предки когда-то правили сами, пока те страны не вошли в состав империи. Поэтому Великий Царь должен быть так же возвышен над другими царями, как те цари над своими подданными. Простираясь перед ним, люди должны испытывать не больше стыда, чем падая ниц перед богами. Если бы он казался не достоин такого поклонения — не долгим было бы время его власти.

Мальчик выслушал и понял. И ответил учтиво:

— Ну ладно. Только мы здесь не падаем ниц перед богами. Так что и вам не надо падать перед моим отцом. Он к этому не привык. Он не рассердится.

Послы с трудом сдержались, чтобы не рассмеяться. Мысль о том, чтобы пасть ниц перед этим варварским вождём, предок которого был вассалом Ксеркса — и вероломным вассалом, кстати говоря, — эта мысль слишком была нелепа, чтобы оскорбиться.

Дворецкий, решив что пора, шагнул вперёд, поклонился мальчику — тот вполне это заслужил по его мнению, — и сочинил какое-то дело, которое здесь объяснить нельзя. Соскользнув со своего трона, Александр попрощался со всеми, назвав каждого по имени.

— Мне очень жаль, что не смогу вернуться к вам. Надо идти на учения, у меня есть друзья в гвардейской пехоте. Сарисса — очень хорошее оружие в плотном строю, так отец говорит; но надо сделать этот строй подвижным, вот в чем штука… Так что он будет работать с ними, пока у них не получится. Надеюсь, вам не придется ждать слишком долго. Пожалуйста, распоряжайтесь здесь, как у себя дома. Вам принесут всё, чего захотите.

Выходя из Зала, он обернулся, увидел, что юноша провожает его взглядом, — и задержался, чтобы помахать ему рукой. Послы, взволнованно говорившие по-персидски, были слишком заняты, чтобы увидеть, как они улыбнулись друг другу.


В тот же день, под вечер, он был в дворцовом парке. Вокруг стояли резные эфесские вазы с редкостными цветами, которые погибают суровой македонской зимой, если не занести их под крышу, — но это было не интересно. Он учил своего пса находить брошенные вещи, когда увидел, что сверху, от дворца, к нему идет отец.

Он подозвал пса к ноге, и так они ждали, стоя бок о бок; оба напряженные, настороженные.

Филипп сел на мраморную скамью и показал сыну место рядом с собой, со зрячей стороны. Слепой глаз уже зажил; только бельмо на нем указывало место, куда попала стрела. Попала на излете, потому он и остался жив.

— Ну-ка, иди, иди сюда, — сказал он, обнажив в улыбке крепкие белые зубы. — Расскажи-ка, что они там тебе говорили… Я слыхал, ты задал им несколько трудных вопросов — расскажи, что они ответили. Так сколько воинов будет у Окия, если ему придется воевать?

Обычно он разговаривал с сыном по-гречески, чтобы тот учился языку, но сейчас говорил по-македонски. Это подкупило мальчика, и он начал рассказывать. Про десять тысяч Бессмертных, про лучников и пращников, про бойцов с дротиками и топорами; про то, как атакует верблюжья кавалерия и как индийские цари выезжают на чёрных безволосых зверях, таких громадных, что несут целые башни у себя на спине… Здесь он покосился на отца: не хотел показаться слишком легковерным. Филипп кивнул:

— Знаю, слоны. Про них говорили люди, проверенные на честность, так что это правда. Давай дальше, всё это очень полезно.

— А ещё они сказали, что люди, которые приветствуют Великого Царя, должны ложиться на землю лицом. А я им сказал, что перед тобой так не надо. Я боялся, что кто-нибудь не выдержит и рассмеётся — а они обидятся.

Филипп хлопнул себя по колену, закинул голову назад и расхохотался так, что всё тело заходило ходуном.

— Так они не стали этого делать? — спросил мальчик.

— Нет. Но ты же их от этого уволил!.. Всегда превращай необходимость в собственную добрую волю — увидишь, что тебя ещё и благодарить будут за это… Ну, им с тобой повезло. Они от тебя отделались легче, чем послы Ксеркса от твоего тёзки в Эгах.

Он устроился поудобнее, вроде собрался рассказывать. Мальчик нетерпеливо подвинулся, потревожив пса, державшего нос у него на ноге.

— Когда Ксеркс навёл переправу через Геллеспонт и привёл свои орды, чтобы проглотить Грецию, — он прежде всего разослал послов по всем народам. «Землю и воду» требовал. Горсть земли за поля и фляжку воды за реки; это как обряд. И обет подчинения, понимаешь?.. По дороге на юг, нас он проходил мимо; но мы оставались у него за спиной, так что он хотел обезопаситься. Вот он и прислал семерых послов. Это было, когда царствовал первый Аминт.

Александру хотелось спросить, был ли этот Аминт его прадедом, но он знал, что спрашивать без толку. Никто никогда ничего не скажет прямо о твоих предках — кроме самых первых, героев и богов. Пердикка, старший брат его отца, погиб в бою и оставил после себя сына-младенца. Но македонцам нужен был кто-то, кто мог бы отразить иллирийцев и править царством; потому они попросили отца стать царём вместо того малыша. Это он знал. А что было раньше — ему всегда отвечали, что узнает, когда подрастёт.

— В те дни здесь, у Пеллы, никакого дворца ещё не было. Только крепость наверху, в Эгах. Мы тогда держались из последних сил. Западные вожди, в Орестиде и Линкастиде, полагали, что они сами цари; иллирийцы, фракийцы и пеоны каждый месяц переходили границу, угоняли скот и уводили людей в рабство… Но по сравнению сперсами это были забавки детские; а Аминт, насколько я знаю, к защите не подготовился. Пеонов можно было бы призвать в союзники, — но к тому времени, когда явились послы, Пеонию персы уже покорили. Так что он не стал сопротивляться, а принёс вассальную присягу. Ты знаешь, что такое сатрап?

Пёс вскочил, ощетинившись, и свирепо огляделся вокруг. Мальчик успокоил его.

— Сына Аминта звали Александр, как и тебя. Ему было тогда лет четырнадцать-пятнадцать, у него уже своя гвардия была. Аминт устроил послам пир в Эгах, в крепости, и он тоже там был, Александр.

— Значит, он уже убил кабана?

— Откуда я знаю?.. Но это ж был государственный приём, наследник должен там присутствовать.

Мальчик знал Эги почти так же, как Пеллу. Все храмы богов, где устраиваются празднества в их честь, были наверху, в Эгах. И все царские усыпальницы тоже там. Древние курганы, на которых растёт только трава — их постоянно очищают от всего другого, — а под ними входы, как пещеры, с массивными дверями из узорчатой бронзы и мрамора. Было поверье, что если царя Македонии похоронят где-нибудь в другом месте, не в Эгах, то линия царей оборвётся. Когда летом в Пелле становилось слишком жарко, они перебирались наверх, за прохладой. Ручьи там никогда не пересыхают. Сбегают из поросших папоротником горных ущелий, холодные от снегов наверху; вприпрыжку скатываются по камням, мимо домов, через двор крепости; потом сливаются вместе и низвергаются высоким водопадом, закрывающим священную пещеру словно завесой… А крепость старая, мощная, с толстыми стенами, — не то что легкий, окруженный колоннами дворец… В большом зале круглый очаг, а в крыше над ним отверстие для дыма… Когда люди шумят там во время пира, все звуки отдаются эхом… Он представил себе, как персы с завитыми бородами и в усыпанных блестками шляпах осторожно идут по неровному полу.

— На пирах, как ты знаешь, пьют. И то ли послы не привыкли к вину, как мы пьем; то ли просто обнаглели — решили, что теперь могут делать что угодно, раз получили без хлопот всё за чем пришли… Так или иначе, один из них спросил, где же придворные дамы. Сказал, что в Персии принято, чтобы они присутствовали на пирах.

— Персидские дамы остаются на пьянку?!

— Это была наглая ложь. Он и не ждал, что ему поверят, просто куражился. Персидские женщины показываются на людях еще меньше, чем наши.

— Так наши мужчины стали драться?

— Нет. Аминт послал за женщинами. В Пеонии женщин уже не осталось: всех угнали рабынями в Азию, потому что их мужчины не покорились Ксерксу. По правде сказать, он тоже ничего не смог бы. Армии у него, считай не было; как мы её понимаем. Только дружина из его собственных владений, да племенные ополчения. А вожди обучали их, как хотели, — если хотели, — а могли и вовсе не привести, если не захотят. Это не он взял гору Пандей с золотыми рудниками. Я это сделал. Золото, мальчик мой, — это мать армий. Я плачу своим людям круглый год — война или не война, — и они дерутся за меня, под моими офицерами. А на юге их распускают во время затишья; и наёмники сами ищут себе работу, где кто найдёт. Так что они сражаются за своих бродячих генералов; а те часто бывают хороши — ничего не скажешь, — но всё равно, наёмник остается наемником. В Македонии я сам генерал. И как раз потому, сынок, послы Великого Царя не приходят больше требовать землю и воду.

Мальчик задумчиво кивнул. Бородатые послы были вежливы по этикету, по обязанности; но молодой — нет, с молодым по-другому…

— И дамы на самом деле пришли?

— Пришли. Как ты понимаешь, пришли оскорблённые; чтобы причесаться или ожерелье какое надеть — об этом у них и мысли не было. Думали показаться на момент и сразу уйти…

Александр представил себе мать, чтобы её вызвали таким вот образом. Он сомневался, что она показалась бы там, даже чтобы спасти весь народ от рабства. Но уж если бы пошла — обязательно причесалась бы и надела бы все драгоценности, какие есть у неё.

— Когда они узнали, что должны остаться, — продолжал Филипп, — прошли, как подобает порядочным женщинам, к дальним скамьям, у стены…

— Это где пажи сидят?

— Ну да. Один старик, которому его дед рассказывал, показал мне, как всё это было. Мальчики встали, чтобы уступить им место. Послы начали им разные комплименты выкрикивать, чтобы лица открыли… Если бы их собственные женщины позволили себе такое перед чужими — они бы им носы пообрезали. Да-да!.. Ещё и похуже сделали бы, можешь мне поверить!.. И вот в таком унижении видел свою мать и сестёр своих, и всех своих родственниц юный Александр. Он в такой был ярости, что даже упрекнул отца. Но если персы это и заметили — не придали значения. Кто обращает внимание на щенка, если пёс молчит?!.. А один сказал царю:"Мой македонский друг! Лучше бы ваши дамы не приходили совсем, чем сидеть вот так мучением для наших глаз. Наши дамы беседуют с гостями… Не забывай, ты отдал нашему царю землю и воду — так привыкай жить по нашим обычаям!"

— Сказал он это — и меч из ножен потянул, слегка так. Можешь себе представить, какая настала тишина. Царь подошёл к женщинам, развёл их и рассадил в ногах у персов, на их ложах застольных. В южных городах так флейтистки и танцовщицы сидят. Персы начали руки распускать… Принц это видел, так что друзья его еле сдерживали… Но он вдруг успокоился. Подозвал к себе ребят из своей охраны, выбрал семерых, безбородых ещё, и отослал. Потом подошёл к отцу — а тому, конечно, тошно было, если в нём хоть капля стыда ещё оставалась, — подошёл и говорит: «Государь, ты устал. Тебе не обязательно сидеть до конца, оставь гостей на меня. Они всё получат, что им причитается, слово даю».

— Ну, у Аминта появилась хоть какая-то возможность спасти лицо своё… Он, правда, предупредил сына, чтобы тот не учинил чего-нибудь опрометчиво, но сам извинился и ушёл. Послы конечно решили, что теперь уж вообще всё дозволено. А принц вроде и не сердился больше… Подошёл — сплошная улыбка — обошёл все ложа… «Дорогие гости, — говорит, — вы оказали честь нашим матерям и сестрам. Но они так рвались проявить свои чувства, так торопились, что теперь им просто неловко перед вами за свой вид. Давайте отошлём их пока. Пусть выкупаются, прикрасятся, оденутся как подобает… Когда они вернутся, вы сможете сказать, что здесь, в Македонии, вас приняли по заслугам».

Александр сидел напряжённо, с сияющими глазами. Он уже догадался, что затеял принц.

— У послов было вино, да и вся ночь впереди, так что они возражать не стали. А потом в зал вошли семь женщин, в покрывалах, но в роскошных платьях. Вошли и разошлись по кругу; по одной на ложе к каждому послу. Но даже тогда — хотя они своей наглостью уже лишили себя всех прав, какие имеют гости, — даже тогда он ещё подождал; смотрел, как они будут дальше себя вести. А когда всё стало ясно — подал сигнал. Парни в женских платьях выхватили кинжалы… И покатились те послы по блюдам, по раздавленным фруктам и пролитому вину. Считай, без единого крика. И пикнуть не успели.

— Вот здорово! — обрадовался мальчик. — Так им и надо!

— У них конечно была какая-то свита в зале — так двери заперли. Чтобы в Сардисе ничего не узнали, в живых нельзя было оставить никого. А потом можно было сказать, что они попали в руки бандитов, когда возвращались через Фракию. Когда всё было закончено, их зарыли в лесу. Как рассказывал мне тот старик, юный Александр сказал тогда: «Вы пришли за землёй и водой — хватит с вас одной земли».

Филипп закончил свой рассказ и теперь любовался реакцией сына. С тех пор как научился говорить, мальчик всю свою жизнь, постоянно слушал рассказы о мести. В Македонии не только в каждом древнем роду, но и в каждом крестьянском селении были свои истории такого рода. Он всегда воспринимал их, как театральные представления; и теперь на его пылающем лице отражались видения, проносившиеся перед глазами.

— Значит, когда царь Ксеркс пришёл, Александр стал воевать с ним?

Филипп покачал головой.

— Нет. К тому времени он уже стал царем, и знал что ничего не сможет сделать. Так что пришлось ему повести своих людей за Ксерксом, вместе с другими сатрапами. Но перед великой битвой под Платеями он сам поехал ночью в лагерь греков и рассказал им расположение персидских войск. Может быть, как раз это и решило исход.

Мальчик покраснел и нахмурился с отвращением. Потом сказал:

— Ну что ж. Он, конечно, умно сделал. Только я бы лучше сразился с персами.

— Вот как? — улыбнулся Филипп. — Я, пожалуй, тоже. Если живы будем — кто знает!..

Он поднялся со скамьи и оправил на себе отбеленную мантию с пурпурной каймой.

— Во времена моего деда спартанцы вступили в союз с Великим Царем, чтобы удержать свою власть на юге. А тот взял за это греческие города в Азии, которые до того были свободны. И с тех пор никто еще не смыл этого позора с лица Эллады. Никто не смог бы выстоять против Артаксеркса и спартанцев, когда они вместе. И я вот что тебе скажу. Эти города не освободить, пока все греки не объединятся вокруг общего вождя. Быть может, Дионисий Сиракузский был подходящий человек, но ему хватало хлопот с Карфагеном; а сын его — дурак, растерял всё что было… Но еще придет время!.. Ладно, поживем-увидим. — Он улыбнулся и мотнул головой. — Слушай, неужто ты не мог найти никого получше, чем этот чудовищный урод? Я поговорю с нашим охотником и подыщу тебе настоящую собаку, хорошей породы.

Мальчик вскочил и загородил собой пса, ощетинившего загривок.

— Я люблю его!

В голосе Александра звучала не слабость, а смертельный вызов.

— Ну ладно, ладно, — сказал Филипп, пряча разочарование. — Этот зверь твой, и никто на него не покушается. Я просто подарок тебе предлагал.

Мальчик ответил не сразу, но в конце концов произнес:

— Спасибо, отец. Только я думаю, он будет ревновать и убьёт другого. Он ведь очень сильный.

Пёс уткнулся носом ему подмышку, и так они стояли рядом, не-разлей-вода. Филипп пожал плечами и пошёл во дворец.

А Александр со своим псом затеяли возню на траве. Пёс наскакивал и толкал его осторожно, словно играл с подрастающим щенком. Потом они упали рядом и задремали, обнявшись. Пригревало солнце. Перед глазами Александра снова проносились картины из отцовского рассказа. Зал в Эгах; разбросанные кубки, блюда, подушки; и персы валяются в запекшейся крови, как троянцы на стене у мамы… В дальнем углу зала, где убили челядь, сопровождавшую послов, ещё сражается тот юноша, что приехал сегодня. Он ещё жив, один, и держится против десятка нападающих… «Стойте! — закричал принц. — Не смейте его убивать, это мой друг!..» Когда пёс разбудил его, начав чесаться, — они как раз уезжали верхом на конях, украшенных перьями. Уезжали в Персеполь.


Нежаркий летний день клонился к вечеру. На солёное озеро Пеллы упала тень островной крепости, где сокровищница и тюрьма; в окнах вверх и вниз по городу засветились лампы; дворцовый раб вышел со смоляным факелом зажечь большие чаши, что держат сидящие львы у подножья парадной лестницы; с равнины доносилось мычание коров, их домой загоняли; а вдали на горах, обращённых к Пелле затенёнными восточными склонами, заискрились в серой мгле первые костры.

Мальчик сидел на крыше дворца и глядел вниз: на город, на лагуну, на маленькие рыбачьи лодки, возвращавшиеся к своим стоянкам… Ему пора было укладываться спать; поэтому он и прятался от няньки, надеясь повидаться с матерью. Быть может, она позволит ему не ложиться? А рабочие, чинившие крышу, ушли, не убрав лестниц. Разве можно упустить такой случай!..

Он сидел на черепице из пентеликского мрамора, что привез когда-то морем царь Архелай. Под бёдрами водосточный желоб, между коленками — антефикс в форме горгоньей головы, краски ее поблекли под ветрами и дождем… Ухватившись за ее волосы-змеи, он глянул вниз, осваиваясь с высотой, с которой придется спускаться. Высоко. А страшно-то как!.. Это, наверно, земные демоны пугают снизу. Но всё равно придется смотреть в их сторону на обратном пути, так что лучше сладить с ними заранее…

Вскоре они поддались. Эти твари всегда так, если сам не поддаешься. Он съел кусок черствого хлеба, который стащил себе вместо ужина. На ужин было горячее молоко с вином и медом, запах — ну до того заманчивый был!.. Но даром ничего не дается: за ужином всегда ловят и отправляют спать.

Снизу донеслось блеяние. Значит черного козла уже привели. Теперь еще чуть-чуть — и пора. А заранее разрешения спрашивать — ну уж нет: никто никогда ничего не разрешает. Но уж если он будет там, она ж его не прогонит!..

Он начал осторожно спускаться по лестнице. Перекладины разнесены широко, в расчете на взрослого… Но побежденные земные демоны держались поодаль, так что он пел — не вслух, конечно — победный пеан. Ну вот, теперь с нижней крыши на землю… Там никого не было, кроме нескольких рабов, закончивших все дела и возвращавшихся к себе. Во дворце его наверняка ищет Гелланика, так что надо обойти снаружи… Она уже не могла с ним управиться; так мама говорила, он сам это слышал, своими ушами.

Зал был освещен. Внутри кухонные рабы болтали по-фракийски и двигали столы. А снаружи, прямо перед ним, обходил свой участок стражник. Это Менест шел навстречу, его издали можно было узнать по роскошной рыжей бороде. Мальчик улыбнулся ему и помахал рукой.

— Алекса-андр!.. Алекса-андр!..

Голос Ланики донесся из-за угла, откуда он сам только что вышел, — значит она сама пошла его искать. Вот-вот она его увидит, деваться некуда… Он кинулся бежать, но в то же время думал, искал выход. Есть выход — Менест!

— Быстро! — прошептал он. — Спрячь меня под щитом!

Не дожидаясь, пока Менест его поднимет, он вскарабкался на него и обхватил руками и ногами. Жесткая борода щекотала шею.

— Обезьяныш! — проворчал Менест, подавляя смех.

Он прижал его щитом, а сам привалился спиной к стене. И как раз вовремя. Гелланика прошла мимо, сердито ворча; но слишком хорошо была она воспитана, чтобы обращать внимание на солдат.

— Куда ты подевался?! Мне что, делать нечего?!..

Мальчик сжал на прощание шею Менеста, соскользнул на землю и умчался.

Он шёл кратчайшим путём, стараясь не вляпаться в грязь, — нельзя же приходить на богослужение запачканным! — и благополучно добрался в тот угол сада, где задний выход из покоев матери. Снаружи на ступенях уже ждали женщины; пока не много, и факелы ещё не зажжены. Он не стал подходить к ним, а спрятался за живой изгородью: он вовсе не хотел, чтобы его увидели, пока не придут в лес. А дорогу он и сам знал.

Неподалеку святилище Геракла, его предка по отцовской линии. Внутри маленького портика синяя стена темнеет в вечерних сумерках, но бронзовая статуя ярко блестит, и её агатовые глаза отражают последний свет. Царь Филипп освятил эту статую вскоре после того как вступил на престол. Ему было двадцать четыре тогда; а скульптор знал, как обращаться с заказчиком, — и сделал Геракла примерно того же возраста, только безбородого, по южной моде. Волосы статуи и львиная шкура позолочены… Клыкастая морда льва надета капюшоном на голову Геракла, а остальная часть шкуры плащом свисает на спину… Эту голову скопировали потом и стали чеканить на монетах Филиппа.

Здесь никого не было. Александр поднялся к святилищу и потёр большой палец на правой ноге героя, над краем пьедестала. Только что, на крыше, он взывал к нему — и Геракл сразу пришёл усмирить демонов; надо его отблагодарить… Этот палец был ярче всех остальных, его часто терли.

Из-за миртовой изгороди доносились тихие перезвоны систров и бромотанье бубна, когда по нему легонько проводили пальцами. Потом в распахнутых дверях появился горящий факел и превратил сумерки вокруг в чёрную ночь. Александр подполз к изгороди. Теперь подошли уже почти все. На женщинах были яркие тонкие платья; они собирались только плясать перед богом. На Дионисиях, уходя из Эг наверх в горы, они надевают настоящие платья менад, и держат в руках тростниковые тирсы с наконечниками из сосновых шишек и венки из плюща. И тех пятнистых одеяний, тех оленьих шкур больше уже не увидишь: их выбрасывают, когда они заляпаны кровью. А маленькие шкурки, надетые сейчас, хорошо выделаны и заколоты золотыми пряжками; тирсы — изящные жезлы, позолочены и украшены ювелирной работой… Вот появился уже жрец Диониса, за ним следом мальчик ведёт козла… Теперь все ждали, когда выйдет мать.

Она появилась, смеясь чему-то, вместе с Гирминой из Эпира. На ней шафрановое платье и позолоченные сандалии с гранатовыми пряжками; в волосах плющовый венок из золотых листьев — тонкие веточки дрожат, сверкая в свете факела, стоит ей шевельнуть головой, — а тирс её обвит маленькой змейкой из эмали. Одна из женщин, шедших следом, несла корзину с Главкосом; его всегда брали на эти пляски.

Девушка с горевшим факелом обошла по кругу всех остальных. Взметнулись снопы огня — и в ярком свете засияли глаза; и краски платьев — зелёные, красные, синие, жёлтые, — засверкали, как самоцветы. А из темноты выступала и словно парила в воздухе — будто подвешенная маска — чёрная козлиная морда. Печальная, мудрая, мерзкая; с позолоченными рогами, и глаза как топазы… На шее у него висел венок из молодых зелёных гроздьев винограда. Жрец и его мальчик-служка повели козла к бору; но козёл шёл впереди, словно сам вел за собой всех остальных. Женщины пошли следом, потихоньку разговаривая между собой. В такт их шагам мягко позванивали систры; в ручье возле фонтана квакали лягушки…

Они поднялись на открытый склон над дворцовым парком. Тропа вилась меж кустами мирта, тамариска и дикой сливы. Позади всех, держась в темноте, но видя дорогу в свете факелов спереди, бесшумно двигался мальчик.

Вот впереди показался лес — словно чёрная стена смутно проглядывала сквозь темноту, — мальчик сошёл с тропы и осторожно заскользил среди кустов. Рано попадаться на глаза.

Вот вошли в лес, подошли к поляне… Там они разошлись по кругу и закрепили свои факелы на стойках, воткнутых в землю. А мальчик залёг в ложбинке меж сосен, — на упругом ковре из сухой хвои, — лежал и смотрел.

Площадка для плясок убрана, алтарь увит гирляндами… Возле него поставлен нестроганный стол с чашами для вина и смесительным кратером, и со священными опахалами… А чуть дальше стоит на своём пьедестале Дионис; как всегда ухоженный, очищенный от птичьих следов, вымытый и отполированный так, что чуть коричневатое мраморное тело светится, словно живая плоть.

Олимпия привезла его сюда из Коринфа, где его изваяли под её надзором. Он был почти в человеческий рост. Юноша лет пятнадцати, светловолосый, с изящной мускулатурой танцора. На нём богато украшенные красные сандалии, и леопардовая шкура на плече… В правой руке длинный тирс, а в левой золочёная чаша: предлагает её, приглашая взять. А улыбается он не так, как Аполлон. Тот говорит: «Человек, познай себя, этого достаточно для краткой жизни твоей.» А эта улыбка завлекает, манит — призывает разделить её тайну…

Они там встали в круг и запели призыв к богу; перед тем как принесут козла в жертву. С тех пор как здесь в последний раз проливалась кровь, алтарь отмыли дожди, так что козёл подошёл без боязни; только один раз закричал — дико, страшно, — когда нож уже вонзался в него. Кровь его собрали в плоскую чашу и смешали с вином для бога. Мальчик смотрел на это спокойно, опершись подбородком на руки. Жертвоприношений он видел много; и в общественных храмах и здесь, в бору. Его приносили сюда, когда он был ещё совсем маленьким; во время плясок он спал на хвойной подстилке, под грохот бубнов и пение флейт.

Вот зазвучала музыка… Девушки с бубнами и систрами, и ещё одна с двойной флейтой, начали мягко раскачиваться в такт собственной мелодии. Раскачивался и Главкос, подняв голову из открытой корзины. Музыканты играли всё громче, всё быстрее; руки танцовщиц сплелись на талиях, женщины били землю ногами, тела их изгибались то вперёд то назад, волосы разметались… Для плясок Диониса вино не разбавляют: ведь после жертвоприношения пьют вместе с богом! Скоро можно будет выйти к ним, теперь его уже ни за что не отошлют назад.

Девушка с кимвалами подняла их высоко над головой, они зазвенели раскатистой трелью… Он пополз вперёд, почти выбрался под свет факелов, но его ещё никто не видел. Хоровод двигался ещё медленно, чтобы хватало дыхания петь. Они славили триумф бога.

Мальчику почти всё было слышно, но он и так знал этот гимн: уже не раз слышал его здесь. После каждого куплета звенели кимвалы и раздавался припев, с каждым разом всё громче: «Эвой, Вакх! Эвой! Эвой!»

А запевала гимн его мама. Она звала бога сыном Семелы, рождённым от огня. Глаза её, и щёки, и волосы ярко сияли; а золотой венец и жёлтое платье отражали свет факелов, словно и сама она пылала огнем.

Гирмина из Эпира, размахивая чёрной гривой волос, пела, как младенца-бога прятали на острове Наксос, чтобы спасти от ревнивой Геры; как его охраняли поющие нимфы. Мальчик подполз поближе, к самому столу с винными чашами. Потом поднялся на ноги и заглянул на стол. Кубки и кратер были старинные, на них картины нарисованы… Он снял со стола один кубок и стал его рассматривать. Оказалось, что там есть ещё немного вина, на донышке. Он вылил пару капель на землю — возлияние богу, он знал, как себя надо вести, — а остальное выпил. Неразбавленное вино было крепко, но сладко; ему понравилось. Похоже, богу тоже понравилось, что он его почтил: факелы стали ярче, а музыка и вовсе волшебной. Он почувствовал, что скоро тоже пойдет плясать, но пока отошел назад, в сосны.

А они тем временем пели, как дитя Зевса принесли в лесное убежище старого Силена. Тот учил его мудрости, пока малыш не превзошел своего учителя, открыв источник могущества в пурпурных гроздьях. Тогда все сатиры стали боготворить его за тот неистовый восторг, что он держал в руке своей. Песня вихрилась, хоровод крутился, словно колесо на хорошо смазанной оси… Мальчик начал отбивать такт ногой и хлопать в ладоши; пока один, сам с собой.

Бог вырос в юношу. Он стал прекрасен, — грациозен, словно девушка, — но горел тем пламенем молний, что было повитухой у матери его. Он вышел к людям, осыпая своими дарами всех, кто уверовал в его божественность. Но тех, кто его не принимал, он карал, словно лев пожирающий. Слава его разрасталась; он стал слишком заметен, чтобы можно было его и дальше скрывать от ревнивой Геры. По блеску и могуществу она узнала его и наслала на него безумие.

Музыка закручивалась спиралью, всё выше и быстрее; музыка звучала, словно предсмертный крик жертвы в ночном лесу, звенели кимвалы… А мальчик уже успел проголодаться, и пить тоже хотелось, — напрыгался в пляске своей, — он снова подбежал к столу, потянулся на цыпочки и взял ещё один кубок. На этот раз дыхание не перехватило; вино было словно пламя небесное, о котором пелось в гимне.

Безумный бог пошел через Фракию и Геллеспонт, через Фригийские горы на юг, в Карию… Его приверженцы, делившие с ним радости его, пошли за ним, чтобы разделить и его безумие… Это безумие приносило им восторг, потому что даже оно было божественным; и они не покинули бога. Азиатским берегом он прошёл в Египет… Тамошний мудрый народ принял его радушно; и он задержался там, чтобы познать их мудрость и научить их своей. Потом, исполненный божественного безумия, он двинулся по неизмеримым просторам Азии, на восток. Он шел и плясал — всё дальше и дальше, — обращая людей в свою веру, как огонь распаляет огонь. Он пересёк Ефрат, пройдя по мосту из плюща; он переплыл Тигр на спине тигра… И всё шёл и плясал — через равнины, через реки, через горы, высокие как Кавказ, — пока не пришёл в землю Индии, на самом краю мира. Дальше не было уже ничего; только Поток Океана, что опоясывает землю. Здесь проклятие Геры иссякло. Индийцы тоже стали поклоняться ему, дикие львы и пантеры кротко пришли влачить его колесницу… И так он вернулся со славой в эллинские земли, Великая Мать очистила его от всей крови, какую он пролил в безумии своем, и он наполнил радостью сердца людей. Снова грянул припев, и на этот раз мальчик запел вместе со всеми. Голос его был пронзителен, как флейта рядом с ним. Хитон свой он сбросил, жарко было; от пляски, от факелов, от вина… Под ним крутились колеса колесницы, а ее везли львы; для него звучали пеаны, и реки поворачивали вспять, а народы Индии и Азии плясали под его песню… Его призывали менады — и он спрыгнул со своей колесницы, чтобы плясать вместе с ними. Они разомкнули свой вихрящийся хоровод, смеялись, что-то кричали ему… Потом круг снова сомкнулся, так что он смог очертить свой алтарь… И под их песню плясал он вокруг этого алтаря — топтал росу, творил колдовство своё, — пока весь лес не начал крутиться, так что он уже не знал, где небо, где земля. Но тут перед ним появилась Великая Мать, в венке из света, подхватила его на руки и принялась целовать; а он увидел на её золотой юбке красные следы от своих окровавленных ног. Это он, танцуя, наступил на то место, где приносили жертву, и ноги были теперь такими же красными, как сандалии у статуи бога.

Его завернули в плащ, уложили на мягкий хвойный ковёр, снова поцеловали… И тихо сказали, что даже богам надо спать, пока они ещё маленькие. Он должен остаться здесь и быть умницей, а скоро все-все пойдут домой.

В душистой хвое, в мягкой шерсти плаща было тепло; тошнота прошла, и факелы больше не качались… Теперь они, вроде, стали пониже, но горели по-прежнему ярко и дружелюбно. Выглянув из-под плаща, он увидел, что женщины уходят в лес, в сосны, обнявшись или взявшись за руки. Потом, через годы, он старался вспомнить, слышал ли тогда другие голоса, чтобы отвечали женщинам в лесу. Но воспоминания были обманчивы и каждый раз — при каждой попытке вызвать их — говорили разными голосами. Во всяком случае, ему не было ни страшно, ни одиноко: поблизости слышался шепот и смех. И последнее, что он видел, закрывая глаза, — танцующее пламя.

2

Ему исполнилось семь, в этом возрасте мальчиков забирают из-под женской опеки. Пора делать из него грека.

Царь Филипп снова был на войне; на северо-восточном, халкидийском побережье. Считалось, что он защищает свои границы, хотя на самом деле это означало их расширение. Семейная жизнь его легче не стала. Ему часто казалось, что женился он не на женщине, а на сильном и опасном вожде-сопернике: воевать с ним теперь не станешь, а его шпионы знают всё. Из прежней девочки она выросла в женщину красоты ослепительной; но его всегда привлекала и возбуждала именно юность и свежесть, независимо от пола. Какое-то время он удовлетворялся мальчиками; потом — по обычаю предков — завёл себе юную наложницу из хорошего рода, дав ей статус младшей жены. От уязвлённой гордости, от ярости Олимпии дворец дрожал, словно от землетрясения. Однажды ночью её видели возле Эг; шла с факелом к царским могилам. Это было древнее колдовство: написать проклятие на свинце и оставить духам, чтобы довершили дело. Говорили, что ребёнок был при этом с нею. При следующей встрече Филипп присмотрелся к своему сыну. Дымчато-серые глаза встретили его взгляд, не мигая. Чужие, немые… Когда он уходил — чувствовал эти глаза на спине у себя.

Война в Халкидиках неотложна, но и мальчишку нельзя оставить!.. Он был невелик для своих лет, но во всём остальном опережал сверстников до чрезвычайности. Гелланика научила его буквам и счёту; его высокий голос был чист, а слух безупречен; солдаты в гвардии и даже в армейских казармах, к которым он убегал едва не каждый день, обучили его своей крестьянской речи… Чему еще — об от этом можно было только гадать… Ну а чему он успел научиться у матери, об этом лучше было и вовсе не думать.

Когда македонские цари уходили на войну, они берегли спину; это было у них в крови. На западе иллирийцы были покорены в первые годы его правления. Теперь он собирался заняться востоком. Но оставались старые опасности, свойственные всем племенным царствам: заговоры в собственном доме и кровная вражда соседей. Если, уходя на войну, он заберёт мальчика у Олимпии и назначит ему воспитателем кого-нибудь из своих мужчин, — наверняка придётся иметь дело и с тем и с другим…

Филипп всегда гордился тем, что умеет увидеть, где можно обойти противника без боя. Подумав, что утро вечера мудренее, он заснул с нерешённой проблемой, а проснулся с мыслью о Леониде.

Это был дядя Олимпии — но ещё больший эллин, чем сам Филипп. В молодости, увлекшись скорее самой Грецией, чем её идеями, он поехал на юг; прежде всего в Афины. Там он приобрёл чистую аттическую речь, изучил ораторское искусство; и занимался в разных философских школах достаточно долго, чтобы решить, что все они способны лишь подорвать здоровые традиции и помешать поискам здравого смысла. Как это вполне естественно для человека с его происхождением, он приобрёл там друзей среди аристократов, среди потомственных олигархов, которые часто вспоминали добрые старые времена, оплакивали их и — как их предки во время Великой Войны — восхищались обычаями Спарты. Естественно, что оттуда Леонид поехал в Спарту. Но к этому времени он уже привык к возвышенным и роскошным развлечениям Афин: к драматическим фестивалям; к музыкальным конкурсам; к священным процессиям, обставленным как великолепные представления; к вечерним клубам, где за ужином сочинялись стихи, где состязались в остротах… Лакедемон показался ему безнадёжно провинциальным. Леонид был князем у себя в Эпире, был глубоко привязан к своей земле и своим обычаям, — расовое господство спартиатов над илотами было ему чуждо и противно. А фамильярная откровенность спартиатов друг с другом — и с ним тоже — произвела на него впечатление грубой невоспитанности. Здесь тоже величие было в прошлом, как и в Афинах. Словно старый пёс, побитый молодым, — который зубы ещё скалит, но держится подальше, — Спарта была уже не та, с тех пор как фиванцы подходили к её стенам. Меновая торговля отошла в прошлое, появились деньги, и стали цениться как везде; богатые скупили громадные земельные участки, бедные не могли больше вносить свою долю за общественную трапезу за общим столом и опускались до уровня нахлебников, — а вместе с гордостью теряли и отвагу свою… Но в одном отношении они остались такими же, как прежде. Они ещё не разучились воспитывать дисциплинированных мальчиков — смелых, закаленных и уважительных, — которые делали, что им скажут, сразу же и не спрашивая зачем; вставали при появлении старших; и никогда не заговаривали первыми, пока к ним не обратятся. Аттическая культура и спартанские обычаи, — думал он, но дороге домой, — если соединить их в податливой душе юноши — это даст совершенного человека.

Вернувшись в Эпир, он стал ещё более влиятелен: теперь не только его ранг уважали, но и восхищались эрудицией, привезенной из дальних странствий. К его мнению продолжали прислушиваться и тогда, когда все его знания давно уже устарели. Царь Филипп, имевший своих агентов во всех греческих городах, знал больше. Однако, поговорив с Леонидом, он обнаружил, что его собственный греческий звучит слишком по-беотийски; а у Леонида в безупречную аттическую речь совершенно естественно вплетались и эллинские афоризмы. «Ничего сверх меры», «Хорошее начало — половина дела», «Честь женщины в том, чтобы о ней не говорили ни плохого, ни хорошего»…

Здесь был отличный компромисс. С одной стороны, он окажет честь родне Олимпии. А с другой — Леонид, страстный поборник порядка обожающий поучать, вынудит ее вести себя, как подобает высокородной даме; да и самому Филиппу не помешает его придирчивый взгляд… С Леонидом ей будет труднее совать нос не в свое дело, чем с самим Филиппом!.. И для мальчишки он подберет подходящих учителей через своих друзей-гостеприимцев, — у самого царя не было времени на это, — таких учителей, насчет которых можно не сомневаться в отношении политики и морали… Они обменялись письмами… И Филипп уехал со спокойной душой, распорядившись, чтобы Леониду был оказан приём как почётному гостю.

В тот день, когда Леонид должен был появиться, Гелланика достала самую лучшую одежду Александра и послала своего раба приготовить ему ванну. Когда она тёрла его мочалкой, вошла Клеопатра. Это была теперь плотная, приземистая девчушка, с рыжими волосами матери и коренастым сложением Филиппа. Она часто горевала из-за того, что мама любит Александра больше, чем её, и по-другому, — а когда горевала, всегда ела что-нибудь, ради утешения.

— Ты теперь уже школьник… — сказала она. — Теперь тебе нельзя в женские комнаты!..

Когда он видел, что ей плохо, он всегда утешал её: развлекал, веселил или давал что-нибудь. Но когда она начинала напоминать ему, что она женщина — и поэтому ближе к маме, — тут он её ненавидел.

— Я буду заходить, когда хочу. Кто это, по-твоему, меня не пустит?

— Твой учитель…

Она начала приплясывать вокруг ванны и распевать: «Твой учитель, твой учитель!..» Он выскочил, залив пол водой, схватил её и закинул в ванну, во всей одежде. Гелланика уложила его поперёк колена, мокрого, и отлупила своей сандалией. Клеопатра стала дразниться — тогда и ей досталось тоже; она с рёвом кинулась бежать, но служанка поймала её, раздела и завернула в полотенце.

Александр не плакал. Он очень хорошо понимал, почему приезжает его двоюродный дед. Ему не надо было объяснять, что если он не станет слушаться этого человека — мать его проиграет какую-то битву в своей войне; не надо было объяснять, что тогда следующая битва будет вестись за него. В душе его уже были шрамы от таких битв. Когда возникала угроза новой — шрамы эти болели, как старые раны перед дождём.

Гелланика начала расчёсывать ему спутанные волосы — он стиснул зубы. Он легко мог заплакать, услышав старую военную песню, где друзья, поклявшись, умирали вместе; или нежную мелодию флейты… Он плакал полдня, когда заболел и умер его любимый пёс… Он уже знал, что значит оплакивать павшего, — всё своё сердце выплакал по Агию, когда тот погиб… Но плакать из-за собственных ран — за это Геракл отказался бы от него. Такое условие давно уже входило в их тайный договор.

Но вот он выкупан, причёсан, наряжен, — его отвели в Зал Персея, где Олимпия с гостем сидели в почётных креслах. Мальчик ожидал увидеть старого учёного, но это оказался мужчина лет сорока с небольшим — чёрная борода едва тронута проседью, — похожий на генерала, который, правда, оставил службу, но готов хоть завтра вернуться в строй. Мальчик много чего знал об офицерах, в основном от их подчинённых. Но друзья хранили его секреты, — он их секретов тоже не выдавал.

Леонид был сердечен, поцеловал его в обе щеки, крепко взял за плечи, сказал, что уверен — он не посрамит своих предков… Александр учтиво всему этому подчинился. По его понятиям, он должен был это вытерпеть, как солдат на параде. Леонид и не надеялся, что спартанская подготовка начнётся так легко и гладко. Мальчик хоть и слишком красив, чтобы можно было оставлять его без надзора, — это рискованно, — но на вид здоровый и бодрый; и нет сомнений — очень толковый, так что учиться сможет отлично.

— Ты вырастила замечательного ребёнка, Олимпия. Судя по этой одежде, ты очень внимательна к нему… Но ведь это же всё для младенца, надо одеть его как большого.

Александр посмотрел на маму, которая своими руками вышивала его тунику из мягкой вычесанной шерсти. Она сидела очень прямо. Чуть-чуть кивнула ему и отвела глаза.

Леонид расположился во дворце, в отведенных ему покоях. Переговоры о подходящих учителях займут достаточно много времени: абы кого приглашать просто нельзя, а у достаточно видных людей собственные школы — их так сразу не бросишь… К некоторым надо будет еще присмотреться на предмет опасных мыслей… Но сам он должен начинать немедля: он видел, что давно уже пора.

Вышколенный вид оказался обманчивым. Мальчишка делал, что хотел. Поднимался с петухами или вовсе не спал дома; мотался с другими мальчишками, или даже со взрослыми, неизвестно где… Надо было признать, что несмотря на жуткую избалованность он отнюдь не маменькин сынок, — но речь его была просто ужасна. Мало того, что он почти не знал греческого. Но где он научился такому македонскому? Можно подумать, его зачали под стенами казармы!

Ясно, что одними уроками тут не обойдёшься. Всю его жизнь надо взять под жёсткий контроль, с утра и до ночи.

Теперь каждое утро, ещё до восхода, начиналось с зарядки. Два круга по беговой дорожке, упражнения с грузами в руках, прыжки и метания. Когда наконец подходило время завтракать — есть оказывалось почти нечего. Если он говорил, что остался голодным, ему предлагали сказать то же самое на хорошем греческом; а потом отвечали — на хорошем греческом, — что лёгкий завтрак полезен для здоровья.

Одежду ему поменяли на домотканую, шершавую, без всяких украшений. Царских сыновей в Спарте такой наряд вполне устраивал. Наступала осень, становилось всё холоднее и холоднее, а его закаляли — заставляли ходить без плаща. Чтобы согреться, приходилось всё время бегать; от этого голод становился ещё невыносимее, но есть давали не больше прежнего.

Леонид видел, что мальчик, подчиняется ему нехотя; без единой жалобы, но со стойким и нескрываемым отвращением. Было яснее ясного, что он сам и его режим — ненавистное наказание, которое Александр терпит только ради матери, собрав в кулак всю свою волю и гордость.

Леониду это не нравилось, но он не мог пробить возникшую стену. Он был из тех людей, у которых роль отца, взятая на себя однажды, напрочь стирает все воспоминания детства. Это могли бы ему сказать его собственные сыновья, если бы им хоть когда-нибудь удалось заговорить с ним. Он был готов выполнить свой долг в отношении Александра; и не представлял себе, что кто-нибудь другой мог бы сделать это лучше.

Начались уроки греческого. Вскоре выяснилось, что на самом деле Александр знает его очень прилично. Просто не любит. Но это же позор, — сказал ему учитель, — раз отец его говорит так хорошо. Он моментально восстановил всё, что знал раньше; быстро научился писать; но постоянно мечтал о том, что как только выйдет из класса — снова окунётся в македонское просторечие и в жаргон фаланги.

Когда он понял, что придётся говорить по-гречески весь день, — ему трудно было в это поверить. Ведь даже рабам позволялось говорить друг с другом на родном языке!

Правда, у него бывали передышки. Для Олимпии северный язык был неиспорченным, сохранившимся наследием героев, а греческий — выродившимся диалектом. Она разговаривала на нём только с греками — это была её вежливость по отношению к низшим, — но ни с кем больше. А у Леонида бывали и другие дела, во время которых его пленник мог исчезать. Если ему удавалось попасть в казармы во время обеда, там всегда хватало каши и для него.

Одной из немногих радостей оставалась верховая езда, но вскоре он лишился своего любимого спутника. Это был молодой офицер из гвардии, которого он по привычке поцеловал, когда тот снимал его с коня. Леонид увидел это со двора конюшни. Александра отослали в сторонку, он ничего не слышал, — но увидел, как пунцово покраснел его друг, и решил, что дело зашло слишком далеко. Он вернулся и встал между ними.

— Я сам его поцеловал! А он никогда и не пытался меня трахнуть!

Терминология у него была казарменная, другой он просто не знал.

После долгой, тяжелой паузы Леонид увел его в класс, и там — все так же молча — избил. Его собственным сыновьям доставалось гораздо хуже; здесь его сдерживали положение Александра и возможная реакция Олимпии; но это была настоящая мальчишья порка, не детские шлёпки. Леонид не признавался себе, что давно уже ждал случая посмотреть, как выдержит это его подопечный.

Кроме ударов — других звуков он не услышал. После порки он собирался приказать мальчишке повернуться и посмотреть ему в лицо, но тот его опередил. Он ожидал увидеть только спартанскую выдержку или жалость к себе… А увидел сухие, широко раскрытые глаза с расширенными зрачками, добела сжатые губы, раздувшиеся ноздри, — пылающую ярость, которую молчание делало ещё ярче. На какой-то момент ему стало по-настоящему страшно.

Здесь, в Пелле, он был единственным, кто знал Олимпию с детства. Уж она-то наверняка кинулась бы царапаться; у ее няньки всё лицо было в шрамах от её когтей. Но сын вёл себя совершенно иначе. Это была такая сдержанность — страшно становилось, как бы её не прорвало.

Первым побуждением было схватить мальчишку за шиворот и выбить из него эту дерзость. Но как бы ни был он ограничен — в меру своих способностей он был справедлив, и отличался хорошей самооценкой. И кроме того, его позвали сюда, чтобы воспитать боевого царя Македонии, а не сломленного раба! А мальчик не вышел из себя, уже хорошо…

— Ты молчал, как солдат, — сказал Леонид. — Уважаю мужчин, умеющих переносить свои раны. Сегодня мы больше не работаем.

В ответ он получил только взгляд, выражающий невольное уважение к смертельному врагу. Когда мальчишка выходил, Леонид увидел пятно крови на спине его домотканого хитона. В Спарте это было бы вполне нормально; но он вдруг обнаружил, что жалеет: зря это он так, надо было полегче.

Маме Александр ничего не оказал, но она увидела рубцы. В её комнате, где они много раз делились секретами, она обняла его и расплакалась; и он вдруг расплакался тоже. Он успокоился первый; подошёл к свободному камню у очага, вытащил из-под него восковую куклу, которую уже видел там раньше, и попросил, чтобы она заколдовала Леонида. Она быстро отобрала, сказала что нельзя это трогать — и потом это вообще для другого дела… У куклы фаллос был проткнут терновым шипом, но с Филиппом это не помогало, хотя она пробовала уже не раз. Она не знала, что ребёнок видел.

Слёзы облегчили его ненадолго, и облегчение оказалось обманчивым. Придя к Гераклу в парке, он почувствовал себя преданным. Он ведь плакал не от боли, он по утраченному счастью плакал; если бы она его не размягчила — он бы сумел сдержаться… Раз так — в следующий раз она ничего не узнает.

И всё же они были в заговоре. Она так и не примирилась со спартанской одеждой, она любила его наряжать. Воспитанная в доме, где дамы сидели в Зале, как гомеровские царицы, — и слушали песни бардов о предках-героях, — она презирала спартанцев. Этот народ безликой массы дисциплинированных пехотинцев и немытых женщин, про которых не знаешь что и сказать: то ли они тоже солдаты, то ли племенные кобылы. Что ее сына заставят походить на этот серый, плебейский народ — это привело бы ее в бешенство, если бы она хоть на миг могла поверить, что такое может получиться. Но — возмущенная этой попыткой — она купила ему новый хитон с красно-синей вышивкой; и сказала, укладывая в сундук с его одеждой, что нет никакой беды, если он будет выглядеть как благородный человек, пока ее дядя в отлучках. Чуть погодя, она добавилаеще коринфские сандалии, хламиду из милезийской шерсти и золотую наплечную брошь.

В хорошей одежде он снова чувствовал себя самим собой. Сначала он был осторожен; но, приободрившись, выдал себя какой-то беззаботной выходкой. Леонид, знавший откуда это идет, промолчал. Просто подошел к сундуку и забрал оттуда всю новую одежду, вместе с лишним одеялом, которое там нашел.

Наконец-то он бросил вызов богам, — подумал Александр, — теперь ему конец!.. Но она только улыбнулась печально и спросила, как же это он позволил себя разоблачить. Леонида надо слушаться, а то он оскорбится и уедет к себе… «И тогда, дорогой мой, может случиться, что у нас с тобой начнутся настоящие беды.»

Игрушки это игрушки, а власть — власть, и за всё приходится платить… Потом она подбросила ему другие подарки. Он стал более осторожен — но и Леонид более бдителен… А в конце концов он принялся проверять сундук постоянно, как будто так и надо.


Но вот более взрослые подарки можно было оставлять. Один друг сделал ему колчан; маленький, но совсем настоящий, с перевязью через плечо. Оказалось, что он висит слишком низко, и Александр, сидя на ступенях дворца, расстёгивал пряжку. Язычок на пряжке был неудобный, кожа жёсткая… Он уже собрался идти во дворец искать шило, чтобы подцепить, когда подошёл мальчик побольше и встал рядом, загородив свет. Красивый, коренастый, бронзово-золотистые волосы, тёмно-серые глаза… Он протянул руку и сказал:

— Дай я попробую.

Держался он уверенно, а его греческий был явно лучше того, что приобретается только в классе.

— Новый, оттого и жёсткий, — сказал Александр. Он уже отработал дневной урок по греческому, так что ответил на македонском.

Незнакомец присел рядом на корточки.

— Слушай! Совсем как настоящий!.. Это тебе отец сделал?

— Нет конечно. Сделал Дорей, критянин. Он не может сделать мне критский лук: там рог, его только взрослые могут натянуть. Лук сделает Кораг.

— А зачем ты его расстёгиваешь?

— Ремень слишком длинный, болтается.

— Мне кажется, нормально… А-а, нет, ты же поменьше. Давай я сделаю.

— Я мерил. Надо на две дырочки перецепить.

— Ну да… А подрастёшь — отпустишь обратно… Ремень конечно жёсткий, но я сейчас сделаю. А мой отец у царя…

— Чего ему там надо?

— Не знаю… Велел подождать его здесь.

— Он что, заставляет тебя говорить по-гречески весь день?

— А у нас в доме все так говорят. Мой отец друг царя, гостеприимец. Я когда вырасту, мне придётся быть при дворе.

— А тебе не хочется?

— Не очень. Мне дома нравится. Глянь вон на ту гору. Нет, не на первую, на вторую. Те земли все наши. А ты вообще не умеешь по-гречески?

— Умею, когда хочу. Но когда от него тошнить начинает — тогда не умею.

— Послушай, ты же говоришь почти не хуже меня. Так чего ж ты выступаешь?.. Люди ж за крестьянина тебя будут принимать!

— Мой воспитатель заставляет носить эти тряпки, чтобы я был похож на спартанца. У меня и хорошая одежка есть, я её по праздникам надеваю.

— А в Спарте всех мальчиков бьют…

— О!.. Он однажды меня до крови высек. Но я не плакал.

— Он не имеет права тебя бить. Должен только отцу сказать, и всё. Сколько за него заплатили?

— Это дядя матери моей.

— А-а!.. Тогда конечно. А мне отец купил педагога, специально для меня.

— А знаешь, когда бьют это неплохо. Это учит терпеть раны, когда на войну пойдёшь.

— На войну? Так тебе ж всего шесть лет…

— Вовсе нет. В будущий месяц льва мне уже восемь исполнится. Это же видно!

— Ни капельки не видно. Мне вот восемь, а ты совсем не похож. Тебе с виду не больше шести.

— Знаешь что, дай-ка сюда! Слишком долго ты возишься что-то.

Он выхватил перевязь, ремень заскочил обратно в пряжку. Незнакомец закричал сердито:

— Дурак дурацкий! Я ведь почти уже сделал!..

Александр ответил казарменным македонским. Тот широко раскрыл рот и вытаращил глаза — слушал, как завороженный. Александр умел поддерживать такую беседу довольно долго, и сейчас — почувствовав уважение к себе — блеснул всем, что только знал. Колчан по-прежнему был между ними, но они забыли и о предмете своей ссоры, и о самой ссоре, — только позы их, в каких замерли, остались драчливыми.

— Гефестион!.. — донесся голос из колоннады.

Мальчишки отпрянули друг от друга, словно подравшиеся псы, на которых плеснули ведро воды.

Князь Аминтор, выйдя от царя, с досадой увидел, что его сын, — вместо того чтобы ждать, где ему было велено, — вторгся на игровую площадку принца, да ещё и игрушку у него отобрал. В этом возрасте с них нельзя спускать глаз ни на миг… Аминтор проклинал своё тщеславие. Он любил похвастаться сыном — тот и на самом деле был хорош, — но глупо было тащить его сюда. Сердясь на себя самого, он подошёл, схватил мальчишку за шиворот и дал ему оплеуху.

Александр вскочил на ноги. Он уже забыл, что у них едва не дошло до драки.

— Не смей его бить! Он мне не мешает, он пришёл мне помочь!..

— Я рад это слышать, Александр. Но он не послушался меня.

Пока виновного утаскивали прочь, мальчики успели обменяться взглядом, делясь своим ощущением людской несправедливости.

Они встретятся снова только через шесть лет.


— Ему не хватает прилежания и дисциплины, — сказал Тимант, грамматик.

Почти никто из учителей, которых вызвал Леонид, не выдерживал пьянки в Зале; слишком много там было всего. С извинениями, забавлявшими македонцев, они уходили оттуда, — кто спать, а кто в комнату к коллеге, поболтать.

— Может быть, — ответил Эпикрат, учитель музыки. — Но конь стоит больше уздечки.

— Когда ему что-нибудь нравится, — сказал Навкл, математик, — прилежания у него больше чем достаточно. Поначалу он просто насытиться не мог, всё было мало. Он умеет вычислить высоту дворца по полуденной тени; если его спросить, сколько воинов в пятнадцати фалангах, — ответит почти сразу… Но я так и не смог добиться, чтобы он ощутил красоту чисел. А ты, Эпикрат?

Музыкант, смуглый эфесский грек, улыбнулся и покачал головой.

— У тебя он извлекает из чисел какую-то пользу, а у меня только чувство… Ведь музыка — предмет этический; а мне царя обучать, не концертного исполнителя.

— У меня он дальше не продвинется, — пожаловался математик. — Я бы сказал, я вообще не знаю, чего ради сижу здесь. Только не надеюсь, что вы мне поверите.

Из Зала донёсся рёв непристойного хохота. Там какой-то доморощенный поэт переделывал старую сколию. И снова грянул припев, уже в седьмой раз.

— Да, платят нам хорошо, — согласился Эпикрат. — Но в Эфесе я мог бы зарабатывать не меньше, на учениках и на выступлениях. И зарабатывал бы чистой музыкой… А здесь я чародей, заклинатель. Мечты вызываю. Приехал я сюда не для этого, но это меня держит. А тебя, Тимант?

Тимант презрительно фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком вычурными, слишком эмоциональными. Сам он был афинянин. Он прославился чистотой стиля, и в своё время учил самого Леонида. Чтобы приехать сюда, он закрыл свою школу, решив, что в его годы вести её становится слишком обременительно, и радовался возможности обеспечить себя на остаток жизни. Он прочитал уже всё, что стоило прочесть; и ещё в молодости понял, что такое поэзия.

— Мне кажется, — сказал он, — здесь в Македонии им вполне достаточно страстей. В мои школьные годы много говорили о культуре Архелая… Похоже, что последние войны за наследство вернули эту страну в состояние хаоса. Не скажу, что при дворе нет ни одного воспитанного человека, но в общем-то мы здесь среди дикарей. Вы знаете, что юноша здесь становится мужчиной, лишь когда убьет первого кабана и первого человека?.. Можно подумать, что мы вернулись во времена Трои.

— Это облегчит тебе работу, когда вы перейдёте к Гомеру, — пошутил Эпикрат.

— Для Гомера нужна система. И прилежание. У мальчика отличная память, но он не всегда хочет её загружать. Сначала он прекрасно заучивал свои задания. Но ему не хватает системы, он постоянно разбрасывается. Ему объясняешь конструкцию, приводишь подходящий пример — ну выучи ты, запомни!.. А он вместо того: "А почему Прометея приковали, к скале?.. ", или "А кого оплакивала Гекуба?.. "

— Ты ему сказал? Царям не мешало бы научиться жалеть Гекубу…

— Цари должны учиться самодисциплине. Сегодня утром он сорвал мне урок. «Семеро против Фив». Я ему дал несколько строк оттуда ради синтаксиса — вы бы послушали, что тут началось!.. Почему, видите ли, там было семь генералов? кто командовал кавалерией? кто фалангой? кто лёгкой пехотой, стрелками?.. «Это к делу не относится, — говорю я ему, — сейчас у нас синтаксис». Так он набрался наглости ответить мне по-македонски!.. Пришлось стегнуть его ремнём, по руке.

Пение в Зале прервали драчливые пьяные крики, захрустела глиняная посуда… Потом заорал царь, шум стих, началась новая песня.

— Дисциплина, — с нажимом произнёс Тимандр. — Выдержка, самообладание, уважение к закону… Если мы его этому не научим, то кто же?.. Его мать?..

Наступила пауза. Навкл, в чьей комнате происходил этот разговор, беспокойно подошёл к двери и выглянул наружу.

— Если ты хочешь состязаться с ней, Тимант, то надо и тебе подслащать свои лекарства, как я это делаю, — посоветовал Эпикрат.

— Он должен стараться, должен какие-то усилия прилагать. Ведь это основа всякого обучения.

— А я не понимаю, о чём вы все говорите, — неожиданно вмешался Деркил, учитель гимнастики.

Он лежал, откинувшись поперёк кровати Навкла и закрыв глаза. Все думали, что он спит, но он просто следовал своей системе: чередовать усилие с расслаблением. Ему было за тридцать. Овальная голова, короткие кудри — восторг всех скульпторов, — изумительное тело… Он не жалел трудов на поддержание формы; сам он всегда говорил, что это для примера ученикам, но завистливые школьные учителя были уверены, что конечно же из тщеславия. Он мог по праву гордиться целым списком увенчанных победителей, но на особую интеллектуальность не претендовал.

— Мы говорим о том, — сказал Тимант, свысока, — что мальчишке не мешало бы прилагать чуть больше усилий.

— Это я слышал. — Атлет приподнялся на локте и выглядел теперь величаво, почти угрожающе. — Вы тут наболтали кучу лишнего. Не к добру. Сплюньте на счастье.

Грамматик пожал плечами. Навкл спросил резко:

— Уж не скажешь ли нам, Деркил, что и ты не знаешь, зачем ты здесь?

— Как раз я — знаю. Похоже, у меня самые серьёзные основания. Чтобы он не убил себя слишком рано, вот зачем. Быть может мне удастся его удержать. У него тормозов нет, вы разве не заметили?

— Боюсь, — сказал Тимант, — что термины палестры для меня слишком сложны, мне не понять.

— Я не знаю, как вы все жили до сих пор, — сказал Деркил. — Но если кто-нибудь из вас видел кровь во время боя или пугался до умопомрачения — тот может вспомнить, как в нём проявлялась сила, какой он никогда и не предполагал в себе. На состязаниях эта сила не проявляется, нельзя её наружу вытащить. Она под замком, который природа заперла или мудрость богов. Это запас, на самый крайний случай…

— Я помню такое, — сказал Навкл. — В землетрясение, когда рухнул наш дом и мать завалило — я такие брусья ворочал!.. А потом даже пошевелить их не мог.

— Эту силу из тебя природа исторгла. Очень мало рождается таких людей, кто может сделать это своей волей. И наш малыш как раз из этих немногих…

— Очень может быть, что ты прав, — согласился Эпикрат.

— Но я боюсь, что каждая такая вспышка забирает что-то у человека, сокращает ему жизнь. Мне за ним уже сейчас приходится присматривать. Он недавно сказал мне, что Ахилл сделал выбор между славой и долгой жизнью.

— Что?.. — возмутился Тимант. — Но мы же едва начали первую книгу!..

Деркил посмотрел на него молча, потом тихо сказал:

— Ты забыл о предках его матери.

Тимант прищёлкнул языком и начал прощаться. Навкл тоже забеспокоился, сказал, что ему пора спать. Музыкант с атлетом вдвоём вышли в парк.

— С ним разговаривать бесполезно, — сказал Деркил. — Но я очень сомневаюсь, чтобы парня кормили досыта.

— Ты шутишь?

— Нет, не шучу. Этот Леонид, осел упрямый, такой режим установил!.. Я каждый месяц проверяю его рост — и вижу, что малый растёт слишком медленно. Конечно, нельзя сказать, чтобы он совсем голодал; но всё съеденное он сжигает вмиг, мог бы съесть ещё столько же. Соображает он очень быстро. И телу приходится не отставать от головы, никакого отказа малый не потерпит!.. Ты знаешь, что он попадает дротиком в цель на бегу?

— Ты доверяешь ему боевое оружие? В таком возрасте?

— Хотел бы я, чтобы все взрослые обращались с оружием так же аккуратно. Это его дисциплинирует даже, он сдержаннее становится… А что его так преследует всё время?

Эпикрат огляделся. Они были на открытом месте, поблизости никого.

— Его мать нажила себе много врагов. Она здесь чужая, из Эпира. Её считают колдуньей. Ты никогда не слышал сплетен о его рождении?

— Было такое однажды. Но кто посмел бы сказать что-либо подобное ему?

— Мне кажется, что он знает; и это его гнетёт. Знаешь, музыку он любит… Он наслаждается ею, утешение в ней находит что ли… Я немного изучал эту сторону своего искусства.

— Мне придётся ещё раз поговорить с Леонидом об этой идиотской диете. В прошлый раз он мне ответил, что в Спарте мальчишкам дают есть всего один раз в день, а остальное пусть берут где хотят. Ты пожалуйста меня не выдавай, но иногда я сам его подкармливаю. Я иногда практиковал это в Аргосе, с хорошими ребятами из бедных семей. А эти истории — ты им веришь?

— Не особенно. Он не похож на Филиппа ни лицом ни характером, но способности у него явно отцовские. Нет, однако, не верю… Ты знаешь старую песню про Орфея?.. Как он играл на лире, на склоне горы, и увидел, что возле него лев пристроился: свернулся калачиком музыку послушать. Я знаю, что я не Орфей, но львиные глаза иногда вижу. А куда подевался тот лев, когда музыка кончилась? Что с ним стало?.. Об этом история умалчивает…


— Ну, сегодня ты работал получше, — сказал Тимант. — К следующему уроку выучишь восемь строк. Вот они. Перепишешь их на воске, на правой стороне диптиха. На левой стороне выпишешь архаичные формы. Обрати внимание, чтобы они были записаны верно. Следующий урок начнём с них. — Он протянул Александру табличку и начал укладывать свиток в кожаный ларец, дрожащими негнущимися руками. — Да, на сегодня всё. Ты можешь идти.

— А можно мне взять книгу? Ну пожалуйста!..

Тимант поднял глаза, удивлённо и сердито.

— Книгу?.. Конечно же, нет; это слишком ценный список. А зачем она тебе понадобилась?

— Но мне же интересно, что дальше будет. Я её в шкатулке буду держать, и каждый раз буду руки мыть, честное слово!

— Конечно. Всем нам хочется бегать ещё до того, как ходить научимся. Выучи свой отрывок и обрати внимание на ионийские формы. У тебя до сих пор слишком дорийский выговор. Это, Александр, не развлечение к ужину — это Гомер!.. Сначала надо усвоить его язык, а уж потом только можно говорить о чтении.

Он завязал шнурки ларца.

В строках, о которых говорил Тимант, мстящий Аполлон нисходит с вершины Олимпа, гремя стрелами за спиной. В классе эти строки прорабатывались по отдельности, словно список припасов, составленный кухонными рабами; но едва мальчик остался один — слились воедино. Величественная картина звенящего мрака, освещённая погребальными кострами. Олимп он знал. И теперь представлял себе мертвенный свет затмения, высокую шагающую тьму, а вокруг неё — тонкую каёмку пламени. Такую, как бывает, говорят, у закрывшегося солнца; способную ослепить человека. «Он вниз сошёл ночною тьмой…»

Вечером он бродил по лесу над Пеллой — и слышал низкий дрожащий звук тетивы и посвист стрел — и переводил это на македонский. А на следующий день, когда начал пересказывать свои строки наизусть, в них нечаянно выскочили македонские слова. Тимант долго и подробно объяснял ему, насколько он ленив, невнимателен и не заинтересован в работе, — а потом усадил его переписывать этот отрывок двадцать раз подряд. А если будут ошибки — их особо, снова.

Александр сидел ковырялся со своим воском. Его видение поблекло и рассыпалось. Тимант, которого что-то заставило поднять голову, увидел напротив себя серые глаза, изучавшие его холодным, отрешённым взглядом.

— Очнись, Александр. О чём ты задумался?

— Ни о чём…

Он снова склонился над восковой дощечкой. И размышлял, есть ли какой-нибудь способ убить Тиманта. Решил, что нету. Просить друзей было бы нечестно: их могли за это наказать, да они и за позор посчитали бы убивать такого древнего старца… И у мамы неприятности были бы, это тоже…

На следующий день он исчез.

Уже послали на поиски охотников с собаками, когда его привёз, под вечер, дровосек. Привёз на старом осле. Мальчик был весь покрыт синяками и кровавыми ссадинами — со скал падал несколько раз, — и нога распухла у лодыжки, не мог на неё наступить. Дровосек рассказал, что он пытался ползти на четвереньках, — но лес ночью полон волков, так что это неподходящее место для молодого господина, чтобы он в одиночку там…

Александр заговорил — но только чтобы поблагодарить дровосека и приказать, чтобы того накормили и дали ему осла помоложе; это он пообещал по дороге. Когда пошли выполнять его приказ, он умолк. Даже врачу не удалось вытянуть из него ничего кроме «да» или «нет», да ещё дёрнулся он, когда ногу пошевелили. Наложили компресс и шину… К нему пришла мать — он отвернулся.

Она подавила злость свою — злость была от других причин, — принесла ему на ужин всего, что запрещал Леонид, и прижимала к груди, пока он пил сладкое подогретое вино. Когда он рассказал ей всё, что произошло, — так, как он сам это понимал, — она его поцеловала, укутала и вышла, яростно готовая к схватке с Леонидом.

Дворец сотрясла гроза — такая, как бывало при схватках богов над Троянской равниной. Но то оружие, что верно служило ей против Филиппа, здесь не помогло. Леонид был очень корректен, совсем по-афински. Он предложил, что уедет, — но расскажет отцу, почему это сделал. Когда она вышла из его кабинета — слишком разъярена была, чтобы вызвать его и ждать у себя, — когда вышла из его кабинета, все попрятались, чтобы не попадаться ей на глаза. Но издали видели, что она в слезах.

Старый Лизимах ждал ее с тех пор, как она выскочила от сына и промчалась мимо, не заметив его. Теперь, на обратном пути, он ее поприветствовал и спросил — совсем просто, словно она была какой-нибудь крестьянкой из его родной Акарнании:

— Ну как там мальчишка?


На Лизимаха никто не обращал внимания. Он всегда был где-то поблизости — но как бы посторонний: гость во дворце, с самых первых дней царствования Филиппа. Он поддержал Филиппа при вступлении на престол, когда насущна была любая поддержка, и оказался приятным собеседником и сотрапезником, — и в качестве награды получил руку одной наследницы, которую царь опекал. Это принесло ему состояние, земельные и охотничьи угодья… Но боги не дали ему детей; не только с женой, но и со всеми другими женщинами, с которыми лежал он. Этот упрёк, этот камень был под рукой у каждого, кто захотел бы в него швырнуть; потому он полагал, что излишнее внимание может только повредить ему, и держался незаметно. Единственной его привилегией была работа в царской библиотеке. Филипп обогатил прекрасное собрание Архелая и относился к нему очень ревниво; не каждому позволил бы там хозяйничать. Из глубины читальной кельи часто допоздна слышался голос Лизимаха, который бормотал над свитками, подбирая слова и рифмы; но из этого так ничего и не вышло — ни трактата, ни поэмы, ни трагедии. Наверно, дух его был так же бесплоден, как и чресла.

Олимпия, взглянув на его квадратное, грубоватое лицо, поседевшие русые волосы и бледно-голубые глаза, вдруг ощутила, что он свой, и позвала к себе в гостиную. Пригласила его сесть, он сел. Она яростно ходила вокруг и говорила, говорила… А он вставлял что-нибудь успокаивающее каждый раз, как она останавливалась перевести дух. Наконец она убегалась до изнеможения. Тогда он сказал:

— Дорогая моя госпожа, мальчик уже вышел из того возраста, когда ему нужна была нянька. Ты не думаешь, что может быть нужен педагог?

Она повернулась так резко, что зазвенели ожерелья.

— Никогда! Ни за что! И царь знает, что я этого не допущу. Кого они хотят из него сделать?.. Чиновника, торговца, дворецкого?.. Мой сын чувствует, знает, кто он такой. А все эти неотёсанные педанты всё время стараются сломить его дух. У него нет ни единого часа, от подъёма утром и до ночи, — пока не упадёт, — ни единого часа, когда душа его могла бы распрямиться. Он что, так и должен жить?!.. Словно вор в тюрьме?!.. И чтобы его постоянно конвоировал раб?!.. Я об этом и слышать не хочу! И чтобы при мне никогда никто об этом не заговаривал!.. А если это царь тебе поручил — уговорить меня, — ты ему скажи, Лизимах, что прежде чем моему сыну придётся терпеть такое — я кого-нибудь убью! Да-да, клянусь Троицей Гекаты, будет кровь!..

Он подождал какое-то время. Потом, решив, что теперь она его уже услышит, сказал:

— Мне тоже было бы крайне прискорбно увидеть такое. Но вместо того я сам мог бы стать его педагогом; именно об этом я и хотел попросить, госпожа. Собственно, ради этого я и пришёл.

Она села на своё высокое кресло. Он терпеливо ждал. Он знал: она молчит не потому что спрашивает себя, с какой стати благородный человек предлагает себя на рабскую должность. Она сомневается, что он действительно справится с этим.

— Ты знаешь, мне часто кажется, что Ахилл явился снова, — сказал он. — В нём, в твоем сыне. А если так — ему нужен Феникс… «Сыном тебя, Ахиллес, подобный богам, нареку я. Ты, помышлял я, избавишь меня от беды недостойной…»

— Вот как?.. Когда Феникс говорил эти слова, его уже выдернули из Фтии, хоть он и стар был, и притащили под Трою. И того, что он просил, Ахилл не обещал ему…

— Если бы пообещал, это могло бы избавить его от многих бед. Быть может, его душа помнит всё это? Ведь, как известно, пепел Ахилла и Патрокла смешали в одной урне; даже никто из богов не смог бы отсеять одного от другого. И вот Ахилл вернулся… Такой же гордый и неистовый, но с чувствительной душой Патрокла. Те оба страдали по-своему, каждый за себя; наш мальчик будет страдать за обоих.

— Это ещё не всё, — сказала она. — Придёт время — все узнают.

— Не сомневаюсь… Но пока довольно и этого. Позволь мне попробовать с ним. Если ему со мной будет плохо, я оставлю его в покое.

Она снова поднялась на ноги и сделала, круг по комнате. Потом сказала:

— Да. Попробуй. Если ты сумеешь отгородить его от этих идиотов — я у тебя в долгу.

В ту ночь Александра лихорадило, и большую часть следующего дня он проспал. А на другое утро, когда Лизимах вошёл к нему, он сидел на окне, свесив ногу наружу, и окликал кого-то. Оказалось, только что появились два офицера гвардейской конницы, приехавшие из Фракии по царскому делу, и он хотел узнать новости о войне. Новости они ему рассказали, — но отказались взять покататься верхом, узнав, что для этого предстоит поймать его, когда он спрыгнет с верхнего этажа. Помахав на прощанье, они со смехом тронулись прочь со двора, застучали копыта… Мальчик вздохнул, отвернулся — и увидел Лизимаха. Тот подошёл, забрал его из окна и отнёс обратно в постель.

Он подчинился легко, потому что знал Лизимаха от самого рождения. Едва научившись ходить, он уже забирался на колени к этому дядьке послушать его рассказы. Тимант, правда, говорил Леониду, что Лизимах не столько учёный, сколько переучившийся школьник… Но мальчик всегда был рад его видеть; и теперь доверчиво рассказал ему всё-всё о своем злополучном дне в лесу; не без того, конечно, чтобы прихвастнуть.

— Так ты только что ходил уже на побитой ноге?

— Нет, не могу. Я прыгал.

Он сердито нахмурился, глядя на ногу: болела проклятая. Лизимах осторожно подложил подушку.

— Ты с ногой поаккуратнее. Лодыжка была слабым местом Ахилла, знаешь?.. Мать держала его за лодыжку, когда окунала в Стикс, а потом забыла, что её тоже надо смочить.

— А в книге есть про то, как Ахилл умер?

— Нету. Но он знает, что умрёт, потому что исполнил свою смертную судьбу.

— Так значит предсказатели его предупреждали?

— Конечно. Его предупредили, что он умрёт сразу после Гектора… Но он всё равно его убил. Он мстил за Патрокла, друга своего, которого Гектор убил.

Мальчик напряжённо думал. Потом спросил:

— А Патрокл был его самый-самый друг?

— Да. Ещё с детства. Они росли вместе, когда ещё мальчишками были.

— А почему же тогда Ахилл сразу его не спас?

— Он забрал своих людей из боя, потому что Верховный Царь оскорбил его. Грекам без него очень туго пришлось; точь-в-точь как ему бог пообещал. Но Патрокл, когда увидел, как его старые товарищи гибнут, пришёл а Ахиллу в слезах… Он очень чувствительный был, Патрокл, знаешь ли. И вот он пришёл к Ахиллу и попросил: «Дай мне твои доспехи. Они подумают, что это ты вернулся. Этого будет достаточно, чтобы их напугать». Ну, Ахилл ему позволил, и он совершил много славных подвигов, но…

Потрясённый взгляд мальчика остановил его. Он умолк.

— Нельзя же было этого делать! Он же был генерал! А послал младшего офицера, когда сам идти не хотел… Это из-за него Патрокл погиб, он виноват был!

— Да, конечно. Он и сам это знал. Потому и исполнил свою смертную судьбу.

— А как царь его оскорбил? С чего всё началось?

По мере того как разворачивалась история, Александр с удивлением обнаруживал, что всё это могло случиться и в Македонии, в любой день.

Безрассудный младший сын едет в гости к могущественному гостеприимцу и уводит у него жену, а потом тащит ее — и месть следом — в дом своего отца… Любой древний род Македонии и Эпира мог бы рассказать не один десяток таких историй. Верховный Царь стал собирать своих подданных и вассалов… Царь Пелей, уже совсем старик, послал вместо себя своего сына, рождённого матерью-богиней… Когда он появился на Троянской равнине, ему было только шестнадцать, но ему уже не было равных среди воинов…

А сама война была точь-в-точь похожа на межплеменную заварушку в горах. Знатные воины с гиканьем носились где попало и вызывали друг друга на поединки, никого не спросясь… Пехота, похоже, толпами шлялась за своими хозяевами… Он слышал о доброй дюжине таких войн, от тех, кто видел их своими глазами, даже участие в них принимал. Одни начинались из-за вспышки старой родовой вражды; другие разгорались из-за свежей крови, пролитой в какой-нибудь пьяной ссоре, из-за передвинутого межевого камня, из-за неотданного выкупа за невесту, из-за того что на пиру посмеялись над обманутым мужем…

Лизимах рассказывал всё так, как ему это представилось в юности. С тех пор он успел прочесть рассуждения Анаксагора я максимы Гераклита, историю Фукидида, философию Платона, трагедии Эврипида и романтические пьесы Агафона — но Гомер всегда возвращал его в детство; когда он сидел на отцовских коленях и слушал барда, и любовался, как его старшие братья бряцают мечами у бедра (в то время по улицам Пеллы ещё ходили так).

Мальчик всегда думал об Ахилле не слишком хорошо, раз тот устроил такой скандал из-за какой-то девчонки. Теперь он узнал, что то была не просто девчонка: то была награда за доблесть — и царь забрал эту награду, чтобы его унизить!.. Тут совсем другое дело. Теперь понятно, почему Ахилл так разгневался… А Агамемнон представлялся ему приземистым дядькой с жесткой черной бородой.

И вот, Ахилл сидел в шатре у себя, удалившись от славы своей, и играл на лире Патроклу — единственному, кто мог его понять, — когда к нему пришли царские послы. Греки были в отчаянном положении, так что царю пришлось нахлебаться грязи. Ахиллу и девушку его отдадут; а кроме того он еще и на дочке Агамемнона жениться может, и огромное приданое получит землями и городами, и даже одно только приданое может взять, если захочет, без неё…

Как и всем при кульминации трагедии, — хотя и знают, чем всё закончится, — мальчику очень хотелось, чтобы на этот раз всё было хорошо. Пусть Ахилл смягчится, пусть они вместе с Патроклом пойдут в бой, вместе, плечо к плечу, пусть будут счастливы, пусть победят… Но Ахилл отвернул лицо своё. Они слишком много хотят, сказал он. «Потому что моя богиня-мать сказала, я несу в себе две смертных судьбы. Если останусь под Троей и буду сражаться, то не вернусь домой, но завоюю бессмертную славу. А если уеду домой, в любимую отчизну, то слава будет не так велика, зато у меня останется длинная жизнь, смерть не скоро ко мне придёт». Теперь его честь уже восстановлена — он выберет вторую судьбу и поплывёт домой…

Но третий посол ещё не говорил. Теперь он вышел вперёд; старый Феникс, знавший Ахилла, когда тот ещё ребёнком у него на коленях сидел. Когда собственный отец выгнал Феникса из дому и проклял, царь Пелей его усыновил. У Пелея ему было хорошо, но отцовское проклятие действовало, и он был бездетен. И он выбрал себе в сыновья Ахилла, чтобы когда-нибудь тот смог избавить его от бед. Теперь, если Ахилл отплывёт — он уедет с ним. Он ни за что не оставил бы Ахилла, даже за то, чтобы снова стать молодым. Но тут он стал умолять Ахилла, чтобы тот уважил его просьбу и повёл греков в бой.

Мальчик отвлёкся от рассказа и ушёл в себя. Он не хотел откладывать, ему не терпелось, он хотел тотчас же наградить Лизимаха подарком, о котором тот всегда мечтал. И ему казалось — он сможет.

— Я бы сказал «да»! Если бы ты меня попросил — я бы сказал «да»!.. Почти не замечая боли в растянутой ноге, он повернулся и обхватил Лизимаха за шею. Лизимах обнял его, не скрывая слез. Мальчика они не расстроили: такие слезы Геракл дозволяет.

Иметь под рукой нужный подарок — это большое счастье; и подарок этот был настоящий. Он вовсе не обманывал, он на самом деле любил Лизимаха, хотел бы быть вместо сына ему и отвести от него все беды. Если бы Лизимах пришёл к нему, как Феникс к Ахиллу, — он согласился бы на всё; он бы повёл греков в бой, он бы выбрал первую из судеб — никогда не вернуться домой в любимую отчизну, никогда не дожить до старости… Всё это было правдой — и счастьем!.. Так надо ли говорить, что всё это он сделал бы вовсе не ради Феникса? Он бы это сделал ради вечной славы.


Большой город Олинф, на северо-восточном побережье, сдался царю Филиппу. Сначала в город вошло его золото, солдаты потом.

Олинфийцы давно уже с тревогой смотрели, как растёт его могущество. Долгие годы они укрывали двоих его незаконнорожденных братьев, претендовавших на трон; стравливали его с афинянами, — когда это было им выгодно, — а потом заключили с Афинами союз.

Сначала он позаботился о том, чтобы подкупленные им люди в городе разбогатели и показали это остальным. Их партия росла и усиливалась. На юге, на Эвбее, он разжигал восстание, чтобы афинянам хватало забот у себя дома. И всё это время он вёл бесконечные переговоры. Посылал в Олинф своих послов и принимал их послов у себя, долго и подробно обговаривая условия мира, — а сам пока захватывал земли вокруг.

Когда это было сделано, он предъявил им ультиматум. Кто-то должен был уйти — или он, или они, — и он решил, что уйдут они. Если бы они сдались, то могли уйти с охранной грамотой. А их союзники-афиняне уж конечно позаботились бы о них.

Но, вопреки партии Филиппа, Олинф проголосовал за войну. Они дали несколько сражений, которые ему недёшево обошлись, прежде чем его клиенты сумели проиграть пару битв, а потом и открыть ему ворота.

Теперь он решил предупредить всех остальных, чтобы никому больше не хотелось доставлять ему столько хлопот. Пусть Олинф послужит примером. Мятежные полубратья умерли на копьях гвардейцев… А вскоре после того через всю Грецию потянулись на юг караваны скованных цепями рабов. Их вели профессиональные работорговцы — или те люди, чьи заслуги Филипп хотел вознаградить. Города, с незапамятных времён привыкшие к тому, что всю трудную работу делают фракийцы, эфиопы или широкоскулые скифы, теперь с возмущением смотрели, как мужчины-греки таскают тяжести под кнутом, а девушек-гречанок продают в бордели на невольничьих рынках. Глас Демосфена призывал всех порядочных людей объединиться против этого варвара.

Македонские мальчишки смотрели, как мимо них проходят бесконечные колонны отчаявшихся людей; как плачут ребятишки, бредя в пыли, цепляясь за подолы материнские… В этом зрелище было древнее предостережение: вот оно, поражение, — не напрашивайся на него.

У подножья горы Олимп, у моря, — город Дион, священная скамеечка под ноги Зевсу-Олимпийцу. Здесь, в священный месяц бога, Филипп устроил празднества в честь своей победы; с таким великолепием, какого и сам Архелай не знавал. Со всей Греции съехались на север почётные гости; а кифаристы и флейтисты, рапсоды и актёры состязались за золотые венки, пурпурные ризы и кошели, набитые серебром.

Собирались ставить «Вакханок» Эврипида. Когда-то Эврипид поставил их впервые на этой самой сцене. Теперь декорации с фиванскими холмами и с тамошним царским дворцом писал самый знаменитый театральный художник из Коринфа. Каждое утро было слышно, как трагики на своих квартирах тренируют голоса, от божьего грома до девичьих нежных трелей. Даже у всех учителей были выходные дни, каникулы. А у Ахилла и его Феникса (прозвище прилипло тотчас) был свой собственный порог Олимпа, и картины празднества тоже свои. Феникс рассказывал Ахиллу свою собственную «Илиаду», о которой Тимант и понятия не имел. Увлечённые своей игрой, они никому не причиняли хлопот.

А в день бога, что празднуется ежегодно, царь задал грандиозный пир. Александр должен был там появиться; но чтобы ушёл раньше, чем начнут пить. На нём был новый голубой хитон с золотым шитьём; тяжёлые волнистые волосы завиты в кудри… Он сидел на трапезном ложе в ногах у отца, а рядом был собственный серебряный кубок. Зал сверкал огнями бесчисленных ламп; сыновья вождей и царские телохранители ходили меж царём и его гостями, разнося подарки.

Там было и несколько афинян, из тех что хотели мира с Македонией. Мальчик заметил, что отец следит за своей речью. Пусть афиняне помогали его врагам, пусть они опустились до заговора с персами, — хотя их предки под Марафоном сражались, — но они из всех греков греки, а отец мечтал стать греком.

Царь кричал в Зал — спрашивал одного из гостей, что это он невесел. Это был Сатир, великий афинский комедиант. Добившись чего хотел — обратив на себя внимание, — он теперь очень забавно изобразил испуг — и сказал, что вряд ли осмелится признаться, чего бы ему хотелось. «Только скажи, — крикнул царь, протянув к нему руку. — Скажи!»

Оказалось, что он хочет свободы для двух юных девушек, которых увидел в толпе рабынь; это дочери его друга-гостеприимца из Олинфа. Он хотел их избавить от этой судьбы и дать им приданое. Это просто счастье, — закричал царь, — выполнить столь великодушную просьбу. Раздался шум рукоплесканий, в зале словно потеплело. Гостям, по дороге сюда проходившим мимо загонов с рабами, есть стало чуточку полегче.

Начали вносить гирлянды; и большие тазы со снегом, принесенным с Олимпа, чтобы охлаждать вино. Филипп повернулся к сыну, смахнул назад влажные, уже потерявшие завивку волосы с его горячего лба, поцеловал этот лоб под восхищённый ропот гостей и отослал его спать, бегом. Александр соскользнул на пол, попрощался с гвардейцем у дверей — тот был другом его — и помчался в покои к матери, всё-всё ей рассказать.

Он ещё не успел коснуться двери, когда ощутил какое-то предупреждение изнутри.

В комнате был тарарам. Женщины жались друг к другу, словно испуганные куры. Мать его, всё ещё одетая в то самое платье, какое надела, чтобы петь с хором, шагала из угла в угол. Туалетный столик был перевёрнут; одна из девушек стояла на четвереньках, подбирая иголки и булавки. Когда открылась дверь, она уронила кувшин и пролила краску для век. Олимпия, шагнула к ней и так ударила по голове, что та рухнула на пол.

— Убирайтесь отсюда! Все убирайтесь!.. Суки!.. Раззявы… Дуры!.. Убирайтесь все, оставьте меня с сыном!..

Он вошёл. С лица его градом катился пот — вытекала жара в зале и то разбавленное вино, что успел выпить за едой, — а в желудке было нехорошо, тяжесть. Он молча направился к ней. Женщины убежали; она бросилась на кровать и начала кусать и бить подушки. Он подошёл и встал рядом на колени. Когда погладил ей волосы — свои руки показались холодными… Он не спрашивал, в чём дело.

Олимпия резко обернулась и схватила его за плечи, призывая всех богов в свидетели её обид. Пусть отомстят за неё!.. Она прижала его к себе; теперь они оба качались взад-вперёд. Да не допустят небеса, — кричала, — чтобы он хоть когда-нибудь узнал, что ей приходится выносить от этого подлейшего из людей!.. В его возрасте нельзя такого знать!.. С этого она начинала всегда. Он чуть повернул голову, чтобы можно было дышать. На этот раз не парнишка, — подумал он. — На этот раз должна быть женщина.

В Македонии уже бытовала поговорка, что в каждой войне царь берет по жене. Надо сказать, что эти браки — всегда подкрепленные пышными ритуалами, чтобы ублажить родню, — были хорошим способом приобрести надежных союзников. Но мальчик знал только то, что видел. Теперь он вспомнил, что отец словно лоснится, как бывало уже и раньше.

— Фракийка!.. — кричала его мама. — Грязная, в синих разводах!..

Значит, всё это время девушку прятали где-то в Дионе. Гетеры ходили открыто, их все видели.

— Мне очень жаль, мама, — сказал он. — Отец женился на ней?

— Не называй этого человека отцом!..

Она держала его на расстоянии вытянутых рук и смотрела ему в лицо. Ресницы у нее склеились, веки в синих и черных разводах, глаза расширились так, что белки было видно и сверху и снизу. Платье сползло с плеча, густые темно-рыжие волосы торчали вокруг лица и падали, спутавшись, на обнаженную грудь. Он вспомнил голову Горгоны в Зале Персея — и со страхом отогнал от себя эту мысль.

— Твой отец?!.. — кричала она. — Загревс свидетель, в этом тебя никто обвинить не может!.. — Пальцы ее так впились ему в плечо, что он стиснул зубы от боли. — Придет день!.. Да, придет!.. Он узнает, сколько в тебе от него!.. О, да-да, он узнает, что перед ним был более великий, не ему чета!..

Она отпустила его, упала назад, опершись на локти, и расхохоталась.

Она каталась в своих рыжих волосах, смеясь взахлёб, с хриплым вскриком при каждом вдохе; смех становился всё громче, всё пронзительней… Мальчик никогда прежде такого не видел, ему стало страшно. Стоя возле нее на коленях, он схватил ее за руку, целовал залитое потом лицо, кричал ей в ухо, чтобы перестала, чтобы сказала ему что-нибудь… Вот он здесь, с ней, её Александр… Пусть она не сходит с ума, ну пожалуйста, а то он умрёт!..

Наконец она затихла; глубоко, со стоном, вздохнула и села. Обняла его и прижалась щекой к его голове. Ему уже не было страшно, он расслабился и прильнул к ней, закрыв глаза.

— Бедный ты мой! Бедный малыш! Напугался, да?.. Это всего лишь припадок истерики, вот до чего он меня довёл. Перед другими мне было бы стыдно, а перед тобой — нет. Ведь ты знаешь, что мне приходится терпеть. Смотри, родной мой, вот видишь, я тебя узнаю, я вовсе не сошла с ума… Хотя он, конечно, был бы рад такому. Тот человек, кто называет себя твоим отцом.

Он открыл глаза и сел рядом.

— Когда я вырасту большой, я позабочусь, чтобы тебе отдавали должное.

— А ведь он и не догадывается, кто ты. Но я-то знаю… Я — и ещё бог.

Он не стал ничего спрашивать. Хватало и того, что увидел. Но потом, ночью, когда его вытошнило и он лежал пустой-пустой, с пересохшими губами, и слушал доносившийся издали шум пира, — ему вдруг вспомнились эти её слова.


На следующий день начались Игры. Двуконные колесницы мчались кругами, а колесничные пехотинцы спрыгивали на ходу, бежали рядом и вновь вскакивали наверх. Феникс успел заметить пустые глаза мальчика и догадался о причине; и теперь рад был видеть, что гонка его увлекла.

Он проснулся чуть раньше полуночи, с мыслью о маме. Выбрался из постели, оделся… Только что ему приснилось — она звала его из моря, как богиня-мать звала Ахилла. Надо было пойти к ней и спросить, что она имела в виду прошлой ночью.

В её комнате было пусто. Только одна древняя старуха из домашних рабынь копошилась, прибирая вещи; её все забыли. Она посмотрела на него покрасневшими слезящимися глазами и сказала, что царица ушла в храм Гекаты.

Он выскользнул в ночь, среди перепившихся гостей и шлюх, солдат и воров. Ему надо было увидеть её; увидит ли она его — это не важно. А дорогу он знал.

В честь праздника ворота города были открыты. Далеко впереди виднелся факел, и в его свете чёрные плащи. Ночь безлунная, настоящая ночь Гекаты. Они не видят, как он крадётся за ними следом. Ей приходится самой бороться за себя, потому что у неё нет взрослого сына, который мог бы ее защитить. То, что она сейчас делает, — она делает за него…

Она оставила женщин ждать, а сама пошла дальше, одна. Он проскользнул следом, мимо кустов олеандра и тамариска, до самого храма, где трехликая статуя богини. Мать была там, в руках у нее кто-то скулил и хныкал. Факел свой она воткнула в закопченный каменный стакан возле алтарной плиты. Она была вся в черном; а что держала — это оказался черный щенок. Она взяла его за загривок и резанула ножом по горлу. Он забился, завизжал, в свете факела блестели его глаза… Теперь она взяла его за задние лапы и держала так, вниз головой; а он дергался и кашлял, и кровь текла струей… Когда у щенка начались судороги, она положила его на алтарь, а сама встала на колени перед статуей и начала бить кулаками землю. Он слышал то яростный шепот, — тихий, словно шипенье змеи, — то такой вой, что его мог бы издать и тот щенок, если бы жив был… Незнакомые слова заклинаний, знакомые слова проклятий… А ее длинные волосы свисали в густую кровь на алтаре; и когда она поднялась на ноги — концы волос жестко слиплись, а на руках запеклись черные пятна.

Когда всё кончилось, он прошел вслед за ней до самого дома; всё время держась позади, чтобы не заметила. Теперь она снова уже не выглядела чужой. Но хоть и шла она среди своих женщин, ему не хотелось упускать ее из виду ни на миг.

На следующий день Эпикрат сказал Фениксу:

— Сегодня ты должен уступить его мне. Я хочу взять его на музыкальный конкурс.

Раньше он собирался пойти со своими друзьями, с которыми можно поговорить о музыке, о сегодняшнем исполнении, — но вид мальчика его встревожил. Он ведь тоже слышал разные разговоры, как и все остальные.

Состязались кифаристы. Собрались все видные мастера. В самой Греции и в греческой Азии, в городах Италии и Сицилии — вряд ли нашелся бы хоть один, кого сейчас не было здесь. Неведомая доселе красотазахватила мальчика; он забыл о своем настроении, он был в экстазе. Так Гектор, ушибленный камнем Аякса, оглянулся на голос, от которого у него волосы на голове зашевелились, — и увидел, что возле него стоит Аполлон.

После того жизнь пошла почти по-прежнему. Иногда мать многозначительно вздыхала или смотрела на него, чтобы напомнить, — но самый сильный шок был уже позади. Телом он был здоров, и возраст брал своё. Он искал исцеления так, как подсказывала ему природа: вместе с Фениксом ездил верхом по каштановым рощам на склонах Олимпа и распевал Гомера — строка по строке — сначала по-македонски, потом по-гречески.

Феникс был бы рад держать его подальше от женских покоев. Но если бы царица хоть раз усомнилась в его верности, он потерял бы мальчика навсегда. Нельзя было заставлять её тщетно искать своего сына. Но теперь казалось, по крайней мере, что мальчик выходит от неё не в таком скверном настроении, как прежде.

В последнее время она была увлечена каким-то планом, и даже повеселела. Поначалу Александр ждал со страхом, что она придёт в полночь с факелом и поведёт его к святилищу Гекаты. До сих пор она ни разу ещё не предлагала, чтобы он сам призвал проклятие на отца; в ту ночь, когда они ходили к могиле, он только стоял рядом и держал, что ему дали.

Шло время. Становилось ясно, что ничего такого не будет, — и в конце концов он даже спросил её. Она улыбнулась; под скулами мелькнули мягкие тени. Он узнает, когда придёт время, — он изумится… Это служение, которое она пообещала Дионису… И ещё сказала, что он тоже там будет и увидит сам. На душе у него стало полегче. Наверно это опять будут какие-нибудь пляски в честь бога. Последние два года она говорила, что он уже слишком большой для женских таинств. Ему уже было восемь. Горько было думать, что скоро вместо него с ней будет повсюду ходить Клеопатра.

Как и царь, она принимала у себя многих чужеземных гостей. Знаменитый трагик Аристодем приехал не выступать; он прибыл в качестве посла, — эту роль часто доверяли известным актёрам, — прибыл улаживать выкупы за афинян, захваченных в Олинфе. Изящный, стройный, элегантный, Аристодем владел своим голосом, словно изысканной флейтой; почти видно было, как он играет этим голосом. Александр восхищался, слушая, как умно мама говорит с послом о театре. Потом она принимала Неоптолема со Скироса, ещё более знаменитого протагониста, который теперь ставил «Вакханок» и сам будет играть бога. На этой встрече мальчика не было.

Он не знал бы, что мать колдует, если бы не услышал однажды, через дверь. Хотя двери и толстые, какую-то часть заклинаний он разобрал. Прежде он такого не слыхал — что-то про убийство льва на горе, — но смысл был всё тот же, что и всегда. Так что он ушёл, не постучавшись.


Феникс разбудил его на заре, чтобы идти в театр. Он был ещё слишком мал, чтобы сидеть на почетных креслах; когда вырастет, будет сидеть там с отцом… А пока он спросил у мамы, можно ли ему быть рядом с ней, как это было еще в прошлом году. Она сказала, что смотреть пьесу не будет, — у нее в это время другие дела, — но он ей после расскажет, как всё было и как ему понравилось.

Театр он любил. Любил вот таким, просыпающимся на рассвете к радости, которая скоро начнется; со свежими утренними запахами. Тут и пыль, прибитая росой; и трава, примятая множеством ног; и дым от только что потушенных факелов, при которых работали ночью… Он любил смотреть, как расходится по рядам народ, как суетятся внизу, на почетных местах, со своими ковриками и подушками; любил слушать, как гудит наверху толпа солдат и крестьян, как воркуют женщины на своей половине; а потом, вдруг, первые ноты флейты — и все остальные звуки замирают, кроме пения утренних птиц.

Пьеса началась мрачно, ещё в рассветных сумерках. Бог, в облике прекрасного белокурого юноши, приветствовал огонь на могиле матери своей и замышлял месть фиванскому царю, который презрел его обряды. Мальчик заметил, что юным голосом бога искусно говорил мужчина, а у его менад были плоские груди и звонкие мальчишьи голоса; но он отодвинул это знание и отдался иллюзии.

Темноволосый юный Пентей зло говорил о менадах; о том, каковы обряды у них. Бог должен был убить его за это. Сюжет он знал уже заранее, друзья рассказали. Смерть Пентея была самой ужасной, какую только можно себе представить; но Феникс пообещал, что показывать её не будут.

Когда слепой пророк упрекнул царя, Феникс шепнул на ухо, что этот старый голос из-под маски принадлежит тому же самому актёру, который играл молодого бога; таково было искусство трагика. А когда Пентей умрёт за сценой, этот актёр опять сменит маску и будет играть безумную царицу Агаву.

Царь запер бога в тюрьму, но бог вырвался землетрясением и огнём. Театральные эффекты, поставленные афинскими мастерами, испугали и восхитили мальчика. Обречённый на гибель Пентей, пренебрегая чудесами, так и не признал божество. И пропал его последний шанс: Дионис опутал его смертельным волшебством и отобрал у него разум. Он видел два солнца в небе; и решил, что может передвигать горы… Но позволил насмешливому богу нелепо замаскировать его под женщину, чтобы подсмотреть обряды менад. Мальчик смеялся вместе со всеми, и это веселье обострялось предчувствием грядущих ужасов.

Царь ушел умирать, пел хор, потом явился Посланник с вестью. Он рассказал, что Пентей забрался на дерево, чтобы подсматривать оттуда, но менады увидели его и — исполненные ниспосланной богом безумной силы — вырвали его дерево с корнями; и тогда его обезумевшая мать, решив, что перед нею дикий зверь, первая набросилась на него, а потом и другие менады, и они разорвали его на куски. Всё это уже произошло — Посланник только рассказывал, как это было, — показывать этого не стали, как и обещал Феникс. Но и одного рассказа было вполне достаточно. А теперь вот-вот появится Агава, — кричал Посланник, — появится с трофеем своей охоты.

Менады вбежали на сцену в окровавленных одеждах; Агава несла голову, насаженную на копье, как это делают охотники. Голова сделана из маски Пентея и парика сзади, а в середину что-то набито, и красные тряпки снизу висят… А на царице была ужасная безумная маска, с истошным выражением лица, с глубоко ввалившимися напряженными глазами и неистово искаженным ртом. И такой из этого рта вырвался голос — что при первых же звуках его Александр тоже словно два солнца увидел. Он сидел совсем близко от сцены, а зрение и слух у него были остры… Парик над маской был светлый, но сквозь его распущенные пряди проглядывали живые волосы, и видно было, что волосы рыжие. И руки царицы были обнажены — и он узнал эти руки, и даже браслеты на них.

Актеры, разыграв изумление и ужас, отступили, чтобы дать ей место на сцене. Публика загудела. После бесполых мальчиков, все тотчас услышали, что это настоящая женщина. Кто это?.. Что?!..

Мальчику показалось, что он уже много часов сидит здесь один со своим знанием, а потом по толпе побежало слово. Оно разлеталось, как лесной пожар; зоркие настойчиво убеждали тех, кто видел хуже; звонкий щебет и возмущенный шепот женщин; низкий прибойный рокот мужчин наверху; а с почетных мест — напряженная, мертвая тишина.

Мальчик чувствовал себя так, словно это его собственная голова насажена там на копье. А мать его взмахнула волосами и показала на кровавый трофей. Она вросла в эту ужасную маску, маска стала ее лицом!.. Он обломал себе все ногти, вцепившись в каменную скамью.

Флейтист дул в свои дудки, а она пела:


Я возвеличена над всей землей

Пусть люди меня восхваляют —

Эта охота была моя!


За два ряда перед собой мальчик видел спину отца; тот повернулся к гостю, сидящему рядом. Лица видно не было.

Проклятье на могиле, кровь чёрного щенка или кукла, проткнутая терновым шипом, — то всё были тайные обряды. А здесь — заклинание Гекаты при свете дня, жертвоприношение во имя смерти!.. На копье у царицы была голова её собственного сына.

Голоса вокруг вырвали его из этого кошмара, но повергли в другой. Голоса поднялись, как жужжанье мух, потревоженных на мертвечине, почти заглушив декламацию актёров.

Это о ней все говорили, а не о царице Агаве из пьесы. Они говорили о ней!.. Южане, называвшие Македонию варварской страной, князья и простолюдины… Солдаты…

Пусть бы они называли её колдуньей — богини должны быть волшебницами, — но здесь было другое, он знал эти голоса. Так люди из фаланги говорят в караулках о женщине, с которой половина из них переспала; о деревенской девке, родившей байстрюка…

Феникс тоже страдал; он соображал не слишком быстро, и поначалу был просто оглушен. Даже от Олимпии не ожидал он подобной дикости. У него не было сомнений, что она пообещала это Дионису, потеряв голову от вина, танцуя при своих обрядах.

Царица Агава очнулась; её безумие сменилось отчаянием; над ней появился неумолимый безжалостный бог, завершить пьесу. Хор запел заключительные строки:


Боги многолики и, чтобы исполнить волю свою…..

Бог приносит то, о чём не думалось,

Как мы видели это здесь.


Всё кончилось, но никто и не пошевелился уходить. Что она будет делать?.. А она поклонилась статуе Диониса на площадке для хора — и ушла, вместе с остальными. Ясно было, что больше уже не покажется. Кто-то из статистов подобрал и унёс голову… С высоты, из безликой толпы, раздался долгий, пронзительный свист…

Протагонист снова вышел на сцену принять рассеянные аплодисменты. Причуда царицы ему помешала, так что сегодня он сыграл не лучшим образом, — однако представление удалось, он не зря старался.

Мальчик поднялся, не глядя на Феникса. Вздёрнув подбородок, глядя прямо перед собой, он прокладывал себе дорогу через медлительную, болтающую толпу. При их приближении разговоры стихали, но не настолько быстро, чтобы их можно было не услышать. Сразу за порталом театра он повернулся, посмотрел в глаза Фениксу и сказал:

— Она была лучше актёров!

— Да, конечно, её бог вдохновлял. Она же своё выступление ему посвятила, чтобы почтить… Дионис очень любит такие приношения.

Они вышли на утоптанную площадь перед театром. Женщины, укоризненно переговариваясь, расходились по домам; мужчины не уходили, собирались группами. Неподалеку от выхода стояла стайка нарядных гетер, дорогих девушек из Эфеса и Коринфа, что обслуживали офицеров в Пелле. Одна сказала нежным звонким голосом:

— Бедный мальчонка! Видно, как он переживает!..

Мальчик не обернулся, будто не слышал.

Они уже почти выбрались из толпы. Феникс уже начал дышать посвободнее — и тут вдруг обнаружил, что малыш исчез. Ещё этого не хватало!.. Но нет, он оказался рядом, в нескольких шагах, возле группы каких-то мужчин. Феникс услышал, как они рассмеялись, бросился туда, — но опоздал.

Человек, произнесший последние недвусмысленные слова, ничего плохого не ожидал. Но другой, стоявший к мальчику спиной, ощутил рывок: кто-то, вроде, быстро дёрнул его за пояс. Оглянувшись в расчёте на свой рост, он не сразу понял в чём дело, и едва успел ударить мальчишку по руке. Кинжал резанул шутника вскользь, по боку, вместо того чтобы вонзиться прямо в живот.

Всё произошло так быстро и бесшумно, что никто из окружающих даже не оглянулся. А эта группа замерла, словно окаменев: раненый, со струйкой крови, сбегающей по бедру; хозяин кинжала, что схватил было мальчика, но теперь понял, кто перед ним, и беспомощно смотрел на окровавленное оружие в его руке; Феникс за спиной мальчика, положивший руки ему на плечи; и сам мальчик, глядевший в лицо раненому: оказалось, что он его знал. А человек, зажавший тёплую струйку у себя на боку, смотрел на него с изумлением и болью, а потом — не сразу — к этому добавился и испуг: узнал.

Все замерли, казалось никто не дышал. Но прежде чем хоть кто-нибудь успел сказать хоть слово, Феникс поднял руку, как будто на войне. Его квадратное лицо набычилось, его почти нельзя было узнать.

— Для всех вас лучше забыть о происшедшем, — сказал он.

И — пока те нерешительно переглядывались — потянул мальчика за собой, увёл его прочь.

Не зная другого места, где можно было бы его укрыть, он забрал его к себе на квартиру; на единственной приличной улице этого маленького городка. В небольшой комнатке было душно от старой шерсти, старых свитков и старой постели; и от мазей, которые Феникс втирал в свои негнущиеся колени. На постели лежало одеяло в красную и синюю клетку — мальчик упал на него вниз лицом, и так лежал, без единого звука, без единого движения. Феникс похлопал его по плечу, погладил голову… А когда он разразился судорожным плачем — начал его утешать.

Он не задумывался сейчас ни о чём, что будет после, важен был только вот этот миг. Он убедился, что любовь его не только беспола, но и безгранична, самоотверженна. Он не задумавшись отдал бы всё, что у него есть; он кровь свою отдал бы по капельке… Но сейчас было нужно гораздо меньше — только утешение и целящее слово.

— До чего же грязный тип!.. Невелика потеря, если б ты его и убил: ни один человек чести не снёс бы такого. Только безбожный мерзавец может потешаться над посвящением богу. Ну перестань, мой Ахилл. Разве можно расстраиваться из-за того, что в тебе проснулся воин?.. Он поправится, — хотя и не заслужил этого, — и никогда, никому, ничего не скажет. Если, конечно, не совсем дурак. А от меня никто и слова не услышит…

Мальчик с трудом глотал слезы, уткнувшись ему в плечо.

— Он же мне лук сделал!..

— Выкинь. Я тебе лучше достану.

Они помолчали.

— Он же не мне это сказал!.. Он не знал, что я там…

— Но кому нужен такой друг?

— Он не ждал удара.

— Ты тоже не ждал услышать такое!

Очень мягко и осторожно — заботливо и учтиво — мальчик освободился от его рук и снова лёг ничком, уткнувшись в одеяло. Потом вдруг сел и вытер рукой нос и глаза. Феникс смочил полотенце из кувшина, отжал, и стал протирать ему лицо. Мальчик не противился; сидел неподвижно, с напряжённым взглядом, вроде и внимания не обратил.

Феникс достал из-под изголовья самый лучший свой серебряный кубок и вино, оставленное на завтрак. Мальчик выпил — чуть поупирался, но выпил, — и сразу порозовел. И лицо, и шея, и грудь… Потом сказал:

— Он оскорбил мой род. Но он не ждал удара.

Вскинув голову, так что взметнулись волосы, он одёрнул измятый хитон и завязал распустившийся ремешок сандалии.

— Спасибо, что приютил меня в своём доме. А теперь я пойду.

— Сейчас это неразумно. Ты же ничего ещё не ел.

— Есть я не хочу. Спасибо. До свидания.

— Так подожди, я переоденусь и поеду с тобой.

— Нет, спасибо. Я хочу один.

— Ну подожди! Давай, отдохнём немного; почитаем или погуляем пойдём… — Феникс положил руку ему на плечо.

— Отпусти!..

Рука Феникса отдернулась сама собой, словно у испуганного ребенка.


Позже он обнаружил, что на месте нет верховых сапог Александра и учебных дротиков; лошадки тоже не оказалось. Феникс кинулся выяснять, не видел ли кто-нибудь, куда он поехал. Оказалось, его видели над городом: он верхом поднимался по склонам Олимпа.

До полудня оставалось еще несколько часов. Феникс дожидался его возвращения и слушал, что говорят вокруг. Все соглашались, что царица совершила этот чудной поступок как бы в посвящение богу. Ведь эпирцы — они мисты от рождения, они это с молоком материнским всасывают… Но у македонцев это ей чести не прибавит, нет. Царь, ради гостей, постарался сделать вид, будто ничего особенного не произошло, и с трагиком Неоптолемом обошелся милостиво… Да, а где юный Александр?..

А-а, он поехал верхом покататься, — отвечал Феникс, пряча всё возраставший страх. Что это на него нашло?!.. Позволил ребёнку уйти одному, словно взрослому… Он ни на мгновение не должен был глаз с него спускать!.. Ехать искать теперь бессмысленно: на огромном массиве Олимпа две армии друг от друга укрыться могут. Там отвесные стены и бездонные ущелья; там медведи, волки, леопарды, даже львы еще попадаются…

Солнце садилось. Крутые восточные склоны, под которыми стоит Дион, потемнели; часть гор скрылась в клубящихся тучах. Феникс ехал верхом, прочесывая открытую местность над городом. У священного дуба он спешился и воздел руки к освещенной солнцем вершине, к трону Царя Зевса, что купается в чистом эфире. Молился со слезами, обещал жертвы… Ведь когда настанет ночь — скрывать правду будет уже невозможно!..

Громадная тень Олимпа переползла линию берега и погасила вечернее сияние моря. Дубраву заполнили сумерки, а дальше в лесах было уже черно. Но вот на границе сумерек и тьмы что-то, вроде, шевельнулось… Феникс вскочил на коня — а в суставах будто ножи! — и поехал в ту сторону.

Мальчик спускался по склону меж деревьев, ведя свою лошадку под уздцы. Лошадка, измученная до полусмерти, брела рядом с ним, припадая на одну ногу; и так они ковыляли вниз по прогалине, одинаково уставшие. Увидев Феникса, мальчик поднял руку в приветствии, но ничего не сказал.

Дротики были привязаны поперёк чепрака, колчана для них у него ещё не было. Лошадка, словно заговорщик, прижималась щекой к его щеке. Одежда на нём была изорвана, колени ободраны и заляпаны засохшей грязью, руки и ноги покрыты царапинами; заметно было, что он исхудал с утра; а хитон спереди был пропитан кровью, снизу доверху… Но он мирно шёл меж деревьев — глаза широко раскрытые и пустые, — шёл легко, будто плыл, с нечеловеческим спокойствием и безмятежностью.

Феникс спешился рядом с ним, схватил его за плечи, начал ругать, спрашивать… Мальчик погладил лошадке морду и сказал:

— Охромел, вот, мой конь.

— Я тут метался, чуть с ума не сошёл от страха! Что ты с собой сделал? Откуда кровь? Где ранен? Где ты был?..

— Я не ранен. — Он вытянул руки, отмытые в каком-то горном ручье. Под ногтями была кровь. Глаза его погрузились в глаза Феникса, но остались непроницаемы. — Я алтарь поставил, устроил святилище и принес жертву Зевсу. — Он поднял лицо к небу. Белый лоб под упругой шапкой волос казался прозрачным, почти светился. Широко раскрытые глаза сияли. — Я принес жертву богу, и он заговорил со мной. Он говорил со мной!

3

Царь Архелай очень любил свой кабинет, так что отделан он был ещё роскошнее, чем Зал Персея. Здесь царь принимал поэтов и философов, которых привлекали в Пеллу его богатые дары и щедрое гостеприимство. На сфинксоголовых подлокотниках египетских кресел покоились в своё время руки Агафона и Эврипида.

Это помещение посвящено было музам; они пели вокруг Аполлона на громадной фреске, покрывающей внутреннюю стену. Аполлон, игравший на лире, загадочно смотрел со стены на полированные стеллажи с драгоценными книгами и свитками. Тиснёные переплёты, позолоченные и украшенные каменьями ларцы; накладки из слоновой кости, агата и сардоникса, шёлковые закладки с золотым кружевом… От царя к царю переходило это бесценное наследство; даже во время междоусобных войн за царство, специально обученные рабы следили за ним, увлажняя воздух и убирая пыль. Прошло уже целое поколение с тех пор, как кто-нибудь брался читать эти книги: слишком они были драгоценны. То что для чтения — хранилось в библиотеке.

В кабинете стояла изысканная бронзовая статуя Гермеса, изобретающего лиру, — её купили у какого-то банкрота в последние годы величия Афин, — огромный письменный стол опирался на львиные лапы и был инкрустирован ляписом и халцедоном; а возле него возвышались от самого пола две лампы в виде колонн, обвитых лавровыми ветвями. Всё это почти не изменилось со времён Архелая. Но в читальной келье, что за дальней дверью кабинета, расписные стены спрятались под стеллажами и полками, которые были забиты управленческой документацией; а ложе и читальный столик уступили место заваленному рабочему столу, где секретарь царя каждый день обрабатывал по целому мешку писем.

Стоял морозный, яркий мартовский день, с северо-восточным ветром. Резные ставни были закрыты, чтобы бумаги не раздувало, но холодное солнце, слепящее острыми лучами, пробивалось сквозь щели; а вместе с ними залетали и струйки ледяного воздуха. Секретарь держал под плащом нагретый кирпич, руки греть; его писец, завидуя ему, дул себе на пальцы, но потихоньку, чтобы царь не услышал. А царю Филиппу было хорошо. Он только что вернулся из Фракии, из похода; и после тамошней зимы дворец казался ему Сибарисом роскоши и комфорта.

При том что власть его неуклонно подступала к древней хлебной дороге Геллеспонта, кормившей всю Грецию; при том, что он окружал колонии Афин, склонял к измене их вассальные племена и брал в осаду города их союзников, — одной из самых горьких своих обид южане считали то, что он нарушил честный, достойный древний обычай прекращать войну зимой, когда даже медведи залегают в берлогах.

Сейчас он сидел у огромного стола. В загорелой руке — потрескавшейся на морозе, покрытой шрамами, мозолистой от поводьев и копья — был зажат серебряный стилос; он ковырял им в зубах. Рядом, на табурете, сидел писец и держал на коленях табличку; ему предстояло записывать послание вассальному князю в Фессалии.

Домой царя привели южные дела; и он уже знал, как за них приниматься. Наконец-то можно начинать. В Дельфах нечестивые фокийцы, измученные войной и сознанием вины своей, набросились друг на друга, словно бешеные псы. Они хорошо попользовались деньгами, которые чеканили, переплавляя храмовые сокровища, чтобы платить солдатам. А теперь далекоразящий Аполлон добрался-таки до них. Ждать он умел; но в тот день, когда они полезли за золотом под самый Треножник, — он послал им землетрясение, а потом — панику, яростные взаимные обвинения, высылки, пытки… Проигравший вождь с остатками своих сил удерживал теперь только опорные пункты у Фермопил. Он уже сейчас в отчаянном положении, скоро с ним можно будет управиться. Афинские подкрепления гарнизону своему он отослал назад, хотя это были союзники: боялся, что его выдадут победившей партии. Скоро он окончательно дозреет. Царь Леонид там наверно корчится под своим могильным курганом, — думал Филипп.

«Путник, проходящий мимо, ты пойди скажи спартанцам…» Ты пойди скажи им всем, что через десять лет вся Греция будет подвластна мне, потому что ни города друг с другом договориться не могут, ни люди; никто не верит никому. Они забыли даже то, чему учил их ты, Леонид: как надо сражаться и умирать. Мне их и побеждать не придётся; они уже побеждены завистью и жадностью. Они пойдут за мной — и будут гордиться этим; под моим владычеством они вернут себе гордость. Они будут рассчитывать на меня, чтобы вёл их; а их сыновья — на моего сына…

Эта мысль напомнила ему, что он посылал за мальчиком уже довольно давно. Он конечно придёт, когда его отыщут; нельзя ждать от девятилетнего мальчишки, чтобы тот постоянно сидел у себя. Филипп снова вернулся мыслями к письму.

Он ещё не успел закончить с письмом, когда услышал из-за дверей голос сына: тот здоровался с его телохранителем. Сколько десятков — или сотен — людей знает мальчик по имени? Этот-то в гвардии всего пять дней!..

Открылись высокие двери. Меж ними он казался совсем маленьким. Яркий, ладный; босые ноги на холодном мраморном полу; руки привычно сложены под плащом — но не для того, чтобы их согреть, а в хорошо заученной позе скромного спартанского мальчика, которой научил его Леонид… В этой комнате, рядом с бледными книжниками, отец и сын смотрелись — будто дикие звери среди ручных. Смуглый солдат, выдубленный почти до черноты, — на руках шрамы, на лбу светлая полоса, оставленная кромкой шлема, слепой глаз смотрит молочно-белым пятном из-под полуприкрытого века, — и мальчик у двери: на загорелой шелковистой коже ссадины и царапины мальчишьих приключений, а рядом с его взъерошенной густой шевелюрой позолота Архелая кажется тусклой и запыленной. Домотканая одежда его, когда-то мешавшая, давно уже выцвела и стала мягкой от многочисленных стирок, покорилась хозяину; и теперь смотрелась совсем естественно, как будто он сам её выбрал, с нарочитой надменностью. А серые глаза, освещённые холодным заходящим солнцем, скрывали какую-то тайную мысль.

— Войди, Александр.

Он и так уже входил; Филипп сказал это только для того, чтобы быть услышанным, негодуя на отчуждённость во взгляде. Но Александр подумал, что ему позволили войти, будто слуге. Румянец от ветра на улице схлынул с его лица; кожа казалось посерела, потемнела… Только что, возле двери, он успел подумать, что Павсаний, новый телохранитель, красив той красотой, на которую так падок его отец. Если из этого что-нибудь последует, то какое-то время новой девушки не будет. Бывает такой взгляд — когда тебе смотрят в глаза или наоборот, не смотрят, — что сразу узнаёшь, это уже случилось, или ещё нет. Тут ещё нет.

Он подошёл к столу и остановился, руки по-прежнему под плащом. Но один элемент спартанских манер Леонид так и не смог в него вколотить: он не должен был поднимать глаз, пока старший к нему не обратится.

Филипп, встретив его неподвижный, пристальный взгляд, почувствовал укол знакомой боли. Даже ненависть была бы лучше. Он видел такие глаза у людей, которые скорее умрут, чем сдадут город или перевал. И это не вызов противнику, это внутри, в душе. За что мне такое? — подумал он. Всё ведьма виновата. Это она приходит со своей отравой и крадёт у меня сына, стоит лишь мне отвернуться.

Александр собирался спросить отца о боевых порядках фракийцев. Рассказывали по-разному, а он хотел знать… Однако, как видно, сейчас не получится.

Филипп отослал писца и подозвал мальчика на табурет, покрытый красной овчиной. Сын сел слишком уж прямо, и Филипп тотчас почувствовал, что он уже раздумывает, как бы уйти.

Врагам Филиппа нравилось думать, что все его люди в греческих городах попросту подкуплены. Любовь слепа, но ненависть ослепляет еще хуже. Те, кто ему служил, на самом деле приобретали много; но было среди них немало таких, кто вообще ничего не взял бы, не будь они покорены его обаянием.

— Глянь-ка, — сказал он, доставая блестящий узел выделанной кожи. — Угадай, что это такое.

Мальчик стал распутывать; его длинные пальцы тотчас принялись за работу, продевая ремни вверх и вниз, вытягивая, выпрямляя… По мере того как из хаоса возникал порядок, угрюмость на его лице сменилась сосредоточенностью, а потом серьезной взрослой радостью.

— Праща и сумка для камней. На пояс цепляется, через вот эти прорези. Где делают такое?

На сумке были нашиты рельефные золотые пластинки, вырезанные в форме стилизованных, округлых быков.

— Её нашли на убитом фракийском вожде, — сказал Филипп. — Но она с дальнего севера, из травяных равнин. Это скифская.

Александр внимательно разглядывал этот трофей с окраины Киммерийской пустыни, размышляя о бескрайних степях за Истром, о сказочных погребениях тамошних царей, окружённых кольцом мёртвых всадников, которых привязывают к столбам, так что кони и люди засыхают в сухом холодном воздухе. Ненасытная любознательность оказалась слишком сильна — он оттаял, и в конце концов задал все свои вопросы. Разговор получился довольно долгий.

— Ну, давай, — сказал отец, ответив на всё. — Испытай свою пращу, я ведь её для тебя привёз. Посмотрим, что ты сумеешь сбить… Только не уходи слишком далеко, скоро афинские послы приедут.

Праща лежала у мальчика на коленях, но он забыл о ней, только руки помнили.

— Про мир говорить?

— Да. Они высадились в Галесе и попросили, чтобы их пропустили через границу, не дожидаясь глашатая. Похоже, что торопятся.

— Дороги там плохие.

— Да, им надо будет отогреться, прежде чем я стану с ними говорить. Когда буду их принимать, ты можешь прийти послушать. Встреча будет серьёзная; пора тебе посмотреть, как дела делаются.

— Я буду возле Пеллы. И обязательно приду.

— Наконец-то они кончили болтать, и взялись хоть что-то сделать. А то всё гудели, как разбитый улей, с тех самых пор, как я Олинф взял. Последние полгода обхаживали южные города, лигу против нас собрать пытались… Ничего у них не вышло из этого, только пятки оттоптали.

— Неужто все боятся?

— Не все. Боятся не все. Но — ни один не верит другому, ни один!.. А некоторые верят тем людям, которые верят мне. И я им за эту веру воздам.

Тонкие золотистые брови мальчика сошлись почти в сплошную линию, подчеркнув тяжёлые надбровья над глубоко сидящими глазами.

— Неужто даже спартанцы не станут сражаться?

— Под командой афинян, что ли? Возглавить борьбу они больше не могут, сыты по горло, а следовать за кем-нибудь — на это они никогда не пойдут. — Он улыбнулся про себя. — К тому же, они совсем неподходящая аудитория для оратора, который со слезами бьёт себя в грудь или брюзжит, будто баба базарная, которой обол недодали.

— Когда Аристодем приезжал в прошлый раз договариваться о выкупе за Ятрокла — он мне сказал, он думает, что афиняне проголосуют за мир.

Такие сведения давно уже перестали удивлять Филиппа.

— Ну да, — согласился, он. — И чтобы поощрить их на это, я отпустил Ятрокла безо всякого выкупа; да так, что он оказался дома раньше самого Аристодема. Ладно, пусть шлют мне послов. Если думают, что смогут вовлечь в свой союз Фокиду — или даже Фракию — они попросту дураки. Но тем лучше. Пусть они там голосуют, а я буду действовать. Никогда не мешай своим врагам попусту тратить время… Одним из послов будет тот самый Ятрокл, и Аристодем тоже с ним. Это нам не повредит.

— Он, когда был здесь, Гомера декламировал за ужином. Про Ахилла и Гектора перед их боем. Но он слишком старый уже…

— Старость штука такая, что ко всем приходит. Да!.. Филократ, разумеется, тоже в посольстве. — Он не стал тратить время на объяснения, что это его главный агент в Афинах: был уверен, что мальчик и так знает. — С ним будут обращаться, как со всеми остальными. Дома ему не пойдёт на пользу, если мы станем его как-то выделять. А всего их десять человек.

— Десять? — Мальчик изумился. — Для чего? И все они будут речи говорить?

— Знаешь, афинянам все они нужны, чтобы следили друг за другом. Речи произносить будут все, тут ты угадал. Ни один не согласится, чтобы его обошли. Но будем надеяться, что они договорятся заранее и поделят темы, чтобы не повторяться. Но по крайней мере одно стоящее представление мы увидим. Демосфен приезжает.

Мальчик навострил уши, будто собака, которую гулять позвали. Филипп увидел, как у него засветились глаза. Неужто каждый его враг — герой для сына?

А Александр вспоминал красноречие гомеровских героев. Демосфена он представлял себе высоким и смуглым, как Гектор, с голосом звенящим бронзой, и с пылающими глазами.

— Он храбрый? Как те мужи Марафона?

До Филиппа этот вопрос дошёл словно из другого мира. Он помолчал, пока собирался с мыслями, потом зло улыбнулся в чёрную бороду.

— Увидишь его — угадай. Только его самого не спрашивай.

Волна краски медленно пошла по лицу мальчика, от белокожей шеи до самых волос. Губы его плотно сжались. Он ничего не ответил. Рассердившись, он становился разительно похож на мать. Филиппа это всегда уязвляло.

— Ты что, шуток совсем не понимаешь? — спросил он. — Ты обидчив, как девчонка.

Как он смеет говорить мне о девчонках! — подумал мальчик. Его руки так сжали пращу, что золото впилось в ладони.

Ну вот, — подумал Филипп, — все труды насмарку. В глубине души он проклинал и жену, и сына, и себя самого. Заставляя себя говорить как можно мягче и спокойнее, он сказал:

— Ну ладно. Мы с тобой оба посмотрим. Я его знаю не больше, чем ты.

Это была не совсем правда: по донесениям своих агентов он знал того человека очень хорошо; казалось, что прожил с ним много лет. Но чувствуя себя обиженным, он позволил себе этот маленький обман. Пусть мальчишка остаётся при своих ожиданиях и надеждах.


Через несколько дней он послал за сыном снова. Это время у обоих было заполнено до отказа. У отца были дела; у сына — вечные поиски новых испытаний, которые требовали крайнего напряжения: прыгать со скальных уступов, кататься на необъезженных конях, бить рекорды в метаниях и беге… Ну а кроме того он разучивал новую пьесу на своей новой кифаре.

— К ночи они должны быть здесь, — сказал Филипп. — Утром будут отдыхать, потом будет официальный завтрак, потом я их приму… А на вечер назначен торжественный обед, так что время подожмёт и придётся им красноречия поубавить.

Его лучшая одежда хранилась у матери, Мать была у себя. Писала письмо брату в Эпир, жаловалась на мужа. Писала она хорошо: у неё было много таких дел, которые писцу доверить нельзя. Когда он вошёл, она закрыла свой диптих и обняла его.

— Мне надо нарядиться в честь афинских послов, — сказал он. — Я оденусь в синее.

— Я знаю, что тебе к лицу, дорогой мой.

— Нет, это должно быть подходяще для афинян. Я надену синее.

— Тс-с-с! Я повинуюсь, мой господин. Значит синее, брошь из ляписа…

— Нет, в Афинах только женщины носят украшения. Ничего, кроме колец.

— Но, дорогой мой, ты должен быть одет лучше их! Ведь они же ничтожества, эти послы.

— Нет, мама. Они считают украшения признаком варварства. Я их не надену.

В последнее время она уже слышала иногда этот новый голос. Он ей нравился. Но до сих пор сын никогда ещё не говорил таким голосом с ней самой.

— Ты будешь совсем как взрослый, господин мой.

Она сидела; и поэтому смогла прильнуть к его груди и посмотреть на него снизу вверх. Погладила его выгоревшие волосы и добавила:

— Когда пора будет одеваться, приходи ко мне. Ты одичал, как горный лев; я должна сама присмотреть, чтобы всё было как надо.

Вечером он сказал Фениксу:

— Я не хочу ложиться. Пожалуйста, позволь мне посмотреть, как приедут афиняне.

Феникс с отвращением глянул в окно на сгущавшиеся сумерки.

— Что ты надеешься увидеть? — проворчал он. — Проедет мимо кучка людей, в шляпах, нахлобученных до самых плащей… При нынешнем тумане ты слугу от хозяина не отличишь.

— Всё равно. Я хочу их видеть.

Ночь настала сырая, промозглая. С камышей возле озера капала вода; не смолкали лягушачьи трели, словно шум в голове… Неподвижный туман висел на осоке, окаймляя лагуну до самого моря, где его раздувал лёгкий ветерок. На улицах Пеллы грязные канавы смывали накопившиеся за десять дней мусор и отбросы вниз, к воде, покрытой оспинами дождя. Александр стоял у окна фениксовой комнаты, куда пришёл его будить. Сам он уже был одет в сапоги для верховой езды и в плащ с капюшоном. Феникс сидел с какой-то книгой возле лампы и жаровни, словно впереди у него была вся ночь.

— Смотри! Из-за поворота факелы показались, уже едут!..

— Прекрасно. Теперь они будут у тебя на виду, можешь любоваться. Я выйду на улицу только когда время подойдёт, ни на миг раньше.

— Дождик едва капает! Что ты будешь делать, когда мы пойдём на войну?

— Я берегу себя для этого, Ахилл. Не забывай, что кровать Феникса стояла возле огня.

— Слушай. Если ты не поторопишься, я сейчас тебе книгу подпалю! Ты ведь даже не обулся до сих пор!

Он высунулся из окна. В темноте далёкие факелы, размытые туманом, казались крошечными, словно светлячки, ползущие по камню.

— Феникс…

— Да-да, времени ещё достаточно…

— Феникс, он на самом деле хочет договориться о мире? Или только успокоить их хочет, на то время, пока не будет готов? Как олинфийцев.

— «О, Ахиллес богоравный, могучий, возлюбленный сын мой…» — Он искусно настроился на волшебный ритм. — «Будь справедлив ты к отцу, что своим благородством прославлен…»

Недавно ему приснилось, будто он стоит на сцене, одетый для роли Корифея в трагедии, для которой написана только одна страница. На воске всё остальное уже было, но ещё не переписано набело, и он попросил поэта изменить окончание; но когда попытался вспомнить это окончание — вспоминались только собственные слезы.

— Ведь олинфийцы первыми нарушили договор. Они стакнулись с афинянами и впустили к себе его врагов. Это нарушение клятвы; а каждый знает, что нарушение клятвы лишает силы любой договор.

— Их кавалерийские генералы бросили в бою своих людей… — Голос мальчика зазвенел. — Он заплатил им, чтобы они это сделали. Заплатил!..

— Наверно, это спасло немало жизней…

— Они теперь рабы, ты понимаешь?.. Рабы!.. Я бы предпочёл умереть.

— Если бы все это предпочитали, рабов бы не было.

— Я никогда, ни за что не стану использовать предателей, когда стану царём. Если они придут ко мне — я их убью… И всё равно, кого они захотят мне продать. Даже если это будет мой злейший враг — я ему пошлю их головы. Я их ненавижу, как врата смерти. Этот Филократ — предатель!

— И при всём том, он может сделать много хорошего. Ведь твой отец желает добра афинянам.

— Если они согласятся на всё, что он скажет, да?

— Знаешь, его могут заподозрить в том, что он хочет установить тиранию. Когда спартанцы победили их во времена моего отца, у них на самом деле была тирания. Но чтобы хорошо знать историю, надо этого хотеть. Ещё со времён Верховного Царя Агамемнона у эллинов был военный вождь. Иногда какой-нибудь город, иногда человек. Как собрали войско под Трою?.. Как отразили варваров в войне с Ксерксом?.. Только нынче, в наши дни, эллины грызутся словно псы — а вождя нет, руководить некому.

— У тебя это звучит так, словно они и не стоят руководства. Но не могли же они так быстро измениться.

— За два последних поколения самых лучших перебили. Мне кажется, и афиняне и спартанцы навлекли на себя проклятие Аполлона, с тех пор как сдали внаём фокидянам свои войска. Они прекрасно знали, каким золотом им платят. Куда бы ни попадало это золото, оно приносило смерть и разрушение, и не было этому конца. Теперь твой отец взял на себя роль бога, взялся делать его дело; и посмотри, как он преуспел, об этом толкует вся Греция… Кто более его достоин скипетра вождя? А когда-нибудь этот скипетр перейдёт к тебе…

— Я бы пожалуй… — начал задумчиво мальчик. — Ой, гляди-ка, они уже проехали Священный Бор! Уже почти в городе!.. Давай, собирайся.

Когда они садились на коней во дворе, Феникс проворчал:

— Опусти капюшон пониже. Когда они увидят тебя во время приёма — им вовсе незачем знать, что ты болтался на улице, чтобы на них поглазеть, словно простолюдин. Никак я в толк не возьму, зачем тебе это понадобилось, чего ты ждёшь от этой прогулки.

Проехав к Святилищу Героев, они отодвинулись с дороги на небольшую лужайку под деревьями. Листья на каштанах уже распускались, и теперь смотрелись узорчатой бронзой на фоне водянистых облаков, через которые сочился лунный свет. Факелы у всадников эскорта, сгоревшие почти до рукояток, плясали в неподвижном воздухе в такт поступи мулов и лошадей. В свете этих факелов был виден главный посол, рядом с ним ехал Антипатр. Александр узнал бы крупную фигуру и квадратную бороду генерала, даже если бы он и закутался, как все остальные; но тот только что вернулся из Фракии, потому считал эту ночь тёплой. Второй — это должно быть Филократ. Тело бесформенно в промокших одеждах: лютые глаза выглядывают в щель между шляпой и плащом как воплощение злобы. За ним следом ехал Аристодем; Александр узнал его по грациозной посадке. Ладно, с этими ясно. Глаза его обшаривали вереницу всадников, которые в большинстве своём старательно рассматривали дорогу из-под мягких шляп, пытаясь разглядеть, где могут оступиться их кони. Почти в самом конце ехал высокий, хорошо сложенный человек, сидевший по-солдатски прямо. Он казался не молод, но и не стар; свет факелов выхватывал из темноты его короткую бороду и рельефный, худощавый, профиль. Когда он проехал мимо, мальчик посмотрел вслед, сличая это лицо со своими снами. Только что он увидел великого Гектора, который не успеет состариться до тех пор, когда Ахилл подрастет.


Демосфен, сын Демосфена из Пеонии, проснулся на рассвете, приподнял голову с простыни и огляделся вокруг. Комната в царских покоях для гостей просто великолепна. Зелёный мраморный пол, у двери и окон пилястры с золочёными капителями, табурет для его одежды инкрустирован слоновой костью, ночной горшок италийской работы с рельефными гирляндами… Дождь кончился, но задувал порывами леденящий ветер. На нём было три одеяла, но он с удовольствием взял бы ещё столько же. Его разбудила потребность в горшке, но горшок был в дальнем углу, а ковра на полу не было. Вставать противно… Он помедлил, скрючившись и обхватив себя руками. Сглотнув, ощутил саднящую боль в горле. Его опасения, возникшие в дороге, сбывались: в этот великий день — величайший из всех дней его жизни — у него начинается простуда.

Он с тоской подумал о своём уютном доме в Афинах, где Кикнос, его раб, перс, и одеял принёс бы побольше, и горшок поставил бы у самой постели, и приготовил бы горячего молока с травами и мёдом… Это смягчило бы ему горло и вернуло бы голос… А теперь он лежал, как великий Эврипид, который встретил здесь свою смерть, заболев среди варварской роскоши. Неужто ему суждено стать ещё одной жертвой этой суровой страны, родины пиратов и тиранов? Неужто и его погубит утёс этого чёрного орла, хищно нависшего над всей Элладой, готового наброситься на каждый ослабевший, истекающий кровью город? Но с крыльями, омрачавшими небо над ними, они боролись беспрестанно; несмотря на мелочную корысть и междоусобицы, вопреки всем предостережениям, знамениям и пророчествам… И вот, сегодня он должен встретиться с хищником лицом к лицу — а у него нос заложило!

На корабле, по пути сюда, он вновь и вновь проговаривал свою будущую речь. Он должен был говорить последним. Чтобы уладить спорный вопрос, кому за кем выступать, они согласились, что говорить будут, начиная с самых старших — и дальше по очерёдности возраста. В то время как все остальные выдвигали доказательства своего старшинства, он страстно заявил, что он самый младший; с трудом веря, что они на самом деле настолько слепы: не понимают, какую возможность дарят ему. Поверил только тогда, когда был составлен самый последний список.

От горшка, стоявшего вдалеке, взгляд его скользнул на вторую кровать. Его сосед Эсхин спокойно спал, раскинувшись на спине. Ну до чего ж здоров, смотреть противно! Теперь его длинные ноги торчали из-под одеял, а широкая грудь гудела в резонанс с храпом. Проснувшись, он всегда резво подбегал к окну и проделывал свои эффектные голосовые упражнения, которые не оставлял с тех пор как выступал на сцене. Если кто-нибудь предупреждал его, что снаружи холодно, он отвечал, что на том или том привале в армии было и похуже. Он должен был говорить девятым, Демосфен десятым. Но казалось — никакое благо не доходит к нему неподпорченным. У него было последнее слово, неоценимое в любом суде; его не купишь ни за какие деньги. Но некоторые из самых сильных аргументов уже будут изложены теми, кто выступит раньше; а потом емупридётся выступать вслед вот за этим человеком — а у него импозантная внешность, мощный голос и тонкое чувство времени; и память актёра, которая позволяет ему говорить без остановки, пока льётся вода из часов, ни разу не заглянув в записи; и — самый несправедливый дар богов — он может говорить экспромтом, если нужно.

А ведь совершеннейшее ничтожество! Воспитан в нищете; правда, отец его, школьный учитель, вколотил в него достаточно грамоты, чтобы дать ему жалованье мелкого чиновника, но мать — та и вовсе жрица какого-то жалкого, занюханного иммигрантского культа, запрещённого законом… Кто он такой, чтобы чваниться в Собрании среди людей, учившихся в ораторских школах?!.. Нет сомнений, он держится только на взятках; но нынче без конца только и слышишь, что о его предках, — эвпатридах разумеется, — разорённых Великой Войной, и о его военных подвигах на Эвбее. Какая затасканная сказка!

Снаружи в сыром воздухе скрипуче прокричал коршун, над кроватью пронёсся очередной порыв холодного ветра… Демосфен закутал в одеяла своё тощее тело и с горечью вспомнил, как накануне вечером, когда он пожаловался на мраморный пол, Эсхин заметил бесцеремонно: «Никогда бы не подумал, что тебе это может не нравиться, при твоей-то северной крови.» Уже много лет никто ему не напоминал, что дед его женился на скифке, дочери метэка; и только богатство его отца позволило ему выцарапать гражданство. Он-то думал, что всё это уже давно забылось… Теперь, воротя свой простуженный нос от спящего Эсхина и оттягивая хоть на несколько мгновений неизбежный поход к горшку, он злобно бормотал: «Ты был репетитором, а я учёным… Ты был прислужником, а я посвящённым…. Ты протоколы переписывал, а я прения вёл… Ты был третьеразрядным актёром, а я сидел в первом ряду…» На самом деле он никогда не видел Эсхина на сцене; но уж так хотелось, чтобы это было правдой, что он добавил: «Тебя освистывали, а я свистел».

Пол под ногами казался зелёным льдом, от струи шёл пар. Постель тотчас остыла; теперь оставалось только одеваться и двигаться, чтобы хоть как-то разогреть себе кровь. Если бы Кикнос был здесь!.. Но Совет приказал им торопиться, остальные по-дурацки предложили обойтись без слуг… Если бы он один взял своего — это дало бы всем его врагам хороший повод для целой кучи нападок!..

Поднималось бледное солнце, ветер стихал. Снаружи должно быть теплее, чем в этом мраморном склепе… Мощёный двор был пустынен, если не считать какого-то бездельника, мальчишки-раба. Вот что, он сейчас возьмёт свой свиток и ещё раз прорепетирует речь. Но если заняться этим здесь, то Эсхина разбудишь; а тот начнёт удивляться, что ему до сих пор нужен написанный текст, и хвастаться, что сам он всё всегда выучивает сразу.

В доме никто ещё не проснулся, только рабы. Он посмотрел на каждого, в поисках греков. При осаде Олинфа было захвачено много афинян, и у всех послов были полномочия уладить дела с выкупом, где появится такая возможность. Он твердо решил выкупить каждого, кого найдёт, хотя бы и за свой собственный счёт. На лютом холоде, в этом мерзком, чванливом дворце, он согревал себе сердце мыслями об Афинах.

В раннем детстве его баловали, но школьные годы были ужасны. Отец — богатый торговец — умер, оставив его на попечение нерадивых опекунов. Он был хилым парнишкой и ничьих желаний не возбуждал, зато сам возбуждался часто. В мальчишьем гимнасии это проявилось очень явно, и непристойное прозвище прилипло к нему на долгие годы. В отрочестве он узнал, что опекуны растаскивают его наследство; а у него не было никого, кто взял бы на себя ведение его судебных дел, — только он сам, заика несчастный. Он учился упорно; он занимался до изнеможения, в тайне, подражая актёрам и ораторам, пока не подготовился. Но когда, наконец, выиграл процесс — от денег осталось не больше трети. Он начал зарабатывать себе на жизнь единственным делом, в котором был искусен, и постепенно разбогател на полуприличной мелкой поживе; а в конце концов начал ощущать и крепкое вино власти, когда толпа на Пниксе стала слушать его, затаив дыхание, и верить каждому его слову. Все эти годы он защищал свою слабую, истерзанную гордость доспехами гордости Афин. Афины должны вернуть себе прежнее величие; это будет его трофей победителя — такой, который сохранится до конца времен.

Он ненавидел очень многих — одних по достойным причинам, других из зависти, — но больше чем их всех вместе взятых ненавидел он человека, которого ни разу в жизни не видел, сидящего в этом старом кичливом дворце. Македонского тирана, готового превратить Афины в зависимый город. В коридоре татуированный синей краской раб-фракиец чистил пол. Сознание, что он афинянин, — что нет в мире племени выше, — вновь поддержало Демосфена, как и всегда. Царь Филипп должен узнать, что это значит. Да, он зашьёт рот этому человеку, как говорят в судах. Так он пообещал своим коллегам.

Если бы царю можно было бросить открытый вызов, то не было бы нужды в посольстве. Но можно напомнить о прежних узах — и тонко, но достаточно ясно показать, как он нарушал обещания, как раздавал заверения с единственной целью выиграть время, как натравливал одни города на другие, как стравливал разные партии, как оказывал поддержку врагам Афин — и в то же время соблазнял или уничтожал их друзей. Начало речи уже было отшлифовано; но у него есть наготове небольшой эпизод, который надо вставить после вступления; если его слегка подработать — очень хорошо пойдёт. Он должен произвести впечатление не только на Филиппа, но и на остальных послов; со временем кое-кто из них может стать более влиятелен, чем сегодня. И уж во всяком случае он опубликует свою речь.

На каменных плитах мощёного двора валялись ветки, оборванные ветром. Возле низкой стены стояли кадки с подрезанными, облетевшими кустами роз. Неужели они цвели здесь когда-то? Вдали виднелись бело-голубые горы, прорезанные чёрными ущельями; леса под ними густы, словно мех… По ту сторону стены пробежали двое молодых людей, оба без плащей, перекликаясь друг с другом на своём варварском наречии. Он колотил себя руками по груди, топал ногами, сглатывал слюну, в тщетной надежде что больное горло станет получше, — а в голову закралась невольная мысль, что люди, выросшие в Македонии, должны быть более закалёнными. Даже мальчишка-раб, которому конечно не мешало бы заняться обломанными ветками, казалось, ничуть не мёрз в своей единственной грубой одёжке, спокойно сидел на стене; ему было настолько тепло, что он мог и не двигаться. Однако, хозяину не мешало бы обуть его, по крайней мере…

Работать, работать… Он развернул свой свиток на втором абзаце и — шагая, чтобы не замёрзнуть, — начал говорить, пробуя то так то эдак. Взаимосвязь модуляций и ритмов, подъёмов и спадов, обвинений и увещеваний — превращала каждую произнесенную им речь в законченное произведение искусства. Если его перебивали и он должен был ответить — отвечал как можно короче: чувствовал себя уверенно только тогда, когда возвращался к написанному тексту. Только хорошо отрепетировав, мог он произнести свою речь поистине достойным образом.

— Таковы были, — читал он в пустом дворе, — многочисленные услуги нашего города отцу твоему Аминту. Но до сих пор говорил я о вещах, которых ты, естественно, помнить не можешь, поскольку в то время еще не родился. Позволь же напомнить о добрых делах, которых ты был свидетелем, которые относились уже к тебе самому!..

Он сделал паузу. Здесь Филипп должен заинтересоваться.

— И родичи твои, уже старые сегодня, подтвердят всё сказанное мною. Когда отец твой Аминт и дядя Александрос оба погибли; а вы с братом Пердиккой были малыми детьми; а мать ваша Эвридика была предана теми, кто клялся ей в дружбе; а изгнанник Павсаний возвращался, чтобы бороться за трон, воспользовавшись возникшими обстоятельствами и не без поддержки…

Он говорил, расхаживая по двору, и теперь не хватило воздуха закончить фразу. Переводя дыхание, он заметил, что мальчишка-раб спрыгнул со стены и идёт за ним. Ему вспомнились давние годы, когда его передразнивали, — он резко обернулся, чтобы поймать мальчишку на ухмылке или непристойном жесте. Но мальчик смотрел на него открыто и серьёзно, в ясных серых глазах не было и тени насмешки. Должно быть, его привлекла новизна жестов и интонаций, как какую-нибудь зверюшку привлекает флейта пастуха. Дома, когда репетируешь, слуги спокойно проходят мимо и внимания не обращают…

— … когда, поэтому, наш генерал Ификрат пришёл в эти земли, Эвридика, мать твоя, послала за ним и — как утверждают все бывшие при этом — подвела к нему твоего старшего брата Пердикку, а тебя, совсем маленького, посадила к нему на колени и сказала: «Отец этих сирот, пока был жив, считал тебя своим сыном…»

Он остановился. Взгляд этого мальчишки сверлил ему спину. Чтобы крестьянское отродье глазело на тебя, словно на скомороха, — это начинает надоедать. Он угрожающе махнул рукой, будто отгоняя собаку.

Мальчик попятился на несколько шагов и остановился, глядя на него снизу вверх, чуть склонив голову набок. И сказал по-гречески, чуть высокопарно и с сильным македонским акцентом:

— Продолжай, пожалуйста. Продолжай про Ификрата.

Демосфен заговорил снова. Он привык обращаться к тысячным толпам, но теперь оказалось, что этот единственный, только что обнаруженный слушатель совершенно нелепо смущает его. И вообще, откуда он взялся?.. Что бы это могло значить? Хоть он одет по-рабски, это не садовник. Кто его прислал, и зачем?

Присмотревшись внимательнее, он обнаружил, что мальчик чисто вымыт, даже волосы чистые. Нетрудно догадаться, что это значит. Особенно в сочетании с такой внешностью. Конечно же, это наложник хозяина своего; и мужчина использует его — хотя он и совсем ещё мал — для своих тайных поручений. Почему он всё время слушал?.. Демосфен недаром прожил больше тридцати лет в бесконечных интригах. В мозгу у него моментально пронеслось несколько возможных вариантов. Быть может, кто-нибудь из людей Филиппа старается предупредить царя заранее?.. Но слишком не похоже, чтобы для этого выбрали такого юного шпиона… Тогда что же?.. Или это связной?.. Но к кому?

Кто-то из их десятки наверняка подкуплен Филиппом. Пока они ехали сюда, эта мысль не давала ему покоя. Раньше он подозревал Филократа. Где взял он деньги на большой новый дом? Как смог купить сыну призового коня? И он стал вести себя как-то иначе, когда они приблизились к Македонии…

— Что с тобой? — спросил мальчик.

Демосфен вдруг осознал, что всё время пока был углублён в себя, этот маленький раб неотрывно следил за ним. Он разозлился. И медленно, чётко, на кухонном греческом, каким говорят с рабами-чужеземцами, спросил:

— Чего тебе? Кого ищешь? Кто хозяин?

Мальчик снова наклонил голову и, вроде, собрался ответить, но видимо передумал. Совершенно правильно и с меньшим акцентом, чем в первый раз, он спросил:

— Скажи пожалуйста, будь добр, Демосфен ещё не выходил?

Даже себе самому он не признался, что почувствовал себя уязвлённым. Привычная осторожность заставила его ответить:

— Мы, послы, все одинаковы. То, что хотел сказать ему, можешь сказать мне. Зачем он тебе нужен?

— Просто так, — сказал мальчик, ничуть не смутившись тоном строгого допроса. — Хочу его увидеть.

Похоже, что скрываться не имело смысла.

— Я Демосфен. Что ты хотел мне сказать?

Мальчик улыбнулся такой улыбкой, какой хорошо воспитанные дети встречают неудачные шутки взрослых:

— Я знаю, какой он. А кто ты на самом деле?

Тут действительно что-то серьёзное! Быть может, он на пороге какой-то тайны, которой цены не будет!.. Он инстинктивно огляделся вокруг. В этом здании может быть полно глаз; и рядом нет никого, кто мог бы ему помочь, придержать мальчишку, не дать ему закричать и всполошить это осиное гнездо. В Афинах он часто стоял возле дыбы, рядом с палачом, когда рабов допрашивали так, как дозволял закон. Чтобы рабы дали показания против своего хозяина, для них надо иметь что-то такое, чего они будут бояться больше, чем самого хозяина. Иной раз попадались и такие малыши, вроде этого; когда идет следствие, мягкость недопустима… Но здесь он был среди варваров и не имел под рукой никаких законных средств. Ладно, придётся постараться самому, он сделает всё, что сможет…

В этот момент из окна гостевых покоев раздались рулады громкого, сочного голоса. Эсхин стоял, выпятив грудь, его обнажённый торс был виден до пояса. Мальчик оглянулся на звук и воскликнул:

— Вот он!

Первым чувством Демосфена была слепая ярость. Он едва не взорвался от скопившейся зависти. Но надо сохранять спокойствие, надо думать, надо двигаться шаг за шагом… Значит, вот кто предатель! Эсхин! Ничего лучшего нельзя было и представить себе. Но нужно иметь хоть какое-то свидетельство, какую-то зацепку; явное доказательство — это уж слишком, об этом и мечтать нечего…

— Это Эсхин, сын Атромета, — сказал он. — До недавнего времени профессиональный актер. Он и делает актерские упражнения для голоса. В гостевых покоях тебе каждый скажет, кто он. Спроси, если хочешь.

Мальчик медленно переводил взгляд с одного из них на другого. Пунцовый румянец пополз от груди до самого лба, окрашивая чистую кожу. Он не произносил ни звука.

Ну, — подумал Демосфен, — теперь мы сможем узнать что-нибудь интересное… Но одно было совершенно несомненно — эта мысль ворвалась в сознание, несмотря на то, что он обдумывал свой очередной ход, — несомненно было, что он никогда в жизни не видел такого красивого мальчишки. Теперь, когда он покраснел, казалось, что вино налито в алебастровый сосуд и смотрится на просвет. Желание стало неотвязным, мешало думать. Потом, потом… Сейчас, быть может, всё зависит от того, удастся ли ему сохранить ясность мыслей. Он узнает, кто хозяин этого мальчишки, и быть может его удастся купить. Кикнос давно уже утратил красоту; он полезен — но и только… Надо будет действовать осторожно, найти надёжного агента… Но сейчас необходимо расколоть мальчишку, пока он не оправился от первого замешательства, сейчас нельзя думать ни о чем другом…

Демосфен сказал резко:

— А теперь говори-ка правду, не вздумай лгать. Зачем тебе нужен Эсхин? Давай, говори всё. Я уже достаточно много знаю.

Наверно, пауза получилась слишком долгой: мальчишка успел собраться и смотрел теперь без тени смущения, даже дерзко.

— Вряд ли ты что-нибудь знаешь, — сказал он.

— Ты пришел к Эсхину. С чем ты пришел? Давай, рассказывай! И не смей лгать!

— Чего ради я стал бы лгать? Я тебя не боюсь.

— Это мы посмотрим. Так чего ты от него хочешь?

— Ничего. И от тебя тоже.

— Ах ты, мерзавец бесстыжий! Не иначе, хозяин тебя балует и портит…

Он продолжил эту тему, пользуясь случаем, чтобы добиться чего-нибудь для себя, — и похоже, мальчик понял; если не слова по-гречески, то, во всяком случае, его намерения.

— Прощай, — сказал он коротко.

Это не годилось.

— Подожди! Не убегай, пока я не закончил свою речь. Кому ты служишь?

Невозмутимо, с легкой улыбкой, мальчик посмотрел на него и ответил:

— Александру.

Демосфен нахмурился. Похоже, среди македонцев из хороших семей Александром зовут каждого третьего. А мальчик тем временем помолчал задумчиво и добавил:

— И богам.

— Ты зря транжиришь моё время, — воскликнул Демосфен, вновь охваченный своими чувствами. — Не смей уходить. Иди сюда!..

Мальчик уже отворачивался — он схватил его за кисть. Тот отодвинулся на всю длину руки, но вырваться не пытался. Только смотрел. Глубоко посаженные глаза сначала расширились, а потом, казалось, посветлели из-за сузившихся зрачков. Он сказал очень медленно, на очень правильном греческом:

— Забери с меня свою руку. Иначе ты скоро умрёшь. Это я тебе говорю.

Демосфен отпустил. Ужасный мальчишка, от него страшно становится! Ясно, что это фаворит какого-нибудь очень влиятельного вельможи. Угрозы его, разумеется, мало что стоят, но это Македония… Мальчишка был свободен, но не уходил, задумчиво разглядывая его. И у него в животе зашевелилось что-то холодное. Вспомнились засады, яды, ножи из-за угла в спину… К горлу подступила тошнота, и по спине поползли мурашки. А мальчишка стоял неподвижно и глядел на него из-под копны спутанных волос. Потом отвернулся, перепрыгнул через низкую стену — и исчез.

Голос Эсхина из окна то гудел в самом низком регистре, то возносился — ради эффекта — тончайшим фальцетом. Подозрение, только подозрение! Ничего такого, что можно было бы пришпилить к обвинительному акту. А болезнь из горла добралась уже и до носа… Демосфен отчаянно чихнул. Просто необходимо выпить горячего отвара, даже если его приготовит какой-нибудь здешний невежда. Сколько раз говорил он в своих речах о Македонии, что в этой стране никогда ещё не удавалось приобрести ничего хорошего, даже порядочного раба.


Через окно вливается полуденное солнце, согревая комнату и украшая пол кружевом теней от распускающихся листьев. Олимпия на своём позолоченном кресле с резными розами, под локтем у неё кипарисовый столик, а сын сидит на низком табурете возле её колен. Зубы у него сжаты, но время от времени сквозь них прорывается едва слышный стон нестерпимой боли: она расчёсывает ему волосы.

— Самый последний узелок, дорогой мой.

— А ты не можешь его отрезать?

— Чтобы ты обгрызанным стал?.. Ты хочешь выглядеть, словно раб?.. Если бы я за тобой не следила, ты бы уже завшивел, честное слово. Ну всё. Закончили. Поцелую тебя за то, как замечательно ты держался, и можешь есть свои финики. Только платье моё не трогай, пока у тебя руки липкие. Дорис, дай щипцы.

— Они ещё слишком горячие, госпожа. Ещё шипят.

— Мама, не надо мне волосы завивать! Никто из мальчиков так не ходит…

— Ну а тебе-то что? Ты должен вести других, а не следовать за другими. Разве тебе не хочется быть красивым для меня?

— Возьми, госпожа. Теперь уже не обожгут.

— Замечательно. Ну, теперь не вертись, а то ошпарю. Я это делаю лучше цирюльников, правда? Никто не догадается, что кудри не настоящие.

— Но они ж меня видят каждый день! Все, кроме…

— Сиди спокойно. Что ты сказал?

— Ничего. Я думал про послов. Ты знаешь, я наверно всё-таки надену украшения. Ты была права, перед афинянами надо одеться по-настоящему.

— Конечно! Мы сейчас что-нибудь подберём. И одежду подходящую.

— И потом, у отца ведь тоже будут украшения.

— О, да! Но ты их носишь лучше.

— Я только что Аристодема встретил. Он сказал, я так вырос, что он едва меня узнал.

— Обаятельный человек. Надо пригласить его сюда. Мы сами это сделаем, без отца.

— Ему надо было уходить, но он представил мне ещё одного бывшего актёра, его зовут Эсхин. Он мне понравился, рассмешил меня.

— Его тоже можно пригласить. Он из благородных?

— У актёров это всё равно. Он мне рассказывал о театре. Как они ездят, и ещё — как избавляются от человека, с которым плохо работать.

— Надо быть поосторожнее с этими людьми. Надеюсь, ты не сказал ничего лишнего?

— Нет конечно. Я расспрашивал о партии мира и партии войны в Афинах. Мне кажется, он сам был в партии войны, но мы оказались не такими, как он себе представлял. Мы хорошо с ним поладили.

— Не давай никому из этих людей возможности похвастаться, что его как-то выделили из остальных.

— Он хвастаться не станет.

— Что ты имеешь в виду? Он что, фамильярничал с тобой?

— Нет конечно. Мы просто разговаривали, вот и всё…

Она запрокинула ему голову назад, чтобы завить локоны над лбом. Когда её рука оказалась на уровне его губ, он поцеловал её. В дверь постучали.

— Госпожа, царь велел сказать, что он уже вызвал послов. Он хочет, чтобы принц вошёл вместе с ним.

— Передай, сейчас будет.

Она огладила ему волосы, локон за локоном, и оглядела его. Ногти подстрижены, только что выкупан… Сандалии с золотыми бляшками стоят наготове… Она подобрала ему хитон из шафрановой шерсти, с каймой, которую сама вышивала в пять цветов, красную хламиду на плечо и большую золотую булавку. Поверх хитона начала застегивать пояс с золотой филигранью. Она не особо спешила: если одеть его слишком рано, то ему придется дольше быть с отцом, ждать послов вместе с ним.

— Ещё не всё? — спросил он. — Отец-то ждёт!..

— Он же только что за ними послал.

— Наверно, они уже подошли.

— Тебе ещё надоест слушать их занудные речи.

— Что поделаешь. Надо же учиться, как делаются дела… А я Демосфена видел…

— Того самого? Великого Демосфена? Ну и как он тебе понравился?

— Совсем не понравился.

Она посмотрела на него, отвлекшись от пояса, удивлённо подняв брови, и заметила усилие, с каким он повернулся к ней.

— Отец говорил мне, но я не верил. Однако он оказался прав.

— Надень плащ. Или хочешь, чтобы я тебя одевала, как маленького?

Он молча накинул плащ на плечо; молча, непривычными пальцами, она стала втыкать иглу пряжки в ткань, а та подалась слишком легко. Он не шелохнулся. Она спросила резко:

— Я тебя уколола?

— Нет.

Он встал на колено завязать сандалию. Ткань соскользнула с шеи, и она увидела кровь.

Она прижала к царапине полотенце и поцеловала завитую голову, чтобы помириться до того, как он уйдёт к её врагу. Когда он пошёл к Залу Персея, боль от иглы скоро прошла. А другая боль держалась так, словно он с ней родился. Он не мог вспомнить такого времени, когда бы не испытывал её.


Послы стояли перед пустым троном, за которым вздымалась гигантская фреска: Персей спасает Андромеду. У каждого за спиной было по жёсткому креслу; но даже самым ярым демократам было ясно, что сядут они только тогда — не раньше, — когда царь пригласит их сесть. Глава посольства, Филократ, с нарочитым интересом и беспокойством оглядывался вокруг, изо всех сил стараясь не показать, что он здесь свой человек. Как только определился порядок выступлений и их содержание, он составил краткий обзор и тайно послал его царю. Филипп славился своим умением говорить экспромтом, сильно и умно, но будет благодарен за такую возможность проявить себя в полном блеске. А его благодарность Филократу и так уже была достаточно весомой.

Демосфен стоял крайним слева (они расположились по порядку выступлений), с трудом сглатывая слюну и вытирая нос углом плаща. Стоило ему поднять глаза, он натыкался на яркий взгляд прекрасного юноши с крылатыми ногами, парившего в голубом воздухе. В правой руке у него был меч; в левой он держал за волосы ужасную голову Медузы, направляя её смертоносный взгляд на морского дракона в волнах под ним. Прикованная к заросшей скале распростёртыми руками, с телом, просвечивающим сквозь тонкое платье, и с волосами, раздутыми ветром, который поднял её герой, — Андромеда смотрела на своего спасителя безумными, влюблёнными глазами.

Это был шедевр. Такой же прекрасный, как роспись Зевксия на Акрополе, только ещё больше по размерам. Демосфену было горько, словно эту фреску отобрали в качестве трофея. Прекрасный смуглый юноша, в великолепной наготе (наверняка, для эскизов позировал кто-нибудь из афинских атлетов той великой эпохи), надменно взирал на наследников славы и величия своего города. Демосфен снова ощутил то испуганное замешательство, какое испытывал в давние дни в палестре, когда начинал обнажать своё тощее тело. Вокруг него небрежно расхаживали мальчишки, вызывавшие всеобщее восхищение, подчёркнуто не обращая внимания на публику, глазевшую на них, — а ему доставались только насмешки и то ненавистное прозвище.

Ты мёртв, Персей. Прекрасен, храбр — но мёртв. И нечего тебе так смотреть на меня. Ты умер от малярии на Сицилии, ты утонул в Сиракузской гавани, ты погиб от жажды, отступая без глотка воды. Под Козьей Речкой спартанцы связали тебя и перерезали тебе горло. Палач Тридцати Тиранов пытал тебя калёным железом, а потом задушил. Придётся Андромеде обойтись без тебя. Пусть ищет помощь, где найдёт, — ведь голова дракона вновь показалась меж волн…

Афина парила в небесах, стоя на облаке, и вдохновляла героя. Сероглазая Владычица Победы! Прими меня таким, каков я есть. У меня нет другого оружия кроме слов, но твоя мощь превратит их в меч и Горгону… Только дай мне отстоять крепость твою до тех пор, как она породит новых героев.

Афина ответила ему спокойным взглядом. Глаза у неё серые, как и должно быть… Ему показалось, что он снова ощутил рассветный холод, и пустой живот свело от страха.

Но вот у внутренней двери возникло какое-то движение. Вошёл царь с двумя генералами, Антипатром и Пармением: мощная троица закалённых, жестоких воинов, каждый из которых и сам по себе являл зрелище внушительное. Вместе с ними, почти незаметный рядом с царём, опустив лицо и глядя в пол, шёл белокурый, сверх меры наряженный мальчик. Они все расположились на почётных креслах; Филипп любезно поздоровался с послами и пригласил их сесть. Филократ произнёс свою речь, полную заявлений, которые могли оказаться полезны царю, хотя и были замаскированы показной твёрдостью. Подозрения Демосфена стали ещё сильнее. Общее содержание речи Филократа он знал заранее — рефераты были у всех, — но могут ли все эти слабые места быть только результатом небрежности? Если бы удалось сосредоточиться на этом, если бы глаза но обращались то и дело к царю!..

Он ждал, что Филипп окажется омерзителен; но никак не рассчитывал, что тот настолько выбьет его из колеи. Его приветственная речь была вполне учтива, но в ней не было ни единого лишнего слова. Эта краткость тонко намекала, что дымовые завесы многословия ничего не дадут. Стоило кому-нибудь из говоривших обернуться к остальным послам за поддержкой, Филипп оглядывал их всех по очереди. Демосфену казалось, что слепой глаз — такой же подвижный, как и зрячий, — смотрит ещё более злобно и пронзительно.

День тянулся медленно; солнечные пятна расползлись из-под окна поперёк зала. Ораторы один за другим излагали притязания Афин на Олинф и Амфиполис, на прежние сферы влияния во Фракии и на Херсонес; вспоминали Эвбейскую войну и стычки на море; вытаскивали на свет божий давние дела, связанные с Македонией во время длительных и запутанных войн за трон; говорили о хлебном пути по Геллеспонту, о целях Персии и о кознях её прибрежных сатрапов… А Демосфен то и дело замечал, как на нём задерживаются яркий чёрный глаз и пронзительное бельмо.

Его — знаменитого врага тирании — здесь ждали, как ждут прославленного протагониста, который выйдет из-за расступившегося хора. Как часто, в судах и в Собрании, это ожидание разогревало ему кровь и обостряло ум!.. Теперь ему пришло в голову, что никогда прежде он не обращался к единственному слушателю. Он знал каждую струну своего инструмента и мог соразмерить малейшее изменение каждого тона. Он умел превратить чувство справедливости в ненависть; умел играть на эгоизме так, что этот эгоизм даже себе самому начинал казаться самоотверженным долгом; он знал, как облить грязью, чтобы она прилипла к чистому человеку, и как отмыть запачканного. Даже среди юристов и политиков своего времени, когда профессиональные стандарты этого искусства были очень высоки, он был профессионалом первоклассным. Но он знал, что он не только отличный профессионал; он ощущал в себе нечто большее. В свои великие дни, когда он воспламенял всех своей мечтой о величии Афин, ему довелось изведать чистое вдохновение художника. Б эти моменты он достигал вершин своей мощи; он мог бы подняться и ещё выше… Но теперь ему стало ясно, что в качестве материала для его работы годится только толпа. А она, расходясь по домам, продолжала расхваливать его речи, но распадалась на многие тысячи отдельных людей, ни один из которых не любил его по-настоящему. Не было никого, кто сражался бы в бою с ним рядом, сомкнув щиты. А когда он хотел любви, это стоило две драхмы.

Дошла очередь до восьмого оратора, Ктесифона. Скоро ему предстоит говорить самому. Говорить не для привычного множества ушей, а вот для этого единственного испытующего глаза.

А нос опять заложило. Пришлось высморкаться в плащ: уж слишком здесь пол красивый. Вдруг снова потечёт, когда он будет говорить?.. Чтобы отвлечь свои мысли от царя, он стал смотреть на краснолицего, коренастого Антипатра; и на Пармения, с широкими плечами, лохматой бородой и кривыми ногами кавалериста. Это было ошибкой: у них не было тех обязательств по отношению к ораторам, что у Филиппа, и они откровенно оценивали послов. Антипатр встретил его взгляд жёсткими синими глазами, напомнившими ему глаза филарха, под командой которого он проходил обязательную военную подготовку, будучи долговязым восемнадцатилетним юнцом.

Всё это время расфуфыренный маленький принц сидел на своём креслице неподвижно, не поднимая глаз. Любой афинский парнишка вертелся бы, оглядываясь вокруг. Быть может, это было бы и нескромно (увы, манеры ухудшаются повсюду), но по крайней мере естественно и живо… Спартанское воспитание. Спарта, символ прежней тирании и нынешней олигархии. Только этого и можно ожидать от сына Филиппа!..

Ктесифон закончил. Поклонился. Филипп произнёс несколько слов благодарности. Он умел внушить каждому послу чувство, что его заметили и запомнили. Глашатай объявил Эсхина.

Тот поднялся во весь свой рост (он был слишком высок, чтобы исполнять женские роли, что послужило одной из причин, почему он оставил сцену). Интересно, выдаст он себя? Нельзя упустить ни единого слова, ни единой интонации… И за царём тоже надо следить.

Эсхин начал своё выступление; и Демосфену ещё раз пришлось убедиться, что значит настоящее обучение. Сам он придавал большое значение жесту; по сути, он и ввёл жест в публичные выступления, называя принятые прежде неподвижные скульптурные позы пережитком аристократии; но, разогревшись, он обычно жестикулировал от локтя. А рука Эсхина, правая, свободно покоилась, чуть выглядывая из-под плаща. Он держался с мужественным достоинством, не пытаясь выглядеть большим солдатом чем трое знаменитых полководцев, сидящих перед ним, — но проявляя уважение к ним как человек, который знает лицо войны. Это была хорошая речь, по заранее продуманному плану. Конечно же, он ничего не выдаст, что бы ни замыслил… Демосфен разочарованно сдался, снова высморкал нос и принялся мысленно прогонять своё собственное выступление.

— … и твои старшие родственники подтвердят, что я скажу. Ибо когда отец твой Аминт и дядя Александрос оба погибли, а вы с братом Пердиккой были малыми детьми…

Демосфен, в шоке, пытался собраться с мыслями. Слова были те самые. Но произносил их Эсхин, а не он.

— … предана теми, кто клялся ей дружбе, а Павсаний возвращался из изгнания, чтобы бороться за трон…

Голос лился плавно, без усилий, убедительно, в искусном ритме… Возникла, но тут же исчезла дикая мысль о совпадении. Слово следовало за словом, подтверждая эту подлость:

— Ты сам был ещё совсем маленьким. Она посадила тебя ему на колени и сказала…

Прежние годы, когда он отчаянно боролся со своим заиканием, — когда учился говорить громко, но умерять пронзительность тонкого голоса своего, — выработали у него потребность в самоуспокоении. Тихо, но вполне слышно, он снова и снова — со свитком в руке — репетировал свой пассаж по дороге сюда, на борту корабля и в постоялых дворах. Этот скоморох, разносчик чужих слов, конечно же, мог выучить их на слух.

Эсхин закончил его эпизод. Похоже, он произвёл впечатление на всех. На царя, на обоих генералов, на остальных послов, — на всех, кроме мальчика, который задвигался наконец после долгих часов неподвижности и начал чесать себе голову.

Демосфен оказался лишён не только самого впечатляющего пассажа. Хуже было другое: от этого эпизода он собирался перейти к главной теме своей речи. А теперь, в самый последний момент, приходилось переделывать её всю.

Он никогда не был силён в импровизации, даже если аудитория поддерживала его. А ожидающий глаз царя снова обратился к нему.

Он в отчаянии перебирал отдельные части своей речи, примеряя их так и сяк, чтобы составить нечто связное. Но раньше он совершенно не интересовался выступлением Эсхина, и теперь не имел ни малейшего понятия, сколько ещё тот будет говорить и что скажет; и как скоро настанет его очередь. Эта подвешенность мешала думать. Вспоминалось только, как он бывало пресекал неумеренные претензии этого выскочки, напоминая ему — и окружающим влиятельным людям, — что вышел он хоть и из знати, но из опустившейся; что в детстве растирал чернила для школы своего отца, что работал он писарем, а на сцене никогда не играл ведущих ролей. Кто мог рассчитывать, что он принесёт в благородный театр политики низкие трюки своей подлой профессии?

И ведь его нельзя будет обвинить в этом, никогда. Признать такую правду означало бы стать посмешищем в Афинах, до конца жизни…

Судя по интонации, Эсхин заканчивал. Демосфен ощутил холодный пот на лбу. Он ухватился за свой первый абзац; сейчас главное начать, а дальше, с разгона уже легче будет. Персей парил в воздухе, презрительно усмехаясь. Царь сидел, поглаживая бороду. Антипатр что-то шептал Пармению. Мальчик ворошил пальцами волосы.

Эсхин, закончив свою речь самым лучшим пассажем Демосфена, теперь с достоинством кланялся. Его благодарили.

— Демосфен, сын Демосфена, — объявил глашатай, — из Пеонии.

Он поднялся и начал. Очень осторожно, словно к краю пропасти подходил. Всё чувство стиля его покинуло; он был рад, что хоть слова вспоминаются. Почти перед самым концом к нему вернулась находчивость; он понял, как можно заполнить пробел… Но в этот момент взгляд его привлекло какое-то движение. Впервые за всё это время мальчик поднял голову.

Завитые кудри, обмякшие уже перед тем как он начал их чесать, превратились в спутанную гриву, упруго торчащую вокруг головы; серые глаза широко открыты… Он едва заметно улыбался.

— Чтобы рассмотреть вопрос со всех сторон… со всех сторон… чтобы рассмотреть…

Голос застрял где-то в горле. Рот раскрывался и закрывался, но из него вылетало только дыхание.

Все выпрямились в креслах и смотрели на него. Эсхин поднялся и заботливо похлопал его по спине. А понимающие глаза мальчика были нацелены на него, ничего не упуская и ожидая, что будет дальше. Лицо его сияло ярко и холодно.

— Чтобы рассмотреть вопрос со всех сторон, я… я…

Царь Филипп, изумлённый, уловил, что сейчас может проявить великодушие.

— Уважаемый, — сказал он. — Не спеши. Не волнуйся. Ты сейчас всё вспомнишь.

Мальчик чуть-чуть наклонил голову набок, Демосфен узнал эту позу. И снова распахнулись серые глаза, измеряя его страх.

— Постарайся всё вспомнить постепенно, — добродушно сказал Филипп. — С самого начала. Не стоит отчаиваться из-за случайной заминки, как бывает с актёрами в театре. Уверяю тебя, мы никуда не торопимся…

Что это за игра в кошки-мышки? Ведь невозможно, невероятно, чтобы мальчишка не сказал отцу! Он вспомнил греческий, как в классе: «Ты умрёшь. Это я тебе говорю.»

Среди послов раздался тихий ропот. В его речи была важная тема, которой никто из них не затронул. Хоть бы заглавия удалось вспомнить, основные темы хотя бы…. В панике, одурев от страха, он последовал совету царя буквально — и снова, запинаясь, начал со своего вступления. Губы мальчика беззвучно шевелились, мягко, с улыбкой. Голова у Демосфена стала пустой и лёгкой, словно высохшая тыква.

— Извините, — сказал он. И сел.

— В таком случае, господа, — сказал Филипп, сделав знак глашатаю, я дам вам мой ответ, когда вы отдохнёте и подкрепитесь.

Выходя из Зала, Антипатр с Пармением обсуждали, как бы выглядели эти послы в кавалерии. Филипп, направляясь к своему кабинету, где у него лежала заготовленная речь (он оставил несколько пробелов, на случай если возникнут новые темы), заметил, что сын смотрит на него. Он поманил кивком; мальчик пошёл за ним в парк; там они оба облегчились в задумчивом молчании.

— Ты бы мог выйти, — сказал Филипп. — Я просто не подумал, забыл тебя отпустить.

— А я ничего не пил перед приёмом. Ты меня предупреждал когда-то.

— Вот как? Ну, хорошо. Как тебе понравился Демосфен?

— Ты был прав, отец. Он трус.

Филипп оправил одежду и оглянулся. Что-то в голосе сына заставило его насторожиться.

— Что с ним стряслось? Быть может ты знаешь?

— Тот актёр, что говорил перед ним, украл кусок его речи.

— С чего ты взял?

— Я слышал, как он репетировал в парке. Он заговорил со мной.

— Демосфен?.. О чём?

— Он принял меня за раба и решил, что я шпионю. Потом, когда я заговорил по-гречески, он решил, что я чей-нибудь постельный пацан. — Казарменное словечко вспомнилось легче всего. — Я ему не сказал, кто я. Решил, что лучше подожду.

— Чего?

— Когда он начал говорить, я поднял голову, — и он меня узнал.

Мальчик радостно смотрел, как по отцовскому лицу расплывается смех. Сначала губы разошлись в улыбку с выбитым зубом, потом засмеялся здоровый глаз, и даже слепой.

— Но почему ты не сказал мне сразу?

— Он как раз этого и ждал. А теперь не знает, что думать.

Филипп посмотрел на него, сверкнув глазом.

— Он что, предлагал тебе?

— Не мог же он просить раба. Он только гадал, сколько я могу стоить.

— Ну, надо полагать, теперь он это знает.

Отец и сын обменялись взглядом. Это был момент совершенной гармонии: оба они были прямые потомки и наследники тех вождей, что когда-то, в прошлом тысячелетии, пришли на колесницах из-за Истра, вооружённые бронзовыми мечами. Одни повели свои племена дальше на юг, захватили те земли и переняли их обычаи; другие взяли эти горные царства и сохранили прежний язык и жизненный уклад, хороня своих мёртвых в склепах рядом с предками — чьи черепа были покрыты шлемами из клыков кабаньих, а кости пальцев сжимали рукоятки двойных топоров, — и передавая от отца к сыну утончённую щепетильность кровной вражды и мести.

За оскорбление отплатили человеку, которого нельзя было покарать мечом; да он и не стоил такого благородного наказания. Отплатили тонко, способом, скроенным по его собственной мерке. Это было не хуже, по-своему, чем та давняя месть в Эгах.


Условия мира обсуждали в Афинах долго и подробно. Антипатр и Пармений, приехавшие от имени Филиппа, с чрезвычайным интересом наблюдали диковинные южные обычаи. В Македонии голосование проводили только по поводу смертных приговоров, а все остальные дела решал царь.

К тому моменту, когда условия были приняты (чему очень поспособствовал Эсхин) и послы поехали назад ратифицировать договор, царь Филипп успел захватить крепость фракийского вождя Керсоблепта; и тот сдался, согласившись прислать в Пеллу своего сына в качестве залога верности своей.

Тем временем, в горных крепостях над Фермопилами, у изгнанника Фалека-Фокидянина, грабителя храмового, не осталось ни золота, ни продовольствия, ни надежды. Теперь Филипп вёл с ним тайные переговоры. Весть, что Македония захватила Горячие Ворота, поразила бы Афины, как землетрясение. Афинянам гораздо легче было бы простить фокидянам все грехи, чем перенести такое. Потому эти переговоры надо было скрывать до тех пор, пока мир не будет подтверждён священными и нерушимыми клятвами.

Со вторым посольством Филипп был очарователен. Эсхин оказал ему чрезвычайно важную услугу; и он не был куплен, а просто поменялся в сердце своём… Он с радостью принял заверения царя, что тот не замыслил никакого вреда Афинам, — это было искренне, — и что с фокидянами собирается поступить мягко — это тоже было похоже на правду. Фокида нужна была Афинам не только для того, чтобы держать Фермопилы, но и для того чтобы сдерживать главного врага — Фивы.

Послов приняли, как родных; надарили им дорогих, заметных подарков, — и все они приняли эти подарки, кроме Демосфена. На этот раз он говорил первым, но все его коллеги согласились, что ему недоставало его обычного огня. К тому же, они ссорились и интриговали всю дорогу от самых Афин. Подозрения Демосфена относительно Филократа превратились в твёрдую уверенность. Ему очень хотелось убедить остальных, но в то же время хотелось и обвинить Эсхина. Однако, если усомнятся в одном обвинении, то под сомнением окажется и другое… Горько размышляя об этом, он шёл обедать в Зал, где гостей развлекал юный Александр и ещё один мальчик: прощальные песни пели под аккомпанемент лиры. Поверх инструмента на Демосфена глядели, не отрываясь, холодные серые глаза. Быстро оглянувшись, он увидел улыбку Эсхина.

Торжественные обещания были подтверждены, послы поехали домой. Филипп сопровождал их на юг до самой Фессалии, не ставя их в известность, что ему это по пути. Едва они двинулись дальше, он свернул к Фермопилам и забрал у Фалека те горные крепости в обмен на охранную грамоту. Изгнанники ушли, преисполненные благодарности, и разбрелись, с тем чтобы сдавать внаём своё оружие в бесконечных междоусобных войнах по всей Греции, умирая где придётся, когда попадут под стрелу Аполлона.

Афины были в панике. Все ждали, что Филипп накинется на них, как некогда Ксеркс. На стены выставили охрану, в город стекались толпы беженцев со всей Аттики… Но Филипп только прислал письмо, в котором говорилось, что он хочет навести порядок в Дельфах, — а дела там были скандальные, — и приглашает афинян принять в этом участие, прислав вспомогательный отряд.

Демосфен произнёс пламенную речь, клеймившую вероломство тиранов. По его словам, Филипп хотел, чтобы отдали в заложники весь цвет афинской молодежи. Никакого отряда посылать не стали. Филипп искренне изумился; он был оскорблён, ему словно в душу наплевали. Он только что проявил милосердие, даже не пытаясь преследовать своих врагов, а ему никто и спасибо не сказал!.. Оставив Афины в покое, он навалился на Фокиду. У него было благословение Священного Союза: государств, которые считались хранителями храма вместе с Фокидой.

Фракийские дела были уже улажены, так что теперь он мог задействовать здесь все свои силы. Фокидские крепости сдавались одна за другой. Вскоре всё было кончено, и Священный Союз собрался решать участь побеждённых. Фокидян все теперь ненавидели, за то что их награбленное, богом проклятое богатство губило всё на своём пути. Большинство делегатов хотело замучить их до смерти, или сбросить с Федриадских скал, или уж, по меньшей мере, продать всех в рабство, до последнего человека. Но Филиппа давно уже тошнило от ужасов войны, и он предвидел новые бесконечные войны за обладание этой землёй, если она опустеет. Он предложил пощадить их. В конце концов было решено расселить фокидян по их собственной стране, но в маленьких деревнях, которые нельзя будет укрепить. Им запретили восстанавливать стены и обязали платить ежегодные репарации храму Аполлона. Демосфен произнёс пламенную речь, осудив этизверства.

Священный Союз послал Филиппу ноту с благодарностью за то, что очистил от богохульства наисвятейший храм всей Греции; и предоставил Македонии два места в Совете, которые прежде принадлежали Фокиде. Он уже успел вернуться в Пеллу, когда за ним прислали двух вестников, приглашая председательствовать на ближайших Пифийских Играх.

После официального приёма он стоял в одиночестве у окна своего кабинета, наслаждаясь счастьем своим. Это было не только великое начало. Это был итог многотрудных дел, о котором он мечтал долгие-долгие годы: его, наконец-то, признали эллином.

Он полюбил Элладу с юности. Ненависть Эллады жгла его, словно бич. Она потеряла себя, она опустилась, — но ей нужно было только руководство, чтобы возвыситься снова, и в душе он чувствовал предназначение своё.

Эта его любовь родилась в горечи, когда чужие люди увели его из гор и лесов Македонии на унылую Фиванскую равнину. Фивы были живым символом поражения. Хотя его хозяева-тюремщики были учтивы с ним, многие фиванцы вели себя иначе. Он был оторван от друзей и от родни, от благосклонных девушек и от замужней любовницы, первой женщины в его жизни… В Фивах о свободных женщинах не могло быть и речи, потому что за каждым его шагом следили; а если он шёл в весёлый дом, то денег хватало только на таких шлюх, от которых его тошнило.

Единственное утешение он находил в палестре. Там никто не мог посмотреть на него сверху вниз: он проявил себя атлетом искусным, упорным и мужественным. Палестра приняла его; и дала ему понять, что тамошняя любовь его не отвергает. Поначалу это было только от одиночества и от нужды, но оказалось — утешает… А потом, постепенно, в городе, где такая любовь имела давние традиции и высокий престиж, она стала для него столь же естественной, как и любая другая.

Новые друзья ввели его в круг философов и учителей риторики; а в конце концов появилась возможность учиться и искусству войны, учиться у знатоков этого дела. Он постоянно мечтал о доме и был счастлив вернуться домой; но к тому времени он был уже посвящён в таинства Эллады и прикипел к ней на всю жизнь.

А алтарём Эллады, душой Эллады были Афины. Единственное, чего он хотел от Афин, — чтобы они вернули себе былую славу. Нынешние афинские вожди казались ему сродни фокидянам в Дельфах: недостойные люди захватили священный храм. В глубине души он знал, что для Эллады слава и свобода неразделимы; но вёл себя, как влюблённый, который уверен, что даже самую сильную черту в характере любимой можно изменить, стоит лишь справить свадьбу.

Все его политические шаги — даже самые нечестные, а это случалось нередко, — были в конечном итоге направлены на то, чтобы отворить её дверь. В крайнем случае он был готов и взломать эту дверь — всё лучше, чем потерять всякую надежду, — но мечтал, чтобы дверь открыла она сама. И вот он держал в руках изящный свиток из Дельф. Ключ. Пусть пока не от внутренних комнат, а только от калитки, — но ключ!..

В конце концов ей придётся его принять. Когда он освободит ионийские города — родичей её — от векового рабства, она откроет ему сердце своё. Эта мысль разрасталась в его душе. Недавно, словно знамение, пришло к нему длинное письмо от Изократа. Этот философ был настолько стар, что дружил с Сократом еще в те времена, когда Платон мальчишкой в школу бегал. Он родился ещё до того, как Афины объявили войну Спарте и начали то многолетнее кровопускание, обессилившее всю Грецию. Теперь, уже на пороге столетия своего, он всё ещё живо интересовался всем происходящим и убеждал Филиппа объединить греков и вести их за собой. Мечтая у окна, Филипп видел Элладу, которой юность вернёт не крикливый оратор, называющий его тираном, а настоящий Гераклит, не чета тем захиревшим и изболтавшимся спартанским царям. На Акрополе будет стоять его статуя; Великий Царь займёт место, подобающее всем варварам, — будет платить дань и поставлять рабов, — а Афины Филиппа снова станут Школой Эллады.

Его мысли нарушили юные голоса. Прямо под ним, на террасе, его сын играл в кости с маленьким заложником, сыном Тэра, царя фракийского племени агриан.

Филипп смотрел на них с раздражением. Что нашёл его сын в этом маленьком дикаре? Даже в гимнасий его с собой таскает. Это рассказал один из князей в гвардии; у того сын тоже туда ходил, и это ему не нравилось.

С ребёнком обходились вполне гуманно: он всегда был сыт и одет, его не заставляли работать или вообще делать что-либо не подобающее его рангу. Конечно же, ни в одной благородной семье принять его не захотели, как приняли бы какого-нибудь цивилизованного мальчишку из греческого города приморской Фракии. Пришлось найти ему место во дворце. А поскольку агриане народ воинственный и их подчинение долго длиться не может — к нему приставили стражу, на случай если вздумает бежать. Почему Александр, который мог выбирать среди самых достойных сверстников в Пелле, отыскал себе именно этого приятеля — просто непостижимо. Но нет сомнений, что скоро эта блажь пройдёт и увлечение забудется; так что тут и вмешиваться не стоило.

Два принца сидели на корточках на плитах террасы. Разговаривали они на смеси македонского и фракийского, помогая себе жестами, где не хватало слов. Впрочем, больше говорили по-фракийски, поскольку Александр учился быстрее. Охранник скучал, сидя на цоколе мраморного льва.

Ламбар был из рыжих фракийцев, потомок северных завоевателей, которые тысячу лет назад пришли на юг и основали свои горные княжества среди смуглых пеласгов. Он был на год старше Александра, а казался ещё больше: крупный парень. Копна огненных волос; на плече вытатуирована архаичная лошадь с крошечной головой, знак его царской крови, — как и каждый высокородный фракиец, он считал себя прямым потомком полубога Реза-Наездника, — а на ноге олень, знак его племени. Когда он вырастет настолько, что дальнейший рост не сможет ничего испортить, его должны разукрасить сложным орнаментом из символов, соответствующих его рангу. На шее у него, на засаленном кожаном шнурке амулет: грифон из жёлтого скифского золота.

Сейчас он держал в руке кожаный мешочек для игральных костей и бормотал заклинания над ним. Стражник, который предпочёл бы пойти куда-нибудь в другое место, где у него были приятели, нетерпеливо кашлянул; Ламбар пугливо оглянулся на него.

— Не обращай внимания, — сказал Александр. — Он стражник, только и всего. А ты можешь делать, что хочешь, он не смеет тебе приказывать.

Он считал великим позором дома своего, что с царственным заложником в Пелле обращаются хуже, чем с его отцом в Фивах. Он думал об этом уже до того, как однажды застал Ламбара в слезах. Тот безутешно рыдал, уткнувшись головой в дерево, а бесстрастный страж стоял рядом и смотрел. При звуке нового голоса Ламбар обернулся, словно зверь в западне, но протянутую руку понял. Если бы над его слезами посмеялись — он стал бы драться, пусть его даже убьют потом… Александр это понял, тут не нужны были слова.

В рыжих волосах Ламбара были рыжие вши. Гелланика разворчалась, хотя он попросил даже не её саму, а её служанку разобраться с этим тогда. А когда Александр послал за сластями, чтобы угостить Ламбара, их принёс раб-фракиец…

— Он всего лишь караульный. А ты мой гость. Тебе кидать, давай.

Ламбар повторил свою молитву фракийскому небесному богу и назвал пятёрку. Выпало два и три.

— Ты просишь его о таких мелочах?.. Он может обидеться. Боги любят, чтобы их просили о чём-нибудь великом!

Ламбар, который в последнее время стал реже молиться о возвращении домой, сказал:

— Но твой-то бог для тебя выиграл?

— Нет! Я просто стараюсь почувствовать удачу. А молитвы я берегу.

— Для чего?

— Ламбар, послушай. Когда мы вырастем большие, когда мы станем царями… Ты понимаешь, о чём я говорю?

— Когда умрут наши отцы.

— Когда я пойду на войну, ты будешь моим союзником?

— Да. А что такое союзник?

— Ты приведёшь своих людей биться с моими врагами, а я буду биться с твоими.

Из окна, сверху, Филипп увидел, как фракиец схватил его сына за руку, встал на колени и каким-то особым образом сплёл руки Александра со своими. Потом поднял лицо и стал говорить что-то, громко и воодушевлённо; а Александр терпеливо стоял на коленях возле него, держа его сплетенные руки и внимательно слушал. Вдруг Ламбар вскочил на ноги и издал тонкий громкий крик, похожий на вой брошенной собаки, пытаясь изобразить фракийский боевой клич. Филипп ничего не понял в этой сцене, но смотрел на неё с омерзением; и рад был увидеть, что часовой поднялся и пошёл в сторону мальчишек.

Это напомнило Ламбару правду: напомнило, кто он. Его пеан оборвался, он помрачнел и опустил глаза.

— Чего тебе надо? У нас всё нормально, он меня учит своим обычаям. Иди назад.

Часовой только что собирался разнимать подравшихся ребят, теперь ему пришлось извиняться.

— Если ты мне будешь нужен, я сам тебя позову. Это прекрасная клятва, Ламбар. Повтори самый конец.

— «Я не нарушу эту клятву, — медленно и торжественно произнёс Ламбар, — если только не обрушится небо и раздавит меня, или земля не разверзнется и поглотит меня, или поднимется море и утопит меня.» Мой отец целует своих вождей, когда они клянутся ему.

Филипп, не веря глазам своим, смотрел, как его сын взял в ладони рыжую голову юного варвара и запечатлел на его лбу ритуальный поцелуй. Слишком далеко это зашло, это уже не по-эллински… Филипп вспомнил, что ещё не рассказал сыну новость о Пифийских Играх, на которые собирался взять его с собой. Надо сейчас же его позвать и отвлечь от этого варвара!

Плиты были покрыты пылью. Александр чертил по ней обломанной веточкой.

— Покажи, как ваш народ строится для боя.

Из окна библиотеки, этажом выше, Феникс смотрел с улыбкой, как склонились над какой-то серьёзной игрой две головы, золото и охра. Его всегда радовало, если его подопечный хоть на миг становился ребёнком, словно отпускалась тетива на луке. Присутствие стражника облегчало его собственные заботы. Он вернулся к своей неразвёрнутой книге.

— Мы тыщу голов добудем! — радовался Ламбар. — Чик-чик-чик!..

— Это конечно, но где же пращники стоят?

Стражник, получивший распоряжение, подошёл снова:

— Александр, тебе придётся оставить этого парня со мной. Царь, отец твой, тебя зовёт.

Александр так глянул ему в глаза, что он невольно переступил с ноги на ногу.

— Хорошо, — сказал мальчик. — Но не мешай ему делать всё, что он захочет. Ты солдат, а не педагог. И не называй его «этим парнем». Если я могу обращаться к нему по роду его и званию, то можешь и ты. Ясно?

Он пошёл наверх, меж мраморных львов, сопровождаемый взглядом Ламбара. Его ждали великие новости из Дельф.

4

— Жаль, что ты не можешь уделять музыке больше времени, — сказал Эпикрат.

— Знаешь, дни слишком короткие. Почему приходится спать?.. Лучше было бы без этого.

— Если спать не будешь, исполнение твоё лучше не станет.

Александр погладил полированный корпус кифары, с инкрустацией и с колками из слоновой кости. Двенадцать струн чуть слышно вздохнули. Он снял с себя ремень, позволявший играть стоя (если держать на коленях, то звук приглушается), положил кифару на стол и сел рядом, перебирая струны то здесь то там, проверяя настройку.

— Ты прав, — сказал Эпикрат. — А почему приходится умирать?.. Лучше было бы без этого…

— Да. Сон на самом деле похож на смерть.

— Ну, не спеши! Тебе всего двенадцать, так что времени впереди очень и очень много. Мне хотелось бы, чтоб ты принял участие в состязаниях. Это даст тебе цель, ради которой стоит поработать. Я думал о Пифийских Играх. За два года ты вполне можешь подготовиться.

— А до скольки лет можно участвовать среди юношей?

— До восемнадцати. Отец твой согласился бы?

— Если буду выступать только как музыкант — ни за что не согласится. Да я и сам не соглашусь. А зачем тебе это надо?

— Это бы тебя подтянуло.

— Так я и думал. Но тогда музыка перестала бы доставлять мне радость. — Эпикрат привычно вздохнул. — Ты не сердись, Эпикрат. Дисциплины мне и у Леонида хватает.

— Это я знаю. В твои годы я играл хуже тебя. Ты и начал раньше и учили тебя лучше, это я могу сказать не хвастаясь. Но ты никогда не станешь музыкантом, Александр, если будешь пренебрегать философией этого искусства.

— Но у меня нет математики в душе, и никогда не будет. Ты это знаешь. И я всё равно не смог бы стать музыкантом, меня ждёт много других дел.

— Но почему бы всё-таки не принять участие в Играх, и в музыкальных состязаниях тоже?

— Нет. Когда я ходил смотреть — подумал, что ничего лучше и представить себе невозможно. Но после состязаний мы остались, и я с атлетами познакомился. И понял, как это всё на самом деле. Я могу побить любого из них, потому что нас учат быть мужчинами. А эти мальчики — они специально мальчики-атлеты. Они часто кончаются ещё до того, как повзрослеют. Но даже если и нет — даже если вырастут здоровыми — всё равно. Те мужчины только ради Игр и живут. Как у женщин вся жизнь только в том, чтобы женщинами быть.

Эпикрат кивнул.

— Это началось уже при мне, на моей памяти. Люди, не заработавшие себе права гордиться самими собой, гордятся своим городом, который прославили другие. А кончается это тем, что у города вообще не остаётся ничего, чем гордиться можно. Кроме своих мёртвых, которые умели гордиться собой. Ну, ладно. Зато в музыке кто бы ни сделал что хорошее — оно всё наше. Сыграй. Позволь мне послушать ещё раз. Только теперь давай поближе к тому, что композитор написал.

Александр повесил инструмент поперёк груди, басовыми струнами к себе, и мягко тронул их пальцами левой руки, а верхние струны — медиатором, который был в правой. Голова его чуть склонилась набок; казалось, он слушает больше глазами, чем ушами. Эпикрат следил за ним со смешанным чувством раздражения и любви. И, как всегда, спрашивал себя: смог бы он научить мальчика чему-то большему, если бы отказался его понимать? Нет, скорее всего тот просто бросил бы музыку. Ему ещё и десяти не было, когда он уже умел достаточно, чтобы бренчать на лире за ужином, как подобает благородному человеку. Никто не стал бы настаивать, чтобы он учился дальше.

Александр взял три звучных аккорда, сыграл длинную журчащую каденцию и запел.

В возрасте, когда у всех македонских мальчишек голоса начинают грубеть, его чистый альт стал только сильнее прежнего. Когда этот голос возносился ввысь, вместе с высокими трелями струн, вылетавшими из-под медиатора, — Эпикрат всегда удивлялся, что его это, вроде, совершенно не смущает. И он не стеснялся явно скучать, — даже показать, что злится, — когда другие ребята обменивались непристойностями, как свойственно мальчишкам в эти годы. Мальчик, которого никто никогда не видел испуганным, может себе позволить быть не таким как все.


Бог каждого ведёт по своему пути,

И ни дельфину ни орлу от бога не уйти,

На каждом из людей лежит его рука,

Но некоторым он дарует славу на века…


Голос взлетел и затих; струны повторили напев, словно отдались эхом в ущелье.

Опять его понесло, — со вздохом подумал Эпикрат.

Стремительная, страстная импровизация опять, как всегда, была слишком громкой, слишком надрывной… Но Эпикрат не вмешивался: не хотел, чтобы Александр обращал внимание на него. Он злился на себя; за то что растрачивает здесь жизнь впустую, во многом себе отказывая и прекрасно понимая бессмысленность своих усилий. Ведь он даже не влюблён — вкусы у него совсем другие, — так чего ради он тут торчит?

Такое исполнение восхитило бы верхние ряды в одеоне Афин или Эфеса, — думал он, — они освистали бы судей… Но ведь Александр не на публику работает, и его манера не от невежества — уж об этом я позаботился, — а от чистейшей, совершеннейшей наивности… Как раз поэтому я и здесь. Я чувствую, что необходим, хоть и не могу измерить всю глубину этой необходимости. И отступиться мне просто страшно.

В Пелле у него был один мальчишка — сын местного торговца, — которого он услышал нечаянно и взялся учить бесплатно, для души. Паренёк обещал стать настоящим профессионалом, занимался усердно, был благодарен… Но тё плодотворные уроки значили для Эпикрата гораздо меньше чем эти, на которых все его святыни безжалостно швырялись на неизвестный алтарь.

Украсьте чёлн цветами, пою я храбрецам…

Зазвучало бешеное крещендо. Губы мальчика были приоткрыты в неистовой, интимной улыбке, какая бывает при акте любви, совершаемом в темноте. Инструмент не выдержал и начал фальшивить; он наверняка это слышал, — но продолжал, как будто его воля могла подчинить струны.

Когда-нибудь он обойдётся с самим собой точно так же, как сейчас с кифарой, — подумал Эпикрат. — Мне надо уезжать, давно пора. Я уже дал ему всё, что он способен взять, а это он может и без меня. В Эфесе постоянно, круглый год, можно слушать хорошую музыку, а иной раз бывает и самая лучшая… И в Коринфе хотелось бы поработать… Можно взять с собой Пифона, ему очень полезно послушать мастеров… А этот — я его не учу, а он меня разлагает. Он приходит ко мне выговориться, я для него слушатель, который понимает язык. И я слушаю, хотя он и уродует родной язык мой. Пусть он играет тем богам, какие его услышат, а мне пора уезжать.

… Так будь же ты достоин рожденья своего!

Он снова рванул медиатором по струнам. Одна лопнула и хлестнула по остальным, задребезжал диссонанс, наступила тишина. Он смотрел на кифару, словно не веря.

— Ну? — сказал Эпикрат. — А ты чего ждал? Ты думал, кифара бессмертна?

— Я думал, она подержится, пока я допою.

— С конём ты бы так обращаться не стал, верно?.. Дай-ка сюда.

Он достал из коробки новую струну и начал приводить инструмент в порядок. Мальчик беспокойно прошёл к окну. Он чувствовал — только что едва не проявилось нечто великое, а больше уже не вернётся. Эпикрат, не торопясь, настраивал кифару и думал: хорошо бы убедить его показать всем, чему он научился, прежде чем я уеду.

— Ты никогда ещё не играл перед отцом и его гостями. Разве что на лире.

— За ужином как раз лира и нужна…

— Это потому что ничего лучшего нет. Сделай мне одолжение. Выучи для меня одну пьесу и сыграй по-настоящему. Я уверен, он будет рад увидеть, что ты умеешь.

— Он наверно и не знает, что у меня есть кифара. Я ведь её сам купил, ты же знаешь.

— Так тем лучше… Ты покажешь ему нечто новое…

Как и все в Пелле, Эпикрат знал, что на женской половине мира нет. Мальчик из-за этого беспокоен, и уже не первый день. Он не только стал играть хуже, но иной раз даже не слышит, что ему говорят… Эпикрат уже научился определять, каков будет урок, стоило Александру войти.

Почему бы царю — во имя всех богов разума и рассудка — не удовольствоваться гетерами? Он мог бы позволить себе самых лучших, самых дорогих. У него и мальчики его есть — неужто ему мало?.. Для чего он обставляет свои похождения такими церемониями? Перед этой последней свадьбой было ещё по меньшей мере три таких же. В его отсталой стране это может быть царским обычаем; но если он хочет, чтобы его считали эллином, — ему надо бы помнить: «Ничего сверх меры». Конечно, за одно поколение нельзя избавиться от варварства, это и в мальчике заметно, но всё-таки…

А мальчик всё ещё смотрит в окно, словно забыл где находится. Не иначе, опять на него мать насела. Эту женщину можно было бы пожалеть, если бы она сама не выпрашивала добрую половину своих неприятностей. Да и не только своих — сыновних тоже… Он, конечно же, её сын. Только её — одни боги знают, чей еще, — потому что в сравнении с нею царь очень культурный человек. Неужели она не понимает, что нельзя размахивать грязным бельём? Ведь у каждой из этих новых невест может появиться мальчишка, который рад будет, что он сын его отца. Почему бы ей не проявить хоть немного дальновидности и такта?.. Почему она никогда не побережёт мальчишку?.. Нет никакой надежды, что сегодня он что-нибудь выучит. Лучше отложить кифару… Стоп! Но для чего же я сам-то учился?

Эпикрат надел лямку кифары на плечо, поднялся и заиграл.

Через некоторое время Александр отвернулся от окна, подошёл и присел на крайс тола. Сначала ёрзал, потом успокоился и затих. Голова его чуть склонилась набок, глаза смотрели куда-то вдаль… И вдруг они наполнились слезами. Эпикрат увидел это с облегчением: если музыка трогала его, так бывало всегда, и ни одного из них это не смущало. Когда он закончил, Александр вытер глаза ладонями и улыбнулся.

— Если хочешь, я выучу какую-нибудь пьесу, чтобы сыграть в Зале.

Уходя, Эпикрат подумал, что надо уезжать поскорее. Для человека, стремящегося к душевному равновесию и гармонии, здесь слишком много волнений.

Через несколько уроков Александр сказал:

— Сегодня за ужином будут гости. Если меня попросят сыграть, попробовать эту пьесу?

— Обязательно. Играй точно так же, как только что. Там для меня место найдётся?

— Да, конечно. Там будут только свои, ни одного чужеземца. Я скажу дворецкому.


Ужин начался поздно: пришлось ждать царя. Гостей своих он приветствовал любезно, но со слугами был довольно суров. Хотя щёки его пылали и глаза покраснели, видно было, что он совершенно трезв и явно старается отвлечься от каких-то неприятных мыслей. Рабы шепнули, что он только что вышел от царицы.

Все гости были старыми боевыми друзьями из гвардейской конницы, так что Филипп оглядел ложа с облегчением: никаких послов, ради которых надо носить личину, и никто не осудит, если они сразу начнут с вина. Сейчас доброго крепкого акантийского — и никакой воды туда, не разбавлять. После того что пришлось ему вынести, иначе просто нельзя.

Александр сидел на краю ложа у Феникса и ел с его стола. К отцу он никогда не садился, разве что позовёт. У Феникса музыкального слуха не было, но он знал о музыке всё, что было в литературе, и теперь радовался, что мальчик выучил новую пьесу. Вспомнил лиру Ахилла и сказал:

— Но я не стану сидеть, как Патрокл, который ждал, когда друг его закончит.

— Э-э, так нечестно. Ведь это только потому было, что Патрокл хотел что-то сказать!..

— Постой-постой, малыш, что это ты затеял? Ты же из моей чаши пьёшь, не из своей.

— Ладно, это я за твоё здоровье. Попробуй из моей. Быть может, её и сполоснули вином прежде чем воду наливать, но уж никак не более того.

— Это нормальная смесь для мальчиков, один к четырём… Плесни немного мне в чашу. Не все могут пить вино чистым, как твой отец, но кувшин с водой просить неприлично.

— Я отопью чуть-чуть, а то лить некуда.

— Нет-нет, малыш, остановись, хватит!.. Ты же так опьянеешь, что не сможешь играть.

— Да нет же! Я всего один глоток выпил.

И на самом деле, у него только чуть лицо порозовело. Он был достоин своих закалённых предков.

Чаши наполнялись раз за разом, шум становился всё громче. Филипп, перекричав всех, предложил присутствующим сыграть или спеть что-нибудь.

— Государь, — сказал Феникс, — твой сын выучил новую мелодию специально для этого пира.

После нескольких чаш неразбавленного вина Филипп чувствовал себя уже гораздо лучше. Проверенное средство против змеиных укусов, — думал он с мрачной улыбкой.

— Ну давай, сынок, — позвал он. — Бери свою лиру и садись ко мне.

Александр поманил слугу, которому оставил кифару. Аккуратно подвесил её на плечо и встал возле отцовского ложа.

— Это ещё что? — спросил царь. — Неужто ты умеешь играть на этой штуковине?

Он никогда не видел, чтобы на кифаре играл человек, которому за это не платят; такое казалось просто неприличным. Мальчик улыбнулся.

— Ты мне скажешь, когда я закончу, отец.

Он проверил струны и начал.

Эпикрат, слушавший через зал, смотрел на мальчика с глубоким волнением. В этот момент он мог бы позировать для статуи юного Аполлона. Кто знает, быть может это истинное начало? Быть может, так он придёт к чистому познанию бога?..

Все македонские князья, ожидавшие момента, чтобы заорать припев, слушали ошеломлённо. Они не могли себе представить, чтобы хоть кто-то из благородных умел так играть, — или хотя бы хотел уметь! Чего добиваются от мальчишки эти учителя? Он уже прославился своей храбростью и готовностью на всё. А они из него южанина делают, что ли?.. Этак скоро и до философии дойдёт!..

Царь Филипп бывал на многих музыкальных состязаниях. Хоть он не слишком интересовался этим искусством, но технику оценить мог. Теперь он видел, что здесь эта техника есть — и совершенно неуместна. Он видел, что его компания не знает, как к этому отнестись. Почему учитель этот не предупредил о своём болезненном рвении? Правда казалась очевидной. Это она снова затягивает его в свои обряды, чтобы он погряз в их безумстве, это она превращает его в варвара… Ведь стоит только посмотреть на него сейчас — на кого он похож!..

Ради своих чужеземных гостей, которые всегда этого ждали, он в последнее время завёл обыкновение приводить сына к ужину. Сыновья его друзей тут не появятся, пока не повзрослеют. Так зачем же он сам нарушил добрый старый обычай? Если у мальчишки до сих пор девичий голос — надо ли оповещать об этом весь мир? Эта сука эпирская, эта проклятая колдунья… Он бы уже давно от неё избавился, если бы её могущественная родня не была нацелена ему в спину, словно копьё, когда он уходил воевать. Но зря она так уж слишком уверена в безнаказанности своей. Он ещё может это сделать.

Феникс и понятия не имел, что Александр так замечательно играет. Он ничуть не хуже того парня, что приезжал с Самоса несколько месяцев назад. Но мальчик позволил себе забыться, как это иногда случалось у него с Гомером, а прежде он всегда сдерживался перед отцом. Не надо было ему пить то вино…

Он добрался уже до каденций, ведущих к финалу. Поток звуков стремительно мчался по своему ущелью, искрясь тучей сверкающих брызг.

Филипп смотрел, почти не слушая; захваченный тем, что видел. Лицо сияет, затуманенные глаза рассеянно смотрят вдаль и блестят слезами, на губах блуждает улыбка… Только что он видел такое же лицо наверху. Но там были покрасневшие скулы, вызывающий смех — и глаза со слезами ярости…

Александр взял последний аккорд и глубоко вдохнул. Сыграл он без единой ошибки. Гости беспокойно захлопали в ладоши. Эпикрат пылко присоединился к аплодисментам. Феникс воскликнул, пожалуй слишком громко:

— Отлично! Замечательно!..

И тут Филипп громыхнул кубком по столу. Лицо его побагровело, веко слепого глаза чуть прикрылось, так что виден стал белый шрам от стрелы, а здоровый глаз едва не вылез на лоб.

— Отлично?!.. — рявкнул он. — По-твоему, это музыка, достойная мужчины?!

Мальчик медленно повернулся, словно пробуждаясь от сна. Несколько раз моргнул — глаза прояснились — и посмотрел на отца.

— Чтобы я никогда больше не видел таких представлений! Оставь их коринфским шлюхам и персидским евнухам, ты поёшь точь-в-точь как они!.. Это позор!..

Несколько мгновений мальчик стоял словно каменный, так и не сняв с себя кифару. Кровь отлила от лица, и оно пожелтело, казалось мёртвым. Потом, ни на кого не глядя, прошёл между ложами и вышел из зала. Эпикрат пошёл следом. Но чуть задержался, размышляя что ему сказать, — и не нашёл его.


Через пару дней после того, Гир — македонец из горной области внутри страны — двигался по древним тропам домой, в отпуск. Он официально доложил своему командиру, что отец у него умирает, и попросил позволения повидаться с ним в последний раз. Командир ждал этого. Посоветовал не задерживаться дома, когда уладит все дела, если хочет получить своё жалованье. На межплеменные войны смотрели сквозь пальцы, если только они не принимали слишком угрожающего размаха. Если бы армия попыталась подавить кровную месть — у неё не осталось бы времени ни на что другое; не говоря уж о том, что и сама армия была насквозь пропитана племенными связями. Дядю у Гира убили, жену изнасиловали и бросили, посчитав мёртвой. Так что если бы Гиру не дали сейчас отпуска — он бы попросту дезертировал. Такие вещи случались чуть ни каждый месяц.

Шёл второй день его отлучки. Он служил в лёгкой кавалерии, и у него был собственный конь. Малорослый, неказистый, но выносливый — как и он сам, рыжеватый шатен со сломанным носом, слегка сдвинутым набок, и с короткой щетинистой бородой. Одет он был, в основном, в кожу; и вооружён до зубов, что необходимо было не только для его целей, но и в дороге. Коня он щадил и ехал по траве, где только мог её найти, чтобы сберечь неподкованные копыта для предстоящих дел. Примерно в полдень он пересекал холмистую пустошь меж горных хребтов. В лесистых впадинах покачивались под мягким ветром деревья; стояло позднее лето, но здесь наверху было свежо. Гиру не хотелось, чтобы его убили; но он предпочёл бы это тому позору, какой повлечёт неудачная попытка мести. Потому он смотрел на окружающий мир как человек, которому быть может скоро придётся его покинуть… Однако сейчас перед ним была дубовая роща, в её тихой благодатной сени по камням и почерневшим листьям булькал ручей… Он напоил и привязал коня; и сам напился, зачерпнув сладкой воды бронзовой чашей, висевшей на поясе. Из перемётной сумы достал кусок козьего сыра и чёрный хлеб, и присел на камень поесть.

На тропе за ним раздался стук копыт. Кто-то въезжал в лес, шагом. Гир потянулся за дротиком, лежавшим под рукой.

— Добрый день тебе, Гир!

До последнего момента он не верил своим глазам: они были в добрых пятидесяти милях от Пеллы.

— Александр!.. — У него хлеб застрял в горле, он кое-как проглотил кусок непрожёванным. А мальчик тем временем спешился и повёл коня к воде. — Ты как сюда попал? Ты один здесь?

— Теперь с тобой…

Александр воззвал к богу этого ручья, как подобает, и коню своему пить сверх меры не дал. Потом привязал его к молодому дубку.

— Можем поесть вместе, не возражаешь?

Распаковав свою провизию, мальчик подошёл к Гиру. На плече у него висел на перевязи взрослый охотничий нож, одежда была смята и запачкана, в волосах сосновые иглы. Ясно было, что ночевал он не дома. Среди прочего, на коне его была пара дротиков и лук со стрелами.

— Возьми-ка яблоко. Я так и думал, что догоню тебя к обеду.

Гир ошеломлённо подчинился, взял яблоко… Мальчик напился из сложенных ладоней и ополоснул лицо.

Занятый своими собственными заботами, Гир ничего не слышал об ужине у царя Филиппа. Мысль об этой обузе его ужаснула. Пока он отвезёт мальчишку в Пеллу и выберется снова, дома может случиться всё что угодно!

— Как тебя сюда занесло? Ты заблудился? Охотился, что ли?

— Я охочусь за тем же, за кем и ты, — сказал Александр, кусая своё яблоко. — Потому и еду вместе с тобой.

— Но… но… что за фантазия!.. Ты же не знаешь, что я собираюсь…

— Конечно знаю. В твоём эскадроне это все знают. Мне нужна война, и твоя мне вполне подходит. Мне, понимаешь ли, пора добыть пояс для меча. Я вышел убить своего первого.

Гир шевельнуться не мог; только смотрел, как зачарованный. Значит, мальчишка ехал за ним следом от самой Пеллы, держась позади, чтобы не попадаться на глаза. И снарядился оч-чень предусмотрительно… А ещё — что-то изменилось в его лице. Щёки втянулись под скулы, глаза запали ещё глубже обычного, и нос выступал ещё заметнее, а лоб прорезала морщина. Трудно было поверить, что ему всего двенадцать лет, это не мальчишье лицо. Но ему на самом деле всего двенадцать, и Гиру придётся за него отвечать!..

— Это ты зря затеял, — сказал Гир в отчаянии. — Ты и сам знаешь, что так нельзя. Я нужен дома, ты знаешь. А теперь мне придётся бросить их в беде и везти тебя назад.

— Ты этого не можешь сделать. Ты ел со мной вместе, мы теперь друзья-гостеприимцы… — Малый его упрекал, но ничуть не был встревожен. — Нехорошо предавать гостеприимца.

— Так надо было меня сразу предупредить, раз так. А теперь мне деваться некуда. Ты должен вернуться, и вернёшься. Ведь ты ещё совсем ребёнок. Если с тобой что-нибудь случится, твой отец меня распнёт.

Мальчик не спеша поднялся и пошёл к своему коню. Гир вскочил на ноги, но увидел, что он не отвязывает коня, и снова сел.

— Если я вернусь, он убивать тебя не станет. А если погибну — у тебя будет достаточно времени бежать. Так что, в любом случае, он тебя вряд ли убьёт, а ты лучше обо мне подумай. Если ты сделаешь хоть что-нибудь, чтобы отослать меня домой, пока я сам этого не захочу, — если попытаешься поехать назад или послать какое-нибудь известие — я тебя убью. Уж тут можешь не сомневаться.

Он повернулся от коня к Гиру, и тот увидел в поднятой руке уже нацеленный дротик. Узкий лист наконечника сиял голубизной заточки и был остр, как игра.

— Не двигайся, Гир, сиди как сидишь. Не шевелись. Я быстрый, ты знаешь. Это все знают. Я брошу раньше, чем ты успеешь что-нибудь сделать. Я вовсе не хочу, чтобы ты стал моим первым: ведь всё равно этого мало, придётся убивать ещё кого-нибудь в бою… Но если сейчас попытаешься меня задержать, то этим первым станешь ты.

Гир посмотрел на его глаза. Такие глаза он видел в прорези шлема.

— Ну подожди, ну… Ты же не станешь этого делать!..

— Ещё как стану! И никто никогда не узнает. Я просто оставлю твоё тело здесь в чаще, волкам и коршунам. Тебя никто не похоронит, не совершит обрядов над тобой, — он заговорил, словно декламировал стихи, — и тени мёртвые тебя через их реку не пропустят. Ты к их компании не присоединишься, и вечно будешь ты у врат Гадеса… Не шевелись!

Гир сидел неподвижно. Это дало ему время подумать. Об ужине он ничего не знал, но знал и о последней свадьбе царя, и обо всех предыдущих. От одного из этих браков уже родился мальчик. Люди говорили, что поначалу он был вполне смышлёный, но оказался идиотом; не иначе — царица отравила. Или просто подкупила няньку, чтобы та уронила малого головкой об пол. А может он и от природы такой был, кто знает… Но могут появиться и новые братья. Если Александр хочет стать мужчиной до срока — тут его можно понять.

— Ну? — сказал мальчик. — Будешь ты клясться или нет? Не могу же я так стоять весь день!

— Что я такого сделал, чтобы навлечь на себя это проклятье от богов, только они и знают. Какой клятвы ты ждёшь от меня?

— Чтобы ни слова не сообщал обо мне в Пеллу. Чтобы никому не говорил, кто я, без моего разрешения. Чтобы не мешал мне пойти в бой. Сам не мешал бы и не поручал никому другому. Ты должен поклясться во всём этом и призвать на себя смертельное проклятие, если нарушишь клятву свою.

Гир почувствовал, что дрожит. Заключать такой договор с сыном ведьмы ему совсем не хотелось. Мальчишка опустил дротик, но держал ремень в пальцах, готовый к броску.

— Клянись, деваться тебе некуда. Я не хочу, чтобы ты подкрался и связал меня, пока сплю. Можно было бы посидеть подежурить, чтобы ты этого не сделал, но перед боем это глупо. Так что если хочешь выйти из этого леса живым — клянись.

— А что со мной будет потом?

— Если останусь жив, то я о тебе позабочусь. Ну а если нет — что ж, это война. Приходится рисковать.

Он сунул руку в кожаную перемётную суму, глядя через плечо на Гира — тот ещё не поклялся, — и вытащил кусок мяса. Оно уже в Пелле было не первой свежести, так что сильно попахивало.

— Это от ляжки жертвенного козла. — Он шлёпнул мясо на камень. — Я знал, что пригодится. Иди сюда. Клади руку на мясо. Ты ведь не нарушишь клятву, данную перед богами?

— Нет.

Рука настолько была холодна, что мёртвая козлятина показалась тёплой на ощупь.

— Тогда повторяй за мной.

Клятва была подробна и точна, а смертная судьба накликалась ужасная. Мальчик был хорошо образован в этих делах, и по собственному опыту знал, какие бывают лазейки. Гир договорил, — связав себя, как ему было сказано, — и пошёл отмывать в ручье запачканную кровью руку. Мальчик понюхал мясо.

— Не думаю, что его стоит есть, даже если бы у нас было время разводить костёр.

Он отшвырнул мясо в сторону, убрал дротик в чехол и подошёл к Гиру.

— Ну, с этим делом покончено, мы можем снова стать друзьями. Давай доедим, а ты тем временем расскажешь мне о твоей войне.

Разгладив ладонью лоб, Гир начал рассказывать, как пострадала его родня.

— Нет, это всё я уже знаю. Сколько вас, сколько их? Что за местность в ваших краях? Кони есть у вас?

Их тропа вилась по зелёным склонам, уводя всё выше и выше. Трава сменилась папоротником и тимьяном, начались сосновые леса и заросли земляничного дерева… Вокруг вздымались высокие хребты, священный горный воздух был чист и живителен. В открытом пространстве нагорья они были совсем одни.

Гир рассказал историю кровной вражды за три поколения. Получив ответ на свои первые вопросы, мальчик оказался прекрасным слушателем. О своих собственных делах он сказал только:

— Когда я убью своего первого, ты будешь моим свидетелем в Пелле. Царь убил своего только в пятнадцать. Так мне Пармений сказал.

Последнюю ночь своего пути Гир собирался провести у дальних родственников, откуда до дома оставалось полдня. Он показал издали их деревню, прилепившуюся на краю ущелья под крутым скалистым склоном. Вдоль обрыва шла узкая караванная тропа. Гир хотел ехать по хорошей дороге в объезд — её царь Архелай проложил, — но мальчик, узнав что тропа почти непроходима, настоял на том, чтобы проехать по ней и посмотреть, что она из себя представляет. Теперь, на крутом повороте над головокружительной бездной, он сказал:

— Раз это люди из твоего клана, нет смысла говорить, что я тебе родня. Скажи, что я сын твоего командира и приехал посмотреть, что такое война. Они никогда не смогут обвинить тебя в обмане. Гир с готовностью согласился: даже это подразумевало, что за мальчиком надо будет присмотреть. Ничего большего он и не мог, под страхом своей клятвы. Он был верующий человек.


Деревушка Скопа располагалась на сравнительно ровной террасе в несколько сот шагов ширины, между изрезанным склоном и пропастью. Выстроенная из коричневого камня, который валялся повсюду вокруг, она и сама казалась развалом, частью горы, россыпью глыб. С открытой её стороны был каменный загон, загороженный колючим терновником. Внутри на жёсткой траве полно было коровьих лепёшек — здесь ночевало стадо, — и паслась пара лохматых лошадок. Остальные были наверно в горах, у охотников и пастухов. По склону над деревней бродили козы и несколько остриженных овец; и дудочка пастуха звучала сверху, словно посвист какой-то дикой птицы.

У входа, на узловатом высохшем дереве прибиты были пожелтевший череп и несколько костей, оставшихся от руки. Когда мальчик спросил, Гир ответил:

— Это давно, я ещё совсем маленький был. Он убил собственного отца.

Их появление стало великим событием: здесь уже полгода никто не появлялся. Протрубили в рог, чтобы известить пастухов; принесли самого древнего жителя деревни из его хижины, из ещё более древних тряпок и шкур, в которых он жил, дожидаясь смерти своей… В доме деревенского старейшины их угощали мелкими сладкими фигами и каким-то мутным вином из самых лучших чашек, почти совсем целых… Люди с ритуальной учтивостью ждали, пока они покончат с угощением, и лишь потом начались расспросы про них самих и про далёкий мир. Гир рассказал, что Великий Царь снова покорил Египет, что царя Филиппа призвали навести порядок в Фессалии и он там теперь архонт — считай, что царь, — и это очень волнует южан… А правда ли, — спросили, — что царь взял новую жену, а царицу из Эпира отлучил?

Наступившая тишина была пронзительней любого крика. Гир сказал, что всё это враньё. Когда царь наводит порядок в новых землях, он может конечно взять к себе в дом дочь какого-нибудь вождя; Гир полагал, что они заодно как бы и заложницами служат. Что же до царицы Олимпии — она на вершине почёта как мать царского наследника, а им оба родителя гордиться могут. Гир немало попотел над этой речью ещё за несколько часов до деревни, по дороге. Теперь, произнеся её, он обрубил возможные комментарии, в свою очередь спросив о новостях.

Новости были скверные. Четверо враждебных кимолян встретили в ущелье двух сородичей Гира, пошедших за оленем. Один из них прожил достаточно для того, чтобы доползти домой и сказать, где найти труп брата, пока до него не добрались шакалы. Кимоляне лопаются от гордости; старик ничего не может поделать с сыновьями, скоро от них никому житья не будет. Обговорили все дела, нынешние и прошлые, вспомнили разные рассказы, — а тем временем скот загнали в деревню, и женщины приготовили козла, забитого в честь дорогих гостей. Едва стемнело, все пошли спать.

Александра уложили вместе с сыном старейшины, у него было приличное одеяло. В одеяле этом было полно блох, на мальчишке тоже, — но он благоговел перед своим гостем и изо всех сил старался не чесаться, чтобы не мешать ему спать, насколько это было возможно.

Александру приснилось, что Геракл подошёл к его постели и тормошит его. Выглядел он точь-в-точь как в святилище в Пелле: молодой, безбородый, в капюшоне из клыкастой львиной морды, с гривой, свисающей на спину. «Поднимайся, лентяй, — сказал Геракл. — Сколько можно тебя будить?»

Все вокруг крепко спали. Он взял свой плащ и тихонько вышел. Горы вокруг освещала яркая луна. На страже не было никого, только собаки. Один огромный пёс, похожий на волка, подбежал к нему; он остановился, дал себя обнюхать, и тот оставил его в покое. Они должны были лаять, только если что-нибудь пошевелится за оградой.

Всё спокойно. Для чего же Геракл позвал его? В глаза ему бросилась высокая скала, на которую вела хорошо утоптанная тропа: деревенский наблюдательный пост. Если бы там был часовой… Но часового не было. Он поднялся наверх. Оттуда было видно хорошую дорогу Архелая, вьющуюся вниз по склонам. А на дороге, вдали, двигались тени.

Двадцать с лишним всадников, налегке, без поклажи. Они были так далеко, что даже в горах, где звук хорошо разносится, услышать их было невозможно. Но в лунном свете время от времени что-то сверкало.

Глаза у мальчика расширились. Он воздел к небу обе руки и запрокинул сияющее лицо. Он посвятил себя Гераклу, и бог ответил ему: не бросил одного в поисках битвы, а посылает битву ему навстречу!..

Он оглядывал местность, освещённую луной; искал удачные и опасные места. Там внизу их прихватить негде. Архелай умел строить дороги, и позаботился, чтобы устроить на них засаду было невозможно. Их надо брать здесь, брать врасплох, потому что их больше, чем скопийцев. А этих надо поднимать немедленно, пока враги не так близко, чтобы услышать суматоху. Если он побежит их расталкивать — они заторопятся и забудут о нём; а надо, чтобы они слушались… Рог, которым созывали людей в деревню, висел снаружи на доме старейшины. Он взял этот рог, потихоньку попробовал, потом дунул по-настоящему.

Стали распахиваться двери, мужчины выбегали вчём попало, завернувшись в тряпки; закричали женщины, заблеяли овцы и козы… А он, стоя на большом валуне, на фоне тускло светящегося неба, закричал:

— Война! Это война! Слушайте все!.. — Шум прекратился. В тишине звенел только голос мальчика. С тех пор как покинул Пеллу, он думал только по-македонски. — Я Александр, сын царя Филиппа. Гир меня знает. Я пришёл сражаться в вашей войне по велению бога. Там на дороге в долине кимоляне. Двадцать три всадника. Делайте, что я скажу, и мы с ними покончим ещё до восхода.

Он подозвал к себе, по именам, старейшину и двух его сыновей. Те безмолвно шагнули вперёд, не сводя с него потрясённых глаз. Сын эпирской колдуньи!..

Он сел на камне, не желая расставаться с этой высотой, и заговорил горячо и убеждённо, всё время чувствуя Геракла у себя за спиной.

Когда он закончил, старейшина отослал женщин по домам, а мужчинам велел делать всё, как сказал этот мальчик. Поначалу они заспорили: уж очень противно было не трогать проклятых кимолян, пока те не окажутся в загоне, среди скота, который пришли угонять. Но Гир поддержал Александра. Так что скопийцы вооружились; в зыбких сумерках лунного света поймали своих лошадок и собрались за домами. Было ясно, что кимоляне рассчитывают напасть, когда мужчины разойдутся по своим делам. Завал из терновника, перекрывавший вход в деревню, сделали потоньше: чтобы он не мог их задержать, но чтоб они ничего не заподозрили. Пастухов-мальчишек с овцами и козами послали наверх, на гору, чтобы утро казалось таким же, как обычно.

Звёзды побледнели, вершины гор чёрными громадами врезались в посветлевшее небо. Мальчик, сжимая в руках поводья и дротики, жадно впитывал картину рассвета: быть может он видит всё это в последний раз… Раньше он знал только понаслышке, теперь почувствовал. Всю жизнь, сколько себя помнил, он слышал рассказы о насильственной смерти. Теперь те рассказы ожили в его теле. Вот железо вонзается в грудь, вот смертельная боль, вот тёмные тени, ожидающие когда тебя вырвут из света, навсегда… Навсегда!.. Его хранителя рядом не было. На душе стало тяжко, и он обратился к Гераклу: «Почему ты оставил меня?»

Заря тронула самые верхушки гор, словно отсветом пламени. Он был совершенно один; настолько один, что услышал голос Геракла, хоть тот говорил совсем тихо: «Я оставлял тебя затем, чтобы ты понял таинство моё. Никогда не думай, что умрут только другие, а не ты. Я не для этого друг тебе. Я стал богом, лежа погребальном костре. Я боролся с Танатом и знаю, как побеждается смерть. Бессмертье человека не в том, чтобы жить вечно; это желание порождается страхом. А бессмертным делает только бесстрашие, каждый миг его».

На вершинах гор розовый цвет сменился золотистым. Александр, охваченный восторгом, стоял между жизнью и смертью, словно между утром и ночью, и думал: «Я не боюсь!» Это было прекраснее чем музыка, прекраснее чем любовь его матери, — вот так живут боги!.. Никакая печаль не затронет его, никакая ненависть не поранит… Всё вокруг стало ясным и чистым, — говорят, так видят орлы… Он чувствовал себя острым, будто стрела, и полным света.

На дороге послышался топот кимолянских коней.

Перед въездом они задержались. На горе играл, дул в свою дудочку козопас; в домах разговаривали дети, не ведавшие обмана; а женщины — обман ведавшие — коварно пели, как ни в чём не бывало. Кимоляне раскидали колючие кусты и въехали в деревню, весело смеясь. Скот, за которым они явились, может и подождать; для начала они возьмут женщин.

Вдруг раздался крик, такой пронзительный и высокий — они подумали, что их увидела какая-нибудь испуганная девчонка. Но тут же послышались и мужские голоса.

Скопийцы бросились на них, кто верхом кто пеший. Некоторые из налётчиков уже успели разойтись по деревне, направившись к домам, — с этими покончили тотчас, так что силы почти сравнялись.

Какое-то время царила сплошная неразбериха; бойцы не могли отыскать друг друга, толкаясь меж мычащих коров. Потом один из налётчиков бросился к выходу и исчез. Скопийцы проводили его радостным, торжествующим криком. Мальчик понял, что это начало бегства; и что скопийцы готовы позволить им бежать, довольствуясь тем, что это день остался за ними, — и не задумываясь о дне другом, когда враги вернутся, обозлённые поражением, с намерением отомстить за него. Неужели они считают это победой?.. Он галопом помчался к выезду из деревни, крича: «Не выпускайте их!» Скопийцы, увлечённые его уверенностью, последовали за ним. Путь к отступлению оказался отрезан. Скот по-прежнему кружил по деревне, но теперь люди встретились лицом к лицу: стояли друг напротив друга, выстроившись как бы в боевые порядки.

Началось! — подумал мальчик. И посмотрел на человека, стоявшего против него.

На том был шлем из грязной чёрной кожи, покрытый грубо откованными железными пластинками, и куртка без рукавов, из невыделанной козьей шкуры, шерсть местами вытерта догола. Молодая рыжая борода, лицо веснушчатое, шелушится от загара… Он хмурился — но не сердито, а как человек, озадаченный каким-то делом; в котором не очень искусен, но теперь не на кого рассчитывать кроме себя. Однако, — подумал мальчик, — это старый шлем, его надевали не один раз. И человек этот совсем взрослый, большой и сильный… Но сражаться надо с первым, кто попался на глаза; это будет достойно.

У него было два дротика; первый он бросит, вторым будет сражаться. Вокруг уже летали копья, а один скопиец забрался на крышу с луком. Заржал и поднялся на дыбы чей-то конь, с копьём, торчащим в шее; всадник упал, вскочил и заковылял в сторону, прыгая на одной ноге; конь помчался меж домов… Казалось, что схватка началась уже давно. Большинство копий и дротиков ни в кого не попало, из-за нетерпения, расстояния и неловкости бросавших. Глаза рыжеволосого шарили в поисках противника, с которым он сойдётся в схватке. Ещё немного, и он достанется кому-нибудь другому!..

Мальчик взял дротик наизготовку и ударил пятками своего коня, посылая его вперёд. Хорошая мишень: чёрное пятно на козьей шкуре, прямо над сердцем. Но нет! Это его первый, его надо убить в рукопашном бою, а не издали. Рядом был ещё один — смуглый, коренастый, чернобородый, — мальчик занёс руку над головой и метнул, почти не глядя. Едва первый дротик вылетел из руки, он тотчас схватил второй; а глазами искал глаза рыжего. Тот увидел его, глаза их встретились. Мальчик издал боевой клич, без слов, и послал коня, ударив его тупым концом дротика. Конь резко рванулся по бугристой земле.

Рыжеволосый опустил копьё к бою — оно было длиннее, — но смотрел мимо. Глаза его ходили вокруг: он ждал кого-нибудь другого, взрослого воина, которого стоит опасаться.

Мальчик запрокинул голову и закричал во всю силу своих лёгких. Этого человека надо встряхнуть, надо заставить его поверить, что здесь серьёзный противник! Иначе это не будет честным боем: это всё равно что ударить в спину, если он не готов; всё равно что на сонного напасть… А он должен убить чисто, безупречно, так чтобы никогда ничего нельзя было сказать плохого об этом!.. Он закричал снова.

Кимоляне были рослые люди. Рыжеволосому казалось, что ему навстречу скачет совсем ребёнок. Он смотрел на этого малыша с беспокойством: ему не нравилось, что приходится отвлекаться на такого; он боялся, что пока будет отбиваться от ребёнка, его захватит врасплох настоящий боец. Он был слегка близорук; мальчик чётко видел его уже издали, а ему пришлось подпустить поближе, чтобы рассмотреть надвигавшееся лицо… Это лицо не было детским. От него волосы дыбом вставали.

Это было лицо воина, его нельзя было не принять всерьёз, оно дышало смертью. Целеустремлённо, не испытывая ни ненависти, ни ярости, ни сомнений; чистый в самоотречении своём, в экзальтации своей победы над страхом — он мчался к рыжеволосому. Но тот, разглядев нечеловечески светящееся лицо — кем бы ни было это создание, жуткое, непостижимое, издающее звонкий, соколиный крик, — он уже не хотел связываться с ним. Он стал разворачивать коня. К нему приближался рослый скопиец, — вот с тем стоит сразиться, а с этим чудом пусть разбирается кто-нибудь другой… Но слишком долго он озирался по сторонам: с криком «Айи-и-и-и!..» сияющий ребёнок уже налетел на него. Он ударил копьём, — но странное существо уклонилось… Он увидел глубокие глаза, наполненные небом, оскаленный рот… Потом почувствовал удар в грудь — и это было больше чем удар: гибель и тьма. Когда в глазах уже меркло, ему показалось, что улыбающиеся губы раскрылись, чтобы выпить его жизнь.

Скопийцы закричали одобрительно. Этот мальчик явно приносил им удачу, и сейчас одержал самую быструю победу в бою. А кимоляне были потрясены. Только что пал любимый сын их старейшины; а тот уже стар, больше сыновей у него не будет… Нарушив строй, они кинулись пробиваться к выходу, расталкивая конями коров и людей. Не все скопийцы были настроены решительно, так что иные уступали дорогу. Ржали кони, коровы мычали и топтали упавших; в воздухе висела вонь свежего навоза, истоптанной травы, пота и крови.

Бегство было уже всеобщим; и стало ясно, что они устремились к дороге. Мальчик, направляя коня сквозь козье стадо, вспоминал окрестности, увиденные с наблюдательного поста. Он вырвался из давки с криком, от которого звенело в ушах:

— Держите их, не пускайте! Ущелье!.. Гоните их к ущелью!..

Назад он не оглядывался; если бы ошеломлённые скопийцы не ринулись за ним, он бы преследовал кимолян один.

Они успели; налётчикам были отрезаны все пути, кроме одного. Теперь в совершеннейшей панике, не в силах выбрать наименьшее из зол, — боясь пропасти, и не зная о козьих тропах на скалистом склоне, — они толпой двинулись к узкой тропинке над ущельем.

Только один человек развернулся позади бегущих, чтобы встретить преследователей. Загорелый дочерна, светловолосый, горбоносый, он был первым в атаке и последним в отступлении; и попытку пробиться к дороге он тоже оставил последний. Зная, что они совершают ошибку, он ждал, когда тропа станет совсем узкой. Он замыслил этот набег и руководил в нём; его младший брат пал от руки ребёнка, которому впору ещё коз пасти, и с этим ему предстояло вернуться к отцу. Уж лучше смыть позор смертью; от смерти так или иначе не уйти, но если он какое-то время продержится, то хоть несколько человек смогут спастись. Он вытащил старый железный меч, ещё дедов, спешился и встал поперёк тропы.

Мальчик, подъехав наверх со своего места в облаве, увидел, как он сражался против троих, как получил удар в голову и упал на колени. Погоню он задержал. Теперь всадники растянулись по узкому карнизу под деревней. Скопийцы, вопя от радости, швыряли в них камни, а лучник посылал стрелу за стрелой. Кони с криком падали со скалы, увлекая людей за собой. Пока они выбрались за пределы досягаемости, их осталось меньше половины.

Всё было кончено. Мальчик придержал свою лошадку. На шее у неё был порез, она уже начала ощущать боль, и мухи донимали… Он приласкал и успокоил её. Он приехал только за своим первым, а выиграл целую битву!.. Это бог послал ему такую удачу.

Скопийцы собрались вокруг него; все кроме тех, кто пошёл на дно пропасти раздевать убитых. Их тяжёлые руки хлопали его по плечам и спине, воздух вокруг него был полон запахом их дыхания. Он их вождь, бойцовый перепел, львёнок, талисман… Гир шёл рядом с ним как человек, чей статус поменялся навсегда. Кто-то крикнул:

— Этот сукин сын ещё шевелится!

Мальчик, чтобы ничего не упустить, протолкался вперёд.

Светловолосый лежал на том же месте, где его сбили, обливаясь кровью из раны на голове, и пытался приподняться на локоть. Один из скопийцев схватил его за волосы, так что он вскрикнул от боли, и запрокинул ему голову, чтобы перерезать горло. Остальные едва оглянулись: это в порядке вещей, тут и смотреть не на что…

— Нет!.. — крикнул мальчик.

Они обернулись, удивлённые, озадаченные. Он подбежал и встал на колени возле лежащего, оттолкнув в сторону нож.

— Он храбро бился!.. Он это делал для других!.. Он был, как Аякс у кораблей!..

Скопийцы живо заспорили. Что он имеет в виду? — спросил один. Это про какого-то священного героя, или про знамение, что убить этого человека к беде? Нет, — сказал другой, — это просто мальчишья фантазия, но война есть война… Он со смехом оттолкнул первого и нагнулся к лежащему, с ножом в руке.

— Если ты убьёшь его, — сказал мальчик, — я тебя заставлю об этом пожалеть. Клянусь головой отца моего.

Человек с ножом вздрогнул и оглянулся. Только что парнишка был лучезарен, как солнце…

— Тебе лучше его послушаться, — вполголоса подсказал Гир.

Александр поднялся на ноги.

— Этот человек — мой пленник, моя добыча. Отпустите его. И отдайте ему коня. А я отдам вам коня того, кого я убил, это будет справедливо.

Они слушали, раскрыв рты. Но, оглядевшись вокруг, он понял, что они рассчитывают подождать, пока он забудет, и прикончить того человека чуть позже.

— Посадите его на коня. Сразу же. И выведите на дорогу. Гир, помоги им.

Скопийцы обратили это в забаву. Стали привязывать раненого вдоль коня, развлекаясь этим, пока за их спинами не раздался резкий юный голос:

— Прекратите!..

Они хлестнули коня; и тот галопом умчался по дороге, унося обессиленного всадника, вцепившегося в гриву. Мальчик проводил его взглядом и повернулся. Морщин на его лбу больше не было.

— Теперь я должен найти своего, — сказал он.

Раненых на поле боя уже не осталось. Скопийцев женщины занесли в дома, а налётчиков всех зарезали, тоже женщины в основном. Теперь они пришли к своим павшим. Бросались на мёртвые тела, били себя в грудь, царапали лица, рвали распущенные волосы… Их причитания висели в воздухе, словно голоса диких тварей, населяющих эти места: молодых волков или птиц, или коз… А по небу мирно плыли белые облака; их тени тёмными крыльями скользили по горам, трогая чернотой дальние вершины, поросшие лесом.

Это поле боя, — думал мальчик, — вот на что это похоже. Женщины, собравшись стайками, словно вороны, загородили павших победителей. А мёртвые враги лежали вразброс, неуклюже раскинувшись, в одиночку и группами, брошенные, никому не нужные… И уже появились, висели, покачиваясь высоко в небе, первое грифы.

Рыжеволосый лежал на спине, с подогнутыми коленями. Борода торчала кверху. Шлем, покрытый железными пластинками, на два поколения старше его самого, уже исчез; он ещё многим послужит. Крови на нём почти не было. Когда дротик вошёл в него, и он начал падать, был такой момент, что мальчик подумал, дротик надо оставить, иначе самого сдёрнет с коня. Но он тогда ещё раз рванул — и дротик выдернулся, как раз вовремя.

Он посмотрел на белое лицо, уже начинавшее синеть, на раскрытый рот, — и снова подумал, что это поле боя. Да, надо привыкать. Он убил своего первого и должен предъявить трофей. Но кинжала нет, даже пояса нет; и козья безрукавка исчезла: женщины быстро подчистили поле… Мальчик сердился в душе, но знал, что требовать бессмысленно: ему всё равно ничего не отдадут, он только себя уронит. Он должен взять трофей. Но ничего уже не осталось, кроме…

— Ну, маленький воин!..

Над ним стоял скопийский юноша с черными спутанными волосами, обнажив в дружелюбной улыбке щербатые зубы. В руке он держал широкий нож, сплошь запачканный полузасохшей кровью.

— Давай-ка я сниму для тебя его голову. Я знаю как.

Вокруг улыбались; смотрели, как он к этому отнесется. Нож в большой руке этого юноши казался лёгким, но для него наверно будет тяжеловат…

— Теперь это делают только в глуши, — быстро сказал Гир.

— Но мне придётся её взять, — ответил Александр. — Ведь больше ничего нет.

Юноша с готовностью шагнул вперёд. Этот Гир стал слишком горожанином, но царского сына старые обычаи устраивают — молодец, так и надо!.. Он проверил лезвие на пальце… Но мальчик вдруг понял, — он слишком рад, что эту работу сделают за него.

— Нет. Я должен отрезать сам, — сказал он.

Скопийцы обрадовались, божились восторженно, а нож — тёплый, липкий, скользкий — вложили ему в руку. Он опустился на колени возле трупа, заставляя себя не закрывать глаза, и стал упорно кромсать позвоночник, покрывая себя кровавыми ошмётками, пока голова не откатилась в сторону. Схватив её за волосы — потому что не должно остаться ничего такого, о чём он мог бы потом вспомнить в самой глубине своей души, что испугался, — он поднялся на ноги.

— Принеси мою охотничью сумку, Гир.

Гир отвязал её от чепрака. Мальчик бросил голову внутрь и вытер об сумку ладони. Между пальцами кровь осталась, слипались. Ручей в полусотне шагов ниже, он вымоет руки по дороге домой. Он повернулся попрощаться с хозяевами.

— Подождите!.. — раздался чей-то крик. Несколько человек бежали к ним с какой-то ношей, размахивал руками. — Не отпускайте маленького господина! Здесь у нас ещё его трофей. Двое, смотрите, он двоих убил!

Мальчик нахмурился. Теперь ему хотелось домой. У него была только одна схватка. О чём это они?

Самый первый уже подбежал, тяжело дыша и отдуваясь.

— Это правда. Вот этот здесь, — он показал на обезглавленное тело, — это его второй. А первого он взял дротиком, броском, ещё до того как мы сошлись с ними. Я сам видел. Он так и рухнул, как боров заколотый. Еще чуть пошевелился — но раньше подох, чем женщины успели до него добраться. Возьми маленький господин. Будет что отцу показать.

Второй показал голову, держа её за чёрные волосы. Густая, лохматая борода закрывала обрезанную шею. Это была голова человека, в которого он метнул свой дротик, ещё до рукопашной. Да, было такое что перед ним мелькнуло это лицо; но он его забыл, оно выпало из памяти, словно никогда не существовало. Теперь, подвешенное за чуб, оно было нахально приподнято и ухмылялось закоченевшей улыбкой, обнажая зубы; кожа на нём была темна, а один глаз наполовину закрыт, зрачка не видно.

Мальчик посмотрел на это лицо, и живот ему свело холодом; подступила тошнота, ладони покрылись липким потом. Он сглотнул, чтобы побороть приступ рвоты.

— Я его не убивал.

Они стали наперебой уговаривать его, все трое разом, описывая тело, клянясь, что на нём не было других ран, предлагая отвести его и показать, стараясь всучить ему эту голову… Двое в самом первом бою!.. Он же внукам своим рассказывать будет!.. Они взывали к Гиру: маленький господин слишком устал, это неудивительно; но если он сейчас не возьмёт, оставит этот трофей, то потом жалеть будет, когда придёт в себя, пусть Гир возьмёт и сохранит для него…

— Нет! — мальчик повысил голос. — Мне она не нужна. Я не видел, как он умирал. Нельзя приносить его мне, если его женщины убили. А вы не знаете, как было на самом деле. Заберите её.

Они щёлкали языками, им не хотелось его слушаться, ведь он себя грабит… Гир отвёл старейшину в сторону и что-то шепнул ему на ухо. Лицо у того изменилось; он ласково обхватил мальчика за плечи и сказал, что перед дальней дорогой надо разогреться хоть каплей вина. Мальчик пошёл с ним спокойно; только лицо было отстранённым и бледным, и синева под глазами. Выпив вина, он порозовел, начал улыбаться, а вскоре и присоединился к общему веселью.

А снаружи доносились разговоры, вся деревня гудела похвалами. Какой чудесный мальчик! Такая отвага, такая голова на плечах, а теперь ещё и такое благородство!.. Вряд ли всё это такая уж правда, но слушать было приятно. Какой отец не станет гордиться таким сыном?


— Обращай внимание на толщину копыта. С толстым копытом ноги гораздо здоровее, чем с тонким. Не забудь проверить, чтобы копыто было высоким спереди и сзади, не плоским. При высоком копыте стрелка не касается земли.

Ты наверно всю эту книгу наизусть знаешь, — сказал Филот, сын Пармения. — Угадал я?

— А Ксенофонта и надо знать наизусть, если хочешь понимать толк в лошадях, — ответил Александр. — Мне ещё надо прочитать его книгу о Персии. Ты сегодня покупаешь что-нибудь?

— Нет, в этом году нет. Нынче брат покупает.

— Ксенофонт говорит, хорошее копыто должно звенящий звук давать, как кимвал. Вон тот мне кажется косолапый какой-то… Отцу моему нужен новый боевой конь. Под ним убили в прошлом году, в бою с иллирийцами.

Он оглянулся на помост, неподалёку от них, построенный, как обычно, для весенней конской ярмарки. Царя ещё не было.

День стоял яркий, сверкающий; мелкая рябь на озере и лагуне искрилась солнцем, а кромки белых облаков, плывших через дальние горы, отливали синью, как клинки мечей. Истоптанный луг зеленел после зимних дождей. С утра покупали военные. Офицеры для себя, а племенные вожди для своих подданных, из которых состояли их эскадроны (в Македонии подразделения комплектовались по родовому признаку). Покупали выносливых, коренастых и густогривых; свежих, лоснящихся после зимних пастбищ. К полудню все обычные дела были закончены. Теперь появились породистые кони — скаковые, парадные, боевые, — вычищенные и расчёсанные до самых ушей.

Конский базар в Пелле чтили не меньше чем святые праздники. Торговцы пригоняли лошадей с пастбищ Фессалии и Фракии, из Эпира и даже из-за Геллеспонта. Эти всегда клялись, что их товар происходит от легендарной нисейской породы персидских царей.

Важные покупатели начали собираться только теперь. А Александр провёл здесь почти весь день. Его сопровождали полдюжины мальчишек, которых Филипп собрал недавно ему в гвардию, чтобы оказать честь их отцам. Они ещё не привыкли к нему, и друг к другу, и потому держались скованно.

В Македонии давно уже не собирали Гвардию Принца для наследника, достигшего совершеннолетия. Сам царь никогда не был прямым и законным наследником. А до него ни один наследник не успевал повзрослеть — его убивали или свергали раньше, в междоусобных войнах. В летописях нашлось, что последним принцем Македонии, у кого была гвардия, выбранная по всем правилам, был Пердикка Первый, где-то лет пятьдесят тому назад. Один из тех гвардейцев был ещё жив… Он мог без конца рассказывать о приграничных войнах и грабительских набегах — долго и подробно, не хуже Нестора, — он знал по именам всех правнуков всех бастардов Пердикки… Но об этой процедуре не помнил ничего.

Гвардейцем — «товарищем» — принца мог быть юноша примерно того же возраста, что и принц, тоже сдавший экзамен на мужество. В царских землях ни одного такого не нашлось. Отцы наперебой предлагали своих шестнадцати-семнадцатилетних сыновей, которые и выглядели и разговаривали уже совсем по-взрослому. Отцы доказывали, что большинство нынешних приятелей Александра ещё старше, — и добавляли тактично, что оно и неудивительно, раз мальчик такой храбрый и развитой.

Филипп любезно выслушивал похвалы сыну, но постоянно помнил те глаза, что глянули на него, когда перед ним положили голову, уже изрядно пропахшую за время дороги. В дни ожидания, когда он искал сына, ему было ясно, что если мальчик не найдётся — Олимпию придётся убить, пока она не убила его самого. Так что во всей этой истории хорошего было не слишком много. Вдобавок и Эпикрат уехал тогда. Сказал, что принц решил оставить музыкальные занятия, а в глаза не смотрел. Филипп щедро одарил его на прощанье, но представлял себе, что неприятные рассказы о случившемся обойдут все одеоны Эллады; эти люди бывали повсюду.

В результате, сформировать официальную Гвардию Принца так никто и не пытался, если по-серьёзному. Александр не проявил никакого интереса к этому устаревшему институту; он уже выбрал себе группу юношей и взрослых мужчин, которые были известны всем и всюду как Друзья Александра. А те не придавали никакого значения тому, что прошлым летом ему исполнилось всего тринадцать.

Однако утро конской ярмарки он проводил сегодня с мальчиками, которых подобрал ему отец. Ему нравилось быть с ними. Если он вёл себя так, словно они все младшие, — это не для того чтобы себя утвердить или их унизить, а просто потому, что он только так их и воспринимал. Теперь он без устали говорил о лошадях, а они изо всех сил старались не ударить лицом в грязь перед ним. Его пояс для меча, и слава его, и то что он был самым маленьким из всех, — это их смущало, вели они себя неуклюже. Но когда начали выводить породистых коней, им стало полегче, потому что к Александру подошли его давние друзья: Птолемей, Гарпал, Филот и другие. Оказавшись в стороне, без вожака своей стаи, мальчишки собрались кучкой и начали выяснять отношения, как случайно встретившиеся псы:

— Мой отец сегодня не приехал. Оно того и не стоит, он себе заказывает коней прямо из Фессалии. Его все коннозаводчики знают.

— А мне скоро понадобится лошадь побольше. Но отец оставил это на будущий год, когда подрасту.

— Александр меньше тебя на ладонь, но он ездит на больших конях, как взрослый…

— Ну знаешь, их наверно специально учили для него.

— Он кабана взял, — сказал самый высокий. — Ты что думаешь, кабана для него тоже специально учили?

— Учить не учили, но конечно же это было подстроено. Всегда подстраивают, — сказал сын самого богатого отца. Он не сомневался, что уж для него-то это сделают.

— Ничего там не было подстроено! — сердито сказал высокий. — Остальные переглянулись, он покраснел. Его ломающийся голос загремел вдруг пугающим раскатом. — Мой отец об этом слышал. На самом деле, Птолемей пытался всё организовать, чтобы он не знал. Потому что он собрался убить кабана, а Птолемей не хотел, чтобы он погиб. Они прочесали весь лес и оставили только одного, — мелкого, — но когда на следующее утро приехали, оказалось, что туда крупный забрёл, ночью. Говорят, Птолемей побелел, как простыня, и пытался заставить его вернуться… Но он всё понял. Сказал, что этого вепря посылает ему бог, а бог знает лучше. Они так и не смогли его увести. Там все взмокли от страха: знали, что ему веса не хватит, чтобы того кабана удержать, а сети тоже не надолго хватило бы. Но он попал прямо в большую жилу на шее, так что никому и помогать не пришлось. Все знают, что так оно и было.

— То есть, никто не решается оспорить эту сказку. Ты это хочешь сказать, верно? Ты только посмотри на него!.. Мой отец меня бы ремнём отстегал, если бы я стоял вот так на конском поле и позволял мужчинам так со мной разговаривать. С кем из них он ходит?

— Ни с кем, — вмешался вдруг кто-то из мальчишек. — Мой брат говорит, ни с кем.

— Вот как? А он что, пробовал?

— Друг его пробовал. Александру он, вроде, нравился; тот даже поцеловал его однажды. Но когда он захотел остального — тот, вроде, удивился и просто прогнал его. Брат говорит, он слишком юн для своего возраста.

— А сколько лет было твоему брату, когда он убил первого врага? — спросил высокий. — И первого кабана?

— Это разные вещи. Брат говорит, он придёт к этому вдруг. И будет с ума сходить по девкам, как его отец.

— Ну, его отец любит и…

— Тише, дурак!

Они разом оглянулись; но все вокруг смотрели на двух скаковых лошадей, которых торговец послал пробежать по кругу. Мальчишки прекратили свою перебранку. Вокруг помоста начали строиться телохранители, готовясь встречать царя.

— Гляньте-ка, — шепнул кто-то, показывая на их командира. — Это же Павсаний! — Одни смотрели понимающе, другие вопросительно. — Он царским фаворитом был, перед тем который погиб. Они соперниками были.

— Так что там у них случилось?

— Тс-с-с! Это же все знают… Царь его отставил, и он разозлился по-страшному. Поднялся на вечеринке и обозвал того бесстыжей шлюхой; сказал, что тот хоть с кем пойдёт за плату. Их тогда едва растащили. А тот парнишка то ли на самом деле любил царя, то ли оскорбился очень — во всяком случае, это его грызло. В конец концов он попросил одного друга, Аттала кажется, передать царю письмо, когда он умрёт; а в следующем бою с иллирийцами бросился прямо в самую гущу врагов, впереди царя, и его изрубили в куски.

— Ну а царь что?

— Похоронил его, что ж ещё!

— Нет, с Павсанием?

Последовал взволнованный шепот.

— …но по-настоящему-то никто не знает…

— Ну, конечно же он это сделал!

— За такие слова и убить могут.

— Ну, уж во всяком случае не пожалел, что так вышло.

— Нет, это не он. Это Аттал — и ещё друзья того парня, так мой брат говорит.

— Так что же было-то?

— Аттал однажды напоил его вусмерть, вечером. А после они его отволокли к конюхам и сказали, что те могут делать с ним, что хотят: он даст любому и даже платить ему не надо. Кажется, его ещё и побили вдобавок. Он только на другое утро очухался, в конюшне.

Кто-то тихонько присвистнул. Все стали разглядывать офицера стражи. Выглядел он старше своих лет, и не так уж красив, и бороду отрастил.

— Он хотел, чтобы Аттала казнили. Конечно же, царь не мог этого сделать, даже если б хотел. Представляете, чтобы такое на Собрание вынести!.. Но хоть что-то он должен был, ведь Павсаний из Орестидов… Так он дал Павсанию какую-то землю и назначил его Заместителем в Гвардию Царя.

Самый высокий из мальчиков выслушал весь рассказ молча, потом спросил:

— А Александр об этом знает?

— Его мать рассказывает ему всё. Чтобы против царя настроить.

— Но царь сам оскорбил его в Зале. Потому он и отправился за той головой.

— Это он сам тебе рассказал?

— Нет конечно. Он не стал бы говорить о таком. Но мой отец там был. Он часто ужинает с царём, наши земли по соседству.

— Так ты и раньше встречался с Александром?

— Всего один раз, мы тогда совсем маленькие были. Он меня не узнал, я сильно вырос.

— Подожди ещё. Когда он узнает, что вы с ним ровесники, это ему не понравится.

— А кто сказал, что мы ровесники?

— Ты же и сказал… Вы в один месяц родились…

— Но я ж не говорил, что в один год.

— Говорил. В самый первый день, как появился.

— Так ты меня лжецом называешь? Ну-ка?..

— Не будь дураком, Гефестион. Здесь нельзя драться.

— Так пусть не зовёт меня лжецом, если нельзя.

— Тебе на вид все четырнадцать, — сказал миротворец. — А в гимнасии я думал, что даже больше.

— А знаете, на кого похож Гефестион? На Александра. Ну, не совсем такой же, но вроде как старший брат.

— Слыхал, Гефестион? Твоя мамаша хорошо царя знает?

Он переоценил свою безнаказанность, решив что здесь и сейчас его тронуть не посмеют. И в тот же миг очутился на земле, с разбитой губой. Этого почти никто не заметил: толпа волновалась, все смотрели на подъезжавшего царя. Только Александр всё это время следил за ними краем глаза, потому что считал себя как бы их командиром. Но решил, что лучше и ему не заметить. Ведь они, по сути, не на службе; а кроме того побитый нравился ему меньше всех.

Филипп подъехал к помосту в сопровождении начальника своей стражи, Соматофила. Павсаний отсалютовал и отшагнул в сторону. Мальчишки стояли смирно; только один сосал губу, а другой — костяшки кулака.

На конской ярмарке всегда бывало беззаботно и весело, здесь каждый мог быть самим собой. Филипп — в костюме для верховой езды — поднял хлыст, приветствуя вождей, дворян, офицеров и торговцев; потом поднялся на помост и окликнул нескольких друзей, приглашая присоединиться к нему. Увидев сына, хотел было подозвать и его, — но заметил вокруг его маленькую свиту и отвернулся. Александр снова заговорил с Гарпалом. Это был смуглый, живой, красивый юноша, полный неподдельного обаяния, несмотря на проклятие судьбы. Он был хромым от рождения; и Александра всегда восхищало, как стойко он переносит свою беду.

Мимо гарцевал скаковой конь; наездник — маленький нубиец в полосатой тунике. Было известно, что в этом году царь собирается покупать только боевого коня; но он заплатил однажды сумму, уже ставшую легендой — тринадцать талантов, — за скакуна, который выиграл ему в Олимпии; и торговец полагал, что стоит попробовать. Филипп улыбнулся и покачал головой. Маленький нубиец, мечтавший, что его купят вместе с конём — что он будет носить золотую серьгу в ухе и есть мясо по праздникам, — рысью поехал назад. На лице его была такая скорбь, что больно смотреть.

Теперь начали выводить боевых коней. Какой пойдёт первым, какие потом, в каком порядке, — об этом торговцы яростно спорили всё утро. В конце концов очерёдность была установлена, с помощью крупных взяток. Царь спустился со своего помоста и стал заглядывать коням в зубы, поднимать им копыта, ощупывать бабки и слушать дыхание, прикладывая ухо к рёбрам. Некоторых коней отослал, некоторых оставил поблизости, на случай если не появится ничего лучшего. Потом возникла заминка, следующего коня не было. Филипп нетерпеливо оглянулся. Известный фессалийский торговец, Филоник, нервно дёрнулся и сказал своему скороходу:

— Передай им, если не приведут коня тотчас же, я из их кишок арканов понаделаю.

— Киттий говорит, господин, привести-то его они могут, но…

— Мало того, что я сам его объезжал, я его и показывать должен, что ли?.. Скажи Киттию, если он сорвёт мне эту сделку, то у них на всех не останется шкуры даже на пару сандальных подмёток! — Потом, с сердечной улыбкой, он обратился к царю: — Государь, он уже на подходе. Ты увидишь, он не хуже, чем я писал тебе из Лариссы. Даже лучше! Прости мне эту задержку. Мне только что сообщили, какой-то дурак упустил его с привязи, а это конь такой, что поймать его трудно… А! Вот он!

Вороного, с белой звездой на лбу, осторожно вели под уздцы, шагом. Остальных коней показывали под наездниками, чтобы видно было аллюр. Этот был явно в поту, но по дыханию нельзя было сказать, что его только что ловили. Когда его подвели к царю и его конюшему, конь раздул ноздри и скосил чёрный глаз; попытался вскинуть голову, но конюх повис на узде и не позволил. Уздечка дорогая — красная кожа с украшениями из серебра, — но чепрака на нём не было. Торговец злобно скривил губы. Приглушённый голос возле помоста произнёс:

— Глянь, Птолемей! Ты только глянь на этого!

— Вот, государь! — воскликнул Филоник с наигранным восхищением. — Вот он, Гром. Если здесь когда-нибудь был конь, достойный царя…

Это на самом деле был идеальный конь Ксенофонта, по всем статьям. Начав, как он советовал, с ног, Александр увидел копыта, высокие спереди и сзади. Когда он переступал, как сделал это сейчас (едва не придавив ногу конюху), звук был звенящим, словно у кимвалов. Бабки крепкие, но гибкие; грудь широкая, шея изгибалась дугой, словно у бойцового петуха — как сформулировал это писатель, — грива длинная, густая, шелковистая, только плохо расчёсана почему-то… Спина крепкая, широкая, хребет не выпирал; поясница короткая и широкая… Блестящая чёрная шерсть, а на крупе клеймо — рогатый треугольник, бычья голова, — знак его знаменитой породы. Удивительным образом, белое пятно на лбу почти в точности повторяло форму клейма.

— Вот это конь! — воскликнул Александр. — Это само совершенство!

— Он с норовом, — возразил Птолемей.

Тем временем Киттий, старший конюх, жаловался у коновязей своему приятелю, тоже рабу, который знал о всех его мучениях:

— В такие дни как сегодня, я жалею что мне тоже не перерезали горло, как отцу, когда взяли наш город. У меня спина ещё с прошлого раза не зажила, а нынче он меня опять высечет.

— Но ведь этот конь — убийца. Чего ему надо?.. Он что, убить царя хочет?

— С конём всё было в порядке, можешь мне поверить. Всё было в порядке, — просто гордый был конь, пока хозяин его не измордовал. Не послушался его сразу, видишь ли. Он же хуже зверя, когда напьётся! Обычно-то он на нас отыгрывается, люди дешевле… А теперь все оказались виноваты, только не он сам. Если сказать ему, что он искалечил коню характер — на всю жизнь искалечил, — он же меня убьёт. Он же всего месяц назад купил коня у Кройса, специально для этого случая купил, два таланта отдал… — Его слушатель присвистнул. — Здесь-то он рассчитывал три получить… И вполне мог бы, если бы не постарался его сломать. Но конь не сдался, молодец. Меня-то он давно уже сломал.

Филипп, увидев, что конь норовист и неспокоен, обошёл его кругом, держась поодаль.

— Да, — сказал он, — выглядит отлично. Ну-ка, покажите, как он двигается.

Филоник сделал несколько шагов к коню. Тот заржал — звонко, как боевая фанфара, — взвился на дыбы, подняв повисшего на узде конюха и замахал передними копытами. Торговец выругался и ближе подходить не стал; конюх усмирил коня. По красной уздечке словно краска потекла; а с губ коня упало несколько капель крови.

— Гляньте-ка, какие удила, — удивился Александр. — С шипами!..

— Похоже, его и этим не удержишь, — небрежно сказал рослый Филот. — Красота это ещё не всё.

— А всё-таки он голову поднял! — Александр подался вперёд.

Мужчины шагнули за ним следом, глядя через него: ростом он был едва по плечо Филоту.

— Ты видишь, какой у него характер, государь! — Филоник старался изо всех сил. — Такого коня можно научить вставать на дыбы и бить врага…

— Лучший способ добиться, чтобы коня под тобой убили, это заставить его показать брюхо, — резко ответил Филипп. Потом обратился к сухопарому, кривоногому человеку, стоявшему рядом: — Попробуешь, Язон?

Царский конюший подошёл к коню спереди, говоря что-то мягко, успокаивающе. Конь подался назад, переступил напряжённо, вращая глазами… Конюший щёлкнул языком и сказал твёрдо:

— Ну, Гром, малыш…

При звуке своего имени, конь казалось содрогнулся от подозрения и злобы. Язон снова заговорил что-то нечленораздельное, просто звуки. Потом сказал конюху:

— Держи ему голову, пока я сяду. С этим ты и один должен управиться.

Он стал подходить к коню сбоку, собираясь ухватиться за основание гривы. Это единственный способ вскочить верхом, если нет копья, чтобы опереться на него и подпрыгнуть. Если бы был чепрак, то сидеть было бы удобнее — и красивее тоже, — но никакой опоры для ноги и он бы не дал. А подсаживают только стариков… И персов; все знают, какие они неженки.

В последний момент его тень промелькнула перед глазами коня. Конь резко рванулся, развернулся и ударил задними копытами, едва не попав в Язона. Язон отшагнул и посмотрел на него сбоку, сощурившись и скривив рот. Царь встретился с ним взглядом и поднял брови.

Александр, смотревший на это, затаив дыхание, обернулся к Птолемею и сказал с отчаянием:

— Он же его не купит!

— А кто ж такого купит? — удивился Птолемей. — Я вообще в толк не возьму, зачем его показывать стали. Ксенофонт не купил бы. Ты ж только что его цитировал: пугливый конь не позволит тебе навредить врагу, а тебе навредит выше головы.

— Пугливый?.. Он?.. Да я в жизни не видал коня смелее! Он же боец… Ты посмотри, как его били, даже под брюхом рубцы. Если отец его не купит — тот мерзавец с него шкуру сдерёт, с живого. Это ж у него на морде написано.

Язон попытался ещё раз. Но не успел даже подойти к коню, как тот начал лягаться. Язон посмотрел на царя, царь пожал плечами.

— Он же тени боится, даже своей, — горячо сказал Александр Птолемею. — Неужели Язон не понимает?

— Он и так понял вполне достаточно, он в ответе за царскую жизнь. Ты бы поехал на войну на таком коне?

— Да! Я бы точно поехал. Тем более на войну.

Филот поднял брови, но переглянуться с Птолемеем ему не удалось.

— Ладно, Филоник, — сказал Филипп. — Если это лучший конь в твоей конюшне, то давай не будем тратить время. У меня много дел.

— Государь, дай нам ещё чуточку времени. Он играет, не набегался. Сытый, весёлый…

— Я не стану платить три таланта за то, чтобы сломать себе шею.

— Господин мой, только для тебя… Я назначу другую цену…

— Мне некогда!..

Толстые губы Филоника вытянулись в узкую полоску. Конюх, изо всех сил повиснув на шипастой узде, начал разворачивать коня, уводить. Александр воскликнул громко:

— До чего обидно! Самый лучший конь!

Этот возглас, злой и убеждённый, прозвучал дерзким вызовом; люди стали оглядываться на него. Филипп тоже повернулся к сыну, удивлённый. Никогда ещё, как бы ни было плохо, сын не грубил ему на людях. Ладно, он оставит это до лучших времён. Конюх уходил, уводя коня.

— Здесь никогда не было коня лучше этого! И всё что ему нужно — обращаться с ним по-человечески!.. — Александр вышел на поле. Друзья его, даже Птолемей, от него отстали: уж слишком далеко он зашёл. Вся толпа смотрела, затаив дыхание. — Конь один на десять тысяч, а его забраковали!..

Филипп, оглянувшись снова, решил, что мальчик просто не понимает, насколько оскорбительно его поведение. Он же — как жеребёнок норовистый; слишком горяч стал с тех пор как совершил два своих ранних подвига; они ему в голову ударили. Самые лучшие уроки человек преподаёт себе сам, — подумал Филипп. И сказал:

— Язон тренирует лошадей уже двадцать лет. А ты, Филоник? Давно?

Торговец переводил взгляд с отца на сына. Сейчас он себя чувствовал канатоходцем на верёвке.

— Ну что тебе сказать, государь? Меня этому с детства учили…

— Слышишь, Александр? Но ты думаешь, у тебя лучше получится?

Александр посмотрел не на отца, а на Филоника. Взгляд был такой, что торговец отвёл глаза.

— Да. С этим конём получилось бы.

— Прекрасно, — сказал Филипп. — Если сумеешь, он твой.

Мальчик жадными глазами смотрел на коня, приоткрыв рот. Конюх остановился. Конь фыркнул, повернув голову.

— Ну а если не сумеешь? — весело спросил царь. — Каков твой заклад?

Александр глубоко вдохнул, не сводя глаз с коня.

— Если я на нём не проеду, то заплачу за него сам.

Филипп поднял густые чёрные брови.

— Три таланта?

— Да.

Мальчику только что назначили денежное содержание; такую сумму ему придётся отдавать ещё весь следующий год, а самому почти ничего оставаться не будет.

— Ты на самом деле готов на это? Я ведь не шучу!..

— Я тоже.

Теперь, перестав тревожиться за коня, он увидел, что все на него смотрят: офицеры и вожди, конюхи и торговцы; Птолемей, Гарпал и Филот; и мальчишки, с которыми он провёл это утро… Высокий Гефестион, который двигался так хорошо, что всегда привлекал внимание к себе, шагнул вперёд, оказавшись перед остальными. На миг их глаза встретились.

Александр улыбнулся Филиппу:

— Значит поспорили, отец. Конь в любом случае мой, а проигравший платит, так?

Вокруг царя раздался смех и шум рукоплесканий; от радости и облегчения, что всё так хорошо обернулось. Только Филипп, пристально смотревший на сына, разглядел, что это улыбка, какая бывает в бою. И ещё один человек это знал, но на него никто не обратил внимания тогда.

Филоник, почти не в силах поверить в столь удачный поворот судьбы, заторопился перехватить мальчишку, который пошёл прямо к коню. Выиграть он конечно не может, но надо позаботиться, чтобы хоть шею себе не свернул… А что царь возьмёт эту заботу на себя — надежды не было.

— Мой господин, ты сейчас убедишься…

Александр оглянулся на него.

— Уйди.

— Но, господин мой, когда ты подойдёшь…

— Уйди!.. Вон туда, под ветер. Чтобы он нетолько не видел тебя, но чтобы и духу твоего здесь не было, понял? Ты уже достаточно постарался.

Филоник заглянул в побледневшие, расширенные глаза — и без звука пошёл точно туда, как ему было велено.

Только теперь Александр сообразил, что забыл спросить, когда коня назвали Громом и было ли у него прежде какое-нибудь другое имя. Конь уже ясно сказал, что слово «Гром» связано для него с тиранией и болью. Значит ему нужно новое имя… Он обошёл коня, так что тень осталась за спиной, глядя на рогатое пятно под чёлкой.

— Быкоглав, — сказал он, перейдя на македонский, на язык любви и правды, — Букефал, Букефал…

Конь поднял уши. Этот голос был не похож на те ненавистные, какие он знал. Но что дальше? Людям он больше не верил. Он фыркнул и ударил копытом, предупреждая.

— Наверно царь жалеет, что послал его на это дело, — сказал Птолемей.

— Он под счастливой звездой родился, — возразил Филот. — Хочешь, поспорим?

— Я его забираю, — сказал Александр конюху. — Ты можешь быть свободен.

— О нет, господин мой! Только когда ты сядешь, господин мой… Ведь с меня же потом спросят!..

— Никто ничего не спросит, конь уже мой. Ты просто отдашь мне узду, только не дёргай. Я сказал, дай сюда!.. Живо!

Он взял поводья и сразу отпустил их, поначалу только слегка. Конь фыркнул, потом повернул голову и понюхал его. Правое переднее копыто беспокойно рыло землю. Он перехватил поводья в одну руку, а свободной погладил потную, влажную шею; потом перехватился за оголовье уздечки, так что колючие удила совсем перестали тревожить. Конь чуть подвинулся вперёд. Он сказал конюху:

— Уходи вон в ту сторону. Не маячь перед глазами.

Теперь он потянул голову коня навстречу яркому весеннему солнцу. Тени оказались за спиной, их больше не было видно. А он купался в ароматах конского пота и дыхания.

— Букефал, — позвал он тихо.

Конь потянулся вперёд, стараясь увлечь его за собой; он слегка натянул поводья. На морде сидел слепень — он согнал, проведя ладонью сверху вниз, до мягкой губы. Конь порывался идти дальше, словно прося: «Давай поскорее убежим отсюда».

— Да, — сказал он, погладив коню шею, — Да. Но всему своё время, Букефал. Когда я скажу, мы уйдём. Но убегать — это не для нас с тобой.

Надо скинуть плащ, мешает. Пока рука была занята пряжкой, он продолжал разговаривать, чтобы конь помнил только о нём.

— Ты только подумай, кто мы такие: Александр и Букефал!..

Но вот плащ скользнул за спину, упал на землю… Он провёл рукой по спине коня. Наверно почти четырнадцать ладоней, для Греции очень высокий конь; а он-то привык к тринадцати… Этот почти такой же высокий, как у Филота, который без конца хвастается своим. Чёрный глаз повернулся в его сторону.

— Ти-ихо… ти-ихо… сто-ой… Я тебе скажу, когда.

Собрав свободные поводья в левой руке, он ухватился за гриву на крутой шее, а правой взялся за холку. Конь напрягся, побежал… Он пробежал с ним рядом несколько шагов, чтобы уловить момент, потом прыгнул, перебросил правую ногу… Есть!

Веса конь почти не ощутил. Но ощутил неколебимую уверенность всадника, непреодолимую доброту его рук и сдержанную, но непреклонную волю. Эту волю он понимал — он и сам был такой, — и знал, какова она бывает у людей. У этого была невероятная, нечеловеческая. Людям он не подчинился, но был согласен подчиниться богу. Поначалу толпа наблюдала молча. Эти люди знали коней, и понимали, что этого пугать нельзя. В тишине слышалось только взволнованное дыхание массы людей. Они ждали, что вот сейчас конь придёт в себя, и были уверены, что в лучшем случае он унесёт мальчишку; были готовы рукоплескать, если малыш сможет удержаться, пока конь не устанет… Но он держал коня в руках, тот ждал его приказа… Зазвучали удивлённые голоса. А когда он наклонился вперёд и с криком ударил коня пятками, когда они рванулись вниз к заливным лугам — поднялся рёв. Они исчезли вдали; только облако пыли потянулось вслед, обозначая их путь. Их долго не было, потом они наконец появились. Солнце было у них за спиной, так что тень прямо перед глазами. И копыта триумфально втаптывали эту тень в землю, словно ноги фараона на барельефе, топчущего попранных врагов.

На конском поле они перешли на шаг. Конь фыркал и встряхивал уздечку. Александр сидел свободно, как учил Ксенофонт, — ноги прямо книзу, — держался бёдрами, расслабив ногу от колена. Он ехал к помосту, но его кто-то уже ждал внизу… Это был отец.

Он спрыгнул по-кавалерийски, перекинув ногу через шею коня и повернувшись к нему спиной. На войне такой способ считается самым надёжным, если только конь позволяет. Этот помнил всё, чему успел научиться когда-то в добрых руках. Филипп протянул обе руки — Александр шагнул навстречу и обнял его.

— Только смотри, отец, чтобы мы ему рот не дёргали, — сказал Александр. — Ему больно.

Филипп похлопал его по спине. Он плакал; даже из слепого глаза катились настоящие слёзы.

— Сынок!.. — Слезы мешали говорить. Жёсткая борода была влажной. — Молодец, сын мой. Мой сын.

Александр ответил на его поцелуй. Сейчас казалось, что этот момент останется с ними навсегда.

— Спасибо, отец. Спасибо за коня. Я его буду звать Быкоглав.

Вдруг конь рванулся резко… К ним шёл Филоник; сияя улыбкой, рассыпаясь в похвалах и поздравлениях. Александр оглянулся и мотнул головой — Филоник ретировался. Покупатель всегда прав!..

Их окружила толпа, напирала…

— Отец, скажи им, чтобы держались подальше. Он пока не выносит людей. Мне придётся самому его обтереть, чтобы не простудился.

Занимаясь с конём, он держал рядом самого лучшего конюха, чтобы конь узнал его в следующий раз. Толпа осталась на поле. Потому, когда он вышел во двор конюшни — раскрасневшийся от скачки и от работы, растрёпанный, пропахший конским потом, — там было пусто. Только болтался без дела высокий мальчик, Гефестион, чьи глаза желали ему победы. Александр улыбнулся, показав, что узнал его. Гефестион улыбнулся в ответ, поколебался чуть, подошёл поближе — возникла пауза.

— Ты хотел на него посмотреть?

— Да, Александр. Это было так, словно он тебя знает. Я это чувствовал, как знамение. Как ты его зовёшь?

— Быкоглав.

Они говорили по-гречески.

— Это лучше, чем Гром. То имя он ненавидел.

— Ты живёшь где-то близко. Верно?

— Да, могу показать, прямо отсюда видно. Не эта первая гора, вон там, и не вторая — а за ними.

— Ты здесь уже бывал однажды, я тебя помню. Ты мне ремень помог закрепить… Нет, то был колчан. А отец твой тебя уволок.

— Я тогда не знал, кто ты.

— И эти горы свои ты мне тогда показывал. Я помню. А родился ты в месяц льва, в тот же год что и я.

— Верно.

— Ты на полголовы выше. Но у тебя и отец высокий, правда?

— Да, высокий. И дядья тоже.

— Ксенофонт говорит, рослого коня можно отличить при самом рождении, по длинным ногам. Когда мы оба вырастем, ты всё равно будешь выше.

Гефестион заглянул в доверчивые, искренние глаза. И вспомнил, как отец говорил, что если бы не тот наставник с кирпичной мордой, что морил его голодом и перегружал работой, то сын царя мог бы подрасти повыше. Надо было, чтобы кто-нибудь его защищал всё это время, чтобы какой-нибудь друг был рядом…

— Это неважно. Всё равно, на Букефала никто кроме тебя не сядет.

— Пойдём, посмотришь на него. Только слишком близко не подходи. Я вижу, мне придётся первое время всегда быть рядом, когда конюхи будут с ним заниматься.

Он вдруг обнаружил, что говорит на македонском. Они переглянулись — и рассмеялись оба.

Они ещё долго болтали, пока он не вспомнил, что собирался прямо из конюшни, как был, пойти к матери и рассказать ей последние новости. Первый раз в жизни он совершенно забыл о ней.


Через несколько дней он принёс жертву Гераклу. Герой всегда был настолько щедр и великодушен, что заслужил чего-то большего, чем козел или баран.

Олимпия согласилась. Если сын её ничего не жалел для Геракла, то она ничего не жалела для сына. Она беспрерывно писала письма всем своим подругам и родне в Эпир, рассказывая, как Филипп раз за разом пытался сесть на коня, но тот его сбрасывал, позоря перед народом; как конь был свиреп, словно лев, — но её сын укротил его. Она распаковала новый тюк тканей из Афин, предложила ему выбрать кусок для нового праздничного хитона. Он выбрал простую, тонкую белую шерсть; а когда она сказала, что это слишком скромно для такого великого дня, — ответил, что для мужчины в самый раз, то что надо.

К святилищу героя он нёс своё приношение в золотой чаше. Присутствовали и мать и отец, церемония была торжественная.

Произнеся подобающие обращения к герою, со всеми восхвалениями и эпитетами, Александр поблагодарил его за всё хорошее, что он сделал для людей, и закончил так:

— Каким ты был со мной, таким и оставайся. Будь благосклонен ко мне во всех моих начинаниях, по молитве моей.

Он поднял чашу. Полупрозрачная струя ладана полилась на пылающий костёр, словно янтарный песок; к небу поднялось облако благоуханного голубого дыма.

Все вокруг провозгласили «Аминь», — кроме одного. Леонид, пришедший потому, что считал это своим долгом, поджал губы. Он скоро уезжал, его подопечного передавали другому. Хотя мальчику ничего ещё не сказали, его хорошее настроение казалось оскорбительным… А аравийская смола ещё стекала каплями с чаши. Сколько же денег выплеснул в огонь этот мальчишка? Наверно сотни драхм! И это после того, как он его постоянно приучал к простоте, предостерегал от излишеств!.. Среди радостных возгласов его голос прозвучал кисло:

— Не будь столь расточителен, Александр. Не разбрасывайся такими драгоценностями, пока не стал хозяином земли, где добывают их.

Александр отвернулся от алтаря, с пустой чашей в руке, и посмотрел на Леонида. Сначала удивлённо; но удивление это тотчас сменилось вниманием и серьёзностью. Наконец он сказал:

— Хорошо, Леонид. Я запомню.

Спускаясь по ступеням святилища, он увидел ждущие глаза Гефестиона, понимавшего суть знамений. Им не надо было говорить об этом, им всё было ясно и так.

5

— Я уже знаю, кто это будет. Отец получил письмо и позвал меня нынче утром. Надеюсь, того человека можно будет вытерпеть. Но если нет — нам придется что-нибудь придумать…

Они сидели на крыше дворца, в ендове между двух скатов. Очень укромное место: один Александр знал как сюда забираться, пока не показал дорогу Гефестиону.

— Можешь на меня рассчитывать, даже если захочешь его утопить, — сказал Гефестион. — Ты и так уже натерпелся сверх меры. А он на самом деле философ?

— Ещё какой! Из Академии, у Платона учился… Будешь приходить на мои уроки? Отец говорит, тебе можно.

— Я ж тебя только задерживать буду.

— Софисты учат в диспутах, ему нужны будут мои друзья. После подумаем, кого ещё позвать. Это будет не просто логическая болтовня; ему придется учить меня и всякой всячине, которую можно использовать для дела. Так отец ему сказал. А он написал в ответ, что образование человека должно соответствовать его положению и обязанностям. Не очень понятно, что он имеет в виду.

— Но он по крайней мере не сможет тебя бить. Он афинянин?

— Нет, из Стагиры. Он сын Никомаха, тот был врачом у деда моего, Аминта. Кажется, он и отца лечил, совсем маленького. Ты знаешь, как жил Аминт?.. Словно волк. Без конца отбивался от врагов — или сам нападал, свои убытки возместить пытался. Никомах был ему предан, это наверняка, а уж какой он там врач — не знаю… Но Аминт умер в собственной постели, это большая редкость в нашем роду.

— Значит, его сын… Как его зовут?

— Аристотель.

— Он знает страну, это уже кое-то. Он очень старый?

— Около сорока. Для философа совсем не старый, они ведь живут вечно… Изократу, который хочет, чтобы отец возглавил греков, уже за девяносто, но даже он предлагал себя на это место. Представляешь? Платон тоже больше восьмидесяти прожил… Отец говорит, Аристотель хотел возглавить его школу, но Платон выбрал своего племянника. Потому он и уехал из Афин.

— И попросился к нам?

— Нет. Он уехал, когда нам с тобой было всего девять. Я знаю этот год, потому что как раз халкидийская война шла. А домой в Стагиру вернуться нельзя было: отец только что сжёг её, а народ в рабство забрал… Что это мне волосы тянет?

— Веточка отломилась. От дерева, что мы сюда лезли.

Пальцы у Гефестиона были не слишком гибкие. Сучок с каштана запутался в блестящих волосах, пахнущих каким-то дорогим снадобьем Олимпии и летней травой. Гефестион, волнуясь, заботливо и осторожно вытащил веточку; потом рука его скользнула вниз, он обхватил Александра за талию. Когда-то, в первый раз, он сделал это почти случайно. Хотя его не оттолкнули, прошло два дня, прежде чем он попытался попробовать снова. А теперь пользовался каждым удобным случаем, когда они оставались наедине; и почти постоянно думал об этом. Что думает Александр, он не знал; быть может вообще и внимания не обращает. Во всяком случае, Александр принимал это без возражений; а говорил с ним с каждым разом всё свободнее и откровеннее, обо всём.

— Стагирцы были союзниками Олинфа. И он покарал их для примера всем тем, кто не хочет иметь с ним дела. Твой отец рассказывал о войне?

— Что?.. А, да. Рассказывал.

— Слушай, это важно. Аристотель уехал в Ассос как гостеприимец Гермея. Они в Академии встречались, а он там тиран. Знаешь, где Ассос? Как раз напротив Митилены, он проливы запирает. Так что — если только не ошибаюсь — я знаю, почему отец выбрал как раз его. Но об этом никому ни слова, ясно?

Он заглянул Гефестиону в глаза, как всегда перед откровенным разговором; и, как всегда, Гефестион ощутил, что у него что-то тает в груди. Как всегда, прошло какое-то время, прежде чем он снова смог понимать, что ему говорят.

— … которые были в других городах и не попали в осаду, просят отца восстановить Стагиру и отпустить её жителей. Того же хочет и этот Аристотель. А отцу нужен союз с Гермеем. Все своей выгоды ищут, как на конской ярмарке. Леонид тоже приезжал из-за политики какой-то… Старый Феникс — единственный, кто со мной ради меня.

Гефестион напряг руку. Его мучили противоречивые чувства. Хотелось сдавить Александра так, чтобы тот исчез, оказался внутри, со всеми косточками даже, — но он знал, что этого нельзя, это безумие; он сам убил бы каждого, кто повредил бы хоть волос на голове Александра.

— Они не знают, что я это понял. Я просто ответил: «Хорошо, отец». Даже матери ничего не сказал. Хочу сначала сам посмотреть на того человека, а потом уж решу, что делать. И чтобы никто даже не знал, почему я так решил. Это я только тебе говорю. Мать моя против философии, не хочет.

А Гефестион тем временем размышлял, насколько хрупкими кажутся эти рёбра, и как ужасны оба непримиримых желания: нежить это тело — и сокрушить. Он молчал.

— Она говорит, философия учит людей отвергать богов. Могла бы знать, что я никогда от них не отрекусь, кто бы мне что ни сказал. Я про них так же уверен, как про тебя, что ты есть… Послушай, я же так совсем дышать не могу.

Гефестион, который мог бы сказать то же самое, быстро отпустил его. Потом сумел ответить:

— Быть может, царица его отошлёт…

— Ну нет. Этого я не хочу. Только лишние неприятности будут. А кроме того я подумал, быть может это окажется такой человек, который сможет ответить на вопросы разные. Я как только узнал, что философ приезжает, — стал записывать. Такие, на которые здесь у нас никто ответить не может. Уже тридцать пять набралось, я вчера считал.

Он не отодвинулся, а сидел, опершись спиной на крутой скат крыши и слегка привалившись плечом к Гефестиону, доверчиво и тепло. Вот истинное, совершенное счастье, — подумал Гефестион, — вот бы всегда так!.. И сказал:

— Ты знаешь, мне хочется убить Леонида.

— О-о! Я раньше тоже так думал. Но теперь мне кажется, что он был послан Гераклом. Когда человек делает тебе добро вопреки своей собственной воле — тут видна божья рука. Он хотел меня подавить, но научил переносить лишения. Мне никогда не нужен меховой плащ, я никогда не ем сверх меры и не валяюсь по утрам… Если бы не он, мне бы теперь гораздо труднее было начинать учиться, а от этого никуда не денешься… И ведь нельзя требовать от своих людей, чтобы они переносили то, чего ты сам выдержать не можешь. А всем хочется посмотреть, каков я: как отец или понежнее. — Мышцы на рёбрах у него были, как каменные; тело казалось одетым в доспех. — Я только одежду ношу получше, вот и всё. Люблю красивое.

— Этот хитон ты никогда больше не наденешь, я тебе точно говорю. Посмотри, что ты на дереве сделал, сюда же ладонь пролезает… Александр. Слушай, ты никогда не пойдёшь воевать без меня, правда же?

Александр выпрямился, изумлённо глядя на него. Гефестиону пришлось убрать руку.

— Без тебя?.. Ты о чём? Как ты мог подумать такое, ведь ты мой лучший друг!

Гефестион знал уже с незапамятных времён, что если бы бог предложил ему всего один-единственный дар за всю жизнь — на выбор, — он выбрал бы именно этот. Радость ударила его, словно молния.

— Ты это серьёзно? — спросил он. — На самом деле, серьёзно?

— На самом деле? — переспросил Александр. В голосе звучало оскорблённое удавление. — А ты сомневаешься? Думаешь, всё то, что рассказывал тебе, я говорю кому попало? «Серьёзно» — это ж надо такое ляпнуть!..

Гефестион подумал, что если бы услышал это всего месяц назад — так испугался бы, что не смог бы ответить.

— Не сердись. Слишком большому счастью всегда трудно поверить, — сказал он.

Взгляд Александра смягчился. Он поднял правую руку:

— Клянусь Гераклом!

Потом наклонился к Гефестиону и поцеловал его заученным поцелуем; так целуют дети, ласковые от природы и доверчиво любящие взрослых. Гефестион, потрясённый восторгом, не успел вернуть поцелуй, лёгкое касание уже ушло. А когда он собрался с духом, Александр думал уже о другом. Казалось, он рассматривает небо.

— Смотри, — показал он. — Видишь статую Победы на самом высоком фронтоне? Я знаю, как забраться туда. Пошли.

От них Победа смотрелась не больше детской глиняной куклы. Но когда, после головокружительного подъёма, они добрались до её основания, оказалось, что статуя высотой в три локтя. В руке, простёртой в пустоту, она держала позолоченный лавровый венок.

Пока лезли наверх, Гефестион ничего не спрашивал; ему было страшно задумываться. Теперь, по команде Александра, он обхватил левой рукой бронзовую талию богини.

— Держи меня за руку, — сказал Александр.

Гефестион схватил его за кисть левой руки, а он потянулся и завис над бездной, стоя на цоколе статуи, — и так отломил два листочка. Один поддался сразу, со вторым пришлось повозиться. Гефестион почувствовал, как у него потеют ладони; от страха, что из-за этого рука соскользнёт и он выпустит Александра, в животе стало холодно, будто льдом его набило, а волосы зашевелились. Но, невзирая на этот ужас, он обратил внимание на кисть, зажатую в его руке. Она была очень изящна по сравнению с его собственной, но при этом крепка, жилиста, а сжатый кулак казался не мягче бронзы. Мгновения тянулись вечностью, но вот Александра можно тянуть назад… Он спустился, держа эти листочки в зубах; а когда они вернулись на свою крышу, отдал один из них Гефестиону и спросил:

— Ну? Теперь веришь, что на войну пойдём вместе?

Лист на ладони Гефестиона размером был почти как настоящий. И дрожал как настоящий. Гефестион поспешил закрыть его пальцами, чтобы не видно было этой дрожи. Только теперь он почувствовал страх от этого подъёма; перед глазами стояла крошечная, мелкая мозаика громадных плит далеко внизу, и вспоминалось леденящее одиночество на высоте. Он пошёл наверх с горячей готовностью выдержать любое испытание, какому подвергнет его Александр, даже если это будет стоить ему жизни. Только теперь, когда позолоченный бронзовый лист впился ему в ладонь, он понял, что Александр испытывал не его. Он был только свидетелем. Его взяли наверх, чтобы он держал там в своих руках жизнь Александра; после того вопроса, на самом ли деле он говорил серьёзно… Это был залог их дружбы.

Спускаясь с крыши по высокому дереву, Гефестион припомнил легенду о Семеле, возлюбленной Зевса. Он явился ей в человеческом облике, но этого ей было мало: она потребовала, чтобы он обнял её в божественном облике своём. Это оказалось слишком — её испепелило… Ему тоже надо быть готовым к испытанию огнём.


До приезда философа оставалось ещё несколько недель, но его присутствие уже ощущалось.

Гефестион его недооценил. Он знал не только страну, но и царский двор; причём знал самые свежие новости, поскольку у него было много друзей и в самой Пелле, и среди путешественников. Царь, превосходно об этом осведомлённый, предложил ему в письме — если это покажется ему полезным — обустроить специальное место, где принц и его друзья могли бы заниматься без помех.

Философ с одобрением читал между строк. Мальчика надо вырвать из материнских когтей, а за это отец обещает ему полную свободу. Это было больше, чем он смел надеяться. Он тут же написал ответ, в котором предлагал, чтобы принца и его друзей-однокашников разместили в некотором отдалении от придворных развлечений, а под конец — как бы только что об этом подумав — приписал, что рекомендует чистый горный воздух. В ближайших окрестностях Пеллы серьёзных гор не было.

На склонах Бермиона — к западу от равнины, где расположена Пелла, — был хороший дом, обветшавший за годы бесконечных войн. Филипп решил купить его и привести в порядок. Дотуда больше двадцати миль, как раз то что надо. К дому пристроят ещё одно крыло и гимнасий; а поскольку философ просил, чтобы было место для прогулок, — расчистят парк. Никакой симметрии; просто изящно подправить природу, создать то, что персы называют «раем». Говорят, примерно таким был легендарный сад царя Мидаса. Там всё цвело — просто сказочно.

Распорядившись по поводу школы, Филипп послал за сыном. Он был уверен, что жена уже узнала о его распоряжениях через своих шпионов — и наверняка извратила перед мальчиком их смысл.

В последовавшей беседе он сообщил Александру гораздо больше, чем сказал словами. Такая школа — естественный этап подготовки царского наследника; Александр видел, что отец воспринимает это как нечто, само собой разумеющееся. Неужели все резкие выпады матери, все двусмысленные обоюдоострые слова были всего лишь ударами в её бесконечной войне с отцом?.. Неужели она на самом деле сказала все те слова?.. Прежде он верил, что ему она не солжёт никогда; но теперь уже знал, что то были пустые мечты.

— В ближайшие дни я хотел бы знать, кого из друзей ты хочешь взять с собой, — сказал Филипп. — Подумай об этом.

— Спасибо, отец.

Он вспомнил долгие часы мучительных, гнетущих разговоров на женской половине; чтение сплетен и слухов, интриги, тяжкие раздумья по поводу каждого слова или взгляда; вопли и слезы, и оскорблённые призывы к богам; запахи ладана, колдовских трав и горящего мяса; доверительный шепот, из-за которого он не мог уснуть до утра, так что на другой день не бегал, а еле плёлся, и не мог попасть в цель…

— … все те, с кем ты общаешься сейчас, меня вполне устраивают, — говорил отец, — если, конечно, их отцы согласятся. Птолемей, например?

— Да. Птолемей конечно. И Гефестион. Я тебе уже о нём говорил.

— Я помню. Гефестион обязательно.

Ему нелегко далось сказать это как ни в чём не бывало; но не хотелось нарушать ход событий, снявший груз с его души. В отношениях мальчишек явно просматривалась печать фиванской эротики: юноша — и мужчина, с которого этот юноша берёт пример. Если дела действительно обстоят так, как ему кажется, — он никого не хотел бы видеть на месте такого мужчины. Даже Птолемей — хоть он и брат, и интересуется только женщинами, — и тот может оказаться опасен. Из-за редкой красоты сына и его склонности дружить со взрослыми, Филиппу одно время было неспокойно. Но вот, вдруг, мальчишка, с обычной своей непредсказуемостью, бросился в объятия такого же мальчишки, сверстника почти день в день… Они уже несколько недель неразлучны; Александр, правда, ничего не выдаёт; но того можно читать, как открытую книгу… Однако здесь нет никаких сомнений, кто для кого служит примером. Так что вмешиваться в это дело не стоит.

Достаточно хлопот было за пределами царства. В прошлом году на западной границе пришлось отгонять иллирийцев. Кроме множества огорчений, неприятностей и скандалов, это стоило ему ещё и раны — возле колена мечом рубанули, — от которой он до сих пор хромал.

В Фессалии всё шло хорошо. Он сверг дюжину мелких тиранов, добился мира в двух десятках кровавых междоусобных свар, и все — кроме самих тиранов — были ему благодарны. А вот с Афинами не получалось, ничего. Даже после Пифийских Игр, — когда они отказались прислать участников, потому что он там председательствовал, — он всё ещё не оставлял мысли примириться с ними. Все его агенты в один голос утверждали, что с народом договориться было бы можно, если бы ораторы оставили его в покое. Главная забота простого люда состояла в том, чтобы не урезали государственные пособия; никакая политика, угрожавшая общественным раздачам, не проходила, даже если речь шла о защите собственного дома своего. Филократа обвинили в измене, он едва успел удрать из-под смертного приговора… Теперь он жил в своё удовольствие на содержании у Филиппа; а Филипп возлагал свои надежды на людей неподкупных — но предпочитающих союз с ним по убеждению, полагающих что это наилучший вариант. Такие люди прекрасно понимали, что если его главная цель состоит в завоевании Азиатской Греции, то меньше всего ему нужна разорительная война с Афинами, в которой — победит он или нет — он неизбежно станет врагом всей Эллады, а приобретёт, даже в самом лучшем случае, лишь безопасный тыл.

Поэтому нынешней весной он послал новое посольство, с предложением пересмотреть мирный договор, если будут внесены разумные поправки. Афиняне прислали в ответ своего посла, давнего друга Демосфена, некоего Гелгесиппа, известного своим землякам под именем Пучок. Это прозвище возникло из-за того, что он носил на макушке узел волос, стянутый лентой как у женщины. Едва он приехал, стало ясно, почему выбрали именно его: при заведомой неприемлемости условий он был настроен бескомпромиссно и резко; не было никакого риска, что Филипп его переубедит. Именно он организовал в своё время союз Афин с фокидянами; оскорблением было уже само его присутствие в Пелле. Он приехал и уехал. А Филипп, который до сих пор не выжимал из фокидян ежегодной дани на разграбленный храм, послал им уведомление, что пора начинать платить.

А теперь разгоралась война за наследство в Эпире, где совсем недавно умер царь. Этот царь был там чуть больше чем просто вождь племенной, один из многих; скоро там начнётся хаос, если не посадить над ними какого-то гегемона. Филипп намеревался сделать это для блага Македонии. И впервые в жизни жена благословила его в его начинании, потому что он выбрал её брата Александроса. Филипп полагал, что тот увидит, в чём состоит его собственный интерес, и как-то обуздает её интриги; а поддержка Филиппа ему будет очень нужна, потому союзником он станет надёжным… Жаль, что дело такое срочное, не получается самому встретить философа. Прежде чем хромать к своему коню, он послал за сыном и сказал ему это. Ничего больше говорить не стал: у него были выразительные глаза и многолетний дипломатический опыт.


— Он приезжает завтра, — сказала Олимпия. — Примерно в полдень. Не забудь. Надо, чтобы ты был дома.

Александр стоял у небольшого ткацкого станка, на котором его сестра училась делать узорную кайму. Она недавно освоила новый цветной орнамент и жаждала восхищения. Они давно уже стали друзьями, так что похвал он не пожалел… Но тут заговорила мать — он оглянулся, словно конь, настороживший уши.

— Я приму его в Зале Персея, — сказала она.

— Я его приму, мама.

— Конечно ты должен там быть. Так я и сказала…

Александр отошёл от станка. Клеопатра, оставшись одна, стояла с челноком в руке и смотрела то на мать, то на брата, с привычным страхом. Брат её стучал пальцами по жёсткому поясу из тёмно-коричневой кожи.

— Нет, мама. Раз отец уехал, то принимать его должен я. Я передам отцовские извинения и представлю Леонида и Феникса. А потом приведу Аристотеля сюда наверх, к тебе.

Олимпия поднялась с кресла. В последнее время он рос быстрее прежнего, так что она оказалась не настолько выше его, как думала.

— Ты хочешь мне сказать, Александр, — голос её повысился, — что не желаешь меня там видеть?

Она умолкла раньше, чем он ожидал.

— Это маленьких мальчиков мамы приводят. Взрослому такое не подобает. Мне почти четырнадцать. И знакомство с этим человеком я начну так, как собираюсь его продолжать.

Она напряглась всем телом и вскинула голову.

— Это отец тебе сказал?

Вопрос застал его врасплох, но он сразу понял, как надо ответить:

— Нет. Отцу нет нужды говорить мне, что я уже взрослый. Это я ему сказал.

На скулах её выступил румянец; рыжие волосы, казалось, сами собой поднялись на голове, серые глаза распахнулись… Он смотрел на неё, как завороженный, — и думал, что нет больше в мире других таких глаз, с таким ужасным взглядом.

— Так значит ты уже взрослый! Мужчина! А я — твоя мать, которая тебя выносила, вынянчила, выкормила… Которая дралась за тебя, когда царь готов был выкинуть тебя, как бездомного пса, чтобы возвысить своего ублюдка…

Она сверлила его взглядом женщины, насылающей проклятье. Он её ни о чём не спрашивал: достаточно было того, что она хотела его поранить. Слова летели одно за другим, словно горящие стрелы.

— Я жила для тебя, только для тебя, каждый день жизни моей! С самого момента твоего зачатия, да, задолго до того, как ты увидел солнечный свет!.. Я прошла ради тебя огонь и тьму, я даже в царство мёртвых входила!.. А теперь ты сговорился с ним отделаться от меня, как от крестьянской бабы?!.. Да, теперь я верю — ты действительно его сын!

Он стоял молча. Клеопатра уронила челнок и закричала яростно:

— Отец нехороший, я его не люблю, я маму больше люблю!..

Они на неё даже не оглянулись. Она заплакала, но этого никто не слышал.

— Придёт время, ты вспомнишь этот день!.. — Да, подумал он, такое не скоро забудешь. — Ну?!.. Неужели тебе нечего ответить?!

— Извини, мама. — Голос у него уже начал ломаться, и теперь подвёл, сорвавшись кверху. — Я выдержал испытания на мужество. И теперь должен вести себя как мужчина.

Впервые она рассмеялась ему в лицо тем смехом, какой он слышал в её ссорах с отцом.

— Твои испытания мужества!.. Ты, дитя глупое! Быть может расскажешь, когда ты лежал с женщиной?

Она снова умолкла. Он тоже молчал, в шоке. На Клеопатру не обращали внимания, она выбежала из комнаты. Олимпия упала обратно в кресло и разразилась слезами.

Он подошёл к ней, как подходил прежде, и погладил по голове. А она рыдала у него на груди, бормоча о жестокостях, какие ей пришлось вытерпеть; крича, что ей больше не хочется видеть свет дневной, раз он пошёл против неё… Он сказал, что любит её, что она и сама это знает… Разговор получился бессвязный, но достаточно долгий. В конце концов — он и сам не мог понять, как это получилось, — в конце концов они договорились, что софиста будет встречать он, с Леонидом и Фениксом. Чуть погодя он ушёл. Чувствовал себя не побеждённым и не победившим — только уставшим до невозможности.

У подножья лестницы ждал Гефестион. Он оказался там случайно; как случайно под рукой бывал мяч, если Александру хотелось поиграть, или вода, если ему хотелось пить. Это получалось не по расчёту, а от постоянной чуткой настроенности, от которой не укрывалась ни одна мелочь. Сейчас, когда Александр спускался по лестнице, — со сжатыми губами, с синими кругами около глаз, — Гефестион понял какой-то сигнал — беззвучный, молчаливый — и пошёл с Александром рядом, в ногу. Они шагали по тропе, уходившей в лес, пока не вышли на прогалину, где лежал ствол поваленного дуба, поросший жёлтыми грибами и увитый кружевом плюща. Гефестион сел, опершись на него спиной; Александр, в молчании, не нарушенном ни разу, с тех пор как они вышли из дворца, подошёл и примостился у него на плече. Через некоторое время Александр вздохнул, но больше не издавал ни звука, довольно долго. Потом, наконец, сказал:

— Странно. Люди говорят, что любят тебя, а сами съедают живьём.

Гефестиону было бы проще и спокойнее обойтись без слов, но приходилось ответить хоть что-нибудь…

— Дело в том, что дети принадлежат им, а мужчины должны уходить, — сказал он. — Так говорит моя мать. Она говорит, что хочет, чтобы я стал мужчиной, но на самом-то деле это ей вовсе не нужно.

— Моей нужно. Что бы она ни говорила — нужно.

Он придвинулся, чтобы быть поближе. «Как зверёк, — подумал Гефестион. — Ему легче, если его погладишь, а ничего больше ему и не нужно. Ну и пусть… Надо дать что нужно…»

Вокруг никого не было, но Александр говорил тихо-тихо, словно птицы могли подслушать.

— Ей нужен мужчина, чтобы защищал её. Ты знаешь, почему.

— Да, знаю.

— И она всегда знала, что я буду её защищать. Но сегодня я понял — она уверена, что когда придёт моё время, я позволю ей царствовать за меня. Мы об этом не говорили. Но она знает, что я ей сказал: «Нет».

По спине Гефестиона поползли мурашки, он ощутил опасность. Но сердце было переполнено гордостью. Он никогда не надеялся, что его позовут в союзники против этого грозного соперника. Он выразил свою преданность только жестом, не решаясь произнести ни слова.

— Она плакала. Я её до слез довёл.

Александр был ещё совсем бледен. Что бы такое сказать ему?..

— Когда она тебя рожала — тоже плакала, но это было неизбежно. Так и здесь.

Они снова умолкли. Потом Александр спросил:

— Ты помнишь, я тебе ещё и про другое говорил?

Гефестион кивнул. С тех пор они об этом не заговаривали.

— Она пообещала когда-нибудь всё мне рассказать. Иногда говорит одно, в другой раз другое… Мне снилось, что я поймал священного змея и хотел заставить его говорить со мной, но он всё время отворачивался и удирал.

— Быть может он хотел, чтобы ты пошёл за ним? — предположил Гефестион.

— Нет. Он знал тайну, но говорить не хотел. Она ненавидит отца. Быть может, я единственный, кого она по-настоящему любила хоть когда. Но она хочет, чтобы я был только её, чтобы ему вообще ничего от меня не досталось! Иногда я думаю… быть может… за этим что-то есть?

Лес был залит солнцем, но Гефестион ощутил, как по телу пробежала мелкая дрожь.

— Слушай, боги это откроют. Всем героям открывали, всегда. Но твоя мать, она-то во всяком случае… Она же смертная, правда?

— Да, конечно. — Он помолчал, обдумывая это. — Однажды, когда я был на Олимпе, один был, мне был знак. Я поклялся богу навсегда оставить это между нами…

Он слегка подвинулся, прося, чтобы Гефестион отпустил его, и вытянулся во весь рост, с долгим тяжёлым вздохом.

— Иногда я забываю об этом и не вспоминаю месяцами, — а иногда думаю днём и ночью, неотвязно. Иной раз кажется, что если не докопаюсь до правды — с ума сойду.

— Это ты зря. Теперь у тебя есть я. Думаешь, я позволю тебе сойти с ума?

— Да. С тобой я могу говорить. Пока ты здесь…

— Обещаю тебе перед богом, я буду здесь пока жив.

Они смотрели в небо. Высокие облака казались неподвижны в мареве долгого летнего дня.


Пока корабль входил на вёслах в гавань, Аристотель, сын Никомаха, — потомственного врача из рода Асклепиадов, — оглядывался вокруг, пытаясь восстановить в памяти картины детства. Давно это было; всё казалось чужим. Из Митилены он доехал легко и быстро: был единственным пассажиром на быстроходной боевой галере, специально присланной за ним. Потому не удивился, увидев конный эскорт, ожидающий на причале.

Он надеялся, что начальник эскорта будет услужлив. Правда, он уже знал, как должны его встречать, но знание никогда не бывает тривиальным; всякая истина — всегда сумма всех её частей…

Над кораблём парила чайка. Рефлекторно — по многолетней привычке всё подмечать — он отметил её породу, угол её полёта, размах крыльев, пищу, за которой она нырнула… Корабль замедлил ход, и линии бурунов из-под форштевня изменили форму. Он мельком подумал о том, как связана скорость судна с формой волны, — и задвинул возникшую формулу в дальний уголок памяти; туда, где сможет её найти, когда будет время для этого. Ему никогда не приходилось носить с собой таблички и стилос.

У причала толпилась масса кораблей, рассмотреть эскорт было трудно. Наверно царь прислал кого-нибудь из своих приближённых. Он уже приготовил вопросы, которые задаст им. Вопросы человека, сформированного своим временем, когда ни один мыслитель не может представить себе более высокой цели, нежели задача исцеления Эллады. Варвары — это случай безнадёжный, по определению; с тем же успехом можно пытаться выправить горбатого. Но Элладу нужно вылечить, чтобы она могла править миром.

Уже два поколения подряд наблюдали, как все достойные формы государственного устройства загнивали, обращаясь в свою противоположность. Аристократия становилась олигархией; демократия — демагогией; монархия — тиранией…. С увеличением числа людей, принимающих участие в каждом из этих зол, в геометрической прогрессии возрастает противовес, мешающий любым реформам. Последние события показали, что тиранию изменить невозможно. Чтобы изменить олигархию, требуются сила и жестокость, пагубные для души. Чтобы изменить демагогию, нужно самому стать демагогом — и опять-таки разрушить собственную личность. Но чтобы реформировать монархию — нужно воспитать лишь одного-единственного человека… И ему выпал шанс воспитать царя. Это награда, о какой молится каждый философ!..

«Платон ради такой возможности жизнью рисковал в Сиракузах, — думал он, — первый раз с тираном-отцом, а потом ещё и с его бестолковым сыном. Платон скорее готов был потратить половину своих последних зрелых лет, чем отказаться от задачи, которую сам и сформулировал впервые. Это аристократ и солдат в нём говорил, а может быть мечтатель… Лучше было б ему собрать сначала надёжную информацию, тогда бы и ехать не пришлось!» Но даже эта резкая мысль вызвала незримое присутствие могучей, подавляющей силы. И давнее беспокойство — ощущение чего-то такого, что не измеришь никаким инструментом, что рушит любые категории и системы, — снова вернулось, возникло в памяти, словно назойливый призрак, вместе с летними ароматами Академического парка.

Ну что ж, в Сиракузах у Платона не получилось. Быть может, не было подходящего материала, не с чем было работать, — но эхо той неудачи прокатилось по всей Греции. А под конец он наверно и сам сломался, вообще из ума выжил, раз передал свою школу бесплодному метафизику Спевсиппу. Ведь этот Спевсипп был бы рад и школу бросить, чтобы перебраться в Пеллу. Раз царь готов помогать, а мальчик умён и упорен, и без заметных пороков, — и наследник в государстве, которое с каждым годом крепчает, — ничего удивительного, что Спевсиппу захотелось сюда, после сиракузского убожества. Но его не пустили. Демосфен со своей партией добился хотя бы этого: никто из афинян не смог воспользоваться этой возможностью.

Что до него самого, когда друзья стали превозносить его храбрость, раз он решается ехать в отсталые северные земли, где столько насилия, — он отметал эти разговоры с обычной скупой улыбкой. Здесь были его корни, воздухом этих гор дышал он в счастливые годы детства своего, красотой их любовался, когда все помыслы старших были заняты заботами войны. Что до насилия — он достаточно долго прожил под сенью Персидской державы; уж в чём-чём, но в наивности его заподозрить нельзя. Если он там сумел сделать философом и другом своим такого человека, как Гермей, — с таким тёмным прошлым, — вряд ли стоит ему бояться неудачи с юным мальчиком, которого можно будет лепить своими руками.

Галера приближалась к причалу; гребцы табанили, пропуская транспортную триеру. А он с волнением вспоминал дворец на склоне холма в Ассосе, смотрящий на лесистые склоны Лесбоса и на пролив, который он столько раз пересекал… И террасу, где летними ночами горел факел; и споры, и задумчивое молчание; и книги, которые читали вместе… Читал Гермей хорошо. Высокий голос его был не пронзителен, а мелодичен. Этот женоподобный тембр не отражал его духа. В детстве его оскопили, чтобы продлить красоту его, которую очень ценил хозяин; прежде чем стать правителем, он прошёл огни и воды — но постоянно рвался вверх, к свету, словно затоптанный росток. Однажды его уговорили посетить Академию, и с тех пор он никогда больше не опускался до прежних поступков своих.

Обречённый на бездетность, Аристотель взял к себе племянницу, а потом и женился на ней, ради их дружбы. Что она его обожает — это оказалось для него сюрпризом. Он воспринял её любовь с благодарностью, которую не стеснялся проявлять, и теперь был рад этому, потому что недавно она скончалась. Он вспоминал, как тоненькая, смуглая, заботливая девочка держала его за руку, смотрела на него уже замутненными, блуждающими глазами — и просила, чтобы их прах, его и её, смешали в одной урне. Он ей пообещал; и добавил, по своей инициативе, что никогда больше не женится. Теперь он вёз эту урну с собой, на случай если умрёт в Македонии.

Конечно, женщины у него будут. Он испытывал некоторую гордость — по его мнению вполне естественную для философа — от того, что у него всё в здоровой норме. Он полагал, что Платон отдавал любви слишком много душевных сил.

Неожиданно — как всегда при таких маневрах в забитой гавани — галера развернулась и подошла к пирсу. На причале поймали и закрепили швартовы, загремели сходни… Эскорт стоял спешившись, человек пять-шесть. Аристотель повернулся к слугам, чтобы убедиться что с багажом всё в порядке, но какое-то движение среди команды заставило его оглянуться. Наверху трапа стоял мальчик, озираясь вокруг. Руки его лежали на мужском поясе для меча, яркие густые волосы теребил лёгкий ветерок с берега… Он казался проворным и настороженным, как молодой охотничий пёс. Когда глаза их встретились, он спрыгнул с причала прямо на палубу; не дожидаясь матроса, кинувшегося помогать. Спрыгнул легко и естественно, словно шёл по ровному месту, даже не задержавшись.

— Ты Аристотель, философ?.. Да будут счастливы дни твои. Я Александр, сын Филиппа. Добро пожаловать в Македонию.

Они обменялись дежурными любезностями, оценивая друг друга.

Александр задумал эту встречу сразу же, как только узнал о приезде философа, решив действовать сообразно обстоятельствам.

Инстинктивно он чувствовал опасность. Мать как-то ужслишком легко согласилась, — а он знал, что она нередко соглашалась с отцом только ради того, чтобы скрыть свой следующий ход. Войдя в её комнату, когда её там не было, он увидел разложенное, готовое торжественное платье… Новая схватка обещала быть ещё кровопролитнее предыдущей, но всё равно могла ничего не решить. И тогда он вспомнил блистательного Ксенофонта, окружённого в Персии. Вспомнил, как тот вырвался, скрыв свой манёвр.

Это надо было сделать умненько, по всем правилам, чтобы без малейшего риска. Он пошёл к Антипатру, которого отец оставил наместником в Македонии на время своей отлучки, и попросил его поехать с ним. Антипатр был верен царю неколебимо. Он сразу всё понял — и согласился с удовольствием, хотя был не настолько глуп, чтобы это удовольствие проявить. Теперь он был здесь — встреча получилась вполне официальной — и вот он, философ.

Философ оказался худощав и мелковат. Сложен он был неплохо, но с первого взгляда казалось, что весь он, целиком, состоит из одной головы. Всё остальное подавлял широкий выпуклый лоб; казалось, что содержимое распирает этот сосуд. Небольшие проницательные глаза непредубеждённо и безошибочно регистрировали всё, что видели… Рот закрыт по линии, точной как философская дефиниция… Короткая аккуратная борода; редеющие волосы торчат в разные стороны, словно рост массивного мозга растолкал их корни…

Со второго взгляда обнаруживалось, что одет он не кое-как, а с ионийской элегантностью, и даже носит несколько хороших колец.

Афиняне считали, что он несколько фатоват, но в Македонии он выглядел изысканным и свободным от излишнего аскетизма. Александр подал ему руку, чтобы помочь подняться по сходням, — и проверил, как он реагирует на улыбку. Когда Аристотель улыбнулся в ответ, стало ясно, что улыбка — это самое большее на что он способен: его не увидишь с запрокинутой от смеха головой. Но похоже, что на вопросы он ответит.

Красота, думал философ. Дар богов. И не просто красота, а красота одухотворённая; в этом доме явно кто-то живёт… Его предприятие не так безнадёжно, как поездки Платона в Сиракузы. Надо сообщить Спевсиппу, пусть порадуется.

Тем временем принц представлял ему присутствующих, и делал это с отменным тактом. Конюх подвёл философу коня и помог сесть верхом, на персидский манер. Проследив за этим, мальчик повернулся в сторону; вперёд выдвинулся другой, повыше, державший за оголовье уздечки изумительного вороного, с белой звездой. Аристотель заметил коня уже раньше; и заметил, как тот волновался, пока протекали все формальности знакомства; и потому очень удивился, когда тот юноша отпустил вороного. Но конь тотчас подошёл к принцу и понюхал ему шею. Принц погладил его и что-то шепнул… Конь опустил круп, изящно и с достоинством присев на задних ногах; подождал, пока принц сядет; а когда, тот коснулся пальцами — вновь встал во весь рост. В этот момент оба — мальчик и зверь — казались посвященными, которые тайно обменялись магическим паролем.

Философ отмёл эту фантазию. У природы нет тайн — только факты, еще не подвергшиеся достаточному наблюдению и анализу. Исходи из этого здравого принципа — и ты никогда не собьёшься с пути.


Ручей в Мьезе священен, принадлежит нимфам. Воды его заведены в древнюю каменную беседку, где гулко звенят под крышей; а заросший папоротником омут ниже беседки выбит падающим потоком, крутящимся меж камней. Коричневая поверхность омута отражает солнце, здесь хорошо купаться.

Вода разведена по канавам и трубам, прорезающим сады; сверкающими тугими струями вырывается из фонтанов или скатывается по камням искусственных каскадов. Вокруг — рябины, заросли лавра и мирта; в густой траве позади ухоженного сада ещё цветут старые, корявые, одичавшие яблони; прогалины, расчищенные от кустарника, закрыты чистым зелёным дёрном… А от розовых стен дома расходятся, извиваясь, тропинки с грубыми ступенями из камня, иногда огибая скалу, поросшую мелкими горными цветами, или выводя на деревянный мостик, или расширяясь вокруг каменной скамьи, откуда открывается красивый вид. Летом в лесу за парком непролазные чащи диких роз, тех что нимфы подарили царю Мидасу; ночная свежесть напоена их терпким ароматом. Ранним утром, с зарёй, мальчишки часто выезжали поохотиться до начала уроков: ставили в зарослях сети и добывали косулю или зайца. Каждое такое утро бывало насыщено чередой своих ароматов. Сначала, в лесу под деревьями, запахи были влажные, мшистые, а на открытых склонах пряно пахло примятой травой… К восходу появлялись новые запахи: дым костра и жареное мясо, конский пот и кожа сбруи, и псина — когда гончие подходили поклянчить кусок или косточку… Но если добыча оказывалась редкой или странной — ребята знали, что предстоит анатомирование, и торопились домой. Аристотель научился этому искусству у своего отца, это было наследие Асклепиадов. Его даже насекомые интересовали, он и ими не брезговал. Большую часть из того, что ему приносили, он уже знал. Но иногда произносил быстрой скороговоркой: «Что-это-что-это?..» — а потом доставал свои заметки с прекрасными рисунками, сделанными пером, — и после того весь день пребывал в отличном настроении.

Александр и Гефестион были здесь самыми младшими. Философ очень ясно дал понять — он не хочет, чтобы под ногами путались младенцы, независимо от положения их отцов. Многие из юношей и старших мальчиков, с которыми принц дружил с детства, стали теперь почти взрослыми, но ни один из приглашённых не отказался присоединиться к школе. Участие делало их Товарищами принца, его гвардией, а такое положение открывало большие возможности.

Антипатр, тщетно прождав какое-то время, заявил царю претензию по поводу своего сына, Кассандра. Филипп передал эту новость Александру перед самым его отъездом. Александр принял её без восторга.

— Я его не люблю, отец. И он меня не тоже любит. Так почему он хочет к нам?

— А почему бы и нет? Ведь Филот едет…

— Филот мой друг.

— Да, я обещал тебе, что все друзья твои поедут. И как ты знаешь — никому из них не отказал. Но я не обещал, что не пущу туда никого кроме них. Как я могу принять сына Пармения и отказать сыну Антипатра!.. Если вы с ним не ладите, то пора это дело исправлять… А это искусство, которому цари должны учиться.

Кассандр был ярко-рыжий, с голубовато-белой кожей, покрытой тёмными веснушками, плотного телосложения… И очень любил выжимать раболепство из каждого, кого мог запугать. Александра он считал несносным хвастуном и задавакой, которого давно надо было бы осадить хорошенько, если бы он не был защищён своим рангом и сворой льстецов, которую этот ранг ему создал.

В Мьезу Кассандру совсем не хотелось. Недавно он сказал Филоту что-то опрометчивое — не сообразив, что в тот момент главной заботой Филота было попасть в компанию Александра, — и тот его отлупил. А Филот не из тех, кто станет замалчивать свои подвиги. Теперь Кассандр обнаружил, что Птолемей и Гарпал с ним больше не разговаривают; Гефестион смотрит на него, как привязанная собака на кота; а Александр игнорирует — но в его присутствии особенно дружелюбен с каждым, с кем он не в ладах. Если бы они дружили когда-нибудь раньше, это можно было бы поправить: Александр очень любил мириться, и должен был на самом деле уж очень разозлиться, — до чрезвычайности — чтобы отвергнуть кого-нибудь из своих. А так — случайная неприязнь превратилась в устойчивую враждебность. Кассандр с удовольствием век бы их всех не видел, вместо того чтобы вилять хвостом перед этим мелким самодовольным щенком, который — по естественному порядку вещей — должен был бы сейчас учиться здравому уважению к нему.

Напрасно он уговаривал отца, что не может учиться философии, что от неё — известное дело — у людей только крыша едет, что он хочет быть исключительно солдатом… Он не решался признаться, что Александр и друзья Александра его не любят: его бы выпороли за то, что допустил такое. Антипатр ценил свою карьеру и вынашивал честолюбивые планы в отношении сына. Так что не внял никаким его доводам, а сурово глянул на Кассандра жёсткими синими глазами — лохматые брови были когда-то такими же рыжими, как у него, — и сказал:

— Веди себя там хорошенько. И будь внимателен с Александром.

— Да он же ещё маленький, мальчишечка… — небрежно бросил Кассандр.

— Ты не старайся казаться большим дураком, чем тебя родили. Между вами разница четыре-пять лет, когда повзрослеете оба — считай ровесники. И запомни хорошенько, что я тебе скажу. У этого мальчишечки голова не хуже отцовской. А характер — если он не станет таким же опасным, как его мать, — считай меня эфиопом… Не становись ему поперёк дороги и не пытайся его переделать. Софисту за это платят — пусть он и старается. Я тебя посылаю учиться, а не наживать себе врагов. Если ты там поскандалишь — шкуру спущу.

Вот так Кассандр поехал в Мьезу, где тосковал по дому, изнывал от скуки, и было ему одиноко и обидно.

Александр был с ним вежлив. И потому что отец сказал, что это искусство царей, — и потому что у него были заботы поважнее Кассандра.

Оказалось, философ не только согласен отвечать на вопросы, но и сам этого хочет. Очень хочет. В отличие от Тиманта, он сначала как раз на вопросы отвечал, а только потом уже принимался объяснять сущность и достоинства системы. Однако когда доходило до изложения — оно всегда было строгим и точным. Философ ненавидел неопределённость и не терпел туманных формулировок.

Мьеза смотрит на восток. Высокие комнаты, с поблекшими фресками на стенах, по утрам залиты солнцем, а с полудня в них прохладно. Когда надо было писать, рисовать или изучать образцы — работали в помещении; когда слушали или обсуждали лекцию — гуляли в парке. Говорили об этике и политике, о природе удовольствия и справедливости, о душе, о добродетели, о дружбе и любви… Рассматривали причины вещей… Всё должно быть прослежено до первопричины, и никакая наука немыслима без доказательств.

Скоро целая комната заполнилась образцами. Засушенные цветы и растения, рассада в горшочках, птичьи яйца с зародышами, залитые прозрачны мёдом, отвары целебных трав… Учёный раб Аристотеля трудился там целыми днями. А по ночам наблюдали небо. Звёзды — это материя самая божественная, из всего что только может увидеть человеческий глаз: это пятая стихия, какой на земле не найти. Они отмечали ветры и туманы, и конфигурацию облаков — и учились предсказывать бури… Они ловили свет полированной бронзой и измеряли углы отражения…

А для Гефестиона тут началась совершенно новая жизнь. Александр принадлежал ему на глазах у всех; даже философ признал его место.

Дружба обсуждалась в школе часто. Их учили, что это одна из немногих вещей, без которых человек обходиться не может; вещь необходимая для нормальной жизни и прекрасная сама по себе. Друзьям не нужна справедливость, ибо между ними не может быть ни неравенства, ни обид. Философ описывал степени дружбы, от своекорыстной — и вверх, к чистой и самоотверженной, когда другу желают добра ради него самого. Дружба совершенна, если люди добродетельные любят в друге своём его достоинства; а добродетель даёт больше услады, чем красота, ибо она неподвластна времени…

Философ оценил дружбу гораздо выше зыбких песков Эроса. Некоторые из учеников с ним не согласились, но Гефестион промолчал. Он не слишком быстро облекал свои мысли в слова; и обычно получалось так, что кто-то другой успевал вступить в разговор раньше него. Но это было лучше, чем свалять дурака, сказав что-нибудь неуклюжее. Хотя бы потому, что Кассандр наверняка записал бы такой случай на свой счёт против Александра.

Гефестион быстро становился собственником. К этому его вело всё: и характер его, и искренность его любви, и то как он её понимал; и принцип философа, что у каждого человека может быть только один совершенный друг; и убеждённость его неиспорченной интуиции в том, что верность Александра соответствует его собственной; и их общепризнанный статус. Аристотель всегда исходил из фактов. Он сразу увидел, что эта привязанность уже прочна — к добру или нет, — и сразу понял, что в основе её лежит не невоздержанность и не лесть, а подлинная, настоящая любовь, почти обожание. С этой связью бороться нельзя; нужно формовать её, лепить в её невинности. (Если бы нашёлся в своё время какой-нибудь мудрец, который сделал бы то же самое для отца!..) Поэтому, говоря о дружбе, он позволял себе ласково поглядывать на двух красивых мальчиков, которые всегда бывали рядом. Никогда раньше Гефестион не думал о себе, замечал только Александра. Теперь он видел, — отражённо но чётко, будто в классе оптики, — что они составляют очень красивую пару. Он гордился всем, что относилось к Александру. Ранг Александра тоже сюда входил — иначе его и представить невозможно было, — но если бы он и потерял этот ранг, Гефестион пошёл бы за ним в изгнание, в тюрьму, на смерть… И от этого гордость за Александра перерастала в гордость самим собой. Он никогда не ревновал Александра, потому что никогда не сомневался в нём; но к положению своему относился очень ревниво, и хотел чтобы все его признавали.

Кассандр прекрасно это знал. Гефестион, видевший Кассандра даже затылком, чувствовал, что хотя Кассандру ни один из них не нужен — он ненавидит их обоих. Ненавидит и близость их, и верность друг другу, и их красоту. В Александре он видел врага, потому что перед солдатами Антипатра тот шёл впереди Антипатрова сына; потому что он добыл свой пояс в двенадцать лет, потому что Быкоглав приседал перед ним… А в Гефестионе — потому что тот стремился к Александру не ради какой-то выгоды. Всё это Гефестион знал — и не скрывал своё убийственное знание от Кассандра, которому для собственной самооценки необходимо было убедить себя, будто он не любит Александра только за его недостатки.

Самым нелюбимым для Александра делом были индивидуальные уроки, где Аристотель преподавал государственное управление. И он пожаловался Гефестиону, что на этих уроках ему скучно.

— Я думал, они будут самыми интересными. Он знает Ионию и Афины, и Халкидику, и даже Персию немного… Я хочу знать, какие там люди, какие обычаи, как они живут… А он хочет заранее снабдить меня готовыми ответами на всё. Что я стану делать, если произойдёт вот это или это?.. Я сказал, что когда произойдёт — тогда и видно будет. Мол, события совершаются людьми, и надо знать этих людей… А он решил, что это я от упрямства…

— А царь не позволит тебе отказаться от этих уроков?

— Нет. Да они мне и на самом деле нужны. И потом, спор заставляет думать… Но я уже знаю, в чём он неправ. Он думает, что это хотя и не точная наука, но всё-таки наука. Приведи барана к овце — каждый раз получится ягнёнок, хоть ягнята и не совсем одинаковые. Нагрей снег — он растает. Это наука. Опыты должны быть повторяемы. Ну а теперь возьми войну например. Даже если бы можно было повторить все прочие условия, — хоть это и немыслимо, — внезапность повторить нельзя. И погоду, и настроение людей… Армии и города — они же состоят из людей, верно? Быть царём… Быть царём — это как музыка…

Он замолчал и нахмурился.

— Он снова хотел, чтобы ты играл? — спросил Гефестион.

— «Если только слушать музыку и не играть самому, то половина этического воздействия пропадает».

Когда он не мудр, словно бог, он глуп, как старая птичница.

— Я ему сказал, что изучал этическое воздействие в эксперименте, но повторить его оказалось невозможно. Кажется, он намёк понял.

И на самом деле, эта тема никогда больше не поднималась. Птолемей, который намёками не объяснялся, отвёл философа в сторонку и объяснил ему суть дела.

Восход звезды Гефестиона Птолемей принял без малейшей враждебности. Если бы новый друг был взрослым — стычка была бы неминуема; но тут его братская роль сохранялась незыблемой. Хоть он еще не был женат, несколько детей у него уже было, и он испытывал чувство долга по отношению к своим отпрыскам, разбросанным но стране. В такое же чувство долга стала перерастать и его дружба с Александром. Мир страстной подростковой дружбы был для него неизведанной страной: с самого начала зрелости его привлекали только девушки. В результате он ничего не проиграл Гефестиону, разве что не был больше впереди всех. И хоть это не самая малая из потерь, он был настроен не принимать Гефестиона слишком всерьёз: не сомневался, что скоро они оба это перерастут. Но пока Александру стоило бы убедить того мальчишку поменьше задираться. Их постоянно видели вместе, они никогда не ссорились — одна душа в двух телах, как сформулировал это философ, — но в своём собственном теле Гефестион бывал излишне напорист и драчлив.

Как раз тогда появились особые причины для этого. Мьеза, святилище нимф, была укрытием от двора, с его суматохой новостей, происшествий и интриг. Они здесь жили идеями — и друг другом. Здесь созревали их умы и души, — их каждодневно подталкивали в этом росте, — но и тела их тоже созревали, хоть об этом почти не говорилось. И если в Пелле Гефестион жил в облаке смутных, зачаточных желаний, — теперь они превратились в страстное и вполне осознанное вожделение.


Настоящие друзья делятся всем, но эти чувства Гефестиону приходилось скрывать. Александр по натуре любил, чтобы его любили; любил доказательства этого. Так что он с удовольствием принимал ласковые прикосновения своего друга, и отвечал на них… Но Гефестион никогда не решался сделать что-нибудь такое, что сказало бы ему о большем.

Если человек, настолько понятливый, до сих пор ничего не понял — значит не хочет понять. Если он, так любящий дарить, ничего не предлагает — значит предложить нечего. Значит, если заставить его понять — он поймёт и то, что он чего-то не может… А этого он не простит никогда.

И всё-таки, — думал Гефестион, — иногда я просто поклясться готов, что… Но нет, сейчас не время его тревожить; у него и так тревог хватает.

Каждый день у них была формальная логика. Царь запретил — да и философ не хотел — преподавать эристику, искусство спора; ту науку увёртливого словоблудия, которую Сократ определил как умение выдать чёрное за белое. Но разум должен быть обучен распознавать ложный довод или голословное утверждение, неверное сравнение или подмену понятий; вся наука стоит на том, чтобы знать, где два положения взаимно исключают друг друга!.. Александр усваивал всё это быстро. Гефестион сомневался, хоть держал свои сомнения при себе. Выбор был для него невыносим; единственное спасение состояло в том, чтобы одновременно верить — или не верить — в обе взаимоисключающие альтернативы. По ночам — они жили в одной комнате — он часто смотрел на Александра и видел в лунном свете его открытые глаза: тот разбирался с силлогизмами своих проблем.

А его не оставляли в покое и здесь. Каждый месяц, раз пять-шесть, приезжал курьер от матери с какими-нибудь подарками. Свежие фиги, новая шляпа, пара узорчатых сандалий… Последняя пара оказалась мала, он стал расти быстрее… И каждый раз вместе с этими гостинцами приходило письмо, обвязанное шнуром с печатью.

Гефестион знал, что в этих письмах: он их читал. Александр говорил, что настоящие друзья делятся всем; ему необходимо было поделиться своими заботами, он и не пытался это скрывать. Сидя на краю его кровати — или в беседке, в парке где-нибудь — Гефестион обхватывал его рукой и читал через плечо. И часто так злился — даже сам пугался; и прикусывал язык, чтобы не сказать лишнего.

Письма были полны секретов, сплетен, злословия, интриг… Если Александр хотел узнать, как дела у отца на войне, — приходилось спрашивать курьера, этого в письмах не было. Уходя на войну, Филипп снова оставил наместником Антипатра. Олимпия полагала, что могла бы править сама, а генерал пусть бы командовал гарнизоном. Он всё делает ей на зло, он выкормыш Филиппа, он строит козни против неё и против Александра… Она всегда приказывала гонцу дождаться ответа — и работать в этот день Александр уже больше не мог. Что писать ей?.. Если скажешь, что она с Антипатром не права, — назад придёт куча упрёков; если согласишься с этими обвинениями — она при следующей ссоре с Антипатром начнёт размахивать его письмом, с неё станется… А потом наступил и неизбежный день, когда до неё дошли вести о новой девушке царя.

Это письмо было ужасно. Гефестион изумился, испугался даже, что Александр позволил ему читать. На середине отодвинулся — но Александр притянул его назад:

— Читай!.. — Он был похож сейчас на человека, терзаемого давним недугом и ощутившего привычный приступ боли. Даже похолодел на ощупь. Под конец сказал: — Я должен ехать к ней.

— Но что ты можешь?

— Просто побуду с ней. Я скоро вернусь, завтра или послезавтра.

— Я с тобой поеду.

— Не надо. Разозлишься, поссоримся… И без того скверно.

Когда философу сказали, что царица больна и сын должен её навестить, — он разозлился почти так же, как Гефестион, хоть и не подал вида. Мальчик не похож был на лентяя, которому вдруг погулять захотелось; и вернулся он таким — видно было, что дома не праздновал. В ту ночь он разбудил Гефестиона: «Нет!..» — кричал во сне. Гефестион подошёл, лёг с ним рядом… Александр с бешеной силой схватил его за горло; потом открыл глаза — обнял, вздохнул облегчённо, хоть этот вздох на стон был похож, — и уснул снова. А Гефестион не спал всю ночь: пролежал с ним до самого рассвета, потом вернулся в свою остывшую постель. Утром Александр ничего не помнил.

Аристотель тоже старался ему помочь, по своему: попробовал вытащить его тяготы в чистые просторы философии. На следующее утро, расположившись у каменной скамьи — с бескрайней панорамой далей и облаков, — рассуждали о натуре людей выдающихся. Забота о себе — это порок для них или нет? Разумеется порок, если иметь в виду низменные страсти и удовольствия. Но если так — какое же "я" требует заботы? Не тело с его влечениями, а разум, дух, — задача которого в том, чтобы править всем остальным, как правят цари… Любить такое своё "я", жаждать для него славы, потакать его стремлению к доблести и великим подвигам — это другое дело!.. Если ты готов жизнь отдать за один-единственный час славы, вместо того чтобы влачить долгое, но бесполезное существование, — вот она настоящая, благородная забота о себе! И не правы древние изречения, призывающие постоянно смиряться перед лицом смертности своей, — нет, не правы!.. Наоборот — человек должен напрягать все свои силы, стремясь к бессмертию; должен идти навстречу самым великим целям, какие только может себе представить… Так говорил философ.

Александр сидел на сером валуне под кустом лавра, обхватив колени и глядя в небо. Гефестион следил за ним, надеясь увидеть, что душа его успокоилась. Не увидел. Александр похож был на орлёнка. Они читали, что родители учат птенцов смотреть на полуденное солнце; если орлёнок моргнёт — его выбросят из гнезда.

Когда беседа кончилась, Гефестион увёл его читать Гомера. В это лекарство он верил больше.

У них была теперь новая книга. Ту, что Феникс подарил, переписывал за несколько поколений до них какой-то бездарный писец, да ещё с испорченного текста. Однажды они попросили Аристотеля разъяснить непонятное место. Тот глянул — скривил губы — и послал в Афины за новым списком; а потом ещё и проверил его на ошибки, сам. Здесь не только были строки, которые в старой книге вообще потерялись. Здесь всюду всё звучало, и всё было понятно. А в некоторых местах встречались и назидательные комментарии. Например, примечание поясняло, что когда Ахилл кричал про вино: «Живее!» — он имел в виду быстрее, а не крепче. Ученик был восхищён и благодарен; но усмотреть первопричину учителю на этот раз не удалось. Он хотел только, чтобы древняя поэма была поучительна; Александр — чтобы священная книга была непогрешима.


В один из праздников они поехали в город и там пошли в театр. Философу этот случай запомнился надолго. К его великому сожалению, ставили «Мирмидонцев» Эсхила, а в этой пьесе Ахилл с Патроклом изображены не только друзьями, но и более того (по его мнению — менее). При всей своей критичности, он смотрел на сцену с интересом, пока не заметил — когда Ахилл услышал весть о смерти Патрокла, — что Александр сидит в трансе, заливаясь слезами, а Гефестион держит его за руку. Под его укоризненным взглядом Гефестион руку отпустил, покраснел до самых волос… А Александр ничего не замечал, его было не достать. В конце спектакля оба исчезли. Он их обнаружил за сценой, с актёром, игравшим Ахилла. И ничем не сумел помешать — принц горячо обнял того человека и подарил ему свой браслет; очень дорогой, царица наверняка поинтересуется, куда он делся. Это было совсем не кстати. Весь следующий день они занимались математикой, в качестве здорового противоядия.

Никто не рассказывал философу, что вся его школа — когда не надо рассуждать о законах, риторике, науках или добродетели, — вся школа была занята только одной темой: что происходит между теми двумя. Гефестион был прекрасно осведомлён об этом, потому что недавно отлупил одного, подошедшего с прямым вопросом. Тот поспорил, что спросит. А Александр — неужели он ничего не знает? А если знает — почему никогда не заговорит?.. Быть может, это верность их дружбе?.. Чтобы никто не подумал, что она не совершенна. А может — может он думает, что это и есть любовь, как он сам её понимает?.. Иногда по ночам Гефестион раздумывал, не трус ли он; не дурак ли, что не решается попытать счастья. Но инстинктивный оракул предостерегал: не надо. Каждый день им говорили, что всё открыто разуму, — но он знал, что это не так. Он не знал, чего ждёт — рождения, исцеления, вмешательства кого-то из богов, — но был готов ждать хоть вечно. Уже с тем, что имел, он был богат, как и во сне не снилось; потерять это, потянувшись за большим, — лучше умереть.

В месяц Льва, когда первый виноград собирают, им обоим исполнилось по пятнадцать. А в неделю первых морозов курьер привёз письмо, на этот раз от царя. Он поздравлял сына; полагал, что тот будет рад поменять обстановку — насиделся уже с философом, — и приглашал к себе в штаб-квартиру. Раз уж он такой ранний в этих делах — пора ему увидеть лицо войны.


Дорога шла берегом, прижимаясь к горам в тех местах, где болота или устья рек отгоняли её от моря. Эту дорогу проложили армии Ксеркса, двигаясь на запад; теперь армия Филиппа её подремонтировала, двигаясь на восток.

Птолемей ехал потому, что Александр с собой позвал; Филот — потому, что отец его был при царе; Кассандр — потому что, если едет сын Пармения, то нельзя остаться сыну Антипатра… Ну а Гефестион — просто иначе и быть не могло.

Эскортом командовал Клейт, младший брат Гелланики. Царь не зря назначил именно Клейта: Александр знал его очень давно. На самом деле, этот человек был одним из первых, кого он помнил. Помнил смуглым коренастым юношей, который мог войти в детскую и заговорить с Ланикой, через него; или с рёвом ввалиться на четвереньках, изображая медведя… Теперь он стал Чёрным Клейтом, командиром гвардейской конницы, и был абсолютно надёжен и по-старинному прям. В Македонии сохранилось немало таких пережитков тех гомеровских времён, когда царям приходилось выслушивать полезные советы своих подданных.

Теперь, сопровождая царского сына, Клейт даже не замечал, что снова грубовато поддразнивает его, как бывало когда-то в детской. Александр не всегда мог вспомнить, о чём это он говорит, — но старался в долгу не оставаться; и стычки получались острые, хоть и со смехом.

Речки, которые персидские орды выпили когда-то досуха, — так рассказывали, — переезжали вброд; Стримон пересекли по мосту, выстроенному Филиппом… Потом поднялись на отроги горы Пангей, в Амфиполис, построенный на террасах. Здесь, у Девяти Дорог, Ксеркс закопал живьём девять мальчиков и девять девочек, чтобы умилостивить своих богов. Здесь было самое первое завоевание Филиппа: за рекой, по которой проходила прежде самая дальняя граница Македонии. Терять его Филипп не собирался; и теперь между горой и рекой высилась мощная крепость, сверкая новой облицовкой из квадратных камней. Изнутри, из-за стен, поднимались дымы от плавильных печей — золото, — а над крепостью вздымался Пангей, щедрый кормилец царских армий; тёмный от лесов, со шрамами горных выработок и обнажениями белого мрамора, блестящего под солнцем. Повсюду, где проезжали, Клейт показывал следы недавних войн царя. То насыпь осадных работ, поросшую бурьяном; то рампы, где стояли башни и катапульты против городских стан, так и лежащих в руинах… А ночевали в крепостях, построенных вдоль дороги таким образом, что каждый вечер впереди показывалась следующая.

— Что же с нами будет, ребята? — рассмеялся Александр, подъезжая к очередной. — Ведь нечего будет делать, он нам ничего не оставит!..

Если прибрежная равнина была достаточно твёрдой, мальчишки пускали коней в галоп. Мчались по воде вдоль кромки моря, поднимая фонтаны брызг; кричали друг другу, заглушая чаек… Однажды, когда все запели, какие-то встречные крестьяне приняли их за свадьбу: решили, что жениха к невесте везут.

Быкоглав пребывал в отличном настроении. А у Гефестиона был теперь прекрасный новый конь, рыжий, только хвост и грива светлые. Они всегда друг другу что-нибудь дарили — не по поводу, а просто так, — но то всё были детские безделицы. А это — первый настоящий подарок Александра, дорогой и очень заметный. Быкоглава боги создали только одного, больше таких не будет, но конь Гефестиона должен быть лучше всех остальных. И поводьев он слушается отлично… Кассандр высказал своё восхищение очень многозначительно: мол, Гефестион не зря старался, хоть что-то ему да перепало… Гефестион почувствовал этот смысл, и много дал бы за возможность поквитаться, — но словами-то ничего сказано не было! А устраивать сцену перед Клейтом и его отрядом — это же невозможно…

Дорога отошла от моря в обход солоноватого болота. Здесь, гордо возвышаясь над равниной, расположилась на скале крепость под названием Филиппы. Царь взял её и назвал своим именем в тот знаменитый, славный год.

— Моя первая кампания, — сказал Клейт. — Я как раз там был, когда гонец новости привёз. Твой отец — слышь, Филот? — отразил иллирийцев и гнал их до полпути к западному морю; царский конь выиграл в Олимпии; а ты, Александр, появился на свет — и очень громко орал, так нам сказали. Нам тогда выдали двойную порцию вина. Почему он не выдал тройную — убей, до сих пор не понимаю.

— Зато я понимаю. Ему ж надо было, чтобы вы на ногах стояли. — Александр тронул коня рысью, отъехал вперёд, и шепнул Гефестиону: — Я эту историю слышу с тех пор, как мне три года стукнуло.

— Это всё были фракийские земли… — начал Филот.

— Да, Александр, — перебил Кассандр. — Тебе надо бы узнать, что поделывает твой сине-раскрашенный друг Ламбар. Агриане, — он махнул рукой в сторону севера, — они, наверно, рассчитывают воспользоваться этой войной.

— Думаешь? — Александр поднял брови. — Они своё слово держат, не то что царь Керсоблепт. Он сразу войну начал, едва мы ему заложников вернули.

Все знали, что Филиппу надоели ложные клятвы и разбойничьи вылазки этого вождя. Цель нынешней войны в том и состояла, чтобы превратить его владения в македонскую провинцию.

— Эти варвары все одинаковы, — сказал Кассандр.

— Я в прошлом году от Ламбара письмо получил. Он какого-то торговца нанял, писать. Хочет, чтобы я к нему в гости приехал.

— Ещё бы! Твоя голова очень неплохо смотрелась бы на шесте, возле ворот его деревни.

— Ты только что сказал, Кассандр, что он мой друг. Быть может, вспомнишь об этом?

— И заткнёшься, — достаточно громко добавил Гефестион.

Ночевать предстояло в Филиппах. Высокая крепость светилась в лучах заходящего солнца, будто факел. Александр долго смотрел на неё, но ничего не сказал.

Когда наконец добрались до царя, он стоял лагерем у крепости Дориск, на ближней стороне долины Гебра. За рекой — фракийский город Кипселы… Чтобы окружить город, ему предстояло взять крепость.

Построил её Ксеркс, когда через Геллеспонт переправился, для защиты тыла. Здесь, на приморской равнине, подсчитывал он приблизительно своё воинство, слишком громадное для точного счёта. Построили десять тысяч человек, квадратом сто на сто, очертили, — а потом заводили людей в этот квадрат, отряд за отрядом.

Рабов у него тоже хватало, так что крепость получилась внушительная. Но за те полтораста лет, что здесь хозяйничали фракийцы, она порядком обветшала. По стенам заметны были трещины, засыпанные мусором и щебнем; росли кусты терновника, будто на козьем загоне в горах… Впрочем, межплеменные войны фракийцев крепость выдерживала; а ничего больше от неё и не требовалось до сих пор.

Подъехали уже в сумерках. Из-за стен крепостных доносился запах кухонных костров, слышалось блеянье коз… А совсем рядом со стенами — только чтобы стрелы не долетали — располагался македонский лагерь: целый город из кожаных палаток, шалашей, крытых тростником с реки, и перевернутых приподнятых повозок. На фоне закатного неба силуэтом чернела деревянная осадная башня, высотой в тридцать шесть локтей. Стража при ней — укрытая от стрел и камней с крепостной стены завесой из толстых бычьих шкур — стряпала себе ужин… Где стояла кавалерия, ржали на привязи кони… На платформах громоздились баллисты… Огромные машины похожи были на драконов, напружинившихся для прыжка: деревянные шеи вытянуты вперёд, а гигантские луки, стреляющие целыми брёвнами, распростёрты в стороны, будто крылья.

Из кустарника, что поодаль, доносился запах нечистот; а вокруг пахло дымом, жареной рыбой, немытыми телами мужчин и женщин… Бабы обозные были заняты ужином; кое-где щебетали или плакали их случайные ребятишки; кто-то играл на лире, которую не мешало бы настроить…

Тут же располагалась деревушка из нескольких хижин; жители из неё бежали, в крепость или в леса. Её расчистили для офицеров; а в каменном доме старейшины — две комнаты и пристройка-навес — разместился царь. Лампы его было видно издали.

Александр выехал в голову колонны, чтобы Клейту не вздумалось сдать его, словно ребёнка. Глазами, ушами, ноздрями — всем существом своим он впитывал атмосферу войны: здесь было совсем не так, как в казармах или в лагере учебном. Когда подъехали к дому, дверной проём загородила квадратная фигура Филиппа. Отец и сын обнялись и стали разглядывать друг друга при свете костра.

— А ты подрос, выше стал…

Александр кивнул.

— Мать шлёт тебе привет и надеется, что ты в добром здравии… — Это он для окружающих сказал. Отец сразу не ответил, возникла напряжённая пауза… Но он добавил: — А я тебе мешок яблок привёз, из Мьезы. Нынче яблоки отменные, хорошо уродились.

Лицо Филиппа потеплело. Яблоки из Мьезы — это вещь, Мьеза яблоками славится… Но главное — позаботился!.. Он хлопнул сына по плечу, поздоровался с его товарищами, отослал Филота на квартиру к отцу… Потом сказал:

— Ну, давай заходи. Заходи, ужинать будем.

Горят две лампы на бронзовых подставках, стол на козлах, в углу прислонены царские доспехи и оружие… Из стен сочится запах давно обжитого дома… Вскоре пришёл Пармений — сели ужинать. Подавали царские оруженосцы, подростки; сыновья тех отцов, чей ранг давал им право учиться манерам и войне в качестве личных слуг царя. Золотистые сладкие яблоки внесли на серебряном блюде.

— Надо вам было завтра приехать, — сказал Филипп. — Мы бы вас уже там разместили.

Он показал огрызком яблока на крепость. Александр наклонился вперёд, поперёк стола. Пока ехали, он успел загореть; а теперь ещё и щёки разрумянились, волосы и глаза блестели в свете ламп, — он словно горел, как лучина.

— Когда атакуем?

Филипп улыбнулся Пармению:

— Ну что ты станешь делать с этим мальчишкой?!

Начинать собирались перед самой зарёй. После ужина собрались офицеры, обговорить последние детали. Подойти к крепости надо затемно. Крепость закидают зажигательными стрелами — пусть у них там горит всё что горит… Пока поднимают лестницы, баллисты и осадная башня ведут заградительную стрельбу по стенам; тем временем к воротам подкатывают таран на мощной передвижной раме, с башни выкидывают подвесной мост… И тогда — штурм.

Офицерам всё это было давно известно — штурм он и есть штурм, они все одинаковы, — оставалось только уточнить, где кто и что делает на этот раз.

— Отлично, — заключил Филипп. — Есть ещё время поспать. Давайте, всем на отдых.

Оруженосцы понесли в заднюю комнату ещё одну постель. Александр какой-то момент следил за ней глазами, не сразу понял. Перед самым сном — уже и доспехи вычистил — он вышел; найти Гефестиона и сказать ему, что он договорился — на штурм их поставят рядом, — и ещё объяснить, что ночевать ему придётся у отца. Раньше это ему и в голову не приходило.

Когда он вернулся, отец только что разделся и отдавал оруженосцу свой хитон. Александр чуть задержался в дверях — потом вошёл, говоря что-то, чтобы не выдать смущения. Он не мог, на самом деле не мог понять, почему при виде отца испытывает такое омерзение и стыд. Он не помнил, чтобы когда-нибудь видел отца обнажённым.


К восходу крепость пала. Из-за холмов, скрывавших Геллеспонт, поднимался яркий золотой свет; с моря дул свежий ветер… А над крепостью висели резкие запахи дыма и гари, крови, вспоротых кишок и грязного пота.

У обожжённых стен до сих пор стояли лестницы из целых неошкуренных сосен, на которые взбирались по двое в ряд. Кое-где ступеньки выломаны — это в спешке наступил ещё и третий… У разбитых в щепки ворот висел таран, на раме с крышей из толстых шкур. Высунутым языком лежал на парапете подвесной трап осадной башни.

Издали доносился весёлый перезвон молотков. Это мужчин-фракийцев, кто остался в живых, ковали в кандалы; перед дорогой в Амфиполис, на невольничий рынок. Филипп полагал, что такой пример будет поучителен: надоумит кипселийцев сдаться без боя, когда до них очередь дойдёт. А среди лачуг, прилепившихся изнутри к стенам, будто ласточкины гнёзда, солдаты охотились на женщин.

Царь стоял на стене; с Пармением и парой вестовых, разносивших его приказы. Стоял спокойно, даже расслабленно, как хорошо потрудившийся пахарь, успевший поднять большое поле и засеять перед дождём. Несколько раз, — когда снизу доносился крик, терзавший уши, — Александр оглядывался на отца; но тот продолжал свой разговор с Пармением, как ни в чём не бывало. Люди сражались на совесть и заслужили ту скудную добычу, какую можно здесь найти… Сдался бы Дориск — никто бы и не пострадал…

А Александр с Гефестионом вспоминали минувший бой. В башне над воротами никого не было кроме них, если не считать мёртвого фракийца. А ещё — плита с именем и всеми титулами Ксеркса, Царя Царей, несколько грубых табуретов, полкаравая чёрного хлеба… Да на полу валялся палец с грязным обломанным ногтем, сам по себе. Гефестион пнул его ногой под стену; это мелочь в сравнении с тем, что им довелось увидеть сегодня.

Сегодня он заслужил свой пояс для меча. Одного убил наверняка, тот пал на месте… Александр считал, что не одного, а троих.

Сам Александр трофеев никаких не подбирал, и скольких убил — не считал. Едва взобрались на стену — офицера, что командовал их отрядом, сбросили вниз. Никто и опомниться не успел — Александр крикнул, что надо брать башню, откуда забрасывали камнями и стрелами таран у ворот. Заместитель командира, человек неопытный, промедлил — и тотчас потерял своих людей: они уже мчались за Александром. Карабкались по древней грубой кладке, прыгали через горящие трещины, дрались с дикими защитниками в синей татуировке… Вход в башню оказался узок. Когда Александр ворвался внутрь, остальные застряли из-за давки, и был момент, когда он сражался один…

Теперь он стоял, покрытый кровью и пылью, и глядел вниз, на другое лицо войны. «Но, — подумал Гефестион, — он же ничего не видит сейчас!..» Говорил он очень ясно, помнил каждую подробность; а у Гефестиона всё уже сливалось, словно сон вспоминал. Его картина боя уже поблекла, а Александр до сих пор был ещё там: в таком состоянии был, из которого выходить не хотелось, как не хочется уходить с того места, где тебя посетило видение.

На предплечье у него остался порез от меча. Гефестион остановил кровь — от своей юбочки полоску оторвал… Потом выглянул наружу, на светлое гладкое море, и предложил:

— Пойдём вниз, искупаемся. Грязь смоем.

— Давай, — согласился Александр. — Только сначала надо к Пифону зайти. Он же меня своим щитом прикрыл, когда те двое навалились, потому тот бородатый и достал его. Если бы не ты — ему бы вообще не жить…

Он снял шлем (обоим перед отъездом выдали оружие с общего склада в Пелле) и провёл рукой по влажным волосам.

— Тебе бы подождать, на нас бы оглянуться, а не прыгать туда одному. Ты же знаешь, что бегаешь быстрее всех; за тобой так сразу не угонишься!.. Я тебя убить был готов, когда мы там застряли в дверях.

— Они камень собирались скинуть, вон тот. Ты только глянь, какой здоровенный. А про вас я знал, что вы рядом.

— Камень-не-камень — ты всё равно полез бы, это ж на тебе написано было! Просто счастье, что жив остался.

— Не просто счастье, а помощь Геракла, — спокойно возразил Александр. — И быстрота. Я их бил раньше, чем они успевали.

Оказалось, что это легче, чем он ожидал. Самое лучшее, на что он надеялся при своих постоянных тренировках с оружием, — что не слишком сильно будет проигрывать опытным бойцам. Гефестион словно подслушал его мысли:

— Эти фракийцы — крестьяне. Они дерутся два-три раза в год, когда в набег пойдут или меж собой погрызутся. Почти все тупые, а хорошо обученных и вовсе никого. Настоящие солдаты, как у отца твоего, изрубили бы тебя в куски. Ты бы и войти не успел.

— Не спеши, — окрысился Александр. — Пусть это кто-нибудь сделает, после расскажешь.

— Ты ж без меня пошёл!.. Не оглянулся даже!..

Александр вмиг переменился, тепло улыбнулся ему:

— Что с тобой? Патрокл упрекал Ахилла за то, что тот не дрался!

— Но Ахилл-то его слушал… — Голос был уже другой.

Снизу из-под стены давно уже доносилось монотонное причитание женщины, оплакивавшей покойника. Теперь оно прервалось воплем ужаса.

— Надо б ему собрать людей, — сказал Александр. — Сколько можно-то?.. Знаю, больше там взять нечего, но…

Они посмотрели вдоль стены, но Филиппа там уже не было, ушёл по каким-то делам.

— Александр, послушай, только не злись. Когда ты станешь генералом, — нельзя будет подставляться вот так, как сегодня. Царь смелый человек, но он же этого не делает… Ведь если бы тебя убили — это всё равно что битву выиграть для Керсоблепта! А потом, когда царём станешь…

Александр резко повернулся ипосмотрел ему в глаза тем особым, напряжённым взглядом, с каким обычно поверял свои тайны. И понизил голос, хоть это было совершенно излишне в окружающем шуме.

— А я всегда так буду. Иначе не могу. Я это знаю, чувствую — это от бога. В тот раз, когда…

Его прервал звук тяжёлого дыхания, вперемежку со всхлипами. Молодая фракийка вбежала со стены в башню и, не глянув по сторонам, бросилась к парапету над воротами. Там до земли локтей двадцать. Колено её было уже на ограде — Александр прыгнул следом и схватил за руку. Она кричала, и царапалась свободной рукой, пока Гефестион не перехватил… Тогда пристально посмотрела в глаза Александру — неподвижная, словно зверь в западне, — потом вдруг вырвалась, сгорбившись рухнула на пол и обхватила его колени.

— Вставай. Мы тебе ничего плохого не сделаем… — Он подучился фракийскому в детстве, когда Ламбар был у них. — Не бойся, вставай. Отпусти меня.

Женщина ухватилась ещё крепче и выплеснула поток полупридушенных слов, прижимаясь мокрым лицом к его голой ноге.

— Вставай, — повторил он. — Мы не будем…

Самого главного слова он не знал. Гефестион выручил — сделал жест, понятный во всём мире, и помотал головой: «Нет».

Женщина отпустила его и осталась сидеть не корточках, раскачиваясь и причитая. Спутанные рыжие волосы, платье из грубой нечёсаной шерсти порвано на плече… Лоб запачкан кровью, под тяжёлыми грудями влажные пятна от потёкшего молока… Она сидела и плакала, и рвала волосы на себе. Потом вдруг вздрогнула, вскочила и распласталась по стене за ними. Послышался топот шагов, и грубый запыхавшийся голос:

— Я ж тебя видел, сука!.. Слышь, ты?.. Иди сюда, я тебя видел!..

Появился Кассандр. Лицо пунцовое, на лбу капли пота… Он ввалился в башню, словно слепой, — и окаменел.

Девушка, выкрикивая проклятья и жалобы, подбежала к Александру сзади и обхватила его за талию, закрываясь им, как щитом. Горячее дыхание обжигало ему ухо, влажная мягкость её тела, казалось, проникает даже сквозь панцирь; он едва не задохнулся от грубого запаха грязных волос и крови, грудного молока и женской плоти. Оттолкнув её руки, он с любопытством и отвращением посмотрел на Кассандра.

— Она моя, — выпалил Кассандр. — Тебе она ни к чему, она моя!

— Нет. Она просила зашиты, и я обещал.

— Она моя! — Он надавил на слово «моя», как будто это могло что-нибудь изменить.

Александр оглядел его, задержавшись взглядом на льняной юбочке под нагрудником… И повторил, сдерживая отвращение:

— Нет.

— Я её уже поймал, — настаивал Кассандр, — но она сбежала…

Щека у него была разодрана ногтями.

— Значит, ты её потерял. А я нашёл. Иди отсюда.

Кассандр не совсем забыл предостережения отца, потому слегка понизил голос:

— Ну что ты вмешиваешься? Ты ж ничего не знаешь про это, ты ж ещё мальчик…

— Не смей называть его мальчиком! — яростно вмешался Гефестион. — Он дрался лучше тебя, спроси кого хочешь!

Кассандр, который в бою на рожон не лез, теперь со смущением, со страхом и ненавистью вспоминал, как этот восторженный мальчишка пробивался сквозь хаос, будто огнём себе дорогу прожигал. Женщина, решив что весь разговор о ней, снова начала выплёскивать поток фракийского. Кассандр её перекричал:

— Так о нём же заботились, его прикрывали! Что бы он ни затеял — любую глупость — всем приходится идти за ним!.. Конечно, он же сын царский… По крайней мере, так считается…

Он совсем одурел от ярости, — да и смотрел на Гефестиона, — прыжок Александра застал его врасплох. А тот схватил его за горло и бросил на шершавый пол. Он отбивался, как мог, но Александр настроился его задушить и не обращал внимания на удары. Гефестион замешкался, не решаясь прийти на помощь без позволения, — и тут что-то мелькнуло из-за его спины. Это женщина, о которой они все забыли, схватила трёхногий табурет и обрушила его на голову Кассандра. Александр откатился в сторону, а она с бешеной яростью принялась молотить Кассандра, сбивая его всякий раз, как он пытался подняться. Теперь она держала табурет обеими руками, будто зерно молотила.

Гефестион, только что взвинченный до предела, теперь расхохотался. Александр поднялся на ноги и смотрел на это избиение с каменным спокойствием.

— Надо её остановить, — сказал Гефестион. — Она ж его прикончит.

— Кто-то убил её ребёнка, — не шелохнувшись ответил Александр. — Видишь кровь на ней?

Кассандр начал выть от боли.

— Если он умрёт — её забьют камнями! — напомнил Гефестион. — И даже царь ее не спасет. А ты ж ей обещал!

— Прекрати! — крикнул Александр по-фракийски.

Они отобрали у неё табурет, она снова разразилась слезами… А Кассандр катался по полу.

— Жив, — сказал Александр, отвернувшись. — Надо найти надёжного человека, чтобы её из крепости увёл.

Так и сделали, а сами пошли купаться.


Чуть погодя, до царя дошёл слух, что его сын избил Антипартова сына, подравшись из-за женщины.

— Ну что ж, похоже мальчики становятся мужчинами… — небрежно отреагировал Филипп.

Нотка гордости была слишком заметна, чтобы кому-нибудь захотелось продолжать эту тему.

Когда возвращались, Гефестион сказал с усмешкой:

— Вряд ли он станет жаловаться отцу своему, что ты позволил женщине его поколотить.

— Пусть жалуется кому хочет и на что хочет. Если захочет.

Они вошли в ворота. Из одного дома внутри доносились стоны. Там, на самодельных постелях лежали раненые; между ними расхаживал врач с двумя подручными.

— Пусть он руку твою посмотрит, — предложил Гефестион. Рука снова кровоточила после той стычки.

— Здесь Пифон, — ответил Александр, вглядываясь в сумрак, гудящий тучами мух. — Сначала надо к нему.

При свете, проникавшем сквозь дыры в крыше, он осторожно пошёл меж тюфяков и одеял. Пифон, моложавый мужчина, в бою выглядевший героем гомеровским, теперь лежал в промокших бинтах, ослабев от потери крови. Лицо его заострилось, глаза беспокойно блуждали. Александр опустился на колени, взял его за руку, и начал говорить ему о его подвигах. Вскоре цвет лица у Пифона стал поживее, он даже прихвастнул немного, и пошутить пытался…

Когда Александр поднялся на ноги, глаза уже привыкли к сумеркам — и он увидел, что все смотрят на него. С ревностью, с отчаяньем, с надеждой… Всем было больно; всем хотелось, чтобы их тоже оценили… Прежде чем уйти, он поговорил с каждым.


Такой зимы и старики припомнить не могли. Волки приходили в деревни и утаскивали сторожевых собак; коровы и пастухи замерзали насмерть на зимних пастбищах в долинах; еловые ветви трещали под грузом снега, а горы завалило так, что чернели только отвесные утёсы в стенах ущелий. Александр не стал отказываться от мехового плаща, который прислала мать.

Взяв лису в застывшей тёмной чащобе, неподалеку от Мьезы, они обнаружили, что шерсть на ней белая. Аристотель очень порадовался тогда.

В доме глаза разъедало от дыма жаровен; ночи были до того лютые, что все спали по двое, просто чтобы теплее. Александр не хотел потерять свою закалку, — ведь отец был ещё во Фракии, куда зима залетает прямо из скифских степей, — и думал, что лучше бы пережить морозы без такого баловства. Но Гефестион сказал — люди подумают, что они поссорились… Послушался.

Те корабли, что не пропали в море, были прикованы к берегу. Даже дорогу до Пеллы иногда заметало, хоть тут рукой подать… Когда к ним пришёл караван мулов, настроение у всех стало праздничным.

— На ужин утки жареные… — заметил Филот.

Александр понюхал воздух и кивнул. Потом сказал:

— У Аристотеля беда какая-то.

— Он что, лежит?

— Нет, ему плохие новости привезли. Я его видел в комнате с образцами. — Александр теперь часто туда заходил, ему понравилось проводить собственные опыты. — Мать новые рукавицы прислала… Мне-то две пары не нужны, а ему подарков никто не посылает… Он там с письмом сидел. Вид — ужасный, как маска в трагедии…

— Наверно, кто-нибудь из софистов в чём-нибудь с ним не согласен?

Александр сдержался и отошёл. Потом рассказал Гефестиону:

— Я спросил, в чём дело, не могу ли помочь, — он сказал нет; сам всё расскажет, когда успокоится… И благородным друзьям не подобает вести себя по-женски. Так я ушёл, чтобы дать ему выплакаться.

В Мьезе зимнее солнце уже спряталось за гору, а вершины Халкидики на востоке ещё светились. Сумерки вокруг дома подбелены снегом… Время ужинать ещё не подошло. В большой гостиной с облупленными розово-голубыми фресками на очаге горел огонь в металлической корзине. Молодые люди собрались вокруг, болтая о лошадях, о женщинах, о своих делах… Лампы ещё не зажигали, потому Александр с Гефестионом сидели возле окна, укрывшись плащом из волчьего меха, что прислала Олимпия. Читали «Киропедию». Эта книга Ксенофонта была теперь у Александра любимой, сразу после Гомера.

"…Было видно также, как струились у нее слезы, стекая вниз по платью и падая даже на ноги. Тут самый старший из нас сказал: «Успокойся, женщина. Конечно, твой муж — мы об этом слышали — прекрасный и благородный человек. Знай, однако, что тот, кому мы предназначаем тебя теперь, ни красотой, ни умом не хуже его, и могуществом располагает не меньшим. По крайней мере, на наш взгляд, если кто вообще и достоин восхищения, так это Кир, которому отныне ты будешь принадлежать.» Когда женщина услышала это, она разодрала своё платье и разразилась жалобными воплями. Вместе с ней подняли крик и её невольницы. Теперь взору явилась большая часть её лица, стали видны шея и руки. Знай, Кир, что и по моему мнению и по мнению всех других, кто видел её, не было ещё и не рождалось от смертных подобной женщины в Азии. Поэтому непременно приди сам полюбоваться на неё.

«Нет, клянусь Зевсом, — сказал Кир, — и не подумаю, если только она такова, какой ты её описываешь.»

«Но почему?» — спросил юноша.

«Потому, — отвечал Кир, — что если теперь, услышав от тебя о её красоте, я послушаюсь и пойду любоваться ею, когда у меня и времени-то свободного нет, то боюсь, как бы она ещё скорее, чем ты, не убедила меня ещё раз прийти полюбоваться ею. А тогда, забросив всё, чем мне надо заниматься, я пожалуй только и буду, что сидеть и любоваться ею.»

Гефестион поднял глаза от книги:

Меня всё время спрашивают, почему Кассандр не приехал.

— Я сказал Аристотелю, что он полюбил войну и отошёл от философии. Как он отцу своему объяснил — не знаю. Но с нами-то вернуться он не мог, она ему два ребра сломала… — Александр вытащил из-под плаща следующий свиток. — Вот это место я люблю, слушай.

— «Ты должен знать, что полководец и рядовой воин, обладая одинаковой силой, по-разному сделают одно и то же дело. Сознание уважения, оказываемого ему, а также то, что на него обращены взоры всех воинов, значительно облегчают полководцу даже самый тяжёлый труд». До чего верно сказано! Это надо помнить всегда.

— Неужели Кир был на самом деле так похож на Ксенофонта?

— Наши персы-изгнанники говорили, что он был великий воин и благородный государь.

Гефестион заглянул в свиток.

— «Он учил своих гвардейцев не плеваться и не сморкаться на людях, не оборачиваться и не глазеть…»

Ну да, персы в то время были горцы неотёсанные… Мидянам они, наверно, казались такими же, как, скажем, Клейт показался бы афинянину… Мне нравится, что когда повара подавали ему что-нибудь особенное — он посылал по куску всем друзьям.

— Скорей бы ужин, а то у меня живот к спине прилип.

Александр, вспомнив, что по ночам Гефестион всегда прижимается, чтобы согреться, подтянул плащ, прикрывая его потеплее.

— Надеюсь, Аристотель спустится к нам. Наверху должно быть совсем как в леднике. Надо бы и ему поесть чего-нибудь.

Вошёл раб с переносной лампой и с трутом на палке, засветил высокие стоячие лампы и подвесную люстру. Неопытный молодой фракиец, которого он обучал, закрыл ставни и аккуратно задёрнул плотные шерстяные шторы.

— "Правитель, — читал Александр, — должен быть не только лучше тех, кем он правит. Он должен очаровывать их…"

На лестнице раздались шаги. Потом стихли, пока рабы не вышли… Аристотель появился в их вечернем уюте, словно ходячий мертвец. Глаза его ввалились; казалось, что из-под сжатых губ проглядывает зловещая улыбка черепа.

Александр сбросил с себя плащ, рассыпав свитки, и пошёл ему навстречу.

— Иди к огню. Принесите стул, кто-нибудь!.. Иди согрейся. И, пожалуйста, скажи нам правду. Кто умер?

— Мой гостеприимец, Гермей Атарнейский.

Услышав прямой вопрос, требовавший ответа, он смог заговорить. Александр крикнул в дверь, чтобы подогрели вина… Все собрались вокруг своего учителя, вдруг постаревшего разом; а тот сидел, глядя в огонь. Потом, на момент, протянул руки к жаровне — погреть, — но тотчас убрал их назад, словно это движение разбудило в нём какую-то ужасную мысль.

— Это Ментор с Родоса, генерал царя Окия… — начал он, и снова умолк.

— Брат Мемнона, который снова Египет покорил, — подсказал Александр остальным.

— Он хорошо послужил хозяину своему… — Голос тоже стал старым, тонким. — Варвары такими родятся, они в своей подлости не виноваты… Но эллин, который опускается до того, чтобы служить им… Гераклит сказал: «Испорченный лучший становится худшим». Он предаёт саму природу. И потому становится даже подлее хозяев своих.

Лицо у него пожелтело; те кто был рядом — видели, что он дрожит. Чтобы дать ему время прийти в себя, Александр сказал:

— Мы никогда Мемнона не любили. Верно, Птолемей?

— Гермей принёс тем землям, где правил, справедливость и лучшую жизнь. Царь Окий жаждал тех земель, и ненавидел пример его… Какой-то враг, — я подозреваю, что сам Ментор, — принёс царю кляузу, а тот рад был поверить… Тогда Ментор, прикинувшись другом, предупредил Гермея об опасности и пригласил к себе, посоветоваться. Тот поверил и поехал. В своём городе, за стенами, он мог бы продержаться долго, ему мог бы помочь… какой-нибудь сильный союзник, с кем у него уговор был…

Гефестион глянул на Александра, но тот был поглощён рассказом.

— Он приехал к Ментору как гость-гостеприимец; а тот послал его Великому Царю, в цепях.

Молодёжь зашумела возмущённо, но все почти сразу притихли: не терпелось узнать, что дальше.

— Ментор забрал у него печать; и разослал приказы, открывшие его людям все атарнейские крепости. Теперь эти крепости принадлежат царю Окию; и все греки, кто там живёт, — тоже… А самого Гермея…

Из жаровни выпала головешка, Гарпал схватил совок и закинул её обратно. Аристотель облизнул пересохшие губы. Руки его были неподвижны, только костяшки побелели.

— Смерть его с самого начала была предопределена. Но этого им было мало. Царь Окий захотел узнать, не заключил ли он каких-нибудь тайных договоров с другими правителями. Так что послал за людьми, искусными в этих делах, и велел им, чтобы он у них заговорил…

Он стал рассказывать им, что делали с Гермеем. Старался говорить бесстрастно, как на занятиях по анатомии, — плохо это у него получалось. Ученики слушали, не произнося ни слова; только слышно было, как свистит воздух при вдохе через стиснутые зубы.

— Написал мне об этом мой ученик Каллимах-афинянин, вы его знаете. Он говорит, когда Демосфен объявил в Собрании, что Гермея взяли, — он назвал это подарком судьбы. Сказал: «Теперь Великий Царь узнает о заговорах царя Филиппа не из наших жалоб, а из уст человека, который сам их составлял». Уж он-то знает, как это делается в Персии!.. Но слишком рано он радовался, Гермей не сказал им ничего. Под конец, — он ещё жив был после всего, что с ним вытворяли, — его повесили на крест. И он сказал, тем кто мог услышать: «Передайте моим друзьям — я не проявил никакой слабости, и не сделал ничего, недостойного философии».

Раздался тихий ропот. Александр стоял не шевелясь. Потом, когда все смолкли, сказал:

— Мне очень жаль, что заставил тебя говорить об этом. Прости.

Он подошёл к Аристотелю, обнял его за плечи и поцеловал в щёку. Аристотель по-прежнему смотрел в огонь.

Слуга принёс подогретое вино. Он отхлебнул глоток, качнул головой и отставил чашу. Потом вдруг выпрямился и повернулся к ним. В свете огня снизу казалось, что черты лица его изваяны в глине, готовы к отливке в бронзу.

— Многие из вас будут командовать на войне. Многие будут править землями, которые вы покорите. Помните: как тело ничего не стоит без разума управляющего им, — поскольку функция его только в том, чтобы обеспечить жизнь этого разума, — так же и варвар ничего не стоит в естественном порядке, предписанном богами. Этих людей можно улучшить, как коней, приручив и приспособив к полезному делу. Как растения или животные, они могут служить целям, лежащим за пределами того, на что способна их собственная натура. Но по натуре они — рабы!.. У всего в мире есть своя функция, — так их функция быть рабами. Запомните это.

Он встал с кресла и начал поворачиваться к выходу, но не отрывал затравленного взгляда от жаровни, где прутья корзины раскалились докрасна.

— Если мне когда-нибудь попадутся те люди, что терзали твоего друга, — клянусь, я им отомщу, будь они хоть персы хоть греки, — сказал Александр.

Аристотель, не оглядываясь, прошёл к тёмной лестнице и поднялся наверх; скрылся из виду.

Вошёл дворецкий; сказал, что ужин подан. Громко обсуждая неожиданные новости, молодёжь пошла в столовую, не дожидаясь принца: в Мьезе условностей не придерживались. Александр с Гефестионом задержались. Стояли и смотрели друг на друга.

— Так значит, он заключил договор, — сказал Гефестион.

— Ну да, с отцом. Хотел бы я знать, что он чувствует сейчас.

— По крайней мере, он знает, что его друг умер, сохранив верность философии.

— Да. Наверно он и сам в это верил. Но человек, умирая, хранит верность гордости своей.

— По-моему, Великий Царь хоть как убил бы Гермея, чтобы города его захватить.

— Или потому, что сомневался в нём. Иначе — зачем бы его пытали?.. Они догадывались, что он что-то знает. — Теперь Александр смотрел в огонь; сполохи пламени золотили глаза и играли на волосах. — Если я когда-нибудь доберусь до Ментора, я его распну.

Гефестион содрогнулся, представив себе как это прекрасное яркое лицо будет бесстрастно наблюдать чьи-то мучения.

— Иди-ка ты лучше ужинать, — сказал он. — Ведь без тебя начинать нельзя, а все есть хотят.

Повар знал, как ест молодёжь в такую погоду, потому каждому полагалось по целой утке. Разрезали и раздали первые куски, воздух наполнился сытным ароматом… Александр поднялся с застольного ложа, которое делил с Гефестионом, и подхватил своё блюдо:

— Вы все ешьте, не ждите. Я к Аристотелю поднимусь. — Потом повернулся к Гефестиону: — Ему ж надо поесть на ночь. Заболеет, если будет поститься на таком холоде, да ещё с этим горем на сердце. Ты им скажи, чтобы мне чего-нибудь оставили, всё равно чего.

Когда он вернулся, посуду уже вытирали хлебом.

— Немножко съел. Я так и думал, что не устоит; уж очень запах аппетитный. Наверно он теперь и ещё… Послушай, здесь что-то слишком много. Стой, ты ж мне своё отдаёшь!.. — Потом добавил: — Он едва с ума не сошёл, бедняга. Я это сразу понял, когда он о природе варваров заговорил. Можешь себе представить, что у великого Кира рабская натура — только потому, что он родился в Персии!


Бледное солнце поднимается раньше и набирает силу… Тяжёлые снега с рёвом слетают с крутых горных склонов, скашивая громадные сосны, словно траву… По ущельям, грохоча валунами, пенятся бешеные потоки… Пастухи едва не по пояс проваливаются в мокрый снег, отыскивая ранних ягнят… Александр отложил в сторону свой меховой плащ, чтобы не привыкать к нему так уж слишком. Все парни, спавшие по двое, разошлись по своим кроватям; так что Гефестиона он тоже в сторону отложил, хоть и не без некоторого сожаления. А Гефестион потихоньку подменил подушки, чтобы взять с собой хотя бы запах его волос.

Царь Филипп вернулся из Фракии. Низложил там Керсоблепта, оставил гарнизоны в его крепостях, а в долине Гебра поселил колонистов из Македонии. На земли в той грубой, дикой стране претендовали только те, кто в других местах никому не был нужен, — или наоборот, слишком был нужен, — так что армейские остряки шутили: новый город надо было б назвать не Филиппополь, а Мерзавград. Однако, база там нужна — город основан не зря: он ещё своё послужит. Царь, довольный своей зимней работой, вернулся в Эги, праздновать Дионисии.

В Мьезе остались только рабы. А вся школа, вместе с учителем, упаковала свои пожитки и двинулась по дороге, ведущей в Эги вдоль подножия горного отрога. В иных местах приходилось опускаться к равнине, чтобы перебраться через вздувшиеся речки. Задолго до того, как увидели Эги, на лесной тропе, почувствовали как дрожит под ногами земля от далёкого ещё водопада.

Старый, суровый замок был полон огней, ярких тканей и аромата восковой мастики. Театр готовили к представлениям. Полулунная терраса, где стоят Эги, сама похожа на громадную сцену, с амфитеатром из горных склонов, заросших лесом. А о зрителях можно только догадываться, когда ветреными весенними ночами они заглушают даже шум воды своими криками ярости, страха, одиночества или любви.

Царь и царица были уже здесь. Едва шагнув через порог, Александр успел прочесть знаки, в которых стал экспертом за много лет, — и пришёл к выводу, что родители друг с другом разговаривают, по крайней мере на людях. Но вряд ли их можно будет застать вместе. Он впервые отсутствовал так долго. К кому идти здороваться сначала?

Надо начать с царя. Так предписывает обычай; нарушить его — это же прямое оскорбление… И совершенно незаслуженное вдобавок. Во Фракии отец пошёл на некоторые неудобства, чтобы приличия соблюсти, в его честь. И ни одной женщины там не было; и ни разу он не позволил себе даже взгляда лишнего на самого красивого из своих телохранителей, который мнил себя выше всех остальных. А после боя — похвалил по заслугам; пообещал, что даст ему отряд, когда он в следующий раз пойдёт в дело… После этого его обидеть — совсем нехорошо… А кроме того Александру и хотелось его увидеть; у него наверно есть что порассказать.


Рабочий кабинет царя располагался в древней башне, — с неё когда-то началась эта крепость, — и занимал весь верхний этаж. Возле массивной деревянной лестницы, которую чинили уже сотни лет, до сих пор висело тяжёлое кольцо. У прежних царей здесь сидела на цепи сторожевая собака; громадной молосской породы, выше человека если на задние лапы встанет. Царь Архелай повесил над очагом вытяжной зонт для дыма, но почти ничего больше в Эгах не поменял. Он слишком любил свой дворец в Пелле, чтобы тратить время на старую крепость. Секретари и писари Филиппа сидели в приёмной под лестницей. Александр послал одного из них доложить, а потом уже начал подниматься наверх. Отец встал из-за письменного стола, пошёл навстречу; взял за плечи… Никогда ещё им не было так легко поздороваться друг с другом. Из Александра посыпались вопросы. Как взяли Кипселы?.. Ведь его отослали обратно в школу, когда армия ещё осаду вела…

— Вы со стороны реки ворвались, или возле скалы брешь пробили, в той глухой стене?

У Филиппа был наготове выговор, за то что по пути домой, не спросясь, заехал в гости к Ламбару, в дикое горное гнездо. Но теперь это забылось.

— Я пробовал подкопаться со стороны реки, но там песок с водой оказался. Так что построил осадную башню, чтобы им было на что смотреть, пока рыли под северо-восточной стеной.

— А где башня была?

— На том склоне, где…

Филипп поискал свою дощечку с записями, нашёл, и стал показывать на пальцах, как что было.

— Погоди! — Александр подбежал к дровяной корзине возле очага и вернулся с охапкой растопки. — Смотри. Вот река… — Положил на стол сосновую лучину. — Вот северная башня… — Поставил полено на торец.

Филипп потянулся за другим и положил возле башни стену. Они увлеченно начали выстраивать деревяшки.

— Нет, это слишком далеко, ворота вот здесь.

— Погоди, отец. Твоя осадная башня?.. Ага, здесь, понял. А подкоп — вот здесь?

— Теперь лестницы. Дай-ка мне те лучинки… Вот здесь был отряд Клейта. Пармений…

— Погоди, мы же баллисты забыли. Александр нырнул в корзину за шишками, Филипп начал их расставлять.

— Так что Клейт был прикрыт отчасти. А я…

Тишина обрушилась, словно удар меча. Александр стоял спиной к двери, но ему достаточно было увидеть отцовское лицо. Легче было броситься в башню в Дориске, чем теперь обернуться, — потому он повернулся сразу.

Мать была в пурпурной мантии, отороченной белым и золотым. Волосы стянуты золотой повязкой и накрыты платком из виссонного шёлка; рыжие волосы просвечивали, как пламя сквозь дым. На Филиппа она даже не глянула: горящие глаза искали не врага, а предателя.

— Когда вы тут наиграетесь, Александр, я буду у себя. Можешь не торопиться. Я ждала полгода — что могут значить ещё несколько часов?

Она жёстко повернулась и вышла. Александр стоял, не двигаясь. Филипп истолковал это так, как ему хотелось; с улыбкой поднял брови и вернулся к своему сражению.

— Извини, отец, мне лучше пойти к ней.

Филипп был хорошим дипломатом, но долгие годы вражды и сиюминутное раздражение отняли у него чутьё на тот момент, когда великодушие могло окупиться с лихвой.

— Я полагаю, ты можешь побыть здесь, пока я доскажу до конца!..

Лицо Александра изменилось. Теперь это был солдат, ждущий приказа. — Да, отец?..

На переговорах с врагом Филипп никогда не проявил бы такого безрассудства. А теперь показал на стул и скомандовал:

— Сядь!

Это было испытанием, вызовом, — и непоправимой ошибкой.

— Извини, отец, я должен идти, мать ждёт. До свидания.

Он повернулся к двери и пошёл.

— Вернись!.. — рявкнул Филипп. Александр оглянулся. — Ты собираешься оставить весь этот мусор у меня на столе? Накидал — убери!

Александр вернулся к столу. Быстро и чётко собрал всё дерево в охапку, прошёл к корзине и бросил. Со стола упало какое-то письмо — поднимать не стал. Кинул на отца убийственный взгляд и вышел.


Женские покои оставались всё такими же, какими были с основания крепости. Как раз отсюда их вызывали при царе Аминте к персидским послам. Он поднимался по узкой лестнице — из прихожей, навстречу, оглядываясь через плечо, выходила девушка, которой он раньше не видел. Пушистые тёмные волосы, чистая бледная кожа, высокая грудь, над ней туго стянуто тонкое красное платье… Верхняя губа чуть выдаётся вперёд… Услышав его шаги, девушка вздрогнула. Взметнулись длинные ресницы; на лице, откровенном как у ребёнка, сначала появилось восхищение, потом — когда заметила это — испуг.

— Мать там?

Он прекрасно понимал, что спрашивать нет нужды; что он просто пользуется случаем, чтобы заговорить с ней.

— Да, господин мой, — робко кивнула девушка.

Он не видел своего злого лица, потому удивился, чего она так напугалась, но пожалел её и улыбнулся. Она изменилась, словно солнцем её осветило.

— Сказать ей, Александр? Сказать, что ты здесь?

— Не надо, она меня ждёт. Ты можешь идти.

Она чуть помедлила, словно раздумывая, не может ли сделать для него что-нибудь. Она наверно постарше, может на год, — подумал он… Девушка повернулась и пошла по лестнице вниз.

Теперь он чуть помедлил, глядя ей вслед. Она казалась хрупкой, словно ласточкино яйцо. И такая же гладкая наверно… А губы не крашеные; розовые, нежные… Смотреть на неё было радостно. Словно сладкий глоток после горечи.

Сквозь окно донёсся мужской хор: репетировали к Дионисиям.

— Так ты всё-таки вспомнил обо мне, — сказала мать, едва они остались вдвоём. — Как быстро ты научился жить без меня!

Она стояла возле окна в мощной каменной стене; косые лучи освещали изгиб щеки и блестели на тонком платке. Она для него нарядилась, накрасилась, специально причёску сделала… Он это видел. А она видела, что он снова вырос, что лицо стало жёстче, а в голосе исчезли последние мальчишеские нотки… Он вернулся мужчиной — и неверен как все мужчины!.. Он знал, что тосковал по ней; и ещё — что друзья делят всё, но только не то прошлое, что было до их встречи. Если бы она заплакала сейчас, пусть хоть это, и позволила бы ему себя утешить, — но нет, она не станет унижаться перед мужчиной!.. Если бы он подбежал и прильнул к ней, — но нет, он уже взрослый, он это выстрадал, и никто из смертных не заставит его снова стать ребёнком!.. И вот они оба, ослеплённые сознанием своей правоты, ввязались в ссору, как влюблённые ревнивцы; а рёв Эгского водопада стучал им в уши, будто кровь.

— Кем я буду, если не научусь воевать?! И где мне учиться, у кого?! Он мой полководец — так с какой стати его оскорблять без причины?!..

— А-а, у тебя нет причины!.. Когда-то тебе хватало моих!

— А что? Что он опять натворил? — Его не было так долго, что казалось, даже Эги изменились, будто обещая какую-то новую жизнь. — В чём дело, мам? Скажи…

— Пустяки. Тебе-то что тревожиться? Иди развлекайся с друзьями, Гефестион поди ждёт…

Наверняка, кого-то выспрашивала, ведь они всегда вели себя достаточно осторожно.

— Их я могу увидеть хоть когда. А всё что я хотел — это приличия соблюсти… И ради тебя тоже, ты ж это знаешь. Но можно подумать — ты ненавидишь меня!

— Просто я рассчитывала на твою любовь — теперь буду знать…

— Но скажи, что он сделал всё-таки?

— Ничего. Для всех кроме меня это мелочь.

— Ну, мама!..

Она увидела складку у него на лбу, глубже стала чем раньше; и между бровями сверху вниз две новых морщинки… А сверху ей на него уже не посмотреть: глаза на одном уровне… Она подошла и прижалась мокрой щекой к его щеке.

— Никогда больше не будь так жесток со мной, ладно?

Сейчас бы перешагнуть — она простила бы ему всё, и всё стало бы как прежде… Но нет. Этого он ей не позволит. Он вырвался и бросился вниз по лестнице, пока она не увидела его слез.

Слезы застили глаза — на повороте он с кем-то столкнулся. Оказалось, та самая девушка, с тёмными волосами.

— Ой!.. — Она затрепыхалась, как пойманный голубь. — Прости!.. Прости, господин мой!

Он взял её за хрупкие плечи.

— Это я виноват. Я тебя не ушиб?

— Нет-нет, что ты…

Какой-то миг они постояли так; она опустила пушистые ресницы и пошла наверх. Он потрогал глаза, проверяя, заметно ли что-нибудь… Нет, незаметно, глаза почти сухие.

Гефестион, искавший повсюду, набрёл на него через час в древней маленькой комнатушке, выходившей к водопаду. Теперь, во время половодья грохот от него был здесь такой, что буквально оглушал; казалось, даже пол дрожит. В ящиках и на полках вдоль стен хранились заплесневевшие отчёты, протоколы, акты, договоры; и длинные родословные, до героев и богов. Было и несколько случайных книг; быть может Архелай оставил.

Александр сидел, скрючившись, в оконной нише, похожий на зверя в норе. На подоконнике рядом лежало несколько свитков.

— Что ты тут делаешь? — спросил Гефестион.

— Читаю.

— Я не слепой. Но что случилось? — Он подошёл поближе, чтобы разглядеть лицо, и увидел злобную настороженность, как у раненой собаки: попробуешь погладить — укусит. — Кто-то сказал, что ты пошёл наверх, сюда. Я никогда раньше этой комнаты не видел…

— Это архив.

— Что читаешь?

— Ксенофонта, об охоте. Он говорит, клыки у кабана такие горячие, что опаляют собакам шерсть.

— Я никогда не слыхал такого.

— А это и не верно. Я проверял. — Он поднял свиток к глазам.

— Здесь скоро темно станет.

— Тогда пойду вниз.

— Хочешь, я останусь?

— Я хочу просто почитать.

Гефестион пришёл сказать ему, что их поселили по древнему обычаю: принц будет спать в маленькой внутренней комнате, а его гвардейцы снаружи, в общей спальне, как это заведено с незапамятных времён. Ясно было, что если этот порядок как-то изменить — царица тотчас заметит. Печально стонал водопад, печально удлинялись тени… Грустно было Гефестиону.


А в Эгах царила праздничная суета, как обычно перед Дионисиями; но теперь ещё усугубленная присутствием царя, который почти всегда бывал на войне. Женщины бегали из дома в дом, мужчины репетировали фаллические пляски… На мулах везли вино, с виноградников и из дворцовых погребов в Пелле… Покои царицы превратились в жужжащий таинственный улей. Александру туда входа не было. Не из-за опалы; просто потому что теперь он уже мужчина. А Клеопатра была там, хоть ещё и не женщина. Она наверно почти все таинства уже знает… Но в горы её всё равно не возьмут: мала ещё.

Накануне праздника он проснулся рано. За окном светилась заря, просыпались первые птицы… Здесь шум воды был послабее; слышно было мычанье коров, звавших своих доярок, и топор дровосека. Он поднялся, оделся… Подумал было разбудить Гефестиона, но потом посмотрел на узкую потайную лестницу и решил, что пойдёт один. Лестницу встроили в стену, чтобы можно было провести к принцу женщину, тайком. Эта лестница, наверно, много могла бы порассказать, — думал он, бесшумно сходя по ступеням. Повернул ключ в массивном замке и вышел.

Парка в Эгах не было, только старый фруктовый сад у наружной стены. На голых чёрных деревьях распускались первые почки, скоро из них цветы вырвутся… Густая роса покрыла высокую траву, сверкала хрустальными бусинками в паутине на ветвях… Розово пылали вершины гор, ещё покрытые снегом… В холодном воздухе пахло весной: где-то цвели фиалки.

Он нашёл их по запаху, в буйных зарослях травы. В детстве он собирал их для матери. Надо и сейчас собрать букет — отнести когда её причёсывать будут… Хорошо, что он один вышел: даже при Гефестионе постеснялся бы.

Руки уже были заняты ворохом холодных мокрых цветов, когда он заметил какое-то движение. Через сад что-то скользило, плавно и бесшумно. Это оказалась девушка, в толстом коричневом плаще поверх светлой прозрачной рубашки. Он узнал её сразу, пошёл навстречу… И подумал, что она — как почка на сливе: светла внутри и окутана тёмным. Когда вышел из-за деревьев, она отскочила в сторону и побелела — белей своей рубашки стала. До чего ж пуглива!..

— Чего ты испугалась? Не съем я тебя, просто поздороваться подошёл…

— С добрым утром, господин мой.

— Как тебя зовут?

— Горго, господин мой.

До чего ж она скромная. Смотрит в землю и дрожит, до сих пор. Что бы ей сказать? Что вообще говорят девушкам?.. Он знал это только со слов своих товарищей и солдат.

— Подойди ко мне, Горго. Если улыбнёшься — цветов подарю…

Она чуть заметно улыбнулась, не поднимая ресниц. Улыбка была мимолётная, таинственная, словно дриада — нимфа лесная — промелькнула меж деревьев своих… Он чуть было не начал делить цветы пополам, чтобы матери тоже осталось, — потом сообразил, как глупо это будет выглядеть.

— Держи.

Она протянула руку за цветами; он, отдавая, наклонился и поцеловал её в щёку. Она на момент прижалась щекой к его губам, потом отодвинулась и мягко качнула головой, не глядя на него. Приоткрыв свой тяжёлый плащ, воткнула фиалки под рубашку между грудей… И ушла, скрылась за деревьями.

Он смотрел ей вслед, а перед глазами были ломкие стебли цветов, уходившие вниз, в тёплую шелковистую складку. Завтра Дионисии… «Мягкий ковёр гиацинтов, и крокусов ярких и маков в свежей росистой траве им святая Земля расстелила, пышной постелью грунтовое жёсткое ложе укрывши…» Гефестиону он ничего не сказал.

Едва зайдя к матери, он сразу понял — что-то случилось. Она пылала подавленной яростью, но видно было, что он тут не при чём; она даже раздумывает, не рассказать ли ему. Он поцеловал её, но спрашивать ничего не стал: ему достаточно было и вчерашнего.

Весь день друзья его толковали друг другу о девушках, которых возьмут завтра, когда поймают в горах. Если цепляли его — он отвечал старинными, испытанными шутками, а намерений своих не открывал. Женщины пойдут от святилища в горы задолго до зари…

— Что будем завтра делать? — спросил Гефестион. — После жертвоприношений, я имею в виду.

— Не знаю. На Дионисии планы строить — это не к добру…

Гефестион быстро глянул на него и отвёл глаза. Это ж невозможно!.. Впрочем, с тех пор как они здесь, настроение у него — хуже некуда. Пока он с этим не справится, лучше оставить его в покое.

Весенние сумерки наступают рано, едва солнце за горы спрячется; а в замке есть и такие уголки, где лампы приходится зажигать сразу после полудня. В этих сумерках и ужинали, не дожидаясь вечерней темноты. Даже в Македонии никто не сидит допоздна за вином накануне Дионисий: ведь завтра вставать до рассвета… Обстановка в зале была необычна. На этот раз Филипп, воспользовавшись своей трезвостью, усадил Аристотеля возле себя. В другой день такая честь была бы не слишком уместна, поскольку пить философ почти не умел. А сразу после ужина почти все разошлись на покой.

Александр ложиться рано не любил — решил заглянуть к Фениксу, который часто читал допоздна. Тот размещался в западной башне.

Переходы в замке запутанны, но он с детства знал, как пройти напрямик. За прихожей, где держат запасную мебель для гостей, лестничный колодец; а оттуда коридор — и вот она, западная башня. Окон в коридоре не было, но с дальнего конца проникал свет от факела на стене. Он уже пошёл, — но тут услышал какой-то звук и заметил движение впереди.

Он задержался в тени и замер. В пятне света появилась та самая девушка, Горго, лицом к нему, извиваясь в объятиях мужчины, стоявшего за нею. Одна его рука тискала ей грудь, другая тянулась к лобку; руки тёмные, квадратные, заросшие… У неё в горле булькал еле слышный, сдавленный смех. Платье соскользнуло с плеча под волосатой рукой, — на пол упало несколько увядших фиалок… Потом, потянувшись губами к её уху, показалось мужское лицо… Отец!

Крадучись, как на войне, он подался назад — они его не услышали — и через ближайшую дверь выбрался в холодную ночь, гудящую рёвом водопада.

А наверху, в помещении его гвардейцев, Гефестион маялся без сна и ждал, когда он ляжет, чтобы войти и пожелать доброй ночи. Обычно они поднимались вместе, но сегодня после ужина никто Александра не видел. Пойти искать его — все смеяться будут… Гефестион лежал в темноте, глядя на полоску света под массивной старой дверью внутренней комнаты, — и ждал, когда эту полоску пересекут тени от ног. Так и не дождался. Заснул, не заметив того; и снилось ему, что он по-прежнему ждёт, и смотрит.


Где-то после полуночи, потайной лестницей, Александр поднялся к себе, переодеться. Лампа почти догорела, едва мерцала. Холод был лютый, пальцы почти не гнулись, но он надел только кожаную тунику, сапоги и поножи, как на охоту ходил. На гору лезть — движение согреет.

Выглянул в окно. То тут то там уже светились первые факелы: мелькали между деревьями, мерцали словно звёздочки в потоках холодного воздуха, стекавшего с горных снегов.

Когда-то давно он ходил за ними в бор, было такое. Но никогда, ни разу в жизни, не пытался увидеть обряды на горе. И сейчас нет у него никаких оправданий — кроме одного: ничего больше не остаётся. Он снова пойдёт за ними, хоть и нельзя этого делать. Ему некуда больше пойти.

На охоте он всегда двигался очень быстро и легко; и не выносил, когда шумели. В эту рань поднялось совсем не много мужчин; хорошо было слышно, издали, как они переговариваются, смеются… Спешить им некуда: на склонах сейчас много подвыпивших бродяжек, отбившихся от процессии, которые охотно станут их добычей. Он бесшумно скользил мимо; его никто не видел. Вскоре все они остались внизу, а он шёл всё выше и выше, по древней тропе через буковый лес. Уже давно, после прошлых Дионисий, он тайно прошёл этой дорогой до утоптанной площадки, где они пляшут. Прошёл по следам: там были ниточки, застрявшие в ветвях, упавшие побеги винограда и плюща, обрывки шерсти и капли крови.

Она не узнает. Никогда. Даже через много-много лет это останется его тайной, будет принадлежать только ему… Он будет с ней — невидим, как боги приходят к смертным. Он узнает о ней такое, чего не знал никто из мужчин.

Тропа вилась вверх по крутому склону, освещённому заходящей луной и первыми проблесками зари. Внизу в Эгах запели петухи; их крик, истончённый расстоянием, казался волшебным; нёс в себе таинственную угрозу, словно перекличка призраков… А впереди, над ним, ползла в гору огненная змея: это факелы сливались, издали, в сплошную ленту.

Над Азией поднялась заря, тронула заснеженные вершины… Далеко впереди послышался предсмертный вопль какого-то зверя, потом исступлённые крики вакханок…

Тропа поворачивала налево; в тесное, заросшее лесом ущелье. Внизу, по валунистому руслу, шумела вода. Александр остановился подумать, он это место помнил. По тропе он выйдет прямо к их площадке, не годится. А если перейти на противоположный склон?.. Через нетронутый лес продираться радости мало, зато укрытие там — лучше не бывает. И он окажется совсем близко, ущелье там узкое… До жертвоприношения, наверно, не успеть, — но пляску её он увидит.

Вода была ледяная; но он перешёл, цепляясь руками за камни. И чащоба была непролазная. Люди в этот лес не заходили; мёртвые стволы так и лежали, как повалило их время. Не обойдёшь, не перелезешь, а наступишь — ноги проваливаются в труху… Шёл долго. Но, наконец, увидел первые факелы — словно светлячки порхают, — а подошёл ближе — яркое пламя алтарного костра. И пение их было похоже на пламя: то взвивалось пронзительным воплем, то опадало, — и опять возносилось, вспыхивало где-то в другом месте, будто от одного голоса загорался другой.

Первые лучи солнца осветили кромку ущелья впереди… Деревьев там не было, только низкая бахрома ракитника и мирта. Прячась, словно крадущийся леопард, он прополз через кустарник — и залёг, на самом краю.

Снизу эту поляну совсем не видно — она открыта только вершинам и богам, — но перед ним была сейчас как на ладони. Несколько рябин, в траве какие-то жёлтые цветочки… На алтаре дымится жертвенное мясо и горит смола: это огарки факелов на него побросали… Александр был выше их локтей на шестьдесят, но совсем рядом, — дротиком достать можно, — так что видел, как промокли от росы подолы платьев, и пятна крови видел, и тонкие сосновые тирсы… И лица их видел. Отрешённые, ждущие бога.

Мать стояла у алтаря и запевала гимн. В руке — жезл, увитый плющом; распущенные волосы стекают, льются из-под венка на платье, на оленью шкуру, на белые плечи… Ну вот, он увидел её. Здесь. Только боги имеют право на это.

В руке у неё оплетённая фляжка, из каких пьют на празднествах… А лицо — не безумное, не пустое, как у некоторых вокруг — весёлое, ясное, с улыбкой… Приплясывая, подбежала Гермиона, подруга ещё из Эпира, все её тайны знает… Мать подняла фляжку к её губам, что-тосказала на ухо…

Теперь все плясали вокруг алтаря: то расходились широким кругом, то с криком бросались к центру. Мать отшвырнула в сторону жезл, пропела какие-то слова на древнем фракийском… Так они называют непонятный язык своих обрядов. Все остальные тоже побросали тирсы, разошлись от алтаря и ухватились за руки широким хороводом. Одну из девушек мать поманила внутрь… Та замешкалась, остальные её вытолкнули… Он смотрел напряжённо: неужели Горго?

Вдруг она поднырнула под сплетённые руки и кинулась к обрыву. Не иначе, обезумела, с менадами это часто… Она бежала в его сторону, и теперь он уже не сомневался, что это действительно Горго. От божественного безумия глаза расширены, и рот… И кричит, как от страха… Танец прервался, несколько женщин погнались за ней. Такие случаи наверно не редкость при этих обрядах?..

Она неслась бешено; и далеко опережала всех остальных, пока не упала, споткнувшись. В тот же миг вскочила, — но её уже догнали. Какой это был вопль — словами не передать. До чего же их доводит это вакхическое безумье!.. Её подхватили под руки, потащили назад… Сначала она бежала вместе со всеми, потом колени подломились, её поволокли по земле… А мать ждёт, улыбаясь… И вот девушка лежит у её ног. Не плачет, не молит — только кричит. Кричит долго, тонко, пронзительно… Как заяц, в зубах у лисы.


Было уже заполдень. Гефестион бродил по склонам и всё звал, звал… Ему казалось, он здесь уже очень долго, хотя на самом деле его поиски начались не так уж давно. Поначалу он и не хотел искать, чтобы не найти себе лишнего горя. Только когда солнце поднялось уже совсем высоко, его страдания сменились страхом.

— Алекса-а-андр!..

От скальной стены за прогалиной покатилось эхо: «а-андр!..»

Из тесного ущелья выбегает ручей, растекаясь меж валунов… И на одном из них — вот он, Александр, сидит. Сидит и смотрит прямо перед собой, невидящим взглядом.

Гефестион подбежал… Он не поднялся навстречу, едва оглянулся. Так и есть, — подумал Гефестион, — свершилось. Это женщина, он совсем другим стал, теперь уже никогда ничего не будет!..

Александр смотрел на него запавшими глазами — так напряжённо, будто изо всех сил старался вспомнить, кто он такой.

— Александр! Что случилось?.. В чём дело? Ты упал, голову ушиб?.. Александр!..

— Ты что по горам бегаешь? — Голос плоский, бесцветный… — Девушку ищешь, что ли?

— Нет. Я тебя искал.

— А ты посмотри в ущелье, вон там. Там есть одна. Только мёртвая.

«Это ты её?» Гефестион едва не задал этот вопрос; при таком лице он не удивился бы ничему. Но спросить не решился; молча сел на камень, рядом.

Александр потёр лоб — рука покрыта коркой грязи, — потом зажмурил глаза, открыл…

— Это не я её убил, нет. — Он криво улыбнулся пересохшим ртом. — Она красивая была!.. Отец мой тоже так думал. И мать тоже. Это божье безумие было, знаешь?.. Они там взяли несколько диких котят, и оленя молодого… И кой-кого ещё, чего сказать нельзя. Ты — подожди если хочешь, она скоро здесь будет. Ручей притащит.

— Мне очень жаль, что ты видел, — тихо сказал Гефестион, не сводя с него глаз.

— Я пожалуй… пойду домой, почитаю. Ксенофонт говорит, если положить на них клык кабаний — увидишь, как они вянут сразу. Жар плоти, понимаешь?.. Ксенофонт говорит, фиалки от него сохнут.

— Александр, выпей хоть чуток. Ведь ты же со вчерашнего дня на ногах. Я тебе вот вина принёс… Смотри, я вина принёс! Ты уверен, что не ранен?

— Нет-нет, меня поймать я им не дал. Я в эти игры не играю.

— Смотри. Глянь-ка. Ну посмотри на меня!.. А теперь выпей. Делай, что я говорю!.. Пей!!!

После первого глотка он забрал флягу из рук Гефестиона и жадно осушил до дна.

— Ну вот и хорошо… — Интуиция подсказывала Гефестиону, что надо вести себя как можно проще, обыденно. — У меня и пожевать есть кой-что, я прихватил… Зря ты пошёл за менадами; все же знают, что это не к добру. Ничего удивительного, что тебе так худо теперь… У тебя шип в ноге — здоровенный — сиди не дёргайся, сейчас вытащу.

Он ворчал что-то, приговаривал, словно нянька над детской царапиной… Александр послушно терпел. Вдруг заговорил:

— Я видал и похуже. В бою и похуже бывало.

— Конечно… Нам надо к крови привыкать…

— Помнишь того мужика на стене в Дориске? Как у него все потроха наружу выпали, а он их пытался назад затолкать?

— Разве? Я наверно в другую сторону смотрел.

— Надо уметь смотреть на всё. Мне двенадцать было, когда я взял первого своего. И я сам же ему голову откромсал. Они хотели за меня это сделать, но я их заставил. Нож отдали мне.

— Да, я знаю.

— Она сошла с Олимпа на Троянскую равнину тихо-тихо, мелким шагом… Так в книге сказано. Тихо-тихо, мелким шагом, будто голубка… А потом надела свой шлем смертельный.

— Конечно, ты на всё смотреть можешь; и все это знают, не сомневайся. Но ты ж совсем не спал сегодня… Александр, ты меня слышишь? Слышишь, что я говорю?

— Тихо. Они поют.

Он сидел, не поднимая головы, но смотрел вверх, на гору; исподлобья, так что видно было белки под зрачками. Где бы он ни был сейчас — надо до него добраться и вытащить оттуда… Нельзя ему сейчас одному!.. Не прикасаясь, тихо но настойчиво, Гефестион сказал:

— Ты со мной, слышишь? Ты теперь со мной. Я обещал, что буду рядом, помнишь? Так вот я рядом. Слушай. Вспомни Ахилла, как мать окунала его в Стикс. Подумай, как это страшно, какая тьма; как будто умираешь, как будто в камень превращаешься… Но потом он стал непобедим, верно? Смотри, ведь всё кончилось, всё прошло. И ты не один, ты со мной.

Он вытянул руку. Рука Александра потянулась навстречу, коснулась мертвенным холодом… Потом с неимоверной силой сжала его кисть; так что он едва не охнул от боли — но, вместо того, вздохнул облегченно.

— Ты со мной, — повторил Гефестион. — Я люблю тебя, слышишь? Ты мне важнее и дороже всего на свете. Я готов умереть за тебя, в любой миг. Я тебя люблю, слышишь?

Так они и сидели. Александр сильно сжимал руку Гефестиона у себя на колене. Потом немного расслабился, хотя руку не отпустил; лицо его утратило жёсткую неподвижность маски, теперь он казался просто больным. И рассеянно смотрел на их сплетённые руки.

— Хорошее было вино. Ты знаешь, я не так уж и устал… Надо уметь обходиться без сна, на войне это пригодится.

— В следующий раз вместе будем не спать, ладно?

— Надо уметь обходиться без всего. Без всего, что только можно выдержать. Но без тебя обойтись мне будет трудно, очень трудно.

— А я рядом буду. Всегда.

Весеннее солнце, двигаясь к закату, залило прогалину тёплым ярким светом… Где-то пел дрозд… Гефестион чувствовал, что произошла какая-то перемена: что-то умерло, что-то родилось, какие-то боги вмешались… То, что появилось сейчас, — оно ещё в крови после трудных родов, ещё слабенькое, хрупкое, прикасаться к нему нельзя… Но оно уже живёт и будет расти.

Пора возвращаться в Эги, но пока можно не спешить. Нужды нет, им и так хорошо, а ему нужно хоть немножко покоя… Александр словно спал с открытыми глазами, отдыхая от тяжких мыслей. А Гефестион смотрел на него не отрываясь, с мягкой терпеливостью леопарда, сидящего в засаде у водопоя, когда голод его утешается звуком лёгких шагов, вдали, на лесной тропе.

6

Отцвела слива; бело-розовым ковром покрыли землю лепестки, прибитые весенними ливнями. И фиалки тоже отошли, набухали почки на винограде.

Философ обнаружил, что некоторые из его учеников несколько рассеянны после Дионисий, — такое даже в Афинах бывало, — но принц был спокоен, занимался усердно, этика и логика у него шли наилучшим образом. Правда, иногда его поведение объяснить трудно. Например — принёс в жертву Дионису чёрного козла, а отвечать на вопросы по этому поводу попросту отказался. Неужели философия до сих пор так и не избавила его от суеверий? Но — быть может — сама эта скрытность и есть признак серьёзной внутренней работы?..

Однажды друзья стояли, облокотившись на перила мостика, перекинутого через Ручей Нимф.

— Кажется, я умиротворил бога, — сказал Александр. — Как раз потому и смог тебе всё рассказать.

— А разве так не лучше?

— Лучше, конечно. Но сначала мне надо было самому всё это переварить, управиться. Понимаешь, Дионис на меня сердился, и злость его меня давила, пока я сам не перестал сердиться на него. Я когда всё обдумал, логически, — понял, что нельзя так возмущаться матерью. Ну что она такого сделала? Убила?.. Так отец тысячи поубивал… И мы с тобой тоже убивали… Убивали людей, которые не сделали нам ничего плохого, разве что на войне с нами встретились… А женщина — она не может вызвать своего врага на поединок, как можем мы. Она может отомстить только по-женски… Чем винить их за это — лучше возблагодарить богов за то, что мы родились мужчинами.

— Да, — согласился Гефестион. — Поблагодарить стоит.

— Вот я и понял, что это был гнев Диониса: нельзя было его таинство осквернять. Ты знаешь, я ведь с самого раннего детства под его защитой был; но в последнее время больше жертв Гераклу приносил, чем ему. Ну а когда я ещё и подсматривать осмелился — вот тут он мне и показал. Правда, не убил меня, как Пентея в театре убивают, — всё-таки я под его защитой был, — но наказал больно. Мне бы ещё хуже досталось, если бы не ты. Ты был — как Пилад. Он ведь не оставил Ореста, далее когда на того Фурии накинулись.

— А как же иначе?

— Я тебе ещё больше скажу. Та девушка… В общем, я думал, может на Дионисии я с ней… Но кто-то из богов меня охранил.

— Бог тебя охранил, потому что ты сам держался.

— Наверно. А всё получилось из-за того, что отец удержаться не смог. Ну хотя бы в своём собственном доме какие-то приличия соблюсти!.. Он всегда такой был. И все это знают, повсюду… Люди, которые должны бы его уважать, — в бою он сильнее любого из них, — они же смеются над ним, за спиной. Я бы жить не смог, если бы знал, что обо мне так болтают. Если бы знал, что не в силах с собой совладать.

— Ну, о тебе никто никогда такого не скажет.

— Никогда не буду любить того, кого пришлось бы стыдиться. Это я знаю точно. — Он вдруг показал на прозрачную коричневую воду: — Глянь-ка, какие рыбки!.. — Они свесили головы через перила, висок к виску; стайка рыбок метнулась к берегу, в тень… Александр вдруг выпрямился: — Великий Кир никогда не позволял женщине поработить себя.

— Да, даже самой прекрасной женщине Азии. Так в книге сказано.


Александр получил письма от обоих родителей. Их не слишком волновало, что он так неожиданно притих после Дионисий, хотя и мать и отец заметили при прощании его отстранённый, испытующий взгляд. Так, бывает, кто-то глядит из окна в высокой стене — а двери нет: не зайдёшь и не спросишь в чём дело. Но во время Дионисий многие мальчики менялись; было бы больше причин волноваться, если бы праздник не оставил никакого следа.

Отец писал, что афиняне шлют массу колонистов в греческие, прибрежные области Фракии, такие как Херсонес; но — из-за сокращения государственных субсидий — отказались содержать свой флот; а тот, оказавшись без средств, поневоле ударился в пиратство и предпринимает даже вылазки на сушу, как в гомеровские времена. Захватили и разграбили несколько македонских кораблей и поселений; и даже посла захватили, ехавшего выкупать пленных, пытали его и выторговали девять талантов за его жизнь.

Олимпия, странным образом, на этот раз была заодно с Филиппом; и писала почти о том же. Торговец с Эвбеи, Анаксин, поставлявший ей товары с юга, был схвачен в Афинах по приказу Демосфена, потому что в том доме, где он остановился, бывал Эсхин. Его пытали до тех пор, пока не признался, что он шпион Филиппа, — а потом казнили за это.

— Похоже, что скоро война, — заметил Филот.

— Уже война, — ответил Александр. — Вопрос только в том, где сражение главное будет. Разорить Афины было бы нечестиво — это всё равно что храм ограбить, — но рано или поздно нам придётся с ними дело иметь.

— Чего ради? — удивился калека Гарпал. Хоть они и друзья ему, не понимал он этих забияк вокруг. — Чем больше эти афиняне лают, тем виднее гнилые зубы!

— Не настолько эти зубы гнилые, чтобы их в тылу у себя оставлять, когда в Азию пойдём.

Война за греческие города в Азии уже не была миражом. Уже шла стратегическая подготовка: с каждым годом насыпь покорённых земель продвигалась всё ближе к Геллеспонту. Оставались последние препятствия — две крепости у пролива — Перинф и Византий. Если Филиппу удастся их взять, то у него будет только одна забота — обеспечить себе тыл.

Это понимали все. И афинские ораторы без конца мотались по всей Греции в поисках союзников, которых Филипп не успел ещё уговорить, запугать или подкупить. Флоту у фракийских берегов послали немного денег, на Фасосе усилили гарнизон островной базы… А в парке Мьезы молодёжь обсуждала, как скоро ей доведётся снова отведать боёв; хоть при философе все говорили только о душе, о её природе и атрибутах.

Гефестион, никогда прежде ничего не покупавший в другой стране, преодолел все сложности — заказал в Афинах «Мирмидонцев» и подарил книгу Александру. Под сиренью, согнувшейся под тяжестью цветов, у Пруда Нимф, они обсуждали природу и атрибуты любви.

Как раз в это время все звери в лесах паровались. Аристотель работал над трактатом о том, как они спариваются и как рождают потомство. Ученики его, вместо охоты, прятались в укрытиях и записывали наблюдения свои. Гарпал с приятелем развлекались тем, что сочиняли фантастические процедуры, старательно подмешивая к своим выдумкам достаточное количество фактов, чтобы те выглядели правдоподобно, — и приносили их учителю. Философ считал своё здоровье слишком ценным достоянием человечества, чтобы рисковать им, часами лёжа на сырой холодной земле, — потому сердечно благодарил своих обманщиков и старательно записывал все их байки.

В один прекрасный день Гефестион сказал Александру, что нашёл лисью нору — и ему кажется, лисица ждёт детёнышей. Неподалеку буря вывернула с корнем большое дерево, получилась глубокая воронка, и оттуда можно будет наблюдать. В лес пошли уже под вечер, стараясь держаться подальше от всех остальных. Это, вроде, само собой получилось; ни один об этом не заговорил.

Мёртвые корни упавшего дерева закрывали воронку как крышей; дно её было устлано мягким ковром высохших прошлогодних листьев. Вскоре появилась лиса, отяжелевшая, распухшая, с птенцом куропатки в зубах. Гефестион приподнял голову; Александр, лежавший с закрытыми глазами, шорох слышал, но глаз не открыл. Лиса, испугавшись их дыхания, рыжей молнией метнулась в нору.

Через несколько дней после того, Аристотель высказал пожелание поймать и вскрыть беременную лисицу, но они скрыли от наставника свой секрет.

А лиса через какое-то время привыкла к ним — и вытаскивала щенков наружу, кормила и позволяла играть, не боясь присутствия людей. Гефестион был благодарен лисятам, за то что Александр улыбался, глядя на них. После любви он всегда становился молчалив, отдалялся, замыкался в себе; а если Гефестион окликал — был как-то слишком мягок, словно хотел что-то скрыть.

Они оба не сомневались, что всё это было предопределено судьбой, ещё до их рождения. Но Гефестион до сих пор не мог избавиться от ощущения неправдоподобности этого чуда; жил — словно в сияющем радужном облаке. Только вот в такие моменты набегала тень. Тогда он показывал на играющих лисят, отрешённые тёмные глаза светлели, и снова всё было хорошо. А по ручьям, вдоль воды, густо цвели незабудки и ирисы; на солнечных прогалинах распускались огромные дикие розы, — здесь они особенные, их нимфы благословили, — и воздух был напоен их терпким ароматом.


Друзья-школяры всё видели; им собственная юность помогала заметить явные знаки происходящего. Кто проспорил — честно отдали выигравшим свои долги… Философ, который видел меньше — да и проигрывать не любил, — поглядывал на эту пару красавцев-мальчишек с сомнением. Они постоянно, повсюду рядом, ещё теснее чем прежде… Но вопросы ставить он не решался: в его трактате подходящих ответов не было.

Оливы покрылись пухом крошечных бледно-зелёных цветов; их тонкий восково-сладкий запах был всюду. С яблонь осыпалось всё лишнее, пошли в рост плоды… Лиса увела своих малышей в лес, настала пора им учиться охоте…

Гефестион тоже стал охотником, искусным и терпеливым. До первого раза, когда жертва его пошла на приманку, он был уверен, что в горячей привязанности Александра — тот её никогда не скрывал — есть какой-то, пусть неосознанный, росток, зародыш страсти. Оказалось, всё гораздо сложнее.

Он снова и снова повторял себе, что если боги и так уже щедры — нельзя молить о большем… Он вспоминал, как смотрел бывало на это лицо, — будто наследник, счастливый одним лишь созерцанием своих будущих сокровищ… На волосы, спутанные ветром; на лоб, уже тронутый лёгкими морщинками от постоянной сосредоточенности взгляда; на прекрасные глаза, твёрдый но чувственный рот; на крутые дуги золотистых бровей… Казалось, ничего больше и не надо: он может просто сидеть и любоваться — хоть целую вечность… Да, поначалу так и казалось.

— Быкоглава погонять надо. Поехали?

— Он что, опять конюха скинул?

— Нет. То было просто чтобы проучить. Я ж его предупреждал.

Конь постепенно привык к тому, что на тренировочную выездку или купание приходится носить на себе кого-то другого. Привык и не возражал. Но уж когда надевали уздечку с серебром, нагрудник с филигранью и чепрак с бахромой — тут он знал, что на него предстоит подняться богу, и с нечестивцами обходился сурово. Тот конюх до сих пор лежал, уже несколько дней.

Они поднимались через буковый лес к травянистому плато. Ехали медленно. Гефестион специально придерживал своего коня: знал, что Александр не оставит Быкоглава стоять, если тот вспотеет. Наверху, над лесом, спешились — и стали смотреть через равнину и море на Халкидийские горы.

— А я в Пелле книгу нашёл, когда мы последний там раз были, — сказал Александр. — Платона книга. Аристотель никогда её не показывал. Мне кажется, он просто завидует.

— Что за книга? — Гефестион стал поправлять уздечку, чтобы улыбку скрыть.

— Я выучил кусок, послушай. «Любовь заставляет человека стыдиться позора и стремиться к славе, без чего ни народ, ни отдельный человек не способен на великое и прекрасное. Если любящий совершает нечто, недостойное себя, то ему легче быть разоблачённым перед семьёй или друзьями или кем-либо ещё, нежели перед тем, кого он любит». А в другом месте такое: «Предположим, что государство или армия могли бы быть созданы только из любящих и любимых. Кто смог бы соперничать в подвигах с ними, презирающими бесчестье и соперничающими друг с другом в доблести? Даже немного таких, сражаясь бок о бок, вполне могли бы покорить весь мир».

— Прекрасно сказано…

— Он в молодости солдатом был, знаешь? Как и Сократ. Наверно Аристотель ему завидует… А ведь афиняне так и не сформировали полка из любящих, оставили это фиванцам. Ты слышал про Священный Отряд? Их ещё никто никогда не побеждал.

— Пойдём в лес.

— Но это ещё не всё, в конце Сократ. А он говорит — на самую лучшую, самую высокую любовь способна только душа.

— Ещё бы. Все знают, он был самым страшным уродом в Афинах.

— Красавец Алкивиад ему на шею вешался, — возразил Александр. — Но он сказал, что любить душой — это величайшая победа, это как тройной венок на играх…

Гефестион с тоской посмотрел на горы вдали. Медленно произнёс:

— Это была бы величайшая победа, — но для того, кто хочет и всего остального, кому приходится в чём-то отказывать себе…

Он прекрасно сознавал, что так не честно, что он специально провоцирует Александра. Но Эрос — бог безжалостный; когда служишь ему, идёшь на всё… Александр смотрел на облака, был далеко где-то, наверно со своим демоном разговаривал. Гефестион, охваченный чувством вины, взял его за плечо:

— Слушай, если ты на самом деле так думаешь, если ты так хочешь…

Александр поднял брови, улыбнулся и мотнул головой, закидывая волосы назад.

— Хочешь, скажу тебе одну вещь?

— Скажи…

— Догони сначала!

Он всегда срывался с места быстрее всех. Голос его ещё звучал — а он исчез. Гефестион помчался следом, к крутому скалистому откосу… Александр лежал внизу, с закрытыми глазами. Обезумев от отчаяния, почти не дыша, Гефестион спустился по скале, встал возле него на колени, начал ощупывать, искать переломы… Ничего не нашёл, вроде всё цело… Александр открыл глаза и шепнул улыбнувшись:

— Тихо! Лисиц испугаешь!..

— Убить тебя мало, — счастливо ответил Гефестион.

Солнце продвинулось к западу и теперь просачивалось сквозь густые ветви лиственниц, высекая вспышки из скальной стены их убежища, словно там топазы блестели. Александр подложил руку под голову и рассматривал пучки мягкой хвои на ветвях, качавшихся под ветром.

— Ты о чём думаешь? — спросил Гефестион.

— О смерти.

— После этого иногда бывает грустно… Это жизненный дух вышел. Но я всё равно не жалею. А ты?

— Нет. Настоящие друзья должны быть всем друг для друга.

— Так ты на самом деле этого хочешь?

— Неужели ты сам не догадался?

— Я не могу, когда тебе грустно. — Гефестион с тревогой склонился над ним.

— Это скоро пройдёт. Это, наверно, кто-нибудь из богов завидует. — Он подтянулся руками кверху, взял в ладони голову Гефестиона и положил себе на плечо. — Некоторые из них стыдились выбора своего. Не надо их называть, рассердиться могут… Но мы же знаем… Даже боги могут завидовать.

Гефестион вдруг увидел мысленным взором длинную череду любовников царя Филиппа. Их грубую красоту, их сексуальность, вульгарную как запах пота, их ревность, интриги, наглость… А его выбрали одного в целом мире, чтобы он стал тем кем ни один из них никогда не был и быть не мог: в его руки Александр с полным доверием отдал гордость свою!.. Сколько бы он ни прожил — ничего более прекрасного случиться уже не может; чтобы иметь больше — надо стать бессмертным… На глазах его выступили слезы, и капали на шею Александру. А тот — решив, что он тоже испытывает после-печаль, — с улыбкой гладил ему волосы.


На следующий год, по весне, Демосфен отплыл на север: в Перинф и Византий. Филипп уже условился с ними о заключении мирных договоров; и если оставить эти укреплённые города в покое — они ему мешать не станут. Но Демосфен убедил их от договоров отказаться. Афинские силы, базирующиеся на Фасосе, уже вели с Македонией необъявленную войну.

Полигон возле Пеллы — на равнине, с которой море отступило совсем недавно; живы ещё старики, видевшие как это было. Здесь маршировали и разворачивались фаланги с длинными сариссами, построенные так, что копья сразу трёх шеренг поражали противника единым фронтом… Сшибались на скаку кавалеристы — учились так держаться на коне, чтобы не слететь в момент удара…

А в Мьезе Александр с Гефестионом паковали свой багаж — завтра спозаранок уезжать надо — и проверяли друг другу головы.

— На этот раз ничего. — Гефестион бросил гребень. — Это зимой их ловишь, когда жмёшься друг другу.

Александр, сидевший на полу, оттолкнул своего пса, норовившего лицо облизать, и поменялся с Гефестионом местами.

— Блох можно утопить. А вши — они как иллирийцы, в лесах прячутся. В походе мы так или иначе их наберёмся, но хоть начать чистыми… Мне кажется, на тебе уже… Нет, погоди-ка… Ну, всё. — Он поднялся и достал с полки оплетённую фляжку. — Мы снова этой штукой натрёмся, она лучше всего помогает. Надо Аристотелю сказать.

— Она же вонючая!

— Я туда благовоний подмешал. Понюхай.

В этот последний год он увлёкся искусством врачевания. Аристотель давал им много лишнего — Александр не сомневался, что большая часть его теорий окажется бесполезной, когда до дела дойдёт, — но вот это знать стоило. Даже князья-воители под Троей не гнушались врачеванием; недаром художники изображают, как Ахилл бинтует раны Патроклу. Его увлечение несколько расстраивало планы Аристотеля, который теперь больше интересовался общей философией; но медицина была его родовым наследием, и он преподавал её с удовольствием. А у Александра появились записи с рецептами мазей и микстур, и с предписаниями как лечить лихорадку, раны и переломы.

— Да, пахнет получше, — согласился Гефестион. — И похоже, что отгоняет этих тварей.

— У матери были заклинания против них, но под конец она всё равно их руками вытаскивала.

Пёс горевал, лёжа возле уложенных сумок: он знал этот запах.

Совсем недавно, несколько месяцев назад, Александр принимал участие в боях, командуя собственным отрядом, как обещал ему царь. А сегодня, весь день, в доме слышался пронзительный скрип, похожий на стрекотанье сверчков; это точила шаркали по наконечникам и клинкам, все готовились к походу.

Гефестион думал о предстоящей войне без страха, прогоняя или подавляя даже намёк на мысль, что Александра могут убить. Только так и можно было жить с ним рядом. Сам он предпочёл бы не умирать, если получится, потому что был нужен… Но это в руках богов — он доверится им. Ну а драться постарается так, чтобы враг умирал, а не он.

— Я одного боюсь, — сказал Александр. — Что на юге начнётся раньше, чем буду готов.

Он натёр клинок воском и теперь гонял его по ножнам, взад-вперёд, пока меч не стал вылетать как по маслу. Потом потянулся за щёткой, из палки размочаленной, почистить насечку.

— Дай мне, — попросил Гефестион. — Я и свой и твой вычищу.

Он склонился над изящно украшенными ножнами с решетчатым орнаментом. Александр всегда старается поскорей избавиться от дротиков; его любимое оружие — меч, лицом к лицу… Работая с ним, Гефестион бормотал заклинания на счастье.

— Я надеюсь стать генералом ещё до того, как в Грецию пойдём.

Гефестион, полировавший рукоять из акульей кожи, поднял глаза.

— Ты особенно на это не настраивайся. Похоже, что пойдём совсем скоро.

— Люди уже сейчас за мной идут, если момент критический. Это я знаю. Но считается, что назначать меня ещё нельзя, рано. A когда не рано — год, два?.. Но уже и сейчас пошли бы.

— Да, пошли бы, я это уже видел. Когда-то просто верили, что удачу приносишь… А теперь все уверены — ты сделаешь, что надо.

— Они ж меня давно уже знают.

Он снял со стены, с крюка, свой шлем и встряхнул, расправляя гребень из белого конского волоса.

— Некоторых послушать — можно подумать, ты у них на руках вырос.

Гефестион слишком сильно надавил на щётку, сломал, пришлось снова конец разжёвывать.

— Ты знаешь, так оно и было, на самом деле. Не у всех конечно. — Александр расчесал гребень шлема и подошёл к настенному зеркалу. — По-моему, пойдёт, а? Металл хороший, сидит как раз, и видно будет людям. — В Пелле теперь не было недостатка в оружейниках: с юга приезжали, из Коринфа, зная что здесь их не обидят. — Раз уж я генерал, то смогу себе позволить заметный шлем.

— Да уж!.. — Гефестион глянул через его плечо на отражение в зеркале. — Разукрасился, как петух бойцовый.

Александр повесил шлем на место.

— Ты чего такой сердитый?

— Назначат тебя генералом, и будет у тебя своя палатка… А с завтрашнего дня мы с тобой только в толпе и будем видеться, пока не вернёмся с войны.

— А-а… Да, конечно. Но это ж война!..

— Придётся привыкать. Как к блохам.

Александр быстро подошёл к нему, раскаиваясь, что забыл об этом раньше.

— Но ведь душой мы будем ещё ближе, верно?.. Мы же будем вместе, как никогда, будем вечную славу себе добывать. «О Менетид благородный, о друг мой, любезнейший сердцу!..» — Он тепло улыбнулся в глаза Гефестиону. — Любовь это первая пища души, воистину. Но душа должна есть для того чтобы жить, как и тело… Не пристало ей жить для того чтобы есть.

— Конечно… — с грустью подтвердил Гефестион.

Ради чего жил он сам — его забота; и немалая часть этой заботы состояла в том, чтобы не сделать её в тягость Александру.

— Душа должна жить ради дела!

Гефестион отложил меч, взялся за кинжал с агатовой головкой рукояти… И согласился, что так оно и есть.


Пелла гудит звоном, стуком и лязгом военных приготовлений. Ветер приносит Быкоглаву запах и голоса боевых коней; он раздувает ноздри, ржёт в ответ…

Царь Филипп на плацу. К учебной стене приставлены штурмовые лестницы; подниматься должны без давки, без толкотни, чтобы оружием друг друга не цеплять, — но и без проволочек… Царь смотрит, как это у них получается. Сыну он велел передать, что хочет видеть его после учений. Царица хотела увидеть тотчас.

Обнимая его, она заметила, что он снова повыше стал… Теперь в нём три локтя и ладонь; но уже ясно — хорошо если ещё на пару пальцев подрастёт, пока костяк не установится. Зато он может сломать руками кизиловое копьё или пройти по горам парасангов девять-десять, без еды… Однажды, на пробу, даже без воды прошёл… Постепенно, незаметно для себя самого, он перестал горевать, что не вырос высоким. Высокие воины из фаланги, способные биться сариссой в двенадцать локтей длины, любили его таким как есть.

Они с матерью были почти одного роста, но она положила голову ему на плечо; вдруг нежной стала, словно голубка…

— Ты уже взрослый, настоящий мужчина!..

Опять начала рассказывать об отцовских безобразиях — тут ничего нового не было… Он рассеянно поддакивал, гладил ей волосы, а мыслями был уже на войне. Она спросила, что за человек Гефестион. Честолюбив ли, чего он просит, сумел ли какие-нибудь обещания выдавить?.. Да, сумел. Что в бою будем рядом. Ах вот оно что!.. И этому можно верить?.. Он рассмеялся, потрепал её по щеке — и увидел в глазах главный вопрос. Она смотрела на него, как смотрят борцы, выжидая момент, когда противник хоть чуточку дрогнет. Борец проведёт свой приём — она задаст свой вопрос… Он выдержал её взгляд, не дрогнул, — она ничего не спросила. Он был ей благодарен за это, он всё ей простил, — и ткнулся носом ей в волосы, вдохнуть родной запах.

Филипп сидел в своем кабинете с росписью по стенам, у заваленного стола. Он пришёл сюда прямо с учебного плаца, и в помещении резко пахло потом, конским и его собственным. Целуя сына, он заметил, что тот уже выкупался, чтобы смыть с себя пыль, хотя и дюжины парасангов не проехал сегодня. Ну ладно, это ещё куда ни шло… Но когда увидел на подбородке тонкую золотистую поросль — это был настоящий удар. Филипп был потрясён, поняв, что мальчик его, оказывается, не запоздал с бородой. Он — бреется!

Македонец, сын царя!.. Он что, рехнулся?.. Что его заставляет так обезьянничать, подражая упадочным южным манерам? Гладкий, как девчонка… Для кого это он? Филипп был хорошо информирован обо всём происходящем в Мьезе: Пармений договорился с Филотом, и тот регулярно присылал подробные тайные отчёты. Сблизиться с сыном Аминтора — это ладно. Парнишка славный, хорошенький… Если перед собой не лукавить, он и сам бы не отказался… Но выглядеть так, будто ты кому-то милашкой служишь!.. Он вспомнил, как подъезжала к Пелле эта группа молодёжи; он их видел тогда. Только теперь ему пришло в голову, что там были и постарше — и тоже безбородые. У них мода такая, что ли?.. В глубине души зашевелилось желание разобраться с этим и запретить, — но Филипп его подавил. При всех странностях мальчика, люди ему верят. И раз уж так сложилось — сейчас не время вмешиваться.

Он показал рукой, приглашая сына сесть рядом.

— Ну, как видишь, мы тут кое-что успели… — Он начал описывать свои приготовления. Александр слушал, опершись локтями на колени, стиснув сплетённые пальцы. Видно было, что схватывает на лету. — Перинф — сам по себе крепкий орешек, но нам придётся и с Византием дело иметь. Открыто или тайно они Перинф поддержат. И Великий Царь тоже. Сомнительно, чтобы он мог сейчас ввязаться в войну, судя по тому что я слышал, но снабжать их он будет, обязательно. У него договор с Афинами.

Какой-то момент на их лицах видна была одна и та же мысль. Словно заговорили о почтенной даме, суровой наставнице их детства, которая теперь по припортовым улицам шляется. Александр глянул на изумительную старую бронзу Поликлета: Гермес изобретает лиру. Он знал эту статую всю свою жизнь, сколько себя помнил. Неправдоподобно стройный юноша — с тонкой костью и мышцами бегуна — под божественным спокойствием, которое скульптор наложил на лицо его, скрывал глубокую тоску, словно знал, что до этого дойдёт.

— Ну ладно, отец. Когда выступаем?

— Мы с Пармением через семь дней. А ты нет, сынок. Ты остаёшься.

Александр выпрямился и застыл, глядя на отца, словно окаменел с головы до ног.

— В Пелле? Это почему?

Филипп улыбнулся:

— Ты ужасно похож на своего коня, собственной тени боишься. Не спеши возмущаться, без дела ты тут сидеть не будешь.

Он стянул с узловатой, покрытой шрамами руки массивный золотой перстень старинной работы, с печаткой из сардоникса. Зевс на троне, на его сжатом кулаке орёл, — царская печать Македонии.

— Ты тут присмотришь вот за этой штуковиной. — Он подкинул кольцо и поймал. — Как ты думаешь, получится у тебя?

Александр улыбнулся растерянно, лицо даже поглупело на момент. В отсутствие царя Печать бывает у наместника!

— С войной у тебя всё в порядке, — сказал отец. — Когда повзрослеешь настолько, чтобы можно было назначить тебя без сплетен, — тебе вполне кавалерийскую бригаду доверить можно. Ну, скажем, года через два. А тем временем поучись управлять страной. Лучше вообще ни за что не браться, чем расширять границы, если за спиной у тебя царит хаос. Запомни, мне пришлось именно этим заниматься, прежде чем смог двинуться хоть куда-то, даже против иллирийцев; а они хозяйничали внутри наших границ. Ты не думай, что такое повториться не может. Может, ещё как!.. Ну а кроме того, сейчас ты должен будешь мои коммуникации обеспечить. Так что я тебе оставляю очень серьёзную работу.

В глазах Александра появилось такое выражение, какое Филипп видел всего один раз в жизни: в день конской ярмарки, когда сын вернулся на Букефале.

— Да, отец, знаю. Я постараюсь, чтобы тебе не пришлось пожалеть.

— Антипатр тоже остаётся. Надеюсь, у тебя хватит ума посоветоваться с ним, если что. Но это на твоё усмотрение. Печать есть Печать.

Теперь, перед началом похода, Филипп каждый день проводил совещания. С начальниками гарнизонов, которые оставались дома; со сборщиками налогов и судейскими чиновниками; с людьми, которых племенные вожди, уходившие с Гвардией, оставляли править вместо себя; с вождями и князьями, не принимавшими участие в походе — по традиции или по каким-то причинам исторического или юридического свойства. Одним из таких был Аминт сын Пердикки, старшего брата царя. Когда отец его погиб, он был малолетним ребёнком; Филиппа тогда наместником избрали. Но пока Аминт повзрослел, македонцам понравилось, как Филипп управляется со своим делом, и его решили оставить на троне. Древний закон позволял выбирать царя из царского рода. Филипп обошёлся с Аминтом милостиво: дал ему статус царского племянника и женил на одной из своих полузаконных дочерей. Сейчас Аминту было двадцать пять. Он приходил на совещания; грузный, чернобородый… Все незнакомцы с первого же взгляда принимали его за сына Филиппа. Александр, сидевший справа от отца, иногда поглядывал на него украдкой и гадал, так ли уж ошибаются эти незнакомцы.

Армия двинулась. Александр проводил отца до прибрежной дороги, обнял его на прощанье и повернул назад, в Пеллу. Быкоглав фыркнул сердито, когда кавалерия ушла без него… Филипп нарадоваться не мог, что догадался сказать сыну, будто он будет в ответе за коммуникации. Это была счастливая мысль: мальчик теперь преисполнен гордой радости, а на самом-то деле дорога прекрасно охраняется и без него.


Первое дело Александра в качестве наместника было сугубо личным: он купил тонкую золотую полоску и вставил её внутрь кольца с царской печатью, чтобы с пальца не сваливалась, — знал, что символы имеют магическую силу.

Антипатр был из тех, кого интересуют результаты а не намерения; его помощь оказалась очень полезна. Он знал, что сын его поссорился с Александром, но его рассказу не поверил; и с тех пор держал Кассандра подальше от принца. Он прекрасно видел: стоит только зацепить этого мальчика в неподходящий момент — в мальчике такой мужчина прорежется, что костей не соберёшь. Ему надо служить, и служить хорошо, иначе он тебя просто уничтожит… Но Антипатр помнил те времена своей юности — до того как Филипп навёл порядок в стране, — когда каждый мог в любой день оказаться в осаде в своём собственном доме, окружённый мстящими соседями, бандой иллирийцев или просто грабителей. Помнил — и давно уже сделал свой выбор.

Филипп пожертвовал своим личным секретарём — оставил его в Пелле, помогать юному наместнику. При каждой встрече Александр любезно благодарил его за подготовленные сводки, но тут же просил оригиналы всей корреспонденции. С первого же раза объяснил, что хочет понять чувства писавших людей. Если встречал что-нибудь непонятное — спрашивал… А когда всё становилось понятно — советовался с Антипатром.

У них не было никаких разногласий, пока однажды не возникло дело об изнасиловании. Обвинённый солдат клялся, что женщина ничего не имела против. Антипатр был готов принять хорошо изложенные объяснения солдата, но счёл своим долгом посоветоваться с наместником, поскольку тут грозила кровная месть. Странно ему было излагать в кабинете Архелая эту не слишком пристойную историю, глядя на юное, свежее лицо. А принц тотчас ответил, что Сотий, когда трезв, кого угодно в чём угодно убедит — это вся его фаланга знает, — зато когда пьян, то свиноматку от родной сестры не отличит, ему хоть кто годится.

Через несколько дней после ухода армии на восток, все войска вокруг Пеллы были вызваны на учения. У Александра возникли кое-какие мысли о действиях лёгкой кавалерии против пехоты, атакующей с фланга. А кроме того, сказал он, нельзя позволять людям мхом обрастать.

К гарнизонной службе относились по-разному. Кто огорчался, что его оставили здесь, кто радовался, — так или иначе, все были настроены расслабиться. Но стоило подтянутому, ладному юноше на холёном вороном появиться перед строем, как они начали старательно выравнивать ряды и прятать у кого что не в порядке. Удалось не всем — нескольких с позором отправили назад в казармы… Остальным в тот день пришлось нелегко. Ветераны, поначалу ворчавшие больше всех остальных, потом потешались над новичками и говорили, что малец конечно здорово их измучил — но дело своё знает.

— Ну что ж, смотрелись совсем не плохо, верно? — спросил Александр Гефестиона. — Но самое главное — они теперь знают, кто здесь командует.

Однако, солдаты были не первыми, кому пришлось это узнать.

— Дорогой мой, — сказала Олимпия. — Пока отец не вернулся, ты должен сделать для меня одну мелочь. Ты же знаешь, как он унижает меня во всём… Диний так много для меня сделал: о друзьях моих заботился, о недругах предупреждал… А твой отец задержал продвижение его сына, просто мне на зло. Дин хотел бы, чтобы он получил эскадрон. Он очень полезный человек.

Александр слушал рассеянно; мысли его были в горах, на будущих учениях.

— Вот как? — спросил. — Где он служит?

— Служит?.. Я говорю о Дине, милый! Это он полезный человек.

— Да нет же! Как зовут его сына? Он у кого в эскадроне?

Олимпия посмотрела с укоризной, но заглянула в свои записи и ответила.

— А-а, Хиракс!.. И он хочет, чтобы Хиракс получил эскадрон?

— Для такого достойного человека как Дин просто оскорбление, что сын его — никто. Он так переживает, знаешь ли… Он думает…

— Он думает, что сейчас момент подходящий. Вероятно, Хиракс его попросил.

— А почему бы и нет, раз отец твой так против него настроен?! Из-за меня!

— Нет, мама. Из-за меня.

Она резко повернулась к нему. В глазах её было такое выражение, будто перед нею опасный враг.

— Я был с ним в бою. И рассказал отцу, как он себя вёл, — именно потому он здесь, а не во Фракии. Он упрям… На тех, кто находчивее его, он обижается… А если что не так — старается свалить вину на других. Отец перевёл его в гарнизонную службу, но оставил в войсках. Я бы просто выгнал, сразу.

— С каких это пор у тебя отец-то-отец-сё? Он дал тебе Печать поносить — так я больше ничего для тебя не значу?!.. Ты теперь не за меня больше?! За него?!

— Нет, мам. Я за людей. Если они от врагов гибнут — тут ничего не поделаешь. Но заставлять их умирать из-за дурости этого Хиракса!.. Если я дам ему эскадрон, мне никогда больше никто не поверит.

Да, он уже мужчина! Когда-то давным-давно, в пещере на Самофраке, при свете факелов она увидела мужские глаза; ей было всего пятнадцать, она ещё не знала, что такое мужчина… И вот опять они, мужские глаза. Как она их любит! Как ненавидит!.. Она заговорила:

— Если б ты знал, до чего нелеп… до чего смешон… Ты что вообразил? Думаешь, эта игрушка у тебя на пальце много значит? Ты же просто ученик при Антипатре; Филипп оставил тебя здесь, чтобы ты смотрел, как он правит… Ну что ты знаешь о людях? Что?!

Она настроилась на скандал, на слезы, на то что помириться будет трудно… Но он вдруг весело улыбнулся:

— Ну и прекрасно, мам. Мальчики должны оставлять серьёзные дела взрослым дядям, верно? И не вмешиваться…

Она ещё смотрела на него изумлённо, не зная что сказать, а он быстро подошёл и обхватил рукой за талию.

— Дорогая моя! Ты же знаешь, что я тебя люблю, правда? Так позволь мне управляться самому и не лезь во все эти дела. Не надо, я прекрасно во всём разберусь.

Она напряглась, окаменела… Стала говорить, что он злой-противный-жестокий-скверный мальчишка, что она теперь не знает, как ей посмотреть в глаза Дину… Но тело под его рукой расслабилось; и он знал — она рада ощутить силу и твёрдость этой руки.

Чтобы не отлучаться из Пеллы, Александр даже на охоту ездить перестал. В его отсутствие Антипатр чувствовал бы себя вправе принимать решения без него. Но какое-то движение было необходимо, хотелось найти замену охотничьим вылазкам. Однажды, проходя по конюшне, Александр обнаружил старую колесницу для гонок с прыгуном. Несколько лет назад он собирался освоить этот трюк, — но началась школа в Мьезе, не успел. Колесница двуконная, лёгкая, из крепчайшего дерева — орех и груша, — и бронзовые ухваты почти на нужной высоте: в этих состязаниях рослым делать нечего… Александр запряг в нее двух венетских лошадок, вызвал царского колесничего и начал учиться спрыгивать на ходу, бежать рядом с колесницей и снова вскакивать наверх.

Мало того, что это прекрасное упражнение; оно — как у Гомера!.. Ведь прыгун — прямой наследник древних героев: тех, кто мчался в бой на колеснице, чтобы сражатьсяпешим. Теперь всё свободное время Александр тратил на освоение этого древнего искусства, и весьма в нём преуспел. Обыскали все старые сараи, нашли ещё несколько таких же колесниц, — появилась возможность состязаться с друзьями… Это было здорово; но официальных заездов он не устраивал. Разлюбил он соревнования; с тех пор как заметил, что кое-кто пропускает его вперёд.


В депешах с Пропонтиды сообщалось, что Перинф на самом деле оказался крепким орешком, как Филипп и предполагал. Город стоит на мысу, с моря не ухватишь, а по суше отгорожен мощной стеной. Перинфяне, процветая на своих скалах и умножаясь числом, издавна строили город ввысь. Теперь четырёх-пятиэтажные дома поднимаются уступами, словно скамьи амфитеатра, и господствуют над крепостной стеной; а в домах этих засели пращники и лучники. Филипп, чтобы дать прикрытие своим людям, построил осадные башни в шестьдесят локтей высоты и соорудил площадку под баллисты. Его сапёры разрушили часть стены, — но сразу за ней наткнулись на новую: это первый ряд жилых домов забили камнем, мусором и грунтом. Вдобавок, как он и ожидал, неприятеля бесперебойно снабжают. Македония никогда не была серьёзной морской державой; и теперь быстрые византийские триеры, с кормчими, хорошо знающими местные воды, забрасывают в город отборные войска и расчищают дорогу транспортным судам Великого Царя. А тот честно выполняет свои договорные обязательства.

Филипп, диктовавший эти письма, умел всё изложить чётко и живо. Прочитав такое, Александр начинал расхаживать взад-вперёд, представляя себе, что он теряет, какая кампания проходит без него!.. Даже Печать утешала слабо.

Однажды утром, на колесничной дорожке, он увидел, что ему машет Гарпал. Не иначе — дворцовый посыльный передал своё поручение одному из тех, кто может остановить его, не нарушая приличий; наверно, что-нибудь срочное… Он спрыгнул с колесницы, пробежал несколько шагов, гася инерцию, и подошёл. Весь в пыли, ноги до колена словно в котурны обуты… Бирюзой сияют глаза сквозь маску грязи, исчерченную струйками пота… Друзья держались поодаль; не из почтения, а чтобы не измазаться об него.

— Странно, — пробормотал Гарпал. — Вы заметили?.. От него никогда не пахнет; другой бы на его месте сейчас бы вонял, как козёл…

— Спроси Аристотеля, — ответил кто-то. — Наверно в нём всё сгорает.

Посыльный доложил, что курьер с северо-восточной границы ждёт, когда принц освободится.

Он послал слугу за чистым хитоном, бегом… А сам разделся, отмылся под фонтаном во дворе конюшни — и появился в приёмной, когда Антипатр заканчивал свои расспросы. Свиток был ещё запечатан, но гонцу было что рассказать: он едва выбрался живым с нагорья за Стримоном, где граница Македонии и Фракии плутает в мешанине спорных ущелий, вершин, перевалов и пастбищ.

Антипатр захлопал глазами от изумления — Александр появился с быстротой невероятной, — а у курьера глаза слипались: видно было, что едва на ногах стоит.

— Как зовут тебя? — спросил Александр. — Сядь-ка, ты наверно устал до смерти.

Хлопнув в ладоши, вызвал слугу; распорядился принести гонцу вина… Пока несли вино, прочитал депешу Антипатру… А когда гонец напился — спросил, что он знает ещё.

Меды — горное племя. Племя настолько древнее, что и ахейцы, и дорийцы, и македонцы, и кельты, — все проходили мимо них по пути на юг в поисках лучшей доли. Но у них никто не задержался: слишком скверные были места. Жили они высоко; суровый фракийский климат переносили стойко, как дикие горные козы; хранили свои древние обычаи с тех времён, когда ещё и бронзы не было… А если их боги-кормильцы гневались — даже несмотря на человеческие жертвы — спускались с гор грабить оседлые народы. Филипп давно уже их покорил и взял с них клятву вассальной верности, — но со временем та клятва ушла у них в область преданий, её успели забыть. Теперь племя разрослось, — мальчикам надо окровавить копья, чтобы мужчинами стать, — они ринулись на юг, словно весенний паводок по руслу речному. Деревни грабят и жгут, македонских поселенцев и верных фракийцев рубят живьём на куски, головы их забирают в качестве трофеев, а женщин уводят с собой.

Антипатр, слушавший всё это уже по второму разу, незаметно следил за мальчиком, сидящим в царском кресле, готовый утешить его, когда понадобится… Но тот подался вперёд и не отрывал глаз от гонца. Потом вдруг перебил:

— Погоди-ка… Отдохни немного, мне надо кое-что записать. Появился писарь; он начал диктовать, уточняя у гонца передвижения медов и описание страны — горы, долины, перевалы, реки, дороги, населённые пункты, — а сам тем временем рисовал на воске примерную карту. Карту проверил тоже; потом приказал, чтобы гонца выкупали, накормили и уложили спать.

— Я подумал… — Он задумчиво оглядывал таблички на столе. — Я подумал, надо всё это выспросить сразу же. К утру он был бы посвежее, когда выспится, но ведь никогда не знаешь… Вдруг умрёт?.. Надо, чтобы он отдохнул хорошенько, пока я соберусь. Хочу взять его проводником.

Рыжеватые с проседью брови сошлись напряжённо… Антипатр уже раньше почувствовал, что сейчас будет, но решил не поверить:

— Ты знаешь, Александр, что я был бы рад взять тебя с собой. Но ты знаешь и то, что нельзя нам обоим отлучаться из Македонии, пока царь на войне…

Александр откинулся на спинку кресла. Мокрые грязные волосы налипли на лоб, под ногтями черно, — ребёнок!.. Но глаза смотрят холодно, без малейшей попытки изобразить наивность.

— Обоим?.. Мне такое и в голову не приходило! Пока я буду в отлучке, Печать останется у тебя.

Антипатр открыл рот, вдохнул… Александр заговорил первым; учтиво, но непреклонно.

— Сейчас у меня её нет с собой, я на тренировке был. Ты её получишь, когда я буду уходить.

— Александр, ты только подумай…

Александр, смотревший на него, словно в поединке, коротко махнул рукой, договаривая не сказанное словами, — и Антипатр сдался, умолк. А этот мальчишка вдруг заговорил с царственной величавостью:

— Отец мой и я — мы оба счастливы знать, что можем оставить страну такому надёжному человеку. — Он поднялся, широко расставив ноги, закинул волосы назад и положил руки на пояс. — Я иду, Антипатр. Привыкни к этой мысли поскорее, времени у нас в обрез. Я ухожу завтра, на заре.

Антипатр, которому поневоле пришлось встать тоже, попытался воспользоваться преимуществом в росте; но оказалось — не действует.

— Если уходишь — уходишь… Но прежде подумай всё-таки. Ты отличный строевой офицер, никто не спорит. Но ты никогда не готовил кампанию, не занимался снабжением войск, не разрабатывал стратегию… Ты представляешь себе их страну?

— На этот раз они будут внизу, в долине Стримона. Для этого и пришли. Снабжение мы обсудим на военном совете. Соберёмся через час.

— Ты понимаешь, что если тебя разобьют — половина Фракии запылает, как сена стог? Отец будет от нас отрезан. А едва об этом станет известно — мне придётся оборонять северо-запад от иллирийцев!

— Сколько войск тебе для этого нужно?

— Если ты проиграешь, в Македонии их не хватит.

Александр чуть склонил голову влево; взгляд его, блуждавший где-то за спиной Антипатра, был рассеян.

— Значит, если я проиграю, люди никогда больше мне не поверят, и генералом я никогда не стану… К тому же, у отца будут все основания сказать, что я ему не сын, — и я никогда не стану царем… Ну что ж. Похоже, придётся выиграть!

Да, Кассандру не стоило его цеплять, — подумал Антипатр. Скорлупа треснула, и тут такой птенец проклёвывается!.. С ним уже сейчас надо быть очень-очень осторожным.

— Ну а что будет со мной? — спросил он. — Что он мне скажет, за то что тебя отпустил?

— Ты имеешь в виду, если проиграю? Скажет, что я должен был послушать твоего совета. Ты его напиши. А я распишусь, что прочёл. И пошлём отцу. Проиграю я или нет — он будет знать, что ты мне советовал. Так честно?

Антипатр остро глянул из-под лохматых бровей.

— Ну да! А потом ты этим воспользуешься против меня?

— Конечно!.. А как ты думал? На спор идти и ставку страховать?.. Ты не виляй, мне-то страховаться нечем!

Антипатр вспомнил, что осторожным надо быть уже сейчас, — и улыбнулся:

— Ну ладно. Ставки у нас у обоих не малые, я полагаю. Дашь мне знать, чего тебе нужно. Бывало, я ставил на лошадок и похуже тебя.

Александр весь день провёл на ногах, кроме часа военного совета. Мог бы, конечно, и присесть, пока приказы рассылал; но когда расхаживал взад-вперёд — думалось лучше, быстрее; быть может, по привычке думать на ходу во время прогулок в Мьезе. С матерью он хотел повидаться пораньше, но не было времени. Пошёл только тогда, когда развязался со всеми делами; и пробыл у неё совсем чуть-чуть. Она чего-то суетилась, опять была настроена поругаться, хотя этот его поход в её же интересах… Ладно, когда-нибудь поймёт. А пока — надо было попрощаться с Фениксом; и — очень важно — хоть немного поспать.


Утро в лагере под Перинфом. Накануне, ночью, штурмовали стену; теперь люди отдыхают, так что вокруг сравнительно спокойно. Раздаются только обычные звуки затишья: ржание мулов, крики и лязг возле осадных машин, безумные вопли раненого из госпитальной палатки, ему в голову попало… Артиллерийский офицер, назначенный в дежурство возле баллисты, чтобы осаждённым никогда было прохлаждаться, кричит своей команде, чтобы дотянули до клина и смазали жёлоб… С грохотом раскатывают кучу окованных бревен-снарядов, на каждом оголовке отковано лаконичное послание: «От Филиппа».

Для царя построена бревенчатая изба. Если армия стоит на месте — нет смысла ютиться в шатре и париться под вонючей кожей. Старый и опытный воин, он умеет устраиваться просто, но с комфортом: пол закрыт циновками из местной соломы, а в обозе привезли кресла, подставки для ламп, ванну и кровать; достаточно широкую, чтобы не приходилось спать в одиночестве. Сейчас царь сидит у соснового стола, сделанного плотниками в лагере, и читает донесение. Рядом с ним Пармений.

…Кроме того я вызвал войска из Пидны и Амфиполиса, и двинулся на север к Терме. Я намеревался пройти к Амфиполису Большой Восточной Дорогой, с тем чтобы уточнить движения неприятеля и выбрать наилучшую диспозицию, прежде чем идти вверх по реке. Но у Термы меня встретил всадник из агриан, посланный во исполнение нашего обета моим гостеприимцем Ламбаром.

Что ещё за гостеприимец, — удивился Филипп. — О чём это он? Мальчишка у нас заложником был, а не гостем. Ты помнишь, я талант поставил, что агриане к медам присоединятся?

— Ты мне что-то рассказывал про сына, как он смылся куда-то в горы по дороге домой. Когда от нас в школу возвращался, помнишь?.. Ты тогда здорово ругался, узнав…

— Да-да, верно. Из головы вылетело. Это ж совершенно безумная выходка была; счастье, что горло не перерезали. Я не беру заложников у тех племён, которым можно хоть как-то доверять. Хм, гостеприимец!.. Ну что ж, посмотрим что дальше.

Узнав, что ты на востоке, он послал мне весть, что меды вторглись в верховья Стримона и опустошают долину. Они звали агриан присоединиться к ним в этой войне, но царь Тэр остался верен клятвам, которыми вы обменялись, когда ты вернул ему сына.

Обжечься испугался, ясно. Но донесение послал не он, а мальчишка… Сколько ему сейчас, семнадцать? Наверно что-то около того…

Он советовал мне как можно быстрее двигаться вверх по реке к Бурным Воротам, как они называют узкую горловину в ущелье, и усилить там старую крепость, пока они не вышли вниз на равнину. Я решил времени не терять и к Амфиполису не идти, а послал туда Койна с приказом привести оттуда войска. Сам же, с теми силами, что были у меня, двинулся прямо вверх, караванным тропами через Крусийский хребет, и форсировал Стримон у Сириса, где Койн должен был встретить нас с людьми, свежими лошадьми и припасами. Сами мы шли налегке. Я сказал своим людям, какие опасности грозят нашим колонистам на равнине, так что шли хорошо. Поскольку дорога была трудной, я шёл пешком, вместе со всеми, побуждал их поспешать.

Филипп оторвался от чтения и поднял голову.

— Здесь видно, что писец слегка подработал. Но его характер проглядывает.

Мы прошли через Крусию и на третий день к полудню форсировали Стримон.

— Как? — перебил Пармений. — На третий день к полудню через Крусию?.. Это же почти двадцать парасангов.

— Он шёл налегке, и побуждал поспешать…

Койн встретил меня точно в назначенное время и выполнил все приказы. Он действовал быстро, решительно и умело, и уже за это одно заслуживает высочайших похвал. Кроме того, он сумел вразумить Стасандра, командующего в Амфиполисе, полагавшего, что я должен был потратить три дня, чтобы прийти к нему и спросить, что мне делать.

Это его рукой приписано, — улыбнулся Филипп.

Койн прекрасно справился со своей миссией и привёл мне силы, которые я запрашивал, тысячу человек.

У Пармения отвисла челюсть. Комментировать он не пытался.

Таким образом гарнизон Амфиполиса оказался нежелательно ослаблен, но я считал это наименьшим злом, поскольку, пока меды оставались безнаказанны, с каждым днём возрастала опасность, что к ним присоединятся другие племена. На случай нападения афинян с моря, я расставил между собой и побережьем посты с сигнальными кострами.

Ну, — сказал Пармений, — наверно Койн не зря был возле него. Наверно, это он обо всём позаботился.

Но ещё до того как мы вышли к Стримону, меды захватили крепость у Бурных Ворот, вырвались на равнину и начали разорять деревни. Часть из них перебралась на западный берег к серебряному руднику. Охрана и рабы перебиты, серебро в слитках увезено вверх по реке. Это убедило меня, что недостаточно просто отбить их в горы, а необходимо разрушить их собственные поселения.

А он хоть знал, где это? — недоверчиво перебил Пармений.

Проведя смотр войскам, я принёс жертвы подходящим богам и Гераклу. Предсказатели увидели добрые предзнаменования. Кроме того, один человек из верных пеонов рассказал мне, что рано утром во время охоты видел волка, который доедал тушу, убитую молодым львом. Примета обрадовала солдат, того пеона я наградил золотом.

Правильно, — одобрил Филипп. — Это был самый умный из всех прорицателей там.

До начала наступления я послал пятьсот отборных горцев скрытно лесами подойти к крепости у Бурных Ворот и захватить её внезапным броском. Мой гостеприимец Ламбар подсказал мне, что в крепости будут самые слабые из неприятельских воинов, потому что ни один из лучших не захочет отказаться от доли в награбленной добыче ради того чтобы обеспечивать тыл. Он оказался прав. Кроме того, мои люди обнаружили тела наших солдат и увидели, что с ранеными обошлись бесчеловечно. Я заранее распорядился, что сделать, если оно окажется так, и медов сбросили со скалы в реку. После чего мои люди заняли крепость и оба борта ущелья. Их вёл Кефалон, офицер толковый иэнергичный.

В долине некоторые наши колонисты отослали семьи в безопасные места, а сами остались, чтобы бороться с врагом. Я похвалил их за храбрость, снабдил оружием и пообещал им освобождение от налогов на год.

Молодёжь никогда не знает, откуда деньги берутся, — проворчал Филипп. — Можешь не сомневаться, он даже не спросил, сколько они платили.

Теперь я повёл все свои силы вверх по реке на север. Правый фланг шёл с опережением, чтобы не допустить неприятеля на высоты. Банды грабителей, попадавшиеся на пути, мы уничтожали, оттесняя их остатки к северо-востоку и сгоняя в кучу, как собаки собирают стадо, не позволяя им ускользнуть без боя, рассеявшись в горах. Фракийцы всегда полагаются на первый безудержный бросок, а обороняться не любят.

Они собрались именно там, где я надеялся, на полуострове в крутой излучине реки. Они рассчитывали, как я и думал, что река прикроет им спину. Я же рассчитывал их в неё сбросить. У них за спиной была стремнина, глубокая и коварная. Уходя через неё, они должны были намочить тетивы и потерять тяжёлое вооружение. После того им оставалось бы только бежать домой через Ворота, не зная, что проход занят моими людьми. Диспозиция была такова.

Дальше следовала искусно составленная сводка. Филипп забормотал, читая её про себя, забыв о Пармении; а тот сидел рядом и тянул шею, стараясь хоть что-нибудь разобрать. Александр спровоцировал медов напасть первыми, атаковал по флангам и смешал их боевые порядки. Меды, как и было задумано, прорвались через реку в железный капкан в горловине ущелья. Почти все солдаты, пришедшие из Амфиполиса, возвращаются назад, ведя с собой массу пленных.

На следующий день я продолжал продвигаться вверх по реке, выше Ворот. Какая-то часть медов прошла через горы другими путями, и я не хотел давать им время на переформирование. Так я оказался в землях агриан. Здесь Ламбар, мой гостеприимец, ждал меня с конным отрядом из своих друзей и родичей. Он пришёл воевать вместе с нами с разрешения своего отца, во исполнение обетов. Они не только показали нам самые удобные перевалы, но и прекрасно зарекомендовали себя в боях.

Тэр понял, куда ветер дует, — прокомментировал Филипп. — Но мальчишка-то ждать не стал!.. Почему?.. В Пелле он совсем ребёнком был; даже не помню, как выглядел…

Он снова забормотал, читая через строку описание молниеносной горной кампании. Союзники провели Александра к неприятельскому гнезду на скалах, он повёл наступление вдоль дороги, а тем временем его скалолазы штурмовали отвесную стену с другой стороны, которую никто не охранял.

Наши колонисты из долины, горевшие мщением за все свои обиды, были готовы убивать всех подряд, но я приказал щадить тех женщин и детей, которые не принимали участия в боях. Их я отослал в Амфиполис. Поступи с ними, как сочтёшь нужным.

Умница парень, — одобрил Пармений. — Эти женщины-горянки всегда в цене. Сильны, выносливы — работают лучше мужчин.

Филипп бегло читал дальше. Шли описания операций по окружению, потом рекомендации отличившихся (Гефестион сын Аминтора из Пеллы сражался с выдающейся доблестью), голос царя становился всё тише и бесцветнее на этих рутинных делах… И вдруг он воскликнул так, что Пармений вздрогнул:

— Что?!..

— Что там такое? — быстро спросил Пармений.

Филипп поднял голову и, сдерживая торжество в голосе, произнёс:

— Он остался там, чтобы основать город.

— Это, должно быть, писаря почерк?

— Да, написано как книга. У медов хорошие пастбища были, а по склонам виноград будет расти. Так что он, посоветовавшись с Ламбаром, восстанавливает их город! Ты слышишь?.. Им же на двоих всего тридцать три года!

— Если наберётся, — буркнул Пармений.

— Он уже подумал, кого там поселить… Агриан конечно, верных пеонов, безземельных македонцев, кого он знает… Погоди-ка! Приписка, вот такая… Нет ли у меня достойных людей, кого я хотел бы наградить земельным наделом? Он думает, что смог бы принять двадцать человек.

Пармений решил, что в такой ситуации лучше промолчать, и предусмотрительно закашлялся, чтобы заполнить паузу.

— И, конечно же, город он назвал Александрополь.

Царь умолк, глядя на пергамент. А Пармений смотрел на сильное стареющее лицо в морщинах и шрамах, на седину в чёрной бороде… Так старый бык нюхает запахи новой весны, наклонив потрёпанные в боях рога. И я старею, — подумал Пармений. У них было много общего за плечами. Они делили фракийские зимы и опасности в битвах, и грязную воду из мутных ручьёв и вино после боя… В молодости и женщину делили; она даже не знала, от кого из них ребёнка родила… Пармений снова прокашлялся, — но теперь церемониться не стал:

— Малый всё время твердит, что ты ничего ему не оставишь. Что ему нечего будет делать, не на чем имя своё сохранить. Вот он и ухватился за первую же возможность.

Филипп стукнул кулаком по столу.

— Я горжусь им… Горжусь!..

Он подвинул к себе чистую восковую дощечку и быстрыми глубокими штрихами набросал план битвы.

— План боя был отличный, посмотри! Диспозиция прекрасная. Ну а если бы тем удалось оторваться?.. Если бы брешь возникла, вот здесь например — что тогда?.. Или вдруг бы кавалерия ударила — что бы он делать стал?.. Но нет, он всё это держал под контролем, вот отсюда… И когда они пошли не так, как ему хотелось, — он вот что сделал! — Филипп щёлкнул пальцами. — Помяни моё слово, Пармений, этот мой мальчик ещё себя покажет. Он ещё много кого удивит, не только нас с тобой… А я найду ему двадцать поселенцев для Александрополя. Клянусь богами, найду.

— Тогда у меня вопрос. Почему мы до сих пор сидим — и не пьём за это дело? Не пора ли?

— Конечно!.. — Филипп крикнул, чтобы принесли вина, и начал сворачивать письмо. — Постой-ка, постой!.. А это что?.. Я ж ещё не дочитал оказывается.

С тех пор как я пришёл на север, я постоянно слышу о трибаллах, живущих в горах Хаймона. Все говорят, что они воинственны, не знают закона и представляют угрозу для обжитых земель. Мне кажется, пока я здесь, в Александрополе, я мог бы пройти в их страну и привести к их порядку. Прежде чем вызывать из Македонии необходимые для этого войска, я хочу заручиться твоим позволением. Я предлагаю…

Принесли и разлили вино. Пармений схватился за чашу и жадно хлебнул, забыв подождать царя; а тот забыл заметить это.

— Трибаллы?.. Что он задумал? Неужто хочет выйти к Истру?

Филипп, перескочив через детали сыновнего плана, прочёл:

Эти варвары могут доставить много беспокойства, если ударят нам в спину, когда мы пойдём в Азию. А если их покорить, то мы можем отодвинуть наши границы на север до самого Истра. Эта река, как говорят, самая большая на земле после Нила и Внешнего Океана и потому представляет собой естественный оборонительный рубеж.

Два закалённых бойца смотрели друг на друга, словно пытаясь увидеть знамение. Молчание нарушил Филипп: хлопнул себя по колену, закинул голову и громко расхохотался. Пармений с облегчением рассмеялся тоже.

— Симмий! — крикнул царь. — Позаботься о курьере принца. К утру подберёшь ему свежего коня. — Он оттолкнул кубок и повернулся к Пармению: — Надо сразу отменить его затею, пока собраться не успел, а то после слишком обидно будет. Знаешь, что я придумал? Я ему подскажу, пусть с Аристотелем посоветуется насчёт конституции своего города. Ну и мальчишка, а?.. Ну и мальчишка!..

— Ну и мальчишка!.. — эхом отозвался Пармений, напряжённо вглядываясь в свою чашу.

На темной поверхности вина мелькали видения, как в сказочном волшебном зеркале.


По Стримонской долине далеко растянулись фаланги и эскадроны, возвращаясь на юг. Впереди, во главе своего личного эскадрона Александр. Гефестион рядом с ним.

Вокруг висит неумолчный шум: издалека доносится пронзительный плач, причитания; а к ним примешивается глухой скрип, словно дерево трещит. Это каркают вороны, и коршуны кричат, затевая драки из-за лакомых кусков.

Поселенцы своих убитых похоронили; солдаты своих сожгли на погребальных кострах. В хвосте колонны, позади госпитальных повозок, катится телега с урнами; местные гончары слепили. Урны упакованы соломой; на каждой — имя, краской.

Победа далась быстро, потери невелики… Об этом и разговаривали солдаты, глядя на тысячи врагов, так и лежавших, где были убиты, принимая обряды, какими чтит их природа. По ночам их обгрызают волки и шакалы, с рассвета принимаются за дело бродячие псы; а птиц-стервятников столько, что закрывают тела сплошным кишащим покровом.

Если колонна проходит близко, они поднимаются и висят над своей поживой — яростно орущей тучей, — только тут становятся видны уже обглоданные кости и лохмотья плоти, оставленные волками, когда те торопились до внутренностей добраться… Вокруг висит неумолчный шум, вместе с трупным зловонием.

Через несколько дней их обглодают дочиста. Самая скверная работа будет сделана, так что хозяевам этих земель останется только сгрести кости в кучу и спалить, или зарыть в яму.

Возле дороги лошадиный труп. Пляшут грифы, полураскрыв крылья… Быкоглав коротко, жалобно вскрикнул, шарахнулся в сторону… Александр махнул колонне, чтобы не останавливались; а сам спешился и медленно пошёл туда, ведя коня за собой, поглаживая ему морду. Грифы подняли крик, захлопали крыльями, улетели… Он обернулся и заговорил ласково, успокоил… Быкоглав стукнул копытом и фыркнул; ему здесь не нравилось, но страшно больше не было. Постояв так несколько секунд, Александр вскочил на коня и рысью вернулся на своё место.

— Ксенофонт говорит, это обязательно надо, чего бы конь ни испугался, — сказал он Гефестиону.

— Я не знал, что во Фракии такая уйма коршунов. Чем они все кормятся, если нет войны?

Гефестиона тошнило; он был готов говорить что угодно, лишь бы отвлечься от этого ощущения.

— Чтобы не было войны — такого во Фракии не бывает. Но мы спросим у Аристотеля.

— Ты всё ещё расстроен, что мы на трибаллов войной не пошли?

— Конечно. Как же иначе?.. — удивился Александр. — Ведь мы уже были на полпути. Рано или поздно всё равно придётся браться за них. А мы бы Истр увидели!..

Он махнул рукой. По этому знаку небольшая группа всадников рысью выдвинулась вперёд, там дорогу загораживали какие-то тела. Их сгребли охотничьей сетью и оттащили в сторону.

— Двигайтесь вперёд и проследите, чтобы было чисто, — распорядился Александр. И снова повернулся к Гефестиону: — Конечно жалко, обидно… Но он верно говорит: силы у него на самом деле растянуты сейчас. Очень славное письмо прислал, знаешь? Правда, причитал я его не слишком внимательно, когда увидел, что на север нельзя.

— Глянь-ка, Александр. По-моему там кто-то живой.

Чем заинтересовались грифы, было не видно. Они совались вперёд, потом отскакивали, словно напуганы… Потом показалась рука: человек слабо отмахивался.

— До сих пор? — удивился Александр.

— Дождь был, — подсказал Гефестион.

Александр обернулся и подозвал ближайшего всадника. Тот быстро подъехал, с обожанием глядя на своего юного командира.

— Пелемон! Если ему ещё можно помочь — организуй, чтобы подобрали. Они здесь хорошо сражались. А если нет — добей, чтоб не мучился.

— Да, Александр, — радостно ответил конник.

Александр чуть улыбнулся ему, одобрительно, и он — сияя от счастья — отправился выполнять свою миссию. Подъехал, спешился, нагнулся, снова поднялся на коня… Грифы с торжествующим скрипом ринулись вниз.

Далеко впереди сверкнуло синевой море; Гефестион подумал, что скоро они выберутся, наконец, с этого кошмарного поля… А глаза Александра отрешённо блуждали по страшной, полной птиц равнине и по небу над ней. Он декламировал:


Во исполнение Зевсовой воли — ведь так он замыслил —

Многих героев там души ушли во чертоги Гадеса,

Плотью же их напитались и хищные звери и птицы…


Ритм гекзаметров сливался с шагом Быкоглава. Гефестион молчал, только смотрел на него неотрывно… А он ехал — словно был где-то совсем не здесь, и не замечал товарища своего.


Македонская Печать оставалась у Антипатра. Уже второй гонец встретил Александра с приглашением прибыть в лагерь к отцу и принять похвалу и награду. Он свернул на восток, к Пропонтиде, взяв с собой только друзей, никого больше.

Царский дом под Перинфом превратился за это время в удобное и обжитое жилище. Здесь отец с сыном часто сидели у соснового стола на козлах, над большим блюдом, полным морского песка и гальки. Лепили горы, пальцами проводили ущелья, палочками для письма рисовали на местности-макете расположение кавалерии, пращников, лучников и фаланг… Здесь их играм никто не мешал, разве что неприятель. Юные красавцы-телохранители вели себя пристойно; бородатый Павсаний, утративший свою прежнюю прелесть и теперь назначенный соматофилаксом, Начальником Стражи, бесстрастно следил за этими занятиями, прерывая их только в случае тревоги. Тогда они надевали доспехи — Филипп с руганью, как все старики-ветераны, а Александр с жадным нетерпением. Солдаты, к которым он присоединялся, ликовали. После похода на медов у него появилось прозвище: Базилискос, Маленький царь.

О нём уже рассказывали легенды. Как он пошёл в разведку с группой солдат, обогнул скалу и наткнулся на двух медойских часовых — и уложил их обоих; его люди и охнуть не успели, а у тех не было времени даже крикнуть, не то что за оружие схватиться… Как он всю ночь продержал у себя в палатке двенадцатилетнюю фракийскую девчушку, потому что она бросилась к нему — за ней солдаты гнались, — а он к ней даже пальцем не прикоснулся, и дал ей приданое на свадьбу… Как он бросился меж четырёх подравшихся македонцев, уже успевших обнажить мечи, и раскидал их голыми руками… А во время грозы в горах — когда молнии сыпались с неба, будто град, и всем казалось, боги решили всех их истребить, — он увидел в этом добрый знак, не дал остановиться, даже развеселил… Кому-то Маленький Царь кровь остановил собственным плащом — и сказал, что эта кровь на плаще драгоценнее любого пурпура… Кто-то умер у него на руках… А кто-то решил, что он ещё зелёный, — что можно попробовать с ним старые солдатские шутки, — так тем пришлось пожалеть, очень больно ушиблись. Если он на тебя зуб заимеет — берегись!.. Но если ты прав — говори ему прямо — он всё поймёт.

Поэтому, когда он появлялся в свете гаснущих костров и мчался к лестницам, окликая их так, словно на пир приглашал, — бойцы бросались следом, стараясь быть к нему поближе. Его хорошо иметь перед глазами, он соображает быстрее чем ты сам.

При всём при том, осада шла неудачно. Пример Олинфа оказался палкой о двух концах: теперь перинфяне решили, что в крайнем случае они лучше умрут, но живыми не сдадутся. А до крайнего случая было ещё далеко. Защитники, получавшие с моря и припасы и подкрепления, отражали все попытки штурма и нередко нападали сами. Теперь они являли свой собственный пример. Из Херсонеса, чуть южнее Большой Восточной Дороги, пришли сведения, что подчинённые союзные города начали поднимать голову. Афиняне давно уже подталкивали их к восстанию; но они не хотели впускать к себе афинские войска, которые постоянно сидели без денег и были просто вынуждены жить за счёт принявшей страны. А теперь они осмелели сами. Захватывали македонские посты, угрожали крепостям… Это была уже война.

— Одну сторону дороги я тебе расчистил, отец. Позволь, расчищу и другую, — сказал Александр, едва до них дошли эти новости.

— Обязательно. Как только подойдут новые войска. Их я оставлю здесь; а тебе дам людей, знающих страну.

Он задумал внезапное нападение на Византий, чтобы прекратить их помощь Перинфу. С Византием так или иначе придётся дело иметь — так уж лучше сразу, при первой возможности. Он увяз в этой дорогостоящей войне гораздо глубже, чем собирался; теперь приходилось набирать новых наёмников. Солдаты в армию Филиппа приходили из Аркадии и Аргоса. Эти страны уже много поколений живут в страхе перед Спартой, потому не разделяют опасений и ярости афинян, дружат с Македонией, — но деньги всё равно нужны; а осада их заглатывает, словно воду льёшь в песок.

Наконец, они появились. Квадратные, коренастые, телосложением похожие на самого Филиппа. Сразу стало видно, что его предки из тех краёв. Он произвёл им смотр, переговорил с их офицерами, от которых — ни в удаче ни в беде — наёмники неотделимы, из-за чего и возникает часто слабое звено в цепи управления армией… Но дело своё они знают, зря им платить не придётся.


Александр со своими войсками двинулся на запад. Солдаты, прошедшие с ним фракийский поход, уже поглядывали на остальных свысока.

Эту кампанию он тоже провёл очень быстро. Восстание было ещё в самом зародыше; некоторые города сразу перепугались, изгнали самых заядлых подстрекателей и поклялись в верности своей. А кто уже успел втянуться в борьбу — те были просто счастливы: боги покарали Филиппа, отняв у него разум настолько, что он доверил армию шестнадцатилетнему ребёнку!.. На предложение сдаться они ответили оскорбительным вызовом. Тогда Александр начал брать их крепости, одну за другой. Подъезжал, останавливался, отыскивал слабые места в обороне… А если таких не было — создавал их сам; подкопом, насыпью или брешью в стене. Под Перинфом он многому научился. Вскоре сопротивление угасло. Остальные города открыли ворота на его условиях.

По дороге из Аканфа он осмотрел Ров Ксеркса: канал, прокопанный через Афонский перешеек, чтобы избавить персидский флот от штормовых ветров, дующих с гор. Из лохматых отрогов вздымалась громадная снежная вершина Афона. Армия повернула на север, огибая уютную бухту. У подножья лесистых склонов лежал давно разрушенный город. Развалины стен поросли ежевикой, террасы бывших виноградников размыты зимними дождями; а в заброшенных оливковых рощах — никого, кроме стада коз, да нескольких голых мальчишек, обрывавших плоды с нижних ветвей.

— Что это за город был? — спросил Александр.

Один из кавалеристов поехал спросить. Мальчишки, увидев его, с воплями бросились удирать; он поймал самого нерасторопного и поволок к Александру; а мальчишка бился и вырывался, словно рысь в тенетах. Оказавшись перед генералом, и увидев что тот не старше его брата, бедный малый остолбенел. И тут же случилось ещё одно чудо: оказалось, что им ничего от него не надо — только чтобы сказал, что это за место.

— Стагира, — ответил он с великим облегчением.

Колонна двинулась дальше.

— Надо поговорить с отцом, — сказал Александр Гефестиону. — Пора отблагодарить нашего старика.

Гефестион кивнул. Он уже понял, что школьные времена для них кончились.


Подписав договоры, взяв заложников и разместив гарнизоны в опорных пунктах, Александр вернулся к отцу, всё ещё сидевшему под Перинфом. Царь должен был дождаться его прежде чем выступить против Византия: надо было знать, что всё в порядке.

За себя он оставлял Пармения, а поход на Византий собирался возглавить сам. Византий будет ещё покрепче Перинфа: город с трёх сторон защищён Пропонтидой и бухтой Золотой Рог, а со стороны суши мощнейшие стены. Надежда была только на внезапность.

Они обсуждали поход вместе, всё над тем же сосновым столом. Филипп часто забывал, что разговаривает не со взрослым воином; пока мальчик не замирал, напрягшись, при какой-нибудь нечаянной грубости. Но теперь это случалось не так уж часто. Их отношения — трудные, настороженные, с постоянной готовностью к обиде — теперь согревала обоюдная тайная гордость тем, что другой его признал.

— Как смотрятся аргивяне? — спросил однажды Александр.

— Я их оставлю Пармению, он управится. Похоже, они собирались нам тут носы утереть, как это получается в южных городах с их необученными ополченцами. А наши о них не особо высокого мнения, и этого не скрывают. Солдаты они или кто? Им честно платят, отлично кормят, размещены они прекрасно — а им всё не так. На учениях вечно ворчат, им видишь ли сариссы не нравятся… Конечно не нравятся, раз до сих пор не научились с ними работать… А наши потешаются, глядя на них. Ну и ладно. Пусть остаются и воюют коротким копьём, здесь этого достаточно. Когда я со своими людьми уйду и они тут останутся хозяевами положения — настроение у них получше станет, соберутся. Их офицеры говорят…

Разговор происходил за обедом. Александр вытирал хлебом с тарелки стекавший с рыбы соус.

— Послушай-ка, — перебил он отца.

Снаружи доносился шум какой-то ссоры. И чем дальше, тем он становился громче.

— Гадес их побери! — проворчал царь. — Что там ещё?..

Теперь уже можно было разобрать ругань и оскорбительные выкрики, по-македонски и по-гречески.

— Когда люди не ладят, как у нас, такое начинается ни с чего. — Филипп отодвинул своё кресло и поднялся, вытирая пальцы о голое бедро. — Из-за бойцовых петухов, из-за мальчишки поссориться могут… Пармений наверно уже там?..

Шум нарастал. Слышно было, что народу с обеих сторон становится всё больше.

— Ничего не поделаешь, придётся самому их разгонять, — флегматично сказал Филипп и захромал к двери.

— Отец, слишком противно они шумят. Оружие взять не стоит?

— Ещё чего! Слишком много чести; и так разбегутся, едва меня увидят. Они только своих собственных офицеров признают, вот в чём беда.

— Я пойду с тобой. Если уж офицеры не могут их угомонить…

— Нет-нет, ты мне не нужен. Сиди, ешь спокойно, доедай свой обед. Симмий, пригляди, чтобы мой не остыл.

Он вышел как был, безоружный; если не считать меча, с которым никогда не расставался.

Александр поднялся и подошёл к двери, глядя ему вслед.

Между городом и лагерем осаждавших оставалось обширное свободное пространство, по которому тянулись узкие траншеи к осадным башням и возвышались укреплённые сторожевые посты. Где-то здесь и началась, наверно, ссора — между солдатами на дежурстве или при смене караула, — и ссору эту было видно отовсюду, так что враждебные группы пополнялись очень быстро. Собралось уже несколько сот человек; причём греков, стоявших поблизости, было гораздо больше чем македонцев. Над общим гвалтом отдельные голоса — наверно офицеры — выкрикивали взаимные обвинения, угрожали друг другу гневом царя… Филипп прошёл несколько шагов и остановился, оглядываясь. Увидел всадника, направлявшегося в сторону толпы, окликнул, — тот спешился, подсадил его на своего коня… Теперь, поднявшись на эту живую трибуну, он решительно, рысью, двинулся вперёд и закричал, требуя тишины.

Гневным его видели редко. Стало тихо; толпа расступилась, пропуская его в середину… А когда стала смыкаться за ним, Александр заметил, что конь беспокоен.

Телохранители, прислуживавшие за столом, теперь взволнованно переговаривались, почти шепотом. Александр глянул на них — похоже, они ждали распоряжений. В соседнем доме, где обитала вся их команда, из двери гроздью торчали головы.

— К оружию! Быстро! — крикнул он.

Филипп старался совладать с конём. Голос его, до сих пор полный силы, зазвучал злобно… Конь встал на дыбы, раздался рёв ругани и проклятий, наверно кому-то передним копытом попало… Вдруг конь дико вскрикнул, поднялся столбом — и рухнул, увлекая за собой упрямо державшегося царя. Они оба исчезли в мельтешащей, орущей воронке.

Александр подбежал к крючьям на стене, схватил щит и шлем — на кирасу не было времени, — и крикнул:

— Под ним коня убили! Пошли!

Он быстро обогнал всех остальных, но назад не оглядывался. Из казарм уже бежали македонцы, толпами. Важен был ближайший момент.

Сначала он просто расталкивал толпу, и она его пропускала. Здесь пока были просто зеваки, их легко мог убрать с дороги любой решительный человек.

— Дайте пройти! Пропустите к царю!..

Он слышал вопли умиравшего коня, слабеющие, переходящие в хриплый стон… Отца слышно не было.

— Назад! Расступись!.. Дайте пройти, дорогу дайте!.. Мне нужен царь!..

— А-а-а, ему па-апочка нужен!

Вот и первое оскорбление. Коренастый, мощный аргивянин; квадратные плечи, квадратная борода, ухмыляется…

— Гляньте-ка, малышок-петушок наш появился-а-а-а…

На последнем слове он поперхнулся, широко распахнув глаза и рот, захлебнулся рвотой… Александр ловким рывком высвободил меч — впереди расступились.

Он увидел, что конь ещё дёргается, на боку; отец лежит рядом, нога придавлена, неподвижен… А над ним стоит аргивянин с поднятым копьём; стоит в нерешительности, ждёт, чтобы кто-нибудь поддержал. Александр пронзил его с ходу.

Толпа колыхалась, бурлила; македонцы уже окружили её со всех сторон. Александр встал над отцом и крикнул, чтобы свои знали, где он:

— Царь здесь!

Аргивяне вокруг подзуживали друг друга ударить, — но никто не решался. А для любого, стоявшего позади, он был просто подарком.

— Это царь! Кто попытается его тронуть — убью на месте!..

Кое-кто испугался. Александр заметил одного, на кого остальные смотрели как на вожака — и уже не спускал с него глаз. Тот выпятил челюсть, промямлил что-то, но веки у него дрожали.

— Назад! Все назад!.. Вы что, с ума посходили? Думаете, убьёте его или меня — вы живыми отсюда уйдёте?!

Кто-то ответил, что выбирались из мест и похуже, — но с места ни один не двинулся.

— Наши люди повсюду вокруг, а гавань в руках неприятеля! Вам жить надоело, что ли?..

Какое-то предупреждение — дар Геракла — заставило его обернуться. Он едва заметил лицо человека поднявшего копьё, — только открытое горло. Меч пробил гортань; тот отшатнулся назад, зажимая окровавленной рукой свистящую рану… Александр резко повернулся назад, чтобы не подставлять спину надолго… Но, вместо враждебных лиц, увидел затылки царской стражи. Сомкнув щиты, они оттесняли аргивян. Словно пловец против волны, пробился Гефестион; встал рядом, прикрыв щитом его спину… Всё было кончено. А времени прошло столько, что едва хватило бы доесть уже начатую рыбу.

Он огляделся. Ни единой царапины на нём не было, каждый раз успевал ударить первым. Гефестион заговорил с ним; он ответил улыбаясь… Он был светел и спокоен. Только что он познал таинство: убивая свой страх, становишься свободен, как боги!..

Рядом раздались громкие голоса, привыкшие повелевать, — толпа расступилась, пропуская тех, кому привыкла подчиняться. Это аргивский генерал и помощник Пармения орали каждый на своих солдат. Прежние участники тотчас превратились в зрителей, и в центре никого не осталось, кроме мёртвых и раненых. Всех, кто был рядом с царём, арестовали и увели; мёртвого коня оттащили в сторону… Мятеж выдохся. Когда снова поднялся шум — это уже были крики тех, кто стоял поодаль и не видел что произошло: кто-то спрашивал, а кто-то объяснял.

— Александр!.. Где наш малый?.. Неужто эти сукины сыны его убили?!

— Царь! Они царя убили, — отозвался чей-то низкий бас. И снова раздался высокий, тонкий голос, словно в ответ ему: — Александр!..

А он стоял островком спокойствия в этом море шума, глядя мимо, в слепящее синее небо.

Потом возле его колен послышались другие голоса:

— Государь! Государь, как ты?

Они говорят «государь»?.. Он замигал, словно выкарабкиваясь из сна, и опустился на колени рядом с остальными. Тронул неподвижное тело:

— Отец!

Что царь дышит, он ощутил сразу же.

Голова у Филиппа была в крови. Меч вытащен до половины. Наверно, схватился за него — и как раз тут его ударили, скорее всего рукояткой: у кого-то духу не хватило пустить в ход клинок. Глаза были закрыты, а когда его начали поднимать — тело безжизненно обвисло. Александр, вспомнив один из уроков Аристотеля, приподнял веко здорового глаза… Глаз тотчас закрылся, рывком.

— Дайте щит! — распорядился он. — Накатывайте, осторожно. Я голову придержу.

Аргивян уже увели; теперь вокруг были толькомакедонцы, и все спрашивали, жив ли царь.

— Он контужен, — сказал Александр. — Других ран не видно, скоро ему станет получше. Ноский! Пусть глашатай это объявит… Сиппант! Прикажешь баллистам дать несколько залпов. Глянь-ка, как они там на стене развеселились, надо из них это веселье выбить… Леоннат! Я буду с отцом, пока он не придёт в себя. Всё докладывать мне.

Царя уложили на кровать. Александр уместил на подушку его голову, стал вытягивать запачканную кровью руку, — Филипп застонал и открыл глаза.

Старшие офицеры, — те, кто считал себя в праве толпиться возле царя, — заверили его, что всё в порядке, люди под контролем. Александр, стоявший у изголовья, приказал одному из телохранителей принести воды и губку.

— Это твой сын, царь, — сказал кто-то. — Сын тебя спас.

Филипп повернул голову. Слабо сказал:

— Вот как? Молодец, малыш.

— Отец, ты видел, кто из них ударил тебя?

— Нет. — Голос Филиппа стал потвёрже. — Он напал сзади.

— Надеюсь, я его убил. Одного кого-то убил там.

Он неотрывно смотрел отцу в лицо. Филипп слабо прикрыл глаза и вздохнул.

— Молодец, малыш. А я ничего не помню. Ничего. Пока не очнулся здесь.

Подошёл телохранитель с тазом воды, подал Александру… Александр взял губку, старательно отмыл свою руку от крови и отвернулся. Тот замешкался в растерянности, потом обошёл кровать и той же губкой стал оттирать голову царю. Он думал поначалу, что вода принцу нужна как раз для этого.

К вечеру Филипп был ещё слаб — голова кружилась, если двигаться пытался, — но распоряжаться уже мог. Аргивян отправили под Кипселу, на смену тамошним войскам.

Александра, где бы он ни появился, встречали восторженно. Все старались прикоснуться к нему: кто «на счастье», кто чтобы его доблесть на них перешла, а кто просто ради удовольствия. Осаждённые, понадеявшись на дневную заваруху, в сумерках устроили вылазку и попытались захватить осадную башню; Александр повёл отряд и отбил их… Врач сказал, что царь поправляется; возле него постоянно дежурил один из телохранителей… До постели Александр добрался заполночь, Хоть столовался он вместе с отцом, но жил теперь отдельно: он уже был генералом.

У двери послышался знакомый шорох — он откинул одеяло и подвинулся. Когда назначалось это свидание, Гефестион уже знал, что Александр хочет просто поговорить. В этом он ещё ни разу не ошибся.

Потихоньку, шепча в подушку, они обговорили сегодняшний бой… Потом замолчали оба. В тишине слышны были шумы лагеря, и доносился издали — со стен Перинфа — звон колокольчика, что передавала друг другу ночная стража. Так слышно, что часовые не спят, и можно не обходить посты.

— Ты о чём? — спросил Гефестион.

Александр поднял голову. Даже в едва заметном свете от окна видно было, как горят глаза у него.

— Он говорит, что ничего не помнит. Но когда мы его поднимали, он уже в сознании был.

— А может он и правда забыл? — предположил Гефестион, которому уже попало однажды фракийским камнем со стены.

— Нет. Он притворялся мёртвым.

— На самом деле?.. Ну что ж, всё равно винить его не стоит. Тут даже сидеть не можешь, перед глазами всё крутится, знаешь?.. Он, наверно, надеялся, что они испугаются чего натворили — и разбегутся…

— Я открыл ему глаз — и знаю, что он меня видел. Но никак этого не показал; хотя уже знал, что всё кончено.

— А может он снова отрубился?

— Я всё время смотрел за ним, он был в сознании. Но признаваться в этом не хочет.

— Ну что ж, ведь он царь… — Гефестион испытывал тайную симпатию к Филиппу: тот всегда обращался с ним очень тактично, и у них был общий враг. Теперь он защищал царя: — Ведь люди могли бы понять неправильно. Ты же знаешь, как всё всегда переиначивают, верно?..

— Но мне-то он мог сказать! — Темнота была почти полная, но видно было, что Александр неотрывно смотрит ему в глаза. — Он никогда не признается, что лежал там — и знал, что обязан мне жизнью… Тогда не хотел этого признать, а теперь не хочет помнить.

Кто знает? — подумал Гефестион. И кто когда узнает? Но он — он знает, и этого теперь уже не изменить, никогда. Гефестион тронул обнажённое плечо, похожее в густых сумерках на потемневшую бронзу.

— Ну а о гордости его ты подумал? Ты же должен понимать, что это такое.

— Конечно, понимаю. Но я бы на его месте сказал.

— А чего ради? — Рука его соскользнула с бронзового плеча в спутанные волосы; Александр прижался головой к ладони, словно сильный зверь, которому нравится что его гладят. Гефестион вспомнил его ребячливость в самом начале; иногда кажется, что это было только вчера, иногда — полжизни назад тому… — Зачем? Ведь вы и так оба знаете. И ты знаешь, и он… И этого ничто уже не изменит…

Он ощутил, как Александр медленно, глубоко вздохнул.

— Да, не изменит. Ты прав, ты всегда всё понимаешь. Он дал мне жизнь, во всяком случае так он говорит… Так оно или нет — но долг ему я вернул.

— Конечно, теперь вы квиты.

Александр остановившимся взглядом смотрел вверх, в черноту под стропилами.

— Никто на может поквитаться с богами; можно только стараться узнать, что они дали тебе… Но славно, когда нет долгов перед людьми.

Завтра он принесёт жертвы Гераклу. А пока — так хочется осчастливить кого-нибудь, сразу, немедленно!.. Хорошо, что далеко искать не надо.


— Я ж его предупреждал, чтобы не откладывал надолго трибаллов!

Александр сидел с Антипатром у громадного стола в кабинете царя Архелая и читал донесение, полное скверных новостей.

— А эта его рана опасна? — спросил Антипатр. — Что думают?

— Видишь, он даже подписаться не смог. Только его печать, а подпись Пармения. Я даже сомневаюсь, что он додиктовал до конца; последняя часть звучит так, будто Пармений говорил.

— Твой отец — он живучий, быстро поправится. У вас вся порода такая.

— А что там его прорицатели делают?.. С тех пор как я от него уехал — беда за бедой. Быть может, нам в Дельфах или в Додоне посоветоваться стоит, а? На случай, если кого из богов умилостивить надо.

— Ну да! По всей Греции тут же разнесётся, что удача от него отвернулась. Он нам за это спасибо не скажет.

— Это верно, лучше не надо. Но ты только посмотри, что было под Византием!.. Он всё сделал правильно. Прошёл туда быстро, пока их лучшие силы были у Перинфа; выбрал пасмурную ночь, подошёл под самые стены… И надо же — тучи расходятся, выглядывает луна — и все собаки в городе подымают лай. Просто лают на перекрёстках! А там зажигают факелы…

— На перекрёстках? — переспросил Антипатр.

— А может он погоду не угадал? — быстро продолжал Александр. — На Пропонтиде она изменчива… Но раз уж он решил снять обе осады — почему бы не дать отдохнуть своим людям, а против скифов послать меня?

— Они же ведь только что нарушили договор, и были совсем рядом; это угроза была. Если бы не они, то он мог бы остаться под Византием… Твой отец всегда умел остановиться вовремя. Но у его солдат хвосты опустились. Им нужна была хорошая победа, и добыча… Это он им дал.

Александр кивнул. Он хорошо ладил с Антипатром. Этот македонец древнего рода был бесконечно предан царю, рядом с которым сражался в юности. Но прежде всего — именно царю, а не лично Филиппу. Вот Пармений — тот был предан человеку, которого любил; а что он ещё и царь — это шло потом.

— Ну да, и победу и добычу он им дал. И оказался на северной границе с тяжёлым обозом, и с гуртом в тысячу голов, да ещё и рабов гнали колонну. Они же там добычу чуют лучше шакалов! А люди у него измотаны были; и тут уж без разницы, куда хвосты, кверху или книзу. Если бы только он позволил мне тогда пройти на север от Александрополя, теперь бы трибаллы на него не напали… И агриане пошли бы со мной, они уже готовы были… Ну да ладно. Сделанного не воротишь. Счастье ещё, что врач его жив остался.

— Когда гонец поедет, я хотел бы ему свои пожелания передать.

— Конечно. А делами его беспокоить не будем, верно? Мы тут пока сами покрутимся.

Он улыбнулся заговорщицки. Антипатра легко было очаровать, причём он совершенно этого не осознавал; потому особенно забавно было иметь с ним дело. Александр сейчас использовал эту слабинку, потому что сомневался, чьи распоряжения им пришлось бы выполнять: отца или Пармения.

— С войной мы точно управимся. Но вот эти южные дела — тут похуже. Он в них столько души вложил, и знает гораздо больше, и я его планы не совсем понимаю… Тут мне не хотелось бы что-нибудь делать без него.

— Ну, знаешь ли, похоже они там работают на него лучше, чем мы с тобой смогли бы.

— В Дельфах? Я там был, когда мне двенадцать было, на Играх, а с тех пор ни разу. Вот что, давай-ка ещё раз, чтобы убедиться что я всё понял. Этот новый храм, что афиняне построили, — что там стряслось? Они свои приношения внесли до того как его освятили?

— Ну да. Процедуру не соблюли — получилось богохульство. Это формальное обвинение.

— Ну а настоящая причина это их надпись, верно? «ЩИТЫ, ОТНЯТЫЕ У ПЕРСОВ И ФИВАНЦЕВ, СРАЖАВШИХСЯ ПРОТИВ ГРЕЦИИ…» Слушай, а почему фиванцы пошли с мидянами, вместо того чтобы с Афинами объединиться?

— Потому что ненавидели их.

— Даже тогда?.. Ну ладно. Эта надпись разъярила фиванцев; но когда собралась Дельфийская Священная Лига — они сами, как я понимаю, выступить постеснялись, а подтолкнули какое-то зависимое государство обвинить афинян в святотатстве. Так?

— Амфиссийцев. Те под Дельфами живут, выше по реке.

— Ну и что дальше?

— Если бы это обвинение прошло, то Лиге пришлось бы начать войну с Афинами. Афиняне послали трёх делегатов; двое свалились с лихорадкой, а третьим был Эсхин. Ты его можешь помнить: он был одним из послов на мирных переговорах семь лет назад.

— О, я его прекрасно знаю, мы с ним друзья. А ты знаешь, что он в свое время актёром был?

— Это ему помогло наверно; он им там такой спектакль устроил!.. Совет уже собирался было голосовать — а он вдруг припомнил, что амфиссийцы растят зерно на каких-то землях, когда-то отданных Аполлону. Так он как-то добился, чтоб ему дали слово, — и обвинил в святотатстве самих амфиссийцев. А после его великой речи дельфийцы забыли об Афинах и сломя голову кинулись крушить амфиссийские деревни. Амфиссийцы стали драться, и нескольким членам Совета досталось по их священным телесам… Это прошлой осенью случилось, после жатвы.

Сейчас была зима. В кабинете, как всегда, дули холодные сквозняки; но царский сын, похоже, замечал эту стужу ещё меньше чем сам царь.

— Так теперь Лига собирается в Фермопилах, чтобы вынести решение по делу амфиссийцев, что ли? Ясно, что отец поехать туда не сможет. Я уверен, он хотел бы, чтобы за него поехал ты. Поедешь?

— Разумеется! — Антипатр вздохнул с облегчением; как ни хочется мальчишке взять всё на себя, но сверх меры не зарывается. — Я там постараюсь повлиять на кого смогу; и, если получится, добьюсь, чтобы решение отложили до приезда царя.

— Надеюсь, ему нашли тёплый дом. Фракия зимой — не такое это место, чтобы раны лечить. Но нам скоро придётся ехать к нему с этими южными делами… Как думаешь, что будет?

— Скорее всего ничего не будет. Даже если Лига обвинит амфиссийцев, афинянам вмешаться Демосфен не даст, а без них никто ничего делать не станет. Это дело против амфиссийцев — личная заслуга Эсхина, а Демосфен его ненавидит люто. Он же после того посольства Эсхина в измене обвинил, ты наверно знаешь.

— Ещё бы! Ведь часть обвинения в том состояла, что он был дружен со мной.

— Ох уж эти демагоги! Ведь тебе всего десять лет тогда было… Но с тем обвинением ничего не вышло, а теперь Эсхин вернулся из Дельф героем — так Демосфен, наверно, волосы на себе рвёт. А кроме того — это ещё важнее — амфиссийцев поддерживают Фивы, а с ними ссориться он не захочет.

— Но ведь афиняне и фиванцы ненавидят друг друга.

— Да. Но ему нужно, чтобы нас они ненавидели ещё больше. Ему сейчас нужен союз с Фивами, это слепому видно. Причём с самими фиванцами у него может получиться: Великий Царь деньгами снабдил, покупать поддержку против нас. А вот афиняне могут заартачиться; уж слишком давняя у них вражда.

Александр сидел задумавшись. Потом сказал:

— Всего четыре поколения прошло, с тех пор как они отразили персов. И мы тогда были вместе с персами, как и фиванцы. А если бы Великий Царь сейчас переправился из Азии — мы бы дрались с ним во Фракии, а они бы грызлись между собой.

— Люди меняются и не за такой срок. Мы поднялись за одно поколение, благодаря отцу твоему.

— А ему всего сорок три… Ладно, пойду-ка я потренируюсь, на случай если он мне оставит что-нибудь поделать.

Он пошёл переодеваться, но по дороге встретил мать; а та спросила какие новости. Он проводил её в её покои, но рассказал только то, что считал нужным. У неё было тепло и ярко: свет от огня в очаге плясал на росписи пламени Трои… Глаза невольно потянулись к очагу, к тому свободному камню в полу, который он обнаружил в детстве. Она тут же обиделась, что он рассеян и невнимателен к ней, обвинила в соглашательстве с Антипатром, который ни перед чем не остановится, лишь бы ей навредить… Всё было как обычно; и он отделался обычными ответами.


Уходя, он встретил на лестнице Клеопатру. Теперь, в четырнадцать, она стала похожа на Филиппа как никогда раньше. То же квадратное лицо, те же жёсткие курчавые волосы… Только глаза не его: глаза собаки, которую никто не любит. Его полужёны нарожали ему дочерей покрасивее этой; а она была невзрачненькая, даже в том возрасте, который отец любил всего больше; а кроме того постоянно носила маску враждебности, из-за матери.

— Пойдём, — позвал Александр. — Мне надо поговорить с тобой.

В детской они соперничали, враждовали, но теперь он был выше этого. А она всё время, постоянно, мечтала, чтобы он обратил внимание на неё, — но и боялась, чувствуя себя гораздо ниже. Чтобы ему захотелось с ней говорить о чём-то — это было просто невероятно…

— Пошли в сад.

Снаружи было совсем холодно. Она задрожала, скрестила руки на груди, — он отдал ей свой плащ. Они стояли у бокового входа в покои царицы, возле самой стены, среди облетевших роз. В ложбинках между кустами лежал нерастаявший снег… Он говорил только что совсем спокойно, и она понимала, что разговор будет не о ней, — но всё равно ей было страшно.

— Слушай, — сказал он, — ты знаешь, что произошло с отцом под Византием?

Она кивнула.

— Его собаки выдали. Собаки и луна. — В печальных глазах Клеопатры был испуг, но вины не было. — Ты меня понимаешь, верно? Я имею в виду, ты знаешь колдовство. Ты видела… чтобы она что-нибудь делала тогда?

Сестра молча покачала головой. Если сейчас сказать — это когда-нибудь после обязательно вылезет… Ведь мать с братом очень друг друга любят, но ссорятся страшно — и тогда говорят всё подряд, не задумываясь… Его глаза пронизывали её, словно северный ветер, — но всё, что она знала, было спрятано страхом. Вдруг он поменялся, ласково взял её за руки сквозь складки плаща.

— Я никому не скажу, что ты мне сказала. Клянусь Гераклом! Ты ж знаешь, такую клятву я никогда не нарушу. — Он оглянулся на святилище в саду. — Скажи. Ты должна, понимаешь?.. Я должен это знать.

Она забрала руки, заговорила:

— Было то же самое, что и в другие разы, когда из этого ничего не получалось. А если что-нибудь ещё — я не видела, честное слово. Правда, Александр, это всё что я знаю.

— Да-да, я тебе верю, — нетерпеливо сказал он и снова схватил её за руки. — Не позволяй ей этого делать. Теперь она не имеет права. Я спас его под Перинфом. Если бы не я — его бы убили, понимаешь?

«Зачем ты это сделал?» Вслух она не спросила, они понимали друг друга без слов. Только глаза её неотрывно смотрели в его лицо, совсем не похожее на лицо их отца.

— Иначе я бы себя опозорил… — Он умолк; она решила, что он ищет какие-то слова, чтобы ей понятнее стало. — Ты не плачь. — Он провёл кончиками пальцев у неё под глазами. — Это всё, что мне нужно было знать. Ты ж ей помешать не могла!..

Он повёл её во дворец, но в дверях остановился и оглянулся вокруг.

— Если она захочет послать ему врача, лекарство, сласти какие-нибудь… Что угодно — дай мне знать. Это я тебе поручаю. Если не сделаешь — виновата будешь ты, на тебя падёт!..

Она побледнела от ужаса. Но его остановило даже не отчаяние, а изумление сестры.

— Нет, Александр! Нет!.. О чём ты говорил — оно же никогда не действовало, она сама должна это знать!.. Но это страшно, ужасно, и когда… когда ей очень плохо — оно ей просто душу очищает, вот и всё!..

Он посмотрел на неё почти с нежностью и медленно покачал головой.

— Если бы! Она на самом деле старалась, я видел. — Её печальные собачьи глаза стали ещё печальнее от этой новой ноши. — Но это было очень давно, ты не отчаивайся. А теперь наверно так и есть, как ты говоришь. Славная ты девочка, сестрёнка.

Он поцеловал её в щёку; сжал ей плечи, забирая свой плащ… И пошёл через помертвевший сад, сияя золотой головой; а она долго смотрела ему вслед.


Медленно тянулась зима. Царь во Фракии потихоньку поправлялся; письма подписывал уже сам, хоть рука и дрожала, как у старика. Он прекрасно понял все дельфийские новости и распорядился, чтобы Антипатр осторожно поддержал амфиссийскую войну. Фиванцы хотя и присягнули Македонии — всегда были ненадёжным союзником, с персами якшались; ими стоило и пожертвовать при нужде. Он предвидел, что государства Лиги проголосуют за войну; причём каждый будет надеяться, что бремя этой войны понесёт кто-то другой. А Македония будет стоять рядом — ненавязчиво — в дружеской готовности взять на себя это тяжкое, хлопотливое дело. И так у него в руках окажутся ключи от всего юга.

После зимнего солнцеворота Совет проголосовал за войну. Но никто не хотел уступить главенство городу-сопернику, потому все государства выставили только символические силы. Командование этой несуразной армией взвалил на себя фессалиец Котиф, Председатель Совета. Филипп избавил фессалийцев от анархии племенных распрей, и в большинстве своём они были благодарны ему за это. Мало было сомнений, к кому обратится Котиф за помощью в трудный час. Об этом и разговаривали друзья, ополаскиваясь под фонтаном на стадионе.

— Пошло дело, — сказал Александр. — Знать бы, когда всё начнётся.

— Женщины говорят, если на горшок смотреть, то он не закипает никогда, — заметил Птолемей, выпростав голову из полотенца.

Александр, настроенный на постоянную готовность, гонял их нещадно; так что Птолемею удавалось встречаться со своей новой возлюбленной гораздо реже, чем хотелось бы; он был не прочь и расслабиться.

— Но они же говорят, стоит от горшка отвернуться — он тут же выкипает, — возразил Гефестион.

Птолемей посмотрел на него сердито. Ему-то хорошо, ему всего хватает!..

Да, ему хватало. Или, во всяком случае, свой нынешний удел он не променял бы ни на что другое — и этого не скрывал. А всё прочее оставалось его тайной; никто не знал, с чем ему приходилось мириться и как трудно это ему давалось. Гордость, целомудрие, сдержанность, приверженность высшим целям… Он цеплялся за эти слова, чтобы легче было переносить явное нежелание Александра, коренившееся где-то в душе, так глубоко, что спрашивать невозможно. Может быть, что колдовство Олимпии оставило шрамы на душе её сына? Или пример отца?.. Или дело в том, — думал Гефестион, — что только здесь он не стремится к главенству, а вся остальная его натура восстаёт против этого?.. Ведь первенство ему дороже жизни… Однажды в темноте он прошептал по-македонски: "Ты у меня первый и последний, " — но непонятно, что тогда прозвучало в голосе его: экстаз или невыносимая печаль. Правда, почти всегда он бывал открыт и от близости не уклонялся, — но словно не считал это таким уж важным. Можно было подумать, акт любви состоит для него в том, чтобы просто лежать рядом и разговаривать.

Он говорил о человеке и о судьбе; о словах, которые слышал во сне от говорящих змей; о действиях кавалерии против пехоты и лучников… Он цитировал Гомера о героях, Аристотеля о Всемирном Разуме, Солона о любви; говорил о тактике персов и о воинственности фракийцев, о своей умершей собаке, о красоте дружбы… Разбирал поход Десяти Тысяч Ксенофонта, шаг за шагом, от Вавилона к морю… Пересказывал дворцовые сплетни и разговоры в штабе и в казармах; поверял самые тайные секреты обоих своих родителей… Размышлял вслух о природе души в жизни и в смерти, и о природе богов; говорил о Геракле и Дионисе, и о том, что при Желании (с большой буквы! ) можно достичь всего…

Так бывало везде: в постели, где-нибудь в скалах, в лесу… Гефестион, бывало, обхватывал его за талию или клал ему голову на плечо — и слушал, стараясь утихомирить шумное сердце своё. Он понимал, что ему говорится всё, — и был горд несказанно! Но с этой гордостью мешался и благоговейный трепет, и нежность, и мука, и чувство собственной вины… Он терял нить, боролся с собой, снова улавливал смысл речи — и обнаруживал, что не может вспомнить, о чём только что говорил Александр. Ему в ладони высыпались несметные сокровища — и ускользали меж пальцев, пока его мысли терялись в ослепляющих миражах, навеянных желанием. В любой момент Александр мог спросить, что он думает о том и том: ведь он был гораздо больше чем просто слушатель… Зная это, он снова старался вникнуть — и часто увлекался, даже против воли: Александр умел передать свои образы, как другие передают страсть. Иногда, когда он особенно загорался и испытывал благодарность за то, что его поняли, — Желание, которое может достичь всего, подсказывало нужное слово или прикосновение… Тогда Александр глубоко вздыхал, словно из самой глубины своего существа, и шептал что-нибудь по-македонски, на языке своего детства. И всё бывало хорошо, или — по крайней мере — так хорошо, насколько это вообще возможно.

Он любил давать, богам или людям — одинаково; он хотел быть непревзойдённым в этом, как и во всём остальном; он любил Гефестиона — и простил ему, раз и навсегда, что тот нуждается в нём вот так… И свою глубокую меланхолию потом переносил без жалоб, как рану. Платить приходится за всё… Но если после этого он бросал дротик мимо цели или выигрывал скачку с отрывом только в два корпуса вместо трёх — Гефестион всегда подозревал, что он клянёт себя за утрату мужества, хоть и не выдаёт этого ни единым словом или взглядом.

Александр часто грезил наяву; и из этих грёз появлялись мысли — твёрдые, острые, как железо из огня. Он мог подолгу лежать на траве, закинув руки под голову; или сидеть, положив копьё поперёк колен; или шагать по комнате, или смотреть в окно, чуть вскинув голову… А тем временем перед глазами у него проносились образы, порождённые непрерывной работой ума. Он забывал о своём лице — и оно говорило; эти оттенки выражения не смог бы передать ни один скульптор… Так лампа горит за плотными шторами, и видно лишь отдельные сполохи, когда приоткроется щель. В такие моменты, — думал Гефестион, — даже бог с трудом удержался бы, чтобы не протянуть к нему рук; но как раз тогда его трогать нельзя… Впрочем, это было известно с самого начала.

Поняв это, Гефестион и сам до какой-то степени научился у Александра перегонять силу сексуальной энергии на другие цели. Но его собственные притязания не простирались так далеко, как у Александра; и главная его цель была уже достигнута: ему доверяли полностью, его любили глубоко и постоянно.


Настоящие друзья делятся всем. Однако была одна вещь, которую он предпочитал держать при себе: Олимпия его ненавидит — и он ей платит тем же.

Александр об этом не заговаривал: она должна была знать, что здесь наткнётся на скалу. А Гефестион — когда она проходила мимо, не здороваясь, — относил это на счёт простой ревности. Щедрому любящему трудно жалеть алчных ревнивцев; потому он не мог испытывать к ней особо тёплых чувств, даже когда полагал, что ничего кроме ревности там нет.

Он не сразу поверил своим глазам, заметив, что она старательно подсовывает Александру женщин. Ведь их соперничество должно её волновать ещё сильнее… Однако горничные, приезжие певицы и танцовщицы; молодые жёны, кого держали не слишком строго, и девушки, которые ни за что на свете не рискнули бы вызвать её гнев, теперь крутились вокруг Александра и строили ему глазки. Гефестион ждал, чтобы Александр заговорил об этом первым.

Однажды вечером, сразу как лампы зажгли, Гефестион увидел, что его остановила из засады в Большом Дворе одна скандально знаменитая красавица. Александр быстро заглянул ей в томные глаза, сказал что-то весёлое и пошёл дальше, с невозмутимой улыбкой. При виде Гефестиона улыбка исчезла. Они пошли в ногу; Гефестион понял, что Александру неуютно, и сказал беззаботно:

— Не повезло Дорис!

Александр хмуро смотрел прямо перед собой. Вдруг сказал:

— Она хочет, чтобы я женился молодым.

— Женился?.. Но как ты можешь жениться на Дорис?

— Не валяй дурака, — разозлился Александр. — Она замужем, она шлюха, последний ребёнок у неё от Гарпала… — Какое-то время они шли молча. — Мать хочет увидеть, что я якшаюсь с женщинами, чтобы убедиться что я созрел.

— Но в нашем возрасте никто не женится! Только девчонки замуж выходят.

— Она на это настроилась. И хочет, чтобы я настроился тоже.

— Но зачем?

Александр глянул на него, не так удивляясь его недогадливости, как завидуя наивности.

— Ей нужен мой наследник. Ведь я могу погибнуть в бою, не оставив его.

Теперь Гефестион понял. Оказывается, он отнимает у Олимпии не только сына, но и власть… Факелы забились под ветром, обдало холодом… Он не выдержал — спросил:

— Так ты скоро женишься?

— Скоро?.. Нет. Только когда сам захочу, когда будет время подумать об этом.

— Тебе тогда придётся дом держать… Забот будет выше головы. — Он глянул на сморщенный лоб Александра и добавил: — А девчонок можешь брать и бросать, когда захочешь…

— Вот и я то ж самое думаю. — Он посмотрел на Гефестиона с благодарностью, не вполне осознанной даже. Потом взял его за руку, затянул в тень мощной колонны и тихо сказал: — Ты не волнуйся. Она никогда не посмеет сделать что-нибудь такое, чтобы нас разлучить.

Гефестион кивнул; хоть и не хотелось признаваться, что понял, о чём идёт речь. В последнее время он стал обращать внимание, кто и как ему наливает вино.

Вскоре после того, Птолемей сказал Александру, наедине:

— Меня просили устроить ужин для тебя и девушек пригласить.

Глаза их встретились.

— Вряд ли я время найду, — ответил Александр.

— Я тебе буду очень признателен, если придёшь всё-таки. Я прослежу, чтобы к тебе не приставали: они могут просто петь и развлекать нас. Придёшь? Неприятностей мне не хотелось бы.

На севере не было обычая приглашать на ужин гетер. Женщины были личным делом каждого, так что пиры завершались Дионисом а не Афродитой. Но в последнее время, на частных собраниях современной молодёжи, стали придерживаться греческих манер. На ужин пришли четверо гостей. Девушки сидели в ногах на их ложах, мило болтали, пели под лиру, наполняли мужчинам кубки и поправляли венки… Было почти как в Коринфе. К Александру его хозяин подсадил самую старшую, Каликсину; куртизанку известную, опытную и образованную. Пока обнажённая акробатка крутила свои сальто, а на других ложах незаметно поглаживали и пощипывали друг друга, — она мелодичным голосом рассказывала о красотах Милета, где побывала недавно, и о персидском гнёте в тех краях. Птолемей не зря её инструктировал. Изящно наклонившись, словно невзначай, она показала ему в вырезе платья свою несравненную грудь, — но, как и было ему обещано, тактичность её оставалась безукоризненна. Ему было хорошо с ней; и на прощанье он поцеловал прелестно очерченные губы, знаменитые на всю Грецию.

— Не знаю, зачем ей нужно, чтобы женщины меня поработили, — сказал он в ту ночь Гефестиону. — Неужели ей мало, сколько с отцом натерпелась?

— Все матери с ума сходят по внукам, — примирительно отозвался Гефестион: после этой вечеринки Александр был как-то смутно встревожен и восприимчив к любви.

— Ты только вспомни, скольких великих людей это сгубило. Посмотри на Персию…

Он опять впал в своё мрачное настроение и вспомнил ужасную историю о ревности и мести из Геродота. Гефестион подходящим образом ужаснулся… А спал он хорошо, спокойно.

На другой день Птолемей подошёл к Александру:

— Царица была рада услышать, что тебе у меня понравилось.

Он никогда не говорил лишнего, и Александр ценил в нём эту черту. Каликсине он послал ожерелье из золотых цветов.


Зима начала поддаваться — и из Фракии разом явились два гонца: первого задержали разбухшие реки. В первом послании говорилось, что царь уже может понемногу ходить. Он получил новости с юга, корабль привёз. Армия Лиги, несмотря на неурядицы и проволочки, одержала победу; теперь амфиссийцы должны, среди прочего, сместить своих вождей и вернуть изгнанников-оппозиционеров. Это условие всегда было самым ненавистным; потому что изгнанники, вернувшись, принимались сводить старые счёты. Своих обязательств по мирному договору амфиссийцы ещё не выполнили.

Из письма второго гонца было ясно, что Филипп сейчас работает напрямую со своими южными агентами, которые сообщали, что амфиссийцы до сих пор укрывают прежнее правительство и на протесты не реагируют; оппозиция возвращаться не решается. Котиф, командующий силами Лиги, конфиденциально спрашивал Филиппа, готов ли он принять участие в войне, если амфиссийцы вынудят Лигу продолжить боевые действия.

Вместе с этим письмом пришло ещё одно, обвязанное шнуром с двойной печатью и адресованное Александру в качестве Наместника. Там отец хвалил его правление и сообщал, что надеется скоро выздороветь настолько, чтобы выдержать дорогу домой, поскольку дела требуют его присутствия. Он хотел, чтобы вся армия была подготовлена к активным действиям; но никто не должен заподозрить, что его планы нацелены на юг; это можно доверить только Антипатру. Нужно найти какой-нибудь предлог. Недавно были межплеменные заварушки в Иллирии, — можно распустить слух, что западная граница под угрозой и что войска стоят наготове на случай войны там. После кратких указаний по поводу комплектования и подготовки войск шло отцовское благословение.

Александр кинулся в работу, словно птица, из клетки выпущенная. Когда он мотался вокруг в поисках местности, подходящей для учений, люди слышали, как он распевает под топот копыт Быкоглава. Антипатр улыбался, размышляя о том, что если бы парню пообещали вдруг девушку, которую он любит уже много лет, — вряд ли он был бы счастливее.

Собирались военные советы; солдаты-профессионалы консультировали племенных вождей, командовавших своими ополченцами… Олимпия спросила сына, чем он так занят и почему так редко бывает дома. Он ответил, что надеется вскоре начать действия против иллирийцев на границе.

— Я хотела бы поговорить с тобой ещё об одном деле, Александр. Я слышала, после того как фессалийка Каликсина развлекала вас у Птолемея, ты отослал ей подарок, но ни разу больше её не позвал. Эти женщины артистки, Александр. У гетеры такого ранга есть своя гордость… Что она о тебе подумает?

Он резко обернулся к ней, едва не взорвавшись от ярости. Он вообще забыл о существовании той Каликсины, напрочь.

— Ты полагаешь, у меня сейчас есть время развлекаться с девицами?

Она постучала пальцами по золоченому подлокотнику кресла.

— Этим летом тебе уже восемнадцать. Люди начнут говорить, что тебе вообще нет дела до девушек…

Он смотрел на разорение Трои, на пламя и кровь, и на кричащих женщин, размахивающих руками на плечах у воинов… Чуть помедлив, ответил:

— Я найду им другие темы для разговоров.

— Для Гефестиона ты всегда время находишь, — вдруг упрекнула она.

— Он работает вместе со мной, помогает мне!

— Что это за работа? Ты ничего мне не рассказываешь… Филипп тебе прислал какое-то тайное письмо, а ты мне даже не сказал!.. Что в этом письме?

С холодной точностью, без запинки, он выдал ей сказку о войне с иллирийцами. Но в глазах была поразившая её неприязнь.

— Ты лжёшь!

— Если так думаешь, то зачем спрашивать?

— Не сомневаюсь, Гефестиону ты говоришь всё!

— Нет, — ответил он, чтобы не навредить Гефестиону правдой.

— Люди болтают… Лучше, чтобы ты услышал от меня, если ещё не знаешь. Почему ты бреешься, словно грек?

— А разве я не грек? Это для меня новость, надо было раньше сказать…

Как два борца, подкатившись к краю обрыва, одновременно пугаются и отпускают друг друга, — так и они умолкли. Олимпия чуть сместила тему:

— Все твои друзья этим прославились, на вас женщины пальцами показывают! Гефестион, Птолемей, Гарпал…

Он рассмеялся:

— Ты Гарпала спроси, отчего показывают.

Его невозмутимость её злила; она интуитивно знала, что бьёт по больному месту.

— Скоро отец начнёт устраивать твой брак. Пора бы показать ему, что у него в доме жених, а не невеста!

Он на мгновение замер; потом пошёл к ней, очень медленно и совсем бесшумно, словно рысь. Подошёл и встал вплотную, глядя на неё сверху вниз. Она приоткрыла было рот, снова закрыла, — и стала подаваться вглубь своего кресла, похожего на трон, пока не упёрлась в высокую спинку, так что двигаться дальше стало некуда. Оценив это, он произнёс, совсем тихо:

— Такого ты мне больше не скажешь, никогда в жизни. Запомни.

Она так и сидела, не шевельнувшись, пока не услышала удалявшийся галоп Быкоглава.


Два дня он к ней и близко не подходил; её распоряжение не впускать его пропало втуне. Потом подошли праздники — и оба они обнаружили подарки друг от друга. Примирение прошло без слов, ни один прощения не просил, больше об этом не заговаривали.

Он вообще напрочь забыл об этой ссоре, когда подошли вести из Иллирии. Слухи о том, что царь Филипп вооружается против них, взбудоражили всю страну, от границы до западного моря.

— Я как раз этого и ждал, — признался Антипатр, оставшись наедине с Александром. — Опасность хорошей лжи в том, что ей начинают верить.

— Однако мы не можем себе позволить их разубеждать; значит, они могут перейти границу в любой день, верно?.. Дай мне подумать. Завтра скажу, какие войска мне понадобятся там.

Антипатр возражать не стал: он уже начал привыкать, что это без толку.

Какие силы ему нужны, Александр знал. Его гораздо больше заботило, как, не возбуждая подозрений, задействовать только часть войск в том деле, ради которого — как считалось — стоят наготове они все. Вскоре появился благовидный предлог. Со времени Фокидской войны в крепости Фермопил стоял македонский гарнизон. И вот его «сменили» фиванцы, без предварительной договорённости и под угрозой силы. Они объяснили, что Фивам приходится защищаться от Дельфийской Лиги, которая, напав на их союзников амфиссийцев, явно им угрожает. Этот захват был враждебным актом со стороны формальных союзников — и теперь оказалось естественно оставить дома сильную армию сдерживания.

А иллирийцы уже жгли сигнальные костры. Александр вытащил из библиотеки старые отцовские карты и записи; выспрашивал ветеранов о стране — сплошные горы, скалы и ущелья, — проверял своих людей в маршах по пересечённой местности… В один из таких дней он вернулся уже в сумерках; выкупался, поговорил с друзьями, поужинал и, собравшись спать, пошёл к себе. Едва вошёл, сразу сбросил с себя одежду… Вместе с холодным воздухом от окна донёсся тёплый запах духов. Высокая лампа, стоявшая на полу, светила прямо в глаза — он шагнул мимо и увидел: на его постели сидела девушка, совсем юная.

Он остановился, ни слова не говоря; она охнула и опустила глаза, как будто и представить себе не могла, что увидит здесь обнажённого мужчину. Потом медленно встала, расцепила пальцы — руки безвольно повисли вдоль тела, — и подняла голову.

— Я здесь потому, что люблю тебя. — Сказала, как ребёнок, повторяющий выученный урок. — Пожалуйста, не прогоняй меня.

Он медленно пошёл к ней через комнату. Первый шок уже прошёл, проявлять нерешительность незачем. Эта не похожа на размалёванных, увешанных драгоценностями гетер, с их наработанным очарованием. Лет пятнадцать, бледная кожа, тонкие льняные волосы свободно падают за плечи… Скуластое лицо с узким подбородком — на сердечко похоже, — синие глаза, маленькие груди… Острые сосочки розово просвечивают сквозь платье из белоснежного виссона; рот не крашен, свеж как цветок… Даже издали он чувствовал, как ей страшно.

— Как ты сюда попала? — спросил он. — Снаружи стража, кто тебя пропустил?

Она снова стиснула руки.

— Я… я давно уже пыталась к тебе пройти. И как только смогла… так сразу…

Никакого толкового ответа он и не ждал. Тронул волосы — на ощупь как тонкий прозрачный шёлк ее платья… Она дрожала — будто басовая струна кифары; казалось, даже воздух дрожит вокруг. Но это не страсть — это страх… Он взял её ладонями за плечи и почувствовал, что успокоилась чуть-чуть. Так испуганная собака успокаивается, если погладить. Значит не его боится, ясно.

Они были молоды, оба. И общая угроза сближала их даже против их воли. Он так и стоял, держа её ладонями. Её он уже не опасался; слушал, что вокруг. Так ничего и не услышал, хотя казалось — вся комната дышит.

Он поцеловал её в губы, ростом она подходила как раз… Сказал решительно:

— Вот что. Часовой уснул наверно, когда ты шла. Но раз он тебя пропустил — давай убедимся, что здесь нет ещё кого-нибудь.

Она ухватилась за него в ужасе… Он снова поцеловал её, улыбнулся — и пошёл вдоль стен, шумно раздвигая оконные шторы. Потом заглянул в большой сундук, захлопнул крышку… Портьеру у задней двери оставил напоследок. Наконец отодвинул и её — никого.

Он резко задвинул бронзовый засов, вернулся к девушке и повёл её к постели. Он был зол, но не на неё. И кроме того — ему бросили вызов… Белое кисейное платье заколото на плечах золотыми пчёлами… Он отцепил их, распустил пояс, платье упало на пол… Она оказалась молочно-белой, будто кожа никогда солнца не видела. Вся-вся белая, кроме розовых сосков и золотистых кудряшек, которых художники никогда почему-то не рисуют. Бедное, бледное создание… И вот из-за такого герои сражались под Троей десять лет?!

Он лёг рядом с ней. Совсем молоденькая, испуганная… Она будет благодарна ему за нежность, торопиться некуда… Рука её, от страха холодная как ледышка, медленно заскользила вниз по его телу. Неопытно, неуверенно, вспоминая наставления… Мало того, что её послали узнать, мужчина ли он; этого ребёнка ещё и научили, как ему помочь!.. Неожиданно для себя самого, он вдруг обнаружил, что обращается с нею с превеликой заботой, словно со щенком однодневным, чтобы охранить её от своей злости.

Он глянул на лампу; но потушить её — это вроде бегства: позорно шариться в темноте!.. Рука его у неё на груди… Крепкая, смуглая, исцарапанная кустами в горах… А она — такая нежная… Поцеловать по-настоящему — и то поранишь… И лицо спрятала, уткнувшись ему в плечо. Конечно же, это призывник а не доброволец. Она же сейчас думает, что её ждёт если у неё не получится.

Ну а если получится — что тогда её ждёт? Станок ткацкий, постель, люлька; дети, кухня, сплетни у колодца; горькая старость и смерть. Не будет у неё высоких страстей, прекрасного долга чести, небесного огня на алтаре, где сжигается страх… Он взял её лицо в ладони и повернул кверху. Смотрит беспомощно голубыми глазами, ждёт… И ради такой потерянной жизни дана человеческая душа этому бедному существу… Почему всё вот так? Его охватило сострадание; охватило сначала нежностью, потом уколами огня.

Он лежал и вспоминал, как горят павшие города; как женщины бегут из пламени — словно зайцы и суслики, когда падают на поле под серпами последние хлеба, а вокруг ждут мальчишки с палками наготове…. Вспоминал их изувеченные тела, брошенные солдатами, которым не хватило насытить страсть соитием… Ведь это право победителя удовлетворило бы любого дикого зверя, а этим — нет; им надо ещё я убить; у них в душе что-то такое, что требует отмщения: какая-то ненасытная ненависть, быть может к самим себе, или к кому-то ещё, о ком они и не догадываются… Он мягко провёл рукой по гладкому телу, нащупывая раны, какие только что увидел внутренним взором; она, конечно, не поняла. Он поцеловал её, чтобы успокоилась… Теперь она дрожала не так сильно: знала, что её миссия не провалится. Он взял её осторожно, нежно, помня о крови.

Позже, решив что он уже уснул, она осторожно приподнялась и стала выбираться из постели. А он не спал, лежал задумавшись. Сказал:

— Не уходи, останься до утра.

Он рад был бы остаться один, чтобы не стесняла эта чужая мягкая плоть, — но неужто ей идти на допрос в такой час? Она даже не вскрикнула, только дёрнулась слегка, хотя была девственна… Конечно, как же иначе? Ведь должна доказательство представить!.. Он злился на тех, кто её принудил. И никто из богов не раскрыл ему, что она переживёт его на пятьдесят лет — и до последнего дня будет хвастаться, что ей досталась девственность Александра. Ночью похолодало, он укрыл её одеялом… Если кто-нибудь сидит ждёт её — так им и надо, пусть подождут.

Он поднялся, задул лампу и снова лёг. И глядел в темноту, испытывая ту апатию, какой всегда расплачиваешься, поддавшись смертной природе своей. Ведь умирать — даже чуть-чуть — стоит только ради чего-нибудь великого… Однако ладно; эту ночь тоже можно считать своего рода победой.

Проснулся он на рассвете. Проспал: несколько человек, кого хотел застать с утра, наверно уже на занятиях. Девушка ещё крепко спит; рот приоткрыт слегка, и от этого она выглядит глуповатой. А ведь он так и не спросил её имени… Он мягко растолкал её; она закрыла рот, раскрыла синие глаза, лежит растрёпанная, тёплая…

— Пора нам подниматься, у меня дела. — Учтивости ради добавил: — Жаль, что нельзя подольше побыть.

Она потёрла глаза и улыбнулась. Ему было хорошо: испытание позади, и он его выдержал с честью. Вон красное пятнышко на простыне, какое старухи на свадьбах показывают после первой ночи. Хорошо бы предложить ей, чтобы взяла эту простыню с собой, — но жалко девочку… Он придумал кое-что получше.

Оделся, подошёл к шкатулке, где хранились украшения, и достал кисет из мягкой кожи; старый, потёртый, с золотой вышивкой. Этот кисет ему вручили недавно с превеликой торжественностью.

— Береги её, Александр, — сказала тогда мать. — Эта брошь переходит от царицы к царице уже двести лет, её наденет твоя невеста!

Александр вытащил из кисета громадную золотую брошь. Древняя работа: два лебедя с коронами на головах сплели шеи в любовном танце. Он швырнул кисет в сторону. Губы на миг сжались мрачно, но к девушке он подошёл с улыбкой. Та только что застегнулабулавки на плечах и теперь завязывала пояс.

— Возьми-ка вот на память… — Ощутив вес броши, бедная девчушка изумлённо распахнула глаза. — Скажи царице, что ты мне очень понравилась, но впредь я буду выбирать сам. И покажи ей вот эту штуковину. Только не забудь передать мои слова. Запомнишь?


Стояла весна. По прохладной ветреной погоде двинулись от побережья на запад, вверх к Эгам. Здесь, на древнем алтаре Зевса, Александр принёс в жертву белоснежного быка, безупречного, без единого пятнышка. Предсказатели, вглядевшись в дымящиеся внутренности, увидели на печени добрый знак.

Миновали Касторское озеро. Оно разлилось по равнине, переполненное талыми водами; полузатопленные ивы свесили зелёные кудри над синей гладью. Потом пошли вверх, сквозь побуревшие за зиму кустарники, на скалистые кручи Рысьих гор, в земли линкестидов.

Здесь он решил, что пора надевать шлем и кожаную защиту для левой руки, сделанную по выкройке Ксенофонта. С тех пор как умер старый Эроп и вождём здесь стал Александрос, с линкестидами никаких проблем не было — они даже помогали Филиппу в последней войне с иллирийцами, — но засаду здесь можно устроить на каждом шагу, а линкестиды есть линкестиды: никогда не знаешь, чего от них ждать. Оказалось, однако, что братья верны своему вассальному долгу: вот они все трое. На крепких лохматых лошадках, снаряжены для похода; а за ними их горцы — рослые, густобородые воины, — уже повзрослели те парни, кого он встречал на праздниках когда-то… Взаимные приветствия полны были отменной учтивости: ведь здесь встретились наследники древней, лишь едва притушенной кровной вражды… Уже много поколений их дома связаны узами не только родства, но и жестокого соперничества: когда-то линкестиды царствовали в здешних краях и не раз претендовали на Верховное Царство по всей Македонии… Но у них не хватило сил отразить иллирийцев, а у Филиппа хватило; это и решило исход.

Александр принял их традиционные дары — еду и вино — и позвал их на совет со своими старшими офицерами. Расположились на камнях, покрытых пятнами лишайника и мха.

Сами одетые, как и надо на границе, с грубой, но надёжной простотой, — в кожаных туниках с наклёпанными железными пластинками и в круглых, похожих на чашку, фракийских шлемах, — горцы не могли оторвать глаз от гладко выбритого юноши. Он хоть и превзошёл многих взрослых мужчин, явно предпочитал сохранить мальчишье лицо. А доспехи его сверкали южной роскошью: нагрудник подогнан соразмерно каждому мускулу и покрыт изысканным узором, отшлифованным так, что копью зацепиться негде. На шлеме высокий белый гребень — не для того чтобы придать ему роста, а чтобы люди видели во время боя… Они в любой момент должны быть готовы к изменению планов, если потребует обстановка! Это он объяснил линкестидам, которые никогда ещё не воевали вместе с ним. Пока он не появился, они в него не слишком верили; когда появился, — увидев, — поверили ещё меньше; но когда посмотрели, как сорокалетние, покрытые шрамами воины впитывают каждое его слово, — вот тут уверовали наконец.

Двинулись быстро, чтобы захватить высоты над перевалами раньше неприятеля. Вышли к Гераклее; в плодородную долину, из-за которой немало крови пролилось. Линкестиды здесь были дома — не хуже аистов на крыше у себя, — перекидывались с людьми грубоватыми сельскими шутками, кланялись святилищам каких-то древних богов, неизвестных в других местах… А на Александра народ смотрел, как на сказочного героя, и его присутствие ставил своим вождям в заслугу.

Мимо виноградных террас с подпорными стенками из камня армия вышла на следующий хребет; и пошла вниз мимо озера Преспа — в чаше меж скалистых высот, — и дальше; пока не засиял под ними голубой улыбкой Ликнидис, чистый как небо, в густой кайме тополей и белых акаций. Красивое это озеро: уютные бухты, живописные скалистые мысы… Но дым сигнального костра поднимался с ближнего берега. Иллирийцы были уже в Македонии.

У небольшой крепости на перевале линкестиды радостно приветствовали своего вождя; но родичам — кто был в войске — если не было посторонних ушей, говорили: «Жизнь-то всего одна. Мы бы не стали здесь сидеть так близко от той орды, если б не знали, что сын колдуньи сюда идёт. Это правда, что она его родила от змея-демона? Правда, что его никакое оружие не берёт? Правда, что он в рубашке родился?..» Крестьяне, для которых поход на ближайший базар за день пути был великим событием, никогда в жизни не видели бритого лица; и теперь спрашивали у пришедших с востока, уж не евнух ли он… Те, кому удалось протиснуться поближе, рассказывали остальным, что неуязвимость его — это неправда: он хоть молодой совсем, а вон уже сколько шрамов!.. Но что колдовство в нём есть — это мог подтвердить каждый, кто видел его глаза. А ещё — по дороге сюда он не позволил солдатам убить большую змею, что ползла перед ними по дороге, назвал её вестницей удачи… Смотрели на него с тревогой, но и с надеждой.

Сражались у озера, среди рябиновых рощ, фруктовых садов и серебряных тополей; на склонах, где звёздами горели жёлтые мальвы и голубые ирисы, затоптанные потом ногами солдат и залитые кровью. Бирюзовые воды замутились; аисты и цапли улетели из своих камышей, а стервятники висели в небе и падали оттуда на трупы, что громоздились завалами на травянистых берегах или плавали под скалами в воде…

Линкестиды все приказы выполняли; и сражались так, что не посрамили чести дома своего. Сами они такого спланировать не смогли бы, но поняли искусный тактический ход, заперевший иллирийских налётчиков между крутизной и озерным берегом. Они приняли участие в погоне, до снежных западных гор и дальше, вниз по ущельям, где иллирийцев — кто пытался обороняться — выбили из их укреплений и поставили перед выбором: умереть или сдаться.

Линкестиды, видевшие его ярость в бою, очень удивились, что он берёт пленных. Раньше они думали, что те, кто прозвал его Василиском, имели в виду дракона в короне, чей взгляд несёт смерть. А теперь, когда сами они не пощадили бы ни единого из своих давних врагов, он принимал их мирные клятвы, словно они и не варвары вовсе.

Иллирийцы — рослые, худощавые, жилистые, с каштановым волосом; очень похожие на линкестидов, чьи предки часто роднились с ними. Их вождя, Коса, возглавлявшего рейд, заперли в узком ущелье и взяли живым. Вдоль буйного потока, катившего пену по бурой воде, его привели к Александру, связанного. Кос был младшим сыном старинного врага царя Филиппа. Великий Барделий наводил ужас на всю границу, пока не пал оружием в руках, в возрасте девяноста лет. Теперь его сын, уже пятидесятилетний, с сединой в бороде, крепкий и прямой как копьё, бесстрастно — пряча изумление своё — смотрел на мальчика со взрослыми глазами, сидевшего на таком коне, что ради него одного стоило бы рискнуть границу перейти.

— Ты опустошал наши земли, — сказал Александр, — угонял наш скот, разорял города, насиловал наших женщин. Как по-твоему, что заслужил ты?

Македонский язык Кос знал плохо, но понял; переводчик им был не нужен. Он долго смотрел в лицо своему победителю, потом ответил:

— Вряд ли мы сойдёмся в том, что подобает мне, сын Филиппа. Делай со мной, что подобает тебе, по-твоему.

Александр кивнул:

— Развяжите его и отдайте меч.

В этом бою Кос потерял двоих из двенадцати своих сыновей; ещё пятеро попали в плен. Троих Александр отпустил без выкупа, двоих оставил заложниками.

Он пришёл сюда восстановить границу, а не раздувать новую вражду. Потому — хотя прошёл далеко вглубь Иллирии — не пытался продвинуть границу за озеро Ликнидис, где Филипп установил её задолго до него, и где прочертили её сами боги, формуя землю. Не всё сразу.

Это была первая настоящая война, в какой он командовал сам. Он шёл в незнакомую страну; не знал, что его ждёт, — и управился. Все вокруг радовались большой победе… Только он один знал, что это лишь прикрытие для другой войны, большей. Оставшись наедине с Гефестионом, сказал:

— Подло было бы мстить Косу, мы же сами его спровоцировали.

Улеглась грязь на поле боя у светлого озера; трупы в воде обглодали щуки и угри; затоптанные цветы уснули до будущей весны, а лепестки акаций облетели под ветром и упрятали кровь… Вдовы оплакали своих убитых; искалеченные мужчины стали заново осваивать свои прежние навыки; осиротевшие дети, прежде не знавшие нужды, научились переносить голод… Люди склонились перед судьбой, как бывало, если начинался падёж скота или внезапный град оголял оливы… Склонились — и понесли на алтари благодарственные жертвы. Даже вдовы и сироты славили богов: ведь иллирийцы — эти разбойники и поработители — могли победить!.. И боги приняли их жертвы благосклонно: не дали им узнать, что они были только средством, а не целью. Человеку всегда хочется верить, что весь мир вращается вокруг него; в горе это даже важнее, чем в радости.


Через несколько недель вернулся из Фракии царь Филипп. Побережье блокировано афинским флотом, так что он лишён был возможности приехать с удобствами, на корабле. Большую часть пути проделал на носилках, но последний переход перед Пеллой проехал верхом, чтобы все видели, что он это может. Правда, спуститься с коня сам не сумел, понадобилась помощь. Александр заметил, что ходить ему до сих пор ещё больно, и подошёл подставить плечо. Во дворец они входили под приглушённый гул пересудов: согбенный больной мужчина, надломленный, постаревший на десять лет, — и цветущий юноша, сияющий победой, как молодой олень светится весенним бархатом на рогах.

Олимпия, стоя у окна, упивалась этим зрелищем. Ликование её поубавилось, когда Александр — едва лишь царь отдохнул — пошёл к нему и пробыл целых два часа.

Через несколько дней царь прихромал в Зал к ужину. Помогая ему подняться на ложе, Александр ощутил омерзительный запах гноя. Сам он был чистоплотен до чрезвычайности; ему пришлось напомнить себе, что запах этот от раны, а рана от доблести… Увидев, как все глазеют на неуклюжесть царя, он сказал:

— Не расстраивайся, отец. Каждый твой шаг — свидетельство мужества твоего.

Всем присутствующим его слова очень понравились. Прошло уже пять лет после того случая с кифарой, мало кто о нём помнил теперь.

В домашнем уюте и при хорошем лечении Филипп поправлялся быстро, но хромота стала гораздо хуже прежней: снова попало по той же ноге, на этот раз в бедро сзади, над коленом. Во Фракии рана загнила; несколько дней он пролежал в горячке на пороге смерти. Пармений рассказывал, что когда сгнившее мясо отошло, там получилась такая яма — кулак помещался. Теперь сесть на коня без посторонней помощи он сможет очень не скоро, — если вообще когда-нибудь сможет, — но верхом держался уже отлично, как учат в кавалерийских школах. Через несколько недель он взял на себя обучение армии, похвалил отличную дисциплину — и сделал вид, что не заметил массы новшеств. Некоторые из них вполне стоило принять.

В Афинах сорвали мраморную плиту, говорившую о мире с Македонией, тем самым официально объявив войну. Демосфен убедил почти всех сограждан, что Филипп — варвар, опьяневший от власти, который смотрит на Афины как на источник добычи и рабов. Что он их не тронул пять лет назад — когда они были практически беззащитны, — это объяснялось чем угодно, только не его доброй волей. Потом он предлагал им выступить в качестве союзников в Фокидской войне; но Демосфен удержал войска дома, заявив что их сделают заложниками. Демосфен боялся отпустить сразу такое множество людей и дать им возможность увидеть самим: ведь они вернутся и всё дело ему испортят!.. Фокий, генерал, в своё время воевавший с македонцами успешнее всех остальных, заявил, что предложение Филиппа искренне, — и едва избежал обвинения в измене… Спасла безупречная репутация: его сравнивали с Аристидом Справедливым.

Демосфена это сравнение раздражало. Он не сомневался, что тратит золото — то, что персы присылают, — исключительно в интересах Города. Правда, через его руки шла масса денег, он не отчитывался ни перед кем, а комиссионные брал себе сам, — но это ж естественно!.. Это освобождает его от повседневных забот, позволяет ему отдавать общественному служению всё его время — что может быть ценнее для Города?.. Но на Фокия оглядываться приходилось.

В Великой Войне со Спартой афиняне сражались во имя славы и империи — а кончилось тем, что их расколотили в пух и отобрали всё. Они сражались за свободу и демократию — а в результате попали под самую жестокую тиранию, какую только знала их история. До сих пор ещё живы старики, пережившие голод во время той зимней осады; а пожилые слышали о ней из первых рук, в основном от людей, которых она разорила… Люди больше не хотели воевать. Теперь их могло склонить к войне только одно: угроза полного истребления, необходимость выжить. И Демосфен шаг за шагом подводил их к мысли, что Филипп собирается их уничтожить. Разве он не уничтожил Олинф?.. В конце концов они отказались от государственных пособий, чтобы потратить деньги на флот; налог на богатых был поднят выше прежней единообразной ставки, пропорционально их имуществу, — опять-таки на флот.

Именно флот давал Афинам защиту, какой не имели Фивы. Мало кто понимал, что командование на флоте как раз в тот момент было не слишком талантливо; Демосфен полагал, что решает просто количество кораблей. Ведь морские силы спасли Перинф и Византий, и хлебный путь через Геллеспонт; если Филипп двинется на юг — ему придётся идти по суше… Демосфен стал теперь самым могущественным человеком в Афинах, символом спасения. Он даже подготовил афинян к союзу с Фивами: старую вражду заменил новой, более сильной.

А Фивы тянули, колебались. Филипп подтвердил их власть над окрестными сельскими землями Беотии, — такого права они добивались веками, — Афины же старались ослабить Фивы, требуя самоуправления для беотийцев. Но Фивы контролируют сухопутную дорогу в Аттику, тем они и нужны Филиппу; если он заключит с Афинами сепаратный мир — ему просто не о чем станет говорить с Фивами!

И вот фиванцы дебатировали, желая, чтобы всё оставалось как всегда, — и не желая признавать, что события совершаются людьми, а люди уже не те.


Тем временем Филипп в Македонии загорел и обветрился; мог уже выдержать полдня верхом, потом целый день; на большом конском поле у озера кружила в сложных манёврах кавалерия… Теперь в нем было два царских эскадрона: Филиппа и Александра. Отца и сына часто видели вместе; как они едут рядом, совещаясь о чём-то; золотая голова рядом с поседевшей. А у служанок царицы Олимпии вид был бледный и замученный; одну побили так, что два дня встать не могла.

В середине лета — хлеба стояли ещё зелёные, но уже во весь рост — снова собрался Дельфийский Совет. Котиф доложил, что амфиссийцы своих обязательств до сих пор не выполнили, — объявленных вне закона главарей так и не выслали, — а поставить их на колени ему, с его доморощенной армией, не под силу. Он предложил Совету, чтобы царя Филиппа Македонского, который уже выступал в защиту бога против нечестивых фокидян, теперь снова призвали к священной войне. Антипатр, представлявший Филиппа на Совете, поднялся и заявил, что царь уполномочил его дать согласие; и даже больше того — Филипп, в качестве благочестивой жертвы, проведёт всю кампанию за собственный счёт. Местный протоколист отметил высказывания благодарности и пожелания по поводу будущих действий — и стал записывать их в свой манускрипт. К тому времени, когда он заканчивал эту работу, гонец Антипатра уже успел добраться до Пеллы; для него по всей дороге держали свежих коней.

Александр был на игровой площадке, гонял с друзьями в вышибалу. Настала его очередь стоять в центре круга и ловить мяч. Прыгнул, поймал… И тут Гарпал — обречённый как всегда только смотреть, как двигаются другие, — услышал разговоры снаружи и крикнул, что из Дельф прибыл курьер. Александр очень хотел увидеть, как будут открывать письмо, и сам понёс его царю; тот был бане.

Царь стоял в большом тазу узорчатой бронзы и парил раненую ногу; один из телохранителей натирал его резко пахнущей мазью. Мышцы до сих пор были ещё дряблы после долгих месяцев в постели; по всему телу бугрились шрамы; на одной ключице, сломанной давным-давно — под ним тогда коня убили, — торчала толстая костная мозоль… Он похож был на старое дерево, об которое много лет быки точили рога. Александр, не отдавая себе отчёта в этом, отмечал, какая рана от какого оружия. Какие шрамы будут на мне, когда доживу до его лет?

— Открой-ка, — сказал Филипп, — у меня руки мокрые.

Он прищурил глаз, предупреждая, чтобы сын не произносил вслух скверных новостей, но в этом не было никакой нужды.

Когда Александр прибежал назад на игровую площадку, его друзья плескались в фонтане и поливали друг друга из кувшинов, чтобы сполоснуть пыль и остыть. Увидев его лицо, все замерли, словно скульптурная группа Скопаса.

— Началось! — крикнул он. — Идём на юг!

7

У подножья лестницы с росписью по стенам оперся на копьё телохранитель. Это Кетей, коренастый густобородый ветеран, уже далеко за пятьдесят. С тех пор как царь перестал навещать царицу, неприлично ставить к ней в охрану молодых воинов.

Юноша в темном плаще задержался в затенённом коридоре, с мозаичным полом в черно-белую клетку. Он никогда ещё не подходил к покоям матери в такой поздний час.

При звуке его шагов часовой закрылся щитом и нацелил копьё, потребовал объявиться… Он открыл лицо и поднялся по лестнице. Легонько поцарапал — не отвечают… Тогда вытащил кинжал и резко постучал рукоятью.

За дверью послышалась сонная суматоха; потом — тишина, полная напряжённого дыхания.

— Это Александр, отвори!

Дверь приоткрылась. Высунула голову растрёпанная женщина в неряшливо надетом халате, моргает… А за спиной её шепот шуршит, словно мыши… Прежде они решили бы, что это царь.

— Госпожа спит, Александр!.. Уже поздно, далеко за полночь!..

Из глубины донёсся голос матери:

— Впустите его.

Она стоит возле кровати, завязывая пояс. Ночной халат сшит из темно-жёлтой шерсти, цвета топлёного молока, и оторочен тёмным мехом, так что в дрожащем свете ночника её почти не видно. Горничная, неуклюжая спросонок, взяла ночник и пытается зажечь от него фитили большой лампы. Очаг чисто выметен, летом его не топят…

Первый из трёх фитилей загорелся.

— Этого хватит, — сказала Олимпия.

Рыжие волосы на плечах смешались с тёмным глянцем меха. Свет от лампы падает сбоку, гравируя чёрными тенями хмурую складку меж бровей и морщинки возле рта. Повернулась лицом к свету — морщины исчезли; остались тонкие черты, чистая гладкая кожа, плотно сжатые губы… Ей тридцать четыре сейчас.

От одного фитиля света мало, только в центре, а по углам темно.

— Клеопатра здесь? — спросил он.

— В такой час?.. Она у себя. Она нужна тебе?

— Нет.

Олимпия повернулась к служанкам:

— Идите спать.

Когда дверь за ними закрылась, она набросила на измятую постель вышитое покрывало и жестом подозвала сесть рядом. Он не двинулся с места.

— Что случилось? — спросила она тихо. — Ведь мы уже попрощались. Тебе спать пора, раз вы уходите на заре. В чём дело? Вид у тебя какой-то странный… Приснилось что-нибудь?

— Я ждал. Ведь это не просто война, это начало всего… Я думал, ты позовёшь. Ты ведь знаешь, что меня привело к тебе; должна знать.

Она начала убирать волосы со лба, так что глаз не было видно за движущейся рукой.

— Хочешь, чтобы я поворожила тебе?

— Мне ворожба не нужна, мать. Только правда.

Она опустила руку слишком рано, и теперь не могла спрятать глаза от его взгляда.

— Кто я? — спросил он. — Скажи, кто я. — По её глазам он понял, что она ждала чего-то другого. — Что бы ты ни делала — это сейчас не важно. Я об этом не знаю и не хочу знать, я не за этим пришёл. Только ответь, кто я!

За те несколько часов, что они не виделись, он успел осунуться; лицо измученное… Она едва не спросила: «И это всё?» Это было так давно, столько всего было после — вся жизнь… А та дрожь непонятного, страстного сна, и ужас пробуждения, и слова той старой колдуньи, что тайно привели к ней тогда из пещеры вот в эту спальню… Как это было?.. Она уже и сама не знала. Она породила дитя дракона — и вот оно спрашивает: «Кто я?» Это мне надо бы у него спросить!..

Он шагал по комнате, быстро и бесшумно, словно волк в клетке. Потом вдруг остановился перед ней.

— Но я сын Филиппа. Разве нет?

Только вчера она видела, как они вместе шли на учения. Филипп что-то говорил улыбаясь; Александр хохотал, запрокинув голову… Она вдруг успокоилась и долго смотрела на него из-под ресниц. Потом сказала:

— Не притворяйся, будто сам в это веришь.

— Ну так?.. Я пришёл узнать!

— О таких вещах не говорят наспех, среди ночи, по капризу. Это дело серьёзное; есть силы требующие… смирения!

Ей казалось, что его потемневшие глаза пронизывают её насквозь, проникают слишком глубоко.

— Какой знак дал тебе мой демон? — тихо спросил он.

Она взяла его за обе руки, притянула к себе и зашептала на ухо. Договорив, отодвинулась посмотреть. Он весь был ещё там, едва осознавал её присутствие, справляясь с тем, что довелось услышать. Насколько это удалось — по глазам не видно, в них ничего не изменилось.

— Это всё? — спросил.

— Тебе мало? Ты до сих пор не удовлетворён?

Он смотрел в темноту, сквозь свет лампы.

— Боги знают всё, — сказал. — Только как их спросить?

Потом потянул её встать и несколько мгновений держал на расстоянии вытянутых рук, сведя брови. В конце концов она опустила глаза. Вдруг пальцы его напряглись; он обнял её — быстро, крепко — и отпустил.

Когда он ушёл, подползла темнота, окружила её со всех сторон… Она зажгла оставшиеся фитили — так и уснула, при трёх горящих.

У двери Гефестиона Александр задержался, тихо открыл и вошёл в комнату. Гефестион крепко спал в квадрате лунного света, откинув в сторону руку. Александр потянулся было к нему, но передумал. Он собирался — если на душе спокойно станет — разбудить друга и всё ему рассказать, — но всё оставалось таким же неясным, как и прежде. Всё сомнительно. Ведь она тоже всего только смертная, надо дождаться надёжного свидетельства… Так стоит ли будить ради того что сказала она? Завтра утром долгий, трудный поход… А луна светит прямо в закрытые глаза. Александр потянул штору, чтобы духи ночи не причинили ему вреда.


В Фессалии их встретила союзная кавалерия. Всадники мчались с окрестных холмов, не соблюдая никакого строя, улюлюкая и швыряя вверх пики, щеголяя своей ловкостью. В этой стране ходить и ездить верхом учились одновременно… Александр удивлённо вскинул брови, но Филипп его успокоил: в бою эти люди сделают всё, что им скажут, и сделают хорошо, а это представление — так, дань традиции.

Армия двигалась на юго-запад, к Дельфам и Амфиссе. По пути присоединялись ополчения Священной Лиги; их генералов радушно принимали и быстро вводили в курс дела. Те привыкли действовать в составе конфедеративных сил, где процветали бесконечные склоки из-за первенства и споры о том, кому доверить верховное командование, — и теперь были просто потрясены, оказавшись в громадной армии из тридцати тысяч пехотинцев и двух тысяч конников, в которой каждый знал своё место и шёл именно туда, где ему надлежало быть.

Афинских войск не было. Афиняне имели место и голос в Совете Лиги; но когда Совет поручал Филиппу эту войну, ни один афинянин там не присутствовал, так что возразить было некому. Тогда Демосфен убедил их бойкотировать заседание Совета, потому что голос против Амфиссы был бы враждебно воспринят в Фивах. А заглянуть дальше он не сумел.

Армия подошла к Фермопилам, к Горячим Воротам между горами и морем. Александр проезжал здесь, когда ему было двенадцать, а с тех пор ни разу. Гирлянду на памятник Леониду, с мраморным львом, он положил; но после заметил:

— Вообще-то, по-моему, генерал он был не ахти какой. Если бы он добился, чтобы фокидские войска поняли свою задачу, персы ни за что бы его не обошли. Эти южные города не умеют работать заодно. Но храбрость его — выше всяких похвал, такого нельзя не уважать.

В крепости наверху ещё стоял фиванский гарнизон. Филипп разыграл их собственную игру: послал туда своего гонца и учтиво предложил им возвращаться домой, с тем что он их сменит. Они посмотрели вниз на нескончаемую колонну войск, вьющуюся по прибрежной дороге сколько хватало глаз, — собрались не торопясь, и ушли в Фивы.

Теперь армия вышла на большую юго-восточную дорогу. Справа возвышались суровые горы хребта Геллы, мрачные и пустынные, пострадавшие от вырубок и выпасов гораздо сильнее, чем лесистые высоты Македонии. А в долинах между этими вознесенными кверху пустынями, плотью меж костей, лежала земля и вода, кормившая род людской. Александр ехал рядом с Гефестионом.

— Знаешь, вот я увидел всё это снова — и теперь понимаю, почему южане таковы, каковы они есть. Им просто земли не хватает. Каждый мечтает о земле соседа — и знает, что тот мечтает о его земле… Каждое государство заперто среди своих гор, словно стеной отгорожено… А ты видел, как собаки носятся вдоль забора, что разделяет их дворы? Лают, как бешеные!..

— Но если добегают до дырки в заборе — в драку не кидаются, — возразил Гефестион. — Смотрят друг на друга удивлённо, и расходятся. Иногда они разумнее людей.

К Амфиссе надо было сворачивать прямо на юг. Передовой отряд под командой Пармения пошёл по этой дороге, — чтобы обезопасить её захватив крепость Китинион, и продемонстрировать решимость Филиппа всерьёз вести священную войну, — но основные силы двигались дальше на юго-восток, по главной, в сторону Фив и Афин.

— Глянь-ка, — Александр показал вперёд, — вон Элатия. Смотри, каменщики и инженеры уже здесь. Стены поднимут быстро. Говорят, все камни так тут и лежат.

Элатия была крепостью ограбивших бога фокидян, её снесли под конец прошлой священной войны. Отсюда до Фив оставалось всего два дня быстрого марша, а до Афин — три.

Тысяча рабов под руководством искусных каменщиков быстро укладывала обтёсанные блоки. Армия заняла крепость и высоты вокруг; Филипп развернул свою штаб-квартиру и отправил посла в Фивы.

В его послании говорилось, что афиняне вот уже много лет ведут с ним войну, — сначала тайно, а теперь и открыто, — и дальше терпеть он не намерен. По отношению к Фивам афиняне враждебны с давних пор, но теперь они стараются и фиванцев втянуть в войну против него. Поэтому он вынужден просить фиванцев определиться. Выполнят ли они свои союзные обязательства, пропустив его армию на юг?

Царский шатёр поставили внутри стен. Пастухи, устроившие в развалинах свои лачуги, при подходе армии разбежались. У Филиппа было его трапезное ложе, которое постоянно возили за ним на телеге, чтобы можно было раненой ноге отдохнуть после дневных трудов. Александр сидел возле него на стуле. Телохранители поставили вино и удалились.

— Теперь всё станет ясно раз и навсегда, — сказал Филипп. — Приходит время, когда надо делать ставку и бросать кости… Мне кажется, войны не будет. Если фиванцы не сошли с ума — они проголосуют за нас. А тогда и афиняне очнутся. Очнутся и поймут, куда их завели их демагоги. К власти придёт партия Фокия — и мы сможем двигаться в Азию, не пролив в Греции ни капли крови.

Александр покрутил в пальцах чашу и наклонился понюхать вино. Во Фракии оно, пожалуй, лучше — но им там сам Дионис его подарил!..

— Так-то оно так… Но посмотри, что получилось, пока ты лежал а я собирал армию. Мы распустили слух, что поднимаемся против иллирийцев, — и все в это поверили, прежде всего сами иллирийцы. А теперь — что с афинянами?.. Демосфен уже сколько лет твердит им, что мы придём, — и вот мы, тут как тут!.. И что с ним будет, если там выберут Фокия?

— Если Фивы встанут на нашу сторону, он ничего не сможет.

— В Афинах десять тысяч обученных наёмников…

— А-а, это да. Но решать всё равно будут Фивы. Ты же знаешь их конституцию. Они это называют умеренной олигархией — но какая там олигархия!.. Имущественный ценз настолько низок, что гражданские права имеет каждый, кто может себе позволить доспехи гоплита. Так что у них — голосуешь за войну — иди воюй! За чужую спину не спрячешься… Вот так то!..

Он снова начал рассказывать о своих юных годах, проведенных там заложником. Рассказывал почти с ностальгией. Время смягчило все тяготы; в воспоминаниях осталась только ушедшая молодость. Однажды друзья тайком взяли его с собой в поход под командой Эпаминонда… Он знавал Пелопида… Александр, слушая его, размышлял о Священном Отряде, который Пелопид, собственно, и не создавал даже, а просто собрал из разных воинских частей; потому что их героические обеты шли из древности, от Геракла и Иолая, у алтаря которых они клялись. В этом Отряде каждый был в ответе за двоих — за себя и за друга, — у каждого была как бы двойная честь, двойная доблесть, и потому они не отступали никогда: либо шли вперёд, либо стояли насмерть. Александру много чего хотелось бы узнать о них — и рассказать Гефестиону, — если бы здесь был кто-нибудь другой, кого можно было бы спросить. Вместо этого он сказал:

— Интересно, что сейчас делается в Афинах.


А в Афинах о захвате Элатии узнали к вечеру в тот же день. Городские Старейшины сидели за ужином в Зале Совета; вместе с ними были олимпийские победители, отставные генералы и другие заслуженные люди, удостоенные этой чести. Агора бурлила. Когда прибыл фиванский гонец, весь город уже всё знал. Всю ночь на улицах было оживлённо, будто во время ярмарки, когда родственники бегают друг к другу, торговцы спешат в Пирей, на улицах горячо спорят совершенно незнакомые люди, а женщины, едва прикрыв лицо, мчатся на женскую половину соседних домов, где у них есть подруги. На рассвете городской Трубач начал созывать собрание; на Агоре подожгли ограды торговых складов и рыночные прилавки, чтобы вызвать людей с дальних окраин. Всё мужское население стекалось на Пникс, к каменной трибуне. Им сообщали последние новости: похоже, что Филипп тотчас пойдёт на юг, и Фивы сопротивляться не будут… Старики вспоминали чёрный день своего детства: начало позора, голода и тирании, когда в городе появились первые беглецы с Козьей Речки на Геллеспонте, где был уничтожен весь флот; когда Великая Война была уже проиграна, но смертная агония была ещё впереди. Утренняя прохлада пробирала до костей, словно зимний мороз.

Председательствующий Советник воззвал:

— Кто хочет говорить?

Упало долгое молчание. Все глаза обратились в одну сторону; никому не пришла в голову дикая мысль встать между людьми и их выбором. Когда он поднимался на трибуну, никто его не приветствовал: слишком сильно было мрачное оцепенение. Только глухой ропот прокатился по толпе, словно люди молились.

Всю ту ночь в кабинете Демосфена горела лампа; для людей, бродивших по улицам не в силах уснуть, этот свет служил утешением. Ещё затемно, перед зарёй, он закончил набросок своей речи. Город Тезея, Солона и Перикла — в критический, судьбоносный час обратился к нему!.. Он был готов.

Прежде всего, — сказал он, — они могут не бояться, что Филипп так уж уверен в Фивах. Если бы был уверен, то не сидел бы в Элатии — уже сейчас стоял бы здесь, под их стенами, которые всегда мечтал разрушить. Он демонстрирует силу свою, чтобы подогреть своих купленных друзей в Фивах и запугать патриотов. Теперь афиняне должны, наконец, забыть давнюю вражду — и направить в Фивы послов, предложив самые щедрые условия союза, пока люди Филиппа ещё не успели сделать там своё чёрное дело и захватить власть. Он лично, если ему доверят, готов принять на себя эту миссию. А тем временем все, кто только может держать в руках оружие, пусть вооружаются и идут по Фиванской дороге к Элевсину, в знак готовности принять бой.

Как раз в тот момент, когда он закончил, поднялось солнце — и все увидели, как засиял своим великолепием Акрополь. Тёплыми тонами древнего мрамора, белизной новых храмов, яркими красками и золотом… Увидели — и по холму прокатился ликующий клич. Даже те кто был слишком далеко и не слышал — все присоединились к этому кличу, решив, что спасение найдено.

Вернувшись домой, Демосфен начал набрасывать дипломатическую ноту: обращение к Фивам, преисполненное презрения к Филиппу. «… действуя, как только и можно ожидать от человека его племени и породы; нагло пользуясь своим нынешним везением, забыв в своём нынешнем возвышении к власти о низком и подлом происхождении своём…» Он в раздумье пожевал свой стилос, потом остриё снова побежало по воску.

А под окном идут мимо молодые люди, ещё не бывавшие на войне. Идут к местам сбора, к своим офицерам; и по пути окликают друг друга, обмениваются какими-то очень молодыми шутками, смысла которых он уже не понимает… Где-то плачет женщина… Но это ж в его доме, наверняка!.. Дочь, что ли? Если у неё есть кого оплакивать — до сих пор он об этом не знал… Он сердито закрыл свою дверь: этот плач не только работать мешает, — сосредоточиться не даёт, — он ещё и на дурную примету смахивает, не к добру!..


На Собрание в Фивах не пришли только те, кто вообще не мог стоять на ногах. Поскольку македонцы формально считались союзниками, первое слово предоставили им.

Они напомнили об услугах, оказанных Фивам Филиппом. Как он помог в Фокидской войне, как поддержал их гегемонию в Беотии… Напомнили о давних обидах, какие вытерпели Фивы от афинян, — как те старались ослабить Фивы, как вступили в союз с нечестивыми фокидянами, которые платили своим войскам золотом Аполлона… (Этим же золотом, несомненно, они покрыли и фиванские щиты, выставленные в богохульное оскорбление Фивам и самому богу! ) Филипп не требует, чтобы Фивы подняли оружие против Афин. Фиванцы могут это сделать, если такова будет их воля, — и разделить с ним плоды победы, — но он будет по-прежнему считать их друзьями и в том случае, если они просто предоставят ему право прохода.

Собрание думало. Они были рассержены сюрпризом с Элатией. Если Филипп и союзник — слишком уж своеволен этот союзник, надо бы пораньше с ними советоваться, теперь уже поздновато… А всё остальное, пожалуй, верно… Но самого главного македонцы так и не говорят. Чья будет власть? Если Афины падут — зачем тогда они сами Филиппу? Однако, в Фессалии он получил власть полную, а ничего плохого там не сделал… Они долго вели Фокидскую войну; теперь в Фивах полно осиротевших семей, в которых все заботы о матери-вдове и малышах легли на плечи сыновьям погибших воинов. Быть может, хватит с них?..

Антипатр закончил и сел. Ропот в толпе звучал отнюдь не враждебно, почти одобрительно. Председатель вызвал афинского посла. Демосфен поднимался на трибуну в тишине, полной хмурого ожидания. Уже много поколений угроза здесь исходила не от Македонии, а от Афин. В каждом фиванском доме был свой кровавый долг афинянам, унаследованный от бесконечных приграничных войн. Он мог сыграть лишь на одной струне — на их общей ненависти к Спарте. С этого он и начал.

Когда после Великой Войны Спарта навязала Афинам тридцать Тиранов (предателей, вроде тех кто хочет теперь мира с Филиппом), Фивы дали пристанище Освободителям, приняв их у себя. Рядом с Филиппом те тридцать Тиранов — мальчишки, школьные шалуны!.. Давайте забудем прежние распри, будем помнить лишь то благородное дело!.. Искусно выдерживая паузы, он выкладывал афинские предложения. Права фиванцев в Беотии не будут оспариваться никогда — Афины даже пошлют войска на подавление беотийцев, если те восстанут. Платеи тоже, это давнее яблоко раздора… Он не стал напоминать своим слушателям, что своим участием в Марафонской битве Платеи заплатили Афинам как раз за защиту от фиванцев; и с тех пор навеки получили афинское гражданство. Сейчас не время мелочиться, Платеи придётся отдать… А кроме того, если придётся воевать с Филиппом, то всеми сухопутными силами будут командовать Фивы, а Афины возьмут на себя две трети расходов.

Взрыва рукоплесканий не последовало. Фиванцы в раздумье смотрели не на него, а на своих сограждан, которых знали, которым доверяли. Захватить их, зажечь, ему не удалось.

Шагнув вперёд, подняв руку, он призвал мёртвых героев — Эпаминонта и Пелопида, — напомнил о славных битвах под Лектрой и Мантинеей, о боевых заслугах Священного Отряда… Здесь его звенящий голос соскользнул на ноту вкрадчивой иронии. Если всё это их больше не волнует, если всё это ничего больше для них не значит — у него только одна просьба от имени Афин: пусть им дадут право прохода, пусть их пропустят навстречу тирану — они будут сражаться сами!

Вот тут он их поймал. Упрёк давних соперников оказался слишком обидным.

Им стало стыдно, он слышал это в приглушённых голосах толпы. Одновременно в двух местах раздались крики начинать голосование: это люди из Священного Отряда стояли на страже своей чести. Загремели камушки в урнах; счётчики, под зорким наблюдением толпы защёлкали счетами… Долгая и нудная процедура, дома в Афинах всё это гораздо быстрей… Проголосовали за разрыв договора с Македонией и за союз с Афинами.

Он возвращался с площади окрылённый, не чуя ног под собой. Ведь он только что держал в руках судьбу всей Греции. Держал в руках — и решил!.. Как Зевс с весами!.. А если впереди тяжёлые испытания — ну что ж, всякая новая жизнь рождается в муках… Отныне и вовеки о нём будут говорить, что решающий час нашёл своего человека.


Новость принесли Филиппу назавтра в полдень, он сидел с Александром за обеденным столом. Прежде чем распечатать депешу, царь отослал телохранителей. Как и большинство людей того времени, он не владел искусством читать только глазами: ему надо было слышать себя. Александр, напряжённый ожиданием, удивлялся, почему отец не смог научиться читать молча, как научился он сам. Ведь это дело только практики… Хотя и у него губы шевелились, но Гефестион уверял, что не было ни звука.

Филипп читал ровно, без раздражения, только морщины на лице обозначились резче. Потом положил свиток на стол возле миски и сказал:

— Ну что ж. Раз хотят — получат.

— Извини, отец, но иного я и не ожидал.

Неужели он не понимал, что в Афинах его всё равно будут ненавидеть, независимо от голосования этого? Неужели не видел, что единственный способ войти в афинские ворота — победителем… Как это ему удалось столько лет пронянчиться со своей иллюзорной мечтой?.. Но нет. Сейчас лучше оставить его в покое и вернуться к реальности. Теперь это будет новый план войны.


Афины и Фивы лихорадочно готовились встретить марш Филиппа на юг. Вместо того, он пошёл на запад, в отроги Парнасских гор. Ему было поручено изгнать амфиссийцев из Священной долины — этим он и займётся. А что до Фив — пусть все говорят, что он лишь проверял верность сомнительного союзника, и получил ответ.

Афинская молодёжь, поднятая на войну, собиралась идти на север, в Фивы. Вопросили оракулов. Огонь костра не разгорался, а внутренности жертвы гадателям не понравились… Демосфен, взятый за горло костлявой рукой предрассудка, объявил, что эти дурные предзнаменования были затеяны специально для того, чтобы разоблачить предателей, подкупленных Филиппом ради предотвращения войны. Когда Фокий, вернувшийся с задания слишком поздно, чтобы хоть что-то изменить, потребовал, чтобы Город обратился к оракулу в Дельфах, — Демосфен рассмеялся и сказал, что Пифия куплена Филиппом, и все это знают, весь мир.

Фиванцы встретили афинян, как линкестиды встречали Александра: с осторожной учтивостью. Фиванский генерал расположил объединённые силы так, чтобы охранять проходы на юг и отрезать Филиппа от Амфиссы. Обе армии маневрировали и вели разведку по каменистым высотам Парнаса и долинам Фокиды. Деревья пожелтели, потом облетели; на вершинах выпал первый снег… Филипп не торопился. Он занялся восстановлением крепостей богохульных фокидян; а те с удовольствием сдали их его солдатам в аренду, за скидку с их выплат ограбленному богу.

В генеральное сражение его втянуть не удавалось. Была одна стычка в ущелье, ещё одна на горном перевале, — но он прекратил их тотчас, как только заметил, что его могут вытянуть на неудобную местность. Афиняне объявили, что это победы, и устроили празднества с благодарственными жертвоприношениями.

Однажды зимним вечером шатёр Филиппа стоял в ущелье за скалой, в укрытии от ветра, над рекой, разбухшей от снега. Вода клокотала меж камней. По окрестным склонам рубили сосны на костры. Смеркалось. Порывы чистого горного воздуха прорывались сквозь густые запахи дыма, каши, бобовой похлёбки, лошадей, сыромятной кожи солдатских палаток и многих тысяч немытых людских тел. Филипп с Александром сидели на кожаных походных стульях и сушили промокшую обувь у тлеющих углей своей жаровни. Отцовские ноги попахивали резковато, но Александра это не раздражало: это был знакомый и обыденный компонент аромата войны. Сам он тоже был довольно грязен — но не более того: если трудно было добраться до воды, он обтирался снегом. Его забота о чистоте уже породила легенду — он ещё не знал о ней, — будто он от природы наделён особым благоуханием. Большинство вообще не умывалось месяцами. Вернутся к брачным постелям — жёны их ототрут…

— Ну, — сказал Филипп. — Я ж говорил тебе, что у Демосфена терпенье кончится раньше моего. Я только что узнал — он таки послал их.

— Что?!.. Сколько?

— Всех десять тысяч!

— Он что, свихнулся?

— Нет… Просто он партийный политик… Гражданам, избирателям, не нравится, что наёмные войска получают жалованье и паёк в Аттике, когда сами граждане пошли воевать. Я их побаивался, честно говоря. Люди опытные и очень подвижные, слишком. Если бы мы завязались с афинской армией, то десять тысяч боеспособного резерва — это серьёзная сила, очень серьёзная. А теперь мы сможем разделаться с ними, когда они будут одни. Их посылают прямо к Амфиссе.

— Значит, мы подождём, пока они прибудут, — а потом что?

Пожелтевшие зубы Филиппа сверкнули улыбкой в свете углей.

— Ты знаешь, как я выскользнул под Византием? Попробуем ещё раз. Мы получим скверные новости, очень скверные, из Фракии. Восстание, Амфиполь под угрозой, — и мы должны быть там, защищать границу. Все должны быть, до последнего человека. Я отвечу, письмо напишу, чётко и красиво, что мы всеми силами идем на север. Мой гонец попадётся — или просто продаст это письмо, — и их разведчики увидят, как мы уходим на север… А у Китиниона мы заляжем и подождём.

— А потом — через Грабийский перевал — и на рассвете р-р-аз!..

— Скрытый марш, как говаривал твой друг Ксенофонт.

Так они и сделали, до того как весенний паводок перекрыл броды на реках. Афинскиенаёмники честно сражались, пока в этом был хоть какой-то смысл. А после того — часть отошла к побережью, другие запросили об условиях капитуляции. Из этих большинство кончило тем, что пошло в армию к Филиппу. Им перевязали раны и усадили к котлам с горячей и вкусной едой.

Амфиссийцы сдались безоговорочно. Их правительство отправилось в изгнание, как решила Священная Лига, а Священную долину очистили от безбожных пахотных угодий и оставили под паром для бога.


Было уже по-весеннему тепло, когда в Дельфийском театре Лига чествовала царя Филиппа золотым лавровым венком. Позади высились бледные орлиные скалы Федриад, впереди — огромный храм Аполлона, за ним сверкал широкий залив… В этом впечатляющем обрамлении его, вместе с сыном, прославляли в длинных речах и хорических одах; а скульптор делал наброски для их будущих статуй, которые украсят храм.

После церемонии Александр с друзьями пошёл по запруженной террасе. Кого только не было в этой толчее! Люди не только со всей Греции, но и с Сицилии, из Италии, и даже из Египта… Проходили богачи в сопровождении рабов, несших на головах их приношения богу; блеяли козы, стонали голуби в ивовых клетках; мелькали встревоженные и умиротворённые лица, благоговейные и жаждущие… Был день оракулов.

В окружающем шуме Гефестион сказал Александру на ухо:

— Слушай, сходи-ка и ты, раз уж мы здесь.

— Нет, сейчас не время.

— Но ведь надо узнать и успокоиться наконец!..

— Нет. День неподходящий. Мне кажется, в таких местах как здесь, прорицателей надо захватывать врасплох.

В театре поставили роскошный спектакль. Протагонистом был Феттал, прославленный героическими ролями; красивый и пылкий молодой человек с кельтской примесью в фессалийской крови. Обучение в Афинах обогатило его талант хорошей актерской техникой, а природную горячность — хорошими манерами. Он часто выступал в Пелле и был любимцем Александра. В его исполнении, словно по волшебству, Александр видел душу героя как-то по-новому. Теперь, в софокловом «Аяксе», играя одновременно Аякса и Тевкра, он сделал невозможной даже мысль о том, что один мог бы пережить свою славу, а другой оказался бы неверен павшему. После спектакля Александр вместе с Гефестионом зашел за сцену к артистам. Феттал только что снял маску Тевкра и вытирал полотенцем пот с резко очерченного лица и коротких курчавых волос. Услышав голос Александра, он вынырнул из полотенца и засиял навстречу громадными карими глазами.

— Я рад, что тебе понравилось. Я же всё это играл специально для тебя, сам понимаешь.

Они поговорили немного о его последних поездках… Под конец он сказал:

— Слушай, я много где бываю. Если у тебя когда-нибудь будет дело — всё равно какое — и понадобится надёжный человек — ты знай, что для меня это честь.

Его поняли. Актёры, слуги Диониса, находились под его защитой; потому их часто использовали в качестве послов, и ещё чаще в качестве тайных агентов.

— Спасибо Феттал, — ответил Александр. — Тебя я попрошу первого, если что.

Когда они уходили в сторону стадиона, Гефестион спросил:

— А ты знаешь, что он до сих пор влюблён в тебя?

— Ну и что? Можно же оставаться учтивым… Он всё понимает, не ошибётся. А мне, быть может, когда-нибудь придётся довериться ему, кто знает.


По хорошей весенней погоде Филипп двинулся вниз к Коринфскому заливу и взял Навпактос, запиравший наружный пролив. Летом он кочевал за Парнасом, укрепляя опорные пункты, подогревая союзников и откармливая кавалерийских лошадей. Время от времени предпринимал ложные вылазки на восток, где фиванцы и афиняне плотно держали перевалы, — а потом отходил, оставляя их скучать и выдыхаться, и устраивал учения или игры, чтобы держать своих людей в постоянной боевой форме. Даже теперь он снова отрядил послов в Фивы и Афины обсудить условия мира. Демосфен объявил, что Филипп, дважды отражённый их оружием, наверно отчаялся, не иначе, — его мирные предложения это доказывают, — ещё один хороший удар — и с ним будет покончено.

В конце лета, когда ячмень между оливами в садах Аттики и Беотии стал желтеть в колосе, Филипп вернулся на свою базу в Элатии, но гарнизоны во всех крепостях оставил. Передовые посты фиванцев и афинян располагались в десяти милях южнее. Пока его мирные предложения не были отвергнуты, он лишь слегка дразнил их. Теперь он продемонстрировал силу: эти посты были взяты в клещи и могли быть отрезаны и окружены в любой момент. На следующий день разведчики обнаружили, что на перевалах никого нет. Он занял перевалы, разместив там своих людей.

Кавалеристы сияли от радости, полировали сбрую и оружие, и вылизывали своих коней: теперь предстоящая битва должна произойти на равнине, где они смогут себя показать!..

Ячмень побелел, созрели маслины… По македонскому календарю пошёл Месяц Льва. Царь Филипп устроил в крепости грандиозный пир в честь дня рождения Александра. Восемнадцать исполнилось.

Элатию сделали даже уютной: тканые занавеси по стенам, пол выложен плиткой… Пока гости пели, Филипп обратился к сыну:

— Ты не сказал, что подарить тебе. Чего ты хочешь?

Александр улыбнулся:

— Ты и сам знаешь, отец.

— Ну что ж, заслужил, обещаю. Теперь уже недолго. Я возьму правое крыло, это с незапамятных времён… А кавалерию отдам тебе.

Александр медленно опустил на стол золотую чащу. Глаза его, мерцающие от вина и видений, встретили пронзительный взгляд отцовского чёрного глаза.

— Отец, если ты об этом пожалеешь — я уже не узнаю: не доживу.

Назначение отпраздновали с ликованием и тостами. Снова вспомнили приметы при рождении его: победу на олимпийских скачках и разгром иллирийцев…

— И ещё одно, — сказал Птолемей. — Это я помню лучше всего; я в том возрасте был, когда чудеса потрясают. В тот день сожгли большой храм Артемиды в Эфесе. Пожар в Азии!

Кто-то спросил:

— А как это случилось, раз не было войны? Молния попала, или жрец лампу опрокинул?..

— Нет, один чудак это сделал, нарочно. Я его имя слышал когда-то. Гиро…? Геро…? Нет, не помню, длинное какое-то. Неарх, ты не знаешь?

Вспомнить никто не мог.

— А хоть узнали, зачем он это сделал? — спросил Неарх.

— Да!.. Он сам всё рассказал перед казнью! Сказал, хотел мол, чтоб его запомнили навечно.


Над пологими холмами Беотии занималась заря. В предрассветных сумерках стали видны побуревшие за лето заросли вереска и кустарника, с серыми валунами и каменистыми проплешинами там и сям… И люди стали видны. Тёмные, ржавые, как вереск; шершавые, как камень; шипастые, как терновник, — они перетекали через холмы, струясь вниз по склонам, и оседали в долине. Осадок становился всё гуще, но всё-таки двигался, полз дальше.

По самым ровным склонам, бережно храня некованые копыта, лёгким шагом спускалась кавалерия. Кони ступали почти неслышно, осторожно отыскивая себе путь между кустами сквозь вереск. Только доспехи всадников постукивали иногда.

Небо посветлело, хотя солнце ещё пряталось за высоким массивом Парнаса. Долина, заполненная наносами древних потоков, стала положе и шире… В летнем русле бурлит меж камней речка Кефисс… На восточном берегу, под террасированным склоном, деревня Херонея; в тени горы розоватая побелка домов кажется лиловой.

Людской поток замедлился, затормозился, — и начал растекаться поперёк долины. Впереди — плотина: щетинится и сверкает в первых косых лучах солнца. Плотина тоже из людей.

Между ними лежал чистый простор ещё не затоптанных полей, напоённых рекой. Стерню скошенного ячменя вокруг олив украшали маки… Слышалось пенье петухов, блеянье и мычанье скота, резкие крики мальчишек и женщин, угонявших стада наверх, в горы… Поток и плотина ждали.

Северная армия расположилась лагерем вдоль реки. Кавалеристы прошли чуть ниже по течению: поить коней, чтобы не мутить воду остальным. Люди отвязывали чашки с поясов и распаковывали еду для полуденной трапезы: плоская лепёшка, яблоко или луковица, узелок грязной, серой соли, с самого дна сумки, из уголка…

Офицеры осматривали оружие, глядя в порядке ли копья и ремни для дротиков, и проверяли настроение людей. У всех чувствовалась здоровая напряжённость натянутого лука: все понимали, что приближается нечто великое. Их больше тридцати тысяч пехоты и двух тысяч конницы; тех — впереди — примерно столько же; это будет величайшая битва на их веку, такого они ещё не видели!.. А вокруг все свои: соседи по деревне, соплеменники, родня, и командир тоже из родных мест, — ведь они расскажут дома, как ты себя показал: всё донесут — и славу, и позор!..

Ближе к вечеру в долину добрался обоз с палатками и постельным скарбом, на ночлег расположились с удобствами. Все кто не попал в охранение смогут спать спокойно: царь запер все перевалы вокруг, так что обойти их невозможно. А неприятелю только и остаётся ждать, когда царь соизволит!..

Александр подъехал к повозке с царскими палатками и распорядился:

— Мою поставьте здесь.

Под молодым дубом была тень возле самой реки, и тут же рядом чистый бочаг с галечным дном. Хорошо, обрадовались слуги, не надо будет воду носить… Он любил искупаться не только после боя, но и перед, если была такая возможность. Один ворчун пошутил как-то, что он даже трупом своим похвастаться готов.

Царь в своём шатре принимал беотийцев; те охотно рассказывали ему всё что знали о неприятельских планах. Фиванцы их долго угнетали; афиняне — когда-то поклявшиеся в дружбе — только что продали их всё тем же фиванцам; так что они ничем не рисковали, связываясь с Филиппом, им нечего было терять. Он принял их радушно, выслушал все их жалобы — нынешние и давнишние, — пообещал, что всё исправит, и собственноручно записал всё, что они рассказали. А ближе к сумеркам поехал на гору посмотреть на всё своими глазами. Взял с собой Александра, Пармения, и заместителя его, македонского князя по имени Аттал. Царская стража под командой Павсания двигалась следом.

Перед ними расстилалась равнина, которую один древний поэт назвал «танцплощадкой войны», так часто здесь сталкивались армии, с незапамятных времён. Армия союзников протянулась поперёк долины от реки на юг до горных склонов, фронтом около трёх миль. Поднимался дым от их вечерних костров, кое-где взлетало пламя… Это ещё не был боевой порядок, потому они кучковались — как птицы разных пород — каждый город отдельно. Их левый фланг, тот что будет против правого у македонцев, прочно опирался на возвышенную местность. Филипп прищурил туда свой здоровый глаз.

— Ага, афиняне… Ну что ж, надо будет их оттуда вытащить. Старину Фокия, единственного толкового генерала, они спихнули на флот; он слишком хорош чтобы Демосфену нравиться. Нам повезло: сюда прислали Кара, а тот воюет по книгам… Хм-м, да. Да, придётся изобразить хороший натиск, прежде чем я начну поддаваться и отходить. Они клюнут! Они поверят старому вояке, который умеет списывать свои потери… — Он потянулся к сыну и, улыбнувшись, похлопал его по плечу. — С маленьким царём этот номер не прошел бы, верно?

Александр нахмурился сначала, потом понял и улыбнулся в ответ. И снова начал рассматривать длинный людской вал внизу; как инженер, которому предстоит повернуть реку, рассматривает мешающую скалу. Высокий, голубоглазый, худощавый Аттал подъехал было поближе, но теперь потихоньку отодвинулся назад.

— Так, значит в центре всякий сброд, — сказал Александр. — Коринфяне, ахеяне и так далее. А справа…

— А справа верховное командование, сынок. Фиванцы. Это тебе. Всё твоё — тебе; как видишь, я ни кусочка не отбираю.

Меж пирамидальных тополей и тенистых лужаек блестела в свете бледневшего неба река. Возле неё, в строгом порядке, разгорались костры фиванцев; Александр сосредоточенно смотрел на них. На какой-то миг он представил себе лица в свете тех дальних огней; потом они как-то расплылись, сливаясь в гигантскую и величественную картину. «Все отворились ворота, из оных зареяли рати; Конные, пешие; шум и смятение страшное встало…»

— Очнись, парень, — сказал Филипп. — Мы уже видели всё что надо, а я есть хочу. Пора ужинать.

Пармений всегда ел вместе с ними; сегодня за столом был и Аттал, только что прибывший из Фокиды. Александр чувствовал себя неловко от того, что в охране стоял Павсаний. Когда эти двое оказывались рядом, ему всегда было не по себе; и сейчас он улыбнулся Павсанию с особенной теплотой.

Это Аттал, друг и сородич убитого соперника Павсания, организовал тогда непотребную и позорную месть. Для Александра было загадкой, почему Павсаний — человек не робкого десятка, — пошёл за отмщением к царю, а не свершил его своей собственной рукой. Быть может он хотел получить какой-то знак верности Филиппа? Раньше, до той перемены, была в нём какая-то древняя красота, которая могла таить в себе и такую самонадеянную любовь, достойную Гомера… Но Аттал был другом царя, давним; и главой мощного клана; и весьма полезным человеком; и погибшего мальчика потерять было горько… Царь уговорил Павсания не поднимать лишнего шума, а гордость его подлатал почётным назначением. С тех пор прошло шесть лет. Он начинал уже чаще смеяться, больше разговаривать; и присутствие его становилось уже не таким тягостным, как бывало, — пока Аттал генералом не стал. А с тех пор он снова перестал смотреть людям в глаза, и десяток слов в его устах снова превратились в длинную речь. Не стоило отцу этого делать: это выглядит как награда, люди уже болтать начали…

Отец, тем временем, говорил о предстоящей битве. Александр выбросил из головы все лишние мысли, — но всё равно что-то осталось, как во рту после тухлятины.

Выкупавшись в своём бочаге, он улёгся в постель и ещё раз восстановил в памяти план завтрашнего сражения, шаг за шагом. Всё ясно, ничего не забыл… Он поднялся, оделся и бесшумно пошёл мимо костров ночного дозора к палатке, в которой — ещё с парой человек — ночевал Гефестион. Он даже не успел коснуться палатки, как Гефестион беззвучно поднялся, накинул плащ и вышел наружу. Они постояли рядом, чуть поговорили — и разошлись. Александр сладко проспал до самой утренней стражи.


Шум и смятение страшное встало.

Между олив, по ячменной стерне, в виноградниках старых, брошенных теми, кто жил здесь, собрать не успев урожая, все сокрушая, топча, сошлись оба воинства в схватке, сок из раздавленных гроздьев кровавого цвета мешая с кровью людской, обращая в вино, что земля поглощает. Как на дрожжах забродившее тесто бурлит пузырями, вооруженными толпами так же вскипает долина, массы людей друг на друга бросая и вновь разводя их… Да, то что разворачивалось сейчас перед глазами Александра — это было достойно Гомера.

Шум стоял оглушающий. Люди орали друг другу, или врагам, или самим себе — просто для поддержки духа; или в ответ на такую боль, какой не могли себе и представить раньше… Со звоном сшибались щиты, ржали кони, каждый отряд союзной армии вопил во все горло свой боевой пеан; офицеры выкрикивали приказы, трубили горны… И над всем этим висела громадная туча ржавой, удушающей пыли.

Слева, где афиняне держали склон горы — оплот союзной армии, — македонцы упорно давили снизу своими сариссами; копья разной длины у трех первых шеренг создавали почти сплошную стену наконечников, щетинившуюся дикобразом. Афиняне принимали их на щиты; самые отчаянные проталкивались вперед меж сарисс, тыча коротким копьем или рубя мечом; некоторых из них тут же сбивали, но другие оставляли щербинку в линии фаланги. Филипп, поодаль, сидел на своем коренастом боевом коне, окруженный вестовыми, и ждал. Чего ждал — все его люди знали. Они старательно тужились в строю, всем своим видом давая понять, как гнетет их эта неудача с прорывом, как трудно им примириться с грядущим позором. Повсюду вокруг шум был ужасный, но здесь — потише. Им было приказано слушать.

В центре фронт колебался. Союзных бойцов, незнакомых друг с другом, иногда даже прежних врагов, объединяло сейчас общее знание, что если где-нибудь их линия будет нарушена — туда ворвутся позор и смерть. Раненые продолжали сражаться, пока их не загораживали щитами товарищи, — или падали, и тогда их затаптывали насмерть все остальные, у кого не было возможности опустить оружие хотя бы на миг. Горячая давка бурлила в горячей пыли; потея и ворча, нанося и отражая удары, хрипло дыша, проклиная… Если где из земли торчала скала — сеча плескалась вокруг, словно пена морская, и обдавала ее темно-красными брызгами.

На северном фланге, защищенная сбоку рекой, ровно, как бусины в ожерелье, вытянулась безупречная линия щитов фиванского Священного Отряда. Сейчас, для боя, пары выстроились в общую шеренгу, в единый заслон, так что каждый щит закрывал стоящего слева. А в каждой паре старший, эраст, держал правую сторону, где копье; младший, эромен, шел слева, где щит. Правый фланг почетнее и для отряда, и для отдельного воина; хотя младший, повзрослев, мог превзойти старшего и ростом, и силой, и боевым мастерством — он никогда не предложил бы другу поменяться местами. Это традиция древняя, нерушимая. Здесь были и такие любовники, кто принес свои клятвы совсем недавно и теперь рвался подтвердить свою верность им; и пары, прослужившие в Отряде уже по десятку лет и больше, — солидные, бородатые отцы семейств, у кого любовь давно уже уступила место дружбе… Отряд слишком был славен, чтобы из него можно было уйти, даже когда юные мечты оставались в прошлом. А кроме того, их пожизненные клятвы были клятвами боевыми. Сейчас Отряд сверкал даже сквозь тучу пыли: бронзовые беотийские шлемы в форме шляпы и круглые щиты с витым орнаментом по краю отполированы так, что блестят будто золото. Вооружены они были копьями в шесть пядей длиной, с железным наконечником, и короткими колющими мечами. Но мечи еще в ножнах, пока линия копий не нарушена.

Пармений, чья фаланга сражалась против фиванцев, сдерживал их с трудом. Они уже несколько раз потеснили фалангу, и могли бы пойти еще дальше вперед, если бы не боялись потерять контакт с ахеянами, их соседями по фронту. Пармений невольно любовался ими: весь Отряд — словно отполированное оружие древней работы, какое узнаёшь на ощупь, даже в темноте. Поторопись, Филипп, эти ребята хорошо учились!.. Надеюсь, ты знаешь, какой орешек предложил своему сыну… Надеюсь, он себе зубы не обломает…

А позади фаланги, только-только за пределами полета стрелы, ждала кавалерия.

Они собраны в плотную колонну, словно снаряд баллисты с затесанным оголовком; а на острие — один-единственный всадник.

Кони волновались. Из-за шума, из-за прилетавшего с порывами ветра запаха крови, из-за напряжения всадников своих… Отфыркивались от щекочущей пыли… Люди разговаривали с соседями в строю или окликали друзей поодаль; успокаивали своих коней — кто ругал, кто оглаживал; старались разглядеть сквозь облако пыли, как идет бой… Им предстояло атаковать сомкнутый строй гоплитов, нет ничего страшней для кавалериста. Конница против конницы — там другое дело. Там враг может слететь с коня так же просто, как и ты сам, если его копьем собьют или потянется слишком далеко и равновесие потеряет; там его можно перехитрить обманным замахом и достать саблей… Но пойти в карьер на частокол поднятых копий — это же против самого естества любой лошади!.. Они щупали нагрудники из твердо выделанной бычьей шкуры, надетые на коней. Хоть у каждого из Товарищей — гвардии принца — было и свое снаряжение, все теперь были рады, что послушались Малыша.

Передовой всадник согнал муху с века своего коня. Да, дорогой, я чувствую, как ты силен, как ты готов, как ты мне веришь, как ты всё знаешь… Уже скоро, скоро. Скоро пойдем, потерпи. Ты помни, кто мы с тобой.

В короткой шеренге за ним Гефестион потрогал свой пояс. Болтается что-то, быть может подтянуть?.. Нет, нельзя. Его ничто так не раздражает, как если начнешь копошиться с экипировкой в строю. Надо будет догнать его раньше, чем он туда доберется. Опять он раскраснелся… Перед боем такое часто; но ведь если от лихорадки — он ведь ни за что не скажет!.. Два дня с ней проходил, перед тем как крепость взяли, — и ни звука. Я бы хоть воды побольше мог тогда взять. Зато ночка была!..

По запыленной вытоптанной стерне примчался верховой курьер, окликая Александра именем царя. Послание было устное:

— Клюют. Приготовься.


Высоко на склоне, над деревушкой Херонея, где все дома оштукатурены розовым, в десятой шеренге афинского войска стоял в строю своего родового полка Демосфен. В первых шеренгах были молодые; за ними самые сильные из пожилых. Строй колыхался и напрягался на всю глубину, как напрягается всё тело, когда работает с усилием одна лишь правая рука. Начиналась жара. Казалось, они стоят здесь уже много часов, раскачиваясь и глядя вниз; тревога ожидания мучила его, словно зубная боль. А там впереди люди падали, сраженные копьями в живот или в грудь; и казалось, что удары проникают через весь строй, до самой последней шеренги, где стоит он. Сколько их уже пало? Сколько рядов еще осталось между ним — и тем, что там происходит?.. Это неправильно, что я здесь; зря это… Городу только хуже, если я рискую собой на войне… Но что это? Схватка вдруг качнулась далеко вперед, уже второй раз подряд. Нет сомнений — враг поддается!.. Еще девять рядов между ним и сариссами, а те уже зашатались!.. Ведь вам небезызвестно, мужи афинские, что я нес щит и копье на поле Херонейском, посчитав за ничто и жизнь свою и заботы, хотя кое-кто и мог бы назвать их немаловажными, — и вы вполне могли бы упрекнуть меня за то, что рискуя своим благополучием, я рисковал и вашим… Из второй шеренги, которая только что была первой, донесся хриплый крик невыносимой боли. Мужи афинские!..

Шум битвы изменился. Ликующий возглас огнем пронесся по плотной массе людей, и эта масса пришла в движение. Не натужно, как прежде, а словно оползень, сель, сметающий всё на своем пути. Враг бежит!.. Перед его глазами сверкнули славные картины Марафона, Саламина и Платей. Впереди прокатился клич: «Смерть македонцам!» Он побежал вместе со всеми и закричал пронзительно: «Хватайте Филиппа!.. Живым берите!..» Его надо провести через Агору, в цепях; а уж потом он у нас заговори-ит!.. Все-ех, всех предателей назовет!.. А на Акрополе новую статую придется поставить, рядом с Гармодием и Аристогетоном: ДЕМОСФЕН ОСВОБОДИТЕЛЬ. Он еще раз крикнул тем, кто бежал быстрее, «Живьем берите!..» Он так торопился быть там и увидеть это своими глазами, что чуть не падал, спотыкаясь о тела молодых, убитых в первой шеренге.


Феаген Фиванский, главнокомандующий союзной армии, погнал коня галопом к центру позиции, позади боевых порядков. По длинному фронту войск навстречу ему волнами катились слухи о происходящем, слишком противоречивые, чтобы можно было что-то понять. Наконец, появился его ординарец и доложил: да, македонцы действительно отступают.

Как? — спросил Феаген. В беспорядке? — Нет, в полном порядке, но драпают — будь здоров!.. Уже скатились со склона, и афиняне гонят их дальше… — Гонят дальше?.. Как это? Они что, без приказа позиции свои оставили?! — Ну, с приказом или без — но они уже на равнине; самого царя хотят захватить.

Феаген с проклятьем ударил себя кулаком по бедру. Ну, Филипп!.. А эти идиоты несчастные, недоноски позорные, самовлюбленные афинские придурки!.. Что теперь осталось от фронта? Там теперь дырища размером с ипподром… Он послал ординарца назад, с приказом во что бы то ни стало закрыть брешь и обезопасить свой левый фланг. Ведь нигде больше и намека нет, что враг поддается; давят пуще прежнего!..

Коринфяне получили его приказ. Как лучше всего обезопасить левый фланг? Конечно же, сдвинуться наверх, туда, где прежде стояли афиняне. Ахеяне, чтобы не быть открытыми слева, потянулись следом. А Феагену пришлось растянуть своих бойцов. Пусть эти афинские ораторы посмотрят, что такое настоящие воины. На своем почетном правом крыле Священный Отряд рассредоточился: теперь они работали не в сплошном строю, а парами.

Феаген оглядел длинную цепь своих сражавшихся людей; поредевшую, растянутую, едва прикрытую слева. Что творилось в глубине македонских порядков, он не видел — из-за облака пыли и густого леса сарисс: незанятые шеренги держали их вертикально, чтобы не мешать передним. И тут его ударила мысль, словно кулаком в поддых. Где Александр? О нем ни звука. Остался он в каком-нибудь гарнизоне в Фокиде? Или сражается в фаланге простым копейщиком, так что его не видно?.. Да ну, это когда топоры поплывут!.. Так где же он?!

Тем временем сражение перед ним стало, вроде, менее ожесточенным; почти тишина по сравнению с недавним грохотом боя. Гнетущая тишина, как перед землетрясением. Потом глубокая, ощетинившаяся копьями фаланга вдруг развернулась в стороны, тяжеловесно но гладко, словно гигантские двери.

Они так и остались открытыми. Фиванцы не пошли туда: ждали, что дальше. В Священном Отряде друзья повернулись друг к другу и теперь — пока не сомкнули щиты в общем строю — стояли парами, в последний раз.

На скошенном поле, среди затоптанных маков, Александр поднял руку с мечом и звонко начал пеан.

Сильный устойчивый голос, поставленный на уроках у Эпикрата, понесся над строем всадников; они подхватили… Теперь, в массе, слов было не разобрать; пеан звучал словно неистовый крик тучи налетающих ястребов; он гнал коней сильнее шпор. Их еще не было видно, когда фиванцы ощутили их приближение: громом из-под ног, из земли.


Следя за своими людьми, как пастух на горной тропе, Филипп ждал новостей.

Македонцы отходили. Отходили медленно, угрюмо, не отдавая без боя ни пяди… Филипп разъезжал верхом позади, направляя отступление куда ему было нужно. Кто бы мог подумать!.. — размышлял он. Когда были живы Ипикрат или Катрий… Но у них же теперь генералов ораторы назначают. Как быстро всё изменилось, всего одно поколение… Он прикрыл глаза от солнца, разглядеть что там, впереди. Кавалерия пошла, ничего больше он пока не знал.

Ну ладно, он жив пока. Если бы погиб — новость быстрее птицы долетит… Проклятая нога. Хорошо было бы сейчас пройтись среди людей, они к этому привыкли. А я же всю жизнь пехотинцем был, — никогда не думал, что генерала кавалериста выращу… Да, но молоту без наковальни делать нечего. Вот когда он сумеет провести вот такой плановый отход с боем, как сейчас… Инструкции он понял, во всех подробностях, до последней мелочи. Только вид у него был такой, словно где-то не здесь, витает. Точь-в-точь как у матери иногда.

За этой мыслью поплыли образы, спутавшись в клубок змеиный. Вдруг увидел гордую голову в луже крови; похоронные обряды и могилу в Эгах; и выборы нового наследника… Дергающееся лицо придурка Аридея — это я пьян был, когда его делал… А Птолемей — слишком поздно его признавать теперь, а тогда я мальчишкой был, что я мог?.. Впрочем, что такое сорок четыре? Много, что ли?.. Во мне еще семени достаточно!.. К нему бежал коренастый, крепкий черноволосый мальчуган, кричал «Папа!..»

Рядом раздались крики, направлявшие всадника к царю.

— Он прорвался, государь!.. Прорвался!.. Фиванцы еще держатся, но они отрезаны у реки, а правое крыло смято. Я с ним не говорил. Он приказал сразу мчаться к тебе, как только увижу. Сказал, донесение срочное. Но я его видел в первых рядах, белый гребень видел.

— Хвала богам!.. Слушай, за такую весть гонцу причитается, найдешь меня попозже.

Он подозвал горниста. Какой-то миг еще посмотрел; как смотрит хороший крестьянин на поле, подготовленное его стараниями к уборке урожая. На высотах, еще не занятых коринфянами, уже появилась его резервная конница; а отступившая пехота изогнулась лезвием серпа, охватив с трех сторон ликующих афинян.

— Давай, трубач. Всем вперёд.


Кучка бойцов еще сопротивлялась. Они закрепились в овечьем загоне с каменными стенами высотой до плеча, но сариссы доставали и там. В грязи за стеной стоял на коленях восемнадцатилетний мальчишка, прижимая к щеке выбитый глаз.

— Надо уходить, — торопливо сказал пожилой. — Ведь нас отрежут. Вы посмотрите, что кругом творится!..

— Никуда мы не пойдем, — возразил молодой, принявший на себя команду здесь. — Уходи, если хочешь. Толку от тебя все равно не много.

— Чего ради выбрасывать нашу жизнь?.. Ведь мы Городу принадлежим, Городу!.. Мы должны вернуться и посвятить себя возрождению Афин…

— Варвары! Варвары!.. — закричал молодой солдатам снаружи. Те ответили нестройным боевым кличем. Молодой повернулся к пожилому: — Возрождению Афин, говоришь?.. Давай лучше умрем вместе с ними, ведь Филипп сотрет Афины с лица земли. Демосфен сказал, уж он-то знает!..

— Откуда он знает?! Можно как-то договориться… Смотри, нас уже почти окружили! Неужто ты настолько безумен, чтобы всех нас здесь погубить?..

— Даже не рабство нас ждет, а полное истребление. Вот что сказал Демосфен. Я там был, я сам его слы…

Сарисса из толпы нападавших попала ему в рот, наконечник вышел из-под затылка.

— Это же безумие! Безумие!.. Я в этом больше не участвую…

Бросив щит и копье, пожилой полез через заднюю стену загона. Только один человек, сидевший с перебитой рукой, видел, как он сбросил и шлем тоже. Остальные продолжали сражаться, пока не подошел македонский офицер, крича, что если сдадутся — царь обещает им жизнь. Тогда они сложили оружие. Когда их уводили к толпе других пленников, через поле, заваленное убитыми и умиравшими, один из них спросил остальных:

— А кто знает того мелкого, что удрал? Ему еще наш бедный Эвбий всё Демосфена цитировал… Знает его кто-нибудь?

После долгого молчания ответил человек с перебитой рукой:

— Демосфен это был. Демосфен.


Пленные были под охраной. Раненых уносили на щитах, начиная с победителей. Это еще много времени займет, до заката всех не собрать… Так что побежденные были брошены на милость тех, кто их найдет. Кого не найдут — из тех многие умрут до утра… А среди убитых тоже своя очередность. Побежденные так и будут лежать; до тех пор, пока их города не пришлют за ними и не попросят их отдать. Такая просьба — официальное признание поражения своего.

Филипп со своим штабом ехал по краю поля отшумевшего сражения, с севера на юг, вдоль линии, отмеченной телами павших. Так морской берег бывает завален обломками после шторма. А стоны умиравших звучали, будто порывы ветра в горах Македонии. Отец с сыном почти не разговаривали. Филипп старался оценить свою победу во всем ее значении. А Александр совсем недавно был с Гераклом; чтобы отойти от этого, нужно время… Но он старался, как мог, оказывать внимание отцу, который только что обнял его при встрече и сказал все слова, какие он заслужил.

Доехали до реки. Здесь, вдоль берега, мертвые не были разбросаны в беспорядке, как те, кого достали на бегу. Здесь они лежали ровной дугой, лицом наружу, кроме той стороны, где их закрывала со спины река. Филипп посмотрел на щиты с витым орнаментом по кайме. Спросил Александра:

— Ты здесь прорвался?

— Да, между ними и ахеянами. Ахеяне тоже неплохо держались, но с этими было труднее.

— Павсаний, — окликнул Филипп. — Организуй, чтобы их пересчитали.

— Это ни к чему, отец, — возразил Александр. — Сам увидишь.

Пересчет отнял много времени. Многие из них были буквально завалены трупами македонцев, приходилось вытаскивать. Насчитали триста. Весь Отряд был здесь.

— Я им кричал, чтобы сдавались, но они ответили что такого слова не знают. Мол, это наверно что-то македонское…

Филипп кивнул и снова ушел в свои мысли. Какой-то остряк из его охраны, только что считавший трупы, перевернул одно тело на другое и отпустил похабную шуточку.

— А ну, оставь в покое! — прикрикнул Филипп. — Да сгинет тот, кто скажет о них хоть единое слово хулы!

Он развернул коня, Александр следом. На Павсания никто не смотрел — он обернулся и плюнул на ближайший к нему труп.

— Ну, — сказал Филипп, — славно мы сегодня поработали. Теперь не грех и выпить, заслужили.


Ночь — ясная-ясная. Пологи царского шатра распахнуты настежь: столы и скамьи не уместились там — выставлены наружу… Здесь и все старшие офицеры, и давние друзья-гостеприимцы, и племенные вожди, и послы союзников, сопровождающие царя в походе.

Поначалу вино разбавляли: всем просто пить хотелось. Но когда жажду утолили — пошло уже неразбавленное. То и дело кто-нибудь поднимался с новым тостом, превознося царя, — с искренней радостью или потому, что считал это для себя полезным.

Под старые македонские застольные песни гости начали хлопать в ладоши или стучать по столам. На головах у них были венки из лоз с разоренных виноградников. После третьей песни Филипп поднялся на ноги и объявил комос.

Гости выбрались из-за столов и построились в линию. Каждый кто мог дотянуться до факела — схватил, и теперь размахивал над головой. У кого кружилась голова, тот хватался за соседа. Качаясь и хромая, Филипп проковылял в голову колонны, под руку с Пармением. В пляшущем свете факелов лицо его пылало багровыми бликами, а песню он орал, словно командовал на поле боя. Истина в вине осветила ему всю громадность того, что он сделал сегодня: давние планы выполнены, враг сокрушен, а впереди — власть и могущество. Освободившись от южных правил приличия, словно от мешающего плаща, он был сейчас душой со своими предками — горцами и кочевниками, — был просто македонским атаманом, угощавшим своих соплеменников после самого грандиозного из всех пограничных набегов. И песня его вдохновила:

— Тихо! — заревел он. — Слушайте сюда!..


Демосфен пропал!

Демосфен пропал!

Демосфен Пэонский,

Демосфенов сын.

Эвой, о Вакх! О, эвой Вакх!

Демосфе-ен пропал!


Куплет побежал, как огонь по труту. Его легко было выучить, еще легче спеть. С топотом и криком комос извилисто полз сквозь лунную ночь по оливковым садам над рекой. Чуть ниже по течению, где они не могли замутить воду победителям, располагались загоны с пленными. Поднятые шумом от сна или от невеселых мыслей, измученные люди вставали и молча смотрели, что происходит, или переглядывались друг с другом. Глаза их блестели в свете факелов.

В хвосте комоса, среди молодежи, Гефестион выскользнул из-под рук своих соседей и пошел в тень под оливы. Смотрел и ждал. Он не уходил из танца, пока не увидел, что Александр ушел. А тот теперь тоже оглядывался по сторонам: знал, что Гефестион должен быть где-то рядом.

И вот они стояли под старым деревом с узловатым кривым стволом толщиной в два обхвата. Гефестион тронул дерево:

— Мне кто-то говорил, они по тысяче лет живут.

— Да. Этой будет что вспомнить.

Александр пощупал голову, сдернул виноградный венок и швырнул его под ноги. Он был совершенно трезв. Гефестион опьянел было к началу комоса, но успел проветриться, пока плясал.

Они пошли вместе. Огни и крики еще клубились вокруг пленных. Александр шагал вниз по реке. Приходилось перешагивать через сломанные и брошенные копья и сариссы, обходить трупы людей и коней… Наконец Александр остановился, на берегу; Гефестион заранее знал, что так оно и будет.

Никто не успел еще обобрать павших. Блестящие щиты, трофеи победителей, мягко отражали лунный свет. Здесь запах крови был сильнее, потому что раненые сражались до конца. Чуть слышно плескалась о камни река.

Одно тело лежало отдельно, ногами к реке. Совсем молодой, с темными курчавыми волосами. Мертвая рука так и не выпустила перевернутый шлем; он стоял рядом, наполненный водой. А вода не пролилась, потому что смерть настигла его на земле, ползущим. Кровавый след, по которому он возвращался, тянулся от него к груде мертвых тел. Александр осторожно поднял шлем и пошел по этому следу до конца. Этот тоже был молод. Лежал в луже крови, с пробитой веной на бедре. Рот раскрыт, и видно пересохший язык. Александр нагнулся, поднес шлем к его губам, — но тронул его и поставил шлем на землю.

— Тот уже окоченел, а этот еще теплый. Долго пришлось ему ждать.

— Но он знал, почему это, — ответил Гефестион.

Чуть поодаль двое лежали накрест, оба лицом кверху, где был их враг. Старший был мощный мужчина со светлой стриженной бородой. У младшего, на которого он упал спиной, не было шлема на голове. С одной стороны лицо его было стесано до кости ударом кавалерийской сабли. По другой стороне было видно, как он был красив еще сегодня утром.

Александр опустился на колени и расправил лоскут плоти, — как поправляют смятую одежду, — прижал на место, приклеил на сгустившейся крови. Оглянулся на Гефестиона:

— Это я его так. Я помню. Он хотел Быкоглава в шею копьем. А я…

— Не стоило ему шлем терять. Наверно, ремешок был слабый.

— А другого не помню…

У старшего живот был пробит копьем, и копье это выдернули в спешке, разворотив всё вокруг, так что рана была страшная. Лицо его застыло в гримасе мучительной боли, он умер в полном сознании.

— Этого я помню, — сказал Гефестион. — Он на тебя кинулся, когда ты первого сбил. А у тебя и так было выше крыши, так что пришлось мне его взять.

Вокруг было тихо. Только лягушки трещали на мелководье, мелодично посвистывала какая-то ночная птица… А издали доносилась нестройная песня комоса.

— Это война, — сказал Гефестион. — Они знают, что сделали бы с нами то же самое.

— Да, конечно. Всё это в руках богов.

Он опустился на колени возле двух этих тел и попытался распрямить им руки, но они затвердели, как дерево; попробовал закрыть глаза — они снова раскрылись. В конце концов он стянул труп мужчины в сторону и положил его рядом с юношей, так что негнущаяся рука легла поперек, как бы обнимая. Потом снял с себя плащ и укрыл обоих, спрятав их лица.

— Тебе надо бы вернуться в комос, Александр. Отец искать будет.

— Клейт поёт гораздо громче меня. — Он снова оглядел замершие фигуры вокруг, засохшую кровь, черную в лунном свете, бледно светящуюся бронзу… И добавил: — Здесь, среди друзей, мне гораздо лучше.

— Но надо, чтобы люди тебя видели… Это же победный комос. Ты прорвался первым сегодня, он этого ждал…

— Что я сделал — это все знают. Но сейчас я хочу только одной чести: хочу, чтобы про меня говорили, что там меня не было. — Он показал в сторону качающихся факелов.

— Тогда пойдем, — позвал Гефестион.

Они спустились к реке отмыть руки от крови. Гефестион распустил тесьму на плечах, забрал Александра к себе под плащ… И они пошли вдоль реки в густую тень плакучих ив, нависших над потоком.

Под конец пира Филипп был совершенно трезв. Когда он плясал перед пленными, некто Демад, афинский эвпатрид, сказал ему со спокойным достоинством:

— Судьба дала тебе роль Агамемнона, царь. Тебе не стыдно играть Терсита?

Филипп не настолько был пьян, чтобы не ощутить под этой резкостью, что тут грек упрекал грека. Он остановил комос, приказал выкупать и переодеть Демада, накормил его ужином в своем шатре, — а на другой день отправил его в Афины, послом. Даже во хмелю Филипп не ошибся в выборе: этот человек оказался из партии Фокия и ратовал за мир, хотя и подчинился воинскому приказу. Он и повез в Афины условия царя. Когда их прочитали Собранию — все ошеломленно притихли, не веря своим ушам.


Афины должны признать македонскую гегемонию. Ну да, Спарта шестьдесят лет назад начала с того же. Но спартанцы перерезали горло всем пленным у Козьей Речки — там было три тысячи человек, — и снесли Длинные Стены под музыку, и тиранию установили. А Филипп обещал отпустить всех пленных без выкупа, не входить в Аттику — и позволить им самим выбрать новое правительство.

Они согласились; и получили, как полагается, кости своих погибших. Тела не могли валяться на поле, пока переговоры шли, потому их сожгли на общем погребальном костре. Костер получился громадный. Один отряд целый день занимался доставкой дров для него, другой стаскивал и укладывал трупы. Дым валил к небу с восхода до заката; к вечеру обе команды едва стояли на ногах от усталости: им пришлось сжечь больше тысячи. Пепел и обугленные кости собрали в дубовые сундуки, чтобы отвезти в Афины.

Фивы, потеряв всю свою армию, сдались безоговорочно, на милость победителя. Афины всегда были открытым врагом, а Фивы оказались вероломным союзником… Филипп разместил в Фиванской крепости свой гарнизон, казнил или разогнал в ссылку всех видных противников Македонии, а Беотию освободил от фиванского правления. Никаких переговоров с фиванцами вообще никто не вел, их убитых собрали наскоро… Только Отряду оказали почести: похоронили их всех в братской могиле, так что друзья-герои и в смерти остались вместе, и над ними уселся на вечную вахту Херонейский Лев.


Едва послы вернулись из Афин, Филипп объявил пленным афинянам, что они свободны. Он обедал в своей палатке, когда попросил позволения войти один из старших офицеров, ответственный за доставку пленных домой.

— Ну? — спросил Филипп. — Что не так?

— Государь, они требуют свой багаж.

Филипп опустил лепешку, не успев откусить.

— Чего-чего требуют?..

— Да вещи свои из лагеря забрать хотят. Спальные скатки и всё такое.

Македонцы изумились. Филипп расхохотался, ухватившись за подлокотники кресла и высоко закинув голову. Рявкнул:

— Они что?.. Думают, мы у них в бабки выиграли?! Гони их вон!

Офицер вышел. Снаружи послышалось недовольное ворчание уходящей толпы. Александр сказал:

— А почему бы нам не пойти, а? Городу мы ничего не сделаем. Они просто уйдут из города, если ты появишься в Аттике.

Филипп покачал головой.

— В этом я не уверен. А Акрополь еще никогда никто не взял, если только там люди были.

— Никогда? — переспросил Александр.

— Только один раз, но то был Ксеркс!.. Нет-нет, такого нам не надо.

— Конечно, не надо… — Они не вспоминали вслух ни о комосе, ни о том, что Александр ушел тогда; и оба были благодарны друг другу за эту сдержанность. — Но я никак не пойму, почему ты не заставил их хотя бы Демосфена выдать.

Филипп макнул лепешку в миску с супом.

— Знаешь, тогда бы вместо этого человека у них появилась его статуя. Статуя героя. А с человеком дело иметь проще, он больше жизнью дорожит. Ну, ладно. Ты-то совсем скоро Афины увидишь: поедешь туда послом, погибших отдавать.

Александр медленно огляделся. В первый момент ему показалось, что его как-то непонятно разыгрывают. Ему и в голову не приходило, что отец, избавивший Афины от вторжения и оккупации, откажется теперь от возможности самому въехать туда великодушным победителем, чтобы принять благодарность Города. Что это? Стыд за тот комос? Политика? А быть может — надежда?

— Послать тебя — это учтиво, — объяснил Филипп. — Мне самому ехать нельзя: наглостью посчитают. Они же у нас теперь в союзниках… Может, когда-нибудь в другой раз, если случай подходящий представится.

Да, это по-прежнему оставалосьмечтой. Он хотел, чтобы ворота открыли изнутри… Вот когда он выиграет войну в Азии и освободит тамошние города — именно в Афинах он устроит свой победный пир, но войдет туда не победителем, а почетным гостем!.. А пока он их ни разу не видел даже.

— Хорошо, отец. Я поеду, — сказал Александр.

И только потом спохватился поблагодарить.


Он проехал между башнями Дипилонских ворот в Керамик. По обе стороны — могилы великих и благородных; древние стелы, с выцветшей краской, и новые, на которых в завядшие венки вплетены волосы скорбящих. Мраморные рыцари сидели на конях обнаженными, как герои древности; дамы у туалетных столиков хранили свою красоту; солдат смотрел на море, поглотившее его когда-то… Это всё был тихий народ. А между ними роились шумные толпы живых, собравшихся поглазеть. Встречали.

К их приезду построили павильон, чтобы урны были под крышей, пока не приготовят могилы. Теперь эти урны заносили туда с вереницы катафалков. Пока он ехал сквозь толпу, лица вокруг были подобострастны; но позади катился вал пронзительных воплей: это женщины бросались на катафалки оплакивать погибших. Быкоглав вздрогнул — кто-то камень бросил из-за какой-то могилы… И конь, и всадник знавали вещи и похуже, так что оглянуться было ниже их достоинства. Если ты был в том бою, друг мой, то не пристало тебе такое; если не был — тем более… Но если это женщина — тут я могу понять.

Впереди вздымались северо-западные утесы Акрополя. Он скользнул взглядом, пытаясь представить, что там с другой стороны. Кто-то приглашал его на какое-то торжество — он поклонился, принял… У самой дороги оперся на копье мраморный гоплит в древних доспехах; Гермес, проводник усопших, наклонился над ребенком, протягивая руку; жена прощалась с мужем; два товарища сжимали друг другу руки на алтаре, возле них чаша… Любовь здесь противостояла Необходимости в безмолвии. Никакой риторики. Кто бы ни пришел после этих людей — Город построили они!

Его повели через Агору в Зал Совета, речи послушать… Изредка из толпы доносились проклятия, но партия войны — чьи предсказания так позорно провалились — по большей части держалась подальше отсюда. Демосфен как сквозь землю провалился. Теперь выдвигали старых македонских гостеприимцев и сторонников; встречи с ними получались неуклюжими, но он старался, как мог. Ага, вот и Эсхин; хорошо держится, молодец, но видно, что насторожен. Филипп проявил милосердие, какого даже партия мира не решалась предположить; и теперь они вызывают неприязнь, потому что оказались слишком правы. Проигравшие следят за ними, словно Аргус: надеются заметить проблеск торжества и уверены, что заметят… Филипповы наемники тоже пришли; иные с опаской, иные хвостами виляют… Эти решили, что сын Филиппа весьма воспитан, но непонятен.

Обедал он в доме Демада. Гостей совсем немного — не тот случай, чтобы пир задавать, — но всё очень по-аттически. Строгие наряды, ложа и столы с изящной отшлифованной резьбой; древние серебряные чаши, истонченные полировкой; бесшумная вышколенная прислуга; беседа, в которой никто не перебивает и не повышает голоса… В Македонии одного отсутствия жадности было достаточно, чтобы отличать Александра от всех остальных за столом. Здесь он старался всё делать так же, как другие.

На другой день он принес жертвы богам Города. В залог мира. На Акрополе, где вздымалась Афина-Воительница с копьем, наконечник которого указывает путь кораблям. А ты где была, Госпожа? Или отец запретил тебе вмешиваться, как к Трое не пускал?.. Но на этот раз ты подчинилась, верно?.. А вот в ее храме Дева, изваянная Фидием из слоновой кости, в плаще из золота; и возле нее трофеи сложены и приношения, накопившиеся за сто лет… (Три поколения! Всего-то три! )

Он вырос во дворце Архелая, так что изящная архитектура была не в новинку. Заговорил об истории — ему показали оливу Афины: ту, что зазеленела к утру, после того как персы сожгли. И те же персы увезли отсюда древние статуи Освободителей — Гермодия и Аристогитона, — чтобы столицу свою украсить.

— Если мы сумеем их вернуть — отдадим вам, — пообещал он. — Это были храбрые люди и верные друзья.

Никто ему не ответил: хвастливость македонцев в пословицу вошла. А он поднялся на парапет и стал отыскивать место, где поднялись тогда персы. И нашел-таки, без чьей-либо помощи. Спрашивать не хотелось.

Партия мира провела решение — в благодарность за милосердие Филиппа установить на Парфеноне статуи его самого и его сына. Позируя скульптору, он размышлял о том, как здесь будет стоять статуя отца, и скоро ли сможет появиться сам отец.


Его спросили, есть ли в Афинах еще что-нибудь, что он хотел бы увидеть перед отъездом.

— Да, Академию. Аристотель там учился, наставник мой. Он сейчас в Стагире; отец восстановил город и вернул туда весь народ… Но я хотел бы увидеть то место, где учил Платон.

Вдоль дороги туда были похоронены все великие воители афинской истории. Он стал рассматривать боевые трофеи, и его вопросы затянули поездку. Здесь тоже бойцы, вместе погибшие в славных битвах, лежали в братских могилах. Расчищали новую площадку; он не стал спрашивать, для кого.

Дорога словно размылась в роще древних олив, среди высокой травы, уже подсохшей по осени. Возле алтаря Эроса был еще один, с надписью «Эрос Отомщенный». Он спросил, что это значит. Ему объяснили, что некий иммигрант, полюбивший афинского юношу, поклялся, что сделает для него всё, что тот пожелает. «Пойди и спрыгни со Скалы», — сказал тот. Но когда узнал, что его послушались, — сам пошел на Скалу и тоже прыгнул.

— Правильно, — одобрил Александр. — Какая разница, откуда человек родом? Важно, каков он сам по себе…

Хозяева переглянулись и поменяли тему. Естественно — сын македонского выскочки и не может думать иначе!..

Спевсипп, унаследовавший школу от Платона, год назад умер. В простом побеленном домике, принадлежавшем когда-то Платону, его принимал Ксенократ, новый глава школы. Рослый костистый человек, про которого говорили, что его серьезность расчищает ему дорогу в толпе даже на Агоре в базарный день. С Александром он разговаривал с той вежливостью, с какой выдающийся ученый обращается к студенту, подающему большие надежды, — и сразу завоевал его симпатию. Среди прочего, заговорили и об Аристотеле.

— Человек должен идти за своей правдой, куда бы она ни вела его, — сказал Ксенократ. — Мне кажется, Аристотеля она уведет в сторону от Платона, для которого «Зачем?» всегда было важнее, чем «Как?» А меня, знаешь ли, как раз это и удерживает у ног Платона.

— У вас тут нет его портрета? Или чего-нибудь такого?

Ксенократ повел его мимо фонтана с дельфинами к могиле в тени миртов. Рядом статуя. Платон сидел со свитком в руке, наклонившись вперед. Классическая овальная голова, могучие плечи… До самых последних дней он сохранил короткую прическу атлета, борода аккуратно подстрижена, тяжелый лоб изрезан морщинами вдоль и поперек… И задумчивый, но неколебимый взгляд человека, который видел всё, но ни разу в жизни не отступил, ни перед чем.

— И все-таки он верил в добро. У меня есть его книги.

— Ну, что касается добра, — ответил Ксенократ, — он сам был доказательством! А без такого — ни одно другое не поможет… Я хорошо его знал. И рад, что ты его читал. Но сам он всегда говорил, что в его книгах только записано учение Сократа, наставника его; а его собственной книги вообще быть не может, потому что всё, чему он может научить, передается только от человека к человеку, как огонь передается прикосновением к уже горящему пламени.

Александр жадно смотрел на задумчивое лицо, словно крепость оглядывал на неприступной скале. Но этот утес уже рухнул, подточенный временем, его штурмовать уже поздно.

— У него была какая-нибудь тайная доктрина, что ли?

— Его тайна общеизвестна… Вот ты солдат — и можешь научить своему знанию только тех, чьи тела готовы к лишениям, а души — к победе над страхом, верно? Так от огня загорается новый огонь. То же и с ним…

Александр еще долго вглядывался в мраморное лицо, пытаясь проникнуть в его тайну. А Ксенократ так же вглядывался в лицо этого странного юноши. Попрощались. Он поднялся на коня и поехал в Город, мимо мертвых героев.

Он собирался переодеваться к ужину, когда привели какого-то человека и оставили их наедине. Хорошо одет, с хорошей речью… Сказал, что они уже встречались в Собрании… Александр узнал от него много интересного. Все превозносят его скромность и умеренность, столь подобающие его миссии; и очень многие огорчены тем, что из уважения к общественному трауру он был вынужден отказаться от тех радостей, какие город более чем способен предоставить; и было бы просто позорно, если бы ему не предложили возможности вкусить эти радости в интимной обстановке, что никому не принесет вреда.

— У меня есть мальчик!.. — И он описал все прелести Ганимеда.

Александр выслушал его, не перебивая. Потом спросил:

— Что значит, у тебя есть мальчик. Это сын твой?

— Что ты! Впрочем, ты шутишь конечно…

— Быть может, твой собственный друг?

— Ничего подобного, уверяю тебя. Он полностью в твоем распоряжении! Ты только посмотри на него, я за него двести статеров отдал…

Александр поднялся на ноги.

— Не знаю, что я такого сделал, чтобы заслужить твой визит и это приобретение твоё. Убирайся!

Тот исчез; и в ужасе вернулся к партии мира, которая хотела, чтобы Александр увез с собой благодарные воспоминания. Это вечное проклятие ложных слухов!.. А теперь уже поздно предлагать женщину…

На другой день он уехал на север.


Вскоре после того прах павших под Херонеей доставили к братской могиле на Аллее Героев. Люди обсуждали, кому доверить траурную речь. Эсхину, Демаду?.. Но один слишком был прав, другой слишком преуспел в последние дни, — обиженным в Собрании было тошно смотреть на них. И все глаза снова обратились к Демосфену. Сокрушительное поражение, невероятный позор выжгли из него всю злобу — на время, — и новые морщины на опустошенном лице говорили теперь больше о боли, чем о ненависти. Здесь был человек, о котором все знали, что он не будет торжествовать в час их горести. Эпитафий поручили ему.


Все греческие государства, кроме Спарты, прислали представителей на Совет в Коринфе. Они признали Филиппа верховным военным вождем Эллады на случай обороны против персов. На этом первом собрании он ничего больше и не просил. Остальное придет.

Он подошел с армией к границам угрюмой Спарты, но передумал. Пусть этот старый пёс сидит в конуре своей. Сам он наружу не вылезет, но если загнать его в угол — дешево жизнь не отдаст. А ему не хотелось стать Ксерксом новых Фермопил.

Коринф, город Афродиты, принимал их радушно. Александр нашел время подняться на Акрокоринф и осмотреть громадные стены, которые снизу казались узкой лентой вокруг вознесенной головы. День был ясный, так что они с Гефестионом увидели Афины на юге и Олимп на севере; оценили стены; рассмотрели, где можно было бы построить их удачнее и где можно было бы взять эти… На самом верху был небольшой, изящный храм Афродиты. Проводник пообещал им, что кто-нибудь из знаменитых девушек богини обязательно подойдет в этот час из городского святилища, чтобы послужить ей здесь… Он подождал немного, с надеждой, — но тщетно.


Демарат, коринфский аристократ из древнего дорийского рода, был давним гостеприимцем Филиппа, и на время Совета царь поселился у него. В большом доме у подножья Акрокоринфа хозяин устроил как-то вечером небольшую пирушку в узком кругу, пообещав царю, что позовет интересного гостя.

Это оказался Дионисий Младший, сын Дионисия Великого, недавно приехавший из Сиракуз. С тех пор как Тимолай лишил его власти, он обосновался здесь и зарабатывал себе на хлеб, руководя школой для мальчиков. Близорукий, нескладный человек мышиной масти, примерно того же возраста, что Филипп… Его новое положение, да и бедность, положили конец его прежней разгульной жизни, но прожилки на носу изобличали старого пьяницу. Вялый подбородок прятался под расчесанной учительской бородой. Филипп — превзошедший даже его могущественного отца, знаменитого тирана, — так очаровал его своим тактичным обхождением, что когда дошла очередь до вина, Дионисий разоткровенничался:

— Понимаешь, у меня никакого опыта не было, когда я отца сменил. Ну совсем никакого. Отец был очень подозрительный человек. Ты, наверно, слышал разные истории о нем — так всё это, по большей части, правда. Все боги свидетели — у меня никогда и мысли не было причинить ему хоть какое зло, — но до последнего дня его жизни меня обыскивали, прежде чем впустить к нему. Догола!.. Я никогда не видел государственных бумаг, ни разу не был на военном совете… Если бы он оставлял меня править дома, как ты сына своего оставляешь, уходя в поход, — всё могло бы сложиться по-другому…

Филипп серьезно кивнул, сказал что совершенно согласен.

— Если бы он хоть позволял мне просто радоваться жизни!.. Ну, обычные маленькие радости каждого молодого… Отец суровый был человек. Талантливый, но суровый.

— Суровый, да. Но для переворотов много разных причин…

— Конечно. Знаешь, когда отец взял власть, народ был по горло сыт демократией. А когда она перешла ко мне — они уже объелись деспотизмом.

Филипп подумал про себя, что этот парень совсем не так глуп, как кажется.

— А Платон тебе ничем не помог? Говорят, он дважды к тебе приезжал…

— Ты же видишь, как я переношу перемену судьбы. Так научился я хоть чему-нибудь у Платона? Как тебе кажется?

Водянистые глаза на невзрачном лице почти засветились достоинством. Филипп посмотрел на аккуратно заштопанное великолепие его единственного приличного наряда, ласково накрыл ладонью его руку, и подозвал виночерпия.


На позолоченной кровати с резными лебедями по изголовью Птолемей лежал с Таис-Афинянкой, новой подругой своей.

Она приехала в Коринф совсем юной, а теперь уже имела здесь собственный дом. По стенам роспись — сочетающиеся любовники; на столике возле постели две изысканно-плоские чаши, винный кувшин и круглый флакон ароматного масла… Тройная лампа из позолоченных нимф освещала их наслаждения: ей было всего девятнадцать, и нечего было стыдиться. Пышные черные волосы, яркие синие глаза; алые губы в краске не нуждались, хотя ноздри и соски она слегка подкрашивала розовым перламутром… Молочно-белая кожа гладка, как мрамор, без единой пушинки… Птолемей был без ума от нее. Час был поздний, и он утомленно ласкал ее тело, не заботясь о возвращении желания.

— Мы должны жить вместе, эта жизнь не для тебя. Я еще много лет не женюсь. А заботиться о тебе буду всегда, не бойся.

— Но, дорогой мой, все мои друзья здесь! Наши концерты, чтения… В Македонии мне совершенно нечего делать, я там просто пропаду… — Все говорят, что он сын Филиппа; нельзя казаться слишком заинтересованной.

— Но скоро мы пойдем в Азию. Ты будешь сидеть у голубого фонтана, вокруг розы… А я приду к тебе после битвы и осыплю тебя золотом, с ног до головы!

Она рассмеялась и легонько прикусила ему ухо. И подумала, что с этим мужчиной на самом деле можно встречаться каждую ночь, не как со многими другими.

— Ты меня не торопи, ладно? Дай еще подумать. А завтра вечером приходи ужинать, ладно? Ой, это ж уже сегодня!.. Я скажу Филету, что заболела.

— Ах ты, обманщица! Что тебе принести?

— Только себя самого. — Она знала, что эта фраза беспроигрышна. — Македонцы — настоящие мужчины.

— Ну, знаешь, ты бы и статую расшевелила.

— Я ужасно рада, что вы начали бороды брить. Теперь по крайней мере можно увидеть красивое лицо… — Она скользнула пальцами по его подбородку.

— Это Александр такую моду ввел. Говорит, борода дает врагу возможность тебя схватить.

— А-а, так вы из-за этого?.. До чего красивый мальчишка! И все его так любят…

— Все кроме тебя?

Она рассмеялась:

— Ты не ревнуй, я солдат имела в виду. Ты знаешь, он ведь один из нас, в душе.

— Нет. Нет, тут ты ошибаешься. Он чист, как Артемида. Или почти…

— Конечно, это видно… Я не о том. — Пушистые брови шевельнулись в раздумье. Ей нравился этот парень в ее постели, и она решилась доверить ему свои мысли. — Понимаешь, он похож на самых великих, на самых прославленных гетер. Вроде Лаисы, или Родопы, или Феодосии, о которых до сих пор легенды ходят. Они не просто любят, они живут любовью. И могу сказать тебе, — я это видела, — он такой же. Понимаешь, все эти люди вокруг — они — ну, прямо кровь его, душа его… Все эти люди, про которых он знает, что они пойдут за ним хоть в огонь. А если когда-нибудь настанет такой день, что больше не пойдут, — с ним случится то же самое, что бывает с великой гетерой, когда любовники уходят из-под ее двери и она откладывает в сторону зеркало. Он начнет умирать, понимаешь?

Он не ответил. Спал. Она бесшумно нащупала легкое покрывало и укрылась вместе с ним. Скоро утро… Ладно, пусть остается. Быть может, на самом деле пора начинать привыкать к нему.


Из Коринфа Филипп двинулся домой, готовиться к войне в Азии. Когда будет готов — начнет добиваться санкции Совета.

Основная часть войск уже ушла вперед под командой Аттала и рассеялась по домам, в отпуск… Аттал тоже. У него была старая родовая крепость в предгорьях Пинда, и Филипп получил письмо от него: Аттал просил царя оказать честь его простому дому, заехав к нему по дороге. Царь успел оценить его способности, потому ответил согласием.

Когда с большой дороги свернули в горы, Александр стал молчалив и замкнут. Потом отъехал от Гефестиона, догнал Птолемея и отозвал его в сторону от кавалькады. Птолемей последовал за ним несколько озадаченный; его мысли были заняты собственными делами. Сдержит она свое слово? Ведь заставила ждать ответа до самой последней встречи…

— Отец вообще соображает, что делает?! Почему не отослал Павсания в Пеллу?.. Как он может тащить его сюда?!

— Павсания? — рассеянно перепросил Птолемей. Потом лицо его изменилось. — Ну, знаешь ли, это его право — охранять царя.

— Его право — быть избавленным от этого визита, если у него вообще есть хоть какие-нибудь права. Ты что, не знаешь, что произошло в доме Аттала?

— Не здесь. У него дом в Пелле.

— Как раз здесь. Я это знаю с двенадцати лет. Я в конюшне был, в станке, меня никто не видел… Атталовы конюхи рассказывали нашим. А потом и мать мне сказала, через несколько лет; я не стал ей говорить, что знаю. Здесь всё это было.

— Ну, с тех пор много воды утекло. Шесть лет, все-таки…

— Думаешь, такое можно забыть?! Хоть за шестьдесят?..

— Но он ведь на службе. Ему не обязательно считать себя гостем.

— Надо было освободить его от этой службы. Отец обязан был его избавить.

— Да… — медленно произнес Птолемей. — Да, нехорошо выходит… Но знаешь, я бы и не вспомнил об этом деле, если б ты не заговорил. А у царя забот побольше, чем у меня.

Быкоглав, почуяв что-то неладное в настроении хозяина, захрапел и вскинул блестящую голову.

— Может ты и прав, — согласился Александр. — Это мне в голову не пришло. А сказать отцу я не могу. Даже в нашей семье есть предел, что можно напомнить отцу. Это Пармений должен был сделать, ведь они с отцом всю жизнь вместе… Но он, наверно, тоже забыл.

— Это ж всего на одну ночь… А я вот думаю, если всё идет нормально — она, быть может, уже продала свой дом… Ты должен ее увидеть. А услышишь, как она поет!..

Александр вернулся к Гефестиону. Они ехали молча, пока за поворотом не показались крепостные стены из грубых каменных глыб, мрачное напоминание о беззаконных временах. Из ворот показалась группа всадников, поскакали навстречу.

— Если Павсаний будет не в себе, ты его не цепляй, — сказал Александр.

— Конечно. Я знаю.

— Даже цари не имеют права оскорблять людей и забывать об этом.

— А я не думаю, что он забыл, — возразил Гефестион. — Ты вспомни, сколько кровавых междоусобиц погасил царь, за то время что правит. Вспомни Фессалию, линкестидов… Мне отец говорил, когда погиб Пердикка — в Македонии не было ни единого рода, ни единого племени, кто не имел бы хоть одного кровного врага. Знаешь, мы с Леннатом должны были быть кровниками: его прадед убил моего. Я, наверно, тебе рассказывал. Но царь часто зовет к ужину наших отцов, вместе, чтобы убедиться что всё нормально; и они уже ничего не имеют против…

— Но то старые семейные дела. Не их собственные.

— Да, но царь именно так себя ведет, всегда и со всеми… И Павсаний наверняка это знает, так что не должен оскорбиться.

И на самом деле, когда добрались до крепости, Павсаний занялся своими делами, как обычно. Во время пира он должен был охранять двери, а не сидеть за столом с другими гостями. Его накормят потом.

Принимали очень заботливо. Самого царя, его сына и нескольких ближайших ему людей провели во внутренние покои. Аталлиды — древний род; крепость их лишь чуть попроще и помоложе, чем замок в Эгах; а тот стар, как сама Македония… Так что у хозяев было время обзавестись богатым убранством, и внутри красовались персидские ковры и кресла с инкрустацией. А в знак наивысшего почтения к гостям к ним вышли женщины: представиться и поднести сласти.

Александр рассматривал персидского лучника на ковре, когда услышал голос отца:

— А я никогда не знал, Аттал, что у тебя есть еще одна дочь.

— Ее и не было, царь, она совсем недавно появилась. Боги, забравшие моего брата, подарили ее нам… Это Эвридика, дитя несчастного Биона.

— На самом деле, несчастный, — сказал Филипп. — Вырастить такую девушку и не дожить до ее свадьбы!

— Мы еще и не думали об этом… Мы слишком рады своей новой доченьке, чтобы отпустить ее из дома.

При первом же звуке отцовского голоса Александр обернулся, как сторожевая собака на шорох чужих шагов. Девушка стояла перед Филиппом, держа в правой руке полированную чашу с конфетами. А левую руку он только что держал, как мог бы позволить себе кто-нибудь из близких родственников, и отпустил быть может только потому, что она покраснела. Она была похожа на Аттала, только все его недостатки у нее превратились в достоинства: вместо костлявой худобы — изящная тонкость; вместо соломенных волос — золотые; вместо долговязости — стройность… Филипп сказал несколько хвалебных слов о ее погибшем отце, она чуть присела в поклоне, глянула ему в глаза и опустила взгляд. Потом подошла со своей чашей к Александру… И ее нежная мягкая улыбка застыла на мгновение: посмотрела на него раньше, чем он успел к этому подготовиться.

На следующее утро их отъезд был отложен до полудня: Аттал сказал, что у них праздник каких-то местных нимф и женщины будут петь. Женщины пришли с гирляндами; голос Эвридики был легок, чуть ребячлив, но чист… Все попробовали и похвалили воду из родника этих нимф…

Когда, наконец, тронулись, уже началась дневная жара. Через несколько миль Павсаний отъехал от колонны. Другой офицер, увидев что он спускается к реке, крикнул ему потерпеть еще милю-другую: там вода будет чище, здесь ее скот замутил… Павсаний сделал вид, что не слышит, зачерпнул двойную пригоршню и жадно осушил. За всё время, что были в доме Аттала, он ничего не съел; и не выпил ни капли воды.


Александр с Олимпией стоят под стеной Зевксия с разорением Трои. Над ней разрывает одежды царица Гекуба, над его головой алым нимбом разливается кровь Приама и Астианакса. Отсветы огня зимней жаровни пляшут на пламени, нарисованном на стене.

Глаза Олимпии окружены черными тенями; лицо в морщинах, постарело лет на десять. Губы Александра сухи, плотно сжаты; он тоже не спал эту ночь, но на нем это не так заметно.

— Ну зачем ты опять позвала меня?! Ведь всё уже сказано, и ты сама это знаешь. Ничего ведь не изменилось со вчерашнего дня… Мне надо пойти!

— Ну да, целесообразность!.. Целесообразность, видишь ли! Он сделал из тебя грека, сделал… Пусть лучше он убьет нас за неповиновение, но давай умрем гордо!..

— Брось, ты прекрасно знаешь, что убивать нас он не станет. Но если мы окажемся там, где нас хотят увидеть наши враги… Слушай, если я иду на эту свадьбу — каждый поймет, что я отношусь к ней, как и ко всякой другой. Все эти фракийки, иллирийки… Отец это понимает, как раз потому он меня и позвал. Ведь этим приглашением он нас с тобой поддерживает, лицо наше спасает, неужели непонятно?..

— Что?! Это когда ты будешь пить за мой позор?!

— Разве?.. Ты пойми, он от этой девочки не откажется. Пойми и смирись. Сама посуди: она македонка, род ее чуть ли не древнее нашего… Конечно же, они настаивают на свадьбе!.. Он для того ее и подсунул отцу, я сразу понял… Так что это сражение Аттал выиграл, но если мы сами станем ему помогать — он выиграет и всю войну.

— Все будут думать, что ты встал на сторону отца против меня, чтобы его расположение сохранить.

— Слишком хорошо меня знают, — ответил он, хотя как раз эта мысль мучила его всю ночь.

— Пировать с родней этой шлюхи!..

— Да какая она шлюха! Ей всего пятнадцать, девочка совсем; ее подставили приманкой, как ягненка в волчьей западне. Да, конечно, она свою роль сыграет, она одна из них… Но через год-другой он увидит кого-нибудь помоложе. И Аттал это знает не хуже нас с тобой, так что он постарается побольше успеть за это время. Ты вот о ком думай, а не об отце.

— Чтобы мы дожили до такого!..

Хотя это было сказано с горьким упреком, он сделал вид, что принял ее реплику за согласие: слишком не хотелось продолжать разговор.

В его комнате ждал Гефестион. Здесь тоже почти всё уже было сказано. Какое-то время они посидели молча, наконец Гефестион не выдержал:

— Скоро тебе придется узнать, кто тебе друг.

— Я и сейчас знаю…

— Друзья царя должны были подсказать ему! Пармений не мог, что ли?

— Филот говорит, он пробовал… Я знаю, что думает Пармений. Я даже согласен с ним… Только, вот, матери этого не скажешь.

Гефестион подождал продолжения, потом спросил:

— Чего не скажешь?

— Понимаешь, с шестнадцати лет отец мается неразделенной любовью. Он посылал ей цветы — она швыряла их в грязь; он пел под ее окном — она выливала ему ночной горшок на голову; он предлагал ей руку — она с его соперниками путалась… Наконец, он не выдержал — и ударил. Но смотреть, как она у его ног валяется, не смог — поднял… А потом… Потом уже всё что угодно мог себе позволить, но постеснялся даже к двери ее подходить — меня послал… А она оказалась старой раскрашенной шлюхой, вот и всё. Мне его жалко. Никогда не думал, что доживу до такого, чтобы его жалеть, — но мне его жалко, на самом деле! А девчушка эта… Конечно, лучше бы это была танцовщица какая-нибудь или флейтистка — или мальчишка даже, если на то пошло, — нам всем было бы гораздо спокойнее… Но раз уж она как раз та, кто ему нужен…

— Так ты поэтому идешь?

— Ну, знаешь, я мог бы найти причины и получше; но если по правде — поэтому.


Свадебный пир Аттал устроил в городском доме, неподалеку от Пеллы. Он только что подновил его, и не поскупился: колонны увиты позолоченными гирляндами, а бронзовые статуи привезли морем с Самоса… Чтобы показать, что эта свадьба царя не похожа на все остальные, — кроме самой первой, — было сделано всё. Когда Александр и друзья его огляделись в доме, у всех возникла одна и та же мысль: это резиденция царского тестя, а не какого-то там дядюшки какой-то там наложницы.

Македонцы сохранили гораздо больше старых обычаев, чем их южные соседи, так что невеста была окружена великолепием своего приданого и даров, преподнесенных женихом. Свадебный помост заполняли золотые и серебряные чаши, рулоны тонких тканей, безделушки и ожерелья разложенные на полотняных покрывалах, инкрустированные столы под грузом шкатулок с пряностями и флаконов с благовониями… А она — в шафрановом платье и в венке из белых роз — сидела, сложив руки на коленях и не поднимая глаз. Гости подходили с ритуальными поздравлениями, которые её тетушка, стоявшая рядом, принимала от её имени.

Когда подошло время, в дом, приготовленный для невесты, женщины понесли ее на руках. Процессию со свадебной колесницей посчитали неподходящей. Глядя на родню, Александр убедился, что они мечтали о такой чести. Он думал, что уже не злится, — пока не увидел, как они смотрят на него.

Подавали обильно приправленное мясо от свадебного жертвоприношения, потом разные лакомства… Хотя дымоход был с фартуком, жаркое помещение заполнилось дымом… Он заметил, что его, по сути, оставили в одиночестве; только собственные друзья вокруг. Хорошо, конечно, что Гефестион рядом; но — по правилам — здесь должен был бы сидеть кто-нибудь из родственников невесты… А даже самые младшие из Атталидов собрались около царя.

— Поторопись, Дионис, ты нам очень-очень нужен, — шепнул Александр Гефестиону.

Но когда подали вино, он пил очень мало. В этом он был так же скромен, как и в еде. Македония — страна чистых родников; здесь никому не приходится садиться к столу, мучаясь от жажды, как это бывает в южных странах Азии с их смертоносными реками и ручьями. Но хоть и были они с Гефестионом совершенно трезвы, — позволили себе несколько шуток из разряда тех, какие обычно оставляют на дорогу домой; поскольку никого из хозяев поблизости не было. Молодежь из его окружения, оскорбленная невниманием к нему и заметившая их улыбки, последовала их примеру, но с меньшей осторожностью… В зале запахло ссорой.

Александр заметил это, шепнул Гефестиону: «Надо присоединиться ко всей компании», и повернулся к остальным гостям. Когда жених уйдет с пира, им можно будет исчезнуть; но пока хоть как-то приличия соблюсти… Он глянул на отца и понял, что тот уже пьян.

Отупевшее лицо блестит от пота, борода от сала… Он горланил старые солдатские песни, вместе с Атталом и Пармением, и перекидывался с гостями стародавними шутками по поводу дефлорации и мужской удали, которыми жениха осыпают на пиру так же ритуально, как перед тем изюмом и зерном. Он добился своей избранницы, он был среди старых друзей, здесь царило товарищество, а от вина становилось еще радостнее… Александр, почти голодный, почти совершенно трезвый, смотрел на него — и, буквально, ощущал тишину вокруг себя.

Гефестион, сдерживая злость, разговаривал с соседями о пустяках, чтобы отвлечь их внимание. Ни один порядочный хозяин, — думал он, — не стал бы даже раба такому испытанию подвергать. На себя он тоже злился. Как мог он не предусмотреть всего этого? Почему ничего не сказал Александру, почему не отговорил?.. Ну да, не хотел праздник портить, потому что хорошо к Филиппу относится. И вообще это казалось правильным, и — теперь он сознавал это — назло Олимпии… С Александром понятно, он пошел сюда в порыве опрометчивого великодушия, за которое Гефестион так его любил. Но его надо было защитить, надо было вмешаться… Сквозь нараставший шум он услышал голос Александра:

— … ну конечно, она из их клана, но у нее и выбора не было, она же совсем ребенок…

Гефестион обернулся, изумленный. Вот уж чего он никак не ожидал — что Александр будет переживать за девочку.

— Ты же знаешь, на свадьбах всегда так. Это обычай…

— Она здорово перепугалась, когда впервые увидела его. Держалась хорошо, но я заметил.

— Ну, груб с ней он не будет, это на него не похоже… Он ведь умеет с женщинами, правда?

— Надо полагать, — пробормотал Александр в свою чашу и быстро опорожнил ее.

Потом протянул чашу в проход между ложами; подошел мальчик с ритоном, охлажденным в снегу, налил… Чуть погодя, подошел снова и налил еще.

— Прибереги эту для тостов, — заботливо посоветовал Гефестион.

Хвалить невесту от имени царя поднялся Пармений, хотя по правилам это должен делать ближайший родственник жениха. Александр иронично улыбнулся, друзья его это заметили и ответили такими же улыбками. Пармению доводилось выступать на многих свадьбах, — в том числе и на свадьбах царя, — и он сказал всё, как надо: учтиво, просто, осмотрительно и кратко.

После него поднялся Аттал. С огромным золотым кубком в руке, он сполз со своего ложа и, шатаясь, начал традиционную речь тестя. Сразу стало видно, что пьян он не меньше царя, а держится и того хуже. Его похвалы царю были многословны и бессвязны, кульминации плохо отмерены и по-пьяному сентиментальны… Рукоплескания слушателей относились к царю, а не к оратору. Но чем дольше он говорил, тем осторожнее становились эти рукоплескания. Пармений желал счастья мужчине и женщине. Аттал — царю и царице, хотя пока еще не сказал этого прямо. Его сторонники ликовали и стучали кубками по столам, — друзья Александра разговаривали вполголоса, но так чтобы их было слышно… А молчание выдавало тех, кто не принадлежал ни к одному лагерю и теперь был захвачен врасплох.

Филипп не настолько был пьян, чтобы не понять, что всё это значит. Он неотрывно смотрел на Аттала своим покрасневшим черным глазом, пытаясь побороть пьяную медлительность и придумать, как бы того остановить. Ведь это Македония. Он затушил великое множество застольных ссор, но никогда прежде не доводилось ему иметь дело с собственным тестем, даже если он и самозванец. Все остальные знали свое место и были ему благодарны… Он посмотрел на сына.

— Не обращай внимания, — шептал Гефестион. — Он же набрался сверх меры, все это знают, к утру никто и не вспомнит, что он тут наболтал…

Когда Аттал только начал говорить, Гефестион поднялся со своего ложа, подошел к Александру и встал рядом. Александр не сводил глаз с Аттала, а на ощупь был напряжен, словно заряженная баллиста.

Посмотрев в их сторону, Филипп увидел под покрасневшим лбом и золотистыми волосами, приглаженными ради пира, широко раскрытые серые глаза, непрестанно переходящие с него на Аттала и назад. Ярость, как у Олимпии? Нет, та кипит, и выплескивается скоро, а эта вся внутри, ее наружу не выпускают… Ерунда. Я пьян, он пьян, все мы пьяны… А почему бы и нет!.. Почему этот мальчишка не может принимать всё легко и просто, как все остальные на пиру? Пусть-ка проглотит — и ведет себя прилично…

Аттал тем временем стал разглагольствовать о доброй, старой, исконной Македонии, о македонской крови. Он хорошо вызубрил свою речь, но теперь — соблазненный веселым Дионисом — был уверен, что сможет закончить её ещё лучше, чем собирался.

— В лице этой светловолосой девы, с благословения богов наших предков, сама отчизна прижимает царя к своей груди! — воскликнул он во внезапном озарении. — Вознесем же им наши молитвы, да даруют нам они настоящего, законного наследника!

Зал взорвался нестройным шумом. Крики одобрения и протеста, попытки обратить всё это в шутку… Но все голоса тотчас смолкли: Аттал, вместо того чтобы выпить свой тост, схватился свободной рукой за лоб, меж пальцев его показалась кровь, а что-то блестящее со стуком катилось по мозаичному полу возле него. Александр по-прежнему лежал на своем ложе, опершись на локоть: он метнул свою чашу, не вставая.

Снова поднялся шум, забился эхом под высокими сводами зала… Но его заглушил звонкий голос, который был слышен сквозь грохот битвы у Херонеи:

— Эй ты, мерзавец! Это ты меня байстрюком считаешь?!

Молодежь поддержала его негодующим криком. Аттал, сообразив что произошло, крякнул и швырнул в Александра свой тяжелый кубок, но не докинул. Александр даже не шевельнулся, увидев его бросок, а кубок упал на полпути. Теперь кричали уже все; шум стоял, как на поле боя… Разъяренный Филипп, нашедший наконец, куда обратить свой гнев, проревел, заглушая всеобщий гвалт:

— Как ты смеешь, мальчишка?! Как смеешь?.. Веди себя прилично или убирайся отсюда!!!

Александр почти не повысил голоса, но попал не хуже чем той своей чашей:

— Ты, гнусный старый козел! Неужто в тебе никогда совесть не проснется? Вонь твою ощущает вся Эллада — что тебе делать в Азии?.. Неудивительно, что афиняне потешаются над тобой.

Какой-то момент единственным ответом было тяжелое дыхание, словно у запаленного коня. Красное лицо царя потемнело до синевы. Рука его ощупывала ложе: только у него здесь был меч, в традиционном наряде жениха.

— Сын шлюхи!..

Он сполз со своего ложа, перевернув стол перед собой; раздался треск бьющейся посуды… Схватился за меч…

— Александр… Александр… — в отчаянье заговорил Гефестион, — Идем отсюда, быстро!..

Александр, словно не слыша, легко соскользнул с ложа, закрылся им, как щитом, и ждал, с холодной напряженной улыбкой. Задыхаясь и хромая, с обнаженным мечом в руке, Филипп двинулся к нему через месиво на полу. Поскользнулся на каких-то фруктах, тяжело навалился на хромую ногу, споткнулся — и рухнул, растянувшись во весь рост среди рассыпанной снеди и черепков.

Гефестион невольно шагнул вперед; в первый момент инстинктивно хотел помочь. Но Александр бросил свое ложе и встал рядом с ним, руки на поясе. Наклонив голову, смотрел он на человека, валявшегося в луже пролитого вина и с проклятиями шарившего вокруг, в поисках меча.

— Смотрите, люди!.. Смотрите, кто собирается идти в Азию — а сам и двух шагов пройти не может!..

Филипп, опершись обеими руками, привстал на здоровое колено. Рука кровоточила: порезал ладонь на разбитой тарелке. Аттал с роднёй, натыкаясь друг на друга, кинулись его поднимать… В этот момент, посреди всеобщей суматохи, Александр кивнул друзьям, и все они пошли за ним наружу, быстро и бесшумно, словно в ночной вылазке на войне.

Со своего поста возле двери, вслед Александру смотрел Павсаний. Смотрел такими глазами, какими человек в пустыне смотрит на спасителя, давшего ему напиться. Никто этого не заметил. А Александр, собирая своих людей, даже не подумал о нем: он был не из тех, с кем легко заговорить.

Быкоглав заржал навстречу. Они пошвыряли свои праздничные венки на мусорную кучу, пушистую от инея; не дожидаясь помощи слуг, вскочили на коней; и помчались галопом в Пеллу, хрустя по лужам, покрытым тонким ледком. Во дворе Дворца Александр оглядел всех по очереди, вглядываясь в лица.

— Я забираю мать к ее брату, в Эпир. Кто со мной?

— Я во всяком случае, — сказал Птолемей. — Чтобы их законным наследничкам не скучно было.

Гарпал, Неарх и все остальные сгрудились вокруг Птолемея. Одних вела любовь к Александру, других преданность, или привычная вера в его удачу, или страх, что царь с Атталом их приметили и не простят, или стыд, что другие увидят, как они засомневались…

— Нет, Филот. Ты оставайся.

— Поеду, — быстро ответил Филот. — Отец меня простит, а если и нет — что с того!..

— Не надо. Твой отец лучше моего, и обижать его ради меня — не стоит. А остальные — слушайте. — В его голосе появилась привычная нота боевого приказа. — Уходить надо сразу. Не ждать, пока меня запрут, а мать отравят. Движемся налегке. Берите подменных коней, всё оружие какое есть, все деньги что под рукой, запас провизии на день, всех надежных слуг, кто способен драться. Я их вооружу и обеспечу лошадьми. Встречаемся здесь же, когда протрубят следующую смену караула. Всё.

Все разъехались, кроме Гефестиона.

— Он об этом пожалеет, — сказал Александр. — Он очень рассчитывал на Александроса Эпирского. Он же и на трон его посадил, много хлопот было с этим союзом… А теперь ничего хорошего там не будет, пока мать не получит всех своих прав.

— А ты? Мы-то куда едем?

— В Иллирию. Там я больше смогу, иллирийцы мне свои. Ты помнишь Косса? Отец для него никто; он уже восставал однажды и опять восстал бы. А меня он знает.

— Так ты думаешь?.. — начал Гефестион, надеясь, что договаривать вопрос не придется.

— Они отличные бойцы. Могли бы драться еще лучше, толкового генерала не было.

Что сделано, того уж не изменишь, подумал Гефестион. А что я сделал, чтобы его спасти?.. Но сказал другое:

— Ну ладно. Если по-твоему так лучше…

— Остальные могут остаться в Эпире, разве что сами захотят со мной. Но об этом пока рано. Посмотрим, как понравится Верховному Главнокомандующему Всех Греков двигать в Азию, когда Эпир ненадежен, а Иллирия готовится к войне.

— Я тебя соберу. Я знаю, что брать.

— Хорошо, что мать умеет верхом. С носилками мы бы не успели.

Он нашел ее сидящей в высоком кресле. Рядом горела лампа, а она неподвижно глядела перед собой. На него посмотрела с упреком: ведь он пришел из дома Аттала, а ничего больше она не знала… В комнате пахло истолченными травами и горелой кровью.

— Ты была права, — сказал он. — Даже больше чем права. Собери драгоценности, ты едешь домой.

Когда у себя в комнате он увидел свою походную сумку, в ней было всё что нужно, как и обещал Гефестион. А сверху приторочен кожаный футляр со списком «Илиады».


Большая дорога на запад шла через Эги. Александр повел свой отряд в обход, по путям, которые узнал, обучая войска в горах. Дубы и каштаны в предгорьях стояли черные, голые; на тропах над пропастями было скользко от влажной опавшей листвы.

В этих захолустьях чужие появлялись редко. Они говорили всем, что пилигримы: мол, едут к Додоне посоветоваться с оракулом. Если кто из местных и видел его мельком во время маневров — сейчас не узнавали. В старой дорожной шляпе, в накидке из овчины, небритый, он выглядел гораздо старше. Добравшись до Касторского озера, с его ивами, болотами и бобровыми плотинами, они переоделись в обычное платье, хоть их и могли узнать теперь; но легенду оставили всё ту же, и никто ни о чем не спрашивал. Что царица не в ладах с царем — все это знают; если она хочет совета от Зевса и Матери-Дионы — это ее дело. Молву они обогнали. Была ли за ними погоня; или их оставили в покое, позволив скитаться, как ненужным собакам; или Филипп по своему обыкновению сидит и ждет, что время сработает на него, — этого никто не знал.

Олимпии давно уже не доводилось путешествовать подобным образом, хотя в детстве ездила много: в Эпире передвигались только по суше, из-за пиратов с Киркоры, которыми кишело всё побережье. К вечеру первого дня она была бледна от усталости и дрожала от холода. В тот день заночевали в пастушьей хижине, оставленной хозяевами, когда стада ушли на зимние пастбища: не решались довериться деревне в такой близости от дома. Но хоть ночлег был не из самых удобных — на следующий день она проснулась свежей, с сияющими глазами, и держалась уже наравне со всеми, не хуже мужчин. Пока не доедут — будет в седле.

Гефестион ехал позади, среди остальных, глядя на тонкие фигуры в плащах, которые держались рядом, голова к голове, обсуждая что-то, советуясь, планируя… Сейчас здесь хозяйничала его врагиня. Птолемей относился к нему покровительственно, не имея в виду ничего обидного, скорее всего даже и не замечая этого… Птолемей принес самую большую жертву: он оставил в Пелле Таис, после такого краткого блаженства с нею. А Гефестион — наоборот! Он просто сделал единственно возможное для себя. Его все и считали, какБыкоглава, как бы частью Александра; никто его не замечал… А он был готов ехать вот так хоть целую вечность.

Они свернули на юго-восток, к суровым хребтам между Македонией и Эпиром. С трудом переходили вздувшиеся потоки, двигались напрямик по крутым склонам меж вершинами Граммоса и Пинда… Еще не поднялись на хребет, где кончаются красные почвы Македонии, — повалил снег. Тропы стали коварны, кони выбивались из сил… Стали думать, не лучше ли вернуться к озеру, чем оказаться ночью в горах без крыши над головой, — но тут среди буков показался какой-то всадник и попросил их оказать честь дому его хозяина. Сам он отсутствует, поскольку занят делами службы, но прислал распоряжение их принять.

— Это земля Орестидов, — сказал Александр. — Кто же твой хозяин?

— Мог бы и сам догадаться, — шепотом перебила Олимпия. И повернулась к гонцу: — Мы рады быть гостями Павсания. Мы знаем, что он нам друг.

В массивной старой крепости, словно выросшей из горного отрога среди лесов, им приготовили горячие ванны, отличную еду, отличное вино, теплые постели… Оказалось, Павсаний держит свою жену здесь; хотя все офицеры, служившие при дворе, забирали жен в Пеллу. Рослая горянка, работящая и простая, она и не хотела отсюда уезжать. Но и здесь ей было неспокойно. Ее мужа когда-то давно, еще до того как они встретились, кто-то тяжко обидел. Как, кто — этого она не знала. Но когда-то должен настать его день; и эти люди — его друзья, они против его врагов, их надо встретить, как родных… Но против кого может быть другом Олимпия? И почему принц здесь, раз он генерал гвардии?.. Она сделала для них всё, что могла. Но когда осталась одна в своей комнате, где Павсаний проводил две-три недели в году, ей слышалось уханье филина и волчий вой, а тени вокруг ее лампы сгустились… Ее отца убил на севере Барделий, деда — на западе Пердикка. Когда на другой день гости уехали, — в сопровождении хорошего проводника, как велел Павсаний, — она пошла вниз, в погреба высеченные в скале, считать наконечники к стрелам и съестные припасы.


Они двигались вверх сквозь каштановые леса — здесь даже хлеб пекли из каштановой муки, — потом еще выше, сквозь хвойные… К перевалу, где солнце сияло на только что выпавшем снеге и заполняло нестерпимым светом неоглядные горизонты. Здесь проходит граница, уложенная богами, формовавшими землю. Олимпия оглянулась на восток, и зашептала древние слова, которым научилась у одной египетской колдуньи. Прошептала их камню подходящей формы, который везла с собой всю дорогу, и бросила этот камень назад.

В Эпире снег таял. Им пришлось прождать три дня, чтобы перебраться через разбухшую речку. Сами ютились в деревушке у крестьян, коней держали в пещере… В конце концов добрались до Молосских земель.

Холмистые плато здесь славятся суровостью зимы; но пастбища, напоенные талыми водами, обильны как нигде. Нигде больше нет таких громадных, длиннорогих коров; а тонкорунных овец наряжают в кожаные попоны, чтобы колючки в шерсть не забивались; а собаки, что их стерегут, не меньше самих овец. Могучие дубы — мечта всех корабельщиков и строителей, священное богатство этой земли, — стояли нагие, закаляясь для грядущих столетий… А в хорошо построенных деревнях, полных здоровой детворы, жизнь шла своим чередом.

Здесь Олимпия причесалась и надела золотую цепь.

— Знаешь, предки Ахилла были из этих мест. И Неоптолем, сын его, жил с Андромахой здесь, когда вернулся из-под Трои. Это через меня в тебе их кровь. Мы были самыми первыми из эллинов, они все и имя это получили через нас.

Александр кивнул; он слышал всё это сколько себя помнил. Да, земля богатейшая; Верховного царя еще совсем недавно у них вообще не было; а нынешний, хоть он и брат Олимпии, всем обязан Филиппу…

Послали вперед гонца, а сами остановились у ручья привести себя в порядок: брились и причесывались, расположившись на камнях. Вода была ледяная, но Александр еще и выкупался в омуте. Все распаковали и надели свое лучшее платье.

Вскоре показалась вереница всадников; яркая темная полоса на полурастаявшем снегу. Это ехал навстречу царь Александрос.

Высок, рыжеват, слегка за тридцать… Рот спрятан под густой бородой, но фамильный нос на виду — не ошибешься, — а глубоко посаженные глаза насторожены, тревожны. Он поцеловал сестру, сказал что полагается… Он давно уже ждал, что рано или поздно это произойдет; и теперь старался, как мог, сгладить неприятный момент изящной тактичностью. Своим царствованием он был обязан ее замужеству; но с тех пор он мало мог припомнить такого, чего она не сделала чтобы его подвести. Из ее яростного письма он так и не понял, развелся с ней Филипп или нет. Но в любом случае он обязан ее принять — и отстаивать ее оскорбленную невинность, чтобы не порушить честь семьи… Сестра и сама по себе не подарок. Но он до сих пор надеялся, — хоть это было совершенно немыслимо, — что она не притащит с собой еще и сынка, который прославился тем, что убил своего первого в двенадцать лет и с тех пор ни дня не просидел спокойно.

С недоверием, спрятанным под учтивой улыбкой, царь быстро оглядел отряд молодых людей. Костистые македонские физиономии, бриты на южный манер… Да, крутые ребята: видно, что начеку, ко всему готовы, и друг за друга горой. Какую кашу они здесь заварят? У него в царстве было спокойно: племенные вожди признали его гегемоном, шли за ним на войну и справно платили налоги; иллирийцы границу не трогали; только что, в этом году, он разорил два пиратских логова; местные крестьяне распевают гимны в его честь… Но кто пойдет за ним против Македонии? Кто станет благословлять его потом? Никто. Филипп — если только выступит — пройдет победным маршем прямо к Додоне и посадит в Эпире нового Верховного царя. И больше того — он просто любил Филиппа, всегда восхищался им!.. Сейчас, двигаясь между сестрой и племянником, он размышлял, сумеет ли жена собраться, чтобы встретить гостей прилично. Он оставил ее в слезах. Да она и беременна к тому же…

На подъезде к Додоне извилистая дорога растянула кавалькаду, и царь оказался впереди. Александр, ехавший рядом с Олимпией, тихо сказал:

— Не говори ему, что я затеял. О себе говори что хочешь. Обо мне — ничего не знаешь.

Она возмутилась:

— Что он такого сделал, чтоб ему не доверять?

— Ничего… Но мне надо подумать, время нужно.

Додона лежит высоко в долине, под длинным заснеженным хребтом. Стены города вздымаются над склоном горы, а священное пространство под ним охраняет лишь низкая ограда — и боги. Посреди — громадный дуб, под которым алтари кажутся игрушечными, поднимает к небу черный лабиринт обнаженных сучьев… Пронизывающий ветер сек влажным снегом, покрывая людей и коней ледяной коркой, и донося до путников низкое гудение из кроны священного дуба.

Распахнулись городские ворота. Когда всадники строились для въезда в город, Александр сказал:

— Дядя, я хотел бы навестить оракула перед отъездом. Ты не спросишь, когда следующий благоприятный день?

— Обязательно! — ласково пообещал царь.

Ему сразу стало полегче. Этот подходящий день мы устроим побыстрее — чем раньше тем лучше… Теперь он говорил с Александром совсем по-другому, тепло, и закончил пожеланием: «С богом и удачей!»

Царь был почти мальчишкой, когда Олимпия вышла замуж; а перед тем она всегда задирала его, хоть он и был старше. Теперь ей придется привыкать к тому, что он здесь хозяин. И этот малый, опаленный войной, покрытый шрамами, с бешеной задумчивостью в глазах — и с бандой холеных головорезов вокруг — он ей не поможет. Пусть-ка отправляется своей дорогой к Гадесу, и оставит в покое нормальных людей.

Горожане приветствовали своего царя с искренней радостью. Он с успехом водил их против многих врагов, и был не так алчен, как прежние вожди. Собралась толпа; впервые после Пеллы Быкоглав услышал знакомые приветственные крики «Александрос!». Он вскинул голову и пошел гордым парадным аллюром. Александр сидел очень прямо, глядя перед собой. Гефестион, покосившись, увидел, что он бледен — словно половину крови потерял. Правда, самообладания он не потерял и родственнику своему отвечал нормально; но когда добрались до царского дворца, бледность вокруг рта так и не прошла… Царица забыла о своей болезни и приказала слугам поторопиться с горячим вином: не далее как вчера на перевале над городом нашли замерзшего насмерть пастуха.


Снег перестал, но по-прежнему лежит на земле, смерзшийся; хрустит под ногами. Холодное, резкое солнце сверкает на сугробах и обледеневших кустах; с гор тянет не сильный, но пронизывающий ветер. В этом белом ландшафте лоскутом старой рогожи темнеет расчищенная площадка, покрытая жухлой травой и влажными листьями дуба. Рабы святилища разлопатили снег по сторонам, к дубовой изгороди; он лежит теперь кучами, запачкан землей, с пятнами листьев и желудевой шелухи.

Молодой человек в овчиной накидке подошел к входу. Ворот нет; только оклад из массивных, потемневших от времени брусьев.

С перекладины на сыромятных веревках свисает глубокая бронзовая чаша. Он взял из подставки посох и ударил, сильно. Густой гудящий звук заколыхался, словно круги на воде; откуда-то издали донесся низкий ответный гул… Громадное дерево будто дремлет; в развилках ветвей, на узлах коры и старых птичьих гнездах повис снег. А вокруг на поляне — алтари, стоят тут уже много столетий.

Это самый древний оракул Греции. Его сила пришла от египетского Аммона, отца всех оракулов, в незапамятные времена: Аполлон еще не пришел в Дельфы, а Додона уже говорила…

Ветер, до сих пор ровно тянувший по верхним ветвям, вдруг резко нырнул книзу — и впереди раздался новый звук. Лязг?.. Звон?.. Там на мраморной колонне бронзовый мальчишка, в руке его плеть с хвостами из бронзовых цепочек. Ветер пошевелил их, и они ударили по бронзовому барабану-котлу, вроде тех что бывают в театрах иногда. Звук — грому подобен! А вокруг священного дерева стоят на треногах бронзовые раковины, и гром этот заметался между ними, затухая словно раскаты после удара… Не успел он угаснуть, как новый порыв ветра снова пошевелил плеть… Из каменного домика за деревом высунулись, щурясь, несколько седых голов.

Александр улыбнулся, как бывало в бою, и шагнул к гудящему святилищу. Снова порыв ветра, снова поднялся и угас звенящий гул… Вернулась прежняя шелестящая тишина.

Из крытой соломой каменной хижины появились, бормоча что-то, три бабуси, в изъеденных молью меховых плащах. Голубки, служительницы оракула. Когда пошли через расчищенную от снега площадку, стало видно, что хоть лодыжки у них закутаны в шерстяную ветошь — ступни босые. Они силу свою извлекают из касания с землей, и не должны терять его никогда; таков закон святилища.

Одна старуха — крепкая, костистая; вид такой, словно всю жизнь мужскую крестьянскую работу делала… Вторая — низенькая, круглая; но сурово торчит вперед нижняя губа, и колючий острый нос… Третья — крошечная, скрюченная; иссохшая и побуревшая, словно кожура старого желудя. Про нее говорят, что родилась в тот год, когда умер Перикл!..

Кутаясь в свои меховушки, они озирались вокруг, то и дело возвращаясь удивленным взглядом к этому единственному пилигриму. Высокая что-то шепнула толстой… Самая старая засеменила вперед на иссохших птичьих ножках, подошла и потрогала его пальчиком, как любопытный ребенок. Глаза ее были закрыты белесой пеленой, почти слепа.

— Как хочешь вопросить ты Зевса и Диону? — заговорила толстая. Голос резкий, хоть и слышна в нем осторожность напряженная… — Нужно тебе имя бога, кому принести ты должен жертву свою, чтобы исполнилось желание твое?

— Я буду говорить только с богом. Дайте чем и на чем тут у вас пишут.

Высокая наклонилась к нему с неуклюжей сердечностью. Она двигалась, как животное на ферме, и пахла так же.

— Да, да… Никто кроме бога не увидит… Но в двух кувшинах разные жребии: в одном боги, кого молить будешь, а в другом «Да» или «Нет». Какой из них вынести тебе?

— Да или нет.

Старая все еще сжимала в крошечном кулачке складку его плаща, с уверенностью ребенка, который не сомневается во всеобщей любви. И вдруг пропищала снизу, где-то от его живота:

— Ты поосторожней со своим желанием-то! Поосторожней…

Он наклонился к ней и тихо спросил:

— Почему, матушка?

— Почему? Да потому что бог-то тебе даст всё что ни попросишь!

Он положил руку ей на голову — крошечную скорлупку под шерстяным платком — и, гладя ее, посмотрел в черную глубину дуба. Две другие переглянулись молча.

— Я готов, — сказал он.

Они пошли в низкий храм возле их жилища; старая ковыляла позади, скрипя какие-то путаные распоряжения, как каждая прабабушка, что забирается на кухню, чтобы мешать работать всем остальным. Слышно было, как они суетятся и ворчат внутри… Так в харчевне бывает, если врасплох нагрянет гость, кого выгнать нельзя.

Громадные древние ветви простирались над ним, расщепляя бледное солнце. Ствол складчат и ребрист от возраста; из трещин выглядывают обеты, засунутые богомольцами так давно, что кора почти поглотила их… Некоторые изъедены червями, тронуты гнилью… Сейчас зима: не видно, что часть сучьев уже омертвела; но первый росток этого дуба пробился из желудя еще при Гомере; ему уже недолго осталось жить.

В дуплах и в маленьких домиках, прибитых там и сям к стволу, где расходятся ветви, сонно воркуют, постанывают священные голуби; сидят нахохлившись, взъерошив перья, прижавшись друг к другу от холода… Когда он подошел вплотную, один из них вдруг курлыкнул громко…

Снова появились женщины. Высокая несла низкий деревянный столик; круглая — древний черно-красный кувшин. Они поставили кувшин на столик под деревом, а старая вложила ему в руки полоску свинца и бронзовый стилос.

Он положил полоску на старый каменный алтарь и начал писать, сильно нажимая на стилос; глубокие буквы засверкали серебром на тусклом свинце. «С БОГОМ И УДАЧЕЙ. АЛЕКСАНДР ВОПРОШАЕТ ЗЕВСА И ДИОНУ: СБУДЕТСЯ ЛИ ТО, ЧТО Я ЗАДУМАЛ? » Свернув полоску, чтобы спрятать слова, он бросил ее в кувшин. Ему рассказали, что делать, еще до того как пришел сюда.

На кувшине жрица нарисована; стоит, воздев руки… Высокая встала точно в такой же позе; и обратилась к богу на каком-то чужом наречии. Гласные звуки протяжны, будто воркованье голубиное… Вот один голубь ответил, потом остальные — словно тихо забормотал весь дуб… Александр стоял и смотрел, неотрывно думая о желании своем. Высокая сунула руку в кувшин и начала что-то нащупывать… Старая подошла к ней, ухватила за плащ и заверещала, пронзительно, словно обезьяна:

— Это мне обещано!.. Мне!..

Высокая отодвинулась, украдкой глянув на него; толстая кудахнула, но не шевельнулась; а старая выпростала из-под плаща руки-щепочки, ухватилась за кувшин, будто горшок на кухне чистить собралась, и полезла внутрь. Послышался стук дубовых кубиков; на них жребии написаны.

Всё это время Александр стоял, не сводя глаз с кувшина. Там, на красном фоне, напряженно застыла черная жрица, подняв руки ладонями вперед; а у ног ее черная змея обвивала ножки черного стола.

Змея изображена искусно и сильно, вскинула голову как живая. А стол низенький, не выше кровати; ей легко забраться на него… Это же домашний змей, он какую-то тайну знает!.. Пока старушка бормотала и ворошила кубики, Александр напряженно хмурился, пытаясь проследить назад — в темноту, из которой оно выползло вдруг, — непонятное ощущение какой-то давней ярости, какой-то ужасной раны, какого-то смертельного и не-отмщенного оскорбления… И вот возник образ: он снова стоял лицом к лицу с врагом-гигантом. Короткий стон он подавил почти сразу; облачко пара изо рта разошлось в воздухе — и всё, нет больше дыхания. Зубы и пальцы стиснулись сами: память раскрылась и кровоточит…

Старая жрица разогнулась, держа в запачканной ручонке смятый свинец и два деревянных жребия. Другие бросились к ней — и зашипели на нее, словно няньки на ребенка, сделавшего по незнанию что-то неприличное: ведь по закону должен быть только один, тот что ближе к свинцу!.. Она вскинула голову — спину разогнуть не могла — и строго сказала вдруг помолодевшим голосом:

— Назад! Я сама знаю, что делать!

В этот момент стало видно, какой красавицей была она когда-то.

Она оставила свинец на столе и подошла к нему, протянув руки; в каждой по жребию.

— Это желание твоих мыслей… — Она раскрыла правую ладонь. — А это желание сердца твоего. — Раскрыла левую.

На обоих кубиках из почерневшего дерева было вырезано «Да».

8

Новая жена царя Филиппа родила первенца. Девочку.

Повитуха вынесла ее из родильной комнаты удрученно, но царь взял на руки с ритуальными знаками одобрения. Красное, сморщенное существо… Ее голенькой принесли, чтобы видно было, что без изъянов. Аттал, не покидавший дома с тех пор, как начали воды отходить, наклонился над ней и стал рассматривать; словно поверить не мог, всё надеялся, пока сам не увидел. А увидел — лицо его стало таким же красным и сморщенным. Когда девочку уносили, его бледные голубые глаза следовали за ней с ненавистью. Наверно рад был бы закинуть её в озеро, как ненужного щенка, подумал Филипп. Бывало, он чувствовал себя глупо, от того что на каждого мальчика у него получалось пять девочек, но на этот раз испытал громадное облегчение.

В Эвридике было всё, что ему нравилось в девушках. Чувственная, но без распущенности; всегда готовая угодить, но без суетливости; и никогда никаких сцен… Он бы с радостью отдал ей место Олимпии. У него даже мелькала мысль убрать эту ведьму с дороги, навсегда. Это решило бы все проблемы; и у нее на руках достаточно крови, чтобы это было справедливым возмездием; и есть люди, кого можно нанять, столь же искусные в этом деле, как и она сама… Но как бы ловко это ни устроить — сын всё равно узнает. От него такое не спрячешь. И что тогда?

А что сейчас?.. Ну ладно, эта девчушка новорожденная дала передышку. Аттал ему без конца твердил, что в их семье только мальчишки родятся, — пусть теперь помолчит… И Филипп отложил решение, как откладывал все эти десять месяцев.

Подготовка войны в Азии продвигалась успешно. Ковали и складировали оружие, собирали новобранцев, обучали коней для кавалерии… Золото и серебро рекой текли поставщикам и казначеям армейским, агентам и вассальным вождям… На беспрерывных учениях солдаты наперебой рассказывали друг другу о несметных сокровищах Азии, о сказочных выкупах за плененных сатрапов… Но что-то сломалось: не стало прежней искры, опасность больше не улыбалась ему.

Были и более осязаемые неприятности. В одной из винных лавок в Пелле разразилась дикая ссора, способная вовлечь в кровную вражду полдюжины родов. Схлестнулись люди из племенного ополчения Аттала и кавалеристы из части, которую с недавних пор стали называть Никаноровы Кони; хоть никто, кому жизнь дорога, не произнес бы этого в их присутствии. Филипп вызвал главных зачинщиков; те свирепо глядели друг на друга и ничего не объясняли толком… Наконец, самый юный из них — наследник древнего рода, не раз сажавшего на трон и свергавшего царей, и хорошо помнившего об этом, — вскинул бритый подбородок и бросил вызывающе:

— Знаешь, царь, они твоего сына порочили.

Филипп посоветовал им заниматься своими домашними делами, а его заботы предоставить ему самому. Люди Аттала, надеявшиеся услышать «У меня нет больше сына», ушли пригорюнившись… А он снарядил очередного шпиона, узнать что делается в Иллирии.

В Эпир он никого не снаряжал, там он и так всё знал.

Послание эпирского царя он понял прекрасно: это был протест человека чести, изложенный в выражениях, каких требовала честь, но не более того. Он ответил так же сдержанно: мол, царица покинула его по своей собственной воле в дурном расположении духа, никто ее не оскорбил и никаких ее прав не нарушил. (Здесь он был вполне уверен, что его поймут: отнюдь не каждый царский род в Эпире моногамен.) Она восстановила против него сына, и его нынешняя добровольная ссылка всецело на ее совести. В письме не было никаких оскорблений; и он не сомневался, что его примут в Эпире так же, как он принял письмо оттуда. Но что творится в Иллирии?


Несколько парней вернулись из Эпира домой и привезли письмо.

Александр Филиппу, царю македонцев, с приветом. Возвращаю тебе и их отцам этих людей, друзей моих. На них нет никакой вины. Они были настолько любезны, что проводили нас с царицей до Эпира, но теперь мы в них больше не нуждаемся. Когда царица, моя мать, будет восстановлена во всех её правах и достоинстве, мы вернёмся. До тех пор я буду поступать, как сочту нужным, не спрашивая позволения ни у кого из людей.

Передай привет от меня солдатам, которых я вёл под Херонеей, и тем кто служил подо мной во Фракии. И не забывай человека, которого я спас своим щитом, когда аргивяне взбунтовались под Перинфом. Ты знаешь, о ком я. Прощай.

Филипп, сидевший в своей читальной келье, скомкал письмо и швырнул на пол. Потом, с трудом нагнувшись на хромой ноге, поднял, разгладил и запер в шкатулку.

Шпионы то и дело приносили с запада тревожные вести, но в них трудно было разобраться. Единственно достоверным фактом была неразлучность компании: постоянно повторялись одни и те же имена. Вот и опять. Птолемей… Эх, если б я мог тогда жениться на его матери, совсем другая история была бы!.. Неарх… Отличный морской офицер, достоин продвижения, если бы поразумнее был… Гарпал… Этой хромой лисе я никогда не доверял, но похоже что сыну он предан… Эригий… Лаомедон… Гефестион — ну тут иначе и быть не может, это всё равно что у человека тень отобрать… Филипп задумался на момент; в печальной обиженной зависти человека, который верит, что всегда искал возвышенной любви, не признаваясь себе, что не был ее достоин.

Имена не менялись, но новости менялись постоянно. То они были в крепости у Косса, то в замке у Клейта, — а он чуть ли не Верховный царь там, насколько Иллирия способна это переварить, — то на границе с Линкестидой… Они появлялись на побережье и, вроде, искали корабли на Коркиру, в Италию, Сицилию, даже в Египет… Их видели в горах возле Эпира… Ходили слухи, что они закупают оружие, вербуют копейщиков, армию обучают в каком-то логове лесном… Каждый раз как Филипп начинал собирать войска к походу в Азию, приходила какая-нибудь из этих вестей — и ему приходилось посылать части на границу. Очевидно, что у мальчишки есть связь с друзьями в Македонии. На бумаге военные планы царя оставались неизменны; но его генералы чувствовали, что он тянет, дожидаясь очередного донесения.


Замок оседлал скалистый мыс Иллирийского залива; а вокруг леса, леса… Александр провел этот день на охоте, как и предыдущий; и теперь лежал на полу в гостевом углу зала, где спали все холостяки, служившие при дворе. Тростниковая постель полна блох, рядом собаки догрызают кости от прежних ужинов…. Он пытался разглядеть в темноте почерневшие от дыма стропила, чтобы отвлечься от головной боли. От входа тянуло свежим воздухом; там ярко светилось небо, освещенное луной… Он поднялся и набросил на себя одеяло. Грязное, драное… Его хорошее украли уже несколько месяцев назад, где-то около дня рождения. Девятнадцать ему исполнилось в кочевом лагере у границы.

Он осторожно пошел между спящими, споткнулся об кого-то, тот заворчал проклятия… Снаружи по голой скале идет узкий парапет; скала под ним отвесно обрывается к морю; далеко внизу ползает вокруг валунов пена, серебрясь под луной… Услышав шаги за спиной, он не обернулся: узнал. Гефестион встал рядом, облокотился на парапет.

— Что с тобой? Не спится?

— Спал. Проснулся, — ответил Александр.

— Опять живот прихватило?

— Там внутри дышать нечем. Вонища…

— Зачем ты пьешь эту собачью мочу? Лучше уж трезвым спать ложиться.

Александр тяжело посмотрел на него и отвернулся, наклонившись над бездной и глядя вниз. Весь день он был в движении, а сейчас стоял не шелохнувшись. Наконец сказал:

— Долго мы так не протянем.

Гефестион нахмурился в ночь, но почувствовал облегчение: обрадовался, что Александр сам это высказал, а не спросил его. Очень он боялся этого вопроса.

— Верно, — согласился он. — Долго не протянем.

Александр собрал несколько осколков с поверхности стены и швырнул их вниз, в море. Кругов на воде не было видно; и ни звука не донеслось снизу, даже от ударов камня о камень. Гефестион не шевелился. Он лишь предлагал свое присутствие, как подсказывала ему интуиция.

— Даже у лисы, — сказал вдруг Александр, — когда-то кончаются все ее хитрости. Один круг пробежать можно, а на втором ловушки ждут.

— Ну, до сих пор боги тебя удачей не обижали…

— Время уходит. Помнишь Полидора, как он пытался удержать тот форт у Херсонеса? Как он шлемы над стеной выставил и таскал их туда-сюда?.. У него же всего дюжина людей была, но меня он купил: я за подкреплением послал, два дня потерял… А потом катапульта сбила шлем — а под ним шест!.. Рано или поздно это должно было случиться; время работало против него, уходило время. А мое время уйдет, когда кто-нибудь из иллирийских вождей перейдет границу на свой страх и риск, — за скотом пойдет или мстить кому-нибудь, — и Филипп узнает, что меня там не было. После того я уже никогда в жизни его не обману, он слишком хорошо меня знает.

— Но ты же можешь и сам учинить такой рейд, еще не поздно. Далеко не пойдем, войска появятся — отступим… А у него сейчас столько дел — едва ли он сам двинется навстречу, скорее пошлет кого-нибудь.

— В этом я не уверен. И потом… мне знак был. Вроде как предостережение. В Додоне.

Гефестион принял эту новость молча. До сих пор Александр вообще ничего ему не говорил.

— Александр, отец хочет, чтобы ты вернулся. Я знаю, можешь мне поверить. Да ты и сам это знаешь, с самого начала.

— Допустим. Но тогда он мог бы обойтись с матерью справедливо…

— И не только ради войны в Азии. Ты не хочешь этого слышать, но он тебя любит, правда. Тебе может не нравиться, как он себя ведет при этом, но Эврипид сказал — боги многолики!..

— Эврипид для актеров писал. Это маски у них разные; одни красивые, другие нет… Но лицо — одно. Только одно.

Вдали полыхнул яркий метеор с затухающим красным хвостом, нырнул в море… Гефестион быстренько загадал свое счастье, словно чашу наспех проглотил. Сказал:

— Это знак тебе! Ты должен решать сейчас, сразу. Ты же сам это знаешь, ты для этого сюда и вышел!

— Я просто проснулся, а там воняло как на помойке…

Меж камнями стены пробивался пучок каких-то мелких, бледных цветочков; Александр потрогал их пальцами, не видя… Словно громадная тяжесть навалилась ему на плечи, Гефестион вдруг почувствовал, что на него опираются, что он нужен не только для любви — для чего-то большего. Радости это не принесло; наоборот, словно заметил первый признак смертельной болезни. Безделье его грызет, вот что. Он может вынести всё — кроме безделья.

— Решай сразу, — тихо сказал он. — Ждать нечего, ты и так всё знаешь.

Александр не шевельнулся, но казалось что собирается с духом, становится твёрже.

— Да. Во-первых, я зря трачу время, такого со мной никогда не бывало. Во-вторых, есть несколько человек — наверно, царь Клейт тоже из них, — которые, как только убедятся, что не смогут использовать меня против отца, — захотят послать ему мою голову. А третье… Ведь он смертен, и никто не знает своего часа. Если он умрёт, а я за границей…

— Это тоже, — спокойно согласился Гефестион. — Ну так ты сам всё сказал. Ты хочешь домой, — он хочет, чтобы ты вернулся. Но вы оскорбили друг друга смертельно, так что теперь ни один из вас первым заговорить не может. Значит ты должен найти посредника. Кого позовёшь?

— Демарата из Коринфа. — Александр говорил теперь твердо, будто всё давно уже решено. — Он любит нас обоих, и рад будет, что такое важное дело поручили… Он всё сделает, как надо. Кого мы к нему пошлём?

На юг поехал Гарпал. Степенная изящная хромота, яркое смуглое лицо, быстрая живая улыбка, чарующая серьезная вежливость… Его проводили до эпирской границы, на случай разбойников, но никакого письма он не вёз. Сама суть его миссии состояла в том, чтобы от неё не могло остаться никаких следов. Он взял только мула, смену одежды — и своё золотое обаяние.


Филипп рад был узнать, что его давний гостеприимец Демарат собирается по делам на север и хотел бы заехать по пути. Он и насчет еды сам распорядился, и хорошего танцора с мечами нанял, чтобы ужин оживить. Когда и блюда и танцы кончились, друзья расположились за вином. Коринф собирает сплетни со всей южной Греции, потому Филипп сразу стал расспрашивать о новостях. Он слышал, между Спартой и Фивами какие-то трения… Что думает Демарат?

Демарат, гордый статусом почетного гостя, тотчас приступил к выполнению своей миссии. Качнул видной седовласой головой и сказал:

— Ах, царь! Каково мне слышать твой вопрос, в мире ли живут греки, когда в твоём собственном доме война!..

Филипп быстро глянул на него. Опытное ухо дипломата уловило определённую ноту, оттенок подготовки к чему-то большему. Он не подал вида, сказал небрежно:

— Да, с мальчиком не просто… Как смола вспыхивает, от искры!.. Понимаешь, тут один мужик наболтал спьяну такого, что на другой день Александру только смешно было бы, если б он сохранил тот разум с каким родился. А он вместо того взбеленился, к матери помчался… Ну а уж её-то ты знаешь.

Демарат хмыкнул сочувственно. Очень обидно, — сказал, — что при матери со столь ревнивым характером молодому человеку должно казаться, будто её опала его будущему угрожает… И процитировал без ошибки (специально подготовил) несколько подходящих элегий Симонида.

— Это ж себе самому нос отрезать назло лицу своему! — воскликнул в ответ Филипп. — Такой талантливый парень, а тратится попусту!.. Знаешь, мы бы с ним прекрасно ладили, если б не эта ведьма. Но и он хорош… Мог бы что-нибудь поумнее придумать! Ну ладно, он уже заплатил за свою глупость: все эти иллирийские горные крепости ему уже, наверно, поперёк горла. Но если он думает, что я его…

Только на следующее утро разговор пошел всерьёз.


Демарат уже в Эпире, почетнейший гость царя. Он будет сопровождать назад в Пеллу царскую сестру и ее прощённого сына. Он и так достаточно богат, потому платой ему будет почёт и слава… Но царь Александрос поднял тост за него в фамильной золотой чаше и попросил принять её в качестве скромного подарка. Олимпия разложила перед ним весь арсенал своих добродетелей: да, враги называют ее змеёй, — но он пусть судит сам!.. А Александр, наряженный в последний приличный хитон, какой у него остался, почти не отходил от него; до тех пор пока однажды вечером в Додону не въехал на хромом, измученном муле худой, негнущийся старик. В дороге Феникс попал в непогоду, и теперь почти свалился с седла на поднятые руки своего приемного сына.

Когда Александр потребовал горячую ванну, душистые масла и искусного банщика — выяснилось, что в Додоне никто никогда и не слышал подобных заявок. Он пошел растирать Феникса сам.

Царская ванна оказалась антикварной, из крашеной глины; латана-перелатана, но все равно течет… И кушетки не было; пришлось послать людей, чтобы принесли… Сейчас он работал на бедрах, проходя по узловатым мышцам, разминая и поколачивая, как учил его Аристотель и как он сам научил дома своего раба. В Иллирии он лечил всех вокруг. Даже когда не хватало знаний или не мог вспомнить чего — и приходилось полагаться на знамения, увиденные во сне, — всё равно окружающие предпочитали его своей местной знахарке.

— У-ух ты… А-а-а, вот так уже получше… Ага, как раз здесь меня всегда прихватывает… Ты что, у Хирона учился? Как Ахилл?

— Нужда всему научит. Перевернись-ка…

— Слушай, а откуда эти шрамы на руке? Раньше их, вроде, не было.

— Леопард. Шкуру пришлось хозяину отдать, мы в гостях были.

— Одеяла до тебя добрались? Получил?

— Так ты и одеяла посылал? Там в Иллирии вор на воре. Вот книги получил. Читать они не умеют, а растопки, по счастью, хватало. Книги — это было лучше всего. Знаешь, даже Быкоглава однажды украли…

— А ты что?

— Догнал того и убил. Он недалеко ушел: Быкоглав не давал на себя сесть.

— Знаешь, мы из-за тебя полгода на иголках сидели. То ты здесь, то там — словно лис… — Александр коротко рассмеялся, не прерывая работы. — Но время-то уходило, а ты не из тех кто с этим мирится… Знаешь, отец объяснил всё сыновними чувствами. Я ему так и сказал: пусть, мол, никаких других причин не ищет.

Феникс повернул голову, посмотреть на него. Александр распрямился, вытирая полотенцем замасленные руки. Медленно произнес:

— Да, сыновние чувства. Можно и так сказать.

Феникс, как всегда, почувствовал, что надо уходить от скользкой темы:

— А довелось повоевать на западе, Ахилл?

— Один раз. У них там межплеменная заваруха началась. Не может же гость сидеть в стороне, верно? Мы победили.

Он забросил назад намокшие от пара волосы и резко швырнул полотенце в угол. Феникс только сейчас заметил, как он осунулся за это время, и подумал: «Здорово ему досталось… Он научился гордиться тем, что вытерпел от Леонида, — это ему выдержку и выносливость дало, — я в Пелле слушал, как он хвастается, и улыбался… Но этими месяцами он хвастаться не станет; а если кто улыбнется — тому не позавидуешь».

И словно он сказал это вслух, Александр вдруг разъярился:

— Почему отец требовал, чтобы я просил прощения у него?!

— Ну, послушай, он же привык торговаться! А каждый торг с того и начинается, что лишка запрашивают… В конце концов, он же не стал настаивать!

Феникс скинул с кушетки короткие морщинистые ноги. Рядом окно, с ласточкиным гнездом в верхнем углу. На подоконнике, заляпанном птичьим пометом, лежал гребень слоновой кости с обломанными зубьями, в котором застряло несколько рыжеватых волосков из бороды царя Александроса. Расчесываясь, закрыв лицо, Феникс изучал своего питомца.

Он уже почувствовал, что может потерпеть неудачу. Да, даже он. Он уже увидел, что бывают такие реки, через которые — если паводок пойдет — назад дороги нет. Бессонными ночами в той бандитской стране — кем он видел себя? Каким-нибудь наемником-стратегом у какого-нибудь сатрапа, воюющим за Великого Царя?.. Или не у сатрапа, а у какого-нибудь третьеразрядного сицилийского тирана?.. А может, представлял себя блуждающей кометой вроде Алкивиада: девять дней чуда раз в несколько лет, а потом исчезает в темноте… Наверняка был момент, когда он об этом задумался. Он любит показывать боевые шрамы; но это шрам будет прятать, словно рабское клеймо. Даже от меня прячет.

— Ну, ладно! Дело улажено, сотри все старые метки и начни с чистой таблички. Ты вспомни, что сказал Агамемнон Ахиллу, когда они помирились: «Что мог я сделать? Богиня могучая всё совершила, Дщерь громовержца, Обида, которая всех ослепляет.» Твой отец именно так себя и чувствовал. Я это по лицу его видел.

— Я могу тебе дать расческу почище этой. — Александр отобрал у старика гребень, положил его назад под гнездо, вытер пальцы и добавил: — Ну да. Что Ахилл ответил, мы тоже знаем:


"Гектор и Трои сыны веселятся о том, а данаи

Долго, я думаю, будут раздор наш погибельный помнить.

Но совершившееся прежде оставим в прискорбии нашем,

Гордое сердце в груди укротим, как велит неизбежность".


Он взял свежий хитон Феникса, измятый в переметной суме; аккуратно накинул ему через голову, как хорошо обученный паж, и подал пояс для меча.

— Милый мой мальчик, ты всегда был так добр ко мне…

Феникс возился с пряжкой, опустив голову. Этими словами он собирался начать свои увещевания, но всё остальное вдруг исчезло из головы — ничего больше он не сказал.


Никаноровы Кони снова стали Александровым эскадроном.

Переговоры перед тем тянулись довольно долго; немало курьеров проехало по суровым эпирским тропам от Демарата к царю и назад. Главная сущность сделки, достигнутой после многих манёвров, состояла в том, что ни одна из сторон не могла заявить о своей безусловной победе. Когда, наконец, отец с сыном встретились — оба чувствовали, что всё уже сказано, — за них и без них, — и оба позволили себе обойтись без слов. Каждый смотрел на другого с любопытством, обидой, подозрением, сожалением — и со слабой надеждой, которую оба слишком хорошо сумели спрятать.

Под благодушным взглядом Демарата обменялись они символическим поцелуем примирения… Александр подвел мать; Филипп поцеловал и ее, отметив про себя, что маска гордости и злобы врезалась в ее лицо еще глубже прежнего, и с удивлением вспомнив на момент свою юношескую страсть… И жизнь пошла дальше.

Большинству при дворе до сих пор удавалось сохранять нейтралитет. Интриговали и ссорились лишь небольшие группы сторонников Аттала, агентов Олимпии или друзей Александра. Но живое присутствие изгнанников подействовало, как кислый сок в молоке. Началось расслоение.

Молодежь знала, что он превзошел тех, кто старше; а когда завистливое старьё попыталось его подмять — он восстал против этого и выиграл. В каждом из них свой собственный бунт только тлел — а он позволил своему вспыхнуть, и теперь стал их героем-мучеником. Даже дело Олимпии они приняли как своё, раз оно было делом Александра. Видеть, как позорят твою мать, а отец твой — старик, уже за сорок! — выставляет себя на посмешище с пятнадцатилетней девчонкой… Да как можно снести такое!.. Теперь при каждой встрече они приветствовали его с вызывающей сердечностью, и он всегда отвечал соответственно.

Лицо его осунулось. Он давно уже выглядел старше своих лет; но замкнутый, отрешенный взгляд — такого раньше не было… А их приветствия возвращали ему прежнюю теплую улыбку; и это было для них наградой.

К Гефестиону, Птолемею, Гарпалу и остальным его товарищам по изгнанию молодежь относилась с трепетным почтением. Они не оставили друга, и теперь их рассказы превращались в легенды. А рассказывали только о победах: тот леопард, молниеносные переходы к границам, победа в той племенной войне… Не только любовь, но и гордость свою они связали с ним; если бы можно было, они рады были бы изменить даже его собственные воспоминания. И его благодарности, пусть и невысказанной вслух, было им достаточно. Скоро не только остальной молодежи, но и себе самим они стали казаться признанными лидерами — и начали это проявлять, иногда весьма неосторожно.

Собиралась его партия. Из тех, кто любил его, или сражался вместе с ним; из тех, кому, раненому или полузамерзшему во Фракии, он уступил свое место у костра или дал напиться из своей чаши; из тех, кто помнил, как едва не струсил — но тут он подошел и ободрил; из тех, кто рассказывал ему свои истории в караулке, когда он еще ребенком был… А их поддерживали и другие: кто помнил беззаконные времена и хотел иметь сильного наследника на троне — или ненавидел его врагов. Тем временем, Атталиды приобретали всё больше власти и гордыни, день ото дня. Вдовец Пармений женился недавно на дочери Аттала, и шафером был сам царь.

В первый же раз как Александр встретил Павсания без свидетелей, он поблагодарил его за гостеприимство. Губы Павсания с трудом шевельнулись, словно хотели улыбнуться в ответ, но забыли как это делается.

— Ну что ты, Александр, это была честь для нас… Я бы сделал и больше…

На момент глаза их встретились. Павсаний смотрел изучающе, Александр вопросительно; но этого человека всегда было трудно понять.

Эвридике построили роскошный новый дом на склоне, поблизости от Дворца. Чтобы расчистить место для него, пришлось вырубить сосны; а статую Диониса отдали царице Олимпии. Тот сосновый лес прежде не был священным; Диониса она там поставила по собственному капризу, с которым молва связывала кой-какие скандалы.

Гефестион появился слишком поздно, чтобы много знать обо всех этих вещах, но — как и всякий другой — он знал, что законность наследника зависит от того, насколько чтят его мать. Конечно, он должен её защищать, у него тут и выбора нет; но к чему такая страсть, такая враждебность к отцу, такая слепота к собственной пользе?.. Да, настоящие друзья делят всё. Кроме того что было до их встречи.

Что у неё есть своя фракция — это все знали. Её покои походили на штаб-квартиру оппозиции в изгнании в каком-нибудь из южных государств. Когда Александр заходил к ней — Гефестион бесился от ярости. Знает он, что она там затевает?.. Даже он может не знать. Но ведь если начнётся заваруха какая — царь будет думать, что знал!

Гефестион тоже был молод; и потому тоже испытал шок, когда приспособленцы, только что преданные и усердные, вдруг начали отдаляться от них. Даже победы Александра их настораживали. В Македонии — с её историей — на нём была печать опасности, яркая как на пантере. Угодливость он всегда презирал, но была в нем постоянная потребность в любви. Теперь он узнавал, кто из его людей знал и использовал это прежде. А царь с угрюмой спокойной иронией наблюдал, как преподают ему этот урок.

— Надо исправить отношения с отцом, — не раз говорил Гефестион. — Он тоже этого хочет, иначе зачем бы звал?.. А первый шаг должен сделать младший, ничего зазорного тут нет…

— Мне не нравится, как он на меня смотрит.

— А может ему не нравится, как ты на него смотришь! Вы же оба на грани… Но как ты можешь сомневаться, что ты его наследник? Кто еще? Аридей, что ли?

Идиота недавно привозили в Пеллу на один из праздников. Родня по матери всегда его привозила, наряженного и причесанного, засвидетельствовать почтение отцу, который с гордостью признал его при рождении, когда повитуха показала прелестного, здорового с виду младенца. Теперь, в семнадцать, он был крупнее Александра и очень похож на Филиппа, если челюсть не отвисала. В театр его больше не брали — он мог громко рассмеяться в самый трагический момент — и на торжественные обряды тоже, из боязни что с ним случится вдруг один из тех припадков, когда он падает и бьется, будто рыба без воды, обмочившись и обделавшись. Доктора сказали, как раз из-за этих припадков у него и случилось что-то с головой; раньше он подавал большие надежды. Теперь на праздниках он радовался всему, что видел; старый домашний раб водил его по городу, как педагоги водят маленьких. В этом году у него выросла густая черная борода, но с куклой своей он не расставался.

— Он что, соперник тебе? Что ты всё никак не успокоишься?..

Дав этот добрый совет, Гефестион обычно уходил, натыкался на кого-нибудь из партии Атталидов — или на кого-нибудь из многочисленных врагов Олимпии, под горячую руку и они годились, — возмущался чем-нибудь, что они говорили, и бил им морды. Все друзья Александра вносили в это дело свою лепту, ноГефестион отличался особенно. Настоящие друзья делят всё: твоя ссора — моя ссора, твои враги — мои враги. Потом он мог укорять себя за излишнюю вспыльчивость; но все они знали, что Александр их корить не станет. Он вовсе не настраивал их на эти подвиги; просто вокруг него выросла стена такой дерзкой преданности, что искры высекались из неё, как из кремня.

Он без устали охотился; и бывал особенно рад, если зверь был опасен или вынуждал к долгой и трудной погоне. Читал он сейчас мало, и только по делу; постоянное беспокойство требовало выхода, деятельности требовало; и доволен бывал он только тогда, когда готовил людей к предстоящей войне. Казалось, он всюду одновременно. Требовал от инженеров, чтобы сделали такие катапульты и баллисты, которые можно разбирать и перевозить, а не бросать после каждой осады; в кавалерии проверял копыта, осматривал полы в конюшнях и обсуждал проблемы с фуражом… Много разговаривал с людьми, повидавшими мир, — знавшими греческую Азию и земли за нею, — с купцами, послами, актерами, солдатами-наемниками… И всё, что они рассказывали, сверял с «Походом» Ксенофонта.

Гефестион, с которым он разделял все эти заботы, видел, что все его надежды связаны с войной. Месяцы бессилия оставили шрамы, как оставляют кандалы, и теперь есть только одно лекарство исцелить его гордость: командовать и побеждать. Он по-прежнему был уверен, что его пошлют в Азию — одного или с Пармением — захватить хороший плацдарм для главных сил. Гефестион, пряча тревогу, спрашивал, говорил ли он об этом с царем.

— Нет. Пусть он сам ко мне подойдет.

Царь, хотя у него было достаточно своих дел, внимательно присматривался. Он видел тактические нововведения, которые ему не мешало бы утвердить; и ждал, что его об этом попросят, — но тщетно. Он видел и изменившееся лицо сына; и друзей его, сплоченных словно шайка воров… Читать его мысли — это всегда было трудно; но прежде он сам пришел бы со всем этим, как солдат к солдату, не удержался бы… Как человек Филипп был оскорблен и разгневан, как правитель — перестал доверять.

У него только что появилась замечательная новость: удалось заключить союз бесценной стратегической важности. Очень хотелось похвастаться перед сыном. Но если парень настолько упрям, что не желает разговаривать с отцом своим — и с царем! — он не вправе рассчитывать, что станут разговаривать с ним. Пусть сам узнает, или от шпионов матери своей.

Поэтому о предстоящей свадьбе Аридея Александр услышал от Олимпии.

В Карийской сатрапии, что на южном изгибе азиатского побережья, правила под Великим Царем старая местная династия. Великий Мавзол — пока его не положили в грандиозный мавзолей — успел создать небольшую империю: в море до Родоса, Коса и Хиоса, а вдоль побережья на юг до Ликии. О преемнике были споры, но на троне утвердился его младший брат Пиксодор. Подати он платил, формальное почтение оказывал; Великий Царь был достаточно осторожен, чтобы ничего большего не требовать. Когда в Сиракузах началась анархия — еще до возвышения Македонии — Кария стала крупнейшей державой на Среднем море. Филипп давно уже приглядывался к ней. Тайных послов снаряжал, водил на шелковой леске обещаний… А теперь потянул: сосватал Аридея за дочь Пиксодора.

Олимпия узнала об этом в театре, во время трагедии, которую ставили в честь карийских послов. Когда она послала за Александром, его нашли не сразу: он ушел за сцену, вместе с Гефестионом, поздравлять Феттала. Только что сыграли «Безумие Геракла»; Гефестион потом удивлялся, как это он смог не заметить такого знамения.

Фетталу сейчас около сорока, он в расцвете сил и славы. Разносторонний настолько, что может сыграть любую маску от Антигоны до Нестора, он всё-таки лучше всего смотрится в ролях героических. А эта была из самых сложных. Он только что снял маску — потому не следил за своим лицом, — и на момент стала видна его озабоченность всем тем, что он здесь увидел. После долгого отсутствия перемены заметнее… Кроме того, он успел и услышать кое-что; и теперь старался показать, что его верность осталась непоколебимой.

Из театра Гефестион ушел провести часок с родителями, приехавшими в город на праздник. Вернулся он в эпицентр урагана.

В комнате Александра полно народу. Все говорят разом, возмущаются, гадают, строят планы… Увидев Гефестиона возле двери, Александр протолкался к нему через толпу, схватил за руку и прокричал новость ему в ухо. Изумляясь его ярости, Гефестион всё-таки сказал что-то сочувственное: да, конечно, он должен был услышать это от самого царя; да, конечно, его оскорбили… Во всем этом шуме суть дошла до него не сразу: Александр считает это доказательством, что наследником выбран Аридей! У Олимпии нет никаких сомнений…

Надо нам поговорить наедине, подумал Гефестион. Но не решился даже пытаться сделать это сразу. Александр горел, как в лихорадке; друзья, вспоминавшие его победы, проклинавшие царёву неблагодарность и предлагавшие дикие советы, чувствовали, что он в них нуждается сейчас, и уходить не собирались. И от Гефестиона он хотел того же, чего и от всех остальных, только еще сильнее. Сумасшествием было бы перечить ему в такой момент.

Иллирия, думал Гефестион. Это у него как болезнь, не может избавиться. Я с ним попозже потолкую.

— А женщина та? — спросил он. — Она знает, что ее отдают придурку?

— А ты как думаешь? — Ноздри у Александра дрожали. — Наверно, отец ее тоже не в курсе.

Брови его сошлись в раздумье, он начал шагать взад-вперед. Гефестион знал эту прелюдию к скорому действию. Не обращая внимания на признаки опасности, он подстроился к Александру и зашагал с ним рядом.

— Слушай, Александр, это не может быть правдой, если только царь не сошел с ума. Ведь его самого выбрали царем единственно потому, что македонцы не хотели ребенка на троне. Неужто он думает, что полоумного захотят?

— Я знаю, что он затеял. — Казалось, от Александра пышет сухим жаром. — Аридей это временная затычка, пока у Эвридики мальчика не будет. Это Аттал постарался.

— Но… Но подумай! Этот мальчик еще не родился, потом ему еще вырасти надо, хотя бы до восемнадцати… А царь-то — солдат!..

— Она снова беременна. Ты не знал?

Если тронуть его волосы сейчас — искры полетят, подумал Гефестион.

— Но не может же он думать, что бессмертен! Тем более, на войну собирается. Неужто не соображает, что получится, если он погибнет хотя бы и через пять лет? Кто еще есть, кроме тебя?

— Ну да… Потому меня и надо убрать!

Александр бросил эту фразу как нечто само собой разумеющееся.

— Что?! Своего собственного сына!.. Неужто ты на самом деле в это веришь?

— Говорят, я не его сын. Так что придется быть настороже.

— Кто говорит? Ты о той пьяной свадебной речуге? По-моему, он только то имел в виду, что настоящий наследник должен быть македонской крови с обеих сторон.

— Ну нет! Теперь другое говорят.

— Слушай. Давай-ка уберемся отсюда, а? Поехали на охоту, а после поговорим.

Александр быстро оглянулся, чтобы убедиться, что никто их не слышит, и с отчаяньем шепнул:

— Помолчи, ладно? Помолчи!

Гефестион отошел к остальным. Александр метался, словно волк в клетке. Вдруг он остановился и обернулся к ним:

— Я знаю, что делать!

Этот решительный голос всегда вызывал у Гефестиона абсолютную уверенность, но сейчас ему показалось, что надвигается катастрофа.

— Посмотрим, чья возьмет… Кому пойдет на пользу это сватовство… — Все зашумели, чтобы рассказал поскорее. — Я пошлю людей в Карию и сообщу Пиксодору, какое добро ему подсунули.

Раздались рукоплескания. Тут все с ума посходили, подумал Гефестион; но в этот момент всё заглушил голос моряка Неарха:

— Нельзя этого делать, Александр! Ты погубишь нашу войну в Азии!..

— Дайте договорить!.. Я предложу взамен себя!

Все умолкли: надо было переварить услышанное. Первым отозвался Птолемей:

— Давай, Александр. Я с тобой, вот тебе моя рука.

Гефестион смотрел на него потрясенно. Он всегда знал, что можно рассчитывать на Птолемея, старшего брата, верного, надежного. Тот недавно снова привез свою Таис из Коринфа, где она жила пока он в изгнании был. Но теперь было ясно, что он готов на всё не меньше Александра. Он ведь, в конце концов, тоже сын Филиппа, старший сын, хоть и не признанный. Представительный, способный, честолюбивый, уже тридцатилетний — он полагал, что прекрасно мог бы управиться в Карии и сам… Поддержать любимого и законного брата — это дело святое; но отойти в сторону ради слюнявого идиота Аридея!..

— Ну, что скажете, ребята? Все стоим за Александра?

Раздались нестройные возгласы одобрения. Уверенность Александра всегда была заразительна; и теперь все наперебой кричали, что такая женитьба обеспечит ему подобающее место, заставит царя считаться с ним… Даже робкие — увидев, что он пересчитывает, кто с ним, — поторопились присоединиться: это не изгнание в Иллирии, делать им ничего не придется, и весь риск — так они думали — он берет на себя.

Но это же заговор! — подумал Гефестион. — Измена!.. От отчаяния, он отбросил все приличия и обхватил Александра за плечи с твердостью человека, заявляющего свои права. Александр тотчас отошел с ним в сторонку.

— Не спеши, утро вечера мудренее. Завтра решишь.

— Никогда не откладывай, знаешь?..

— Слушай. А что если твой отец с Пиксодором тухлую рыбу на тухлую меняют, а?.. Что если она уродина или потаскуха? Только Аридею и годится?.. Ты же посмешищем станешь!

Александр глянул на него сверкающими глазами. Видно было, как трудно ему не взорваться.

— Что это меняет? Для нас-то с тобой никакой разницы, сам знаешь.

— Конечно знаю! — сердито ответил Гефестион. — Ты же не Аридею рассказываешь, какого дурака собираешься…

Нет, нельзя. Хоть один из нас должен сохранить ясную голову. Неожиданно, без каких-нибудь ясных ему самому оснований, Гефестион вдруг подумал: это он сейчас доказывает, что у отца может женщину отобрать!.. Она предназначена Аридею, и это позволяет не перешагнуть черту; он наверно и сам не осознаёт. Но кто может решиться сказать ему такое? Никто. Даже я не могу.

Тем временем Александр демонстративно заговорил о деле — начал оценивать мощь карийского военного флота, — но Гефестион сквозь все его рассуждения слышал крик души: ему сейчас не совет нужен, а простое участие; ему доказательство любви нужно!..

— Слушай, ты же знаешь, что я с тобой. Что бы из этого ни вышло. Что бы ты ни затеял.

Александр сжал его руку, мимолетно улыбнулся ему и повернулся к остальным.

— Ты кого в Карию пошлешь? — спросил Гарпал. — Хочешь, я поеду?

Александр шагнул к нему и схватил его за руки.

— Спасибо, нет. Македонца посылать нельзя: отец не простит никому. Но что предложил — спасибо, этого я никогда не забуду.

Он растроганно поцеловал Гарпала в щеку. Подскочили еще несколько человек, предлагая свои услуги… Как в театре, подумал Гефестион. И в этот момент понял, кого же пошлет Александр.

Феттал пришел уже затемно, его впустили через потайную дверь Олимпии. Она хотела присутствовать при разговоре, но Александр остался с ним наедине. От Александра он уходил с новым золотым кольцом на пальце и с гордо поднятой головой. Олимпия тоже поблагодарила его — с обаянием, на которое еще бывала иногда способна, — и подарила ему талант серебра… Он ответил с отменной учтивостью… Он давно уже научился произносить речи, когда голова была занята совершенно другим.


Дней через семь после того Александр встретил во дворе Аридея. Теперь он приезжал чаще: доктора рекомендовали побольше общения, чтобы расшевелить ему разум. Он радостно затопал навстречу; старый слуга, на полголовы ниже своего подопечного, встревоженно кинулся следом. Александр — испытывая к Аридею не больше враждебности, чем к собаке или коню врага своего, — ответил на его приветствие и спросил:

— А как Фрина поживает? — Куклы не было. — Ее у тебя отобрали, что ли?

Аридей улыбнулся. По мягкой черной бороде текли слюни.

— Старушка Фрина в сундуке… Мне ее больше не надо. Мне скоро настоящую девочку привезут, из Карии… — И добавил непристойную похвальбу, как повторяют взрослых несмышленые дети.

Александр посмотрел на него с жалостью.

— Ты береги Фрину, она верный друг. Быть может, она тебе еще пригодится…

— А зачем, раз у меня жена будет? — Он кивнул Александру сверху вниз и добавил с дружелюбной доверчивостью: — Когда ты умрешь, я царем стану!

Его страж быстро потянул его за пояс, и он пошел дальше, к колоннаде дворца, распевая что-то фальшивое.

Филот становился всё озабоченнее. Он видел многозначительные взгляды — и много дал бы, чтобы узнать, что они значат, — но его опять не допускали к тайне. Он уже с полмесяца нюхом чуял, что что-то происходит; но все вокруг держали язык за зубами. Единственное, что он знал, — кто в этом замешан. Они были слишком довольны собой — или слишком напуганы, — чтобы себя не выдать.

Трудное это было время для Филота. Он уже много лет прожил возле александровой компании, но так и не сумел пробиться в узкий круг. Он не раз отличился на войне, и был неплох собой — разве что пучеглаз слегка, — и в застолье был отличным компаньоном, и от моды не отставал… А его доклады царю всегда бывали очень осторожны; он был уверен, что никто о них и не подозревает… Так почему же его не принимают? Почему не доверяют? Инстинкт подсказывал ему , что тут виноват Гефестион.

Пармений изводил его непрерывно: требовал новостей. Если их не будет — в чем бы они ни состояли, — это его поссорит и с отцом, и с царем!.. Наверно, надо было податься со всеми в изгнание. Там он мог бы пригодиться остальным, и теперь был бы своим, ему бы всё говорили… Но уж слишком неожиданно всё произошло тогда, с тем свадебным скандалом; трудно было правильный выбор сделать. В бою он никогда не трусил; но в мирной жизни слишком любил комфорт. И в сомнительных случаях предпочитал, чтобы каштаны из огня ему таскали другие.

Он совсем не хотел, чтобы Александру — или Гефестиону, это одно и то же, — стало известно, что он задает опасные вопросы. Потому у него ушло довольно много времени, прежде чем удалось насобирать какие-то крохи, — то тут то там, да чтобы никто не догадался, — а потом еще и сложить из них нечто вразумительное… Но в конце концов он до истины докопался.


Было уговорено, что Феттал сам о своей миссии сообщать не станет: слишком заметно. Он прислал из Коринфа доверенного курьера с докладом об успехе.

Кое-что об Аридее, хоть и не всё, Пиксодор знал: Филипп слишком опытный был игрок, чтобы рассчитывать, будто прочный союз можно построить на явном мошенничестве. Но когда сатрап узнал, что может за ту же цену поменять осла на скакуна, — обрадовался несказанно. В приемном зале в Геликарнасе — колонны из нефрита, персидские ковры по стенам, греческие кресла и всё такое — устроили скромные смотрины. Раньше никто не потрудился сообщить Аридею, что девочке всего восемь лет. Феттал, от имени жениха, выразил своё восхищение. На свадьбе, разумеется, тоже должен быть только представитель; но после свадьбы — родне жениха придется ее признать!.. Осталось только найти кого-нибудь подходящего ранга и послать в Карию.

Большую часть того дня — в присутствии Александра или без него — друзья его ни о чем другом не говорили. Если поблизости был кто-нибудь посторонний — старались говорить намеками… Но в тот день Филот раздобыл последнее звено в свою цепь.


Ждать пока не готов, зато потом действовать быстро и решительно — это царь Филипп умел лучше всего остального. Он не хотел никакого шума, и так уже достаточно напорчено. Редко когда он бывал так разъярен, как в этот раз, но теперь ярость была трезвой и холодной.

Тот день прошел без происшествий. Настала ночь, Александр ушел к себе. Когда он наверняка остался один — то есть, когда ушел Гефестион, — к его двери поставили часового. Окно находилось в двенадцати локтях над землей, но часовой был и под окном тоже.

Александр увидел их только утром. Людей подобрали надежных: на вопросы они не отвечали.

Под подушкой у него был кинжал. Кинжал в македонском царском доме — предмет одежды… Теперь он спрятал его под хитоном. Если бы ему принесли еду — он отказался бы: яд — позорная смерть, без боя… Прислушивался, ждал шагов.

Когда в полдень шаги раздались наконец, он услышал, как часовой берет на караул. Значит, еще не палач. Но облегчения не ощутил: узнал походку.

Филипп вошел в сопровождении Филота.

— Мне нужен свидетель, — сказал царь. — Этот малый сгодится.

Филот, спрятавшись за спину царя, так что тот его не видел, посмотрел на Александра взглядом испуганного сочувствия, смешанного с замешательством. Он даже рукой взмахнул слегка: вроде, мол, хоть ничем помочь не может — но с ним…

Александр его едва заметил: казалось, царь заполнил собой всё помещение. Рот на широком лице плотно сжат; густые брови, всегда поднимавшиеся к вискам, сейчас — нахмуренные — стали похожи на распахнутые крылья ястреба… Он излучал силу, будто жар. Александр врос ногами в пол и ждал, ощущая кинжал нервами под кожей.

— Я знал, что ты упрям, как кабан, — сказал отец. — И тщеславен, как коринфская шлюха. Я знал, что ты и на предательство способен, раз мамочку свою слушаешь. Но никак не рассчитывал, что ты еще и дурак.

При слове «предательство» у Александра перехватило дыхание. Он попытался что-то сказать…

— Молчи! — перебил царь. — Как ты смеешь рот открывать?.. Как ты посмел лезть в мои дела, со своим наглым невежеством и младенческим упрямством! Ты, недоумок!..

— Ты Филота сюда привел, чтобы он всё это слушал? — вставил Александр в нечаянную паузу. Чувствовал он себя прескверно. Не так сами слова отца, как тон — пронзил его, словно удар копья: боли еще не ощущаешь, но уже знаешь, что ранен.

— Нет, — угрожающе сказал царь. — Не спеши, про него скоро узнаешь. Но ты понимаешь, кретин, что ты проиграл мне Карию?! Бог свидетель — раз уж ты так много о себе мнишь — мог бы получше подумать, хоть раз в жизни!.. Ты что, персидским вассалом хочешь стать?.. Хочешь набрать ораву варварской родни, чтобы крутилась вокруг тебя, когда война начнется, — продавая врагу наши планы и торгуясь за голову твою?.. Если так — плохо твое дело. Я раньше сам тебя к Гадесу спроважу, там ты меньше вреда принесешь. А после того, что ты натворил, — думаешь Пиксодор примет Аридея?.. Для этого он должен быть еще дурнее тебя, а на это надежды мало. Я думал, без Аридея мне легче обойтись, чем без тебя… Ну что ж, дурак я был и дураков породил, так мне и надо. — Он тяжело вздохнул. — Не повезло мне с сыновьями.

Александр стоял неподвижно, даже кинжал свой на ребрах чувствовать перестал. Потом сказал:

— Если я твой сын, то ты оскорбил мою мать…

Сказал как-то механически, голова была занята другим.

— Ты меня не уговаривай! — Филипп выпятил нижнюю губу. — Я сюда ее вернул ради тебя. Она твоя мать, и я стараюсь об этом помнить… Но ты меня не выводи, тем более при свидетеле!..

Филот чуть шевельнулся у него за спиной и сочувственно кашлянул.

— А теперь слушай меня внимательно, я о деле говорить буду. Первое — я отправляю посла в Карию. Он может отвезти официальное письмо от меня, с отказом от согласия на твою помолвку, и от тебя — с твоим отказом. Или — если писать не станешь — только одно, от меня. Я Пиксодора поздравлю, но скажу, что ты мне не сын. Выбирай сразу. Не хочешь этого?.. Отлично. Тогда второе. Я не требую, чтобы ты контролировал мать, — ты на это не способен, и мне вовсе не нужно, чтобы ты таскал мне все её интриги. Никогда этого не просил, и сейчас не прошу. Но пока ты здесь в Македонии мой наследник — а это только пока я этого хочу, не дольше, — держись подальше от её заговоров. Если снова окажешься замешан в чём-нибудь — можешь убираться туда, где был, и больше не возвращайся, ясно? А чтобы тебе держаться подальше от греха, — те придурки, которых ты так далеко завлёк, поедут искать себе приключений за пределами царства. Сегодня они устраивают свои дела. Когда уберутся — ты сможешь выйти из этой комнаты.

Александр слушал молча. Он давно приучал себя к мысли о пытках, на случай если вдруг захватят живым на войне. Но прежде он думал только о телесных муках.

— Ну? — спросил царь. — Не хочешь узнать, кто это?

— А как ты думаешь?

— Птолемей — не везет мне с сыновьями… Гарпал — хитрая жадная лиса, я мог бы перекупить его, если бы он того стоил… Неарх — пусть его критская родня на него порадуется… Эригий с Лаомедоном…

Филипп не спешил. И смотрел, как белеет лицо Александра. Пусть подождет, пусть помучается… Пора мальчишке понять раз и навсегда, кто здесь хозяин. Пусть подождет.

Как бы ни хотелось Филоту убрать и Гефестиона, — его он в свой список не включил. Не справедливость и не доброта, а какой-то неизлечимый страх удержал тогда его руку. Царь же, со своей стороны, никогда не считал, что Гефестион опасен сам по себе. Ясно, что для Александра он готов на всё, но с ним, пожалуй, стоит рискнуть. И Олимпии можно досадить этим единственным исключением, и другая польза от него, тоже немаловажно.

— Что касается Гефестиона, сына Аминтора, тут дело особое. — Он снова остановился, а что-то внутри него (то ли презрение, то ли тайная зависть) говорило: «В мире нет никого, к кому я бы мог испытывать нечто подобное». — Ты же не станешь мне говорить, будто он не знал о твоих планах или отказывался участвовать в них?

— Он не хотел, это я его заставил, — тихо сказал Александр, с болью в голосе.

— Вот как?.. Ну что ж… Так или иначе, я принимаю в расчёт, что на его месте он просто не мог не согласиться; и обвинять его нельзя. Ни за то, что согласился, ни за то что не выдал тебя. Поэтому его я от ссылки избавляю, пока. Если он и впредь будет давать тебе хорошие советы — ты его слушай; так будет лучше и для него, и для тебя. Но — перед свидетелем говорю, чтоб ты не вздумал потом спорить, — если ты еще хоть раз окажешься замешан в каком-нибудь заговоре — я буду считать его участником; и по знанию, и по согласию… Я обвиню его перед собранием македонцев и потребую его смерти. Помни.

— Я всё понял. Ты мог обойтись и без свидетеля.

— Прекрасно. Завтра, если друзья твои уберутся, я стражу сниму. А сегодня можешь подумать, как дальше жить. Давно пора.

Он отвернулся. Стражник за дверью взял на караул… Филот, выходя следом, хотел было оглянуться, чтобы показать Александру свою поддержку и возмущение, — но, в результате, так и не посмотрел на него.


Шло время. Александр — он снова был свободен — обнаружил, что людей вокруг него стало гораздо меньше. Быть в моде — это иногда слишком дорогое удовольствие, даже для молодых… Теперь вся мякина отлетела, осталось только полноценное зерно. Он заметил всех, кто остался ему верен, и помнил их до конца жизни.

Через несколько дней его вызвали в малый парадный зал. Сказали только, что царь его ждет.

Филипп сидел на троне. В зале был судейский чиновник, несколько писцов и кучка людей, пришедших с тяжбами и ждавших аудиенции. Не сказав ни слова, царь показал сыну сидение ниже трона и продолжал диктовать письмо.

Александр постоял момент, потом сел. Филипп окликнул стражу у дверей:

— Пусть введут!

Четверо охранников ввели Феттала, в кандалах. Двигался он неуклюже, волоча ноги, скованные железом. Запястья под браслетами кровоточили. Он был небрит и нечесан, но голову держал высоко; и поклонился царю не более почтительно, чем если бы был здесь гостем сейчас. Александру поклонился точно так же; и никакого упрека во взгляде.

— Ну вот ты и здесь, — угрюмо сказал царь. — Если бы ты был порядочным человеком, то приехал бы отчитаться о своей миссии, верно?.. А был бы умным — убрался бы куда-нибудь подальше Коринфа, а?

Феттал чуть наклонил голову.

— Наверно ты прав, царь. Но у меня контракт в Коринфе, а я привык свои контракты выполнять.

— Жаль, устроители твои разочарованы будут, но выступать ты будешь в Пелле. Один. И это твоё последнее представление будет.

Александр встал. Все смотрели на него; теперь стало понятно, зачем его позвали.

— Да-да, — сказал царь. — Пусть Феттал на тебя поглядит. Это ты виноват в его смерти.

— Но он же человек искусства, человек Диониса!.. — Голос Александра звенел. — Он же священен… Неприкосновенен!..

— Вот пусть бы и занимался своим искусством…

Филипп кивнул судейскому, тот начал что-то писать.

— Он фессалиец!.. — напомнил Александр.

— Он уже двадцать лет афинский гражданин. И действовал как мой враг после подписания мира. Так что нет у него никаких прав, и он это прекрасно знает.

Феттал слегка качнул головой, глядя на Александра, но тот не сводил глаз с царя.

— Если воздать ему по заслугам, то завтра его повесят, — сказал царь. — А если хочет помилования — придется просить у меня… И тебе тоже придется!

Александр стоял окаменев, дыхание перехватило. Все глаза были устремлены на него. Он сделал шаг к трону…

Феттал с лязгом выдвинул ногу вперед и встал в героическую, мужественную позу, которой так восхищалась публика. Теперь все смотрели только на него.

— Нет уж, позволь мне самому ответить за всё! Посол не должен превышать своих полномочий, а я в Карии был слишком навязчив… Что же касается до выступления в мою защиту, вместо сына твоего я призываю Софокла. Слушай.

Он вытянул вперед обе руки в классическом жесте, который очень кстати обнажил его раны. Вокруг раздался тихий потрясенный шепот. У Феттала было больше лавровых венков, чем у любого олимпийского победителя; его имя знали все греки, даже и те, кто никогда не видел театра… Он заговорил звучным голосом, который мог бы дойти и до двадцатитысячной аудитории, но теперь был приглушен соответственно помещению.

Строки он выбрал вполне подходящие, но они и не имели значения. Это была демонстрация. И смысл ее был вполне ясен: «Да, царь, я знаю, кто ты, — но и ты знаешь, кто я. Не пора ли кончать эту комедию?»

Филипп сощурил черный глаз. Послание было понято. Он даже удивился, когда Александр, едва сдерживая волнение, подошел к актеру и встал рядом с ним.

— Конечно, государь, я попрошу помилования для Феттала. Как же иначе!.. Он для меня жизнью рисковал — так неужто я для него каплю гордости своей пожалею?.. Пожалуйста, прости его… Тем более, что я виноват, а не он. И ты, Феттал, прости меня пожалуйста!..

Жест Феттала — со скованными руками — был красноречивее любых слов. И хотя, конечно, никто аплодировать не стал — всем показалось, что они присутствуют при финальной сцене спектакля, идущей под гром аплодисментов.

Филипп кивнул Фетталу и сказал удовлетворенно:

— Ну ладно. Надеюсь, это тебя научило не прятаться за бога, когда безобразие затеваешь. На этот раз я тебя прощаю. Только не вздумай этим злоупотребить… Уведите его и снимите кандалы. Остальными делами я займусь позже.

Он вышел. Ему нужна была передышка, чтобы успокоиться; иначе ошибок можно понаделать. Ведь эти двое только что чуть было не выставили его в дурацком виде! Хорошо, у них не было времени спеться… А то так подыгрывали друг другу, что чуть не сорвали весь его спектакль…


В тот вечер Феттал сидел в гостях у своего давнего друга Никерата, который поехал за ним в Пеллу, — на случай если выкупать придется, — а теперь натирал мазями его раны.

— Знаешь, дорогой мой, у меня просто сердце кровью обливалось за мальчишку. Я пытался ему просигналить, но он всё принял за чистую монету!.. Он уже видел меня на веревке!

— Я тоже. Ты хоть когда-нибудь поумнеешь?

— Да ладно тебе!.. Ты за кого Филиппа принимаешь? Думаешь, он пират иллирийский? Ты же, вроде, видел его в Дельфах; он настоящий грек… Он и сам понял, что слишком далеко зашел; еще до того как я ему сказал. Но до чего ж дорога отвратительная была!.. Давай возвращаться морем.

— Ты знаешь, что коринфяне тебя на полталанта оштрафовали? И роли твои отдали Аристодему. Когда играешь для царя Филиппа, никто другой тебе платить не станет…

— Но сыграли мы здорово, скажи? Я никак не рассчитывал, что парень будет настолько естественен. А какое чувство театра!.. Ты только подожди, пока он определится, — это будет нечто особенное, попомни мое слово… Но сегодня!.. Это было просто чудовищно, так его давить. Право слово, сердце кровью обливалось за него.

Тем временем, Гефестион шептал в полуночной тишине:

— Да, конечно, я знаю. Я всё знаю… Но тебе надо поспать хоть немного. Я останусь с тобой. Постарайся уснуть.

— Он мне на горло наступил, понимаешь? — снова сказал Александр добела раскаленным голосом.

— За это его никто не похвалит. Что он заковал Феттала — это скандал, так все говорят. И все говорят, что ты вел себя прекрасно. Вы оба. Поле осталось за вами.

— Он мне на горло наступил, чтобы показать, что он это может, понимаешь?.. Перед Фетталом, перед всеми…

— Все об этом просто забудут. И ты забудь. Все отцы бывают несправедливы когда-нибудь. Я помню, однажды…

— Он мне не отец!

Утешающие руки Гефестиона замерли на момент.

— Конечно, перед богами он тебе не отец. Это они выбирают…

— Ты больше этого слова не произноси.

— Бог это раскроет. Ты должен ждать божьего знака, ты же сам знаешь… Подожди, скоро война. Ты опять ему битву выиграешь, и он же тобой хвастаться будет!..

Александр лежал на спине, глядя вверх. Вдруг он обхватил Гефестиона таким объятием, что тот едва не задохнулся.

— Без тебя я бы с ума сошел, правда!

— Я без тебя тоже, — пылко ответил Гефестион.

Александр замолчал. Его сильные пальцы впились в плечо Гефестиона; синяки продержатся с неделю… А ведь я — тоже подарок царя, подумал Гефестион. Милость, которую он может и отнять… Слов больше не было. Вместо них он предложил другу печаль Эроса: ведь она, по крайней мере, приносит сон.


Из тени колонны выскользнула молодая рабыня; черная нубийская девушка в красном платье. Совсем маленькой ее подарили Клеопатре, как дарят щенят, чтобы росла вместе с ней. Темные глаза рабыни — с дымчатыми белками, похожие на агатовые глаза статуй, — быстро зыркнули по сторонам, прежде чем она заговорила:

— Александр, моя госпожа сказала, пожалуйста, пойди к ней в сад царицы. Возле старого фонтана. Ей надо с тобой повидаться.

Он глянул на неё с тревожной заинтересованностью, но тут же, казалось, ушел в себя:

— Я сейчас не могу. Занят.

— Ну пожалуйста, подойди к госпоже сейчас! Пойдем, она плачет!..

На ее темном блестящем лице тоже висели капли, как дождь на бронзе.

— Ладно, скажи ей, сейчас приду.

Стояла ранняя весна. На старых кустах розы рубинами горели в косом вечернем свете плотные бутоны… Миндальное дерево, растущее меж каменных плит, казалось висящим в воздухе в розовом облаке цветов… Из фонтана — под навесом на колоннах — вода сбегала в старый бассейн, выложенный порфиром; с папоротниками, проросшими по швам кладки… Клеопатра, сидевшая на стенке бассейна, при звуке его шагов подняла голову. Слезы у нее уже высохли.

— Ой, как хорошо, что Мелисса тебя нашла!..

Он поставил колено на бордюр бассейна и быстро махнул рукой.

— Погоди. Пока ничего не сказала — погоди. Послушай меня.

Она посмотрела на него озадаченно.

— Я однажды просил тебя, чтобы ты меня предупредила, помнишь? Ты не об этом собралась говорить?

— Предупредила?.. — Похоже, она была полна своих забот и не могла понять, о чем он. — Ой, нет!..

— Погоди. Я не хочу влезать в её дела, никакие. Ни в какие заговоры. Это условие отец придумал.

— Заговоры?.. Нет-нет, ты не уходи пожалуйста…

— Слушай, я тебя от обещания твоего освобождаю. Ничего не хочу знать.

— Нет, правда, не уходи!.. Александр, ты когда был в Молоссии у царя Александроса… Что он за человек?

— Наш дядя? Так он же был здесь несколько лет назад, ты должна его помнить. Крупный такой, борода рыжая, выглядит молодо для своих лет…

— Да, помню. Но что он за человек?

— Ну, честолюбивый; на войне, я б сказал, храбрый; правда, судит так себе, но в общем правит хорошо, осмотрительно…

— А от чего его жена померла? Он к ней хорошо относился?

— А я откуда знаю? Умерла-то она от родов… — Он запнулся, глянул ей в лицо, и спросил изменившимся голосом: — Ты почему спрашиваешь?

— Меня за него замуж выдают!..

Он отшатнулся. И не нашел ничего лучше, как возмутиться:

— Ты когда об этом узнала? Мне же должны были сказать!.. Царь ничего мне не говорит. Ничего.

Она посмотрела на него молча. Потом сказала:

— Он только что за мной посылал.

И отвернулась.

Он подошел, привлек ее к себе, стал гладить голову… Пожалуй, он не обнимал ее так с самого детства; все последние годы, в слезах ее утешала Мелисса.

— Прости. Но тебе нечего бояться. Он неплохой человек, в жестокости его никто не обвиняет, и люди его любят. И ты будешь не слишком далеко…

А она слушала его и думала: «Ну вот! Вы как само собой считаете, что можете выбирать, кто вам подходит; вам стоит только пальцем пошевелить. Когда тебе найдут жену, захочешь — пойдешь к ней; не захочешь — не пойдешь… Можешь и с любовницей остаться или с другом своим… А я должна быть счастлива, что этот старик, брат матери моей, жестокостью не прославился!..»

— До чего ж боги несправедливы к женщинам!

— Да, я тоже так думал. Но боги справедливы; так что тут, должно быть, люди виноваты… — Глаза их встретились вопрошающе, но думали они о разном. — Филипп хочет быть уверен в Эпире, когда в Азию пойдет. А что мать об этом думает?

Она схватила его за складку хитона, как хватают молящие.

— Александр, как раз об этом я тебя и хотела попросить. Ты ей скажешь? За меня.

— Сказать ей?.. Но она, наверняка, раньше тебя всё знает!

— Нет. Отец сказал, нет. Он мне велел сказать.

— В чем дело? — Он схватил ее за руку. — Ты что-то прячешь от меня?

— Нет-нет! Только вот… по-моему, он знает, что она разозлится.

— В этом можешь не сомневаться — это ж оскорбление какое!.. Но для чего ему так стараться унизить ее, если дело само по себе… А-а!.. Как же я сразу не догадался?

Лицо его изменилось. Отпустив ее руку, он начал расхаживать взад-вперед по плитам; ноги его кошачьим инстинктом избегали сколотых кромок. Клеопатра с самого начала была уверена, что он сможет разгадать тайную угрозу, что он сделает это даже лучше матери… Но теперь не в силах была вынести ожидание. Вот он снова повернулся к ней… Кожа серая, глаза страшные!.. Он вспомнил о ее присутствии и сказал коротко:

— Я иду к ней.

Повернулся уходить…

— Александр! — Он задержался нетерпеливо. — Что всё это значит? Объясни мне, что это значит!

— А сама не видишь? Филипп сделал Александроса царем в Молоссии и гегемоном в Эпире. Неужели этого мало? Александрос его шурин — неужели этого мало? Почему? Зачем делать его еще и зятем вдобавок? Не понимаешь?.. Он не вдобавок зятем становится, а вместо… Он теперь зять, а не просто шурин!

— Что-о?.. — медленно спросила она. Потом добавила: — Только не это, боже упаси!

— Ну а что же еще?! Что он мог задумать такого, что сделает Александроса врагом — если только не задобрить его новой женитьбой?.. Что еще, кроме как закинуть его сестру обратно в Эпир?.. И сделать царицей Эвридику!

Она вдруг завыла и стала рвать на себе волосы. Потом порвала платье и начала бить по обнаженным грудям… Он схватил ее за руки, оправил платье, и снова обнял ее.

— Успокойся! Не кричи на весь мир о своих бедах, нам надо подумать.

Она подняла на него глаза, расширившиеся от страха.

— А что она сделает?.. Она же меня убье-ет!

Эти слова его не поразили — они оба были дети Олимпии, — но он снова обнял сестру и погладил; как наверно гладил бы пораненную собаку, если надо ее успокоить.

— Ну уж нет, не будь дурочкой. Ты ж знаешь, своим она вредить не станет. Если она кого и убьет… — Он умолк, сумев превратить непроизвольное резкое движение в неуклюжую ласку. — Ты не бойся. Принеси жертвы богам. Они что-нибудь сделают.

— Я ду-умала, — сказала она сквозь слезы, — если он не-неплохой челове-век… мне можно… Мелиссу взять с собой… я бы хоть у-уехала отсю-уда… Но чтобы и она-а была та-ам, да еще после э-этого!.. Лу-учше вправду умереть!.. Умереть лучше-е-е!..

Растрепанные волосы попали ему в рот, он ощущал их влажную соленость. Потом, глянув мимо нее, он заметил красный проблеск за лавровым кустом. Высвободил руку, подозвать… Мелисса подходила с явной неохотой. Ладно, — подумал он, — всё равно она могла подслушать только то, что ей так или иначе расскажут, не сегодня так завтра.

— Слушай, я иду к матери, — сказал он Клеопатре. — Прямо сейчас.

Он передал сестру в протянутые черные руки с розовыми ладонями; и пошел навстречу испытанию, от которого некуда было деться. Через несколько шагов оглянулся. Девушка-рабыня сидела на кромке каменного бассейна, склонившись над принцессой, уткнувшейся ей в колени.


Весть о помолвке разнеслась быстро. Гефестион решил, что Александру тут есть о чём подумать, — и угадал. К ужину он не появился; сказали, что у царицы. Гефестион зашел к нему в комнату, подождать, и уснул на кровати. Разбудил его щелчок щеколды.

Вошел Александр. Глаза ввалились, но горели лихорадочным возбуждением. Он подошел, коснулся Гефестиона, как трогают талисман на счастье, хотя думают совершенно о другом. Гефестион смотрел на него молча.

— Она мне рассказала, — сообщил Александр.

Гефестион не спросил, о чём. Он и так знал.

— Она мне сказала, наконец. — Он сосредоточенно смотрел на Гефестиона и сквозь него. — Сотворила заклинание — и божьего позволения спросила, рассказать мне. До сих пор он всегда запрещал. Знак какой-то был. Но я этого не знал никогда.

Гефестион сидел на краю кровати, не шелохнувшись, не произнося ни звука. Ведь нельзя разговаривать с людьми, выходящими из царства духов; иначе они могут вернуться туда насовсем!.. Это все знают…

Краешком сознания Александр замечал, как неподвижен его друг, как напряжено лицо его, как сосредоточен взгляд серых глаз, блестящих в свете лампы… Он глубоко вздохнул и потер рукой лоб. Сказал:

— Я там рядом был, при заклинании. Бог долго ничего не говорил; ни да, ни нет. А потом заговорил через огонь и…

Вдруг он, казалось, осознал, что Гефестион — существо, отдельное от него. Сел рядом, положил руку ему на колено…

— Он позволил мне выслушать её, если поклянусь, что не раскрою тайну. Это всегда так. Так что, прости. У меня от тебя секретов нет, но этот принадлежит богу.

Не богу он принадлежит, а ведьме, подумал Гефестион. Это условие она специально для меня изобрела. Но вслух он ничего не сказал. Только взял руку Александра в обе ладони и сжал сочувственно. Рука была сухая и теплая; покоилась в его ладонях доверчиво, но утешения не искала.

— Ну, божьей воле противиться нельзя, — произнес наконец Гефестион.

А сам подумал — как уже не раз бывало, и как еще не раз будет впоследствии — «Кто знает? Даже Аристотель никогда не отрицал, что такое бывало; так что не надо в богохульство впадать… А если раньше бывало, то и теперь быть может… Почему бы и нет?.. Но смертному такая ноша тяжела, ой тяжела!» Он снова сжал слегка руку Александра и попросил:

— Ты мне только одно скажи. Ты рад?

— Да. — Он кивнул теням за лампой. — Да, рад.

Вдруг лицо его осунулось и посерело; щеки ввалились, руки похолодели; его заколотила дрожь. Гефестион видел такое после боя, когда раны начинали холодеть. Здесь лекарство нужно то же самое…

— У тебя здесь вино есть?

Александр покачал головой. Отобрал руку, чтобы скрыть свою дрожь, и начал шагать по комнате.

— Нам обоим нужно выпить, — настойчиво сказал Гефестион. — Мне во всяком случае, я с ужина рано ушел. Пошли к Пелемону. У него, наконец, сын родился; он тебя искал в Зале. И он всегда был с тобой, ты знаешь.

Это была святая правда. А в тот вечер, счастливый, он ужасно расстроился, что принц так измучен своими заботами, — и позаботился, чтобы чаша его полна была постоянно. Александр повеселел настолько, что даже расшумелся: здесь были друзья, почти все они были с ним в той атаке под Херонеей… В конце концов, Гефестион едва смог отвести его наверх до кровати, — сам дошел, нести не пришлось, — он рухнул и проспал допоздна. Около полудня Гефестион зашел посмотреть, как он там. Александр сидел читал, на столе стоял кувшин холодной воды.

— Что за книга? — Гефестион заглянул ему через плечо: читал он так тихо, что слов было не разобрать.

Александр быстро отодвинул книгу.

— Геродот, «Обычаи персов». Надо знать людей, с кем воевать собираешься.

Концы свитка, завернувшись, сошлись над тем местом, которое он только что читал. Чуть погодя, когда он вышел из комнаты, Гефестион развернул.

"… заслуги преступника всегда надо сопоставлять с его проступками; только если оказывается, что вторые больше первых, обиженная сторона должна перейти к наказанию.

Персы полагают, что никто и никогда не убил своего отца или мать. Они уверены, что если каждый такой случай расследовать внимательно — окажется, что ребенок либо подкидыш, либо дитя прелюбодеяния; потому что немыслимо, говорят они, чтобы настоящий отец погиб от руки своего ребенка."

Гефестион отпустил концы свитка, они снова сомкнулись над строками. Он постоял какое-то время, глядя в окно, прижавшись щекой к резной раме… Александр вернулся — и улыбнулся: на лице отпечатались лавровые листья.


Войска готовились к войне. Гефестион, ожидавший ее начала давно и страстно, теперь просто сгорал от нетерпения. Угрозы Филиппа больше разозлили его, чем напугали: как и всякий заложник, он гораздо ценнее живой, чем мертвый; так что гораздо больше шансов умереть от рук солдат Великого Царя. Но здесь — это вообще не жизнь. Словно всех их гонят вниз по воронке сужающегося ущелья, а под ними непреодолимый поток бурлит. Война манила, как открытый простор, свобода, избавление.

Через полмесяца появился посол от Пиксодора Карийского. Тот сообщал, что его дочь, к сожалению, тяжело заболела. Он скорбит не только по поводу вероятной потери, но и потому, что вынужден отказаться от высокой чести породниться с царским домом Македонии. Лазутчик, прибывший тем же кораблем, доложил, что Пиксодор поклялся в верности новому Великому Царю, Дарию, и пообещал свою дочь одному из самых близких его сатрапов.

На следующее утро, сидя за рабочим столом Архелая, перед которым стоял Александр, Филипп прочитал эти новости вслух — без комментариев — и поднял глаза, ожидая реакции сына.

— Да, — ровно сказал Александр. — Скверно получилось. Но не забывай, государь, я Пиксодора устраивал, Не я выбрал отказ.

Филипп нахмурился. Но испытал нечто вроде облегчения. Парень впоследнее время вел себя как-то слишком тихо; а эта дерзость гораздо больше на него похожа, разве что сдержаннее обычного. Ну что ж, злость тоже чему-то учит…

— Ты что, даже теперь оправданий себе ищешь?

— Нет, государь. Просто говорю, как есть. Ты и сам это знаешь.

Голоса он так и не повысил. У Филиппа прежняя злость давно прошла, а плохих новостей он ждал уже не первый день, так что он тоже кричать не стал. В Македонии оскорбление — дело смертельное; но право говорить откровенно имеет каждый. Он принимал такое и от простолюдинов, даже от женщин… Однажды, когда после долгого дня в суде он сказал одной старой карге, что ему некогда больше слушать ее дело, — она закричала: «Тогда нечего тебе здесь делать! Незачем тебе царем называться!..» И он остался-таки выслушать ее. Теперь он тоже слушал: это его работа, он царь. Конечно, хорошо бы, чтобы каждый такой разговор был не только работой, — но он задавил свою печаль, почти не успев ее осознать.

— Я запретил тебе этот союз по веским причинам, которые ты знаешь… — На самом-то деле, главную причину он держал при себе. Аридей всегда был бы лишь его инструментом, а Александр мог стать опасен: ведь Кария очень сильна… — Но это мать твоя виновата. Это она тебя подбила на такую глупость.

— Можно ли винить ее? — Александр говорил по-прежнему спокойно, в глазах было что-то ищущее. — Ведь ты признал всех детей от других женщин, а Эвридика на восьмом месяце. Разве не так?

— Так…

Серые глаза неотрывно смотрели ему в лицо. Призыв в них мог бы смягчить его. Он уже достаточно намучился, чтобы протащить вот это чудо на царство; если сам он погибнет на войне — кто, кроме вот этого, может наследником стать?.. В который уже раз изучал он это лицо, такое неуступчивое, такое не похожее на него… Аттал — македонец из рода, древнего уже в те времена, когда его предки еще в Аргосе были, — рассказывал ему всякие истории о вакхических пирах, об обычаях, занесенных из Фракии, которые женщины держали в тайне. После своих оргий они сами не помнили, что с ними было; а что получалось из этого — приписывали богу, в людском ли обличье он являлся или в змеином. Наверно, немало смертных мужчин потешались, слушая это… Нездешнее лицо, подумал Филипп. Совсем нездешнее. Потом вспомнил, как оно — сияющее, раскрасневшееся — падает с черного коня ему в объятия… Раздваиваясь в душе и злясь на себя за это, Филипп размышлял: «Ведь я его вызвал сюда, чтобы отчитать! Так как же он смеет загонять меня в угол? Нет, пусть-ка берет, что ему дают. И пусть благодарен будет за это. Чего ему еще? Чем он заслужил?»

— Ты, вот что. Если я дал тебе соперников на царство — тем лучше для тебя. Ты прояви себя. Докажи. Заслужи своё право на трон.

Александр смотрел так напряженно, что этот взгляд почти царапал.

— Да, — сказал он. — Так я и сделаю.

— Вот и отлично.

Филипп потянулся к бумагам, давая понять, что отпускает его.

— Государь! Кого ты пошлешь в Азию командовать передовым отрядом?

— Пармения и Аттала. Если я не посылаю тебя туда, где не могу держать под присмотром, — благодари за это себя самого. И мамочку свою. Всё. Можешь идти.


В крепости, что в Рысьих горах, трое линкестидов, сыновья Эропа, стояли на стене, сложенной из бурого камня. Хорошее место, открытое; тут никто не подслушает. Гостя своего они оставили внизу. Выслушали, но ответа пока не дали. Вокруг простиралось высокое небо с белыми громадами облаков, окаймленное горами по горизонту. Была уже поздняя весна; на голых вершинах над лесами снег остался только в самых глубоких впадинах.

— Говорите что хотите, вы оба, — сказал старший, Александрос, — а я всё равно не верю. Что если старый лис сам всё это затеял, чтобы нас испытать? Или в ловушку заманить? Вы об этом подумали?

— С какой стати? — возразил средний, Геромен. — И почему именно сейчас?

— Так ты ж соображай!.. Он армию в Азию собирает, а ты спрашиваешь, почему сейчас.

— Знаешь, — вмешался младший, Аррабей, — неужто ему этой Азии мало? Без того, чтобы на западе шурудить? Нет, если бы сам придумал — он бы это затеял года два назад, когда на Афины шел.

— Он говорит, — Геромен мотнул головой в сторону лестницы, — сейчас самое время. Как только Филипп выступит, у него наш заложник появится.

Он посмотрел на Александроса, которому придется вести их племенное ополчение на царскую войну. Тот ответил сердитым взглядом. Он и раньше частенько подумывал, что стоит ему отвернуться — эти двое ринутся в какой-нибудь дикий, дурацкий набег, который будет стоить ему головы.

— Говорю вам, не верю! Мы этого человека не знаем…

— Зато знаем тех, кто за него поручился, — снова возразил Геромен.

— Может быть. Но те, от чьего имени он говорит, — они своих имен нигде не оставили.

— Афинянин оставил, — напомнил Аррабей. — Если вы оба разучились по-гречески читать, то поверьте мне на слово.

— Его имя!.. — Александрос фыркнул, как лошадь. — Чего оно стоит у фиванцев?.. Он мне напоминает собачонку, что у жены моей. Больших псов стравливает — а сама только тявкает потом, и ничего больше.

— Он еще и подарочек нам подкинул… — напомнил Геромен.

— Дерьмо. Надо его назад отослать. Не хочешь быть у барышников в долгу — разбирайся в лошадях!.. Неужто, по-твоему, наши головы стоят меньше мешка персидских дариков? Настоящую цену, чего стоит такой риск, — такую он платить не станет!

— А мы ее сами возьмем, если Филиппа убрать! — возмутился Геромен. — Чего ты так боишься, дорогой?! И вообще, ты кто — глава рода или сестрица старшая? Нам предлагают вернуть отцовское царство — а ты только и можешь что кудахтать, будто нянька над малышом, что только ходить начал…

— Она этому малышу не дает шею свернуть, заметь. И еще заметь — кто говорит, что у нас всё получится? Афинянин? Так он бежал, как коза от запаха крови. Дарий? Так он только что на троне уселся, узурпатор, ему забот и без нас хватает… Ты думаешь, они о нас с тобой пекутся, что ли? А кроме того, думаешь они знают, с кем нам придется иметь дело?.. Конечно нет! Они там решили, что он просто избалованный мальчишка, которому чужие победы приписывают. Афинянин без конца твердит об этом во всех своих речах. Но мы-то знаем, мы его в деле видели!.. Ему тогда шестнадцать было, а голова — много ли таких и в тридцать бывает?.. А с тех пор еще три года. Я в Пелле был — еще и месяца не прошло, верно? Так вот, можете мне поверить, пусть он там в какой угодно опале — выпусти его в поле, так люди пойдут за ним куда угодно и на что угодно. Мы в состоянии драться с царской армией? Сами знаете. Так вот. Главный вопрос — он на самом деле участвует во всем этом, как тот человек сказал? Это даже не главный вопрос — единственный! Потому что эти афиняне — они родную мать на жарёху продадут, если цена устроит… Так что тут всё зависит от парня, только от него. А мы не знаем, с кем он: никаких доказательств у нас нет.

Геромен отщипнул травинку, проросшую меж камней стены, и стал задумчиво мять ее в пальцах. Александрос хмуро смотрел на восточные горы.

— Мне тут две вещи не нравятся, — продолжал он. — Первая — у него ближайшие друзья в изгнании, причем совсем рядом с нами, в Эпире. Мы могли бы случайно встретить их в горах — и тогда точно знали бы, что к чему. Зачем же было посылать этого посредника, которого никто никогда не видел? Зачем рисковать головой, доверяя ему?.. А второе — не нравится мне, что он слишком много обещает. Вы его слышали. Думайте.

— Прежде всего надо подумать, тот ли он человек, чтобы смог это сделать, — сказал Аррабей. — Не каждый может. Этот по-моему смог бы. Но, должно быть, не от хорошей жизни.

— А если он на самом деле байстрюк, как они говорят, то это хоть и опасное дело, но ведь без проклятья! — настойчиво сказал Геромен. — Не отцеубийство же! По-моему, он на такое может пойти. Вполне может.

— Ну непохоже это на него! Понимаешь?.. — Александрос рассеянно вытащил из головы вошь и растер ее между ногтями. — Если бы мне сказали, что это мать его…

— Ну знаешь, яблочко от яблони недалеко падает. Можешь быть уверен, что они оба там, — возразил Геромен.

— Этого мы не знаем. Что мы знаем — новая жена опять на сносях; и говорят — Филипп отдает свою дочь Эпирскому царю, чтобы тот смог переварить, что ведьму выгоняют. Так что подумайте, кто там торопится, а кто может и подождать. Александр может: все знают, что у Филиппа больше девчонки получаются. Даже если Эвридика и выдаст мальчишку — пусть сам царь говорит что хочет, пока жив, — но, если умрет, македонцы не примут наследника, неспособного воевать. Уж он-то знает, лучше кого другого!.. А вот Олимпия — тут совсем другое дело. Она ждать не может. Я своего лучшего коня поставлю — ковырни поглубже — и найдешь там ее.

— Если бы я думал, что это от нее исходит, — не стал бы связываться, — сказал Аррабей.

— Парню всего девятнадцать, — вступил Геромен. — Если Филипп умрет сейчас, без других сыновей кроме полоумного, то следующий по линии ты! — Он ткнул в Александроса пальцем. — Ты не понял, что этот малый внизу пытался тебе втолковать?

— О, Геракл! — воскликнул Александрос. — И это ты кого-то еще полоумным называешь! Девятнадцать, в том-то и дело… А ты его видел в шестнадцать! А с тех пор он левым крылом командовал под Херонеей! Пойди теперь в Собрание и скажи им всем, что он еще ребенок, к войне не пригоден, и им надо выбирать взрослого… Пойдешь? Думаешь, я доживу до того, чтобы поехать туда и посчитать сколько голосов за меня подадут?.. Ты лучше очнись и подумай, с кем тебе придется дело иметь!

— А я и так знаю, — возразил Аррабей. — Как раз потому и сказал, что он на такое не способен. Байстрюк или нет — это не важно.

— Ты сказал, он может и подождать… — Голубые глаза на красном лице пьяницы Геромена с презрением разглядывали Александроса, которому он завидовал. — Но есть люди, которые просто не могут ждать, когда речь о власти идет.

— Я сказал только одно: подумайте, кто выигрывает больше всех. Олимпия получает всё, чего может лишиться из-за этого брака. А она всего лишится, если только царь до него доживет. Демосфен получает кровь человека, которого ненавидит пуще смерти; если такое вообще возможно для него. Афиняне получают гражданскую войну в Македонии, если мы согласимся; причем трон либо остается спорным, либо переходит к мальчишке, которого они всерьез не принимают. Дарий — чье золото вы хотите взять, хоть оно вас повесить может, — Дарий выигрывает ещё больше, потому что Филипп воевать с ним собирается. И ни один из них не поморщится, — когда дело сделано будет, — если всех нас распнут; мы им нужны, как дерьмо собачье… Вот вы ставите на Александра — но он не тот петух, он в бою не участвует. Так что выиграть здесь нельзя.

Они поговорили еще немного — и решили: посреднику отказать, золото вернуть. Но у Геромена были долги, а жил он на долю младшего сына, — он согласился неохотно. И как раз он поехал провожать гостя к восточному перевалу.


Прохладные запахи росистого утра, сосновой смолы, дикого тимьяна — и еще каких-то горных цветочков, похожих на мелкие лилии, — мешаются с запахом теплой, свежей крови… Крупные псы, весом с человека, сосредоточенно трудятся, обгладывая кости; время от времени раздается треск под мощными зубами — это до мозга добрались… На траве привалилась на рога грустная оленья морда… Двое из охотников жарят мясо, на вертелах над ароматным костром; остальные внизу у ручья; слуги обтирают коней…

Александр с Гефестионом расположились на высокой скале, в первых лучах утреннего солнца. Остальным их видно на фоне неба, но никто их не слышит: слишком далеко. Вот так у Гомера Ахилл с Патроклом уходили от своих товарищей, чтобы поговорить наедине. Но там об этом вспоминает дух Патрокла, когда они делятся горем своим; потому Александр никогда не произносил те строки вслух — не к добру… И сейчас он тоже говорил совсем о другом:

— Это было, как в лабиринте, понимаешь? Темно — и где-то чудовище ждет. А теперь — теперь ясный день, светло вокруг!

— Так надо было раньше поговорить… — Гефестион вырвал клок мха и обтер кровь с руки.

— Я бы только лишний груз на тебя навалил. Ты ведь и так знал, догадывался, и уже скверно было. Ведь правда?

— Правда. Как раз потому и надо было всё в открытую сказать.

— Знаешь, раньше это было бы трусостью. Каждый должен сам со своим демоном управляться. Я когда оглядываюсь на свою жизнь — я везде его вижу; он всегда был со мной; ждал меня на каждом распутье, когда мне надо было встретить его. С самого детства, знаешь?.. Даже желание одно — без действия — даже желание так трудно было выносить!.. Мне иногда Эвмениды снились, как у Эсхила: хватали меня холодными черными когтями и приговаривали «Когда-нибудь ты будешь наш, навечно!» Потому что это меня притягивало как-то, понимаешь?.. Самим своим ужасом притягивало. Некоторые говорят, когда стоят на скале — их пустота тянет, вниз. Казалось, это судьба моя, на роду написано.

— Это я давно знал. Но я тоже твоя судьба, ты забыл что ли?

— Да, конечно, мы об этом часто говорили… Без слов — но это даже лучше; от слов мысли каменеют, как глина от огня… Но вот так оно было. Иногда мне казалось, что я уже от этого освободился, а потом снова сомневаться начинал… Но теперь — когда узнал тайну своего рождения — теперь всё прошло. С тех пор как узнал, что мы с ним не родня. Начал думать, что делать, — и всё стало ясно. Зачем мне это? Чего ради? Почему сейчас? Какая в этом нужда?

— Я ж пытался тебе всё это сказать!..

— Знаю, дорогой, ты говорил. Только я не слышал. И знаешь, меня даже не так он сам угнетал, как это божье «Не смей!» Душа кричит «Я должен!» — а он «Не смей!..» И эта мысль, что его кровь на мне, — это как болезнь… А теперь я свободен от этого, я даже почти перестал его ненавидеть, знаешь?.. Бог меня избавил. А если бы даже я и хотел — сейчас самое неподходящее время. У меня сейчас отлив удачи, перед новым приливом. Он — когда пойдет в Азию — наместником здесь меня не оставит: и в немилости я, и вообще он вряд ли решился бы. Придется ему взять меня на войну. А уж там я смогу ему кое-что показать, да и остальным тоже, всем. Под Херонеей они были мне рады, верно? Если он будет жить — изменится ко мне, когда я выиграю ему несколько сражений. А если погибнет — я буду там, и армия под рукой. Это самое главное.

Взгляд его упал на маленький синий цветочек в трещине камня. Он осторожно поднял головку цветка, назвал его, вспомнил, что отвар хорош против кашля… Потом сказал:

— Но Аттала я убью при первой возможности. В Азии это будет всего проще.

Гефестион в свои девятнадцать уже со счета сбился, скольких он убил. Теперь он кивнул в ответ:

— Да, конечно. Это враг смертельный, от него надо избавляться. А сама девчонка ничего не будет значить без него. Царь другую найдет, как только в поход отправится.

— Я матери то же самое говорил, но… Ладно. Она может думать что хочет — я буду действовать, только когда сам решу. Её оскорбили, естественно что она мести жаждет… Хотя, конечно, как раз поэтому царь и старается убрать её отсюда перед походом; и мне тоже это немало вреда принесло. Но она-то будет строить козни до последнего дня; это у неё в крови, тут ничего не поделаешь. Сейчас вот опять что-то затеяла; то и дело намекает, что хочет меня вовлечь… Но я ей запретил об этом разговаривать. Знать ничего не хочу… — Гефестион заметил, как изменился его голос, и украдкой посмотрел искоса. — Мне надо думать; я планировать должен, а не дергаться каждый день, не хвататься то за одно, то за другое. Должна же она это понимать!

— Наверно, так ей легче, — предположил Гефестион. Самому ему стало теперь совсем легко. (Значит, она сотворила-таки свое колдовство, но дух ответил не тот; хотел бы я знать, что она сейчас думает! ) — Но, так или иначе, на свадьбе она будет в почете… Иначе и быть не может: её дочь и её же брат! Так что царь может чувствовать что угодно, затевать может что угодно, — но тут ему просто придётся ей почести оказать, хотя бы ради жениха. Значит и ты свою долю получишь!..

— Да, конечно… Но главное — это должен быть его день. Он хочет и память людскую, и всю историю переплюнуть. В Эгах ремесленников собралось — видимо-невидимо! А приглашений разослали столько!.. Разве что гиперборейцев не позвал. Ну ладно, надо это пережить, перед Азией. А там всё это будет выглядеть вот так.

Он показал вниз, на равнину, где овцы казались не крупнее муравьев.

— Да, тогда всё это будет мелочью, конечно. Город ты уже основал, а там ты себе царство найдешь. Я это знаю — будто бог мне сказал.

Александр улыбнулся. Сел, обхватил руками колени и стал смотреть на горы перед собой. Где бы он ни был, он никогда не мог надолго оторвать взгляд от линии горизонта.

— Помнишь у Геродота, когда ионийцы послали Аристагора в Спарту, просили прийти и освободить греческие города в Азии? Спартанцы отказались, услышав, что Сузы в трёх месяцах марша от моря. Деревенские псы, не охотничьи… Ну ладно, хватит! Лежать!.. — Годовалая гончая, только что нашедшая его по следу, удрав от охотников, перестала ласкаться и послушно легла, прижавшись к нему носом. Она досталась ему в Иллирии, маленьким щенком; он с ней занимался в свободное время. — Аристагор привез им карту на бронзе — весь мир, с океаном вокруг, — и показал империю персов. "На самом деле задача эта не трудная, потому что варвары не пригодны к войне, а вы самые лучшие и храбрейшие мужи на земле. (Быть может, так оно и было в те времена.)Вот как они сражаются. Вооружены они луками, стрелами и короткими копьями; в поле выходят в штанах, а головы покрывают тюрбаном (Если шлемы есть, то никаких тюрбанов, конечно.), и отсюда видно, как легко их победить. Кроме того, говорю вам, что люди из тех мест имеют больше богатств, чем все остальные в мире, вместе взятые. (Ну, это верно.)Золото, серебро и бронза; узорчатые ткани; ослы, мулы и рабы; и всё это станет вашим, если захотите. Дальше он там перечисляет народы у себя на карте — до Киссии на реке Хоасп. А на ее берегу город Сузы, где Великий Царь держит свой двор и где находятся сокровищницы, в коих хранятся все богатства его. Когда возьмете город — сам Зевс позавидует богатству вашему" Он тогда напомнил спартанцам, как они постоянно дерутся возле своих границ из-за клочков скудной земли, которые и слова доброго не стоят, с людьми, у которых и взять-то нечего… Мол, неужто вам всё это нужно, когда вы можете стать хозяевами Азии?.. А они продержали его три дня — и отказались: слишком далеко от моря, видишь ли!..

У костра протрубил рог, извещая, что завтрак готов. Александр по-прежнему смотрел на горы: к еде он никогда не спешил, как бы ни был голоден.

— Это только Сузы… А о Персеполе он даже и заговорить не успел. Не дали.


По всей Улице Оружейников в Пирее — в порту афинском, — чтобы тебя услышали, надо кричать в самое ухо. Мастерские открыты настежь, чтобы не так жарко от горнов, и чтобы работу видно было. Здесь не цеха готового ширпотреба с их толпами рабов. Здесь лучшие мастера работают по мерке, по глиняным слепкам с обнаженного заказчика. Полдня может уйти на подгонку, и на выбор узора по книгам с образцами… Лишь несколько мастерских делают боевые доспехи; а самые модные работают на тех всадников, кто хочет обратить на себя внимание во время процессии панафинейской. А те приводят с собой всех друзей — если только они в состоянии вынести здешний шум, — так что кто тут пришел, кто ушел — заметить трудно. В комнатах над мастерскими шум почти такой же, но разговаривать можно, если держаться друг к другу поближе; а оружейники от своей работы глохнут, так что подслушивать тут некому.

В одной из таких верхних комнат и происходила эта встреча. Встреча агентов. Ни один из их доверителей никогда не показался бы вместе с другим, даже если бы и была у них возможность увидеться друг с другом. Теперь трое из присутствующих склонились над столом, опершись на локти. Кубки подпрыгивали от ударов внизу, — пол ходуном ходил, — вино плескалось, роняя капли на стол.

Эти трое уже почти добрались до конца долгого спора по поводу денег. Один из них был с Хиоса; оливковую бледность и иссиня-черную бороду унаследовал он от мидийских оккупантов, давно обосновавшихся на острове. Другой — иллириец, из тех мест, что возле границы с Линкестидами. Третий — хозяин — был афинянин; волосы собраны в узел над лбом, а лицо слегка подкрашено.

Четвертый сидел, опершись на спинку кресла и положив руки на сосновые подлокотники, в ожидании пока эти трое закончат свой торг. На лице его было написано, что терпеть всё это — часть его миссии. Светлые волосы и борода чуть отдавали в рыжину; он был с северной Эвбеи, где издавна торговали с Македонией.

На столе лежал восковый диптих и стилос: с одной стороны острый — писать, — а с другой лопаточка, стирать всё написанное в присутствии всех четверых, чтобы каждый знал, что следов не осталось. Афинянин взял стилос и стал нетерпеливо постукивать по столу, потом по своим зубам.

— Все эти дары — они отнюдь не последние знаки дружбы Дария, — сказал хиосец. — Геромен всегда может рассчитывать на место при дворе.

— Он хочет возвыситься в Македонии, а не в изгнание бежать, — возразил иллириец. — Я полагал, все это понимают.

— Разумеется. Мы уже согласовали щедрый задаток… — Хиосец глянул на афинянина, тот чуть кивнул, прикрыв веки. — А основная сумма поступит после восстания в Линкестиде, как договорено. Но мне не нравится, что его брат, вождь, согласился на это. Я обязан настаивать на оплате по результату…

— Резонно, — перебил афинянин, вынув стилос изо рта. Он слегка шепелявил. — Но давайте предположим, что это всё уже улажено, и вернемся к человеку, который значит больше всех остальных. Мой доверитель желает, чтобы он выступил именно в назначенный день.

При этих словах эвбеец тоже склонился над столом, как и все остальные.

— Ты уже говорил об этом, — сказал он. — А я ответил, что в этом нет никакого смысла. Он всегда рядом с Филиппом, он вхож в царскую спальню. У него может быть гораздо лучший шанс и дело сделать, и уйти. Вы слишком много от него требуете.

— Согласно моим инструкциям, — афинянин снова застучал стилосом по столу, — день должен быть именно тот. Иначе мы не станем давать ему убежище.

Эвбеец стукнул кулаком по столу, который и без того плясал. Афинянин протестующе прикрыл глаза.

— Но почему? Ты можешь сказать, почему?!

— Да, почему? — поддержал его иллириец. — Геромену это не нужно. Он будет готов в любой момент, как только новость дойдет до него.

Человек с Хиоса поднял темные брови:

— Моему хозяину любой день годится. Достаточно того, чтобы Филипп не пошел в Азию. Почему ты так настойчиво цепляешься за дату?

Афинянин поднял стилос за оба конца, оперся на него подбородком и откровенно улыбнулся.

— Во-первых, потому, что в тот день все вероятные претенденты на трон и все партии будут в Эгах. Будут в обрядах участие принимать. Никто из них не сможет избежать подозрения; они станут обвинять друг друга — и, скорее всего, передерутся, а это нам весьма полезно. Во-вторых… Я думаю, моему доверителю можно простить маленькую слабость. Ведь это увенчает дело всей его жизни; если вы хоть что-нибудь о нем знаете — вы меня поймете. Он находит уместным, чтобы тиран всей Эллады был низвергнут не как-нибудь во тьме ночной, когда ковыляет с перепоя к себе в постель, а на самой вершине, на самом пике гордыни своей! Если позволите, тут я ним вполне согласен. — Он повернулся к эвбейцу. — А учитывая, какие обиды претерпел твой человек, ему это тоже должно понравиться.

— Да, — задумчиво согласился эвбеец, — наверняка. Но это может не получиться.

— Получится! В наших руках только что оказался распорядок будущих церемоний, мы знаем всё!

Он стал подробно описывать их, пока не подошел к определенному эпизоду — и многозначительно оглядел всех собравшихся.

— Глаза и уши у вас отменные, — поднял брови эвбеец.

— На этот раз вы можете на них положиться.

— Пожалуй. Но наш человек был бы рад еще и выбраться оттуда. Как я уже сказал, у него может быть и лучшая возможность.

— Но не такая изысканная!.. Слава украшает месть, не так ли? К слову, раз уж зашла речь о славе — я посвящу вас в один маленький секрет. Мой патрон хочет быть первым в Афинах с этой новостью, даже до того как новость дойдет до города. Между нами, он собирается иметь видение. А потом, когда Македония вернется в своё племенное варварство… — Он заметил рассерженный взгляд эвбейца и торопливо поправился: — То есть, я хотел сказать, перейдет к царю, который будет готов оставаться дома, — вот тогда он сможет объявить благодарной Греции о своем участии в этом избавлении. Если вспомнить его долгую борьбу против тирании — разве он не заслужил эту скромную награду?

— А чем он сам рискует?! — вдруг выкрикнул иллириец. Хоть молотки внизу грохотали оглушительно, все остальные отреагировали на этот крик сердитыми жестами; но он и внимания не обратил: — Тут человек жизнь свою на кон ставит, чтобы за бесчестье отомстить… А время выбирает Демосфен, чтобы на Агоре пророчествовать?!

Три дипломата красноречиво переглянулись, делясь своим возмущением по поводу этого скандала. Кто еще, кроме лесных дикарей из Линкестиды, мог бы прислать на такую конференцию этого неотесаного мужлана? Трудно было предугадать, что еще придет ему в голову, потому они прервали встречу. Все важные вопросы были уже решены.

Уходили по одному, и не сразу а с интервалами. Последними оставались хиосец и эвбеец.

— Ты уверен, что твой человек не подведет? — спросил хиосец.

— О да! — ответил эвбеец. — Это мы обеспечим.


— Ты был там?.. Ты сам это слышал?..

Весенняя ночь в Македонских горах. Из окон дует, тянет холодом. Факелы дымят на сквозняке; гаснут последние угли на священном очаге, мерцая на древнем, почерневшем каменном барабане. Уже поздно. Наверху сгущаются тени; и кажется, что каменные стены подались внутрь, стараясь подслушать их разговор.

Все гости разошлись, кроме одного. Рабов отослали спать. Хозяин с сыном придвинули три ложа вплотную к одному из винных столиков; остальные, небрежно распиханные по углам, придают комнате разгромленный вид.

— Так ты говоришь, — повторил Павсаний, — ты сам там был?

Он так подался вперед, что пришлось ухватиться за край ложа, чтобы не упасть. Глаза его покраснели с похмелья; но то что он сейчас услышал — заставило протрезветь. Хозяйский сын встретил его взгляд, глаз не отвел. Молодой еще парень, с выразительными голубыми глазами, с тонкими губами под короткой черной бородой…

— Это я спьяну сболтнул. Я ничего больше не скажу.

— Я прошу прощения за него, — сказал отец, Диний. — Что это на тебя накатило, Хиракс? Я ж пытался тебя остановить, а ты и не глянул…

Павсаний повернулся, словно вепрь раненый копьем:

— Так ты тоже знал?!

— Меня там не было, но слухом земля полнится… Мне очень жаль, что ты услышал именно здесь, в моем доме. Трудно было представить, что царь с Атталом могут хвастаться таким делом даже с глазу на глаз, меж собой, а уж тем более в компании. Но ты ж лучше кого другого знаешь, что с ними делает бурдюк.

Павсаний впился в дерево побелевшими пальцами.

— Он пообещал мне, восемь лет назад, что никогда не позволит говорить об этом в его присутствии!.. Только это меня удержало от мести. Он это знает, я ему сказал тогда!

Он своей клятвы не нарушил, — кисло улыбнулся Хиракс. — Он не позволял никому говорить. Он сам говорил. Благодарил Аттала за услугу. А когда Аттал попытался ответить — зажал ему рот, и оба смеяться начали. Теперь я понял, почему смеялись.

— Он клялся мне потоком Ахерона, — почти прошептал Павсаний, — что заранее ничего не знал…

Диний покачал головой:

— Хиракс, я беру свои слова назад, забудь что я тебя упрекал. Раз уж знают многие — лучше чтобы Павсаний от друзей это услышал.

— Он мне сказал тогда, — прохрипел Павсаний, — через несколько лет, видя тебя в почете, все начнут сомневаться в этой истории, а потом и вовсе забудут…

— Клятвы мало чего стоят, если люди чувствуют свою безнаказанность, — сказал Диний.

— Атталу ничто не грозит, — небрежно заметил Хиракс. — Он будет с войсками в Азии, его не достанешь.

Павсаний напряженно смотрел мимо них, на гаснущую, красную головню в очаге. И обратился, вроде, тоже к ней:

— Неужто он думает, что теперь слишком поздно?


— Если хочешь, можешь мое платье посмотреть… — предложила Клеопатра.

Александр пошел за ней в ее комнату, где оно висело на Т-образной подставке: тонкий шафрановый лён, украшенный цветами из драгоценных камней. Её-то не в чем винить, да и разлука скоро… Он погладил её по спине. Несмотря ни на что, предстоящие торжества её манили; побеги радости пробивались из неё, как зелень на выжженном склоне; она начала осознавать, что скоро станет царицей.

— Посмотри, Александр!

Она подняла с подушки свадебный венок — пшеничные колосья и побеги оливы из тонкого золота — и пошла к зеркалу.

— Стой! Не примеряй, это плохая примета!.. Но выглядеть ты будешь прекрасно.

Она слегка похудела в последнее время, и обещала стать интересной женщиной.

— Надеюсь, мы скоро поедем наверх, в Эги. Я хочу посмотреть, как украшают город; когда соберутся все эти толпы — там уже не погуляешь… Ты слышал, какой будет процессия к театру, на посвящение Игр? Всем двенадцати Олимпийцам их посвятят, и статуи понесут…

— Не двенадцать, а тринадцать понесут, — сухо сказал Александр. — Двенадцать Олимпийцев и божественного Филиппа. Но он скромный, его статуя пойдёт последней… Слушай! Что это за шум?

Они подбежали к окну. Подъехавшие слезали с мулов и строились по ранжиру, чтобы идти во дворец. На всех были лавровые венки, а главный держал в руках лавровую ветвь.

— Мне надо вниз. — Александр соскользнул с подоконника. — Это глашатаи из Дельф, с оракулом про войну.

Он быстро поцеловал сестру и двинулся к двери. Ему навстречу входила мать.

Клеопатра заметила, как мать смотрит на сына, мимо неё, и в ней снова шевельнулась давняя горечь… А Александр сразу узнал этот материнский взгляд: она звала его в какую-то тайну.

— Я сейчас не могу, мам. Глашатаи из Дельф приехали. — Увидев, что она собирается заговорить, он быстро добавил: — У меня есть право там быть. И нам с тобой не надо, чтобы об этом забывали. Верно?

— Да, конечно. Тебе лучше пойти.

Она протянула к нему руки; но когда он поцеловал ее — начала что-то шептать. Он отодвинулся.

— Не сейчас, а то опоздаю!

— Но мы должны поговорить сегодня! — сказала она вслед.

Он вышел, сделав вид, что не услышал. Олимпия увидела вопрошающий взгляд Клеопатры и ответила какой-то ерундой по поводу свадьбы. Таких моментов бывало много в жизни Клеопатры, уже сколько лет!.. На этот раз она не расстроилась. Подумала, что станет царицей задолго до того, как Александр сможет стать царём; если вообще когда-нибудь станет.


В Зале Персея собрались главные гадатели, жрецы Аполлона и Зевса, Антипатр — и все прочие, кому ранг или должность позволяли здесь быть. Собрались, чтобы выслушать оракул. Дельфийские посланцы стояли перед тронным помостом. Александр, первую часть пути пробежавший бегом, степенно вошел и встал справа от трона чуть раньше, чем появился сам царь, как и полагалось. Нынче ему приходилось устраиваться самому: никто его вовремя не позвал.

Все ждали, перешептывались. Это было царское дело. С толпами вопрошающих насчет свадеб или покупки земли, или морских поездок, или отпрысков — с ними можно обойтись и простым жребием… А тут седовласая Пифия входила в дымную пещеру под храмом, и ставила треножник возле Пупкового Камня, закутанного священными сетями, и жевала горький лавр, и вдыхала пар из расщелины в скале, и произносила в божественном трансе свои непонятные слова перед проницательным жрецом, который истолкует их в стихах… Дело было серьёзное, и многие с трепетом вспоминали легенды о судьбоносных древних пророчествах. Впрочем, были и другие, кто не ждал ничего кроме какого-нибудь стандартного совета: принести жертвы нужным богам или построить новый храм.

Хромая, вошел царь; сел, вытянув вперед негнущуюся ногу. Двигался он теперь меньше и стал набирать вес; квадратный торс оброс новой плотью. Александр, стоявший чуть позади, обратил внимание, как растолстела шея.

После ритуального обмена приветствиями, главный глашатай развернул свой свиток.

— Аполлон Пифийский — Филиппу, сыну Аминта, царю македонцев отвечает следующее: Дело к развязке идет, ибо жертвенный бык уж увенчан и подошел к алтарю, и забойщик его ожидает.

Все произнесли нужные слова, какие полагаются, чтобы не спугнуть удачу… Филипп кивнул Антипатру, тот с облегчением кивнул в ответ. Пармений с Атталом застряли на азиатском побережье, но теперь главные силы пойдут с добрым предсказанием. Вокруг слышался одобрительный гул. Благоприятного ответа ждали, — богу было за что благодарить царя Филиппа, — но лишь к достойнейшим из достойных, шептали придворные, Двуязыкий Аполлон обращается таким ясным голосом.


— Я специально попался ему на глаза, — сказал Павсаний, — но никакого знака он мне не подал. Учтив, да, но он и всегда такой… А историю эту он знает с детства; я это по глазам его видел, уже давно. Но — никакого знака. Почему, если всё это правда?

Диний пожал плечами и улыбнулся. Этого момента он побаивался. Если бы Павсаний был готов расстаться с жизнью — сделал бы это восемь лет назад. Нет, человек, влюбленный в свою месть, хочет пережить врага, насладиться хочет!.. Это Диний знал по себе, и сам мечтал о таком наслаждении.

— Неужели это тебя удивляет? — сказал он. — Такие вещи замечаются, а потом припоминаются… Можешь быть уверен, что ты будешь под защитой, как друг; если, конечно, поведёшь себя соответственно. Глянь-ка, я тебе принёс кое-что, что тебя успокоит.

Он раскрыл ладонь. Павсаний присмотрелся.

— Знаешь, перстни все одинаковые.

— А ты получше посмотри, запомни. Сегодня вечером, за ужином, увидишь его снова.

— Хорошо, — сказал Павсаний. — Это меня устраивает.


— Слушай, — удивился Гефестион, — на тебе перстень со львом!.. Где ты его взял? Мы тут обыскались — не могли найти.

— Симон нашел, в сундуке с одеждой. Наверно, с пальца свалился, когда доставал что-нибудь.

— Да не было его там, я смотрел!

— Значит, в какую-нибудь складку завалился…

— А ты не думаешь, что он его украл, а после испугался?

— Симон? Не настолько он глуп; все знают, что перстень мой… Похоже, сегодня счастливый день, а?

Он имел в виду, что Эвридика только что разрешилась — и снова девочка.

— Да оправдает бог все добрые приметы! — ответил Гефестион.

Они пошли вниз, ужинать. Александр задержался у входа поздороваться с Павсанием. Вызвать улыбку у такого мрачного человека — это всегда маленькая победа.


Скоро рассвет, но еще темно. В старом театре пылают громадные факелы, на стенах; а маленькие порхают светлячками — это слуги разводят гостей по местам, рассаживают; скамьи покрыты подушками. С гор тянет легкий ветерок, пахнет лесом; а здесь к нему примешивается запах горящей смолы и скученных людских тел.

В самом низу, в круглой оркестре, расставлены по кругу двенадцать алтарей для Олимпийцев. На них горят костры, подслащенные ладаном, освещая ризы хиромантов и сильные тела забойщиков со сверкающими ножами в руках. Издали доносится мычанье и блеянье сегодняшних жертв, беспокойных от шума и факельного огня. Громче всех ревет белый бык, предназначенный Царю Зевсу. Все звери уже украшены гирляндами и венками, у быка рога позолочены.

На сцене царский трон — его резьбу пока не видно в темноте, — а по обе стороны высокие кресла: для сына и нового зятя.

На верхних ярусах собрались атлеты, колесничие, музыканты и певцы, которые будут состязаться на Играх. Предстоящий обряд посвятит их богам. Их много, царских гостей еще больше — небольшой театр уже переполнен. А солдаты, местный простой люд, и горцы, приехавшие на праздник из своей глуши, — те роятся в потемках по склонам вокруг чаши театра или располагаются вдоль дороги, по которой пойдет торжественная процессия. Шум толпы колышется, перекатывается, как волны на галечном пляже… Сосны, черные на фоне первых проблесков зари, трещат под грузом любопытных мальчишек…

Старую, изрытую дорогу к театру подровняли и расширили. Сладко пахнет пыль, прибитая горной росой, пронзительно свеж предрассветный воздух.

Прошли с факелами солдаты, назначенные расчистить путь… Конечно, пришлось кой-кого подвинуть, но все это по-дружески, полюбовно: кто расталкивает, кого расталкивают — они зачастую из одного племени, земляки-родичи… В свете безоблачной зари факелы стали бледнеть.

Розовый свет коснулся вершин за Эгами — и засверкало великолепие парадное: высокие алые шесты с золочеными львами и орлами; и знамена, плывущие по ветру; и гирлянды из цветов и плюща, перевитые лентами… И триумфальная арка, с резьбой раскрашенной про подвиги Геракла… А наверху на арке — Победа протянула вперед позолоченные лавровые ветви, и возле нее, по обе стороны, два мальчика, живых; оба златокудрые, наряжены Музами, фанфары в руках.

Филипп — в пурпурной мантии с золотой пряжкой и в золотом лавровом венке — стоял на древнем каменном акрополе, в переднем дворе, повернувшись навстречу легкому утреннему ветру. Стоял и слушал. Первый посвист птиц на заре, звон и трели музыкальных инструментов — это оркестранты настраиваются, — голоса из толпы, команды распорядителей… И над всем этим неумолчный, низкий рев водопадов. Потом повернулся к востоку, оглядел равнину у Пеллы; увидел море, отражавшее свет зари… Вот оно, его пастбище. Зеленое, сочное, пышное… И соперников больше нет, у всех рога пообломаны!.. Он жадно вдыхал пряный, ласковый ветер.

Рядом с ним, чуть позади, в алой тунике, перехваченной поясом с каменьями, вместе с женихом стоял Александр. На его ярких волосах, свежевымытых и расчесанных, красовался венок из полевых цветов. Добрая половина греческих государств прислала царю золотые венцы, — подарки почетные, — но ему не досталось ни одного.

Во дворе уже построились царские телохранители, приготовились к выходу. Павсаний, их командир, расхаживал перед шеренгами взад-вперед. Когда проходил мимо — люди беспокойно подравнивались или с оружием суетились… Только потом замечали, что он на них и не смотрит.

Невеста стояла на северном бастионе, в окружении женщин своих. Ее только что подняли с брачной постели. Никакого удовольствия она не испытала в эту ночь, но всё оказалось не так уж страшно. Вёл он себя очень прилично, и был не слишком пьян; и о юности её, о девственности её всё время помнил… И даже оказался не так уж и стар… Она его больше не боялась. Перегнувшись через каменный парапет, она сейчас разглядывала длинную змею процессии, собиравшейся под стенами. Рядом стояла мать, смотрела вниз во двор; губы её шевелились, но шепот был не громче дыхания. Клеопатра и не старалась расслышать слова: колдовство она чувствовала, как жар от огня. Но пора отправляться в театр, вон носилки уже готовы… А скоро она поедет в свадебное путешествие — и всё это останется позади. Даже если Олимпия и появится в Эпире — Александрос сумеет с ней управиться. Всё-таки, иметь мужа — это совсем неплохо!..

Зазвучали фанфары Муз. Сквозь Арку Победы, под изумленные возгласы, прошли Двенадцать Богов, двигаясь к своим алтарям. Каждую платформу везут кони, подобранные по масти, в красных с золотом попонах. Деревянные статуи вырезаны в божий рост — пяти локтей — и расписаны афинским мастером, который с самим Апеллесом работал.

Царя Зевса — на троне, со скипетром и орлом, — скопировали, уменьшив, с гигантского Зевса в Олимпии. Трон позолочен, одеяние не гнется от самоцветов и накладного золота… Аполлон одет как музыкант, с золотой лирой… Посейдон на колеснице с морскими конями… Деметра в венце из золотых колосьев, окружена мистами с факелами в руках… Потом царица Гера со своими павлинами… Остряки заметили, что супруга Царя Зевса оказалась от него далековато. Потом Дева Артемида, с луком за плечом, держит за рога коленопреклонного оленя… Дионис, нагишом, верхом на пятнистой пантере… Афина, в шлеме и со щитом, только без аттической совы конечно… Гефест с молотом… Арес, пожирая поверженного врага, сурово смотрит из-под шлема с высоким гребнем… Гермес застегивает крылатые сандалии свои… Едва прикрытая развевающейся вуалью, с крошкой-Эросом возле, восседает на троне из цветов Афродита… Многим показалось, что она смахивает на Эвридику. А та еще не оправилась после родов, сегодня не появится.

Фанфары проводили двенадцатую платформу. Пошла тринадцатая.

Статуя Филиппа сидела на троне с орлом на спинке и с леопардами-подлокотниками, придавив ногами крылатого быка в персидской тиаре и с человечьим лицом. Скульптор сделал царя постройнее нынешнего, и без шрамов, и лет на десять моложе, — но в остальном он был, как живой; казалось, вот-вот зашевелится.

Раздались приветственные крики — но как-то нестройно, не дружно. Слышалось в них чье-то молчание, как холодную струю ощущаешь в теплом море. Один старик, селянин, бормотнул другому:

— Надо было б его поменьше сделать, а?

Оба с опаской посмотрели вслед богам и осенили себя древним знаком, отводящим беду.

Следом двинулась македонская знать, вожди; Александрос Линкестид и все остальные. Видно было, что даже люди из самых дальних гор одеты в хорошую тканую шерсть с отделкой по кайме, и золотая брошь у каждого… Старики вспоминали прежние времена, когда ходили в овчинах, и даже булавка бронзовая роскошью была, — вспоминали и щелкали языками, дивясь как быстро всё изменилось.

Звонкие флейты грянули дорийский марш — пошел первый отряд царской гвардии, с Павсанием во главе. Гвардейцы щеголяли в парадных доспехах, улыбаясь друзьям в толпе. Сегодня праздник; никто не требует суровости, как на учениях… Только Павсаний смотрел прямо перед собой, на высокий портал театра.

Затрубили старинные рога, раздались крики «Да здравствует царь!..» — теперь двинулся вперед сам Филипп. Белый конь, пурпурная мантия, золотой оливковый венец… Его зять и сын — по обе стороны, отстав на полкорпуса.

Из толпы размашисто показывали фаллические знаки на счастье жениху; пожелания выкрикивали, чтобы деток побольше, здоровеньких… Но возле арки ожидала компания молодежи — те дружно завопили: «Александр!..»

Он улыбнулся и посмотрел на них, с любовью. Много лет спустя, уже генералами и сатрапами, они будут хвастаться этим мигом — а их слушатели молча завидовать.

Замыкал шествиевторой отряд стражи. А потом, после всех, пошли жертвы; по одной для каждого бога; первым — белый бык, с гирляндой на шее и с золотой фольгой на рогах.

Из сиянья зари проклюнулось солнце — и всё засверкало. Море, и роса на траве, и хрустальные паутинки на желтом ракитнике; драгоценные камни, позолота, полированная бронза…

Боги въехали в театр. Через высокий портал — и к оркестре. И встали по кругу, каждый возле своего алтаря. Их быстро подняли, установили на постаменты… Тринадцатое божество алтаря своего не имело, но ему здесь принадлежало всё, — его поставили в середине.

Снаружи на дороге, царь подал знак — Павсаний гаркнул команду — передовой отряд царской стражи четко разошелся в стороны, развернулся и примкнул к арьергарду, позади царя.

До театра еще несколько сот шагов. Вожди, оглянувшись, увидели, что гвардия отходит. Похоже, на этот участок пути царь доверяется им?.. Польщенные этой милостью, они расступились, чтобы дать ему место в своих рядах.

Павсаний, не замеченный никем, кроме своих людей, — а те решили, что это их не касается, — Павсаний зашагал к порталу.

Филипп увидел, что вожди его ждут; подъехал к ним, оставив стражу позади, и улыбнулся:

— Идите, друзья мои. Заходите. Я после вас.

Они двинулись вперед. Только один старик не тронулся с места; и спросил с македонской прямотой:

— Без охраны, царь? В этой толпе?

Филипп наклонился и похлопал его по плечу. Он с самого начала надеялся, что кто-нибудь спросит такое, и заранее приготовил ответ:

— Меня мой народ охраняет, этого достаточно. И пусть все иноземцы это видят. Спасибо тебе за заботу, Арей, но ты иди.

Вожди ушли вперед, он придержал коня и снова оказался между женихом и Александром. Из толпы со всех сторон радостные приветствия; и впереди, в театре, тоже друзья… Он широко улыбался; он давно мечтал о таком дне, когда его признают все. Царь, избранный народом! А эти южане смеют называть его тираном — так пусть убедятся!.. Пусть-ка посмотрят, нужен ли ему квадрат копейщиков вокруг, каким окружают себя тираны?.. И пусть Демосфену расскажут. Демосфену!

Он натянул поводья и поманил. Двое слуг подошли к обоим Александрам и встали, готовые принять их коней.

— Теперь вы, сынки.

Александр, смотревший, как вожди входят в театр, быстро оглянулся на отца:

— Разве мы не с тобой?

— Нет, — твердо ответил Филипп. — Неужто вам не сказали? Я иду один.

Жених смотрел в сторону, чтобы скрыть замешательство. Кому идти первым? Неужто им сейчас это выяснять, перед всем народом? Последний из вождей уже входил в портал. Не мог он теперь пойти, один.

А Александр смотрел на дорогу впереди. Освещенную ярким солнцем, широкую, истоптанную, с колеями колес и отпечатками копыт… И такая она пустая — прямо звенит пустотой! Но в конце ее, в треугольнике тени от портала, светятся доспехи и красная полоска плаща. Раз Павсаний там — ему, наверно, приказано так…

Быкоглав насторожился, повел агатовым глазом… Александр тронул его шею пальцем — он замер, будто бронзовый… Жених нервничал. Чего это племянничек время тянет? Бывают моменты, когда начинаешь верить слухам. И глаза у него какие-то странные… Вспомнился тот день в Додоне: резкий ветер, сугробы, овчинная накидка на нем…

— Слазь с коня! — нетерпеливо напомнил Филипп. — Зять тебя ждет.

Александр снова глянул в темный проем портала — потом тронул коленом, придвинул Быкоглава поближе и напряженно посмотрел в глаза Филиппу. Сказал совсем тихо:

— Слишком далеко дотуда. Лучше, если я пойду с тобой.

Филипп поднял брови под золотым венцом. А-а, теперь ясно, чего парень добивается. Ну уж нет, он еще не заслужил, нечего навязываться!..

— Что лучше — это мне решать, — резко сказал он. — Это моё дело. Понятно?

Александр не отводил взгляда, глаза потемнели. Филипп почувствовал себя оскорбленными: никто не смеет так смотреть на царя.

— Слишком далеко… — Высокий чистый голос был ровен, вроде даже бесстрастен. — Позволь мне пойти с тобой. Я за твою жизнь свою отдам, клянусь Гераклом!

В толпе начали переговариваться удивленно. Люди поняли: что-то ненормальное происходит, этого никто не планировал. Филипп хоть и разозлился, но за лицом своим следил. Понизив голос, сказал со злостью:

— Хватит! Мы в театр идем не трагедию разыгрывать. Будешь мне нужен — позову. А теперь, будь любезен, выполняй приказ.

Глаза Александра потухли. Не было в них больше ни заботы, ни просьбы — ничего не было. Осталось чистое серое стекло.

— Слушаюсь, государь.

Он спешился. Александрос с облегчением последовал за ним.

Павсаний отсалютовал, когда шли мимо; Александр ответил мимоходом, продолжая разговаривать с тёзкой. Они поднялись по рампе на сцену, ответили на рукоплескания и заняли свои места.

А на площади Филипп тронул поводья; и хорошо обученный конь пошел парадным шагом, не обращая внимания на шум. Люди поняли, что задумал царь, восхитились — и теперь старались, чтобы он это услышал. Злость его прошла; появились даже приятные мысли. Если бы мальчик выбрал более подходящий момент…

Он ехал, отвечая на приветственные клики. Конечно, хорошо было бы здесь пешком пройти, но эта проклятая хромота достоинства лишает… Но вот театр уже рядом; он уже видел внутри оркестру с богами по кругу… Там в его честь заиграли встречный туш…

Из каменного проема шагнул навстречу солдат, помочь ему спешиться и забрать коня. Павсаний!.. Вот так сюрприз!.. Наверно, ради такого дня решил взять на себя обязанности пажа. Как давно… А ведь это знак примирения; наконец-то он готов простить и забыть. Славно! В былые дни уж я бы одарил его за такое!..

Филипп неуклюже соскользнул с коня, улыбнулся и заговорил… Павсаний схватил его за локоть, левой рукой, глаза их встретились. Правую из-под плаща Павсаний выдернул так быстро, что Филипп не успел увидеть кинжала; только в глазах увидел.

А стража увидела издали, что царь упал, и Павсаний склонился над ним. Наверно, хромая нога подвела, — подумали люди, — а Павсаний подхватить не успел… Вдруг Павсаний выпрямился — и побежал.

Он был восемь лет в гвардии, и последние пять командовал… Это какой-то крестьянин догадался первым:

— Он убил царя!

И только тогда — словно им позволили поверить глазам своим, — только тогда солдаты бросились к театру. Один из офицеров добежал до тела, посмотрел, бешено взмахнул рукой и заорал:

— Догнать!.. Взять его!..

И бурный людской поток помчался за угол, за строения театральные. Возле портала стоял царский конь; но никто не догадался, никто не дерзнул взять его, чтобы догнать беглеца.

Участок земли за театром посвящен Дионису, богу-хранителю, и жрецы засадили его виноградом. Толстые черные стволы пестрели юными побегами и зеленой листвой. На земле между ними блестел шлем Павсания, сброшенный на бегу, красный плащ висел на подпорке… А сам он мчался к старой каменной стене с открытой калиткой. Там ждал верховой, с конем для него.

Павсаний тренировался постоянно, и ему еще не было тридцати; но гнались за ним двадцатилетние, прошедшие у Александра школу горной войны; те были тренированы еще лучше. Несколько из них вырвались вперед, догоняли.

Однако, разрыв сокращался слишком медленно; калитка была уже совсем рядом; человек за стеной и кони уже повернули головы вдоль дороги, готовые рвануть…

И вдруг, словно невидимое копье в него попало, Павсаний рухнул, зацепившись ногой за торчащий корень. Упал плашмя, поднялся на четвереньки, пытаясь выдернуть ногу в сапоге… Но молодые уже стояли над ним.

Он опрокинулся на спину, глядя то на одного, то на другого… Нет, шансов никаких. Но он был готов и к такому, с самого начала… Ну что ж. По крайней мере честь свою он отстоял. Он потянулся к мечу — кто-то наступил ему на руку, другой на грудь… Не успел я порадоваться, подумал он. Не успел.

Человек за оградой, оглянувшись, бросил второго коня, хлестнул своего и помчался карьером. Но замешательство уже прошло. По дороге за виноградником застучали копыта. Всадники мчались в погоню, не жалея коней, зная какая награда их ждет.

А в винограднике к первым охотникам подошли остальные. Офицер посмотрел на тело, из которого — словно из жертвы в давние времена — текла кровь под корни.

— Так вы его прикончили!.. Недоумки! Кого теперь допрашивать?

— Я об этом не подумал, — сказал Леоннат. Опьянение погоней у него почти прошло. — Я боялся, как бы он не ушел.

— А я только о том думал, что он натворил, — добавил Пердикка, вытирая меч юбочкой убитого.

Когда они пошли прочь, Арат сказал остальным:

— Наверно, так оно и лучше. Вы же знаете эту историю. Если бы он стал говорить — царю бесчестье…

— Какому царю? — возразил Леоннат. — Царь убит.


Гефестион сидел где-то в середине амфитеатра, возле центрального прохода.

Друзья, которым хотелось поприветствовать Александра, обошли потом театр вокруг и пробрались через верхний вход. Как правило, здесь были места простого люда; но в сегодняшнем собрании Товарищи Принца были мелкой рыбёшкой. Торжественный въезд богов Гефестион пропустил. Отец его сидел гораздо ниже; мать должна быть среди женщин, по другую сторону театра. Две царицы были уже там, в первом ряду. Он видел, как Клеопатра оглядывается вокруг; любопытствует, как и другие девушки. Олимпия наверно считает это ниже своего достоинства: сидит неподвижно, глядя прямо перед собой, в сторону портала напротив.

Портала Гефестион со своего места не видел, зато хорошо видел сцену и три трона на ней. Сцена украшена великолепно. Сзади и по бокам колонны с резными капителями, на них вышитые занавеси… Музыка звучала оттуда: вся оркестра занята богами.

Гефестион ждал, когда появится Александр, чтобы покричать ему еще. Если хорошо начать, то все подхватят, — а ему это нужно сейчас…

Вот он входит, вместе с Эпирским царем… По театру прокатился приветственный клич. Это ничего, что имена одинаковые, он по звуку поймет…

Он на самом деле понял, улыбнулся… Да, обрадовался, значит на пользу пошло. Театр небольшой; когда он входил, Гефестиону видно было, что он не в себе. Опять на него накатило, грезит о чем-то скверном, так что рад очнуться. Но что может случиться сегодня? Я к нему позже подойду, если получится перед Играми. Когда выберемся в Азию, всё проще будет.

Внизу, в оркестре, статуя царя Филиппа сидит на позолоченном троне. Точно такой же трон ждет на сцене самого царя. С дороги донеслись приветственные возгласы, музыка заиграла громче… Вот она достигла кульминации, перешла в торжественный туш… И вдруг смолкла. И тут из женского сектора, где с ярусов видно портал, раздался пронзительный крик.

Сначала Александр только голову повернул. Потом лицо у него изменилось, он вскочил со своего трона и быстро двинулся через сцену, туда где можно смотреть мимо кулис. Прежде чем снаружи начался шум, он успел пробежать вниз по рампе, через оркестру между жрецами и богами… Волосы развевались, венок упал.

Толпа волновалась, переговаривалась, но все пока оставались на своих местах. Гефестион сбежал по ступеням к среднему проходу и помчался по нему, по кругу, ближе к главному входу. Друзья, приученные действовать быстро, уже бежали за ним. Все засмотрелись на них — зрелище было эффектное, — и это подавляло панику в рядах, пока они не пробегали мимо. Но вот они добрались до крайнего спуска, ведущего к порталу, — а тут ступени уже запружены толпой перепуганных иноземных гостей с нижних ярусов. Гефестион начал пробиваться вперед, как в бою, безжалостно расшвыривая всех вокруг локтями, плечами, головой… Какой-то толстяк упал, повалив других и наглухо заперев проход… На ярусах началась свалка: одни пробивались вниз, другие пытались наверх… Только в центре этого хаоса царил безжизненный покой: деревянные боги, брошенные своими хирофантами, неподвижно смотрели на деревянного царя.

Неподвижная как и они, прижавшись спиной к высокой спинке резного кресла, не обращая внимания на дочь, схватившую её за руку и кричавшую что-то, — царица Олимпия смотрела в сторону портала.

Гефестион далеко обогнал всех своих. Он был вне себя от ярости, готов был убить каждого, кто стоял на пути, и пробивался к цели, невзирая на то, как это удавалось. И вот, наконец, пробился.

Филипп лежит на спине, в груди кинжал. Рукоять — кельтской работы, с тонким плетеным орнаментом из накладного серебра. Белый хитон почти не запачкан кровью: клинок запирает рану. Александр склонился над телом, щупает сердце… Слепой глаз царя прикрыт наполовину; другой смотрит кверху, в глаза над ним. На лице застыл испуг и горестное изумление.

Александр тронул веко открытого глаза — оно безжизненно поддалось.

— Отец, — позвал он. — Отец!..

Потом положил ладонь на холодный влажный лоб. Золотой венец соскользнул, упал на каменную плиту с легким звоном… Лицо Александра застыло на миг, словно мраморное.

Вдруг тело дернулось; рот раскрылся, будто собравшись заговорить. Александр подхватил голову с земли, приподнял, наклонился поближе… Но только воздух вышел из трупа, исторгнутый каким-то спазмом в легких или в животе; отрыжка и чуть-чуть кровавой пены.

Александр отодвинулся.

— Царь мертв.

Он сказал это резко, как боевой приказ. Потом поднялся на ноги и огляделся. Кто-то закричал:

— Его поймали, Александр! И убили на месте!

Широкий вход портала был забит толпой знати. Безоружные ради праздника, они пытались выстроиться в защитную стенку.

— Александр, мы здесь!.. — Это Александрос Линкестид протолкался поближе. Уже успел кирасу где-то найти; сидит как раз; его собственная, что ли?.. Александр насторожился, молча, как собака охотничья. — Давай мы проводим тебя в крепость, Александр. Кто знает, где заговорщики?

Да, подумал Гефестион, кто знает? Но этот здесь неспроста. Почему он в доспехах? К чему готовился? Александр оглядывал толпу вокруг. Это он остальных братьев ищет, подумал Гефестион. Он научился читать мысли своего друга даже по затылку.

— Что случилось?

Толпа расступилась. Антипатр, протолкавшись через сумятицу перепуганных гостей, добрался наконец до македонцев, а те тотчас дали ему дорогу. Он давно уже назначен наместником в Македонии и должен был приступить к обязанностям своим, как только царь выступит в поход. Высокий, в венке, одетый со сдержанной роскошью, он властно огляделся вокруг.

— Где царь?

— Здесь, — ответил Александр, глядя ему в глаза.

Потом отшагнул в сторону.

Антипатр нагнулся, выпрямился… Сказал, словно не веря:

— Но он же мертв!.. Мертв!..

Провел рукой по лбу, зацепил свой венок — и швырнул его на землю.

— Кто?

— Павсаний.

— Павсаний? Через столько лет?.. — И умолк, сообразив, что сказал лишнее.

— Его взяли живым? — спросил Александрос Линкестид, чуть слишком быстро.

Александр помедлил с ответом, чтобы проследить за его лицом. Потом сказал:

— Я хочу, чтобы ворота города заперли, а на стенах выставили людей. До моего распоряжения никого не выпускать. — Осмотрел толпу и добавил: — Алкет, займись этим. Бери своих людей и действуй. Немедленно.

Вот и проклюнулся птенец, подумал Антипатр, я был прав.

— Александр, ты здесь в опасности, — сказал он. — Ты не поднимешься в крепость?

— Всему своё время… Что у них там?

Чуть в стороне Второй Командир царской гвардии пытался совладать со своими людьми, с помощью тех немногих младших офицеров, кого сумел собрать. Но солдаты совсем потеряли голову, — наслушавшись криков, что всех их обвинят в заговоре и цареубийстве, — и теперь с проклятиями набросились на убивших Павсания: ведь все будут думать, что им главного свидетеля убрать надо было… Офицеры надрывались в попытках их перекричать, — но тщетно.

Александр шагнул из темно-синей тени портала в яркий утренний свет. С тех пор, как он вошел в театр, солнце почти не сдвинулось. Он вскочил на низкую стенку возле портала. Шум изменился, и почти тут же стих.

— Александр! — крикнул Антипатр. — Берегись, не подставляйся!

— Гвардия-а!.. Справа-а!.. В фалангу-у!.. Стр-р-ройсь!!!

Бурлящая масса стала приобретать четкие очертания.

— Слушайте все! Я уважаю и разделяю ваше горе! Но нельзя горевать по-бабьи!.. Вы исполнили свой долг; я знаю, что вам было приказано. Сам слышал. Мелеагр!.. Эскорт для царя. Отнесете его в крепость, в малый приемный зал. — Заметив, что тот ищет что-нибудь взамен носилок, подсказал: — За сценой есть носилки, с реквизитом для трагедии.

Он нагнулся над телом, вытащил из-под него складку смятой пурпурной мантии и прикрыл лицо с горестным глазом. Люди, назначенные в эскорт, сомкнулись вокруг своей ноши, пряча ее от лишних глаз.

Александр повернулся к уже молчащему строю.

— Кто поразил убийцу — шаг вперед!

Вышли. Не знали, что их ждет, — награда или казнь, — потому неуверенно, но вышли.

— Мы перед вами в долгу. Не бойтесь, что это забудется. Пердикка… — Юный воин шагнул ближе, лицо его облегченно разгладилось. — Я оставил Быкоглава на дороге. Будь добр, присмотри за ним, пока я занят. Возьми четверых с собой.

— Да, Александр! — Он пошел, сияя благодарностью.

Возникла неловкая пауза: как-то странно смотрел Антипатр, исподлобья. Потом сказал:

— Александр. Царица, матушка твоя сейчас в театре. Быть может, это за ней надо присмотреть?

Александр прошел мимо него и заглянул внутрь через портал. Теперь вокруг стало совсем тихо; только возле входа какое-то движение — это солдаты нашли театральные носилки, задрапированные в черную ткань. Они поставили носилки возле тела Филиппа, подняли его… Плащ соскользнул с лица; офицер прижал веки и придержал, пока не закрылись.

Александр, не двигаясь, продолжал смотреть внутрь. Весь народ уже разбежался оттуда, решив что задерживаться незачем. Боги остались. Афродиту уронили в суматохе; теперь она неуклюже лежала возле своего алтаря; юный Эрос при падении отвалился и облокотился на ее упавший трон. Фигура царя Филиппа прочно сидела на своем месте; ее черные глаза неподвижно смотрели на пустые скамьи.

Александр отвернулся. Он был бледен, но голос остался по-прежнему ровным:

— Да, вижу. Она еще там.

— Она, должно быть, в отчаянье, — бесстрастно сказал Антипатр.

Александр задумчиво посмотрел на него — потом отвернулся, как будто что-то отвлекло взгляд.

— Ты прав, Антипатр. Она должна быть в самых надежных руках. Я буду очень признателен, если ты сам, лично, проводишь ее в крепость. Возьми столько людей, сколько сочтешь нужным.

Антипатр открыл рот… Теперь Александр смотрел ему в глаза, чуть склонив голову набок.

— Как скажешь, Александр, — ответил он. И пошел выполнять свое задание.

Рядом с Александром никого не осталось. Гефестион чуть выдвинулся из окружающей толпы. Он ничего не хотел сказать, не подавал никаких знаков, — просто предлагал свое присутствие, как подсказывало ему чутье. Александр никак заметно не среагировал; но он увидел в этот момент, что богов благодарят за него. И еще увидел свою судьбу: необозримые просторы солнца и дыма. Он не станет оглядываться, куда бы она ни завела его. Всем сердцем принимал он грядущее: и бремя его, и блеск, и тьму.

Офицер скомандовал носильщикам — царь Филипп двинулся в путь, на позолоченных носилках. Из священного виноградника несколько солдат принесли Павсания, на куске изгороди. Он был укрыт собственным рваным плащом, сквозь плетеные прутья капала кровь. Его тоже надо показать народу…

— Приготовьте крест, — сказал Александр.

Вокруг народ, разговоры в толпе создают непрерывный ровный гул, точно так же и водопад шумит… И вдруг над этим шумом зазвенел сильный, неземной крик: это орел взмыл в вышину. В когтях у него извивалась змея, схваченная со скалы. Они сражались и в воздухе: оба целились друг другу в голову, в тщетных попытках нанести смертельный удар. Александр, привлеченный орлиным криком, долго следил за ними — хотел увидеть исход борьбы, — но враги, продолжая сражаться, уносились все выше и выше в безоблачное небо над вершинами гор, превратились в точку среди ослепительного сияния — и пропали из виду.

— Здесь всё кончено, — сказал он.

И распорядился двигаться наверх, в крепость.


С крепостных стен, вся равнина Пеллы — как на ладони. А за ней — море… И яркое солнце проложило через него широкую сверкающую дорогу.

На восток.

От автора

Вся информация об Александре, написанная его современниками, утеряна. Нам приходится полагаться на исторические труды, составленные спустя триста-четыреста лет на основании тех утерянных источников. Иногда в этих трудах есть ссылки на предшественников, но не всегда. Главным источником Арриана был Птолемей, присутствующий в этой книге; но работа Арриана начинается лишь с воцарения Александра. Начало работы Куртиуса утрачено; Диодор, описывающий нужное нам время и много говорящий о Филиппе, почти не упоминает об Александре до начала его правления. Так что о первых двадцати годах — почти двух третях его жизни — мы знаем только от Плутарха. Но Плутарх, рассказывая об этом периоде, на Птолемея не ссылается. Поскольку тот был живым свидетелем этого времени, надо полагать, что он попросту не стал его описывать.

В моей книге рассказ Плутарха увязан с историческим фоном. Я использовала, с должной долей скептицизма, речи Демосфена и Эсхина. Некоторые эпизоды, касающиеся Филиппа и Александра, взяты из плутарховых "Высказываний царей и полководцев" ; и небольшое количество — из Атенеуса.

Возраст Александра, принимавшего персидских послов, я вывела из сохранившихся сведений об их удивлении по поводу его вопросов, совсем не детских. По поводу характера Леонида и того, как он обыскивал сундуки мальчика в поисках материнских вещей, Плутарх дословно цитирует самого Александра. Из других учителей, которых упомянуто несколько, по имени он называет только Лизимаха («Феникса»). Очевидно, Плутарх не слишком высокого мнения о нем. Мнение самого Александра появляется позднее, при описании осады Тира. Александр пошел в горы; Лизимах, хвастаясь, что он не хуже и не старше ахиллова Феникса, настоял, что он пойдет тоже. «Когда Лизимах ослаб и не мог больше идти, Александр, несмотря на наступление ночи и близость неприятеля, отказался оставить его. С несколькими сопровождавшими, они неожиданно оказались отрезанными от своих и были вынуждены заночевать в диком месте, в темноте и лютом холоде.» Александр, безоружный, подкрался к вражескому костру, чтобы стащить оттуда горящую головню. Враги, решив, что он не один, бежали; и Лизимах смог спать около костра. Леонид, оставленный в Македонии, получил только посылку дорогого ладана с издевательской запиской, что отныне ему не придется скупиться перед богами.

Филипп сказал Александру, что тому должно быть стыдно петь так хорошо, очевидно на людях, поскольку об этом стало известно. Я взяла это у Плутарха, который говорит, что Александр никогда после этого не пел. Межплеменная война после того эпизода придумана. Мы не знаем, где и когда Александр впервые познакомился с войной; это можно только предполагать, двигаясь назад от времени его регентства. В шестнадцать лет он был послан командовать чрезвычайно важной экспедицией; причем лучший греческий полководец доверил ему эту миссию, нисколько не сомневаясь, что опытные солдаты пойдут за ним. К тому времени они должны были хорошо его узнать.

Эпизод с Демосфеном в Пелле почти полностью выдуман. Однако правда, что этот оратор, выступая последним, имел как минимум несколько часов, чтобы подготовить свою речь; но, тем не менее, сломался после нескольких неуклюжих фраз и не смог продолжать, несмотря на поощрения Филиппа. Эсхину можно здесь верить, поскольку есть еще восемь свидетелей; но сам ли он это спровоцировал — они к тому моменту были уже давними врагами, — мы знать не можем. Демосфен никогда не любил говорить экспромтом, но нет никаких видимых причин, которые вынуждали бы его к этому. Он вернулся в Афины, люто ненавидя Александра; что примечательно, имея в виду возраст мальчика; и, по-видимому, издевался над Эсхином, обвиняя его в заискивании перед Александром.

Приручение Буцефала Плутарх приводит с такими подробностями, что напрашивается догадка: источником этой истории могли быть рассказы самого Александра, которые он многократно повторял за столом. Я добавила только предположение, что с конем плохо обращались, перед тем как он попал к Александру. По данным Арриана, Буцефалу было уже двенадцать лет; но совершенно неправдоподобно, чтобы царю предложили коня такого возраста, до сих пор не объезженного. Греки умели обучать боевых коней, и это было бы уже сделано. Но я не верю в астрономическую сумму, равную тринадцати талантам: слишком короток век боевого коня (хотя Александр не расставался с Буцефалом до тридцати лет). Филипп вполне мог заплатить такие огромные деньги за того скакуна, который выиграл ему Олимпийские игры, а затем эти истории перепутались.

Годы славы Аристотеля в Афинах начались только после смерти Филиппа; сохранившиеся его труды относятся к более позднему времени. Мы не знаем, чему именно он учил Александра, но Плутарх говорит, что Александр всю жизнь интересовался медициной и естествознанием (будучи в Азии, он постоянно снабжал Аристотеля образцами). Я предположила, что к моменту их встречи этические взгляды Аристотеля уже оформились. Среди утраченных работ Аристотеля была и книга его писем к Гефестиону, чей особый статус он, очевидно, вполне понимал.

Эпизод спасения отца от мятежников взят из Куртия, который рассказывает, как Александр с горечью жаловался, что отец никогда не признавал себя в долгу, хотя ему пришлось спасаться, прикинувшись мертвым.

Комос Филиппа после победы при Херонее описан у Диодора и других авторов, хотя ни один из них не упоминает присутствия там Александра.

Сексуальная жизнь Александра вызывала много споров; причем его хулители утверждали, что он был гомосексуален, а поклонники с негодованием это отрицали. Но ни один из них не задумался, насколько позорным посчитал бы это сам Александр. В обществе, где бисексуальность была нормой, его три династических брака подтверждали его совершенную нормальность. Много говорили о его общей воздержанности; но для современников самой поразительной его особенностью было нежелание пользоваться беззащитными жертвами, будь то плененные женщины или мальчики-рабы, что было общепринятой практикой в то время.

Эмоциональная привязанность к Гефестиону является одним из наиболее достоверных фактов его биографии. И он явно гордился этим. Под Троей, перед всей армией, они вместе почтили могилы Ахилла и Патрокла. Хотя Гомер и не говорит, что те герои были больше, чем просто друзьями, такое мнение было весьма распространено во времена Александра. Если бы он считал это мнение позорящим, то не стал бы так навлекать его на себя самого. После победы при Иссе, когда захваченные женщины семьи Дария оплакивали своего господина, считая его мертвым, Александр пошел к ним в шатер, чтобы утешить, и взял с собой Гефестиона. По словам Куртия, они вошли вместе, одетые почти одинаково; Гефестион был выше ростом и, по персидским понятиям, более импозантен; царица-мать пала ниц перед ним. Когда ее женщины отчаянными сигналами показали ей ее ошибку, она в панике повернулась к настоящему царю; но тот сказал: «Ты не так уж ошиблась, мать. Он тоже Александр.»

Очевидно, что на людях они соблюдали приличия (хотя высокопоставленные чиновники возмущались, видя, как Гефестион читает письма Олимпии через плечо Александра). Никакая физическая близость между ними не доказана; и те, кому мысль эта отвратительна, могут ее отбросить. Но были свидетели высказываний Александра, что сон и секс заставляют его осознавать свою смертность.

Александр пережил своего друга примерно на три месяца, два из которых он провел в пути, перевозя тело из Экбатаны в Вавилон, где он намеревался учредить столицу империи. Невероятные погребальные ритуалы, гигантский костер, просьба чтобы оракул Зевса-Аммона дал мертвому божественный статус, уже дарованный самому Александру (Аммон позволил Гефестиону быть только героем) — всё говорит, что Александр был в тот момент на грани помешательства. Вскоре после того он подхватил лихорадку, но просидел всю ночь на пиру. Хотя он продолжал интенсивную подготовку к следующей кампании пока стоял на ногах, даже дольше, не известно чтобы он обращался к врачам. (Врача Гефестиона он повесил, за небрежность.) Его упрямое нежелание позаботиться о себе выглядит просто самоубийственным, осознанно оно было или нет.

Его опыт на Дионисиях в Эгах придуман, но выражает, по-моему, психологическую истину. Олимпия совершила много убийств; в конце концов, казнить ее Кассандр доверил родственникам ее жертв. Она убила Эвридику с новорожденным ребенком, как только Александр оставил ее без внимания после смерти Филиппа. Многие подозревали, что она замешана и в этой смерти, но никто не доказал. Пророческое «видение» Демосфена — исторический факт.

Читатель, который захочет проследить карьеру Александра в качестве царя, найдет ее в «Жизнеописаниях» Плутарха или в «Истории» Арриана.

Имена

Настоящее имя Александра было, разумеется, Александрос; оно было настолько популярно в Северной Греции, что только в этой книге появляются еще трое носителей этого имени. По этой причине, а также по традиции которой уже две тысячи лет, я называю его здесь на латинский манер.

Я сохранила традиционные формы еще для нескольких очень знакомых имен — Филипп вместо Филиппос, Птолемей вместо Птолемейос, Аристотель вместо Аристотелес, — а также для некоторых географических названий. Однако, слово Буцефал тащит за собой такую тучу клише из девятнадцатого века, что я предпочла его перевести. Дорийско-македонская форма, скорее всего, должна звучать как Букефал. В истории Александра едва ли можно найти такую терминологию, чтобы она нравилась всем. Так что, прошу прощения, я выбрала что нравится мне самой.

Для невесты Филиппа я выбрала имя Эвридика, хотя это было почтительное обращение, дарованное им, а не ее собственное имя Клеопатра, чтобы избежать путаницы с сестрой Александра.

Мари Рено Персидский мальчик

1

Чтобы люди не подумали, будто я — раб без роду и племени, проданный отцом-крестьянином с торгов в засушливый год, скажу сразу: корни нашей семьи уходят в далекое и славное прошлое. Отцом моим был Артембар, сын Аракса, и в жилах моих предков, издавна живших в Пасаргадах, текла древняя царская кровь — кровь великого Кира. Трое моих сородичей сражались за него, помогая царю возвысить персов над мидянами. Наше поместье в холмах к востоку от Суз принадлежало восьми поколениям моих предков, и мне было лишь десять лет, когда не по своей воле я покинул его, но уже тогда я начинал постигать воинское искусство нашего рода, который, увы, на мне заканчивается.

Крепостной холм, истертый непогодой до складывавших его камней, был ровесником нашей семьи. Сторожевую башню древние строители врезали прямо в утес. Оттуда мы с отцом любовались, бывало, рекой, стремительно бегущей по зеленым равнинам к Сузам, городу лилий. Он указывал мне на сияющий дворец, окруженный широкой террасой, и обещал представить самому царю, как только мне исполнится шестнадцат!

То было во дни царя Оха. Мы благополучно пережили его царствование, хоть и был он великим убийцей. Смерть же настигла моего отца оттого, что он остался верен юному сыну царя, Арсу, и борьбе его с визирем Багоасом.

Я был тогда мал, а посему мог бы и не помнить той давней истории, если бы визирь не носил мое собственное имя. В Персии такое — не редкость, но будучи единственным и любимым сыном, я вострил уши всякий раз, когда с удивлением слышал, как мое имя произносят с шипением ненависти.

Владельцы окрестных поместий и придворные владыки, которых мы, как правило, видели не чаще пары раз в году, время от времени проезжали горными дорогами. Наше укрепленное поселение лежало в стороне от их пути, но было удобным местом для встреч. Я любил глядеть на этих великолепных людей, восседавших на высоких конях, и предвкушать грядущие события — опасности я не чуял, ибо никто из них не внушал мне страха. Порой они приносили жертвы у огненного алтаря; приезжал к нам и маг — жилистый старец, любивший карабкаться по окрестным скалам, подобно следующему за козами пастуху, убивая змей и скорпионов. Мне нравилось смотреть на языки пламени, на их отражения в полированных эфесах мечей, в золотых бляхах и богато украшенных шлемах. И думалось мне, так всегда и будет, пока я не присоединюсь к этим могучим воинам уже в качестве мужчины.

Вознеся молитву, они вместе выпивали священный напиток, после чего заводили разговоры о воинской чести.

В этом вопросе я был сведущ. Едва я достиг пятилетнего возраста, меня забрали от воспитывавших меня женщин, дабы обучить верховой езде, метанию из пращи и ненависти ко Лжи. Дух многомудрого Бога питал светлый огонь. Во мраке Лжи таилось безверие.

Недавно умер царь Ох. Мало кто скорбел бы о нем, угасни царь от болезни, но поговаривали, что причина смерти царя — не болезнь, но снадобье. Багоас был высшим властителем государства, уже многие годы правившим наравне с самим царем, а молодой Арс лишь недавно женился, достигнув совершеннолетия. Ох же, имея выросшего сына и многочисленных внуков, начал понемногу урезать власть Багоаса. И умер, когда скорое падение визиря стало казаться очевидным и неминуемым.

«Стало быть, теперь, — рассуждал один из отцовских гостей, — вероломство освободило трон, хотя бы и для полноправного наследника. Сам я не виню Ар-са; сказывают, его честь осталась незапятнанной… Но царский сын еще юн, власть Багоаса возросла вдвое, и отныне старик в любое время может присвоить митру. Ни один евнух не возносился еще столь высоко».

«Не часто, но случается, — ответил отец, — их охватывает подобная жажда власти. Оттого лишь, что у них не может быть сыновей». Он поднял меня, сидевшего рядом, на руки. Кто-то пробормотал благое пожелание.

Гость наивысшего ранга, имевший земли у самого Персеполя, но последовавший за царским двором в Сузы, сказал на то: «Все мы согласны, что Багоас не должен править страной. Имея терпение, мы увидим, как с ним уживется Арс. Пускай он молод; мне кажется, дни визиря уже сочтены».

Не ведаю, как поступил бы Арс, если бы оба его брата не были отравлены. Именно тогда он покинул дворец, дабы сплотить преданных друзей.

Три принца уже достигли совершеннолетия, но все трое по-прежнему оставались близки. Достигнув престола, цари часто отворачиваются от родственников; Арс был не таков. Визирь с подозрением относился к их дружеским беседам, и оба младших брата, один за другим, погибли от мучительных желудочных колик.

Вскоре после этого к нашему поместью прибыл гонец с царской печатью на доставленном свитке. Я был первым, кого встретил отец после отъезда посланника.

«Сын мой, — сказал он, — вскоре мне придется покинуть вас; царь созывает верных товарищей. Настанет время — помни об этом, сын, — когда каждому придется встать на сторону Света в битве с Ложью. — Его тяжелая рука легла мне на плечо. — Тебе непросто будет делить одно имя с исчадием зла. Но это едва ли надолго, Бог милостив. Чудовище в человечьем облике не сможет унести имя с собой, и тебе придется заново отстоять его честь. Тебе — и сынам твоих сынов». Он поднял меня и расцеловал.

Отец распорядился укрепить поместье. Один из склонов холма, на котором оно стояло, был чересчур покат, но стены подняли на несколько рядов и устроили в них удобные для лучников щели.

За день до предполагаемого отъезда к воротам поместья подскакал отряд воинов. Их письмо также было отягощено царской печатью. Мы не догадывались, что послание прибыло из рук мертвеца: Арс разделил участь своих братьев, его малолетние сыновья были задушены. Мужская линия рода Оха прервалась… Взглянув на печать, отец повелел открыть ворота. Всадники въехали на двор.

Увидев все это, я беспечно вернулся в аллеи фруктового сада под стенами башни, к своим детским играм. Потом послышался крик, и я выбежал посмотреть. Пятеро или шестеро воинов выволокли из дверей человека с чудовищной раной в центре лица; кровь стекала ему в рот, струилась по бороде. С него сорвали богатое одеяние — и по плечам мужчины также текла кровь, ибо ушей у него не было. Узнать его я сумел лишь по обуви: то были сандалии моего отца.

Даже сейчас я порой со стыдом вспоминаю, что окаменел тогда от ужаса и молча наблюдал за его смертью, не испустив даже крика. Наверное, отец понял мое состояние, ибо, когда его тащили мимо, он успел прокричать: «Орксинс предал нас! Орксинс! Запомни имя! Орксинс!»

Открытый окровавленный рот и вопль исказили черты, сделав лицо еще страшнее. Не знаю, слышал ли я эти слова, — я только и мог, что стоять там, подобно каменному столбу, когда воины поставили моего отца на колени и, ухвативши за волосы, потянули вперед. Им пришлось пять или шесть раз ударить мечом, чтобы разрубить шею. Пренебрегшие милосердием в своем рвении, эти люди могли отрезать уши и нос уже после того, как отсекли бы голову; визирь не усмотрел бы разницы.

Занявшись отцом, они позабыли о моей матери. Должно быть, она сразу взбежала на башню; в минуту его смерти мать бросилась вниз, так что солдаты упустили возможность надругаться над ней. Падая, она кричала, — оттого лишь, мне кажется, что слишком поздно увидела меня у подножия стены. Мать рухнула на камни двора на расстоянии древка копья от меня, и череп ее раскололся на моих глазах. Верю, дух отца успел увидеть, как бесстрашно она последовала за ним.

У меня были две сестры — двенадцати и тринадцати лет. Была и еще одна, девятилетняя, — от второй жены отца, которую унесла лихорадка. Я слышал их истошные крики. Оставили ли их умирать после того, как солдаты натешились добычей, убили их или захватили живыми, того я не знаю.

Наконец предводитель отряда обратил свой взор на меня, сильной рукой поднял в седло, и мы поскакали прочь. Возле моей ноги болталась окровавленная сума с головой отца. Оставшаяся у меня крохотная часть рассудка озадаченно вопрошала, отчего воин сжалился надо мною. Ответ был дан мне той же ночью.

Нуждаясь в деньгах, мой мнимый спаситель не оставил меня себе. На базарной площади Суз, города лилий, я стоял раздетый донага, пока покупатели распивали из маленьких чашечек финиковое вино, шумно торгуясь. Греческие мальчики воспитываются вне стыда, они привычны к обнаженному телу; у нас же более строгие понятия о благопристойности. В своем неведении я думал, что пасть ниже уже невозможно.

Всего только месяц назад мать выбранила меня за то, что я заглянул в се зеркало. Она сказала, я слишком юн для тщеславия, я же только мельком взглянул на свое лицо — и мало что успел заметить. Мой новый хозяин, однако, не скупился на похвалы: «Настоящая порода, только взгляните. Наследник исконных персов, с грацией косули. Посмотрите на эти тонкие кости, на его профиль — повернись, мальчик, — власы, сиянием подобные бронзе, прямые и мягкие, словно шелк из страны Цинь, — подойди же, мальчик, дай им потрогать. Брови, выписанные тонкой кистью. Эти большие глаза, словно раскрашенные бистром, — о, это озера любви! Эти нежные руки не продаются задешево, чтобы скоблить потом полы… Только не говорите, что вам предлагали подобный товар в пять прошедших лет или даже десять».

Как только он делал паузу, чтобы перевести дух, торговец замечал в ответ, что не намерен покупать себе в ущерб. Наконец тот назвал свою последнюю цену, и воин возопил, что такая сумма — чистый грабеж. Торговец же возразил, что нельзя упускать из виду известный риск: «Мы теряем одного из пяти, когда скопим их».

«Скопим их», — подумал я, в то время как ладонь страха закрыла вежды понимания. Дома я наблюдал за тем, как холостили быка… Я не вздрогнул, не открыл рта, мне не о чем было просить этих людей. Как я убедился на собственном горьком опыте, в сем мире не осталось места для жалости.

Стенами своего двора — по пятнадцати футов высотой — дом торговца напоминал царскую тюрьму. Рабов кастрировали у одной из них, под навесом. Меня опоили слабительным и не кормили; считалось, что так я легче перенесу оскопление. Затем меня втолкнули в холод и пустоту, дав сперва рассмотреть низкий столик с разложенными на нем ножами и специальную раму с торчащими в разные стороны палками, к которым привязывались ноги мальчиков. На раме я увидел зловещие темные потеки и грязные кожаные ремни… Только тогда я бросился к сандалиям торговца и вцепился в них с отчаянным плачем, умоляя о пощаде. Жалости в этих людях было не больше, чем в крестьянах, собирающихся холостить бычка. Они не сказали ни слова утешения; привязывая меня ремнями, они обсуждали какие-то базарные слухи, а затем приступили к делу, и я не слышал уже ничего, только боль и собственные крики.

Говорят, женщины забывают о муках деторождения. Что ж, их направляют руки самой природы. Но ничья рука не сжала мою, дабы облегчить боль — сплошную боль меж почерневшим небом и землей. Ее я буду помнить до самой смерти.

Там была старая рабыня, кутавшая мои сильно гноившиеся раны. Работала она умело и быстро, чистыми руками, ибо мальчики считались достоянием хозяина и, как она призналась однажды, ее прогнали бы, потеряй она хоть одного. Рабыня сказала, что со мной все в порядке, «чистая работа», и позже добавила, глупо хихикая, что я смогу неплохо зарабатывать. Слов этих я тогда не понял; знал только, что она смеялась, пока я корчился от муки.

Как только я поправился, меня продали с торгов. Снова я стоял обнаженный, на сей раз на виду у глазевшей толпы. С помоста виднелся яркий краешек дворцовых стен, где, как обещал мне отец, я должен был в свое время предстать под царские очи.

Купил меня торговец драгоценными каменьями; хоть и не сам он, а жена его выбрала меня, указав красным кончиком пальца из-за опущенных занавесей носилок. Мой хозяин медлил, упрашивая дать новую цену: предложение разочаровало его. От боли и тоски я исхудал, сбросив, вне сомнения, вместе с весом большую часть своей красоты. Перед торгами меня буквально набивали едой, но мое тело неизменно извергало ее обратно, словно бы презрев саму жизнь. Тогда меня решили поскорей сбыть с рук, а жене ювелира хотелось иметь при себе хорошенького пажа, дабы возвыситься над наложницами, и для этой цели я был достаточно пригож. Еще у нее была обезьянка с зеленоватым мехом.

Я очень привязался к этому животному; моей обязанностью было кормить его. Когда я входил, обезьянкабросалась ко мне в объятия, норовя крепко вцепиться в мою шею крошечными черными ручонками. Впрочем, вскоре зверек прискучил госпоже и его продали.

Я все еще был слишком мал и привычно жил сегодняшним днем. Но когда продали обезьянку, я с трепетом заглянул в будущее. Мне никогда уже не бывать свободным человеком, меня так и будут всю жизнь продавать и покупать, как эту обезьянку, и еще — я никогда не стану мужчиной. Ночами эти мысли не давали мне уснуть. А утром казалось, что, лишившись мужского естества, я в одночасье состарился. Госпожа заметила, что я чахну, и повелела кормить меня так, что вскоре начались рези в животе. Но она вовсе не была жестока со мной и никогда не била, не считая тех случаев, когда я нечаянно ломал что-то ценное.

Пока я лежал, приходя в себя, у торговца, на престол воссел новый царь. Прямая линия Оха оборва-лась, так что отныне в царских жилах текла разбавленная кровь каких-то боковых ветвей. Так или иначе, люди хорошо отзывались о государе. Датис, мой хозяин, не приносил новости в гарем, полагая единственной заботой женщин доставлять удовольствие мужчинам, а евнухов — приглядывать за ними. Глава евнухов, однако, с увлечением пересказывал нам все базарные сплетни; почему бы и нет? Это все, что у него было.

«Новый царь Дарий, — поведал нам он, — в достатке наделен и красотой, и доблестью. Когда царь Ох воевал с кардосцами и их могучий силач бросил вызов его воинам, только Дарий решился шагнуть вперед. Он и сам был завидного роста, а пронзив великана первым же дротиком, снискал славу, не потускневшую и по сей день. Не обошлось, разумеется, без разногласий, и маги исследовали небо в поисках знамений, но никто в совете не осмелился оспорить выбор Баго-аса; визиря попросту слишком боялись. Однако до сей поры никто не слыхал, чтобы царь убил кого-нибудь: по слухам, нрава он был самого спокойного и незлобивого».

Слушая рассказ евнуха и качая опахалом из павлиньих перьев перед лицом госпожи, я вспоминал пир по случаю дня рождения отца, последнего в его жизни. Гости правили вверх по склону холма и торжественным шагом вступали в ворота, конюхи принимали у них лошадей. У порога друзей приветствовал отец, рядом с которым стоял тогда и я… Один из гостей возвышался над остальными и столь был похож на бога, что даже не казался мне старым. Он отличался редкостной красотой, а все его зубы еще были на месте, и он подхватил меня, как грудного младенца… Я смеялся тогда. Разве не его звали Дарием? Но какое мне дело до того, кто ныне правит царством? — так думал я, качая свое опахало.

Вскоре, когда эти вести устарели, на базаре заговорили о западных землях. Там жили варвары, о которых рассказывал отец, — рыжеволосые дикари, красившие лица синим. Они жили на севере от Греции, племя, называвшее себя македонцами. Сначала они совершали набеги, затем у них хватило наглости объявить войну, и сатрапы прибрежных областей уже готовились отразить натиск македонцев. Последние новости гласили, что почти сразу после смерти царя Ар-са их собственный царь также был убит, на каком-то публичном представлении, где, как это принято у варваров, расхаживал без охраны. Наследник его был еще достаточно юн, чтобы Персия перестала беспокоиться о вторжении с западных рубежей.

Моя жизнь неспешно текла среди маленьких забот гарема: устраивать постель, приносить и уносить подносы с кушаньями, смешивать шербеты из горного снега и лимонного сока, красить госпоже ногти и отзываться на ласки девушек. У Датиса была всего одна жена, не считая трех молоденьких наложниц, которые были добры ко мне, зная, что их господин не питает пристрастия к мальчикам. Но если только госпожа замечала, что я прислуживаю им, она без жалости таскала меня за ухо.


Скоро мне стали давать небольшие поручения, позволившие выходить в город, — ведь покупка хны, краски для век или ароматных трав для бельевых сундуков могла оскорбить Достоинство главы евнухов; на рыночной площади и в лавках встречал я и других собратьев по несчастью. Некоторые евнухи походили на моего начальника — жирные и неуклюжие, с почти женскими грудями; увидев такого, я снова и снова зарекался умерить аппетит, хотя все еще быстро вытягивался в росте и, стало быть, нуждался в питании. Другие были иссохшие и визгливые, как измученные заботами старухи. Но некоторые держались уверенно и с достоинством, они были высоки и прямы; мне оставалось только догадываться об их секрете.

Настало лето; апельсиновые деревья на женской половине сада наполнили воздух ароматом, мешавшимся с благоуханным потом девушек, в скуке перебиравших пальцами по каменному краю бассейна с рыбками. Госпожа купила мне маленькую арфу, которую следовало удерживать на согнутом колене, и повелела одной из девушек научить меня ее настраивать. Я пел, когда в сад, задыхаясь от спешки и мелко сотрясаясь всем телом, вбежал глава евнухов. Его распирали новости, но он все же сделал должную паузу, чтобы вытереть пот со лба и проклясть жару, заставив всех прислушиваться с нетерпением. Сразу было видно: настал великий день.

— Госпожа, — взвизгнул он наконец, — визирь Ба-гоас умер!

Двор, словно гнездо скворцов, наполнился еле слышным щебетом. Госпожа махнула пухлой рукой, призывая всех замолчать:

— Но как? Неужели ты больше ничего не знаешь?

— Я узнал все в подробностях, госпожа. — Евнух вновь вытер лоб, дожидаясь приглашения сесть. Заговорщицки оглянувшись вокруг, подобно заправскому рыночному рассказчику, он заерзал на подушке. — Эта история уже хорошо известна во дворце, ибо случившемуся было множество свидетелей. Вы, несомненно, услышите все сами. Вы же знаете, госпожа, я умею спрашивать; если кому-то известно, значит, известно и мне. Дело обстоит так: вчера Багоас испросил у царя аудиенцию и получил ее. Мужам подобного ранга, естественно, подают только самые изысканные вина. Внесли напиток, уже разлитый по золоченым чашам. Царь взял свою, Багоас — вторую, и визирь подождал, пока царь не пригубит вина. Какое-то время Дарий держал чашу в руке, говоря о каких-то мелочах и наблюдая за лицом Багоаса; затем сделал вид, что отпил немного, и вновь опустил чашу, не сводя глаз с визиря. А потом сказал: «Багоас, ты верно служил трем царям. Государственный муж твоих заслуг должен быть отмечен подобающей ему честью. Выпьем же за здоровье друг друга — вот моя чаша, возьми ее; я же выпью из твоей». Виночерпий подал евнуху царскую чашу и передал вторую царю…

Выдержав необходимую паузу, евнух продолжал: — Лицо, соблаговолившее поведать мне об этих событиях, сравнило цвет щек визиря с бледным речным илом… Царь выпил, и наступила тишина. «Багоас, — сказал он. — Я допил вино; жду теперь, чтобы и ты выпил за мое здоровье». Тогда Багоас прижал к груди ладонь, набрал воздуху и молил царя извинить его немощь; у него потемнело в глазах, и он испрашивал разрешения удалиться. Но царь ответил: «Садись, визирь. Это вино — твое лучшее лекарство». Тот сел; похоже, ноги попросту изменили ему. Чаша тряслась в руке, и вино начало проливаться. И тогда царь при встал в своем кресле, повысив голос так, чтобы слышали все: «Пей свое вино, Багоас. Ибо говорю тебе и не лгу: что бы ни было сейчас в твоей чаше, тебе лучше осушить ее одним глотком». Тут визирь выпил. И когда он встал, чтобы уйти, царская охрана приступила к нему с поднятыми пиками. Царь же дождался, пока яд не начал действовать, и только тогда оставил их, приказав ждать конца. Говорят, визирь умирал не менее часа.

Раздалось немало восклицаний, походивших на звон монет в шапке искусного рассказчика. Госпожа спросила о человеке, предупредившем царя. Глава евнухов с лукавым видом понизил голос:

— Царскому виночерпию пожаловано почетное одеяние… Кто знает, госпожа? Некоторые говорят, что царь не забыл о смерти Оха и что, обменявшись чашами, визирь прочел свою судьбу на его лице, но уже ничего не мог сделать. Пусть ладонь благоразумия закроет мудрые уста.

Значит, божественный Митра, покровитель правой мести, свершил свой суд. Отравитель умер от яда, как того и заслуживал. Но для богов век — мгновение. Мой тезка погиб, как и обещал мне отец; но Багоас покинул сей мир слишком поздно и для меня, и для сынов моих сынов.

2

Два года я прислуживал в хозяйском гареме, где более всего страдал от невыносимой скуки, вполне способной заморить человека до смерти. Я подрос, и хозяевам пришлось дважды сменить мою одежду. И все же мой рост рано замедлился. Дома говорили, что я буду таким же высоким, как отец, но оскопление, должно быть, причинило мне не только боль. Я и сейчас немногим выше подростка и всю жизнь сохранял мальчишескую стройность.

Как бы то ни было, на базаре мне не раз доводилось слышать похвалы своей красоте. Порой со мной заговаривали мужчины, но я отворачивался от них; по простоте душевной мне казалось, что они не заинтересовались бы мною, зная, что я — раб. И все же меня радовала возможность спастись на время от женской болтовни, окунуться в краски базарной жизни и глотнуть свежего воздуха.

Теперь уже и хозяин стал давать мне простые поручения: отнести записку ювелирам новой лавки, например, или что-нибудь в том же роде. Я побаивался царских мастерских, но Датис, казалось, считал, что делает мне приятное, посылая туда. Ремесленники в основном были греческими рабами, ценимыми за мастерство. Естественно, на лице у каждого было проставлено клеймо, но то ли в качестве наказания, то ли с целью предотвратить побег вдобавок их часто лишали ноги, а порой и обеих. Тем из них, что вращали точильные круги, шлифуя геммы, в работе были нужны и руки, и ноги; чтобы их легче было выследить в случае побега, им отрезали носы. Я старался смотреть куда угодно, только не на них, — пока не заметил испытующий взгляд ювелира, явно подозревавшего меня в желании что-то стянуть.

С детства я знал, что, после трусости и Лжи, наибольшим позором для благородного человека было занятие торговлей. О продаже и речи быть не могло; даже купить что-либо считалось бесчестьем. Все необходимое знатному мужу даст его собственная земля. Даже зеркальце моей матери, с выгравированным на нем крылатым мальчиком, доставленное из далекой Ионии, попало в наш дом с ее приданым. Как бы часто мне ни приходилось покупать что-то, всякий раз я испытывал жгучий стыд. Правду говорят люди, все познается лишь на собственном опыте.

Для ювелиров то был скверный год. Царь отправился на войну, оставив Верхний Город безлюдным, подобно кладбищу. Юный царь македонцев добрался до Азии и захватывал греческие города один за другим, изгоняя персов. Ему было тогда немногим более двадцати, и сатрапы прибрежных областей не приняли его всерьёз. Но он разбил их и, переправившись че-рез Граник, заставил считать себя еще более опасным противником, нежели его отец.

Поговаривали, что македонский царь не был женат и что в походе его не сопровождали домочадцы — одни лишь воины, словно тот был не царем, а каким-нибудь разбойником. Зато его армия могла передвигаться необыкновенно быстро, даже по незнакомой горной стране. Гордость заставляла его носить блестящие доспехи, чтобы его всегда можно было увидеть в бою. О доблести его ходило множество историй, которые я не стану пересказывать, ибо те из них, что были правдивы, известны ныне всему свету; лживых же мы слышали достаточно. В любом случае молодой царь македонцев уже достиг всего, к чему стремился его отец, и явно не собирался останавливаться.

Дарий между тем созвал армию и самолично отправился навстречу. А так как царь царей не путешествует в одиночестве, подобно юному набежчику с Запада, он захватил с собой двор и домочадцев, с их собственными слугами, равно как и гарем — с матерью царя, самой царицей, принцессами и маленьким наследником, со всеми их непременными спутниками: евнухами, цирюльниками, швеями, прачками и так далее. Царица, слывшая исключительной красавицей, всегда приносила местным ювелирам хороший доход.

Приближенные царя также взяли на войну своих женщин, жен или наложниц — просто на тот случай, если поход затянется надолго. Так что в Сузах перевелись покупатели, за исключением тех, что могли позволить себе лишь дешевые побрякушки.

Той весной госпожа не получила нового наряда и целыми днями обращалась с нами неласково. Самая хорошенькая из наложниц приобрела новую вуаль, что на неделю сделало жизнь в гареме невыносимой. У главы евнухов стало меньше денег на покупки, чем обычно; госпожа оказалась урезана в сладостях, рабы — в пище. Мне же оставалось только щупать худую талию и с превосходством поглядывать на других евнухов.

Я становился все выше. Хотя я опять вырос из прежней своей одежды, на обновки вовсе не рассчитывал, но, к моему удивлению, хозяин все же купил мне красивую тунику, шаровары с поясом и верхнюю куртку с широкими рукавами. На поясе даже был золотой ободок. Новое одеяние столь меня обрадовало, что, надев его впервые, я нагнулся над бассейном рассмотреть себя и не был разочарован.

В тот же день, вскоре после полудня, хозяин позвал меня в комнату, где обычно обсуждал дела с гостями. Помню, мне показалось странным, что Датис избегает поднимать на меня глаза. Начертав несколько слов и скрепив их печатью, он обратился ко мне:

— Отнеси это ювелиру Обару. Отправляйся сразу в мастерские, не шляйся по базару. — Оторвав взгляд от своих ногтей, он посмотрел на меня. — Обар мой лучший покупатель, так что постарайся быть с ним почтительным.

Его слова поразили меня.

— Господин, я никогда не был невежлив с покупателями. Неужели кто-то пожаловался на меня?

Дальнейшее запомнилось мне лишь смутно. Память моя сохранила лишь нестерпимую вонь его тела и прощальный подарок: когда все кончилось, Обар наградил меня кусочком серебра за труды. Серебро я отдал прокаженному на базаре, принявшему его на лишенную пальцев ладонь и пожелавшему мне долгой жизни.

Я думал об обезьянке с зеленоватым мехом, которую унес мужчина с жестоким лицом, намеренный обучить ее каким-то базарным трюкам. Мне пришло в голову, что, наверное, ювелир решил «опробовать» товар, прежде чем сделать покупку. Я бросился к канаве; меня так рвало, что, казалось, еще немного — и я извергну собственное сердце. Никто даже не поглядел в мою сторону. Весь в холодном поту, я вернулся в дом своего господина.

Хотел Обар купить меня или нет, того я не знаю, но хозяин явно никого продавать не собирался. Ему было гораздо проще снова и снова оказывать Обару эту маленькую услугу — он одалживал меня ювелиру дважды в неделю.

Сомневаюсь, чтобы мой господин хоть раз задумался, каким словом люди могли назвать его поступок. Вскоре обо мне прослышал приятель Обара и, должно быть, позавидовали Не будучи сам торговцем, он платил монетами; он-то и передал добрую весть дальше… Уже очень скоро меня посылали к кому-то практически ежедневно.

Когда тебе двенадцать лет, о смерти можно мечтать, но мечта эта должна быть слишком ясной, чтобы действительно решиться наложить на себя руки. Я часто думал о смерти; мне снились кошмары, в которых мой безносый отец выкрикивал уже мое имя, вместо имени предателя. Но в Сузах не было достаточно высоких стен, чтобы я мог, вслед за матерью, броситься и разбиться о камни; никакой иной способ я не считал надежным. Что же до бегства, то перед глазами у меня был наглядный пример для подражания: обрубки ног рабов царского ювелира.

Стало быть, я ходил к своим клиентам, как мне приказывал мой господин. Некоторые из них были лучше Обара, другие — хуже стократ. Я еще могу припомнить, как замирало холодным комком сердце, когда мне доводилось подходить к незнакомому еще дому; как однажды мне приказали выполнить некую прихоть, которую я не могу описать здесь, и я вспомнил отца: уже не страшную маску, а гордого мужа, стоящего на пиру в честь своего последнего дня рождения, наблюдающего при свете факелов за тем, как наши воины танцуют с мечами… Чтобы почтить его память, я вырвался из объятий мерзавца и назвал его именем, которого тот заслуживал.

Из боязни испортить дорогую вещь, мой хозяин не стал наказывать меня освинцованной плетью, часто гулявшей по плечам нубийца-привратника, — но и трость его оказалась вполне тяжела. С еще гудевшей спиной я был послан назад — вымолить прощение у клиента и исполнить его просьбу.

Более года я вел подобную жизнь, утешая себя лишь тем, что когда-нибудь выйду из детского возраста и мои мученья закончатся сами собой. Госпожа ничего не знала о них, и я старался обмануть ее, всегда держа наготове подходящий рассказ о прошедшем дне. В ней было больше благопристойности, чем в муже, но госпожа не имела власти спасти меня. Если б только она узнала правду, домашний очаг превратился бы в кошмар, пока — во имя мира в семье — Датис не продал бы меня за лучшую цену, которую ему могли посулить. Стоило мне вспомнить о покупателях — и ладонь благоразумия прикрывала мои уста.

Всякий раз, проходя по базару, я представлял, как люди говорят меж собой, указывая в мою сторону: «Вон он идет, этот продажный мальчишка Датиса». И все-таки мне частенько доводилось бывать там, чтобы удовлетворять любопытство госпожи. До Суз добрались слухи о том, что царь держал великую битву с Александром у морского города Исса и проиграл ее. Дарий, единственный из всего войска, спасся на коне, бросив колесницу и доспехи. Что ж, царь остался жив, думал я, многие сочли бы его участь везением.

Когда до нас дошли наконец достоверные рассказы, мы узнали о захвате гарема с царицей, матерью Дария и всеми детьми. У меня были веские причины догадываться об их дальнейшей участи. Крики сестер все еще звенели в моих ушах; я представлял себе малолетнего принца на остриях пик, что, без сомнения, случилось бы и со мною, если б не жадность моего «спасителя». Впрочем, я никогда не видел всех этих людей и, поспешая к дому некоего господина, кото-рого знал чересчур хорошо, сохранил немного жалости и для себя самого.

Позже кто-то принес весть — и клялся, что она явилась прямиком из Киликии, — будто бы Александр поселил царственных женщин в отдельном павильоне и, не допустив до них солдат, оставил им даже прислугу. Говорили, что и наследнику была сохранена жизнь… Над рассказом смеялись, ибо никто и никогда не вел себя подобным образом во время войны, не говоря уже о варварах с запада.

Царь спешно отступил к Вавилону и остался там на зиму. Весной же, однако, он вернулся в Сузы из-за жары — отдыхать от трудов, пока его сатрапы собирают новое воинство. Только нужды гарема удержали меня от того, чтобы бежать глазеть на царскую кавалькаду: любой мальчишка, каким я отчасти еще был, не смог бы устоять перед подобным зрелищем. Ждали, что Александр двинется теперь в глубь персидских земель, но у него хватило безрассудства осадить вместо этого Тир — хорошо укрепленную крепость на острове, способную выдержать десять лет осады. Пока македонец развлекался подобным образом, царь вполне мог наслаждаться отдыхом.

Теперь, когда царский двор воротился, пусть даже без царицы, я уповал на то, что к ювелирам вновь вернутся их доходы; тогда, возможно, мне позволят свернуть свою торговлю и остаться прислуживать в гареме. Некогда подобную жизнь я находил скучной; ныне она манила к себе, подобно пальмовой роще в сердце пустыни.

Вы считаете, наверное, что к тому времени я уже мог бы смириться со своим занятием. Но мальчик тринадцати лет — это все тот же десятилетний ребенок, пусть даже проживший еще три долгих года… Среди холмов, далеко-далеко, я еще способен был различить развалины отчего дома.

У нескольких клиентов я мог бы, подластившись, выклянчить хорошие деньги, которые можно было не показывать хозяину. Но я скорее вкусил бы верблюжьего помета, чем попросил бы; некоторые, однако, были столь утомлены моей угрюмостью, что одаривали меня в надежде увидеть улыбку. Другие старались причинить мне боль самыми разными способами, но я быстро понял, что они станут мучить меня в любом случае, а мольбы только подхлестнут их. Худший из всех оставил меня в рубцах с ног до головы, и хозяин отказал ему впредь, но не из сострадания ко мне, а потому лишь, что тот портил чужое добро. С другими я познал изобретательность любви и потому не отказывался улыбнуться за серебряную монету, но, получив ее, покупал курительное зелье. Надышавшись им до полного отупения, я хладнокровно мог исполнять их прихоти; потому меня и по сей день еще мутит от его сладкого запаха.

Некоторые были по-своему добры ко мне. С ними мне казалось даже, что оказанное уважение требует чего-то взамен. Не ведая другого способа воздать им за доброту, я старался доставить удовольствие, и они рады были научить меня делать это лучше. Так я познал начала искусства.

Был среди них один торговец коврами, который, закончив, обращался со мной как с дорогим гостем: усаживал рядышком, наливал вина и вел долгие беседы. Вину я был рад, ибо порой торговец делал мне больно; впрочем, он всегда был ласков со мной и старался доставить радость. Боль свою я скрывал — из гордости или от стыда, сколько его еще во мне оставалось.

Однажды он принял меня, вывесив на стене ковер, потребовавший от мастеров десяти лет работы. Торговец сказал, что хочет насладиться им прежде, чем ковер будет отправлен заказчику — другу самого царя, привыкшему к исключительному изяществу. «Быть может, — произнес в задумчивости торговец, — он знавал и твоего отца».

Я же почувствовал, как кровь отхлынула от лица, как похолодели ладони. Все это время я полагал свое имя собственной тайной, а имя отца — свободным от позора. Теперь же я понял, что хозяин узнал мою тайну от торговца рабами и похвалялся ею. Почему бы нет? Визирь, местью коего я лишился родных, опозорен и убит; оскорблять его ныне уже не считается изменой. И я съежился, подумав о нашем имени в устах всех тех, кто прикасался ко мне…

Прошел месяц, но я так и не сумел привыкнуть к этой мысли. Я с радостью убил бы многих своих клиентов за то, что они знали. И когда за мною вновь послал торговец коврами, я был лишь благодарен, что это он, а не кто-нибудь похуже.

Я прошел прямо во двор с фонтанчиком, где он иногда любил посидеть на подушках под лазурным навесом, прежде чем ввести меня в дом. Но на сей раз торговец был не один; рядом с ним сидел какой-то другой мужчина. Я застыл в дверях, страшась, что опасливые мысли ясно читаются на моем лице.

— Входи же, Багоас, — позвал торговец. — Не пугайся так, милый мальчик. Сегодня мы с моим другом не спросим с тебя ничего, кроме свежести твоего присутствия и удовольствия от твоего чарующего пения. Рад видеть, что ты захватил арфу.

— Да, — отвечал я, — хозяин передал мне вашу просьбу.

Я не знал только, спросил ли Датис за это больше обычного.

— Входи. Мы оба измучены заботами прошедшего дня, согрей же нам души своим искусством.

Я пел для них, повторяя про себя: «Нет, они не успокоятся на пении». Гость не походил на купца; он был совсем как один из друзей отца, пусть не с таким грубым лицом. Какой-то покровитель торговца, думал я. И сейчас меня подадут ему на блюде, выложенном зеленью.

Я ошибался. Меня попросили спеть еще, потом мы говорили о всяких мелочах, а вскоре меня отпустили, сделав маленький подарок. Такого со мной еще не бывало… Когда дверца во дворик закрылась за моей спиной, я услышал ровное гудение их голосов и знал, что говорят обо мне. Что ж, решил я по дороге домой, сегодня я дешево отделался. Значит, скоро мы еще встретимся с этим «другом».

Так и вышло. На следующий же день он купил меня.

Вот так, подобно обезьянке, я провалился вдруг в еще неизвестную новую жизнь. Госпожа едва не утопила меня слезами; меня словно завернули в мокрую простыню. Конечно же, он продал меня, не спросив мнения супруги. «Ты был таким нежным мальчиком, таким милым. Я знаю, даже сейчас ты оплакиваешь родителей, я видела скорбь на твоем лице… Я молюсь о добром господине для тебя; ты ведь еще сущее дитя… Так спокойно, так уютно тебе было с нами…»

Мы заплакали снова, и все девушки в гареме подошли обнять меня на прощание. Надушенная свежесть их тел казалась сладостной в сравнении с дурными воспоминаниями. Мне было тринадцать, но я мнил, что повидал уже все в этой жизни и, доживи хоть до пятидесяти, не узнаю ничего нового.

Я покинул дом наутро: за мною пришел исполненный достоинства евнух лет сорока, с приятным лицом и все еще следивший за фигурой. Он держался со мной столь вежливо, что я решился спросить у него имя своего нового хозяина. Евнух слегка изогнул губы в осторожной улыбке: «Сначала нужно увериться, что ты подходишь ему. Сдержи любопытство, мальчик, в свое время ты все узнаешь».

Я чувствовал, он что-то скрывает, пусть не из злого умысла. И, пока мы шли через базар к тихим улочкам с большими домами, надеялся, что вкусы моего нового господина не окажутся слишком необычными.

Дом был похож на все остальные. От улицы его, как и прочие богатые особняки, скрывала высокая стена с громадными воротами, щедро обитыми листами бронзы. Внутренний двор украшали высокие деревья, чьи верхушки едва виднелись из-за стены. Все здесь казалось величественным и очень старым. Евнух отвел меня в маленькую комнату в крыле прислуги — каморку с единственной кроватью. Впервые за три года я усну, не слыша свистящего храпа главы евнухов… На кровати лежала стопка чистых одежд. Они казались скромными по сравнению с моим костюмом; только надев их, я убедился, что они куда удобнее и прочнее. Евнух поднял прежнюю мою одежду двумя пальцами и фыркнул: «Безвкусная дешевка. Здесь она тебе не понадобится. Ладно, какое-нибудь бедное дитя будет ей радо».

Я думал, что теперь меня отведут прямо к господину; тем не менее я считался недостойным увидеть его лик без особой подготовки, начавшейся в тот же день.

То был огромный старый дом, с опоясавшей двор прохладной анфиладой запущенных комнат. Казалось, здесь никто не живет, — обстановка некоторых состояла лишь из древнего сундука или старого дивана с вытертой обивкой. Пройдя через них, мы все же попали в комнату с полным набором мебели; мне подумалось, впрочем, что ею не пользовались, а просто хранили там. У стены стояли стол со стулом, покрытым чудесной резьбой; был здесь и буфет, уставленный красивыми сосудами из глазурованной меди; к другой же стене была придвинута пышно убранная кровать с вышитым балдахином. Странно, но она была застелена, и рядом с ней стояли скамеечка для одежды и ночной столик. Все здесь было отполировано до блеска, но комната почему-то все равно не казалась обитаемой. Резные окна облепили гирлянды ползучих растений, отчего свет в ней отдавал зеленью, словно вода в бассейне с рыбками.

Как бы то ни было, вскоре я обнаружил ответ на загадку. Комнату специально подготовили для моего обучения.

Изображая хозяина, евнух уселся на резной стул, дабы показать мне, как именно нужно предлагать то или иное блюдо, наливать вино, ставить чашу на стол или вкладывать ее в руку господина. В его манерах сквозила надменность благородства, но ни разу он не ударил и не выбранил меня, а потому я не чувствовал враждебности к этому человеку. Вскоре я понял, что тот трепет, который евнух старался внушить мне, тоже был частью подготовки, и, осознав это, действительно испытал растущий страх.

Сюда же мне принесли и полуденную трапезу; выходит, я не должен есть в обществе простых слуг. С тех пор, как мы вошли в дом, я вообще никого здесь не видел, кроме приведшего меня евнуха. В конце концов мне стало немного не по себе: я испугался, что меня оставят здесь на ночь, в этой огромной и страшной постели, посреди комнаты, кишащей призраками; в последнем я был вполне уверен. Но после ужина я вернулся в свою крошечную комнатку… Даже нужник, которым я пользовался, казался давно никем не посещаемым — разве только огромными пауками, прятавшимися в облепившей его листве.

На следующее утро евнух вновь прогнал меня через все вчерашние уроки. Он казался довольным мною ровно настолько, насколько это вообще мог выказать человек с его чувством собственного достоинства. Ну конечно же, подумалось мне, он ожидает прихода господина! Вздрогнув, я сразу выронил блюдо.

Внезапно дверь распахнулась и, как будто за нею открылся сад, полный ярких цветов, в комнату для занятий вошел юноша. Он уверенно шагнул к нам: веселый, красивый, с золотыми украшениями и в богатой одежде, пахнущий тонкими и дорогими духами. Я далеко не сразу осознал, что, хоть ему было не менее двадцати, он оставался безбородым: на вид юноша более походил на гладко выбритого грека, нежели на евнуха.

— Привет тебе, оленеглазый отрок, — сказал он, щедро обнажив зубы, похожие на горсть свежеочи-щенного миндаля. — Что же, по крайней мере однажды мне сказали чистую правду. — Юноша повернулся к моему наставнику. — И как идут дела?

— Вовсе не плохо для первых занятий, Оромедон. Со временем из него выйдет что-то путное. — В голосе евнуха звучало уважение, но он говорил с юношей скорее как с равным. Хозяином Оромедон явно не был.

— Поглядим. — Юноша подал знак невольнику-египтянину поставить на пол ношу и покинуть нас.

Я вновь повторил пройденный урок, и, когда собрался наполнить чашу вином, он сказал:

— Ты слишком сильно согнул локоть. Попробуй вот так, — он поправил меня, легко прикоснувшись к моей руке кончиками пальцев. — Видишь? Получается гораздо грациознее.

Предложив блюдо со сладостями, я замер, ожидая порицания.

— Неплохо. Теперь давай-ка проделаем то же самое еще разок, но с настоящим сервизом.

Из принесенного рабом тюка он вынул сокровище, при виде которого я зажмурился. Здесь были чаши, кувшины и блюда из чистого серебра с искусной гравировкой, инкрустированной золотыми цветами.

— Ну-ка, — сказал юноша, небрежно отодвигая медный сосуд. — Видишь ли, в руках, держащих воистину прекрасные вещи, есть несомненная красота, но достичь совершенства можно, лишь ощутив их благородный вес.

Его удлиненные темные глаза послали мне тайную улыбку.

Когда я осторожно поднял блюдо, Оромедон вскричал:

— Вот! В нем есть этот дар! Он не боится брать их, зная, как с ними следует обращаться. Кажется, у нас все будет отлично.

Оглянувшись вокруг, юноша спросил в недоумении:

— Но где же подушки? И столик для вина? Он ведь должен научиться служить в опочивальне.

Мой прежний наставник вперил в него вопрошающий взгляд.

— О да, — ответил юноша, тихо рассмеявшись; его золотые серьги мелодично звякнули. — В этом ты можешь быть уверен. Просто вели прислать сюда необходимое, и я все покажу ему сам. Я не стану беспокоить тебя.

Когда подушки были доставлены, он уселся на одну из них и показал, как следует подавать господину поднос, не поднимаясь с колен. Он вел себя столь по-дружески, даже указывая на мои ошибки, что я справлялся с этой новой для меня работой, не боясь показаться неуклюжим. Поднявшись, Оромедон похвалил меня:

— Замечательно. Быстро, ловко и плавно. А теперь давай приступим к обрядам спальни.

— Боюсь, господин, я еще не успел обучиться — ответил я, потупившись.

— Вовсе не обязательно называть меня господином. Это всего лишь игра, вторящая всем церемониям. Я же должен обучить тебя другим вещам. В спальне, разумеется, полно церемоний, но нам следует лишь быстро пробежать их; почти все здесь будут делать люди повыше рангом, чем мы с тобой. Впрочем, не сплоховать в случае чего тоже весьма важно. Начнем с кровати, которую уже должны были приготовить. — Мы вдвоем откинули расшитое покрывало; постель была застелена простынями плетеного египетского полотна. — Как, без благовоний? Не знаю, кто готовил для нас эту кровать: все равно как в постоялом дворе для погонщиков верблюдов. Ну, как бы там ни было, представим себе, что благовония все же рассыпаны.

Встав у кровати, Оромедон потянул с головы свою шляпу-петас.

— Это сделает какой-нибудь сановник действительно высокого ранга. Теперь, чтобы снять пояс, требуется сноровка; само собой, господин не станет оборачиваться, чтобы помочь тебе. Просто обхвати мою талию и скрести ладони; вот-вот, именно так. Потом халат. Начинай расстегивать сверху. Теперь зайди за спину и медленно опускай его вниз; твой господин немного раздвинет руки, этого вполне достаточно. — Я снял с него халат, обнажив стройные оливковые плечи, на которые сразу упали черные кудри, едва тронутые хной. Мой наставник сел на кровать. — Что до туфель, то тебе придется встать на оба колена, немного откинуться назад и снять их по очереди, принимая каждую ногу отдельно, но всегда начиная с правой. Нет, не вставай пока. Он уже успеет распустить пояс штанов; и теперь ты тянешь их на себя, все еще стоя на коленях и все это время не поднимая глаз.

Я выполнил повеление наставника, а он немного приподнялся на кровати, облегчая мне задачу, и остался в одной льняной повязке на чреслах. Двигался он с удивительной грацией, а кожа его не имела изъянов; то была не персидская, но мидийская красота.

Не нужно складывать; постельничий заберет одежду, но помни: она ни мгновения не должна валяться на виду. И теперь, если только эту комнату потрудились бы оснастить всем необходимым, ты набросил бы на плечи господина ночную рубашку — это я виноват, совсем про нее забыл, — под которой он снял бы повязку в соответствии со всеми приличиями.

Плотно завернувшись в простыню, Оромедон распустил свою повязку и отложил ее на стул.

Оромедон откинул покрывало, столь доброжелательно и уверенно улыбаясь, что я успел забраться в постель раньше, чем сообразил, что происходит. Я отпрянул, и сердце мое взорвалось упреком и досадой. Юноша нравился мне, и я доверял ему, — зря, он лишь играл со мною! Он ничем не лучше прочих.

Потянувшись, он поймал мою руку, сжал ее твердо, но без раздражения или похоти.

— Полегче, мой оленеглазый отрок. Замри-ка и послушай. Я никогда, за все это время, не сказал тебе ни одного лживого слова. Я всего лишь учитель, и все это — не более чем часть моей работы, ради которой я здесь. И если моя работа мне по душе, тем лучше для нас обоих… Знаю, ты о многом хотел бы забыть; уже скоро память твоя смилостивится. В тебе есть гордость — уязвленная, но не растоптанная. Наверное, именно она превратила твои приятные черты в подлинную красоту. Обладая таким нравом, ты конечно же должен был сдерживаться, живя так, как жил: разрываясь меж своим жалким, корыстным хозяином и его грубыми дружками. Но пойми, те дни уже прошли. Пред тобою — новая жизнь. Надо понемногу делиться тем, что ты прячешь внутри, и я здесь затем, чтобы научить тебя искусству наслаждения. — Протянув вторую руку, он мягко потянул меня на подушки. — Начнем. Обещаю, тебе понравится.

Я не стал противиться уговорам. Оромедон мог и впрямь обладать неким чудесным секретом, и все получилось бы хорошо. Сначала так оно и выходило, ибо мой наставник был столь же сведущ в своей науке, сколь обаятелен, — подобно существу из иного мира, зовущему покинуть мой собственный. С ним мне показалось, что я смогу вечно плавать в океане удовольствия, не опускаясь в его темные глубины. Я принял все, что было мне предложено, презрев старую защиту; и боль, вонзившая в меня свои клыки, была страшнее, чем когда-либо прежде. И я впервые не смог удержаться от стона.

— Прости меня, — взмолился я сразу, как только сумел. — Надеюсь, я не помешал тебе. Это вырвалось не нарочно.

— Но почему? — Оромедон нагнулся ко мне, словно и вправду был встревожен. — Ведь я же не мог сделать тебе больно?

— Конечно, нет. — Я уткнулся лицом в простыню, стараясь промокнуть слезы. — Я всегда чувствую боль, если вообще что-то чувствую. Словно меня опять режут.

— Но ты должен был предупредить меня с самого начала, — его голос все еще казался обеспокоенным, за что я бесконечно был ему благодарен.

— Я думал, это происходит не только со мной… Со всеми нами.

— Ничего подобного. Давно ли тебя подрезали?

— Уже три года, — отвечал я, — с небольшим.

— Не понимаю. Дай мне снова взглянуть… Но это же прекрасная работа; я в жизни не видел рубцов чище. Меня сильно удивило бы, если, подрезая мальчика с твоим лицом, они взяли бы больше, чем необходимо для того, чтобы сохранить твои щеки безволосыми. Конечно, что-то могло не получиться… Нож может проникнуть чересчур глубоко и выжечь все корни чувства до остатка. Или эти мясники могут вырезать вообще все чувственное, как это делают с нубийцами — по-моему, из страха перед их силой. Но ты, затмевающий красотой любую женщину… Между прочим, мало кто из нас достоин этих слов, хоть нам то и дело приходится их слышать… Не могу понять, почему именно ты не можешь сполна насладиться любовью. Говоришь, ты страдаешь от болей с самого начала?

— Что? — вскричал я. — Неужели ты думаешь, я мог наслаждаться чем-то с этими свиньями? — Рядом со мной наконец-то был человек, готовый выслушать и понять. — Может, один или двое… Но я всякий раз старался думать о чем-то другом.

— Ясно. Теперь я начинаю догадываться, в чем дело. — Оромедон вытянулся на кровати с видом лекаря, обдумывающего жалобы больного. — Если только это не женщины. Ты ведь не думаешь о женщинах, правда?

Я вспомнил трех девушек, тискавших меня у бассейна, их округлые мягкие груди; мозг матери, брызнувший на камни нашего двора; вопли сестер. И, вспомнив, отвечал ему:

— Нет, не думаю.

— И никогда не смей этого делать. — Улыбка, таившаяся в глубине глаз, исчезла, когда он приблизил ко мне свое лицо. — Не воображай, что твоя красота — если она сдержит свое обещание — оставит женщин равнодушными, что они не станут носиться за тобой, вздыхая и перешептываясь, или клясться, будто их вполне устроит то, что у тебя есть. Неправда! Они и сами будут в это верить, но рано или поздно ты наскучишь им, и досада исполнит их ненависти, и они предадут тебя. Связаться с женщинами — самый верный способ закончить жизнь на колу, под палящим солнцем.

Лицо моего наставника потемнело. Различив за его убежденностью какое-то ужасное воспоминание и надеясь успокоить его, я вновь повторил, что никогда даже не думал о женщинах.

Он обнял меня, осторожно утешая, хотя боль уже покинула мое тело.

— Ничего, ничего, я даже не знаю, почему это пришло мне в голову. Все и так вполне ясно. Видишь ли, у тебя очень тонкая восприимчивость — к наслаждению, во всяком случае, а потому и к боли. Кастрация еще никому не приносила добра, но для одних она — неприятное воспоминание, для других же — кошмар на всю жизнь… Твое оскопление преследует тебя вот уже три года с лишком, тебе кажется, будто этот ужас может повториться. Так бывает порой; и, будь мы вместе, ты давно уже избавился бы от этого наваждения. Но ты презирал всех тех, с кем тебе доводилось делить постель. Внешне ты с этим мирился, повинуясь их мерзкой похоти; внутри же гордость отнюдь не спешила уступить ей. Ты предпочел боль удовольствию, которое унизило бы твой дух. Причина боли в твоем гневе и в сопротивлении духа.

— Но я не противился тебе, — возразил я.

— Знаю. Но боль пустила корни; их нельзя выкорчевать за один день. Позже мы попробуем снова… Если только удача будет сопутствовать тебе, ты быстро преодолеешь эту боль. И я скажу еще кое-что: там, куда ты вскоре попадешь, она не станет сильно тебя беспокоить. Так мне кажется. Я не могу сказать тебе больше; сей запрет переходит все границы благоразумия, но я обязан его соблюсти.

— Если бы только я мог остаться с тобой! — шепнул я.

— Оленеглазый мой, я сам желал бы того же. Но ты предназначен тому, кто выше меня, а посему не влюбляйся; наша разлука слишком близка. Оденься, церемонию облачения мы оставим на завтра. Сегодняшний урок и без того затянулся.

Мое обучение заняло еще несколько дней. Он приходил пораньше — один, без надменного евнуха, — и сам обучал меня тонкостям услужения за столом, у фонтана, в покоях, в ванной… Он даже привел чудесного коня, чтобы на заросшей, запущенной лужайке перед домом показать мне, как следует садиться в седло и спешиваться, не теряя изящества; из всех премудростей верховой езды прежде я знал лишь одну — как не свалиться с нашего горного пони. И затем мы возвращались в залитую колышущимся зеленым светом комнату с огромной кроватью.

Мой учитель все еще надеялся изгнать из меня моего демона, действуя терпеливо и мягко. Но боль всегда возвращалась ко мне, и сила ее лишь возрастала от наслаждения, коим питалась.

— Довольно, — сказал он наконец. — Для тебя это слишком много, для меня — слишком мало. Я здесь, чтобы преподавать, и, боюсь, начинаю забывать о своем долге. Пока мы должны остановиться на том, что таков твой удел, и прямо сейчас с ним ничего не поделать.

В досаде я обронил:

— Я предпочел бы вовсе ничего не чувствовать — как те, другие.

— О нет! Никогда не говори так. Для них единственная отрада — пища. Вспомни только, что становится с ними. Я хотел бы полностью исцелить тебя — ради нас обоих; но что до твоей роли, то она в том, чтобы приносить наслаждение, а не получать его. И сдается мне, что вопреки своей скорби (а может, и благодаря ей — ибо кто может сказать, что делает истинного мастера художником?) ты обладаешь даром. Ты деликатен по своей природе, ты тонок в любви; именно поэтому недавние связи лишь разочаровывали тебя. Ты был похож на искусного музыканта, вынужденного слушать визгливых уличных певцов. Тебе всего лишь нужно научиться владеть инструментом. Моей задачей было помочь, хотя, мне кажется, ты во многом превзойдешь наставника. На сей раз не стоит бояться, что тебя призовут туда, где искусство станет твоим позором; это я могу обещать.

— И ты все еще не можешь сказать, кто мой господин?

— А ты еще не догадался? Впрочем, откуда?.. Одно лишь скажу, и не забудь эти слова: он любит совершенство. В драгоценностях и в сосудах, в тканях, коврах и мечах; в лошадях; в женщинах и в мальчиках. Нет, не надо пугаться! Ничего ужасного с тобой не сделают, даже если ты допустишь ошибку. Но он может потерять интерес к тебе, и это будет печально. Мне хотелось бы представить тебя самим совершенством, меньшего он не ждет. Но позволь мне усомниться, что твоя маленькая тайна обязательно раскроется перед ним. Давай не будем больше вспоминать о ней и займемся приобретением полезного знания.

До сей поры, как я вскоре обнаружил, он был как музыкант, пробующий звучание еще не знакомой ему лиры или арфы, внимающий ее ответу на свои мягкие касания. Теперь же начались настоящие уроки.

Мысленно я уже слышу голос, принадлежащий человеку, не зашедшему в своих представлениях о рабстве далее собственных хлопков в ладоши и громогласных приказов. Этот голос гневно кричит мне: «Бесстыдный пес, ты хвастаешь тем, как растлил тебя в малолетстве тот, кто и сам был воспитан в разврате». На сие я могу ответить, что уже целый год провел в этой трясине, не зная помощи и не имея надежды; и теперь окунуться в ласку тонкую и изысканную было для меняне растлением, а проблеском небесного блаженства. Мир вокруг меня изменил краски — не знавший ничего, кроме свинской похоти, я изведал величественнейшую музыку чувств. Она пришла легко, словно я вспомнил вдруг искусство, некогда полностью подвластное мне. Еще дома я грезил порой плотскими снами; живя там и дальше, вне сомнения, я развился бы чрезвычайно рано. Все это стушевалось во мне, но не погибло.

Как поэт, воспевающий битвы, но в жизни не притронувшийся к оружию, я мог вызывать в своем воображении картины страсти, не страдая от ее кровавых ран, о которых знал достаточно. Я мог творить музыку, с ее паузами и ритмами; как сказал Оромедон, я напоминал ему музыканта, не умевшего хорошо танцевать, но способного играть для танцоров. В его природе было принимать удовольствие в той же мере, в какой он его дарил, но однажды я превзошел его. Тогда он молвил:

— По-моему, оленеглазый отрок, мне нечему более учить тебя.

Его словам я ужаснулся, словно вести о неслыханном доселе бедствии. И прижался к нему, повторяя:

— Любишь ли ты меня? Неужели то были всего лишь уроки? Станешь ли скучать, когда я уйду?..

— Я не учил тебя разрывать сердца, — улыбнулся он.

— Но любишь ли ты меня? — Я никому не задавал этот вопрос с тех самых пор, как погибла моя мать.

— Никогда не спрашивай об этом у него. Это звучит чересчур смело.

Я смотрел ему в глаза. Смягчившись, Оромедон обнял меня, словно ребенка, каким я еще, в сущности, и был:

— Люблю тебя всем сердцем, и с отчаянием думаю, что теряю тебя навсегда. — Он словно бы успокаивал дитя, страшащееся призраков и темноты. — Но завтра солнце встанет снова… Было бы жестоко брать с тебя клятвы; мы ведь можем и не встретиться более. А если встретимся, я не смогу говорить с тобой, и ты решишь, что я солгал. Я обещал не лгать. Служа великим, вверяй им судьбу свою. Не полагайся ни на что, но вей свое гнездо у стены, чтобы она защищала его от вет-ра… Понимаешь?

Над его бровью был маленький шрам, почти стертый временем. Я полагал его предметом гордости: друзья отца не считали за мужчин никого, на ком не было боевых отметин.

— Откуда это? — спросил я Оромедона.

— Конь сбросил меня на охоте. Тот самый конь, на котором ты катался, — с того дня он мой. Видишь, со мной не обошлись дурно. Но он не выносит испорченных вещей, так что постарайся не спотыкаться.

— Я любил бы тебя, — сказал я, — будь ты покрыт шрамами с ног до головы. Неужели тебя могли ото-слать из-за?..

— О нет, я хорошо защищен от этого — ведь господин справедлив. Но я более не принадлежу к разряду безупречных ваз и полированных гемм. Не вей гнездо на ветру, мой оленеглазый. Вот тебе мой послед-ний урок. Надеюсь, ты достаточно повзрослел, чтобы воспользоваться моим советом, ибо ты еще очень юн, и он тебе пригодится. Пора вставать. Завтра мы увидимся снова.

— Ты хочешь сказать, завтра — в последний раз?

— Возможно. В конце концов, тебя ждет еще один урок. Я не показывал правильных движений при падении ниц.

— Ниц? — переспросил я в изумлении. — Но ведь так делают только в присутствии царя!

— Ну да, — отвечал Оромедон. — Долго же ты не мог догадаться.

Я взирал на своего наставника, вытаращив глаза, И лишь через какое-то время завопил:

— Я не смогу! Не смогу, не смогу!

— Что за новости, после всех моих стараний? И не смотри на меня такими глазами, словно я принес тебе смертный приговор вместо славного будущего.

— Ты не говорил мне! — Я вцепился в него так, что оцарапал ногтями.

Оромедон мягко разогнул мои пальцы.

— Я оставлял тебе достаточно намеков. Думал, ты справишься. Но, видишь ли, испытание продолжается, пока ты окончательно не принят в свиту. Вполне возможно, ты не справился бы — и тогда тебя пришлось бы отослать прочь. Зная, кому тебя готовили служить, ты знал бы слишком много.

Я закрыл лицо, содрогаясь от душивших меня слез.

— Будет тебе, — Оромедон вытер мне глаза кончиком простыни. — Честно говоря, тебе нечего бояться. В нынешнем году у царя не все идет гладко, и ему требуется утешение. Говорю тебе, ты отлично справишься; я точно знаю. Кому же знать, как не мне?..

3

Несколько дней я прожил во дворце, никем не треножимый; царь медлил призвать меня к себе. Я думал, что никогда в жизни не научусь находить дорогу среди великолепия залов, где повсюду высятся колонны — мраморные, порфировые, малахитовые, с вызолоченными капителями и кручеными стволами, а стены пе-стрят рельефами. Можно потеряться среди великого множества этих ярко раскрашенных фигур, спешащих на войну, несущих дары из дальних земель, тюки и сосуды, ведущих за собой быков и верблюдов. И кажет-ся, что ты одинок в их торжественном шествии, и не у кого спросить дорогу.

Во дворике евнухов я был встречен без особой теп-лоты — из-за моего особого положения, дарованного судьбой. По той же причине, впрочем, никто не обращался со мною скверно из опаски, что я могу затаить обиду.

Лишь на четвертый день жизни во дворце я увидел Дария.

Царь вкушал вино и слушал музыку. Покои, расширяясь, выходили в напоенный ароматом лилий крошечный садик с фонтаном. На цветущих ветвях Мигели золотые клетки с яркими птицами. У фонтана рабыни уже складывали свои инструменты, и голос певуньи замирал в благоуханном воздухе, но вода и птицы продолжали плести свои негромкие мелодии. Высокие стены создавали впечатление полного уединения.

На низком столике подле царя стояли кувшин с вином и пустая чаша; рассеянный взор его блуждал по саду. Я сразу признал в нем гостя, бывшего на пиру в честь рождения отца. Но в тот день он был одет для долгой поездки по скверным дорогам; ныне же на нем были роскошный пурпурный халат с белым рисунком и легкая митра, надевавшаяся в часы отдыха. Борода царя была аккуратно расчесана и умащена арабскими благовониями.

Я вошел вслед за придворным, опустив глаза долу. Поднимать взгляд на царя — неслыханное кощунство, а потому я не мог сказать, вспомнил он меня и встретил ли я благосклонность. Когда прозвучало мое имя, я распростерся на полу, как был научен, и поцеловал ковер у царских ног. Его туфли из мягкой окрашенной кожи были расшиты блестками и едва заметной золотой проволочкой.

Подняв поднос с вином, евнух вложил его в мои руки. Пока я пятился из покоев, мне послышался шорох богатых одежд.

Вечером того же дня я был допущен в царскую спальню, дабы прислуживать при отходе ко сну. Ничего не произошло, я лишь подержал халат немного, пока назначенный человек не принял его у меня. Тем не менее я старался двигаться грациозно, дабы не посрамить своего наставника. Казалось, Оромедон дал мне чересчур запутанные инструкции; на деле же ноничкам великодушно облегчали задачу, принимая и расчет их неопытность. Следующим вечером, пока псе мы ждали царского появления, старый евнух, каждая морщина которого вела красноречивый рассказ о его обширном опыте, шепнул мне на ухо: «Если государь соизволит дать тебе знак, не уходи с остальными. Подожди, не будет ли для тебя каких-то иных указаний».

Я вспомнил, чему меня учили: ждал жеста, наблюдая из-под опущенных век; не стоял столбом, но замялся чем-то сообразным; заметил, оставшись наедине с царем, знак раздеться. Сложил одежду не на виду. Единственное, чего я не сумел сделать, — это подойти с улыбкой. Я был столь испуган, что знал наверняка: ничего, кроме жалкой гримасы, не получится. Итак, я приблизился, спокойно и доверчиво, надеясь на лучшее, — и простыни были откинуты для меня.

Сперва он целовал меня и тискал, словно куклу.

Потом я угадал его желания — ибо был к тому вполне готов; кажется, мои ласки не были отвергнуты. Как и обещал Оромедон, боли я не испытал, вовсе не будучи окован путами наслаждения. За все то время, пока я был с ним, Дарию ни разу не пришло в голову, что ев-нух вообще что-то может чувствовать. Подобные вещи не сообщают царю царей, если он сам не спросит.

Он наслаждался мною, как теплом огня, пением птиц, фонтаном или музыкой, — и вскоре я смирился с этим. Он никогда не обращался со мною грубо, никогда не унижал и не причинял боли. Соизволение уйти я получал в самых изысканных словах, если только царь уже не спал к тому времени; наутро же я часто получал подарки. Но я все-таки знал, что такое удовольствие… Дарию было под пятьдесят, и, вопреки всем ваннам и душистым мазям, запах старости становился все сильнее. В царской постели меня порой посещало единственное желание: увидеть рядом не этого высокого бородатого мужчину, а гибкое тело Оромедона. Но ни изящная ваза, ни полированная гемма не властны выбирать себе владельцев…

Если вдруг меня начинала покалывать досада, я привычно старался вспомнить свой недавний удел. Царь был измучен избытком удовольствий, но он вовсе не желал избегать их. Я давал ему то, в чем он нуждался; в ответ он был снисходителен и милостив. Стоило мне подумать о прочих — жадные мозолистые руки, вонючее дыхание и грязные мысли, — как я тут же жалел о минутной слабости и старался отблагодарить своего повелителя так хорошо, как только умел.

Уже очень скоро я прислуживал Дарию все его свободные часы. Он подарил мне замечательную маленькую лошадку, чтобы я мог сопровождать его в верховых прогулках по царскому парку. Нет ничего странного в том, что парк этот часто называли раем: поколение за поколением цари собирали здесь редкие цветущие растения со всех концов Азии. Высокие деревья, с землей и корнями, подчас нуждались в целой цепи повозок, влекомых волами, и в целой армии садовников, ухаживавших за ними в дороге. Дичь здесь также была отборной; во время охоты егеря гнали ее навстречу царю — и дружно аплодировали каждому меткому попаданию в цель.

Как-то Дарий вспомнил, что я могу петь, и пожелал услышать мое пение. Мой голос никогда не был особенно прекрасен, хотя порой голоса евнухов намного превосходят женские в силе и мягкости, но он был вполне приятным и чистым, пока я сам был мальчиком. Я бросился за маленькой арфой, купленной на базаре и подаренной мне моей прежней госпожой. Царь был так потрясен, словно я внес в его покои какую-то отвратительную падаль.

— Это что еще такое? Отчего ты не спросил у кого-нибудь подходящий инструмент? — Видя мое смятение, он проговорил тихо: — Да, я вижу, что гордость не позволила тебе просить. Но выброси же эту жалкую деревяшку. Ты споешь мне не раньше, чем получишь что-то, достойное своей красоты.

Мне принесли роскошную арфу из черепахового панциря и самшита, с колками из слоновой кости, и сам глава придворных музыкантов дал мне несколько уроков. Но однажды, еще до того, как я успел выучить его сложные пьесы, я наслаждался солнцем, сидя на кромке фонтана и вспоминая равнины за стенами отчего дома. Когда царь попросил спеть, я выбрал песню, которую пели у ночных костров дозорные нашего поместья.

Когда я закончил, Дарий поманил меня к себе; в его глазах мне померещился блеск.

— Эта песня, — сказал он, — словно воскресила предо мною твоего бедного отца. Что за счастливые дни канули безвозвратно, и с ними — наша молодость… Он был верным другом Арсу, да примет многомудрый Бoг его душу; будь он жив ныне, я встретил бы его здесь как друга. Знай, мальчик мой: я никогда не забуду, что ты — его сын.

Он положил мне на голову унизанную перстнями ладонь. Там были двое его друзей и дворецкий; с той минуты, как он и желал того, моя позиция при дворе изменилась. Я не считался более мальчиком, купленным для удовольствий, но стал фаворитом благородного происхождения, — и все знали об этом. Отныне я мог быть уверен, что, ежели моя внешность утратит привлекательность либо окажется вовсе испорчена, царь все равно станет приглядывать за моею судьбой.

Мне выделили славную комнату в верхнем ярусе дворца, с выходящим в парк окном и собственным слугой; то был египтянин, ухаживавший за мной, как за принцем. В четырнадцать лет мальчишеское очарование сменяется красотой юности, и мое лицо также начало меняться. Я даже слышал, как царь говорил друзьям, что предвидел мое обещание и что я выполнил его; он не верил, что во всей Азии кто-то может состязаться со мною в красоте. Все они, конечно, соглашались с ним, уверяя друг друга, что равных мне не сыскать. Само собой, уже скоро я научился держаться так, будто то была чистая правда.

Над царской постелью нависал решетчатый балдахин, по которому вились виноградные лозы из чистого золота. С них, в свою очередь, свисали гроздья драгоценных камней и большой светильник, украшенный тонкой резьбою. Порой, в глубокой ночи, когда он бросал на нас свои узорчатые тени, царь ставил меня у кровати, поворачивая в разные стороны, чтобы увидеть, как мое тело принимает свет. Мне казалось даже, что он мог бы обладать мною при помощи одних только глаз, если б не то уважение, которое царь питал к собственной мужественности.

Тем не менее бывали также и ночи, когда царь требовал развлечений. Мир, кажется, наполнен людьми, жаждущими всякий раз одного и того же и не терпящими малейших изменений. Порой это становится утомительным, но в то же время и не подвергает испытаниям воображение. Царь же обожал разнообразие и сюрпризы, хотя сам никогда не измысливал ничего нового. Опробовав все, чему научил меня Ороме-дон, я начал ждать дня, когда настанет и мой черед обучать своего преемника. Как я выяснил, до меня уже был мальчик, которого изгнали уже через неделю, ибо царь счел его начисто лишенным фантазии.

В поиске новых идей я посетил самую известную шлюху в Сузах — вавилонянку, якобы обучавшуюся в каком-то храме любви в Индии. В доказательство она показывала клиентам бронзовую статуэтку (купленную, если только мне не солгали, у проходившего мимо каравана), изображавшую двух демонов с тремя-четырьмя парами рук у каждого, совокуплявшихся в танце. Я счел невероятным, чтобы подобная игра принесла царю удовольствие, но оставил сомнения при себе… Женщины, похожие на эту, всегда постараются угодить евнуху, ибо мужчин у них бывает более чем достаточно; однако наивные и грубые ласки настолько разочаровали меня, что я встал и оделся, забыв о приличиях. Протягивая ей кусочек золота, я заявил, что хочу оплатить время, ибо я потратил его, но не смогу остаться, чтобы хоть чему-то научить ее саму. Она же столь разъярилась, что нашла силы от-ветить, только когда я выходил из ворот ее дома. Так собственная фантазия стала моим поводырем, ибо, как я посчитал, ничего лучше в Сузах нельзя было сыскать.

Именно тогда я научился танцевать.

Еще ребенком я любил следовать за танцующими мужчинами или же прыгать и вертеться под мелодии, которые насвистывал сам. Знал я также, что еще не все потеряно — стоит лишь обучиться. Царь возрадовался моему стремлению к знаниям (я не рассказал ему о вавилонянке) и нанял мне лучшего мастера в городе. Танцы оказались вовсе не детской забавой; обучение танцу можно сравнить с тренировкой воина, но я был готов к трудностям. Именно безделье и неподвижность делают евнухов тучными; они вечно сидят, шепчутся и ждут, пока не придет время что-нибудь сделать. Я же счел, что попотеть и хорошенько встряхнуть кровь вовсе не вредно.

Итак, в день, когда мой наставник объявил о конце занятий, я танцевал в садике с фонтаном перед самим царем и его друзьями: индский танец в тюрбане и набедренной повязке, расшитой блестками; греческий танец (по крайней мере, я так думал) в алом хитоне; кавказский танец с кривой позолоченной сабелькой. Даже господин Оксатр, брат царя, вечно взиравший на меня с презрением из-за своего пристрастия к женщинам, — даже он кричал от восторга, а после бросил мне золотой слиток.

Днем я танцевал в пышных нарядах; ночью я тоже танцевал, но тогда одеждой мне служили одни лишь легкие тени узорного светильника, свисавшего с золотой лозы. Очень быстро я научился замедлять свой танец ближе к его концу; царь никогда не оставлял мне времени на то, чтобы отдышаться.

Я часто задавался вопросом, уделял ли бы он мне столько внимания, если царица не осталась бы в плену. Государю она приходилась сводной сестрой и была дочерью того же отца от самой младшей жены, не говоря уже о том, что по возрасту вполне годилась в дочери самому Дарию. По слухам, она была красивейшей женщиной во всей Азии; разумеется, царь не стал бы довольствоваться чем-то меньшим. Теперь же он уступил ее варвару, еще более молодому, чем она сама, И, судя по деяниям, горячему и темпераментному. Ни о чем подобном, конечно, он не говорил со мной. На самом деле, в постели он вообще почти не разговаривал.

Примерно тогда же я подхватил где-то пустынную лихорадку, и Неши, мой раб-египтянин, ухаживал за мной с большим старанием. Царь даже послал собственного врачевателя; сам он, впрочем, ни разу не пришел навестить меня.

Я вспоминал о шраме Оромедона, утешая себя, ибо мое зеркальце неизменно сообщало мне дурные новости. И все же, как бы юн я ни был, во мне, должно быть, еще теплилось нечто, жаждавшее… даже не знаю чего. Я плакал как-то ночью, слабый и измученный болезнью; Неши поднялся со своего соломенного тюфяка, чтобы смочить мне лицо. Вскоре после этого царь прислал мне какие-то золотые украшения, но все еще не приходил сам. Золото я отдал Неши.

Когда, поправившись, я снова услаждал царский слух игрой на арфе во дворике с фонтаном, к нам вошел сам Великий визирь, распираемый новостями. Евнух царицы бежал из лагеря Александра и просил об аудиенции.

Будь там кто-либо еще, всем им пришлось бы удалиться, и я последовал бы за ними, но я был вроде птиц или фонтана — частью обстановки. Кроме того, когда евнух вошел, ради сохранения тайны они говорили по-гречески.

Никто и никогда не спрашивал у меня, понимаю ли я этот язык. Но так уж вышло, что в Сузах жили несколько греческих ювелиров, с которыми торговал мой старый хозяин — геммами или же мною. Так что во дворец я вошел, отчасти зная язык, и проводил часы праздности, слушая греческого толмача. Он толковал для царя речи придворных чиновников и просителей, беглых тиранов из освобожденных Александром греческих городов или эмиссаров из государств наподобие Афин (казалось, юный царь македонцев заодно с ними в их интригах против Дария), богатых греческих купцов, корабелов и шпионов. Я легко усваивал язык на слух, когда греческие слова тут же повторялись по-персидски.

Государь сгорал от нетерпения, и, едва лишь вошедший распростерся у его ног, Дарий вопросил, жива ли его семья. Евнух отвечал: все живы и в добром здравии, более того, всем им воздаются царские почести, и размещены они в подобающих их рангу жилищах. Именно поэтому, по словам евнуха, ему легко удалось спастись: охрану приставили к царственным женщинам скорее для того, чтобы не пускать внутрь, нежели для того, чтобы не выпускать наружу. Далеко не молодой уже, евнух говорил медленно: проделав столь долгий путь, он и вовсе выглядел дряхлым старцем.

Я видел, как пальцы царя сжимаются и разжимаются на подлокотниках. Нечему удивляться. Его мучил вопрос из тех, что обычно не задают слугам.

— Никогда, о господин! — Жест евнуха призвал самого Бога в свидетели. — Повелитель, он даже не входил к ней со дня битвы, когда обещал поставить у ее покоев охрану. Мы были там неотлучно все это время. Мне довелось слышать, что за вином его сотоварищи вспомнили о красе госпожи и упрашивали его изменить решение; он пил и веселился, как и все македонцы, но при этих словах впал во гнев и запретил им впредь упоминать ее имя в его присутствии. Мне поведал о том надежный свидетель.

Дарий какое-то время молчал, погруженный в свои мысли. Испустив долгий вздох, он проговорил по-персидски:

— Что за странный человек.

Я думал, сейчас он спросит у евнуха, как выглядит Александр (я сам желал это знать), но, конечно же, царь видел его в битве.

— А моя мать? — сейчас он говорил по-персидски. — Она слишком стара для подобных лишений. Хорошо ли заботятся о ней?

— Великий царь, здоровье моей госпожи превосходное. Александр не забывает справляться о нем. Когда я покинул лагерь, он навещал ее почти ежедневно.

— Мою мать? — голос Дария внезапно изменился. Мне показалось, царь побледнел. Я только не мог понять отчего — его матери было за семьдесят.

— Истинно так, о повелитель. Сначала он оскорбил ее; теперь же она принимает Александра всякий раз, когда тот просит об этом.

— Какое оскорбление он нанес ей? — хрипло вопросил царь.

— Он дал ей моток шерсти для вязания.

— Что? Как рабыне?

— Так решила и моя госпожа. Но, едва лишь она выказала свой гнев, он испросил у нее прощения. Александр сказал, будто его мать и сестра занимаются подобной работой, и он вообразил, что за этим занятием ей будет приятнее коротать время. Едва моя госпожа увидела всю глубину невежества варваров, она приняла его извинения. Порой они не менее часа проводят, беседуя через толмача.

Царь сидел недвижно, уставившись перед собой невидящим взглядом. Он дозволил евнуху уйти и, вспомнив обо мне, подал знак играть. Я тихо перебирал струны, не мешая течению мыслей Дария, и лишь много лет спустя догадался о причинах его задумчивости.

Новости я передал своим друзьям во дворце, ибо теперь у меня появились друзья, некоторые из которых стояли довольно высоко, другие — нет, но все они рады были первыми услышать вести. Я не принимал даров, не желая торговать дружбой. Разумеется, я брал взятки, чтобы позже представить кого-то царю в нужном свете. Отказаться от них значило бы проявить враждебность, и рано или поздно кто-нибудь отравил бы меня. Нечего и говорить, я не отягощал внимания царя утомительными жалобами; он держал меня при себе вовсе не для этого. Порой я, впрочем, показывал ему что-нибудь со словами: «Такой-то дал мне это, чтобы я испросил у вас милости». Это забавляло царя, ибо никто другой не решался на подобные просьбы. Часто Дарий переспрашивал в ответ: «И чего же он хочет?» — чтобы кивнуть потом: «Да, ты не должен обмануть его доверие. Все это можно устроить».

Многие шумно спорили о странном поведении македонского царя. Кто-то говорил, он желает показать свое презрение к плотским удовольствиям; другие возражали, называя Александра импотентом; третьи предполагали, что он не причинил вреда царским домочадцам в надежде на хорошие условия сдачи. Другие же утверждали, что его попросту интересуют одни лишь мальчики.

Евнух царицы подтвердил нам, что в его услужении действительно состояли многие юноши из благородных семей, но то был лишь обычай всех их царей. Сам Же он считал, что великодушие к слабым было в характере этого человека, неизменно прибавляя, что по красоте и величию Александр никак не мог равняться С нашим собственным царем; ростом он едва ли достигал плеча Дария. «Воистину так, и когда он явился к царственным женщинам обещать свою защиту, мать нашего повелителя склонилась перед его спутником, приняв того за настоящего царя. Поверите ли, они вошли вместе, плечом к плечу, и едва ли отличались друг от друга платьем. Спутник Александра был выше и отличался красотой среди прочих македонцев. Я почти утратил рассудок от горя, ибо прежде уже видел царя в его шатре… Друг царя попятился, и госпожа заметила мои знаки. Конечно, она отчаялась и пала ниц перед Александром, моля простить ее ошибку, но он собственноручно поднял ее и даже не рассердился на своего спутника. Как уверил меня толмач, он сказал ей тогда: „Не стоит беспокоиться, матушка, вы не слишком ошиблись. Он тоже Александр“».

Что ж, варвары есть варвары, думал я. И все же что-то шевельнулось в глубине моего сердца.

Евнух говорил также: «Никогда не видел, чтобы царя так мало заботило собственное величие; он живет хуже, чем любой наш полководец. Войдя в шатер Да-рия, он пялился на его убранство, словно какой-нибудь землепашец. Он знал, для чего служит ванна, и воспользовался ею (первое, что он сделал), но с остальным он обращался так, что мы с трудом сдерживали улыбки. Когда он уселся в кресло Дария, подошвы сандалий не достали земли — и он положил их на винный столик, приняв его за скамеечку для ног! Впрочем, вскоре он обжился в шатре, подобно получившему наследство бедняку. Он похож на мальчишку, пока не заглянешь ему в глаза».

Я спросил: что же он сделал с царскими наложницами? Неужели предпочел их царице? По словам евнуха, всех их Александр роздал своим друзьям; себе не оставил ни единой. «Теперь мы знаем точно, — рассмеялся я в ответ, — это все-таки мальчики!»

Девушки из гарема, коих царь взял с собой, были, разумеется, отборными красавицами, и их пленение стало для Дария большой утратой. Несмотря на это, однако, у него их оставалось еще много; со мною он проводил лишь некоторые свои ночи. Хотя, по старому обычаю, в его гареме было ровно столько наложниц, сколько дней в году, некоторые из них могли только вспоминать о собственной юности. И это же абсурд, который лишь грекам может прийти в голову! — то, что они якобы еженощно обходили парадом царскую постель, дабы Дарий мог выбирать… То и дело он сам посещал гарем, чтобы узнать у главы евнухов имена пяти-шести девиц, которых тот считал наиболее обещающими. Позже он посылал за одной из них или порою за всеми — чтобы они пели и играли для него, пока он не сделает избраннице знака остаться. Дарию нравилось решать подобные вопросы с некоторым изяществом.

Отправляясь в гарем, он часто брал с собою и меня. Конечно, меня никак нельзя было бы ввести к царице, но мое положение было повыше, чем у любой из наложниц. К вящей радости Дария, я с готовностью признавал изысканность его имущества. Некоторые из девушек были само совершенство, с нежным румянцем на щеках, как на самых светлых и хрупких бутонах. Даже я мог бы мечтать о них… Быть может, Оромедон уберег меня от великой опасности, ибо одна-две уже вовсю строили мне глазки.

Я встретил его однажды — одетый по обыкновению ярко, он проходил по залитому солнцем внутреннему двору, и странно было подумать, что мои одежды ныне стоили дороже, чем его собственные. Увидев Оро-медона, я едва не бросился к нему в объятия, но он, чуть заметно улыбаясь, покачал головой; я знал уже достаточно придворных тонкостей, чтобы понять. Никогда не стоит показывать, что из приготовленного для повелителя блюда повар оставил кусочек для себя самого. А потому я вернул Оромедону улыбку и прошел стороной.

Иногда, когда царь выбирал на ночь девушку, я лежал в своей чудесной комнате, вдыхая ароматный воздух парка, глядя, как в моем серебряном зеркальце отражается лунный серп, и думал: как все-таки хорошо и приятно лежать тут одному! Люби я Дария, меня, вероятно, терзала бы сейчас ревность, — подобные мысли немало угнетали меня, и я стыдился того, что не ревную. Царь сделал мне немало добра, возвысил меня, возвратил мне достоинство, подарил коня и множество вещей, от которых ломилась комната. Он не требовал моей любви, даже не заставлял меня притворяться. Зачем же мне забивать голову такими мыслями?

Истина была в том, что на протяжении десяти лет я был любим родителями, любившими друг друга. Я научился думать о любви по-доброму; не получая ни капли ее с той поры, я не привык думать о ней иначе. Теперь же я входил в тот возраст, когда мальчики, осмеиваемые в глазах сверстников жестокими девицами, начинают совершать первые ошибки или же, лапая в стогу какую-нибудь потную простолюдинку, невесело размышляют: «Как, и это все?» Со мною не могло произойти ничего подобного; любовь была только миражом утерянного счастья, пустой фантазией.

Мое искусство не более соприкасалось с любовью, чем занятия лекаря. Я был пригож на вид, подобно золотой лозе (пусть моя красота не столь прочна), и всего-то умел разжечь вялый от пресыщения аппетит. Моя любовь не растрачивалась понапрасну, а мои мысли о ней были куда невиннее фантазий какого-нибудь выраставшего дома мальчишки. В тишине своей комнаты я шептал неясным теням, сотканным из лунного света: «Я прекрасен? Это лишь для тебя одного. Скажи, что любишь меня, ибо без тебя я не смогу жить». По крайней мере, в моем случае известное утверждение, что жить без надежды нельзя, оказалось справедливо.

В Сузах лето жаркое; это время года царь обычно проводил в своем прохладном летнем дворце в Экба-тане, притаившейся среди холмов. Но Александр еще не снял осаду с Тира и упрямо воздвигал мол к острову — вот все, что я знал тогда о великом произведении осадного искусства. Говорили, что возня с городом может ему надоесть в любой момент, и тогда он поведет армию в глубь страны; Дарий же со своим воинст-вом не успел бы заступить македонцам дорогу, отды-хая в далекой Экбатане. Моих собственных ушей достиг тогда разговор двух военачальников, считавших, что царь должен остаться на лето в Вавилоне. Один из них сказал: «Македонец не стал бы бежать от сражения». Второй отвечал: «Что ж, от Суз до Вавилона всего неделя пути; тамошние властители пока вполне справляются со своими заботами. И более того…» Я ускользнул незамеченным. Мне не вменялось в обя-занность доносить на людей, не желавших зла и всего Только говоривших слишком свободно, как некогда Мой отец. Воздавая должное царю, скажу: он ни разу не требовал от меня ничего подобного. Дарий не сме-шивал государственные дела с удовольствиями. И тогда пал Тир.

Александр разрушил стену и штурмовал брешь. Пролилось немало крови: тирийцы убили послан-ников Александра на стене, на виду у осаждавших, и сдирали кожу с плененных македонцев, посыпая их раскаленным докрасна песком. Выжившие после рез-ни горожане были проданы в рабство, за исключением тех, кто успел укрыться в святилище Мелькарта. Казалось, Александр почитал этого бога, хоть и назы-вал его Гераклом. Взятие Тира означало, что севернее Египта сирийские корабли потеряли все порты, за ис-ключением Газы, которой тоже долго не протянуть. Имея самое смутное представление о западных рубежах империи, я тем не менее прочувствовал всю глубину беды, ясно прочитав ее на лице Дария. Александр же направился прямо в Египет, где нашу власть ненавидели еще со времен Оха, вновь запрягшего египтян в наш хомут. Ох осквернил их храмы и убил священного бога-быка. Ныне же, попытайся наши сатрапы запереть ворота пред Александром, египтяне тут же вонзили бы свои пики им в спины.

Вскоре все мы узнали, что царь выслал посольство во главе со своим братом Оксатром, взыскуя мира.

Условия не разглашались. У меня хватало ума не выпытывать царских секретов. Мне предлагали деньги, чтобы я рискнул, но все познается на собственной шкуре, и я счел разумным брать небольшие подношения, объявляя, будто царь держит свои тайны при себе, но я все же делаю, что могу. Конечно, если бы я брал большие суммы, это был бы крупный обман. А так все они не таили на меня зла; царь же не подозревал ни о чем, ибо я никогда и ничего у него не выспрашивал.

Посольство Дария меняло лошадей на каждой заставе, но все же не могло тягаться с ветром по примеру царских посланников. На время ожидания жизнь во дворце замерла, как воздух перед бурей. Ночи я проводил один: в последние недели царь дарил своим вниманием женщин. Мне думалось, это укрепляло в нем мужество.

Когда же посольство вернулось, привезенные новости уже были известны. Оксатр решил, что ответ Александра должен прийти быстро, и выслал вперед царского посланника. Вихрем промчавшись по дорогам, тот прибыл за месяц до возвращения посольства.

Не было нужды задавать вопросы. Эхо гремело по всему дворцу, и его слышали даже в городе. Весь мир Может цитировать ответ Александра по памяти, как сейчас это делаю я: «Свои десять тысяч талантов мо-жешь оставить себе; я не нуждаюсь в деньгах — их у меня достаточно. Почему ты сулишь мне только половину сво-его царства до Евфрата? Ты предлагаешь часть в обмен на целое. Если захочу, то возьму в жены твою дочь, о ко-торой ты говоришь, — будет на то твоя воля или же нет. Семья твоя в безопасности, я не требую выкупа. Прихо-ди поговорить со мной, и я отпущу их с миром. Если ты ищешь моей дружбы, тебе стоит лишь попросить о ней».

Какое-то время (я уже забыл сколько — возможно, день) люди тихо перешептывались, втягивая головы в плечи. Затем внезапно все кругом зашумело; трубы пронзительно взывали о внимании. Герольды объяви-ли, что царь отправляется на запад — в Вавилон, дабы Подготовить там к сражению свое воинство.

4

Мы двинулись в путь уже через неделю. Двор еще никогда не собирался так быстро. Царский дворец бурлил, а управители, все до единого, бегали и квохтали, как куры. Глава евнухов гарема упрашивал царя решить, кого из девушек ему будет угодно взять с собой; хранитель дворцового серебра умолял меня отобрать любимые приборы государя. У самого Да-рия времени на меня не оставалось: люди, которых он собирал, не желали наслаждаться на военных советах моими танцами, а к ночи царь настолько уставал, что даже спал в одиночестве.

В один из этих последних дней я отправился на своей лошадке прогуляться вдоль речного берега, где по весне расцветают лилии. Оттуда мне удалось разглядеть окрестные холмы. На вершине одного из них ветра упорно трудились над нашим поместьем, пыта ясь сровнять его с землей, и я почти решился отпра виться туда, чтобы попрощаться с ним, но вспомнил, как оглянулся тогда на пожар, сидя на коне воина, который вез раскачивавшуюся и капавшую кровью су-му с головой отца. Пламя вздымалось над горящими стропилами все выше и выше… Я вернулся во дворец и с головою ушел в сборы.

Евнухи гарема путешествуют подобно женщинам — в крытых повозках, набитых подушками. От меня тем менее этого никто не ждал. Я отдал свою лошадь конюшим и попытался раздобыть ослицу для Неши, мой слуга должен был пройти весь путь пешком, вместе с остальными.

Я взял с собой одежду, что получше, а также доеный костюм и несколько костюмов для танца. Деньги и драгоценности я увязал в пояс; туда же на всякий случай засунул свое зеркальце и гребни, а так-краску для глаз со всеми кисточками. Я никогда использовал румяна — этого не сделает никто, име-ющий истинно персидскую внешность; красить сло-новую кость — вот настоящая вульгарность. Я купил также маленький кинжал. Мне еще не приходилось пользоваться оружием, но я умел пра-вильно держать его, по крайней мере для танца. Евнухи постарше несказанно огорчились и закли-нали меня оставить кинжал дома. Они напомнили мне старый закон, гласивший, что невооруженные ев-нухии приравниваются на войне к женщинам и счита-ются за таковых в плену; если же при них находят хоть какое-то оружие, их ждет участь плененных муж-чин. Я отвечал им, что смогу выбросить кинжал, если только захочу.

По правде говоря, мне опять явился отец в том ста-ром жутком сне, преследовавшем меня со дня его смерти. Просыпаясь весь в поту, я знал: он имеет пра-во приходить ко мне, его единственному сыну, и трепать отмщения. Во сне я слышал имя предателя, ко-торое он выкрикивал на своем пути к смерти. По ут-рам же, как обычно, я забывал его. У меня было мало надежды на то, что когда-нибудь мне удастся ото-мстить за отца; но, по крайней мере, я вооружился в память о нем. Есть евнухи, превратившиеся в женщин, но есть и другие; мы — нечто иное, и должны делать все, на что способны в своем положении.

По обычаю, царь должен выступать в поход на рассвете; не знаю, делается ли это для того, чтобы он успел получить благое напутствие священного огня, или же просто чтобы дать ему выспаться перед долгой дорогой. Повозки и носилки были собраны накануне вечером. Многие из нас были на ногах уже вскоре после полуночи, заканчивая последние сборы.

Небо еще не начинало светлеть, а мне уже с трудом верилось, что настоящая армия осталась в Вавилоне, а все это полчище, растянувшееся на мили в обоих направлениях, — просто царский двор с домочадцами.

Одна только царская гвардия, десять тысяч Бессмертных, никогда не покидавших государя, заняла огромный участок дороги. За ними — царское семейство. Его члены были связаны с царем деяниями, а не кровными узами; всего их было пятнадцать тысяч, десять из которых уже прибыли в Вавилон. Выглядели они великолепно; все их щиты были позолочены, и, когда они строились в походные колонны, в свете факелов драгоценные камни на их шлемах вспыхивали множеством ярких огоньков.

Пришли также и маги со своим переносным алтарем из серебра, готовые оберегать священное пламя и возглавить поход.

Я ездил взад-вперед, глазея на всю эту роскошь, пока мне не пришло в голову, что этак я могу загнать лошадь, а ей еще предстоит долгая дорога. Затем я вспомнил, что, сколько бы тут ни было коней и колес-ниц, вся колонна будет двигаться со скоростью пеше-го шага из-за идущих слуг и магов с их серебряным алтарем. Я вспомнил тогда об опрометчиво говорив-шем военачальнике и его словах, что от Суз до Вави-лона — всего неделя. Он-то, конечно, возглавлял отряд всадников… У нас в таком случае дорога займет не ме-нее месяца.

Один только обоз вытянулся на многие мили. Доб-рый десяток повозок вмещал имущество самого царя: его шатер, мебель, одежды и столовую утварь, его по-ходную ванну и все прочее. Были повозки для двор-цовых евнухов с их добром, затем повозки женщин. В конце концов царь не стал долго раздумывать и взял с собой всех наложниц, что помоложе, — всего более сотни; они, их украшения, их евнухи и все прочее было лишь началом. Придворные, еще не успевшие отправиться в Вавилон, везли с собой женщин и де-тей, свои гаремы с наложницами и все их пожитки тоже. За ними следовали повозки с продовольствием; подобное воинство не может питаться тем, что найдет по дороге. Караван уже растянулся дальше, чем мог охватить глаз. А за повозками с кладью шли еще и слуги: целая армия рабов, чьей задачей было раз-бить шатры и обустроить лагерь, а также повара, куз-нецы, конюхи, починщики сбруи и множество личных слуг, подобных моему Неши.

Я вернулся с дороги к площади перед дворцом, ко-гда факелы уже бледнели под светлеющим небом. Ма-ги выносили Колесницу Солнца. Она вся была покры-та листами золота, а на серебряном шесте в центре была водружена эмблема самого Солнца, окруженно го извивающимися лучами, — божественный символ был единственным наездником Колесницы. Огром ных белых лошадей, тянувших ее, вели под уздцы люди, шагавшие рядом: любой возничий оскорбил бы священный лик бога.

Последней вынесли боевую колесницу царя, украшенную под стать божественной. (Интересно, была ли она столь же хороша, как та, что Дарий оставил Александру?) Возничий раскладывал царское оружие: дротики, и лук, и стрелы в красивых колчанах. Впереди стояли носилки, в которых царь проделает свое путешествие, — с золотыми рукоятями и навесом от солнца, обшитым по краю кистями.

Когда горизонт заалел на востоке, появились Сыны Царского Клана: прекрасные юноши чуть постарше меня, место которых — подле государя; с плеч их ниспадали роскошные багряные одежды.

Весь этот порядок определялся древними предписаниями. Настало и мне время занять свое место у повозок с евнухами; ясно, что рядом с царем я ехать не мог.

Внезапно над Колесницей Солнца вспыхнула яркая точка; в самом центре божественного символа помещался хрустальный шарик, поймавший сейчас первые лучи восходящего светила. Раздались рев походных рожков и раскатистые стоны труб. Вдалеке высокая фигура, закутанная в белое с пурпуром, ступила в царские носилки.

Медленно, вначале безо всякого продвижения вперед, огромная цепочка беспокойно заерзала на месте, изгибаясь и покачиваясь. Затем, поначалу совсем еще вялая, подобно зимней змее, выползшей из-под кочки, она медленно задвигалась, сокращаясь сочленениями. Мы, должно быть, шли уже с час, прежде чем почувствовали, что действительно мар-шируем.

Мы двигались по Царскому тракту, бежавшему прочь через плодородную страну рек и низин, где жирный чернозем давал особенно обильные урожаи, Усаженные остриями осоки, неглубокие озера зерка-лами отражали небеса. Порой дорога шла по насыпям из грубого камня, возвышавшимся над болотистой почвой. Сейчас болота обмелели и высохли, но мы ни разу не устраивали там привал: здешняя вода имела скверную славу, насылая на неосторожных путников лихорадку.

Я виделся с царем каждый вечер, когда рабы раз-бивали его шатер. Там хватало места на всех, кого он привык видеть рядом; мне кажется, он был рад видеть знакомые лица. Часто Дарий оставлял меня на ночь. Расшевслить его бывало сложнее, чем когда-либо, и я не понимал тогда, отчего он просто не заснет. Теперь я думаю, что сон вовсе не пришел бы к царю, если бы тот оставался один.

Каждые несколько дней царский посланец на коне галопировал навстречу нашему отряду: к царю спешил последний из длинной цепочки вестников, везших но-вости с западных рубежей. Александр взял Газу. К об-щей радости, македонец пока не двинулся дальше, хо-тя и не отступился от своих планов. Во время осады ему в плечо угодил снаряд катапульты, и Александр упал как подкошенный; снаряд пробил ему доспехи, но царь нашел силы встать и продолжал сражаться.

Лишь чуть позднее он упал снова и был унесен прочь, словно мертвый. Наши люди ждали какое-то время, дабы увериться в его гибели, ибо уже тогда Александр успел прослыть человеком, которого не так-то просто убить. Как и следовало ожидать, белый, как мрамор, от потери крови, он все еще жил. Ему, конечно же, требовалось некое время, чтобы залечить раны, но передовые отряды его войска уже устремились в Египет.

Когда эти вести разнеслись по колонне, я подумал: «Что, если Александр притворяется, дабы лишить нас бдительности? Затем он ударит на восток, подобно молнии, и захватит нас врасплох». Будь я на месте царя, я пересел бы из носилок в колесницу и понесся к Вавилону во главе конницы, так, на всякий случай.

Мне не терпелось услышать трубу, зовущую нас в седло. Каждый вечер, зная о том, что Неши смертельно устает, маршируя пешком, я сам чистил своего коня скребницей. Его я назвал Тигром. Мне лишь однажды довелось видеть шкуру хищника, но то было отличное имя для боевого скакуна.

Когда я вошел в царский шатер тем вечером, Дарий играл в шашки с одним из придворных, причем царь был столь рассеян, что его противнику с трудом удалось проиграть. Когда игра окончилась, царь попросил меня спеть. Я вспомнил боевую песню воинов моего отца, которая ранее так нравилась Дарию; я надеялся, что она согреет ему душу. После двух куплетов, однако, он остановил меня, приказав петь что-нибудь другое.

Я подумал тогда о старой стычке Дария с кардос-ским силачом, прославившей его имя; постарался представить себе, как он шагнул вперед в своих доспехах, метнул копье и завладел оружием противника, после чего вернулся в строй под радостные крики других воинов. Тогда он был моложе; у него не было дворцов и стольких женщин. Но битва — не состязание перед строем, особенно если командуешь тысячами людей. Тем более если впереди тот полководец, от которого едва удалось спастись в прошлый раз.

Моя песня закончилась, и я спросил себя: «Как ты можешь судить? Тебе, евнуху, в жизни неповторить его подвигов! Он хороший хозяин, и ты должен быть доволен, ты, кому уже никогда не стать мужчиной».

Каждое утро божественный символ водружали у царского шатра. Каждое утро, едва первый луч зажигал чистым огнем хрустальный шар в центре, звенели рожки, царь поднимался на свои носилки, и колесница двигалась за ним. Так мы шли по стране рек и низин, следуя Царскому тракту, и каждый день сменялся ночью.

Когда мне окончательно прискучивала болтовня евнухов, я отставал, чтобы поравняться с повозками гарема и перекинуться парой слов с девушками. В каждой повозке, разумеется, сидел по меньшей мере один евнух, прислуживавший и оборегавший ценный груз. Если меня приглашали, я вполне мог привязать Тигра сзади и залезть внутрь. Такой опыт казался мне поучительным. Все это сборище женщин никак не походило на маленький гарем моего прежнего хозяина. Каждая видела царя лишь однажды за целое лето, или за год, или вообще никогда; он мог посылать за одной и той же девушкой в течение целого месяца, чтобы потом навсегда позабыть ее. В общем, именно друг с другом им и приходилось уживаться; их отношения бывали полны ожесточенных распрей и мелких ссор между разными группками подруг, чаще объяснявшимися не ревностью друг к дружке, а просто вынужденным бездельем да одними и теми же лицами вокруг день за днем. Всякий раз, когда я посещал этот их мирок, я поневоле задавался вопросом, как они могут так жить? Мне оставалось лишь надеяться, что сам я как-нибудь избегну подобной участи.

Новости облетали всю колонну с удивительной быстротой. Люди болтали меж собою, пытаясь хотя бы беседой скрасить томительные мили. Александр уже поправлялся и даже засылал в Персию шпионов, пытаясь выяснить, куда запропастился Дарий. Уже зная о нем кое-что, я мог догадаться, что же так распалило любопытство македонца. Он мог подозревать все что угодно, только не то, что враг все еще находится в пути.

Как бы то ни было, уже очень скоро он все узнал. Следующей новостью стало известие, что он отправился на юг, в Египет. Значит, спешить было некуда.

Мы шли и шли, одолевая по пятнадцать миль в день, и вскоре перед нами открылся запутанный лабиринт каналов и рукавов, направлявших Евфрат к вавилонским полям. Мосты здесь строили высокими из-за зимних наводнений. Затем дорога запетляла меж россыпью озер, приютивших рисовые посевы, — отражавшееся в них утреннее солнце немилосердно слепило нам глаза. И как-то в полдень, оставив рисовые поля за спиной, мы узрели далеко впереди огромные черные стены Вавилона, вытянувшиеся вдоль горизонта, отгораживая город от тяжело нависшего неба.

Не то чтобы стены были уже близки — это невероятная высота кладки сделала их видимыми. Когда мы миновали наконец подступавшее к городскому рву пшеничное поле, уже позолоченное колосьями второго урожая, стены возвышались над нашими головами, подобно недоступным горным цепям. Я своими глазами видел каменные глыбы в потеках смолы, но все равно не мог поверить, что эта громадина — творение человеческих рук. Если десять рослых мужчин встанут друг другу на плечи, последний едва ли дотянется до края мощных стен, опоясавших город. Мы не увидели признаков лагеря царской армии — для всех двадцати тысяч человек, не считая их лошадей, нашлось место в городе.

В городских стенах была сотня крепких бронзовых ворот. Мы вошли через Царские врата, обрамленные знаменами, и встречали нас вой труб, крики восхвалявших царя певчих и маги, оберегавшие свои огненные алтари; были там сатрапы и военачальники. Далее выстроилась армия; за стенами Вавилона скрывалось огромное пространство. Все городские сады могут давать урожаи в случае осады; их питает Евфрат. Неприступный город.

Царь въехал в Вавилон не в носилках, но в колеснице. Он был прекрасен в этот миг в своем белом и пурпурном облачении, на полголовы возвышаясь над возничим. Вавилоняне ревели, громогласно приветствуя царя, когда тот проезжал мимо, возглавляя длинную цепь дворцовой знати и сатрапов, дабы показать себя армии.

Нас же, слуг и евнухов двора, провели задними улочками к тем воротам дворца, что соответствовали нашему положению, дабы мы все приготовили для встречи повелителя.

Знание способно подменить собой память. Роскошь вавилонского дворца все еще стоит перед моими глазами: маленькие кирпичики из лучшей глины — полированные, украшенные скульптурными фигурами, глазурованные или позолоченные; мебель нубийского черного дерева, инкрустированная слоновой костью; алые и багряные занавеси, расшитые золотой нитью и индскими жемчугами. Помню прохладу, невероятную после жара снаружи. Казалось, она пала на меня, словно тень слепящего горя, и стены дворца сдавили меня, как стены гробницы. И все же я вошел под дворцовые своды, как и любой юноша, уставший после долгой дороги, распахнутыми глазами взирая на все эти чудеса.

Когда слуги распаковали принадлежавшие государю сосуды для пищи и вина, они занялись постелью, выложенной золотыми листами, с фигурами крылатых божеств у каждого столба кровати. Затем они приготовили ванну, ибо после путешествия Дарий вернется усталым и запыленным.

В городе жарко, и потому вавилонские бани — подлинное удовольствие; там можно проводить целые дни. Пол выложен мраморными плитами, привезенными с запада, стены облицованы глазурованным кирпичом: белые цветы на глубоком синем фоне. Сама ванна — просторный бассейн, на лазурных плитках которого вытиснены золотые рыбки. По краям стояли кадки с благоуханными кустами и деревьями, менявшимися в зависимости от сезона: жасмин и лимон.

Резные ширмы отгораживали место для купания с водой Евфрата.

Все здесь было готово, все просто сияло; вода была чиста, как хрусталь, и в меру тепла: бассейн прогревало само щедрое солнце. Там были также кушетки для отдыха после омовения, застеленные тонкими льняными покрывалами.

Ни одна из плиток, ни одна золотая рыбка, ни одна складка на покрывале не покинут мою память, пока я способен дышать. Когда я увидел все это впервые, мне, однако, просто подумалось, что здесь очень мило.

Вскоре мы обустроились во дворце, и плавная смена дней была подобна неустанному вращению колес, медленно поднимавших воду к висячим садам; нечего говорить, наш удел был легче, чем доля работавших там волов. Этот холм — прекрасное творение человека—с его тенистыми аллеями и прохладой парка нуждался в обильном орошении, и вода преодолевала долгий путь вверх. Прислушавшись, можно было различить где-то далеко за пением птиц тихое поскрипывание шадуфов.

Свежие войска все еще прибывали в Вавилон из отдаленных сатрапий, подчас проводя в пути многие месяцы. Весь город вышел на улицу, чтобы увидеть отряды бактрийцев. К осени жара понемногу начала спадать, но все они потели под своими парадными одеждами; войлочные халаты, подпоясанные широкими поясами штаны и подбитые мехом шапки — все очень красивое и теплое в расчете на суровые ба-ктрийские зимы. По украшениям их предводителей и здоровому виду воинов, одолевших столь долгий путь, можно было догадаться о богатстве их страны.

Каждый знатный господин привел с собою воинство, защищавшее его поместье, — как то сделал бы и мой отец, будь он еще жив. Но в Бактрии таких господ были сотни. Их имущество вез длинный караван тамошних двугорбых верблюдов; косматые и крепкие, эти животные славятся выносливостью.

Во главе колонны ехал Бесс, кузен Дария. Царь встретил его в приемном покое, поднявшись с трона, и подставил ему щеку для поцелуя: он был выше Бес-са, но ненамного. Тот был крепок телом, наподобие своих верблюдов; лицо его, почти дочерна сожженное солнцем и ветрами, украшало множество боевых шрамов. Кузены не виделись со времен поражения у Ис-са. И теперь в глазах Бесса, казавшихся бледными под черными бровями, я разглядел тень насмешки, мелькнувшую на фоне почтения и преданности. В глазах же царя таилась опаска: Бактрия была самой могущественной сатрапией во всей империи.

В то же время подоспели и слухи о том, что Египет распростер свои объятия навстречу Александру, окружил его почетом как освободителя и признал фараоном.

Тогда я еще мало знал о Египте. Сейчас знаю больше — это страна, в которой я ныне живу. Я видел изображения Александра на стене храма: там, где македонец приносит жертву Амону, он почти неотличим от всех прочих фараонов, вплоть до маленькой голубой полоски церемониальной бороды. Возможно, он даже носил ее, когда жрецы передали ему двойную корону властителей Египта и вложили в его руки посох и цеп. Он всегда старался соблюдать обычаи. В любом случае я не могу пройти мимо той фрески без улыбки.

Александр посетил оракула Амона в пустыне, в маленьком оазисе Сива, где ему вроде поведали, что зачат он был не отцом своим, но богом. Так гласили слухи, ибо он вошел к оракулу один, а по возвращении сказал лишь, что удовлетворен пророчеством.

Я расспросил Неши об этом оракуле, пока раб одевал меня и укладывал мои волосы. Мой слуга обучался искусству писца при храме, пока Ох не завоевал Египет, захватив писцов в плен и продав их. Даже теперь Неши все еще брил голову.

По его словам, оракул был очень стар и весьма почитаем. Давным-давно (а по египетским меркам это значит по меньшей мере тысячу лет) бог говорил в Фивах, так же как потом в Сиве. Во дни ужасной Хатшепсут, единственной женщины-фараона, ее пасынок Тутмос был мальчишкой, прислуживавшим в городе мертвых. Символ бога носили тогда — точно так же, как сейчас в Сиве, — в ладье, украшенной золотом и драгоценными камнями; о приближении бога народ узнавал по бряцанию множества бубенчиков. Носильщики рассказывают, будто шесты начинают да-вить им на плечи, когда бог изъявляет желание говорить; они чувствуют его вес, когда он незримо занимает свое место в ладье, и слышат голос, говорящий им, куда идти. Именно бог привел их к юному принцу, который прятался в толпе, глазея на божественную ладью, и заставил все сооружение качнуться, кланяясь будущему фараону. Тогда люди возвели мальчика на престол, уверовав в его славную судьбу… Неши знал множество чудесных историй, подобных этой.

Да и сам я, совершив паломничество в пустыню (тяжкое путешествие, хотя я знавал и похуже), спpaшивал там об оракуле. Мне советовали принести должную жертву и не допытываться о том, кто принят среди богов. Все-таки я не мог мириться с мыслью, что так никогда и не побываю в Сиве.

Тем временем в Вавилоне я был предоставлен самому себе, ибо царь постоянно бывал занят, и проводил время, изучая достопримечательности великого города. Я даже вскарабкался по ступеням, опоясавшим храмовую башню Бела, хотя самая ее верхушка — то место, где на своей золотой постели когда-то возлежала его наложница, — оказалась разрушена. Меня часто останавливали проститутки, ибо моя юность все еще могла объяснить отсутствие бороды. Видел я и храм Милитты с его знаменитым двором.

Всякая девица в Вавилоне однажды в жизни должна предложить себя богине. Двор храма — это огромный базар, на котором продаются женские ласки: девушки сидят рядами, отмеченными алыми шнурами, и ждут. Никто из них не смеет отказать первому, кто бросит им на колени серебряную монету. Некоторые из тех, что я видел, были прекрасны, словно принцессы: окруженные рабами с опахалами, они сидели на шелковых подушках рядышком с простыми девицами с огрубевшими от тяжелой работы руками, пришедшими в город прямо с полей. Вдоль рядов бродили мужчины, пристально разглядывавшие товар, словно выбирая лошадь; мне казалось, еще чуть-чуть — и они начнут смотреть им в зубы. Миловидным девушкам не приходилось ждать долго; но даже если к одной из них подойдут оборванец с речной переправы и благородный господин, она пойдет с лодочником, если тот первым успел бросить монету. Многие простирали ко мне руки, надеясь выполнить свой долг с кем-то не слишком безобразным на вид. Неподалеку размещалась рощица, в которой исполнялся обряд.

Увидев кучку хохочущих мужчин, я подошел взглянуть на предмет их веселья. Они смеялись над уродли-выми девицами, сидевшими здесь днями напролет, так никем не избранные. Чтобы я тоже смог посмеяться, мне указали на ту, что сидела здесь уже третий год.

Из юной девушки она превратилась в женщину. Одно из ее плеч уродовал горб; у нее были огромный нос и родимое пятно на щеке. Девицы вокруг нее, сколь они ни были простоваты, казалось, исполнялись надежды, только взглянув на несчастную. Она просто сидела со сложенными на коленях руками, покорно снося насмешки, как вол сносит побои кнутом или палкой. Я вновь поразился глубине человеческой жестокости, и моими мыслями постепенно овладел гнев. Я вспомнил, как воины отрезали нос моему отцу, не дожидаясь его смерти; вспомнилось мне и то, как оскоплявшие меня пересказывали друг другу базарные шутки, оставаясь глухи к моим страданиям. Я вытащил из кошеля серебряный сиглос и бросил его на колени несчастной, произнеся ритуальные слова: «Да поможет тебе Милитта».

Сначала она едва ли сообразила, чего мне нужно. Затем бездельники вновь непристойно заржали, выкрикивая свои напутствия. Она же, схватив монету, подняла смущенный взор. Улыбнувшись ободряюще, я протянул ей руку.

Девушка встала на ноги. В ее внешности не существовало ничего, кроме отвратительных изъянов; однако даже грубый глиняный светильник прекрасен, когда его свет прогоняет тьму. Я увел ее прочь от мучителей, шепнув: «Пускай они поищут себе иных развлечений». Она же ковыляла рядом, ниже меня на голову, хотя тогда я еще не успел окончательно вырасти. Низкий рост презирается в Вавилоне точно так же, как у нас в Персии. Все пялились на странную парочку, но я знал, что доведу девицу только до рощицы — и не далее.

Внутри нашим глазам открылось безобразное зрелище. Ни один перс не мог бы представить себе подобное. Изможденной солнцем листвы явно не хватало для соблюдения благопристойности. В свои худшие дни в Сузах я не встречал настолько бесстыдных людей, чтобы они могли спокойно предаваться подобным утехам где-либо, кроме как в глубине своих жилищ.

Едва лишь войдя в ворота, я повернулся к своей спутнице:

— Знай, что я не причиню тебе бесчестья. Прощай и живи счастливо.

Она же глядела на меня с улыбкой, все еще слишком обрадованная, чтобы до нее дошел смысл моих слов. Затем она показала куда-то в сторону, проговорив:

— Вот хорошее место.

То, что она действительно могла ожидать от меня чего-то подобного, даже не приходило мне в голову. Я едва мог поверить собственным ушам. И я, хоть вначале и не собирался открывать ей свою тайну, неохотно признался:

— Я из царских евнухов и не смогу возлечь здесь с тобой. Твои насмешники разозлили меня, и я захотел даровать тебе свободу.

Какое-то время она недоверчиво смотрела на меня, приоткрыв рот. И, внезапно вскричав «О! О!», дала мне две сильные пощечины, обеими ладонями. Я стоял там, и в моих ушах выли трубы; она же убегала прочь, выкрикивая «О! О! О!» и колотя себя в грудь.

Такая черная неблагодарность неприятно изумила и уязвила меня. Я был не более повинен в том, что какие-то люди оскопили меня в детстве, чем она — в своей уродливости. Но пока я, погруженный в мрачные думы, шел ко дворцу, мне открылось, что сегодня — впервые с момента моего рождения — кто-то нашел во мне желанное избавление от мук, будь то к добру или наоборот. Я попытался представить себе, что дожил бы до двадцати лет, ни разу даже не придя кому-то на помощь… Эта мысль смирила мой гнев, но печаль не желала оставлять меня до самого возвращения домой.

С приходом зимы жара почти спала. Мне исполнилось пятнадцать, пускай об этом не знал никто, кроме меня самого. В нашей семье, по обычаю персов, всегда шумно праздновались годовщины рождений. Даже за пять прошедших лет я не сумел до конца привыкнуть просыпаться в этот день с мыслью, что он будет похож на все остальные; увы, царь никогда не спрашивал о дате моего рождения. Моя досада может показаться детским капризом, ибо Дарий бывал щедр и великодушен со мной во многие иные дни.

Из Египта прибывали обрывки новостей. Александр восстанавливал древние законы; он устроил великий пир с состязаниями атлетов и музыкантов. В дельте Нила он заложил новый город, отметив его границы дорожками зерна, на которое сразу набросились птицы. Знамение означало, как полагали тогда все, близкую гибель новорожденного города.

Я старался вообразить огромную стаю птиц, павшую с небес на рассыпанное Александром зерно. Зеленая равнина с зарослями папируса; несколько пальм; крохотное скопление рыбацких хижин. Теперь там стоит Александрия, жемчужина среди прочих городов. Пускай великий македонец не увидел своего творения в его полной славе, он все же вернулся сюда навечно; и город, давший когда-то пропитание птицам, приютил людей изо всех уголков мира, как приютил и меня…

Вскоре после бактрийцев в Вавилон вошли скифы — те из них, что были вассалами Бесса. Косматые светловолосые дикари с синими татуировками на лицах. На них были заостренные шапки, грубо сшитые из шкур рысей, свободные рубахи и штаны с завязками у лодыжек. Запряженные в повозки волы везли их черные шатры и женщин. Скифы — прославленные лучники, но они воняют до самых небес. Если они и совершают в своей жизни омовение, то лишь когда повитухи принимают их из чрева матери и окунают в кобылье молоко. Всех скифов спешно отправили разбивать лагерь: вавилоняне снисходительны к бесстыдству соплеменников, но не в силах терпеть рядом чужаков, не имеющих привычки к ежедневным ваннам.

Пришла весть, что Александр оставил Египет. Его войска двинулись на север.

Царь собрал большой совет в огромном приемном зале. Я бродил у выхода, чтобы взглянуть, как оттуда будут выходить союзники Дария. То было всего лишь мальчишеское любопытство, но именно тогда я познал нечто, что осталось со мною на всю жизнь. Постарайся быть незамеченным — и ты увидишь, как люди преображаются, выдавая свои истинные мысли. В присутствии царя они обязаны выказывать ему уважение и подавлять собственные эмоции; снаружи каждый обретает их вновь, облегченно вздыхая. Тогда и начинаются интриги.

Так я увидел, как Бесс отозвал в сторонку предводителя царской конницы Набарзана, прибывшего в Вавилон задолго до самого Дария. Он сражался у Исса, и его люди гордились своим военачальником.

В доме удовольствий, куда я ходил взглянуть на танцоров, мне довелось услышать один разговор. Вавилон — не Сузы, так что собеседники не знали меня в лицо, и тем не менее я даже не помыслил передать их слова царю. Они говорили, что Набарзан сражался достойно, хотя Дарий недопустимо просчитался, избрав скверную позицию. Конница атаковала, когда дрогнули остальные, и ей удалось расстроить линию македонских всадников. Персы все еще надеялись обратить неприятеля в бегство, когда царь бежал с поля битвы — одним из первых. Только тогда началось всеобщее отступление. Невозможно обороняться отступая — преследователь же способен наносить удары… В последовавшей резне оба винили царя.

Я долгое время жил среди вежливых, почтительных людей, даже не подозревая, что кто-то способен говорить вслух подобные вещи. Их слова больно ранили меня: вся жизнь верного слуги — в имени повелителя, и он делит позор со своим господином. Предводитель конного отряда, чьи речи я подслушал в Сузах, был, вероятно, одним из соратников Набарзана.

Сам командующий был высок и строен, с чистым и гордым ликом подлинного перса. Как ни странно, он обладал живым характером и мог громко смеяться, хоть и не часто позволял себе подобную вольность. При дворе он всегда обращался ко мне дружелюбно и с уважением, ни разу не попытавшись зайти дальше обычных учтивых приветствий. Я не мог сказать, склонен ли он любить мальчиков или же нет.

Они с Бессом составляли странную пару: стройный как меч, Набарзан носил простые и прочные персидские одежды; огромный Бесс с его неопрятной бородищей и широкой медвежьей грудью одевался в расшитую кожу, украшая себя цепями варварского золота. Но оба были воинами, вставшими плечо к плечу во время битвы. Выйдя из зала, они отошли от остальных и быстро удалились прочь, будто спеша побеседовать наедине.

Иные говорили открыто — и вскоре весь Вавилон знал, что обсуждалось на совете. Царь предложил всем персидским воинам отойти в Бактрию. Там он сумел бы собрать большее войско, призвав людей из Индии и с Кавказа, чтобы затем укрепить западные границы империи, или что-то в этом роде.

Именно Набарзан выступил вперед и процитировал старый вызов Александра, которого все еще считал хвастливым мальчишкой: «Выходи и сражайся. Если же не захочешь, я последую за тобою, где б ты ни укрылся».

Поэтому армия осталась в Вавилоне.

Бежать в Бактрию! Уступить врагу, не скрестив мечи вторично, свою землю! Сдать Перейду, саму древнюю землю Кира, сердце и колыбель нашей расы, не говоря уж об остальном? Даже я, за плечами которого не осталось ничего, кроме горьких воспоминаний и руин, был потрясен до глубины души. Чувства На-барзана я прочитал по его лицу… Той же ночью царь сделал мне знак остаться, я же постарался помнить о его доброте и выбросить из головы все прочее.

По прошествии нескольких дней я ждал утреннего выхода царя, когда в приемную ввели седоголового старца, державшегося удивительно прямо. То был сатрап Артабаз, восставший против Оха и живший в Македонии, в изгнании, во дни царя Филиппа. Войдя, я спросил, не принести ли ему чего-нибудь, дабы скрасить ожидание. Как я и надеялся, старик заговорил со мною, и я спросил, видал ли он Александра.

— Видал ли? Я баюкал его на своих коленях. Прелестное дитя… Да, даже в Персии его можно было бы назвать прекрасным.

Он погрузился в свои мысли. Все-таки Артабаз был очень стар и, между прочим, вполне мог предоставить своим многочисленным сыновьям следовать за царем на войну. Я решил было, что Артабаз забылся, как это бывает со стариками, и хотел уже напомнить о себе новым вопросом, когда он поднял густые седые брови, открывая ясный взгляд горящих глаз:

— И он ничего не боится. Совсем ничего. Весной Александр вернулся в Тир. Он принес жертвы богам и опять устроил атлетические состязания. Казалось, македонец испрашивал божьей милости, начиная новый поход. Когда весна обратилась к лету, лазутчики донесли о том, что он идет на Вавилон во главе всей своей армии.

5

Меж Вавилоном и Арбелой почти триста миль — на север через долину, орошаемую Тигром.

От Тира Александр повернул на северо-восток, дабы обогнуть пустынную Аравию, а посему царь двинул свое воинство навстречу македонцу — на север, и весь двор последовал за ним.

Я воображал себе бесконечную колонну, растянувшуюся на многие мили. Но армия растеклась по всей долине, от реки до холмов, — словно бы здешняя земля плодоносила людьми, а не зерном. Куда ни обернись, всюду кони, верблюды и пешие воины. Там же, где не было видно ухабов, небольшими цепочками повозок подвигался обоз. Поодаль двигались колесницы «косарей» с длинными кривыми лезвиями, далеко торчавшими во все стороны; от них все держались подальше, словно от прокаженных. Один из воинов, попавшийся им на пути из-за своего скверного зрения, потерял ногу и вскоре истек кровью.

Домочадцы царя ехали как по маслу: вперед отправляли специальных гонцов, высматривавших для нас самую гладкую дорогу.

Тем временем Александр пересек Евфрат. Вперед он выслал инженеров, чтобы те навели мосты; царь же послал Мазайю, вавилонского сатрапа, преградить им путь с небольшим войском. Прибыв на место, персы принялись вколачивать сваи у своего берега, тем самым помогая неприятелю; когда же к реке подошел Александр со всеми своими силами, Мазайя бежал. Мост был завершен на следующий же день.

Вскоре мы узнали о том, что молодой воитель пересек и Тигр. Навести мост он не мог; недаром говорят, что течение Тигра подобно полету стрелы. Александр просто перешел его, по грудь в воде, первым отправившись вперед, чтоб нащупать брод для всех остальных. Македонцы не потеряли ни одного человека — разве что какую-то кладь.

Затем мы ненадолго упустили Александра из виду. Он повернул прочь с речной долины, чтобы провести воинство меж холмов и дать ему немного отдохнуть, там было прохладнее.

Когда же нам стал известен его путь, царь выехал, дабы избрать место для будущей битвы.

Военачальники убеждали царя, что он потерпел поражение у Исса из-за нехватки пространства: в тот раз персы просто не смогли воспользоваться превосходст-вом в числе. Между тем к северу от Арбелы лежала прекрасная, удобная равнина. Признаться, сам я так и не видел ее, ибо домочадцы царя оставались в городе с золотом и с запасами пищи, пока царь осматри-вал позиции.

Арбела — седой, древний город, стоящий на холме. Он столь стар, что его история восходит ко временам ассирийцев. В это я могу поверить, ибо жители его по сию пору поклоняются Иштар. Богиня встречает их и храме: невероятно старая, она впивается в пришедших холодным взглядом огромных глаз, сжимая в ру-ке пучок стрел.

Среди управляющих двора царила полная сумато-ха — необходимо было подыскать жилье, подобающее для всех прибывших женщин. Их теснили военачаль-ники, нуждавшиеся в крепких домах для хранения со-кровищ и размещения воинов. Надо было позаботить-ся о жилище и для самого царя, чтобы оно было го-тово, как только понадобится (для этого городскому правителю пришлось временно выехать из собствен-ных палат). Мы попросту не успели осознать, что вскоре нас ждет великое сражение.

Едва мы устроились, с улицы донеслись крики и причитания; женщины бежали к храму. Я почувство-вал, что происходит нечто странное, еще до того, как увидел знамение собственными глазами. Темнота ночи пожрала луну, и я заметил только, как ее последний краешек бесследно растворился в кровавом тумане.

Я похолодел. Люди стенали, горестно взывая о милости. Тогда я расслышал уверенный голос Набарза-на, объяснявшего своим людям, что Александр — странник, подобно Луне. Стало быть, знамение предназначено для него. Все, кто слышал его отрывистые слова, ободрились. Со стороны старого храма, где женщины уже тысячу лет служили богине, я слышал тем не менее не смолкавшие стенания, подобные свисту ветра в вершинах деревьев.

Царь послал огромное войско рабов на будущее поле битвы, повелев выровнять землю для колесниц и лошадей. Лазутчики передавали, что у македонцев коней куда меньше, а колесниц нет вовсе, не говоря уж о «косарях».

Новые вести принесли не шпионы, а посланник самого Александра. К нам явился Тириот, один из прислуживавших царице евнухов. Македонец просил сообщить Дарию о ее смерти. Поднялись подобающие стенания, и царь всех отослал прочь. Мы слышали, как он гневно ревет в полный голос, а Тириот отвечает, вне себя от страха. Прошло немало времени, прежде чем тот вышел от царя, сотрясаясь всем телом, всклокоченный после того, как рвал на себе власы и одежды. Тириот попал в плен еще прежде, чем я появился при дворе, но евнухи постарше отлично знали его. Они принесли ему подушек и вина, в котором Тириот, как видно, крайне нуждался. Все вострили уши, ожидая, что царь позовет кого-то из нас, но не слышали ни звука. Наконец Тириот поднес руку к горлу, покрасневшему и покрытому синяками.

— Нет добра в том, чтобы принести владыке дурные вести, — сказал египтянин Бубакис, глава дворцовых евнухов.

Тириот погладил горло:

— Отчего вы не плачете? Рыдайте, рыдайте, во имя божьей любви.

Какое-то время мы старательно выли на все лады. Царь не звал нас. Тогда мы отвели Тириота в тихий уголок: в стенах дома можно было не слишком опасаться чужих ушей, не то что в шатре.

— Откройте мне, — попросил он, — выходил ли царь из себя в последнее время?

Мы отвечали, что временами он бывал не в духе, и только.

— Царь кричал, что Александр убил царицу, пытаясь свершить насилие над нею. Я обнимал его ноги, повторял и повторял, что она умерла от болезни на руках его матери. Я клялся, что Александр видел ее лишь дважды — в самый первый день и на погребаль-ных носилках. Когда она умерла, он почтил ее память постом и даже не продолжил похода; именно за этим я и был послан: сказать, что над ее телом совершены все нужные обряды… Чем занимаются ваши шпионы? Неужели царю ни о чем не докладывают? Ведь дол-жен же он знать, что Александр равнодушен к жен-щинам?

Мы в один голос отвечали, что это, конечно же, известно царю.

— Ему следовало бы благодарить Александра, что тот не отдал царственных женщин своим полководцам, как это сделал бы любой победитель. Македонец же отяготил себя царским гаремом, от которого не просил ничего. Царица-мать… Не знаю, что нашло на нашего государя; он должен радоваться, что о ней, в ее возрасте, так хорошо заботится молодой воитель. Стоило мне упомянуть об этом, и царь снова впал в гнев. Он кричал, что скорбь Александра по нашей царице — это обычная скорбь мужчины по любимой наложнице. Он схватил меня за горло. Сами знаете, сколь сильны его руки; я все еще хриплю, слышите? Царь пригрозил, что велит пытать меня, пока я не скажу всю правду. Я же отвечал, что моя жизнь в его власти… — Зубы Тириота стучали. Я поднес к его губам чашу с вином, иначе он пролил бы целительный напиток на свои одежды. — Наконец царь поверил мне. Богу ведомо, каждое мое слово — чистая правда. Но сперва мне почудилось, что это вовсе не Дарий предо мною.

Царь все еще молчал. Что же, подумалось мне, гибель Луны и впрямь оказалась знамением. Это успокоит людей.

Послали за принцем Оксатром; тот явился немедля, и теперь они оплакивали утрату вместе. Царица приходилась ему единоутробной сестрой; сам же он был где-то лет на двадцать моложе царя. Когда скорбь Дария растворилась в пролитых им слезах, мы уложили царя в постель. Тириота тоже; бедняга, он едва не лишился чувств. На следующий день шея его почернела, и евнуху пришлось повязать платок, прежде чем вторично предстать перед пославшим за ним царем. Ушел он в страхе, но пробыл наедине с Дарием недолго. Царь лишь вопросил, не хотела ли мать передать что-нибудь сыну? Тириот отвечал: нет, но она пребывала в сильном расстройстве от скорби. Царь отпустил его, не спросив более ни о чем.

Пришло известие, что поле приготовлено для битвы: теперь оно гладкое, словно городская площадь, и безопасно для коней и колесниц. С одного фланга холмы, с другого — река. Царю пришлось прервать оплакивание супруги, чтобы возглавить воинство. Все персидские цари ведут в бой центр, тогда как все македонские — правый край… Подвели колесницу с уложенным в нее оружием; царь надел кольчугу.

Двое или трое евнухов-постельничих, всегда следивших за его одеждой и туалетом, отправились с государем — прислуживать ему в лагере. До самой последней минуты я не знал, возьмет ли Дарий и меня. Эта мысль пугала, но и манила. Про себя я решил, что буду сражаться, если до того дойдет; таково было бы желание моего отца. Я то и дело попадался на глаза царю, но Дарий молчал. С остальными я стоял во дворе, когда он поднялся в свою колесницу, и с остальными я отошел подальше, спасаясь от клубов пыли, поднятых царским эскортом.

Теперь мы были двором, оставшимся без повелителя: женщины, евнухи и рабы. Поле сражения простерлось столь далеко от нас, что нельзя было даже доскакать до места, откуда было бы хоть что-то видно. Мы могли только ждать.

Я поднялся на крепостную стену и смотрел на север, размышляя: мне пятнадцать. Я уже стал бы мужчиной, если мое мужество не отняли бы у меня. Будь мой отец еще жив, он взял бы меня с собой; он никогда не делал мне поблажек и даже матери не позволял. Сейчас я был бы с ним, среди наших воинов, — мы смеялись бы вместе, готовясь к смерти. Для того я появился на свет; в этом моя судьба. Я постараюсь оправдать свое рождение.

Мне пришло в голову обойти дворы, где стояли повозки, принадлежащие царским наложницам, и убедиться, что лошади рядом, упряжь в исправности, а кучера наготове и не пьяны. Я сказал им, что выполняю царский приказ, и они поверили мне.

Занятый этим, я наткнулся, неожиданно для самого себя, на египтянина Бубакиса, главу евнухов; высокий и величавый, он всегда был вежлив со мной, но и сдержан. Не думаю, чтобы он одобрял мое присутствие подле государя. В любом случае он спросил меня, безо всякого порицания в твердом голосе, чем это я занят. Его собственное присутствие здесь было весьма показательно.

— Мне подумалось, господин, — отвечал я ему, — что повозки должны быть готовы двинуться в любую минуту. На тот случай, — я смотрел Бубакису прямо в глаза, — если царю потребуется преследовать врага. Он может захотеть, чтобы двор был рядом с ним.

— Я тоже об этом подумал. — Бубакис важно кивнул, одобряя мои действия. Он не солгал, предположив родство наших мыслей. — Ныне царь во главе воинства куда большего, чем при Иссе. Столько и еще полстолько.

— Истинно так. Еще с ним колесницы и «косари». — Поглядев друг на друга, мы тут же отвели глаза.

Я определил Тигра, своего коня, в отдельное стойло с крепкими воротами и позаботился о том, чтобы не дать ему застояться.

Царские посланники расставили посты для передачи вестей между царем и Арбелой. Почти ежедневно один из них появлялся у нас. Через день-другой мы услышали, что македонцы стали лагерем на холмах по ту сторону гавгамельской равнины, как царь и рассчитывал. Позже передали, что видели самого Александра: вместе с военачальниками он объезжал будущее поле битвы. Его узнали по сверкавшим доспехам.

Той ночью на небе играли летние молнии, не принесшие дождя. Северная часть горизонта горела; часами там вспыхивали и танцевали огненные языки, без раскатов грома. Воздух оставался тяжел и неподвижен.

На следующее утро я проснулся в предрассветных сумерках. Вся Арбела была на ногах, гарнизон занимался лошадьми. На восходе крепостная стена едва вместила всех, кто пришел глазеть на север, хоть там и не на что было смотреть.

Я снова повстречал Бубакиса, навещавшего жен-щин в их покоях, и догадался, что он уговаривает евнухов не сидеть на месте. Заботы гарема делают этих людей жирными и ленивыми, однако все они оста-лись верны своему долгу, как нам вскоре предстояло убедиться.

Пуская Тигра галопом, я чувствовал, как нетерпелив и раздражен мой конь: он перенял это у других лошадей, а те — у воинов. Вернувшись, я сказал Неши: «Присматривай за конюшнями. Гляди, чтобы никто не ворвался туда». Он не спрашивал ни о чем, но я видел, что по телу раба также пробегает дрожь нетерпения. Война несет рабам много шансов — и плохих, и добрых.

В полдень прибыл царский гонец. Битва началась вскоре после восхода солнца. Наша армия провела всю ночь без сна, ибо царь решил, что македонцы, будучи в меньшинстве, могут рискнуть напасть в темноте. Тем не менее Александр дождался рассвета. Посланник, принесший эту весть, был шестым в цепочке и более не знал ничего.

Пришла ночь. Солдаты жгли сигнальные костры вдоль городских стен.

Около полуночи я стоял на стене у Северных врат. Жара не спадала целый день, но вечерний ветер принес долгожданную прохладу, и я спустился за теплым одеянием. Едва я успел вернуться, как улица у Северных врат заполнилась криками и шумом: возгласы людей, мечущихся взад-вперед, налетающих в полутьме друг на друга, неровный стук копыт усталых, спотыкающихся лошадей, свист плетей. Всадники вели себя словно пьяницы, забывшие, куда они правят. То были не посланники; то были воины.

Пока они приходили в себя и потихоньку успокаивались, выбежали люди с факелами. Я увидел мужчин, белых от запекшейся на лицах дорожной пыли, в черных потеках крови, алые ноздри и кровавую пену на губах их коней… Прибывшие стонали одно: «Воды!» Несколько воинов гарнизона зачерпнули из ближайшего фонтана своими шлемами и поднесли их прибывшим — и, словно одно лишь зрелище воды, стекавшей по рукам, придало им силы, один из всадников прохрипел: «Все потеряно… Царь едет сюда».

Я пробился вперед с криком: «Когда?» Тот, что успел сделать глоток, ответил: «Сейчас». Их кони, обезумевшие от запаха воды, тащили их прочь, рвались к фонтану.

Толпа поглотила меня. Начались причитания, поднявшиеся до ночного неба. Крик бродил и колыхался в моей крови, подобно лихорадке. Из моей глотки вырвался стон, который я едва признал за свой: вне моей воли, вне стыда. Я был частью общей скорби так же, как дождевая капля — часть ливня. И все же, рыдая, я барахтался в толпе, стараясь вырваться из ее цепких объятий. Освободившись, я побежал к дому городского правителя, где были царские покои.

Бубакис появился в дверях, подзывая раба и приказывая ему бежать узнать новости. Я перестал вопить и поведал обо всем.

Наши глаза говорили без слов. Мои сказали, кажется: «Опять он бежал первым. Но кто я, чтобы винить царя? Я не пролил ни капли крови за него, и все, что есть у меня, я получил от него». Его же глаза отвечали: «Да, держи свои мысли при себе. Он — наш повелитель. В этом — начало и конец». Затем он возопил: «Увы! Увы!» и принялся колотить себя в грудь, исполняя долг. Но уже через минуту он созывал слуг, приказывая им готовиться к встрече царя.

— Следует ли мне проследить за отправкой женщин? — спросил я.

Стенания омывали город, подобно разлившейся реке.

— Скачи туда и предупреди евнухов, но не оставайся с ними. Наш долг — быть с царем. — Бубакис мог не одобрять того, что повелитель держит при себе мальчика, но долг подсказывал евнуху беречь все имущество господина и держать его наготове. — Твой конь все еще у тебя?

— Надеюсь, если только я сумею быстро пробраться к нему.

Неши присматривал за воротами конюшен, не особенно выставляясь напоказ. Он всегда был в меру осторожен.

Своему рабу я сказал: «Царь скоро будет здесь, и мне придется сопровождать его. Нам предстоит непростое путешествие, особенно тяжкое для пеших. Не знаю, куда он намерен выехать, но македонцы скоро будут здесь, и он не станет задерживаться. Ворота открыты; тебя могут убить, но ты можешь и спастись, бежать в Египет. Последуешь ли ты за нами или предпочтешь свободу? Выбирай сам».

Неши сказал, что выбирает свободу и, если его убьют в суматохе, он умрет, благословляя мое имя.

Он распростерся предо мной, хотя чуть не был затоптан, и бежал прочь.

(Неши действительно сумел добраться до Египта. Я видел его совсем недавно: писец в маленькой уютной деревне близ Мемфиса. Он почти узнал меня; я не ломал костей и всегда следил за фигурой. Но он не вспомнил, где нам довелось встречаться, а я молчал. Это было бы неправильно — напоминать ему о рабстве теперь, когда он уважаем. Но правда также и в том, что мудрым ведомо: вся красота рождена, чтобы увянуть, — никому, однако, не стоит напоминать об этом. Потому я просто поблагодарил Неши за то, что он показал мне дорогу, и пошел своим путем.)

Когда я выводил Тигра из стойла конюшни, ко мне подбежал человек и предложил за него двойную цену. Я вернулся как раз вовремя — скоро вокруг лошадей закипит драка. Мне оставалось только радоваться, что кинжал все еще со мною, спрятанный в поясе.

Во всех домах, занятых гаремом, шли поспешные сборы; евнухи надевали на лошадей упряжь. Еще с улицы можно было услыхать взволнованный щебет голосов, словно у лавки торговца певчими птицами, и почуять благовонные облака, исходящие от перетряхиваемых одежд. Каждый евнух спрашивал меня, куда намерен бежать царь. Хотел бы я это знать, дабы указать им дорогу прежде, чем у них уведут мулов. Я понимал также, что многие будут пойманы македонцами, и не желал им этой участи; там, куда я спешил, во мне нуждались меньше, и сердце мое ныло от тоски. Но Бубакис прав. Как подтвердил бы мне отец, преданность в несчастье — вот единственный путь для мужчины.

Когда я закончил свой объезд и вернулся к Северным вратам, всеобщие стоны ненадолго смолкли, словно в буре наступило временное затишье. Слышался лишь нетвердый стук копыт загнанных до полусмерти лошадей. Все замерло: в город въезжал царь.

Он стоял в своей колеснице, в доспехах. За ним — горстка всадников. Лицо Дария казалось опустошенным, а взгляд был неподвижен, подобно взгляду слепца.

На нем была корка дорожной пыли, но ни одной раны. Я видел кровавые рубцы на лицах сопровождавших его, их бессильно обвисшие руки или почерневшие от запекшейся крови ноги; словно выброшенные на берег рыбы, они беззвучно открывали рты, изнемогая от жажды. Эти люди помогли ему бежать.

На своем свежем коне, в чистых одеждах, без единой царапины, я не мог присоединиться к ним. По боковым улочкам я поспешил к дому городского правителя. Именно Дарий шагнул вперед для схватки с кардосским гигантом — единственный, кто отважился на это. Сколько лет пролетело с тех пор? Десять? Пятнадцать?

Я понимал, откуда ему удалось вырваться сегодня: грохот битвы, облака пыли; люди сшибаются с людьми, сила противостоит силе; вздымающаяся волна боя; обманные маневры противника; маска сброшена, ловушка захлопнута; ты — не царь более, нет у тебя власти над хаосом. А где-то там, впереди, ждет враг, заставивший тебя бежать у Исса: человек, снова и снова вторгавшийся в твои сны, превращая их в невыносимые кошмары… Кто я, чтобы судить моего повелителя? На моем лице нет ни крупицы пыли.

И то был последний раз, когда я мог сказать это, — последний за многие, многие дни. Через час мы уже спешили к армянским проходам, направляясь в Мидию.

6

Мы карабкались в горы, оставив страну холмов позади. Дорога вела в Экбатану, и никто не преследовал нас.

В пути наш скорбный караван догоняли остатки войска: и целые отряды, и спасшиеся в одиночку. Вскоре нас можно было вновь называть «великой силой», ежели не знать, конечно, какие потери мы понесли в бою. Бактрийцы Бесса присоединились к нам по дороге; разумеется, они решили держаться нас, ибо мы направлялись в их родные места. Бессмертных, царскую гвардию и всех мидян и персов — и пеших, и конных — вел теперь Набарзан.

С нами были также и греческие наёмники, всего около двух тысяч. Меня поразило тогда, что ни один не сбежал, хоть и сражались они только за плату.

Самой прискорбной потерей были Мазайя, сатрап Вавилона, и все его люди. Они держали свои позиции еще долго после того, как центр был сломлен бегством царя, — вполне вероятно, именно они спасли ему жизнь; жаждавшему погони Александру пришлось повернуть строй и рассчитаться с ними. Никого из этих бравых воинов не было с нами сейчас; должно быть, все они погибли.

Лишь около трети повозок с женщинами удалось вырваться из Арбелы; из них лишь две занимали царские наложницы, остальные везли девушек из гаремов властителей, оставшихся позади, дабы прикрыть бегство. Ни один из евнухов не убежал, бросив хозяек на произвол судьбы. Какая судьба постигла их, мне неведомо и по сей день.

Все сокровища были утеряны, но в Экбатане ими все еще были набиты подвалы. При всей спешкедворцовые распорядители догадались захватить с собой столько продовольствия, сколько могли унести; что и говорить, в нем мы нуждались теперь куда более, чем в деньгах. Бубакис, как я обнаружил, еще с утра держал наготове повозку с поклажей Дария. В своей мудрости он сунул туда же лишний шатер и кое-какие предметы роскоши для царских евнухов.

Стоит ли говорить, путешествие оказалось не из легких. Осень потихоньку выгоняла лето; в равнинах все еще стояла жара, но холмы уже овевались прохладой. В горах было попросту холодно.

У нас с Бубакисом были кони; в повозках ехало еще трое евнухов. Более никого из нас не осталось — не считая тех, что прислуживали женщинам.

Каждая новая тропа поднималась все выше и круче. Все чаще мы утыкались в глубокие скалистые трещины и провалы. С утесов нас разглядывали дикие козы — легкая добыча бактрийских лучников, старавшихся разнообразить наши скудные трапезы. Ночью мы впятером жались друг к дружке, подобно птенцам в гнезде, — наши тонкие покрывала, которых и так не хватало на всех, едва спасали от холода. Бубакис, проявлявший ко мне всяческую благосклонность и обращавшийся со мной как отец, делил со мною покрывало. Тело свое он умащал каким-то снадобьем с мускусным запахом, но я все равно был признателен ему за заботу. Нам повезло, что у нас вообще оказался шатер; почти все воины, в спешке бросив нажитое, спали под открытым небом.

Из их рассказов я собрал воедино картину всей битвы — так хорошо, как сумел. Позже я слышал эту историю из уст людей, действительно знавших все детали: каждую хитрость, каждый приказ, каждый удар. Я знал ее наизусть, но сейчас не могу заставить себя повторить все сначала. Говоря вкратце, наши люди устали после ночного бдения, когда царь ожидал неожиданной атаки. Александр же, как раз рассчитывая на это, дал своим воинам хорошенько выспаться и отдохнуть, да и сам уснул сразу, как только закончил составлять план сражения. Спал он как убитый; на рассвете его пришлось расталкивать — настолько он был уверен в победе.

Многие ждали, что Александр, выступивший справа, с самого начала начнет пробиваться к Дарию, сражавшемуся в центре. Вместо этого, однако, македонец бросился через всю линию войск, стараясь взять в клещи наш левый фланг. Дарий посылал туда все новые и новые отряды, пытаясь предотвратить это; Александр же снова и снова перекидывал людей налево, совсем истончив наши центральные ряды. И только тогда он, во главе маленького отряда, молнией метнулся навстречу нашему царю, сопровождаемый оглушительным ревом воинов.

Царь бежал рано, но, в конце концов, далеко не первым. Его возница был сражен брошенным копьем, и, когда тот упал, многие приняли его за Дария. С этой минуты началось бегство.

Дарий мог бы сразиться с македонцем один на один, как некогда в Кардосии. Схватись он за поводья, да испусти боевой клич, да врежься в ряды неприятеля! Конечно, его ждала верная гибель, но имя Дария жило бы в веках, не запятнав своей чести. Как часто, ближе к концу, должен он был презирать свою слабость… Но, подхваченный общей паникой, как лист — осенним ветром, он поворотил колесницу и бежал, едва только завидев Александра, стремительно пробивавшегося к нему на своем черном коне. С этой минуты гавгамельское поле превратилось в бойню.

Еще одну вещь я узнал от воинов. Дарий устроил вылазку в стан врага, за линию македонцев: крохотному отряду он поручил освободить свою плененную семью. Они действительно прорвались к лагерю Александра, и неразбериха боя помогла им до поры остаться не узнанными. Освободив немногих пленных персов, они достигли и шатра женщин, призывая тех бежать с ними. Все вскочили на ноги, кроме матери царя Сисигамбис. Она не двинулась с места, не произнесла ни слова, не дала даже знака, что слышала просьбу воинов. Никого не удалось освободить — македонцы опомнились и отогнали отряд прочь… Последнее, что они видели, — то, как прямо она сидела в своем кресле, сложив ладони на коленях и глядя перед собой.

Я спросил одного из сотников, почему мы движемся к Экбатане вместо того, чтобы вернуться в Вавилон. «Не город, а уличная девка, — возразил тот. — Едва завидев Александра, она постелет чистую простыню и ляжет, раздвинув ноги. Будь там наш царь, она выдала бы его врагу». Другой кисло прибавил: «Когда за твоей колесницей бегут волки, надо либо остановить коней и сражаться, либо бросить им что-нибудь, выигрывая время. Царь бросил Вавилон волкам. И Сузы — вместе с ним».

Я отстал, чтобы поравняться с Бубакисом, который не считал для меня возможным подолгу говорить с мужчинами. И, будто прочитав мои мысли, он спросил меня:

— Ты говорил когда-то, что не бывая в Персеполе?

— С тех пор, как я служу царю, он не ездил туда ни разу. Что, там лучше, чем в Сузах?

Вздохнув, Бубакис отвечал:

— Во всем мире не отыскать царского дворца прекраснее… Если только Сузы падут, Персеполь удержать не удастся.

Мы проходили одно ущелье за другим. Дорога за нами оставалась чиста, ибо Александр предпочел Вавилон и Сузы. Когда спокойный шаг нашей колонны прискучивал мне, я практиковался в стрельбе из лука. Не так давно я подобрал лук, принадлежавший скифу, бежавшему в холмы и умершему там от ран. Луки всадников легки, и я свободно мог натянуть его. Первой пораженной мною мишенью стал сидевший на месте заяц — незавидная добыча, но царь был рад получить его на ужин вместо надоевшей козлятины.

Вечерами он бывал задумчив и тих; многие ночи он даже спал в одиночестве, пока холод не заставил его брать в постель девушку из гарема. За мною Дарий не посылал. Возможно, он вспоминал песню воинов моего отца, которую я пел ему, бывало. Не могу сказать.

Вершины самых высоких гор окрасились белым, когда в конце последнего ущелья нашим взорам предстала Экбатана.

Это, если хотите, сразу и дворец, и крепкостенный город. Мне он больше напомнил причудливый рельеф, изваянный в горном склоне каким-то резчиком-великаном. Клонившееся к западу солнце оживило выгоревшие краски, поднимавшиеся ввысь строгими рядами огромных колонн: белый ярус, черный, алый, синий и желтый. Два верхних, вмещавшие сам дворец и его сокровищницу, горели живым огнем: внешний ряд колонн был обшит серебром, а внутренний — золотом.

Для меня, росшего в холмах, Экбатана была стократ прекраснее Суз. Я едва не плакал, подъезжая к этой каменной сказке. Глаза Бубакиса тоже покраснели, но его огорчало, что царь вынужден прятаться в своем летнем дворце сейчас, когда приближается зима, и ему более некуда бежать.

Мы въехали в городские врата сквозь камень стен и поднялись к дворцу на самый верх, к выложенным золотом зубцам последнего яруса. Сам дворец оказался цепью просторных залов-балконов, с которых открывался чарующий вид на окрестные горы. Заполонившие город воины спешно строили себе деревянные хижины с кровлями из хвороста; наступала зима.

Снег, вначале окрасивший горные вершины, постепенно сползал ниже по склонам. Моя комната (столь малому двору еще можно было сыскать отдельные покои) находилась высоко, в одной из башен. Каждый день я следил за тем, как в горах удлиняются ослепительно белые языки снега, пока однажды — совсем как в детстве — не проснулся от яркого света, бившего в окно. Снег укрыл город: он лежал на балконах и башнях, на солдатских хижинах и на каменных стенах дворца. На перила балкона уселся ворон, сбивший с них снежную шапку, и под его когтями заискрился золотой лоскут… Я вечно мог бы наслаждаться этой чистой красотой, если бы не холод. Мне пришлось разбить ледок в кувшине с водой — а зима только начиналась.

Теплых вещей у меня не было, и я испросил у Буба-киса разрешения посетить городской базар. «Не стоит, мой мальчик, — отвечал он. — Я разбирал недавно гардероб… Многие одежды лежат тут со дней царя Оха. Для тебя я уже нашел кое-что, в чем ты будешь неотразим».

Так я получил великолепную меховую накидку из рысьей шкуры с алой каймой; вероятно, некогда она принадлежала кому-то из принцев. Бубакис рад был помочь: похоже, он заметил, что Дарий в последнее время не посылал за мной, и хотел сделать меня желанным.

Горный воздух был для меня как здоровье после долгой болезни. Скажу даже, что он благоприятнее отразился на моей внешности, чем даже накидка. Так или иначе, царь призвал меня к себе, не медля более. Надо сказать, последняя битва сильно изменила его. Дарий постоянно был встревожен чем-то, и мне стоило немалого труда доставить ему удовольствие. Ежеминутно я чувствовал раздражение царя. Ранее такого не бывало, и теперь я всякий раз старался закончить побыстрее, дабы не ввергнуть себя в нечаянную немилость.

Как бы то ни было, я отлично понимал, что творится сейчас в царской душе, и не держал на него обиды. Он только что получил известие о том, как город-шлюха принял Александра на своем ложе.

Я сказал бы, что даже его натиск эти великие стены могли бы выдерживать не менее года. Увы, Царские врата Вавилона распахнулись. Улицу выстилали цветы, и на каждом перекрестке стояли треножники и алтари, дымившиеся драгоценными благовониями. Александра встретила процессия, поднесшая ему дары, достойные царя: чистопородных нисайянских лошадей, стадо волов с цветочными венками на рогах, украшенные золотом повозки с леопардами и тиграми в клетках. Маги и халдеи пели ему хвалы под сладостную музыку арф. Кавалерия городского гарнизона прошла перед ним парадом, без оружия… По сравнению с этим Дария те же люди встречали как какого-то малозначимого правителя.

Но я не успел сказать о худшем. Посланцем, встретившим Александра у городских стен и передавшим ему ключи от Вавилона, был сам сатрап Ма-зайя, коего мы столь горестно оплакивали по дороге в Экбатану.

Он исполнил свой долг в сражении. Нет сомнения, что из-за пыли и шума он не сразу прознал о бегстве Дария и еще надеялся на поддержку, на победу… Узнав же, сделал выбор. Мазайя быстро отозвал своих людей с поля битвы, чтобы успеть в союзники к Александру, — и сделал это вовремя. Македонец подтвердил его полномочия: Мазайя так и остался сатрапом Вавилона.

Несмотря на весь прием, оказанный ему Мазайей, Александр вступил в город осторожно, в боевом строю, самолично правя колесницей. Впрочем, повода для злорадства не было: Александр приказал выкатить золоченую колесницу Дария и въехал во дворец, как и подобает правителю.

Я старался представить себе этого странного молодого варвара, дикаря — во дворце, который был мне столь хорошо знаком. Отчего-то — быть может, из-за того, что, очутившись в захваченном шатре Дария, он первым делом принял ванну (по всем свидетельствам, Александр не уступил бы в чистоплотности любому персу) — я воображал его в царской купальне, с ее лазурными плитками и золотыми рыбками, плещущимся в нагретой солнцем воде. Завистливая мысль — здесь, в Экбатане.

Для слуг во дворце были устроены удобные помещения; их комнаты не менялись веками, с тех пор как мидийские цари жили в этих горах круглый год. Преображались с течением лет лишь царские покои: империя росла, и верхние балконы стали просторнее, они были открыты для прохлады, легкими ветерками спускавшейся с гор, чтобы принести царю свежесть отдохновения в жаркие летние дни. Сейчас они были заметены снегом.

Пятьдесят плотников смастерили ставни, закрывшие от нас горы; слуги принесли десятки жаровен, но ничто не могло по-настоящему согреть летнюю резиденцию персидских царей. Мне была понятна горечь Дария при мысли об Александре, нежащемся сейчас под теплым солнцем Вавилона.

Бактрийцы, привыкшие к суровым зимам в родных краях, чувствовали бы себя неплохо, если б не спешное бегство, заставившее их бросить пожитки на гав-гамельской равнине. Персам и грекам приходилось не слаще. Люди из горных сатрапий отправлялись на охоту, дабы самим раздобыть себе меховую одежду; иные покупали ее на базаре или же грабили селян, делая набеги в поля.

Принц Оксатр, как и прочая знать, жил во дворце. Бесс смеялся над лютым холодом сквозь свою черную бороду; Набарзан же заметил, что мы стараемся предоставить ему весь комфорт, который только можем позволить, и поблагодарил со всей учтивостью. Бесспорно, он принадлежал к старой античной школе.

Воинам неплохо платили из царской сокровищницы. Они оживили городскую торговлю, но, сильно нуждаясь в ласках редких здесь шлюх, причиняли немало бед честным женщинам. Да и сам я, совершая конные прогулки, быстро научился сторониться греческих поселений. Надо признать, греки вполне заслуживают свою славу мужеложцев. Должно быть, все они знали, кто я и кому служу, но все равно они громогласно подзывали меня свистом и криками, забыв о всякой пристойности. В любом случае я уважал их обычаи; кроме того, я отдавал должное нерушимости их слова. Греки не оставили царя в его черный час.

Последние листья опали с чахлых, убогих деревьев: их унесли ветра, срывавшие с ветвей даже снег. Дороги перекрыли заносы. Каждый новый день был похож на прошлый, и моим единственным развлечением оставались стрельба из лука да танец, хотя мне тяжело бывало разогреться, не растянув при этом связки. Для царя каждый день тянулся как целая неделя. Его брату Оксатру едва ли исполнилось тридцать, он отличался от Дария ликом и образом мыслей, на целые дни покидал дворец для охоты с другими молодыми властителями. Царь занимал сатрапов и благородных гостей дворца приглашениями на обеды, но, погрузившись в мрачные думы, мог забыть о них и не подать знака к беседе. Благодаря моим танцам, я думаю, он избавлялся от необходимости говорить. Гости же, не имевшие иных развлечений, делали мне щедрые подарки и превозносили мое мастерство в изысканных похвалах.

Мне не показалось бы странным, если Дарий пригласил бы на подобный обед Патрона, командовавшего греками. Но подобная мысль ни разу не посетила царя: он не желал впускать в покои людей, рангом подобных этому наемнику.

Наконец случилась оттепель и посланнику удалось прорваться к нам заснеженными горными тропами. То был торговец лошадьми из Суз, явившийся в надежде на награду. Теперь мы зависели от подобных ему людей и платили им сполна, сколь бы ни были печальны принесенные вести.

Александр был уже в Сузах. Город открыл перед ним свои ворота, пускай без ложного радушия Вавилона. Македонец завладел всей сокровищницей, накапливавшейся многими династиями; то была настолько внушительная сумма, что, услышав о ней, я не мог поверить в то, что весь мир способен вместить подобное богатство. Воистину, достаточно сочный кусок, чтобы удержать волков от преследования колесницы. Когда зима наверстала упущенное, вновь перекрыв дороги и заперев нас всех вместе на многие недели в окружении голых скал, люди все больше замыка-лись в себе, озлоблялись или тупели. Воины разделились на мелкие группки, возобновив старую вражду, принесенную ими из родных краев. Жители грязного городка у подножия дворца все чаще приходили с жалобами на бесчестье, постигшее их жен, дочерей или же сыновей. Подобные пустяки не досягали царских ушей; уже скоро все жалобщики разыскивали Бесса или Набарзана. Безделье, однако, не пощадило и самого Дария; он набрасывался то на одного, то на другого слугу, упрекая их за нерадивость; выбор его зачастую бывал случаен, так что все мы ходили по краю пропасти, имя которой — царская немилость. В том, что вскоре произошло со мною, виноваты те долгие, белые, пустые дни без малейшего проблеска радости. И поныне я думаю так же.

Однажды вечером он послал за мною, впервые за долгое-долгое время. Пятясь из опочивальни, Бубакис сделал мне знак и еле заметным кивком поздравил меня, но с самого начала я был не уверен ни в себе, ни в расположении царя. Мне вспомнился тогда мальчик, служивший до меня, и то, как он был отослан с обвинением в нехватке фантазии. Потому я рискнул вновь испробовать нечто, немало изумившее царя в Сузах. Все шло хорошо, пока внезапно он не оттолкнул меня и, сильно ударив по лицу, не приказал убираться с глаз, обозвав напоследок «отвратительным наглецом».

У меня так тряслись руки, что я едва смог одеться. Спотыкаясь, я брел нескончаемыми коридорами дворца, почти ослепленный слезами боли, обиды и растерянности. Закрыв лицо рукавом, чтобы вытереть их, я налетел на кого-то.

Одежды пострадавшего на ощупь показались мне богатыми, и я забормотал извинения. Он же положил ладони мне на плечи и заглянул в лицо, разглядывая меня в неровном свете укрепленного на стене факела. То был Набарзан. Стыд заставил меня проглотить слезы; Набарзан имел на удивление острый язык и при желании мог высмеять кого угодно.

— Что случилось, Багоас? — спросил он с величайшей нежностью в голосе. — Неужели кто-то решился ударить тебя? Твое милое лицо завтра испортит синяк.

Набарзан говорил со мной, словно обращаясь к женщине. Вполне естественно, но в ту минуту я был настолько унижен, что его тон оказался последней каплей. Даже не понизив голоса, я буркнул:

— Он ударил меня, просто так, ни за что. И если это сделано мужчиной, то я также могу носить это имя.

В полной тишине Набарзан взирал на меня сверху вниз. Это быстро отрезвило меня; по неосторожности я вложил свою жизнь в его руки.

— На это мне нечего ответить, — сказал он наконец. И, пока я стоял как вкопанный, осознавая страшную тяжесть вырвавшихся слов, Набарзан тронул мою пылавшую щеку кончиками пальцев. — Забыто. Но помни: мы оба отныне станем держать язык за зубами.

Я согнулся, намереваясь пасть ниц, но он удержал меня за плечи:

— Отправляйся спать, Багоас. И пусть твой сон не оставит тебя, что бы ни было сказано. Он забудет обо всем завтра же, не сомневайся.

Всю ночь я не мог сомкнуть глаз, но не из-за страха за свою жизнь. Набарзан не предаст. В Сузах я привык к мелким дворцовым интрижкам: взаимной слежке, клевете соперников, бесконечной игре во имя царского расположения. Теперь же я знал, что провалился куда-то неизмеримо глубже. Набарзан не скрывал от меня презрения — презрения вовсе не ко мне.

Когда синяк сошел, царь послал за мной и попросил танцевать, после чего подарил десять золотых да-риков. Но нет, вовсе не из-за случайного синяка саднила моя память.

7

Когда стужа пошла на убыль, с севера до нас долетели добрые вести. Скифы — из тех, что были в союзе с Бессом, — собирались прислать нам десять тысяч лучников, как только весна расчистит заносы на дорогах. Кардосцы, жившие у Гирканского моря, ответили на царский призыв обещанием подмоги в пять тысяч пеших воинов.

Управитель Персиды, Ариобарзан, также передал весточку. Он воздвиг стену, перекрывшую от края до края всю громаду ущелья Персидских Врат, единственного прохода к Персеполю. Отныне город можно было удерживать вечно; любая армия, которая осмелится войти в ущелье, будет уничтожена сверху градом камней и валунов. Александр и его люди погибнут, так и не дойдя до стены, если, конечно, нам хотя бы немного повезет.

Я слышал, как Бесс говорил своему приятелю, проходя мимо: «О, мы должны быть сейчас там, а не здесь». К счастью для самого Бесса, боги остались глухи к его желанию.

Между Персидой и Экбатаной лежит долгий и трудный путь, особенно если в резерве один лишь конь. Не успели новости достичь нас, как Александр взял Персеполь. Если бы мы только знали!

Поначалу он пытался пройти сквозь Персидские Врата, но, скоро убедившись в смертельной опасности ловушки, отозвал войско. Защитники было решили, что Александр не вернется, но македонец прознал от пастуха (коего весьма щедро наградил впоследствии) о существовании какой-то смертельно опасной козьей тропки. По ней — если только не свернешь шею — можно обойти ущелье и выбраться к городу. Той тропою Александр и провел своих воинов, сквозь тьму и снега. Он напал на персов с тыла, в то время как оставшееся войско вновь штурмовало Врата, лишенные защитников. Наши люди оказались зерном меж двух жерновов; мы же тем временем радовались новостям в Экбатане.

Текли дни; снега покрылись хрусткой корочкой наста, небо оставалось чистым и холодным, без малейшего дуновения ветра. Из окон дворца, меж оранжевых и голубых колонн, я наблюдал, как городские мальчишки играют в снежки.

Давно привыкнув к обществу мужчин, я едва мог вообразить, что это значит — быть мальчиком среди себе подобных. Мне только что исполнилось шестнадцать; мне уже не было дано познать радостей детства. Я понял вдруг, что у меня нет друзей — в том смысле, в каком это слово понимают дети, — одни лишь покровители.

Что же, думал я, нет смысла грустить понапрасну; грусть не вернет того, что отнял у меня нож торговца рабами. Есть свет и есть тьма, как говорят нам маги, и все живое на земле может выбирать между ними.

Итак, свои конные прогулки я совершал в полном одиночестве; иногда мне снова хотелось взглянуть на город-рельеф, на сияние красок и металла его стен, обрамленных белизною снега. В холмах меня коснулось дыхание свежего ветра — поразительный аромат, еле заметно пробивающийся сквозь прозрачную чистоту горного воздуха. То был первый поцелуй весны. С водосточных желобов стаяли сосульки. Из снега показалась бурая, жухлая трава; все во дворце начали выезжать на прогулки. Царь созвал военный совет, чтобы решить, что делать, когда дороги откроются и подоспеют свежие силы. Я достал свой лук и в ближней лощине подстрелил лисицу. У нее была чудесная шкурка с серебристым отливом, и я отнес ее городскому скорняку, попросив его сделать мне шапку. Вернувшись, я побежал к Бубакису рассказать о своей удаче: кто-то из слуг шепнул мне, что евнух у себя в комнате и что он «принял новости близко к сердцу».

Еще из коридора я услышал его безутешные рыдания. Не так давно я не решился бы войти, но эти времена уже минули. Бубакис лежал, распростершись на своей кровати, и плакал так, что, казалось, сердце его вот-вот разорвется от горя. Присев рядышком, я тронул его за плечо — и Бубакис обернул ко мне залитое слезами лицо.

— Александр сжег его! Сжег дотла. Все, все исчезло — там теперь одно пепелище…

— Что он сжег? — переспросил я.

— Дворец в Персеполе.

Сев на кровати, Бубакис уткнулся в полотенце, но новые слезы пролились сразу, едва только он утерся.

— Царь посылал за мной? Я не могу лежать здесь, пока…

— Ничего страшного, — отвечал я, — кто-нибудь заменит тебя.

И он рассказал мне, всхлипывая и вздыхая, о колоннах в форме лотоса, о прекрасной резьбе, о драгоценных занавесях, о золоченых сводах. На мой взгляд, все это очень напоминало Сузы, но я скорбел вместе с Бубакисом над его великой утратой.

— Что за варвар! — сказал я. — И дурак к тому же, сжечь собственный дворец! — Весть о падении Пер-сеполя уже дошла до нас.

— Говорят, он был пьян… Тебе не стоит выезжать надолго, Багоас, только потому, что царь занят на совете. Он может счесть твою свободу излишней, и это не принесет тебе добра.

— Я прошу прощения. Ну же, дай мне полотенце, тебе потребуется холодная вода.

Выжав для Бубакиса его полотенце, я сошел в зал прислуги. Мне хотелось услышать прибывшего посланника собственными ушами, пока ему еще не успела приесться история. Я едва не опоздал: те, кто уже слышал ее, все еще шушукались, рассказчика же столь усердно попотчевали вином, что он едва был способен открыть рот и тихонько подремывал на груде одеял. Зал наводняли дворцовые слуги и некоторые из воинов, отстоявшие ночную стражу.

— Был большой пир, и все они напились, — пояснил мне управляющий. — Какая-то шлюха из Афин умоляла Александра поджечь дворец, потому что Ксеркс некогда сжег греческие храмы. Первый факел Александр бросил сам.

— Но он же жил в нем!

— Где ж еще? Он разграбил весь город, едва взяв его.

Об этом я уже слышал.

— Но почему? Он ведь не грабил Вавилон. Или Сузы. — Признаться, я вспомнил о нескольких домах, которые был бы рад увидеть в пламени.

Седой воин, сотник, пояснил мне:

— А чего ж тут непонятного? Вавилон сдался. И Сузы. А в Персеполе гарнизон спасался бегством — вместо того, чтобы принести Александру ключи от города. Да они сами начали грабить собственный дворец, чтобы поменьше оставить врагу. Ни у кого не было времени прийти и сдаться, хотя бы для виду. К тому ж Александр сам заплатил своим воинам за взятие Вавилона, а потом и Суз. Но это ведь не то же самое… Два великих города пали, а солдаты не получили даже шанса на поживу. Войска не могут сдерживаться вечно.

Его громкий голос разбудил посланника. В суматохе пожара он украл двух лошадей из конюшен и теперь наслаждался важностью своих новостей, пока вино не сморило его окончательно.

— Нет, — сипло вымолвил он. — Это все греки. Царские рабы… Они вырвались на свободу и встретили Александра на дороге в город, четыре тысячи бывших рабов. Никто и подумать не мог, что их так много, пока они не собрались все вместе.

Голос его затих, и воин сказал мне:

— Не обращай внимания, пусть спит. Я расскажу тебе потом.

— Он плакал, увидев их. — Посланник рыгнул. — Один из них поведал мне… Ныне они все свободны — свободны и богаты. Александр собирался послать их домой, одарив деньгами, которых им хватит на первое время; но они не хотели, чтобы соплеменники видели их в таком состоянии. Они попросили его о земле, которую могли бы обрабатывать все вместе, ибо сами привыкли к виду друг друга. Вот, а потом он разозлился, как никогда, двинулся прямо в город и спустил своих людей с цепи. Только дворец оставил себе, а потом сжег и его.

Я вспомнил Сузы и греческих рабов, принадлежавших царскому ювелиру, культи их ног, клейменые и безносые лица. Четыре тысячи! Большинство, должно быть, жили там со дней царя Оха. Четыре тысячи! Я подумал о Бубакисе, оплакивавшем утерянную красоту… Едва ли он видел в Персеполе греческих рабов, а если и видел, то двоих-троих, не больше…

— Итак, — молвил воин, — вот вам и конец зимних торжеств. Когда-то я служил там; город останется со мной на всю жизнь… Что ж, война есть война. Помню, воевал я в Египте с Охом… — Насупившись, он умолк, но потом вскинул взгляд снова. — Не знаю, насколько пьян был Александр. Он разжег свой костер, когда уже был готов уходить.

Я понял, что он имеет в виду. Весна повсюду сменяла зиму. Но никакой воин не принимает всерьез догадливость евнухов.

— Он спалил дворец у себя за спиной. И знаешь, куда он двинется теперь? Сюда, куда же еще.

8

Поздней весной, когда с небес упал дождь, а по лощинам побежали бурые потоки, царь приказал отправить женщин на север. В Кардосии, за узким проходом Каспийских Врат, они окажутся в безопасности. Я помогал им рассаживаться по повозкам. Царских любимиц можно было различить с первого взгляда: их выдавал утомленный вид и тени под глазами. Даже после долгих прощаний многие не спешили сходить с крыши дворца, глазея им вслед.

Для простых солдат это не значило ровным счетом ничего, разве что их предводители завистливо вздыхали — их собственные женщины поплетутся за ними с увязанным в тюки имуществом за спиной, как солдатские жены делают испокон веку. Более привыкшие обходиться без помощи, чем изнеженные дамы из гаремов, многие из них шли за войском еще с Гавгамел.

Александр направился в Мидию. Казалось, он не слишком спешит, по пути ненадолго задерживаясь то здесь, то там. Мы тоже со дня на день ждали приказа сняться с места и двинуться на север, где нас обещали встретить войска кардосцев и скифов. Объединив силы, мы подождем Александра и поспорим с ним за право прохода в Гирканию. Так говорили. Поговаривали также, хоть и не столь громко, что, действуй Александр быстрее, мы сами бы устремились в Гирканию — и оттуда в Бактрию… «Служа великим, вверяй им судьбу свою». Я старался прожить каждый день так, как если бы он был последним.

Ясным утром новорожденного лета мы двинулись в путь. Там, где дорога сворачивала в холмы, я оглянулся, не останавливая коня, дабы сохранить в памяти сияние зари на золотых зубцах стен. «Прекрасный город, — думал я, — прощай, мы не встретимся больше». Знал бы я только!

Когда армия проходила через прятавшиеся в предгорьях деревушки, я приметил, сколь худы тамошние жители и сколь угрюмо они рассматривают нашу колонну. Да, здешний край слишком беден, чтобы долго кормить целую армию. И все же, когда мимо проезжал сам царь, они все падали ниц. Для них он был богом, высоко вознесшимся над деяниями своих слуг. Уже тысячу лет эта истина течет в наших жилах, неистребима она и во мне — хоть я и видел, из чего сотворены подобные боги.

Мы правили путь сквозь открытые голые холмы, под яркой синевою неба. Щебетали птицы. Конные воины пели по дороге: в основном то были бактрий-цы на своих приземистых косматых лошадках. Здесь, среди древних холмов, сложно было думать о мимолетности жизни.

Уже скоро, впрочем, их песни смолкли. Мы приближались к назначенному месту, где нас должны были ждать скифы. Они не высылали дозорных; кардосцев тоже не было видно. Наш собственный передовой отряд не нашел никаких признаков их лагерей. Царь рано подал знак к отдыху. За мною он не посылал, хоть женщин с нами уже не было. Возможно, моя оплошность в Экбатане истребила в нем желание; или, быть может, оно убывало само собой. Если так, мне стоит приготовиться принять на себя маленькие ежедневные обязанности простого евнуха при дворе. Будь мы сейчас в одном из царских дворцов, а не в пути, я вполне мог бы уже получить такой приказ.

Если только это случится со мною, думал я, непременно заведу любовника. Мне вспоминался Оромедон; он всегда излучал особый свет, и теперь, вспомнив о нем, я открыл источник этого света. У меня самого не было недостатка в предложениях, тайных, разумеется, ибо царя боялись, но мне все же давали знать, где мне следует рассчитывать на радость свидания.

Подобными глупостями тешат себя юные, коим их мимолетное счастье или горе всегда кажется вечным, пускай притом сами небеса грозят обрушиться на землю!

Через два дня, так и не оправдавшие наших ожиданий, мы сошли с северного тракта и свернули на проселочную тропу, приведшую нас к равнине, где мы рассчитывали увидеть лагерь скифов.

Мы были там уже около полудня; огромное поле, поросшее горным бурьяном да низким кустарником. Свой лагерь мы разбили там, где несколько чахлых деревьев клонились под ветром и слышалось поскуливание кроншнепов; меж камней то и дело шмыгали кролики. В остальном же я в жизни еще не видел такой безотрадной пустоты…

Тихо сгустилась ночная тьма. К вечернему шуму лагеря скоро привыкаешь; песни, гул бесед, редкие смешки или ссоры, приказы, стук котелков. Сегодняшней же ночью — лишь ровное бормотание, похожее на тихий скрип мельничных колес, вращаемых речным потоком. Оно все не хотело прекращаться, и я так наконец и заснул под его размеренное гудение.

На рассвете меня разбудили громкие возгласы. Пять сотен конников ускользнули от нас этой ночью, равно как и добрая тысяча пеших воинов, забравших с собою все свое снаряжение, кроме щитов.

Рядом с моим шатром чей-то голос отрывисто бросал греческие слова, которым тут же вторил толмач. Патрон, предводитель греков, явился объявить, что все его люди на месте.

Они давным-давно могли бежать к Александру и помочь ему разграбить Персеполь. Здесь они довольствовались жалованьем, казначеи же прятали от них остальные деньги. Патрон был крепко сбитым седым мужчиной с квадратным лицом, невиданным среди персов. Он был родом из какой-то греческой провинции, проигравшей сражение отцу Александра; потому он пришел к нам и привел своих людей с собою. Они служили в Азии еще со времен царя Оха. Я с радостью видел, что Дарий говорит с греком приветливее обычного. Так или иначе, в полдень, когда солнце оказалось прямо над головами, был созван военный совет, но Патрона не пригласили. Чужак и наемник, он был не в счет.

Трон водрузили на помост в царском шатре, убранном и вычищенном в срок. Властители собирались не спеша, их длинные плащи хлопали на резком ветру; на них были лучшие одежды, какие только остались… Они столпились снаружи, ожидая дозволения войти. Немного в стороне о чем-то горячо спорили Набарзан с Бессом. На их лицах ясно читалась решимость — я давно ждал этого и боялся. Войдя, я тихо сказал Бубакису:

— Грядет что-то ужасное.

— Что ты говоришь? — Он с такой силой вцепился мне в руку, что та сразу заныла.

— Не знаю сам. Зреет что-то против царя.

— Зачем ты говоришь такое, если не знаешь? — Он был груб, ибо я растревожил его смутные страхи.

Сатрапы и воители вошли, пали ниц, после чего заняли свое место строго по чину. Мы, евнухи, спрятанные от их глаз в царской опочивальне, слушали через задернутые кожаные занавеси. Таков был обычай; сегодняшний совет — не тайные переговоры. Хотя мы послушали бы и их, если б только могли.

Царь говорил с трона. Очень скоро стало ясно, что речь он приготовил сам.

Дарий воздал хвалу преданности его слушателей, напоминая им (вот правитель, верящий в подданных!) о том, как щедро Александр одаривал перебежчиков вроде Мазайи из Вавилона. Он долго говорил о былых победах и славе Персии, и я почти физически ощутил растущее нетерпение владык и военачальников. Наконец он добрался до сути: царь предлагал занять последний пост у Каспийских Врат. Победа или смерть.

Повисло плотное молчание — хоть нож втыкай. Персидские Врата, обороняемые прекрасными воинами, пали в разгар зимы. Теперь настало лето. Что же до боевого духа нашего войска — да неужто царь не чувствует, как настроены люди?

Но я, некогда бывший близок к Дарию, — мне кажется, я понял его. Он не забыл песню воинов моего отца. Я чувствовал, как стремится царь смыть свой позор. Он представлял себя у Каспийских Врат, где вновь обретал честь, потерянную при Гавгамелах. Но ни один из тех, что стояли пред ним сейчас, не видел картин, владевших сейчас Дарием. И ответом ему была жуткая тишина.

На туалетном столике в опочивальне лежал ножик, которым рабы подрезали царю ногти. Я потянулся за ним, вонзил в занавеси, повертел и приник к проделанному отверстию. Бубакис был шокирован, но я просто протянул ему нож. Царь сидел к нам спиной; остальные же не могли ничего заметить, даже если бы все евнухи разом высунулись из дыр.

Дарий застыл на своем троне; мне были видны пурпурный рукав и верхушка митры. И еще я видел то, что видел он сам: лица. Хоть никто не рискнул шептаться в присутствии повелителя, их глаза блестели, взгляды прыгали по рядам.

Кто-то шагнул вперед. В высокой фигуре с усохшими плечами и белоснежной бородой я узнал Артабаза. Увидев его впервые, я решил, что он неплохо выглядит для старца, которому под восемьдесят. На самом же деле Артабазу было девяносто пять, но он все равно держался прямо. Когда он приблизился к помосту, царь ступил вниз и подставил щеку для поцелуя.

Своим твердым, высоким, древним голосом Арта-баз объявил, что он сам и его сыновья, со всеми людьми, будут стоять до последнего человека на том поле битвы, какое повелителю будет угодно избрать. Дарий обнял старика, и тот вернулся на место. Водворилась прежняя тишина, и минуты казались столетиями.

Затем какое-то движение, тихий шепот… Вперед вышел Набарзан. Вот оно, подумалось мне.

На нем было серое шерстяное одеяние с вышивкой на рукавах, которое он носил в ту ночь в Экбатане. Оно выглядело старым и потертым. Полагаю, ничего лучше у Набарзана не осталось — все было утрачено в суматохе бегства… В первых же словах Набарзана ясно прозвучали власть и угроза:

— Мой повелитель. В сей час столь тяжкого выбора, мне кажется, мы можем без страха смотреть вперед, лишь оглянувшись назад… Во-первых, наш враг. Он владеет богатством, он быстр и крепок. У него хорошее войско, почитающее его как бога. Говорят — и какова в сих словах доля правды, я не берусь судить, — что он делит с воинами все трудности и в мужестве подает им пример.

Сказав это, Набарзан ненадолго умолк.

— В любом случае ныне он может вознаградить преданность из твоей казны, государь. Так говорят о нем; но что еще мы слышим всякий раз, когда произносится его имя? Что он удачлив. Удача сопутствует ему, куда бы он ни двинул войско.

Новая, более длительная пауза. Теперь они сдерживали дыхание. Что-то быстро приближалось, и многие из них уже знали, что именно.

— Но так ли это? Если я найду на своей земле чистокровного скакуна, меня назовут удачливым. Бывшего же владельца — несчастливым.

Властители, стоявшие сзади и не подозревавшие ни о чем, зашевелились. В передних рядах между тем тишина уже начинала звенеть. Я видел, как пурпурный рукав заерзал на подлокотнике трона.

— Пусть безбожники, — мягко продолжал Набарзан, — говорят о случае. Нам же, взращенным в вере отцов, надлежит помнить, что все случается лишь по воле небес. Зачем же нам думать, что многомудрому Богу угоден Александр — чужак и разбойник, следующий иной вере? Не стоит ли нам, как я уже сказал, оглянуться назад и попытаться узреть какой-то былой грех, из-за которого мы терпим сегодня страдания?

Тишина стала абсолютной. Даже глупцы уже поняли; так собаки, бывает, начинают волноваться, почуяв раскат еще не прогремевшего грома.

— Мой повелитель, весь мир знает о твоей безупречной чести, вознесшей тебя на этот трон после всех тех ужасов, в которых мудрость не позволила тебе принять участие. — Голос Набарзана превратился в глухое мурлыканье леопарда, слова его обжигали иронией. — Благодаря твоему справедливому суду вероломный злодей обращен во прах и не властен более похваляться бедами, которые он принес государству. — Набарзан вполне мог бы добавить: «или же обвинить в них тебя самого». — И все же не с тех ли пор нас оставила удача? Мы — тот кувшин, который опорожнил удачливый Александр. Повелитель, старики говорят, что проклятия, падшие на голову преступника, могут пережить его. Не пора ли задаться вопросом, что сможет ублажить Митру, стража справедливости и чести?

Статуи, высеченные в камне. Они уже все поняли, но еще не могут поверить.

Голос Набарзана изменился. Бесс шагнул вперед из общего ряда и встал, возвышаясь, рядом с ним. — Мой царь и повелитель, наши крестьяне, заблудившись в холмах, выворачивают наизнанку меховые плащи, дабы демон, уведший их прочь с верной тропы, потерял бы их из виду. В простых людях жива древняя мудрость. И нам так же, верю я ныне, следует вывернуть злосчастные одежды, хоть бы они были пурпурными. Здесь стоит Бесс, делящий с тобою, о повелитель, кровь Артаксеркса. Позволь же ему носить митру и командовать людьми, пока не окончится эта война. Когда македонцы будут изгнаны с нашей земли, ты вернешься.

Вот, наконец они поверили. На памяти каждого из нас уже двое владык умерли от яда. Но никто и помыслить прежде не мог, чтобы Великому царю, одетому в пурпур и сидящему на троне, кто-то мог приказать встать и уйти.

Тишина раскололась: громкие восклицания согласия, внушенные и отрепетированные заранее; тревожные крики и вопли ярости; бормотание сомневавшихся. Внезапно громоподобный возглас «Изменник!» потопил собою все остальные. То кричал сам царь, нетвердой поступью спускающийся с помоста в своем пурпурном одеянии. Обнажив кривую саблю, он шел на Набарзана.

Дарий был страшен — рост и гнев делали его исполином. Даже мне в своем царском величии он казался божеством. Я перевел взгляд на Набарзана, ожидая увидеть его на коленях, с опущенной головой.

Вместо этого к Дарию бросилась целая толпа: На-барзан, Бесс и главные бактрийские владыки низко кланялись, вымаливая прощение. И, вцепившись в царское одеяние, прося о милости, они силой опустили занесенное было лезвие. Сабля неуверенно задрожала в руке Дария и в конце концов ткнулась в землю. Все они пали ниц, горестно оплакивая свое преступление, повторяя, что мечтают уйти, дабы не встретить его праведный гнев, и вернутся тогда лишь, когда он сам даст им позволение узреть его лик.

Пятясь, все они выскользнули за порог. И все бактрийские полководцы последовали за ними.

Кто-то задыхался рядом со мной. Бубакис проделал в занавеси дыру вдвое больше моей и теперь сотрясался всем телом, не в силах подавить ужас.

Шатер ходил ходуном, подобно муравейнику, разрушенному неосторожным путником. Старик Артабаз, его сыновья и верные царю персидские владыки сгрудились подле Дария, торжественно клянясь в своей преданности повелителю. Он поблагодарил их и распустил совет. Мы едва успели привести себя в порядок прежде, чем царь вошел в опочивальню.

Не говоря ни слова, он позволил Бубакису снять с себя пурпурное облачение и надеть мантию для отдыха, после чего опустился на ложе. Черты лица его заострились, словно Дарий уже месяц не покидал постели, тяжко терзаемый хворью. Я выскользнул прочь не поклонившись, не испросив разрешения. Неслыханная дерзость, но я знал, что прямо сейчас царю нет дела до подобных мелочей. Бубакис даже не выбранил меня после.

Я направился прямо в лагерь. Одежда моя была уже изношена и пахла конюшнями с тех пор, как «сбежал» мой раб. Никто не признал меня.

Бактрийцы были заняты делом — они начинали сворачивать лагерь.

Быстро же они! Значит, Бесс и вправду испугался царского гнева? Но я не мог представить, чтобы На-барзан так легко сдался. Я врезался в толпу спешивших куда-то бактрийцев; среди них, погруженных в собственные думы, я ощутил себя невидимым. В основном меж собою они говорили о правах, принадлежащих их военачальнику; пришла, дескать, пора мужчине занять трон. Кто-то прошептал: «Что ж, теперь никто не сможет сказать, что царю не дали его шанс».

Поодаль, как всегда в безупречной чистоте, стояли шатры греков. Там никто не собирал вещи. Все они просто сбились вместе поговорить. Греки — великие мастера болтать языками, но весьма часто им и вправду есть что сказать. Я подобрался к ним поближе.

Они были столь увлечены спором, что я пробился в середину прежде, чем кто-либо успел обратить на меня внимание. Впрочем, один из них вскоре оглянулся и шагнул мне навстречу. Издали я счел его сорокалетним, но теперь, когда он смотрел на меня сверху вниз, я понял, что он моложе по меньшей мере на десяток лет. Война и усталость сделали остальное.

— Прекрасный незнакомец, неужели я все-таки вижу тебя? Отчего же ты никогда не навещал нас?

На нем все еще была греческая одежда, хотя сама ткань протерлась до нитяной основы. Кожа его была смугла, как кедровые доски, а бородка выгорела на солнце и теперь казалась значительно светлее волос. Его улыбку я счел искренней.

— Друг мой, — отвечал я, — сегодня не день для учтивых бесед. Бесс только что открыл царю, что сам хочет сесть на его трон. — Я не видел смысла скрывать истину от верных Дарию людей, когда ее знает каждый изменник.

— Да, — сказал он. — Они предлагали нам перейти на их сторону, суля двойную плату.

— Некоторые из персов также остались верны, хоть теперь ты, должно быть, уже сомневаешься в этом.Скажи, что задумали бактрийцы? Почему они сворачивают лагерь?

— Далеко они не уйдут. — Грек поедал меня глазами, не пряча жадного взгляда, но и не оскорбляя им. — Сомневаюсь даже, решатся ли они скрыться из виду. Судя по тому, что они наговорили Патрону, все предстанет так, будто они спешат исчезнуть с царских глаз, страшась праведного гнева. Разумеется, это лишь уловка. Без них нас останется совсем мало; они хотят, чтобы все это поняли и в следующий раз были по-сговорчивей. Что ж, я служу в Азии меньше Патрона с его фокийцами, но и мне ведомо, как верные персы чтут своего царя. У нас в Афинах все иначе; но и дома все далеко не так гладко — потому я и покинул родные края… В общем, лично я служу там, где поклялся служить, и буду держать свою клятву. У каждого должна быть сума, в которой можно носить свою честь.

— Такая сума есть у каждого из греков. Все мы помним об этом.

Он тоскливо разглядывал меня ярко-голубыми глазами, словно ребенок, просящий о чем-то, чего ему никогда не получить.

— Ну а наш лагерь и в полночь будет стоять там, где стоит. Что скажешь, если я приглашу тебя выскользнуть из своего, чтобы распить со мной по чаше вина? Я мог бы рассказать тебе о Греции, раз уж ты так хорошо говоришь на нашем языке.

Едва не рассмеявшись, я отказался от его рассказов. Но, что говорить, грек понравился мне, а потому я отвечал с улыбкой:

— Ты знаешь, что я служу царю. Сегодня ему потребны все друзья, какие у него есть.

— Что ж, я всего лишь спросил. Мое имя Дориск. Твое я знаю.

— До свидания, Дориск. Осмелюсь сказать, мы еще встретимся. — На это я вовсе не уповал, но хотел показать дружелюбие. Подав ему руку (мне показалось, он никогда не выпустит ее из своей), я вернулся к царскому шатру.

Государь был один. Бубакис сказал, что Дарий никого не желает видеть и даже не ест ничего. Набарзан собрал всех конников и встал лагерем рядом с людьми Бесса, — дойдя до этого места, евнух разрыдался. Страшно было видеть, как он затыкает рот концом своего пояса: не для того, чтобы прикрыться от взгляда юного ничтожества вроде меня — кем еще я был теперь? — а чтобы царь не услыхал плача.

— Греки верны нам, — сказал я.

Некогда Бубакис предостерегал меня от того, чтобы я близко подходил к ним. Теперь он просто спросил: что такое две тысячи воинов против тридцати с лишком тысяч бактрийцев и всадников Набарзана?

— Верных царю персов тоже немало. Кто командует ими сейчас?

Промокнув глаза другим концом пояса, Бубакис ответил:

— Артабаз.

— Что? Не могу поверить.

Египтянин не ошибся. Древний старец совершал объезд лагеря персов, встречался с владыками и сатрапами, ободряя их в присутствии воинов. Подобная преданность может растрогать и камень. Странной казалась мысль, что, по меркам многих, Артабаз был уже глубоким стариком, когда восстал… Но то был бунт против Оха, который, по-моему, не дал ему иного выбора — бунт или смерть.

Закончив объезд, старик явился к царю и заставил его поесть, разделив с ним трапезу. Нам было приказано удалиться, но мы слушали их разговор. Раз теперь нельзя было и думать о том, чтобы повести войска в битву, они собирались пройти Каспийскими Вратами, пустившись в путь на рассвете.

Пока мы ужинали в своем шатре, я высказал то, что более не мог носить в себе:

— Отчего же царь сам не объедет лагерь? Он годится Артабазу во внуки! Ему только пятьдесят… Воины должны хотеть сражаться под его началом, и кто, кроме самого царя, лучше убедит их в этом?

Евнухи набросились на меня с гневом — все до единого. Что я, с ума сошел? Неужели хочу, чтобы сам царь ободрял солдат, словно какой-то сотник? Кто станет почитать его после этого? Куда пристойнее терпеть напасти, не теряя достоинства и не отдавая на поругание свое божественное величие.

— Но, — возразил я, — сам великий Кир был полководцем. Я знаю, во мне течет его кровь. Его люди обязательно должны были увидеть царя хотя бы раз, пусть мельком, в течение дня!

— То были грубые, невежественные времена, — ответил Бубакис. — И им не дано вернуться.

— Будем надеяться, — сказал я. И снова надел свой балахон.

Темнота была бы полной, если б не костры караульных да факелы, то здесь, то тут воткнутые прямо в землю. Мягко светились стены некоторых шатров. Проходя мимо погасшего факела, я размазал немного золы по лицу, после чего пробрался к ближайшему костру, у которого заслышал бактрийский говор, и опустился на корточки рядом с остальными.

— Сразу видно, его проклял сам бог, — говорил бактрийский сотник. — Это сводит его с ума. Он ведет нас через Врата, чтобы угодить в ловушку, подобно крысам. Встретить врагов там, где по обе стороны горы, а сзади — Гирканское море?.. Зачем, если Бактрия сможет держаться вечно? — Он продолжал, описывая тамошние бесчисленные крепости, каждая из которых неприступна, если враг не птица. — Все, что нам нужно, чтобы прикончить македонцев прямо там, — это царь, который знал бы страну. И сражался бы как мужчина.

— О Бактрии, — отвечал ему один из персов, — не могу судить, не знаю. Но не говори о божьем проклятии, если собираешься обнажить меч против царя. Вот уж верно деяние, проклятое всеми богами.

Одобрительное бормотание… Я вытер нос — пальцами, по-крестьянски, — обвел воинов тупым взглядом и отправился прочь, подальше от света костра. Услышав шум голосов в шатре неподалеку, я как раз собирался зайти за него и послушать, обогнув сначала воткнутый у входа факел, когда полог взлетел и из шатра выскочил мужчина, да так быстро, что мы столкнулись. Он взял меня за плечо, вовсе не грубо, и повернул лицом к свету.

— Бедняжка Багоас. Нам, кажется, суждено встречаться, налетая друг на друга в ночи. У тебя совсем черное лицо! У него вошло в привычку избивать тебя каждую ночь?

Зубы сверкнули белым при свете факела. Я знал, что он опаснее голодного леопарда, но все же не мог бояться его, не мог даже ненавидеть, хоть и должен был.

— Нет, мой господин Набарзан. — По всем правилам мне следовало опуститься пред ним на колено, но я решил пренебречь ими. — Но пусть даже так, царь есть царь.

— Ах вот как? Да, я сильно разочаровался бы, если твоя преданность хоть ненамного отстала бы от твоей красоты. Вытри с лица эту грязь. Я не причиню тебе зла, мой милый мальчик.

Я не сразу понял, что тру лицо рукавом, будто обязан повиноваться. Он просто хотел показать мне, что обо всем догадался.

— Так-то лучше. — Пальцем Набарзан стер с моей щеки пропущенное пятно. Затем он положил ладони мне на плечи, и улыбка исчезла с его лица. — Твой отец погиб, приняв сторону царя, как я слышал. Но Арс имел право крови носить пурпур и вести нас в бой. Да, Арс был подлинным воителем. Отчего, как ты думаешь, Александр еще не разгромил нас? Он мог бы сделать это давным-давно. Я назову тебе причину — жалость! Твой отец умер, защищая честь персов. Всегда помни об этом.

— Я не забыл, мой господин. И я знаю, где покоится моя честь.

— Да, ты прав. — Сжав на мгновение мои плечи, он тут же отпустил их. — Возвращайся к Дарию. Можешь одолжить ему немного мужества.

Это было словно бросок леопарда: стальные когти, выскочившие из мягких подушечек лап. Когда он ушел, я обнаружил, что встал на колено, не отдавая себе в том отчета.

У входа в царский шатер я встретил уходившего Артабаза. Низко поклонившись, я прошмыгнул бы мимо, но он преградил мне путь рукою в синих набухших венах:

— Ты идешь из лагеря, мальчик. Что ты узнал?

Я сказал, лагерь кишит бактрийцами, которые склоняют на свою сторону преданных царю персов. Артабаз раздраженно поцокал языком:

— Мне надо встретиться с этими людьми.

— Господин! — выдохнул я, отважившись на дерзость. — Вам нужно поспать. Вы ведь не отдыхали весь день и половину ночи.

— Что мне нужно, сын мой, так это повидать Бесса с Набарзаном. В моем возрасте люди уже не спят как вы, молодые. — В руках старика не было даже посоха.

Он был прав. Едва пересказав Бубакису новости, я лег и тут же провалился в мертвый сон.

Меня разбудил рог, трубивший «готовьтесь к маршу». Я открыл глаза и увидел, что все остальные уже ушли. Что-то происходит. Поспешно натянув одежду, я выскочил наружу: царь, уже облачившийся в дорожное одеяние, стоял у шатра, готовый взойти на колесницу. У его ног на коленях застыли Бесс и Набарзан, старый Артабаз стоял рядышком.

Дарий говорил им, как печалит царя вероломство слуг. Низко свесив головы, оба покаянно били себя в грудь. В голосе Бесса — можно было поклясться! — стояли слезы. Единственным его желанием, завывал он, было отвести от Великого царя проклятие, накликанное другими; он сделал это, как поднял бы щит, защищая царя в бою. Он принял бы гнев богов на себя и радовался каждой полученной ране… Набарзан благоговейно коснулся полы царского халата, повторяя, что увел своих людей, опасаясь праведного гнева повелителя; вновь обрести его расположение для обоих было радостью, коей им вовек не забыть, сколько ни суждено им прожить на свете.

С восхищением я взирал на Артабаза, чьи труды получили столь щедрое вознаграждение; возлюбленная Митрой душа, коей суждено отправиться прямо в заоблачные сады, минуя кипящие волны Реки Испытаний. Все опять встало на место. Верность вернулась к заблудшим. Свет снова одержал победу над мраком Лжи. Я все еще был весьма юн…

Царь, плача, протянул к ним руки. Изменники пали ниц и целовали землю у его ног, называя себя счастливейшими из людей и вознося похвалу щедрости, с которой он даровал им прощение… Дарий взошел на колесницу. Сыновья Артабаза попытались заманить отца в повозку, где он смог бы наконец отдохнуть. Он закричал на них в гневе и потребовал привести коня. Сыновья в смущении отступили; старшему было за семьдесят.

Я отправился к конюхам, выводившим лошадей. Воины, всю ночь бродившие из лагеря в лагерь, спорившие и обсуждавшие новости до самого утра, нехотя строились в походные колонны. Персы выглядели лучше, но терялись среди прочих. По правде говоря, их было меньше, чем ночью. Бактрийцев тоже — это бросалось в глаза, несмотря на их громадное число.

Все из-за долгих ночных споров. Персы, видевшие себя в меньшинстве, сотнями покидали войско; но они смогли убедить и некоторых бактрийцев — запугать их Митрой, без жалости каравшим за грехи. Принужденные выбирать меж гневом Митры и приказами Бесса, они избрали долгий переход в родные края.

Подъезжая к повозкам царского двора, я увидел греков уже в походном строю. Они все были тут, до единого человека. И все вооружены.

В долгих маршах, когда не предвиделось внезапных стычек, они всегда складывали оружие — шлемы и кирасы — на тележки, оставляя при себе лишь мечи. На них были короткие туники (из самого разного материала, столь давно они были оторваны от дома) и широкие соломенные шляпы, в каких обычно путешествуют греки, чья кожа боится солнечных ожогов. Теперь же я видел на них латы, шлемы и даже наголенники, у кого они были; за спинами у них висели круглые щиты.

Когда я проезжал мимо их строя, кто-то выбежал и помахал мне. Дориск. «За кого он меня принимает?» — подумал я. Ну, я покажу негодяю/как выставлять меня на общее посмешище! Я как раз собирался пустить коня легким галопом, когда увидел выражение его лица. Нет, то был не флирт, и я подъехал поближе.

Добежав до моего коня, он ухватил меня за сапог и сделал знак наклониться, ни разу даже не улыбнувшись.

— Ты можешь передать царю кое-что?

— Сомневаюсь. Он уже в пути, так что я опоздал. А в чем дело?

— Скажи ему, пусть не даст надуть себя. Он не видел, чем кончилась вчерашняя ночь.

— О, вот оно что! — Я расплылся в идиотской улыбке. — Опасаться больше нечего. Сегодня они оба испросили прощения.

— Мы знаем. В том-то и дело; вот почему Патрон заставил нас вооружиться.

Мой желудок сжался в комок.

— Что это значит? — переспросил я, моргая.

— Вчера никто не выставил охрану, об этом говорят все. Они надеялись переманить на свою сторону персов; если б это удалось, они действовали бы уже сегодня. Но персы заявили, что опасаются мести богов; вот почему многие из них удрали этой ночью! Так что все начнется, едва мы пройдем сквозь Врата, — на первом же привале они сделают это.

Вспомнив свою жизнь, я проклял веру в искренность людей.

— Сделают что?

— Схватят царя и продадут его Александру.

Я полагал, что видел предательство, но, увы, я все еще оставался неродившимся младенцем.

— Ну-ну, держись, ты прямо позеленел. — Дориск вытянул руки, удерживая меня в седле. — А теперь слушай: они подлые змеи, но не дураки. Царь есть царь, но он не лучший полководец на всем белом свете, давай это признаем. Одним ударом они намерены убрать Дария с дороги и купить мир с Александром. Потом они отойдут в Бактрию, чтобы приготовить страну к войне.

— Не трогай меня, люди же смотрят! — Я быстро приходил в себя. — Александр ни за что не поверит тем, кто способен на такое.

— Говорят, он чересчур доверчив там, где ему тоже верят. С другой стороны, да помогут тебе боги, если ты сумеешь помешать заговорщикам. Я видел, что осталось от Тиба… Не важно, просто передай это царю.

— Но я не должен говорить с ним на людях. — Воистину, я не смог бы сказать Дарию ни слова, даже если по-прежнему считался бы его любимцем. — Это может сделать только ваш предводитель — к царю не допустят никого ниже рангом.

— Патрон? Царь едва ли помнит его в лицо. — Слова Дориска царапнули мой слух горечью.

— Знаю. Но он должен попробовать. — В моей голове забрезжили кое-какие мысли. — Царь говорит по-гречески. Кое-кто из нас знает ваш язык… Но Бесс не может обойтись без толмача, и Набарзан тоже. Даже если они будут где-то рядом, Патрон все равно сумеет предупредить царя.

Дориск на секунду задумался.

— Это уже что-то… Я передам ему. Нас всего лишь горсть по сравнению с бактрийцами, но если Дарий доверится грекам, мы еще успеем отвратить от него беду.

Вскоре я нагнал двор, отошедший уже на четверть мили. Колесница Солнца была потеряна у Гавгамел, но двое магов с алтарем все еще шли впереди. За ними, однако, стройный порядок смешался, предписанная обычаем очередность была забыта. Люди разных рангов шли вместе, стремясь оказаться поближе к царю. Бубакис ехал верхом сразу за колесницей Дария — неслыханное нарушение порядка! Бок о бок с ним держался Бесс собственной персоной, на огромном боевом коне нисайянской породы, сложением подобном быку.

Я поравнялся с Бубакисом, но он лишь окинул меня тусклым от бессонницы взглядом, словно говоря: «Какая уж теперь разница?» Мы ехали слишком близко от царской колесницы, чтобы разговаривать.

Занавешенные носилки остались далеко позади, в Арбеле, их время прошло. Должно быть, Дарий сильно уставал, весь день стоя в колеснице. Я все еще чувствовал к нему нечто большее, нежели просто долг. Я вспоминал его в добром настроении, радостным и отдохнувшим, в тенетах удовольствия. Вспоминал, как он играл со мною, как бывал добр ко мне… Он знал, что его презирают. Быть может, ударил меня тогда, почувствовав это бремя.

Царь оставался царем; он не мог помыслить, что существуют иные силы, кроме смерти, способные лишить его священной митры. Бедствие за бедствием, ошибка за ошибкой, один позор за другим… Друзья предают. Воины, словно воры, крадучись, покидают его каждую ночь — те воины, коим он должен казаться подобным богу! Александр все ближе, ненавистный враг… И главная опасность притаилась у самого локтя, а он еще даже не знает о ней!

Кому он мог бы довериться? Нас мало — тех, кто для удобства царей превращен в жалкое подобие мужчин… Да две тысячи наемников, верных царю не из любви к нему, а во имя сохранения собственной чести.

Пока мы шли, дорога продолжала подниматься: неширокий путь, пробитый в голом камне. Пожалуй, не было среди нас никого, кто не задавался бы вопросом: «Что же станется со мною?» — мы всего лишь люди. Бубакис раздумывал, должно быть, о нищете или о скучном существовании в каком-нибудь маленьком гареме. Я же владел лишь одним ремеслом, знал лишь одно занятие… Мне вспоминались годы рабства в Сузах. Я уже не был настолько юн, чтобы смириться с жизнью, страшась избрать смерть. Но мне хотелось жить.

Дорога взбиралась все выше, и мы уже подходили к перевалу, хранимому стеной Тапурии — острыми и голыми пиками, столь высокими, что даже летом с их вершин не сходили белые шапки льда. По предго-риям змеею вился наш путь — все выше и выше, чтобы далеко-далеко вверху нырнуть в расщелину. Вопреки унынию, мое сердце билось все сильнее: там, за пиками, должно плескаться море, а я никогда не видел его! За каждым новым поворотом нас ждала очередная стена источенного ветрами мертвого камня — и ничего живого на нем, кроме редких кипарисов, скрюченных калек. Изредка, у петлявших по камням речушек, нам попадались крошечные поля и хижины, дикие жители которых убегали прочь, подобно кроликам. Здешний воздух пел чистотой хрусталя, а впереди, погруженная в тень, уже виднелась узкая глотка Врат. Александрия — блестящий город, и в нем можно сыскать все, что может потребоваться благоразумному мужу. Скажу даже, что моим дням суждено истечь здесь, и я уже не намерен покидать этих стен. Но все же, стоит мне вспомнить высокие холмы и горную тропу, поднимающуюся ввысь, чтобы вновь нырнуть в неведомую страну, еще скрытую скалами, я теряю уверенность. Даже будучи мальчишкой, в полной мере познавшим опасность и зло, даже тогда я почувствовал исступленный восторг, услышал пророчество и увидел свет.

Наш путь лежал меж отвесными скалами и обрывом; далеко внизу бурлил шумный поток… Мы дошли до самих Врат. Даже на такой высоте камень дышал жаром, и колонны поредевшего воинства подтягивались с трудом. Конечно же, этот проход вполне можно было бы удержать. Прямо впереди своим огромным конем правил Бесс, не отъезжавший от царской колесницы. Патрона не было видно. Что заставит предводителя греков послушать совета, пришедшего через вторые руки и исходящего, если уж на то пошло, всего лишь от мальчика для развлечений?

Дорога выровнялась и открылась взору. Мы стояли на самом верху перевала, и Гиркания расстилалась под нами. То была иная страна. Горы одеты лесами — один зеленый уступ над другим. Далее — узкая равнина, за которой лежало море. Горизонт вытянулся вширь, охватывая серебряный щит вод. При виде подобной красоты у меня перехватило дыхание. Черная полоса берега изумила меня, я не знал, что его закрывали стаи бакланов: миллионы и миллионы птиц кормились здесь, на щедром рыбой мелководье.

Тапурийская цепь — великие горы, разделяющие воды надвое. Воистину, так случилось и со мной: в тех краях сама жизнь моя оказалась рассечена на две половины.

Недолго отдохнув, мы устремились вниз в окружении высоких и стройных деревьев. Струи ручьев звенели, разбиваясь о красноватые камни; вода оказалась очень холодной, но вкусной, с едва уловимым привкусом железа. Остановку сделали в сосновой роще; здесь мы разложили подушки царя и разбили его маленький шатер для отдыха.

Когда же мы вновь тронулись в путь, воздух изменился, неся в себе влагу, тогда как вершины деревьев сдерживали ветер, спускавшийся нам вослед с перевала. Лагерем мы стали поздно, стараясь спуститься пониже, где ветра не было вовсе; уже сейчас в глубине лощин темнели, сгущаясь, тени. Оглядываясь по сторонам, я заметил кого-то, кто правил конем сразу за мною. То был Патрон.

Бывалый воин, он не понукал коня, дожидаясь, пока дорога не станет легче. Поймав его взгляд, я отстал, пропуская греческого полководца вперед. Спешившись, он повел коня в поводу: то ли из уважения к царю, то ли из желания быть замеченным. Патрон не отрывал от Дария глаз.

Бесс увидел его первым. Спина его сразу отвердела, и, подъехав к царю поближе, он завел с ним какую-то беседу. Патрон невозмутимо шагал сзади, не отставая от колесницы.

Описывая, вслед за дорогой, крутой поворот, колесница на мгновение развернулась к нам боком, и Дарий поднял брови, все же заметив Патрона. Никто не должен смотреть в лицо Великому царю, но греческий полководец не опустил глаз. Когда же взгляды их встретились, Патрон не сделал какого-либо жеста, просто продолжал смотреть.

Царь обратился к Бубакису, и тот, отстав, сказал Патрону:

— Повелитель спрашивает, не хочешь ли ты попросить чего-нибудь?

— Да, передай повелителю, что я хочу говорить с ним, но без толмачей. Скажи, это не ради меня, но ради него самого. Без толмачей.

Изменившись в лице, Бубакис повторил послание. Из-за наклона дороги колесница двигалась медленно, цепляясь за грунт особыми крюками; и когда царь поманил Патрона к себе, я принял уздечку и вел коня грека в поводу, пока они говорили.

Догнав колесницу, Патрон пошел рядом с ней, по другую сторону от Бесса. Он говорил тихо, и потому я не слышал его первых слов; но Бесс мог их расслышать. Патрон рискнул жизнью своих людей, положившись только на мое слово!

Вскоре он увидел, должно быть, что я не ввел его в заблуждение: на лице Бесса ясно читалась еле сдерживаемая злоба. Голос грека зазвучал громче:

— Мой повелитель, послушай моего совета и разбей шатер в нашем лагере. Мы давно служим тебе, и если только ты когда-нибудь верил нам, доверься и сегодня.

Это необходимо.

Царь и бровью не повел, сохраняя в лице безмятежность. Спокойствие его духа обрадовало меня: слуга должен уважать своего господина.

— Зачем ты говоришь мне это? — спросил царь, запинаясь; его греческий был ничем не лучше моего. — Чего боишься?

— Господин, речь о предводителе твоей конницы, и этот человек здесь, рядом. Ты понимаешь, отчего я избегаю называть имена.

— Да, — ответил царь. — Продолжай.

— Господин, этим утром тебе солгали. Сегодня же ночью они сделают это.

Царь ответил:

— Если так угодно богу, так оно и будет.

Я понял причину его спокойствия, и мое сердце камнем повисло в груди. Дарий отчаялся.

Патрон ступил ближе и оперся о край колесницы. Старый вояка, он прекрасно понял услышанное. Словно пытаясь уговорить дрогнувшие в бою ряды, он вложил в слова всю силу убеждения:

— Останься в нашем лагере, господин. Каждый из нас сделает все, что только в человеческих силах. Оглянись вокруг, на эти леса. Когда настанет ночь, мы постараемся ускользнуть от твоих врагов.

— К чему все это, друг мой? — Утратив надежду, Дарий вернул себе достоинство. — Я и так задержался здесь, если мой собственный народ желает мне смерти. — Не ведаю, что прочел он на лице Патрона: я не мог его видеть. — Будь уверен, я доверяю всем вам. Но, если твои слова правдивы, на каждого верного мне человека, будь то грек или перс, приходится по десятку врагов. Я не стану покупать несколько лишних часов ценою всех ваших жизней — то скверная награда за преданность. Возвращайся к воинам и скажи, что я ценю их мужество.

Отсалютовав, Патрон отстал от колесницы. Когда он принимал у меня поводья коня, глаза его сказали: «Ты молодец, парень. Это не твоя вина». И я оглянулся посмотреть на Бесса.

Лицо его шло темными пятнами, и сейчас он походил на демона. Бесс не знал, что открыл царю Патрон, и злился. На мгновение мне даже почудилось, что сейчас он вытащит меч и зарубит царя, разрешив сомнения. В любом случае убить его значило испортить товар, и он с трудом овладел собой. Переведя дыхание, он обратился к Дарию:

— Этот человек готовит предательство. Мне нет нужды знать его язык, я все прочитал по его лицу! — Бесс подождал, не ответит ли царь, но тот молчал. — Настоящие отбросы. У них нет дома, они рады продаться тому, кто больше заплатит. Боюсь, повелитель, Александр хорошо заплатил им за вероломство, превзойдя тебя в щедрости.

Даже от кровного родственника подобные слова оскорбительны. Царь ответил лишь:

— Я не верю ему. Так или иначе, в его просьбе было отказано.

— Господин, я счастлив слышать это. Надеюсь только, твоя вера в мои добрые намерения не ослабнет. Да будут боги моими свидетелями.

— И моими также, — ответил на это царь.

— Тогда я счастливейший из твоих подданных!

— Но ежели Патрон действительно столь вероломен, как ты говоришь, он поступает не мудро, рассчитывая на Александра. Македонец готов вознаградить сдающихся на его милость, но предателей он жестоко карает.

Насупив черные брови, Бесс молча отвел взор. Мы петляли по темнеющему лесу вслед за изгибами дороги, вместе с нею опускаясь все ниже и ниже. Верхушки гор, видневшиеся между деревьями, все еще сверкали золотом. Вот-вот наступит ночь.

Лагерь мы разбили на широкой поляне, которую наискось пересекали быстро бледневшие ленты закатного солнца. Они казались струями густой горячей жидкости, — и скажу даже, рассвет обещал чарующее зрелище… Никто из нас не видал той поляны на восходе солнца, так что не могу говорить уверенно.

Где-то неподалеку располагалась деревушка, и персы отправились туда добывать продовольствие, как обычно. Когда они пропали из виду, скрывшись за деревьями, поляна все еще была запружена воинами. Никто из бактрийцев не покинул ее, и теперь они раскладывали ночные костры. Они все еще были вооружены, и все мы догадывались, что это может значить. Словно последний приступ долгой лихорадки.

К царю явился Оксатр: он объявил, что, вернувшись, персидские войска станут защищать Дария, даже если начнется битва. Царь обнял брата и просил его ничего не предпринимать без приказа. Оксатр всегда был мужественным воином, но никто в их роду, видать, не обладал качествами настоящего полководца. С двумя тысячами воинов Патрон сумел бы добиться большего, чем Оксатр — с двадцатью; по-моему, Дарий знал о том. Когда же Оксатр ушел, царь послал за Артабазом.

Я нашел старика немного усталым после долгой езды в седле, но все еще не теряющим бдительности. Сопровождая его к царскому шатру, я заметил греческий лагерь, спрятанный в тени деревьев. Там не выпускали из рук оружия и уже выставили часовых.

Вкруг шатра стояла царская охрана; среди нее еще попадались уцелевшие Бессмертные, вооруженные пиками. Свет костров выхватывал из темноты золотые плоды гранатового дерева, венчавшие почетное оружие, да глаза самих стражей, угрюмо взиравших перед собой.

Скрытые занавесью, мы слышали, как царь поведал Артабазу о предложении Патрона. Какое-то время старец молчал, вне сомнения размышляя о своих трудах долгой прошлой ночи, затем стал умолять царя разбить шатер в греческом лагере; персы, за которых он мог поручиться, сравняются в мужестве с греками, если только сам повелитель будет с ними… Я же размышлял: «Бедный старик, ты слишком долго живешь в этом мире, и нет тебе покоя», когда он прибавил, задыхаясь:

— Эти греки — настоящие солдаты; война — их хлеб. Бактрийцы же — всего-навсего набранные по деревням землепашцы. В Македонии я видел, что значит дисциплина. Разница между чистокровным скакуном и волом… Доверься грекам, мой повелитель.

Как часто мы подслушивали вот так, из-за кожаной занавеси, из праздного любопытства, чтобы попросту быть в курсе всех дворцовых интрижек и новостей! Ныне мы ловили каждое слово беседы, от исхода которой зависела жизнь каждого из нас.

— Кончено, — ответил старику Дарий. — Я всегда охотно полагался на надежду; увы, в последнее время слишком многие поплатились за это. Теперь, когда я расстался с надеждами, не возвращай их мне.

Ответом был сдавленный стон. То рыдал Артабаз.

— Дорогой друг, — говорил ему царь, — ты потерял со мною бесценные годы жизни. Остаток ее принадлежит тебе; иди, и да пребудет с тобой благословение многомудрого Бога.

Плач не смолкал. Возвысив голос, царь призвал нас; обезумев от горя, Артабаз цеплялся за его одежды, зарываясь лицом в пурпурную ткань. Дарий обнял старца со словами:

— Верный слуга не захочет расстаться с господином, но я отпускаю его. Помогите ему выйти.

Он осторожно высвободил свой рукав из пальцев старика, цеплявшихся за него, словно ручонки младенца; очень бережно мы вывели Артабаза из шатра. Царь отвернулся… Отведя старика к его людям, мы возвратились в шатер и поначалу не увидели Дария. Он распростерся на земле, уронив голову на руки. Страшная мысль затмила нам разум. Но рядом с царем не было никакого оружия, и тяжелое дыхание вздымало его плечи. Он лежал в своем шатре, как загнанный охотниками зверь: исчерпав все силы, он просто ждал здесь появления гончих или удара копья. Дарий не крикнул нам убираться, и мы стояли, не зная, что теперь делать, молча впитывали ужасное зрелище, раздираемые когтями отчаянья. Прошло несколько минут, прежде чем я смог соображать. Тогда я разыскал за занавесями царский меч, вынес его в приемный покой и положил на столик, где его легко можно было найти в случае нужды. Бубакис видел, чем я занимаюсь, но отвел взгляд.

Выполняя последний долг перед повелителем, я был далек от мысли, что тот, кто любил меня, лежит теперь поверженным предо мною. Я служил ему и старался делать это, настолько умел, хорошо. Он ведь был царем.

Прошло еще несколько минут, прежде чем Дарий пошевелился и попросил всех нас выйти.

Наш собственный спальный шатер был разбит лишь наполовину, да так и брошен: один конец полотнища свисал с шеста, другой валялся на земле. Рабов не было видно. Отовсюду доносилась беспорядочная мешанина голосов: ссорившихся, споривших, впустую выкрикивавших какие-то приказы. То была не армия более, но лишь огромная разношерстная толпа. Некоторое время мы сидели, перешептываясь, на уже разобранных тюках с кожей для шатра. Потом, вскинув голову, я увидел, что телохранители покинули царя:

— Они ушли!

Вскочив, я отправился к шатру убедиться, что мои глаза не солгали мне. Никого, даже ни одной воткнутой в землю пики с золотым наконечником. Бессмертные сложили с себя свой почетный ранг и превратились в точно таких же простых смертных, как и все прочие. Мы остались одни.

Долго стояли мы у входа, не нарушая молчания.

Потом я сказал:

— Кажется, я слышал голос. Пойду узнаю, не нужно ли ему чего-нибудь.

Он лежал все в той же позе. Тихо войдя в шатер, я опустился на колени рядом с царем. Конечно, ничего я не слышал; но память о прежних временах вернулась ко мне, и вспомнилось, что даже благовония, которыми я умастил себя утром, были его подарком. В конце концов, я не походил на остальных.

Дарий лежал, положив голову на согнутую руку, вытянув другую вперед. Я же не решался коснуться его без позволения. Он был царем.

Почувствовав мое присутствие, повелитель дернул плечом:

— Приведи ко мне Бубакиса.

— Да, господин. — Для него я был лишь слугой, способным исполнить простое поручение. Он позабыл обо всем.

Бубакис скрылся в шатре, и вскоре мы услыхали его истошный крик, похожий на предсмертный вопль. Втроем мы вбежали внутрь. Меч все еще лежал на столике, царь — на земле. Бубакис стоял рядом с ним на коленях, бия себя в грудь, разрывая на себе одежду и нещадно терзая волосы.

— Что случилось? — вскричали мы в страхе, словно с нами не было великого царя. Все то, что знали мы и к чему были готовы, рушилось на глазах.

— Повелитель приказывает нам уйти, — всхлипнул Бубакис.

Не поднимаясь с земли, царь протянул к нам руку:

— Все вы честно выполняли свой долг. Более мне ничего не нужно, и я освобождаю всех вас от службы. Бегите, спасайтесь, пока еще не поздно. Это последний приказ, и никто не может ослушаться.

В мгновение ока нашими душами завладел страшный, смертельный ужас: поверженный царь, брошенный шатер, незнакомый черный лес, полный диких тварей и врагов… Хочу надеяться, что мы плакали о нем; с каждым прошедшим годом мне все проще верить в это. Мы кричали в голос среди ночи, пьяные от страха и горя, как плакальщики на похоронах, мы сливали голоса в общий вой, не различая собственного стона средь чужих.

Убрав с глаз выбившиеся волосы, я заметил кого-то у входа. Даже в безумии отчаяния я помнил, что охрана ушла, и бросился туда, не думая об опасности. Там стояли Бесс и Набарзан, а за их спинами — воины.

Бесс отвел взгляд от распростертого на полу царя и обрушил кулак в ладонь, бросив Набарзану:

— Поздно! Я ведь предупреждал тебя. Слышно было, как скрипнули его зубы.

— Я и помыслить не мог, что он способен на такое, — пробормотал Набарзан. В его лице не было больше злобы, только уважение и немного грусти. Поймав мой взгляд, он коротко кивнул.

Бесс же схватил мое плечо ручищей и затряс меня, приподняв над землею:

— Он умер? Отвечай, он покончил с собой? За меня ответил Бубакис:

— Возрадуйтесь, господин, ибо мой повелитель в добром здравии.

Лицо Набарзана застыло, как у высеченной в камне статуи. Он шагнул вперед, сказав Бессу:

— Вот оно что! Идем же.

Царь поднялся на ноги, едва они вошли. И встретил их словами:

— Почему вы здесь?

— Я здесь, — отвечал ему Бесс, — по праву царя. Дарий остался спокоен.

— Какое же царство поручил твоим заботам Бог?

— Я выполняю волю своего народа. Тебе следовало поступать так же.

— Как ведомо вам обоим, я уже не во власти карать предателей. Знаю, однако, кто свершит суд вместо меня, — отвечал царь.

Бесс вздернул голову:

— Я готов держать ответ перед Митрой.

— Уж наверное, раз ты решился на измену. Но я говорил об Александре.

Прежде безмолвствовавший, Набарзан тихо произнес:

— Не называй имени врага, которому ты отдал свой народ. Мы делаем это, чтобы освободить землю, взрастившую нас.

— Ты пойдешь с нами, — сказал Бесс.

Я раздумывал, не вложить ли меч в руку повелителя. Но Дарий вполне мог и сам до него дотянуться. Как мог я решать за своего господина, когда ему умереть?

Он шагнул назад; думаю, он собирался схватить оружие и драться. Но Дарий никогда не бывал скор — ни в движениях, ни в мыслях. Едва он сделал шаг, к нему подскочили и схватили за руки. Царь был высоким, сильным мужчиной, но руки его ослабли, и, когда в шатер вошли воины, он перестал сопротивляться. Дарий стоял смирно, вновь обретя достоинство. По крайней мере, он умел страдать, как подобает правителю огромной страны. Быть может, Бесс почувствовал это. Он сказал:

— Что ж, если мы вынуждены связать его, пусть путы соответствуют его рангу. — Сняв с шеи массивную золотую цепь, он обмотал ею запястья царя, словно веревкой, пока двое бактрийцев удерживали руки Да-рия за спиной.

Они вывели царя из шатра, придерживая за плечи, словно тот был преступником. Стоявшие у входа бак-трийцы зашептались; я расслышал приглушенные возгласы и смех, в котором звенели нотки ужаса.

Рядом стояла обычная тележка с навесом из шкур, в каких мы перевозили сложенные шатры. К ней и повели Дария; мы же стояли, глядя им вслед и не веря собственным глазам, беспомощные, окоченевшие от страха. С трудом очнувшись, Бубакис вскричал: «Дайте ему хотя бы несколько подушек!» — и мы вбежали в шатер, чтобы разыскать их. Когда вернулись, царь уже сидел в повозке, рядом с двумя рабами из тех, что разбивали лагерь; не знаю, были ли то слуги или просто стражи. Мы побросали подушки в повозку, и воины отогнали нас прочь. Лошадей взнуздали, погонщик сел спереди. Казалось, целую вечность мы стояли там, наблюдая за приготовлениями и слушая перекличку конников. Пешие воины более напоминали толпу зевак, нежели колонну войска. Бесс выкрикнул приказ, и повозка, сотрясаясь на ухабах, потащилась через всю поляну к дороге.

Мимо пробежал воин, сжимавший в руках знакомую мне вещь. То был большой кувшин для воды, принадлежавший царю. В шатре хозяйничали бакт-рийцы, оставшиеся, чтобы разделить поживу. Несколько мародеров дрались у входа, оспаривая друг у друга наиболее ценную добычу.

Бубакис обратил ко мне обезумевший взор и, крикнув: «Пропустите нас к Артабазу!» — побежал к персидскому лагерю. Остальные последовали за ним, и воины расступились, пропуская. Ведь то были всего лишь евнухи: безоружные, они были не в счет.

Я же остался стоять, спиною вжавшись в дерево. Прогалина казалась теперь огромной пустыней, полной опасностей. Я вспомнил Сузы: нет, я не походил на остальных. Меня вполне могли счесть царским имуществом и завладеть мною, как законной добычей… Так и не разобранные, тюки исчезли. Рядом был наш лишь наполовину поставленный, полоскавшийся на ветру шатер. Я вбежал в него, выбил ногою шест и позволил всей массе натянутой кожи рухнуть на себя…

Складки пропускали немного воздуха, так что главное теперь было не шевелиться. Я лежал там в полной темноте, словно в могиле. И верно, вся жизнь моя оказалась погребена здесь, на этом самом месте. Когда же гробница раскроется, чтобы выпустить наружу, меня встретит совсем иная жизнь, столь же незнакомая мне, как и младенцу, заключенному во чреве матери.

9

Я лежал в укрытии. Плохо выдубленная кожа была тяжела и воняла, но я не решался шевельнуться. Из-вне доносился глухой шум общей суматохи, который утих, когда царский шатер был обобран дочиста. Вскоре к моему убежищу приблизились двое воинов, и я едва не вскрикнул от ужаса; но они решили, как я и надеялся, что раз шатер так и не успели поставить, он пуст. После мне уже ничего не оставалось, кроме как ждать.

Ждал я долго, ибо не доверял отсутствию криков снаружи — я просто мог и не расслышать их. Наконец я осторожно пополз в сторону и вскоре высунул голову из-под кожаного завала. Поляна была пуста, если не считать все еще чадивших костров. После темноты даже свет звезд показался мне чересчур ярким, но уже за первыми деревьями я ничего не мог разглядеть. До меня едва доносились звон оружия и гул голосов уходившего отряда; то были, конечно же, царские войска, люди Артабаза: они покинули бунтарей, ибо не могли сразиться с ними из-за неравенства в числе. Мне следовало догнать их, и поскорее.

Стараясь не шуметь, я пошарил под упавшим шатром и собрал свои пожитки. Теперь конь… Мне было достаточно лишь вспомнить о нем, чтобы знать ответ. Крадучись и спотыкаясь впотьмах, я набрел на колышки, к которым привязывали лошадей. Естественно, кроме колышков, там ничего и никого не осталось.

Мой бедный маленький Тигр, красивый подарок Дария… Он был взращен не для тяжкой поклажи! Я недолго скорбел о нем, бредущем сейчас за каким-нибудь бактрийским увальнем, ибо совсем не много времени потребовалось мне, чтобы ужаснуться собственной участи.

Враг ушел. Ушли также все те, что были мне друзьями. Ночь уже перевалила за половину, но я не видел знаков, куда они могли направиться.

Мне потребуется пища. В царском шатре, выброшенное на землю, лежало содержимое обеденных чаш. Бедняга, он так и не поел. Завернув еду в платок, я набрал полную флягу воды из ручья.

Голоса доносились еле-еле. Я шел за ними, уповая на то, что это не бактрийцы последними свернули лагерь. Те, за кем я шел, кажется, намеревались пройти вдоль горного кряжа; за собой они оставляли хорошо вытоптанную тропу, пересекавшую ручьи; ноги я замочил по колени, и в дорожной обуви мерзко хлюпала вода. Я не ходил по бездорожью с тех пор, как был ребенком, а по возвращении меня всегда ожидали заслуженный нагоняй и сухая одежда.

Рассвет еще не забрезжил, когда я прибавил шагу, заслышав впереди женские голоса. То были следовавшие за лагерем женщины, и они несли свой скарб. Если поспешить, я скоро поравняюсь с колонной. Теперь, когда лунный серп прибавил немного света, я мог идти быстрее.

Вскоре я увидел впереди мужской силуэт. Один из воинов отстал от остальных, чтобы помочиться, и я стоял, отвернувшись, пока он не закончил. Только тогда я подошел — и увидел пред собою грека. Значит, это их я нагонял! Меня сбили с толку женские голоса; конечно, эти женщины — персиянки, как же иначе? Наемники не таскали за собою жен, они оставляли их дома.

Грек был крепким воином, с приземистой фигурой и короткой черной бородой. Его лицо показалось мне знакомым, но я, верно, обознался. Шагнув навстречу, он воззрился на меня в изумлении. От него несло потом.

— Клянусь Псом! — сказал он наконец. — Это мальчишка Дария, и все тут.

— Я Багоас, из царских слуг, и мне нужна помощь. Я пытаюсь догнать персов, ушедших с Артабазом. Скажи, сильно ли я сбился с пути?

Грек медлил, оглядывая меня с ног до головы, но все же произнес:

— Нет, не слишком. Следуй за мной, и я выведу тебя на верную тропу. — Он зашагал прямо в чащу. При нем не было оружия, по греческому обычаю на марше.

Ни малейшего признака тропы; лес, казалось, вырастал вокруг нас стеной, и мы не успели уйти далеко, когда грек обернулся. Одного взгляда было достаточно. В словах нужды не было, и, не тратя их зря, он просто упал на меня, придавив своим весом.

Когда он прижал меня к земле, ко мне вернулась память. Чернобородый грек и вправду походил на человека, которого я знал когда-то: на Обара, ювелира в Сузах. В одно-единственное мгновение я пережил все снова, но я уже не был двенадцатилетним мальчишкой.

Грек был вдвое тяжелей, но я ни разу не усомнился, что у меня достанет силы убить его. Я вяло боролся с ним — только для того, чтобы скрыть, чем я занят, — пока не вытащил кинжал. И тогда я вонзил его греку меж ребер, по самую рукоять. Среди танцев, которыми я радовал царя, был один из его любимых — я исполнял его лишь ночью, когда мы были одни. Танец тот заканчивался медленным кувырком назад со стойки на руках. Поразительно, какими крепкими от этого становятся руки.

Насильник задергался, кашляя кровью. Вытащив кинжал из раны, я воткнул его снова, в сердце. Я знал, где оно находится; слишком часто я слышал его биение вместе с хриплым дыханием у своего виска. Грек широко открыл рот и умер, но я продолжал вонзать в его тело кинжал, куда только мог дотянуться. Я словно бы вновь оказался в Сузах и убивал теперь сразу двадцать человек в одном; нет, я не испытывал удовольствия, но познал радость возмездия, которая и по сей день жива в моей душе.

Где-то надо мною мужской голос крикнул: «Хватит!» я же не замечал ничего, кроме тела, у которого стоял на коленях. Обернувшись, я увидел Дориска.

— Я слышал твой голос, — сказал он.

Я встал; моя рука, сжимавшая кинжал, была окровавлена до локтя… Дориск не стал спрашивать, почему я сделал это, — чернобородый грек почти успел сорвать с меня одежду. Словно раздумывая вслух, Дориск произнес — Я-то считал тебя простым ребенком.

— Те дни давно уже миновали, — отвечал я.

Мы смотрели друг на друга в тусклом утреннем свете. Дориск был вооружен мечом и, реши он отомстить за своего товарища, убил бы меня, как новорожденного щенка. Было все еще слишком темно, чтобы разглядеть его глаза.

Вдруг он сказал:

— Быстро, надо спрятать тело. Его кровный брат служит вместе с нами. Ну же, хватай за ноги… Вон туда, за кусты; мы скатим его в овраг.

Мы раздвинули ветви. По дну оврага весной, наверное, бежала речушка, он был глубок и крут. Тело гулко скатилось вниз, и кусты сомкнулись.

— Этот воин сказал мне, — заговорил я, — что поможет выйти к персам.

— Он солгал, ониидут впереди нас. Омой свою руку и этот нож, здесь есть вода. — Дориск показал мне ручеек, бежавший меж камней. — В местных лесах водятся леопарды. Нас предупреждали, чтобы мы не отставали от остальных… Ему тоже следовало помнить об этом.

— Ты возвращаешь мне жизнь, — сказал я.

— Не думай, что ты мне чем-то обязан… Но в любом случае, как ты собираешься поступить с нею?

— Попробую нагнать Артабаза. Помня о Дарий, он может взять меня с собой.

— Поспешим, а то потеряем колонну.

Мы карабкались по камням, поросшим мхом и кустарником; когда же нам попадалось особенно крутое место, Дориск помогал мне одолеть преграду. Я пытался вспомнить, как Артабаз на самом деле относился к тому, что царь держал при себе мальчика. И ведь он был столь стар, что ночная скачка вполне могла убить его! О сыновьях Артабаза я не знал практически ничего.

— Насколько я могу судить, — задумчиво протянул Дориск, — старик сделает для тебя все, что только сможет. Но знаешь ли ты, куда он направился? Они намерены сдаться Александру.

Одному только Богу ведомо, отчего мне раньше не пришло это в голову. Конечно, старик может положиться на милость врага, которого некогда качал на коленях! Я настолько пал духом, что не мог выдавить ни слова.

— В конце концов, — продолжал Дориск, — мы отправимся за ним. Иного пути нет. Никто из нас не доверяет Бессу; об Александре, по крайней мере, говорят, что он держит слово, однажды дав его.

— Но где искать Александра?

— В эту минуту он, должно быть, проходит Врата. Два персидских властителя бросились навстречу; говорят, пусть лучше Дарий будет с ним, нежели с изменниками. К тому же и сами они явно не останутся внакладе.

— Молю Бога, чтобы они не опоздали.

— Если Александр спешит, он действительно скор. И мы вовсе не хотим встать у него на пути… Персы далеко впереди; они жаждут переговоров, а не битвы. Ага, вот и наша колонна!

Сдерживая голоса, воины пробирались меж деревьями, словно тени. Дориск не вел меня прямо к ним, но шел в стороне. Сейчас я был покрыт синяками и сбил ноги от долгой ходьбы в промокшей обуви, так что был признателен за помощь. Когда я споткнулся в очередной раз, Дориск взял у меня суму. Тускловатое мерцание меж стволов красноречиво заявляло о близком рассвете. Дориск присел на упавший ствол, и я тоже был не прочь передохнуть.

— Значит, я думаю вот что, — сказал он. — Мы обогнем горы, не выходя на дорогу. Идем в Гирканию, а потом… кто знает? Если ты твердо решил догнать персов, то, по-моему, завтра добьешься своего, когда к полудню они разобьют лагерь. Придется попотеть, раз уж ты не привык ходить пешком. — Он помолчал; светлеющее небо теперь показало мне его голубые глаза. — Или можешь идти дальше со мной и принять мою руку. Тебе не придется хвататься за свой нож. Это я обещаю.

Я вспомнил, как он улыбался мне, когда мы встретились в первый раз. Теперь в его улыбке было меньше тоски и больше надежды. С удивлением я подумал, что теперь могу ответить «да» или «нет», как захочу. Впервые в жизни. И я сказал:

— Да, я пойду с тобой.

Догнав колонну, мы заняли в ней свое место. Даже когда совсем рассвело, никто не удивлялся, видя меня среди воинов. Нескольких мужчин сопровождали мальчики, шедшие рядом с ними. Многие греки предпочитали женщин, но их подругам приходилось держаться позади строя.

Когда мы остановились передохнуть, я разделил с Дориском последние крохи имевшейся у меня пищи. Он сказал, что впервые в жизни ему выпадает честь вкусить яств с царского стола.

Он оказался заботливейшим спутником. Когда мои натертые ноги нестерпимо заныли, он бросился на поиски заживляющего раны бальзама и нашел его у одного из воинов. Сняв мою обувь, Дориск собственными руками смазал и перевязал мне ноги, повторяя, сколь они стройны и прекрасны, хоть они и были в таком виде, что я постыдился бы их показывать. Один раз, когда никто не смотрел в нашу сторону, он даже поцеловал их. К счастью, когда я боролся со своим насильником в кустах, мой лук отлетел в сторону и не пострадал, а стрелы чудом не выпали из колчана, так что и я мог предложить ему что-то (не считая любви), стреляя дичь для общего котла.

Дориск рассказал мне об Афинах, где, по его словам, в довольстве и достатке жила его семья, пока некий злодей не привлек его отца к суду по ложному обвинению; злоумышленник нанял известного оратора, который очернил имя отца Дориска грязной ложью. Судьи сочли его виновным; семья лишилась доходов, и Дориск, младший из сыновей, был принужден продавать свой меч. По его словам, тот же самый оратор наставлял народ, как следует голосовать, какие законы принимать, идти ли на войну или же стремиться к миру… Все это называется «демократия», сказал мне Дориск, и она была наилучшим устройством общества в добрые старые времена, когда составители речей старались не грешить против истины.

Я отвечал ему, что в Персии мы все научены говорить только правду — это наша главная черта. Вне сомнений, Бесс с Набарзаном тоже ненавидели Ложь.

Меж нами установилась самая тесная приязнь, но — к своему великому огорчению — я нашел стиль его любовных игр до разочарования бедным. Я всегда делал вид, что получаю удовольствие, ибо для Дориска это было весьма важно. Нет ничего проще, чем оказать другу подобную услугу, но это единственное из моих умений, которым мне пришлось воспользоваться в греческом лагере… Греков я посчитал совершенно безыскусными в этом смысле.

Мне вспомнилось, как я пообещал себе завести любовника, когда царь перестал посылать за мной. Мне рисовались тогда тайные встречи в саду, при свете полной луны; шелест шелковых одежд у распахнутого окна; драгоценный камень, привязанный к розе… Теперь я оказался здесь, вдвоем с пехотинцем чужого войска, в простом убежище из наломанных ветвей.

Как-то ночью Дориск поведал мне о мальчике, которого полюбил дома, в Афинах, хоть красота его и была лишь бледной звездочкой в сравнении с ослепительным светилом, добавил он, имея в виду меня.

— Первый пушок еще не успел тронуть ему щеки, когда я обнаружил, что он тратит мои деньги на женщин. Мне казалось, сердце вот-вот разорвется от горя.

— Но, — отвечал ему я, — это же естественно, если твой возлюбленный столь молод.

— Прекрасный чужестранец, с тобой бы это не могло произойти.

Я отвечал ему:

— Да. Торговцы рабами в Сузах потрудились на славу.

Какое-то время он виновато молчал, потом же спросил, сильно ли я обиделся. Он был добр со мной, и оттого я покачал головой.

— В Греции, — поспешил он заверить, — этого не делают вообще…

Но мне не кажется, однако, что грекам есть чем гордиться, пока они продают детей в бордели.

В их лагере мне было легко, ибо греки долго прожили в Персии и старались уважать наши обычаи. Не соблюдая приличий в отношении друг друга, со мною они тем не менее старались сдерживаться. Они почитали также святость рек, набирая воду для умывания и не оскверняя потоков. Свои собственные тела они чистили странным способом, размазывая по ним масло, которое затем соскребали специально притуплёнными ножами, столь бездумно открывая себя чужим взорам, что из скромности я уходил прочь. Запах масла был мне неприятен; я так никогда и не сумел привыкнуть к нему.

Ближе к ночи женщины сооружали какие-то небольшие шалаши для своих мужчин (у некоторых были и дети), готовили им ужин. Днем у них не было возможности повидаться… Что же до мальчиков — прелестных крестьянских ребятишек, купленных у нищих родителей за пару серебряных монет, ушедших от родного дома на многие лиги и растерявших по дороге все персидские понятия о вежливости и благопристойности, — то даже я не хотел задумываться об их дальнейшей судьбе. Те же из воинов, что шли парами и делили поклажу поровну меж собой, сделались любовниками еще в Греции.

Так мы и продолжали путь, полный опасностей, казавшихся тогда великими, и дней через двадцать достигли западных холмов, которыми заканчивалось владычество обледенелых горных вершин. Только тогда мы смогли окинуть взором раскинувшуюся внизу Гирканию. Здесь греки построили настоящий лагерь, крепкие деревянные укрытия; тут они рассчитывали остаться, не привлекая к себе лишнего внимания, пока не узнают, где теперь Александр. Отсюда они рассчитывали выслать послов, а не бросаться прямо к нему в руки.

Уже довольно скоро какие-то местные охотники поведали нам, что македонцы обходят склоны, не выбираясь из леса, — сами горы прикрывают им фланг. Охотники не могли сказать, впрочем, подозревает ли Александр о присутствии здесь греческого отряда.

И один лишь я, когда все вопросы были заданы, спросил охотника, не слышно ли чего-нибудь о судьбе Дария. Мне ответили, что царь погиб; вероятно, это Александр убил его.

Пришло время собираться в дорогу. Где-то неподалеку и старый Артабаз также должен был разбить лагерь, чтобы самому отправиться к Александру. Я порасспросил охотников. Они отвечали, некий персидский властитель действительно стоит лагерем в лесу, на расстоянии одного дня ходьбы на восток; кто именно, они не могли сказать. И он, и все его люди были чужаками в этих краях.

Мы с Дориском распрощались той же ночью; я должен был пуститься в путь на рассвете. Кроме грека, никого на этой земле не волновало, погиб я или выжил, и теперь я наконец почувствовал это.

— У меня никогда не было мальчика, подобного тебе, — сказал он. — И никогда уже не будет. Ты отвратил меня от всех остальных, так что отныне мне придется искать любви у женщин.

Весь день я шел через лес по охотничьим тропам, страшась змей под ногами и леопардов в зарослях, раздумывая по пути, что стану делать, если персы перенесли лагерь. Но еще до того, как солнце спустилось к горизонту, я набрел на частокол, укрытый от глаз поворотом горного потока. Ограда из колючих ветвей окружала жилье, и у единственного прохода стоял часовой со спокойствием, присущим только хорошо обученным воинам. Увидев, что я — всего лишь евнух, он опустил пику и спросил, чего мне нужно. Только тогда я вспомнил, что одежды мои успели превратиться в непристойные грязные отрепья. Назвав себя, я попросил о прибежище на одну ночь. После пути через незнакомый лес меня уже не беспокоило, кто они такие, пусть только позволят войти.

Страж передал с кем-то весть, и вскоре из лагеря появился посланный за мною безоружный воин, вежливо пригласивший меня внутрь. Лагерь оказался рассчитан не более чем на несколько сотен воинов; с Артабазом же были тысячи. Здесь стояли шалаши, сложенные из дерева и тростника; никаких шатров. Казалось, эти люди пришли налегке, но в сторонке я увидел и загон с прекрасными нисайянскими лошадьми. Тогда я спросил имя славного мужа, оказавшего мне гостеприимство.

— Не тревожься, ведь он предлагает тебе ночлег. Ныне чем меньше знаешь, тем лучше.

Жилище неизвестного мне властителя оказалось во всем подобно прочим, но гораздо вместительней, из нескольких комнат. К моему замешательству, слуга ввел меня в прекрасно обставленную ванную, которой явно мог пользоваться лишь хозяин.

— Ты ведь захочешь искупаться после долгой дороги. Воду сейчас принесут.

Мне даже неловко было марать чистую скамью своею грязной одеждой. Два раба-скифа наполнили ванну горячей и холодной водой; здесь было даже благовонное масло! Неописуемое удовольствие. Я вымылся сам и промыл волосы, едва заметив хорошо вышколенного слугу, который вошел с вежливо опущенным взглядом и забрал мои пропитанные грязью и потом лохмотья.

Когда, разомлев от теплой воды, я блаженно откинулся на бортик ванны, занавес, разделявший комнаты в этом доме, качнулся. Ну, подумал я, и что с того? Мужчина, убитый мною в лесу, сделал меня пугливым, подобно какой-нибудь девчонке. Подобный ему человек вошел бы ко мне, даже не раздумывая, так следует ли во всяком видеть только врага? Я встал и, насухо вытершись, надел оставленный мне прекрасный халат белой шерсти.

Тот же слуга внес поднос с изысканными яствами: там были сочное мясо молочного козленка под соусом, белый хлеб и вино с пряностями. Удивившись этому чуду в столь суровых обстоятельствах, я вспомнил о городе Задракарте, мельком виденном мною далеко внизу, и решил, что мой приветливый хозяин разбил здесь лагерь, прибыв налегке, но не без денег.

После трапезы я сидел, испытывая полное блаженство, и причесывался, когда слуга внес в комнату стопу одежды, сказав:

— Мой господин надеется, ты сочтешь это достойным себя.

Одеяния были сшиты из чудесной тонкой ткани: широкий балахон вишневого цвета, синие штаны и туфли с вышивкой. Одежда подогнана во множестве мест, чтобы сделать ее меньше; должно быть, ее ушивали по моей собственной… Я вновь почувствовал себя самим собой. Чтобы отметить такое событие, я подвел глаза тенями и надел серьги.

Вернувшись, слуга сказал:

— Тебя желает видеть мой господин.

Только подпоясываясь, я вспомнил о кинжале. Его унесли вместе с моей старой одеждой и не вернули.

В хозяйских покоях со стропил свисал зажженный светильник тонкой резьбы; яркие полотнища местной работы выстилали деревянные стены. Мой гостеприимный хозяин полулежал на диване, и перед ним стоял столик для вина. Улыбнувшись, он приветствовал меня, подняв руку.

То был Набарзан.

Я стоял у входа, безучастный, как вол, и пытался привести в порядок разбежавшиеся мысли. Скорее, чем ступить под крышу к этому человеку, продавшему жизнь моего господина, мне следовало переночевать где-нибудь в лесу, под корягой. Теперь же, искупавшись и насытившись, в новых одеждах, обретя убежище на ночь, я не мог чувствовать ничего, кроме благодарности, за то, что Набарзан не открыл мне своего имени с самого начала.

— Войди же, Багоас. — Казалось, его ничуть не задела моя неучтивость. — Присядь. Надеюсь, ты остался доволен приемом.

Приведя в порядок мысли, я склонился в поклоне — это, по крайней мере, я мог себе позволить — и произнес слова, в которых была истина:

— Я в великом долгу у тебя, господин.

— Вовсе нет. Присядь же, давай поговорим. У меня не часто бывают гости, и я рад твоему обществу.

Присев на край дивана, я принял предложенное вино.

— Но скажи, кого ты ожидал здесь увидеть? — продолжал Набарзан.

— Артабаза, — ответил я, — или его людей.

— Замечательный старик, чья душа сплетена из одних достоинств. Александр встретит его с распростертыми объятиями — именно добродетельность он более всего ценит в людях.

Должно быть, Набарзан хорошо платил за доставляемые сведения. Но я размышлял сейчас о том, что он давно вышел за пределы обычной вежливости хозяина к попросившему о ночлеге путнику; меня беспокоило также воспоминание о шевельнувшемся занавесе. Как некогда в Вавилоне, в мои думы закралось сомнение.

— Ты тревожишься, — сказал он самым дружелюбным тоном, — я могу это понять; путешествие не было легким, раз тебе даже пришлось пустить в ход кинжал. Забудь о нем; я не причиняю вреда гостям, однажды впустив их в дом.

Теперь, когда мои мысли были прочитаны, я ответил, что не сомневался в его добрых намерениях. Сам по себе Набарзан никогда не бывал мне неприятен. Я с радостью вознаградил бы его за доброту, если бы не содеянное им. То был вопрос моей чести.

— Я знаю, сколь ты был предан Дарию. — Видно, Набарзан умел читать по лицу. — В одном царю повезло: ему верно служили более достойные люди, чем он сам. В нем, наверное, действительно что-то такое было, но, увы, я не имел счастья разгадать, что именно.

— Он поднял меня из дорожной пыли и дал мне все, что я имел. Даже собака не смогла бы укусить его после этого.

— Да, даже избитая им собака. Однако хозяин умирает, и преданный пес всегда бежит прочь.

— Значит, он и вправду мертв? — Я вспомнил о повозке и золотой цепи, сковавшей ему руки. Сердце мое ожесточилось.

— Да, мертв.

Внезапно мне в голову пришла мысль: а что же Набарзан делает здесь, получив, по всей видимости, свою награду? Почему прячется в лесу со столь малым войском? И где же тогда Бесс?

— Я слышал, Александр убил его?

— Слухи, распускаемые невежественными крестьянами, мой мальчик. — Печально улыбаясь, Набарзан покачал головой. — Александр ни за что не убил бы Дария. Он предоставил бы царю Персии самые изысканные развлечения, покачал бы его сына на своем колене, после чего даровал бы Дарию какой-нибудь дворец, где тому было бы суждено встретить старость. Александр женился бы на его дочери, вежливо осведомившись, нельзя ли признать его полномочия. Восстань Дарий позднее, и его растоптали бы без жалости, но, конечно, он ни за что не решился бы на такое. Повторяю, он спокойно дожил бы до дряхлой старости… Обо всем этом он начал подумывать, когда Александр уже гнался за нами по пятам. Македонец летел, как ветер из Скифии; весь путь за его спиной, должно быть, усыпан трупами загнанных лошадей. Царская повозка сильно затрудняла нам дорогу, и мы освободили Дария, привели коня. Царь же отказался подняться в седло, заявив, что больше доверяет Александру, чем нам. Он останется там, где стоит, и сам проведет переговоры. К тому моменту Александр уже рубил наш тыл, жизнь и смерть зависели от мгновений. Царь не желал ехать дальше, вот почему нам пришлось убить его собственными руками. Поверь, я оплакиваю его гибель.

Я молчал, уставившись в тени, танцевавшие за пределами яркого пятна светильника.

— Знаю, — продолжал Набарзан, — чем ты ответил бы мне сейчас, если бы язык тебе не связывали путы моего гостеприимства. Так пусть же меж нами не будет недомолвок. Дарий — царь, каким бы скверным полководцем он ни был. Но я — перс, и для меня второе важнее первого… Я не искал (как некий визирь, твой тезка) царя, который стал бы моим слугой. Мне был нужен царь, который вел бы нас к победам, служить коему я сам почитал бы за честь. Что ж, Митра посмеялся надо мной. Когда все было кончено, я превратился в перса, у которого вообще нет царя.

Быть может, вино разморило меня, притупив сознание, но оно не успело замутить его вовсе. Зачем Набарзан говорит все это? Зачем признался в цареубийстве? Отчего не считается с разницей в нашем положении? Никакого смысла в том я не находил.

— Но, господин мой, — сказал я, — все вы собирались посадить на трон Бесса. Неужели и он также погиб?

— Пока еще нет. Он надел митру и отправился в Ба-ктрию, но смерть настигнет Бесса в тот момент, как только до него доберется Александр. Я больше страдаю от собственного недомыслия, чем от содеянного предательства. Так-то, мой милый мальчик. Я искал царя для Персии, а нашел лишь разбойника с гор.

Набарзан вновь наполнил мою чашу.

.— Я полагал, он сумеет обрести величие, когда царство упадет к нему в ладони. Увы. Как только Дарий был связан, все бактрийское воинство превратилось в свору мерзавцев. Бесс не смог остановить грабежа царского шатра, который уже принадлежал ему самому! Они завладели бы даже сундуком с деньгами, не позаботься я о нем заблаговременно…

В его словах опять послышалось мурлыканье леопарда. Теперь я многое понимал.

— Но то было лишь начало. Они крушили все вокруг, будто оказались посреди чужих земель: грабили, насиловали, убивали. Почему бы нет? Ведь они же не в Бактрии. Я напомнил Бессу, что отныне он — великий царь; его люди режут его же подданных! Бесс счел это должным вознаграждением за верную службу. Я убеждал поспешить — если бы нас догнал Александр, все оказалось бы впустую. Бесс отмахнулся. И тогда глазам моим предстала истина: он не собрал своих воинов в кулак только потому, что не мог! Они служили за страх и совесть при старом порядке, который понимали. Теперь же они знали одно: нет более царя, все порядки рухнули. И они правы. Царя действительно нет.

Темные глаза Набарзана, затуманившись, созерцали что-то за моей спиной. Мне же пришло в голову, что с тех пор, как он забился в эту дыру, я был первым, с кем он мог поделиться своими печалями.

— Стало быть, Александр вихрем налетел на нас с той горсткой людей, что выдерживали его бешеный темп, и нашел наши тылы шатавшимися, словно пьяные крестьяне в базарный день. Сотни воинов Александра окружили тысячи наших, как пастухи — стадо.

С меня было довольно. Я потерял самого себя, положение, будущее (и даже веру, как ты сказал бы мне, если б только мог), чтобы вместо никчемного труса посадить на престол бесполезного негодяя. Даже поражение у Исса не оставило во мне такой горечи. С отрядом собственных всадников, еще не растерявших последние крохи дисциплины, я бежал прочь и, пройдя через все эти леса, встал лагерем, где ты и нашел нас. Сказать на это было нечего, но я вспомнил о своем долге перед Набарзаном:

— Но и тут тебя подстерегают опасности, господин. Александр идет на восток.

— Да, я тоже слыхал об этом. И стараюсь сделать все, что в моих силах. Но, милый мой мальчик, мы довольно времени потратили на разговоры обо мне. Давай подумаем и о твоих делах… Жаль, что ныне тебе приходится жить впроголодь, вот как сейчас, но какое будущее я мог бы предложить взамен? Если Бог смилостивится и позволит мне вновь увидеть родные края, я все равно окажусь в немалом затруднении… Должен признаться, я часто сожалел, что ты — не девушка, или же о том, что за всю свою жизнь мне не удалось встретить девушки с лицом, красою подобным твоему. Грезить о чем-то большем мне не позволяет естество. А ведь и вправду ты уже не столь женоподобен, каким я помню тебя во дворце Вавилона! Это придает твоим чертам подлинное своеобразие. Но мне надо сперва выжить из ума, прежде чем я найду тебе место где-нибудь в своем гареме…

Набарзан улыбался, но я чувствовал, что за этой игрой он все же скрывал что-то.

— Однако, — продолжал он, — ты, вне сомнения, самое привлекательное существо из всех, кого мне доводилось встречать, будь то женщина, девочка или мальчик. И впереди остается лишь несколько лет подобной красоты; ужасно было бы растратить их втуне. Правда в том, что ты должен служить лишь царям.

Набарзан явно не ждал ответа, а потому я хранил вежливое молчание.

— Как бы хотелось мне чем-нибудь обеспечить твое будущее. Но у меня нет и собственного… Теперь мне ясно: надо отправляться по единственно возможной дороге, вслед за Артабазом, не имея притом ни единого из его преимуществ.

— Неужели ты отправишься к Александру? — вздрогнув, переспросил я.

— Куда ж еще? Он — единственный Великий царь, который у нас теперь есть или которого мы достойны. Будь он персом и столь же доблестным полководцем, все мы давным-давно уже последовали бы за ним. Все, на что я могу надеяться в лучшем случае, — это тихая жизнь в родном краю, за счет моих собственных угодий. Цареубийство — тот грех, который жестоко преследуют все цари без исключения, и все же… Александр — воин. Он дважды сражался с Дарием. И я думаю, он сможет понять меня.

Из уважения к хозяину дома я не мог отвечать.

— Во всяком случае, он обещал мне безопасность, если я лично явлюсь к нему узнать условия сдачи. Пусть даже он возненавидит меня за содеянное, я еще смогу вернуться в этот лагерь. И вот тогда, я думаю, начнется настоящая игра.

— Надеюсь, этого не случится, господин! — Мои слова были искренни, и Набарзан благодарно улыбнулся в ответ.

— Ты видел моих лошадей в загоне? Это подарок для Александра. Конечно же, их уберут золотом и се-ребром, но у македонца и так полно коней, ничем не хуже этих.

Из вежливости я возразил: Александру никогда не сыскать лучше.

— Да почему же, в них нет ничего особенного. В конце концов, Александр — самый богатый человек в мире. Какой подарок способен обрадовать его? Если чего-то ему хочется — значит, оно у него уже есть… Такому человеку можно сделать лишь один ценный дар. Подарить нечто такое, чего он искал очень и очень давно, сам даже не подозревая о том.

— Надо очень хорошо знать Александра, господин, чтобы разыскать для него подобную вещь.

— И все-таки, сдается мне, я видел именно то, что ему необходимо.

— Рад слышать это, господин. Но что же это такое? Помолчав немного, Набарзан ответил:

— Ты.

10

Мы, персы, говорим так: серьезный вопрос надлежит обсудить дважды. Сперва на пьяную голову, а уж затем — и на трезвую.

На следующее утро я проснулся на соломенном тюфяке в покоях Набарзана, где мирно спал, не подвергаясь приставаниям, словно в доме кровного родственника. Голова немного гудела: по всему видно, отменное вино мы пили вчера. Лес наполнял утренний щебет птиц. Когда ж я оглянулся по сторонам, пытаясь сообразить, где нахожусь, то сразу увидел моего гостеприимного хозяина, спавшего в другом конце комнаты. Память не желала проясняться, но почти сразу откуда-то взялось смутное ощущение нависшей грозной опасности, и оно все не исчезало.

Мы говорили и пили, пили и говорили… Припоминаю слова: «Неужто они и вправду красят лица синим?» И гораздо позднее, кажется, Набарзан заключил меня в целомудренные, но теплые объятья, призвал богов мне в помощники и расцеловал. Должно быть, я не стал противиться.

Где-то в лагере гулко лаяла собака. Заслышав голоса, я решил, что должен все обдумать прежде, чем проснется Набарзан. Ко мне понемногу возвращались обрывки вчерашнего разговора. «Ты сам должен из-брать свой путь. Поверь, я не стану принуждать тебя хитростью: ты узнал бы всю правду, едва я скрыл ся бы с глаз, — и тогда я обрел бы опасного врага. Но ты остался верен Дарию передо мной, его убийцей, и я думаю, что могу довериться тебе. Ты расскажешь обо мне все, как есть».

И еще он сказал: «Служа Дарию, я пытался вы знать об Александре все, что только можно. Всегда следует изучить своего врага заранее… Среди прочих, более полезных в то время, сведений я узнал также, что гордость македонца простирается и в его опочивальню: он ни разу не возлежал с рабом или с плен-ным. А потому, сдается мне, первым делом он осведомится, свободен ты и пришел ли по собственной воле». — «Что ж, — молвил я, — тогда я знаю, что ему ответить».

Крохотная пичуга села на деревянный ставень окна и запела так громко, что ее горлышко трепетало, словно в такт сердцу. Набарзан спал покойно, как если бы за его голову не была назначена награда. Он сказал еще, если только я верно помню: «Насколько мне ведомо, дважды некие просители предлагали Александру греческих мальчиков, известных своею красотой. Он же всякий раз отвергал их предложения с негодованием. Но, милый мой Багоас, ни один из угодливых подхалимов даже не подумал предложить ему женщину». Кажется, я помню, как Набарзан взял на ладонь локон моих волос (еще влажных после ванны) и задумчиво покрутил в пальцах. К тому времени мы оба уже были изрядно навеселе. «Никаких особенных усилий не нужно, — сказал он, — чтобы отвергнуть пустое имя, пусть даже стоящее рядом со словом „прекрасный“. Но плоть и кровь — о, то совсем иное дело…»

Во что превратилась моя жизнь, горестно размышлял я, с тех пор, как царь покинул нас? Увы, я владею только одним ремеслом, способным прокормить меня. Только одно у всех на уме, и у Набарзана тоже, — пусть даже он отдаст меня другому. Если отказаться, очень скоро я кончу там, где начинал в двенадцать лет…

И все-таки я страшился порвать со всем, что знал, связать остаток жизни с варварами. Кто откроет мне, как ведут себя македонцы в опочивальнях? Каковы их любовные привычки? В Сузах я познал истину: даже самая привлекательная внешность может оказаться маской, за которой таятся невыразимые ужасы. И наконец: положим, мне не удастся угодить Александру?..

Пусть так, рассудил я, неведомые опасности лучше череды несчастий, медленно и незримо впивающихся в тело, подобно проказе, пока сама жизнь не превратится в пытку, одна мысль о которой некогда могла ее оборвать. Один бросок копья: в цель или мимо. Да будет так.

Набарзан зашевелился, зевнул и, подняв голову, улыбнулся мне. Но лишь за завтраком спросил:

— И что же, в согласии ли трезвый с пьяным?

— Да, мой господин, я пойду. С одним условием: ты дашь коня, ибо мне надоело ходить пешком. И еще, коли уж ты предлагаешь меня в дар самому богатому человеку на свете, я должен выглядеть так, словно я и впрямь чего-нибудь стою.

Набарзан громко рассмеялся:

— Хорошее начало! Никогда не продавай себя задешево, особенно Александру. У тебя будет и конь, и настоящая одежда, а не эти обноски; я уже послал в Задракарту. В любом случае нам следует дать твоим ссадинам возможность затянуться. Теперь, созерцая твой лик при свете дня, вижу: путь сквозь лес не был праздной прогулкой… — Взяв за подбородок, Набарзан повернул меня к солнцу. — Пустяк, всего лишь царапины. Несколько дней, и они исчезнут.

Минуло четыре дня, прежде чем наша кавалькада спустилась с холмов к лагерю Александра.

Набарзан был сама щедрость. Мой гнедой конь с белыми гривой и хвостом оказался даже лучше, чем бедняжка Тигр; теперь я владел двумя замечательными нарядами, причем лучший из них, что был сейчас на мне, — с настоящими золотыми пуговицами и с вышивкой на рукавах.

— Прости, милый мальчик, — сказал Набарзан, когда мы тронулись в путь, — что я не могу вернуть тебе кинжал. Александр решил бы, что я посылаю к нему убийцу.

За нами гордо вышагивали нисайянские лошади в красиво украшенных сбруях и уздечках, с бахромой на чепраках… С достоинством, но скромно одетый благородным просителем, Набарзан правил конем позади меня; неторопливый в движениях и хранящий спокойствие, он выглядел не менее чистопородным, чем его лошади. Надеюсь, Митра простил мне добрые мысли о нем.

Впереди кавалькады ехал проводник — македонский военачальник, знавший несколько персидских слов.

Поднявшись на очередной холм, он остановился и, обернувшись к нам, указал вниз. Там, у реки, был разбит небольшой лагерь — Александр разделил воинство, чтобы прочесать горы и укрепить людьми опорные точки, так что сейчас его окружало только личное войско, приведенное из Македонии. Его шатер мы увидели сразу; внушительными размерами он напоминал персидский.

Набарзан шепнул мне:

— Видишь? То шатер Дария; я узнал бы его где угодно. Александр захватил его при Иссе.

О той битве он всегда говорил с горечью. Мне вспомнились воины в Вавилоне и их рассказы о том, как достойно бился Набарзан, пока царь не бежал прочь.

Мы правили сквозь лагерь под цепкими взглядами македонцев, пока не добрались до площадки перед царским шатром. Слуги приняли наших коней, и Набарзан был представлен вышедшему Александру.

Как ясно — даже теперь, спустя годы — я помню его незнакомцем! Он оказался вовсе не столь мал ростом, как представлялось мне по чужим рассказам. Конечно, рядом с Дарием он и впрямь выглядел бы мальчишкой: даже молодой македонец, вслед за ним вышедший к нам из шатра, был повыше. Нет, рост самого Александра был средним; как мне кажется, люди ждали, чтобы стать соответствовала деяниям, и разочарование уменьшало его рост в их глазах.

Артабаз говорил, даже в Персии его можно было бы назвать красавцем. Ко времени нашей встречи Александр несколько дней провел в седле, защищаясь от солнца не шляпой но открытым шлемом, и обжегся. Светлая кожа покраснела, приняв ненави-стный оттенок, напоминавший нам о северных дика-рях, но у Александра не было их рыжих волос — его локоны горели золотом. Небрежно остриженные по плечи, не прямые и не курчавые, они свободно ниспадали, подобно сияющей пряже. Когда Александр обернулся к толмачу, я увидел, что черты его лица правильны, хоть и искажены пересекавшим скулу шрамом от удара мечом.

Какое-то время спустя Набарзан с поклоном указал на подарки, после чего перевел взгляд на меня. Я стоял слишком далеко, чтобы слышать его речь, но Александр тоже поглядел в мою сторону, и я впервые увидел его глаза. Их я помню, словно это случилось вчера, собственные спутавшиеся мысли — куда менее отчетливо. Я испытал нечто вроде шока и подумал про себя, что следовало получше подготовиться к подобному испытанию.

Приблизившись с опущенным взором, я пал ниц. Александр сказал по-персидски: «Ты можешь подняться». В то время он едва ли знал хотя бы пяток фраз на нашем языке, но выучил эту, наравне со словами приветствия. Он не привык, чтобы люди простирались перед ним на земле; сразу видно, от этого ему становилось не по себе. Поклонившись, мы встаем безо всякого приказа, но никто, однако, не спешил указывать царю на его ошибку.

Я стоял перед ним, опустив глаза (как то подобает в присутствии владыки), когда Александр неожиданно выкрикнул мое имя: «Багоас!» — и, застигнутый врасплох, я поднял голову, как он на то и рассчитывал.

Как добрый прохожий может улыбаться незнакомому ребенку, пытаясь прогнать его страхи, так Александр улыбнулся мне. Не поворачиваясь, он бросил толмачу:

— Спроси мальчика, пришел ли он по доброй воле.

— Мой господин, я немного говорю по-гречески, — сказал я, не дожидаясь перевода его просьбы.

— И очень даже неплохо, — Александр явно был удивлен. — Что, Дарий тоже знал греческий?

— Да, повелитель.

— Тогда отвечай на мой вопрос.

Я подтвердил, что пришел по своей воле, надеясь на честь служить ему.

— Но ты явился ко мне с человеком, убившим прежнего твоего господина. Что скажешь на это? — В глазах Александра что-то погасло. Он вовсе не старался испугать меня, но взгляд его похолодел, и этого оказалось довольно.

Набарзан отступил на несколько шагов, и Александр метнул взгляд в его сторону. Я же припомнил, что Набарзан не понимает греческого.

— О великий царь, — сказал я Александру, — Дарий был добр ко мне, и я вечно буду скорбеть о его гибели. Но властитель Набарзан — воин, и он счел ее необходимой для блага моей страны. — По лицу Александра пробежала легкая тень, словно он понял что-то. — Воистину, он раскаялся в содеянном.

Помолчав, Александр отрывисто вопросил:

— Скажи, был ли Набарзан твоим любовником.

— Нет, мой господин. Только хозяином, приютившим путника.

— Значит, не любовь заставляет тебя просить. за него?

— Нет, мой господин. — Думаю, именно из-за выра-жения его глаз, а вовсе не по совету Набарзана я тотчас добавил: — Будь он моим любовником, я не по кинул бы его в беде.

Александр поднял брови, затем с улыбкой обер-нулся к юноше, стоявшему за его спиной:

— Ты слышал, Гефестион? Такого защитника всегда стоит иметь под рукой.

Не позаботившись поклониться или хотя бы добавить «мой господин», молодой человек тряхнул головой:

— По меньшей мере они могли бы не обрекать его на муки.

К моему изумлению, Александр пропустил непочтительность своего спутника мимо ушей:

— Не забывай, они спешили… Я и подумать не мог, что Дарий знал греческий. Если б мы только успели вовремя!

Македонский царь осмотрел лошадей и похвалил их через толмача, после чего пригласил Набарзана войти к нему в шатер.

Я ждал рядом с нервничавшими конями, пока собравшиеся македонцы разглядывали меня. В Персии всякий евнух знает, что отличается от прочих мужчин отсутствием бороды; я чувствовал себя весьма неуверенно, оказавшись в толпе, где бород не было ни у кого. Александр брился с самой юности и призывал следовать своему примеру. Персидский воин, не задумавшись, пролил бы кровь любого, кто посоветовал бы ему уподобиться евнухам, но я не думаю, чтобы македонцам это попросту приходило в голову. У них не было евнухов, так что в лагере я оказался единственным.

Никто не досаждал мне расспросами. В македонцах я нашел дисциплину, но ни малейших признаков почтительности, которую ожидаешь встретить в царском окружении. Обступив меня со всех сторон, они пялились, обсуждая меж собой мою внешность, словно я был лошадью; они, конечно же, не догадывались, что я могу понять их. Признаться, наиболее грубых слов я действительно не понимал; но воины говорили по-македонски, а этот язык немногим отличен от греческого, так что я вполне мог догадываться, что они имеют в виду, и едва удерживался от слез. Что станется со мною среди подобных людей?

Полог шатра откинулся, и наружу вышли Александр, его толмач и Набарзан. Царь сказал что-то и протянул руку для поцелуя. По лицу Набарзана я прочел, что то был знак прощения и помилования.

Бывший командующий царской конницей произнес красивую речь, клянясь в верности, и получил разрешение уйти. Обернувшись ко мне, он весьма официально (нас слышал царский толмач) произнес: «Баго-ас, служи своему новому господину столь же хорошо, как и прежнему» — и подмигнул, прежде чем усесться на коня.

Набарзан вернулся в свои родовые владения, к своему гарему и, должно быть, жил там, как и надеялся, в тишине и спокойствии. Нам не довелось повстречаться снова.

Александр приказал увести лошадей и обернулся, словно только что вспомнив обо мне. Признаться, я видал этот фокус и в лучшем исполнении. На миг мне почудилось… да что там, я готов был поклясться, будто в его взгляде мелькнуло нечто, что невозможно спутать. Обычно, когда тебя окидывают подобным взором, сразу чувствуешь себя неуютно, но порой этот взгляд успокаивает. Впрочем, длилось это лишь мгновение — и начисто пропало, оставив в глазах Александра лишь деловитость полководца.

— Ну, Багоас, добро пожаловать ко мне на службу. Повидайся с Харесом, управляющим моим двором, он покажет, где ты будешь жить. Мы еще встретимся позже.

Что ж, подумал я, сказано достаточно ясно.

Солнечный диск клонился к земле; мой дух также. Я не представлял себе, когда царь обычно отправляется спать.

Пришло время трапезы; я ел вместе с писцами, ведшими учет имуществу и событиям. Харес поселил меня с ними, ибо иного места для подобных мне попросту не существовало; разве что в солдатских казармах или же со слугами. Пища оказалась грубой и черствой, но писцы, кажется, к лучшей не привыкли. Спустя какое-то время один из них вежливо осведомился, как именно велись архивные записи в Сузах; к счастью, я смог удовлетворить его любопытство и завоевать тем самым их дружелюбие. В любом случае они не могли дать мне совета по поводу моих обязанностей. Я же не решился спросить, какой именно знак подает их царь, чтобы его избранник остался, когда уйдут остальные. Будь у них евнухи, они-то сумели бы помочь!

Царь уже отправился трапезничать с полководцами своей армии, и я вернулся к управителю Харесу — благородному македонцу высокого ранга. Честно сказать, я не был в восторге от его трудов; по персидским меркам, македонский лагерь был устроен кое-как, даже если считать его коротким привалом. Когда я пришел, он, как мне показалось, даже не знал, куда приткнуть меня, но, оглядев мою богатую одежду (в этом смысле я очень многим был обязан Набарзану), он выдал мне влажное и сухое полотенца, чтобы Александр мог вытереть руки во время трапезы. Я стоял чуть позади его кресла, и царь воспользовался ими; отчего-то мне все равно показалось, что Александр не ждал увидеть меня там.

Я уже был наслышан об их варварских обычаях в отношении вина: его подавали прямо во время еды, к мясу. Никто, однако, не подготовил меня к той свободе речей, которую царь допускал за столом. Они звали его просто Александром, без титулов, как равного; они даже позволяли себе громко смеяться в его присутствии, и, вместо того чтобы упрекнуть наглецов, Александр присоединялся к ним! Они вспоминали минувшие битвы, как это делают простые воины, оказывая мало почтения своему сотнику; я сам слышал, как один из них произнес: «Нет, Александр, то было за день до того», — и сия дерзость даже не была наказана! Они так и продолжали спорить, вспоминая новые подробности. Каким чудом, думал я, он может заставить их подчиняться приказам в пылу сражения?

Когда же они наелись (пища — как в крестьянской хижине на праздник, вовсе без сладостей), все слуги вышли, кроме виночерпиев. Потому и я ушел, направившись прямо к царскому шатру, дабы приготовить постель. Я был немало поражен, найдя ложе бедным, словно кровать простого воина: там едва нашлось бы место для двоих. В шатре я увидел несколько краси-вых золотых сосудов (изъятых, дерзну сказать, из пер-сепольского дворца); что же до прочей обстановки, то она оказалась удивительно проста: кровать со скамеечкой для одежды, умывальник, стол со стулом, полочка со свитками и высокая ванна, выложенная серебряными листами, — должно быть, она некогда принадлежала Дарию и была захвачена вместе с самим шатром.

Я поискал благовония, но так и не сумел их найти. Как раз в этот момент в шатер вошел македонский мальчик примерно одного со мною возраста, с порога вопросивший:

— Ты что здесь делаешь?

Можно подумать, он спугнул вора. Я не ответил той же грубостью, но напомнил, что был принят сегодня в услужение.

— Впервые слышу, — заявил он. — Кто ты такой, чтобы вползать сюда без разрешения? Я охраняю шатер, и насколько я могу судить, ты явился отравить Александра.

Он завопил, подзывая подмогу, и в шатер вбежал еще один мальчик. Вдвоем они как раз собрались задать мне хорошую взбучку, как полог откинулся, и на пороге появился незнакомый мне юноша. Мальчики понурились даже прежде, чем тот открыл рот.

— Во имя Зевса! — вскричал мой спаситель. — Разве ты, Антикл, не можешь стоять на часах без этих воплей, подобных крикам рыночного зазывалы? Я услыхал тебя снаружи; считай, тебе повезло, если их не слышал сам царь. Что здесь происходит? Мальчик ткнул в меня пальцем:

— Я нашел его здесь, и он рылся в вещах Александра! Юноша поднял брови.

— Ты мог бы спросить кого-нибудь из нас, прежде чем поднимать на ноги весь лагерь своим ревом. Сколько можно с тобою нянчиться? В толк не возьму, как Александр только терпит эту безмозглую детвору!

Мальчик, внезапно рассердившись, дерзко отвечал ему:

— Тебе еще не надоело следить за нами? Ты сам давно уже не служишь Александру, но до сих пор не можешь свыкнуться с этой мыслью! Между прочим, я сегодня дежурю, и неужто в мои обязанности входит допускать в царскую спальню всякого дешевого скопца, которому вздумается пошарить в чужих вещах? Что мне с того, что какой-то варвар подбросил нам эту гнусную подстилку?

Юноша не отводил тяжелого взгляда, пока мальчик не покраснел.

— Во-первых, не сквернословь, Александр этого не любит. А насчет всего остального, поверь мне на слово: мальчик имеет право быть здесь. Я своими ушами слышал, как Александр говорил с ним. Подвергать твой скудный разум другим испытаниям я не стану. Клянусь египетским Псом! Будь я хотя бы наполовину таким идиотом, я тут же пошел бы и удавился!

Пробормотав что-то, оба мальчика вышли. Юноша же окинул меня долгим взглядом, улыбнулся ободряюще и тоже покинул шатер. Я же остался, мало что поняв из происшедшего.

По обычаю, из Македонии вместе с новыми войска ми прибывали и новые телохранители царя. Эта по четная обязанность, частью которой были и ночные-дежурства, возлагалась на сыновей тамошних власти телей. Обычно служба каждого продолжалась два-три года, не более, но за четыре года войны теслужители, с которыми Александр некогда покинул родные края, уже превратились в мужчин. В Македонии он сам вы бирал телохранителей; все они давно знали его обы чаи, да и сам он уже привык, чтобы все шло как по маслу. Теперь же, перейдя в конницу, они, как пред-полагалось, должны были натаскивать недавно при-бывших новичков, к которым относились с величайшим презрением. Все это я узнал гораздо позже.

В царском шатре я остался один. Мне казалось странным, что еще никто не пришел, дабы вместе со мною дождаться Александра и помочь ему разоблачиться; однако я ни минуты не сомневался, что они вскоре явятся. Зажег ночник от висевшего на крюке светильника, поставил у кровати, а сам отошел в пустой угол и сел, скрестив ноги, в тени, предавшись горестным мыслям по поводу своей дальнейшей судьбы.

За стеной послышались голоса; вскоре в шатер вошел сам царь в сопровождении двух военачальников. Мне было ясно, что они просто вошли вместе, погруженные в беседу, и никто из них не намерен приготовить царя ко сну. Я же почувствовал себя весьма неловко. Быть может, Александр не хочет, чтобы они узнали о том, что он посылал за мною? Подумав так, я остался недвижим в своем темном углу.

Когда военачальники вышли, я как раз собирался встать и помочь царю снять одеяние, но Александр в задумчивости начал ходить из угла в угол, как если бы остался один. Казалось, он глубоко погружен в мысли и не хочет, чтобы его беспокоили. Я сидел тихо, давно научившись понимать, когда следует попадаться на глаза повелителю, а когда стоит держаться подальше.

Он шагал взад-вперед, чуть склонив голову набок, и его остановившийся взгляд, могло почудиться, устремлен куда-то сквозь стены шатра. Походив так немного, он уселся за стол, открыл восковые таблички и принялся писать. Мне это показалось странным занятием для царя, в чьем распоряжении было немало писцов, которые могли вы полнить для него всю работу. За все то время, что я провел у Дария, мне ни разу не довелось видеть, чтобы тот хотя бы прикасался к инструментам для письма.

Внезапно, безо всякого приветствия или представления, при полном безмолвствии охраны, в шатер вошел молодой человек. Он не спросил дозволения и даже не приостановился на пороге… Я узнал его: он стоял рядом с Александром, когда Набарзан представлял меня. Царь, сидевший спиною ко входу, продолжал писать, не подозревая о посетителе; вошедший же быстро шагнул к нему и, встав позади, запустил пальцы и его волосы.

Я был так напуган, что не смог даже вскрикнуть. За одно-единственное мгновение мою бедную голову посетили тысячи кошмарных видений. Нужно успеть добраться до леса прежде, чем тело будет найдено. Убийца рассчитывает обвинить в смерти Александра меня, зная, что царь посылал за мной! Меня ждут изощренные пытки; я буду умирать три дня, никак не меньше.

И тогда, едва успев подняться на ноги, чтобы бежать, я понял, что смертельного удара так и не последовало. У вошедшего не было в руках оружия, а царь, скорый в движениях, не думал сопротивляться. Его голову не заламывали назад, не перерезали глотку. Пришелец просто ерошил ему волосы пальцами, как это делает мужчина, играя с мальчиком.

Изумление приковало меня к месту. Я все понял. Юноша — я уже вспомнил его имя: Гефестион — наклонился к Александру, чтобы прочесть написанное. Немного опомнившись, я медленно двинулся назад, в спасительную тень, и оба обернулись, вздрогнув от удивления.

Сердце мое почти перестало биться. Я пал ниц и поцеловал пол. Когда же я встал, Гефестион, сдерживая смех, повернулся к Александру, шутя нахмурив брови. Царь, впрочем, не сводил с меня глаз и вовсе не смеялся притом.

Он спросил, что я здесь делаю, но все греческие слова вылетели у меня из головы. Поманив к себе, он ощупал меня твердыми, тяжелыми ладонями и сказал:

— Оружия нет… И давно ли ты прячешься тут?

— О, повелитель мой, я пришел сразу после трапезы. — Я не решился напомнить царю, что он желал видеть меня; без сомнения, он мечтал, чтобы я забыл об этом. — Прошу прощения, господин, это правда. Я… я думал, мне следовало ждать тебя здесь.

— Ты ведь слышал, я собирался поговорить о твоих обязанностях позднее.

С этими словами я почувствовал, как тело омыла теплая волна, заставившая мое лицо вспыхнуть. О, с каким удовольствием я провалился бы прямо в чрево земли! Ответить я не мог.

Видя мое смущение, Александр произнес мягко, безо всякой грубости в голосе:

— Не обвиняй себя. Вижу, ты неверно понял мои слова, и не сержусь, Багоас. Можешь идти и спать спокойно.

Низко поклонившись, я вышел. Ночная смена охраны стояла спиной ко входу, и я задержался у темной стороны шатра. У меня нет здесь друзей. Некому наставить меня. А потому я должен всему научиться сам и узнать как можно больше.

Царь говорил:

— Представляешь? Сразу после трапезы! И — ни звука. Он двигается бесшумно, словно кошка.

— Бедняга окаменел от страха, — отвечал Гефестион. — Что ты здесь делал с ним, Александр? — И весело рассмеялся.

— Кажется, я догадываюсь, — сказал царь. — По-моему, он вообразил, что ты задумал убийство. Вспомни, что он обучен персидским манерам — и придворным манерам, раз уж на то пошло. Как он перепугался, бедняга… Он был мальчиком Дария, ты знаешь? Я сказал ему, что повидаюсь с ним позже; естественно, он решил, что я приглашаю его в постель. Он так страдает теперь из-за моей оплошности… Все моя вина; мне показалось, он хорошо говорит по-гречески. Мне следовало воспользоваться услугами толмача. Знаешь, в подобных вопросах надо самому быть немножко персом, чтобы ничего не напутать.

— Это было бы ужасно. Ты и греческому-то выучился не слишком быстро… Что ж, вот тебе и учитель. И впрямь можно найти мальчишке какое-нибудь занятие; будем считать, тебе есть с кем практиковаться в персидском.

Один из телохранителей пошевелился, и мне пришлось отступить, не слушая дальше.

Постель мне приготовили в шатре писцов. Горевший у входа факел освещал его зыбким, призрачным светом. Двое уже спали; третий лишь притворялся и высунул голову из-под покрывала, стоило мне сбросить одежду. Окончание дня впору остальным кошмарам. Закрыв лицо простыней, я прикусил подушку и щедро омыл ее немыми слезами.

Я вспоминал обещания Набарзана. Каково вероломство! Как он мог не ведать, зная об Александре так много? Вся македонская армия, должно быть, знает… Сколько же эти двое должны быть любовниками, чтобы вести себя так, чтобы говорить так? «Ты не слишком быстро выучился греческому»… Лет десять?

Евнух царицы сказал нам, что они вдвоем посетили захваченный шатер, — и мать царя не знала, кому из них поклониться. «Не стоит беспокоиться, матушка, вы не слишком ошиблись. Он тоже Александр». Даже от нее он не таился!

Зачем же, думал я, ему было принимать мои услуги? Что ему нужно от мальчика? Он и сам чей-то мальчик. И ведь ему не меньше двадцати пяти…

Один из писцов храпел. Несмотря на весь свой гнев, я с тоской вспоминал дом Набарзана. Завтра он будет покинут; год спустя сгниет и вновь обратится в лес. Так же и во мне самом очень скоро отомрет все персидское, коли мне суждено плестись по чужим землям, а целая армия варваров будет донимать меня приставаниями.

Мне вспомнились слова Набарзана, произнесенные в бледном тумане света и винных паров: «Что можно подарить такому человеку? Нечто, чего он искал очень и очень давно, даже не подозревая о том»… Ладно, он обвел меня вокруг пальца, как и самого Дария; этого и следовало ждать. И все-таки Набарзан привел меня сюда, добиваясь милости Александра; он даже не притворялся, будто хочет чего-то другого… Я несправедлив к нему, решил я напоследок. Должно быть, он поступил так по неведению.

И очень скоро я уснул, вконец измотанный мрачными думами.

11

Когда ты молод, утреннее солнце способно творить чудеса. Придя к коновязи, я обнаружил, что конь мой (я назвал его Львом) ухожен и сыт. Хоть лица фракийских конюхов поначалу едва ли показались мне человеческими — вот народ, действительно красивший кожу в синий цвет, — один из них объяснил мне при помощи улыбок и жестов, каким превосходным скакуном мне довелось завладеть. И уже когда я легким галопом правил вдоль реки, сердце мое ожило; но затем глазам моим предстало столь безобразное зрелище, что поначалу я с трудом мог им поверить.

Десяток юношей ступили в воды реки, погрузив тела в священные струи! Они старательно смывали с себя грязь и, словно бы наслаждаясь нечестивым осквернением потока, весело плескались или же плавали. Среди прочих голов заметил я и мокрую копну золотых волос, которая могла принадлежать лишь самому Александру! Мне почудилось, что он глядит в мою сторону, и я ускакал прочь, содрогаясь от ужаса.

«Варвары! — думал я. Какую месть уготовит им Анахит — повелительница вод?..» Утро наступало чудесное; свежесть его понемногу сдавалась под напором тепла. Воистину, я оставил цивилизацию позади. И все же… Если не подозревать о грехе, какое, должно быть, удовольствие — скользить по сверкающей реке нагим, точно рыба!

Но там, где река огибала лагерь, меня ждала еще более гнусная картина — казалось, нет такого оскорбления, какого эти люди не могут нанести божеству речных потоков. Они не просто мылись сами; они ополаскивали котлы, купали коней… Отвращение мое сразу вернулось. Нечего удивляться, что утром мне лишь с великим трудом удалось раздобыть сосуд, чтобы набрать воды для умывания!

Худшей бедой оказалась непристойность отхожего места. Простая канава (и это на царском дворе!), куда надлежало спускаться, что само по себе неприятно. Кроме того, юные служители Александра и прочие дурно воспитанные люди непременно захотят взглянуть на меня… Любой персидский мальчик удовлетворяет свое любопытство в отношении евнухон, пока ему нет еще и шести лет; здесь же вполне взрослые воины всерьез полагали, будто нож действительно способен обратить мужчину в женщину. Я своими ушами слышал, как телохранители бились об заклад, рассчитывая проверить на мне свои нелепые догадки! Еще несколько дней я, устрашенный подобным бесстыдством, поспешно скрывался в лесу прежде, чем позывы природы могли заставить меня поступиться скромностью.

Так и не получив разъяснений о своих обязанностях, я не без трепета предстал перед царем во время обеда. Однако вместо того чтобы прогнать с глаз долой, Александр даже возвысил меня. В течение дня македонский лагерь посетило несколько благородных персов, явившихся сдаться и принести клятву в верности. Получив прощение, Набарзан был сразу отпущен восвояси — из-за того, что убил своего царя; этих же властителей Александр принял как почетных гостей. Не однажды, когда перед царем ставили особенно лакомое яство, Александр приказывал подававшему пищу слуге взять немного и говорил мне: «Ступай к такому-то и скажи: я надеюсь, он разделит со мною это блюдо». Даже привыкшие к лучшей пище гости были довольны его истинно персидской любезностью. Я же поражался ей, плохо представляя себе, когда и где он мог всему этому научиться.

Весьма часто, когда Александр отсылал кому-то новый деликатес, я склонялся к нему и предупреждал, что так скоро для него самого ничего не останется. Царь же улыбался и продолжал есть то же, что и остальные. Солнечный ожог совсем пропал. Да, следовало признать: даже для Персии Александр был весьма хорош собой.

За время трапезы он ни разу не приказал мне отнести что-нибудь самому. Александр помнил о прошлой ночи и старался щадить мою гордость. Казалось, ему присуща природная учтивость, невероятная для человека, воспитанного среди варварской дикости. О прочих македонцах сказать подобное было никак нельзя. Друзья Александра следовали ему во всем, а Гефести-он не спускал с него глаз все время обеда, но некоторые (те в основном, что сохранили свои бородки) достаточно ясно давали понять, что именно они думают о совместной трапезе с персами. При малейшем различии манер они смеялись и даже указывали пальцами на гостей! За столом сидели властители, чьи предки правили этой страной задолго до времен Кира, но я между тем был вполне уверен, что неотесанные вояки Александра желали бы увидеть, как те сами разносят пищу… Несколько раз повелитель устремлял на этих невежд холодный, тяжелый взгляд, но лишь немногие утихали; прочие же делали вид, что не замечают царского гнева.

Что ж, пускай винит самого себя, размышлял я. Александр сам позволяет им вести себя в его присутствии подобно необученным псам, не желающим выполнять простые команды хозяина. Его страшатся на поле брани, но не за собственным столом. Что подумает мой народ о таком царе?

Один-двое персов с любопытством поглядывали в мою сторону. Далеко не все они знали, кто я; Дарий и помыслить не мог, чтобы появиться где-нибудь на людях в моем обществе. А вот Александр, для которого я — ничто и никто, кажется, был вполне доволен тем, что меня разглядывают гости. Ну конечно, думалось мне тогда, ведь я такая же военная добыча, как и колесница поверженного владыки… «Посмотрите сюда, пожалуйста. Это мальчик Дария».

На третий день управляющий Харес дал мне письменное послание, попросив разыскать царя со словами: «Сдается мне, он играет в мяч».

Выспросив дорогу, я отыскал просторную квадратную площадку, огороженную стенами из натянутого меж кольев полотнища, из-за которых доносились крики и топот бегущих ног. Входом служил захлест того же полотна, у коего даже не была выставлена стража. Войдя, я замер, словно вкопанный в хорошо утрамбованную почву. Восемь или десять юношей бегали тут за мячом, и каждый из них — в чем мать родила.

Невероятно. Единственными взрослыми мужчинами, которых мне довелось видеть в подобном состоянии, были рабы, продававшиеся вместе со мною, да злодеи у позорных столбов, чьи преступления заслуживали подобного унижения. В какую ловушку я угодил? С какими людьми связал жизнь свою? Я как раз собирался улизнуть, как ко мне, подпрыгивая, подбежал заросший волосами молодой человек и поинтересовался, чего мне здесь нужно. Отведя взор, я пробормотал, что зашел сюда по ошибке, ибо был послан Харесом сыскать царя.

— Да, он тут, — ответствовал мой собеседник и бросился за мячом. — Александр! Тебе какое-то послание от Хареса!

Через мгновение рядом со мною оказался царь, раздетый донага, как и все прочие.

По полному отсутствию стыдливости вполне можно было бы вообразить, будто Александру в жизни не приходилось носить какую-либо одежду или чувствовать в том нужду. Я опустил глаза, слишком потрясенный, чтобы вымолвить хоть слово, и он переспросил, подождав:

— Так что за послание?

Вовсе растерявшись, я забормотал, умоляя о прощении; Александр же принял из моих рук записку и прочел ее. Тогда как молодой человек, подбежавший ко мне первым, источал острый запах пота, царь был совершенно свеж, будто только что из ванны, но и он, конечно же, пылал румянцем после своих упражнений. Об Александре говорили, будто огонь, пылавший в нем от природы, давно испепелил в македонском царе все человеческое. Впрочем, в ту минуту меня больше занимало, как бы скрыть жар стыда, окрасивший багрянцем мое собственное лицо.

— Передай Харесу… — начал было Александр, но умолк. Я чувствовал на себе его взгляд. — Нет, просто скажи, что я скоро пошлю кого-нибудь за ним. — Понятное дело; он не доверяет мне самого ничтожного послания; нечему удивляться. — Все, в общем.

Помолчав еще немного, он позвал:

— Багоас…

— Да, мой господин? — тихо отвечал я, глядя под ноги.

— Ну, гляди веселей. Скоро привыкнешь.

Я вышел, словно в зыбком тумане. Пусть даже греки олицетворяли собой все возможные неприличия, я все равно не мог представить, чтобы сам царь мог пасть столь низко! Ведь это я, обученный сбрасывать одежду по первой прихоти господина, должен стыдиться того, что менее «пристоен», чем все прочие. Это что-нибудь да значит, размышлял я, если царь может вогнать в краску мальчика для удовольствий… Неужто у него вовсе нет чувства собственного достоинства?

Вскоре после этого лагерь был свернут с ошеломившей меня быстротой. Когда застонала труба, все бросились в разные стороны, и мне почудилось, что каждый здесь знает, что ему делать, безо всяких приказов. Я последним явился за своим конем, и старший конюх обругал меня за медлительность; когда же я выехал к шатру, то его уже не было, а мои вещи кучкой лежали на траве. Мы двинулись в путь, и я подумал, что Дарий к этому времени не успел бы еще даже проснуться.

Я поискал глазами Александра: мне было любопытно, в какой части нашей колонны он займет место. Царя нигде не было видно, и я спросил о нем у писца, правившего конем неподалеку. Тот показал куда-то в сторону; немного поодаль от колонны быстро двигалась колесница, из которой как раз выпрыгнул какой-то человек. Пробежавшись немного рядом с нею, он легко вскочил обратно, хоть она и не замедляла бега. Я спросил:

— Зачем Александр заставляет людей делать подобное? Это наказание?

Мой собеседник расхохотался, запрокинув голову:

— Но ведь это и есть Александр! Видя мое изумление, писец пояснил:

— Он упражняется. Не выносит тратить время впустую, приноравливаясь к пешим. Порой он даже охотится, ежели дичь хороша.

Я подумал о носилках под балдахином, о магах с их алтарем, о длинной цепи евнухов, женщин и клади… Все это было словно в другой жизни.

Мы двигались на северо-восток, в Гирканию. И на первом же привале, едва мы разбили шатры, появились персы: то пришел сдаваться старый Артабаз со своими воинами.

После долгого перехода он отдыхал и собирал сыновей. Вместе со старшими он представил Александру и девятерых юношей с правильными чертами лиц, коих мне не приходилось видеть ранее. Должно быть, он зачал всех их, когда ему самому было далеко за семьдесят.

Александр встречал старца у полога шатра; шагнул вперед, взял его ладони в свои, подставил щеку для поцелуя. Покончив с этими формальностями, царь сердечно обнял его: так любящий сын может заключить в объятия престарелого родителя.

Конечно, Артабаз хорошо говорил по-гречески после стольких лет изгнания. За обедом Александр усадил старца по правую руку; стоя за креслом, я слышал, как они смеются, вспоминая его детские шалости и рассказы о Персии, слышанные будущим Великим царем с колен Артабаза. «Но даже тогда, мой повелитель, ты спрашивал меня, каким оружием сражается царь Ох». Александр улыбался в ответ и потчевал старика лучшими кусками с собственного блюда. Даже величайшие грубияны из македонцев вели себя смирно.

Вскоре после трапезы в лагерь прибыл посланец от греческих наемников Дария: он хотел прояснить условия сдачи.

Я был благодарен Артабазу, который как я знал наверняка — замолвит за них словечко, что он и сделал. Но, оскорбившись тем, что греки могли воевать против греков, Александр велел передать Патрону, что все они должны либо прийти сами, чтоб узнать его условия, либо держаться подальше.

Греческое войско явилось два дня спустя — большая его часть, во всяком случае. Некоторые ушли через Врата, решив попытать счастья самостоятельно; один афинянин, известный всей Греции противник македонцев, наложил на себя руки. Остальные держались с достоинством, хотя заметно исхудали. Я не мог подобраться поближе, но, кажется, заметил среди прочих и Дориска; в ужасе я пытался сообразить, как спасти его, если Александр приговорит наемников к смерти.

Но страх, внушенный грекам отказом говорить с их посланцем, был единственным мщением Александра. Патрон и его ветераны, служившие в Персии еще до того, как македонец объявил войну, были отпущены на родину. Тех же из греков, кто, подобно Дориску, прибыл сюда впоследствии, царь обругал. Сказав, что они не заслуживают возвращения домой, Александр попросту нанял их по прежней цене (собственным людям он платил больше). Они строем двинулись прямо и свой лагерь, так что мне так и не удалось проститься с Дориском.

Вскоре после того Александр отправился сражаться с мардийцами.

Этот народ, знаменитый своею свирепостью, жил в глухих горных лесах к западу от нашего лагеря, но не высылал к нам послов. Они не владели ничем, что можно было бы обложить податями, а потому персидские цари многие поколения не обращали на мардий-цев внимания, предоставив тех самим себе. Кроме того, о них шла дурная слава дерзких разбойников, и, конечно, Александр вовсе не намеревался оставлять вооруженных врагов за своею спиной, — да и слышать потом, что мардийцы, дескать, не по зубам македонцам, он также не хотел.

Он отправился налегке, чтобы суметь ударить быстро. Я же воспользовался царским отъездом, чтобы побродить по лагерю, довольный, что не попадаюсь на глаза юным телохранителям: Александр взял их с собой. Кажется, эти мальчики воображали, будто я сам избрал свою судьбу, и при встрече окатывали меня презрением, смешанным с завистью, которую не хотели признавать. Они могли выполнять свои обязанности — самые простые и грубые, — но притом ничего не смыслили в вещах, каким был обучен я. Их раздражало, что Александр не хохочет в тон с ними над моим «варварским раболепием» (как они это называли), а, напротив, выбрал именно меня прислуживать за столом почетным гостям. Они постоянно досаждали мне за его спиной.

Стараясь постичь премудрости персидского этикета, управляющий Харес частенько беседовал со мною; в македонском лагере я был единственным, кто хоть что-то знал об устройстве царского двора. Обращаясь ко мне, он неизменно бывал вежлив и даже почтителен… Я находил время и для прогулок на Льве, хотя равнина, по правде говоря, оказалась сыровата для конной езды. То, что я владел добрым конем, было вечной причиной для недовольства юных слуг, полагавших, что его непременно следует отнять у меня… Сами они ездили на обычных воинских лошадях, которых им поручал глава конюхов.

Царь возвратился уже через полмесяца. Он гнался за мардийцами, загоняя их все выше в горы, где тс надеялись отсидеться; однако, видя, что преследователи карабкаются следом, разбойное племя сдалось и признало Александра царем.

Тем же вечером, за трапезой, я услышал слова Александра, обращенные к Птолемею, своему незаконнорожденному брату: «Он вернется завтра!» Столько радости было в том возгласе, что я решил, будто царь подразумевает Гефестиона, но тот сидел рядом, за тем же столом.

Следующим утром лагерь всколыхнула волна ожидания. Проснувшись с тупой головной болью, я все же присоединился к толпе, собравшейся у царского шатра. Видя добрый лик стоявшего рядом старого македонца, я спросил, кого все так ждут. Расплывшись в беззубой улыбке, он отвечал:

— Буцефала. Мардийцы вернут его сегодня.

— Буцефала? — Вроде это означало «быкоголо-вый». Странное имя. — Поведай мне, кто он?

— Ты что же, никогда не слыхал о Буцефале? Да это ведь конь Александра.

Памятуя, как сатрап за сатрапом приводили повелителю табуны лучших коней своей земли, я осведомился, отчего мардийцы ведут сегодня именно Буцефала. Ответом мне было:

— Да ведь они-то его и украли!

— В краю грабителей и конокрадов, — сказал я, — царь должен возрадоваться, что его возвращают так скоро.

— Разумеется, скоро! — преспокойно кивнул старик. — Александр передал весть, что, если Буцефала не вернут, он предаст огню лес и вырежет весь народ.

— Из-за коня? — вскричал я, вспоминая доброту македонца к Артабазу и милостивое прощение, дарованное грекам. — Но это, конечно, всего лишь угроза?

Старик ненадолго задумался:

— Из-за Буцефала? О, я думаю, он не стал бы устраивать настоящую бойню… Нет, не всех сразу. Он начал бы потихоньку — и продолжал бы лить кровь, пока мардийцы не привели бы коня обратно.

Александр вышел и теперь стоял у полога шатра, как в день встречи с Артабазом. Гефестион и Птолемей стояли рядом. Птолемей был худощавым воином с перебитым носом, на десяток лет старше Александра. Большинство персидских царей убрали бы подобного человека с дороги, едва сев на трон, но эти двое казались мне лучшими друзьями. При звуке приближающихся рожков все заулыбались.

Первым к шатру выехал мардийский вождь — в столь ветхом одеянии, что можно было подумать, будто его украли еще во дни Артаксеркса. Позади грумы вели цепочку лошадей. Я увидал сразу, что среди них не было ни одного коня благородной нисайянской породы; впрочем, рост скакуна еще ничего не значит.

Я вытянул шею, выглядывая из-за плеч воинов, чтобы узреть ту дивную жемчужину, ту огненную стрелу, что стоила целой провинции и народа, ее населявшего. Буцефал должен быть чем-то божественным, чтобы царь хотя бы заметил его отсутствие среди стольких славных коней! Дарий всегда правил только лучшими скакунами и вскоре заметил бы подмену, но лишь управитель конюшен мог уверенно выбрать коня, более прочих достойного носить государя.

Кавалькада медленно приближалась. В знак раскаянья мардийцы украсили всех лошадей на свой варварский манер: прицепили им на головы плюмажи, а на лбы накинули алую шерстяную сеть; убрали сбрую бубенцами и блестками. По какой-то странной причине более всех остальных они разукрасили подобным образом дряхлого черного коня, бредшего впереди. Казалось, он избит до полусмерти… Царь шагнул навстречу.

Старый конь вскинул голову и громко заржал; видно, некогда он и впрямь был отменным скакуном. Внезапно Птолемей сорвался с места и бегом, словно мальчик, бросился к черному страшилищу.

Вырвав у мардийца узду, он выпустил ее из рук, и конь тяжким галопом на негнущихся ногах устремился вперед, заставив колыхаться свою дурацкую мишуру. Прямо к Александру скакал он — и, доскакав, ткнулся мордой ему в плечо.

Царь провел ладонью по голове старого друга. Оказывается, все это время Александр стоял, сжимая в руке яблоко, и теперь угостил коня. Потом повернулся, щекою прижавшись к шее Буцефала; я увидел, что царь плачет.

Тогда мне казалось, что Александру уже нечем удивить меня… Я оглянулся вокруг, чтобы посмотреть, как станут реагировать воины. Двое стоявших рядом со мною суровых с виду македонцев часто моргали, вытирая рукавами носы.

Черный конь пожевал вытянутыми губами царское ухо, словно нашептывая о чем-то Александру, и опустился вслед за тем на землю, со скрипом подломив под себя задние ноги. Так Буцефал и застыл перед царем: будто совершил подвиг и ожидал теперь заслуженной награды.

Александр же, даже не стирая влагу со щек, вздохнул: «Он слишком стар, но не захочет смириться. Да, его уж не отучить…» Сказав это, он осторожно уселся на чепрак — и конь сразу же встал, не без усилия, но быстро. Неспешной рысью они оба направились к коновязи, и собравшаяся часть воинства издала одобрительный рев. Царь повернулся в седле и махнул нам рукой.

Стоявший рядом старик обернулся ко мне с улыбкой, и я сказал ему, недоумевая:

— Не могу понять, господин. Ведь этот конь выглядит на все двадцать лет с лишком!

— О да, ему двадцать пять. Он лишь на год моложе Александра… Филипп вознамерился купить Буцефала, когда нашему царю не было еще и четырнадцати. По дороге с конем обращались скверно, и он не желал подпускать к себе конюхов. Царь Филипп, совсем уже отчаявшись, отказался было от покупки, но Александр крикнул ему с упреком: дескать, зачем отвергать такого прекрасного коня? Царь счел сына самоуверенным не по годам и позволил ему попробовать усмирить зверя. Однако Буцефал подчинился, едва ощутив его руку. Да, так Александр впервые достиг того, что было не по силам его отцу… В шестнадцать он получил свое первое войско и уже до того бывал в сражениях; все это время под ним ходил Буцефал. Даже при Гавгаме-лах Александр бросился в схватку именно на нем, хоть вскоре и сменил коня. Что ж, Буцефал отвоевал свое. Но, как видишь, он все еще любим.

— Это редкость, — сказал я, — среди царей…

— Среди кого угодно. Ну, я не сомневаюсь, что и ради меня, к примеру, он тоже может рискнуть жизнью. Так уже бывало, хоть во мне для него не более пользы, чем в этой старой скотине. Когда-то я рассказывал Александру истории о великих героях, ныне же он сам творит чудеса… Но, пусть Александр был всего лишь дитя, когда я встал меж ним и его суровым наставником, он никогда не забывает добра. Помню, однажды я совсем выбился из сил и дальше идти не мог… То было в холмах, неподалеку от Тира; Александр не хотел оставлять меня на чье-либо попечение, и потому мы заночевали вдвоем. Все из-за меня: воин должен поспевать за своею колонной, стар он или нет… Мы лежали на голых камнях, была зима, поднялся лютый ветер, и совсем неподалеку мерцали сторожевые костры врагов. Жалея меня, Александр сказал: «Феникс, ты мерзнешь. Так не годится. Подожди». И бросился прочь, быстрый, как вспышка молнии; со стороны ближайшего костра я услыхал вопли — и вот он вернулся, как факельщик, с пылающей ветвью в руке. В одиночку, вооруженный лишь мечом, Александр внушил врагам трепет. Мы раздули пламя — и все они бежали прочь, даже не остановившись поглядеть, сколько же врагов готовится напасть… Да, той ночью нам было тепло.

Я бы еще послушал старика, который был рад моему вниманию, но как раз в ту минуту внутренности мои скрутило, и мне пришлось отбежать в сторону. Голова раскалывалась от боли; меня била дрожь; приступы тошноты следовали один за другим… Я пожаловался Харесу, что меня лихорадит, и он тут же отослал меня в шатры к лекарям.

После стычек с мардийцами они были набиты ранеными. Лекарь положил меня в углу и запретил разгуливать среди других — на тот случай, если моя болезнь заразна. Во всем дурном есть и своя добрая сторона: болезнь заставила меня свыкнуться с македонскими нужниками. Я мог думать только о том, чтобы добежать туда как можно быстрее.

В госпитале я лежал, слабый как дитя, ибо одну лишь воду мог удерживать в желудке. Лежа, я слушал, как воины бахвалятся своей доблестью, вспоминают взятые ими города или обесчещенных женщин, говорят об Александре…

— Оттуда, со склона, они бросали в нас огромными камнями — такие глыбы, что могли бы сломать тебе руку вместе со щитом. Они скачут кругом, но Александр все равно лезет вверх: «Чего вы ждете, глупцы? Из этих камней уже можно сложить загон для овец! А ну-ка, все сюда!» И он взлетает на кручу, что твой кот — на дерево. Мы царапаем скалу за ним вослед и попадаем в нишу, где нас уже не достанешь камнем; берем их с фланга… Кое-кто попрыгал вниз с утеса, но остальных мы изловили…

Были среди раненых и такие, кого боль заставляла молчать. В плече у одного воина, лежавшего недалеко от меня, застрял наконечник стрелы. Его друзья в пылу битвы пробовали разрезать плоть, чтобы добраться до обломка, но так и не смогли его вытащить; рана гноилась, и врачеватели должны были осмотреть ее в тот же день. Очень долго, пока не появились хирург с помощником, принесшие свои инструменты, воин лежал недвижно, подобно мертвецу. Остальные при виде лекарей издали осторожные возгласы ободрения и тоже умолкли.

Сначала воин стойко переносил боль, но вскоре застонал, а после и закричал в голос; потом он стал вырываться из рук лекаря, и слуге даже пришлось удерживать его на постели. Как раз тогда чья-то тень закрыла вход; кто-то вошел и встал на колени подле раненого. Воин сразу затих, лишь дыхание со свистом вырывалось из его крепко сжатых зубов.

— Держись, Стратон. Сейчас пойдет быстрее, ты только держись.

Я узнал голос; он принадлежал Александру.

Царь оставался в шатре, заняв место помощника лекаря. Воин не кричал более, хоть инструмент глубоко погрузился в рану; наконечник стрелы был извлечен, и Стратон вздохнул с облегчением и триумфом. Царь же сказал:

— Гляди-ка, что ты прятал в плече. Никогда не видел, чтобы человек переносил такое лучше, чем ты.

— Зато мы видели, Александр, — отвечал ему раненый.

Пo шатру пронесся приглушенный шелест согласия.

Пожав здоровое плечо раненому, Александр поднялся на ноги. Его свежая белая туника покрылась пятнами крови и гноя, струей бивших из раны. Я думал, что он уйдет, дабы привести себя в порядок, но он просто сказал хирургу, накладывавшему повязку: «Занимайся своим делом, не обращай на меня внимания». Высокий охотничий пес, до поры тихо сидевший у входа, встал и подбежал к царю. Оглянувшись кругом, Александр двинулся в мой угол, и я заметил у него на предплечье красные полосы от пальцев. Раненый воин, должно быть, вцепился в него — в священную царскую особу!

В шатре стоял простой деревянный табурет, коим пользовались перевязчики ран. Александр подобрал его — сам, своею рукой! — и присел у моего изголовья. Пес встал передними лапами на покрывала и принялся обнюхивать меня, водя из стороны в сторону длинной мордой.

— Фу, Перитас. Сядь, не мешай, сказал ему Александр. — Надеюсь, в твоей части мира собаки не считаются нечистыми тварями, как у евреев?

— Нет, мой господин, — отвечал я, стараясь поверить, что все это не сон. — Мы уважаем их здесь, в Персии. «Собака — единственный друг, который никогда не предаст и не солжет тебе» — так говорим мы о них.

— Добрые слова. Слыхал, Перитас?.. Но сам-то ты как, мальчик? Выглядишь скверно. Что, пил плохую воду?

— Не знаю, господин.

— Всегда спрашивай о воде. Вообще, на равнинах ее всегда следует разбавлять вином. Чем хуже вода, тем больше вина доливаешь, понятно? Я ведь тоже страдал от похожей хвори. Сначала ломит все тело, потом этот понос… Не сладко тебе приходится: вижу, как запали твои глаза. Сколько раз сегодня?

Вернув утраченный было дар речи, я ответил; царь быстро заставил меня привыкнуть к любым потрясениям.

— Дело нешуточное, — подтвердил он. — Пей побольше, у нас здесь есть хорошая иода. Ешь только растертую пищу… Мне известен секрет одного настоя, но тут не растут нужные травы. Надо будет разузнать, чем пользуются местные жители… Береги себя, мальчик. Мне не хватает тебя за трапезой. — Александр встал, и его пес тоже. — Я побуду здесь еще немного; не обращай внимания, коли будет нужно выбежать. Никаких персидских формальностей. Я-то знаю, что такое сдерживаться, когда готов разорваться пополам!

Он передвинул деревянный табурет к другому ложу. Я был столь поражен, что мне практически сразу потребовалось выйти.

Когда царь ушел, я незаметно вытащил свое зеркальце из лежавшей под подушкой сумы и, спрятавшись под покрывало, уставился в него, изучая лицо. Кошмарное зрелище, Александр и сам так сказал. «Неужели он и вправду скучает по мне?» — думал я. Нет, просто для каждого он сыщет слово утешения… «Выглядишь ты скверно» — вот его подлинные слова.

Над своей головой я услышал ворчание — то был моложавый ветеран, грубый и широкоплечий, что лежал рядом; он говорил мне что-то, но я не мог разобрать слов. Может быть, он увидел зеркало?

— Пожалуйста, говори по-гречески, — взмолился я. — Мне неведом македонский язык.

— Ну, теперь-то ты понял, что Александр чувствовал в госпитале у Исса?

— У Исса? — Тогда мне, кажется, было тринадцать. — Я ничего не слышал о госпитале.

— Тогда я расскажу тебе. Воины твоего народа ворвались в Исс, едва лишь Александр ушел оттуда; конечно, он сразу вернулся, чтобы сражаться. И раненых оставил неподалеку, в шатрах вроде этого. А твой царственный шлюхолюбец, бежавший быстрее лани от Александрова копья, был весьма отважен, сражаясь с людьми, слишком слабыми, чтобы стоять на ногах! Он велел перерезать раненых. Они… Ну, я думаю, ты-то слыхал о подобных вещах. Я был там, когда их нашли. Далее если б все эти люди были варварами, я и то взбесился бы, увидев подобное. Один-двое остались в живых; им отрезали кисти — и прижгли обрубки запястий. Я видел, как смотрел на них Александр. Все решили, что месть свершится, едва представится случай, и каждый из нас помог бы ему, слышишь? Но нет, наш царь слишком горд для этого. Теперь, когда мой гнев остыл, я рад, что он удержал нас от резни. Так что теперь ты можешь лежать здесь с миской своей размазни, в уюте и безопасности.

— Прости, я не знал, — ответил я, лег и натянул на голову покрывало. «Твой царственный шлюхолюбец». Всякий раз, как Дарий бежал с поля сражения, мне думалось: кто я, чтобы судить своего господина? Но теперь я судил его. Была ли то жестокость труса или же развлечение? Маленькие странности. Болезнь и так вымотала меня, а теперь еще и этот позор. Прежде я держался гордо, ибо царь избрал меня. Но нет, даже этого он не исполнил сам, поручив сие деликатное дело своднику… Обернутый в покрывала, словно труп, я предался горю.

Сквозь простыню и собственные всхлипы я расслышал чьи-то слова: «Смотри, что ты натворил! Мальчонка и так уже при смерти, а из-за тебя с ним случились конвульсии. Они совсем из другого теста, чем мы с тобой, дурачье! Жалеть ведь будешь, ежели он помрет от этого. Говорю тебе, царю приглянулся парнишка, я-то сразу понял».

Мое плечо тут же затрясла чья-то тяжелая рука, и первый воин (которому ни за что не следовало подниматься на ноги) шепнул мне в ухо, чтобы я не принимал его рассказа так близко к сердцу, ведь это не моя вина. Он вдавил мне в ладонь зрелую фигу, которую у меня хватило ума не съесть, но я притворился, что жую. Лихорадка вспыхнула во мне и выжгла даже слезы на щеках.

Приступ был острым, но коротким. Так что, когда на повозках мы отправились к следующему лагерю, мне уже было намного лучше, хотя для большинства раненых путешествие стало пыткой. Воин с наконечником стрелы в плече испустил дух по дороге — рана загноилась и вызвала лихорадку. В бреду агонии он призывал царя… Ехавший в моей повозке воин пробормотал, что даже Александр еще не успел нанести поражение смерти.

Юная плоть исцеляется быстро. В следующий раз, когда мы переносили лагерь, я уже мог сидеть в седле.

За время моего краткого отсутствия в стане македонцев произошли некие перемены. Из колонны конных Соратников — представителей благородных македонских семейств — ко мне вдруг воззвал голос, крикнувший по-персидски: «Багоас, сюда! Перетолкуй мне кое-что на греческий». Я глазам своим не поверил. То был принц Оксатр, брат Дария.

Белокурый и светлоглазый — редкий для перса облик, — он не казался чужаком меж македонцев, хотя статью и ростом превосходил любого из них. Он не случайно оказался среди Соратников: Александр внес его имя в списки. В битве при Иссе они сражались лицом к лицу, рядом с царской колесницей. Встречались и позднее, когда пал Тир и Дарий выслал посольство. Уже тогда оба оценили доблесть друг друга, и теперь, когда Бесс завладел священной митрой, Оксатр обратился к Александру за помощью в кровной мести, ибо не мог вообразить убийцу брата сидящим на троне.

Да, Оксатр мог пылать гневом, осуждая это гнусное преступление. Только теперь я услышал всю историю — Набарзан рассказал мне лишь ту правду, которую знал. Самозванец пронзил царя копьем, убил двух его рабов и покалечил лошадей, после чего бежал, сочтя Дария мертвым; но Александр уже дышал им в затылок, — и оттого-то, в спешке бегства, рука Бесса нанесла неловкий, неуклюжий удар. Израненные животные стремились к воде и волокли за собой опрокинутую повозку. Умирающий царь, лежа в собственной крови, слышал сквозь жужжание мух, как пьют кони, в то время как его собственные губы растрескались от жажды… Наконец к повозке подбежал македонский воин, которому показалось странным, что лошадей пытались убить вместо того, чтобы украсть их; остановившись в недоумении, он услыхал стон. Македонец оказался сострадательным человеком, так что Дарий все-таки утолил жажду прежде, чем его настигла смерть.

Александр, придя слишком поздно, набросил на тело собственный плащ. Передав Дария скорбящей матери, он затем отослал тело в Персеполь для погребения с царскими почестями.

Мне следовало задуматься о будущем. Александр не нуждался в моем искусстве, а потому надобно было добиваться милости другими средствами, если, конечно, я не хотел докатиться до положения простого мальчика, следовавшего за македонским лагерем. Я прекрасно догадывался, чем это могло бы закончиться, а потому искал иных выходов.

Со времени кражи любимого Буцефала царь серчал на своих юных телохранителей. Кони Александра были их заботой; это они вели Буцефала через лес, когда внезапно, откуда ни возьмись, налетели мардий-цы. Рассказывая о нападении, юноши в несколько раз преувеличили число дикарей, но Александр, говоривший по-фракийски, перемолвился с конюхами. Тем нечего было скрывать: их честь не пострадала, ибо фракийцы вовсе не носили оружия… Александр тогда нянчился с Буцефалом, как с любимым ребенком, ежедневно выводя его, чтобы тот не истомился. Без сомнения, царь уже представлял его себе голодным, забитым до полусмерти и покрытым язвами…

Юноши, хоть и весьма высокородные, были новичками при дворе и уже доставляли Александру немало хлопот, сменив своих хорошо вышколенных предшественников. Поначалу он проявлял терпение, но оно уже истощилось; вдобавок, по невежеству своему, стражи не знали, как следует вести себя в час его немилости. Некоторые бывали угрюмы, другие же — неуклюжи и вспыльчивы.

Я довольно часто бывал в царском шатре с какими-нибудь поручениями и сразу исправлял любую небрежность, радуясь, что могу сослужить службу Александру. Нужды его были крайне просты, и я следовал им, не поднимая лишнего шума. Уже очень скоро, привыкнув к моей помощи, царь просил меня, бывало, присмотреть за тем или за этим. Он чувствовал себя уверенней, если я был где-то под рукой. Порой я даже слышал, с каким раздражением он бросал телохранителям: «О, только не трогай. Багоас все сделает сам».

Нередко, когда я бывал в шатре, туда вводили персов, прибывших к Александру. Каждого я встречал, оказывая должную степень уважения в соответствии с рангом гостя; часто я видел, как сам Александр подражает мне.

К охранявшим его юношам царь обращался коротко и грубо, как бывалый сотник — к молодым, необученным воинам. Со мной же он всегда бывал учтив, даже если я в чем-то проявлял невежество. Признаться, я и вправду полагал рождение Александра среди варваров его несчастьем. Такой человек заслуживает быть персом, думалось мне.

Судя по всему, я и впрямь должен был благодарить судьбу за то, что мое положение при македонском царе отличалось от того, какое прочил мне Набарзан. Кто знает, сколь долго продлится царский интерес? А верного и толкового слугу так просто не прогнать…

И все же царь ни разу не призывал меня к себе, сидя в ванне или лежа в постели. У меня не было сомнений: это все из-за той, первой ночи. Когда же навестить Александра приходил Гефсстион, я поспешно удалялся еще до его появления. О том меня предупреждал Перитас, знавший его поступь и начинавший радостно стучать хвостом по земле.

Мой рост в глазах Александра настолько раздражал его телохранителей, что лишь в присутствии самого царя был я свободен от оскорблений. Готовый к их зависти, я не ожидал встретить подобную волну грубыхнасмешек, но мое положение при царе не было достаточно прочным, чтобы я мог пожаловаться. Кроме того, он мог счесть меня мягкотелым.

Новый переход привел нас в Задракарту, город у моря. Здесь стоял и царский дворец. Не ведаю, когда в последний раз его посещали цари; впрочем, Дарий, кажется, намеревался побывать здесь. Богато украшенный, дворец содержался в отменном порядке, хотя сам чертог был грубоват и несказанно стар; его изъеденные молью ковры лишь недавно заменили на полотнища кричаще безвкусной скифской работы. Вокруг меня так и вились дряхлые евнухи, выспрашивавшие о привычках царя. Каждый из них провел тут не менее сорока лет, медленно зарастая плесенью в пустом дворце, но я был счастлив слышать родную речь из уст кого-то, подобного мне. Они желали знать, не набрать ли гарем и какими соображениями следует при том руководствоваться; я отвечал, что наилучшим решением будет подождать царского приказа. Окинув меня насмешливыми взглядами, они не спрашивали более ни о чем.

Александр рассчитывал дать воинству полумесячный отдых в Задракарте, устроить для них игры и представления, а также принести жертвы богам в благодарность за последние победы. Воины были вольны проводить время по своему разумению, и теперь городские жители избегали выходить на улицы с наступлением темноты.

Как я узнал в первый же день, царские телохранители также были предоставлены самим себе.

Стараясь ни у кого не путаться под ногами, я тихонько осматривал дворец и забрел в галерею древних внутренних двориков, где услыхал голоса и стук копий о дерево. Увидев меня, юноши выбежали из двора, где упражнялись в бросках копья. «Идем с нами, красавчик. Мы сделаем из тебя отважного воина!» Их было восемь или десять человек, и не к кому обратиться за помощью. Мишенью им служил расщепленный кусок деревянной обшивки, в середине коего имелось изображение скифа в человеческий рост. Выдернув из него свои дротики, они заставили и меня метнуть копье. Я не держал в руках подобного оружия с детства, когда у меня действительно был маленький, игрушечный дротик, и оттого даже не смог попасть в цель острым концом своего копья… Юноши стонали от смеха; один из 2них, решив покуражиться, встал перед скифом, а другой метнул два копья, вонзив их в дерево по обе стороны от него. «Теперь твоя очередь! — крикнул кто-то. — Становись там, безъяйцый, и не замочи свои прелестные штанишки!»

Я встал у доски, и копья вонзились слева и справа от меня. Мне казалось, что тем и кончится, но услышал восторженные вопли и понял, что забава едва началась.

В тот момент во дворик заглянул молодой конник, и сам недавно служивший царским телохранителем. Строгим тоном он вопросил, чем это заняты юноши. Те отвечали, что не нуждаются в няньках, и он удалился, не вымолвив более ни слова.

Когда пропала эта последняя надежда, я предал себя в руки смерти. Конечно, они замыслили убить меня и свести потом мою гибель к случайному несчастью. Но сначала желали увидеть, как изнеженный персидский евнух ползает у них в ногах, вымаливая пощаду. О нет, думал я. Этого им увидеть не придется. Я умру, как и был рожден: Багоас, сын Артембара, сына Аракса. Никто не скажет, что сдох как собака, оставаясь мальчиком Дария.

А потому я держался прямо, когда самый лежкий из юношей, прикидываясь пьяным на потеху остальным, метнул копье и угодил в щит столь близко от меня, что я даже слышал свист рассекаемого дротиком воздуха. Все они стояли лицом ко мне и спиною к выходу во дворик. И потому не заметили, как там появился царь, выбежавший на голоса и замерший за их спинами.

Уже открыв было рот, мой господин заметил, что один из юношей изготовился метать, и подождал, втянув воздух, пока копье благополучно не вонзилось в мишень, не зацепив меня. Только тогда Александр закричал.

Прежде я ни разу не слыхал, чтобы царь пользовался грубой македонской бранью. Еще никто не разъяснил мне, что это — признак опасности… Теперь подобных разъяснений мне уже не требовалось. Что бы он ни говорил им, сказанное заставило всех юношей выронить копья и застыть перед ним с опущенными багровеющими лицами. Потом Александр перешел на греческий:

— Вы бежали от мардийцев, словно состязаясь в скорости. Но теперь я вижу, что и вы способны быть великими воителями — как доблестно вы сражаетесь с мальчиком, не обученным держать копье! Вот что я скажу: он куда более напоминает мне мужчину, чем любой из вас. Запомните раз и навсегда: я жду, чтобы мне служили благородные воины. Впредь вам строго запрещается оскорблять моих приближенных, будь то родственники или слуги. Любой, кто не подчинится этому приказу, лишится коня и присоединится к пешим воинам. Второй раз — двадцать ударов бичом. Слышали меня? Теперь убирайтесь.

Салютовав, юноши похватали свои копья и вышли. Царь шагнул ко мне.

Я должен был, конечно, пасть перед ним ниц, но один из дротиков пробил мне рукав, пригвоздив к мишени. Александр высвободил древко и отбросил прочь, убедившись сначала, что рука моя осталась невредима. Выйдя из окружения торчавших копий, я вновь попытался пасть перед царем.

— Нет, вставай-ка, — остановил меня Александр. — Нет нужды постоянно падать на колени, это не в наших обычаях… Жаль, они испортили такое красивое одеяние. Ты сполна получишь его стоимость. — Кон-чиками пальцев он провел по прорехе в моем рукаве. — Мне было больно видеть все это. Они грубы и невоспитанны; у нас не было времени вышколить их хорошенько, но я стыжусь того, что они македонцы. Подобное не повторится, я обещаю.

Обхватив рукой мои плечи, Александр легонько встряхнул меня и, приблизив к моему лицу широкую улыбку, прибавил:

— Ты вел себя достойно.

Не знаю, что чувствовал я до того. Возможно, лишь трепет перед его величественным гневом.

Цыпленок, заточенный в своей скорлупе, не знает иного мира. Сквозь стены крошечного дома к нему нисходит белизна, но он пока не знает, что это свет. И все же цыпленок пытается пробить свою белую стену, не понимая даже зачем. Молния пронзает ему сердце; скорлупа разбивается, и мир оказывается куда больше и богаче, чем он мог подозревать.

Я подумал: «Вот он, мой господин, служить которому я рожден. Я нашел своего царя».

И, глядя ему вослед, я сказал себе: «Он будет моим, пусть даже меня ждет смерть».

12

Царские покои, чьи окна выходили на морской берег, располагались прямо над пиршественным залом. Александр любил море, привыкнув видеть его еще с раннего детства. Тут я служил ему, как ранее в шатре; но здесь, как и прежде, он никогда не призывал меня в вечерние часы.

Через полмесяца царь снова ринется в бой. У меня оставалось так мало времени…

В Сузах я считал свое искусство совершенным, ибо не догадывался, чего ему может недоставать. Я знал, что делать, когда за мною посылали, но за всю свою жизнь мне ни разу не приходилось кого-либо обольщать.

Не то чтобы Александр оставался равнодушен ко мне. Первая любовь не отняла у меня зрения — какие-то искорки вспыхивали, когда наши взгляды встречались. В его присутствии я остро чувствовал собственную привлекательность — это знак, который нельзя спутать. Но я боялся — да, боялся его гордости. Я был всецело в его власти; он думал, я не могу сказать ему «нет». Как прав он был! И все же, предложи я ему свою любовь, будучи тем, кем был, что подумал бы Александр? Я потерял бы даже то немногое, что имел, — он не покупал любви на базаре.

Юноши-телохранители невольно стали мне друзьями. Александр приблизил меня к себе, чтобы отплатить им за злобную выходку; по крайней мере, так это выглядело. Он не считал злата, восполняя стоимость испорченной одежды, просто отсыпал мне полную горсть. Я сразу же заказал новый наряд и, можете быть уверены, надел его сразу, как только тот был готов, дабы заслужить похвалу. Александр улыбался; ободрившись, я попросил его потрогать, сколь тонок и прочен материал. Какое-то мгновение казалось, из этого может что-нибудь получиться. Но увы.

Александр любил читать, когда у него находилось для этого время. Я знал, когда следует вести себя тихо; мы все были научены этому в Сузах. Пока он читал, я сиживал, скрестив ноги, у стены, глядел на круживших в небе чаек, прилетавших за дворцовыми объедками, но то и дело бросал на Александра короткие взгляды. Ни в коем случае нельзя открыто таращиться на царя! Он не читал себе вслух, как это делают обычно; слышалось лишь тихое бормотание. Но я замечал, когда бормотание вдруг прекращалось.

Он почувствовал мое присутствие, эго было как прикосновение. Я поднял глаза, но Александр не отводил взгляда от свитка. Я не решился встать и подойти — или сказать: «Вот я, мой господин»…

На третий день Александр приносил жертвы богам и участвовал в процессии. По той простоте, в какой он жил, я не смог бы угадать, как любит он зрелища. Он возглавлял шествие, выпрямившись в колеснице Дария (я обнаружил, что Александр повелел настлать ее пол где-то на пядь); власы его венчал золотой лавр, а застежку багряного плаща украшали драгоценные камни. Он наслаждался триумфом, но мне не удалось прорваться поближе, а ночью устроили грандиозный пир, продолжавшийся до рассвета. Я потерял и половину следующего дня, ибо Александр поднялся не ранее полудня.

И все-таки Эрос, которому тогда я еще не был научен поклоняться, не оставил меня. На следующий день Александр спросил:

— Багоас, что ты думаешь о вчерашнем танцоре, бывшем ночью на пиру?

— Превосходно, мой господин. Для обучавшегося в Задракарте.

Он рассмеялся:

— Танцор клялся, что прошел школу Вавилона. Но Оксатр говорит, его танцы не идут ни в какое сравнение с твоими. Почему ты никогда не говорил мне?

Я не открыл, что давно уже страдаю от отсутствия повода.

— Мой господин, я не упражнялся с тех пор, как оставил Экбатану. Мне было бы неловко танцевать пред твоими очами сейчас.

— Отчего же, ты в любой день можешь пользоваться залом для танца, такой ведь должен найтись где-нибудь во дворце…

Вдвоем мы долго бродили по древнему лабиринту комнат, пока не нашли одну, достаточно просторную и с хорошим полом. Ее Александр повелел вычистить до наступления ночи.

Я мог бы упражняться без музыки, но нанял флейтиста — на случай, если вдруг позабуду, где я и чем занимаюсь. Достал из сумы расшитую блестками набедренную повязку и распустил волосы.

Какое-то время спустя флейтист сфальшивил, уста-вясь на двери, но я, разумеется, был слишком поглощен танцем, чтобы проследить за его взглядом. Совершив кувырок назад со стойки на руках, я сделал знак закончить игру, но когда, встав на ноги и отряхнувшись, обернулся посмотреть, там уже никого не было.

Тем же днем, но чуть позже я снова сидел в царских покоях, пока Александр читал свою книгу. Голос его дрогнул, и наступила тишина, подобная музыкальной ноте. Я сказал:

— Ремешок твоей сандалии ослаб, господин, — и встал на колени у его ног.

Я чувствовал на себе его прямой взгляд. Еще мгновение — и я взглянул бы прямо ему в глаза, но тут Пе-ритас застучал хвостом.

Я распустил завязки сандалии, так что мне пришлось снова зашнуровать ее, и потому Гефестион вошел в комнату прежде, чем я мог бы бежать. Я поклонился; он приветствовал меня с доброй улыбкой, почесывая одновременно пса, который радостно носился вокруг него.

Так завершился пятый день из пятнадцати, мне отпущенных.

На следующее утро царь отправился вдоль побережья поохотиться на уток, кишевших на болотистых угодьях недалеко от города. Я думал, он не вернется до вечера, но Александр был во дворце задолго до заката. Приняв ванну (куда меня все еще не допускали), он обратился ко мне со словами:

— Багоас, сегодня я не стану засиживаться за трапезой допоздна… Признаюсь, я надеялся немного поучить персидский язык. Ты не поможешь мне?

Я помылся, надел свой лучший костюм и заставил себя поесть. Александр трапезничал с несколькими друзьями и не нуждался в моих услугах. Поднявшись в его покои, я вооружился терпением.

Прежде чем войти, Александр задержался в дверях; я испугался, что он забыл обо мне и не ожидал здесь увидеть. Улыбнувшись, царь шагнул в комнату.

— Хорошо. Ты уже здесь.

Где ж еще? Подобные замечания вовсе не входили в его привычки.

— Поднеси-ка это кресло к столу, а я пока сыщу книгу.

Я ужаснулся:

— Мой царь и повелитель, нельзя ли обойтись без книг?

Он удивленно поднял бровь.

— Мне очень жаль, господин, но я не умею читать. Даже по-персидски, — пояснил я.

— О, это пустяки. Я и не думал, что ты умеешь читать; книга — для меня. — Александр отыскал ее на полке со свитками и, перелистывая, сказал мне: — Начнем. Присядь тут.

Меж нами было около метра, и сами кресла весьма смущали меня. Усевшись, попадаешь в ловушку, и нет никакой возможности выбраться из нее и пересесть поближе. Я с сожалением оглянулся на диван.

— Работать мы будем так, — сказал Александр, раскладывая таблички и стилос. — Я читаю греческое слово и записываю его; ты произносишь его поперсидски, и я тоже запишу, что услышу. Так делал Ксенофонт — человек, сочинивший это.

Речь шла о старой, весьма потрепанной книге с клеевыми заплатами на ветхих страницах. Александр осторожно раскрыл свое сокровище.

— Я выбрал ее, чтобы тебе тоже было интересно; здесь описана жизнь Кира. Правда ли, что ты его потомок?

— Да, господин. Мой отец Артембар, сын Аракса. Его убили, когда погиб царь Арс.

— Я слышал о том, — сказал царь, бросив на меня сочувственный взгляд.

Лишь Оксатр мог рассказать ему, думал я. Должно быть, Александр справлялся обо мне.

Над столом висело большое старинное колесо с расставленными по ободу маленькими светильниками, и множество огней бросало на страницы двойные и тройные тени от рук Александра. Свет касался его скул, но оставлял в тени глаза. Царь едва заметно раскраснелся, хоть я видел, что за обедом он выпил не более вина, нежели обычно. Я не отрывал глаз от книги с ее загадочными письменами, чтобы Александр мог рассмотреть меня получше.

«Что же делать? — думал я. — Зачем он усадил нас в эти глупые кресла, хотя желает вовсе не этого? И как мне теперь вытащить нас из их холодных объятий?» В памяти моей вновь загудели слова, сказанные На-барзаном… Неужели царю тоже никогда не приходилось обольщать кого-нибудь?

Помолчав, Александр заговорил:

— Еще с детства Кир казался мне образцом для всех царей, как Ахиллес (о котором ты, конечно, ничего не знаешь) для всех героев. Я прошел всю вашу страну и видел его могилу. Ты, Багоас, родился и вырос в Персии, но слышал ли ты рассказы о нем?

Рука Александра легла на стол рядом с моею. Как мне хотелось схватить ее и вскричать: «Стал бы Кир сдерживаться?..» Он не принял решения, думал я, иначе мы не сидели бы здесь с книгой. Так просто потерять его: сегодня и, возможно, навсегда.

— Отец сказывал мне, — начал я, — будто давным-давно правил в Персии жестокий царь Астиаг; и поведали царю маги, что сын дочери займет трон его. Потому отдал он дитя властителю по имени Гарпаг, дабы тот умертвил младенца. Но ребенок был удивительно пригож, и Гарпаг не решился содеять такое зло; а потому отдал он младенца пастуху, дабы тот оставил его на вершине горы и убедился бы в его смерти. По дороге пастух зашел домой и узнал, что ребенок его собственной жены только что умер, и та горько плакала, говоря: «Мы уже стары; кто станет кормить нас?» Тогда пастух сказал: «Вот тебе сын, но поклянись хранить эту тайну вечно». Он отдал ей дитя, а мертвого младенца положил на вершине горы, обернув царскими одеждами. И явились шакалы и обглодали труп ребенка так, что никто не сумел бы признать его, и тогда пастух принес тельце Гарпагу. И вырос Кир сыном пастуха, но был отважен, подобно льву, и прекрасен, подобно утру, и прочие дети называли его своим царем. Когда же Киру было двенадцать, царь Астиаг прослышал о нем и послал за ним, чтобы видеть его. Но уже тогда мальчик имел семейные черты, и Астиаг заставил пастуха рассказать обо всем. Царь намеревался умертвить мальчика, но маги объявили, что прозвище Кира среди других детей — Царь — исполнило пророчество и нет нужды в смерти его. Потому Кира отослали вновь к его родителям. Месть царя свершилась над Гарпа-гом… — Я понизил голос до шепота, как некогда делал отец. — Он взял его сына и убил, и приготовил мясо его, и подал Гарпагу за обедом. И лишь когда тот отведал угощение, показал ему царь голову мальчика. Она была в корзине.

Мой рассказ едва начался, но что-то заставило меня умолкнуть. Александр внимательно глядел на меня, и я едва не поперхнулся собственным сердцем.

Я сказал: «Буду любить тебя вечно», хоть мой язык и произнес:

— Есть ли это в твоей книге, господин?

— Нет. Но я читал что-то подобное у Геродота. — Резко отодвинув кресло, Александр поднялся и подошел к окну, выходившему на море.

Исполненный благодарности, я тоже встал. Неужели он прикажет мне снова усесться? Писцы, которым он диктовал свои письма, всегда сидели, пока царь прохаживался у их столов… Но Александр молчал. Отвернувшись от окна, он шагнул ко мне, застывшему под светильниками, спиною к нашим креслам.

Вскоре он разомкнул губы, чтобы сказать:

— Обязательно поправляй меня, если я когда-либо допущу ошибку в персидском. Не бойся, ибо без этого я никогда не научусь говорить.

Я сделал шаг навстречу. Прядь волос упала мне на плечо, и царь коснулся ее, протянув руку. Тихо я сказал:

— Моему господину ведомо, что ему следует лишь пожелать.

Эрос зажал сеть в могучем кулаке, и забросил ее, и потянул; отрицать это было бессмысленно. Рука, ласкавшая мои волосы, скользнула ниже. Александр мягко произнес:

— Со мною ты — под моею защитой.

Услышав эти слова, я отбросил почтительность к священной особе царя и обхватил руками его шею.

И тогда кончилось его притворство. Я стоял, заключенный в первые объятия, которых мне действительно пришлось добиваться.

Я молчал, и без того уже зайдя чересчур далеко. Все, что я жаждал сказать ему, было: «У меня есть всего один дар для тебя, но он станет лучшим из всех, какие ты получал в своей жизни. Просто возьми его, и все».

Казалось, Александр все еще колеблется; не из-за нежелания, впрочем — это было ясно. Но что-то сдерживало его, какая-то осторожность… Меня ослепила мысль: где и как жил этот великий воин? Он знает не более, чем дитя.

Я вспомнил о его знаменитой сдержанности, которая значила, как я полагал, лишь то, что он не насиловал своих пленниц. Я думал о ней, когда Александр отошел к двери сказать охране, что собирается в постель и не нуждается в их помощи (надо думать, они бились о заклад, выйду я — или же нет). Когда мы шли к дверям спальни, я думал: все остальные прекрасно знают, чего им нужно. Значит, я должен выяснить это для него? Мне не известны обычаи его народа, я могу нарушить какие-то запреты… Либо он любит меня, либо мне суждено умереть.

Перитас, вскочивший из угла, где лежал свернувшись, поплелся за нами и устроился в ногах кровати, там, где я был обучен оставлять одежду, дабы вид ее не оскорблял царя. Но Александр спросил: «Как все это снимается?» — и в итоге вся она легла в одну стопку с его собственным одеянием, на скамеечке.

Кровать была старой, но пышной работы, из раскрашенного и позолоченного кедра. Настало время устроить моему любимому тот персидский пир, какой он должен был ожидать от мальчика Дария. Я держал блюда наготове, со всеми специями. Но, пусть мое искусство сделало из меня древнего старца, мое сердце — не обученное никем — было молодо, и внезапно именно оно направило меня. Вместо того чтобы предлагать утонченные яства, я просто вцепился в Александра, как воин с обломком стрелы, застрявшим в плече. Я бормотал такие глупости, что и ныне краснею, вспомнив о них; осознав, что говорю по-персидски, я повторил их и на греческом. Я говорил, что думал было, он никогда не полюбит меня… Я не упрашивал царя брать меня всюду, куда бы он ни направился; мне даже в голову не пришло зайти столь далеко. Я был словно путешественник в пустыне, вдруг набредший на колодец с чистой водою.

Царь мог ожидать чего угодно, но не того, чтобы его вот так пожирали заживо. Сомневаюсь, что он расслышал хотя бы слово из тех, что я шептал ему в плечо. «Что такое? — спросил он. — Скажи мне, не бойся». Подняв к нему свое лицо, я шепнул: «Ничего, господин мой, прости меня. Это всего лишь любовь». Он ответил: «И все?» — и положил ладонь мне на голову.

Какими смешными казались теперь мои планы! Мне следовало знать о нем больше, видя, как за столом Александр отдавал лучшие куски гостям, не оставляя ничего для себя. Он не верил в удовольствие, которого нужно добиваться; из гордости или же из ревностной любви к свободе. И я, видевший то, что я видел, не смел винить его. И все же сам Александр получал что-то с тех опустевших блюд. Он обожал дарить — до нелепости, до безрассудства.

— Всего лишь любовь? — переспросил он. — Тогда не мучь себя, ибо ее у нас достаточно, чтобы поделиться друг с другом.

Мне, стоявшему за креслом Александра во время пиршеств, следовало помнить, что он никогда не спешил схватить приглянувшийся кус. Если не считать Оромедона (а он действительно не в счет), Александр был самым молодым из мужчин, с которыми я делил ложе, — но его жаркое объятие сразу смягчилось, едва ему показалось, что со мною что-то не так. Он выслушал бы все жалобы, если б таковые у меня были. И вправду, сразу было видно — и многие высоко ценили это: Александр мог отдать все в обмен на любовь.

Царь действительно нуждался в моей любви. Я не мог поверить в такое счастье, не испытанное доселе никем из смертных. Ранее я гордился тем, что умею дарить наслаждение, ибо таково было мое искусство; прежде мне ни разу не довелось познать, что это значит: самому получать удовольствие. Александр вовсе не был столь наивен в любви, как я полагал, просто его познания были крайне скудны. Впрочем, он был способным учеником. Все, что я преподал ему в ту ночь, он принимал как рожденное некой счастливой гармонией наших сердец. По крайней мере, даже мне так казалось.

Потом он долго лежал без движения, распростершись, словно мертвый. Я знал, что Александр не спит, — и уже прикидывал, не значит ли это, что мне следует удалиться. Но он притянул меня обратно, хоть и не сказал ни слова. Я лежал тихо. Мое тело пело, словно струна арфы, издающая ноту. Наслаждение оказалось столь же пронзительным, как некогда — боль.

Наконец он повернул ко мне лицо и отрешенно, словно долгое время оставался один, спросил:

— Значит, этого у тебя не отняли?

Я пробормотал что-то в ответ, сам не знаю, что именно.

— А после, — продолжал он, — приносит ли это печаль?

Я шепнул:

— Нет, мой господин. Сегодня впервые.

— Правда? — Александр положил ладонь мне на лицо и, повернув его, вгляделся в мои глаза, освещенные светом ночной лампы. Потом поцеловал меня, сказав: — Так пусть же это знамение окажется счастливым.

— А ты сам, господин? — спросил я, набравшись отваги. — Ты тоже чувствуешь печаль?

— Всегда, хоть и недолго. Не обращай внимания. За все хорошее следует платить: либо до, либо после.

— Ты увидишь, господин мой, я научусь не допускать печали к тебе.

Александр беззвучно рассмеялся:

— Твое вино слишком крепко, милый мой, чтобы пить его часто.

Я был поражен; все мужчины, которых я знал, делали вид, что имеют больше, чем у них было. Я сказал:

— Мой повелитель силен, как молодой лев. Это вовсе не усталость тела.

Александр нахмурился, и я испугался его гнева, но он сказал лишь:

— Тогда, мой мудрый врачеватель, поведай, что это такое.

— Это словно тугой лук, господин. Он всегда устает, если его тетиву долго не натягивают. Но лук нуждается в отдыхе, как и дух лучника.

V, я слышал о том. — Медленно он перебирал в пальцах прядь моих волос. — Какие мягкие. Я никогда не видел столь тонких локонов. Ты поклоняешься огню?

— Когда-то мы поклонялись ему, господин, еще когда я жил дома.

— Ты прав, — сказал он, — ибо пламя божественно.

Он помолчал, отыскивая нужные слова, но в том не было нужды, я понял его. И покорно опустил голову, сказав:

— Сделай так, чтобы мой господин никогда не сбился с пути; да буду я словно чаша воды, которую, торопясь мимо, он выпьет в полдень, — этого мне довольно.

Потянувшись к моим закрытым глазам, Александр коснулся ресниц:

— О нет, неужели так я отплачу тебе? Луна лишь поднимается. Куда сегодня торопиться?

Позже, когда луна застыла в вышине и Александр уже спал, я наклонился взглянуть на него. Высший восторг не давал мне сомкнуть глаза. Его лицо, разгладившись, стало прекрасным; он был удовлетворен и во сне обрел покой. «Пусть мое вино крепко, — думал я, — ты вернешься выпить еще».

Что там говорил Набарзан? «Нечто такое, чего он искал очень и очень давно, сам даже не подозревая о том». О, хитрый лис! Как узнал он?

Рука Александра, потемневшая на солнце, лежала на покрывале, и молочно-белое плечо его несло одно лишь пятнышко — затянувшуюся глубокую рану от удара рычагом катапульты в Газе. Пятно уже побледнело; сейчас оно было цвета разведенного вина. Беззвучно я коснулся его губами. Александр спал крепко и не пошевелился.

Мое искусство не многого бы стоило, если б я не сумел вести его за собой, однажды поняв. Легкое облачко пересекло лунный диск. Я вспоминал ту, первую ночь в его шатре и то, как вчера Гефестион пришел нежданным гостем, и был принят, и улыбался мне — в точности как собаке. Был ли он настолько уверен в своей неуязвимости, чтоб вовсе не вспоминать обо мне? Чтоб хотя бы озаботиться? «В жизни не догадаешься, чем я занимался прошлой ночью». — «Отчего же? Ты спал с мальчиком Дария, я давно это предвидел. И что же, тебе понравилось?»

Александр был прекрасен во сне: спокойный рот, тихое дыхание, свежее расслабленное тело. Комната пахла нашими телами и кедровым деревом, с легким дуновением морской соли: приближалась осень, и ночной ветер летел с севера. Я натянул на него покрывало; не проснувшись, Александр придвинулся ко мне в этой огромной постели, в поисках тепла.

Скользнув в его объятия, я подумал: «Мы еще посмотрим, кто выйдет победителем. Я или ты, высокий македонец. Все эти годы ты считал его своим мальчиком, но только со мною станет он мужчиной».

13

Новости разлетелись по лагерю мгновенно. Александр не переживал: в случае нужды царь мог хранить тайну, но скрытным не был никогда. Он вовсе не отрицал, что мое присутствие радует его, но и не поощрял насмешников. Я гордился тем, как повел себя Александр, что было мне внове, ибо я был научен не судить поступков господина. Теперь именно я служил Александру, когда он принимал ванну; остальных царь отсылал прочь.

Раз или два, стоя за царским креслом во время трапезы, я ловил на себе взгляд Гефестиона; других знаков он не подавал, приходя и уходя столь же свободно, как и ранее. Я никак не мог узнать, что именно говорил он, когда я покидал комнату, — стены в Задракар-те чересчур толсты.

Со мною Александр ни разу не заговаривал о нем, но я не обманывался на сей счет. Нет, он не забыл; ничто не могло заставить его забыть.

Я вспоминал о старом боевом коне царя, из-за которого тот был готов смести с лица земли целую провинцию со всеми ее обитателями, пусть Буцефал уже не способен нести его на битву. Это почти то же самое, думал я. Александр никогда не отвергает любви — это противно его натуре. Мне казалось, что Гефести-он поступил не так уж скверно. Если прелестный мальчик, которого вы поймали в стоге сена, в восемнадцать лет становится предводителем всадников, все еще оставаясь при этом вашим мальчиком, — стоит ли жаловаться на судьбу? И если он достигает положения фараона и Великого царя и сильнейшее войско мира окружает его, разве же не чудесно, если он сочтет, что ему самому надобен мальчик? Сколько времени прошло с той поры, как эти двое действительно занимались любовью, а не просто думали друг о друге как о любовниках? Столько же, сколько минуло с последней битвы, на которую Александр выехал на своем черном коне? И все-таки…

Но с наступлением ночи тревоги оставляли меня. Теперь Александр знал, чего ему недоставало, но я знал лучше. Иногда в танце превосходишь самого себя и более не способен оступиться; с нами было точно так же.

Однажды, когда лунный свет заблестел на золоте, упав сквозь узкий проем окна, я мысленно перенесся в свою старую комнату в Сузах и вновь прошептал заклинание мечты: «Я прекрасен? Это лишь для тебя одного. Скажи, что любишь меня, ибо без тебя я не смо-гy жить». Я справедливо наделял эти слова магической силой.

Сомневаюсь, чтобы Александр хоть однажды возлежал с кем-то, к кому не чувствовал расположения. Он нуждался в любви так же, как пальмовое дерево жаждет воды, — всю свою жизнь он ждал любви от армий, от городов, от покорившегося врага и не мог насытиться… Как скажет вам любой, это делало его беззащитным перед изменой мнимых друзей. Что ж, пусть так, но, не любя человека, его не сделают богом — после смерти, когда он перестанет внушать страх. Александр нуждался в любви и никогда не прощал предательства, которого не был способен понять. Ибо сам он, видя искренность любви, никогда не употреблял ее во зло и не презирал дающего. Он принимал ее с благодарностью и чувствовал себя связанным ею. Мне следовало знать. Александр лелеял надежду, что даровал мне нечто такое, чего не мог дать Дарий; а потому я так и не открыл ему, что Дарий никогда и не думал о подобных вещах. Александр всегда любил превосходить своих соперников.

Но по-прежнему, когда желание бывало растрачено, он впадал в тяжкую задумчивость — так, что я даже боялся нарушить молчание. И все же именно Александр избавил меня от боли, с которой я уже готов был свыкнуться, и теперь я хотел исцелить его грусть. Я проводил кончиком пальца от его брови вниз, к горлу, и он благодарно улыбался, показывая, что не сердится. Как-то ночью, вспомнив о благоговении, с которым он показывал мне старую книгу, я тихо шепнул ему в ухо:

— Знаешь ли ты, о повелитель, что великий Кир некогда любил мидийского мальчика?

При звуках достославного имени лицо Александра немного просветлело, и он открыл глаза:

— Правда? Как же они встретились?

— Кир одержал победу в битве с мидянами, повелитель, и обходил поле сражения, чтобы взглянуть на убитых героев. Там он узрел мальчика, едва живого от ран, лежавшего рядом с мертвым отцом. Увидев царя, тот сказал: «Делай со мною что хочешь, но не оскверняй тела отца — он хранил верность». Кир отвечал: «Я не имею такого обычая. Твой отец будет погребен с почестями», ибо полюбил мальчика, хоть тот и лежал израненный, в собственной крови. И мальчик взглянул на Кира, коего видел лишь издалека, в сияющих доспехах, и подумал: «Вот он, мой царь». Кир же взял его, и ухаживал за ним, и оказал ему честь своей любовью; и тот был верен ему до конца. И настал мир меж мидянами и персами.

Теперь я завладел вниманием Александра. Печаль его исчезла бесследно:

— Впервые слышу. Что это была за битва? И как звали мальчика?

Я ответил ему; любовь наделила мою фантазию крыльями.

— Конечно же, повелитель, в этой части света люди знают немало старых историй. Не могу судить, все ли они правдивы. — Разумеется, я придумал все до последнего слова и сделал бы свой рассказ куда красочней, если бы знал греческий получше. Насколько мне известно, Кир никогда в жизни не проявлял склонности к мальчикам.

Мое заклинание подействовало. Я вспомнил еще несколько историй, которые — будь они правдой или вымыслом — действительно рассказывались в стране Аншан. Немногим позже царь объявил мне, что даже мальчик великого Кира не может сравниться в красоте своей с мальчиком Александра. И после уснул, не грустя более.

На следующий же день он вновь вытащил книгу и принялся читать ее мне. Целый час мы были вдвоем. Александр сказал, что еще ребенком читал ее дома и что книга поведала ему о душе истинного правителя.

Ну, быть может, и так; но если бы сам Кир прочел о ней, описание немало удивило бы его… Книгу сочинил не какой-то ученый перс, читавший хроники и беседовавший со стариками, но грек-наемник, сражавшийся во дни Артаксеркса против царя, на стороне Кира Младшего. Ему удалось вытащить своих людей из лихой передряги и благополучно привести их домой, в Грецию, и после этого не приходится удивляться, что на родине верили каждому его слову.

Конечно, Александр читал мне не всю книгу, но лишь свои любимые отрывки. Не знаю, смог бы я держать глаза открытыми, если б мне читал кто-то другой. Мы оба недосыпали. Я мог вечно смотреть на его лицо, и потому Александр никогда не знал, на каком месте я переставал слушать. Я всегда мог понять, какой именно отрывок особенно мил его сердцу, и усилием воли начинал постигать смысл плавно текущих слов.

— Не все то, что описано здесь, — сказал он мне, — истинно, как я обнаружил, пожив немного в Персии. Мальчики вашего народа ведь не обучаются в общественных школах?

— Нет, господин. Наши отцы сами готовят нас к войне.

— Что, и юношей тоже?

— Да, мой господин. Они учатся, сражаясь с соплеменниками.

— Так я и думал… Ксенофонт попросту слишком гордится спартанцами. Но это ведь правда, что Кир любил разделять лучшие блюда своего повара с друзьями?

— О да, господин. С тех пор великая честь — разделить с царем его пищу. — Вот откуда он узнал о наших обычаях! Этот Ксенофонт, должно быть, прожил в Персии достаточно долго. Меня так это тронуло, что я едва не заплакал.

Александр прочитал мне историю о том, как властители выбрали для Кира самую прекрасную из захваченных в бою женщин, горько рыдавшую о погибшем супруге. Но Кир, знавший, что сей муж остался жив, даже не захотел увидеть ее лица, не стал отнимать у неё слуг, поселив с большими почестями среди собственного двора, и послал весть ее мужу. Когда же тот явился сдаться и поклясться в верности, царь вывел ее к нему и сам соединил их руки. Пока Александр читал, я внезапно понял, что именно это он замыслил для Дария и его царицы. Вот почему он так скорбел о ней! Я видел, как он представлял себе этот счастливый миг — совсем как в книге, — и думал о простой повозке с залитыми кровью подушками…

Гарема Дария более не было с ним. Еще до моего появления в лагере Александр поселил мать царя в Сузах, со всеми принцессами.

Царь, говорилось где-то в книге, должен не просто доказать свое превосходство над теми, кем он правит; он должен зачаровать их. Я попросил:

— Позволь мне сказать это по-персидски. — И мы улыбнулись друг другу.

— Ты должен научиться читать греческие книги, — сказал Александр. — Неумение читать — большая потеря. Я непременно сыщу тебе терпеливого учителя, но только не Каллисфена, он почитает себя слишком великим.

Несколько дней мы вместе читали книгу, и Александр часто переспрашивал о правдивости того или иного места. Царь так доверял ей, что разубеждать его я не стал: этот греческий рассказчик, придя в Персию из Афин, где нет царя, выдумал его и назвал Киром. Впрочем, я всегда отмечал те места в книге, где неверно трактовались персидские обычаи, чтобы Александр не терял лица пред моим народом. Но когда он зачитывал мне какие-то наставления, воспитавшие его собственную душу, я всегда удостоверял, что Кир сам надиктовал их, еще в Аншане. Дарить радость тому, кого любишь, — что может с этим сравниться?

— В детстве не всегда и не все были со мной правдивы, — признался Александр однажды. — Не стану оскорблять твой слух тем, что мне говорили о персах. Наверное, старик все еще повторяет эту чушь в афинской школе. Именно Кир открыл мне глаза: я прочел эту книгу, когда мне было пятнадцать. Правда заключена в том, что все мы — дети Бога. Самые чистые, самые прекрасные из нас ближе к нему, чем остальные; и таких можно найти повсюду, в любом краю. — Его ладонь легла на мою. — А теперь скажи мне, — попросил он, — правда ли, что Кир объединил собственное войско с мидийским, чтобы воевать с ассирийцами? Здесь об этом прямо сказано. Геродот же сообщает — как и ты сам говорил, — что он победил мидян в сражении.

— Он сделал это, мой господин. Любой перс скажет тебе то же самое.

Александр зачитал из книги:

— «Так он правил этими народами, пусть даже они говорили на другом языке, нежели он сам, и обычаи их были разными. Тем не менее Кир сумел внушить всем им такой трепет, что они боялись предстать перед ним; царь мог пробудить в них столь сильное желание угодить ему, что все они стремились подчиняться его воле».

— Это чистая правда. — отвечал я. — И так будет вновь.

— Но он никогда не ставил персов выше мидян? Он правил и теми, и другими как единый для всех царь?

— Да, повелитель. — Как я слыхал, некоторые ми-дийские вожди объединились в заговоре против Асти-ага, устав от жестокости своего правителя. Вне сомнения, они нашли некую выгоду, договорившись о чем-то с Киром, и тот сдержал слово как человек чести. Я сказал: — Это правда, Кир всех нас сделал братьями.

— Так и должно было случиться. Кир не покорял народы; он увеличивал империю. Он выбирал людей, основываясь на том, что они собой представляли, и не слушал советов и сплетен… Ну, мне не кажется, что ему было трудно убедить в своей правоте тех, кого он завоевал; убедить победителей — вот главная трудность.

Я был потрясен. «Вот как? — думалось мне. — Даже в этом он хочет следовать за Киром? Нет — пойти еще дальше, ибо Кир был связан обещанием, а Александр свободен… И я — первый перс, который слышит о том!»

Прошло немало времени с той поры, когда я еще был способен восстановить в памяти облик отца. Теперь же я видел его лицо словно наяву, и он вновь благословил моих будущих сыновей. Быть может, в конце концов, его слова не были пустым ветром?

— Скажи, о чем ты сейчас думаешь? — попросил Александр.

— О том, что сыны мечты переживут сынов семени, — ответил я.

— Ты пророк. Я часто об этом думал. Я не ответил ему: «Нет, я всего лишь евнух и стараюсь не поддаться унынию», но поведал все о празднестве Нового года — тех пирах, которые Кир устроил в честь новообретенной дружбы, и о том, как он повел своих людей на Вавилон, а мидяне и персы соперничали в доблести пред его очами. Иногда, в пылу рассказа, я запинался на каком-нибудь трудном греческом слове, и всякий раз Александр успокаивал меня: «Ничего страшного. Я понимаю».

Весь день от него исходило сияние, а ночью словно бы мальчик Кира вошел к нему, а не мальчик Дария. Без намека на грусть он уснул с улыбкой на устах, я же сказал себе: «Вот, я уже сделал для него нечто такое, что не удавалось Гефестиону».

Как все-таки капризно сердце! Дарий не предлагал любви и не искал ее, но я почитал своим долгом быть благодарным за все, что он подарил мне: за коня, зеркальце, браслет… Теперь же, обладая всеми богатствами, я терзал свою душу, ибо некто другой был здесь прежде меня… Нет, Александр должен быть моим весь, без остатка!

Во всем, кроме слов, Александр показывал мне, что еще никто не доставлял ему такого удовольствия; он был слишком великодушен, чтобы скрывать это. Но слова так и не были произнесены, и я отлично понимал почему. Такие речи посягнули бы на преданность любимому.

«Никогда не будь назойлив, — поучал меня некогда Оромедон. — Никогда, никогда, никогда\ Это простейший способ оказаться в уличной канаве». И он, всегда бывший со мною мягким, так дернул меня за волосы, что я поневоле взвыл. «Я сделал это для твоего бла га, — сказал он тогда, — чтобы ты получше запомнил».

Ни один народ не обладает особым расположени-ем Бога, но в каждом племени есть люди, к которым Бог благоволит больше, чем к остальным. Я помнил.

Случалось, мне до слез хотелось сжать Александра в объятиях и громко воскликнуть: «Ты любишь меня больше всех остальных! Скажи, что любишь! Скажи мне, что любишь меня больше всех!» Но я помнил.

Стоя у стены в зале приемов Задракарты, я наблюдал за тем, как царь встречает македонцев, пришедших говорить с ним. Он обращался с этими людьми как с равными себе, отбросив все формальности, и сейчас ходил среди них, громко рассуждая о чем-то.

«Ты способен извлечь тончайшую мелодию, — говорил мне Оромедон. — Тебе лишь нужно получше узнать свой инструмент». У этой арфы множество струн, и некоторых я не был властен коснуться; Оромедон имел в виду куда более простой инструмент, но мы с Александром все-таки создавали гармонию.

Так думал я, когда вошел посланник с целой стопкой писем, присланных из Македонии. Царь взял их и присел на ближайший диван, совсем как обычный человек. Порой он допускал подобные промахи… Мне не терпелось объяснить, что из-за них страдает в первую очередь он сам.

Пока Александр крутил в руках письма, к нему подошел Гефестион и присел рядышком. Я охнул почти в голос — ну разве это не бесстыдство?! Но Александр лишь сунул ему несколько мешавших свитков.

Они сидели не очень далеко от меня, и я слышал, как Александр, взвесив на ладони самое толстое письмо, вздохнул:

— Это от матери.

— Прочти его сейчас и покончи с этим, — предложил Гефестион.

Хоть и ненавидя его, я мог понять плененных после проигранного сражения персиянок, воздавших ему царские почести. По нашим персидским понятиям, он был более красив, чем Александр, — выше ростом и с чертами лица, близкими к идеалу. Когда он был спокоен, в эти черты закрадывалась печаль, порой напоминавшая настоящую скорбь. Власы Гефестиона были потоком сияющей бронзы, хоть и намного более жесткими, чем мои.

Тем временем Александр вскрыл письмо царицы Олимпиады. И Гефестион, положив руку на его плечо, читал послание матери сыну вместе с царем!

Сквозь туман собственного гнева я заметил, что это шокировало даже македонцев. Их осторожный шепот достиг моих ушей: «Да кто он такой? Что он о себе возомнил?», «Ну, все мы знаем, кто он царю, но Гефестиону нет никакой нужды кричать о том во весь голос».

Один из тех ветеранов Александрова войска, что выделялся среди прочих бородой и дурными манерами, спросил: «Если он вправе прочесть письмо матери Александра, тогда почему бы нам всем не послушать, о чем она пишет?» Говорил он достаточно громко.

Александр поднял голову. Он не стал звать охрану, чтобы увести наглеца прочь. Он даже не отругал его. Александр просто снял с пальца кольцо-печатку, с улыбкой обернулся к Гефестиону и запечатлел на его губах царскую печать. Они оба вновь склонились над письмом.

Я умею двигаться тихо, даже если меня слепят слезы. Моего ухода не заметил никто. Прибежав к конюшням, я оседлал Льва и поскакал прочь из города, мимо прибрежных болот, над которыми всколыхнулись облака стенающих и кричащих черных птиц, так похожие на рой моих собственных мыслей. Когда же я повернул обратно, мысли успели смолкнуть, подобно стае ворон, деловито терзающих падаль. Я не могу терпеть жизнь, пока этотчеловек дышит тем же воздухом, что и я сам. Ему придется умереть.

Ведя коня через низенький кустарник, которым обильно порос песчаный берег у Экбатаны, я все продумал от начала и до конца. Мальчиками они поклялись хранить верность, и пока Гефестион жив, Александр будет связан этой клятвой. Царь предпочтет его всем чудесам мира, даже понимая в глубине сердца, что меня любит сильней… Мое собственное сердце извивалось в пламени. Иного выхода попросту нет. Гефестион умрет, ибо я убью его.

Завтра же куплю старые обноски у нищих на городском базаре. Где-нибудь неподалеку переоденусь и схороню собственную одежду в песке. Лоскутом обмотаю голову, чтобы спрятать безбородое лицо, и отправлюсь к узким извилистым улочкам вдоль городской стены. Найду аптекаря, который не станет задавать лишних вопросов. И вряд ли пройдет много времени, прежде чем я смогу улучить минутку и подсыпать отраву в еду или вино своему сопернику.

Вернувшись, я приказал конюху приглядеть за моим взмыленным конем, а сам опять вошел в зал приемов, чтобы увидеть врага и прошептать про себя: «Скоро ты умрешь».

Застыв на прежнем месте у стены, я мысленно пробежал свой план. Хорошо, яд я сумею купить. Каким он будет — несколько капель в фиале или же щепотка порошка в тряпице? Где мне держать отраву — спрятать в складках одежды? Повесить на шею? И долго ли мне придется носить ее с собой?

Когда кровь поостыла, мне пришла на ум тысяча неприятных случайностей, которые выдадут мой замысел еще до того, как мне удастся воспользоваться зельем; я перебирал в уме все мелочи, и внезапно — словно блеснула молния! — мне открылось, какую страшную ловушку я сам себе уготовил. Если у меня найдут яд, кто усомнится, что он предназначен для Александра? Меня привел к нему человек, уже прослывший цареубийцей.

Значит, в тот же час Набарзана вытащат из дому и распнут рядышком со мной. Меня еще долго будут помнить: как же, персидский мальчик, продажная тварь, подстилка Дария, которому удалось обвести вокруг пальца великого Александра. Таким же точно меня запомнит и он сам. Нет, я уж скорее сам проглочу яд до последней капли, пусть даже он и сожжет мне все нутро.

Македонцы поговорили с царем и разошлись. Настала очередь персов. Их присутствие напомнило мне, чей я сын. Что за безумие вселилось в меня? Убить преданного царю воина из-за того лишь, что он перешел мне дорогу? Братья царя Арса тоже хранили верность и тоже стояли на чужом пути. И мой бедный отец…

Когда я снова увидел Гефестиона подле царя, то сказал про себя: «Что же, я мог бы убить тебя, если б только пожелал. Тебе сильно повезло, что я не унижусь до этого». Я все еще был достаточно юн, чтобы такие мысли принесли мне облегчение, чересчур юн и чересчур полон собственных горестей, чтобы подумать о терзаниях моего врага.

То, что Гефестион некогда имел, уже никогда не будет принадлежать другому. Его притязания удовлетворены; как может он просить о чем-то большем? Просить, чтобы его возлюбленный не предавал их любви и отверг темноглазого персидского мальчика? А если тот дает царю нечто такое, о чем Александр прежде и не подозревал? Возможно, со времени их юности желание потускнело (и коли так, я мог догадаться, чье потускнело первым); но оставалась любовь — столь же открытая общему взору, как и законный брак. Эти ночи в Задракарте… Лежа в одиночестве, могли Гефестион спокойно уснуть? Мне следовало узреть в его самонадеянной выходке с письмом просьбу доказать любовь. Александр узрел — и выполнил ее на глазах у всех…

В ту ночь, раздираемый тоскою и чувством вины, я утратил чувство гармонии, вел себя неестественно и глупо. Так, я решился попробовать некий трюк, которому выучился в Сузах, — любовная игра, одна из тех, о существовании которых Александр едва ли мог догадываться. Свою ошибку я почувствовал сразу и испугался царского гнева, не учтя его наивности в подобных делах. Он же вскричал: «Только не говори, что проделывал этакое с Дарием!» — и так смеялся, что едва не свалился с кровати. Я был настолько смущен, что спрятал лицо в ладони и отказался убрать их. «В чем дело?» — недоуменно спросил Александр. Я отвечал: «Прости, что рассердил тебя. Я уйду», но он притянул меня к себе. «Ну, не дуйся. Что случилось?» Потом голос его дрогнул, и он спросил тихо: «Ты все еще тоскуешь по Дарию?»

Царь был ревнив — да, даже он! Я бросился к Александру и так крепко обнял его, что мои объятия более напоминали хватку борца, чем любовь. Он успокаивал меня еще какое-то время, прежде чем мы смогли начать все сначала. Но даже тогда я все еще был натянут, как тетива лука, и в конце почувствовал боль, почти как в былые времена. Я молчал, сцепив зубы, но он, наверное, все равно уловил разницу. Потом я тихонько лежал, никак не пытаясь отвести от него обычную печаль. Именно он попросил в конце концов:

— Ну же, давай рассказывай.

— Я слишком люблю тебя, вот и все, — отвечал я. Притянув меня к себе, он пробежал пальцами по моим распущенным волосам.

— «Слишком» не бывает, — сказал он. — «Слишком»? Этого недостаточно.

Во сне он не оттолкнул меня, как делал порой, — мы не разжимали объятий всю ночь.

На следующее утро, едва я проснулся, Александр спросил:

— Как твои успехи в танце?

Я ответствовал, что упражняюсь ежедневно.

— Отлично. Сегодня мы вывешиваем расписание состязаний в честь победы. Там будут и танцоры.

Я прошелся по комнате колесом и сделал обратный кувырок.

Александр рассмеялся, но тут же сдвинул брови и сказал очень серьезно:

— Об одном ты обязательно должен помнить. Я никогда не даю советы судьям. Это плохо выглядит, знаешь ли. На играх в Тире я был готов на все, чтобы увидеть венок на голове Теттала… По мне, так еще не родился трагик, равный ему в таланте; кроме того, он был моим посланником и хорошо послужил мне. Но судьи избрали Афенодора, и мне пришлось мириться с их решением. Поэтому могу лишь просить: выиграй это состязание для меня.

— Даже если умру, — ответил я, стоя на руках.

— О, тсс… — Александр сделал греческий знак, отводящий несчастье.

Позже он дал мне пригоршню золота на наряды и послал ко мне лучшего флейтиста, какого только можно было сыскать в Задракарте. Если Александр угадал причину моих горестей и ничем не мог помочь, он нашел прекрасный способ заставить меня забыть обо всем.

Мои старые танцы успели мне порядком надоесть, и для царя я придумал новый. Начинался он быстро, в кавказском стиле, потом замедлялся, и тут приходилось выгибаться, показывая чувство равновесия и силу. В заключительной части были сюрпризы, но не слишком много, ибо в первую очередь я был танцором, а не акробатом. Подумав над костюмом, я заказал короткую тунику в греческом стиле — из алых полосок ткани, скрепленных лишь у горла и талии. Бока оставались обнажены. К ножным браслетам я велел пришить маленькие круглые бубенцы из кованого золота. Для первой части танца я воспользуюсь тимпаном… Я упражнялся, как никогда в жизни. В первый же день, едва я закончил и отослал флейтиста, пришел Александр. Увидев, как я вытираюсь полотенцами, едва дыша, царь взял меня за плечи и встряхнул.

— С сегодняшнего дня и вплоть до состязаний ты будешь спать тут. Хорошего понемножку.

Он повелел поставить мою кровать в зале для танцев. Я понимал его правоту, но печалился, что Александр способен обходиться без меня; зная не более любого воина его армии, я мог лишь догадываться, как царь переносит пустоту своего ложа. Поначалу я даже думал, что не переживу ночь вдали от любимого, но так наупражнялся за день, что уснул как убитый, едва опустив голову на подушку.

В день состязаний я рано явился в комнату Александра, где один из прислуживавших ему юношей пытался совладать с застежкой его плаща. Едва увидев меня, царь сказал ему: «Оставь, Багоас разберется. Ты можешь идти». Некоторые из телохранителей набрались опыта, и царь смягчился по отношению к ним, но именно этот был удивительно неуклюж. Хмурясь, он вышел; царь же обратился ко мне со словами: «Можешь себе представить? Он так и не сумел приладить мантию». Я передвинул аграф и правильно заколол его, шепнув: «В следующий раз позови меня». Схватив меня за ладони, он притянул к себе и поцеловал. «Мы еще увидимся, когда ты будешь танцевать».

Утром устраивались состязания для атлетов: бег, прыжки, метание копья и диска, кулачный бой и борьба. Я впервые видел греческие игры и, пожалуй, чувствовал некий интерес к ним, хотя впоследствии они всегда наскучивали мне, едва начавшись. Состязания танцоров были назначены после полуденного перерыва.

Специально для нас — и для музыкантов — армейские плотники соорудили настоящий театр со сценой, обращенной к отлогому склону, по которому поднимались ряды сидений для зрителей и скамьи для знатных гостей; было там и возвышение для царского кресла. Задник был весьма натуралистично расписан колоннами и занавесями, да с таким искусством, что мне оставалось лишь поражаться. В Персии мы не знали ничего подобного. Я еще никогда не видел такого сооружения, но когда поднялся на сцену и осмотрел ее, то счел доски помоста вполне годными для танца.

Склон понемногу заполнялся, и македонские военачальники занимали свои места на скамьях. Я отошел в сторонку — туда, где мне и другим танцорам указали ждать: на лугу, немного поодаль от сцены. Мы искоса посматривали друг на друга: трое греков, два македонца и еще один персидский танцор, мой соплеменник. О появлении царя возвестили трубы. Все остальные танцоры повернули ко мне полные ненависти лица — они знали, кто я.

Но не думаю, что в конце наших состязаний даже они стали бы оспаривать мою победу. Я знал, что обязан танцевать прекрасно, дабы доставить радость Александру. Действительно, он даже не заговаривал с судьями, но ведь и судьи — всего только люди. Те, что судили актеров в Тире, могли отлично знать о том, как Александр относится к искусству Теттала; любовь — совсем иное дело. С этим поневоле приходится считаться.

В Сузах я танцевал в надежде обрести милость, из страха оказаться на улице, из собственного тщеславия. Нынешний танец я посвятил нашей любви.

Очередность выступлений решил жребий; я поднялся на сцену четвертым. И не успел я завершить свой первый, быстрый танец с тимпаном, как публика стала аплодировать. Мне это было в диковинку. Прежняя моя аудитория ограничивалась горсткой почетных гостей Дария, хваливших меня из вежливости. Этот рев был искренним выражением восторга; он даровал мне крылья. Добравшись до кувырков в конце танца, я уже едва слышал музыку.

Судьи не стали долго спорить. Мне тут же был присужден венец победителя. Под грохот рукоплесканий и возгласов я подошел к возвышению и преклонил колено. Кто-то передал Александру блестящий золотой венец. Я поднял глаза — и встретил его улыбку.

Царь опустил венец на мою голову, лаская ее прикосновением. Если б счастье могло переполнить человека, подобно еде или питью, я бы, наверное, разлетелся на куски. «Гефестион не способен на такое даже ради тебя», — думал я.

Следующими состязались кифаристы. Даже если б многомудрый Бог послал своих добрых духов играть для нас, я бы не услышал музыки чудесней.

Не помню ничего, что было со мною меж этим раем и креслом Александра, за которым я стоял вечером во время праздничного пира — большого, даже грандиозного, по македонским понятиям. Зал приемов сверкал огнями сотен светильников; пришло слишком много гостей, чтобы греческих кушеток хватило на всех. Александр пригласил многих знатных персов — их собралось больше, чем когда-либо ранее. Всю трапезу я провел на ногах, принимая подарки и выслушивая комплименты. Казалось, каждый успел заготовить похвалу моему танцу. Я сказал себе: «Александр оказывает моему народу честь потому, что видит в нем определенные достоинства; но отчасти и потому, что я тоже перс». О приближавшейся ночи я грезил с восторгом ожидания.

Ближе к полуночи я первым поднялся в царские покои. Вместо вечернего одеяния и полотенец рядом с ванной я увидел разложенными чистые одежды. Если б я не жил как во сне, я должен был бы предвидеть это — и понял как раз вовремя, чтобы не выставить себя идиотом.

Войдя, Александр обнял меня, не тратя времени на слова. Прислуживавший ему юноша ушел, едва завидев меня, и тогда только Александр сказал:

— Сегодня мне завидует вся Задракарта, но не потому, что я царь.

Я расстегнул аграф и помог ему переодеться. В дверях он обернулся:

— Не жди меня сегодня, милый. Придут старинные друзья — и, может статься, я буду пить с ними до рассвета. Ложись спать и постарайся согреться, а то завтра не разогнешься.

«Ночь по-македонски, — думал я, раскладывая багровый плащ Александра на скамье. — Что ж, он честно предупредил. Ничего страшного; сколь бы пьян он ни был, именно я уложу его в кровать, а не этот неотесанный болван-телохранитель. Ради любимого я готов и на большее».

Я вынул из сундука простыню и калачиком свернулся в углу. Твердый камень пола недолго противостоял моей усталости…

Во мгле сновидений я расслышал голос Александра и сразу очнулся ото сна. Пели птицы, но рассвет еще не забрезжил.

— Нет, каждый шаг сам… Филота пришлось тащить вчетвером.

— Далеко им его не унести, — отвечал Гефестион. — А теперь скажи, ты доберешься до кровати самостоятельно?

— Да, но ты все равно входи… — Тишина. — О, да перестань же! Здесь никого нет.

Я лежал не шевелясь. Кости ломило; конечно, Александр был прав, советуя согреться. Простыню я натянул на лицо в страхе, что на него упадет свет.

Гефестион отнюдь не нес Александра, тот лишь опирался о поводыря, обняв его за шею. Мой соперник усадил царя на кровать, расшнуровал ему сандалии и расстегнул пояс, стянул через голову хитон и осторожно уложил уже дремлющего Александра в постель. Затем он подвинул к кровати столик с кувшином воды и чашей, поискал ночной горшок и поставил на виду. Окунув полотенце в кувшин, он отжал его и протер лоб Александру; Гефестион и сам-то не слишком твердо держался на ногах, но проделал все аккуратно и быстро.

— О, вот это хорошо… — тихо выдохнул Александр.

— Тебе надо хорошенько выспаться. Смотри, тут вода, а там — горшок.

— Высплюсь… А, отлично. Ты, как всегда, обо всем позаботился.

— Привык уже. — Нагнувшись, Гефестион поцеловал Александра в лоб. — Спи спокойно, любовь моя… — Он вышел, тихонько притворив за собою дверь.

Александр перевернулся на бок. Я подождал немного, чтобы удостовериться, что он спит, и только затем воровато сложил и спрятал простыню. Когда я, крадучись, пробирался по коридорам к своей холодной постели, настал рассвет и застонали чайки…

14

Мне точно известно, где началась моя юность. Это произошло в Задракарте, когда мне было шестнадцать. До того я был ребенком, но детство, оборвавшись когда-то давно, привело меня к некоему переходному состоянию, где юность владела лишь моим телом. Теперь же, по прошествии семи лет, все это было возвращено мне сполна. Воспоминания о долгом путешествии имели острый, свежий привкус юности.

В моей памяти навсегда запечатлелись картины тех странствий — долгие месяцы лик земли плыл передо мною, подобно медленно влекомым по водам Нила ладьям, если смотреть на них, сидя на берегу. Горные кряжи, снежные пустыни, набирающие зелень леса, черные озера в богатых дичью лугах, степи с выжженной травой… Скалы, превращенные игривым ветром в каменных драконов… Райские долины и цветущие сады… Горы, горы без конца — пронзающие небо, слепящие глаза мертвой белизной пиков… Холмы, усыпанные незнакомыми цветами… И дождь. Ливень, стеною падающий вниз, словно бы прохудились сами небеса, превращающий землю в грязь, реки — в стремительные потоки, оружие — в труху, а мужчин — в беспомощных детей. И раскаленные докрасна песчаные холмы рядом с сияющим синевой морем…

Итак, мы покинули Задракарту и двинулись на восток. Мне было шестнадцать, и любовь сводила меня с ума. Обогнув тянувшиеся из Гиркании горы, мы узрели пред собою пустынные просторы новой страны. Но пустота не была полной, ибо мы несли город на своих плечах.

Царские колонны можно было назвать «столицей». Александр покинул Грецию, будучи царем-полководцем; свободный, как птица, он оставил царство на попечение регента и переправился через море. Потом пали великие города и погиб Дарий. Теперь Александр был Великим царем Персии и находился в пределах собственной империи, а потому все государственные дела не отставали от него.

Мы шли по стране без городов, подобной древней Персиде до времен Кира. Здесь стояли лишь небольшие укрепленные поселения, похожие на те, что я видел в родном краю, только побольше — ибо все они некогда были твердынями местных царей. Разделенные сотнями миль, они казались практически одинаковыми: крепкий каменный дом на склоне холма и хижины, обступившие его кругом. Цари постепенно превращались в вождей и сатрапов, но их жилища, сколь бы просты и ветхи они ни были, все еще звались «царскими крепостями». Племена скотоводов мирно кочевали со своими стадами от одного пастбища к другому, и маленькие деревушки теснились там, где чистая вода не переводилась круглый год. Лига за лигой убегали назад, а наш лагерь оставался единственным городом в той пустынной стране.

Кроме собственно армии, здесь были те, кто прислуживал ей: оружейники, строители, плотники, торговцы, кожевенники, конюхи; женщины и дети всех этих людей; рабы. Теперь за Александром следовали и многочисленные чиновники. Всем им выплачивалось жалованье из царской казны. Шли за нами и те, кто надеялся заработать: торговцы лошадьми и одеждами, ювелиры, актеры и музыканты, жонглеры, сводники и проститутки обоих полов (или же вовсе бесполые). Ибо даже пешие воины были богаты; что же касаемо военачальников, те и сами жили подобно царям.

У них были собственные дворы с прислугой и управляющими; их наложницы жили в роскоши, ни в чем не уступая женщинам из гарема Дария, а их скарб вмещали десятки повозок. Военачальников, когда те заканчивали упражнения, опытные массажисты растирали маслом и миррой. Александр лишь посмеивался, видя в том простые человеческие слабости старых друзей. Я же не мог выносить вида этих людей, превосходивших его в гордыне и в роскоши.

У самого Александра не оставалось времени не только для показной пышности, но и весьма часто для меня. В конце каждого перехода его ждала тысяча дел: царский шатер осаждали гонцы и высланные вперед дозорные, инженеры и торговцы, а также обыкновенные воины, выносившие на царский суд свои ссоры, считая это, кажется, вполне естественным. После всего этого постель бывала нужна ему лишь для сна.

Дарий, видя, что плотское желание изменяет ему, почувствовал бы себя обманутым природой и послал за кем-нибудь вроде меня, чье искусство вернуло бы ему уверенность. Александр, заглядывая в завтрашний день, полагал, что природе угодно, чтобы он получше выспался этой ночью.

Есть вещи, которые невозможно объяснить полноценному мужчине. Для таких, как я, плотская любовь — удовольствие, но не необходимость. Гораздо более я стремился просто видеть повелителя, быть рядом с ним, совсем как собака или ребенок. В теплоте и гладкости тела возлюбленного я видел богатство жизни. Но я никогда не просил его: «Пусти меня к себе, я не стану мешать». Никогда не будь назойлив, никогда, никогда! Александр нуждался в моих услугах и днем, а ночь награды придет рано или поздно.

В одну из таких ночей он спросил:

— Ты был зол на меня, когда мы сожгли Персе-поль?

— Нет, мой господин. Я никогда не бывал там. Но зачем же ты сжег его — дотла, до самой земли?

— До небес. Мы сожгли город до самых небес… Бог подвиг нас на это. — При свете ночного светильника я видел лицо его подобным лику певца; увлеченного песней. — Огненные занавеси, ковры… Столы с обильным угощением из языков пламени, потолки — все они были из кедра… Когда мы перестали бросать факелы и жар выгнал нас наружу, дворец вознесся в черное небо, словно один сплошной поток огня: грандиозный огненный ливень, хлещущий ввысь, брызгая искрами; он ревел и возносился прямо в небеса… И я думал тогда: понятно, отчего огню поклоняются люди. Что в этом мире может быть божественнее?

После любовных игр Александр с охотой предавался беседе. В нем все еще скрывалось нечто, словно бы каравшее его слабостью и печалью за удовлетворенное желание. Тогда я заговаривал с ним о серьезных вещах, шуткам не место было в такие минуты.

Однажды он спросил:

— Вот мы лежим здесь вдвоем, ты да я, а ты по-прежнему зовешь меня «повелителем» и «господином». Почему?

— Ты и есть повелитель. Господин моего сердца, вообще всего…

— Вот и оставь это в сердце, милый. По крайней мере, при македонцах; я уже замечал взгляды…

— Ты всегда будешь моим повелителем, как ни назови. Как же мне следует называть тебя?

— Александром, разумеется. Любой македонский воин зовет меня так.

— Искандар, — повторил я. Мой греческий выговор был еще не слишком хорош.

Рассмеявшись, он попросил меня попытаться еще разок. Я повиновался.

— Так-то лучше, — одобрил мой господин. — Они слышат, как ты величаешь меня, и, наверное, думают: «Значит, Александр уже строит из себя Великого царя».

Наконец-то он дал мне шанс!

— Но господин, мой повелитель Искандар, ты и есть Великий царь Персии! Я знаю свой народ; он ведет себя иначе, чем македонцы. Знаю, греки говорят: боги могут завидовать великим смертным, но они наказывают сп… — Я усердно сидел над книгами, но слова еще порой ускользали от меня.

— Спесивцев, — сказал Александр. — И боги уже присматриваются ко мне…

— Но не персы, господин. Великий муж должен иметь величие, ибо, если он ведет себя недостойно положения, перс не станет уважать его.

— Недостойно? — тяжко выдохнул он. Отступать было поздно.

— Господин, мы ценим отвагу и чествуем победителя. Но царь… он должен быть выше; великие сатрапы должны приближаться к нему словно к самому богу. Перед ним они падают ниц, что перед ними самими делают только простолюдины.

Александр молчал. Я ждал в страхе… Наконец он медленно произнес:

— Брат Дария хотел сказать мне об этом. Но так и не решился.

— Разгневан ли мой господин?

— Гневаться на совет, данный с любовью? Никогда. — Он обнял меня крепче. — Но запомни: Дарий проиграл, и я скажу тебе отчего. Сатрапами и вправду можно управлять так, как ты говоришь. Но воинами?.. Нет, никогда. Они не пойдут за каким-то царственным изваянием, к которому приходится подползать на брюхе. Они желают, чтобы им воздавали должное за храбрость, проявленную во время сражений. Полководец должен помнить, есть ли у стоящего перед ним воина брат и служит ли он в той же сотне. И если тот погибнет в бою, воин захочет услышать слово сочувствия. Если идет снег или на войско обрушиваются порывы ледяного ветра, воины должны видеть, что полководец страдает тоже. И если еды или воды мало, а ты идешь во главе колонны, они должны знать: ты ведешь их, чтобы пополнить запасы; только тогда они пойдут за тобой. И они любят смеяться. Я узнал, над чем они смеются, еще в казарме отцовских воинов, когда мне было шесть лет. Они сделали меня Великим царем Персии, помни об этом… Нет, я не гневаюсь; ты верно сделал, что сказал. Знаешь, в моих жилах течет и греческая, и троянская кровь.

О том я не ведал, но благоговейно поцеловал плечо Александра.

— Ерунда. Я в точности такой же, как и твой собственный народ, найди в нем что-то и от меня. Зачем говорить «мой» или «твой»? Они все станут «наши». Кир не знал покоя, пока не добился равенства всех племен своего царства. Пришло время начать все сызнова. Бог не вел бы нас этим долгим путем без цели.

Я сказал ему:

— Прости, я слишком много говорил. В твоих глазах уже нет сна.

В прошлый раз в ответ на те же мои слова Александр предложил: «Тогда еще разок?» Сейчас он пробормотал: «Да-да», продолжая думать. Я уснул близ его открытых глаз.

Мы входили в Бактрию по уже тронутым красками осени отрогам, иссеченным суровыми ветрами, прилетавшими с заснеженных вершин. Я купил себе алое одеяние, отороченное куньим мехом, — взамен утерянной у Каспийских Врат рысьей накидки. Воины и люди, следовавшие за лагерем, кутались в овечьи и козьи шкуры, пытаясь согреться; у военачальников были прочные шерстяные плащи, но лишь персы — в штанах и в одеяниях с длинными рукавами — действительно выглядели тепло одетыми. Порой македонцы бросали на меня завистливые взгляды, но они предпочтут смерть от холода, но не облачатся в чуждый им наряд побежденных. Чем обирать гниющие трупы, они скорее пожрали бы своих детей.

Пали первые дожди; идти по влажной, хлюпающей слякоти вдоль русел разлившихся рек стало неизмеримо труднее, так что теперь мы двигались не быстрее колонн Дария. Я увидел разницу, лишь когда нас нагнали вести о бунте, который поднял за нашими спинами Сатибарзан, сатрап Арии. Незадолго до того он пришел сдаваться в Задракарту, и Александр протянул ему правую руку, пригласил к трапезе, подтвердил его власть сатрапа и дал сорок македонских воинов, дабы укрепить гарнизон крепости. Всех их Сатибарзан убил, едва Александр отошел с войском; ныне он созывал своих соплеменников биться на стороне Бесса.

Над продрогшей, промокшей вереницей наших воинов прозвучал чистый клич рога. Кони, заржав, взметнулись на дыбы, осаженные твердыми руками. В колючем морозном воздухе прогремели отрывистые приказы; невозможно было поверить, чтобы конница могла столь быстро построиться правильными рядами… Александр сел на боевого коня, земля содрогнулась, и все они мгновенно растворились в холодной завесе дождя, оставив за собой лишь быстро затихающий дробный стук копыт. Словно бы дремавший великан метнул вдруг копье.

Мы разбили лагерь и ждали, обдуваемые всеми небесными ветрами; мужчины и женщины прочесали равнину в поисках хвороста. Я же, воспользовавшись остановкой, отправился к своему учителю Филостра-ту — угрюмому молодому эфесцу, который никогда не приходил в гнев от моей непонятливости (именно ему обязан я ныне тем, что пользуюсь разрешением работать в библиотеке царя Птолемея; я прочел всех греческих авторов, стоящих упоминания, но по сей день не могу вывести простейшей надписи на родном языке). Писцы вели хронику похода, и от них я быстро узнал все новости. Войско, собранное сатрапом, бежало сразу, как только разнесся слух о приближении Александра; сам же Сатибарзан укрылся от царского гнева, бежав к Бессу. Александр приговорил его к смерти — простить предательство он не мог. Тем не менее новый сатрап, назначенный им для Арии, тоже был персом. Царь же вернулся к разбитому нами лагерю в разгар начавшейся метели и уселся разбирать накопившиеся дела.

Возвращавшиеся с поля боя воины всегда жаждали женских ласк — или иных, в зависимости от склонностей. Я же не внушал себе напрасных надежд, ожидая встречи с Александром: растрачивая силы в битве, он никогда не оставлял чего-либо «на потом». Кроме того, его ждала полумесячная стопа государственных дел; с нею царь расправился всего за пять дней. Затем он пригласил друзей и пил с ними до самого утра. Александр стал словоохотлив и словно бы заново пережил весь поход. Потом он проспал день напролет и всю следующую ночь тоже.

Причиной тому было отнюдь не вино, хотя Александр выпил немало; половины этого времени ему вполне хватило бы, чтобы выспаться. С помощью вина он останавливал бег мыслей, забывших об отдыхе.

Как бы ни был пьян, Александр всегда принимал ванну, имея привычку очищать тело перед сном. Он ни разу не поднял на меня руку, но, впрочем, опирался о мои плечи, выравнивая шаг. Вино вытаскивает наружу сокрытые, тайные черты: даже Александр не мог противостоять этому, но грубость в спальне никогда не входила в их число.

На следующий день он проснулся бодрым, точно жеребенок; свернул еще одну гору работы и сокрушался ночью: «Как я только мог потратить так много времени!»

Я оказал ему самый радушный прием всеми средствами, какие только знал, и некоторыми из тех, о коих лишь догадывался. Александр говорил шутя, что я пытаюсь сделать из него образцового перса; правда заключалась в том, что я уже забыл, как доставлять наслаждение кому-то другому. Нежность и мягкость он воспринимал куда лучше, нежели ослепляющую страсть. Впрочем, я владел искусством, позволявшим довести мужчину до исступления, доставив тому крайне острое удовольствие, и проделывал это с ним, оставляя, однако, на челе Александра легкое облачко досады; для меня же то был лишь один прием из множества. Мне следовало с самого начала повиноваться велениям своего сердца, но до Александра никто даже не предполагал, что оно у меня есть… Теперь, когда я показал ему тропу через сад наслаждений, ему был надобен не провожатый, а спутник. Александр никогда не бывал бестактен или груб: в самой его природе было заложено свойство дарить — и в опочивальне тоже. Здесь, как и всюду, он не давал своему недовольству выплеснуться наружу.

Принц Оксатр был возведен в должность царского телохранителя. Александру нравилось видеть рядом красивые лица; кроме того, царь счел эту милость достойной его ранга. Оксатр был всего лишь на палец ниже Дария; Александр сказал мне, смеясь, что для Филота это будет приятной неожиданностью — беседовать с человеком, взирающим на него сверху вниз. Я отвечал со скованностью, которую, как я надеялся, он заметил. Как раз этого самого Филота я никак не мог выкинуть из головы.

Он был величайшим из полководцев Александра, предводителем Соратников; его считали красавцем, хоть он и был чересчур рыж по персидским понятиям. Одновременно он был первым из тех, кто превосходил самого царя по величию и роскоши. Клянусь, он охотился с большим числом слуг и загонщиков, чем даже Дарий; внутреннее убранство его шатра напоминало дворец. Однажды я относил туда послание и был встречен Филотом с нескрываемым презрением. Нельзя сказать, чтоб это принесло ему благо, хотя Гефссти-он также недолюбливал чванливого любителя пышности, и Александр знал о том.

Познав особенности жизни при дворе, быстро научаешься искать там, где следует. Иногда я вставал дозором у дверей приемного зала (как делал еще в Вавилоне), чтобы видеть выходящих. Обычной чередой предо мною проходили лица: спокойные и разочарованные, полные облегчения или удовлетворенные, но улыбка Филота чересчур быстро сползала с лица, и однажды, можно было поклясться, я видел на его устах насмешку!

Все это я держал в глубине сердца. Я не решился рассказать: Александр знал Филота всю свою жизнь; они водили дружбу еще мальчишками, и подозревать отважного полководца в измене весьма походило на предательство; он был безусловно верен — и все тут. Этого мало; отец его, Парменион, рангом стоял выше любого другого военачальника и даже Кратера, превосходившего всех остальных в пределах нашего лагеря. Еще при царе Филиппе Парменион командовал войсками. Нам не доводилось встречаться, ибо его воинство охраняло западные дороги далеко за нашими спинами; иными словами, ему были доверены все наши жизни. Потому я хранил молчание. Я мог лишь воздать хвалу стати боевых нисайянских коней Оксат-ра, их роскошной сбруе, добавив: «Но, конечно же, мой господин, даже при дворе Дария он не жил столь богато, как Филот». — «Правда?» — переспросил Александр, и я видел, что моя маленькая хитрость все-таки заставила его призадуматься. А потому обнял его, смеясь: «Но теперь даже ты сам не богаче меня».

Единственным последствием нашей беседы, какое я только сумел усмотреть, было то, что Александр оглядел коней Оксатра и был настолько очарован их сбруей, что повелел изготовить для Буцефала в точности такую. Никакая греческая лошадь не покажется персу прекрасной; но теперь, когда черный конь был сыт, ухожен и бодр, и впрямь можно было поверить, что именно он десять лет носил Александра в битвах и ни разу не выказал страха. Большинству лошадей новая пышная сбруя (оголовье уздечки с кокардой, серебряные защечные розетки и многочисленные кисти да побрякушки) причиняла бы одни лишь неудобства; Буцефал же, видно, был о себе весьма высокого мнения и гордо выхаживал наряженный, показывая достоинства сбруи с наилучшей стороны. В его характере и впрямь было нечто от самого Александра.

Я размышлял об этом, обтирая царя губкой перед обедом. Он любил это, как и ванну перед сном; когда войны оставляли ему время, Александр поддерживал свое тело в идеальной чистоте. Сначала я недоумевал, каким это благовонием он пользуется, и даже искал фиал; не найдя ничего, я понял, что так и должно быть. То был его природный дар.

Я похвалил украшения и величаво выступавшего в них Буцефала, Александр же ответил, что заказал еще несколько подобных сбруй в подарок друзьям. Я принялся вытирать его; сплошные мускулы, но не слишком выпирающие из-под кожи, как у тех неповоротливых греческих борцов. Я сказал:

— Сколь хорошо, господин, ты смотрелся бы в одеянии, соответствующем этой сбруе.

Александр быстро обернулся:

— Почему ты говоришь мне это?

— Просто смотрю на тебя сейчас.

— О нет. Ты читаешь мои мысли, я уверен! Я сам только что подумал, что в собственном царстве мне не следует походить на чужеземца.

Его слова несказанно обрадовали меня, и ветер очень вовремя принялся насвистывать свои протяжные мелодии за стеною шатра.

— Могу сказать, господин, что при такой погоде тебе было бы гораздо теплее в штанах.

— В штанах? — изумился Александр, уставясь на меня в ужасе, словно я предложил ему окраситься с ног до головы в синий цвет. Потом он рассмеялся. — Мой милый мальчик, на тебе они очаровательны; стражу Оксатра они тоже украшают. Но для македонца штаны — это что-то… Не спрашивай что. Я безнадежен, как и все прочие.

— Мы придумаем что-нибудь, мой повелитель. Что-то, подобное персидскому одеянию, в каких ходят владыки. — Мне не терпелось сделать любимого прекрасным по всем меркам моего народа.

Александр послал за куском отменной шерстяной ткани, чтобы я смог обернуть его ею. Но я едва успел начать, как выяснилось: кроме штанов, Александр не желает носить и одежду с длинным рукавом. По его словам, она стесняла бы движения, но я прекрасно видел, что это всего лишь отговорка. Я заявил, что сам Кир одел персов в мидийское платье (самое обидное, то была чистая правда), но даже волшебное имя оказалось не властно заставить царя переменить решение. А потому я вынужден был прибегнуть к старинному персидскому наряду — настолько старомодному, что никто не носил такого вот уже сотню лет, за исключением царя на больших празднествах. Если б я не видел своими глазами, как в него облачали Дария, то ни за что бы не догадался, как именно его шьют. Одеяние это состоит из длинной юбки, собранной в складки у пояса, и чего-то наподобие пелерины с отверстием для головы; эта штука закрывает верх и руки, свисая до самых запястий. Я сметал юбку, вырезал пелерину и прикинул на Александре, придвинув зеркало, чтобы он взглянул на результат моих трудов.

— Я видел такие, — заявил он, — на стенных рельефах Персеполя. Ну, и что ты думаешь? — Александр бочком приблизился к зеркалу. В вопросах одежды он был подобен женщине, если только находил подходящий предлог.

— Выглядит очень внушительно, — сказал я. Царь действительно мог показаться в таком виде на людях, хоть подобная одежда и требовала немалого роста. — Не стесняет ли движений?

Александр походил взад-вперед.

— Нет, если только ничего не надо делать. Пожалуй, я все-таки закажу себе такой наряд. Белый, с пурпурной оторочкой.

Тогда я сыскал для него лучшего портного (в нашем лагере было множество персов, и за ними следовали всевозможные ремесленники), и тот сотворил действительно красивую вещь. Принимая персидских гостей, царь надевал ее в сочетании с низкой открытой тиарой. Я сразу увидел, как возросло уважение. Существует множество способов падать ниц, и не все они одинаково выражают почтение; Александру я этого не открывал, не желая предавать свой народ. То, что низ-корожденные македонцы вообще никак не кланяются, больно уязвляло гордость персидских властителей.

С радостью я поведал ему, что новое царское облачение весьма понравилось персам; я умолчал (хоть это и рвалось с моего языка), что Филот обменялся насмешливыми взглядами с кем-то из своих друзей, сидевших за дальним концом стола.

Как я и ожидал, вскоре Александр счел новое приобретение неудобным; по его словам, в нем нельзя было ходить быстро — легким, размашистым шагом.

Я мог бы ответить, что при персидском дворе никто не ходит быстро… Так или иначе, он заказал себе другой наряд, весьма напоминавший собою длинный греческий хитон, правда, за исключением верхней части, спадавшей на руки. С ним царь носил широкий мидийский пояс: ярко-алый на белом. Одеяние шло ему, но в глазах македонцев оно с тем же успехом могло иметь и рукава. Александр же был столь уверен, что наконец-то достиг золотой середины, что у меня попросту не хватило духу сказать ему о том. Гефестион, как всегда, поддержал его и с восторгом принял персидские украшения для своего коня. Моих ушей достиг шепоток о его угодливости, но я уже знал: это чушь. У меня было предостаточно времени, чтобы составить правильное мнение о Гефестионе. Сколь легко он мог бы отравить меня или обвинить в каком-либо преступлении, заручившись поддержкой лжесвидетелей! Он мог бы спрятать среди моих вещей драгоценность и затем обвинить меня в воровстве; что-нибудь в этом духе уже давно произошло бы со мною при персидском дворе, встань я на пути властительного фаворита. Среди друзей-воинов Гефестион славился острым языком, но никогда не воспользовался им против меня. Если нам доводилось встречаться, он неизменно говорил со мною как с каким-нибудь благородным оруженосцем — вежливо и сухо. В ответ я предлагал ему уважение без лести. Часто я желал ему смерти — как он, без сомнения, мне, — но, понимая друг друга, мы словно бы заключили негласный уговор. Мы оба оказались неспособны поднять руку на что-либо, ценимое Александром, а потому у нас не было иного выхода.

Довольно далеко зайдя на восток по голым сумрачным скалам да по щедрым на живность долинам (где, пользуясь возможностью, пополняли запасы пищи), мы остановились передохнуть в древнем царском жилище под названием Заранджан. Оно представляло собою нависший над массивными скалами старый бастион, сложенный из грубо обтесанных камней; к нему вели столь же грубо выбитые в скале ступени, а окнами по большей части служили узкие бойницы, оставленные для лучников. Вождь местного народа покинул комнаты наверху башни — они пропахли лошадьми из-за устроенных внизу конюшен. Александр поселился в башне, зная, что отказ может обидеть гордое племя хозяев; телохранители разместились в караулке на полпути вверх по лестнице, ведшей в царские комнаты и приемную; там же, наверху, располагались две узенькие комнатки: одну занял царский оруженосец, другую — я сам. Попасть же в комнаты, в которых поселились друзья Александра, можно было, лишь обойдя башню снаружи.

Я повелел принести жаровню, дабы Александр мог в тепле принять ванну; изо всех щелей башни нещадно дуло, а после долгого перехода царь желал смыть дорожную пыль перед трапезой. Вода была в меру горяча, и я тер ему спину куском пемзы, когда с протяжным скрипом распахнулась огромная дверь и на пороге показался один из юных телохранителей Александра.

Сидевший в ванне царь спросил его:

— Что такое, Метрон?

Юноша с трудом переводил дыхание. Надо сказать, он был в меру старателен и служил Александру как мог хорошо: пусть просто из уважения к повелителю, он был вежлив даже со мною. Сейчас он стоял на пороге, пытаясь обрести голос, с белым, подобно простыне, лицом. Александр попросил его взять себя в руки и говорить. Сглотнув, тот начал:

— Александр… Там пришел человек. Он готов назвать имена заговорщиков, хотевших… убить тебя.

Я ополоснул пемзу. Александр поднялся на ноги:

— Где он?

— В оружейной, Александр. Больше негде.

— Его имя?

— Кебалин, эскадрон Леонната. Господин, я принес тебе меч.

— Отлично. Ты приставил к нему охрану?

— Да, Александр.

— Молодец, парень. А теперь скажи, что ему нужно. Я все еще вытирал и одевал царя. Смирившись с тем, что меня не собираются отсылать прочь, Ме-трон сказал:

— Он пришел, чтобы говорить за своего брата, господин, за юного Никомаха. Тот не решился прийти сам — заговорщики догадались бы. Вот почему он рассказал Кебалину.

— Вот как? — терпеливо переспросил Александр. — Рассказал Кебалину что?

— Про Димноса, господин. Это тот самый. Брови Александра на мгновение поднялись. Метрон тем временем опоясал его ремнем, на котором висел меч.

— Он… Ну, друг юного Никомаха, господин. Он хотел, чтобы Никомах был с ними заодно, но тот отказался. Димнос уже полагался на него, а потому совсем потерял голову и сказал, что они убьют его, если тот не согласится. И потому Никомах сделал вид, что согласен, и рассказал брату.

— «Они»? Кто остальные? Лицо юноши вытянулось.

— Александр, прости меня. Он говорил, но я не запомнил имен.

— По крайней мере, честно. Помни, воин не должен терять рассудка даже в самый отчаянный момент… Ладно, ступай сыщи мне предводителя стражи.

Александр начал мерить комнату шагами. Его взгляд был строг, но я не видел в нем признаков удивления или растерянности, уже зная, что в Македонии от рук убийц погибло больше царей, чем даже в Персии. В последний раз злоумышленники воспользовались кинжалом. Говорят, отца Александра убили на глазах у сына.

Когда явился предводитель стражи, Александр приказал:

— Арестуй Димноса из Халестры. Ты найдешь его в лагере и приведешь сюда. — И вместе с Метроном царь направился в оружейную комнату.

Оттуда до меня донесся мужской возглас: «О царь! Я уж думал, мне не успеть вовремя!» Будучи сильно испуган, Кебалин говорил быстро и невнятно, так что я и вовсе пропустил часть его рассказа. Что-то насчет того, будто Димнос счел, что царь недооценивает его, а потом: «Но это лишь то, что он сказал моему брату, не желая объяснять, почему в это дело вмешались и другие». Были названы имена, которые (подобно Метрону) я запамятовал, хоть и видел, как умерли эти люди.

Александр позволил Кебалину продолжать, не подгоняя, когда тот терял мысль. Потом спросил:

— Сколько времени твой брат знал об этом, прежде чем открылся тебе?

— Нисколько, Александр. Он сразу бросился искать меня и нашел.

— Значит, все это случилось сегодня, когда мы разбивали лагерь?

— О нет, Александр! Вот почему я прибежал сам. Это было два дня назад.

— Два дня? — прозвенел голос Александра. — Я ни разу не покинул лагеря. Сколько ты сам был замешан в заговоре, пока неструсил?.. Арестуйте его.

Стражи потащили молодого воина, от ужаса хватавшего воздух ртом, из комнаты.

— Но, Александр, — хрипел он, едва не срываясь на крик, — я отправился к тебе в ту же минуту, как только услышал. Клянусь, я пришел прямиком к твоему шатру. Значит, он не рассказал тебе? Он сказал, что поведает обо всем, как только ты будешь свободен. И на следующий день — то же самое. Царь, я клянусь бессмертием Зевса! Неужели он вообще ничего не говорил?

Наступила тишина. Александр смерил юношу пристальным взглядом.

— Отпустите его, но стойте рядом. Теперь дай мне понять. Ты говоришь, все это ты рассказал кому-то из моего окружения, и тот вызвался предупредить меня?

— Да, Александр! — Кебалин едва не рухнул на камень пола, когда воины отпустили его. — Клянусь, только спроси у него, царь! Он сказал, что я поступил верно и что он доложит тебе, как только появится возможность. Потом, вчера, он сказал, что ты занят делами и он сделает это позже. А сегодня, когда мы увидели, что Димнос с дружками еще разгуливают на свободе, брат сказал, что я должен как-то пробиться к тебе сам.

— Сдается мне, твой брат не дурак. И кому же ты рассказывал все это?

— Филоту, царь. Он…

— Что?!

Тот повторил имя, от страха заикаясь. Но в лице Александра я не видел недоверия — он о чем-то вспоминал.

Помолчав немного, он сказал:

— Очень хорошо, Кебалин. Тебя и твоего брата будут охранять как свидетелей. Вам обоим нечего бояться, ежели вы говорите правду. Приготовьтесь четко и ясно повторить свой рассказ.

Стражи увели Кебалина, остальных же Александр послал за верными людьми. Пока мы оставались наедине, я привел в порядок и убрал ванные принадлежности, глупо досадуя, что сюда набежит целая толпа, прежде чем я позову рабов вынести отсюда тяжелую ванну. Я не собирался оставлять Александра одного, пока кто-нибудь не явится.

Быстро шагая из угла в угол, он столкнулся со мной лицом к лицу, и слова хлынули из его уст:

— В тот день он провел со мною более часа. Говорил о лошадях. Слишком много дел!.. Мы были друзьями, Багоас, мы дружили еще детьми. — Быстро отвернувшись, Александр дошел до стены и возвратился. — Он изменился после того, как я посетил оракула в Сиве. Филот смеялся над пророчеством мне прямо в лицо, но он всегда высмеивал богов, и я простил его. Меня предупреждали о нем еще в Египте; но он был мне другом; что я — Ох, что ли? И все-таки он уже не стал прежним… Да, он изменился, пока я был у оракула. Я еще не успел ответить, как стали собираться те, за кем посылали, и мне пришлось уйти. Первым вошел полководец по имени Кратер, живший поблизости от башни. Выходя, я слышал голос Александра:

— Кратер, я хочу, чтобы ты выставил охрану на всех дорогах, на каждой тропе, по какой только может проехать конный. Никто, по какой бы то ни было причине, не должен покинуть лагерь. Иди и сделай, нельзя медлить; когда вернешься, я расскажу, зачем все это.

Другие друзья, за которыми Александр посылал — Гефестион, Птолемей, Пердикка и остальные, — закрылись в его комнате, и я ничего более не услышал. Затем по лестнице застучали сандалии. Юный Ме-трон, бежавший впереди (он уже поборол страх и сиял теперь сознанием собственной важности), поскребся в дверь:

— Александр, несут Димноса. Господин, он сопротивлялся аресту.

Четверо воинов внесли на армейских носилках молодого светлобородого македонца, чей бок и губы сочились кровью. Он дышал с трудом, булькая и содрогаясь.

— Кто из вас содеял это? — грозно спросил Александр, и все четверо вмиг побледнели, подобно своей ноше.

Командовавший арестом с трудом нашел силы ответить:

— Он сам сделал это, господин. Я даже не успел арестовать его, он вонзил в себя меч, едва увидел нас.

Александр стоял над носилками. Димнос узнал царя, хоть его глаза уже подернулись пеленой. Александр положил руку на плечо преступника, и я подумал было, он хочет встряхнуть его, вырвать имена сообщников, пока еще есть время. Но он спросил лишь:

— В чем я провинился пред тобою, Димнос? Что я сделал тебе?

Губы молодого воина дрогнули. На его лице я увидел последнюю тень гнева. Слегка повернув голову, Димнос уставился на мое персидское одеяние, и тихим голосом, едва слышным за клекотом крови, произнес: «Варвар…» Но кровь хлынула изо рта, и глаза Димноса потухли навек.

Александр вздохнул:

— Закройте тело. Положите где-нибудь подальше от глаз и выставьте охрану.

Воин низшего ранга нехотя расправил на трупе свой плащ.

Вскоре после этого вернулся Кратер с вестью, что его люди занимают посты на дорогах; потом явился кто-то еще, объявивший, что царский ужин готов и подан.

Когда все они проходили мимо моей комнаты, в которой я едва успел скрыться, Александр говорил:

— Дороги и тропы еще не перекрыты. Запомните: он ничего не должен знать до тех пор, пока охрана не встанет на каждой тропке, ведущей отсюда. Придется преломить с ним хлеб, нравится нам это или нет.

Гефестион отвечал:

— Он уже преломлял его с тобою безо всякого стыда.

То был македонский ужин, в моих услугах Александр не нуждался. Жаль, мне хотелось бы взглянуть на лица… Подобных мне часто обвиняют в чрезмерном любопытстве; потеряв часть своей жизни, мы пытаемся восполнить брешь за счет чужих. В этом я подобен остальным и не скрываю того.

Царской трапезной служил огромный каменный амбар со столь неровно уложенными плитами пола, что неосторожный гость мог споткнуться. Незавидная обстановка для того, кому назначено вкушать пищу в последний раз в жизни; впрочем, предателю я и не желал лучшего.

Избавившись от ванны, я убрал царские покои, приготовив их для предстоящего совета. Потом поел, подошел к жаровне, чтобы согреть ладони, и принялся размышлять о перекрытых дорогах. Довольно быстро я все понял. Филот приходился сыном Парменио-ну, величайшему после царя человеку во всей Азии. Именно Парменион оберегал наши тылы. Он был также хранителем сокровищницы Экбатаны и имел собственную армию, которую мог бы содержать вечно, черпая из этих запасов. Многие из его воинов были попросту наемниками, служившими под его началом из корысти. Филот был его последним сыном; двое других погибли за время долгого похода. Да, я все понял.

Ужин закончился необычайно рано. Александр вернулся к себе в окружении друзей и послал за Никома-хом, чтобы выслушать его историю от начала до конца. Тот был юн, женоподобен и трепетал от страха; царь обращался к нему приветливо и мягко. После того, где-то около полуночи, все названные заговорщики были взяты под стражу. Филот — последним.

Его ввели к царю. Полководец щурился при свете факелов, его ноги заплетались; он обильно пил во время трапезы и успел уснуть. Теперь, когда все заговорщики были арестованы, никто не стал запирать дверей ради сохранения тайны. Я слышал все, до последнего слова. До сей поры царь был подобен металлу твердостью взгляда и голоса; теперь же, мне показалось, я слышал голос мальчика, рассерженного на старшего товарища, которому он верил и пытался подражать. Почему Филот сокрыл предупреждение Кеба-лина? Как он мог?.. И, охваченный безумием (греки говорят, что, избрав жертву, боги сводят ее с ума), Филот ответствовал именно этому мальчику, а не царю.

Громко расхохотавшись, пусть и не совсем раскованно, он сказал ему:

— Ну, я ничего такого не подумал, да и с чего бы? Мой дорогой Александр, паршивый мальчишка попросту поссорился со своим любовником — ты и сам не стал бы выслушивать весь этот вздор!

Филот слыл удачливым женолюбцем, чем не уставал похваляться. Презрение, прозвучавшее в его голосе, было порождено смятением и, я бы сказал, выпитым за ужином вином, но оно придало царю решимость. В мгновение став старше лет на пятнадцать, Александр возразил ему:

— Димнос убил себя, предпочтя смерть осуждению. А тебя завтра ждет суд. Стража! Отведите Фи-лота в его шатер и не сводите с него глаз.

Суд состоялся наутро, на пустыре за лагерем. Было холодно, и бесформенные серые тучи плевались моросящим дождем, — но пришло все войско. Пользуясь своим правом, македонцы собрались в первых рядах.

Странно сказать, царь не мог предать смерти македонца без общего голосования! Будь они в своем краю, любой землепашец мог бы подойти и подать голос: за или против.

Для меня там не нашлось места, и я наблюдал суд из окна башни: множество маленьких фигурок, застывших на открытой всем ветрам площадке. Сначала выслушали сообщников Димноса — они уже во всем сознались и теперь старались взвалить свою вину на чужие плечи (в Бактрии волки воют еженощно, а потому я не могу уверенно сказать, чьи голоса слышал). После каждого разбирательства македонцы выкрикивали свое решение и человека уводили прочь.

Последним вышли Филот, коего я признал по росту, и Александр. Не узнать царя я не мог… Они довольно долго простояли там, и лишь по жестам можно было судить, кто из них сейчас говорит. Потом выступили свидетели, человек десять. Затем слово вновь взял царь; македонцы крикнули погромче — и все было кончено.

О происходившем на пустыре я узнал позже. Люди долго еще обсуждали случившееся; много говорили о братьях, но больше — о гордыне Филота, дерзнувшего упрекать Александра. Назвав его «мальчишкой», Филот приписал все его победы себе и Пармениону; об Александре он сказал, что тот был глуп и тщеславен с детства, ему больше к лицу быть царем лебезящих перед ним варваров, нежели сдержанных македонцев. Теперь же, радостно проглотив наживку, подброшенную египетскими жрецами, Александр не удовольствуется уже ничем, кроме своей мнимой божественности; пусть же боги помогут народу, коим правит человек, полагающий себя чем-то большим, нежели простой смертный.

Казни должны были состояться днем позже: побивание камнями для простых воинов; для Филота — смерть от ударов копьями. В Персии всех их замуровали бы в каменной печи и медленно раскалили бы ее, причем царь не стал бы спрашивать совета у подданных.

Но сам Филот, сокрывший заговор, хотел ли он чужими руками жар загребать или же сам состоял в числе зачинщиков? Это до сих пор было неясно.

Царь держал закрытый совет, и я тем временем вновь поднялся на башню. Воины уже вкапывали столбы на месте, отведенном для казней. На дорогах и тропах я видел стоявших на постах стражей… Кто-то правил по западной дороге: трое, одетые в арабское платье, на одногорбых верблюдах. Они привлекли мое внимание изяществом движений, несравнимым с неуклюжим шагом огромных косматых верблюдов Бактрии. Быстротой и выносливостью дромадеры превосходят всех иных тварей, способных нести человека. Своим плавным, скользящим шагом они приблизились к воинам, — и я вгляделся в ту сторону, ожидая, что их сейчас повернут обратно. Однако после небольшой заминки у поста верблюды продолжили свой путь.

Я спустился — на тот случай, если вдруг зачем-нибудь понадоблюсь царю. Совет вскоре завершился, и все разошлись. Гефестион вышел последним, но Александр поманил его обратно. Войдя, тот задвинул засов.

При иных обстоятельствах я нашел бы себе какой-нибудь темный закоулок, где предался бы своему горю, но сейчас их лица убедили меня действовать подругому. Потому я оставил туфли у себя в комнате и босиком подбежал к двери; засовом в крепости служила толстая доска, и Гефестион не без труда задвинул ее в пазы. Пока ему удастся открыть дверь, я буду уже далеко. Невозможно узнать слишком много о том, кого любишь. Гефестион говорил:

— Я уверен, что это он доносил о наших проделках твоему отцу. Помнишь, я предупреждал?

— Помню. — Я вновь слышал голос не Александра-царя, а обиженного мальчика. — Но он тебе никогда не нравился… Что ж, ты был прав.

— Да, прав! Он всегда завидовал тебе и всюду ходил с нами из одного лишь тщеславия. Слышал бы ты его в Египте… На сей раз мы должны узнать все.

— Да, — отвечал царь. — Теперь мы должны узнать все.

— И не принимай близко к сердцу. Филот не стоит того, да и никогда не стоил.

— Не стану.

— Он изнежен и давно потерял форму, Александр. Много времени это не займет.

Голос Гефестиона прозвучал у самой двери, и я приготовился бежать, но царь сказал: «Подожди», и я вновь приник к щели.

— Если он станет отрицать, что его отец знал обо всем, не слишком усердствуй.

— Почему? — спросил Гефестион. Его голос звучал чуть раздраженно.

— Потому что в том нет смысла.

— Ты хочешь сказать, — медленно произнес Гефестион, — что намерен…

— Уже сделано, — ответил Александр. — Иного выхода не было.

Тишина. Теперь говорят их глаза, решил я. Наконец Гефестион сказал:

— Что ж, таков закон. Ближайшие родственники предателя. Обычай нельзя преступать.

— Это был единственный выход.

— Да. Но ты почувствуешь себя лучше, если будешь знать наверняка: он виновен.

— В чем я могу быть уверен? Нет, я не стану искать искупления вины во лжи, Гефестион. Сделано то, что необходимо было сделать. Этого достаточно.

— Очень хорошо. Давай быстрее с этим покончим. — Гефестион снова двинулся к двери.

Я был в своей комнатушке задолго до того, как он совладал с засовом.

Прошло немало времени, прежде чем я решился прийти к царю и спросить, не нужно ли что-нибудь сделать. Он все еще стоял у окна, гак и не сойдя, должно быть, с места. «Нет, — ответил он. — Мне нужно пойти… присмотреть кое за чем», и и одиночестве сошел по извилистым ступеням, освещенным зыбким светом факелов.

Я ждал, напрягая слух. В Сузах, еще будучи рабом, я ходил, как и другие мальчишки, поглазеть на казни. Я видел, как людей сажали на кол, как сдирали с них кожу… Три раза я был там, против своей воли привлеченный этими ужасами. Всякий раз там собирались большие толпы, но с меня было довольно. У меня не было никакого желания пойти посмотреть на работу Гефестиона. Да в ней и не будет ничего особенного — по сравнению с тем, что я уже видел.

Позже я услыхал крик и не почувствовал жалости. То, что сделал Филот моему господину, ничто не могло искупить — первое предательство, совершенное другом. Я тоже мог вспомнить, как в одно мгновение расстался со своим детством.

Крик прозвучал вновь, скорее звериный, нежели человеческий. Пусть страдает, думал я. Моему господину не просто будет пережить потерю своей веры в друзей. Он взвалил на плечи бремя, от которого уже никогда не сможет избавиться.

Я понял значение его тайной беседы с Гефестио-ном. Парменион правил, подобно царю, в стране, лежащей за нами. Окруженный собственным воинством, он не боялся ни ареста, ни суда. Виновный или же невинный, он бросился бы вершить кровную месть, едва получив известие о казни сына. В Бактрии зимы свирепы; я вообразил нашу армию и всех, кто следовал за нею, — как мы замерзаем без пищи, без подкреплений; сдавшиеся сатрапы сливают своих полки в одно воинство с армией Пармениона и жмут с тыла. Бесс и его бактрийцы окружают нас, чтобы перебить всех в одночасье…

Я понял и цель всадников, скакавших на верблюдах — быстрейших из тварей, способных нести человека! — по западной дороге: нанести упреждающий удар, прежде чем до отца дойдет весть о гибели сына.

Подобное бремя отягчает лишь царские плечи. Александр нес его всю свою жизнь и, как и предвидел, все еще несет его — уже после смерти. Я лишь один из тех многих тысяч, что остались живы потому лишь, что он принял на себя эту ношу. Мне могут возразить, что я слепо защищаю собственную правду, но до конца своих дней мне не увидеть иного решения, чем то, что принял он.

Крики длились недолго. Преступник, подобный Филоту, не мог бы открыть под пыткой больше, чем уже было известно.

В тот вечер царь поздно отправился спать. Он был трезв и сосредоточен, словно назавтра была назначена битва. Александр избегал говорить со мною, но благодарил за всякие мелочи, снова и снова, чтобы я не подумал, будто он чем-то разгневан.

Я лежал в своей крошечной комнатенке, и сон все не шел ко мне. Я знал, Александр тоже не может уснуть. Ночь тянулась медленно; внизу бряцали оружием и шептались телохранители; страшно завывали бактрийские волки. Никогда не будь назойлив, никогда, никогда. Я тихонько оделся, постучал нашим условным стуком и даже не стал ждать позволения войти.

Александр лежал, опустив голову па согнутую руку; Перитас, всегда спавший в изножье хозяйской постели, стоял рядом и обеспокоенно скреб лапой простыню. Царь почесывал псу уши.

Я подошел, встал на колени по другую сторону кровати и сказал:

— Мой господин, могу ли я пожелать тебе доброй ночи? Просто доброй ночи?

— Иди на место, Перитас, — сказал он. Пес послушно поплелся к своей подстилке, Александр же ощупал мое лицо и ладони. — Ты же мерзнешь. Давай залезай.

Сбросив одежду, я забрался под покрывало рядом с ним. Александр согрел мои пальцы у себя на груди, не нарушая молчания. Я потянулся вверх и отбросил прядь полос, упавшую на его лоб.

— Моего отца предал лживый Друг, — сказал я. — Даже умирая, отец выкрикивал его имя… Ужасно, если предает друг.

— Когда мы вернемся, — ответил Александр, — ты назовешь мне это имя.

Пес, покрутившись на месте, подошел взглянуть па нас и затем вновь улегся на подстилку, словно бы удовлетворившись моей заботой о его хозяине. Я сказал:

— Смеяться над богами — смерть. В Сузах у меня был раб из Египта, не простой человек: он прислуживал когда-то в храме. Он говорил, ни один оракул не сравнится чистотою пророчеств с тем, кто вещает в Сиве.

Александр глубоко вздохнул, глядя вверх, на балки потолка, где трепетали легкие тени паутин, подсвеченных дрожащим огоньком светильника. Немного подождав, я обнял его рукою, и Александр положил сверху ладонь, чтобы я не убирал ее. Он долго молчал, держа мою руку на своей груди. Потом сказал:

— Сегодня я сделал одну вещь, о которой ты не знаешь. Меня будут упрекать за это черное дело люди, которые еще даже не родились, но я не мог поступить иначе.

— Что бы ни было сделано, — отвечал ему я, — ты царь, господин мой.

Так нужно. Иного выхода не было. Я сказал:

— Свои жизни мы вручаем царю, и он несет их на своих плечах. Если б не направляла его божья десница, спина несущего давно переломилась бы под этим грузом.

Александр вновь вздохнул и притянул мою голову к себе на плечо.

— Ты мой царь, — тихо сказал я. — Все, что бы ты ни содеял, хорошо для меня. Если я когда-нибудь солгу тебе, если утрачу свою веру в тебя, пусть тогда закроются предо мною врата Страны Вечного Блаженства, а Река Испытаний выжжет мою душу без остатка. Ты — царь, сын бога.

Мы лежали молча и не шевелились, наконец Александр уснул. Успокоившись, я тоже прикрыл воспаленные глаза. Видно, вела меня какая-то высшая сила: я пришел, когда во мне действительно нуждались.

15

Вместе с Филотом от ударов копий погиб и Александрос из Линкесты — следующий наследник царского рода, имевший право на македонский трон, будучи отпрыском какой-то боковой ветви семейства. Его братья участвовали в заговоре убийц царя Филиппа; вина старшего не была доказана, и Александр взял его с собой, дав чин в своем войске. Теперь выяснилось, что Димнос и остальные намеревались сделать его новым царем; Александрос, по их разумению, чтил македонские обычаи и удерживал бы варваров на том месте, что предназначили им греческие боги.

Он был предупрежден о суде и подготовил речь в свою защиту; но, оказавшись перед Ассамблеей, смог лишь промямлить, запинаясь, какую-то бессмыслицу. Мне сказали, он походил на квакающую жабу; его приговорили из презрения, сказав, что подобный царь был бы сущим позором. Один или двое из обвиняемых говорили красноречиво и внятно и были отпущены. Мы уже продолжали свой марш, когда нас настигла весть о смерти Пармениона.

Воины приняли ее спокойно. Они сами приговорили Филота; внутренне они были готовы поверить, что и отец заодно с предателем. Тяжкие думы смущали только бывалых военачальников старой закалки, начинавших службу при царе Филиппе: те еще помнили, что именно Парменион даровал им победу в день, когда родился Александр… Им мнилось, царь Филипп был достойным македонцем. Освободив греческие города в Азии, он с легким сердцем вернулся бы домой, чтобы править Грецией, о чем мечтал всю свою жизнь.

Наш движущийся город плелся по скудным растительностью землям, побуревшим от ожогов беспощадного летнего солнца, но уже охлажденным осенними ветрами, горестно завывавшими в расщелинах. То была суровая страна; слабые и больные из числа следовавших за нами не выдерживали и погибали — кто-нибудь из их родных либо земляков выцарапывал им могилы в твердом грунте. Никто не голодал; с запада нас догоняли повозки с пищей и стада, истощенные путешествием. Часто мы продолжали свой путь без Александра — он с воинами рыскал по равнинам в поисках Бесса, который, по слухам, бежал куда-то на восток.

Они возвращались спустя дни или же недели: тощие люди на тощих конях, далеко опередившие свой обоз. То и дело какой-нибудь упрямый форт решал, что один из всех выдержит осаду, и Александру приходилось задерживаться. Катапульты разбирались по частям и грузились на мулов; с ними доски для лестниц — на случай, если местность вокруг окажется пустынной; а если позволяли дороги, то и осадная башня, подпрыгивающая за упряжкою из десятка волов… По скверным дорогам не могли пройти повозки с ранеными, а потому Александр заранее беспокоился о носилках. Он разъезжал взад-вперед вдоль колонны и за всем присматривал сам. Почти невозможно было поверить, скольких воинов он знал по имени — среди многих тысяч! Они часто смеялись: воин — над шуткою царя или же наоборот.

Воины, давно сражавшиеся под началом Александра, отменно знали свое дело. Большинство из них даже не видели царя в персидском платье; они помнили его изношенную греческую одежду и старый кожаный панцирь с дырами по краям нашитых на него металлических пластин. Им не нужен был македонец достойнее их молодого непобедимого полководца, вместе с ними потевшего, мерзшего или голодавшего: Александр не присядет отдохнуть, пока не убедится, что все сыты, а раненым обеспечен должный уход. Александр не спит в тепле и сухости, если остальным холодно и сыро; только Александр может рискнуть всем — и добиться победы. Что с того, если он назначает персидских сатрапов там, где какой-нибудь македонец обобрал бы всю провинцию? Воины беспокоились лишь о собственной доле добычи, и царь делил ее справедливо. Что с того, если Александр спит с мальчиком Дария, когда у него есть время? Он тоже имеет право на свою долю. Но воины уже начинали с тоскою вспоминать о доме…

Они уже получили свою награду — сокровища покоренных ими великих городов. Они искупались в золоте. Однажды, как мне рассказывали, один из множества мулов, перевозивших царскую казну, охромел. Ведший его воин, ратуя о царском добре, взвалил на себя ношу и, спотыкаясь под тяжелыми тюками, побрел дальше. Александр же, подъехав к нему, сказал: «Пронеси еще немного: только до своего шатра. Это твое». Так жили они.

С Александром было иначе. Его аппетит не знал насыщения. Он любил побеждать, а Бесс все еще не был покорен. Александру нравилось величие; наши дворцы, наши манеры показали ему, что это такое. Мальчиком его учили презирать нас; он же нашел в наших вождях красоту и доблесть, взращиваемые поколениями; кроме того, он нашел меня. Александру нравилось царствовать; перед ним расстилалась целая империя, ослабленная скверным управлением, — империя, едва почуявшая натяжение узды его сильной рукой. И наконец, у Александра было его Стремление. То горячее мгновение острой радости, что я испытал у Каспийских Врат, входя в новую, еще неведомую мне страну, Александр переживал постоянно: он жаждал узреть своими глазами все чудеса мира, воспетые в невероятных рассказах путешественников. Даже минута промедления может обернуться пыткой для тех, чья тяга к чему-то чересчур велика.

И все-таки ему пока удавалось сохранить преданность войска. Как некогда великий Кир, Александр очаровывал служивших ему. Он сказал воинам, что отступление сейчас, когда Бесс еще не схвачен, вызовет презрение покоренных народов и немедленное восстание, македонцы потеряют все, что было ими завоевано, а вместе с тем и славу победителей. Воинам это не было безразлично. Они ценили покорность, каковую сумели внушить варварам.

Поговорив с ними, Александр возвращался ко мне. Он был рад нашим играм, ибо уже давно не утолял жажду плоти; но были и вещи, в которых он нуждался куда больше. Александру нравилось возвращаться в это другое царство, где он находил любовь; ему нравилось знать о красоте Солнца и об иной красоте — Луны. Ему нравилось, как я вскоре обнаружил, засыпать под бесконечные истории, рассказываемые на персидских базарах: о принцах, странствующих в поисках яйца птицы-феникс, скачущих к неведомым крепкостенным башням, опоясанным языками пламени, или же о юношах, в чужом обличье тайно посещающих прекрасных чародеек. Александр любил слушать мои рассказы о дворе в Сузах. Когда я вспоминал о ритуалах, связанных с омовением или подготовкой ко сну, он не мог удержаться от смеха, но об этикете приемов слушал не перебивая.

Он доверял мне. Без доверия он не смог бы жить. Он верил и Гефестиону, отнюдь не только мне на беду, как я знаю ныне.

Власть Филота оказалась чересчур велика для одного человека. Теперь царь поделил ее меж двумя полководцами: Черным Клитом, ветераном, которого знал еще с детства, и Гефестионом.

Если бы дело было в доверии, Гефестион получил бы всю власть без остатка. Но и в армии есть своя политика; войско уже разделялось на партии. Гефести-она знали как правую руку царя во всем новом, что задумывал Александр. Он выучил наши вежливые фразы, был высок и красив собой, подобно иранскому владыке, которые признавали и уважали его; он «прочувствовал Персию», как сказали бы люди старой школы. Приземистый чернобородый Клит, получивший тот же ранг, вселял в простых воинов уверенность: что бы ни случилось, их не оставят на произвол судьбы.

Для меня же все это значило лишь, что отныне Гефестион будет выезжать на битву во главе собственного войска.

Он хорошо показал себя в сражениях. Будучи сыном некоего македонского властителя, он заслужил эту честь, даже если она порой и разлучала его с Александром. Я желал ему всех почестей, какие только можно снискать вдалеке от царского шатра, — я, взы-скающий лишь одного…

Ко времени сбора урожая мы подошли к долине Благодетелей. Александр был несказанно рад тому, что нашел это место. Я поведал ему всю историю, отсутствовавшую (как и многое другое) в его книге о Кире: то, как этот народ принес царской армии пищу, когда та страдала от лютого голода в бесплодной степи. Найдя этих людей столь добродетельными, Кир освободил их от дани и позволил самим управлять своей землей. Именно он назвал их Благодетелями. Их племя выжило; медлительные, застенчивые, с широкими скулами, они были приветливы даже с простыми воинами, ибо со времен Кира никто не тревожил их тихой, спокойной жизни. Долина, укрытая от пронзительных северных ветров, была широка и плодородна. Здесь Александр дал своим людям отдохнуть и купил у Благодетелей плоды их трудов по цене, о которой им и мечтать не доводилось. К тому же он пообещал повесить всякого, кто причинит этим людям хоть какой-то вред.

Сам же он, не имея привычки бездельничать где бы то ни было, выезжал поохотиться, порой позволяя мне сопровождать его. Александр сказал мне, что, по мнению Ксенофонта, охота во всем подобна войне. Для самого Александра так оно и было. Опасная каменистая почва, долгая скачка, бешеное преследование зверя — льва или вепря, на выбор, — всем этим и привлекала его охота. Я же вспоминал Дария, стрелявшего в царском саду по изображениям дичи, влекомым слугами. После Александровых охот я падал от усталости едва ли не замертво, но скорее действительно умер бы, чем признался в том, — но уже довольно скоро окреп и по возвращении лишь с удвоенным аппетитом набрасывался на ужин.

Пока мы стояли в долине, некий персидский властитель устроил роскошный пир по случаю своего дня рождения и просил царя оказать ему честь присутствием. Александр вернулся с пира почти совсем трезвый. Персы охотно выпивают на своих празднествах, но, даже перебрав, держатся достойнее македонцев. Потому Александр всегда был осторожен на персидских пирушках и заодно приглядывал за своими друзьями.

Когда я укладывал его в постель, он сказал вдруг: — Багоас, за все это время я так и не спросил у тебя. Когда же твой день рождения?

Он не мог понять, отчего я плачу. Я рухнул на колени у кровати и закрыл ладонями лицо; Александр же гладил меня по голове, словно Перитаса. Когда же я наконец выдавил ответ, он нагнулся надо мною, и я расслышал над ухом всхлипывание. Бессмыслица! Это мне следовало устыдиться.

Александр сказал, что не станет тратить понапрасну ни дня, раз я пропустил столько праздников. На следующее утро он подарил мне прекрасного коня арабской породы и к нему — конюха-фракийца. А два дня спустя, когда ювелир закончил работу, — кольцо с его портретом, вырезанным в халцедоне. Меня похоронят с этой драгоценностью. Я оговорил это в своем завещании, куда приписал и проклятие, чтобы бальзамировщики не покусились на мое сокровище.

Благодетели были не просто отзывчивым народом; меж собою они выработали весьма справедливые законы. Александр сильно привязался к ним и перед тем, как покинуть долину, предложил удвоить их земли. Они же попросили небольшую полоску с краю — единственный кусочек долины, который еще не принадлежал им: это помогло бы отгородиться от внешнего мира, чего Благодетели желали превыше всего остального. Александр исполнил просьбу и принес в их честь жертву Аполлону.

Бесс остановился на севере, но мы не видели признаков того, что он собирает там мощную армию. Александр же (пока его полководцы и сатрапы подчиняли округу) двинулся на восток, к внешним окраинам Великого Кавказа; он не спешил, стараясь оставить след на этой земле, здесь и там основывая поселения.

Помню, именно тогда я впервые видел, как он закладывает город, одну из своих Александрий. Место было удобное: скалистый холм, который при случае несложно было защитить, стоящий прямо на удобном торговом пути, ежели верить финикийским купцам. Здесь круглый год бил чистый ключ — его облекут в холодный камень фонтана, — а вплотную к городским постройкам прилегали отменные земли. Город встал бы здесь на защиту торговцев, страдавших от разбойничьих набегов. Каждый день Александр вместе со своим архитектором Аристобулом карабкался по нависавшим над городом скалам, намечая места для размещения будущей крепости, рынка, ворот и их защитников, лично следя за правильной прокладкой улиц с каналами для отбросов. Он не считал себя выше подобных мелочей. У Александра было достаточно рабов, чтобы добывать и обрабатывать камень, равно как и свободных мастеровых для строительства. Мне оставалось лишь поражаться быстроте, с коей поднялись городские стены.

Затем Александру пришлось заселить город. Он дал разрешение остаться здесь бывалым воинам разных племен; они рады были получить надел земли, хоть кое-кто и загрустил о родных краях впоследствии. Некоторые ремесленники также остались. Хоть они и не были особенно искусны, иначе последовали бы за властителями да полководцами, но здесь у них не имелось соперников, и они принесли с собой в эти пустоши какую-то частицу Суз или Греции. Всем этим людям Александр оставлял завет блюсти законы, не слишком чуждые их привычкам и не противоречащие воле богов, которым они привыкли поклоняться. Он остро чувствовал, что найдет отклик в душах этих людей, в чем они узрят справедливость.

Царь вкладывал в создание этого города всю свою душу — трудился день напролет, вплоть до самого ужина. Он не напивался допьяна (здесь была отличная вода, и никто не страдал от жажды), но после трудов любил посидеть с друзьями, когда перед ним непременно стояла наполненная чаша. Закладка нового города всегда будоражила его ум. Александр знал, что город понесет его имя навстречу будущим поколениям; это всякий раз заставляло его думать о собственных деяниях. Он любил вспоминать о них, и некоторые говорят, будто слишком любил… Что ж, это его свершения. Кто станет отрицать?

Потом он иногда подолгу говорил со мною, пока его дух был взбудоражен вином. Однажды я задал вопрос: знал ли он, еще не успев пересечь море и попасть в Азию, что станет Великим царем? Александр ответил:

— Поначалу нет. То была война моего отца; я просто хотел выиграть ее поскорее — не затягивать, как это вышло у него. Я был назначен командовать греками, дабы освободить греческие поселения и города в Азии. Добившись цели, я распустил войско; только тогда началась моя война… — Он умолк, но, найдя во мне понимание, продолжил: — Да, то было после Исса. Когда Дарий бежал, оставив мне колесницу, и драгоценную накидку, и все оружие, тела умерших за него друзей, жену — даже мать! — вот тогда я сказал себе: «Если это и есть Великий царь, то я справлюсь с его царством получше, чем он».

Я ответствовал:

— Сам Кир добился меньшего.

Знаю, завистливые греки писали, будто я льстил ему. Лжецы! Для Александра ничто не было «слишком хорошо» или «наполовину хорошо». Я чувствовал нетерпеливое устремление его величия, сдерживаемое и обуздываемое вялостью подчинявшихся ему. Говорят, я получал от него подарки. Конечно. Лучшим подарком было видеть радость дарившего. Я принимал подарки из любви, а не из закисшей завистью алчности, как те, что ныне зовут себя его лучшими друзьями.

Да будь Александр хоть преступником, за чью голову царь назначил бы награду, я и то босым шел бы за ним через всю Азию, голодал бы с ним и продавал свое тело на базарах, чтобы купить ему хлеба. В истинности своих слов я готов поклясться перед Богом. Неужели я не имел права дать ему немного радости? С моих губ не слетело ни единого лживого слова — все они вырывались прямо из сердца.

Основав город, Александр совершил жертвоприношения и посвятил их Гераклу и Аполлону, коего полагал схожим с Митрой. Во имя этого бога я танцевал и надеюсь, что не прогневил обоих: танец предназначался лишь Александру.

Ныне я уже не был чужаком при дворе. У меня были два коня, вьючные мулы, собственный шатер и кое-какие другие ценности. Что касаемо власти, то я жаждал иметь ее над одним лишь сердцем в мире. Иногда я вспоминал Сузы и всех тех, кто старался купить мое заступничество в своих делах с царем. Теперь это пробовали только новички, которых не успевали предупредить. Персы говорили: «Евнух Багоас — пес Александра. Оставь его, он не возьмет мяса из чужих рук». Вторили им и македонцы: «Остерегайся персидского мальчишки. Он обо всем рассказывает Александру».

Порой, когда я служил царю в опочивальне, он повторял, что мне не следует выполнять работу слуг; но то была лишь вежливость. Он прекрасно знал, что ради этого я живу. Кроме того, он привык к моей помощи.

Мы шли маршем к вершинам гор на востоке: по узким проходам высоко в горах, по жалким тропам, ведомым лишь пастухам, гнавшим стада на новые луга, не гуще и не сочнее прежних. Скалистые склоны усыпали крошечные яркие цветочки, словно вышедшие из-под резца ювелира. Неохватная бездна неба распахивалась от горизонта до горизонта. Я жил одним часом, я был юн, и мир расстилался предо мною; то же было и с Александром, всегда скакавшим вперед, чтобы увидеть еще один изгиб дороги.

Как-то вечером он попросил меня поучить его персидскому (я уже преподал ему кое-что, но его выговором все еще не стоило хвастать на людях). Звуки нашего языка сложны для жителей Запада; я далее не делал вид, что Александру он дается легко. Но если и мучило Александра разочарование, то уже через секунду он справлялся с ним, зная, что я просто не мог позволить ему прилюдно опозориться — ведь его гордость не вынесла бы подобной насмешки.

— Посмотри, какие ошибки я до сих пор делаю в греческом, Искандар, — я запнулся разок-другой, чтобы развеселить его.

— Как подвигаются твои занятия? Ты уже попробовал читать?

— У моего учителя всего две книги, и обе чересчур сложны для меня. Он попросил Каллисфена одолжить нам одну, но тот сказал, что великие сокровища греческой мысли не должны пятнаться пальцами варвара.

— Что, он сказал это тебе прямо в лицо?

Я и не предполагал, что Александр так рассердится. Этот Каллисфен был настолько мудр, что его следовало звать не писцом, а философом. К тому же он вел хронику деяний Александра. Мне казалось, мой господин заслуживал иметь для этой цели человека, который получше понимал бы его, но никогда не стоит спешить с выводами, если рядом великие. Сейчас же в словах Александра звучала усталость: — Мне надоел этот сумасброд. Он слишком горд собою… Я и взял-то его, только чтобы доставить приятное его дяде, Аристотелю. Каллисфен повторяет за стариком идеи, ошибочность которых мне довелось прочувствовать на собственной шкуре, но в нем нет и доли мудрости Аристотеля, за которую я и почитаю старика. Именно он рассказал мне, к чему следует стремиться душе; он преподал мне искусство врачевателя, с помощью коего я уже спас несколько жизней; научил взирать на мир природы, и это обогатило мою жизнь… Я до сих пор посылаю старику образцы камней, звериные шкуры, травы — все, что выдержит дорогу… Что это за синий цветок? — Он вынул его из-за моего уха. — В жизни такого не видел.

Цветок был почти мертв, но Александр расправил лепестки, действуя крайне осторожно.

— У Каллисфена нет никакого понятия, — заявил он. — И что, часто он оскорбляет тебя?

— О нет, Сикандер…

— А-лек-сандр.

— Аль Скандир, повелитель моего сердца. Нет, обычно он просто не замечает меня.

— Не обращай внимания, если Каллисфен воображает, будто слишком умен, чтобы говорить с тобой. И мне начинает казаться, что следующим стану я.

— О нет, господин. Послушать его, так это благодаря его хронике ты прославишься в веках. — Я слышал это собственными ушами и рассудил, что Александру следует знать.

Глаза его побледнели. Все равно что наблюдать за разразившейся грозой, прячась в безопасном убежище.

— Вот как? Те несколько отметин, что я оставил на лице земли, сберегут память обо мне и без его измышлений. — Александр принялся мерить шатер шагами; будь у него хвост, он хлестал бы им по бокам. — В первый раз он написал обо мне с такой неискренностью, что даже правда смердела ложью. Я был тогда мальчишкой и не разглядел причиненного зла. Я обогнул Последний мыс благодаря посланной богами удаче и доброй догадке; Каллисфен же заставил волны кланяться мне! А божественный ихор, что течет в моих жилах? Достаточно людей видали цвет моей крови, сколько раз ему повторять… И ни единого слова не продиктовано сердцем!

Солнце потихоньку опускалось за горизонт, волнами темнели вересковые луга, костры дозорных излучали невысокие языки пламени… Александр постоял в дверях, стараясь прогнать гнев, пока вошедший раб не зажег светильники.

— Значит, ты никогда не читал «Илиаду»?

— Что это, Искан дар?

— Погоди-ка… — Он отошел к кровати и вернулся с чем-то блестящим в руках. — Если Каллисфен считает себя выше того, чтобы дать тебе Гомера, то я — нет.

Он поставил ношу на стол; то был ковчежец чистого белого серебра — золотые львы по бокам и крышка, выложенная малахитом и ляписом, вырезанными по очертаниям листьев и птиц. Во всем мире не могло быть двух одинаковых. В молчании я взирал на ковчежец.

Александр глянул мне в лицо:

— Ты уже видел это?

— Да, господин.

Ковчежец стоял у кровати Дария, под золотыми виноградными ветвями.

— Я должен был подумать об этом. Он неприятен тебе? Я уберу его с глаз.

— Воистину нет, господин мой.

Александр снова опустил на столик свое сокровище.

— Скажи, что Дарий хранил в нем?

— Сладости, господин.

Порой, когда царь бывал доволен мною, он засовывал одну мне в рот.

— Смотри, зачем использую его я. — Александр поднял крышку; я уловил едва заметный аромат гвоздики и корицы. Он вернул мне прошлое, и на мгновение я прикрыл глаза. Александр вынул книгу, даже более потрепанную и чиненную, чем та, что прославляла деяния Кира. — Я получил ее в тринадцать лет. Это старый греческий язык, знаешь ли, но я постараюсь читать попроще. Но не слишком, а то испорчу тебе все удовольствие.

Царь прочел несколько строк и спросил, понял ли я их.

— Он говорит, что споет о гневе Ахилла, принесшем ужасные несчастья грекам. Очень много народу погибло, и тела их были пожраны псами. И коршунами тоже. Но он говорит, такова была воля Зевса. И все началось, когда Ахилл поспорил с каким-то властителем, который… который был очень силен.

— Замечательно. Вопиющий стыд, что у тебя еще нет своих книг! Я пригляжу за этим. — Бережно отложив книгу, Александр спросил: — Хочешь, я расскажу тебе всю историю?

Подойдя, я уселся у его колен, обхватив их рукою. Пока рассказ позволял мне сидеть здесь, меня ничуть не волновал его сюжет. Или, по крайней мере, так мне казалось тогда.

Александр просто пересказал мне историю Ахилла, выпустив из нее все, чего я мог бы не понять. Поэтому, описав ссору воина с Великим царем (и то, как Ахилл отказался поклясться ему в верности), он быстро перешел к Патроклу, бывшему другом Ахилла еще с детства; Патрокл встал на его сторону и сопровождал в изгнании, а после погиб, заняв место друга в битве… Ахилл отомстил за него, хоть и было предсказано, что за гибелью друга последует и его собственная смерть. И после поединка, когда он заснул, усталый и измученный, дух Патрокла посетил его сон, чтобы потребовать должных похорон и напомнить об их любви.

Александр не вторил базарным певцам, а говорил так, будто был там и видел все собственными глазами. Наконец мне стало ясно, где именно угнездился мой соперник — в душе Александра; гораздо глубже тех недр, куда заходят любые воспоминания плоти. Там хватало места лишь для одного Патрокла. И чем же был я сам, как не цветком, который бездумно суют за ухо и увядшим выбрасывают на закате? Я плакал в тишине и едва ли осознавал, что глаза мои источают слезы — в точности как и сердце.

Александр, улыбаясь, вытер мои глаза ладонью.

— Не стыдись своих слез. Я тоже плакал, когда прочел впервые. Отлично это помню.

Я шепнул:

— Мне жаль, что они умерли.

— Им тоже. Они любили жизнь. Но умерли без страха. Отсутствие страха — вот что делает чью-то жизнь стоящей любви. Мне так кажется.

Поднявшись, он бережно взял ковчежец.

— Смотри, он был ближе к тебе, чем ты мог бы догадаться. — Убрав подушку, Александр поднял короб кровати. Там был и кинжал, отточенный, словно бритва. Каждого второго царя Македонии убивали, а порой страною правили сразу двое.

Прошло немало времени, когда, приблизясь кцарскому шатру, я услыхал, как Александр убеждал кого-то: «Говорю тебе, его глаза наполнились слезами, когда он услышал историю Ахилла. А этот дурак Кал-лисфен говорит о персах так, словно они сродни скифским разбойникам. У мальчика больше поэзии в кончике пальца, чем во всей голове этого педанта!»

К концу лета мы достигли южных отрогов Парапа-миса, уже укутанных снегом. Далеко на востоке они соединялись с Великим Кавказом, стеною Индии, которая вздымается все выше и выше — дальше, чем хватает глаз.

На уступах предгорий, укрытых от северного ветра, Александр основал уже третью Александрию за год. К появлению первого снега город был готов принять нас на зиму. Памятуя о некоторых царских постройках, весьма напоминавших логовища легендарных великанов-людоедов, было особенно приятно вдыхать свежий запах недавно оструганного дерева и краски. Дом городского управителя украшал портик с колоннами в греческом стиле; напротив него возвышался постамент для статуи Александра.

То была первая работа скульптора, которую царь заказал с той поры, как я присоединился к нему; он, конечно, столь же привычно разоблачался в мастерской, как и в своем шатре. Скульптор сделал наброски со всех сторон — семь или восемь этюдов, — пока Александр взирал куда-то вдаль, стараясь придать своему лицу особую значительность. Вслед за тем скульптор измерил его с ног до головы циркулями, а потом Александр мог отправляться на охоту и вовсе не думать о своей статуе, пока скульптор не приступит к окончательной обработке головы. Получилось превосходно: в скульптурном воплощении царя читались спокойствие и устремление к далеким целям, что столь отвечало его душе, — хотя, конечно же, на статуи не было шрама.

Как-то вечером Александр сказал мне:

— Я задумал нечто новое. Сегодня я разослал приказы по городам — хочу, чтобы мне собрали новую армию. Это войско я стану взращивать из семени: я приказал обучить греческому языку и владению македонским оружием тридцать тысяч персидских мальчиков. Нравится тебе моя идея?

— О да, Аль Скандир. Сам Кир был бы доволен… И когда же они будут готовы?

— Придется подождать лет пять. Они должны начать обучение совсем юными, пока их разум еще не успел закоснеть. Но к тому времени, я надеюсь, и македонцы также будут готовы.

На то я беспечно ответил: «Разумеется». Я все еще был в том возрасте, когда пять лет кажутся половиной жизни.

У предгорий стало чуть теплее, а из-под таявшего снега потянулись к солнцу лервые тоненькие цветы.

Александр решил, что ему по силам одолеть горы в погоне за Бессом.

Не думаю, чтобы даже местные пастухи предупреждали его о чем-либо. Они просто поднимались повыше, когда летом линия снегов начинала свое медленное отступление. Александр догадывался, что одолеть высокие перевалы будет непросто, и отправился вперед вместе с воинами; впрочем, я сомневаюсь, чтобы они понимали, что делают. Даже для нас, кому не приходилось прокладывать дорогу и у кого запасы пищи были под рукою, восхождение стало кошмаром. Я люблю горы, но эти явно ненавидели людей и отнеслись к нам без приязни. Воздух жег горло, а ноги и пальцы рук пылали, когда я вновь вколачивал в них жизнь. Ночами люди жались друг к дружке в поисках тепла, и я тоже получал великое множество приглашений. Каждый обещал обращаться со мною как с братом, что означало: ты никому не расскажешь — ведь будет уже поздно. Я спал, прижавшись к Перитасу, коего Александр оставил на мое попечение; то был большой пес, и я нашел в нем немало тепла.

В любом случае испытанные нами трудности не шли ни в какое сравнение с невзгодами, выпавшими на долю армии. Не находя топлива на голых скалах, воины были вынуждены оттаивать куски мяса теплом собственных тел или, если им везло, получать его еще теплым, когда погибала очередная лошадь. Хлеб весь вышел, и воины поддерживали в себе жизнь жухлой травой, какой питаются козы. Многие не проснулись бы, уснув в снегу, если б не Александр: пеший, он брел вдоль колонны, находил лежащих и, пробудив, вдыхал в них частицу собственной жизни.

Мы догнали войско у пограничного форта Драпса-ка, по ту сторону гор. Здесь еще можно было сыскать пищу; внизу Бесс опустошил земли, надеясь изморить нас голодом.

Я нашел Александра в доме из грубо отесанных камней, где он остановился передохнуть. Его лицо пожег холод, и мне сперва показалось, будто костяк его держался на одних лишь сухожилиях. Я не привык видеть царя голодающим вместе со своими людьми.

— Ничего страшного, — сказал он. — Скоро все утрясется. Но не могу поверить, что когда-нибудь мне удастся согреться.

Он улыбнулся мне, и я ответил:

— Согреешься, и нынче же.

У меня не было возможности долго согревать его. Едва воины насытились и немного отдохнули, Александр спустился в Бактрию.

Теперь возраст позволял мне сражаться. И прежде меня евнухи (а среди них — мой ужасный тезка) носили оружие. У меня не шел из головы Гефестион, бывший в горах рядом с Александром; быть может, благодаря теплу именно его тела мой господин остался жив. Поэтому вечером накануне похода я просил Александра взять меня с собой; я напомнил ему о своем отце, не бежавшим от схваток с врагами, и сказал, что, если я не смогу биться рядом с ним, стыд не позволит мне жить.

Тихо, с нежностью в голосе, Александр отвечал мне: — Милый Багоас, я знаю, что ты мог бы сражаться рядом со мною. Ты погиб бы на моих глазах, и весьма быстро. Если б твой отец был жив и обучил тебя, тогда несомненно ты бился бы с врагом не хуже меня самого. Но учение требует времени, да и боги желали иного. Ты нужен мне там, где ты есть сейчас. — Он был горд, но не за себя одного; он понимал и чужую гордость.

Как раз в то время Перитас, ужасно избалованный ночлегами в моих покрывалах, попытался украдкой вползти на кровать, хоть был тяжел, да к тому же и занял все место. Потому он был изгнан под наш общий смех, и этим все кончилось. Я снова остался в обозе, когда Александр двинулся вперед во главе войска, надеясь поймать Бесса.

Но час возмездия еще не настал; македонцы не нашли ничего, кроме снега, все еще глубокого здесь, на высокогорье. Бесс не смог разорить всю страну — зимою здешний народ хоронит все добро: виноградные лозы, фруктовые деревья и даже самих себя, ибо живут они в убежищах, похожих на вкопанные в землю ульи, которые заносятся снегом и становятся невидимы. Эти люди закрываются внутри со всеми своими припасами и выходят наружу лишь весной. Обезумевшим от голода воинам стоило только заметить дымок, пробивающийся из-под снега, — и тогда они легко могли докопаться до пищи. По их словам, в этих норах стоит страшное зловоние, и каждый кусок пропитан им почти что насквозь; обитателей лачуг это, впрочем, ничуть не заботило.

Весной мы, следовавшие за войском, догнали его окончательно. Двор и весь наш царский городок обрели привычную форму и вместе с армией двинулись дальше, в глубь страны. Потом до нас дошла весть о том, что Бесс переправился через Окс где-то на востоке. Он бежал прочь, сопровождаемый горсткой воинов. Набарзан, как выяснилось, был первым (но далеко не последним) из тех, кто понял: ждать от Бесса царских деяний нелепо.

Александр медленно двигался по Бактрии. Никто не сопротивлялся, и поэтому, куда бы он ни шел, ему приходилось принимать сдающихся и оставлять управителей на своих новых землях. Бесс мог не спешить. Вновь мы услышали о нем из уст одного его бывшего приспешника, уже далеко не молодого властителя, с ног до головы покрытого дорожной пылью, набившейся ему в бороду и в складки одеяния. Он явился к нам на измученном коне, чтобы сдаться на милость Александра.

Когда беглецы устроили военный совет, он и Бесса уговаривал сделать то же, объяснил нам Гобар (так его звали); я сам толковал его речи ради соблюдения тайны. В пример он поставил Набарзана, что оказалось большим промахом. Бесс изрядно напился, и один только звук этого имени заставил его броситься на Го-бара с обнаженным мечом. Тот ползком удрал из начавшейся свалки и бежал; его почти и не преследовали, ибо весьма уважали. И вот он оказался в шатре Александра, готовый поведать все, что знал, в обмен на прощение.

Бактрийские новобранцы бросили Бесса; он так ни разу и не повел их в бой, убегая от Александра. Они разошлись по своим родовым поселениям, и их посланникам можно верить. С Бессом остались лишь те, кто сопровождал Дария на его пути к смерти: жалкие людишки, до сих пор не покинувшие господина не из любви к нему, а из страха перед Александром.

Теперь Бесс направлялся в Согдиану, с которой связывал свои последние надежды. По словам Гобара, согдианцы не любят чужаков и пришлого царя примут с неохотой («Поначалу», — вежливо добавил он). Потому Бесс рассчитывал пересечь Окс и сжечь за собою ладьи.

— Мы перейдем через эту реку, если будет нужно, — отвечал Александр.

В то же время ему следовало избрать сатрапа для Бактрии. Я ожидал его решения с печалью; второй персидский сатрап Арии восстал против него, и Александру пришлось послать туда македонца. Тем не менее Бактрию он вновь отдал персу. То был Ар-табаз. Совсем недавно он признался Александру, что по старости не сможет продолжать марш; переход через горы подточил его и без того скудные силы. Я слыхал впоследствии, что он правил провинцией благоразумно, расчетливо, энергично и справедливо, ушел со службы в девяносто восемь лет и погиб в сто два года, сброшенный чересчур ретивым для него конем.

Значит, настало время идти на север и пересечь Окс. В горах мы побывали рядом с его истоком, но долгие лиги речной поток бежит по узким скалистым ущельям, доступным лишь взору небесных птиц. Холмы, по которым река спешит далее, расступаются в преддверии пустыни, и уже после того поток замедляет бег и, расширяясь, продолжает свой путь в неведомые земли, где, по слухам, уходит в песок. Мы же собирались пересечь Окс на первой же переправе, откуда начинается дорога на Мараканду.

Мы сошли к реке по красивым склонам, где росли виноград и фруктовые деревья. Где-то здесь родился сам святой Зороастр, научивший народ поклоняться Богу через пламя. Александр внял этому с благоговением: он был вполне уверен, что наш многомудрый Бог во всем подобен греческому Зевсу, и чтил святость огня еще с самого детства.

Уже весьма скоро мы пресытились огнем: едва мы сошли в долину Окса, как с севера подул пустынный ветер. Он приходит летом, и все живое страшится его укусов. Его можно сравнить с ветром, пролетевшим сквозь огромный очаг и бьющим прямо в лицо из гигантских мехов… Нам пришлось повязать головы тряпками, чтобы спасти лица от жгучего, жалящего песка; так мы шли четыре дня, пока не достигли реки.

Нашим глазам открылось великолепное, ни с чем не сравнимое зрелище; таким оно казалось, по крайней мере, мне и всем тем, кто не видал Нила. Стоявший на другом берегу пустынный олень казался не крупнее мыши. Инженеры Александра взирали на бурный поток с унынием: они привезли с собою груженные лесом повозки, но видели теперь, что им не удастся вбить ни одной сваи в зыбучий песок берегов. Река была чересчур широка, глубока и норовиста, перекинуть через нее мост нечего было и думать.

Меж тем нашим глазам предстали люди, кормившиеся переправой; они пришли с поднятыми руками в надежде на кусок хлеба. Еще совсем недавно каждый из них владел плоскодонной лодкой с ярмом на шестах, куда впрягали лошадей, обученных переплывать реку. Бесс предал лодки огню на той стороне, забрал всех лошадей и не заплатил. Александр предложил этим людям золото за все, что у них осталось.

Услыхав это, беднейшие из них принесли спрятанное ими сокровище: плоты из надутых шкур, с помощью которых можно было переплыть реку по течению. Это все, что у них было. «На этих плотах мы и пересечем Окс», — заявил Александр, приказав изготовить плоты для всего воинства.

Шкур у нас хватало; из них были сделаны наши шатры. Изготовившие их мастера изучали теперь местное искусство и приглядывали за ходом работы. Внутреннюю полость каждого плота набивали соломой и тростником, чтобы удержать его на плаву.

Я редко бывал столь напуган, как в тот момент, когда пришла пора отталкиваться от берега. Плот делили со мною двое моих слуг; с нами были также лошади и мул. Когда поток потянул нас, животные заметались, и фракиец застонал молитву какому-то фракийскому богу; я же увидел, как впереди перевернулся плот поболее нашего, и уже подумал было, что эта река приведет меня к иному Потоку… Но то был первый раз, когда я разделил с Александром опасность, я, мечтавший биться рядом с ним! Я видел также, что мой слуга, перс из Гиркании, не сводит с меня глаз, надеясь на поддержку или же просто желая увидеть, как поведет себя евнух. «Я убью тебя, — подумалось мне, — прежде, чем ты поведаешь кому-то о моей трусости!» Поэтому я сказал с наигранной беспечностью: «Нечего бояться, люди каждый день переплывают реку точно таким же способом», — и указал на хозяев перевернувшегося плота, которые плыли дальше, держась за него. Лошади почуяли течение и потянули нас вперед; мы достигли берега, едва замочив одежды.

Даже женщины и дети переплывали реку — у них не было иного выбора: ближайший форт отстоял отсюда на многие мили пустыни. Я видел плот с сидящей на нем женщиной, прятавшей глаза, и там же пятерых детишек, визжащих от удовольствия.

Переправа завершилась через пять дней. Теперь плоты следовало просушить и вновь превратить в шатры. Привезенные нами доски Александр отдал людям с переправы, чтобы те смогли соорудить себе прочные лодки.

Лошади во множестве гибли во время перехода под яростным, сжигавшим кожу ветром. Я думал было, что мне суждено потерять Льва: попона стояла на нем торчком, а голова коня низко опустилась. Орикс — сильный, красивый жеребец, подаренный Александром, — держался молодцом, но Лев был дорог мне… Он едва выжил в этом аду, как и Буцефал, которого сам царь заботливо опекал всю дорогу. Теперь его коню было двадцать семь лет, но тот, видно, решил держаться до последнего.

Вскоре мы смогли немного расслабиться. Два бак-трийских властителя, все еще следовавшие за Бессом, прислали гонца: они уезжают, оставляя своего повелителя на милость Александра. Деревня, в которой обосновался Бесс, с радостью выдаст его.

Последнее никого не удивило — ведь мы были в Согдиане. Странно, что жители этой страны еще не успели самостоятельно расправиться с Бессом: у них вообще нет законов, достойных упоминания, кроме закона кровной мести. Даже гостеприимство не принимается здесь за правило. Если вам повезет чуть больше, чем Бессу, вы можете чувствовать себя в безопасности под их крышей, но едва вы свернете за поворот дороги, имея при себе что-то ценное, они подкараулят вас и перережут вам глотку. Основные развлечения, столь любимые в Согдиане, — разбой и междоусобные войны.

Александр счел ниже своего достоинства арестовывать Бесса самому и послал в деревню Птолемея, отдав в его распоряжение многочисленное войско, раз уж ему предстояло иметь дело с предателями. Конечно же, войско не было ему надобно: бактрийские властители успели улизнуть, а глинобитный форт впустил его людей внутрь за малую плату. Бесса нашли в крестьянской лачуге — одного, всего лишь с парой рабов.

Если дух Дария взирал в тот день вниз, он должен был удовлетвориться мщением. Властители, выдавшие Бесса, следовали собственному примеру цареубийцы; желая убрать его с дороги, они попытались заодно придержать Александрову прыть, покуда соберут достаточно сил для войны.

У Птолемея были ясные приказы. Когда во главе своей армии к деревне подошел Александр, Бесс стоял у дороги раздетый догола, с руками, привязанными к крепкому деревянному шесту. Я видел еще в Сузах, как та же участь постигла известного разбойника перед тем, как его предали смерти. Я никогда не говорил о том царю; должно быть, он вызнал о надлежащем наказании у Оксатра.

Набарзан был прав — Бесс оказался никудышным царем. Мне передали, что, когда Александр спросил его, зачем он обрек своего господина и родственника на столь страшную смерть, тот взмолился о милосердии: он был всего лишь одним из многих, кто согласился учинить это над Дарием, дабы снискать благосклонность Александра. Он не объяснил, отчего в таком случае сам надел митру. Бандит из Суз держался куда достойнее. Александр приказал бичевать цареубийцу и не снимать оков до назначенного судилища.

Предавшим Бесса властителям не следовало надеяться, что этой подачкой они смогут сдержать Александра. Царь двинулся в глубь Согдианы: она была частью его империи, и он намеревался оставить ее таковой.

Согдианцы живут в стране огромных песчаных дюн и мрачных ущелий. У каждой тропы стоят крепости, набитые вооруженными грабителями, и караванам приходится нанимать целые армии для охраны, дабы благополучно миновать их. Согдианцы хороши собой; обликом каждый похож на хищную птицу, а статью — на князя. Почти вся Согдиана полна скал и камней, но жилища они строят из глины, как ласточки, ибо презирают ремесло каменщиков. Они способны ездить верхом по таким тропкам, где даже горные козы боятся пройти, но с легким сердцем нарушат данное слово, если это покажется им выгодным. Александр был очарован согдианцами, пока не обнаружил это последнее обстоятельство.

Поначалу все шло замечательно. Мараканда сдалась; ее примеру последовала и вся цепочка крепостей, стоящих на реке Яксарте. За нею тянутся степи — владения кочующих по ним скифов, противостоять набегам которых и призваны гарнизоны крепостей.

Потом Александр созвал местных вождей в свой лагерь, дабы держать совет со всеми ними. Он задумал объявить, что намерен править их землями справедливо, и расспросить о законах, по которым они жили до сих пор. Вожди же, знавшие лишь то, что сделали бы сами, окажись они на месте Александра, даже не усомнились, что он вознамерился отсечь им головы. Поэтому совершенно внезапно для нас устрашающе вопящие согдианцы штурмовали крепости на реке и расправились с их гарнизонами, после чего взяли в осаду Мара-канду и размели в клочья наш собственный обоз.

Сперва Александр бросился на помощь своим. Налетчики устроились на ночлег на вершине утеса. Дым, поваливший от сигнального костра у царского шатра, оповестил войско. Воины мгновенно построились; Александр двинулся к скале и быстро взял ее приступом.

Обратно его принесли на носилках и положили на кровать. В шатре его уже ждал лекарь, а также и я. Стрела угодила в голень и разбила кость. Александр заставил своих людей вырвать шипастый наконечник и не сходил с коня, пока лагерь врага не был взят.

Когда мы, сначала размочив, снимали приставшие к ране тряпки, вместе с ними вышли и осколки кости. Немало других осколков торчало прямо из кожи, и лекарю пришлось выдергивать их.

Александр лежал, глядя перед собою, недвижный, подобно собственной статуе; даже губы его не дрожали. И все же он мог, он умел плакать — как оплакивал участь изувеченных рабов Персеполя, худобу старого Буцефала, гибель Ахилла и Патрокла, умерших тысячу лет назад… мои позабытые дни рождения.

Врачеватель перевязал рану, приказал ему лежать тихо и вышел. Я стоял у кровати с миской кровавой воды; по другую сторону встал Гефестион, терпеливо ожидавший, пока я уйду.

Я сделал шаг к выходу, стараясь не расплескать воду. Александр повернул голову и сказал мне (то были его первые слова за все это время): «Ты отлично справляешься с бинтами, Багоас. У тебя легкая рука».

Дней семь он страдал от раны. Иными словами, к крепостям на реке Яксарте он отправился не на коне, а в паланкине. Сперва его несли пехотинцы, но вскоре кавалеристы пожаловались, что им отказали в этой привилегии. Тогда Александр позволил им сменять друг друга, а ночью, когда я накладывал чистую повязку, он признался, что непривычные к пешим переходам конники постоянно спотыкаются.

На сей раз я отправился вперед вместе с армией, ибо Александр был доволен тем, как я справлялся с перевязками. Каждый день царя посещал лекарь, приходивший нюхать рану: если начинает гнить костный мозг, жить человеку недолго. Как ни скверно выглядела рана, она понемногу начала затягиваться, но на голени Александра все же осталась выбоина, беспокоившая его до конца дней.

Вскоре Александр избавился от носилок, пересев на коня. К тому времени, как мы достигли лугов у реки, он уже начал ходить.

Некогда Дориск сказал мне: «Говорят, он чересчур доверчив; но да поможет тебе Бог, если ты обманешь его доверие». Теперь я видел истину этих слов.

Пять крепостей на реке Александр взял за два дня; тремя штурмами он руководил сам, сражаясь в первых рядах. Все эти люди клялись ему в верности, и все помогали набежчикам расправляться с гарнизонами крепостей! Если согдианцы полагали, что человек должен быть слабоумен, чтобы держать собственное слово, теперь они получили урок, который были способны понять.

Тогда моим глазам предстало то, чего я не видел ни разу за время нашего перехода через Бактрию: женщин и детей гнали к лагерю, словно скот. Военная добыча. Все мужчины погибли.

Это происходит повсюду. Греки делают это с другими греками. Должно быть, так поступал и мой собственный отец, воюя за Оха; впрочем, Ох ни за что не дал бы этим людям и единственного шанса. Как бы там ни было, я видел это впервые.

Александр не собирался тащить за собою всю эту толпу женщин; он собирался обустроить здесь новый город, и все они стали бы женами новых поселенцев. Но воины, до сей поры лишенные рабынь-наложниц, тем временем могли выбирать любовниц по своему вкусу. Надо было лишь прийти и увести женщину с собой. Порой и совсем юные девочки с чумазыми личиками, спотыкаясь, плелись за своими новыми владельцами; всхлипывая или стеная, они дожидались, пока у хозяина появится время позаботиться о них. Некоторые из девочек едва могли идти; кровавые пятна на их юбках красноречиво поясняли почему. Мне снова вспомнились три мои сестры, о которых я давным-давно постарался забыть…

То была зола, остающаяся в костре, когда кончается пляска пламени. Александр знал, зачем появился на свет, знал, чего еще предстоит достичь, о том поведал ему Бог. Всех, кто помогал ему, царь привечал, как возлюбленных родственников. Если же кто-то задерживал его, Александр поступал, как велела необходимость, и затем продолжал путь, не отрывая глаз от огня, за которым шел.

Шестым городом был Кирополь, укрепленный лучше прочих: он стоял не у реки, сложенный из кирпичиков грязи, а на склоне холма и был выстроен из камня. Город был основан самим Киром, и потому Александр послал вперед осадные орудия, назначив руководить осадой Кратера и наказав дождаться его самого. Царь разбил шатер совсем рядом с линией осады, чтобы поменьше ходить пешком; поэтому я видел часть сражения. Большой осколок кости только что выступил из ямки на голени Александра, и он заставил меня выдернуть его, сказав, что лекари слишком много болтают попусту, а я могу сделать это гораздо лучше. Кровь оказалась чистой. «Моя плоть заживает быстро», — сказал он мне.

Орудия уже были собраны и установлены по местам: две обтянутые шкурами осадные башни; ряд катапульт, похожих на огромные луки, положенные набок и стреляющие толстыми бронзовыми стрелами; тараны с защитными навесами. В честь Кира Александр надел лучшие доспехи — свой блестящий серебряный шлем с белыми крыльями и знаменитый родосский пояс. Из-за жары он оставил в шатре украшенный каменьями нагрудник с высоким воротом. Я слышал приветственные крики воинов, когда Александр скакал к войску, и вскоре началась осада.

От ударов тарана вздрагивала земля. Ввысь поднялись огромные облака пыли, но стена не поддавалась.

Какое-то время я следил за передвижениями серебряного шлема, пока тот не скрылся за углом крепостной стены… Прошло не так много времени, когда до небес поднялись вопли и стенания. Большие врата крепости распахнулись, и наши воины хлынули внутрь. На стенах закипела рукопашная, а я не понимал почему — ведь согдианцы сами отворили городские ворота. Оказалось, они ни при чем: то было делом рук Александра.

Форт получал воду из реки, из русла которой к стенам крепости был отведен рукав. Этим летом вода стояла совсем низко, и по каналу вполне мог пройти, согнувшись, вооруженный человек. Александр, несмотря на боль в ноге, самолично повел небольшой отряд этим путем, а согдианцы, отвлеченные нашими таранами, плохо приглядывали за вратами. Александр сумел пробиться к ним и выдернул засовы.

На следующий день он вернулся в лагерь. С ним было несколько военачальников, озабоченно справлявшихся о его здоровье. Александр раздраженно тряс головой, а увидев меня, поманил к себе и шепнул: «Принеси мне дощечки и стилос».

Шептал он оттого, что закрывавший шею нагрудник остался в шатре. В уличном бою в горло Александру угодил брошенный камень, повредивший связки. Будь удар чуть посильнее, булыжник сломал бы кость, задушив его, но Александр оставался там и хрипел свои команды, пока цитадель не сдалась на его милость.

Он мог переносить боль мужественно, как никто иной, но вынужденное безмолвствие едва не свело его с ума. Александр не хотел тихо отдыхать наедине со мною, понимавшим его нужды по движениям руки; едва к нему возвращался голос, царь тут же напрягал горло, и тот вновь исчезал без следа. Александр не выносил необходимости сидеть за трапезой и слушать чужие разговоры, не имея возможности вставить ни словечка, и поэтому ел, не выходя из шатра, где писец зачитывал ему отрывки из книг, за которыми царь посылал в Грецию. Строительство нового города уже началось. Александр часто наведывался туда, и, разумеется, находилась тысяча причин сказать что-нибудь. Но все же голос мало-помалу укреплялся: плоть Александра всегда заживала быстро, вопреки всему, что он причинил ей.

За рекой появились скифы; они пришли со своими повозками, табунами и черными войлочными шатрами. Услыхав о восстании согдианцев, скифы слетелись разделить добычу, подобно воронам. Впрочем, увидев наш лагерь, они быстро исчезли из виду, — и мы было решили, что они ушли совсем. На следующий день, однако, скифы вернулись, на сей раз одни мужчины. Они кругами ездили на своих косматых лошадках, потрясая копьями с привязанными к ним кистями и выкрикивая угрозы. Они даже пытались стрелять из луков через реку, но их стрелы не долетали до нас. Александр, пожелавший узнать, из-за чего они подняли весь этот шум, послал за Фарнеухом, главою толмачей. Суть их возгласов, как оказалось, была такова: ежели Александр хочет познать разницу меж бактрийцами и скифами, ему следует только пересечь реку.

Так продолжалось несколько дней кряду, скифы шумели все громче, сопровождая оскорбления жестами, не нуждавшимися в толковании. Терпение Александра быстро иссякало.

Он собрал военачальников в своем шатре, и они расселись поближе, чтобы Александру не было нужды повышать голос. Шепот заразителен; все они очень напоминали собрание каких-нибудь заговорщиков. Я не мог расслышать ни слова, пока не заговорил Александр: «Конечно, гожусь! Я могу делать все, только не кричать». — «Тогда перестань повышать голос, — отвечал Гефестион, — иначе опять станешь нем как рыба». Пока они спорили, их голоса звучали все громче. Александр заявил: если скифам удастся уйти, так и не получив урока, они нападут на новый город, едва македонское войско скроется из виду. Этот урок он хотел преподать сам, а потому остальные были против.

Ужинал он в своем шатре, угрюмо набычившись, подобно Ахиллу. Гефестион немного посидел с ним, но ушел, поняв, что иначе Александр не замолчит. Поэтому я вернулся; не отвечал ни на что, кроме языка знаков, и в должное время уложил царя в постель. Когда он поймал мою руку, чтобы удержать меня, должен признаться, я вздохнул с облегчением. Лук слишком долго был натянут… Мы отлично справились и без слов, а после я усыпил Александра старыми легендами.

Я понимал, разумеется, что Александр не изменит своего решения насчет скифов. По его представлениям, если он не двинулся бы туда сам, они непременно сочли бы царя трусом.

Яксарт был куда уже Окса. На следующий же день Александр повелел строить плоты для переправы и послал за провидцем Аристандром, всегда толковавшим для него знамения. Аристандр явился сказать, что внутренности жертвенного животного говорят не в пользу похода (у нас, персов, есть гораздо более простые способы испрашивать у небес совета). Я слышал шепоток, будто военачальники Александра убедили провидца отказать царю в переправе, но на их месте я и сам сходил бы к этому голубоглазому магу с просьбой сфальшивить в пророчестве. К несчастью, он говорил правду.

На следующий день явилось еще больше скифов. Теперь они походили своим числом на армию. Александр принес новые жертвы и получил новое «нет»; спросил, кому угрожает опасность — ему самому или же его людям? Ему, отвечал Аристандр. Конечно, царь в ту же минуту изготовился пересечь реку.

С болью в сердце я взирал на его последние приготовления. На виду у двух телохранителей я не мог посрамить Александра непристойной печалью и вернул ему прощальную улыбку; улыбка — всегда добрый знак.

Скифы намеревались перерезать воинов сразу, едва те выберутся на берег. Они не приняли в расчет наших катапульт, чьи стрелы летели дальше их собственных. Достаточно было продырявить одного из всадников (сквозь щит и доспехи), чтобы все они отошли подальше. Александр выслал первыми лучников и пращников, чтобы сдержать скифов, пока не переберутся фаланги пехоты и конники. Конечно, сам он не мог ждать и пересек реку на первом же плоту.

С другого берега весь бой казался смертоносным танцем: скифы описывали круги вокруг македонского квадрата; затем сокрушительно ударила кавалерия — справа и слева, — сжимая кольцо, пока скифы не дрогнули и не бросились бежать в глубь своих степей. В поднявшихся клубах пыли (а в тот день было очень жарко) они мчались по равнине, преследуемые всадниками Александра. Потом уже ничего не было видно, кроме колышущихся на волнах реки плотов, везших наших убитых и раненых — не особенно много, — да коршунов, с криками дравшихся над трупами скифов.

Три дня мы ждали пыльного облака, несущего весть о возвращении Александра. Потом оно появилось — и первыми были гонцы. Снова мы с лекарем ожидали царя в шатре.

Когда несшие его юноши опустили носилки, я бросил один лишь взгляд и подумал: «Он умер, умер!» В глубинах моего тела поднялся горестный вопль, и я уже был готов испустить его, когда увидел, как дрогнули веки Александра.

Он лежал бледный, словно покойник: его светлая кожа стала бесцветной, когда кровь покинула ее. Глаза ввалились, превратившись в глазницы черепа, и он вонял — он, любивший всегда быть чистым, подобно брачной простыне! Я видел, что, даже слишком слабый, чтобы говорить, он все еще мог испытывать чувства и стыдился запаха. Сделав шаг, я встал рядом.

— Это понос, господин, — сказал один из телохранителей лекарю. — Меня просили передать тебе, что он пил плохую воду. Было очень жарко, и он напился из застоявшейся лужи. У него был кровавый понос, и теперь он совсем слаб.

— Я и сам вижу, — сказал врачеватель.

Веки Александра затрепетали. Они говорили над его телом, словно царь уже лежал в могиле; так и было, но их речи сердили его. Никто не замечал царского гнева, кроме меня.

Врачеватель дал ему испить лекарства (которое он приготовил, едва прибыл гонец) и сказал телохранителям: «Его надобно уложить в постель». Они шагнули к носилкам… Глаза Александра распахнулись и повернулись в мою сторону. Я догадался. Он лежал в собственных нечистотах, ибо был слишком ослаблен болезнью, чтобы следить за собой. Он не желал, чтобы эти люди раздевали его, — это уязвляло его гордость.

Я обратился к врачу: «Царь хочет, чтобы я сам приглядел за ним. Я могу сделать все необходимое». Едва слышно Александр выдохнул: «Да». И они вышли, оставив его на мое попечение.

Я послал рабов за горячей водой и льняными полотнищами. Пока Александр еще лежал на носилках, я обмыл его дочиста и избавился от грязной одежды. Ягодицы и ноги его кровоточили: он еще долго мчался за удиравшими врагами уже после того, как ему стало худо. Сходил с коня, чтобы очиститься, и вновь садился в седло, пока не потерял сознание от слабости. Я натер его кожу маслом, перенес Александра в чистую постель (он так истощал, что это оказалось совсем несложно) и подложил стопку чистой льняной ткани вниз, хоть сейчас он уже опорожнил себя досуха. Когда я положил ладонь ему на лоб, дабы измерить лихорадку, он шепнул: «О, как хорошо».

Вскоре после того повидать его пришел Гефестион, только что переправивший через реку своих людей. Разумеется, я сразу покинул шатер. Это было словно разодрать собственную плоть, и я сказал себе: «Если только царь умрет, когда у его ложа будет этот человек, а не я, тогда воистину я убью его. Пусть посидит там теперь; я не откажу моему господину в его послед-нем желании… Но все-таки он был рад мне».

Как бы там ни было, под действием питья Александр проспал всю ночь. Хотел встать на следующий день и сделал это днем позже. Еще два дня минуло, и он принял скифских послов.

Их властитель послал испросить прощения у Александра за нанесенное оскорбление. Люди, обеспокоившие его, были не знавшими закона разбойниками, и властитель никоим образом не принимал их сторо-нy. Александр послал вежливый ответ; казалось, скифы получили свой урок.

Однажды вечером, когда я расчесывал ему волосы, пытаясь распутать их, не причиняя боли, то шепнул Александру:

— Ты едва не умер. Знаешь ли о том?

— О да. Хотя мне всегда казалось, что Бог вел меня к чему-то иному; но человек должен быть готов встретить смерть. — Он коснулся моей руки; благодарность не прозвучала вслух, но от этого не стала меньшей. — Жить следует так, словно проживешь вечность, но как если бы каждое мгновение твоей жизни могло оказаться последним. Сразу и то, и другое.

Я отвечал:

— Такова жизнь богов, которые вообще не умирают: солнце заходит, чтобы подняться на следующее утро. Но прошу тебя, не скачи слишком быстро в своей небесной колеснице, иначе здесь, внизу, всех нас окутает тьма.

— Кстати, — сказал он, — эта история проняла меня до самых печенок: вода в равнинах — сущая отрава. Поступай в точности как и я: не пей ничего, кроме вина.

16

Спитамен, один из двух предавших Бесса властителей, осадил Мараканду. Когда первый отряд, посланный туда Александром, был разгромлен, царь сам направился к осажденному городу. Услыхав о его приближении, Спитамен свернул лагерь и бежал в северные пустыни. К тому времени, как в стране вновь воцарился порядок, пришли холода, и Александр, желавший приглядывать за скифами, остановился на зиму в Зариаспе.

Это небольшой городок на Оксе, к северу от переправы; в этом месте русло реки сильно расширяется. Жители городка прокопали множество каналов и вырастили немало зелени: за пределами города лежала пустыня. Летом здесь, должно быть, жарко, словно в печи. Признаюсь, я нигде не видел столько тараканов, как там; в большинстве домов специально держат змей, чтобы те пожирали насекомых.

Александр поселился в доме управителя, сложенном из обожженного кирпича: настоящая роскошь в месте, где испокон веку строили из грязи. У него на-шлись красивые драпировки и изящная утварь, сделавшие дом уютным и по-царски пышным. Я радовался, видя, что Александр стал менее беспечен в отношении своего ранга. Для торжественных случаев он заказал превосходное новое одеяние цветов Великого царя: красное с белой каймой. Именно здесь он впервые надел митру.

Это я открыл ему, что все персы будут ожидать увидеть на царе митру, когда он станет допрашивать Бесса. Чтобы говорить с предателями, царь должен выглядеть по-царски.

— Ты прав, — отвечал мне Александр. — Персидские дела следует решать по обычаям персов. Мне уже рассказали, что это значит. — Нахмурившись, он шагал по комнате. — Персидское наказание: первым делом нос и уши. На меньшее Оксатр не согласится.

— Конечно, господин мой. Он приходился братом Дарию.

Я не добавил: «Иначе зачем он принял бы чужого царя?» Александр видел это сам.

— Ваш обычай суров, — сказал он, — но я буду ему следовать.

Александр всегда взвешивал свои слова и не говорил о столь важных вещах, не приняв решения, но я все равно страшился того, что он может передумать. Это весьма повредило бы его отношениям с персами.

Мой отец пострадал оттого лишь, что оставался верен; как же тогда предатель может уйти от наказания? Кроме того, у меня оставался и другой, еще не оплаченный, долг.

— Передавал ли я когда-нибудь тебе, Аль Скандир, слова Дария, сказанные перед тем, как его уволокли прочь? «У меня нет более власти карать предателей, но я знаю, кто свершит суд за меня». Бесс решил было, что царь говорит о наших богах, но тот пояснил, что имел в виду тебя.

Александр застыл на месте:

— Дарий сказал это обо мне?

— Да, и его слова я слышал собственными ушами. — Я подумал о коне, серебряном зеркальце и о своих ожерельях; как мог я не чувствовать признательности?

Александр походил еще немного, затем повторил:

— Да, это надлежит сделать по вашим собственным обычаям.

Я шепнул про себя: «Пребудь в мире, бедный царь, что бы ни оставила от твоей души Река Испытаний, стремясь очистить тебя для Страны Вечного Блаженства. Я сделал для тебя все, что было в моих силах». Средь молчаливой толпы я наблюдал за тем, как Бесса вели на суд. Он как-то усох с той ночи, которая врезалась мне в память, лицо его было серым, словно глиняное. Бесс знал о своей участи. Когда его впервые привели к Александру, он заметил Оксатра рядом с сидевшим на коне царем.

Если бы он сдался вместе с Набарзаном, его могли и пощадить. Оксатр явился позже и ни за что не заставил бы Александра нарушить слово: царь сдержал его в отношении Набарзана, чего бы там ни желал Оксатр. Я часто задумывался, зачем было Бессу вообще плевать царскую митру? Чтобы купить этим расположение своих людей? Руководи он ими разумно, они им за что не предали бы его. Полагаю, это Набарзан поначалу внушил ему мысль о царстве, но у Бесса попросту не было той гибкости ума. Он не сумел распорядиться властью, но и не захотел сложить ее с себя. Допрашивали Бесса сразу на двух языках: греческом и персидском. Совет принял свое решение. Бесс лишится носа и мочек ушей, после чего будет отправлен в Экбатану, где и произошло предательство; там его распнут перед собранием мидян и персов. Такое наказание соответствовало проступку и всем обычаям.

Я не пошел смотреть на то, как его увозили в Экбатану. Раны Бесса еще оставались свежими, и я боялся, что он напомнит мне об отце.

В должное время из Экбатаны пришла весть о его смерти. Бесс умирал почти три дня. Оксатр проделал неблизкий путь, чтобы посмотреть на это, и, когда тело было снято с креста, разрубил его на куски и отвез в горы — разбросать для волков.

Большую часть той зимы наш двор оставался в За-риаспе.

Со всех концов империи стекались сюда люди, и Александр принимал их но всем блеске и величии своего положения, какие только мог освоить. Однажды вечером он облачался в снос персидское одеяние, и я расправлял на нем складки.

— Багоас, — сказал он, — я и прежде слышал из тво-их уст то, что не осмелились бы скапать мне наиболее могущественные из властителей твоей страны. Насколько беспокоит их то, что македонцы не следуют обычаю падать ниц?

Я так и знал, что когда-нибудь он задаст мне этот вопрос.

— Господин, они действительно обеспокоены. Это мне ведомо.

— И сильно? — Царь повернулся ко мне. — Об этом говорят вслух?

— Я не слышал, Аль-экс-андр. — Мне все еще приходилось медленно произносить его имя, чтобы не ошибиться. — Кто осмелился бы обсуждать это? Но ты, в любезности своей, не отрываешь глаз от приветствующего тебя гостя, тогда как я могу смотреть, куда только захочу.

Ты хочешь сказать, им не нравится, что персы делают это?

Я надеялся, все будет куда проще.

— Не совсем, Аль Скандир. Мыс детства обучены падать ниц перед царем.

— Ты сказал достаточно. Значит, когда македонцы не падают, это уязвляет чувства персов? Я оправил складки на поясе и не ответил. — Я понял. Зачем мучить тебя расспросами? Ты всегда говоришь мне одну лишь правду.

Что ж, порой я говорил ему то, от чего, как я думал, он станет чуточку счастливее, но Александр никогда не слышал из моих уст лжи, которая могла бы как-либо повредить ему.

В тот вечер за ужином он держал глаза открытыми. Сдается мне, он многое увидел, пока вино не замутило взгляда. Вечерние трапезы в Зариаспе завершались, лишь когда никто уже не держался на ногах.

Александр был прав, считая воду Окса ядом для тех, кто не пьет ее с малолетства. Полагаю, в этих краях люди, подверженные действию этой отравы, умирают совсем юными, не успев дать жизнь потомству.

Виноград не растет на берегах этой реки, и вино привозят сюда из Бактрии. Это крепкое питье, но три его части необходимо разбавлять только одной частью воды, дабы усмирить лихорадку Окса.

Стояла зима, и было прохладно; ни одному хозяину-персу и в голову бы не пришло подать гостям вино еще до сладостей. Македонцы прихлебывали вино в течение всей трапезы, как обычно. Персидские гости могли следовать их примеру, из вежливости поднеся к губам свои чаши, но македонцы то и дело наполняли их вновь, как у них это принято.

Если мужчина напивается допьяна время от времени, в том нет худа. Но давайте ему крепкое вино вечер за вечером, и скоро оно пропитает кровь. Если б только мой господин остановился на зиму в холмах, у чистого источника, он тем самым избавил бы себя от многих горестей.

Нельзя сказать, чтобы он каждую ночь бывал по-настоящему пьян. Это зависело от того, сколько времени он просидел за столом. В начале трапезы Александр не опрокидывал одну чашу за другой, как прочие. Вино сопровождало беседу: он говорил, и чаша стояла перед ним, потом он выпивал ее и беседа продолжалась. Чашу за чашей, он пил не более обычного. Но бактрийское вино следует разбавлять двумя третями воды. Каждая выпитая чаша была вдвое крепче, чем он привык.

Иногда, задержавшись ночью за трапезой, Александр поднимался в полдень, но если наутро ему предстояли серьезные дела, он вставал рано — свежий и в добром настроении. Его память удерживала каждую мелочь, даже день моего рождения. За ужином он поднял за меня чашу, похвалил мою службу и даровал мне золотой кубок, из которого пил, а также поцелуй. Бывалые македонские военачальники не слишком скрывали возмущение — то ли тем, что я перс (или евнух), или же тем, что Александр не стыдился меня… Не могу сказать наверняка; быть может, все сразу.

Царь не забыл о ритуале падения ниц. Он много думал о нашем разговоре и вскорепродолжил его.

— Это необходимо изменить, — сказал мне Александр. — И не в отношении персов, ваш обычай чересчур стар для этого. Если, как говорят, его ввел сам Кир, значит, у него были на то веские причины.

— Мне кажется, Аль Скандир, он хотел примирить народы. Прежде то был мидийский обычай.

— Вот видишь! Он добивался верности от обоих народов, а вовсе не стремился подчинить один другому. Говорю тебе, Багоас, когда я вижу, как персидский властитель, чей титул восходит ко временам еще до Кира и озаряет человека своим особенным светом, кланяется мне до земли, а какой-то македонец, которого мой отец поднял из грязи и чей собственный отец кутался в овечьи шкуры, глядит на него сверху вниз, как на собаку, — в такую минуту я готов снести голову с его плеч!

— Не стоит, Аль Скандир, — отчасти натянуто рассмеялся я.

Пиршественная зала внизу была весьма велика, но комнаты наверху оказались чрезмерно узки. Александр ходил из угла в угол, подобно леопарду в клетке.

— В Македонии властители так недавно признали общего царя и начали ему подчиняться, что все еще полагают это большим одолжением с их стороны. Дома, когда мой отец был жив, он встречал заморских гостей, соблюдая утонченный этикет царского двора, но, когда я был мальчиком, наши пиршества сильно напоминали крестьянские праздники… Я догадываюсь о чувствах знатных персов. В моих жилах течет кровь Ахилла и Гектора, ведущих свой род от самого Геракла; о чем еще можно говорить?

Александр направлялся в опочивальню. Было еще не совсем поздно, но вино продолжало будоражить его. Я боялся, что ванна может остыть.

— С воинами все так просто! По их разумению, у меня вполне могут быть сноп странности, когда война не зовет меня в бой; они знают мне цену на бранном поле. Нет, это люди с положением, те, кого мне следует принимать вместе с персами… Видишь ли, Багоас, у нас дома падают ниц лишь перед богами.

В его голосе скользнуло что то, убедившее меня в том, что он неспроста заговорил со мною. Я знал Александра. Направление его помыслом не было для меня тайной. Почему бы и нет? Даже простые воины чувствовали это, пусть не совсем понимая, что именно чувствуют.

— Аль-экс-андр, — осторожно произнес я, давая ему понять, что говорю, тщательно взвешивая каждое слово, — всякий знает: оракул и Сиве не может лгать.

Царь взирал на меня пронзительным, остановившимся взглядом серых глаз. Потом распустил пояс. Я помог ему снять одеяние, и Александр вновь повернулся ко мне. Я видел, как он и задумал, след от катапульты на плече; шрам от удара мечом, идущий по бедру; багровую вмятину на голени. Воистину, эти раны истекали кровью смертного, а не кровью божества. Кроме того, Александр вспоминал, как я заботился о нем в тот раз, когда он испил дурной воды.

Его глаза встретились с моими в полуулыбке, и все же было в них нечто, к чему не могли дотянуться ни я сам, ни кто-либо другой. Возможно, это сумел сделать оракул в Сиве.

Коснувшись его плеча, я поцеловал шрам от выстрела катапульты.

— Бог всегда с нами, — сказал я. — Смертная плоть — его слуга и жертва. Помни о нас, любящих тебя, и не позволь Богу забрать все, без остатка.

Александр улыбнулся и распахнул объятия. Той ночью смертная плоть получила должное. Все было так, словно царь высмеивал сам себя, хоть и был по обыкновению мягок со мною. К тому же где-то рядом ожидало и другое его воплощение, готовое вновь заявить свои права на Александра.

На следующий день царь немало времени провел, запершись наедине с Гефестионом, и старая боль вновь впилась мне в сердце. Затем лучшие друзья царя принялись сновать туда-сюда; чуть позднее специальные посланцы отправились приглашать гостей на большую трапезу на пятьдесят кушеток.

Где-то в течение дня Александр сказал мне: — Знаешь ли ты, что я задумал, Багоас? Этим вечером надо попробовать. Надень свои лучшие одежды и присмотри за персидскими гостями. Они уже знают, чего следует ждать, Гефестион известил их. Просто сделай так, чтобы они почувствовали уважение; у тебя, с твоими придворными манерами, это получится лучше, чем у кого-либо из нас.

Значит, подумалось мне, моя помощь ему тоже требуется. Я надел лучший наряд, который был уже действительно великолепен, с золотой вышивкой на темно-синем фоне; потом пришел одеть Александра. Он надел торжественное персидское одеяние, но к нему не митру, а низкую корону: Александр облачался не только для персов, но и для сородичей.

Если б только, думал я, они придержали вино до десерта! Нам предстояло дело весьма деликатное…

Пиршественный чертог щедро украсили для большого пира. Я приветствовал персидских вельмож, каждого в соответствии с его рангом, и каждого провел к ложу, по дороге воздавая хвалу чьим-то знаменитым предкам, племенным коням и так далее; затем я приблизился к царю, дабы служить ему за столом. Трапеза шла гладко, даже вопреки вину. Блюда были вынесены, и все уже готовились провозгласить здравицу царю, когда кто-то поднялся, чтобы, как решили гости, облечь этот тост словами.

Этот был безусловно трезв. Звали его Анаксарх, и был он скучнейшим из философов, следовавших за нашим двором, из тех, кого греки кличут софистами. По части мудрости, впрочем, они вместе с Каллисфе-ном не составили бы и половину одного хорошего философа. Когда Анаксарх поднялся, Каллисфен был зол, как старая жена, ревнующая к молодой наложни-це: он дрожал от ярости, что это не его пригласили говорить первым.

Конечно, он бы не справился с этой задачей так блестяще. Анаксарх говорил хорошо поставленным, богатым оттенками голосом и, должно быть, заучил свою речь наизусть, со всеми ее оборотами и украшениями. Начал он, заговорив о греческих богах, вошедших в жизнь в обличье смертных и позднее обожествленных за свои славные деяния. Одним был Геракл, другим — Дионис. Неплохой выбор; сомневаюсь, однако, что философ угадал то, о чем знал я: Александр имел нечто от обоих — стремление достичь чего-то, лежащего далеко за пределами, доступными всем прочим; и наравне с этим — красоту, мечты, исступленный восторг… Думал ли я и о безумии уже тогда? Наверное, нет; не помню.

— Эти божества, — продолжал Анаксарх, — в своих странствиях по земле разделяли горести и радости всего человечьего племени. Если б только люди раньше узрели их божественность!

Затем он напомнил гостям о свершениях Александра. Простая истина, пусть известная прежде, задела за живое даже меня. Анаксарх заявил, что, когда богам будет угодно — да задержат они этот день! — призвать царя к себе, никто не станет сомневаться, что ему сразу же будут возданы почести, достойные божества. Почему бы нам не воздать их сейчас, не сделать Александру приятное и не вознаградить его за труды? Зачем ждать его смерти? Мы все должны гордиться, что были первыми, кто поклонился новому богу, так пусть же символом нашего смирения и восторга станет ритуал падения ниц.

Пока философ говорил, я не отрывал взгляда от лиц. Персы обо всем знали заранее и теперь внимали словам Анаксарха в степенном ожидании. Друзья царя, также скрывая эмоции, были озабочены вдвойне: они рукоплескали словам оратора и, как и я сам, наблюдали за лицами, все, кроме Гефестиона, который все это время не сводил глаз с Александра, — он был серьезен, подобно персам, но даже более внимателен, чем они.

Из-за царского ложа я отошел в сторонку, где тоже мог бы наблюдать за Александром. Моим глазам предстало, что слова Анаксарха, должные послужить делу, принесли также и удовольствие. Хоть вовсе не пьяный, царь все же пил за ужином, — сияние вновь озаряло его глаза. Он устремил их в пространство, как делал это, позируя для набросков скульптора. Это было ниже его — глазеть кругом и следить за выражением лиц гостей.

Большая часть македонцев поначалу приняла речь философа за немного затянувшуюся здравицу. В добром настроении после возлияний, ему благосклонно хлопали даже бывалые военачальники. Они не видели, куда он гнет, до самого конца, когда вдруг выпучили глаза, словно получив удар чем — нибудь тяжелым по затылку. К счастью, я заранее приготовился услышать неподходящие к случаю растерянные смешки.

Остальные с самого начала поняли, и чему ведет свою речь Анаксарх. Люди угодлиные и завистливые, желавшие быть первыми, кто доставит царю приятное, в своем нетерпении не могли дождаться окончания речи. Большинство тех, что были помоложе, поначалу казались ошеломленными; но для них дни царя Филиппа остались в прошлом, когда, будучи еще мальчиками, они повиновались своим отцам и делали все, что им говорили. Теперь время настало. С тех пор, как их повел за собою Александр, каждый следующий поворот этой длинной дороги приносил с собою что-то новенькое. Может быть, царь зашел уже чересчур далеко, но они все равно желали следовать за ним.

Анаксарх наконец уселся. Друзья царя и персы похлопали; более никто. Началось нечто вроде неловкой суеты. Персы с жестами уважения встали у своих лож, готовясь выйти вперед. Друзья царя также вскочили с мест, подгоняя остальных словами: «Ну же, начнем прямо сейчас!» Подхалимы, дрожавшие от нетерпения, ждали, пока кто-нибудь не сделает это первым. Со своих кушеток медленно стали подниматься и прочие македонцы.

С ними встал и Каллисфен, внезапно громогласно воззвавший своим хриплым голосом: «Анаксарх!» В зале сразу же воцарилась тишина.

Я наблюдал за Каллисфеном, зная, что царь остыл к этому человеку после моих слов о нем. Негодуя по поводу того, что ему могли предпочесть другого оратора, он ревностно следил за каждым словом Анаксарха и весьма быстро уловил, к чему тот клонит. Я уже догадывался, что он задумал.

Оба были философами, но весьма разнились не только складом своих мыслей, но и обликом. Одеяние Анаксарха было украшено вышитой каймой; его серебрящаяся сединой борода шелковиста и тщательно причесана. Бороденка же Каллисфена, угольно-черная, была редкой и неопрятной; простота его одежд казалась грубой на торжественном пиру, особенно ежели учесть, как щедро платил ему Александр. Каллисфен прошел далеко вперед, дабы всем нам дать возможность созерцать себя. Царь же, под приветственные возгласы друзей вернувшийся из странствия по далеким неведомым просторам, теперь повернулся и уставился на него в недоумении.

— Анаксарх, — повторил тот, словно бы затевая философский спор где-нибудь на базарной площади, а не в царском чертоге, — мне кажется, что Александр достоин всех почестей, какие только могут оказываться смертному. Но необходимо помнить и о глубокой пропасти меж почестями, положенными людям и божествам. — Каллисфен счел необходимым перечислить последних, и мне этот список показался нескончаемым. Философ продолжил речь, объявив, что божественная хвала, возданная смертному, оскорбляет богов точно так же, как царские почести, оказанные обычному человеку, оскорбляют царя.

После этих его слов я услыхал пронесшуюся по зале волну одобрительного бормотания. Подобно рассказчику, завладевшему вниманием слушателей, Каллисфен расцвел и проявил чудеса красноречия. Он напомнил Анаксарху, что тот подает советы греческому владыке, а не какому-нибудь Камбизу или Ксерксу. Презрение, с коим он упомянул эти имена, в немалой степени потакало настроениям македонцев. Я видел, как переглядываются персы, и — скрывая стыд и досаду — обошел тех, чей ранг был особенно высок, предлагая сладости. Я уже побывал на нескольких представлениях в театре и отлично понимал, что один скверный актер может вконец испортить зам-чательное выступление другого. Несмотря на юность и неведение, я самостоятельно узрел точность такого уподобления.

Вовсе не смущенный моими действиями (ибо что может значить евнух-варвар, прислуживающий своим высокопоставленным собратьям?), Каллисфен зашел еще дальше, заявив, будто Кир, впервые введший ритуал падения ниц перед царем, выглядит глупо по сравнению с бедными, но свободными скифами. Будь я на месте философа, я наверняка пояснил бы смысл этих рассуждений: «Киру так и не удалось покорить скифов», но это было бы уже слишком явным упреком Александру. Должно быть, все находившиеся в зале слышали, какого высокого мнения придерживается царь О Кире; во всяком случае, об этом прекрасно знал Каллисфен, некогда пользовавшийся доверием Александра. Философ ловко повернул нить своих рассуждений, добавив, что принимавший эти почести Дарий неоднократно бывал побежден Алек-сандром, отлично обходившимся и без них. Это дало право македонцам зааплодировать с воодушевлением. Так они и сделали; ясно было, что они рукоплещут не просто этой плохо прикрытой лести. Каллисфен перетянул на свою сторону всех сомневавшихся, которые вместе с прочими пали бы ниц, не открой он рта. И сыграл он не на благочестии македонцев, а на их презрении к персам! Я не упустил из виду язвительного взгляда, брошенного им на меня при упоминании о Дарий.

Следует быть справедливым к мертвым, которые не могут ответить. Быть может, кто-то похвалит мужество Каллисфена; другой вправе будет упрекнуть его в слепом самолюбовании. В любом случае, восторг македонцев был коротким удовольствием для оратора; гнев Александра, конечно, длился гораздо дольше.

Не то чтобы царь постарался выказать его. После этой пощечины он стремился сохранить достоинство. На его чистой коже румянец алел, подобно яркому знамени, но лик Александра оставался спокоен. Он поманил к себе Хареса, тихо поговорил с ним и послал обойти ложа македонцев, дабы сказать гостям: если падение ниц противоречит их взглядам, им не следует больше думать об этом.

Персы не слышали речи Каллисфена, ибо толмач счел ее слишком резкой для перевода. Должно быть, именно дрожь в голосе философа, упомянувшего наших царей, поведала им о ее содержании. Персы видели, как Харес обходит кушетки и те, кто уже встал, вновь опускаются на свои ложа. Наступила тишина. Персидские властители переглядывались друг с другом. И тогда, не перебросившись ни словом с соплеменниками, властитель самого высшего ранга выступил вперед, пересекши зал поступью, величию которой подобные ему люди научаются еще в детстве. Он салютовал, опустился пред царем на колени и пал ниц.

В порядке старшинства все остальные последовали его примеру.

Это было замечательно. Ни один благородный гость на пиру не мог не узрен, в этом поступке всей гордости этих людей. Если же неотесанные чужестранцы, пришедшие в нашу страну откуда-то с запада, полагали себя стоящими выше древнего этикета, благородный человек в свою очередь был выше того, что бы заметить их недовольство. Но прежде всего, впрочем, властители падали ниц перед Александром из благодарности: ведь он старался оказать им честь. Когда первый из персов встал лицом к царю перед тем, как опуститься на колени, — я видел, как встретились их взгляды и как промелькнуло и них понимание.

Перед каждым из тех, кто падал ниц, Александр любезно склонялся сам; македонцы шептались на своих ложах, когда в конце процессии вперед вышел старик, довольно тучный и одеревенелый в коленях, и опустился на пол, стараясь изо всех сил. Всякому понятно: становясь на колени, не стоит задирать зад, — и все прочие падали ниц со всею грацией; только слабоумный мог осмеять немощь бедного старца. Я услыхал пролетевшее где-то меж македонцами хихиканье; и тогда один из них, Соратник по имени Ле-оннат, грубо загоготал. Персидский вельможа, как раз в это время пытавшийся подняться, не уделяя должного внимания своей устойчивости в попытке сделать это как можно быстрее, был так шокирован, что чуть было не упал. Я стоял за ним, дожидаясь собственной очереди, и помог бедняге устоять на ногах.

Занятый этим, я не видел реакции Александра и, подняв наконец взор, узрел пустой трон. Царь размашистым шагом направлялся к обидчику, и полы его одеяния развевались; шаг Александра был легок, словно ноги его вообще не касались пола; он был подобен молодому льву в прыжке. Не думаю, чтобы Леоннат вообще заметил его приближение. Не сказав ни слова, Александр устремил вниз яростный взгляд побелевших глаз, схватил Леонната за волосы одной рукой, за кушак другою и стащил с ложа прямо на пол.

Говорят, что Александр редко сражался с врагом во гневе; обыкновенно он бывал в приподнятом, легком настроении и часто улыбался. И все же сегодня я думаю: сколько же людей в своей предсмертной агонии встречали этот горящий белым огнем взгляд? Леоннат, в ярости барахтавшийся на полу, подобный упавшему медведю, глянул вверх и мгновенно побледнел. Даже я почувствовал, как затылок мой словно бы омыло холодным дуновением. Я бросил взгляд на пояс Александра, ожидая увидеть там оружие.

Но царь просто стоял над Леоннатом, уперши руки в бока, лишь чуточку запыхавшись, и проговорил спокойно:

— Ну вот, Леоннат, теперь ты тоже лежишь предо мною. И ежели ты воображаешь, будто хорошо при этом выглядишь, тогда посмотри на себя со стороны. — Затем царь вернулся к собственному трапезному ложу и о чем-то заговорил с окружавшими его гостями.

Грубость наказана, подумал я. Никто не пострадал. Зачем мне было пугаться?

Пир быстро подошел к концу, и Александр вернулся в опочивальню совершенно трезвым. Львиная ярость пропала без следа; он не находил покоя, меряя шагами комнату, говорил об оскорблении, нанесенном моему народу, и лишь затем с тоскою выкрикнул:

— Отчего Каллисфен восстал против меня? Чем я провинился перед ним? У негр было все: подарки, влияние — все, о чем он только ни просил. Если это друг, дайте мне лучше честного врага. Некоторые из них делали мне добро; этот явился на пир лишь затем, чтобы унизить меня. Я видел в нем ненависть. Почему?

Я подумал: «Быть может, философ действительно верит в то, что божественные почести следует воздавать одним лишь богам?» Но тут же вспомнил, что греки и раньше оказывали их смертным. Кроме того, здесь было и что-то другое… Когда привыкаешь к жизни при дворе, подобные вещи чувствуются сразу. Каллисфен был греком, и я не знал, кто другой может стоять за ним. И просто ответил, что так, по-моему, философ пытался снискать себе верных сторонников.

— Да, но почему? Мне нужно это знать…

С некоторыми сложностями я заставил Александра раздеться и принять ванну. Я ничем не мог успокоить его и боялся, что царь не уснет.

Гневался он не только из-за поругания прав, на которые уже рассчитывал с того момента, как они были заявлены. Люди оказались недостойными его любви к ним, предали ее. Чувство это было слишком глубоким, чтобы Александр смог говорить о нем. Нанесенная в минуту душевного подъема рана все еще кровоточила. И все же он сдержал гнев; именно нанесенное персам оскорбление прорвало плотину. Александр за-вершил день с мыслью о нас — так же, как и начал его.

Я уложил царя в постель и искал какие-то утешительные слова, когда от двери раздался голос: «Александр?» Лицо царя просветлело, когда с губ его слетело: «Входи». То был Гефестион. Я знал, что он не стал бы спрашивать позволения, не зная о моем присутствии.

Я оставил их наедине, думая: «В день, когда Александр вопрошал оракула, этот человек был там и слышал все. Теперь он пришел, чтобы сделать то, чего не смог бы сделать я сам». Вновь я желал смерти Гефестиону.

Опустив голову на подушку, я сказал себе: «Смогу ли я лишить своего заболевшего господина целебного питья потому только, что не я сам собирал травы? Нет, пусть лучше он исцелится». Потом я выплакал себе все глаза и уснул.

Когда зима отступила, двор Александра переместился в Мараканду. Так мы избавились от отравленной воды Окса и его жарких равнин. Теперь, думал я, все пойдет хорошо.

После Зариаспы все здесь казалось райским: зеленая речная долина у самого подножия гор, высокие белоснежные пики над головою и вода, словно текучий лед, чистая, как хрусталь… Во многих садах миндальные деревья уже набирали цвет, а из тающих снегов поднимались маленькие нежные цветки лилий.

Хоть и раскинувшаяся на землях Согдианы, эта долина вовсе не погружена в дикость, подобно лежащим далее: это настоящее пересечение караванных путей, и здесь можно встретить людей отовсюду. На базарах продаются искусно отделанные бирюзой конские сбруи и кинжалы в ножнах кованого золота. Здесь можно купить даже шелк из страны Цинь, и я приобрел его достаточно, чтобы сшить длинное одеяние; по небесно-голубому фону там были вышиты цветы и летающие змеи. Продавец заявил, что шелк был в пути целый год, а Александр решил, что Цинь должна лежать где-то в Индии, ибо нет никакой земли за пределами вод Внешнего океана. Глаза царя сияли всякий раз, когда он говорил о далеких чудесных краях.

Цитадель немного растянута в своем плане, словно бы стремится куда-то на запад над городом у собственных стен. Это довольно вместительная крепость с настоящим дворцом внутри. Здесь Александр занялся ворохом важнейших дел, не достигших его на севере. Он принимал множество персов самого высокого ранга и, как я отчетливо видел, не перестал думать о нашем обычае приветствовать владыку.

Леоннат был прощен. Александр сказал мне, что, в общем, он совсем не плохой человек и добрый товарищ и имел бы куда больше здравого смысла, не будь он навеселе на том пиру. Я отвечал ему, что в Мара-канде все будет иначе, раз здесь мы можем пить воду из горных источников.

В моих словах сквозила надежда. На берегах Окса Александр слишком долго был вынужден пить крепкое бактрийское вино и успел привыкнуть к нему. Здесь он смешивал его с водой примерно наполовину, — но для бактрийского вина этого вовсе не достаточно.

Если беседа текла плавно, Александр говорил больше, нежели пил, и даже если засиживался допоздна, все бывало прекрасно. Но порой он просто приходил трапезничать с намерением напиться. Все македонцы поступают так время от времени; на берегах Окса они привыкли делать это чаще обычного.

Никогда в своей жизни Александр не напивался во время марша. Победы его были слишком блестящи: медлительные враги оставляли царю достаточно времени. Он также не пил, когда ему бывало необходимо подняться рано на следующий день, даже просто для того, чтобы поохотиться. Иногда охота отнимала два-три дня, и Александр разбивал свой шатер в холмах; она прочищала ему кровь, и он возвращался свежим и бодрым, как мальчик.

Александр понемногу приноравливался к нашим обычаям. Поначалу мне казалось, он делает это затем, чтобы не выказать ненароком неуважения; потом я увидел, что он просто привык соблюдать их. Почему бы и нет? Я с самого начала понимал, что македонский царь во многом превосходил породившую и воспитавшую его страну. Сама душа его была цивилизована; мы лишь показали ему самые общие, внешние формы своей культуры. Все чаще, принимая гостей и просителей, Александр надевал митру. Она весьма шла ему, ибо имела форму боевого шлема. Он взял в свиту нескольких управителей из местного дворца, и те наняли персов-поваров; отныне персидские гости вкушали настоящие праздничные яства, к которым привыкли, но и сам Александр бывал доволен кушаньями, хотя по обыкновению ел совсем немного. Чувствуя его добрую волю и гармонию с нашими обычаями, многие из тех, кто прежде служил ему из одного лишь страха, отныне делали это с удовольствием. Его правление было одновременно и сильным, и справедливым; немало времени пролетело с той поры, как у персов был царь, сочетавший и то, и другое.

Впрочем, македонцы чувствовали себя обманутыми. Они ведь оставались победителями и полагали само собой разумеющимся, что это будет ясно видно во всем. Александр не мог не понимать этого. Он не был человеком, легко идущим на уступки, и вскоре вновь попробовал кружным путем привести своих соплеменников к ритуалу падения ниц. На сей раз он начал не с подножия, но с вершины.

Ни великолепного пира, ни персидских гостей. Одни лишь друзья, которым он мог верить, а также имевшие вес македонцы, коих он надеялся убедить. Он поделился со мною своими планами, и я счел, что ему это удастся: Александр был щедро наделен чувством такта.

Сам я, однако, не был допущен. Александр не сказал мне отчего; он превосходно видел, что я и так понимаю причину. Но все-таки, страстно желая увидеть это, я прокрался в примыкавшую комнату для слуг и затаился там, откуда мог созерцать все через проем дверей. Харес промолчал. Я почти всегда мог поступать, как мне вздумается, если только не нарушал рамки пристойности.

Все ближайшие друзья царя были приглашены: Ге-фестион, Птолемей, Пердикка, Певкест — и Леоннат тоже, благодарный за дарованное ему прощение и готовый исправиться. Что до остальных, то все они знали, что должно произойти. Когда Александр открыл мне, что пригласил и Каллисфена, удивление столь ясно проступило на моем лице, что он добавил: «Гефес-тион говорил с философом, и тот согласился. Но даже если он нарушит свое слово, я не стану замечать этого. Все будет иначе, чем в прошлый раз. Да и остальные не одобрят его выпада».

То была лишь маленькая вечеринка, не более чем на двадцать кушеток. Я видел, что Александр не пригубил своей чаши. Не было на свете удовольствия, что смогло бы подчинить царя себе, столь сильна была его воля. Он говорил, подносил к губам чашу и снова говорил.

Никто не мог уподобиться Александру в красноречии, когда тот бывал в ударе и обращался к благодарному слушателю. С греком он заговаривал об известных пьесах и актерах, о скульптуре, поэзии и живописи или же о том, как следует спланировать улицы города так, чтобы жителям было удобно в нем; с персом он говорил о предках собеседника, лошадях, обычаях его сатрапии или же о наших богах. Некоторые из его македонских друзей в детстве ходили к их общему наставнику — Аристотелю, о котором Александр до сей поры был самого высокого мнения. С большинством же других, в жизни своей не прочитавших ни одной книги и способных всего лишь «царапать» по воску, он был вынужден говорить об их заботах, их охотничьих удачах, их любовных похождениях или же о войне, что, если вино достаточно бойко ходило по кругу, быстро приводило беседу к победам Александра. Полагаю, это правда — то, что порой он говорил о них слишком много. Но любой художник, даже величайший, любит воскрешать в памяти уже созданные картины.

В ту ночь вино было хорошенько разбавлено, и все шло гладко. Для каждого из гостей у Александра нашлось нужное слово. Я слышал, как он спросил у Каллисфена, давно ли тот получал весточку от Аристотеля, на что философ отчего-то отвечал с запинкой, хоть сумел быстро совладать с собою и скрыть замешательство. Александр же рассказал остальным, что повелел сатрапам всех провинций посылать философу (уже обладавшему обширным собранием редкостей) любые странные находки, какие только удастся разыскать. Кроме того, Александр подарил Аристотелю немалые деньги — восемьсот талантов, чтобы тот выстроил на них здание, которое вместило бы коллекцию. «Когда-нибудь, — объявил он, — я непременно схожу и посмотрю на нее».

Столы очистили после трапелы; и тот вечер гостям не предлагали персидских сладостей. Все ждали чего-то; казалось, сам воздух был пропитан ожиданием. Ха-рес, чья должность обычно считалась I слишком высокой, чтобы он позволял себе разносить, что-либо, самолично внес в залу прекрасную золотую чашу. То была персидская работа, по моему разумению, из Персепо-ля. Ее-то Харес и вложил в ладони Александру.

Царь отпил из нее, затем протянул Гефестиону, чье ложе было справа от кушетки Александра. Гефестион выпил, передал чашу Харесу и поднялся сосвоего места; тогда, остановившись перед Александром, он пал ниц. Получилось превосходно — должно быть, он упражнялся дни напролет.

Я отпрянул подальше. Зрелище вовсе не предназначалось для моих глаз, и я вполне понимал справедливость этого требования. Большую часть собственной жизни я провел, сгибалсь до земли, — как и все мои предки, вплоть до времен Кира. Это просто старая церемония, и нам отнюдь не кажется, что она способна как-то унизить человека, но для македонца, со всею его гордостью, это нечто совсем иное. У Гефестиона было право — по крайней мере, в этот первый раз — не делать это на виду у персов, и в особенности на моих глазах.

Он поднялся на ноги с не меньшей грацией, чем опускался на колени (ничего лучше я не видывал даже в Сузах), и шагнул к Александру, обнявшему его за плечи и расцеловавшему. Глаза их разделили улыбку. Гефестион вернулся на свое ложе, и Харес отнес чашу Птолемею. Так оно и продолжалось: каждый приветствовал царя и затем обнимал друга. На сей раз, подумалось тогда мне, даже Каллисфен не должен быть смущен.

Очередь философа подошла ближе к концу. Словно бы случайно, Гефестион как раз в это время заговорил с Александром, который отвернулся, чтобы ответить. Никто из них не наблюдал за Каллисфеном.

Я же не спускал с философа глаз. Мне хотелось понять, достоин ли этот человек уважения. Вскоре я получил ответ на свой вопрос; он отпил из чаши, после чего прошел сразу к Александру, который (как решил Каллисфен) ничего не заметил, и встал рядом с ним, ожидая поцелуя. Я представил себе, как позже он хвастает, что был единственным, кто не стал кланяться. Едва возможно поверить, чтобы взрослый человек мог оказаться таким дураком!

Гефестион взглядом предупредил Александра. Тот промолчал. У Каллисфсна был шанс сдержать данное слово; нарушив его, он оказался бы презираем самыми властными людьми при дворе. Такой поступок заставит отвернуться от него всех, кто счел бы выходку Каллисфена личным оскорблением.

Придумано было отлично; никто не учел, правда, степень презрения, которое эти люди питали к Калли-сфену уже сейчас. Когда Александр повернулся к нему, кто-то воззвал со своего места: «Не целуй его, Александр! Он не падал ниц!»

Услышав, царь не мог сделать вид, что ничего не произошло. Он удивленно поднял брови и вновь отвернулся от Каллисфена.

Можно подумать, этого было достаточно. Каллисфен же никогда не знал меры ни в добре, ни в зле. Он пожал плечами и отошел от царя со словами: «Ну что ж, обойдусь и без поцелуя».

Полагаю, если человек способен сохранять хладнокровие в первом ряду сражающихся, это не идет ни в какое сравнение со спокойствием, надобным для того, чтобы иметь дело с Каллисфеном. Александр же просто подманил Хареса, который догнал философа, пока тот еще не успел вновь устроиться на своем ложе. Весьма удивленный — подумать только! — новостью о своем изгнании, тот встал и вышел, не открывая более рта. В душе я поздравил царя с тем, что он не удостоил философа чести выслушать слово «Вон!» из собственных уст. Да, подумал я, он быстро учится.

Несколько друзей последними пали ниц, как если бы ничего не произошло; дальше все шло, как и на любом ином дружеском собрании. Но все уже было испорчено. Каллисфен доказал всю низость своих намерений, но был способен изготовить из этого собственный рассказ, который мог бы воодушевить прочих. Снова и снова я возвращался к одной и той же мысли…

В тот день царь лег относительно рано. Я выслушал всю историю (ведь меня там не было) и затем сказал:

— Ради поцелуя я готов и на большее. Я убью этого человека для тебя. Время пришло. Просто скажи одно лишь слово.

— Ты и правда сделаешь это? — В голосе Александра было больше удивления, чем жажды услышать мой ответ.

— Конечно же сделаю. Всякий раз, когда ты едешь на битву, твои друзья убивают твоих врагов. Я же еще ни разу никого не убил ради тебя. Позволь мне сделать это теперь.

Он сказал:

— Спасибо, Багоас. Но это вовсе не то же самое.

— Никто не узнает! Караваны привозят тонкие, незаметные яды издалека, даже из Индии. Я скрою лицо, когда пойду покупать снадобье, и знаю, что нужно делать.

Он положил ладонь мне на лицо и спросил:

— Ты уже делал это для Дария?

Я не ответил ему: «Нет, это просто план, который я придумал, чтобы убрать с дороги твоего возлюбленного».

— Нет, Аль Скандир. За всю свою жизнь я убил лишь одного человека и сделал это, спасаясь от посягательств на свою честь. Но для тебя я готов на убийство—и обещаю, что не допущу небрежности.

Очень нежно Александр отнял пальцы от моего лица.

— Когда я сказал, что это не то же самое, я имел в виду «для меня».

Мне следовало знать. Александр никогда не убивал тайком, ни разу — за всю свою жизнь. Он не стал скрывать смерть Пармениона, когда дело было сделано. У него, вероятно, было множество друзей, которые с радостью избавили бы царя от копией Каллис-фена и даже устроили так, чтобы смерть философа показалась естественной. Но Александр не желал делать то, чего не смог бы потом объявить споим деянием. И все же, если б он только позволил мне послужить ему так, как я желал того, это избавило бы царя от многих неприятностей и даже спасло несколько жизней.

После того, что случилось, он более не заговаривал о падении ниц. С македонцами он вел себя по-прежнему, иногда устраивая вечера с вином и дружескими беседами. Но что-то все-таки переменилось. Те, кто согласился пасть перед ним на колени — из любви, преданности или же из понимания, — отныне избегали общества пренебрегших царской волей, словно бы бросая на них тень недоверия. Каждый теперь знал свое место; отныне, если кто-то и бывал не уверен, к кому следует примкнуть, то обе стороны тут же осыпали его упреками; расцветали раздоры.

Но когда мы, персы, сгибали свои тела перед владыкой, никто даже и не думал о чем-то подобном. О нет, мы просто выказывали царю покорность и готовность служить ему. Но старый ритуал становился похож на богохульство, когда ему пытались следовать македонцы.

Партии уже успели разделиться и даже пролить притом кровь. В уничтожении сил, поначалу брошенных на освобождение Мараканды, скрывалась какая-то темная история. Наши воины вытеснили осаждающих из их лагеря, но затем атаковали значительное скифское войско — и оказались загнаны в угол у самой реки. Толмач Фарнеух был отправлен вместе с ними с полномочиями посла; македонские военачальники — как конники, так и пехотинцы — попытались убедить его принять командование. Никто уже не узнает всей правды о случившемся; немногие выжившие воины обвиняют то одного, то другого, но, кажется, предводитель всадников вместе со своими людьми бросил остальных и пересек реку, оставив пехоту на обрыве у берега. Пешим воинам пришлось пробиваться вслед за конниками: спешно, как только они могли; так в итоге они оказались на маленьком островке посреди реки, став прекрасными мишенями для скифских стрел. Немногие смогли уплыть, чтобы поведать нам эту горькую повесть. Мараканда была осаждена вновь, и только сам Александр освободил город, после чего самолично отправился взглянуть на изуродованные тела и похоронить их.

Он был страшно разгневан тем, как хорошее войско оказалось безжалостно разбито вследствие неумелого руководства, и сказал, что потере Фарнеуха предпочел бы смерть таких полководцев. Друзья Александра говорили, что эти люди считали персов недостойными разделить с ними пищу; по их мнению, персидские войска были способны лишь прикрыть их собственные, когда дело шло плохо. Все это вселило в некоторые сердца затаенную злобу и ожесточило беседы на обычных вечерних пирушках с обильными возлияниями. Каждую ночь с ужасом я ждал, что вот-вот в присутствии царя разгорится какая-нибудь драка или иная недостойная сцена. Этого я страшился более всего. К счастью, Бог не наделил меня даром предвидения.

Примерно тогда Черный Клит (прозванный так за свою жесткую бороду) явился но дворец испросить царского приема.

Это был тот самый человек, что разделял с Гефести-оном командование отрядом Соратников. Если вам нужен пример вояки старой школы, не желающего мириться с любыми новшествами, то он перед вами. Александр всегда потакал ему, ибо тот знал царя с колыбели; Клит был младшим братом царской няньки — благородной македонянки, воспитавшей Александра. Полагаю, Клит был старше царя лет на десять. Он бился еще в рядах войска царя Филиппа и, обладая старомодными взглядами и представлениями, всегда говорил свободно при ком бы то ни было и презирал всех инородцев. Наверное, он помнил годовалого Александра ковыляющим по полу и пускающим под себя лужицы. Немного ума надо, чтобы вспоминать подобные вещи о великом человеке; с другой стороны, я не думаю, что Клит мог бы — даже напрягшись — мыслить более общими понятиями. Он был отменным воином и неизменно проявлял мужество в гуще сражения. Всякий раз, когда ему на глаза попадался перс, на его лице вырисовывалось сожаление, что он убил их меньше, чем мог бы.

Поэтому посещение дворца Клитом, пришедшееся как раз на то время, когда именно Оксатр встал на часах, охраняя царя, стало подлинным злосчастьем.

Я проходил мимо и, услыхав, как к Оксатру обращаются словно бы к слуге, остановился взглянуть на наглеца. Посчитав ниже своего достоинства заметить грубый тон, Оксатр не собирался бросать пост и бежать выполнять чьи-то поручения; поманив меня, он сказал по-персидски: «Багоас, передай царю, что полководец Клит хочет повидать его».

Я ответил на том же языке и поклонился; не стоило забывать, какое положение мы имели при дворе в Сузах. Поворачиваясь, чтобы уйти, я увидал лицо Клита. Между ним и царем стоят теперь два варвара, причем один из них — евнух! Теперь я ясно видел, как отнесся Клит к тому, чтобы оказаться представленным владыке продажным персидским мальчишкой.

Царь принял его довольно скоро. В деле, приведшем к нему Клита, не было ничего необычного; я слышал весь их разговор. И лишь потом, когда полководец вышел и вновь узрел стоящего на часах Оксатра, брови чернобородого македонца вновь сомкнулись над переносицей.

Вскоре после этого незначительного происшествия царь давал большой пир — в основном для своих македонских друзей. Впрочем, на нем были и греки, посланцы из Западной Азии, равно как и несколько персов, занимавших значительные должности в управлении провинцией, чьи полномочия царь подтвердил ранее.

Двор Александра теперь вырос, уже вполне соответствуя его положению; здесь все было учтено, чтобы в случае надобности угодить гостям любого ранга и звания. Я мог отправиться на базар за покупками, или уйти в город посмотреть на танцы, или же просто зажечь лампу и читать свою греческую книгу, что в последнее время стало удовольствием… По что-то толкнуло меня посетить в тот вечер пиршественную залу. В том не было особой причины, меня просто угнетали обычные тревоги… и захотелось бытъ поблизости. Такие предчувствия могут внушаться Богом или же просто порождаться опытом: так хорошие пастухи бывают способны угадывать погоду. Если это Бог послал меня туда, то, должно быть, он предназначил мне какие-то добрые дела. Не могу судить.

С самого начала мне все показалось странным. Александр принес в тот день жертву Диоскурам, греческим героям-близнецам. Клит тоже задумал пожертвовать двух овец Дионису, чей праздник отмечался в тот день в Македонии, а Клит всегда исполнял старые обычаи. Он обрызгал вином своих овец, уже готовясь перерезать им глотки, когда услыхал рожок, зовущий гостей к столу. Поэтому он оставил все как есть и ушел. Но глупые овцы, приняв своего палача за пастуха, покорно поплелись следом и вместе с ним вошли в двери залы. Все катались со смеху, пока не выяснилось, что овцы были жертвенными животными, уже посвященными Богу. Царь был весьма взволнован этим знамением и послал за жрецами, которые принесли бы эту жертву за Клита. Тот поблагодарил Александра за добрую мысль, и как раз в это время вошли виночерпии со своими сосудами.

Я понял сразу, что этот вечер был одним из тех немногих, когда Александр опускался на пиршественное ложе с твердым намерением напиться. Именно он задавал темп; виночерпии сновали взад-вперед столь быстро, что все были уже изрядно навеселе к тому времени, как с мясными блюдами было покончено, тогда как, по персидскому обыкновению, вино только сейчас следовало бы предложить гостям. Я и по сей день не могу совладать с гневом, когда несведущие греки объявляют, что именно мы приучили царя преступать меру в отношении вина. Да неужели?..

В тот день был подан десерт: превосходные спелые яблоки из Гиркании. Они хорошо перенесли неблизкий путь, и Александр заставил меня взять одно еще до ужина — на тот случай, если их вдруг не останется вовсе. Царь никогда не бывал чересчур занят, чтобы подумать о мелочах наподобие этой.

Кажется, в самой человеческой природе заложена способность обращать добрые дары Бога во зло. В любом случае, именно с этих яблок разговор принял неверный оборот.

Друзья Александра рассуждали в том духе, что фрукты всех четырех сторон света ныне прибывают к его столу, поступая из собственных его земель. Диоскуры и те были обожествлены за меньшие подвиги на поле брани.

Ныне, прочтя немало книг, я убедился в правдивости этих слов. Самой дальней точкой, куда только смогли добраться близнецы на корабле Ясона из родимой Спарты, был Эвксинский Понт — примерно то же расстояние, что из Македонии до Западной Азии, да и то лишь по берегу. Другие походы, в которых участвовали Диоскуры, были маленькими греческими войнами, поездками за стадами или за своей сестрой, похищенной каким-то афинским царем. Все это не так далеко от дома. Без сомнения, братья были отличными воинами, но я сомневаюсь, что они могли сражаться плечом к плечу, ведя притом своих людей на битву. Один из них был всего лишь борцом. Поэтому Александр не стал отрицать, что превзошел их. Зачем бы ему это делать? И все-таки я чувствовал приближение беды.

Можно представить, какой шум о богохульстве подняли сторонники старых порядком. На это друзья Александра отвечали криком (к тому времени орали уже все в зале), что близнецы были рождены такими же смертными, как и Александр, и одни только зависть и желчь под фальшивыми масками благочестия могут отказать ему в почестях, которых он заслуживает куда более, чем эти двое.

Словно бы и сам пропитавшись царившим в зале ароматом брожения, я выпил немало вина в помещении для слуг, и теперь все плыло предо мною, словно в зыбком тумане. Так бывает во сне: знаешь, что грядет нечто ужасное, но уже ничего нельзя исправить. Впрочем, и трезвый, я ощутил бы то же самое.

— Александр то, Александр се, везде Александр! — гулкий и хриплый голос Клита перекрывал все осталь-ные. Именно он заставил меня броситься из своего укрытия ко входу в пиршественную залу. Полководец стоял, выпрямившись во весь рост, у своего ложа. — Он что, сам покорил всю Азию? Неужели мы ничего не свершили?

На что Гефестион проорал через всю комнату (уже пьяный, как и все прочие):

— Он вел нас! Ты не заходил так далеко с Филиппом!

Только этого и недоставало, чтобы удвоить гнев Клита.

— Филипп! — закричал он. — Филипп начинал с пустого места! Какими он принял нас? Племена грызутся, цари бьются за трон, повсюду враги. Его убили, когда ему не исполнилось и пятидесяти, а кем он был тогда? ПовелителемГреции, хозяином Фракии до Геллеспонта; все было готово к походу на Азию! Без своего отца, — теперь Клит кричал прямо в лицо Александру, — где б ты оказался сегодня? Без армии, которую он собрал для тебя? До сих пор отбивался бы от иллирийцев!

Я был потрясен до глубины души тем, что он мог так оскорбить повелителя в присутствии персов. Что бы ни ждало этого человека в дальнейшем, его следовало немедленно вывести вон. Я ждал, что царь прикажет это сразу же.

— Что?! — крикнул он в ответ. — За семь-то лет? Ты что, из ума выжил?

Никогда прежде я не видал, чтобы Александр так забывался. Он походил на какого-нибудь забияку в таверне. И пьяные македонские олухи не придумали ничего лучше, как вторить ему своими воплями.

— Отбивался бы от иллирийцев! — рокотал Клит в ответ.

Александр, привыкший, чтобы его голос был слышен над шумом сражения, если он повышал его, сделал это сейчас:

— Мой отец боролся с иллирийцами половину своей жизни! И они не желали успокоиться, пока я не вырос, чтобы оказать отцу эту услугу. Мне было шестнадцать. Я гнал их многие лиги уже за пределами прежних границ, и там-то они и остались! А ты где ремя? Вместе с отцом не высовывал носу из Фракии после того, как трибаллы разгромили тебя!

Я давно уже слыхал, что царица Олимпиада была ревнивой, буйной женщиной, научившей Александра ненавидеть отца (как полагал я, оттого лишь, что в Македонии не сыщешь ни единого человека, обученного правильно управлять гаремом). (от стыда мне хотелось провалиться сквозь землю.

Началась настоящая буря пререканий. Вновь вспомнили про прискорбный разгром поиска на речном берегу, вновь пережили обрушившийся на островок шквал скифских стрел. В общем шуме Александр немного пришел в себя. Царь признал к тишине голосом, который сразу же возымел действие; я видел, что он с трудом сохраняет самообладание. Едва все утихли, он обратился к сидевшим неподалеку греческим гостям:

— Должно быть, вы чувствуете себя полубогами среди диких зверей, посреди всего этого крика.

Клит услышал. Побагровев от выпитого вина, смешавшегося с яростью, он проорал:

— Значит, теперь мы звери? И дураки, и растяпы! В следующий раз он назовет нас «пастухами». Именно так и назовет! Это мы — те воины, какими сделал нас твой отец, мы принесли тебе все твои победы. И теперь даже кровь его не достаточно хороша для тебя, ты ведь теперь «сын Амона»!

Мгновение Александр безмолвствовал. Затем сказал — негромко, но таким свирепым голосом, что тот прорезал насквозь всю суматоху спора:

— Убирайся.

— Да, я уйду, — ответил Клит. — Отчего не уйти? — Внезапно выбросив в сторону руку, он указал на меня дрожащим перстом. — Да, когда для того, чтобы повидаться с тобой, нам приходится сначала спрашивать разрешения у варваров, подобных этому выродку, лучше уж держаться подальше. Лишь мертвецы, Парме-нион и его сыновья, счастливы ныне.

Не сказав ни слова, Александр потянулся к блюду с яблоками, замахнулся и метнул плод прямо в голову Клита. Бросок был убийственно точен; я слышал глухой удар.

Гефестион прыжком поднялся на ноги и подскочил к Александру. Я слышал слова, обращенные к Птолемею:

— Выведи его. Во имя любви богов, выведи его отсюда.

Птолемей бросился к Клиту, все еще потиравшему ушибленный лоб, схватил его за руку и потянул к дверям. Клит обернулся и помахал ладонью.

— Этой самой рукой, — заявил он, — я спас тебе жизнь у Граника, когда ты подставил спину под копье Спитридата.

Александр, бывший на пиру в своем персидском одеянии, схватился за пояс, словно бы надеясь найти там меч. Возможно, в Македонии они действительно не снимают оружия, отправляясь пировать.

— Подставил спину?! — крикнул он. — Лжец! Подожди меня, не убегай!

Теперь у него была причина гневаться. Родственники Спитридата, жившие в Сузах, уверяли всех, будто бы тот погиб, сражаясь с Александром лицом к лицу, но они наделяли его чрезмерным мужеством: этот воин пытался убить Александра, подойдя со спины, когда царь рубился с кем-то другим. Клит, в свою очередь подскочивший сзади, отрубил Спитридату руку, уже занесенную для удара. Как я полагаю, любой воин, оказавшийся поблизости, сделал бы в точности то же самое, но Клит столь часто похвалялся своим подвигом, что всех уже тошнило от этой старой истории. Сказать, будто Александр подставил врагу спину, было вовсе уж бесчестно. Царь вскочил на ноги, но Гефестион и Пердикка остановили его, ухвати поперек туловища. Александр боролся и проклинал их, пытаясь вырваться, пока Птолемей тащил к дверям Клита, вес еще бормотавшего какие-то оскорбления, и вовсе уже неслышные в поднявшемся шуме. Тем временем Гефестион уговаривал Александра:

— Мы все напились. Потом ты пожалеешь… Барахтавшийся в их объятиях Александр процедил сквозь зубы:

— Кажется, так кончил Дарий. Еще немного, и вы принесете веревки.

Его разумом овладел какой-то злой бог, подумал я. Нет, это не просто выпитое вино; его надо спасать. И подбежал к извивавшемуся клубку людей:

— Александр, с Дарием было иначе. Это твои друзья, они не желают тебе худа.

Полуобернувшись на мой голос, Александр непонимающе переспросил:

— Что? Гефестион фыркнул:

— Поди прочь, Багоас, — с раздражением, подобным тому, с каким обращаются к ребенку, требующему внимания в самый неподобающий момент.

Наконец Птолемей довел Клита через всю залу до дверей и остановился распахнуть их. Готовый броситься обратно, Клит едва не вырвался, но Птолемей всегда имел крепкую хватку. Оба пропали из виду, двери затворились за ними. Тогда с видимым облегчением Ге-фестион произнес:

— Он ушел. Теперь он тебя не слышит. Не выставляй себя на посмешище, успокойся и сядь.

Они разжали объятия.

Александр запрокинул голову и испустил пронзительный вопль на македонском наречии. Снаружи в залу вбежало несколько воинов. Царь призвал охрану.

— Трубач! — крикнул Александр. Тот шагнул вперед: в его обязанности входило каждую минуту быть подле царя. — Общая тревога!

Воин медленно поднял инструмент, не спеша сигналить. Тревога подняла бы на ноги всю армию. Со своего поста он видел практически все, что произошло в зале. Стоявший позади царя Гефестион сделал ему знак: «Нет».

Труби же! — настаивал Александр. — Ты что, оглох? Общая тревога.

Снона воин поднес к губам трубу. Перед собою он видел глаза пяти или шести полководцев, молча взывавших: «Не надо». Он опустил инструмент, и Александр наотмашь ударил воина по лицу.

— Александр! — вскричал Гефестион. Какое-то время царь молчал, словно бы приходя в себя. Наконец он обронил широко разинувшим рты стражникам:

— Ступайте на свои посты.

Бросив на него встревоженный взгляд, трубач последовал за товарищами.

Когда спор еще только начинал разгораться, персы тихонько ушли, принеся свои извинения управителям двора. Вечно любопытствующие греки оставались куда дольше, но и они скрылись уже без церемоний, — стоило Александру позвать стражу. Теперь в зале оставались одни македонцы; позабыв собственные распри, они пялились друг' на друга, подобно крестьянам, затеявшим потасовку за оградой своего поселения и устрашившимся ударившей рядом молнии. Я подумал: «Они должны пропустить меня. Александр услышал, когда я назвал имя Дария. Пусть делают что хотят, но я проберусь к нему».

Но теперь царь был свободен и, пошатываясь, брел по пиршественной зале, взывая к Клиту так, как если бы тот был еще здесь:

— Все эти раздоры в лагере — твоих рук дело! Он прошел рядом, даже не заметив меня; я же не стал задерживать его. Как мог я схватить царя за руку на виду у стольких людей? И без того вечер был полон непристойности. Но он хотел покарать дерзкого грубияна собственными руками, вместо того чтобы послать за палачом! Какому еще царю, кроме воспитанного в Македонии, может прийти в голову что-то подобное? Все и так было хуже некуда — и без того, чтобы на виду у всех за руки царя цеплялся его персидский мальчик! Быть может, разницы б уже и не было, или же (как мне кажется) Александр оттолкнул бы меня, так и не услышав… Но даже теперь я просыпаюсь порой в ночи и думаю о том давно прошедшем дне.

Как раз в это время Птолемей, тихо проскользнувший внутрь через двери, предназначенные для слуг, шепнул остальным:

— Я вывел его за пределы цитадели. Там он должен остыть.

Царь все еще взывал «Клит!», но я уже успокоился. Он просто напился и хочет разбить кому-нибудь физиономию, думал я. Скоро это пройдет. Я посажу его в хорошую горячую ванну и выслушаю все, что он скажет. Потом Александр проспит до завтрашнего полудня и вновь проснется самим собой.

— Клит, где ты?

Едва Александр подошел к дверям, они распахнулись настежь. Там стоял Клит, краснолицый и запыхавшийся. Должно быть, он помчался обратно, едва Птолемей оставил его.

— Вот тебе Клит! — рявкнул он. — Здесь я!

Он явился, чтобы оставить за собой последнее слово. Оно слишком поздно пришло ему на ум, и Клиту не хотелось отказываться от столь веского довода в свою пользу. Самой судьбой ему было предначертано исполнить свое желание.

Из-за его спины в проем дверей нерешительно заглядывал стражник, робостью подобный грязному игу. У него не было приказа не впускать полководца, но ему не понравилось состояние Клита. Воин стоял за спиною нахала, сжимая свое копье, послушный долгу и готовый к действию. Александр же, не успевший сделать и шагу, ошеломленно уставился на неугомонного спорщика.

— Послушай, Александр. «Увы, скверное правление в Геллес…»

Даже македонцы знают наизусть своего Еврипида. Я бы сказал даже, любой из находившихся там, кроме меня, мог бы завершить эту знаменитую цитату. Смысл ее в том, что победа — дело рук воинов, но именно полководцам достается вся слава. Не знаю, собирался ли Клит читать до конца.

Белый вихрь метнулся к дверям и развернулся снова. Послышалось мычание, похожее на последний крик быка, умирающего под ножом мясника. Клит обеими руками схватился за древко поразившего его прямо в грудь копья; корчась, упал с хриплым вздохом, вытянулся в агонии. Его рот и глаза распахнулись.

Все произошло столь быстро, что мне даже показалось, будто смертельный удар нанес ему страж: копье принадлежало ему.

Это тишина, растекшаяся по огромной зале, это она сказала мне правду.

Александр встал над телом, глядя вниз. Недоуменно позвал: «Клит?» — но труп просто взирал на него с полу. Тогда царь ухватился за древко и потянул. Когда оно не пожелало выйти из раны, я увидел, как Александр начал было привычное воину движение — наступить на тело и попытаться снова. Вздрогнув, он остановился и потянул опять. Оно резко вышло и, залитое кровью, запятнало одежды Александра. Медленно он развернул копье острием к себе и упер его тупым концом в пол.

Птолемей всегда уверял, что это ничего не значило. Я знаю только, что сам я вскричал: «Нет, господин!» — и вырвал копье из рук Александра. Я застал его врасплох, как он сделал это со стражником. Кто-то потянулся за оружием и убрал его подальше от глаз; Александр же опустился на колени рядом с телом и ощупал грудь Клита, после чего накрыл ему лицо своими окровавленными ладонями.

— О боже, — медленно выдохнул Александр. — Боже, боже…

— Идем отсюда, Александр, — шепнул ему Гефес-тион. — Тебе нельзя здесь оставаться.

Птолемей и Пердикка помогли ему подняться. Сперва он сопротивлялся, все еще пытаясь найти в трупе признаки жизни. Потом ушел с ними, двигаясь словно во сне. Его лицо в кровавых потеках было страшно, и собравшиеся кучками македонцы взирали на него с ужасом, когда царь проходил мимо. Я поспешил вослед.

У двери в его комнату стоявший на часах юноша бросился вперед, спрашивая:

— Не ранен ли царь? Птолемей отвечал ему:

— Нет. Твоя помощь не надобна.

Попав внутрь, Александр рухнул на кровать вниз лицом — прямо как и был, в запятнанном кровью одеянии.

Я заметил, что Гефестион оглядывается, и догадался, чего он ищет. Намочив губку, я подал ему. Потянув Александра за рукава, Гефестион смыл кровь с его ладоней, а после очистил и лицо, поворачивая голову царя сначала в одну сторону, затем — в другую.

— Что ты делаешь? вопросил Александр, отталкивая его руки.

— Смываю с тебя кровь.

— Вряд ли получится, — Александр протрезвел. Он понимал, что содеял. — Убийство, — произнес он.

Снова и снова царь повторял это, словно пытаясь выучить трудное слово на чужом языке. Александр сел на кровати. Его лицо не стало чище усилиями Гефес-тиона. Я послал бы за горячей водой, легонько прошелся губкой и сделал бы все как нужно.

— Уходите, все вы, — сказал царь. — Мне ничего не надо. Оставьте меня одного.

Переглянувшись, друзья Александра повернулись, чтобы выйти. Я ждал, чтобы позаботиться о моем господине, когда пройдет его первая печаль.

Гефестион поманил меня за собой:

— Идем, Багоас, ему сейчас никто не надобен.

— Я и есть «никто», — ответил я. Позвольте мне приготовить ему постель.

Я шагнул к кровати, но Александр повторил свое «Уходите все», и мне тоже пришлось выйти. Если б Гефестион держал рот закрытым, и бы тихонечко посидел в углу, пока Александр не забыл бы обо мне. Потом, уже ночью, когда жизненные соки текут медленнее, он не стал бы противиться моей помощи. Друзья царя даже не накрыли его простыней, а ведь ночи были холодными!

Все трое ушли, тихо переговариваясь меж собою. Добравшись до собственной комнаты, я не стал раздеваться — на тот случай, если Александр позовет меня. Я прекрасно понимал, что, допустив такое страшное унижение, царь никого не может сейчас видеть. Мое сердце истекало кровью за него. Мы многому научили Александра в Персии, и потому он ощущал свой позор. По сравнению с происшедшим сегодня тот случай, когда Набарзан попросил Дария сойти с трона, дабы на время уступить его Бессу, был образцом придворного этикета.

Я вообразил себе человека, подобного Клиту, оскорб-ляющим Великого царя в Сузах, если такое вообще возможно представить. Царь просто пошевелил бы пальцем, и появились бы люди, чьей заботой и было охранять его покой. Преступника мгновенно уволокли бы прочь, зажав ему рот ладонью; пир продолжался бы своим чередом, и лишь на следующий день, когда царь успел бы отдохнуть, он не спеша выбрал бы для обидчика заслуженную им смерть. Все было бы сделано тихо и достойно. Царю ни о чем не пришлось бы беспокоиться; ему стоило только шевельнуть рукою!

Я думал, Александр понимает, что навлек на себя немалый позор перед греками и даже персами; что своим необдуманным поступком потерял бездну уважения. Ему нужно помочь и напомнить о его величии. Среди всех напастей царя вовсе не следует оставлять одного!

В мертвый час уже после полуночи я в одиночестве отправился к его комнате. Телохранитель у двери смотрел на меня, не двигаясь. Из-за двери до меня доносился протяжный вой Перитаса, и я понимал, что Александр, конечно же, плачет.

— Впусти меня, — попросил я стража, — царю нужны мои услуги.

— Нет, ты не войдешь сюда. И никто другой. Таков мой приказ.

Этот юноша, Гермолай, никогда не давал мне повода усомниться в его мнении насчет евнухов. Он рад был не впускать меня и вовсе не сострадал печали моего господина. Звуки плача разрывали мне сердце; теперь я отчетливо слышал их.

— Ты не имеешь права не впустить меня, — сказал я. — Ты ведь знаешь, я-то могу войти.

В ответ Гермолай молча перегородил дверь своим копьем; о, с каким наслаждением я вонзил бы в него нож! Вместо этого я вернулся к себе в комнату и до утра не сомкнул глаз.

Когда стража сменилась, где-то между зарею и восходом, я отправился туда снова. Теперь у двери стоял Метрон. Я сказал:

— Царь будет ждать меня. Никто не служил ему со вчерашнего вечера.

Этот юноша был здравомыслящим человеком и позволил мне войти.

Александр лежал запрокинув лицо, взирая на потолочные брусья. Кровь на его одеянии высохла, обретя темно-коричневый оттенок. Царь так и не позаботился о себе, даже не натянул покрывала! Взгляд его был неподвижен, словно взор мертвеца.

— Аль Скандир, — позвал я. Глаза его медленно повернулись на мой голос, и в них было пусто — ни радости, ни раздражения. — Аль Скандир, уже почти утро. Ты слишком долго печалился.

Я положил ладонь на его брови, и он позволил ей лежать там достаточно, чтобы я не почувствовал пренебрежения. Затем он отодвинулся:

— Багоас. Ты не позаботишься о Перитасе? Он ведь не сможет сидеть тут взаперти.

— Конечно, только после того, как позабочусь о тебе. Если ты снимешь с себя это и искупаешься, ты еще успеешь немного поспать.

— Пусть он пробежится рядом с твоим конем, — сказал Александр ровным голосом. — Ему нужно размяться.

Пес вскочил на ноги и прыжками бросался от меня к лежащему Александру, исполненный муки. Он уселся, когда я приказал ему, но не переставая крутил головой.

Я умолял:

— Сейчас принесут горячую воду. Давай снимем с тебя эту грязную одежду. — Я надеялся, это сработает, ведь Александр так любил быть чистым.

— Я сказал, мне ничего не нужно. Возьми собаку и уходи.

— О господин мой! — вскричал я. — Как можно казнить себя за смерть такого ничтожества? Даже если не следовало опускаться до этого, ты все равно поступил хорошо.

— Ты не понимаешь, что я натворил, — отвечал он. — Откуда тебе знать? Не беспокой меня сейчас, Багоас. Мне ничего не нужно. Возьми поводок Пери-таса; он лежит на окне.

Сначала пес оскалился на меня, но Александр поговорил с ним, и тот смирился. У двери уже стояли три кадки с горячей водою, а раб поднимался по лестнице с четвертой. Мне ничего не оставалось, кроме как отослать воду обратно.

Метрон озабоченно шагнул от двери и тихо спросил меня:

— Неужели он вообще ничего не хочет?

— Нет. Только чтобы я позаботился о собаке.

— Он принял случившееся близко к сердцу. Оттого, что убил друга.

— Друга? — Должно быть, я вытаращил глаза, как последний дурак. — Да знаешь ли ты, что сказал ему Клит?

— Ну, он все-таки был ему другом, еще с детства. Клит всегда говорил очень прямо… Ты не поймешь, пока сам не поживешь в Македонии. Разве ты не знаешь, что ссоры друзей — самые горькие?

— Правда? — переспросил я, не имея о том ни малейшего представления, и попел измучившуюся собаку на воздух.

Дав Перитасу вволю побегать, я весь день ходил подле закрытой двери. В полдень я видел, как Александру принесли еду — и унесли нетронутой. Позже явился Гефестион. Я не слышал, о чем он говормл (из-за стражника у двери), но расслышал возглас Александра: «Она любила меня, как родная мать, а я так ответил на ее любовь!» Должно быть, он имел в виду свою няню, сестру Клита. Гефестион вскоре вышел. Некуда было спрятаться, но и увидев меня, он ничего не сказал.

Царь отослал хороший горячий ужин, так и не притронувшись к блюдам. На следующее: утро, совсем рано, я принес ему напиток из пина, яйца, молока и пряностей, чтобы дать ему хоть немного сил. Но на часах стоял новый страж, и он не нпуетил меня. Царь пролежал, постясь, весь тот день.

После того к нему начали приходить наделенные властью люди, упрашивавшие Александра позаботиться о себе. Далее философы явились читать ему свои нравоучения. Я не мог поверить своим глазам, когда они послали к царю Каллисфена. Быстро поразмыслив, я вошел по пятам за ним. Если этот человек может войти, то я-то и подавно. Мне хотелось посмотреть на воду для питья; я помнил, что в кувшине ее было совсем немного.

Ее оказалось ровно столько же, сколько было и ранее всего лишь четверть кувшина. За два дня Александр не сделал ни глотка, и это при той жажде, которую мужчина испытывает после вина!

Я присел в углу, слишком расстроенный, чтобы слушать Каллисфена. Кажется, он постарался быть по-своему полезным, заявив, что раскаяние почти снимает грех. На мой взгляд, одно присутствие философа и то, как он держался, было способно оскорбить; но Александр выслушал его не перебивая, а в конце сказал, что ничего так не хочет, как побыть в одиночестве. Как я и уповал, мне удалось остаться незамеченным. Но в это время вошел Анаксарх, спросивший у Александра, отчего он лежит тут в скорби, когда властелин мира имеет полное право поступать так, как ему хочется. Царь и этого выслушал с терпением, хотя в его состоянии даже стрекот кузнечика должен был казаться утомительным шумом. Затем, уже собравшись уходить, глупец Анаксарх надумал прибавить:

— Вот, пусть сидящий здесь Багоас накормит тебя и приведет в достойный вид.

Так я был замечен и отослан прочь вместе с софистом. Все мои старания пошли прахом.

Пришел третий день; ничто не изменилось. Новости уже успели обежать лагерь. Люди не шатались по городу, но мололи языками в своих шатрах или же сидели группками напротив дворца, то и дело посылая узнать о настроении царя. Совсем не обязательно долго жить среди македонцев, чтобы догадываться — они частенько убивают друг дружку в пьяных драках после пирушек; прошло немало времени, прежде чем состояние царя стало их беспокоить. Но простые воины знали на собственном опыте: чего Александр хотел, того он непременно добивался. И сейчас они начинали бояться, что он желает смерти.

Я полночи провел, мучимый тем же страхом.

С радостью смотрел я на то, как в комнату Александра входит врачеватель Филипп. Хотя это случилось еще до моего появления в лагере, л уже слышал рассказ о том, как очень больной царь доверился ему и выпил принесенное Филиппом снадобье, только что прочитав послание Пармениона, предупреждавшее, что этот человек подослан Дарием отравить его. Александр протянул письмо лекарю и, пока тот читал, проглотил напиток… Но вскорости Филипп вышел от царя, покачивая головою.

Я должен попасть внутрь, думалось мне. С собою я взял пару золотых статеров, чтобы подкупить охрану. Если б страж попросил кувшин моей крови, я отдал бы и его.

Едва я приблизился, чтобы заговорить с ним, дверь открылась, и вышел Гефестион. Я шагнул в сторону, но он сказал мне:

— Багоас, нам нужно поговорить.

Он вывел меня вниз, в открытый дворик, подальше от стоков карниза. Только тогда Гефестион попросил:

— Мне бы не хотелось, чтобы ты был сегодня у царя.

Из-за немалой власти, которой он был облечен, я постарался сдержать гнев. Что, если соперник попытается отослать меня прочь от господина?

Разве не сам царь должен приказывать? — спросил я, еле стерпев захлестнувший мое сердце ужас.

Истинно так. — С удивлением я увидел, что и Ге-фестион старается сдержаться. Чего он боится? И от кого исходит опасность — от меня?

— Если Александр пошлет за тобою, никто не станет противиться. Но держись подальше, пока это не случится.

Слова Гефестиона потрясли меня. Признаться, я был лучшего о нем мнения.

— Он убивает себя, но ежели его спасут — не все ли равно, кто это сделает? Мне все равно.

— Нет, — медленно проговорил он, взирая на меня с высоты своего роста. — Нет, по-моему. — Он все еще говорил со мною словно с докучливым дитятей, уже прощенным за шалости. — Сомневаюсь, что он убьет себя. Александр вспомнит о предначертании… Ты понимал бы, сколь он вынослив, если бы служил рядом с ним. Он и не такое выдержит.

— Человек не может обходиться без воды, — шепнул я.

— Что? — резко переспросил Гефестион. — У него есть вода, я сам видел.

— Ее в кувшине ровно столько же, как и в первую ночь, когда ты выгнал меня… Подумав, я добавил:

— Я приглядываю за подобными вещами, когда мне позволяют это делать.

Гефестион сдержался и на сей раз.

— Да, он обязательно напьется, я постараюсь уговорить его.

— Но не я? — теперь я сожалел, что не отравил этого человека в Задракарте.

— Нет. Потому что ты войдешь туда и скажешь, что Великому царю позволено псе.

Я собирался сказать нечто совсем другое, и уж в любом случае это никак не касалось Гефестиона.

— Воистину это так. Царь есть закон.

— Да, — удовлетворенно ответил Гефестион. — Так я и знал, что ты скажешь ему что-нибудь в этом роде.

— Почему нет? Кто окажет царю уважение, если предатели безнаказанно плюют ему в лицо? В Сузах человек, подобный Клиту, молил Сил Нога о той смерти, какую получил он.

— Не сомневаюсь, — сказал Гефестом.

Я вспомнил о криках Филота, но не стал напоминать о них, а лишь промолвил:

— Конечно, если б царь оставался собою, он не стал бы пятнать руки. Теперь он понял это.

Гефестион глубоко вдохнул сквозь зубы, словно бы с трудом сдерживаясь от того, чтобы размозжить мне голову.

— Багоас, — медленно заговорил он, — я знаю, что Великий царь волен поступать как ему хочется. Александр тоже это знает. Но он также помнит и о том, что он — царь македонцев, который не может преступить общий для всех закон. Он не может убить македонца — своими собственными руками или любыми другими, — пока за это не проголосует Ассамблея. Вот о чем он забыл.

Мне вспомнились слова Александра: «Ты не понимаешь, что я натворил».

— Не в нашем обычае, — сказал я, — так рано предлагать вино. Подумай, как его оскорбили!

— Я был там. Я знал отца Александра… Но это сейчас не важно. Царь преступил первый закон Македонии. Не сдержался. Этого он не может простить себе.

— Но, — вскричал я, — он должен простить! Иначе он умрет.

— Разумеется, должен. Как ты думаешь, чем сейчас заняты македонцы? Они созывают Ассамблею, чтобы судить Клита за измену. Они приговорят его, и тогда смерть Клита станет законной. Простые воины придумали это: они хотят, чтобы Александр простил себя.

— Но, — мой голос дрогнул, — неужели ты сам не хочешь того же?

— Хочу. — Гефестион старательно выговаривал слова, будто я мог не понимать греческий. — Да, но меня беспокоят условия, на каких он может на это согласиться.

— А меня беспокоит только он сам, — ответил я. Внезапно он закричал на меня, словно сотник — на непутевого воина:

— Глупый мальчишка! Да у тебя есть хоть капля мозгов? — Прежде он говорил со мною тихо, и от крика я отшатнулся, словно от удара. — Неужели ты до сих пор не заметил, — возвышаясь надо мной, Гефестион бросал слова вниз, уперев сжатые кулаки в бока, — что Александр ценит любовь своих воинов? Да или нет? Теперь подумай: эти люди — македонцы. Если ты до сих пор не сообразил, что это значит, тогда ты должен быть глух и слеп. В Македонии любой свободный человек имеет право поговорить со своим вождем с глазу на глаз; любой свободный человек — или вождь — может говорить с царем. И вот что я тебе скажу: они, эти люди, прекрасно понимают, что Александр убил Клита в пылу гнева, это могло произойти со всяким из них. Но если бы царь хладнокровно казнил его на следующий день, это уязвило бы их права, одинаковые для всех свободных людей, и их любовь к нему дрогнула бы. Если и ты любишь его, никогда не говори Александру, будто он стоит выше закона.

Говоря это, Гефестион понемногу остывал, и я ответил:

— Но Анаксарх уже говорил ему это.

— То Анаксарх! — Гефестион пожал плечами. — Но тебя он может и послушать.

Должно быть, эти слова дались Гефестиону с трудом. Мне надо было ответить той же искренностью:

— Я понимаю и готов признать, что тебе виднее. Ничего такого я не скажу, обещаю. А теперь могу ли я видеть его?

— Не сейчас. Я вовсе не сомневаюсь в твоем слове, но пока ему лучше будет побыть с македонцами.

Сказав это, Гефестион повернулся и пошел прочь. Он взял с меня обещание, так ничего и не оставив взамен. Я никогда не рвался к власти, как некоторые другие евнухи; меня влекла одна лишь любовь. И теперь я наконец понял, чего стоит власть. У Гефестиона она была. Если бы ею обладал и я, кому-то пришлось бы впустить меня к господину.

Весь тот долгий день я ходил к стражнику на часах спросить, поел ли и выпил ли царь хоть что-нибудь.

Ответ оставался прежним: «Александр сказал, ему ничего не нужно».

Воины судили Клита и объявили его изменником, справедливо преданным смерти. Как можно остаться глухим к такому доказательству любви? Но даже это никак не тронуло Александра. Неужели он и вправду считал, что убил друга? Я вспомнил о дурном знамении с овцами и то, как Александр приказал принести жертву для Клита, дабы обеспечить тому безопасность. Кроме того, царь сам пригласил Клита прийти и разделить с ним спелые яблоки…

Солнце поднялось к зениту; солнце опустилось вниз. Сколько еще солнц?

Я просидел в своей комнате, пока не наступила кромешная тьма, из опасения, что Гефестион увидит меня. Когда все уснули, я взял кувшин со свежей родниковой водою и чистую чашу. Все будет зависеть от того, какой именно страж стоит сейчас у дверей. Бог был милостив ко мне. В ту ночь там стоял Исмений, всегда хорошо обращавшийся со мною; кроме того, он любил царя.

— Да, войди, — сказал он. — Мне все равно, будут ли меня бранить после. Я и сам заходил, едва только занял пост. Но Александр спал, и я не решился разбудить его.

Сердце мое замерло в груди.

Спал? Ты слышал его дыхание? О да, но он уже почти умер. Войди и постарайся уговорить его.

Дверь отворилась бесшумно. В комнате было темно; Александр погасил ночной светильник. После пламени факела снаружи я поначалу различил лишь очертания тускло мерцавших окон. Но стояла луна, и очень скоро я смог разглядеть спящего Александра.

Кто-то набросил на него покрывало, но во сне Александр наполовину раскрылся. Он все еще был в одеянии с засохшими кровавыми пятнами. Волосы его спутались, а кожа натянулась на скулах. Сколь светловолос он ни был, я разглядел задатки бороды даже в этой темноте. На столике у кровати стоял наполненный водою кувшин, к которому он даже не прикоснулся. Сухие губы Александра уже потрескались; во сне он пытался увлажнить их, то и дело проводя по ним таким же сухим языком.

Я наполнил чашу. Присев на краешке кровати, я окунул два пальца в воду, и капли стекли прямо на губы Александра. Словно щенок, он облизнул мои пальцы, так и не проснувшись. Так я и поил его, пока не увидел, что Александр пробуждается; тогда я приподнял ему голову и наклонил чашу. Он глотнул воды, глубоко вздохнул и глотнул снопа. И наполнил чашу вновь, и Александр опорожнил ее.

Пригладив ему волосы, я пропел ладонью по бровям — Александр не стал отворачиваться. Я не стал упрашивать его вернуться к нам; он уже наслушался подобных речей. Я просто сказал:

— Не прогоняй меня больше. Это разбивает мне сердце.

— Бедняжка Багоас. — Он накрыл мою руку холодной ладонью. — Завтра ты сможешь входить ко мне, когда только захочешь.

Я поцеловал ему пальцы- Он нарушил обет еще прежде, чем сообразил, что делает; теперь его пост завершен. Да, именно теперь, когда я пришел к царю, а не толпы этих самодовольных идиотов, увещевавших его словно капризного ребенка.

Высунув голову из дверей, я шепнул Исмению:

— Пошли кого-нибудь разбудить повара. Яйцо с медом и вином, да пусть покрошат туда творогу. Спеши, пока царь не передумал.

Лицо стража просияло, и от радости он крепко ударил меня по плечу; будь на его месте Гермолай, он конечно же не сделал бы ничего подобного.

Я вернулся к кровати Александра: мне не хотелось, чтобы он уснул прежде, чем прибудет еда, чтобы, проснувшись, вновь заявить, будто ему «ничего не нужно». Но царь и не думал закрывать глаза. Он знал, куда я отходил, и прекрасно понял, о чем я попросил стражника. Он молча ждал свой завтрак, а я говорил ему о всяких мелочах, вроде проделок Перитаса, пока Исмений не постучал в дверь. Напиток пах просто восхитительно; я не стал произносить долгих речей, а просто снова приподнял голову Александра. Почти сразу он принял горшочек из моих рук и быстро покончил с едой.

— Теперь поспи, — сказал я ему, — но помни: ты должен послать утром за мною, иначе меня просто не впустят к тебе. Я здесь тайно.

— Сюда впускали достаточно людей, которых я не хотел видеть, — сказал он. — Тебя хочу.

Поцеловав меня, он повернулся на бок. Когда я показал Исмению пустой горшочек, он так обрадовался, что тоже расцеловал меня.

И вот уже на следующий день я искупал, побрил и причесал Александра, и царь опять стал самим собою, разве только очень усталым с виду. Он все еще не выходил из своей комнаты; ему требовалось больше мужества на это, чем на погоню за Дарием при Гавга-мелах, а потому, по моим представлениям, он должен был сделать это очень скоро. Прослышав, что Александр больше не постится, воины поздравляли друг друга, ибо это они приговорили Клита. Так было лучше всего, и в душе я тоже поздравил их.

Позже повидать царя пришел жрец Диониса. Он ждал знамения, и бог говорил с ним. Причиною всему случившемуся был гнев бога: в праздничный день Клит оставил жертвоприношение незавершенным (разве не в упрек ему уже посвященные богу животные следовали за ним до пиршественной залы?), а Александр вместо Диониса пожертвовал овец Небесным Близнецам. Поэтому священный гнев божества излился на обоих; зная об этом, теперь никто не смог бы упрекнуть Александра в содеянном.

Я своими глазами видел, что это известие немного успокоило Александра. Не ведаю, почему он выбрал в тот день Диоскуров… Но я помню беседу зa роковым ужином: там говорилось, его подвиги превосходят их свершения (и это правда), а потому Александр заслуживает тех же почестей. Догадываюсь, что царь хотел еще один раз попытаться привить своему народу наш, персидский, взгляд на ритуал падения ниц. Кто мог предполагать, что это закончится столь жестоко? Но Дионис жестокий бог. В одной из книг, присланных Александру из Греции, я нашел кошмарную пьесу о нем.

Царь приказал принести грандиозную искупительную жертву. Остаток дня он провел со своими ближайшими друзьями и после этого выглядел уже гораздо лучше. Александр рано отправился спать; его силы подточили не столько пост, сколько нравственное страдание. Когда он лег, я потушил лампу и поста пил на столик ночной светильник. Александр взял меня за руку, сказав:

— Прошлой ночью, пока я не проснулся, мне снилось чье-то доброе присутствие.

Я подумал о своей жизни и тоже улыбнулся: — Бог послал тебе этот сон, чтобы сказать: гнев его прошел. Он отпустил тебя, вот почему ты выпил воду.

— Мне снилось, рядом со мною кто-то есть, кто-то добрый…

Рука его была тепла. Я вспомнил, что вчера она показалась мне холодней камня, и осторожно сказал:

— Бог воистину покарал нас безумием; я и сам ощутил его. Знаешь ли ты, господин мой, что я зашел одним лишь глазком взглянуть на ваш пир, но, побывав в зале, не удержался — и сам припал к сосуду с вином, словно из-под плетей? А потом видел все словно в горячечном бреду… Бог был с нами в ту ночь! Я повсюду ощущал его присутствие.

— Да, — медленно проговорил Александр. — Да, это странно. Я был сам не свой. Да и Клит тоже. Вспомни, как он вернулся! Бог вел его, как Пинфея, коего обрек на гибель, и заставил его мать принять грех убийства. — Царь знал, что я уже успел прочитать эту пьесу.

— Никто не может остаться самим собой, если бог карает человека безумием. Спи в мире, мой повелитель. Бог простил тебя; он разгневался потому лишь, что ты дорог ему. Твое пренебрежение ранит его больше, нежели чье-то другое.

Я посидел у стены на тот случай, если Александр не сможет быстро уснуть и захочет поговорить. Но он уснул сразу же и лежал спокойно. Я ушел к себе довольный. Что может сравниться с тем, чтобы дать спокойствие тому, кого любишь?

Кроме всего прочего, я сдержал слово, данное Гефестиону.

17

Большую часть того года, да и следующего тоже мы провели в Бактрии и Согдиане. То была долгая, непростая война. С согдианцами никогда не знаешь, что происходит. В основном они заняты кровной враждой с племенем, живущем поблизости, в укрепленном го-роде на таком же холме; предметом ссоры могут быть права на источник или какая-нибудь женщина, неведомо когда ушедшая за хворостом и не вернувшаяся домой. Дав клятву, эти люди могут хранить верность Александру только до тех пор, пока он не покорит и соседей. Тогда, если он примет их сдачу и не перере-жет им глотки, они сами восстанут против него. Спи-гамен, их лучший полководец, был убит врагами Со-гдианы; ожидая награды, они послали Александру его голову, но после того им уже нельзя было доверять. Наши воины никогда не оставляли умирающих на поле брани, как бы ни нажимал враг, — только бы их не нашли согдианцы. Любой раненый лишь поблагодарил бы друга за смертельный удар.

Александр неделями пропадал где-то, пытаясь управиться с этими местными стычками. Я скучал по нему и пребывал в постоянной тревоге, но и тогда находил себе утешение: во время погонь, осад или сражений Александр всегда бывал трезв. У него в достатке было доброй воды из горных источников. С потом из его крови изгонялось вино, и царь вновь во многом становился прежним Александром, иногда устраивая ночные беседы с выпивкой, заканчивавшиеся долгим сном; между ними он всегда бывал сдержан. Ужасный урок, полученный в Мараканде, преследовал его до конца дней. Он уже не бывал слаб в отношении вина, не говоря уже о том, чтобы чинить насилие. Даже клеветники не станут отрицать этого.

Человек не столь благородным, наверное, затаил бы на меня обиду, ибо мои глаза видели Александра во гневе и отчаянии. Но царь запомнил лишь то, что я принес ему успокоение. Он никогда не предавал любви.

Однажды ему пришлось снова пересечь Окс; на сей раз сделать это было проще, ибо лодок было достаточ-но, да и погода смилостивилась. Я с трудом припоминаю переправу, вот только отчетливо помню чудо, случившееся примерно в то же время. Юноши-телохра-нители едва успели разбить шатер Александра, ибо я заметил разложенные неподалеку вещи, когда услышал восклицания. Прямо рядом с шатром, который стоял почти что на речном берегу, обнаружился темный источник. Рабы сняли пену, чтобы посмотреть, нельзя ли напоить здесь коней, — и оказалось, что источник бьет маслом!

Быстро сыскали Александра, чтобы он взглянул на чудо. Все мы растирали масло по рукам, и оно гладко растекалось по ним. Царь тут же послал за провидцем Аристандром, чтобы тот истолковал знамение. Пророк принес жертву и объявил, будто маслом перед состязаниями смазывают свои тела борцы, а потому знамение предвещает будущие трудности, но обильный поток в тоже время говорит о победе и благополучии.

С пришествием вечера мы наполнили чудесным маслом один из царских светильников. Оно неплохо горело, хотя и чадило; светильник пришлось выставить наружу. Александр хотел попробовать масло на язык, но я предупредил, что оно может оказаться от-равой, не уступающей воде Окса, и он передумал. Ле-оннат уговаривал нас бросить в источник зажженный факел, дабы посмотреть, что будет, но Александр решительно воспротивился столь нечестивому поступку по отношению к дару богов.

Предсказанные Аристандром трудности не заставили себя ждать. Царь вечно был где-то в горах, и очень часто с весьма малочисленными отрядами, ибо войско было разделено; ему хотелось приучить Согдиану исполнять законы. Он быстро приобрел удивительную ловкость во взятии крепостей на здешних холмах. Наших ушей во множестве достигали рассказы о его стойкости в жару и в холод (Согдиана ни в чем не знает меры), об ужасной буре, вместе с молниями обрушившей на войско Александра и крупный град, а также о страшных морозах, когда воины погибали, охваченные отчаянием и страхом: они замерзали, отстав от остальных в ночном лесу, но Александр сам отыскивал заблудившихся во мраке чащоб, растирал их и заставлял складывать костры. Наконец и он сам присел отдохнуть у огня, когда из леса, пошатываясь, выбрался воин, уже почти не державшийся на ногах от холода и усталости, вообще едва ли соображавший, где находится. Ободрав пальцы, Александр своими руками снял с него заледеневшие доспехи и усадил воина в свое собственное кресло, поближе к огню.

Царь Птолемей, который был там и все видел собственными глазами, приводит подобные случаи в своей книге, дабы о них узнали и тс, что будут жить после нас. Иногда, желая уточнить детали других событий, он посылает за мною — и я рассказываю ему все то, чем, по моему мнению, мог бы гордиться сам Александр. Зная, что я проделал весь путь до Египта с его золотым саркофагом, царь Птолемей в доброте своей нашел для меня местечко при своем дворе. Он говорит громче, чем ему кажется, ибо в последнее время стал немного туговат на ухо (он на двадцать лет старше меня самого), и порой я слышу, как он тихо — по его мнению — говорит какому-нибудь заморскому гостю: «Взгляни туда. Разве ты не видишь, что сей человек некогда был сказочно красив? Это Багоас, мальчик Александра».

В лагере я читал труды Геродота, продираясь сквозь трудности языка вместе с Филостратом. Учитель про сил извинить его за выбор книги — их у него было немного, — но я успокоил его тем, что для меня не стало новостью поражение, нанесенное Ксерксу в Греции; мой прапрадед воевал вместе с ним.

Мы с Филостратом привязались друг к другу — но только как учитель и ученик, несмотря на все ухмылки Каллисфена. Когда Александр отправлялся воевать, а хроника его свершений бывала доведена до современного состояния дел, философу практически нечем оставалось заняться до тех пор, пока не возвращался царь в сопровождении своих юных телохранителей, которых Каллисфену вменялось обучать. Они были благородного происхождения и когда-нибудь потом сами вполне могли бы повести воинов в битву, поэтому Александр не хотел, чтобы юноши оставались невеждами. Он так и не снял с философа этой обязанности, хотя царь с Каллисфеном давно уже отдалились друг от друга. Лично я считал это чрезмерным великодушием, но, с другой стороны, Александру приходилось учитывать мнение Аристотеля.

В тот момент Каллисфен как раз перебирал свою библиотеку; сквозь распахнутый полог его шатра мы отлично видели многочисленные подставки для свитков. Филострат вошел внутрь и еще разок попытался одолжить одну из книг, дабы я мог почитать греческие стихи. Я слышал брошенное ему твердое «нет», в ответ на что Каллисфен услыхал: если хотя бы один его ученик подает вполовину тех надежд, что подаю я, тогда его можно считать счастливчиком. Каллисфен в ответ заявил, что его ученики подают надежды в высоком искусстве философии, а не в обычном чтении книг. Филострат спросил: «А умеют ли они читать?» — и вышел. Примерно месяц они с Каллисфеном не разговаривали.

Когда Александр вернулся, я попросил его подарить что-нибудь Филострату: царь любил, когда его о чем-то просили. Не думаю к тому же, что моя история про Каллисфена причинила философу какой-либо вред.

— А почему ты не просишь о чем-нибудь для себя? — спросил Александр. — Неужели ты думаешь, что я недостаточно люблю тебя?

— В Сузах я получал подарки, но не любовь, — ответил я. — Ты даровал мне все, в чем я нуждался.

И потом, мой лучший костюм все еще совсем как новый… Ну, почти.

Александр рассмеялся исказал на это:

— Купи другой. Мне хотелось бы взглянуть на тебя в чем-нибудь новом, ведь и фазан меняет оперение по весне.

Посерьезнев, он добавил:

— Моя любовь будет с тобою вовеки. Для меня эти узы священны.

Вскоре он вновь покинул лагерь. Я заказал себе новое одеяние — глубокого красного цвета, с выложенными блестками золотыми цветами. Пуговицы были драгоценными украшениями в виде крошечных розовых бутонов. Получив обновку, я отложил ее, чтобы надеть по возвращении царя.

Скоро мне должно было исполниться двадцать лет. Оставшись один в своем шатре, я часто смотрел в зеркало: для подобных мне этот возраст опасен.

Хоть внешность моя и изменилась, она всё еще: была привлекательна. Мой стан по-прежмему оставался тонок, черты лица не огрубели, но очистились. Нет на свете бальзама, чье действие сравнилось бы с любовью.

То, что я перестал быть мальчиком, не имело значения. Когда мы увиделись впервые, меня уже нельзя было назвать ребенком; Александр был не из тех, кого привлекают дети. Ему просто нравилось видеть вокруг красивые юные лица. Один из его телохранителей, по имени Филипп, не так давно погиб по этой самой причине. Я видел, что этот юноша нравился Александру; может, где-то во время последнего похода они даже провели вместе ночь — теперь я могу думать об этом спокойно. В любом случае, юноша мечтал доказать Александру свою преданность, и такая возможность вскоре представилась. Летом, в жару, они догоняли бежавших от них согдианцев; лошадь Филиппа пала, подобно многим другим, и поэтому он в полном вооружении бежал рядом с царским конем, отказавшись от предложенного скакуна: просто чтобы показать Александру, из какого крепкого материала он сделан. Погоня закончилась схваткой, и Филипп стоял рядом с Александром в колеснице; затем, когда враг был повержен, жизнь просто покинула тело юноши, словно пламя — погасший светильник. Он продержался как раз достаточно, чтобы умереть на руках у Александра. Даже я не мог обвинять его в том.

Да, привычно думал я, глядя в свое зеркальце. Он всегда будет любить меня. Он никогда не принимает любви, не награждая ею взамен. Но когда желание станет увядать, для меня настанет день скорби. О великий Эрос (я уже хорошо знал этого бога), отведи от меня сей день!

Покорив земли, Александр основывал города, причем некоторые из них стали творением Гефестиона, быстро научившегося — вслед за царем — находить удобное место. Среди македонцев он был остер на язык, но следил за своими манерами и выказывал осмотрительность в беседах с иноплеменниками. Я с радостью воздавал должное его добродетелям, едва Гефестион скрывался из виду.

Какой смысл в том, чтобы бичевать душу былой ревностью? Они с Александром были вместе не десять лет (как я поначалу думал), а все пятнадцать. Они уже были вместе, когда я учился ходить во младенчестве.

Человеку не дано знать будущее; прошлое же было, есть и пребудет вовеки.

Мы остановились на зиму в укрытом от ветра ска-лами месте под названием Наутика, с водопадом и пещерою. Александр вновь занял верхние помещения крепостной башни и в собственную опочивальню пробирался через люк в полу. Я до смерти боялся, что когда-нибудь после ужина он может оступиться на приставной лестнице, пусть даже Александр и не имел обыкновения спотыкаться, сколь бы пьян ни был. В его комнате был устроен большой очаг, расположенный как раз под дырою в крыше; снег залетал внутрь и шипел в пламени. Александр часто сидел здесь, беседуя с Гефестионом и поглаживая распростершегося, наподобие шкуры, Перитаса. Но ночи были моими. Порой Александр говорил мне: «Куда же ты пойдешь в этакий холод?» — и оставлял у себя для того лишь, чтобы я не замерз. Он всегда давал больше, нежели принимал.

В нижнем помещении, отапливаемом жаровнями и продуваемом сквозняками, он целыми днями разбирал накопившиеся дела. У стены стояло кресло, во время приемов служившее ему троном; напротив же, за занавесом, — рабочий стол с грудою дощечек и иных записей, а также посланий со всех концов света, Чем больше стран покорял Александр, тем более прибавлялось ему работы.

У него было войско, за которым следовало приглядывать и поддерживать в форме во время вынужденной праздности, пока не откроются дороги. Александр объявил о состязаниях, к которым следовало быть готовым в первый же ясный день. Один раз мы даже смот рели представление, на настоящей сцене и с актерами, прибывшими из Греции. Эти люди готовы были преодолеть воду, огонь и лед, чтобы по возвращении домой иметь возможность рассказывать, будто играли для самого Александра. Филострат сидел рядом со мною и шепотом пояснял наиболее тонкие детали их мастерства. Каллисфен, сидевший в окружении любимых учеников, громко фыркал, поглядывая в нашу сторону, и сказал Гермолаю что-то такое, от чего юноша зашелся в хохоте.

Наконец настала весна, и громадные снежные лавины загрохотали вниз по склонам окрестных гор; ручьи превратились в бурные ржаво-коричневые потоки, увлекающие за собой сучья, листья и прочую прошлогоднюю грязь. Открылись удобные дороги. Согдианские разбойники выползли из логовищ, ожидая первых караванов, но вместо них повстречали войска Александра.

Страна, казалось, притихла под властью царских гарнизонов, но спокойствие было временным. Нас достигли новости о могучем вожде, в прошлом году сдавшемся Александру и клявшемся ему в верности; ныне он собирал соплеменников и спешно вооружался. Старая история — нового в ней было лишь то, что вождь владел Скалой Согдианы.

Об этой твердыне говорили, что она укреплена лучше всех прочих крепостей в Азии. Огромный, отвесно вздыбившийся утес с изрытым пещерами верхом. В этих норах жили многие поколения, там могла разместиться небольшая армия; там были склады с продовольствием, рассчитанным на многие годы осады. У обитателей Скалы имелись хранилища для воды — достаточные, чтобы все эти люди смогли продержаться засушливым летом. Говорили, что снег в тех краях еще не стаял, но вождь уже отослал наверх часть воинства, сокровища и женщин, пока сам поднимал округу против Александра.

Царь выслал вождю приглашение на переговоры. К тому времени уже было известно, что головы посланников возвращаются от Александра на плечах своих хозяев, а не как-нибудь иначе, и потому к нам действительно явились двое чванливых послов от племени. Выслушав условия Александра (он предлагал забыть всю историю в обмен на немедленную сдачу), послы рассмеялись и заявили, что царь может идти своей дорогой — или же остаться; взять Скалу Согдианы он сможет лишь в том случае, если его воины отрастят себе крылья.

Сохраняя спокойствие, Александр повелел накормить послов, и они благополучно унесли домой спои головы. Какой-нибудь согдианский вождь, получив по добный ответ, оставил бы им головы до того последне-го мига, пока послы сами не были бы рады расстаться с ними. Александр же попросту решил ваять Скалу, даже если для этого понадобится осаждать ее целый год.

Весь наш лагерь перекочевал туда. Неприступную Скалу было видно издалека, и чем ближе мы подходили к ней, тем более убеждались: взятие такой твердыни — действительно задача, посильная одним только орлам. Утес неприступен со всех сторон; отвесные обрывы опоясали его кольцом, угрюмо нависая над острыми камнями. Едва виднелась присыпанная снегом узкая козья тропа, по которой поднимались сами жители; каждый шаг по ней надлежало пройти под разверстыми пастями пещер, темневших наверху.

Мы разбили лагерь немного поодаль — там, куда не долетали стрелы защитников. За ним, дугою растянувшись вкруг Скалы, расположились все те, кто шел за армией Александра, — торговцы и рабы, писцы и ремесленники, владельцы табунов, певцы, художники и скульпторы, плотники и дубильщики кож, танцоры и кузнецы, ювелиры, шлюхи и сводни.

Впоследствии люди писали об осаде так, будто Александр был дерзким мальчишкой, задумавшим напроказить всем назло. Конечно, это всегда было в нем — дерзость своего духа он сохранил бы и до глубокой старости. Но Скала правила многими лигами окрестных земель, и Александр просто не мог оставить ее, непокорную, за своею спиной. К тому ж и сами согдианцы, принимавшие за основной довод силу, сразу презрели бы власть царя и разнесли бы все его города на кусочки, едва бы он двинулся прочь.

Вождь племени, Оксиарт, покидал во дни мира свое орлиное гнездо. Его дом и родное поселение находились внизу, у начала тропы наверх, однако Александр не позволил воинам сжечь их, чтобы защитники не решили, будто он не намерен оставить в живых сдающихся. Из отверстий пещер на нас взирали люди — столь же крошечные, как если бы они были вырезаны на перстне. На кручах под ними, где даже летом нельзя было углядеть и тропки для кроличьих лапок, зима замела белым все маленькие уступы или трещины, покрывавшие камень рваными царапинами. Стояла полная луна, и снег мерцал россыпью драгоценных каменьев. Александр объехал вкруг утеса, задравши голову.

На следующее утро он призвал собраться тех из его воинов, кто вырос в горах. Таких набралось немного, и по большей части они были жителями холмов; им и ранее доводилось карабкаться на крепостные стены под началом Александра. Из тех, кто вызвался, он лично отобрал три сотни человек. Первому, кто заберется на вершину, он даст двенадцать талантов — богатство на всю жизнь; следующему — одиннадцать, и так далее. Они поднимутся этой же ночью по самой неприступной стороне утеса, которой не было видно из пещер. Каждый понесет с собою суму, наполненную железными колышками для шатров, и молоток, чтобы вбивать их в камень, а также и крепкую, но легкую веревку, чтобы привязаться к уже вбитому колышку перед тем, как начать заколачивать новый.

Ночь выдалась ясной, но морозной. У меня все было готово, но Александр не торопился ложиться: первый раз в жизни он не вел своих людей самолично. У скалолазов не могло быть лидера; каждый шел своим путем к далекой вершине. Александр же, не обладая надобным уменьем, не мог вынести того, что не рискует своею шеей вместе с воинами. Когда они забрались слишком высоко, чтобы их можно было различить в ночной полутьме, он вошел в шатер, но не мог успокоиться и продолжал ходить из угла в угол.

— Я видел, как упали трое, — сказал он. — Нам уже никогда не устроить им похорон. Они застряли в снегу — там, наверху…

В конце концов царь лег, не сняв одежд и приказав разбудить его с первым лучом солнца.

Проснулся Александр так никем и не разбуженный, ибо было еще слишком темно, чтобы действительно разглядеть что-нибудь в предрассветном сумраке. Его уже ждали несколько военачальников, вглядывавшихся в черную тень Скалы, размытую на фоне светлеющего неба. Едва очертания немного прояснились, Александр жадно впился в них взглядом. У него было отменное зрение, но глаза Леонната не уступали орлиным, хоть если, бывало, ему хотелось почитать, то держать написанное приходилось на вытянутой руке. Сейчас он указал ввысь, вскричав: — Они добрались! Они сигналят! Свету все прибавлялось, и вскоре мы тоже разглядели сгрудившихся на краю обрыва воинов, тесно уместившихся там, наподобие бакланов на какой-нибудь прибрежной круче. Воины уже развернули длинные полоски льняной материи, которую доставили наверх, обвязавши вокруг поясов; сигнал извивался, колыхаясь на утреннем ветерке.

Александр вышел вперед и поднял свой щит, в котором отразились солнечные лучи. У подножия Скалы пронзительно завизжала труба, и наш вестник зычным голосом предложил защитникам твердыни обратить свои взоры наверх: Александр нашел себе крылатых воинов.

Сын вождя, оставшийся управлять поселением, сразу прислал людей узнать об условиях сдачи. Он не видел, сколько человек засели у него над головой и есть ли у них оружие (не было, ибо молотки и железные скобы сами по себе весили предостаточно). Всего погибло тридцать человек — по одному из каждого десятка. Они нашли себе могилы в желудках коршунов, но Александр воздал им все ритуальные почести с пустыми похоронными колесницами, как это заведено у греков.

Люди целых два дня спускались со Скалы с имуществом и утварью. Не знаю, как сходили по той головокружительной тропе согдианки в своих широких юбках; подозреваю, однако, что проделывать это им приходилось частенько из-за постоянных междоусобиц.

Сын же вождя, так никогда и не узнавший о том, что у царских орлов не было крепких когтей, явился сам и сдался, пообещав отправить послание отцу. Чтобы закрепить соглашение, он упрашивал царя оказать его народу честь и попировать с ними.

Пир было решено устроить через два дня. Я только боялся, что согдианцы согласились на сдачу с тем лишь, чтобы в разгар веселья вонзить царю нож в спину. С них станется.

Я сам одевал его для торжеств в лучшее персидское одеяние с митрой. Александр пребывал в самом добром расположении духа, хотя и скорбел о своих скалолазах: долгая осада поселения могла унести многие сотни жизней. Противник же и вовсе не пролил крови — и в благодарность был готов обещать все, чего бы ни спросил Александр.

— Остерегись, Аль Скандир, — сказал я, расчесывая ему волосы. — Он может предложить тебе свою дочь, как тот скифский царь.

Он рассмеялся. Предложение скифа в свое время немало повеселило друзей Александра, и они были весьма многословны, рисуя друг другу картины того, как невесту придется вырубать из одежд, в которые ее зашили несколько зим тому назад, вычесывать протухшее кобылье молоко из ее волос, искать пара-зитов и так далее, чтобы сделать ее пригодной для брачного ложа.

— Если у этого юноши и есть дочь, ей нет еще и пяти. Тебе и самому стоит побывать на пиру, зрелище будет достойное. И обязательно надень свой новый наряд.

Сын вождя, Гистаний, явно не пожалел затрат. Вдоль тропы, ведшей от лагеря к его чертогу, стояли факельщики. Играла музыка, и весьма недурная для Согдианы (как-то раз Александр сравнил персидское пение с весенним кошачьим воем; он, конечно, не знал, что я слышу). Хозяин вышел встречать царственного гостя на порог и обнялся с ним. Там был огромный зал, и Оксиарт наверняка был столь же богат, сколь и могуществен. Алые драпировки с вышитыми по ним львами и леопардами, стоящими на задних лапах, пылали в свете факелов, которых вполне хватало для того, чтобы прогреть воздух. Стол, назначенный для почетных гостей, стоял отдельно и был уставлен золотом и серебром; в украшенных резьбою курильницах тлели смолистые благовония, каких я не вдыхал с тех пор, как покинул Сузы. Если кто-либо из македонцев и сожалел, что им не довелось разграбить Скалу, вслух об этом не говорили.

Яства были хорошо приготовлены и приправлены; в тех краях проходят караваны из Индии. Позади поставленных рядом кресел Гистания и Александра стоял толмач; другие македонские гости старались по мере сил, чтобы их тарелки дважды наполнились до краев, как того и требовала вежливость. Александр, привыкший к умеренности в пище, также выполнил сей долг. Он жалеет, что вместо этого не подали вина, думалось мне.

Подали сладости, а затем — вино. Гистаний и Александр выпили за здоровье друг друга, обменявшись приветствиями; затем вперед вышел толмач, обратившийся ко всем по-гречески. Чтобы воздать почести царю, перед нами сейчас появятся и станцуют знатные госпожи двора. Это действительно большая честь в Согдиане, где можно лишиться жизни, всего только взглянув на женщину.

Я расположился в конце стола, рядом с царскими телохранителями. Исмений передвинул свое кресло так, чтобы сидеть рядом со мной. Его дружелюбие все возрастало; если он и желал чего-то большего (как я предполагал), то хранил молчание из верности Александру. Я был в долгу у Исмения за его доброту ко мне и за то, что он заступался за меня перед остальными, когда мог.

Согдианский юноша, сидевший по другую руку от меня, заговорил на своем грубоватом персидском, который я едва мог понять. Обеими руками он очертил в воздухе пышные женские формы, сопя при этом и вращая глазами. Повернувшись, я сказал Исмснию:

— Кажется, эта крепость хранит в себе запасы великой красоты.

— Женщины станут танцевать у дальнего конца стола, — ответил он, — для царя и полководцев. Нам же предстоит насладиться видом их спин: развлечение хоть куда.

Музыканты грянули величавый танец, и вошли женщины, ступавшие под ритм барабана. Их тяжелые одежды покрывала чудесная вышивка; над бровями нависали золотые цепочки с прицепленными к отдельным звеньям подвесками; массивные браслеты на запястьях и лодыжках мелодично звенели в такт движениям, позвякивали и нашитые колокольчики. Мы едва успели окинуть танцовщиц взглядом, преж-де чем они отвернулись от нас, чтобы поклониться царю, скрестив на груди руки.

Гистаний указал на кого-то — вне сомнения, на каких-то своих родственниц, ибо некоторые из женщин поклонились вновь. Александр склонил голову, уделив каждой по взгляду. Мне показалось, однажды взгляд царя задержался на ком-то, прежде чем Александр отвел глаза, и Исмений шепнул мне:

— Ты прав, одна из них несомненно должна быть прекрасна, раз царь дважды посмотрел на нее. Музыка заиграла быстрее, и танец начался. В Персии танцуют лишь женщины, специально обученные движением пробуждать в мужчинах желание. Этот же танец был вполне пристоен; они едва ли показывали пирующим что-то большее, чем свои выкрашенные хной ступни, кружа по залу в тяжелых юбках и клацая браслетами. В изгибах тел была грация, но не читался любовный зов; жесты рук уподобились колыханью ячменных колосьев, но глупо было бы назвать такой танец «скромным». Эти женщины не знали скромности, они стояли над нею; в каждом движении сквозила гордость. Исмений шептал мне:

— Все очень чинно. Даже свою сестру можно попросить станцевать что-нибудь этакое перед гостями. Может, настоящие танцы впереди? Вот ты мог бы показать им кое-что.

Я едва слышал его. Женщины то кружили тесными группками, то выстраивались в извилистую цепочку. Глаза Александра, следившие за кругом танцующих или за цепью, всегда оставались устремлены на какое-то одно звено.

Ему нравились вещи, выделявшиеся изяществом среди подобных. Довольно часто я слышал из его уст похвалу красоте той или иной женщины. И все же мой желудок провалился куда-то, а пальцы онемели от холода.

Царь обернулся к толмачу, и тот переспросил его, указав на кого-то. Александр кивнул; он спрашивал о чьем-то имени. Гистаний ответил, заметно вздернув подбородок. Ранг женщины, наверное, был весьма велик. Может, она сестра ему?

Музыка заиграла громче; женщины встали в линию и, обернувшись, двинулись по залу, приближаясь к нам. Все прочие гости могли теперь разделить с царем честь созерцания этого танца.

Я сразу понял, кто она. Увидел сходство в чертах лица; сын вождя был красивым юношей. Его сестре было около шестнадцати, в Согдиане это уже взрослая женщина. Чистейшая слоновая кость, слегка подцвеченная — и не руками человека; мягкие волосы, черные с синевой, мелкими прядями окружают ланиты; чистый лоб под золотыми подвесками; идеальные дуги бровей над большими сверкающими глазами. Она была красива той красотой, которая становится известна на многие лиги кругом, и не делала виду, будто не догадывается о ней. Единственным дефектом были чуть коротковатые пальцы со слишком острыми кончиками. Я привык уделять внимание подобным вещам в гареме Дария.

Александр не отрывал от нее глаз, ожидая, когда она вновь повернется к нему лицом. Она прошла рядышком со мною, сидевшим за столом в новом костюме, который так нравился царю, но Александр даже не заметил меня.

Согдианский юноша потянул меня за рукав и шепнул:

— Роксана.

Танцуя, женщины вернулись к столу почетных гостей и склонились в низком поклоне. Вновь толмач вышел из-за Александрова кресла. Когда танцовщицы уже повернулись, чтобы удалиться, Гистаний поманил сестру. Та подошла; поднявшись, Александр взял ее ладони в свои и заговорил о чем-то. Она ответила. Ее профиль, ясно различимый с моего места за столом, был вырезан без изъяна, и когда она повернулась, чтобы уйти, Александр не уселся, а продолжал стоять, пока она не скрылась из глаз.

Исмений сказал мне:

— Ну, сразу можно понять, что мы в Согдиане. Ни одна персиянка не стала бы говорить с незнакомцем на людях, так ведь?

— Не стала бы, — тихо отвечал я.

— Однако же Александр заметил ее. Почему-то я ждал этого, а ты разве нет?

— Да, я тоже ждал.

— К тому же он трезв, как судья. Видно, просто оказал честь нашему хозяину. А ведь девушка и вправду хороша! Конечно, ее кожа темнее, но все равно, ликом она походит и на тебя самого.

— Ты льстишь мне.

Исмений всегда был добр. Он сидел рядышком, и ясные синие глаза улыбались мне над чашей с вином, а соломенные волосы немного повлажнели от духоты. С улыбкой он поворачивал рукоять пронзившего мое сердце кинжала.

Во главе стола Гистаний обсуждал что-то с царем через посредство толмача; Александр едва притронулся к вину. В комнате становилось жарко, и я ослабил ворот одеяния, освободив несколько выложенных рубинами пуговиц. Рука, расстегивавшая их в последний раз, принадлежала Александру.

Я нашел его мальчиком Гефестиона, и со мною он пожелал стать мужчиной: этим своим свершением я могу гордиться. И вот теперь… Уступить женщине? Я сидел в духоте пылавших факелов, пробуя смерть на вкус и стараясь хранить учтивость перед окружавшими меня, как был обучен тому еще в возрасте двенадцати лет.

18

Возвращения Александра я ожидал в шатре, слушая меж тем терзавших меня демонов.

Я отвечал им: «Ну и что с того, он попросту взял наложницу. У Дария их было больше трех сотен. Какое мне дело до этого? Любой другой царь женился бы еще до встречи со мною; с самого начала мне пришлось бы делить его кто знает, со сколькими, терпеливо ожидая ночи, когда он отнесется ко мне с благосклонностью».

«О да, — отзывались демоны. — Но давным-давно минули дни, когда ты следовал желаниям своего хозяина. С тех пор у тебя был не господин, но возлюбленный. Приготовься, Багоас, ты еще даже не понимаешь всего. Подожди, пока он не явится в постель. Вообрази, что он приведет ее с собою».

«Пусть даже так, — возражал я демонам. — Но он господин мне, и служить ему я был рожден. Он никогда не отвергал любви, и я не возьму ее обратно, хоть она испепелит мою душу, подобно водам Реки Испытаний. Пусть все остается как есть. Ступайте, демоны, и смейтесь над кем-нибудь другим».

Пир продолжался необыкновенно долго. Неужели Александр до сих пор торгуется с ее родичами? Наконец я заслышал голос царя, но с ним шли полководцы, чего я ожидал менее всего. Как бы поздно ни было, все они вошли и тут же принялись спорить с Александром, оставаясь во внешнем покое. Хорошо хоть, я слышал их речи; у меня было время справиться с потрясением от того, что я услыхал. Поначалу я отказывался верить собственным ушам.

Наконец все удалились, и остался один лишь Гефе-стион. Они с Александром говорили слишком тихо, чтобы я мог слышать. Потом он также вышел, и Александр откинул занавес, скрывавший кровать и меня рядом с нею.

— Не стоило ждать. Надо было передать с кем-нибудь послание для тебя.

— Ничего страшного, — ответил я и добавил, что воду для ванны вот-вот принесут.

Александр расхаживал взад-вперед. Неудивительно. Я знал: он не станет носить в себе новость, попросту не сможет удержать ее.

— Багоас…

— Да, Александр.

— Ты видел дочь Оксиарта, Роксану? Ее представили сразу после танца.

— Да, Александр, и мы все говорили о ее красоте.

— Я должен жениться на ней.

Да, просто замечательно, что я был к этому готов! Царь просто не вынес бы очередного изумленного молчания, это стало бы слишком тяжким испытанием, по-моему.

— Будь же счастлив, господин мой. Воистину, она жемчужина дня.

Согдианка! Дочь какого-то вождя! Бесполезно уповать на то, что Александр еще не успел спросить о ней, а завтра проснется в своем уме. Мне было ясно: все уже решено.

Мои слова обрадовали Александра. У меня было достаточно времени, чтобы заготовить их.

— Все против, — заявил он. — Один лишь Гефести-он поддержит меня, но в душе он тоже не согласен.

— Господин, они всего лишь считают, что никто, вообще никто в этом мире не достоин тебя.

Александр горько рассмеялся:

— Ну, нет! Они хоть сейчас готовы посадить в повозку и прикатить сюда какую-то македонскую девицу, которую я и в глаза-то не видел! Вот она-то была бы достойна… Роксана. Что значит это на персидском?

— Звездочка, — отвечал я. Александр порадовался и этому.

Принесли воду для ванны, и я ухватился за возможность поговорить, раздевая царя. Когда рабы вышли, он произнес:

— Я давно уже понимал, что обязательно должен жениться в Азии. Это необходимо. Наши народы должны примириться. Это единственный выход: как раз то, что им придется принять, хотят они того или нет.

— Да, Александр, — ответил я, думая про себя: «Что, если не примут?»

— Но с тех пор, как это пришло мне в голову, я еще не видел женщины, с которой мог бы ужиться, — вплоть до сегодняшней ночи. Ты когда-нибудь видел равную ей?

— Никогда, повелитель, даже в гареме у Дария. — Думаю, это действительно так, если не брать в расчет ее руки. — Конечно, я никогда не видел царицы. Мне не разрешили бы. — Я сказал это, чтобы уверить Александра: Дарий ни разу не приводил меня к ней.

— Я и сам видел ее лишь однажды; и потом, когда она умерла. Да, она была прекрасна, как цветок лилии на крышке саркофага. Тогда ее дочери были всего лишь детьми. Теперь они уже старше, но… в их жилах ведь тоже течет кровь Дария, а я бы не хотел воспитать сына из рода пастухов… И потом, у этой девушки есть характер.

— Вне сомнения, Александр. Он так и светится в ее глазах. — Это уж точно. Каков же ее характер — другой вопрос.

Александр был слишком взбудоражен, чтобы спокойно уснуть, и потому шагал взад-вперед, обдумывая вслух предстоящие свадебные приготовления, рассказывая, как он послал весть Оксиарту, ее отцу, и тому подобное. Странно, но в его речах я нашел успокоение. Царь не заставил бы меня выслушивать все это, если б намеревался отослать меня прочь. Я увидел сразу, что такая мысль даже не посетила его.

Конечно же, Александр понимал, отчего его с такой силой влекло к этой девушке, но вовсе не из-за беспечности он не догадывался о моей боли. Привязанности всегда горели в нем ярче страсти. Он был привязан к Филоту, чье вероломство ударило по нему столь же сильно, как ударила бы измена любимого. Он был привязан ко мне, но не был волен сбросить эти путы. Внезапно я задал себе вопрос: что чувствует сейчас Гефестион — неужели то же, что и я сам?

Наконец мне удалось уложить Александра в постель. Утро было уже не за Горами.

— Да хранят тебя оба наших бога. Ты единственный, кто понимает. — С этими словами Александр притянул к себе мою голову и поцеловал меня. Так долго сдерживаемые слезы выступили на моих глазах, но я вышел прежде, чем они ринулись вниз по щекам. Оксиарт явился в наш лагерь несколькими днями спустя, чтобы договориться об условиях заключения мира. Конечно же, Александр не отдал ему Скалу, где собирался поставить свой гарнизон, но вождь весьма удачно завершил переговоры, если учесть, что его внуку предстояло стать Великим царем персов. Узнав, что Александр намерен жениться на девушке, которую любой победитель просто забрал бы в качестве военного трофея, подозреваю, он не поверил собственному счастью.

Пред свадебным пиром, который уже начали готовить, прежний должен был показаться простым семейным ужином. Созвали всех родственников, и они тут же принялись украшать комнату новобрачных. Я же хотел знать лишь одно: что Александр намерен делать со своею невестой, едва уложив на брачное ложе? Согдианки не похожи на наших женщин. Что, если она рассчитывает обосноваться в его шатре, служить ему и прятаться за занавесями, когда будут входить мужчины? Что, если она не видит смысла в моем присутствии, кроме как для того, чтобы прислуживать ей? Если Александр позволит такому случиться, думал я, тогда мне придет время проститься с жизнью.

Затем в лагере появились красивый новый шатер и роскошная повозка с пологом и занавесями из расшитой кожи. Сердце мое ожило.

Александр призвал меня к себе и обнял за плечи:

— Ты не окажешь мне услугу?

— Как ты можешь спрашивать?

— Сходи в шатер Роксаны и посмотри, все ли готово. Я, признаться, не большой знаток подобных тонкостей и уже советовался с людьми, но никто из них не жил при царском дворе, сам понимаешь…

Я ответил на его улыбку, и он сам ввел меня внутрь. Я мог бы сразу заявить, что эта согдианская девушка даже не догадывается о существовании подобного великолепия и не знает назначения большей половины туалетных принадлежностей. Но я честно обошел все вокруг, посоветовал найти настоянную на цветках апельсина воду (если ее, конечно, можно раздобыть в здешних местах) и добавил, что, по моему разумению, более не требуется ничего. Кровать была просто громадной, в гнетущем провинциальном стиле. Ко мне вновь вернулись аромат кедра и солоноватый воздух Задракарты.

По мере приближения назначенного дня выяснилось: согдианцы оставались единственными, кто ожидал предстоящие торжества с радостью. Македонцы высокого ранга восприняли решение Александра с кислой миною. Если бы он обменял девушку на жизнь ее брата и приволок в свой шатер, вся история так и осталась бы пустяком, о котором можно было бы вспоминать с улыбкой. Отчаянный крик девицы послужил бы поводом для пары непристойных шуточек — и только. Брак? Это уже шло вразрез с их положением победителей. Если бы сначала Александр женился на македонянке и назвал ее своею царицей, а уж потом взял эту девушку в свой гарем в качестве младшей жены (поговаривали, у его отца таких было немало), они не стали бы жаловаться. Как оказалось, у многих дома оставались дочери, которых, по их мне- нию, и следовало предпочесть. Единственное, что удержало их от крика, — то, что Александр даже не ду-мал возвести невесту в ранг царицы. Я и сам был рад, что он не зашел столь далеко.

Что касается простых воинов, то все они любят, что бы у их предводителя были свои маленькие страннос-ти; им нравится складывать о нем легенды. Они уже привыкли к персидскому мальчику-танцору; если бы постель Александра вообще пустовала, их бы обеспоко-ило его здоровье. Но женитьба — совсем другое дело. Они воевали, чтобы подчинить Согдиану, ибо Алек-сандр сказал, что это необходимо; теперь же пронесся слух, что он задумывает поход на Индию. Воины начали бояться, что царь вообще не собирается возвращаться домой. Он распростер свои крылья, весь мир теперь был его домом; но простые воины с тоской вспоминали о своих деревнях, о холмах, где они пасли коз в далеком детстве, да о македонских детишках от своих македонских жен.

Что бы ни думал про себя каждый из нас, день настал — точно в назначенный срок, подобно смерти. Пока я одевал Александра для пира, он улыбался своим мыслям, словно бы до сих пор с трудом мог поверить, что все это — не какой-нибудь сон. Толпою вошли друзья, дабы, по традиции, пожелать ему радости. Их обнадежило то, что Александр не стал надевать митру — ведь он брал жену, а не царицу, — и шутки лились рекою. Никто не замечал меня; разве только однажды Гефестион глянул в мою сторону, думая, что я не вижу. Что промелькнуло во взгляде: любопытство, триумф или жалость? Не было времени гадать.

Пир начался; пляска света, тепла, золота и разноцветных тканей, смешанная с испарениями жареного мяса. На столах в стороне, по варварскому обычаю, свалено в кучи богатое приданое; жених с невестой восседают на тронах. Стояла прекрасная тихая ночь; языки пламени поднимались прямо к небесам. Оглушительно ревела музыка, и каждому приходилось кричать, чтобы быть услышанным. Невеста водила по сторонам блестящими глазами, словно ее никогда не учили опускать их, пока Александр не сказал ей что-то через толмача, и только тогда она обратила взор на него.

Внесли ритуальный каравай, который Александру надлежало рассечь мечом. Он отломил кусок со стороны невесты и дал ей попробовать, затем пожевал и свой ломоть. Отныне они стали мужем и женою. Все мы поднялись, чтобы приветствовать их, но я не мог издать ни звука; глотка вдруг пересохла, и я даже дышал не без труда. Факельный чад душил меня и разъедал глаза, но я все-таки сидел чинно из боязни, что мой уход будет замечен. Еще немного, и они принялись бы, распевая гимны, укладывать невесту в постель.

Я толкался в общей толпе, когда чья-то рука взяла меня под локоть. Даже не успев обернуться, я уже знал: это Исмений.

— Она прекрасна, — сказал я. — Завидуешь ли ты жениху?

— Нет, — шепнул он мне на ухо. — Но завидовал прежде.

Я прижался к нему чуть плотнее. Казалось, все происходит само по себе — так люди моргают, когда пыль попадает им под веко. Сам того не зная, Исмений избавил мои плечи от страшного груза. Мы подобрали свои плащи в куче одежды у входа и вышли под холодные звезды Согдианы.

Снаружи было почти так же светло, как и внутри; всюду пылали огромные костры, и целые толпы согди-анцев вращали насаженные на вертела туши; люди пели, орали что-то, хвастались, стравливали собак, танцевали в больших хороводах. Как бы там ни было, они не отходили от пищи и питья, и очень скоро мы избавились от лишних глаз.

Со времен осады Скалы снег не выпадал, земля уже просохла. Мы нашли укромное местечко среди валунов, и Исмений расстелил там свой плащ. Трава уже была примята; наверное, здесь успела побывать вся деревня. Впрочем, я не сказал об этом Исмению, который решил, верно, что этот райский уголок создан для нас двоих.

Его даже удивило, сколь быстро мне удалось разгадать его желания. Не понимаю отчего, в них не было ничего особенного. В любой из вечеров в Сузах я счел бы за везение попасть к такому легкому клиенту. Он старался доставить мне удовольствие, я же делал вид, что мне приятно все, что бы он ни делал. Оромедон предупредил бы меня, чего следует ждать; я уже почти забыл те далекие дни. «Причина — в твоем гневе и в сопротивлении духа». Когда от боли я затаил дыхание, Исмений решил, что это от охватившего меня экстаза, и был счастлив. Он всегда был хорошим другом, в то время как прочие юноши надоедали мне приставаниями. Я же с детства знал, как следует отблагодарить того, кто не обращался со мною скверно.

Не знаю, сколько времени мы провели там; во всяком случае, мне показалось, что ночь наполовину прошла. Исмений жаждал встречи со мною уже целый год и не мог насытиться. Наконец, полежав немного под моим плащом, мы решили, что ночь слишком холодна для того, чтобы остаться.

В небе блистал узкий серп луны. Исмений смотрел, как она плывет рядом с вершиною Скалы; я опустил голову на его плечо. Убедившись, что он получил все, чего только мог желать, я вспомнил и о себе. Я сказал:

— Нам снился сон, дорогой друг мой. Уже скоро мы проснемся, так пусть же сон наш будет забыт этим утром. — Так лучше, чем «никогда не напоминай мне о том, что было, иначе я воткну в тебя свой нож».

Он обхватил меня за талию. Красивый юноша; мне далеко не всегда бывало дано выбирать. Действительно, Исмений вовсе не был глуп и рассудительно шепнул в ответ:

— Обещаю. Ни слова, даже если мы будем наедине. Мне повезло, что я могу вспоминать об этом. Конечно же, ему захочется вернуть тебя. Всякий бы захотел.

А наверху, у входа в одну из пещер, тоже пылал большой костер. Даже в ночь своей свадьбы Александр не был одурманен настолько, чтобы не выставить стражей на Скале; но он послал им достаточно еды и вина, чтобы и эти воины тоже смогли попировать вволю.

В зале слышалось нестройное пение тех гостей, которые непременно засиживаются до утра, чтобы взглянуть на брачную простыню. И тогда я впервые задумался над тем, как же справится Александр с этой задачей. Он, должно быть, давно уже не имел случая попрактиковаться, если вообще обладал подобным опытом, а девственница шестнадцати лет вряд ли будет большим подспорьем. На какое-то мгновение демоны вернулись, желая ему неудачи, — с тем, чтобы потом царь явился бы ко мне за утешением. Но едва мне пришло в голову, какой вред нанесет ему — непобедимому — такое поражение, как я призвал обратно свое гнусное желание и расправился с ним. Когда Ис-мений ушел спать, напоследок улыбнувшись глазами, я все еще стоял, затерявшись в толпе, пока не настал рассвет и не заиграла музыка. Вошла какая-то знатная старуха и потрясла простынею у нас на виду. В центре полотнища горел красный знак победы. Александр остался непобедим.

На следующий день было столько церемоний, что мы виделись лишь мельком, не считая того случая, когда царь зашел в шатер сменить одежды. На лице Александра сияла самодовольная улыбка (от счастья или от достигнутого, кто бы мог сказать?), а сам он выглядел живо и свежо. Исмений стоял на часах с голубыми линиями под глазами и еле заметной тайной улыбкой на устах, которые он позаботился не обращать в мою сторону.

Невесту навестила добрая сотня женщин; журчание их голосов можно было расслышать еще у ворот. Я не был глух, путешествуя с гаремом Дария, а потому наперед знал все вопросы и гадал, как именно отвечала Роксана.

Сам я даже не подходил близко к дверям, но в должное время послал слугу с тем, чтобы оставить для Александра утреннюю смену одежды с каким-нибудь евнухом, а потом забрать вечернее одеяние. Следует начать сразу же, если надеешься продолжать.

Признаюсь, когда вечером Александр пришел принять ванну, я тер ему спину так, словно бы смывал с него прикосновения Роксаны. Да, до таких смешных глупостей способна довести ревность. После долгого молчания царь сказал вдруг:

— Ее обязательно нужно обучить греческому.

— Да, Александр.

Как он управился, не имея возможности говорить? Я излечивал его старую печаль — будь то к добру или же к худу — своими уговорами, сплетнями, признаниями… Я пересказывал ему чужие тайны и старые сказки. Ему нравилось ощутить на себе их чары, прежде чем начать все сызнова. Иногда царь просто засыпал под звук моего голоса; мне все было едино, пока я мог быть рядом с ним. А теперь на моем месте оказалась девушка, которая не могла сказать ни слова, а просто лежала рядом, терпеливо ожидая продолжения.

— Твой наставник, Филострат, как ты думаешь, он справится?

— Лучше и придумать нельзя, — отвечал я, довольный, что могу чем-то помочь писцу в ответ на его доброту ко мне. — И к тому же теперь он немного знает персидский, после всех наших уроков.

— Мой персидский она просто не понимает, — усмехнулся Александр. Чему удивляться? Говор Согдианы для перса — то же, что македонский для грека. — Смутившись, царь быстро прибавил: — Да, кажется, это тот человек, который мне нужен.

— Не Каллисфен? — переспросил я со смехом, словно бы напоминая Александру старую шутку; но он промолвил, так и не улыбнувшись в ответ:

— Не ранее, чем железо поплывет по воде. Он чересчур высоко себя ценит.

Мне следовало подумать. Всякий мог бы догадаться, что именно Каллисфен скажет о варварской свадьбе и о полусогдианских наследниках, которые впоследствии будут править греками.

— Должно быть, сейчас он уже пишет Аристотелю. Ну да ладно, я тоже написал ему. Старик должен попытаться понять, во имя чего я все это делаю.

— Да, Александр. — На шее я заметил багровый кровоподтек. Наверное, это Роксана укусила его. Интересно, как это случилось? Синяки и укусы вовсе не в его стиле.

Как бы там ни было, прошло не менее недели, прежде чем мы услыхали о каком-то племени, отказавшемся подчиниться Александру, и он выехал усмирить их. Мятежники жили где-то неподалеку, а потому царь заявил, что везти туда весь двор не стоит, как не следует утомлять нелегким переездом по зимним дорогам и госпожу Роксану; он скоро вернется.

Узнав о том, я присел подумать.

Если я просто соберу вещи, то Александр решит, что я вознамерился ехать, и весьма похоже, что без лишних разговоров царь возьмет меня с собою. Я буду рядом с ним, она же — нет. Что может быть лучше? С другой стороны, вот повод сразу узреть, по кому Александр больше будет скучать. Не слишком ли велика ставка? Будь что будет, я брошу кости.

А потому я остался, как часто бывало, а Александр двинул войско прочь. Когда последние ряды его воинства растворились за поворотом дороги, я пожалел о своем решении. Но бросок уже был сделан.

Если б я поехал, Александр все равно не смог бы уделять мне много времени. Мятежники жили в сложенной из камня крепости, опоясанной глубоким рвом, из-за чего почитали себя неуязвимыми. При ужасной погоде Александр провел почти три четверти месяца, засыпая тот ров, пока не смог наконец навести через него мост. Внутри же никто и не подозревал, что люди вообще способны на что-то подобное, а потому там сильно удивились, когда наши стрелы начали потихоньку поражать врага, в то время как их собственные, нацеленные на работающие отряды, застревали в защитных кожаных щитах. Они выслали своего посла с наказом просить о посредничестве Оксиарта.

Александр послал за ним; думаю, царский тесть приходился каким-то родственником осажденному вождю. Оксиарт прибыл и, подтвердив замужество дочери, воздал хвалу непобедимости и милосердию Александра. Вождь сразу же сдался, пригласил царя в свою твердыню, обеспечил его армию заготовленным на случай осады продовольствием и получил подтверждение своей власти над крепостью. Таким образом, война успешно закончилась.

А пока, занимаясь греческим с Филостратом, я не мог удержаться от расспросов, как именно проходят уроки в гареме. Наставник пожаловался, что ему приходится учить Роксану в присутствии двух старух, трех ее сестер и вооруженного до зубов евнуха.

— Ты сам не знаешь, от чего уберегся, — возразил ему я. — Оксиарт намеревался оскопить тебя прежде, чем допустить в гарем.

И громко рассмеялся, видя, как вытянулось лицо Филострата, несмотря на его мужественные попытки сохранить спокойствие.

— Не волнуйся, Александр был весьма тверд в этом отношении. И как же проходят занятия?

Он отвечал, что Роксана жаждет скорее научиться и порой совсем теряет терпение. Сказав это, он покраснел от неловкости и поспешил раскрыть нашу книгу.

Вскоре после этого повидать меня явился глава евнухов из гарема Оксиарта. Меня сразу насторожила снисходительность, проскользнувшая в его голосе; он говорил до смешного напыщенно, несмотря на простоватые манеры, — но данное ему поручение изумило меня и того более. Это было приглашение встретиться с госпожою Роксаной.

Стало быть, она все знала. Не важно, как до нее дошло это — через чьи-то злорадные сплетни или специально посланных тайных осведомителей, — но она знала.

Конечно же, я не собирался и близко подходить к ней, и теперь дажерешительнее, чем прежде. Евнуху я вежливо ответствовал, что пребываю в полном отчаянии оттого, что не смогу усладить свой взор ее драгоценною красою, но все-таки не решусь посетить гарем без царского на то дозволения. Евнух мрачно кивнул. Где это видано, чтобы к гарему хотя бы близко подпустили человека с моей внешностью, пускай даже скопца? Дарий никогда не посылал туда меня одного. Я с самого начала видел, что поручение словно бы гложет изнутри и самого евнуха. Но быть может, попросил я, он расскажет, зачем госпоже захотелось повидаться со мною?

— Насколько я понимаю, — проговорил он, оглядывая меня с ног до головы, — она пожелала спросить, отчего, раз уж ты танцор, ты не плясал на свадьбе, дабы принести счастье ей и своему господину?

— Плясал на ее свадьбе? — Должно быть, я уставился на него, как полный кретин.

— Таков обычай нашей страны, — подтвердил он, — чтобы евнух танцевал на свадьбе, переодевшись в женское платье.

— Можешь передать госпоже, что я не отказывался танцевать; царь не говорил со мной о танцах, ибо это не в обычае его страны. — Надо полагать, кто-то все же исполнил этот танец после того, как я вышел. Значит, Александр преступил ее волю в канун собственной свадьбы, лишь бы не причинять мне боли? Неужели она знала обо всем уже тогда?

Александр вернулся к нам вскоре после этого случая.

В полдень прибыли посланцы, сам же он въехал в лагерь на закате. Без всякого сомнения, ему пришлось извиниться перед Оксиартом, объяснив нежелание немедленно посетить гарем своим поздним возвращением; трапезничал царь в лагере, с несколькими друзьями и военачальниками, бывшими с ним в пути.

Они не стали засиживаться за вином, сразу заговорив о том, сколько могла продлиться осада крепости, если бы мятежники решили держаться до последнего; потом Александр заявил, что собирается лечь спать. Никто не переспросил, где именно.

Он вошел в шатер, где я уже приготовил все именно так, как ему нравилось. Александр встретил меня поцелуем, и это было нечто большее, чем просто приветствие после разлуки, но я не поддался радости. Что, если он отправится в шатер Роксаны, думал я, едва только покончит с ванной? Нет, я не впустил напрасные надежды в свое сердце.

Я вымыл его и вытер досуха. Не нужны ли ему свежие одежды? Нет. Я откинул для него покрывала.

Бродя вокруг кровати, складывая вещи, разжигая ночной светильник, я постоянно чувствовал на себе взгляд. В конце концов я дал своему сердцу радостно запеть — и, как это уже было однажды, Александру следовало лишь пожелать.

Я поставил ночную лампу у кровати:

— Может быть, еще что-то, господин? Он ответил:

— Ты и сам все знаешь.

Когда я упал в его объятия, Александр едва слышно вздохнул, словно бы только что вернулся с битвы, после долгой скачки, запыленный и уставший, и нашел свою ванну готовой. Сотня нежнейших любовных стихов, спетых под сладостный перебор арфы, не дала бы мне и половины той радости, которую я испытал, услыхав этот вздох.

На следующий день Александр засел за великую гору дел, накопившуюся со времени его отъезда: вести, привезенные посланниками городов Западной Азии; просьбы людей, проехавших немало миль, чтобы пожаловаться царю на несправедливость сатрапов; письма из Греции, из Македонии, из основанных им городов. Эти дела занимали Александра весь день и часть ночи. Не знаю, получил ли он вежливое приглашение побывать в гареме. Ночью он просто рухнул на кровать и мгновенно уснул.

День спустя я услышал, как кто-то выкрикивает мое имя рядом с шатром. Прямо там, у полога, маленький мальчик, которого я прежде никогда не видел, вложил мне в руки инкрустированное серебряное блюдо. Подняв крышку, он показал мне, что оно наполнено сладостями; сверху лежала полоска пергамента с надписью красивыми греческими буквами: «ДАР АЛЕКСАНДРА».

Я с удивлением взирал на блюдо. Когда же я поднял голову, чтобы расспросить мальчишку, того и след простыл.

Блюдо я внес внутрь. Прежде я не видел такого, хоть, кажется, и знал все его вещи. Оно было дорогим, но грубоватым в отделке; в Сузах его, наверное, выбросили бы за дверь. Я решил отчего-то, что оно согдиан-ской работы.

Записка показалась мне странной. Со мною Александр никогда не соблюдал церемоний. Подобный подарок он передал бы, пожалуй, со знакомым мне слугою и сопроводил устным посланием, дескать, он надеется, что я буду рад такому дару. Да и сами буквы чересчур тщательно прописаны; они вовсе не походили на небрежный почерк царя. Тогда меня осенило. Мне показалось, что я все понял.

Выйдя, я бросил кусочек самому жалкому из бродячих псов, разгуливавших по лагерю. Он пошел за мною в надежде получить еще, и в своем шатре я скормил ему половину блюда. Мне не пришлось привязывать беднягу; несчастное шелудивое создание сидело на моем ковре с верою в то, что наконец-то ему удалось найти человека, который отныне станет о нем заботиться. Когда его затрясли судороги и он умер на моем ковре с желтой пеною на сжатых челюстях, я чувствовал себя нерадивым хозяином, только что убившим доверчивого гостя.

Я смотрел на тельце собаки и вспоминал о мыслях, преследовавших меня в Задракарте. Кто я такой, чтобы негодовать? Но я, по крайней мере, так и не совершил задуманного.

Александру следует знать, решил я, и не просто оттого, что мне хотелось бы еще немного пожить. Кто знает, что будет дальше? К тому времени я уже сомневался, что подобная новость потрясет его.

Я пришел к шатру Александра, когда он закончил дневные дела, показал ему блюдо и поведал свою историю. Он слушал, не перебивая, только глаза его расширились.

— Это было под крышкой, Александр, — сказал я и протянул записку.

Взяв ее двумя пальцами, словно бы и она была отравлена, царь спросил:

— Кто написал это? Сдается мне, тут потрудилась рука писца.

— Это Филострат, господин.

Александр молча уставился на меня. Я же спешно прибавил:

— Я показал ему записку, и он сразу признал ее. Филострат только не мог понять, как она очутилась в моих руках. По его словам, он написал таких добрый десяток — с тем, чтобы госпожа Роксана могла положить их в сундуки с твоими свадебными дарами… Должно быть, — продолжал я, опустив глаза, — кто-то выкрал ее… Я ничего не сказал ему, господин; по-моему, лучше не стоит.

Александр кивнул, хмурясь:

— Да, не надо ему знать об этом. Я не стану допрашивать Филострата. — Накрыв блюдо крышкою, Александр спрятал его в сундук. — Ешь только то, что едят остальные, пока я не скажу. Ничего не пей из того, что стоит без присмотра в твоем шатре. Никому ни слова. За остальным я пригляжу сам.

Было замечено, что в тот вечер царь явился с визитом в гарем. Он пробыл там какое-то время, которое все сочли приличествовавшим новобрачному. Перед тем, как лечь спать, он сказал мне:

— Теперь ты можешь быть спокоен. Забудь обо всем.

Я уж было подумал, что так и не узнаю правды, но он добавил, немного поразмыслив:

— Мы связаны узами любви, ты имеешь право знать обо всем. Давай-ка присядь здесь.

Я уселся рядом с ним на краешке кровати. Александр устал, и эта ночь явно предназначалась для сна.

— Я отнес сласти и сразу увидел, что она их признала. Предложил одну, поначалу с улыбкой. А когда она отказалась, я рассердился и сделал вид, что намерен заставить ее проглотить. Тогда она не стала выпрашивать милости, а бросила сласти на землю и растоптала их. У нее есть характер, по крайней мере, — заметил Александр не без одобрения. — Но пришло время открыть ей, чего не следует делать. И здесь я столкнулся с трудностями. Я не мог привести толмача, чтобы тот потом раструбил обо всем. В подобном деле я мог бы довериться одному тебе, но это было бы уже слишком. Как-никак, она жена мне.

Я согласился, что этого делать не стоило. Повисло долгое молчание, и наконец я решился прошептать:

— И что же, господин мой, как ты справился?

— Побил ее. Это было необходимо. Ничего другого не оставалось.

Лишившись дара речи, я оглядел внутренность шатра. Чем же он бил ее? У Александра никогда не было хлыста, и ни Буцефал, ни Перитас не знали его прикосновения. Но вот она, плеть — лежит на столе, и притом выглядит так, будто ее немилосердно трепали вот уже десяток лет кряду. Подозреваю, царь одолжил ее у какого-нибудь охотника. А Роксану, надо полагать, сильно впечатлило ее состояние.

Сказать было нечего, и я хранил молчание.

— Она ждала от меня большего. Этого я не учел.

Так вот почему Александр так долго был в отъезде! Вовремя спохватившись, я не позволил своему лицу разъехаться в идиотской ухмылке.

— Господин, в Согдиане женщины питают великое уважение к сильным мужчинам.

Александр покосился на меня, прикидывая, следует ли ему разделить со мной эту шутку, и решил, что это было бы недостойно. Я медленно поднялся на ноги и разгладил покрывало.

— Спи спокойно, Аль Скандир. Ты много трудился сегодня и заслужил отдых.

Позже я хорошенько поразмыслил над происшедшим. Александр был теплым любовником, но не горячим; мягким — в том, как он давал и брал; шаг его был неспешен, ему всегда нравились паузы нежности. Уверен, что Александр никогда не задавался вопросом, оттого ли мы так хорошо подошли друг другу, что я был тем, кем я был. Могу вообразить себе осторожность, с коей царь приблизился к юной деве. Значит, теперь он уже знает, что Роксана попросту сочла его слабаком.

Вскоре после этого мы свернули наш лагерь. Невеста попрощалась с родичами и расположилась в своей замечательной повозке. Мы направились на запад, в Бактрию, чтобы навести в провинции порядок. Некоторые из тамошних сатрапов и управителей не оправдали оказанного доверия; все это необходимо было исправить, прежде чем двинуться в поход на Индию.

19

Александр посетил свои новые города, выслушал жалобщиков, то здесь, то там лишая высоких постов управителей, вымогавших взятки, несправедливо обиравших богатых горожан или же слабых. И повсюду, куда бы он ни двинулся, за царем следовал двор, — кроме тех редких походов, когда требовалось призвать к ответу банды разбойников, промышлявшие на торговых путях. Ныне, рядом с обычной цепью двора, за ним тянулся и длинный ряд повозок Роксаны — с ее девицами, служанками и евнухами.

Поначалу Александр навещал жену весьма часто, обыкновенно вечерами. Вскоре, однако, стало понятно, что он отнюдь не стремится проводить там все свои ночи. Ему нравилось, чтобы все принадлежавшие ему вещи были где-то рядом, под рукою, а среди них и я; Александру также нравилось ложиться поздно, если ему того хотелось, а наутро спать никем не тревожимым. Вечерами он обменивался с женою лю-безностями на том греческом, какой она была способна понять, исполнял супружеский долг и возвращался к себе в шатер.

Роксана не носила ребенка: подобные вещи недолго держатся в тайне. По уверениям тех из македонцев, кто знал Александра с детских лет, у него все еще не было потомства; но с другой стороны, быстро добавляли они, он никогда не интересовался женщинами, так что это, в общем, ничего не значит.

Можно и не сомневаться в том, что родичи Роксаны с нетерпением ожидали новостей, но, кроме как в них, я более нигде не встречал того радостного предвкушения. Македонцы так и не смогли возлюбить согдианцев, найдя их отважными, но излишне жестокими воинами, к тому же не питавшими отвращения к вероломству. Воистину, отныне царь приходился сородичем половине знатных согдианцев, так что теперь провинция познала наконец мир. Но простые воины, не желавшие, чтобы их собственными сынами правил согдианский наследник Александра, в душе надеялись, что Роксана так и останется бесплодна.

Они все еще шли за царем. Александр тащил их за собою, подобно тому, как комета влечет свой хвост, он притягивал их светом и огнем. К тому же он был гла-вою их семьи. Любой из воинов мог прийти к нему, словно дома — к старейшине рода, за советом и по-мощью. Их дела и неурядицы составляли добрую половину повседневных забот царя. И каждый из шедших за ним — македонцы, греческие наемники, дикие фракийцы с раскрашенными лицами — знал какую-нибудь историю, подобную той, о замерзшем воине, которого Александр усадил в собственное кресло, поближе к теплу. И он был непобедим. Это прежде всего.

Моя печаль понемногу исцелилась. Правда, когда Александр бывал с Роксаной, для меня у него не оставалось ничего, кроме любви, но я вполне мог жить, питаясь ею, да к тому же догадывался, что поститься мне недолго. Я знал, что жена утомила Александра, хотя мы избегали этой темы в беседах. Александр выполнял работу двух мужчин — царя и полководца; довольно часто ему приходилось становиться и простым воином, идущим в бой. Я же довольствовался тем, что оставалось после тяжкого дня; он мог прийти ко мне за небольшим, дремотным удовольствием, отданным и принятым с любовью, затем следовал отдых, и я тихонько уходил, дабы не тревожить царский сон. Не думаю, чтобы в шатре гарема все было столь же просто. Возможно, удары плетью всколыхнули в Роксане напрасные надежды.

Мало-помалу визиты Александра в гарем становились все менее протяженными или же он выходил оттуда, всего лишь осведомившись о здоровье Роксаны.

Филострат получил ларец с новыми книгами, только что прибывшими из Эфеса. Он был слишком беден, чтобы заказать их в хорошей копировальне и оплатить перевозку, и я попросил Александра сделать ему этот первый дар. Филострат распаковывал их, словно сгорающий от нетерпения ребенок. «Вот теперь, — сказал он, — мы сможем почитать греческие стихи».

Они показались мне странными после персидских, но, более скудные по языку и прямые по форме, в свое время и греческие строки раскрыли предо мною свои богатства. Слезы хлынули ручьем, когда я впервые прочел о видении Ипполита, предлагавшего горные цветы чистой богине, которую только он один мог видеть. Филострат осторожно похлопал меня по руке, предположив, что я плачу о прошлой своей жизни, — I как знать, быть может, и о настоящей.

Далеко не все мои мысли были посвящены Еврипиду. В шатре по соседству (рабы македонцев всегда раз-бивали лагерь в соответствии с планом) Каллисфен обучал телохранителей Александра. Я слышал, проходя мимо, обрывки его речей и мог уловить отдельные фразы даже с того места, где сидел, если только Каллисфен забывал понизить голос.

Исмений, хоть и сдержал данное мне слово, заговаривал со мною всякий раз, когда представлялся случай. Однажды я спросил, что он думает о философе, и Исмений рассмеялся в ответ:

— Я не посещаю его занятий уже три месяца. Для меня они чересчур утомительны.

— Правда? Я полагал, ты либо там, либо на посту. Неужели Каллисфен не жалуется? Тебя ведь могут и наказать, не так ли?

— О да. Наверное, он только обрадовался; воображает, что я слишком глуп для философии. Мы ничем иным теперь и не занимаемся, а я больше слышать не могу его рассуждений. Поначалу, бывало, он расска-зывал и полезные вещи…

Слишком глуп или слишком предан? Да, быть может, отсутствие Исмения неспроста оставалось «незамеченным». Исмений казался простаком по сравнению со мною, проведшим отрочество в Сузах. Услыхав, что к нему питают неприязнь, он ушел; на его месте я обязательно остался бы послушать еще.

По-гречески я уже говорил настолько бегло, что Александр даже просил меня не терять персидский акцент, звуки которого постепенно начали ему нравиться. Однако, если мимо проходил Каллисфен, я всегда жержал рот на замке: философу нравилось ду-мать, что юному варвару не под силу совладать с язы-ком избранной Зевсом расы. Не думаю, чтобы ему хоть раз пришло в голову, будто Александр вообще ко-гда-либо говорил со мной.

Я действительно едва ли стоил его внимания. К персидскому мальчику все давно привыкли; так, ничего особенного — по сравнению с женой из Со-гдианы.

После свадьбы Каллисфен гордо выставлял напо-каз свою непримиримость — он сказался больным и не был на пиру, хотя разгуливал по лагерю уже на следующий день. Александр, все еще желавший покончить с былыми раздорами, потом даже звал его на трапезу, но получил прежний ответ: философу неможется. Каллисфена вообще-то не часто приглашали, ибо в компании он бывал строг и быстро портил общее веселье. Теперь я понимаю, что он вел себя по всем правилам новой афинской философии (старик Сократ, говорят, был отличным собутыльником); знай я тогда чуть больше о Греции, возможно, и догадался бы почему. Но даже и в неведении мне казалось, что за Каллисфеном следует присматривать, и я всегда заде рживался послушать, проходя мимо его шатра во нремя занятий. Определенные поучения он читал, из-менив голос.

На ступила весна. На придорожных колючих кустах распустились белые цветы, благоухавшие жасмином; у ручьев показались лилии. Холодные ветры все еще свистели в теснинах. Помню ночь, которую мы с Александром провели, тесно прижавшись друг к другу; царь отвергал лишние покрывала, считая, что они размягчают человека, но не противился моему теплу.

— Аль Скандир, — позвал я. — Кто такие Гармо-дий и Аристогитон?

— Любовники, — сонно отвечал он. — Знаменитые афинские любовники. Ты, верно, видал их статуи на террасе в Сузах. Ксеркс привез их из Афин.

— Те двое, с кинжалами? Мужчина и мальчик?

— Да. Эта история есть у Фукидида… А что такое?

— Зачем им кинжалы?

— Чтобы убить тирана Гиппия. Впрочем, им не повезло. Они прикончили его брата, отчего тиран совсем рассвирепел. — Александр приподнялся на локте, чтобы поведать мне историю. — Но они умерли с честью… Знаешь, афиняне очень почитали их статуи. Когда-нибудь я отошлю их обратно. Они очень старые. Такие окостеневшие позы… И прекрасный Гармодий — он недостоин завязывать тебе сандалии…

Еще несколько мгновений — и он уснет.

— Аль Скандир, я слышал, как Каллисфен рассказывал твоим телохранителям об убийстве тирана этими двумя как о благородном деянии.

— Правда? Фукидид пишет, это обычная ошибка афинян. Я уже слыхал старую песню, будто тираноубийцы освободили город.

Я промолчал о том, что Каллисфен поучал «чужим» голосом. Еще в Экбатане мне довелось столкнуться с заговором — тогда я сразу почуял неладное, и теперь ощущал нечто схожее. Однако, пусть я и говорил на греческом, я все еще не познал тех еле приметных тонкостей языка, той игры нот и тех пауз, за коими прячутся тайны.

— Ну, ты его все-таки не убивай, — рассмеявшись, Александр погладил меня по щеке, — Аристотель мне никогда бы этого не простил.

Под покрывало проскользнул холодный воздух, и мы еще крепче сомкнули объятия. В тот день Александр поработал за троих и вскоре уже крепко спал.

Полмесяца спустя, расчесывая ему волосы перед ужином, я объявил, что Каллисфен избрал из своих учеников Гермолая, и теперь тот постоянно сопровождает философа в прогулках после занятий. Александр отвечал, что ему жаль юношу, но любовь слепа.

— Любовь тут ни при чем. Его возлюбленный — Сострат, и порой он тоже ходит с ними, я сам видел.

— Вот как? А я-то гадаю, что могло случиться с их манерами? Должно быть, Каллисфен постарался… Он-то никогда не ведал разницы между учтивостью и угодливостью. Вот ведь гадкий тип! Но Каллисфен родом с греческого юга, если ты помнишь. Шесть поколений тамошние жители хвастают тем, что у них нет владыки, и в том — заслуга половины их героев. Ксеркс дошел до самой Аттики только благодаря недоверию греков к собственным вождям. Между прочим, мой отец легко мог бы разграбить Афины, да и я тоже. Но со времен Ксеркса и до наших дней, на протяжении трех поколений, этот город воистину был великолепен, он был сердцем, средоточием свободы… Я видел Афины всего однажды. Но дух и облик города помню до сих пор.

— Аль Скандир, ты что же, никогда не расчесываешь волосы во время похода? У тебя на голове сплошные узлы… Если Каллисфен ненавидит царей, зачем же он последовал за тобою?

— Мой отец возродил из руин родной город Арис-тотеля, и это было платой за мое обучение. Город сожгли во время фракийской войны, когда я был совсем еще мальчишкой; та же участь постигла и Олинф, откуда родом Каллисфен. Этот хлыщ воображает, будто его труды стоят того, чтобы я вновь основал там город, хоть и помалкивает до поры. Но Аристотель послал его затем, чтобы я оставался греком. Вот настоящая причина.

Волосы уже в порядке, но я продолжаю расчесывать их, чтобы Александр не умолк.

— Ох, до смерти запытал лучшего друга Аристотеля, с которым тот вместе учился. Эта весть настигла мудреца в Македонии. «Никогда не забывай, — сказал он мне тогда, — что греков следует почитать за людей, а варваров — за скот, созданный служить им».

Поймав мою ладонь, Александр приложил ее к своей щеке.

— Великий мыслитель, но эти его слова не задержались в моем сердце. Я пишу ему всякий раз, закладывая город, ибо Аристотель объяснил мне, что значит «долг» и «закон». Он не понимает, отчего я оставляю этим людям — горстке бактрийцев и фракийцев, отслужившим свое македонцам и нескольким безземельным грекам — гарнизон и законы, а не конституцию. Греческие города в Азии я еще мог бы сделать демократиями… Они способны ее понять. Но справедливость — прежде всего. Я все еще посылаю старику дары и никогда не забуду, чем обязан ему. Я даже мирюсь с выходками Каллисфена, хотя Аристотелю никогда не узнать, чего мне это стоит.

— Надеюсь, господин мой, он не обойдется еще дороже, — ответил я. — Тебе пора подстричь волосы.

Александр никогда не завивал их, и они ниспадали небрежными прядями, подобно львиной гриве. Но остригал он волосы часто, поддерживая их форму. Еще в первые дни моей жизни в лагере Александра я стянул одну прядку с покрывала цирюльника; она до сих пор со мною, и я храню ее в маленьком золотом ларчике. Она все еще не уступает золоту своим блеском.

Более я ничего не сказал. Александр все равно пропустил бы мои сомнения мимо ушей, даже если бы я продолжал надоедать ему этой темой. Во дни посещений гарема царь бывал менее терпелив, нежели обычно.

С приходом весны мы перенесли лагерь повыше, на склон у беспокойной, вертлявой речушки, чьи берега облюбовала роща древних кедров. Просеянное листвою, даже полуденное солнце не пекло сильно. Еще там росли анемоны, а камни в чистом темном потоке отливали полированной бронзой. Запах кедровой смолы превосходил самые тонкие арабские благовония, а покровы опавшей хвои мягкостью не уступали коврам гарема. То было место, созданное для счастья.

Пусть конные прогулки по лесу дарили неземное наслаждение, я все равно находил время для занятий греческим и для присмотра за Каллисфеном и его любимыми учениками.

Конечно, он никогда не собирал сразу всех царских телохранителей. Кто-то стоял на карауле, ночная стража спала… Они все были приписаны к дежурствам, хоть Александр и не отказывал, если его просили об изменении порядка. Гермолаю и Сост-рату было позволено стоять вместе. Именно на их дежурство и пал выбор Каллисфена…

Я часто думал о нем, уже живя в Египте и прочитав множество книг. Он мнил себя греческим философом; он знал (как теперь знаю и я), что старик Сократ ни за что не пал бы ниц, да и Платон тоже. С другой стороны, Александр и не стал бы просить их об этом, как не попросил бы и Аристотеля, если бы тот путешествовал с ним. Мой господин распознавал и ценил величие сердца, как позже это открылось в Индии. Он не видел его в Каллисфене, сначала льстившем царю, а потом оскорбившем его. Зачем оказывать философу излишние почести? Всегда есть те, кто измеряет доблесть своею мерой и ненавидит чужое величие — не из презрения к сильному, но из жалости к себе. Такие могут завидовать даже мертвым.

Это Александр видел. Он не понимал всей силы этого чувства, ибо никогда не завидовал сам; он не видел, какое пламя ненависти завистники способны побудить в других, раздувая жалкую искру. Да и сам Каллисфен не был способен осознать свою вину. Тщеславие порождает ненависть, и оно же оправдывает ее.

Ведал ли философ, что был вылеплен словно бы из иного теста, чем собственные его ученики? Он оглядывался на великую Грецию, давно уж мертвую. А для этих македонских юношей Греция была всего лишь словом; вызывающая новизна дерзости самого Каллисфена притягивала куда сильнее.

Оба — и Гермолай, и Сострат — уже не скрывали вызова, вдохновляя на дерзость прочих, что не ускользнуло от взора Александра. Привилегией царских телохранителей было то, что подчинялись они непосредственно ему самому; никто другой не мог наказывать их. Александр отчитал Сострата и назначил ему дополнительные дежурства, Гермолай отделался предупреждением.

Срок службы обоих подходил к концу; их освободили бы от дежурств сразу, как только из Македонии им на смену прибыла бы новая группа высокородных юношей. Сострат с Гермолаем уже не были неуклюжими мальчишками, требовавшими присмотра, ныне они превратились в мужчин, которых следовало наказывать за несоблюдение долга подчинения; это они понимали. Нелегкая пора. Как-то Александр, вручая один из множества подарков, посоветовал мне: «На твоем месте я спрятал бы его подальше от глаз этой деревенщины».

Так все и шло своим чередом, пока Александр не отправился в горы поохотиться.

Мне нравилась охота, хоть сам я никогда не бывал особенно удачлив, — я любил бешеную скачку, холодный горный воздух, наших гончих, с лаем летящих по следу на высоких лапах, сторожкое ожидание у зарослей — вот сейчас оттуда появится добыча… В тот раз мы заранее знали, кого увидим, — по тому, как наши псы ощерились в глухом лае, да по помету: вепрь, здоровенный хряк.

Одна сторона цепи холмов была голой, но вторая, изрытая складками оврагов, густо поросла лесом. В тенистой прогалине, забрызганной мелкими цветами, наши гончие лаяли на густой подлесок, чуя близость зверя. Александр отдал коня одному из охранявших его юношей, остальные также спешились. Сошел с коня и я сам, хотя ужасно боялся вепря. Этот зверь может сбить человека с ног и распороть ему живот, пока тот еще не рухнул оземь; к тому же, подняв зверя на пику, я вряд ли сумел бы удержать его. «Что с того, — пронеслась мысль, — если я и погибну, Александр навсегда запомнит меня молодым и прекрасным. И не трусом».

Люди стояли, опустив пики и твердо расставив чуть согнутые в коленях ноги, готовясь выдержать удар, если вепрю вздумается броситься прямо на них. Освободившись от повода, собаки исчезли в подлеске. Телохранители встали поближе к царю — по обычаю, принесенному ими из Македонии.

Что-то черное метнулось за деревьями, оглашая лес яростным хриплым визгом. Немного в стороне от нас Пердикка поднял на пику какое-то животное и получил свою долю поздравлений, но охота еще не завершилась: лай гончих и треск ломаемых сучьев приближался к нам. Царь нетерпеливо улыбался, напру-жинясь с восторгом, как мальчишка. Я тоже выдавил улыбку — не разжимая намертво стиснутых зубов.

Из подлеска появилась вооруженная двумя загнутыми клыками морда; огромный хряк стоял на краю рощицы, поводя головою из стороны в сторону. Он вылез из кустов в стороне от Александра и переводил маленькие глазки с одного пришельца на другого, выбирая себе врага. Александр шагнул вперед, опасаясь, что зверь изберет кого-нибудь другого. Но в тот момент, когда вепрь уже было рванулся навстречу, к нему подбежал Гермолай и встретил зверя ударом копья.

То была неслыханная, невообразимая дерзость. Александр уступил бы игру любому сотоварищу, который стоял бы на пути у зверя, когда тот прыгал вперед; но телохранители были рядом для того лишь, чтобы служить царю, как и во время битвы.

Вепрь был тяжело ранен, но яростно боролся. Не двинувшись с места, Александр сделал другим воинам знак помочь и, когда кровавая, сумбурная работа была завершена, поманил Гермолая к себе. Тот подошел с вызывающе поднятой головой, собираясь предстать перед очами, в которых он не раз встречал недовольство, но никогда — гнев. Глянув в лицо рассвирепевшему Александру, Гермолай побледнел. Зрелище не из тех, что скоро забываются.

— Возвращайся в лагерь и верни коня в стойло. Не выходи из шатра, пока за тобою не придут.

Остальные стражи переглянулись: «верни коня» означало, что Гермолай лишился права ездить верхом. Смертельный позор для царского телохранителя.

Мы двинулись к другой рощице — охота продолжалась. Думаю, в тот день мы загнали оленя и только тогда вернулись. Александр не стал делать вид, будто бы ничего не произошло.

Тем же вечером он заставил всех своих телохранителей выстроиться на площадке перед шатром; я впервые видел всех вместе и был поражен их числом. Александр объявил, что прекрасно знает, кто служит ему честно, и этим людям нечего страшиться. Некоторые, впрочем, стали ленивы и дерзки; их уже предупреждали, но тщетно. Царь поведал о проступке Гермолая, которого привели под стражей, и спросил, что он может ответить.

Мне рассказывали позже, что в Македонии юноша становится мужчиной, только убив вепря (или — во дни царя Филиппа — другого мужчину), выйдя против него один на один. Не могу сказать, думал ли про то Гермолай, но Александр явно не подозревал о такой подоплеке его проступка. В любом случае, Гермолай ответствовал:

— Я помнил, что я — мужчина.

Я тоже помнил кое-что. А именно Каллисфена, призывавшего учеников не забывать, что они — мужчины, пользуясь при этом «чужим» голосом. Не ведаю, догадался ли Александр, откуда взялись эти слова. Он просто сказал Гермолаю:

— Тогда ты наверняка сможешь принять наказание, как должно. Двадцать ударов бичом, завтра на рассвете. Все остальные придут посмотреть на это. Разойтись.

Я подумал тогда: если Сострат и вправду любовник ему, для него наказание будет еще страшнее. Не следовало поощрять друга в дерзости; в конце концов, Сострат был постарше. Как бы там ни было, видевший раны и боль в теле, которое любил, сам я не мог не сочувствовать.

Впервые за все правление Александра его телохранителя предавали бичеванию. Надо сказать, Гермолай снес свое наказание хорошо. Бич не вспорол ему плоть до кости, как случалось в Сузах; тем не менее раны он оставил, и, по-моему, Гермолай не представлял себе, что могло быть и хуже. Шрамы останутся на всю жизнь: позор, видимый всякий раз, когда Гермолаю придется раздеваться для упражнений. В отличие от грека, перс всю жизнь мог бы хранить в тайне свои шрамы…

Я видел, как Каллисфен положил ладонь на плечо Сосграту. Дружеский жест, но Сострат, не отрывавший глаз от возлюбленного, не видел лица философа за своим плечом. На нем было написано удовлетворение. Не от созерцания чужих страданий, нет — то было удовольствие, которое проскальзывает на лице того, кто видит, что события складываются именно так, как он того желает.

Что же, размышлял я, если Каллисфен воображает, что этот случай обратит воинов Александра против царя, то он попросту круглый дурак; они понимают значение слова «дисциплина». В тот момент я не подумал, что о скрытой радости Каллисфена стоило бы поведать Александру, а потом почти что забыл о ней, когда впоследствии все изменилось. Уроки, которые мне удавалось подслушать, не подстрекали к бунту, а «чужой» голос пропал, как не бывало. Возможно, Каллисфен сожалел, что своими поучениями навлек беду на одного из учеников. Гермолай же, чьи раны быстро зажили, вернулся к своим обязанностям и стал весьма ревностен в службе. Сострат — тоже.

Примерно в то время вокруг царя стала крутиться прорицательница-сирийка.

Она месяцами следовала за нашим лагерем: маленького роста и очень смуглая, ни молодая, ни старая, в прошитых золотою нитью лохмотьях с дешевыми, безвкусными бусинами. У нее был знакомый дух — и она шаталась по лагерю, пока дух не указывал ей на нужного человека. Тогда она подходила к избраннику и предлагала ему удачу за каравай хлеба или кусочек серебра. Поначалу над прорицательницей смеялись, но вскоре увидали, что те, кто давал ей что-то, получали взамен обещанное. Пророчествовать для всякого она не могла — ее господин должен был сначала указать нужного человека. Вскоре ее саму стали считать добрым знамением, и она уже никогда более не голодала. Но однажды какие-то пьяные остолопы вздумали высмеять ее; сначала она здорово перепугалась, но потом внезапно поймала взгляд главного забияки и — как будто впервые увидела его — сказала: «Ты умрешь в полдень, на третий день ущерба нынешней луны». Он пал в мелкой стычке в указанный день, и сирийку оставили в покое.

Раз или два она предлагала удачу самому Александру, ничего не требуя взамен. Он рассмеялся, подарил ей что-то и даже не остановился выслушать. Можно было вполне уверенно предсказывать победу; но однажды расслышав ее слова, а потом убедившись в их правдивости, царь всякий раз останавливался послушать прорицательницу, как бы ни спешил. На его золото сириянка купила новое цветастое одеяние, но так как она спала, не снимая платья, то уже очень скоро оно стало походить на старое.

По утрам я входил в царский шатер через скрытый пологом тайный ход, позволявший мне оказаться прямо в опочивальне Александра (это было устроено для Дария, чтобы незаметно приводить женщин). Однажды я нашел сирийку сидевшей у шатра, скрестив ноги. Телохранители не прогнали ее, сославшись на запрет Александра.

— Неужели, матушка, — спросил я, — ты просидела тут всю ночь? Кажется, ты вовсе не сомкнула глаз.

Она поднялась, в ушах качнулись монеты — две из тех, что Александр дал ей.

— Да, мой маленький. — (Я был выше ее на целую голову.) — Мой господин послал меня, но теперь он говорит, что время еще не пришло.

— Не огорчайся, матушка. Ты ведь знаешь: когда настанет счастливый день, царь выслушает тебя. Ступай и поспи.

Примерно месяц спустя после памятной охоты на вепря Пердикка устроил пирушку для Александра.

То была роскошная трапеза, на которую пришли все его друзья, а также их возлюбленные, коими на подобных празднествах бывали высокородные греческие гетеры. Конечно, они не были персиянками. Благородный перс скорее предпочел бы умереть, чем представить на публике самую незначительную из своих наложниц; даже те македонцы, чьи женщины были захвачены в покоренных городах, не предавали их подобному позору. Да и Александр не позволил бы.

Сквозь распахнутый полог шатра я видел Таис, любовницу Птолемея: в венке из розовых бутонов она сидела на ложе своего господина, рядом с Александром. Она была его давней подругой, почти с самого детства, ибо стала возлюбленной Птолемея прежде, чем македонцы пришли в Азию; тогда она была совсем юной, но и теперь еще блистала, красотой. Птолемей держал ее почти как жену, хоть и не совсем: Таис первая не допустила бы такого поругания своей коринфской славы. Александр всегда хорошо с нею ладил; именно Таис убедила царя поджечь персеполь-ский дворец.

Собираясь на пир, Александр оделся во все греческое — на нем был синий хитон с золотой каймою и венок из золотых листьев, в который я вплел для него несколько живых цветков. Я думал: «Он никогда не стыдился меня. Сегодня я разделил бы с ним пиршественное ложе, если бы Александр не знал, что это огорчит Гефестиона». Все легче становилось мне забыть о Роксане. Гефестиона же не забуду никогда.

Александр просил не ждать, но я не покинул шатра, не позаботившись об обычных мелочах. Я чувствовал странную вину при мысли о том, чтобы уйти и уснуть, хотя было уже довольно поздно, когда я вышел посмотреть, как идет пир.

Вокруг царского шатра на часах стояли стражи — обыкновенный отряд из шести человек: Гермолай, Со-страт, Антикл, Эпимен и еще двое; Антикл совсем недавно сменил очередность несения стражи. Я стоял у тайного входа, вдыхая аромат ночи и слушая тихое гудение лагеря, собачий лай (то не был Перитас, коего я оставил спящим в шатре) и смех пирующих. Свет из-под откинутого полога освещал стоявшие вокруг кедры под самыми причудливыми углами.

Женщины собрались уходить. Они взвизгивали и смеялись, спотыкаясь нетвердыми ногами о корни и опавшие с кедров ветви. Факельщики вели их сквозь лес, а в шатре кто-то уже ухватился за лиру, и послышалось нестройное пение.

Красота ночи, порхающий меж стволов свет и музыка удержали меня на месте, и я медлил, не знаю даже сколько. Внезапно рядом очутился Гермолай, чьих шагов по мягкой земле я не расслышал.

— Ты ждешь его, Багоас? Царь сказал, что вернется поздно.

Еще недавно он вставил бы издевательский смешок, теперь же говорил вежливо. Я еще раз подивился тому, как улучшились его манеры.

И только я открыл рот, чтобы сказать, что уже иду спать, как мы с Гермолаем увидели приближающиеся факелы. Должно быть, я долго просидел там, зачарованный музыкой и сказочным пейзажем. Факел освещал путь Александру, а Пердикка, Птолемей и Гефестион сопровождали царя к шатру. Все они довольно твердо держались на ногах и весело болтали по дороге.

Радуясь, что все-таки дождался господина, я собирался войти внутрь, когда увидел в мечущемся факельном свете сирийку. Она бесшумно бежала навстречу Александру, размахивая руками, подобно ночной птице; добежав, ухватилась за его хитон и потянулась вверх, чтобы поправить венок на его голове.

— Что случилось, мамаша? — спросил он с улыбкой. — На сегодня мне и так уже довольно удачи.

— О нет, мой царь! — Она снова зажала край хитона в кулаке величиной с большой орех. — Нет, огненное дитя! Мой господин видит тебя, он видит огромную удачу впереди. Вернись на свой пир и веселись до рассвета, там ждет тебя самая большая удача в твоей жизни. Здесь ты не найдешь ее, нет, тут ее вовсе не сыскать…

— Вот видишь? — переспросил Пердикка. — Вернись и принеси удачу нам!

Александр обвел друзей озорным, смеющимся взглядом:

— Боги дают хороший совет. Ну а кто окунется со мною, прежде чем мы продолжим веселье?

— Кто угодно, но не ты, — отвечал Гефестион. — Этот талый снег как вода Кидна, а ты ведь знаешь, что едва не погиб в тот раз. Так давай просто вернемся и споем еще.

И все они отправились пировать дальше, за исключением Птолемея и Леонната, которым следовало нести стражу наутро. Возвращаясь к шатру, я видел, что царские телохранители покинули пост и совещались, сгрудившись в кучу. «Вот уж верно, дисциплина налицо, — подумал я. — Ну, кто куда, а я — спать».

И все-таки не тронулся с места. После слов пророчицы ночная тишь казалась мне жутковатой. Мне не понравились ее слова о том, что удача не ждет Александра в его собственном шатре. Я вошел. Телохранители продолжали шептаться, отвернувшись от входа; любой мог зайти в шатер, как и я, незамеченным. Я подумал: «Да, где уж им стать добрыми воинами».

У изножья царской кровати, безмятежно вытянувшись, посапывал Перитас. Он был из тех собак, которым снятся сны, и часто дергал лапами, с тихим поскуливанием гоняясь за приснившейся добычей. Но в ту ночь он лежал тихо и даже не поднял головы при жуке моих шагов.

Я решил, что сам проведу остаток ночи здесь, оберегая моего господина от злосчастий, раз даже собственный пес его потерял бдительность. А потому завернулся в покрывало и уселся в дальнем от входа углу — на тот случай, если с царем сюда войдут и друзья. Хвоя делала землю мягкой, и я вскоре сомкнул глаза.

Проснулся я, когда день уж давно начался. Александр был рядом, и вообще спросонок шатер показался мне забитым людьми. Это были ночные стражи, но что они здесь делали? Их дежурство завершилось на рассвете… Царь говорил с ними с теплотою, сказав, что понимает причину их заботы и хочет предложить кое-что в награду за такую преданность. Улыбаясь, он каждому выдал по золотой монете, после чего отпустил всех.

Мне не показалось, чтобы Александр был сильно утомлен этой долгой ночью; верно, разговор с хорошими друзьями придает человеку силы. Да и сам Александр уже не пил столько вина, как на берегах Окса или в стенах Мараканды.

Последним вышел Сострат. По случайности он бросил взгляд в мою сторону и изумленно воззрился на меня. «Нечего теперь таращить глаза, — подумалось мне, — коли все вы держали их закрытыми ночью».

Сбрасывая одежду, Александр пробормотал, что мне не стоило дожидаться его, а нужно было преспокойно отправиться спать. В ответ я осведомился, явилась ли ему обещанная удача.

— Да. Но встретил я ее здесь, в своем шатре. Ты же видел, кто стоял вчера на часах — все наглецы, как на подбор. Их должны были сменить еще на рассвете, но когда я вернулся, все были на своих постах как ни в чем не бывало. Они придумали это в надежде на прощение. Я еще никогда не бывал груб с человеком, пришедшим с повинной головой. А ведь, явись я рано, им бы так и не удалось выказать мне преданность. Надо будет подарить что-нибудь сирийке. Но, о Геракл, как же я устал! Пусть никто не тревожит меня весь этот день…

Я умылся и сменил одежду, оседлал коня, прокатился легким галопом по лесу и потом, когда в лагере уже началась привычная суета, вернулся к царркому шатру, дабы убедиться воочию, что Александра не беспокоят просьбами или жалобами. Он спал как убитый; но самое странное, что его примеру следовал и Перитас. Я потрогал нос пса — тот оказался холодным.

Во внешнем покое шатра вдруг послышались голоса, которые я счел чересчур громкими. Два телохранителя — Птолемей и Леоннат — привели сюда еще двух мужчин, которые казались чем-то ужасно озабоченными. В одном из них, к немалому своему удивлению, я признал Эпимена из ночной стражи — он судорожно всхлипывал, закрывая руками лицо. Второй вполголоса уговаривал Птолемея:

— Прости его, господин! Бедняга и так уже достаточно страдал.

Выйдя к ним, я обратился прямо к Птолемею, попросив не шуметь: царь спит и просил не тревожить.

— Знаю, — резко ответил Птолемей. — Но мне придется разбудить его. Александру сильно повезло, что он остался в живых… Леоннат, я могу оставить с тобою этих двоих?

Что же могло случиться? Неслыханное дело — будить царя вопреки приказу, когда он только-только уснул. Но Птолемей не был глуп, и я вошел к Александру вслед за ним, рассудив, что имею на это право.

Александр перевернулся на спину и тихонько похрапывал; должно быть, сон его был необычайно крепок. Птолемей встал над ним и, склонившись, позвал его по имени. Веки Александра дрогнули, но он не шелохнулся. Птолемей потряс его за плечо.

Он пробуждался словно бы от смерти. Распахнутые глаза Александра поначалу казались слепыми.

С тяжким вздохом он вновь прозрел и, качая головой, спросил хриплым со сна голосом:

— Ну, что случилось?

— Ты проснулся, Александр? Слушай. Речь идет о твоей жизни.

— Да. Я проснулся. Продолжай.

— Прошлой ночью на часах стоял твой телохранитель по имени Эпимен. По его словам, все они вшестером намеревались убить тебя во сне и, если бы ты вернулся не так поздно, сделали бы это.

Брови Александра низко опустились, и, сев на кровати, он принялся тереть глаза кулаками. Я подошел с полотенцем, смоченным в холодной воде; взявего, он протер лицо. Помолчав еще немного, он спросил:

— Кто это плачет?

— Мальчишка. Говорит, ты был добр к нему этим утром, и он не вынес своего позора.

Александр улыбался им! Я вспомнил, что творилось в моей душе, когда он впервые улыбнулся мне…

— Он рассказал своему любовнику, — продолжал Птолемей, — ибо не знал, что ему теперь делать; они все поклялись друг другу… Любовник Эпимена служит в рядах Соратников; он все решил за друга и попросил своего старшего брата уладить дело.

— Понимаю. Узнай для меня, как зовут этого человека, я обязан ему жизнью. А что же остальные? Что они собираются делать теперь?

— Ждать. Ждать, пока вновь не подойдет их очередь охранять тебя. Мальчишка говорит, они целый месяц добивались того, чтобы вместе встать на часах. Вот почему они болтались вокруг шатра этим утром: не могли смириться с тем, что план провалился после всех этих стараний.

— Да, — медленно проговорил Александр. — Да, я понимаю. Другие имена он может назвать?

— Я уже записал их. Ты хочешь услышать эти имена от меня или же от него самого?

Александр помолчал, снова протирая глаза влажным полотенцем.

— Нет, просто арестуй всех. Встречусь с ними завтра. Не могу разбирать дело о предательстве в полусне… Но я хочу повидать Эпимена. — Александр поднялся на ноги, и я помог царю облачиться в свежий хитон.

Во внешнем покое братья пали на колени; старший — горестно разведя руками. Александр сказал ему:

— Нет, Эврилох, не проси у меня жизни своего брата.

Лицо мужчины посерело от ужаса.

— Нет-нет, ты неверно понял, — поспешил добавить царь. — Я хотел сказать, не отнимай у меня удовольствия подарить ее тебе, не выслушивая просьб.

Нет, Александр вовсе не хотел мучить его, царь попросту едва проснулся.

— Тебя я отблагодарю позже; вы оба понадобитесь мне завтра, но сейчас отбросьте прочь все тревоги.

Каждому Александр по очереди предложил свою правую руку заодно с улыбкой. Я видел, что с этого момента любой из двоих положит за царя свою жизнь, стоит лишь тому сказать слово.

Когда оба вышли, Александр обратился к Птолемею:

— Объяви о прощении ближайшим родственникам, иначе они будут бегать от нас по всей Бактрии. Зачем это нужно? Мы оба отлично знаем, с кого все началось. Пойди и арестуй его, но содержи отдельно от остальных.

— Ты имеешь в виду Гермолая?

— Я имею в виду Каллисфена. Время пришло. Ты сделаешь это для меня? Тогда я, пожалуй, вернусь в постель.

Вскоре он уже крепко спал. Александр давно привык жить на краю гибели.

Вечером он пробудился, выпил воды, приказал набрать ночную охрану из числа Соратников и вновь уснул, чтобы проснуться лишь на рассвете. Потом он послал за мною.

— Ты предупреждал меня, — сказал Александр. — Снова и снова ты предупреждал меня. Я думал… — Своею ладонью он накрыл мою. Конечно же, он думал, что мне мерещатся заговоры оттого, что я долго жил при персидском дворе, и не моя вина, если пропитавшую его подозрительность я храню в себе и поныне. — Я считал твои опасения нелепыми. Ты Слышал, как Каллисфен вбивал все это им в головы?

— Да, пожалуй. Говори он по-персидски, я знал бы точно, но, как мне кажется, главное я понял.

— Расскажи все сначала. Этих людей мне предстоит допрашивать, и у меня нет ни малейшего желания вытягивать из них каждое слово. Когда я смогу с чего-то начать, дело пойдет быстрее.

У меня не было подобных надежд. Былая жалость обратилась во мне в искры, летящие от всепожирающего пламени. Если бы понадобилось, я пытал бы предателей собственными руками, обладай я должным умением. Но я рассказал все, о чем вспомнил, начав о афинских любовников.

— Да, — сказал Александр, — я прочел тебе мудрое наставление и смеялся. Ты еще спрашивал, для чего им кинжалы.

— Каллисфен постоянно рассказывал о каких-то греческих тиранах. Не помню, как их звали. Они жили в… в Си… Сиракузах? И еще — в Тессали.

— В Фессалии. Там тирана убили во сне. Продолжай.

— Но потом, когда ты приказал дать Гермолаю плетей, все закончилось. Уроки были только о праведной жизни да о том, как выводить числа. Я уж думал, Каллисфен устыдился содеянного. Но теперь мне кажется, он выбрал из учеников тех, кто годился для исполнения его планов, и хотел сохранить заговор в тайне от остальных. Несколько дней назад, катаясь на коне по лесу, я наткнулся на всю компанию — Каллисфен был там вместе с ними и еще с парой новичков. Я подумал тогда: он показывает им целебные травы, как Аристотель — тебе самому.

— Почему бы и нет? После того, как даже я сам посмеялся над тобою, ты мог думать все что угодно… Знаешь ли ты, кто были остальные?

Я знал — и назвал имена, вовсе не собираясь упрекать Александра за то, что он так поздно обратил внимание на мои страхи. В царе меня привлекало то, что для него всегда самым сложным было подумать о ком-то плохо — пусть даже о человеке, с которым он, Александр, был не в самых лучших отношениях. Я не стал напоминать, что еще давным-давно предлагал избавить его от Каллисфена. Я вспомнил, как мягко говорил Александр с ожидавшими его убийцами, его подарки. Это само по себе могло оставить на нем отметину — поглубже, чем шрам от катапульты, полученный в Газе.

Телохранителей вывели прочь из лагеря, дабы подвергнуть допросу. Птолемей, который, по-моему, был там, пишет, что все они сознались: Каллисфен воодушевлял их и всячески подстрекал к измене.

Позже Александр нашел меня в царском шатре, где я поил молоком Перитаса. Псу было так худо от зелья, которым его попотчевали в ту ночь, что он, бедняга, не мог есть твердой пищи. Царь сказал:

— Те двое, названные тобой, сознались. Благодарю тебя за это. — Он погладил пса, который поднялся на непослушные лапы поприветствовать хозяина. — Я рад, что тебе не пришлось побывать там; ты слишком нежен для подобного зрелища.

— Нежен? — переспросил я. — Они убили бы тебя спящим, ибо даже всем скопом не набрали отваги, чтобы бросить вызов в лицо, когда б ты уже проснулся и, раздетый догола, имел в руках один только меч. Нет, господин, ты не счел бы меня нежным в такую минуту…

Александр пробежал ладонью по моим волосам — и не поверил мне.

Они шли на суд сами, на собственных ногах. Не будучи македонцем, я явился туда для того лишь, чтобы видеть, как другие побивают предателей камнями. Камни собрали на речном дне — они были чистыми, круглыми и удобными для броска. Но чтобы перс побил камнями македонца? Нет, это могло вызвать настоящую бурю. Там и без меня хватало рук, жаждущих вершить правосудие. Решение о казни было принято под одобрительный гул; даже отцы приговоренных, если они были там, согласились с общим решением. По древнему македонскому обычаю, они должны были бы умереть вместе с преступниками — не из-за подо-зрения в соучастии, а чтобы избавить царя от угрозы кровной мести. Александр первым объявил о полном прощении всех родственников приговоренных.

Когда их привели, Александр спросил, не желает ли кто-нибудь из них говорить? Я видел, как Гермолай кивнул.

Скажу вам, он хранил самообладание, хотя ближе к концу речи голос его стал срываться. Каждое слово выходило из уст глухим, будто искаженное далеким эхом. То был голос верного ученика — твердый голос, это я могу признать, — отдающего дань уважения своему учителю. Большинству македонцев речь Гермолая показалась простой наглостью, и Александру пришлось сдерживать их эмоции, чтобы позволить юноше закончить; для тех же, кто слышал речь Каллисфена о падении ниц, она стала лишним доказательством вины философа.

Когда их уводили к столбам, Сострат прошел совсем рядом со мною. Именно он видел меня в шатре тем утром и теперь с ненавистью плюнул в мою сторону:

— Да, мы и тебя прикончили бы, скверно размалеванная варварская шлюха!

Я страдал оттого, что вынужден лишь смотреть, как остальные мстят за моего господина. Видя рядом сильного мужчину с большим камнем в руках, я молил Митру, карающего предателей: «Пусть этот камень будет брошен за меня». Один из таких камней раскроил череп Гермолаю.

Каллисфена я более не видел. Только македонцы имели право быть судимыми Ассамблеей. Птолемей говорит, философа просто убили, допросив, но я сомневаюсь, чтобы он видел смерть философа собственными глазами, да к тому же я слышал совсем иную историю.

В то время Александр не заговаривал со мною о судьбе философа, а потому я и не спрашивал. Тогда мне казалось, что вся эта история легла тяжелым грузом ему на душу и он вряд ли думал, что я смогу понять хоть что-нибудь. Впрочем, гораздо позже, когда царь был навеселе и совсем позабыл, что ничего не рассказывал мне, он упомянул о неких событиях. Из чего я и получил общее представление о происшедшем. Думаю, они проглядели бумаги Каллисфена и нашли там письма от Аристотеля. Тот, видимо, знал от племянника, будто царь заводит друзей среди варваров, а некоторых даже ставит военачальниками своего войска; будто он требует от свободных греков, чтобы те кланялись ему до земли вместе с этим вечно раболепствующим народом; будто сперва он возлег с евнухом-персом, прежде уже побывавшим в постели Дария, а потом унизился до того, чтобы жениться на дикарке — обычной танцовщице, которую приметил на пиру… И философ отвечал племяннику (вне сомнения, Каллисфен почитал эти письма слишком драгоценными, чтобы уничтожить): как раз подобные вещи и приводят правление к тирании, которая погубит и исковеркает все здравые обычаи Греции. Любую це-ну должен заплатить здравомыслящий человек, дабы положить всему этому конец.

Старики, Сократ да Платон, оба побывали в шкуре простых воинов; Аристотель же — никогда. Быть мо-жет, он и не представлял себе, что его слова смогут выпить к ЖИЗНИ нечто большее, чем новые рассуждения. Если так, тогда Аристотель плохо разбирался в людях. Александр же, отменно видевший человечью природу, теперь знал о ней еще больше; едва ли покажется странным, что он усомнился в намерениях своего старого учителя.

В любом случае, гораздо позже мне довелось услышать, что Каллисфен продолжал путешествие с нашим лагерем: живой, но закованный в цепи. Александр намеревался допросить его в Греции, перед лицом самого Аристотеля, дабы тот видел, к чему мо-гут привести слова, но уже в Индии Каллисфен умер от какой-то местной болезни. В одном можно быть вполне уверенным: в Афинах, которые Александр пощадил, чтобы терпеть потом ненависть и клевету, Каллисфен действительно почитался бы великим героем, если ему удалось бы умертвить царя. Со мною, повторюсь, Александр никогда не заговаривал об этом.

С Гефестионом же они говорили. Они провели весь тот вечер вместе, тихо беседуя и поглаживая распростершегося у их ног Перитаса. Еще мальчиками, в Македонии, они вместе учились у старика и теперь разделяли одни и те же скорбные мысли. Гефестион знал все думы Александра, как свои собственные; он не походил на мальчика из Суз, который только и умел, что доставлять наслаждение царю.

Лишь одно ведомо мне доподлинно: никаких засушенных цветов или странных животных не посылал более Александр в афинскую школу. И это я могу понять; пока власть Александра созревала, ему часто приходилось вопрошать себя, как поступил бы на его месте старый учитель. Кончено. Отныне Александр прислушивался только к советам собственной души.

20

В том году мы так и не двинулись в Индию. В Согдиане царя нагнала новая армия, которую надлежало обучить, — молодые воины из провинций, разбросанных по всей Азии. Хотя над ними уже потрудились македонские военачальники, одно дело — объездить жеребца, и совсем другое — дать ему почувствовать хозяйскую руку.

Для меня было действительно странно видеть те самые народы (и подчас тех же людей), что когда-то воевали за Дария, вновь собранными в огромное воинство, и притом столь отличное от прежнего. Они более не были бесформенной массой земледельцев, чье оружие ковалось местными мастерами. Они уже не жда-ли приближения колесниц, из которых могли бы подавать приказы их вожди; одного лишь слова было им довольно ныне, чтобы построиться в фаланги или по-вернуться кругом.

Зная, что эти люди захотят узреть царя, Александр принимал их в своем парадном облачении. Его доспехи сияли на солнце так, словно с небес спустился сам бог войны. Когда он бросил войско в воображаемую битву, все эти люди выполнили приказ, будто надеясь получить награду. Александр стоял на невысоком холме, окруженный полководцами и несколькими персидскими военачальниками, направляя гигантское сонмище людей, собран-ное завоеванными им народами; им стоило всего только немного изменить направление бега, дабы стереть его с лица земли. Конечно же, подобное святотатство было невозможно — просто потому, что царь твердо знал: тому не бывать. В этом весь Александр.

Он вернулся к Скале вместе с женою, дабы навестить ее сородичей в соответствии с древними обычаями. Несомненно, они были немало раздосадованы, видя, что Роксана не носит ребенка, но Александр по-царски одарил всех, говорил с ними вежливо и не взял другой жены. Чем они могли ответить на такую доброту?

Одного раза оказалось довольно. Александр был слишком горд, чтобы делиться с кем-либо секретами царского ложа, даже со мною. Он знал, что я все понимаю и без слов. Я слыхал речения мудрых, будто некоторые мужчины женятся на тех девицах, в которых узнают норов собственных матерей. Судя по всему, что мне удалось разузнать о царице Олимпиаде, ее сын был именно таков. Но сам он слишком поздно понял это.

Об Олимпиаде я слыхал, что она была вспыльчива нравом и прекрасна телом, а также устраивала со своим господином шумные перебранки — до самого дня его смерти, к которой, как порою шептали, сама приложила руку. Она прямо-таки изводила Александра любовью, постоянно стравливая отца с сыном; они никогда не бывали друзьями достаточно долго… Как знали все мы, Олимпиада так и не смогла обучиться вести себя, как подобает благородной женщине, ибо ее письма, многословно пересказывавшие македонские интрижки и ее стычки с царским регентом Антипат-ром, преследовали Александра повсюду, находя его в самых удаленных уголках Азии. Кто-то слыхал из его собственных уст — сразу после того, как царь прочел одно такое письмо, — будто она запрашивает слишком высокую цену за те девять месяцев, на которые дала ему приют.

По моему собственному разумению, все это лишний раз доказывает, что персам есть чему поучить греков в обращении с женщинами. Может статься, мы научили этому Александра. Наша в том заслуга или нет, но, сколь бы мягок он ни бывал с ними, где-то внутри его защищала железная броня, выкованная, надо полагать, в тот самый момент, когда он вырвался наконец из-под влияния матери. С Роксаной у него не бывало ссор. Александр ни на минуту не забывал, что он — Великий царь. У согдианки были шатер гарема и все ее приближенные; там она могла править, как ей вздумается. Царь же время от времени наносил ей визиты; если же Роксана выказывала нетерпение или же каким-то иным образом причиняла беспокойство, Александр просто покидал ее и возвращался в гарем не скоро. Я-то знаю, ибо в таком случае он тел прямо ко мне, и в его лице я замечал бесспорные признаки неприязни к кому-то; я был научен замечать подобные вещи. Из Македонии прибыл небольшой отряд новых телохранителей, еще дома узнавших о судьбе, постигшей изменников. Испуганные мальчишки, боявшиеся лишний раз открыть рот, были сразу же представ лены царю. Александр милостиво говорил с ними и мгновенно выучил все имена. Вздыхая с облегчением, они сбивали друг друга с ног, стремясь услужить первыми; со мною они говорили уважительно и принимали мои советы с благодарностью. Мне они казались совсем еще юными. С тех пор, как армию Александра догнали их предшественники, пролетело целых четыре года.

Однажды в предрассветной полутьме один из них разбудил меня, умоляя поспешить к царю. Александр сидел на краешке своего ложа, кутаясь в купальные одежды. Рядом с ним на простынях и подушках растянулся Перитас, занявший всю кровать целиком. Бедный пес так полностью и не пришел в себя с тех пор, как злодеи-охранники попотчевали его неведомой отравой.

— Он пытался вскарабкаться на кровать, и я приказал ему лежать на полу. Потом он попытался еще разок, и что-то помешало мне прогнать его снова, — тихо проговорил Александр.

— Сколько ему?

— Одиннадцать. Он мог бы прожить еще несколько лет… Вчера он вел себя так тихо. Перитас из Иллирии — мне подарили его загонщики дичи, охотившиеся с царем Котисом, когда я поссорился с отцом и ушел из дому. Тогда Перитас походил на медвежонка… Я никуда не спешил, и он был мне добрым товарищем в дороге.

— Непременно нужно воздвигнуть ему надгробный памятник, — сказал я, — чтобы о Перитасе помнили и люди, которым жить после нас.

— Я поступлю еще лучше. Я назову его именем свой следующий город.

Он стоит на хорошей земле, удобно расположенный по меркам военных и купцов, прямо на пути в Индию. Могила Перитаса вместе со статуей находятся у ворот: их видно сразу, как только заходишь в город. Имя ему — Перита.

Когда дороги замерзли, мы остановились на зиму в Восточной Бактрии. Хотя важные новости достигали нас, несмотря на холод, прошло немало времени, прежде чем мы узнали о том, что запоздалая месть Каллисфена уже вершится.

Весть о его аресте превратила Афины в потревоженное осиное гнездо. Прошло уж более десяти лет после того, как царь Филипп победил афинян в битве, которой не искал (известный оратор Демосфен устроил сражение, уговорив сограждан выступить против македонцев с оружием), и превратил в руины древние Фивы. Восемнадцатилетний Александр первым прорвал строй мятежников. После того Филипп проявил к Афинам потрясшее всю Грецию милосердие. Но вопреки тому (или же, как раз наоборот, именно поэтому — ибо кому ведомы тайны человеческих сердец?) афиняне недолюбливали его и даже, как говорили, участвовали в заговоре, приведшем к убийству царя. Сына его они также невзлюбили, хотя он был в Афинах лишь однажды, да и то придя с миром, а не с войною. Пока жил мой господин, горожане вели себя тихо из страха перед ним; после смерти Александра они, подобно шакалам, принялись терзать его память грязной ложью.

Даже Аристотелю не помогло то, что он наставлял своих учеников в духе ненависти к персам; спасая жизнь, обвиненный в сочувствии Македонии, ученый старец бежал прочь из Афин, чтобы никогда не вер нуться обратно. Его школа перешла к другому мудре-цу, и тогда философы запели хором.

Итак, ныне мой господин слывет варваром, ибо выказывал милость и честь моему народу; тираном, повинным в наказании заговорщиков, замышлявших убить его (право, данное скромнейшему из граждан Афин); всего лишь хвастливым воякой, хотя всюду, где бы ни бывал он, вместе с ним проникала и Греция — та Греция, которую Александр чтил и чьими наследниками оказались недостойные лжецы.

Поднятый афинянами шум причинил много зла, но вместе с тем нет худа без добра: именно клевета греков побудила царя Птолемея взяться записать всю ту правду, которую мы помним, и сделать это сейчас, пока у него еще есть время. Ныне Птолемей предпочитает занятия книгой управлению Египтом, каковое в основном предоставил сыну.

«О дорогой мой Багоас! — часто взывают ко мне друзья. — Подобный тебе человек, прочитавший лучшие греческие труды, как может он примириться с тем, что так и умрет, не повидав Афины? Путешествие туда — чудная прогулка по хорошей погоде. Я сам могу порекомендовать судно; я запишу для тебя названия всех тех мест, которые следует посмотреть; я дам тебе письма к ученым мужам. Что сдерживает тебя, Багоас? Ведь ты сам много странствовал по миру и заходил куда дальше! Поезжай же прежде, чем возраст согнет твои плечи, а всякое странствие обратится в мучение…» Так говорят они. Но мой господин остается здесь, в Александрии, в своем доме из золота; мой господин, который теперь моложе меня самого… Ему ведомо, отчего я не соглашаюсь отправиться в Афины.

Наступила долгожданная весна. Пришло время для похода на Индию.

Всю зиму царь вел долгие беседы с караванщиками и греками, бывавшими по ту сторону Кавказа, — они далеко заходили со своими товарами и подолгу жили в чужих краях. Стремясь вновь услышать греческую речь (или же из страсти к золоту), они приходили рассказывать Александру о стране, лежащей за горами, стране Пяти Рек.

Реки те берут начало в горах, а величайшая из них называется Инд — она вбирает в себя остальные. Почти все инды, живущие по берегам пяти рек, давно враждуют друг с другом и с радушием встретят всякого, кто поднимет оружие против их собственных врагов. По словам Александра, в Греции было примерно так же — именно таким образом его отцу Филиппу удалось завоевать ее.

От человека, заходившего в своих странствиях дальше прочих, царь узнал однажды, что в полумесяце пути от дальнего берега Инда течет еще одна река, даже полноводнее и шире в русле. Сей поток, имя коему Ганг, течет не на запад, а на восток и впадает в океан.

Я редко видел Александра в столь добром настроении. Радость его не иссякла, даже когда пришло время для сна, а ведь он говорил об этом весь день:

— Внешний океан! Мы должны пересечь весь мир, дойти до самого края! Мы сможем отправиться домой морем — поплывем на север, до Эвксина, или же на юг, к Вавилону… Мы ступим на край земли!

— Об этом подвиге люди будут помнить вечно, — отвечал я. — Потомки не забудут о нем.

Тем вечером на мне был костюм из шелка, купленного в Мараканде, с летающими змеями и цветами. Голубоватое сияние тонкой ткани бросилось мне в глаза (я снял одеяние, чтобы помочь Александру вымыться); в зеленоватом камне его пуговиц, тяжелых и холодных на ощупь, были вырезаны магические символы. Торговец уверял, будто шелк целый год провел в пути… «Лжец! — думал я. — Он просто набивал цену!»

— О чем ты думаешь? — спросил Александр с улыбкой.

Мне неловко было признаться в пустой мелочности своих мыслей, и я ответил:

— Об алтаре, на котором будет выбито твое имя; об алтаре, который ты воздвигнешь на дальнем конце мира.

— Завтра утром я собираюсь на прогулку. Надо дать старику Буцефалу пробежаться, или он загрустит… Поедем вместе, его шаг все еще вполне легок. Но мне жаль, что Буцефалу придется перейти горы… — Александр все еще тосковал о Перитасе. Друзья предлагали ему замечательных щенков, но царь не хотел заводить другого пса. — Буцефалу пошел уже третий десяток, знаешь ли.

Я склонился над ним, сидевшим в ванне, и поцеловал в затылок. Там, где на золоте волос мерцал отблеск светильника, я узрел две седые пряди.

Когда весна открыла дороги, мы отметили начало нового похода празднеством в честь пламени. Новое войско принесло с собой лишь самое необходимое, но старая армия была отягощена многими повозками с тяжелым добром, отвоеванным у врага: кровати и тюфяки, ковры, занавеси, одежда… Полагаю, воины намеревались увезти все это домой, в Македонию. Пока же в этих вещах вовсе не было проку — разве что погрязший в долгах воин мог продать что-нибудь, дабы расплатиться. Военачальники тянули за собой целые вереницы повозок; Александр, всегда имевший менее, чем даривший, тоже владел несколькими повозками с дорогою посудой и коврами. Он приказал выкатить их все на небольшой пятачок голой земли и увести вьючных животных. Затем царь подошел к своим собственным повозкам. Неподалеку был зажжен костер и приготовлены факелы. В каждую повозку Александр бросил горящий факел.

Предупрежденные заранее военачальники последовали его примеру. Даже простые воины недолго медлили в стороне: они проливали кровь за все эти вещи и увозили их в триумфе победы, но вместе с тем они уже устали таскать их за собой. Кроме того, с самого рождения в каждом из нас теплится любовь к огню, к пламени; даже крошечное дитя тянется, чтобы ухватить его ручонками, — это ли не доказательство божественной природы огня? Когда вверх взмыли великолепные, величественные огненные столбы, люди принялись подкидывать поленья — поначалу только лишь в чужие повозки, но затем и повсюду… Они кричали и смеялись, словно озорные ребятишки, пока жар не отогнал их подальше. Но я не разделил общего веселья — я, постаревший уже в раннем детстве, так и не став мужчиной; глядя на пламя, я вспоминал горящую крышу отцовского дома и думал о напрасных страданиях, причиняемых войнами.

На сей раз мы пересекли русло Парапамиса без особого труда; Александр был научен опытом прошлой переправы. Он задержался ненадолго в Александрии, приводя город в порядок после управителя, уличенного в лености и мошенничестве. Тем временем царь послал вестников к Омфису, индскому царю, чьи земли лежали ближе всего, и потребовал повиновения: земли Омфиса издавна подчинялись империи, еще со времен Дария Великого.

Омфис не доверил ответ гонцам и явился лично; если не считать нескольких простых воинов, то был первый инд, которого видело наше войско. Его сопровождали двадцать пять боевых слонов, на первом из которых восседал он сам в блестящем одеянии; то был красивый, статный мужчина с кожей темнее мидий-ской, но не столь темной, как у эфиопов. В ушах его светились кольца из слоновой кости, а усы и борода были выкрашены в яркий зеленый цвет. Нам, персам, нравятся глубокие, насыщенные цвета, инды же предпочитают яркость и блеск. Наряду с золотыми блестками, усыпавшими одежду Омфиса, он украсил себя с ног до головы столь огромными драгоценными каменьями, что я, пожалуй, счел бы их подделкой, не будь Омфис царем.

Не знаю, какого великолепия и пышности он ждал от Александра. Я видел, как Омфис растерялся поначалу, остановившись и взирая вокруг с недоумением, — но увидел лицо Александра и сразу же понял, кто перед ним. Омфис с охотою предложил свою верность в обмен на помощь против его старого врага — царя по имени Пор. Александр обещал помочь, если только этот Пор не поклянется ему в верности; он устроил великое пиршество в честь Омфиса и подарил индскому царю немало золота. В сей части света золото не добывают, а потому инды ценят этот металл крайне высоко. В свою очередь Омфис обещал отдать Александру все двадцать пять слонов — сразу, как только они донесут его домой. Александр был обрадован: он никогда не пользовался слонами в битвах, справедливо почитая их нрав чересчур изменчивым, но ценил их за силу и ум. Слоны несли на себе части катапульт; раз или два Александр и сам садился на слона, но, по его словам, ему нравилось чувствовать, как животное несет его, а не восседать в кресле где-то в вышине.

Вскоре Александр устроил военный совет, на котором поход в Индию был спланирован до мелких деталей. Царская опочивальня в Александрии была устроена как раз позади зала приемов, и я слышал все до последнего слова.

Гефестион получил под начало собственную армию. Ему надлежало пересечь Великий Кавказ по удобному проходу, который согдианцы зовут Хибером; дойдя до Инда, он должен был навести через реку мост, по которому пройдут воины Александра. Поскольку Хибер был легчайшей дорогой через горы (если не считать за помеху обитавшие там воинственные племена), Гефестион должен был принять под свою охрану царский двор и всех женщин, включая и гарем. Александр же, с остатком воинства и при помощи главы Соратников, брал на себя самую трудную задачу: очистить горы, стоящие у прохода, от разбойничьих шаек и любых вооруженных людей, кои могли угрожать безопасности пути.

Слушая речи на совете, я думал: «Вот он, перекресток жизни. Теперь или никогда».

Не могу припомнить, зачем Александр вошел в спальню, когда совет был окончен, — взять плащ или что-нибудь в том же роде.

— Александр, — позвал я. — Мне довелось услышать твои речи на совете.

— Ты всегда подслушиваешь. Я мирюсь с этим только потому, что ты держишь рот закрытым. Но зачем говорить мне теперь? — Александр был строг, вполне догадываясь, к чему я клоню.

— Не отсылай меня с остальным двором. Возьми меня с собою.

— Стало быть, ты слушал не внимательно. Моя задача — не в том, чтобы просто пересечь горы, а в том, чтобы в сражении очистить их от врага. Это может тянуться до самой зимы.

— Понимаю, господин мой. Но я не вынесу столь долгой разлуки.

Александр насупился. Ему хотелось взять меня, но он предвидел тяготы пути и долгое обхождение без удобств и комфорта.

— Ты не приучен к подобным лишениям.

— Я родом с гор, воспитавших Кира. Не заставляй меня краснеть от стыда.

Он стоял и, все еще хмурясь, искал взглядом вещь, за которой пришел. Я догадался, что это, и без лишних слов подал необходимое.

— Все это очень хорошо, — продолжал Александр, — но война есть война.

— Ты берешь с собою дубильщиков, плотников, поваров и пекарей. Ты берешь с собою рабов. Неужели для тебя я стою меньше, чем они?

— Ты для меня слишком дорог. Если б ты только знал, о чем просишь! И помни: у нас вряд ли будет много времени для любви.

— Для постели? Я знаю. Но, пока я живу, для любви у меня всегда найдется время.

Александр долго глядел в мои глаза, после чего сказал:

— Я не хотел соглашаться. — Отойдя к сундуку, он вынул из него горсть золота. — Раздобудь побольше теплых вещей, они тебе понадобятся. Упакуй наряды и украшения, увяжи в один узел все ненужное, что найдешь в своем шатре. Купи коням попоны из овечьих шкур. Можешь взять с собою одного слугу и одного вьючного мула.

На горных склонах уже поселилась осень. Севернее Хибера жили племена охотников и кочующих пастухов, чьим вторым занятием издавна был разбой. По слухам, эти народы отличались свирепостью нрава; разумеется, Александр желал покорить их.

Даже на кручах Парапамиса я не изведал горной болезни, теперь наш путь пролегал даже ниже; впрочем, Александр не спешил на подъеме, дабы кровь воинов привыкла к здешнему воздуху. Как выяснилось, мое детство не было похищено бесследно: я поднимался в горы без всяких неудобств для дыхания. Иногда по ночам я сравнивал вдохи Александра с собственными; он дышал чаще. С другой стороны, у него было больше работы. На утомление он не жаловался никогда.

Некоторые уверяют, будто царство многомудрого Бога — цветущий розовый сад. На мой взгляд, его царство лежит где-то в горах; в конце концов, все боги живут там. Глядя на рассвет, ложащийся на нетронутые даже птицами снега, я дрожал от восторга. Мы вторга-лись в страну богов, чьи холодные руки вскоре должны были обрушиться на наши головы; впереди нас ждали войны, но я не испытывал страха.

В итоге Александр позволил мне взять конюха-фракийца вместе со слугою. Кажется, он и впрямь опасал-ся, что трудный путь убьет меня. Ночью в своем воен-ном шатре (сделанном по его приказу; Дарий и одной ногою не ступил бы в столь убогое жилище) он спрашивал, как я себя чувствую. Вскоре, догадавшись о том, чего Александр так никогда и не решился бы произнести вслух, я сказал ему:

— Аль Скандир, ты полагаешь, будто евнухи слишком уж во многом отличаются от мужчин. Если мы заперты в гаремах вместе с женщинами и подолгу живем в блаженной роскоши, тогда мы во многом уподобляемся им, но так случилось бы с любым. То, что наши голоса подобны женским, еще не значит, будто мы равны женщинам и в силе.

Улыбаясь, царь взял меня за руку.

— Твой голос не подобен женскому; он слишком чист. Его звуки — это песня авлоса, низко настроенной флейты. — Он радовался тому, что избавился наконец от гарема.

Ночью, мигавшей горячими белыми звездами, пока снежные облака еще не успевали затянуть небосвод, я сидел у своего костерка, сложенного из сосновых поленьев, и ко мне подсаживались юные телохранители, желавшие послушать мои истории. «Багоас, поведай нам о Сузах, расскажи нам о Персеполе, поведай нам о дворе царя Дария». Или же я в одиночестве наблюдал за пламенем костра, у которого сидели Александр с Птолемеем, Леоннатом и другими военачальниками. Они передавали по кругу чаши с вином, говорили и смеялись, но не было ночи, когда Александр вернулся бы в шатер, ступая менее уверенно, чем я сам.

Он ни разу не просил меня остаться, дабы разделить с ним ложе. Видя перед собою сложную задачу, Александр собирал все силы, ничего не желая растрачивать зря. Огонь — божество. Царь рад мне, и этого довольно.

Потом начались войны. Жилища местной знати цеплялись к скалам, как гнезда ласточек. Первая же крепость, к которой мы подошли, выглядела совершенно неприступной. Александр выслал толмача, поручив тому предложить защитникам условия сдачи, но те отвергли любые предложения. Персидским царям никогда не удавалось дать свои законы этим землям.

Крепости служили хорошей защитой от набегов местных племен, вооруженных камнями да стрелами. У Александра же были легкие катапульты, чьи снаряды, должно быть, казались защитникам дротиками демонов. Кроме того, у нас были и приставные лестницы. Когда жители крепости увидали наших людей, перелезающих через стены, они все бросили и бежали по горному склону. Македонцы неслись вослед и убивали всех, кого только могли догнать, пока крепость горела за их спинами. Я наблюдал снизу, из нашего лагеря. Хоть все это происходило вдали, я испытывал жалость к крохотным фигуркам, пойманным в скалах и оставшимся на снегу. В то же время я спокойно принимал смерть многих, не различая в сражении отдельных воинов. Глупо, конечно, ибо, спасшись, эти люди подняли бы против нас и другие племена.

Когда бой был завершен, я узнал, отчего воины Александра были столь кровожадны. В плечо царю угодила стрела. Он еще легко отделался; панцирь не позволил стреле погрузить в рану свои шипы. Я не знаю другого человека, который так же легко относился бы к ранениям, полученным на поле битвы; так или иначе, любой вред, причиненный Александру, лишал его воинов рассудка. Отчасти это происходило из-за любви, отчасти — из страха остаться без него.

Когда лекари ушли, я снял повязку с раны и высосал кровь — кто может знать, чем эти люди смазывают стрелы? Для подобных вещей я и последовал за Александром, но у меня хватало ума помалкивать; единственным способом убедить царя изменить решение было просить об этом как о милости.

В лагере стоял страшный шум; воины совершали переход без женщин, не считая самых отважных из них, никогда не оставлявших своих мужчин. Теперь же в руки им попали широкоскулые защитницы крепости с густыми черными волосами и драгоценностями, продетыми в носы.

Александр не оставил меня в ту ночь. Рана открылась, и в итоге я был залит кровью; царь же просто рассмеялся и заставил меня умыться — дабы охрана не решила, будто я убил его. По его словам, плечо уже вовсе не болело: нет на свете врачевателя, способного сравниться с любовью. Правда и в том, что сухие раны гноятся чаще.

Следующая крепость сдалась, прознав о судьбе, постигшей первую; никто из жителей не пострадал, таков был обычай Александра. Когда мы двинулись дальше, боги гор послали людям зиму.

Нам пришлось прокладывать путь под отвесно падавшими снежными хлопьями, подобными ячменным зернам. Наши одежды, кони и плащи из овечьих шкур, в которые кутались воины, покрылись твердой белой коркой. Животные скользили и спотыкались на неровных, извилистых тропах, которые мы просто не увидели бы без помощи местных проводников. Затем небеса очищались, и с неба изливалась яркая белизна, заставлявшая нас продолжать путь, крепко зажмурившись. Такой свет способен ослепить человека.

Трапезы наши были обильны — Александр следил за этим. Не поднимаясь в горы выше полосы лесов, мы всегда могли согреться ночами. Если же ветер забирался в мои меха своими холодными пальцами, я просто оборачивал лицо шарфом и думал о том, какое счастье мне выпало: быть здесь, рядом с моим господином, и не делить его ни с Роксаной, ни — прежде всего — с Гефестионом.

Александр брал крепость за крепостью, не считая тех, что сдавались, едва получив известие о нашем приближении. Сейчас мне уже трудно отличить одну твердыню на скале от другой такой же, хотя царь Птолемей помнит каждую осаду. Он сам совершил там замечательные военные подвиги, среди коих — битва один на один с каким-то видным владыкой тамошних земель, чей щит Птолемей хранит, как святыню, и по сей день. Все эти деяния он описал в своей книге, но кто станет винить его?

После множества битв и осад мы подошли к расположившейся на вершине холма Массаге — уже не простой крепости, но крепкостенному граду.

Его осада отняла у Александра четыре дня. В первый день, когда защитники города предприняли вылазку из ворот, он отступил, дабы выманить врага подальше, после чего одним ударом обрушился на них и многих поймал, хотя уцелевшие все же скрылись за стенами. Затем, чтобы горожане не решили, будто он их боится, Александр дошел до самых стен — и поплатился за это стрелою в лодыжке. К счастью, она не разрубила сухожилие; лекарь просил царя отдохнуть, но с тем же успехом можно просить реку поворотить вспять.

На следующий день Александр подвел к стене тараны и пробил брешь, но ее отважно защищали. Ночью он то и дело начинал прихрамывать, едва только забыв о ране, но в следующий миг уже справлялся с болью и шагал ровно.

С наступлением нового утра царь навел мост от осадной башни к пролому в стене (он привел с собою инженеров, чтобы те мастерили подобные вещи прямо на месте) и сам возглавил штурм. Однако столько воинов пожелало биться рядом с ним, что не успел никто из них спрыгнуть в брешь, как мост сломался посередине.

Я умер множеством смертей, прежде чем нападавшие выбрались из-под обломков и я увидал белокрылый Александров шлем. Назад он прихромал весь в синяках да царапинах, но сказал лишь, что ему повезло и ноги остались целы. Первым делом Александр осмотрел и ободрил раненых.

На четвертый день осады Александр попытался вновь — через мост покрепче — ворваться в город. Пока на стенах кипела битва, местный вождь пал от снаряда катапульты; город взмолился о перемирии, и Алек-сандр великодушно приказал прекратить сражение.

Семь тысяч их лучших воинов оказались наемниками, пришедшими откуда-то из-за Пяти Рек; эти люди были ниже ростом, да и кожа их была темнее. Александр приказал им построиться отдельно; он сам пожелал нанять их. Они говорили на языке, отличном от говора племен, населявших холмы, но толмач заявил, что знает его. В присутствии царя толмач обратился к ним; полководцы ответствовали, и после недолгих переговоров он объявил, что эти люди согласны на предложенные им условия. А посему наемники расположились лагерем на холме по соседству, пока Александр договаривался с горожанами, но царь послал наблюдать за ними, ибо намерения темнокожих чужаков оставались неясными, число же их было велико, и потому нашему лагерю грозила опасность. В Согдиане царь научился заботиться о подобных вещах.

— Сегодня мы потрудились на славу, — сказал он мне после ужина.

Александр принял ванну, и я перевязывал рану на его лодыжке, которая оставалась чистой и понемногу исцелялась вопреки всему.

В шатер вошел ночной страж:

— Господин, один из дозорных ищет встречи с тобой, чтобы доложить об увиденном.

— Хорошо, зови его тотчас же, — отвечал Александр.

Воин оказался юн, но вел себя спокойно, говорил сдержанно:

— Александр, инды на холме сворачивают лагерь.

Царь вскочил, наступив на разложенные мною чистые повязки.

— Как ты узнал?

— Очень просто, мой царь: час поздний, но в их лагере не спят. Идет время, а там все больше суматохи и шума. Еще не настолько темно, чтобы нельзя было различить их против неба… Никто не ложится; весь лагерь ходит ходуном, люди вооружены, и я сам видел, как некоторые водят в поводу вьючных животных. Александр, я хорошо вижу ночью; моя зоркость известна в лагере, и потому именно меня послали доложить тебе.

Лицо Александра окаменело. Он медленно кивнул. Ничто уже не было для него в новинку после Согдианы.

— Да, ты хорошо послужил мне. Ожидай снаружи… Багоас, я опять одеваюсь. — Он позвал охранника. — Разыщи мне толмача. Да поспеши.

Прибежал толмач, улегшийся было спать. Александр переспросил у него:

— Сегодня ты говорил с воинами-наемниками. Действительно ли язык этих людей знаком тебе?

Толмач, чье лицо исказилось от страха, поспешил уверить царя, что язык тот давно известен ему; в свое время он ходил в их страну с караванами и вел там переговоры для купцов.

— Уверен ли ты, что они согласились и уяснили себе, на что именно?

— Без всякого сомнения, о великий царь.

— Очень хорошо… Ты можешь идти. Менест, разбуди Птолемея и проси его поскорее прибыть ко мне.

Военачальник явился, по обыкновению собранный, бдительный и стойкий, как хорошо дубленная кожа. Александр сказал ему:

— Наемники-инды намерены дезертировать. Видно, они клялись в верности, желая сбить нас с толку. Мы не можем позволить им перейти на сторону врага и напасть на наши колонны сзади. Если этим людям нельзя верить, они опасны, и не важно, останутся ли они с нами или я отпущу их с миром.

— Это правда. Их слишком много. И они хорошие воины. — Птолемей молчал, покуда глаза его не встретили взгляд Александра. — Сегодня? Сейчас?

— Да. Надо поднять войска и сделать это быстро. Прикажи передавать приказы из уст в уста. Никаких труб. Пока люди просыпаются, я все подготовлю. Вкруг того холма чистая, ровная земля. У нас достаточно сил, чтобы взять их бивак в кольцо.

Птолемей вышел, Александр же позвал телохранителей с тем, чтобы те помогли ему вооружиться. По мере того как воины просыпались и брались за оружие, в лагере нарастало деловитое оживление. В шатер вошли военачальники, готовые услышать приказы. Казалось, это вообще не заняло времени. Армия Александра была обучена все делать быстро, стоило лишь подать знак. Уже очень скоро длинные шеренги воинов растворились в темноте, спотыкаясь и позвякивая оружием.

После подобной спешки полная тишина, охватившая лагерь, показалась мне вечной. Затем раздались крики. Казалось, они тоже длились без конца: вопли прорезали долину, подобно звукам последней битвы, которой, как говорят, закончится мир. Но то будет битва между Светом и Тьмою. Здесь же все было погружено в ночную темень.

Мне казалось, что я расслышал в грохоте боя и пронзительные крики женщин. Я был прав. С индами были их жены; они подбирали оружие павших и погибали, сражаясь во мраке.

В конце концов крики стали раздаваться все реже, после чего смолкли. Потом изредка, то здесь, то там, слышались одни лишь предсмертные стоны раненых. А после вновь наступила тишина.

За два часа до позднего зимнего рассвета лагерь вновь ожил, наполнившись вернувшимися людьми. Александр вошел в шатер.

Телохранители распустили ремни его липких от крови доспехов и вынесли их наружу — вычистить. Царь казался изможденным, лицо его посерело; морщины, едва заметные прежде, отчетливо проступили налбу. Я снял с Александра тунику, также пропитанную кровью, — сухими оставались лишь места, укрытые прежде панцирем. Казалось, он почти не замечает моего присутствия, так что я ощущал себя невидимым… Потом его глаза встретились с моими — и признали их.

— Это было необходимо, — сказал он.

Рабам я велел держать ванну в готовности. Это тоже оказалось необходимо: даже на лице его виднелись кровавые брызги, руки до локтей и ноги до колен сплошь были красными. Когда Александр лег на кровать, я спросил, не голоден ли он. «Нет, вот только немного вина», — отвечал он мне. Я принес вино, ночной светильник и уже повернулся уйти, когда царь позвал: «Багоас», вглядываясь в мое лицо. И тогда я нагнулся и поцеловал его. Александр принял поцелуй как дар и поблагодарил меня взглядом.

Я лежал в своем шатре, ежась от предрассветного холода, когда костры снаружи уже почти угасли, — мне не давали уснуть мысли, преследовавшие меня всю ночь: толмач был согдианцем, а ни один согдианец по доброй воле не признает, будто на этой земле есть что-то такое, что ему не под силу. С другой стороны, если инды поняли так, будто могут спокойно удалиться, они ушли бы днем. Знали ли эти люди, что нарушили слово? Знали ли, что связали себя обещанием? Александр был там и видел их лица. Должно быть, по ним можно было судить, что темнокожие воины понимали, какую клятву дают.

Я думал о лежащих на холме мертвецах, уже раздираемых голодными волками да шакалами. Я знал, что иные руки скрепили печатью решение об их смерти еще прежде Александра, — рука Филота, руки казненных телохранителей, руки всех тех вождей и сатрапов, что пожимали правую десницу Александру, клялись ему в верности и были почетными гостями на его пирах, чтобы позже перебить доверенных им воинов и напасть на основанные Александром города.

Еще слыша о нем только лишь из уст его врагов, я уже знал, что Александр начал все эти войны, ища для себя не выгоды, но чести. Обрел ли он ее? Сам Дарий, доживи он до того, чтобы принять милость от Александра, остался бы он верен повелителю македонцев, всего лишь храня честь данного слова? Или страх удерживал бы его куда надежнее? Я вспоминал рассказ о раненых, перебитых у Исса. Воистину мой господин не получал того, чем наделял. Своими собственными глазами я видел, как на его веру ложились раны — одна за другой. Сегодня я узрел шрамы.

«И все же, — думал я, — сама скорбь моя проистекает от него одного. Кто еще в этом мире обучал меня милосердию? Служа Дарию, я сказал бы о ночи, по-добной нынешней, только одно: такое неизбежно».

Да! Если этой ночью Александр захотел бы всего меня — целиком, а не просто поцелуй прощения, — я не стал бы удерживать при себе даже свое сердце. Нет, не в ту минуту, когда души мертвецов кружатся в горнем воздухе вокруг нашего лагеря. Лучше довериться и потом сожалеть, чем не верить вовсе. Люди могут быть чем-то большим, чем они есть, если только захотят постараться. Александр на собственном примере показал, чего может добиться один человек. Сколькие следовали тому примеру? Мне не под силу счесть и тех, кого видел я сам, но сколькие придут нам на смену? Те полководцы, что презирают человечество за ничтожность составляющих его людишек и заставляют их уверовать в собственную ничтожность, — они убивают больше, чем Александр во всех своих войнах, прошлых и будущих.

Так пусть же он никогда не перестанет верить в людей, даже если напрасно истраченная вера будет тяготить его. Александр устает больше, чем способен ощутить, его дыхание спешит в скупом горнем воздухе, его сон нарушен. Да, души мертвецов, я с легким сердцем пойду к нему, если он позовет.

Но Александр так и не позвал меня. Он лежал в своем шатре наедине с собственными тяжкими думами, и, когда поутру я пришел служить ему, глаза его были открыты.

21

Мы спустились к рекам, одержав еще немало по-5ед, величайшая из которых — захват горы Аорн, по преданию, устоявшей пред самим Гераклом. Александр добавил и ее к цепи покорившихся ему крепостей, защищавших отныне нашу дорогу домой.

И еще был напоенный весенней свежестью края холмов город Ниса, владыка коего вышел навстречу Аександру и просил милости для града, поскольку, как разъяснил нам толмач, сам Дионис основал его.

В доказательство тому здешние жители показывали растущую здесь священную иву — одну во всей местности. Толмач был греческим поселенцем, знавшим верные названия всему. Да и сам я, прогуливаясь по городской улице, приметил раку с изображением прекрасного юноши, играющего на флейте. Я указал на него и спросил у проходившего мимо инда: «Дионис?» Тот отвечал мне: «Кришна», но мы, конечно, говорили об одном и том же боге.

Александр поладил с городским владыкой, и они быстро пришли к согласию. Затем, будучи всю жизнь страстным охотником до чудес, Александр захотел увидеть священный холм бога, сразу за городскими пределами. Не желая вытоптать его, с собою он взял лишь Соратников, телохранителей и меня. Воистину то было царство блаженства, сотворенное без вмешательства человека; зеленые луга и прохлада тени, кедры и лавровые рощицы, кусты с темными листьями и гроздьями ярких цветов, подобных лилиям, и божественная ива, выросшая на голых камнях. Мы сразу ощутили святость этого места, ибо там всех нас охватила чистая радость. Кто-то сплел для Александра венок из ивы, и вскоре все мы были увешаны гирляндами и пели или же славили Диониса его особым священным кличем. Где-то поблизости заиграла флейта, и я пошел на ее звук, но так и не сыскал музыканта. Проходя мимо ручья, весело плескавшегося на заросших папоротником камнях, я встретил Ис-мения, которого видал лишь мельком с тех пор, как он оставил службу в царской страже и присоединился к Соратникам. Возмужав, он стал еще прекраснее. С улыбкою на устах он приблизился ко мне, обнял и расцеловал меня; а затем он пошел, распевая, своим путем, я же — своим.

Наслаждаясь весенним солнцем после тягот зимней войны, мы спустились в долину, направляясь к рекам. Высокие деревья с густыми кронами и цветочные поляны мы оставили за спиною вместе с холмами. Берега Инда — залежи бесплодного песка, нанесенного во времена обильных паводков. Немного повыше, растянув его на добрую милю на заросших чахлым кустарником дюнах, Гефестион разбил македонский лагерь. А как раз напротив лагеря через реку был переброшен мост.

Мой соперник выехал вперед, дабы встретить Александра. Гефестион потрудился на славу — и он сам, и его инженеры. Мост оказался длинной цепью связанных бок о бок крутобоких ладей с твердым настилом поверху и был длиннее ширины речного потока, ибо река весьма быстро выходит из берегов, когда начинают таять снега в ее истоках. Готовый к этому, Гефестион повелел привязать мост крепкими веревками, протянутыми вдалеке от русла. Александр сказал, что он поступил лучше, чем Ксеркс с Геллеспонтом.

Рядом с местом, приготовленным для шатра Александра, уже были разбиты шатры Роксаны и ее людей. Впрочем, как я слыхал, первыми словами царя — после того, как он приветствовал Гефестиона и похвалил его — были: «Как Буцефал? Не утомил ли его переход через горы?»

Всюду встречаемый громогласными приветствиями, Александр проехал через весь лагерь, направляясь прямо к конюшням: он не мог поступить иначе, узнав, что старый друг страдает одышкой и все это время скучал по нему. Потом царь созвал военный совет. И лишь затем нашел время навестить жену в гареме. Вскоре мы пересекли реку и оказались в настоящей Индии, чьи чудеса меня столь часто просили пересказать, что ныне я могу сделать это и во сне. Пер-ным из них был царь Омфис, ждавший на другом берегу, дабы встретить Александра всем великолепием своего края. Вся его армия выстроилась на равнине, сверкая ярчайшими красками: алые знамена и пестро раскрашенные слоны, громыхающие цимбалы и гудящие гонги.

Все они были вооружены до зубов. Александр видел довольно коварства, чтобы не обеспокоиться; он приказал трубить боевое построение и двинулся вперед, готовый отразить предательскую атаку. К счастью, царь Омфис был разумным человеком и сразу же догадался, что могло насторожить Александра. Он выехал вперед с парой своих сыновей-принцев; Александр же, радовавшийся всякий раз, когда его вера в людей оправдывалась, не медлил более и поспешил навстречу.

В нашу честь инды устроили роскошный пир, на котором были и изысканные развлечения. Одна из жен царя Омфиса явилась в наш лагерь в своей влекомой белоснежным волом занавешенной коляске, дабы пригласить Роксану на праздник, устроенный для женщин. Здешние базары сразу же наводнили наши воины, отягощенные обильной платой за ратный труд, которую они не смогли бы потратить и за год; они отчаянно торговались с купцами при помощи знаков и жестов. Им была нужна крепкая ткань, ибо за время похода их туники превратились в лохмотья. Обнаружив же, что доброй крепкой шерсти здесь не сыщешь ни за какие деньги, воины совсем приуныли. Даже льняное полотно здесь было на редкость тонким и непрочным; делалось оно не из льна, но из какого-то древесного пуха, произраставшего в этих краях. Цвет его, либо кричаще-яркий, либо белый, тоже немало разочаровал их. Впрочем, в женщинах у простых воинов не было недостатка: здесь с ними можно было договориться где угодно, даже в храмах.

Я же всюду разыскивал тот тяжелый шелк, что купил в Мараканде у купцов, пришедших с караваном из Индии. Мне очень хотелось сшить новый наряд — тем более что мы оказались в краю, откуда явились торговцы. Но, к моему великому огорчению, я не смог сыскать ни лоскута.

Гуляя по городским окраинам, я наткнулся еще на одно индское чудо: дерево-путешественник, которое опускает в землю корни, появляющиеся на концах раскинутых ветвей, и те сами превращаются в новые деревья. Оно разрослось столь широко, что целая фаланга могла бы устроиться на ночлег под его сенью: да, оно одно походило на целый лес. Подойдя ближе, я заметил рассевшихся под ним мужчин, многие из которых были в самом почтенном возрасте, но все до единого — в чем мать родила.

Это зрелище изумило меня, притерпевшегося к привычкам македонцев, ибо даже те не позволяли себе отдыхать в таком виде. И все же эти престарелые инды были исполнены важности и не удостоили меня даже взглядом. Один из них, на чью грудь спускалась длинная неопрятная борода, показался мне вождем всех прочих; он поучал слушателей, молодых и старых, что расположились небольшим кольцом вкруг него и с восторгом внимали его речам. Слушателями другого были лишь двое — ребенок и белобородый старец. Третий же просто сидел, скрестив ноги и устремив взор на собственный живот; он был совершенно недвижим и, как я решил поначалу, вовсе не дышал. Проходившая мимо женщина положила перед ним гирлянду, сплетенную из желтых цветов, и, делая это, не выказала никакого стеснения при виде его наготы; впрочем, сам сидящий тоже и бровью не повел. Должно быть, эти люди и были теми «нагими философами», о встрече с которыми мечтал Александр. Да, они мало чем походили на Анаксарха или Каллисфена.

Ну и, разумеется, сам Александр с несколькими друзьями уже спешил повидаться с ними, сопровождаемый одним из сыновей царя Омфиса. Никто — ни наставники, ни ученики — даже не поднялся со своего места, да и вообще на пришедших не обратил никакого внимания. В ответ принц совсем не выказал гнева, и даже напротив, кажется, он заранее ожидал встретить нечто подобное. Он позвал своего толмача, который обратился к мудрецам, назвав имя Александра.

Услыхав его, глава мудрецов встал, и за ним — все остальные, за исключением того, что сидел со скрещенными ногами и не сводил взора с собственного живота. Они два-три раза топнули босыми ступнями по земле, после чего застыли в молчании.

— Спроси их, зачем они это сделали, — попросил Александр.

При звуке голоса царя сидевший со скрещенными ногами впервые поднял голову и устремил взор на его лицо.

Глава мудрецов поговорил с толмачом, который сказал по-гречески:

— Они хотят знать, о царь, зачем ты проделал столь долгий путь, отягченный неисчислимыми опасностями, в то время как, куда бы ты ни отправился, тебе не принадлежит ничего, кроме земли под твоими ногами, и так до самой твоей смерти, когда тебе потребуется лишь немногим больше земли, чтобы лечь в нее.

Какое-то время Александр пристально смотрел на вопрошавшего, после чего молвил:

— Скажи ему, что я путешествую по земле не только для того, чтобы владеть ею. Я желаю знать, какова эта земля и, помимо того, каковы люди, ее населяющие.

Не говоря ни слова, философ наклонился и, выпрямившись, протянул царю щепоть дорожной пыли.

— Однако, — возразил Александр, — даже землю можно изменить, то же касается и людей.

— Людей ты и вправду изменил. Через тебя они познали страх и злобу, гордыню и алчность — цепи, ко-горые сковали их души на много жизней вперед. Сам ты полагаешь себя свободным, ибо совладал со страхом и с жадностью телесной, но желания ума снедают тебя, подобно яростному пламени. И совсем скоро ис-пепелят тебя всего, без остатка.

Александр подумал немного.

— Пусть так. Но и в работе скульптора воск, заключенный в глину, навеки теряет свою форму, испаряясь при обжиге. Но туда, где был он, вливают металл — и получается бронзовая статуя.

Когда эти слова были переведены, философ покачал головою.

Александр попросил толмача:

— Скажи ему, что мне хотелось бы продолжить наш разговор. Если он последует за мною, я прослежу, чтобы мои люди отнеслись к нему со всем почтением.

Старик высоко запрокинул голову. Сдается мне, если он и вправду обрел свободу от чего-то, от гордыни ему все же не удалось избавиться.

— Нет, царь. Я не пойду и не позволю даже самому малому своему ученику идти за тобой. Что можешь ты дать мне и что можешь забрать? У меня нет ничего, кроме этого нагого тела, и даже в нем я не вижу нужды. Отними его — и тем самым снимешь с моих плеч последнюю ношу. Зачем мне идти за тобой?

— Действительно, зачем? — сказал Александр. — Больше мы не станем тревожить вас.

Все это время человек с гирляндой на шее сидел недвижимо, взирая на Александра. Теперь же он поднялся на ноги и произнес несколько слов. Было ясно, что эти его слова возмутили остальных; в первый раз за все время вождь мудрецов разгневался. Толмач знаком призвал всех к тишине:

— Вот что говорит он, о царь: «Даже боги устают от божественности своей и наконец ищут избавления от нее. Я буду идти за тобою, пока не увижу тебя свободным».

Александр улыбнулся старику и сказал, что приветствует это решение. Тот снял с ветви тряпку, служившую ему набедренной повязкой, и повязал ее вокруг чресел. После чего, прихватив с собою деревянную чашу для пищи, он последовал за царем — как и был, босиком.

Позже я встретил грека, державшего в городе обувную лавку и знавшего обычаи мудрецов. У него я спросил: отчего все остальные рассердились на этого человека, выслушав его слова? Грек ответил, что они даже не подумали, будто тот ушел от них, желая обрести богатства, достаточно и того, что он ушел, полюбив смертное существо. По их разумению, пусть далее эта любовь была сколь угодно духовна, она заставит мудреца родиться вновь после смерти, а это они почитают за наказание. Вот все, что я мог понять из его ответа. Нечего и говорить, тем единственным, что мудрец согласился принять от царя, была еда для его деревянной чаши, да и той ему требовалось не так уж много. Никто из нас не был в состоянии произнести его имя, и оттого стали звать его Каланос: так или почти так звучало слово, которое он произносил, здороваясь. Вскоре мы все привыкли к нему, вечно сидящему под каким-нибудь деревом неподалеку от царского шатра. Александр приглашал его внутрь и подолгу беседовал наедине, не считая толмача. Однажды царь сказал мне, что люди воображают Каланоса бездельником, а между тем философ одержал немало побед в великих битвах, чтобы стать наконец тем, кто он есть, и в победах своих неизменно бывал великодушен к противнику.

Каланос даже говорил немного по-гречески, переняв его у здешних поселенцев. Я слышал, что он был ученым человеком еще до того, как примкнул к нагим философам. Впрочем, Александр не мог уделять все свое время учению, ему надлежало готовиться к войне с царем Пором.

То был давний враг царя Омфиса, помощи в борьбе с которым он просил у Александра. Земли этого царя лежали за следующей рекой, Гидаспом. В свое время Дарий Великий вобрал в свою империю и их, так что здешние цари все еще звались сатрапами, но вот уже много поколений никто не докучал им, и потому они вновь превратились в царей. Так отвечал послам Александра царь Пор, когда те пришли требовать от него клятвы в верности. К сему он прибавил, что не станет присягать какому бы то ни было союзнику Омфиса, ибо тот происходит от низкорожденных рабов.

Александр был готов начать битву, но сначала решил дать отдохнуть войску, не знавшему послаблений со времени зимних войн (проходя через Хибер, Гефестион также сражался). Много часов пролетело за играми да праздниками — и чем жарче становился воздух, тем выше поднимались реки в своих берегах. Как нам сказали, уже скоро должны были грянуть дожди.

Когда вместе с войсками царя Омфиса мы двинулись к Гидаспу, наша колонна была массивнее, чем когда-либо, несмотря даже на то, что во многих покоренных крепостях оставались наши гарнизоны. Мы разбили лагерь над рекою, дожидаясь, чтобы Александр выбрал благоприятное место для переправы. Коричневый поток уже неистовствовал внизу; сразу было видно, что вода ни минуты не потерпит над собою моста, сколь бы прочно его ни крепили.

В один из тех дней к шатру Александра явился какой-то важный сановник, чье имя и расу я запамятовал. Царь отсутствовал уже довольно долго, и потому я обещал, что попробую сыскать его. Сев на своего коня, я объехал весь лагерь — ибо ни один перс не пойдет пешком, если можно поехать, — пока кто-то не сказал мне, что Александр направился к конюшням. Я проехал мимо нескончаемо длинного ряда сараев с навесами, сооруженными из бамбука, соломы и пальмовых листьев для защиты животных от палящих лучей; конюшни сами по себе были городом, и не маленьким. Наконец фракийский раб, в обязанности которому вменялось следить за боевыми конями царя и чье лицо, конечно же, украшала синяя татуировка, указал мне на сарай, стоявший поодаль от остальных и сооруженный с большим тщанием. Я спешился и вошел.

После индского солнца мне показалось, будто здесь царит почти что полная темнота. Впрочем, сквозь щели в стенах просачивался свет, ложившийся яркими лентами на бока старого черного коня. Лежа на охапке соломы, он с трудом дышал, и голова его покоилась на коленях у Александра, сидевшего рядом в навозе на земляном полу.

Моя тень легла на утоптанную землю, и царь поднял голову.

У меня не было слов. Только мысль: я сделаю все что угодно… И помолчав, я спросил:

— Может быть, позвать Гефестиона? — так, будто эти слова давно уж рвались с моего языка.

— Спасибо, Багоас, — отвечал Александр.

Я едва расслышал; царь не кликнул конюха, ибо не мог совладать с собственным голосом. Значит, я все-таки не был тут лишним.

Гефестиона я нашел у реки, в плотном кольце инженеров. Они привезли с собою ладьи, уже пригодившиеся для прежнего моста, — сквозь все эти земли они везли их, разобрав и погрузив на повозки; теперь Ге-фестион наблюдал за тем, как их собирают вновь. На меня он воззрился с изумлением: без сомнения, я казался тут, на берегу, совсем некстати. И потом, в тот день я впервые пытался найти его.

— Гефестион, — позвал я, — Буцефал умирает. Александр хочет, чтобы ты был сейчас с ним.

Он разглядывал меня, не говоря ни слова. Быть может, гадал, отчего я не приказал кому-нибудь передать эту весть, а явился сам. Потом Гефестион ответил: «Спасибо тебе, Багоас», — голосом, которым прежде никогда не говорил со мною, — и приказал подвести к нему коня. Я подождал, пока он не скроется вдали, прежде чем двинуться вослед.

Похороны Буцефала были устроены вечером того же дня; в Индии с этим нельзя медлить. Александр приказал воздвигнуть погребальный костер, дабы собрать затем прах и схоронить его, как должно. Оповещены были одни лишь близкие друзья, но чудесным образом к костру тихонько явилось также и множество старых воинов, сражавшихся у Исса, и у Граника, и у Гавгамел. Там были сосуды с фимиамом, который следовало бросать в погребальное пламя; должно быть, чествование старого Буцефала обошлось нам в целый талант. Некоторые из индов Омфиса, стоявшие поодаль, испускали громкие вопли, обращенные к богам, полагая, будто Александр принес коня в жертву ради победы.

Когда огонь погас, Александр вернулся к прежним своим делам. Но этой ночью мне показалось, что царь едва заметно постарел. Перитас появился у него, когда Александр уже был мужчиной; с Буцефалом же он не расставался с детства. Этот маленький конь (все греческие лошади кажутся персам «маленькими») ведал об Александре что-то такое, чего мне узнать не было дано, — в день его смерти это знание погибло безвозвратно, и я скорбел об утрате.

Ночью небеса загрохотали, загремели — и рухнул дождь.

Утром боги смягчились, вышло солнце, а в воздухе разлился аромат буйно растущей зелени. Но уже очень скоро собрались облака, и в следующее мгновение с неба словно бы хлынула еще одна река. И, как я слышал, это было всего лишь начало.

Александр приказал строиться — и под ливнем, по лодыжки в жидкой грязи, его люди отправились к речному берегу, не имея на себе ни единой сухой нитки.

Меня он с собою не взял, объявив, что и сам не знает, где окажется в следующий час или же на следующий день. Не знал он также, когда начнется переправа. У Александра нашлось время, чтобы обнять меня на прощанье, но — как обычно — он не стал делать из нашей разлуки большого представления. Он не видел в том смысла. Он победит и вскоре вернется. Нежные расставания подобают лишь неудачникам.

И все же то была самая опасная его битва. Величайшая его битва — и я не видел ее!

Дождь барабанил по земле, постепенно превращая наш лагерь в трясину. Несчастные, следовавшие за нами, жались друг к дружке в ветхих шалашах; прочный шатер был немыслимой роскошью. В грозу я давал пристанище в своем шатре каким-нибудь промокшим путникам: полузахлебнувшемуся бактрийскому ребенку, греческому певцу и — однажды — философу Кала-носу, которого увидел стоявшим под дождевыми струями в одной только тряпке на бедрах. Когда я поманил его в шатер, он благословил меня знаком. Войдя, он скрестил ноги, положив их на бедра, и погрузился в медитацию. Я словно бы опять остался наедине с са-мим собой, но испытывал притом радость.

Поначалу, едва только дождь ненадолго утихал, я набрасывал на плечи плащ и спешил на своем коне вниз, к реке. Стоявшее там воинство растянулось на многие мили, но никто не мог ответить, где сейчас царь или что он намерен предпринять. Как выяснилось, не один я готов был многое отдать, чтобы получить ответы на эти вопросы: на дальнем берегу встал лагерем царь Пор, занявший самое удобное для пере-мравы место.

Однажды ночью, когда рев дождя на время утих, мы явственно услышали трубы, боевые кличи, ржание коней — наше войско готовилось к броску. Наконец то! Я поднял руки, взывая к Митре. Ночь была темна — хоть глаз выколи. В нашем лагере никто не спал, все напряженно вслушивались в далекий шум, гадая, где сейчас кипит битва. Ни единого слова не было передано нам; никто не явился разъяснить, что происходит.

Неудивительно. Никто так и не пересек реку. Александр просто пошумел немного, чтобы царь Пор двинул к воде свое войско и всю ночь простоял бы там, на берегу, под низвергающимся дождем, тщетно ожидая нападения.

На следующую ночь — все то же самое. Ну, теперь-то великая битва все-таки началась, думали мы, сдерживая дыхание. Никакой битвы. И в следующую ночь, и в ночь за нею мы слышали шум, крики и звон оружия, но уже не обращали на них внимания. И царь Пор тоже не обращал.

Александр никогда не боялся предстать в самом начале сражения дураком или трусом, он мог себе это позволить. В Индии ему уже доводилось идти на хитрость, чтобы одурачить противника, и на сей раз он зашел достаточно далеко. Он не сражался с Омфисом, и потому царь Пор не имел ни малейшего представления, с кем ему вскоре предстоит помериться силами. Невероятный рост Пора вошел в легенды, так что слоны были единственными животными, способными нести такого седока. Конечно же, инд не мог не думать об Александре как о маленьком щенке на той стороне реки: лает и лает, но укусить не способен.

Что ж, Александр продолжал лаять и убегать в свою конуру. Он приказал доставить в лагерь множество повозок с пищей и товарами — и раздавал их всякому, кто хотел слушать и распространять новости, будто он намеревается ждать окончания дождей, чтобы перейти реку зимой, когда ее русло сузится. Значит, Пор мог готовиться провести все это время в жидкой грязи на своем берегу, если у него хватит терпения дождаться, пока Александр наберется мужества выступить против него.

Так продолжалось, должно быть, целую неделю. В одну из ночей на нас налетела худшая гроза, какую мы только знали: стремительный поток дождя и столь жуткие молнии, что их было видно прямо сквозь стены шатров. Я лежал, накрыв голову подушкой. По крайней мере, думал я, сегодня битвы не будет. На рассвете гром стих, отнесенный куда-то в сторону; вот тогда-то мы и услыхали. То был шум выступающей армии; он слышался яснее, чем когда-либо прежде, но источник его был немного дальше обычного. Теперь в привычный хаос вплетались и новые звуки, яростные и высокие, — рев боевых слонов. Александр перешел реку.

Он планировал переправу на ту ночь в любом случае. Гроза, пусть она и затруднила ее, оказалась подарком небес полководцу. Александр пересек Гидасп чуть в стороне от места, где ждал его Пор, немного выше по течению, где густые заросли могли скрыть движение его войск, а заросший лесом островок — саму переправу. Ему обязательно нужно было оказаться на том берегу прежде, чем Пор узнал бы и привел своих слонов. Если только лошади наших воинов увидали бы этих свирепых животных стоящими на берегу, они потопили бы плоты с людьми и сами бы утонули, объятые страхом.

Птолемей описал все сражение в своей книге, где запечатлел полководческий дар и отвагу Александра, с тем, чтобы о них помнили грядущие поколения. Основная опасность подстерегла Александра в самом начале броска: он первым выбрался на неприятельский берег и только тогда, пока конница все еще продолжала переправу, обнаружил, что дождевой поток нашел себе новое русло, отрезав кусок берега и превратив его в остров.

Наконец им удалось разыскать брод, хоть он и был глубок. Птолемей пишет, что бурлящая вода доходила людям до подбородка, а лошади вытягивали шеи, едва не захлебываясь (теперь вы понимаете, что именно я имел в виду, упоминая низкорослость греческих коней).

Сын Пора уже выступил им навстречу с отрядом колесниц, намереваясь отбросить Александра к реке, и тот едва успел построить своих людей, чтобы встретить врага. Принц пал; колесницы увязли в грязи; кто мог, бежал прочь. Узнав о том, Пор выбрал участок твердой почвы и приготовился к битве.

Оборонительная линия индского войска казалась неприступной: две сотни боевых слонов встали впереди, защищая людей. Но царю Пору пришлось встретиться с великим мастером военного дела… Чтобы не быть многословным, скажу лишь, что Александр выманил его конницу вперед, отступив якобы в страхе; затем атаковал ее, выставив скифских лучников; сам же он встретил всадников молниеносным ударом, тогда как Кен подгонял их сзади… Слонов Пора он привел в бешенство стрелами и дротиками, сразив немало погонщиков, и в итоге разъяренные животные нанесут куда больше ущерба собственным войскам, нежели отрядам Александра.

Все это есть в книге царя Птолемея; он читал ее мне. Там все записано в точности, как мне рассказывали тогда, за исключением числа павших македонцев: погибло все же больше, чем пишет Птолемей. Когда он зачитывал мне это место, я вскинул голову в недоумении, на что он ответствовал с улыбкою, будто цифры эти приведены в царских архивах и что старые воины должны понимать друг друга.

С первыми лучами утренней зари мы, находившиеся на дальнем берегу, вышли на откос взглянуть на сражение. Дождь не давал подняться в воздух той пыли, что саваном укрывает большинство великих битв. Мы ясно видели слонов, поднимавших хоботы; мечущихся коней; суетившихся пеших воинов… Но что означает вся эта суматоха, мы не могли судить. Я даже не мог выделить из толпы самого Александра, ибо его сверкающие доспехи поблекли в водах илистой, бурой реки. Солнце поднялось над головами, ужасающий шум казался нескончаемым. И тогда наконец началось бегство одних, преследуемых другими. Я многое пропустил, многого не видел своими глазами, но более всего прочего печалит меня то, что я не присутствовал при встрече Александра с Пором. Судьба ответила на тайные призывы его сердца — и чистоты той встречи не могло отнять у него ни время, ни лживость, столь свойственная людям.

Царь-великан еще долго продолжал драться в своем паланкине, укрепленном на спине слона, — он упрямо не желал признавать свое поражение. Слон его, отличавшийся храбростью даже среди собственного племени, ни разу не дрогнул под натиском Александрова войска. Наконец, когда Пор замахнулся, чтобы метнуть дротик, копье угодило под его поднятую руку, в прорезь кольчуги. И только тогда он развернул верного слона, и они медленно затрусили вслед бежавшим. Видев со стороны отвагу Пора, Александр мечтал встретиться с ним после битвы; он полагал, что столь благородного человека может призвать лишь другой царь, не меньше, и просил Омфиса быть своим посланником. Это, конечно, не сработало; Пор питал к Ом-фису отвращение и, едва только завидев его, потянулся за дротиком левою рукой. Тогда Александр нашел кого-то, кто более подходил для его целей, попробовал вновь, и на сей раз Пор сразу же велел слону преклонить колена. Слон обхватил царя хоботом и мягко опустил вниз, на землю. Пор спросил воды — после битвы, с горящей раной в боку, он, разумеется, изнемогал от жажды — и направился прямо к Александру.

— Прекраснейший человек из всех, кого мне довелось видеть, — позже рассказывал мне Александр. Он говорил без зависти. Полагаю, в юности его весьма раздражал собственный невысокий рост; даже если так, отныне это перестало расстраивать того, чья тень протянулась от востока на запад. — Он походил бы на гомеровского Аякса, если б не черная кожа и синяя борода. Должно быть, он испытывал страшную боль, но этого вовсе не было видно. «Проси у меня, чего хочешь, — сказал я ему. — Как мне следует поступить с тобою?» — «По-царски», — ответил он. Знаешь, я догадался о смысле его слов даже прежде, чем толмач открыл рот! «Я сделаю это ради себя самого, так что проси чего-нибудь для себя», — говорю я. А он отвечает: «В том нет нужды. Действуй по-царски — мне того достаточно». Что за человек! Надеюсь, его рана быстро исцелится. Я собираюсь дать ему больше земель, чем у него было прежде. Он уравновесит мощь Омфиса; но, прежде всего остального, я ему доверяю.

Вера Александра не была обманута. Пока жил он, весть о предательстве так и не явилась из тех земель.

Все, чему Александр придавал наибольшее значение, осуществилось в той битве. Он противостоял в ней и людям, и природе; разве его идеал, Ахилл, не боролся с рекою? Кроме того, Александр испытал большее счастье, чем Ахилл, ведь рядом с ним был его Патрокл, разделивший радость победы: Гефестион сопровождал царя весь этот день. И сама победа, она была дарована армии, сплотившей все его народы, — здесь он уподобился Киру, одерживавшему одну победу за другой с воинством мидян и персов; впрочем, Александр свершил еще более великое дело. И наконец, уже после сражения, пред царем предстал бравый воин — неприятель, который стал другом. Да, то был последний миг полного триумфа моего повелителя.

И теперь, когда с этим было покончено, его взгляд, как обычно, устремился к следующему горизонту. Отныне целью его жизни стал поход к Гангу — с тем, чтобы, следуя руслу великой реки, достичь вод Внешнего океана; тогда его империя обрела бы законченность: с востока на запад простиралась бы она, щедро наделенная удивительными чудесами. Ибо именно так был создан мир, учил Александра мудрый Аристотель, и я пока не встречал человека, который мог бы оспорить его слова.

22

Царь Пор вскоре совсем оправился от полученном раны, и Александр устроил большое пиршество в честь недавнего противника. Этому величественному человеку было немногим за тридцать, хотя его сыновья уже сражались бок о бок с отцом, ибо инды женятся весьма рано. Я посвятил Пору танец, и он подарил мне серьги с рубинами. К радости Александра, верный слон, сплошь покрытый шрамами от прежних битв, также поправился.

Славную победу отпраздновали играми и благодарственными подношениями богам. Едва жертвенные животные были заколоты, с неба вновь обрушился дождь, быстро погасивший огни. Что и говорить, я не привык спокойно наблюдать за тем, как чистое, божественное пламя оскверняется горящей плотью; кроме того, ни один перс не может остаться невозмутимым, видя, как это пламя гаснет по воле небес. Но я молчал.

Царь основал два города, стоящие друг против друга, по разные стороны от реки. Один из них — тот, что на правом берегу, — Александр назвал в честь Буцефала; гробницу коня, увенчанную бронзовой статуей, он намеревался поместить прямо на городской площади.

После того он, вдвоем с царем Пором, отправился воевать, оставив Роксану во дворце, в компании жен инда, а главное — под крышей, куда не проникали дождевые струи. Меня Александр взял с собою.

Поначалу им надлежало сразиться с двоюродным братом Пора, давним его врагом, который объявил войну Александру, едва только заслышав об их союзе. Мужество этого человека, однако, уступало его ненависти; он в страхе бежал, и Александр оставил там Ге-фестиона во главе небольшой армии — усмирить провинцию, которую Александр задумал отдать Пору. Сам же царь не мог подолгу сидеть на месте: Внешний океан манил его, и он стремился побыстрее навести порядок в завоеванных землях, дабы поспешить навстречу этому зову.

Александр предложил мир любому городу, который пожелает подчиниться; он сдержал слово и позволил всем жителям таких городов сохранить привычные законы. Тех же, кто покидал городские стены при вести о его приближении, он преследовал нещадно, полагая, что эти люди остались бы на переговоры, если б не намеревались напасть с тыла. Такое часто случалось прежде, и решение Александра было единственно верным, но мне становилось жаль этих людей, едва только я задумывался об участии крестьян, готовых бежать со всех ног при одном только виде армии, о которой ходили к тому же невесть какие слухи…

Вместе с Пором царь взял приступом великую крепость Сангалу, вопреки ее толстым стенам, ее неприступной скале, раскинувшемуся внизу озеру и тройной линии защищавших все это земляных укреплений. Затем Александр позволил Пору отойти назад, дабы, заодно с Гефестионом, тот мог заняться делами своей новой провинции. Сам же царь стал пробиваться к следующей реке — Беасу, намереваясь разбить лагерь и задержаться на ближнем берегу, восстанавливая силы воинов. Дожди все шли и шли.

Мы еле передвигали натруженные ноги по земле, сбитой в жидкую кашицу идущими впереди. Слоны шествовали в грязи, оглашая окрестности громоподобным чавканьем. В надежде остаться сухими скифы и бактрийцы носили в этой сырой духоте теплые войлочные одежды. Всадники погоняли усталых, прихрамывающих лошадей, и каждая пройденная лига казалась тремя. Пешие воины из фаланг с трудом тащились по щиколотку в грязи подле влекомых волами повозок со своим оружием; их обувь давно покоробилась, намокая, высыхая и намокая вновь. Тонкое индское полотно, которое им пришлось купить на туники, облепляло их бедра, а края панцирей натирали кожу так, словно тела и вовсе были наги. Небеса по-прежнему истекали влагой.

Большой шатер Дария Александр повелел разбить на речном откосе; он привез его с собой, желая выглядеть достойным царского титула. Из-за обилия зелени воздух был щедро напоен неведомыми ароматами; мы подходили к земле холмов — и, клянусь, я чувствовал летящее с востока дыхание гор, хотя облака надежно скрывали горизонт от моего жаждущего взора. Дождь лил и лил, неустанно, упорно. Он вздыхал в листве и в высоком тростнике; вода омывала землю так, будто падала с небес со дня сотворения мира и не намеревалась останавливаться прежде, чем ей удастся затопить его вновь.

Шатер протекал. Я велел починить его и попробовал раздобыть для Александра сухие халат и обувь. Но первым делом, едва войдя, он ощупал мой собственный хитон и не желал переодеваться, пока я не сменил мокрую одежду. Я до такой степени привык к проникавшей повсюду влаге, что едва замечал ее.

Своих полководцев Александр пригласил отужинать с ним. Внимая их беседе из-за занавеса, я мог судить, что царь пребывает в отменном настроении. Он заявил, что, по слухам, за Гифасом лежат богатые земли, населенные стойкими бойцами, а слоны там даже больше и сильнее, чем у Пора. Прекрасная последняя битва у самого конца мира.

Увы, что-то странное задело мой слух. Когда Александр бывал немного навеселе, его голос всегда возвышался над прочими. Теперь же, совершенно трезвый, он все равно говорил громче остальных. И он вовсе не напрягал связки — нет, это голоса его друзей казались необыкновенно тихими.

Он тоже заметил. Александр велел всем выпить, дабы изгнать из крови тоску, — каждый последовал приказу, и до конца ужина все продолжалось как прежде. И только затем, когда шатер покинули слуги, Птолемей обратился к царю со словами:

— Александр, люди не кажутся мне счастливыми. Тот рассмеялся:

— Счастливыми? Они должны сойти с ума, чтобы веселиться под таким ливнем! Словно мы пытаемся перейти вброд Стикс и, сбившись с пути, уже дошли до самой Леты… Наши воины отлично держатся, и я стараюсь показать им, что вижу и ценю это. Дожди скоро прекратятся; Пор говорил, на сей раз они что-то затянулись. И, едва небо прояснится, мы устроим игры и щедро наградим победителей — люди развеются и смогут идти дальше. Они все ответили ему:

— Да, это наверняка исцелит войско. Ложась же спать, Александр посетовал:

— Этот дождь и льва приведет в уныние. Если б я только мог уладить бактрийские дела на полгода раньше, мы оказались бы здесь зимой.

Нет, он не сказал: «Если бы я подождал полгода», хотя некогда мог. Мне кажется, эти последние годы он чувствовал, как колесница времени понемногу нагоняла его.

— Говорят, после дождей, — сказал я, — здесь так свежо и красиво…

Я радовался, что Александр лег пораньше: весь день он гонял коня взад-вперед вдоль колонны, приглядывая, чтобы никто не увяз в грязи. Он казался смертельно уставшим, и на его лбу вновь обосновались морщины.

На следующий день я заявился в царский шатер на рассвете, чтобы никто не успел опередить мою добрую весть.

— Аль Скандир! Дождь перестал!

Он вскочил и, обернувшись простыней, выбежал посмотреть. В те дни, когда я увидел его впервые, он наверняка отправился бы бродить по лагерю нагим, едва очнувшись ото сна. Часто общаясь с персами, царь стал более осторожным. Над зеленью листвы поднималось бледное солнце, но даже те первые лучи несли в себе тепло: сразу видно, это нечто большее, чем обычный просвет в дождях.

— Хвала Зевсу! — выдохнул Александр. — Теперь я снова вселю мужество в сердца моих бедных воинов. Они заслужили свой праздник.

Речные берега пахли живительной зеленью и едва распустившимися цветами. Царь распорядился об играх и пригласил актеров и музыкантов. Я же вскочил на Орикса (Лев выглядел уставшим) и выехал, чтобы вдохнуть горный воздух, прежде чем мы повернем к равнинам.

Возвращался я лагерем. Сотни раз, на землях всей Азии, я проезжал через наш лагерь на своем коне. Если не считать погоду и местность, здесь все оставалось неизменным. Но не сегодня.

Даже шедшие за армией люди, чьи шалаши я миновал первыми, не знали покоя. В глаза сразу бросались оставленные без присмотра дети, плескавшиеся в согретых солнцем лужах, тогда как их матери обсуждали что-то, повернувшись спиной к своим чадам. Чуть подальше, где обосновался люд побогаче — торговцы да мастеровые, — ко мне подбежал один из актеров, с которым я был знаком. Когда я натянул поводья, останавливая Орикса, он спросил:

— Багоас, правда ли, что царь поворачивает назад?

— Назад? — в изумлении воззрился я на него. — С чего бы, ведь воды океана всего в нескольких днях пути отсюда. Конечно же, он не собирается поворачивать.

И, только проезжая мимо воинских шатров, я наконец ощутил, что происходит нечто странное.

Разбив лагерь, воины никогда не предаются безделью — слишком много у них насущных забот: починить снаряжение, подлатать обувь да наточить меч; купить что-нибудь из еды или одежды.

Женщины, петушиные бои и игра в кости. Провидцы, жонглеры и люди с танцующими псами — все они слонялись по лагерю, удрученные скверным заработком. Воины не обращали на них внимания. Они вообще ничего не делали, только говорили.

Десяток воинов собрались пошептаться, склонив головы друг к дружке; небольшая толпа слушает разглагольствования одного; двое или трое ожесточенно спорят… И я не расслышал ни единого смешка! Мимо проходили сотники — и одного могли подозвать, словно друга; вослед другому молча хмурились. Некоторые с неприязнью поглядывали даже на меня, будто ожидая, что я побегу доносить на них. Мне же оставалось лишь сожалеть: я не знал, что именно должен донести. И в этот момент в памяти забрезжил просвет, приведший мой рассудок в окончательное смятение, — я вспомнил ту ночь на высоких лугах, в холмах над Экбатаной.

«Нет! — думалось мне. — Все вовсе не так плохо, с Александром не может случиться ничего подобного». Хорошего, однако, мало… Военачальники должны рассказать ему, ибо в моих устах такая весть прозвучала бы дерзостью.

Они стали собираться к полудню, поодиночке или же по двое. Я был прав — в Экбатане все было иначе. Никто не желал Александру худа. Никто не грезил об ином царе. Люди хотели лишь одного: вернуться домой.

Видя это, я посчитал, что Александр воспринял все чересчур легко. Но он всегда прекрасно чувствовал настроение своей армии и знал военачальников; те, что раздували любой пустяк в скандал, никогда не достигали подобного ранга. Он принял новости спокойно, но вполне серьезно. И в конце сказал Птолемею и Пердикке:

— Всему свое время… Говорить я буду сам. Передайте тотчас же всем — каждыйвоеначальник, начиная с сотников, должен явиться к пологу этого шатра завтра, спустя час после восхода; пусть придут наши союзники и вообще все. Дождь — он всему виной.

Дождь, однако, так и не начался, и я вновь проехал по лагерю несколькими часами позже. Настроения здесь уже переменились: на смену угрюмой замкнутости пришло всеобщее воодушевление. У шатров военачальников собирались простые воины — соблюдая порядок, они ожидали своей череды говорить.

На следующее утро царь поднялся рано и принялся мерить шатер шагами, едва ли замечая, что я одевал его. Губы Александра шевелились, неслышно повторяя доводы, уже звучащие в его голове.

С первыми рассветными лучами они начали собираться снаружи — македонцы, персы, бактрийцы, ин-ды, фракийцы… Все вместе они образовали немалую толпу; еще чуть — и задние ряды уже не расслышали бы царских речей.

Для Александра соорудили небольшой помост — чтобы царя видел каждый. На нем были лучшее боевое снаряжение, серебристый шлем о двух крылах и украшенный каменьями родосский пояс. Когда он вспрыгнул на помост, гибкий, как мальчик, по толпе пронесся вздох, подобный легкому ветерку. Мой знакомый актер сказал однажды, что Александр мог бы неплохо зарабатывать на сцене.

Я слушал, спрятавшись за пологом шатра. В сегодняшней пьесе для меня не нашлось роли.

Александр сказал, как угнетает его, что воины совсем утратили присутствие духа, а потому он собрал всех их на совет, дабы вместе решить, идти ли дальше. Конечно, царь ни на минуту не мог допустить, что ему не удастся убедить их подчиниться. Не думаю, чтобы мысль действительно взять и поворотить назад даже приходила ему в голову.

Стиль его речи был великолепен, выразителен, без лишней риторики, хоть Александр не записал ни единого слова, готовясь к ней. Он говорил о победах: зачем им, прошедшим всю Азию, бояться народов, обитающих за рекой? Цель уже близка. Они подошли к Внешнему океану — тому самому, что омывает Гир-канию на севере и Персию — на юге; они стоят ныне у самых дальних границ земли. Он не мог поверить — и я слышал недоумение в голосе Александра, — что воины не чувствовали того стремления, которое сжигало его самого изнутри. Неужели он не разделял с ними опасности, вопросил царь, и не делился добычей? Неужели они способны сдаться, столь близко подойдя к исполнению долга?

— Будьте же стойкими! — кричал он им. — Разве не замечательно — жить мужественно и умереть, снискав вечную славу?

Чистый голос Александра дрогнул. Он ждал. Тишину нарушали лишь звонкое пение голосистой пичуги и далекий лай псов.

Подождав еще немного, он крикнул:

— Ну же! Я сказал все, что хотел. Вы пришли, и теперь я хочу послушать вас.

При этих его словах воины в толпе зашевелились и стали переминаться с ноги на ногу. Внезапно я вспомнил то, как молчали персидские полководцы перед Дарием — на том, последнем совете; и тогда я осознал разницу. Дария презирали. Александр же внушил трепет, пристыдив; слова, которые совсем недавно готовы были сами вырваться из глоток, умерли невысказанными. И все же, как и Дарий в тот день, он не поколебал их решимости.

— Говорите же, кто-нибудь, — сказал Александр. — Вам нечего бояться. Если ж вам мало моего слова, я могу и поклясться!

Кто-то забормотал:

— Да, Кен, иди скажи.

Широкоплечий седой воин уже распихивал толпу, пробираясь к помосту. Я отлично помнил Кена, даже до его подвигов в последней битве. Кен бился еще под началом Филиппа и, будучи солдатом до мозга костей, не встревал в политические игры. Там, где требовались здравый смысл и непреклонный, почти до упрямства, дух, царь призывал Кена. Теперь они глядели друг на друга, и лицо старого воина (единственное, что я мог видеть из своего убежища) говорило: «Тебе не понравится то, что я скажу, но я доверяю тебе».

— Господин, — начал Кен, — ты созвал нас на свободный совет, и мы пришли. Я не буду говорить за нас, командиров; по-моему, у меня нет такого права. Ты всегда был щедр — и можно сказать, мы уже получили плату за то, чтобы продолжать путь. Если ты желаешь двигаться дальше, наша работа как раз и состоит в том, чтобы проследить за выполнением твоей воли; именно за это нас и повысили в чине. Итак, с твоего разрешения, я буду говорить за простых воинов. Они идут не за мною, господин. За тобой. Именно поэтому я скажу все, с чем пришел.

Александр ничего не ответил. Я видел, что спина его напряглась натянутой тетивой.

— Наверное, я самый старый здесь. Ежели я и смог прославить свое имя на бранном поле, то лишь благодаря тебе, господин… Ну так вот. Люди, как ты сам уже сказал, вынесли на своих плечах больше, чем все прочие армии. И вновь благодаря одному тебе. Но коли уж простые вояки говорят: «Хватит», они заслуживают быть услышанными. Подумай, сколько македонцев покинули родные края, выходя с тобою в дальний поход. Сколько их осталось?

Прекрасный старик. Отменный воин. Македонец, говорящий со своим царем по древнему обычаю. Чем был для него мой народ, все эти персидские наездники с гордыми лицами и узкими плечами? Чем были могучие бактрийцы, горбоносые согдианцы, рыжеволосые фракийцы, высокие инды в своих раскрашенных тюрбанах — все те, кто делил с ним победы? Случайными встречами на пути, ведущем домой.

— Мы погибали на полях сражений, нас косили лихорадка и язвы. Среди нас есть калеки, коим уже не воевать более… А те, что поселились в твоих новых городах? Не все они довольны своей участью, но там они и останутся. Погляди теперь на оставшихся с тобою: мы годимся пугать воронье в этих индских тряпках! Ежели снаряжение воина не приносит ему ни удобства, ни гордости, это снижает боевой дух всей армии. А что уж говорить о коннице? Копыта лошадей уже совсем поистерлись… И, господин, дома нас ждут жены и дети… Наши дети уже сейчас покажутся нам чужаками; скоро то же станется и с нашими женами. Господин, воины хотят попасть домой со всеми своими пожитками, пока еще их имена не совсем позабыты в родных деревнях. И ежели они доберутся туда, то очень скоро новая армия вырастет прямо из земли, упрашивая тебя вести ее за собой. Возвращайся, царь. Твоя мать, должно быть, мечтает повидать тебя. Так будет лучше, господин. Поверь, так будет лучше.

Его голос задрожал, и убеленный сединами старый воин закрыл трясущимися пальцами глаза. Глотка его издала хриплый звук, словно бы он собирался сплюнуть; но нет, то был всхлип.

И, словно этот всхлип был сигналом, отовсюду раздались крики — не возгласы злобы и гнева, но явная мольба. Они почти стонали, вздымая руки к небесам. И если то были тщательно отобранные царем военачальники, что же тогда творилось с простыми воинами?

Александр стоял недвижно. Крики смолкли — все ждали его ответа.

— Совет распущен. — Царь резко повернулся спиною к пришедшим и двинулся прямо к своему шатру.

Двое полководцев высочайшего ранга, его друзья, попытались было последовать за ним, но, обернувшись у входа, Александр бросил вновь:

— Совет распущен.

Еще в Сузах познал я азы искусства быть невидимым. Этому учишься довольно быстро, и, пока Александр отмерял шагами расстояние от одной стены шатра до другой, я до поры затаился в углу. Когда царь яростно задергал ремешок шлема, я тихонько подошел и помог ему снять военное облачение, после чего вновь сделался невидимкой. Это дало мне время поразмыслить.

Разделяли ли воины его веру в близость океана? Я вспоминал толпу случайных людей — торговцев, мастеровых и артистов, — вечно шатавшихся по нашему лагерю. Там были и толмачи, надеявшиеся получить свою скромную плату там, где языка знаков уже недоставало. Царские толмачи переводят только то, что им говорят, и в остальных случаях хранят молчание. Рыночные же толмачи, заработав несколько монет, с охотою заводят длинные беседы. Постоянно общаясь с путешественниками, купцами да караванщиками, они часто рассказывают о далеких странах, в которых побывали. Описывают трудности пути… Возможно ли, чтобы простые воины знали о них больше, чем мы? Великий Аристотель, мудрейший из греков, поведал Александру о том, как именно был сотворен мир. Но в одном можно быть вполне уверенным: он не видал этого собственными глазами…

Александр расхаживал по своему огромному шатру — вперед-назад, вперед-назад. Должно быть, он прошагал так целый стадий. Я обратился в ничто, ибо не знал, как помочь царю в его нынешней беде. Сейчас ему требовалась вера в мечту, но моя вера иссякла. Внезапно он возник надо мною и закричал во весь голос:

— Я пойду дальше!

Поднявшись на ноги, я вновь обрел человеческий облик.

— Господин мой, ты превзошел Кира. И Геракла, и Диониса, и божественных Близнецов… Весь мир знает это.

Александр изучал мое лицо, и я постарался согнать с него безверие.

— Я должен увидеть Край Мира. Не для того, чтобы завладеть им. И даже не ради славы. Просто увидеть, побывать там… И он так близко!!

— Они не понимают, — прошептал я.

Позднее Александр призвал к себе Птолемея, Пер-дикку, других полководцев — и сказал, что сожалеет о своей сегодняшней резкости. Он вновь будет говорить с военачальниками завтрашним утром, а пока они займутся подготовкой будущего похода, в который все-таки выступят, когда ему удастся уговорить людей. Полководцы уселись за стол и деловито делали заметки о переправе и о походе по ту сторону реки. В сокрытии неверия они преуспели ничуть не больше меня самого.

Александр чувствовал это кожей. Весь вечер того дня он тосковал, и я сомневаюсь, что ему удалось наконец уснуть. На следующее утро, когда военачальники явились, царь не стал убеждать их, а просто спросил, не переменили ли они своего решения.

Последовало нечленораздельное бормотание. Думаю, Александр все же уловил основную мысль — слухи об огромных расстояниях, и так далее. Кто-то слыхал что-то от толмача, явившегося с караваном. Кто-то говорил о двухнедельном марше по безжизненной пустыне… Послушав какое-то время, Александр призвал к тишине:

— Я выслушал вас. И, как я уже говорил вчера, вам нечего бояться. Ни единому македонцу я не прикажу идти за мною вопреки его желаниям. Есть и другие, которые пойдут за своим царем. Я двину войско дальше, но без вас. Вы все вольны уйти, когда захотите. Возвращайтесь по домам. Ничего иного я не прошу.

Александр вошел в шатер. Голоса снаружи становились громче по мере того, как люди расходились. Стражу, стоявшему у входа, Александр приказал не впускать никого, ни единого человека.

Но я вновь стал невидимкой. Весь тот день я входил и выходил из царского шатра. Видя, что меня не прогнали в первый же раз, стражник пропускал меня снова и снова. Пробравшись в спальню, я выглядывал из-за занавеси, дабы убедиться, что Александр не предался отчаянью, оставшись в одиночестве. Нет, он просто сидел за столом, уставившись в свои записи, или же просто расхаживал из угла в угол. Было видно, что он все еще цепляется за надежду.

Что бы ни было сказано, царь не пойдет дальше без македонцев. Она вошла в его плоть и кровь, эта армия, которую он вел в сражения еще в мальчишестве. Армия была его любовницей. Почему бы нет? Ведь армия страстно любила его. И теперь он уединился в своем шатре не из гордыни или с тоски; нет, он намеревался заставить любовницу приползти сюда на коленях, вымаливая у него прощение.

Любовница не явилась. Над громадным лагерем повисла тягостная, жуткая тишина.

Меня Александр не отсылал. Видя, что царь желает побыть в одиночестве, я старался не мешать ему. Я лишь приносил то, в чем, как мне казалось, он нуждался; выходил прочь, если Александр беспокойно вздыхал; подливал масло в светильники, когда сгустилась ночь. Стражники принесли ужин. Вдруг заметив мое присутствие, Александр заставил меня усесться рядом и поесть с ним. И тогда, с чашей вина в руке (которую едва пригубил), царь начал говорить. Он сказал, что всю его жизнь, где бы он ни был, его обуревали какие-то великие желания: свершить что-нибудь, найти и посмотреть на некое чудо… Желания столь могучие, что внушены они могли быть одним только богом. И всякий раз он исполнял их — до сей поры…

Я надеялся, что после трапезы Александр пригласит меня в постель: там я мог бы немного успокоить его. Но царь ждал иной любви.

Весь следующий день он не выходил из шатра. Лагерь угрюмо шептался. Все оставалось как прежде, за одним исключением: то был уже второй день, и надежды понемногу оставляли его.

Вечером я зажег светильник. Невиданные летучие создания бросались на огонек пламени и, корчась, падали замертво; Александр сидел за столом, подперши обе щеки кулаками. Мне нечем было с ним поделиться. Я даже не мог привести Гефестиона… Да, я сделал бы это, если б только мог.

Какое-то время спустя он достал книгу и открыл ее. Он хочет упорядочить мысли, решил я; это подсказало мне хорошую идею. Я выскользнул в короткие индские сумерки и направился к ближайшему дереву с густой кроной. Там я и нашел, кого искал, со сложенными на бедрах ступнями и с лежащими на коленях открытыми ладонями. Теперь он уже знал достаточно простых греческих слов, чтобы говорить.

— Каланос, — позвал я. — Царь в великой печали.

— Бог добр к нему, — отозвался философ и, едва я тронулся с места, чтобы приблизиться, мягким жестом удержал меня.

Прямо у моих ног свернулась огромная змея; она отдыхала в сухих листьях всего в двух шагах от фи-лософа.

— Присядь там, где стоишь, и она не станет сердиться. Она терпелива. Злость и досада раздирали ее, когда она была человеком. Теперь она учится.

Поборов страх, я уселся на землю. Змеиные кольца лишь немного пошевелились — и застыли в покое.

— Не грусти о царе, дитя мое. Он выплачивает ныне часть своего долга; сегодня плечи его согнуты под ношей, но когда-нибудь он вернется к нам налегке.

— Какому богу надо принести жертву, — спросил я, — чтобы, когда Александр родится вновь, я пришел бы на землю вместе с ним?

— Это и есть твоя жертва; ты уже связан этим долгом. Ты вернешься, чтобы вновь служить ему.

— Он мой господин и всегда им останется. Можешь ли ты снять с его плеч сегодняшнюю печаль?

— Он пытается сдержать собственное огненное колесо. Стоит лишь ослабить хватку… Увы, богам нелегко освободиться от божественности. — Каланос расплел ноги и в следующий миг уже стоял, готовый идти. Кольца змеи даже не шелохнулись.

Александр все еще читал. Войдя к нему, я позвал:

— Аль Скандир, Каланос скучал по тебе. Быть может, ты примешь его ненадолго?

— Каланос? — Царь бросил на меня взгляд из тех, что пронзают насквозь. — Каланос никогда не скучает. Это ты привел его.

Я опустил глаза.

— Да, введи его. Если подумать, он — единственный, кого я могу сейчас видеть, кроме тебя.

Проведя философа мимо стоявших на посту стражников, я ушел. И даже не пытался подслушать. Магия исцеления — вещь тонкая, и я страшился разрушить ее чары.

Отойдя подальше, я наблюдал за пологом, прикрывавшим вход, и вошел не ранее, чем увидел покидающего шатер Каланоса. Александр знаком дал понять, что видит меня, но пребывал в глубоком раздумье, так что я сидел тихо. Когда внесли ужин, царь пригласил меня разделить его, как и днем раньше. Некоторое время мы ели в молчании, но потом Александр спросил:

— Ты когда-нибудь слыхал об Архуне?.. Вот и я тоже не слыхал, до нынешнего вечера. В стародавние времена он был царем индов и великим воителем. Однажды, перед началом битвы, он плакал, уже забравшись в боевую колесницу: не из страха, но от того, что честь обязала его биться с собственным родичем. И тогда, совсем как это описано у Гомера, бог вошел в плоть его возничего, и бог обратился к Архуне.

Александр умолк, и мне пришлось переспросить: что же сказал воину бог?

— Много чего. Они оба пропустили сражение. — На какое-то мгновение Александр расплылся в улыбке, но тут же посерьезнел вновь. — Бог сказал: «Ар-хуна, ты рожден воином и должен выполнить свое предназначение; но ты должен делать это без сожаления или радости, ты не должен вкусить от плодов дел своих».

— Разве возможно такое? — спросил я. Меня поразила серьезность, с которой Александр повторял все это.

— Наверное. Человек, выполняющий приказы, спо-собен просто делать свое дело, не радуясь и не огорча-ясь. Пожалуй, я знавал таких воинов — и хороших притом, — хотя все они ценили слово похвалы. Но для того, чтобы вести людей вперед, чтобы воспламенить их сердца, чтобы наделить их мужеством — это в первую очередь, без мужества они ни на что не способны! — чтобы ясно увидеть цель и не знать отдыха, прежде чем достичь ее, — для этого требуется стремление посильнее, чем желание остаться в живых.

— Аль Скандир, на свете столько вещей, которые ты ценишь превыше собственной жизни… И твоя жизнь — это все, что у меня есть.

— Огонь сжигает, милый мой перс, и все-таки ты поклоняешься ему. Я тоже. Я возложил на костер страх, боль и нужды тела… И как же красиво они горели!

— Воистину, я поклонялся именно этому огню, — ответил я.

— Но Каланос хочет, чтобы я возвратил пламени все, что оно дало мне: честь, славу среди Нынешних и будущих поколений, само дыхание бога, что шепчет мне в уши: «Ступай дальше, не медли».

— И все же он оставил своих друзей, чтобы последовать за тобою.

— Чтобы освободить меня, как он говорит. Но бог дал нам руки… Если бы он хотел, чтобы мы постоянно сидели, сложа их на коленях, у нас не было бы пальцев.

Я рассмеялся. Александр же продолжал, даже не улыбнувшись:

— О, Каланос — настоящий философ. Но… Как-то раз мы вместе проходили мимо умиравшей собаки, которую бессердечные люди забили почти до смерти. Ее сломанные ребра торчали наружу, и она изнемогала от жажды. Каланос упрекнул меня, когда я обнажил меч, чтобы прекратить страдания бедного пса. Я должен был позволить собаке до конца пройти выбранный ею путь… И все же сам он не способен навредить ни единому живому существу.

— Странный человек. Но в нем все-таки есть нечто такое, за что его нельзя не любить.

— Да. Мне понравилась наша беседа, и я рад, что ты привел его… Завтра я выслушаю провидцев. Если предзнаменования для перехода реки окажутся благими, людям придется еще раз хорошенько подумать. — Даже сейчас он все еще пытался ухватить за обод собственное огненное колесо.

— Да, Аль Скандир. Тогда ты точно будешь знать, что уготовлено для тебя богом. — Я решил отчего-то, что эти мои слова не повредят ни мне, ни ему.

На следующее утро притихшие македонцы окружили прорицателя. Жертвенное животное отчаянно брыкалась, что само по себе было дурным знаком. Когда внутренности вынули из тела и возложили в руки Аристандра, стихло даже обычное глухое бормотание; люди молча смотрели, как тот изучает лоснящуюся темную плоть, медленно поворачивая ее в руках. Повысив голос, дабы слышали все, провидец объявил, что знаки неблагоприятны во всех отношениях.

Александр поник головой. Он вернулся в шатер, пригласив следовать за собой трех высших полководцев. Там он обратился к ним и теперь уже вполне спокойно сказал, что не пойдет против воли богов. Вскоре после этого царь, собрав друзей и старейших из Соратников, попросил передать это всей армии. Никто не был многословен. Они были благодарны царю, и каждый понимал, чего стоило ему это решение. Александр уселся за свой стол вместе с военачальниками и занялся разбором плана обратного перехода; какое-то время в шатре царило обычное рабочее спокойствие. И лишь потом послышался далекий рев.

В то время я еще не слыхал, как настоящее, глубокое море обрушивает на берег свои, огромные волны, но тот звук, заполонивший лагерь, весьма напоминал шум прибоя. Когда он приблизился, я расслышал в общей стихии отдельные радостные восклицания. С грустью слушал я, какое удовольствие воины находят в боли Александра. Затем, подойдя совсем уже близко, они стали звать царя. Я спросил: не открыть ли полог шатра?

— Да, — отвечал Александр. — Давайте поглядим, в каком они настроении теперь.

То были македонцы; целая тысяча. Когда он вышел из шатра, крик поднялся до небес. Грубыми и ломкими от подступающих слез голосами они прославляли своего царя, радуясь и торжествуя. Многие вздевали ввысь руки, как то делают греки, обращаясь к своим богам. Они карабкались на плечи друг другу, лишь бы увидеть его. Один из старых воинов, покрытый множеством шрамов, пробился сквозь толпу и рухнул на колени:

— О царь! Непобедимый Александр! — Похоже, этот человек чему-то научился за долгие годы сражений и походов. — Лишь ты сам сумел одержать над собою победу, и то — из любви к нам. Да вознаградят тебя боги! Живи долго, и пусть слава твоя не меркнет!

Он вцепился в протянутую Александром ладонь и поцеловал ее. Царь поднял воина с колен и хлопнул его по плечу. Еще немного постоял он у входа, принимая благодарность и пожелания добра, после чего вошел внутрь.

Любовница вернулась, все еще изнемогая от любви. Но первая ссора между любящими всегда ложится на их чувства неизбывной тенью. В былые времена, мне кажется, Александр расцеловал бы того старца.

Пришла ночь. Царь пригласил нескольких друзей на ужин. На его рабочем столе все еще лежали планы перехода через реку; воск еще не разглажен на табличках, хотя и перечеркнут парой резких взмахов бронзовым стилосом. Ложась спать, Александр был тих; я отчетливо представил себе, как он всю ночь ворочается с боку на бок. Поставив ночной светильник на место, я встал на колени у изголовья.

— Я пойду за тобою до самых далеких берегов этого мира, хотя бы они лежали в тысяче лиг отсюда…

— Лучше оставайся здесь, со мною, — ответил мне Александр.

Он даже не подозревал, насколько измаялось без любви его тело, но я знал это точно. И взял немного горевшего в нем огня, который, будучи заперт в печи, постепенно опалял ему сердце. Да, пусть даже я не мог привести к Александру Гефестиона, той ночью царь был рад мне. Убедившись, что сон его крепок, я ушел в свой шатер, — но не раньше.

23

Желая достойно отметить конец путешествия, Александр выстроил двенадцать алтарей в честь двенадцати греческих богов, — да такие высокие, что они, скорее, походили на крепостные башни. Вкруг стен вились широкие лестницы для жрецов и жертвенных животных; ритуалы вершились наедине с небесами. Даже если царя вынудили поворотить назад, он устроил пышные торжества.

Как и задумывал, Александр дал воинам отдохнуть — со всеми состязаниями, играми и представлениями. Добившись желаемого, люди от души праздновали свою удачу. Передохнув, мы двинулись обратно — переходя через реки, мы направлялись к провинции, в которой Гефестион навел порядок ради царя Пора. Он выстроил там новый город и оставался в нем, ожидая Александра.

Они долгое время провели наедине. Делать мне было нечего, и я разыскал Каланоса, чтобы расспросить философа о богах Индии. Тот поведал мне кое-что, после чего объявил с улыбкою, что я уже заметно продвигаюсь на Пути. И все же я ничего ему не сказал.

Гефестион потрудился на совесть, что и говорить. Провинция содержалась в отменном порядке, ибо все должности распределялись справедливо и мудро; к тому же Гефестион поддерживал наилучшие отношения с царем Пором. У него был особый дар к подобным пещам. Однажды, задолго до моего появления в македонском лагере, Александр завоевал Сидон и предоставил Гефестиону выбрать этому краю нового царя. Поспрашивав здесь и там, тот выяснил, что последний отпрыск старой царской династии, давным-давно лишенный персами права на трон, все еще жил где-то в городе — нищий, словно загнанная в подпол крыса, он зарабатывал на пропитание, нанимаясь батрачить В чужих садах. Но вдобавок этот человек был известен В округе честностью и добрым нравом, и Гефестион возвел его на трон. Благородные богатеи признали решение справедливым, предпочтя видеть на троне нищего, чем кого-то из своего круга, и царь правил как нельзя лучше. Умер он много лет спустя и был оплакан всеми своими подданными. О да, Гефестион был мудрым человеком.

Другой приятель Александрова детства, Неарх, худощавый и жилистый выходец с Крита, тоже был страшно занят. Он неизменно принимал сторону Александра во всех его ссорах с отцом и разделил С ним тяготы изгнания. Александр никогда не забывал подобные вещи, и, командуя царской флотилией, пока македонцы не покинули берега Срединного моря, Неарх пошел на восток как обычный воин, но теперь вновь обрел воду, которую его народ любит более всего на свете. Ныне он воссоздал флот Александра на берегах Гидаспа. Царь намеревался спуститься по реке к Инду и далее к морю. Если он не отправился к Внешнему океану на восток, по крайней мере, он мог увидеть его, двигаясь на запад.

Воины, надеявшиеся идти домой прямо через Хибер и Бактрию, теперь вдруг осознали, что им предстоит маршем следовать за изгибами рек, бок о бок с флотом. Тамошние народы еще не сдались на милость Александра, а лазутчики наперебой расписывали их как яростных воителей. Войско вовсе не обрадовалось новостям, но Александр заявил, будто надеялся, что они позволят ему уйти из Индии, а не бежать оттуда сломя голову. Царь стал раздражительнее с тех пор, как воины заставили его возвращаться, и, поглядев на него, они умолкли. По крайней мере, они шли теперь в родные края.

До самого последнего времени Александр полагал, что Инд — если следовать за его руслом достаточно долго — рано или поздно впадет в Нил. И здесь, и там растут лотосы; в обеих реках живут крокодилы… Недавно какие-то местные жители уверили его в обратном, но, по словам самого Александра, там все равно найдется на что посмотреть.

Старый Кен умер здесь от лихорадки; ему так и не пришлось вновь увидеть Македонию. Александр сдержал свое слово и никогда не вменял в вину этому верному воину его открытую речь на совете; теперь он устроил ему достойные героя похороны. И все же глубоко внутри что-то переменилось. Вера многоглавой любовницы дала трещину. Влюбленные залатали прореху, ибо нуждались друг в друге; они еще любили, но не могли забыть давнишней ссоры.

Лето вступило в свои права чуть раньше обычного, и на видном теперь песчаном берегу реки стоял вновь отстроенный царский флот. Он сам по себе был настоящим чудом: длинные военные галеры на двадцать-тридцать гребцов, круглобокие лодчонки всех размеров и форм, большие плоскодонные баржи для перевозки лошадей…

Я сразу же нашел взглядом царскую галеру и уже прикидывал, не найдется ли в ней немного свободного места? Возьмет ли Александр с собою меня? То было боевое судно; не решит ли царь, будто не нуждается ни В ком, кроме стражей? Если же я отправлюсь сушей, кто знает, когда нам доведется увидеться вновь? И потом, я окажусь под началом Гефестиона… Он должен был следовать по левому берегу, ведя с собою большую часть армии, весь лагерь, слонов и гарем в придачу. Конечно, он не опустился бы до того, чтобы выказать мне свое презрение, но я решил, что путешествовать сушей все равно невыносимо. Кроме того, я вспомнил еще кое о чем: прежде я никогда не оказывался там, где была бы Роксана, но не было бы Александра. Гефе-стион мне не страшен, но я вовсе не чувствовал подобной уверенности, думая о ней.

Отчаивался я напрасно. Когда я нашел в себе сипл спросить Александра, он ответил:

— Конечно, если тебе хочется. Почему бы нет? Все привыкли к моим персидским манерам, так что никто не удивится. Ты умеешь плавать?

— О да, Аль Скандир, я уверен, что смогу. В ответ он лишь рассмеялся:

— Ничего, я тоже не умею.

На рассвете царь Пор и немалая часть его поддан-ных собрались, чтобы проводить нас в путь. Корабли, вытянувшиеся на волнах реки в длинную цепь, нельзя было охватить одним взглядом. Галера Александра шла первой; царь стоял на носу, с венком на власах после приношения жертвы богам. Вверяя судьбу людей и судов во власть стихий, Александр воззвал к отцу своему Амону, к повелителю вод Посейдону, к Гераклу и Дионису, равно как и к самим рекам, по которым нам предстояло плыть, ибо греки все же поклоняются священным водам, хотя и не боятся осквернять их (я и сам стал довольно беспечен в этом отношении). При каждом возлиянии Александр бросал в реку золотую чашу вместе с налитым в нее вином. В судах вокруг нас все затянули победную песнь, и ее подхватили армии на обоих берегах; ржали кони, трубили слоны. И затем, под ритм запевал, когда широкая гладь реки еще была залита холодным серым утренним светом, мы двинулись вниз по течению.

Из всех даров Александра (которые были велики и числом, и щедростью) один из лучших — то, что он взял меня с собою на реку. Я повторяю это и сейчас, уже повидав праздники на Ниле. Первыми шли обильно украшенные боевые галеры, чьи ряды весел хлопали, точно крылья; затем пестрое скопление прочих судов и лодчонок. По берегам маршировали длинные воинские колонны — тяжело вооруженные фаланги, конница, повозки, раскрашенные слоны… И рядом с ними бежали, чтобы не терять нас из виду, тысячи индов, явившихся поглазеть на чудо. Кони, плывущие на баржах, сами по себе были удивительным зрелищем. Пораженные инды бежали, вплетая свои голоса в пение наших запевал, пока по берегам не выросли отвесные утесы, застывшие на страже у теснин. Пеших воинов мы потеряли из виду и не слышали уже ничего, кроме эха, возвращавшего нам наши собственные песни, да криков обезьян, прятавшихся где-то в густой зелени, качаемой ветерком…

Для меня путешествие было сказкой, какую не услышишь на базаре. Александр стоял на носу галеры и, схватившись за высокий гребень на голове деревянной носовой фигуры, вглядывался вперед. Ему удалось разжечь пламя рвения, охватившее нас всех. Я перестал волноваться при мысли о том, что любые слова, сказанные на галере, сразу становятся общим достоянием, что спать царь мог только в крошечном закутке на корме, что мы едва сумеем коснуться рук друг друга — и не более того — до самого конца путешествия. Бросившись в еще неведомый мне мир, я открыл для себя ту часть души Александра, о которой знали воины его армии — но не я. Все вокруг звенело и вибрировало от одного его присутствия. Можно потерять счет времени, живя в этом чуде. Дни радости…

Мы все еще были вне вражеских земель и часто вы-бирались на сушу с тем, чтобы местные вожди могли засвидетельствовать Александру почтение. Царя усаживали на увитый цветами трон и устраивали в его честь конные представления, танцы (часто неплохие) И пение, казавшееся мне схожим с завываниями рыночных бродяг. А затем мы вновь пускались по течению, помахав на прощанье войскам, оставшимся на берегу.

«За все хорошее надобно платить», — всегда говорил Александр. Река сузилась, и течение с силой по-влекло нас вперед. Поначалу далекий и слабый, по-немногу стал слышен приглушенный рев на порогах — там, где встречаются воды двух рек.

Нас уже предупредили, что между скал, где Ги-дасп встречается с Акесином, удвоенные речные воды бурлят в водоворотах. О шуме нас, однако, никто не предупредил. Приблизившись к порогам, наши гребцы сбили ритм попросту из страха, но галеры вес равно рванулись вперед. Глава гребцов Онесикрит проорал им, чтобы не останавливались, а, напротив, гребли сильнее; все мы оказались бы мертвецами, развернись галера против течения… Напрягая плечи, гребцы вновь налегли на весла. Навигатор, не смолкая, выкрикивал рулевому все новые команды, а рядом с ним стоял Александр, с полуулыбкой взиравший на белые от пены волны.

В тугих объятиях реки я запомнил только скорость, смятение и мертвенный ужас, к счастью, сковавший меня и лишивший способности кричать. Однажды ввязавшись в подобную гонку, никто не способен спасти себя, даже Александр. Не без удивления я понял, что возношу молитву неведомому богу: пускай, когда мы оба утонем, нас не разлучит судьба и позволит вновь родиться вместе. А потом мы проскочили пороги, и гребцы все опускали и поднимали весла, хотя весь нижний их ряд был уже переломан… Ни в одной сказке не сыскать волшебных превращений без каких-нибудь суровых испытаний, выпадающих на долю героя. Все корабли прошли пороги благополучно, за исключением двух столкнувшихся, но нам все равно удалось спасти многих воинов. Едва мы нашли удобное место на берегу, Александр приказал разбить лагерь. Чудесная песня подошла к концу. Мы приближались к рубежам земли маллов, чьи города не желали подчиниться Александру и вовсю готовились к войне. Этим народом правили жрецы — люди, совсем не похожие на Каланоса, неустанно уверявшего нас, что сам он вовсе не жрец, а богоискатель. Маллийским жрецам подчинялись даже воины… Они объявили Александра и всех нас нечистыми варварами. Все маллы питают отвращение к любой нечистоте, которой становится все, на что ни укажут их жрецы. У нас в Персии есть рабы, но мы вовсе не считаем их «неприкасаемыми»; здесь же люди низких занятий или же покорившейся им расы настолько нечисты (хотя никто не владеет ими как рабами), что ни жрец, ни воин не станут есть пищу, оскверненную их тенью. Но эти люди жили скромно, в отличие от Александра. Если одна тень не чиста, что тогда сделает его правление?

То был последний еще не покорившийся народ, живший по дороге на запад; Александр должен был завоевать маллов, прежде чем повернуть к Персии. Только они одни стояли между ним и владычеством над Индией от Беаса до устья Инда. Александр распрощался с мечтой о берегах океана, и теперь Индия осталась для него всего лишь препятствием, которое следовало устранить раз и навсегда. Волшебство реки было разрушено; восторженный мальчик на носу корабля, первым спрыгнувший на сушу, превратился в разъяренного демона, сжигавшего самый воздух своим дыханием.

Войско Гефестиона Александр выслал вперед за пять дней до собственного похода — с тем, чтобы встретить маллов, которые бежали бы при слухах о приближении самого царя. Люди Птолемея следовали за нами на расстоянии трех дней пути — с тем, чтобы ловить тех, кто бежал назад в надежде оказаться в безопасности. Когда ловушка была устроена, Александру оставалось лишь подкрасться к жертве.

Мы шли по пустыне целую ночь и весь день, чтобы застать врасплох маллов, считавших подобный подвиг невозможным. То был трудный, но относительно ко-роткий переход. Для сна нам осталась почти целая ночь. На рассвете Александр вывел конницу к первому маллийскому городу.

Это было не особенно далеко от нашего лагеря, так что я выехал посмотреть.

Городские стены были сложены из земляных кирпичей; в полях трудились земледельцы. На дорогах маллы расставили сторожевые заставы, чтобы остановить Александра, но никто не следил за пустыней, откуда еще никогда не являлся неприятель.

Послышались громкие боевые кличи; конница рассыпалась по полям. Люди были вооружены одними лишь крестьянскими орудиями. Сверкая рассветным маревом, мечи косили маллов, словно урожай ячменя.

Я полагал, что Александр призовет их сдаться, как делал это всегда. Но они уже отказали ему, а царь никого не спрашивал дважды.

Он вернулся вечером, после штурма крепости, покрытый пылью и кровью. Пока войско отдыхало и утоляло голод, Александр отдавал приказы выступать в ночной поход, дабы захватить следующий город прежде, чем туда доберутся новости. Сам он так и не успел толком вздремнуть… Свет, воссиявший на реке, обернулся жгучим пламенем.

Так и продолжалось. Даже когда все инды уже узнали, кто он такой, они отказывались покориться. Александр пленил множество из них — тех, что сдавались на милость победителя; впрочем, многие бились до конца или сжигали себя в собственных домах. Наши воины тоже рассвирепели. Они — более даже, чем сам царь, — желали покончить с Индией; они не хотели слышать о каких-то восстаниях, которые могут вспыхнуть за их спинами и заставить повернуть назад. Они вообще не стали бы брать пленных, если б не приказ самого Александра.

Война есть война. Будь я по-прежнему с Дарием, я только радовался бы его удачам и тому, что царь столь бесстрашно бросается прямо в гущу сражения. Ведь я поражался Александру. Не тому, что он убивал, а тому, что чаще он предпочитал не делать этого; даже теперь он позволял женщинам и детям свободно убраться прочь. Но я оплакивал его мечту, рассыпавшуюся в горький прах.

На этот поход македонцы вовсе не рассчитывали и потому сражались не с задором, но с остервенением. Когда Александр вошел в шатер, чтобы приготовиться к короткому ночному отдыху, его лицо показалось мне осунувшимся.

— Мы разрушили стену, — поведал он. — Воины всегда бежали к бреши, чтобы оказаться там первыми еще до того, как осядет пыль… Сегодня я уж думал, они так и будут ходить кругами, ожидая, чтобы кто-нибудь другой бросился вперед. Подбежав, я удерживал пролом в одиночестве, пока они не устыдились.

Конечно, опомнившись, они последовали за своим царем и взяли город. Но лоб Александра вновь прорезали морщины.

— Аль Скандир, это всего лишь усталость духа. Когда мы вернемся в Персию, твою и мою страну, все снова будет хорошо.

— Да, это уж точно. Но нам не нужны волнения на границах, и люди прекрасно это понимают. Я не требую от воинов слепой покорности. Мы все — македонцы. Я всегда рассказываю им, что именно нам предстоит сделать и зачем. Придется попотеть, но все это скоро кончится. Пока они справляются… Как и ты.

Он поцеловал меня — просто из доброты. Нет, Александр не нуждался в подсказках страсти, чтобы благодарить за любовь.

Наутро мы маршем прошли падший город, наполненный криками пернатых хищников, воняющий плотью, гнившей под раскаленным солнцем, да отвратительной гарью из обуглившихся домов, где инды сжигали себя. В сердце своем я вознес молитву премудрому Богу, чтобы тот освободил Александра от всего этого, да побыстрее.

С молитвами следует обращаться крайне осторожно. Нельзя быть самонадеянным, говоря с богами!

Следующий город оказался покинутым жителями, когда Александр подтянул к нему войско. Нам же царь передал весть, что собирается броситься вдогонку бежавшим и лагерю велит следовать за ним.

Когда идешь за армией, проводники не нужны. Мы приблизились к реке, и вода у брода была уже вспенена копытами лошадей. На дальнем берегу была битва: повсюду лежали мертвые, будто некие странные плоды земли, потемневшие в своей зрелости по сравнению с бледной зеленью трав и кустарника. Слабый сладковатый запах уже разносился по окрестностям; было жарко. Я как раз делал глоток из своей фляги, когда заслышал совсем неподалеку слабый стон. То был инд, немногим моложе меня самого, и его рука тянулась к воде. Он был обречен; внутренности юноши свешивались из раны, но я все-таки спешился и дал ему напиться. Те, кто правил конями рядом со мною, осведомились: не помрачился ли мой рассудок? И вправду, зачем делать что-то подобное? Подозреваю, инд всего лишь чуть дольше прожил, мучимый болью.

Вскоре мы нагнали несколько повозок с запряженными в них волами, присланных Александром с тем, чтобы забрать наших убитых и раненых. Над ранеными были устроены навесы от солнца, а рядом с ними ехал на своем ослике водонос. Александр всегда заботился о своих людях.

Погонщики рассказали, что в поле собрались пятьдесят тысяч маллов. Александр как-то сдерживал их одною своей конницей, пока не подошли лучники и пешие воины; тогда враг бежал к укрепленному городу, который непременно предстанет нашим глазам за пальмовой рощицей… Царь окружил его и отдал приказ располагаться на отдых, готовясь к ночи.

Еще до заката мы пришли к круглому, землистого цвета городу маллов, с зубчатыми стенами и приземистой башней внутренней цитадели. Вокруг раскатывали повозки с разобранными шатрами, сновали рабы, повара распаковывали свои кули да котлы, копали ямы для очагов и доставали решетки, стремясь побыстрее накормить людей добрым ужином после легкого дневного рациона. Александр трапезничал с высшими военачальниками — Пердиккой, Певкестом и Леонна-том, — планируя завтрашнюю атаку.

— Нет нужды поднимать людей до рассвета. У пехоты был сегодня долгий марш; у конницы — сражение…

Хороший сон и хороший завтрак приведут их в норму, а уж тогда — за дело!

Ночью, когда Александр готовился ко сну, я взглянул на его роскошные доспехи, отполированные оруженосцами до блеска. На его новый панцирь… Царь заказал его уже в Индии, из-за несусветной жары, — он был намного легче старого, с нашитыми на индскую ткань пластинками. Как если бы прежде царь недостаточно выделялся из общей толпы воинов, новый панцирь был ярко-алым, с золотым львом на груди.

— Аль Скандир, — сказал я, — если завтра ты наденешь старый панцирь, я смогу выскоблить этот. После битвы он, право, нуждается в хорошей чистке.

Царь обернулся ко мне, приподняв брови и широко улыбаясь.

— Ах ты, персидский лис! Думаешь, я не знаю, о чем ты? Ну нет… Людям надо показать, слов для них мало… — Александр мог сказать это и ранее, но теперь в его голос проскользнула нотка досады. Потом он положил ладонь на мое плечо. — Не пытайся удержать меня, даже из любви. Я скорее предпочту смерть… Ну же, перестань хмуриться; ты что же, не хочешь видеть издалека, где я и что делаю?

Он прекрасно спал, как и всякий раз перед битвой. Помню, он говорил, что оставляет все на усмотрение бога.

Утром нового дня, после восхода, они сомкнули кольцо вкруг города; поближе подъехали повозки с лестницами, таранами и катапультами, а также с инструментами для земляных работ. Какое-то время все мы следили за тем, как Александр разъезжает вдоль колонны: и верно, даже на таком расстоянии царя можно было узнать по алому панцирю да серебряному шлему.

Потом царь сошел с коня и пропал в общей массе воинов, столпившихся у стены. Вскоре они растворились в ней, верно, пробуя ворота на прочность.

Войско подтягивалось поближе, разбирая и унося лестницы. Вершины стен, только что забитые инда-ми, вдруг опустели.

Чтобы видеть лучше, я направился к городу совершенно один: в лагере мало кто оставался, кроме рабов; все те, кто следовал за войском, ушли с Гефестионом. Нет, защитники не собирались сдаваться. Маллы бежали к своей внутренней цитадели и укрылись в ее стенах. Спрятанные за низкими лачугами города, македонцы осаждали их снизу.

Я увидел, как на темном фоне стены появилась светлая полоска — лестница, быстро нашедшая должный упор и застывшая у крепости. Затем на ней я заметил яркое алое пятнышко, резво взбиравшееся ввысь и вскоре достигшее зубцов стены; там оно раскачивалось, дергаясь и мечась в сражении, и затем выпрямилось, застыв в одиночестве на самом верху.

Александр рубил врага мечом; один инд пал, другого царь столкнул вниз ударом щита. По лестнице поднялись еще трое, спеша встать рядом с Александром и сражаться вместе с ним. Инды отшатнулись. Лестница была забита карабкавшимися македонцами: да, Александр вновь подал им пример. Но внезапно, подобно обломкам скал во время камнепада, все они рухнули вниз и пропали из виду: лестницапопросту не выдержала веса воинов.

Я подъехал ближе, едва соображая, что делаю. Четверо, кажется, стояли на стене целую вечность, осыпаемые стрелами и копьями защитников. Потом Александр пропал, спрыгнув вниз, на ту сторону.

На один короткий миг остальные трое застыли в оцепенении (подозреваю, они не верили собственным глазам), после чего последовали за ним.

Не ведаю, сколько времени прошло, прежде чем македонцы вновь штурмовали стену; возможно, ровно столько, сколько потребно для того, чтобы очистить и съесть яблоко — или умереть десять раз. Они рванули вверх: на плечах друг у друга, по лестницам, становясь на пики… Они перевалили через стену и пропали, я же повторял себе, что не должен ожидать, будто сразу увижу Александра.

С той стороны на стену поднялось несколько человек, несших что-то алое. Очень медленно они уложили драгоценный груз на носилки и скрылись из виду. Я не заметил, чтобы алое пятнышко хотя бы шевельнулось.

Изо всех сил я хлестнул коня и галопом помчался к городу.

Нижний город был пуст: здесь не лежали мертвецы и вообще все казалось мирным; на плоских крышах зрели тыквы… Впереди, со стороны цитадели, доносились крики победителей и стоны умирающих, но все это почти не тревожило мой слух.

У двери лачуги, на улице неподалеку от осаждаемых стен, стояли трое юных телохранителей, заглядывавших внутрь. Я протиснулся меж ними и вошел.

Щит, на котором принесли Александра, лежал в лужице крови на земляном полу. Царя уложили на грязную крестьянскую кровать — и над ним застыли Певкест и Леоннат. В дальнем углу сгрудились другие телохранители. По хижине носились цыплята…

Лицо белее мела, но глаза открыты. В левом боку, где яркая алая ткань заметно потемнела, торчит длинная толстая стрела.

Она двигалась и замирала, и снова двигалась в такт дыханию.

Губы Александра были раздвинуты, пропуская внутрь, вопреки боли, ровно столько воздуха, сколько требовалось для жизни. Дыхание тихонько свистело — но не в горле, а в ужасной ране. Стрела угодила в легкое.

Я встал на колени у изголовья. Царь ушел уже чересчур далеко, чтобы осознать мое присутствие. Певкест и Леоннат подарили мне по короткому, ничего не выражавшему взгляду каждый. Рука Александра разжалась и тронула древко. Он сказал:

— Выдерните ее.

Леоннат, почти столь же бледный, отвечал:

— Да, Александр. Но сначала нам нужно снять доспех.

Я часто держал панцирь в руках и знал, какими прочными были нашитые на него пластины. Обычная стрела не могла пробить отверстие; она пробуравила, продавила его… Конечно, ее выпустили не из лука.

— Не стойте столбами, — шепнул Александр. — Режьте древко…

Нащупав пояс, он вытащил свой кинжал и попытался пилить, но закашлялся. Изо рта хлынула кровь; стрела вздрогнула в боку. Жизнь отхлынула от лица Александра, но стрела по-прежнему, хоть и едва заметно, двигалась в ране.

— Быстро, — сказал Певкест, — пока он еще не пришел в себя. — Взяв кинжал, он принялся скоблить твердую палку.

Пока лезвие вгрызалось в дерево, а Леоннат придерживал древко стрелы, я расстегнул пряжки панциря. Александр очнулся, когда Певкест все еще пилил стрелу, но ни разу не шелохнулся, хотя шипы ворочались в ране.

Древко треснуло и раскололось, оставив острый обломок длиною с ладонь. Я вытянул из-под Александра панцирь, и мы стащили его прочь, несмотря на то что неровности древка продолжали цепляться за острые края пробитой в пластине дыры. Певкест разрезал окровавленный хитон. Багровая рана на бледной плоти открывалась и закрывалась; воздух тихонько шипел, проходя сквозь нее. Иногда она замирала; Александр старался сдержать кашель.

— Во имя бога, — шепнул он, — дерни, и покончим с этим.

— Мне придется резать, чтобы добраться до зубьев, — сказал Певкест.

— Тогда режь, — ответил Александр и прикрыл глаза.

Певкест глубоко вздохнул:

— Покажите мне все ваши ножи.

У моего оказался самый острый кончик; я купил его в Мараканде. Певкест ткнул им рядышком с древком и потянул в сторону от раны. Я зажал голову Александра меж своими ладонями — раздираемый страшной болью, он вряд ли осознавал это.

Певкест отложил лезвие, покачал стрелу из стороны в сторону, сжал зубы и дернул. Из раны выскочил толстый железный наконечник, оснащенный жуткими шипами; затем хлынул темный кровавый ручеек…

— Спасибо, Певкес… — Александр недоговорил. Голова его откинулась, и он замер, точно мраморное изваяние. Вообще ничто не двигалось в его теле, кроме ручейка крови, но и тот вскоре иссяк.

Двери хижины осаждали люди, и я слышал, как крик о гибели царя распространился по округе.

В Персии мертвого следует оплакать, задрав лицо к небесам и испуская дикие вопли: этому крику не помешать, это как слезы. Но Александра я почтил, как и было должно, тишиною. Во мне просто ничего вдруг не осталось — даже сил крикнуть.

Воинам, до сих пор сражавшимся в цитадели, кричали, что царь умер. Шум битвы, не прекращавшийся все это время, вдруг удвоился. Можно было подумать, будто всех нечестивцев и грешников на свете вдруг погрузили в воды Огненной Реки. Впрочем, в тот момент я не был в состоянии воспринимать его.

— Подождите, — сказал Леоннат.

Нагнувшись, он поднял с грязного пола куриное перо и положил на губы Александра. Мучительный миг оно лежало там без движения, но затем самый кончик его дрогнул.

Я помог им перевязать рану тем, что мы смогли отыскать. Слезы хлестали из моих глаз, и на сей раз я не остался в одиночестве.

Наконец мы решились приподнять Александра и подсунуть под его неподвижное тело носилки. Медленно ступая, телохранители понесли его прочь. Я шел следом, и, когда мы покинули крестьянскую лачугу, что-то перелетело через стену цитадели и ударилось в грязь у моих ног. То был трехмесячный индский младенец с перерезанной от уха до уха шеей.

Там, наверху, воины все еще считали Александра погибшим. Они взимали с индов плату за его жизнь и старательно смывали с себя позор. Во всем городе не осталось ни одной живой души.

Два дня Александр лежал в открытых ладонях смерти, потеряв почти всю кровь из своих жил. Стрела расщепила ребро; будучи слишком слаб, чтобы поднять руку, он предпочитал язык жестов, чтобы только не сбивать дыхание. Ему пришлось заговорить лишь однажды — с врачевателем, который не хотел оставлять его; царь приказал ему отправиться осмотреть раненых. Я понял знак; ему не требовались слова, чтобы говорить со мною.

Телохранители помогали, чем могли; славные парнишки, только здорово нервничали. Я спросил одного, выведя из шатра:

— Зачем он сделал это? Из-за того, что воины мешкали?

— Я не уверен. Наверное, да. Они были неповоротливы, подтаскивая лестницы. Тогда Александр схватил одну, приставил к стене — и сразу же залез на самый верх.

Рана, вся в рваных лохмотьях и кровоподтеках, к счастью, не загноилась. Но по мере того как она затягивалась, сухожилия пристали к ребрам. Каждый вдох резал Александра, словно ножом, и тогда, и много времени спустя. Сперва кашель причинял ему такую боль, что приходилось прижимать к боку обе руки, сжимая рану. До конца своей жизни Александр страдал, стоило ему вдохнуть поглубже. Он старался это скрыть, но я-то видел.

На третий день он уже мог говорить — правда, немного; ему дали пригубить вина. И только тогда явились полководцы, чтобы выбранить царя за безрассудство.

Конечно, они были правы. Великое чудо, что ему удавалось остаться невредимым, пока не была выпущена стрела. Александр бился и дальше, но вскоре упал без чувств. В его шатре стоял старый щит, привезенный из Трои, которым его закрывал Певкест; я часто ловил взгляд царя, устремленный на него. Брань он выслушал терпеливо; он был виноват, ибо люди, забравшиеся на стену вслед за ним, тоже оказались в ловушке, когда рухнула лестница. Один из них погиб, и Александр был в ответе за эту смерть. Но он поступил, как задумал, и заставил воинов следовать своему примеру. Любовница все еще была верна ему; спешка, с которой люди бросились за царем, и надломила лестницу. Этого Александр предвидеть, конечно же, не мог.

Леоннат поведал ему о бойне, чтобы показать царю преданность воинов. Александр переспросил: «Что, женщин?.. И всех детей тоже?» — втянул в себя изрядный глоток воздуха и закашлялся кровью. Леоннат был храбрым воином, но соображал туговато.

На четвертый день, когда я поправлял подушки, чтобы царь мог лечь поудобнее, вошел Пердикка. В момент ранения Александра он бился на дальней стороне городской стены, а теперь, обладая наивысшим рангом, получил командование. Высокий человек с густыми темными бровями, одновременно и осторожный, и решительный. Александр верил ему.

— Александр, ты пока не в состоянии продиктовать письмо, и поэтому я написал его сам, если ты не против. Это весть Гефестиону, чтобы он распространил ее по армии. Как по-твоему, ты можешь просто подписать его?

— Конечно, могу, — сказал Александр. — Но не буду. Зачем беспокоить их напрасно? Поползет слух, будто я уже умер… Нет, хватит.

— К несчастью, слух этот вполне мог добраться до них. Кажется, его уже разнесли… Кое-кто считает, будто мы держим твою смерть в тайне.

Опершись на правую руку (левой он схватился за рану), Александр почти сел на постели. Я увидел, как на чистой повязке расплывается красное пятно.

— Что, и Гефестион думает так же?

— Вполне вероятно. Я послал ему депешу, но послание, подписанное твоей рукою, могло бы окончательно уверить их, что ты жив.

— Прочти мне письмо. Выслушав, царь сказал:

— Прибавь еще, перед тем как я подпишу его, что через три дня я приеду к ним сам.

Пердикка опустил густые брови:

— Лучше не стоит. Когда ты не явишься, будет еще хуже.

Рука Александра сжала простыню. Красное пятно на повязке все росло.

— Пиши, тебе говорят. Если я сказал: «приеду» — значит, приеду.

И приехал, ровно через неделю после ранения.

Я снова оказался на реке, вместе с ним. На корме галеры поставили маленький шатер для царя. Хотя до воды было совсем недалеко, покачивание носилок вконец вымотало Александра, и теперь он лежал, вновь уподобившись мертвому. Я же вспоминал его стоящим на носу, с венком на золотых волосах.

Путь занял две ночи и три дня. Как бы я ни старался, галера лишена всяких удобств; кроме того, Александр постоянно ощущал толчки весел, хотя ни разу не пожаловался. Я сидел рядом, веером отгоняя слепней и мух, меняя повязки на его огромной, наполовину покрытой струпьями ране и думая: «Ты делаешь это ради Гефестиона».

Теперь-то мне ясно, что он отправился бы в любом случае. Царь не называл имени верховного военачальника или наследника на случай своего ранения или гибели в бою. Не то чтобы Александр совсем не думал о смерти — с мыслью о ней он жил постоянно, — нет, он просто не хотел давать одному человеку такую огромную власть и тем самым делать ее предметом общей зависти. Он прекрасно понимал, что творится сейчас в лагере, пока царя считают умершим. Там были трое великих полководцев — Кратер, Птолемей и Гефестион — и каждый с равными правами на верховное командование; войска отлично понимали это, сознавая также, что в случае гибели Александра инды восстанут против них и впереди, и позади. Если б я спросил тогда, зачем ему плыть, Александр ответил бы как обычно: «Это необходимо». Но я вспоминал голос, произнесший: «Что, и Гефестион думает так же?» — и меня снова и снова охватывала прежняя тоска.

Когда впереди показался лагерь, уже вечерело. Александр дремал. Как было приказано заранее, навес был снят, чтобы царя увидели сразу. Он уже был с ними, со своей армией: весь берег, насколько хватало глаз, был запружен ждавшими галеру воинами. Когда же они увидали, как он лежит без движения, из глоток вырвался неистовый горестный вопль, быстро прокатившийся по всему лагерю. Если бы в Сузах умер Великий царь, его не могли бы оплакать лучше. Но вовсе не обычай вырвал этот стон из македонцев: его исторгла общая скорбь.

Он проснулся. Я видел, что Александр открыл глаза. Он понимал, что означает этот дикий шум на берегу: теперь они почувствовали, каково остаться без него. Я не виню Александра за то, что он медлил, дав им прочувствовать глубину этой потери. Галера почти подошла к причалу, когда он поднял руку и помахал ею.

Они ревели, выкрикивали приветствия и просто хохотали. Шум стоял оглушительный. Что до меня, то я глядел во все глаза на трех военачальников, ждавших у причала. Я видел, чей взгляд царь встретил первым.

Александра ждал паланкин с навесом. Когда к нему поднесли носилки, царь остался недоволен и, повернувшись, сказал что-то, чего я не расслышал в грохоте общей радости, все еще оставаясь на галере. Мне показалось, с паланкином что-то не так. Конечно, все всегда делается неправильно, когда приходится полагаться на кого-то другого, подумалось мне. Что там на сей раз?

Сходя по трапу, я заметил коня, которого уже вели к царю.

— Так-то лучше, — заявил Александр. — Теперь вы уж точно увидите, жив я или умер.

Кто-то подставил ладони, помогая ему сесть на коня, и Александр взлетел в седло, где застыл выпрямившись, как на параде. Полководцы шли рядом; я надеялся, они додумаются последить за тем, чтобы он не упал. До прошлого вечера он всего только раз поднялся на ноги — для того, чтобы помочиться.

Потом подбежали воины.

Они нахлынули огромной вопящей волной, пропахшей застарелым потом, въевшимся в кожу под солнцем Индии. Военачальников оттеснили, словно те были простыми крестьянами, мешавшими на пути. К счастью, конь Александра имел самый спокойный нрав. Воины цеплялись за ноги царя, целовали кайму его хитона, благословляли его или просто пялились, подобравшись ближе. Наконец нескольким телохранителям удалось прорваться сквозь толпу — они знали, единственные на этом берегу, его подлинное состояние. Расталкивая сборище, они повели коня прямо к приготовленному для Александра шатру.

Я пробивался сквозь давку, точно кошка, застрявшая под воротами. Воины были настолько возбуждены, что даже не замечали, как гнусный перс пихает их что есть мочи. Я слышал уже довольно рассказов тех, кто видел боевые раны в грудь, о том, что человек будет жить, пока не попытается встать. Потом раненый выплевывает немного крови и моментально падает замертво. Примерно в двадцати шагах от шатра, когда я почти уже догнал его, Александр натянул поводья.

«Он понимает, что сейчас упадет», — подумал я и быстрее заработал локтями.

— Остальной путь я пройду, — сказал он. — Просто чтобы каждый видел своими глазами: я еще жив! Так он и сделал. Двадцать шагов превратились в пятьдесят, ибо воины буквально рвали его на части, хватали за руки, тянули к себе, желая Александру здоровья и счастья. Они срывали цветы с ближайших кустов — эти вощеные индские цветы с тяжелым, приторным запахом — и бросали ему. Кто-то похитил цветочные гирлянды из местных храмов… Александр держался прямо, широко улыбаясь. Он никогда не отвергал любви.

Наконец Александр вошел в свой шатер. Лекарь по имени Критодем, сошедший с галеры вместе со мною, поспешил вслед за ним. Выскочив обратно и увидев меня рядом, он сказал:

— Рана кровоточит, но не сильно. Из какого только материала он создан?

— Я пригляжу за ним, едва уйдут полководцы.

С собою я привез суму со всем необходимым. Птолемей и Кратер вышли довольно скоро. Теперь, подумалось мне, начинается настоящее ожидание.

Толпа бесновалась у шатра. Кажется, они воображали, что Александр сейчас будет принимать их, но стражник не давал им подойти близко. Я ждал.

Вершины пальм окрасились черным на фоне закатного неба, когда из шатра вышел Гефестион.

— Багоас где-то здесь? — спросил он у стражи. Я выскочил вперед.

— Царь начинает уставать; ему хотелось бы устроиться на ночь.

«Начинает уставать! — думал я. — Ему следовало лечь еще час назад».

Внутри было жарко. По обыкновению, Александр полулежал на подушках. Подойдя, я поправил их. Рядом с кроватью стояла чаша для вина.

— О, Аль Скандир! — взмолился я. — Ты же знаешь, что лекарь запретил тебе пить вино, если идет кровь…

— Так, ерунда. Кровь уже не течет.

Царь нуждался в отдыхе, а не в вине. Я уже послал за водой, чтобы обтереть его губкой.

— Что ты делал с этой повязкой? — спросил я. — Смотри, она сбилась набок!

— Так, ничего, — отвечал Александр. — Гефестион хотел посмотреть на рану.

Я просто ответил:

— Не лги мне. Она присохла.

Смочив ткань, я снял ее, протер губкой грудь Александру, помазал рану мазью, наложил чистую повязку и послал за ужином. Александр едва мог есть, настолько он устал за день. Закончив, я тихонько устроился в углу; он привык засыпать, когда я сижу где-то рядом.

Немного спустя, уже в полудреме, Александр глубоко вздохнул. Я тихо подошел ближе. Губы его шевелились. Я подумал уже, что он просит меня позвать Ге-фестиона, чтобы тот посидел у его ложа, — но он шепнул лишь:

— Еще столько работы…

24

Мало-помалу Александр поправлялся. В лагерь прибыли посланники маллов, желавшие договориться о сдаче. Царь потребовал привести ему тысячу заложников, но, когда те прибыли, счел это знаком доброй воли и отпустил всех до единого.

Из индских земель явились процессии, нагруженные дарами: золотые чаши, наполненные жемчугом, сундуки из редкостных пород дерева, полные пряностей, расшитые балдахины, золотые ожерелья с рубинами, слоны… Чудеснейшим же из подарков были ручные тигры, вскормленные с человеческих рук еще в ту пору, когда были слепыми котятами, — они важно расхаживали взад-вперед на серебряных цепях. Александр счел их более царственными животными, чем даже львы, и заявил, что и сам хотел бы взрастить одного такого, если б у него хватило времени должным образом заботиться о питомце.

Ради каждой встречи с послами ему приходилось подниматься с постели и усаживаться на трон, как если бы он чувствовал себя превосходно. Послы всегда говорили долго и витиевато, и каждую речь требовалось переложить на греческий; затем Александр отвечал, и его слова также перетолковывались. Потом он принимал дары… Я боялся, что тигры учуют запах его крови.

Рана высохла, хотя по-прежнему вселяла в меня ужас одним своим видом. Однажды утром царь — довольный, словно ребенок, вынувший изо рта молочный зуб, — со словами «Смотри-ка, что я вытащил» показал мне огромный осколок ребра. После этого боль уже не была такой острой, но кожа все еще приставала к сухожилиям, те — к костям и, как сказал врачеватель, к легкому внутри. Силы возвращались к Александру постепенно, и еще долго от боли он не мог глубоко вдохнуть или поднять руку, — что, однако, не удерживало его от работы, скопившейся за время похода.

Вскоре после нашего прибытия в царский шатер явилась Роксана; она приехала в своем занавешенном паланкине, дабы приветствовать своего повелителя и осведомиться о его здоровье. Александр позже сказал мне, что Роксана делает заметные успехи в греческом; ему показалось, она была исполнена заботы, мягка и кротка. Я уже слышал, что, когда разнесся слух о его гибели, истошные вопли согдианки оглушили половину лагеря. Быть может, то была искренняя скорбь; с другой стороны, Роксана по-прежнему оставалась бездетна и могла вовсе не иметь ребенка, если бы Александр и впрямь погиб.

Миновал месяц. Александр уже встал на ноги, и мы вновь доверились реке, двинувшись туда, где она сливается с Индом. То была воистину царская процессия. Поток широк и спокоен; царь взял с собою одних пеших воинов десять тысяч, не считая всадников и их лошадей. Водную гладь гордо рассекали корабли с раскрашенными парусами и с разрисованными глазами на крутых бортах; корму каждого судна резчики украсили золоченым орнаментом — частью греческим, частью индским. И чудесно было видеть Александра вновь взирающим вперед, стоя на носу царской галеры.

Там, где встречаются воды двух рек, Александр узрел замечательное место для нового города — и разбил лагерь. Он все еще нуждался в отдыхе. Мы пробыли там большую часть зимы; было неплохо, хоть я и не переставал скучать по привычному для глаз виду холмов. Когда разнеслась весть, что Александр встал лагерем, к нам начали приезжать люди — причем некоторые прибывали аж из самой Греции. И все-таки один из гостей застал нас врасплох: то был Оксиарт, отец Роксаны. Он прибыл со своим старшим сыном, донельзя озабоченный государственными делами. По словам Оксиарта, его беспокоило какое-то восстание в Бактрии. Сам же я твердо верю, что проделать долгий путь его убедило желание проверить, не готовит ли его дочь скорое появление внука, нового Великого царя?

Во время индских походов у Александра редко выдавалось время побыть вместе с Роксаной, даже если бы царю того хотелось. Полагаю, Оксиарт придерживался того мнения, что, коли есть желание, время найдется. Теперь Александр объявил, что вполне здоров, и даже совершал конные прогулки («Просто немного покалывает в боку, надо только чуточку смягчить рану мазью»), а потому не мог объяснять немощью отсутствие интереса к гарему. Вот уже несколько недель, если говорить правду, царь чувствовал себя до такой степени неплохо, что мог бы заниматься любовью с кем-нибудь, кто был бы осторожен и мягок. В общем, визит Оксиарта так ничем и завершился, не считая короткого путешествия по реке, чтобы взглянуть на крокодилов. Не ведаю, что именно там говорилось, хоть я и был на галере: главное — вовремя уйти, чтобы не встревать в споры родственников.

Расставаясь, Александр подарил тестю сатрапию. Она лежала у предгорий Парапамиса — далеко на востоке, на самом краю Бактрии, и к тому же вдали от царских городов Персии. Оксиарт должен был разделить правление с македонским военачальником, которому, как я подозреваю, отправили просьбу занять чем-нибудь согдианца и не выпускать за пределы сатрапии.

С пришествием весны Александр был готов двинуться на запад, к океану, но на пути его лежала страна жрецов-правителей, уже вступивших в тяжелую, кровопролитную войну с ним. Все народы, свободно признававшие власть царя, Александр привечал как близких друзей, — но ежели впоследствии, стоило ему отойти подальше, они восставали, то легкого прощения ожидать не приходилось. Он не терпел вероломства. Поначалу Александр был вынужден переложить ведение длительных осад на плечи своих полководцев, но бездействие пожирало его, подобно болезни; что и говорить, царь бывал груб даже со мною. Долго так продолжаться не могло. Он вновь и вновь бросался в битву, возвращаясь измотанным настолько, что буквально падал на кровать; всякий раз, когда ему приходилось действовать левой рукой, закрываясь щитом или натягивая поводья, это беспокоило затянувшуюся рану. Лекарь дал мне немного масла, смешанного с соком трав, дабы я каждый вечер смазывал ее. В то время лишь так мои руки могли приносить царю удовольствие, ибо Александр слишком уставал для чего-то большего.

Оставляя очередной город, царь снова разделил армию надвое: Кратер должен был покинуть нас и вернуться в Персию через Хибер, по дороге следя за спокойствием Бактрии. С собою он взял старых и покале-ченных воинов, слонов и гарем. Не имею понятия, как встретила эту весть Роксана; вероятно, она почувствовала себя гораздо лучше, узнав, куда отправляется сам Александр. Нельзя сказать, чтобы за прошедшую зиму Александр совсем забыл о гареме, но, так или иначе, признаков скорого появления на свет нового Великого царя пока не было видно.

Не так давно я и сам был бы отправлен с ними одним мановением руки. Теперь Александру это просто не приходило в голову. И даже будь я способен предвидеть то, что ждало нас впереди, я не избрал бы себе иного пути.

Лето настало прежде, чем пограничные области сдались Александру, его волей были основаны новые города и порты, а сами мы двинулись к океану.

Царь не стал грузить на корабли всю армию (он всего лишь намеревался узреть чудо Внешнего океана), но и тогда нас можно было назвать флотом. Александр успел отдохнуть от сражений, основать речной порт и теперь был исполнен нетерпеливого рвения.

Пред устьем Инда даже Оке — всего лишь речушка. Оно само по себе казалось нам морем, пока мы не вдохнули первый ветер. Могучее дыхание океана едва не опрокинуло наши корабли; мы еле успели пристать к берегу прежде, чем кто-нибудь утонул бы. Мне же подумалось, что океан, так или иначе, мог встретить Александра чуточку радушнее.

Корабельные плотники потрудились на славу, заделывая пробоины, и мы двинулись дальше с навигато-рами-индами. Не успели они заверить нас, что океан совсем рядом, как ветер подул снова; мы бросились к берегу и укрепили суда. И вода вдруг ушла.

Она уходила и уходила. Корабли остались лежать высоко на берегу в грязных лужах, причем некоторые накренились на песчаных откосах. Никто не знал, что и подумать; это казалось нам самым ужасным знамением из всех, какие только бывают. Всю свою жизнь проведя в борьбе со стихиями вод, наши мореходы и гребцы со Срединного моря не видели ничего подобного. Они страшились штормов, но шторм был лишь сильным ветром, тогда как это…

Бывшие с нами люди из Египта заявили, что, если это — то же, что бывает с Нилом, тогда мы можем остаться здесь на полгода, подтаскивая суда к ушедшей воде. Никто не мог добиться толкового ответа от говоривших на местном наречии индов; они показывали знаками, что вода вернется, но мы не были в состоянии понять, когда именно. И разбили лагерь, приготовившись к долгому ожиданию.

Вода вернулась с наступлением темноты. Волна за волной, она плескалась все ближе и ближе, поднимая сидящие на мели корабли, сталкивая их боками. Мы приготовились убрать лагерь с их дороги, не имея ни малейшего понятия, далеко ли придется бежать. Вода же остановилась в том самом месте, где мы увидели ее вначале, но на следующее утро отступила снова. И, как мы узнали, найдя наконец толмача, способного понять россказни индов, океан поступает так дважды в день. Что бы ни говорили в Александрии, клянусь, это не базарная сплетня. Всего только в прошлом году один финикиец, заплывавший за Столбы в Иберию, поведал мне, что там происходит то же самое.

Плотники снова занялись латанием кораблей, и вскоре пред нашим жадным взором предстал наконец раскинувшийся во всем своем величии океан. На краю земли Александр принес жертвы своим богам-покровителям, и мы вышли в море.

Легкий ветер подгонял нас, а небо слепило глаза голубизною. Синевато-серая океанская вода казалась гораздо темнее морской, с невысокими волнами, бросавшими в нас клочья хрустальной пены. На своем пути мы миновали два острова, и тогда уже ничто не стояло меж нами и самым концом мира.

Вдосталь наглядевшись на океанский простор, Александр принес в жертву Посейдону двух быков. На мой желудок океан подействовал весьма странно: при запахе крови мне пришлось броситься к борту. И там я узрел серебристую рыбу, тонкую, всего с ладонь длиной: она поднялась из воды и полетела, скользя по воздуху. Не опускаясь к воде, она одолела, должно быть, расстояние броска копьем, а затем вновь скрылась в волнах. Никто не видел ее, кроме меня, и никто не поверил мне, кроме Александра. Впрочем, даже он воспротивился тому, чтобы внести виденное мною знамение в описание нашего плавания. Клянусь Митрой, мой рассказ — чистая правда.

Быков сбросили за борт для бога. Александр не просто благодарил его за возможность насладиться видом океана; он испрашивал снисхождения к своему старому другу Неарху и ко всему флоту. Они собирались выйти в море и двинуться вдоль берегов от Инда к Тигру, выискивая города на побережье или подходящие места для постройки новых портовых поселений. Александр полагал великим свершением для всего человечества нахождение прямого пути из Персии в Индию, минуя долгие и полные опасностей караванные тропы.

О прибрежных землях говорили, что они голы и безжизненны, и потому Александр хотел провести армию вдоль берегов океана, оставляя флоту запасы пищи и выкапывая колодцы по дороге. Конечно же, он пожелал принять на себя все трудности перехода. Мы, персы, предупреждали, что эта земля известна своими пустынями и что даже сам Кир познал здесь немало невзгод.

— Инды говорят, — поведал ему я, — будто Кир выбрался из пустыни в обществе всего семерых своих воинов. Впрочем, инды могут и приукрашивать, ведь Кир намеревался завоевать их.

— Ну что же, — усмехнулся Александр, — он был великим человеком. И все-таки мы зашли немного дальше, чем он.

В поход мы выступили в середине лета.

С Кратером мы оставили немалое воинство, но с нами по-прежнему шла целая армия из людей самых разных племен в сопровождении женщин, шедших за воинами вместе со всеми детьми, а также примкнувших к нам финикийцев. Они надеялись избегнуть опасностей торгового пути, не ведая, с чем мы сами можем столкнуться в нехоженой земле, и сочли, что прокладка новых дорог стоит сопряженных с нею невзгод.

Восточная Гедросия — страна специй и благовоний. Нард с пушистыми гроздьями рос под нашими ногами, словно ни на что не годная трава, а воздух наполнял его терпкий, странный аромат. Смола на мирровых стволах сверкала на солнце, подобно янтарю. Рощицы высоких деревьев роняли на нас благоуханные бледные лепестки. Когда же холмы и долы этой чудесной страны начали отставать от нас, постепенно пропадая вдали, то же сделали и финикийцы. Они остались среди благовоний. Им рассказали, что именно ждет нас за пределами этой приветливой земли.

Усыпанные ароматными цветами кусты сменились колючками; о зеленых долинах мы теперь лишь вспоминали со вздохом, копаясь в сухой земле или безуспешно разыскивая ручьи: попадавшиеся нам русла были либо вообще безводны, либо — если нам везло — по ним бежала струйка, едва наполнявшая чашу. Лабиринты мягких скал были изрезаны ветрами и обретали жуткие формы разрушенных крепостей с зубчатыми стенами или же чудищ, запрокинувших разверстые пасти в беззвучном рыке. На равнинах, усыпанными мелкой каменной крошкой и небольшими валунами, нам приходилось бить собственные ноги, чтобы поберечь коней; потом мы брели по сухой грязи, выжженной солнцем до трещин и покрытой белесым слоем соли. Ничто не росло здесь, но что может вырасти без дождя на голом камне?

Сперва нам все же удавалось отыскать воду где-нибудь неподалеку, а обозные отряды добывали пищу, заходя в глубь страны. Александр послал Неарху кое-какие запасы, приказав найти для его людей воду и оставить все на берегу. Вернувшись, воины поведали, что устроили на побережье знак, который привлечет внимание гребцов, но не нашли удобного места для пристани. Никто не жил здесь, кроме жалких созданий, тощих и немых, подобно диким зверям, с ногтями, более похожими на острые когти хищников. Единственной пищей этих людей (если то были люди) оставалась рыба, ибо земля не давала никакого урожая. В мелких лужицах они черпали солоноватую воду с отвратительным запахом, которой нельзя было бы напоить и собаку; видно, влага в сырой рыбе не давала этим людям погибнуть от жажды.

Мы шли все дальше и достигли песков. В те два месяца я часто повторял себе: если только я выживу, то сотру эти муки из своей памяти, ибо даже воспоминания о подобных лишениях непросто вынести. И все же сейчас я напрягаю память, восстанавливая один день за другим. Александр ушел от нас; и каждое мгновение, когда он еще был со мною, обретает ценность утерянного сокровища. Да, даже те страшные дни.

Шли мы по ночам. Когда солнце поднималось высоко, никто не мог бы долго продержаться на марше. Разведчики отправились вперед на верблюдах, чтобы найти очередной ручеек или же яму с водою, которых мы должны были достигнуть во что бы то ни стало — или же умереть. Иногда мы набредали на оставленные знаки еще до рассвета, но все чаще и чаще опаздывали — по мере того, как силы наши иссякали, а лошади падали замертво.

Отступившие назад зловещие нагромождения разъеденного ветрами камня казались теперь приветливыми оазисами по сравнению с обжигающим песком. Дневной жар пропитывал сухой воздух, не слабея даже по ночам. Песчаные барханы были слишком длинны, чтобы пытаться обойти их; при подъеме по такому склону на каждые два шага вверх приходился один вниз, но при спуске пешие воины могли скользить. Мы же, всадники, одолевали их шаг за шагом, пока у нас еще были кони, разумеется. Они теряли силы прежде людей: жалких колючек и давно высохшей травы не хватало, чтобы поддерживать в них силы раз за разом достигать воды. Кони не долго оставались добычей стервятников: с той поры, как обозные отряды стали возвращаться с пустыми руками, падшая лошадь превращалась в пиршество.

Мой Лев упал на полпути вверх по песчаной дюне. Я пытался заставить его подняться, но он лег, чтобы уже не встать. Возникнув словно из-под земли, к нам подскочила целая шайка пеших воинов с мечами и ножами.

— Дайте ему умереть! — крикнул я, вспомнив о муле, которого разорвали на куски прежде, чем тот успел испустить дух.

Я показал им кинжал, и они решили, что я собираюсь оставить мясо себе… Этим кинжалом я сделал жертвенный надрез на шее коня, вскрывая вену. Не думаю, что Льву было очень больно. Потом я взял немного мяса для себя и своих слуг; им я отдал большую часть. Мы, служившие самому царю, ели не больше Александра — тот же скудный армейский рацион, — но, по крайней мере, никто не крал эту малость друг у друга.

Мулы исчезали, едва только поблизости не оказывалось ни одного военачальника; ради их мяса воины раздавали собственное добро. Конники укладывались спать рядом со своими лошадьми. Я же слишком поздно узнал об этой предосторожности, и державшийся еще на ногах Орикс пропал, пока я спал. Я не просил у Александра другого коня; лошади теперь предназначались только для воинов.

Двигаясь дальше пешком, я часто наталкивался на Каланоса, вышагивавшего по пустыне, подобно тощей длинноногой птице. Философ отказался оставить Александра и уйти с Кратером; в краю камней он принял от царя пару сандалий. В закатный час, когда все остальные цеплялись за сон, пытаясь насладиться последними минутами отдыха перед снятием лагеря, я видел его сидящим со скрещенными ногами, устремившим взор на заходящее солнце. Александр справлялся с усталостью или же скрывал ее; Каланос, кажется, не уставал новее.

— Попробуй угадать, сколько ему лет, — как-то предложил мне Александр. Я сказал: пятьдесят с небольшим. — Ты ошибаешься, ему уже за семьдесят. Он говорит, что за всю свою жизнь ни разу не болел.

— Удивительный человек, — отвечал я. Философ был счастлив, думая только о своем боге и ни о ком другом, тогда как Александр работал, словно ослик дровосека, думая о всех нас сразу. Я слишком хорошо умел читать в его мыслях; царь клял себя за то, что мы угодили в эту геенну по вине его нетерпения, ибо он не захотел дождаться наступления зимы, прежде чем тронуться в путь.

На исходе третьей недели, когда уже никто не замечал идущих рядом, а переставлял ноги как мог, со мною заговорил один из воинов:

— Пусть царь завел нас сюда, но, во всяком случае, он потеет вместе с остальными. Теперь Александр возглавляет колонну пеший.

— Что? — вздрогнул я. О, если бы я мог не поверить! Но воин сказал правду.

Мы разбили лагерь часа через два после восхода, рядышком со звонким ручьем, в котором журчала настоящая вода. Я поспешил к нему с царским кувшином, прежде чем идиоты рабы могли испортить воду своими грязными ногами. В этом на них никак нельзя полагаться.

Александр вошел в шатер, прямой как палка. Уже наполненная, его чаша стояла наготове. Царь застыл у входа, едва только полог упал у него за спиной, скрыв от глаз воинов, и прижал обе ладони к ране в боку. Глаза его были закрыты. Я поставил чашу и подбежал, вообразив, что сейчас он упадет. Какое-то время он просто стоял, опершись на меня, но затем выпрямился вновь и отошел к своему креслу, где и принял из моих рук питье.

— Аль Скандир, как ты мог?

— Я делаю только то, что должен. — На эти простые слова у него ушло три вздоха.

— Хорошо, ты сделал это. Обещай, что в последний раз.

— Не будь ребенком. Я должен делать это каждый день, начиная с сегодняшнего. Это необходимо.

— Давай выслушаем лекаря. — Я забрал у него чашу: вода проливалась на царские одежды.

— Нет! — Найдя в искалеченных легких еще немного воздуха, Александр добавил: — Ходьба идет мне на пользу. Она расслабляет мускулы. И хватит об этом, я слышу шаги.

Они явились со своими горестями и вопросами, царь разобрал все до единого. Потом пришел Гефес-тион, принесший Александрову долю общего рациона—с тем, чтобы вместе подкрепиться в эти жаркие рассветные часы. В тот момент я не доверил бы здоровье Александра никому, но смирился. Позже я обнаружил, что царь все-таки поел и даже сделал глоток вина. Ему помогли улечься; он даже не проснулся, когда я растирал горящий шрам маслом, которое мне дал врачеватель. Я прятал снадобье от рабов, опасаясь, что они сожрут его.

С того дня Александр сам вел армию и задавал общий темп, будь то по песку или камням, короткий или длинный переход… Каждый шаг причинял ему боль, а к утру ходьба превращалась в пытку. Царь жил только усилием воли.

Это видел каждый; боль выжигала на нем свои особые отметины. Воины знали его гордость, но они понимали также: так он наказывает себя за страдания остальных. Они простили Александра, его дух питал всех нас.

Освобождая царя от одежд в нараставшем пекле нового дня, я поймал себя на мысли: сумеет ли он вернуть себе жизненные силы, что капля за каплей вытекают сейчас из его жил? Наверное, уже тогда я знал ответ.

Александр страдал еще и из-за флота, идущего морем вдоль этих суровых берегов. Даже сейчас он посылал пищу на берег. Начальник отряда вернулся, чтобы сказать: воины сломали печать по дороге и съели все без остатка. Выпрямившись на раскладном стуле, Александр ответил:

— Передай этим людям, я объявляю им выговор за неповиновение, но извиняю их голод. И если мулы тоже пропали, молчи; я не хочу слышать. С сегодняшнего дня… — он сделал паузу, чтобы отдышаться, — пропавшие мулы считаются охромевшими… Порой следует придерживать карающую длань.

Люди стали умирать. Пустячные болячки оказывались смертельными. Они просто падали в ночной тьме, иногда молча, а иногда — выкрикивая свои имена в надежде, что какой-нибудь друг услышит и подставит плечо. Впрочем, ночами нас охватывала глухота. Чем ты поможешь гибнущему, ежели и сам едва держишься на ногах? Я видел воинов с детьми на закорках и понимал, что женщина этого человека — жена или наложница — погибла. Правда, чаще первыми погибали именно дети. Помню, я слышал детский плач во тьме; наверное, ребенка просто оставили умирать в этой пустыне, но я просто продолжал переставлять ноги, как и прежде. У меня было только одно дело, и я не мог заниматься ничем другим.

Однажды мы пришли к широкому речному руслу со светлым ручейком на дне, свежим и холодным, — добрая горная вода. Переход оказался коротким: мы пришли к реке еще затемно, и у нас было время разбить лагерь в ночной прохладе. Александр приказал поставить шатер на прибрежном песке, дабы слышать журчание потока. Он едва вошел, как всегда полумертвый от усталости, и я протирал ему лицо, спеша успеть до прихода просителей, когда начал приближаться странный шум — нечто среднее меж цокотом сотен копыт и ревом толпы. Какое-то время мы вслушивались, недоуменно повернув головы на звук; потом Александр вскочил на ноги, крикнул: «Бежим!» — и выволок меня из шатра, ухвативши за руку. Потом мы и вправду побежали. По речному руслу к нам стремительно приближалась громада темной, почти черной воды. Рев, который мы услыхали вначале, был шумом сталкивающихся и дробящихся обломков скал.

Александр кричал, предупреждая остальных. Вокруг нас люди карабкались на берег, но я не оглядывался по сторонам, пока мы не забрались повыше. Оттуда я видел, как царский шатер взлетел вверх, подброшенный ударом, пропал под слоем воды и показался вновь, мелькая в грязных струях. «Масло все еще со мною», — подумал я и ощупал суму. Александр старался успокоить дыхание после бега. Потом раздались крики.

Другие тоже расположились на отмели. Женщины натянули скромные навесы и занялись приготовлением скудного ужина, оставив выживших детей плескаться в ручье. Волна унесла почти всех, из нескольких сотен спаслись лишь единицы.

То был самый кошмарный день того страшного похода; осиротевшие воины рыскали вокруг, пытаясь найти тела, но, как правило, втуне. Все остальные, смертельно устав после ночи пути, занимались тем же, прикрываясь от палящего солнца. Шатер Александра оказался выброшен где-то неподалеку, его разостлали для просушки. Все его имущество исчезло бесследно. Проведя многие часы на ногах, он уснул в шатре Гефестиона. Я же в то время обходил всех его друзей, умоляя поделиться хоть чем-нибудь: у Александра не осталось ни единой смены одежды! Кое-что из того, что мне удалось заполучить, было куда лучше его собственных одеяний — царь путешествовал налегке. Хорошо еще, что телохранителям Александра удалось спасти от стихии хотя бы его оружие.

Той ночью мы не пошли дальше — из-за усталости; кроме того, надо было схоронить мертвых. Если смерть настигает человека в Гедросии, то лучше уж умереть рядом с водою.

Хоть сам я в ту пору был молод и мускулы танцовщика хорошо служили мне, я все равно чувствовал, как ночь от ночи убывают силы. Счет времени я потерял уже давно, думая только о том, чтобы в очередной раз поставить одну ногу впереди другой; рот был полон пыли, поднятой идущими вокруг. Ночь наступала как раз в тот момент, когда более всего на свете мне хотелось лечь и остаться лежать навечно. Потом я вспоминал, что со мною — целебное масло, которое немного помогало царю, и что, если я упаду, утром меня, беззащитного, найдет свирепое солнце. Поэтому я заставлял себя вставать и идти дальше, разрываясь между любовью и страхом.

Переходы становились все длиннее, ибо наш шаг понемногу замедлялся. Александр продолжал вести нас всю ночь и в раскаленной печи начавшегося утра. Ложась, он редко говорил что-то; меж нами поселилось глубокое понимание, и ему не было нужды тратить дыхания на слова. Иногда мне приходилось заставлять его раздеться и умыться, прежде чем лечь спать; он бранил меня, на что я с гневом огрызался, словно сварливая нянька, препирающаяся с ребенком; наши споры не значили ровным счетом ничего, разве что давали Александру отдых после многочасовой необходимости носить маску спокойствия. Отдохнув, он всегда благодарил меня.

По уверениям людей, которых мы высылали вперед, середину пути мы давным-давно миновали. Недавно Александр послал небольшой отряд на верблюдах — найти первые признаки зелени и какой ни на есть провиант. Больше мы о них не слыхали.Все шло своим чередом, и каждый переход становился все длиннее, глубже и глубже врезаясь в дневной жар прежде, чем мы достигали воды. Однажды мы так долго не могли найти ее, что Александр приказал остановиться прямо на солнце — с тем, чтобы отставшие смогли дотащиться до остальных и не сгинуть в пустыне. Мы разбили лагерь у старого речного русла, давно пересохшего. В колодце, у которого мы останавливались прошлой ночью, воды было так мало, что ее попросту не осталось про запас. Царь сидел на горячем булыжнике в сплетенной из соломы шляпе, защищавшей его от губительных лучей. Птолемей стоял рядом и, как мне показалось, спрашивал его о самочувствии, ибо царь выглядел ужасно: высохший, с заострившимися чертами, он истекал потом. Даже издалека я видел, как тяжело вздымается его грудь.

Кто-то спросил: «Где царь?» — и я махнул рукой в его сторону. Мимо прошел македонец, сопровождаемый двумя фракийцами, один из которых прижимал к себе перевернутый воинский шлем. В нем плескалась вода — не много, всего несколько глотков. Должно быть, они нацедили ее в какой-нибудь трещине в сухом русле, спрятавшись за камнями от остальных. Благословенны будь боги, подумалось мне. Я изнемогал от жажды, но не настолько, чтобы не желать увидеть, как выпьет воды Александр.

Покрытые татуировками фракийцы шли рядом, обнаженными мечами защищая сокровище. У царя не было более преданных воинов, хотя они выглядели настоящими варварами, со своими неряшливыми рыжими шевелюрами. Александру пришлось отучивать их приносить отрубленные головы врагов в уповании на ответную щедрость царя, но они даже не прикоснулись к воде. Поднявши свое оружие, они подбежали к Александру; первый встал на колени и с широкой улыбкой на запыленном, покрытом синими потеками лице протянул шлем.

Александр принял его. Несколько мгновений он смотрел внутрь, опустив голову. Не думаю, чтобы многих из нас колола в тот миг зависть, сколь бы мы ни были иссушены сами. Воины прекрасно видели состояние Александра.

Потянувшись вперед, царь положил ладонь на плечо фракийцу и, сказав ему несколько слов на их языке, покачал головой. Потом он встал и, подняв шлем, выплеснул из него воду, как это делают греки, совершая ритуал возлияния пред своими богами.

Колонну охватило глухое гудение, в то время как рассказ передавался от воина к воину. Что до меня, сидевшего на камне прямо посреди пустого русла, то я просто плакал, закрыв лицо руками. Наверное, люди решили, что я плачу из-за бессмысленной траты воды… Минуту спустя я обнаружил слезы на своих ладонях и слизал их все, высунув распухший, сухой язык.

Мы более не разбивали лагерь у воды, когда порою достигали ее. Жажда была чересчур велика; люди резвились бы прямо в потоке и замутили его или же лопнули, не в состоянии остановиться. В то утро мы разбили шатры в стороне от сухого русла. Я уложил Александра на кровать, чтобы обтереть его губкой. На лице царя застыла радостная улыбка — так смеются черепа над земными страданиями.

— Аль Скандир, — сказал я, — человека, подобного тебе, еще не знали люди.

— О, это было необходимо, — отозвался царь, улыбаясь.

Он сделал бы то же, даже если бы ему грозила смерть. Эта цена не была для него чересчур велика.

— Ты нуждался в воде не меньше моего, — добавил Александр. — Сегодня ты выглядишь уставшим.

Возможно, он видел больше, чем я знал сам. Несколько ночей спустя, в предрассветном часу, я думал только об одном: «Идти дальше не могу». Эта мысль звучала настолько ясно, преследуя меня, словно кто-то повторял мне это вслух, снова и снова.

На рассвете песок какое-то время еще сохранял немного ночной прохлады. Я набрел на сухой куст, который прикрыл бы мне голову, когда поднимется солнце. Не спрашивайте, отчего я оттягивал собственную смерть; кажется, это заложено в человеческой природе. Так хорошо вдосталь отдохнуть… Я смотрел, как мимо медленно тащится наша длинная колонна. Я не окликал их, как делали прочие. Лишь одно я мог бы сказать этим людям: «Простите меня».

Я лежал, наслаждаясь праздностью, пока восток не воспылал тусклым, мерцающим свечением. К тому времени я почувствовал себя лучше и принялся думать: что я здесь делаю? Не сошел ли я с ума? Надо было идти.

Поднявшись, я отыскал след колонны. Какое-то время я чувствовал себя почти свежим и был вполне уверен, что сумею догнать остальных. Перевернув флягу, я постучал по донышку на случай, ежели там осталась хотя бы капля, уже зная, что выпил все досуха еще вчера. Песок был тяжел и глубок. Он вонял людьми и лошадьми; яростно гудели мухи, взлетевшие с него, чтобы пить мой пот. С гребня очередной дюны я увидел облако пыли, рассеивающееся далеко впереди. Солнце поднималось все выше. Силы оставили меня.

Там был обломок скалы — пропеченная красная глина, изъеденная непогодой. Солнце еще не успело дойти до зенита, и обломок отбрасывал крошечную тень. Все мое тело горело сухим огнем, ноги изменили мне… Я вполз туда и замер, пряча в песке лицо. Вот она, твоя могила, думал я, ты предал Александра. Ты заслужил свою смерть.

Вокруг царила тишина. Тень от скалы над моей головой таяла, но еще не исчезла, когда я услышал хриплое дыхание коня и подумал: «Первым является Безумие». Голос звал меня по имени: «Багоас!»

Я повернул голову. Рядом стоял Гефестион, глядящий вниз, на меня. Его осунувшееся лицо было совершенно белым от пыли, и вообще он весьма походил на мертвеца. Я спросил:

— Почему ты пришел за моей душою? Я не убивал тебя.

При каркающем звуке моего голоса Гефестион опустился на колени и протянул мне воду:

— Только чуть-чуть. Не все сразу.

— Твоя вода, — прошептал я, охваченный стыдом.

— Нет, я из лагеря, — терпеливо отвечал он мне. — Там ее полно. Вставай, мы не можем сидеть тут весь день.

С трудом ему удалось поставить меня на ноги и довести до коня.

— Я поведу его в поводу. Если мы усядемся вдвоем, он издохнет.

Я чувствовал, как подо мною ходят кости бедного животного, даже сквозь тряпичное седло; и ведь конь уже прошел свою дневную норму… Как и сам Гефестион. Он шел, натягивая поводья, и хлестал коня, когда тот останавливался. В голове у меня прояснилось. Я сказал:

— Ты пришел сам?

— Я не мог послать воина.

Конечно, не мог, в конце подобного марша. Никто не возвращался за отставшими. Если ты отстал — значит, отстал.

С вершины следующей дюны, до которой мы добрели, я увидал окружавшую реку чахлую зелень и темную россыпь лагеря. Гефестион разделил меж нами еще немного воды, после чего протянул мне флягу:

— Допивай. Теперь уже можно.

Я вновь боролся с собою, пытаясь заговорить. В Сузах меня научили облекать признательность в изысканные слова, но сейчас я смог выдавить лишь:

— Теперь я понимаю…

— Тогда постарайся не отставать от колонны, — буркнул Гефестион. — И присматривай за царем. У меня теперь хватает другой работы.

Из-за моей слабости в то утро никто не служил Александру. Оруженосцы, старались, как могли, но перед ними ему всегда приходилось сохранять лицо, чего бы то ни стоило. Царь беспокоился обо мне и даже пощупал мою голову, пытаясь понять, не получил ли я солнечный удар. Уступив велению чести, я поведал ему о своем спасителе, — и Александр ответил лишь:

— Это Гефестион; он всегда был таким.

Словно вновь задернулись занавеси, скрывавшие священную гробницу от нечестивого взора. Таково было мое наказание. Я-то понимал, что заслужил его, хотя царь вовсе не желал меня уязвить.

На следующий день, едва мы устроили привал, поднялся ветер.

Прежняя неподвижность воздуха сама по себе была пыткой, но и ветер не принес с собою прохлады или свежести; один лишь песок, песок, песок… Он забирался под пологи, сыпался в щели, громоздился сбоку, пока у каждого из шатров не выросла своя маленькая дюна. Замотав лица, конюхи поспешили укутать морды лошадям. Песок скрипел на зубах, забивал уши, оставался в складках одежды, в волосах… Ветер немного стих; проснувшись, мы не знали, что делать — знакомые дюны изменили форму, а все отметины, указывавшие путь к воде, исчезли. Песчаные волны проглатывали без остатка сухие стволы деревьев, — что уж говорить о нескольких вкопанных в песок ветках.

Наш колодец почти занесло песком. Я уж думал, это и есть конец всему. По крайней мере, сейчас я буду где-то поблизости от Александра, даже если царь захочет встретить смерть вместе с Гефестионом.

Я должен был догадаться, что сидеть сложа руки в ожидании смерти — вовсе не в характере моего господина. В маллийской цитадели, лежа со стрелою в боку, он пронзил мечом инда, пришедшего забрать его оружие. Поэтому теперь он собрал в своем шатре военный совет.

— Мы потеряли дорогу, — признал он. — Поэтому нам придется отыскивать ее самим. Единственный путь, в котором можно быть уверенным, это путь к морю. Мы двинемся туда на восходе, вот что мы сделаем.

За несколько часов до рассвета он выехал в сопровождении тридцати всадников; именно столько лошадей, способных вынести путешествие, удалось сыскать. Чтобы видеть направление, им пришлось идти при свете дня. Они растворились в темноте за ближайшей дюной, унося с собою все наши жизни.

Той ночью многие вернулись. Александр отослал их обратно, видя, что кони не справляются. Сам же царь продолжал путь с десятью сотоварищами.

На закате следующего дня, красном в песчаной пыли, мы увидели их черные тени на горизонте. Когда они приблизились, Александр показался мне вовсе исхудавшим, боль избороздила его лицо морщинами… Но он улыбался. И все мы впились в его улыбку, словно она прогоняла смерть.

Пятеро из десяти погибли в дороге; с оставшейся пятеркой он продолжал путь. Выехав на гребень очередного бархана, они увидали море, а у границы воды — то, о чем еще ни разу не докладывали разведчики: зеленую траву, которая не растет, если в почве нет пресной воды. Спешившись, они принялись копать, в то время как лошади просовывали меж ними морды, поводя ноздрями. Александр первым добрался до воды, и она оказалась свежей.

Ночью мы все отправились к морю. Александр вел нас, указывая колонне дорогу. Спасение совсем рядом, и он мог позволить себе править конем.

Морская гладь походила на полированное железо, но оно было влажным, и самый вид его освежил нас. Между кромкой воды и поросшими тростником дюнами была узкая полоска зелени, где невидимые ручейки впадали в океан.

Пять дней мы шли по ней, и легкий морской ветерок охлаждал нашу кровь; поэтому мы шагали днем, останавливаясь для того, чтобы выкопать колодец и напиться. Вечерами мы купались в море. Это было столь прекрасно, что я отбросил всю персидскую благопристойность и даже не заботился о том, видит ли кто-нибудь, как устроены евнухи. Мы все были подобны играющим детям. По зелени можно было судить, что мы вот-вот выйдем к дороге.

Потом стала появляться пища. Наши посланники не погибли; они достигли гедросского города на северо-западе, и оттуда весть обошла всю округу. Пришел первый караван — тяжело груженные верблюды. Начиная свой поход, мы смогли бы перекусить, не более того, но теперь честно поделенная на всех пища составила целое пиршество. Теперь нас было куда меньше. Часто делая остановки, мы чувствовали, как возвращаются силы. И наши лица уже казались менее изможденными, когда мы одолели последний переход на подступах к гедросскому граду.

Радушие этих мест ослепило нас: зерно и мясо, фрукты и вино, присланные из Кармании, чудесной страны, лежавшей впереди. Мы отдохнули, наелись и напились вволю; мы просто кожей впитывали здоровье, излучаемое буйной зеленью вокруг. Даже к Александру начала возвращаться прежняя стать, а на щеках его вновь играл румянец.

— Кажется, моя армия уже сможет насладиться отдыхом, — сказал он и двинул нас в Карманию легким, почти прогулочным шагом.

Пир на каждом привале и вдоволь вина; Александр посылал вперед обозный отряд, чтобы пища уже дожидалась нашего появления. Кто-то — Птолемей или Гефестион — изобрел план, чтобы заставить царя отдохнуть. Ведя тонкую игру, они не объявили Александру, что, судя по его виду, ему требуется отдых, а предложили, чтобы он, после всех свершений и выпавших на его долю испытаний, последовал примеру Диониса. Две колесницы были связаны вместе с положенным сверху помостом с кушетками, зелеными венками и красиво расшитым навесом. Прибывшие из города добрые кони весьма украсили все сооружение — и Александр не стал отказываться. Там, внутри, было достаточно места для него самого и одного-двух друзей; по дороге его шумно приветствовали войска… Из всего этого потом сотворили множество лживых рассказов с упоминанием каких-то совсем уж нелепых вакхических увеселений; но все они сводятся именно к тому, о чем поведал вам я. Дружеские уговоры, и только они, принудили Александра ехать не в седле, а на подушках.

На свежих лугах, у сладких ручьев, под тенистыми деревьями мы поставили лагерь. Царь сказал мне тогда: «Давно я не видел тебя танцующим».

Да, я возмутительно долго не пробовал танцевать. Но я был молод; сила возвращалась в мои жилы столь же легко и быстро, как вода растворяется в вине. С каждым новым днем мои упражнения все более напоминали удовольствие, а не пытку. И, кроме того, танец избавил меня от опасности переедать; в то время это было нашим общим бичом, особенно опасным для евнухов. Однажды набранный жирок непросто скинуть. И сейчас еще, пусть даже молодость моя давно минула, мне как-то удается не располнеть. Я думаю о своем господине. Не желаю услышать, как люди шепчут за моей спиною: «Да неужто этого увальня любил великий Александр?»

Были выровнены дорожки для бегунов, отгорожено поле для представлений, которые устраивали искусные наездники и им подобные умельцы. Певцы и актеры, танцоры и акробаты стекались со всех окрестностей. Все радовались и смеялись — все, кроме Александра, получавшего ужасающие вести о том, чем занялись его сатрапы и властители, прослышав, будто он умирает от раны где-то в Индии. В самой Гедросии сатрап оказался продажен и к тому же слаб в управлении. Он был македонцем; на его место Александр поставил перса. Главное же — пока люди отдыхали и пировали, — царь ожидал Кратера с его частью армии. Преступные сатрапы прочих областей могли и подождать.

Более прочего Александр был огорчен отсутствием вестей от Неарха. Мы ничего не знали о судьбе флотилии, шедшей вдоль того страшного берега; галеры давным-давно должны были появиться в порту, и, ежели все они погибли, эту ношу Александр готовился нести вечно.

Появились Кратер и толпы шедших с ним; наш лагерь вновь обратился в подобие города. Роксана была в добром здравии. Александр немедля нанес визит в гарем, но и вышел оттуда также без промедления.

В толчее я наткнулся на искавшего меня Исмения. Заказав вина, мы устроились под навесом таверны и обменялись рассказами о своих странствиях.

— Я всегда знал, — заявил он, — что твои кости прекрасны, но тебе, право, следует нарастить на них хоть что-нибудь. А царь, Багоас! Он выглядит… Ну, не постаревшим, но подавленным…

— О, он поправляется, — быстро отвечал я. — Ты бы поглядел на него с месяц тому назад… — И поспешно заговорил о чем-то другом.

Как раз в это время в наш лагерь примчался в своей колеснице правитель области, раскинувшейся чуть далее вдоль берега, спеша сообщить: нашему флоту удалось спастись, и Неарх скоро прибудет сам.

Александр расцвел, словно бы крепко спал всю последнюю неделю, и осыпал правителя подарками. Никто не знал тогда, что этот человек, чья глупость сочеталась с жадностью, не предложил прибывшим помощи в том, чтобы поставить корабли в доки, и не дал им коней. Он просто рванул к Александру из опасения, что кто-то другой может обогнать его с этой радостной вестью и получить награду. Прошли дни; Александр выслал за Неархом отряд, но воины не нашли мореходов. К правителю, все еще гостившему при дворе, были приставлены воины, следившие за каждым его шагом. Александр выглядел более измученным, чем прежде, и выслал еще один отряд. На второй день воины вернулись, привезя с собою двух иссохших людей, чьи тела были подобны плетям из недубленой кожи, с почти черным загаром: то были Неарх и его старший помощник. Первый отряд не признал их, даже когда они спросили об Александре.

Царь шагнул вперед, чтобы обнять друга детства, и заплакал. Видя их состояние, он решил даже, что эти двое — единственные, кто сумел выжить. Когда же Неарх поведал Александру, что весь флот, все его люди целы, царь плакал вновь, но уже от радости.

Много превратностей и приключений выпало им, и все они описаны в книге Неарха. Рожденные на Крите крепки и выносливы: он выжил после многолетних путешествий, чтобы изложить для потомков свои воспоминания. Если вы хотите услышать о гигантских китах, уплывающих в ужасе от звука походной трубы, или о звериных повадках одичавших Пожирателей Рыбы — отправляйтесь прямо к нему. Неарх знает десятки подобных историй.

Спасение Неарха и его флота было отмечено небывалым празднеством; Александр понемногу начинал походить на себя самого. Он принимал друзей и чествовал богов долгими торжествами, за коими следовали пирушки. Целая толпа актеров, жонглеров и прочих искусников явилась с Кратером, так что веселье можно было организовать с соблюдением правил и приличий.

Были и игры, разумеется. В конных состязаниях, как правило, побеждали персы (кстати, Александр подарил мне двух превосходных карманийских лошадей); непревзойденными бегунами оказались греки, с гордостью хваставшие, как ловко они управляются со своими ногами. Первыми лучниками были фракийцы. Все союзники Александра блеснули своим особым искусством. Но теперь мы были почти что в Персии, и, видя, как царь с удовольствием отмечает изящество, свойственное моему народу, я понимал: теперь он наш.

Потом начались театральные постановки, все до единой — в греческом стиле. Я до сих пор не могу привыкнуть к маскам. Когда же я признался царю, что предпочел бы видеть живые лица, он ответил, что согласился бы со мною, если бы эти лица хоть немного напоминали мое. Весь последний месяц я посвятил тому, чтобы научить израненное тело Александра, привыкшего скрывать боль, расслабляться и находить в объятиях удовольствие. Требовалось лишь немного заботы; Александр словно помолодел на несколько лет, когда я ослабил натянутые в нем струны.

После театральных действ были назначены музыкальные состязания. На следующий день — танцы.

Всего претендентов на победу было девять или десять танцоров из разных земель, от Греции до Индии; некоторые танцевали очень даже неплохо. «Нет, на сей раз мне не стать героем дня, — думал я. — Что же, тогда я попросту станцую для него. Если царю понравится, для меня не будет награды выше».

Я пришел на состязание прямо из бассейна, устроенного рядом, ко всеобщей радости. Одеяние мое было белым с зеленой каймою, и, взяв в руки небольшие бубенцы, я попытался представить в танце горный поток. Потом река бросалась из стороны в сторону, убыстряя ход у порогов, плавные изгибы. Потом я присел на землю, взмахнув руками в попытке объять море.

Александру, кажется, понравилось. Но, по-моему, его армия также пришла в восторг. Уже повидав прекрасные танцы противников, я был поражен разгулявшимся на трибунах восторгом.

Инда, вышедшего последним, я полагал основным соперником; он представлял Кришну, играющего на флейте. Мальчуган из Суз тоже сразил меня своими отточенными движениями… Говоря по правде, я не представлял себе, кто из нас получит венок. Если мой танец был не лучше некоторых других, то, на мой вкус, он был и не хуже; более того, Александр, по своему обыкновению, не пытался склонить судей в чью-либо пользу. Но армия рискнула.

Ради него, разумеется. Не думаю, чтобы мой танец так уж понравился всем, кто его видел; я не ластился к публике, не плел интриги, не продавал своего влияния. Зато я уже многие годы был рядом с Александром; наверное, эти суровые воины растрогались, видя, что наша любовь выдержала испытание временем. Царь страдал, и они хотели сделать его счастливым; они следили за выражением его лица, пока я танцевал. Они сделали это ради него.

Венец был сотворен из золотых лавровых листьев тончайшей чеканки, с такими же тонкими лентами. Александр возложил его на меня и, вправив ленты в пряди моих волос, сказал:

— Ты прекрасен. Не уходи, садись рядом. Я присел на край помоста рядом с царским троном, мы улыбались друг другу. Армия хлопала в ладоши, била сандалиями в пол, и кто-то голосом Громовержца рявкнул вдалеке:

— Чего ждешь? Поцелуй его!

Я опустил голову в замешательстве. Это заходит уже слишком далеко — я не был вполне уверен, как именно Александр воспримет такое предложение. Теперь крик обошел уже весь театр, и я почувствовал, как он коснулся моего плеча. Как и я, эти воины прошли с ним немало дорог; царь мог отличить любовь от дерзости. Он обнял меня и дважды крепко расцеловал. Судя по аплодисментам, армии это понравилось куда больше, чем какие-то танцы.

Хорошо, что знатные персидские дамы не посещают публичные представления, как это позволяют себе гречанки. Весьма нескромный обычай.

Той ночью Александр сказал мне:

— Ты вернул себе прежнюю красоту, потерянную в пустыне. Теперь ты прекраснее, чем прежде.

В общем-то, дело нехитрое, если тебе двадцать три, а ты до сих пор не получил ни единой раны. Александр хотел сказать: как хорошо чувствовать в конце дня, что в тебе есть еще жизнь, которой можно поделиться с другими.

Я раздул в нем огонек желания и насытил его, не требуя взамен слишком многого; как я добился этого, осталось моей тайной. Александр не догадался, сколь я был осторожен. Он был доволен минувшим днем, — вот и все, что имело для меня хоть какое-то значение; после он сразу уснул.

Когда я поднялся, покрывало сползло на пол, но Александр даже не шелохнулся. Я поднял светильник повыше и оглядел его. Царь лежал на боку.

Спина его была гладкой, словно у ребенка; враги наносили ему раны спереди. Нет такого оружия — режущего, колющего или метательного, — что не оставило бы на нем своей отметины. Торс Александра казался белым рядом с опаленными солнцем конечностями; прошло немало времени с тех пор, как он в последний раз занимался упражнениями — нагой, в обществе друзей, — так потрясшими меня когда-то. По ребрам тянулся страшный узловатый шрам; даже теперь, в первые минуты сна, брови царя еще не успели разгладиться. Веки Александра покрывала сетка крохотных морщинок — они казались чужими, старческими на этом лице отдыхающего юноши. Власы уже не так сияли, как прежде; серебряные нити превратились в прядки с тех пор, как мы ступили в Гедросию. Александру было тридцать два года.

Я потянулся за покрывалом, но мне пришлось отшатнуться, дабы слезы не разбудили царя, упав на его разгоряченное тело.

25

Чтобы дать отдых прошедшему пустыню войску, Александр послал его в Персиду под началом Гефестиона; им следовало идти по дорогам, ведшим вдоль берегов, где с пришествием зимы должна была установиться мягкая, приятная погода. Сам же царь, по обыкновению, занялся накопившимися делами. С маленьким отрядом — по большей части конным — он двинулся в глубь страны, к Пасаргадам и Персеполю.

Оставайся я с Дарием во дни мира, я бы досконально знал эти места, царственное сердце моей страны. Но я не бывал здесь, в отличие от Александра. Он встал ранним утром и вместе со мною совершил прогулку на холмы — с тем, как сказал Александр, чтобы еще раз вдохнуть чистый воздух Перси-ды. Я вдохнул его полной грудью и молвил:

— Аль Скандир, мы дома.

— Воистину. Я тоже.

Он устремил взгляд к далекой горной цепи, чьи вершины уже покрыли белые шапки первых снегопадов.

— То, что я сейчас скажу, услышишь только ты один. Сохрани это в своем сердце. Македония была страною моего отца, эта страна — моя.

— Нет для меня дара драгоценнее, — отвечал я. Свежий ветерок овевал холмы; дыхание наших коней клубилось в прохладном воздухе. Александр продолжал:

— В Пасаргадах мы остановимся в доме, принадлежавшем самому Киру. Странно, что ты — его потомок, и все-таки именно я первым покажу тебе его гробницу. Я жду этого мига с нетерпением, хотя мне и нелегко бывать здесь. К счастью, мы оба худы: вход там столь узок, что даже тебе придется пройти боком. Должно быть, его наполовину заложили, опасаясь грабителей, сразу, как пронесли тот огромный золотой саркофаг… Сейчас бы он ни за что не прошел. На возвышении вкруг саркофага до сих пор лежат вещи, собранные в дорогу; по царству мертвых; ты увидишь мечи Кира, его одежды — те самые, что он носил при жизни, драгоценные ожерелья. Люди дали ему хорошие дары; должно быть, его любили. Я тоже добавил кое-что, ведь это Кир показал мне, что значит «царствовать».

Конь под Александром забеспокоился, устав от медленной ходьбы.

— Иди смирно, — прикрикнул царь, — а не то отдам тебя Киру… Я повелел приносить ему в жертву одного коня в месяц; мне сказали, таков древний обычай.

Потом мы опустили поводья и помчались галопом. Лицо Александра светилось, волосы его развевались на ветру, глаза горели… Когда позже он сказал мне, что не чувствовал боли — всего лишь покалывание в боку, я даже почти поверил. Персида был добра к нему. Нас ждут дни счастья, думал я тогда.

Дворец Кира, выстроенный в строгости старого стиля, был тем не менее красив и просторен. В его прочной кладке чередовались черные и белые камни. Сразу бросались в глаза белые колонны, выступавшие вперед. Ранним утром на следующий день после нашего прибытия Александр отправился вторично навестить гробницу героя.

Ехать пришлось недалеко, по царскому парку. С нами было несколько друзей (многие ушли с Гефестио-ном), но меня Александр держал рядом с собою. Запущенный парк одичал, но все равно радовал глаз, наряженный в осеннее золото. Давно не пуганная дичь почти вовсе не обращала внимания на проезжающих мимо людей. Гробница была устроена в тенистой рощице. Побывав здесь в прошлый раз, Александр приказал провести сюда воду — и трава была зелена.

Маленький дом Кира стоял на небольшом цоколе, окруженный простою колоннадой. Над входом были выбиты персидские слова, которые я не мог прочесть. Александр сказал:

— Я спрашивал о надписи в прошлый раз. Она гласит: «ПРОХОЖИЙ, Я — КИР, СЫН КАМБИ-ЗА. Я ОСНОВАЛ ПЕРСИДСКУЮ ИМПЕРИЮ И ПРАВИЛ АЗИЕЙ. ПОМНИ ОБО МНЕ». — Голос Александра едва заметно дрожал. — Что ж, давай войдем.

Он поманил стоявших в отдалении магов. Когда они пали ниц перед царем, мне показалось, я видел промелькнувший на их лицах страх. Рощица совсем заросла, и вообще парк содержался из рук вон скверно. Александр жестом предложил магам отпереть узкую старую дверцу, сколоченную из какого-то темного дерева, с бронзовыми скобами. Один из магов принес на плече огромный деревянный ключ, и тот легко повернулся в замке. Отперев дверь, маг с поклоном отступил.

— Идем, Багоас, — произнес Александр с улыбкой. — Ты иди первым, ведь Кир был царем твоей страны.

Царь взял меня за руку, и мы проскользнули в тень. Единственным источником света в гробнице оставался узкий дверной проем; я стоял плечо к плечу с царем, ничего не видя после яркого дня снаружи, и вдыхал древние благовония и сухой запах плесени. Внезапно Александр выдернул руку и резко шагнул вперед:

— Кто сделал это?

Двинувшись ему вослед, я задел за что-то ногою. То была кость человеческого бедра.

Теперь я видел. Вот стоит помост, обобранный до нитки. Золотой саркофаг, уже без крышки, лежит прямо на полу. Над ним явно поработали топоры — видимо, грабители старались отколоть от царского гроба куски, которые прошли бы в узкую дверь, Рядом рассыпаны кости великого Кира.

В гробнице потемнело, когда Певкест — мужчина довольно плотный — попытался пробраться внутрь, и стало светло вновь, когда он прекратил свои попытки прежде, чем по-настоящему застрял. В гневе Александр и сам лишь с трудом сумел протиснуться к свету. Он просто побелел от ярости, а волосы на его затылке стали дыбом. Взгляд его горел воистину смертоносным пламенем; по-моему, даже ударив Клита, царь не был столь разъярен.

— Позовите сторожей! — гаркнул он, задыхаясь от гнева.

Покуда их искали в стоявшем неподалеку домишке, все желающие (те, кто мог протиснуться в проем) посетили гробницу и с жаром описывали царящее внутри разорение тем, кто не способен был убедиться в том самостоятельно. Александр стоял, сжимая кулаки. Смотрители парка бросились к его ногам и распростерлись в пыли.

Будучи единственным персом у гробницы, я перетолковывал царю их речи. Хоть и были эти люди потомками жреческих семей, по природе своей оба были невежественны, а страх лишил их остатков здравомыслия. Им ничего не известно, они никогда не входили в гробницу, они не видели никого, кто вошел бы туда. Должно быть, воры проникли внутрь ночью (притом, что удары их топоров пробудили бы и мертвеца)… Они ничего не знают, совсем ничего.

— В темницу их, — сказал Александр. — Я все же узнаю правду.

Он позвал меня, дабы я толковал их признания. Но ни огонь, ни клещи не могли вырвать из этих людей какой-либо другой рассказ; не преуспела и дыба; Александр велел прекратить пытку прежде, чем полопались бы суставы.

— Как по-твоему, — спросил он у меня, — лгут они или говорят правду?

— Я думаю, Александр, они попросту нерадивы и боятся сознаться. Быть может, они напились или ненадолго отлучились от гробницы… А может статься, кто-то подстроил все это.

— Да, возможно. Ежели так, тогда они достаточно поплатились. Отпустите их.

Негодные сторожа захромали прочь, радуясь, что так легко отделались: любой персидский царь посадил бы обоих на кол.

Александр послал за архитектором Аристобулом, сопровождавшим царя в его первый визит к гробнице и переписавшим сокровища, унесенные Киром в страну мертвых. Ему было велено заменить саркофаг и уложить бедные кости в должном порядке. И вот Кир вновь лежал в золоте, владея драгоценными мечами, коими, впрочем, никогда не бился с врагами, и богатыми ожерельями, коих, правда, не носил при жизни. Александр дал ему золотую корону и приказал заложить дверь одним большим камнем, дабы никто не побеспокоил Кира впредь. Прежде чем каменщики приступили к работе, царь постоял внутри, наедине прощаясь со своим учителем.

Грубым приветствием встретила нас Персида. Но самая горькая встреча была впереди: мало-помалу Александр узнавал, что сотворили со страною люди, попечению которых он доверил ее. По глупости своей, они уповали на то, что Александр никогда не вернется, дабы спросить с них отчета.

Некоторые остались преданы царю, но прочие вели себя подобно деспотам на землях, оставленных их заботам. Они грабили богатых, а бедняков обратили в ходячие скелеты своими непомерными поборами. Они припоминали давние споры с людьми, не нарушившими никакого закона, и гноили их в темницах. Они собирали себе целые армии, повинующиеся не обычаю или закону, а одному только слову своего господина.

Один мидийский владыка объявил себя Великим царем. Другой сатрап выкрал у менее знатного властителя дочь, обесчестил ее и отдал рабу.

Я слышал, как говорили потом, будто Александр обошелся с этими людьми жестоко. Расскажите это кому-нибудь, кто не видел того, чему стал свидетелем я, когда мне было десять лет от роду.

Истинно, рука царя делалась тем тверже, чем больше доказательств попадало на его стол. Верно и то, что некоторое время спустя он стал карать преступников в самом начале: по словам Александра, он знал, как выглядит будущий тиран, и провидел все его поступки; он предпочитал свергать их сразу же, едва только те выказывали первые знаки будущей тирании, чем позже с трудом выправлять свою оплошность. Если кто-то и был недоволен, то отнюдь не крестьяне и не мелкие властители, наподобие моего собственного отца. То, что Александр не позволял даже собственной расе угнетать мой народ, вызывало повсюду немалое удивление. Царь отсутствовал столь долго, что люди позабыли, каков он.

Пока Александр был в Индии, один из любимейших друзей его детства, некий Гарпал, коего царь оставил казначеем в Вавилоне, разбрасывал золото, будто индский князь, разодел своих наложниц, как цариц, и бежал с деньгами, едва прослышав о возвращении Александра. Эта новость уязвила царя больнее, чем восстания бывших врагов.

— Мы все верили ему. Даже Гефестион, не доверявший Филоту. В изгнании ему всегда удавалось развеселить нас. Конечно, в ту пору у меня нечего было красть. Наверное, Гарпал и сам не знал, каков он на самом деле.

В любом случае Александр имел все причины для недовольства прежде, чем новый сатрап Персиды явился по царскому зову.

«Новым» он был оттого, что захватил сатрапию. Перс, которому Александр вверил ее, умер полгода тому назад; говорили, что от болезни, хотя, вполне возможно, из-за отравленной пищи. Теперь к Александру явились послы, принесшие длинное письмо: узурпатор якобы отправлял царю одно послание за другим, но не получал на них ответа и тем временем присматривал за сатрапией, не зная никого другого, кто сумел бы справиться с этим.

Я был с Александром в его верхних покоях, когда он, прочитав письмо, швырнул его на пол.

— «Сумел бы справиться»? С чем же? С убийствами, грабежом и того хуже? Этот человек правил сатрапией подобно волку в зимнюю стужу; повсюду я слышу одни жалобы. Любого, кто заступал ему путь, он предавал смерти безо всякого суда. Наживался даже на царских могилах… — Брови Александра сошлись на переносице; он вспомнил о Кире. Возможно, маги действительно молчали оттого, что боялись чьего-то гнева более царского. — В общем, у меня уже хватает свидетелей. Пусть едет. Право, я хотел бы взглянуть на этого Орксинса… Что такое, Багоас?

— Ничего, Аль Скандир. Не знаю. Не могу вспомнить, где я слышал это имя. — Оно звучало подобно эху какого-то кошмарного сна, забытого наутро.

— Может, он жестоко обращался с тобою, пока ты был с Дарием? Скажи, если только вспомнишь что-нибудь.

— Нет, — ответил я. — Во дворце меня не обижали.

О своей прежней жизни я поведал Александру лишь то, что меня купил некий ювелир, обращавшийся со мною скверно. Узнав об остальном, Александр не испытал бы ничего, кроме жалости, но я хотел похоронить свое прошлое, забыть о нем навсегда. Теперь я спрашивал себя, не мог ли Орксинс оказаться каким-то ненавистным клиентом? Впрочем, ранг властителя был слишком высок, а охвативший меня ужас — глубже. «Может, мне приснилось его имя?» — спрашивал я себя. Меня действительно мучили дурные сны, пока я был рабом.

Той ночью Александр сказал мне:

— В этой кровати могут спать слоны. Останься и составь мне компанию.

Минули годы с той поры, как он спал в царской опочивальне персов. Мы довольно быстро уснули, и сны снова ввергли меня в давно забытый кошмар. Я проснулся с криком на устах, в объятиях Александра.

— Посмотри, ты со мною, все хорошо. Что такого могло тебе присниться?

Я вцепился в него, подобно ребенку, каким был во сне.

— Мой отец. Отец без носа. — Внезапно я подскочил в постели и уселся, содрогаясь. — Имя! Я вспомнил имя!

— Какое имя? — Александр пристально смотрел на меня; он всегда очень серьезно относился к сновидениям.

— Имя, что он назвал мне, когда его тащили на смерть. «Орксинс, — вот что он сказал тогда: — Запомни имя. Орксинс!»

— Приляг и постарайся успокоиться. Знаешь, ведь это я рассказывал тебе сегодня о негодяе Орксинсе. Наверное, поэтому тебе и приснилось это имя.

— Нет, я помню, как отец произнес его. Он кричал чужим голосом, потому что ему отрезали нос… — Меня вновь передернуло.

Александр укрыл меня и согрел. Помолчав немного, царь сказал:

— Это не совсем обычное имя, но ведь могут быть и другие Орксинсы. Скажи, ты узнал бы того человека?

— Был один властитель из Персеполя. Если это и есть Орксинс, я узнаю его.

— Тогда слушай. Будь рядом, когда я приму его. Я спрошу: «Багоас, ты написал то письмо?» Если мы говорим о разных людях, отвечай «нет» и уходи. Если это все-таки он, скажи «да» и останься. Обещаю, он узнает тебя прежде, чем умрет. Мы в долгу перед духом твоего отца.

— Таково было его последнее желание — чтобы я отмстил.

— Ты любил отца. По крайней мере, в этом тебе повезло… Ну, будем спать. Теперь он знает, что услышан, и не станет более тревожить тебя.

На следующий день сатрап явился со всею помпой, словно его уже утвердили в чине. Он приблизился к трону, где Александр восседал в своих персидских одеждах, и с немалой грацией пал перед ним ниц. У него всегда были отточенные манеры. Борода его поседела, и, кроме того, Орксинс отрастил себе брюшко. Сатрап произнес цветистую речь о том, как не по своей воле получил провинцию, все во имя царя и соблюдения порядка в стране.

Спокойно выслушав его, Александр поманил меня:

— Багоас, ты уже написал то письмо, о котором мы говорили?

— Да, о повелитель. Ты можешь быть совершенно уверен, — отвечал я без запинки.

Посему я был там, когда Орксинса обвинили во множестве убийств и разбое. Странно, что он запомнился мне близким другом отца, которому все верили и кого любили. Он и сейчас оставался прежним, с таким изумлением слушая упреки в свой адрес, что даже я едва не засомневался, тот ли это Орксинс. Потом Александр застал сатрапа врасплох, подтвердив обвинения чьим-то свидетельством. Тогда лицо Орксинса переменилось; сейчас я едва ли узнал бы его.

Вскоре его допросили. Родственники жертв Орксинса пришли со своими свидетельствами; многие в лохмотьях, ибо отцы их были убиты как раз из-за богатств, коими владели. Потом говорили хранители царских гробниц Персеполя — те, что не противились сатрапу; остальные были мертвы. Дарий Великий принес Орксинсу наибольшую выгоду, но и могила Ксеркса тоже была обставлена отнюдь не бедно. Сатрап обобрал даже моего собственного господина, лишив скромных вещей, собранных ему в дорогу. Я поведал о том, что видел в Сузах. Орксинса нельзя было обвинить в надругательствах над костьми Кира, ибо не удалось отыскать очевидцев; впрочем, особой разницы уже не было.

В конце Александр сказал:

— Себя избрал ты, чтобы стать пастырем своего народа. Будь ты ему добрым пастырем, сегодня ты покинул бы мой дворец с почестями и подарками. Но ты был хищной тварью — и умрешь, как подобает зверю. Уведите его… Багоас, ты можешь говорить с ним, если хочешь.

Когда Орксинса вели мимо меня, я коснулся его руки. Даже в ту минуту в нем еще теплилось презрение к евнухам. Я сказал:

— Помнишь ли ты Артембара, сына Аракса, своего друга, у которого ты гостил и которого предал, когда умер царь Арс? Я — его сын.

Признаться, я уже не чаял, что это будет значить для него хоть что-то после всех прочих обвинений. Но от рождения преступник был в достаточной мере наделен гордостью, чтобы ощутить досаду. Орксинс оттолкнул мою руку; он попрал бы меня ногами, если б только мог.

— Стало быть, это тебе я обязан смертью? Надо было догадаться и купить у тебя помилование. Что ж, былые времена возвращаются вновь. Евнух правит страною.

Александр произнес с трона:

— И евнух повесит тебя, ибо он — лучший мужчина, чем ты сам. Багоас, оставляю казнь на твое попечение. Проследи, чтобы все было сделано завтра же.

Невелика премудрость. Человек, в чьи обязанности входило приглядывать за казнями, устроил все сам и лишь обернулся ко мне за приказом вздернуть мерзавца. Орксинс извивался и корчился на высокой виселице против широкого неба Пасаргад. С великим стыдом я понял, что нахожу это зрелище отвратительным и не могу насладиться им, как должно. Это было отступничеством пред памятью отца и неблагодарностью пред Александром. В сердце своем я воззвал:

«Милый отец, прости мне, что я не воин и принял свой жребий, не ропща. Вот умирает человек, предательски убивший тебя и укравший у тебя сынов твоего сына. Благослови меня, отец». Должно быть, он дал мне благословение, ибо никогда впоследствии не возвращался ко мне в моих снах.

Птолемей занес в книгу лишь то, что Орксинс был повешен «особо выбранными людьми, по приказу Александра». По-моему, он полагает, что из-за упоминания моего имени повествование о казни потеряло бы законный вид. Не важно. Он не слыхал о той ночи, когда мой господин вытащил из меня, еще мальчишки, рассказ о злоключениях детства. Александр не нарушал своих обещаний, как о том пишет сам Птолемей.

Сатрапию он отдал Певкесту, спасшему царю жизнь в городе маллов. После смерти Орксинса никто даже не упрекнул Александра в том, что он не назначил перса на его место. Впрочем, царь не допустил ошибки. Певкест полюбил страну, он понимал нас и ценил уклад нашей жизни. Он даже носил наши одежды, которые весьма ему шли. Он часто практиковался в персидском, разговаривая со мною. Он справедливо правил сатрапией, столь же любимый, сколь ненавидим был Орксинс.

Мы двинулись к Персеполю. Александр жил бы там все это время, не будь знаменитый дворец сожжен. Почерневшие руины на широкой террасе мы увидали еще издалека, и Александр разбил свой шатер в открытом поле неподалеку; я выскользнул прочь, дабы своими глазами узреть, что осталось нам от чудес, гибель которых оплакивал Бубакис.

Носимый ветром, песок уже почти поднялся по ступеням царской лестницы, украшенной конными фигурами — целой кавалькадой властителей. Статуи воинов чинно маршировали к оставшемуся без потолка тронному залу, где одно лишь солнце правило ныне, передвигаясь меж причудливыми колоннами, вырезанными в форме цветов. В комнатах гарема в беспорядке лежали обрушившиеся обугленные балки; во внутреннем садике в толстом слое старой золы росло несколько запутанных, перекошенных розовых кустов. Я вернулся в шатер и ничего не сказал о том, где побывал. Много времени минуло с тех пор, как молодые македонцы пировали здесь, забавляясь факелами.

Ночью Александр сказал мне:

— Увы, Багоас. Если б не я, сегодня мы спали бы в куда более удобной постели.

— Не оплакивай дворца столько лет спустя, Аль Скандир. Ты выстроишь новый, еще прекраснее, и устроишь большое пиршество, как сделал это Кир.

Он улыбнулся в ответ. Но разорение могилы Кира не давало ему покоя; царь был из тех, кто свято верит в знамения. Ныне же благородные кости дворца, черные и покореженные на фоне кровавого заката, вновь пробудили в нем печаль.

— Помнишь, — спросил я, — ты поведал мне, что пламя было подобно божественному водопаду, стремившемуся ввысь? Как столы были уставлены роскошными яствами из огня?..

Я уже собирался добавить: «Нет огня без пепла, Аль Скандир», но тень задела меня, и я захлопнул рот.

Мы выступили к Сузам, где собирались воссоединиться с армией Гефестиона. Горные ущелья встретили нас холодом, но воздух был мягок, а простор пейзажейзаставил мое сердце забиться в восторге. Александр тоже был счастлив; он вынашивал какой-то новый план, о котором пока не рассказывал. Я видел, как горели его глаза, и терпеливо дожидался, когда же он поделится со мною.

Как-то вечером царь вошел в шатер, озабоченный и хмурый. На мой вопрос он отвечал:

— Каланосу плохо.

— Каланосу? Да он в жизни ничем не болел. Даже в пустыне он чувствовал себя превосходно.

— Я послал за ним сегодня утром, мне хотелось поговорить. Мой посланник вернулся ни с чем: Ка-ланос просил меня прийти к нему.

— Он послал за тобою? — Признаюсь, это известие потрясло меня.

— Попросил как друга. Я пошел, конечно. Он сидел, медитируя, как обычно, только опершись о ствол дерева. Обычно он встает при моем приближении, хотя и знает, что это не обязательно. Но сегодня попросил меня присесть рядом, потому что ноги отказались повиноваться ему.

— Я не видел его после Персеполя. Как же он шел сегодня?

— Кто-то одолжил ему ослика. Багоас, он словно постарел. Увидев его впервые, я и помыслить не мог, что философ так стар, иначе не позволил бы ему идти за мною. Семидесятилетний старец не может в одночасье сменить все привычки, не причинив себе вреда. Ведь он долгие годы жил в мире, когда каждый новый день походил на прежний.

— Каланос пошел из любви к тебе. Он говорит, ваши судьбы пересекались и прежде, в какой-то иной жизни. Он говорит… — Я умолк, овладев собою и сбавив темп.

Александр вскинул голову:

— Продолжай, Багоас. Наконец я ответил:

— Он говорит, что ты — падший бог.

Александр застыл, сидя на краю кровати. Он раздевался, чтобы принять ванну, и как раз расшнуровывал сандалию; помня о нашей любви, он никогда не позволял мне снимать с него обувь, ежели только не был ранен или смертельно устал, когда любой друг оказал бы ему эту простую услугу. Подняв брови, царь сидел на кровати обнаженный, обхватив руками ногу, погрузившись в мысли. Стянув наконец сандалию, он сказал:

— Я хотел уговорить его пойти и попытаться уснуть, но он должен был завершить медитацию. Надо было приказать ему… Но я оставил Каланоса там, где нашел. — Это я мог понять. Александр не хотел нарушать покоя философа. — Мне совсем не понравилось, как он выглядит. Каланос уже слишком стар, чтобы испытывать его силы. Завтра я пришлю к нему лекаря.

Тот явился, чтобы сообщить: у Каланоса опухоль где-то во внутренностях, и философу следует продолжать путешествие в повозке вместе с прочими хворыми. Инд отказался, заявив, что это мешало бы медитации и вдобавок тупая скотина (так назвал он собственное тело) если не желает подчиняться, то, во всяком случае, не будет командовать им. Александр дал Каланосу смирную лошадку и вечерами, после каждой остановки, отправлялся справиться о здоровье философа; тот с каждым разом становился все тоньше и слабее. Другие также заботились о заболевшем друге — Лисимах, к примеру, был весьма привязан к старику. Порою Александр говорил с Каланосом с глазу на глаз. Как-то вечером царь вернулся к шатру настолько потрясенный, что это заметили все его друзья, но не открыл рта, пока мы не остались наедине. Только тогда он сказал:

— Каланос вознамерился умереть.

— Аль Скандир, мне кажется, боль терзает его, хоть он и молчит.

— Боль! Он собирается сжечь себя на костре.

Я вскрикнул от ужаса. Такое потрясло бы меня и на площадке для казней в Сузах. К тому же это осквернение божественного пламени!

— Я чувствовал то же, что и ты. Каланос говорит, на его родине женщины предпочитают такую смерть разлуке с умершими мужьями.

— Россказни мужчин! Я видел, как это сотворили с десятилетней девочкой, и она хотела жить. Ее крики заглушались музыкой.

— Некоторые добровольно идут на это. Каланос говорит, что не желает пережить собственную жизнь.

— Разве он не сможет исцелиться?

— Врачеватель ничего не говорит толком. Старик не желает придерживаться режима… Я не смог отказать ему прямо; он тут же попытался бы сделать это сам. Если откладывать день за днем, он может и поправиться — нельзя отбрасывать такую возможность, сколь бы мала она ни была. Впрочем, сам я в это не верю; по-моему, я видел на его лице печать смерти… Но одно знаю точно: если он умрет, то умрет, как умирают цари. Если мы и вправду живем по нескольку жизней, он царствовал прежде.

Александр походил еще немного и тихо проговорил напоследок:

— Я буду там, как подобает другу. Но я не смогу на это смотреть.

Так мы дошли до Суз. Странное то было ощущение — вновь пройти по знакомым улицам. Дворец ничуть не изменился; даже некоторые старые евнухи, не ушедшие с Дарием, до сих пор суетились вокруг него. Узнав, кто я, они сочли меня большим хитрецом, не иначе.

Самым странным было снова стоять в тени от светильников под золотою лозой и видеть эту голову на подушках. Даже инкрустированный ларец встал на прежнее место, на столик у кровати. Глянув вниз, я увидел, что Александр не сводит с меня глаз. Выдержав мой взгляд, он протянул ко мне руку.

Потом он спросил:

— Лучше, чем тогда?

Он даже не мог дождаться, пока я не скажу это сам, полагая, что обязательно нужно спросить. В каких-то предметах Александр был наивен, словно малое дитя.

Дворик с фонтаном и птицами в клетках также остался, каким был. За ним ухаживали с прежним рвением. Александр сказал, это место — как раз для Каланоса. Инд лежал в маленькой комнате, созерцая садик через проем входа. Всякий раз, когда я приходил навестить философа, он просил меня открыть еще одну клетку. У меня не хватило духу сказать, что птицы эти — заморские и вряд ли выживут на воле. То было последнее его удовольствие — смотреть, как они улетают прочь.

Армия Гефестиона со всеми слонами появилась В Сузах незадолго до нас самих. Александр поведал друзьям о желании Каланоса и приказал Птолемею устроить погребальный костер с царской роскошью.

Сооружение напоминало огромный диван, устланный знаменами и гирляндами из цветов; внизу же, щедро пересыпанные арабским ладаном, были слоями уложены смола, и терпентинное дерево, и сухие дрова, и все, что только могло давать быстрое и сильное пламя.

На площади перед дворцом, где со времен Дария Великого проводились все значительные церемонии, навытяжку встали Соратники с глашатаями и трубачами. Одну сторону площади занимали слоны, недавно заново раскрашенные, в расшитых блестками тканях и с вызолоченными бивнями. Большего не мог бы желать и сам царь Пор.

Александр самолично отобрал людей для погребальной свиты. Самые статные персы и македонцы На самых высоких конях, при всем оружии; затем — носильщики с дарами, коих хватило бы и на царскую гробницу: одежды, украшенные каменьями и жемчугом, золотые кубки, вазы со сладким маслом и подносы специй. Все их следовало положить на возвышение, чтобы они сгорели вместе с Каланосом. Александр появился в колеснице Дария, затянутый в белое в знак траура. Лицо его с заострившимися чертами казалось странно неподвижным. Думаю, он устраивал все это великолепие не только с тем, чтобы почтить Каланоса, но и в надежде отвлечься от печальных дум.

Наконец появился живой мертвец: четверо дюжих македонцев несли на плечах его паланкин. Великолепного нисайянского жеребца, коим Каланос должен был править, но оказался слишком слаб, чтобы подняться в седло, вели рядом — его должны были принести в жертву у костра.

На груди философа висел большой цветочный венок, подобный тому, какие инды надевают в день свадьбы. Когда он приблизился, все мы услышали, что старик поет.

Каланос все еще пел хвалу своим богам, когда его положили на украшенный помост. И тогда, что показалось странным даже на этих необычных похоронах, к мертвецу подошли друзья, желавшие проститься.

Вся армия Александра была здесь — полководцы и простые воины, инды, музыканты, слуги… Носильщики принялись складывать свою ношу у подножия костра. Каланос улыбнулся и сказал Александру:

— В этом вся твоя доброта — ты позволил мне проститься с друзьями и оставить им подарок на память обо мне.

Он раздал все: коня — Лисимаху, одежды и прочее — всем тем, кто хорошо знал философа и сблизился с ним за время похода. Когда я взял сухую ладонь в свои руки, Каланос подарил мне золотой кубок персидской работы, формою схожий со львом, сказав:

— Не страшись, ибо выпьешь до самого дна, и никто не отнимет у тебя этой доли.

Последним подошел Александр. Мы отдалились из уважения, когда он склонился над помостом, чтобы обнять старца. Но Каланос сказал ему тихо — и только те, кто стоял совсем близко, расслышали:

— Нет нужды прощаться. Мы встретимся в Вавилоне.

Теперь отступили все. Вбежали факельщики — целый отряд, чтобы огонь разгорелся быстрее. Когда поднялись языки пламени, Александр велел трубить победный клич. Взревели рога, закричали воины, погонщики крикнули слонам, и те подняли хоботы и протрубили салют, каким приветствуют царей.

Александр всегда был внимателен и старался не задеть гордости тех, о ком заботился. Будучи уверен, что никакой старик на свете не снесет эту палящую боль без крика, царь удостоверился, что никто не сможет расслышать его. Когда огонь загудел, он опустил голову и более не смотрел на костер. Но я могу засвидетельствовать, что Каланос просто лежал со сложенными на груди руками, когда цветы вокруг него обращались в пепел. Он не потерял самообладания и не открыл рта. Я смотрел лишь до тех пор, пока пламя не пожрало его, но и те, кто видел все до самого конца, согласны в том, что философ так и не шелохнулся.

Каланос заставил Александра обещать, что смерть его будет отмечена не трауром, но пиршеством, хотя сам философ, не притрагиваясь к вину, никогда не пировал в обществе македонцев. В ту ночь все они были немного навеселе, то ли от ужаса, то ли от скорби, — а может, от того и от другого. Кто-то предложил устроить состязание пьяниц, наподобие погребальных игр, и Александр обещал награду. Думаю, победитель выдул два галлона, не меньше. Многие лежали без чувств до самого утра, на кушетках или же на полу. Скверный способ провести холодную зимнюю ночь в Сузах. Победитель умер от простуды, и вместе с ним — еще несколько человек; так что, в конце концов, Каланос увел с собою больше, чем просто коня.

Александр судил состязание, а не участвовал в нем; в опочивальню он пришел на собственных ногах, уже начиная трезветь и вновь погружаясь в уныние.

— Что он хотел сказать? — вопросил меня царь. — «Мы встретимся в Вавилоне…» Он собирается родиться в Вавилоне? Как же я узнаю ребенка?

26

На следующий день Александр спросил меня:

— Ты ведь еще не видел царицу Сисигамбис, правда?

Это имя показалось мне давно забытым, словно пришедшим из старой сказки. Она была персидской царицей-матерью, которую Дарий оставил в плену у Исса.

— Нет, — отвечал я, — она оказалась в твоем лагере прежде, чем я начал служить царю.

— Хорошо. Я хочу, чтобы ты встретился с нею ради меня. — Я совсем позабыл, что именно в Сузах он оставил мать Дария с юными принцессами вскоре после того, как умерла сама царица. — Если бы она помнила тебя при дворе, это бы не сработало, сам понимаешь. Но раз вы не встречались прежде, я бы хотел послать к ней очаровательного юношу, после всех этих безликих писем и даров… Помнишь, в Мараканде ты помог мне выбрать для нее цепочку с бирюзой? Она чудесная женщина. Ты не разочаруешься, встретившись с ней. Передай ей мою любовь и уважение; скажи, мне не терпится повидать ее, но все дела мешают… Спроси, не окажет ли она мне честь, приняв через часок? Да, и передай ей вот это.

Александр показал мне лежащее в ларце ожерелье, усыпанное индскими рубинами.

Я направился в гарем. Когда я был здесь в последний раз, Дарий вышагивал впереди, а я следовал за ним, вдыхая аромат его умащенных благовониями одежд.

У входа в покои царицы, где я оказался впервые, мне пришлось подождать, пока не явится исполненный достоинства старый евнух, чьей задачей было осмотреть меня и решить, стоит ли пропускать такого посетителя внутрь. Он говорил со мною вежливо, даже взглядом не дав понять, что знает, кто я такой, хотя этим людям, разумеется, известно все. Старик провел меня коридором с залитыми солнцем решетчатыми стенами, затем через переднюю залу, где сидели дородные матроны, коротавшие время за разговорами или игрой в шахматы. Поцарапавшись в дверь, он назвал мое имя и имя приславшего меня, после чего удалился с поклоном.

Царица-мать сидела выпрямившись в высоком кресле с плоской спинкой, положив руки на подлокотники; на резных бараньих головах, которыми они заканчивались, лежали ее пальцы — хрупкие и длинные, словно искусно выточенные из слоновой кости. На ней были темно-синие одежды с вуалью того же цвета, закрывавшей тонкие седые волосы. Лицо Сисигамбис показалось мне бесцветным — лицо старой белой соколицы, неподвижно сидящей в своем неприступном гнезде на вершине утеса. Вокруг прямой ее шеи лежала цепочка с бирюзой, привезенная из Мараканды.

Я распростерся пред нею с тем же волнением, с каким впервые пал ниц перед Дарием. Когда я поднялся, она заговорила высоким, надтреснутым от возраста голосом:

— Как поживает мой сын и наш царь?

Я утратил дар речи. Давно ли это с нею? Тело Да-рия передали ей, чтобы мать украсила его для похорон. Почему никто не предупредил Александра, что старуха совсем выжила из ума? Если я осмелюсь открыть ей правду, она может впасть в неистовство и либо разодрать мне лицо этими длинными костяными крючками, либо разбить свою голову о стену.

Древние глаза свирепо буравили меня из-под морщинистых век. Царица моргнула раз или два — быстро, как это делает сокол, вдруг лишившийся колпачка. Взгляд ее источал нетерпение, но мой язык по-прежнему отказывался повиноваться. Сжав одну из ладоней в кулак, она обрушила ее на подлокотник.

— Я тебя спрашиваю, мальчик, как поживает мой сын Александр? — Ее темный пронзительный взгляд встретился с моим, и она прочла мои беспорядочные, растерянные мысли. Запрокинув голову, она уперла затылок в высокую спинку кресла. — У меня только один сын, и он — царь этой страны. Других сыновей у меня никогда не было.

Каким-то чудом я опомнился и, вспомнив о своем воспитании, передал ей послание Александра в надлежащих словах, после чего встал на колени и протянул подарок. Подняв рубины обеими руками, Сисигамбис воззвала к двум престарелым служанкам, сидевшим у окна:

— Посмотрите, что прислал мне мой сын! Испросив разрешения коснуться сокровища, они поворачивали камни в морщинистых ладонях, вознося восхищенные похвалы щедрости царя. Я же стоял на коленях с ларцом в руках, ожидая, пока кто-нибудь не догадается забрать его у меня, и вспоминал сына царицы, которого та безжалостно стерла из своей памяти.

Должно быть, он обо всем догадался, бежав от Ис-са; кто, зная ее, мог бы не догадаться? Ему оставалось лишь помнить о том, что теперь его место занял кто-то другой… В садике с фонтаном я тихо наигрывал на арфе, чтобы смягчить горе, которое только сейчас мог понять. Вот что обернуло его гнев против бедняги Ти-риота! Знал ли Дарий, что царица отказала своим спасителям у Гавгамел? Возможно, ему просто побоялись открыть истину. Хорошо, что им так и не удалось встретиться вновь; бедный человек, у него и без того хватало горестей.

Вспомнив обо мне, царица-мать подала служанке знак взять у меня ларец.

— Поблагодари моего господина царя за этот прекрасный дар и скажи, что я приму его с радостью.

Когда я вышел, она все еще перебирала рубины, разложив их на коленях.

— Ну что, ей понравилось? — спросил Александр с таким нетерпением, словно был ее любовником. Я сказал, что царица весьма обрадовалась подарку. — Мне дал эти рубины царь Пор. Слава богам, она сочла их достойными себя. Вот тот царь, что мог бы вести твой народ, если бы только бог сотворил ее мужчиной. Мы оба знаем это и понимаем друг друга.

— Хорошо также и то, что бог сотворил ее женщиной, иначе тебе пришлось бы убить ее.

— Да, в этом смысле я избавлен от великих страданий. Как она выглядит? Мне нужно сказать ей кое-что важное. Я хочу взять в жены ее внучку.

Я не смог скрыть изумления, и Александр ясно читал его на моем лице.

— Скажи-ка, тебе это нравится больше, чем в прошлый раз?

— Александр, это доставит радость всем персам. Александр не видел Стратеру со дня битвы у Исса, когда, еще будучи ребенком, она прятала лицо в одеждах матери. Настоящий государственный брак: Александр желал воздать честь моему народу и взрастить новую царскую династию; он помнил, что в таком случае в жилах его потомков будет течь кровь не только самого Дария, но и кровь Сисигамбис. Что до Роксаны, то и в качестве второй жены ее положение будет выше, чем она того достойна; Дарий никогда не сделал бы ее чем-то большим, чем просто наложницей… Оставив все эти мысли при себе, я поспешил пожелать Александру счастья.

— О, но это еще не все!

Мы были в садике с фонтаном: тихий уголок, где всегда можно было скрыться от послов и чиновников. Александр подставил горсть под прохладные струи и смотрел, как брызжет вода, разбиваясь о ладонь. Он улыбался.

— А теперь, Аль Скандир, поведай мне секрет. Я давно вижу, как ты носишь его в себе.

— О, я так и знал! Теперь можно рассказать. Это будет не просто моя свадьба; это будет брак обоих наших народов.

— Воистину так, Аль Скандир.

— Нет, подожди. Все мои друзья, все полководцы, лучшие из моих Соратников, все они возьмут в жены персидских красавиц. Я всех наделю приданым, и мы все вместе устроим один большой пир в честь женитьбы. Что скажешь?

— Аль Скандир, никто другой не смог бы задумать что-либо подобное. — Чистая правда, бог мне свидетель.

— Я придумал это еще в походе, но надо было подождать, пока мы не встретимся с остатком армии. Ты ведь понимаешь, надо объявлять всем женихам сразу…

Да, я отлично понимал, отчего Александр не мог поделиться со мною секретом. Как мог он поведать мне о свадьбе Гефестиона прежде, чем о ней узнал бы жених?

— Я долго прикидывал, — сказал он, — сколько пар могут поместиться в пиршественном зале. И решил, что восемьдесят.

Вновь найдя в себе силы говорить, я пробормотал, что, кажется, он рассудил верно.

— Все мои воины, которые пожелают взять в жены персиянок, тоже получат подарки. Тысяч десять согласятся, как мне кажется.

Улыбаясь, он играл с солнечными струями фонтана, расплавленным золотом бежавшими с его руки.

— Мы устроим нечто великое, смешаем два добрых вина — и они дадут поистине бесценный напиток, мы нальем его в огромную чашу любви наших народов. Гефестион возьмет сестру Стратеры. Я хочу, чтобы его дети приходились мне сородичами.

Кажется, царь почувствовал, что скрывается за моим молчанием.

Взглянув мне в лицо, он подошел и обнял меня:

— Прости меня, милый мой. Не только детей порождает любовь. «Сыны мечты» — ты помнишь? Мы с тобою произвели их на свет: полюбив тебя, я впервые познал радость любви к твоему народу.

После этих его слов я избавился от скорби, исполняя свою роль: надо было созвать невест и их матерей, отнести дары и рассказать всем участникам об особенностях церемонии. Меня хорошо принимали в гаремах; если у кого-то и были собственные планы, прежде чем Александр замыслил свою грандиозную свадьбу, никто не возразил мне. Конечно же, царь выбрал для самых благородных невест лучших из македонцев; если им кого-то и предпочитали, пришлось смириться. Один человек, даже самый великий, не в состоянии удержать в голове все детали. Принцесс я не видел, но Дрипетида вряд ли могла разочаровать Гефестиона; ее род славился потомственной красой. За все эти годы я ни разу не слыхал, чтобы у него была хотя бы одна любовница, но если Александр просит всего лишь о племянниках, нет сомнения, Гефестион с радостью подчинится.

Некоторые глупцы, чьи имена не стоят того, чтобы их запоминать, писали впоследствии, будто Александр проявил небрежение к моему народу, ибо ни один персидский властитель не получил в жены македонскую девушку. Откуда их было взять? Мы находились в Сузах; с нами были лишь наложницы да шлюхи, следовавшие за лагерем. Можно лишь догадываться, что сказали бы благородные дамы, матери македонских невест, если бы им предложили отправить невинных дев в постели к неведомым «варварам»… Но зачем тратить слова, отвечая на подобную чепуху?

Александр намеревался превратить свадьбу в самый грандиозный праздник за все время своего правления. Еще за недели до торжества каждый ткач, резчик и золотых дел мастер в Сузах работали и днем, и ночью. Я не пошел посмотреть, процветает ли мой прежний хозяин. Навозная куча, в которую меня некогда швырнули, отнюдь не манила к себе.

После возвращения царя искусные ремесленники, артисты и художники прибывали сюда даже из самой Греции; новости о предстоящем празднестве заставили их спешить со всех ног. Один из новоприбывших, прославленный флейтист по имени Эвий, вызвал пустяковый спор, который и впрямь остался бы простым недоразумением, если б вовлеченные в него и без того уже не были в ссоре. Так начинаются войны — меж народами, как и меж людьми. Так произошло и с этими двумя, Эвменом и Гефестионом.

Эвмена я знал, но лишь на расстоянии: он служил главой секретарей на протяжении всего царствования Александра, а заступил на сей значительный пост еще по приказу его отца. Он был греком и даже выкроил себе время, чтобы сразиться с индами, и не без успеха. Эвмен был сорокапятилетним мужчиной, убеленным сединами и наделенным недюжинным умом. Не ведаю, отчего они с Гефестионом никогда не ладили, но догадываюсь, что история их обоюдной неприязни восходит к юности Гефестиона. Быть может, Эвмен считал, что этот мальчишка слишком много на себя взял, полюбив принца Александра; может статься, он питал к нему отвращение подобно тому, как питал его и ко мне. Я старался не замечать, ибо знал: Эвмен не смог бы мне навредить, даже если бы захотел. Гефес-тион же относился к нему иначе: когда он благополучно привел армию в Сузы, Александр сделал Гефестиона хилиархом — так греки зовут высшую должность в государстве, сродни Великому визирю у нас, персов. По влиянию он уступал одному лишь царю. Занимаясь делами, Гефестион был справедлив и неподкупен, но при этом, помимо прочего, весьма ревностно относился к собственному званию.

Никто не мог задеть его гордость безнаказанно. Это началось еще в Индии, когда Гефестион переболел желтухой. Все лекари твердят, что пить вино нельзя еще долго после болезни, но попробуйте-ка удержать македонца от неизменной чаши за ужином. Кроме того, его характер отличался завидным постоянством — в любви так же, как и в обиде.

С персами Эвмен неизменно бывал вежлив, ради Александра, но еще и потому, что наши манеры во многом поддерживали формальность. Например, перс из порядочной семьи попросту не может поскандалить с кем-то на улице. Мы травим друг дружку, хорошенько все обдумав, или же приходим к соглашению, чтобы впредь не нарушать договора. Македонцы же, не имеющие понятия о самообладании, мгновенно вскипают и долго могут вопить друг на друга во всю мощь своих глоток.

Этот флейтист, Эвий, был другом Гефестиона и частенько гостил у него в былое время, которого я, конечно же, не застал. Потому именно Гефестион взял на себя заботу о том, куда поселить музыканта и чем развлечь его. Сузы потихоньку заполнялись народом; жилище, которое Гефестион присмотрел для Эвия, уже заняли слуги Эвмена, и потому Гефестион выставил всех их на улицу, особенно не церемонясь.

Эвмен — как правило, очень спокойный и уравновешенный человек — явился к хилиарху, сотрясаясь от гнева. Перс сказал бы ему, что все это — ужасная ошибка, которую, увы, уже не исправишь; Гефестион же заявил, что Эвмен обязан предоставлять жилье почетным гостям, как и любой другой на его месте.

Эвмен, чей ранг все-таки был немногим ниже, отправился прямиком к Александру, которому лишь с трудом удалось сохранить мир. Я твердо знаю, что флейтиста переселили в другое место: я сам занимался этим по просьбе царя. При желании я мог бы подслушать разговор Александра с Гефестионом, но в памяти у меня вновь всплыла пустыня — и я ушел.

Если, как я полагаю, Александр советовал Гефес-тиону испросить у Эвмена прощения, он счел подобный поступок ниже своего достоинства и не последовал совету. Вражда потихоньку тлела. Мелкая перебранка из-за пустяка; зачем припоминать ее? Я делаю это лишь потому, что конец ее отравил чистую скорбь моего повелителя и свел его с ума.

Ну а пока, не обладая даром предвидения, я больше не думал об их ссоре; насколько могу судить, Александр тоже постарался выкинуть ее из головы, с новой энергией занявшись делами, коих становилось все больше. Он часто навещал мать-царицу, виделся также и с будущей невестой. Мне он открыл тогда, что Стра-тера лицом пошла в мать, что она кроткая, скромная девушка. В нем вовсе не было того жара, что иссушал царя изнутри после первой встречи с Роксаной. Я не решился спросить, как она приняла новости.

Настал день пиршества. Дарий Великий, быть может, и видал подобную роскошь; во всяком случае, никто из живущих не мог этим похвастать. Вся площадь перед дворцом превратилась в один огромный павильон; в центре стоял шатер женихов — из чудесной ткани, с кистями из золотой нити, с золочеными же колоннами. Вкруг шатра — навесы для гостей. Свадьба была полностью устроена по персидским обычаям, в шатре невест парами расставлены золоченые кресла. Наши женщины воспитываются в скромности, а потому невесты войдут, лишь когда будут подняты заздравные кубки, — женихи возьмут их за руки, подведут к креслам, сидя в которых пары выслушают свадебную песнь, после чего невесты вновь оставят пирующих. Их отцы, конечно же, будут на свадьбе. Александр попросил меня помочь рассадить их и занять беседой; ему хотелось, чтобы я посмотрел на церемонию. Он надел митру и царское одеяние с длинными рукавами. Говоря по правде, его полугреческое платье шло ему куда больше; это же требовало стати Дария, чтобы выглядеть в нем по-настоящему величественно. Впрочем, в Персии все мы помним поговорку: рост царя — это рост его души.

Чтобы толпа гостей пониже рангом не пропустила все от начала и до конца, снаружи шатра были расставлены глашатаи, которым надлежало трубить в рога, когда будут провозглашаться здравицы. Им предписывалось также повторять все тосты и особо объявить, когда в шатер войдут невесты.

Все шло как по маслу. В присутствии тестей, представлявших благороднейшие семьи Персии, женихи сдерживали себя в вине и даже не кричали друг другу через весь стол.

Никаких падений ниц. Александр наделил всех отцов рангом царских сородичей, что позволяло им поцеловать его в щеку. Так как у него самого тестя не было, эту роль взял на себя Оксатр, выглядевший весьма изящно в праздничной одежде, хоть ему и пришлось нагнуться для поцелуя.

Царь возгласил тост за невест; женихи выпили за здоровье отцов, а те оказали им ответную честь, после чего каждый выпил за царя. Протрубили рога, возвещая появление невест. Отцы встретили их и за руки подвели к женихам.

Если не вспоминать о землепашцах, вы редко встретите в Персии мужчину и женщину, идущих рядом. Что бы там ни говорили греки, нигде на свете вы не найдете такой красоты, какой озарена наша знать, чьи достоинства ковались столь долго и тщательно. Краше всего смотрелась первая пара — Оксатр со своею племянницей, рука об руку. Александр встал, приветствуя их, и принял руку своей невесты. Действительно, Дарий передал собственную красоту детям. Равно как и стать: Стратера была выше Александра на добрую ладонь.

Царь провел невесту к ее почетному месту рядом с троном, и вся разница мгновенно пропала. Он видел ее в покоях матери-царицы, и его находчивости можно только завидовать: Александр повелел укоротить ножки кресла, предназначенного для Стратеры.

Конечно же, им пришлось пройтись вместе, когда новобрачные парами стали расходиться. Я почти слышал его голос, повторяющий: «Это необходимо». (Много дней спустя я нашел обувь, в которой царь был на свадьбе, заброшенную в какой-то темный угол. Подошвы оказались подбиты войлоком на два пальца. Александр не пользовался подобными ухищрениями, принимая у себя гиганта Пора.)

Гефестион с Дрипетидой составили славную пару, оказавшись почти равными в росте.

Пиршество, затянувшись, продолжалось всю ночь. Я встретил старых друзей и даже не вспомнил, что собирался делать вид, будто разделяю общее веселье… Минули годы с той поры, как Александр впервые въехал в Сузы, пощадив город. За время похода сам царь стал легендой, тогда как здесь его именем вершились неслыханные несправедливости. Теперь горожане узнавали Александра заново. В Сузах еще помнили Кира, равно как и то, что он не осквернил святынь покоренных мидян, не обесчестил их знать и не поработил их землепашцев, а был царем обоим нашим народам. Великим чудом почитали здесь Александра — пришедшего с запада чужака, оказавшегося новым Киром. Я старался запоминать все, что говорилось за столами, дабы позже пересказать царю. Александр добился желанной цели.

Несомненно, он добился не меньшего и на брачном ложе. Стратеру поселили в царских покоях, но посещения Александра превратились в простые визиты вежливости гораздо быстрее, чем это произошло с Роксаной. Действительно, несколько дней спустя он навестил и согдианку. Возможно, для того лишь, чтобы исцелить ее уязвленные чувства, но я не уверен. Как сказал он сам, Стратера была кроткой и скромной девушкой; Александр же поклонялся огню. Роксана носила в себе пламя, даже если оно нещадно чадило. Вскоре; он пресыщался ею, но время от времени она все же вновь притягивала его к себе. Мать царя, Олимпиада, эта царственная мегера, все еще поносила его регента в каждом своем послании. Александр мог во гневе швырнуть ее письмо в угол, но вместе с ответом отправлялся и подарок, подобранный с любовью. Видимо, и впрямь есть что-то в старой поговорке о том, как мужчины избирают себе жен.

Александр достиг, чего хотел. Да — на земле моего народа.

Я был даже слишком счастлив. Раз или два, проходя мимо, я ловил на себе тяжелые взгляды македонцев, но разве не всегда завидуют тем, кого награждают своей любовью цари? Зависть эта коснулась и Гефес-тиона, а ведь он стоял куда выше, чем я сам. Мне и в голову не приходило, что персы по-прежнему ненавидимы, пока я не увидел Певкеста, разъезжавшего на коне в нашем традиционном одеянии. Мой народ, уже знавший цену этому человеку, приветствовал его, и тогда, едва он проехал мимо, я случайно услышал разговор двух македонцев. «Он же вылитый варвар, разве не отвратительно? Как царь может поощрять все это? И раз уж о том зашла речь, неужто царь так никогда и не опомнится?»

Про себя я отметил лица обоих, равно как и их звания. Совесть не стала бы мучить меня, если бы я решился поведать об их дерзости Александру. Но мой рассказ только причинил бы ему боль, не сослужив службы. Ведь он надеялся изменить не слова, а сердца подданных.

Вскоре Александру стало ведомо, что македонское войско уже завязло в долгах по пояс, а кредиторы требуют возврата денег. С поживой, завоеванной в походе, все они должны быть богатыми, точно князья, но они не имели понятия о том, что значит «торговаться», как это понимаем мы, персы. А потому платили двойную цену за все, что покупали, ели, выпивали или же укладывали в постель. Услыхав об этом несчастье, Александр объявил, что оплатит все счета, как если бы он еще не достаточно потратился на свадебные подарки. Вперед вышло лишь несколько человек. Вскоре военачальники отважились поведать царю правду: люди боялись, будто он хочет узнать, кому из них не хватает обычного содержания.

Александр еще не бывал таким расстроенным с того самого дня в Индии, когда его войско отказалось двигаться вперед. Как они могли подумать, что царь способен солгать им? Он не мог понять, хотя я мог бы рассказать, в чем дело. Чем ближе он становился к нам, тем больше отдалялся от собственного народа. Потому он приказал выставить в лагере столы для расчета и наказал казначеям не записывать ни единого имени. Любой воин мог принести долговую расписку и получить по ней деньги безо всяких записей в книге; сей великодушный жест обошелся Александру в десять тысяч талантов. Я думал, это заставит македонцев захлопнуть рты хотя бы ненадолго.

Весна только начиналась, хотя у реки уже можно было вдохнуть запах распускающейся зелени. Скоро раскроются лилии… Когда одним ранним утром мы отправились на берег с Александром, он посмотрел на холмы и спросил:

— В какой стороне был твой дом?

— Вон там, у скалы. Серое пятно, похожее на утес, — наша сторожевая башня.

— Хорошее место для крепости. Может, подъедем поближе и посмотрим?

— Я увижу слишком много, Аль Скандир.

— Тогда не смотри в ту сторону. Лучше послушай, какую весть я приготовил тебе. Помнишь, лет пять назад я говорил, что собираю войско из персидских мальчиков?

— Да. Мы были тогда в Бактрии. Неужели минуло только пять лет?

— И впрямь кажется, что больше. Мы многое успели… — Действительно, за тридцать лет Александр прожил три полных жизни. — В общем, пять лет прошло. Они всему выучились и движутся сюда.

— Чудесно, Аль Скандир. — Шесть лет, как я повстречал его; тринадцать — с той поры, как я покинул те далекие стены в седле воина, везшего голову моего отца.

— Да, наставники весьма довольны их успехами… Ну, кто быстрее до тех деревьев?

Галоп стряхнул с меня печальные мысли, как на то и рассчитывал Александр. Когда мы остановились, позволив коням передохнуть, царь сказал:

— Тридцать тысяч, и всем по восемнадцать лет. Кажется, нам предстоит великолепное зрелище.

Новая армия вошла в Сузы семь дней спустя. Александр повелел установить высокий помост на террасе дворца, откуда он сам и его полководцы могли наблюдать за парадом новых войск. Из-за городских стен, где остановились лагерем юноши, до нас донесся призыв македонского рога: «Конница, вперед!»

Они построились в гиппархии. Вооружение македонское, зато на добрых персидских конях, не на греческих ничтожествах. Первыми скакали уроженцы Персиды.

В македонском платье или нет, персы есть персы. Их командиры не стали искоренять те мелочи, что придавали нашим конникам особую стать: расшитые замысловатыми узорами седла, девизы на кирасах, вымпелы на македонских копьях, сверкающие уздечки, цветы, заткнутые в шлемы… И у каждого — персидский лик.

Не думаю, что все они пошли в обучение по доброй воле, но теперь они уже научились гордиться своей выучкой. Каждый отряд гарцевал к площади с копиями наизготовку, замедлял шаг, выступая под музыку, разворачивался перед царским помостом, салютуя пиками; демонстрировал владение оружием, салютовал вновь и легким галопом удалялся, уступая площадь едущим вослед.

Все Сузы явились посмотреть: на стенах и крышах не было лишних мест. Подходы к площади запружены македонцами. Прежде никто не осмеливался оспаривать у них право называться лучшей армией, которую когда-либо видел свет. Но эти юноши осмелились и легко могли сравняться с ними в доблести. В отличие у македонцев, у персов было чувство стиля. Как и у самого Александра.

Когда долгое представление подошло к концу, царь выступил вперед, сияя, и заговорил с персами из числа своих телохранителей — Оксатром, братом Роксаны и одним из сыновей Артабаза. Через всю площадь поймал он мой взгляд и улыбнулся. Лег он поздно, ибо долго сидел за вином и разговорами, как обычно делал, бывая чем-нибудь доволен.

— Никогда прежде я не видел столько красоты в один день. Впрочем, что удивляться? Ведь я выбирал лучших. — Александр мягко потянул меня за волосы. — Знаешь, как я называю этих мальчиков? Я зову их своими Наследниками.

— Аль Скандир, — сказал я, помогая царю снять хитон, — ты называл их так при македонцах?

— Почему нет? Их сыновья тоже станут моими Наследниками. А что такого?

— Не знаю. Ты ничего не отнял у них. Но им не нравится, если мы выказываем превосходство.

Он встал, одетый лишь в свои многочисленные рубцы, и отбросил назад волосы; вино не отупило, а лишь зажгло его.

— Ненавидеть превосходящих тебя — значит ненавидеть богов! — Александр говорил столь громко, что стоявший у двери страж заглянул посмотреть, все ли в порядке. — Великолепие следует приветствовать всюду, среди чужих народов, на дальнем краю земли! Как можно принижать его? — Развернувшись, он заходил по комнате. — Я нашел превосходство в Поре, хотя его черное лицо поначалу казалось мне странным. И в Каланосе. Я нашел его среди твоего народа, и из уважения к нему я вешал персидских сатрапов на одной жерди с македонцами. Если бы я показал, что считаю преступления присущими персам, это могло бы вызвать презрение ко всем вам;

— Да. Мы древняя раса. Мы понимаем такие вещи.

— И не только, — заявил Александр, прекращая свою пламенную речь и открывая мне свои объятия.

Греки писали, что в те дни он неожиданно стал слишком уж вспыльчив. Неудивительно. Он хотел стать Великим царем — не только на словах, но и на деле; но что бы Александр ни делал, его собственные воины всякий раз бывали недовольны. Лишь немногие друзья понимали, что им движет (признаю, среди них был и Гефестион). Остальные, пожалуй, предпочли бы видеть его повелителем расы рабов, а себя — хозяевами помельче. Нет, они не скрывали своих мыслей насчет нового войска Александра. И потом, царь уставал быстрее, нежели прежде, пусть даже рана в боку уже зажила; впрочем, он скорее выбрал бы смерть, чем признался бы в том.

Говорят, мы испортили Александра своим угодничеством, постоянно лебезя перед ним; только неотесанным болванам могло показаться, что так и было. Мы знали, что благодаря нам царь научился цивилизованным манерам и вежливому обхождению. Персы, которым было бы дозволено выбранить царя или в чем-то упрекнуть его, сочли бы Александра низкорож-денным варваром безо всякого понятия о собственном достоинстве, служить которому они посчитали бы зазорным. Объясняю только для невежд. В Персии это разумеет любой дурак.

Чем мы не угодили этим людям? От Александра они получили свадебные подарки и приданое; он уплатил за них долги; для них он устроил большой парад со множеством прекрасных наград за мужество и верную службу. И все же, едва царь ввел в число своих Соратников нескольких действительно отличившихся персов, этот его шаг был встречен с негодованием. Если Александр бывал вспыльчив и резок с ними, они того заслуживали. На себе я не испытал ничего подобного.

Весна была в самом разгаре; Александр решил провести лето в Экбатане, как и прочие цари до него. Большая часть войска, ведомая Гефестионом, должна была выступить в марш через долину Тигра к Опиде, откуда через проходы в горах вели хорошие, прочные дороги. Сам Александр, желавший увидеть что-нибудь новое, что могло оказаться полезным впоследствии, отправился в Опиду по воде. В тех краях Тигр теряет свой злобный напор; это было приятное путешествие по неустанно извивавшемуся потоку, мимо пальмовых кущ и плодоносных полей, где волы без устали вращали водяные колеса. По мере нашего плавания Александр приказывал избавлять реку от множества загромождавших путь древних плотин, еще в незапамятные времена превратившихся в руины. Тем временем мы бездельничали, спали на воде или же на берегу, как желал того Александр. То был отдых от двора, от тяжкого ежедневного труда и постоянной бессмысленной злобы. Зеленые, мирные дни…

Где-то в конце путешествия, пока воины крушили очередную старую плотину, мы причалили у тенистых зарослей над узким речным притоком. Александр полулежал на корме под полосатым навесом; я положил голову на его колени. Некогда он непременно оглянулся бы по сторонам, дабы убедиться, что поблизости нет македонцев; ныне же он поступал как хотел, и они могли себе думать что угодно. В любом случае рядом не было никого, чье мнение хоть чуточку заботило Александра. Запрокинув голову, он глядел на качавшиеся вверху пальмовые листья и лениво играл моими волосами.

— В Опиде мы окажемся на царской дороге на запад, и я отправлю домой старых вояк. Армия потрудилась на славу, а ведь еще в Индии она едва не стонала от усталости. Верно говорит Ксенофонт, полководец может сносить те же трудности, но для него это — другое. Их слезы тронули меня. Упрямые старые дураки… Но упрямые и в бою. Если они, уже отправившись по домам, вдруг будут созваны снова, это сделает кто угодно, но не я.

Армия вошла в город прежде нас. Опида — городок средних размеров, с желтыми домиками из глиняных кирпичей и, как во всяком поселении вдоль царской дороги, с непременным каменным жилищем для царя. В равнинах становилось жарко, но мы не собирались задерживаться. Во время перехода армии ничего серьезного не приключилось — разве что Гефестион с Эв-меном всю дорогу продолжали ссориться.

Их вражда нарастала постепенно, впервые проявившись еще перед Сузами. В Кармании, желая подновить флот, Александр попросил у друзей ссуду, обещая отдать долг, когда они вместе достигнут столицы. Их деньги, по крайней мере, благополучно миновали пустыню и позже были возвращены с прибылью. Но Эвмен был скуп, и когда Александру принесли его пожертвование, царь с иронией возвестил, что не станет грабить бедняка, и отослал деньги обратно. «Интересно, — сказал он мне той ночью, — сколько ему удастся спасти из огня, если его шатер вдруг загорится?» — «Стоит попробовать, Аль Скандир», — отвечал ему я. Царь был тогда навеселе, мы оба смеялись; я бы в жизни не подумал, что он сделает это. Шатер вспыхнул на следующий день. К сожалению, он сгорел так быстро, что в огне пропали царские записи и важные письма. Деньги вынесли уже в виде слитков. Около тысячи талантов, разумеется. Александр рассудил, что Эвмен и без того пострадал от шутки, и не стал вторично просить его о ссуде. Не могу сказать, решил ли Эвмен, что пожар — дело рук Гефестиона… После истории с флейтистом Эвмен сделался до невозможности подозрителен: ежели случалось ему наступить на собачье дерьмо, он даже в этом подозревал Гефестионо-ву проделку.

Двигаясь к Опиде, они не скрывали вражды и потихоньку стали обрастать сторонниками. Едва ли это делалось намеренно. Гефестиону не было в том никакой нужды; по-гречески осторожный, Эвмен старался не втягиваться в опасные предприятия. Никаких ссор или скандалов, но те, кто невзлюбил персидские манеры Александра и знал, что его друг во всем его поддерживает, без особых уговоров переходили на сторону противника Гефестиона.

К тому времени, как мы добрались до Опиды, Эвмен уже начинал беспокоиться. Он явился к Александру и, поведав царю, как огорчает его сей разрыв, объявил, что готов к примирению. Прежде всего онхотел избежать обвинений в упрямстве, если ссора будет тянуться и дальше. К чему и шло; однажды Эвмен вспылил, и Гефестиону уже не забыть слов, сказанных во гневе. Он действительно редко не подчинялся воле Александра, но будучи теперь великим государственным мужем, сам заботился о своих делах. Александр никак не мог приказать Гефестиону проглотить оскорбление. Если же царь просил об этом как об услуге, ему было отказано. Гефестион, не разговаривавший с Эвменом вот уже полмесяца, хранил молчание. А вскоре иные заботы отвлекли нас от их ссоры.

На огромной площадке Александр повелел возвести большой помост, с которого собирался обратиться к войскам. Он хотел рассчитать старых воинов, назвать причитавшуюся каждому сумму и отдать последний приказ о марше к Срединному морю. Ничего особенного. Я решил посмотреть и залез на крышу оттого лишь, что больше мне нечем было заняться, а я всегда предпочитал скорее видеть Александра, чем не видеть его.

Воинство заполонило всю площадку, вплоть до самого помоста, вокруг коего уже стояли стражи. Полководцы подъехали по специально оставленной для них дорожке и заняли свои места; последним появился царь. Отдав стражнику коня, Александр вскочил на помост и стал говорить.

Прошло еще не слишком много времени, когда воины принялись размахивать руками. Уплата за верную службу была баснословно велика — и я решил, что они просто радуются своей удаче.

Внезапно Александр спрыгнул с помоста и, пробившись через стражу, принялся расхаживать среди простых воинов. Я увидел, как он вцепился в одного из них обеими руками и потянул к стражникам, которые тут же обступили провинившегося. Полководцы протискивались поближе к царю. Он продолжал бродить среди воинов, указывая на некоторых, и не поднялся на помост, пока их (всего около десятка) не построили и не увели прочь. Только тогда Александр обошел вокруг, поднялся по ступеням и, выйдя вперед, продолжал говорить.

Больше никто не поднимал рук. Поговорив еще немного, царь сбежал по лестнице, вспрыгнул на коня и галопом помчался к своему каменному жилищу. Полководцы последовали за ним, едва успев вспрыгнуть на своих коней.

Я поспешил вниз, чтобы оказаться в царских покоях заранее и услышать, что именно произошло на плацу. Дверь распахнулась; Александр рявкнул стоявшему снаружи стражнику:

— Никого! Ни по какому делу. Понял меня? Царь влетел в комнату, с силой хлопнув дверью, прежде чем страж смог бы прикрыть ее. Меня он поначалу не заметил; бросив один-единственный взгляд на его лицо, я предпочел молчать. Александр был раскален добела, его блестевшее от пота утомленное лицо пылало гневом. Губы двигались, повторяя сказанное перед армией. Мне удалось расслышать лишь самый конец:

— Да, и расскажите своим домашним, как вы бросили меня, поручили заботам иноземцев, которых сами же завоевали. Вне сомнения, это создаст вам немалую славу среди людей и обеспечит благословение небес. Убирайтесь.

Александр запустил свой шлем в угол и принялся за панцирь. Я шагнул вперед, чтобы помочь ему с пряжками.

— Сам справлюсь, — он раздраженно оттолкнул мои пальцы. — Я сказал, никого не впускать!

— Я был внутри. Что случилось, Александр?

— Ступай и выясни. Лучше уходи, сейчас я за себя не ручаюсь. Позже пришлю за тобой. Иди.

Я оставил его дергать ремешки и ругаться вполголоса.

Немного подумав, я направился в комнату царских телохранителей. Здесь только что появился тот из них, что держал под уздцы коня Александра, и я присоединился к сразу окружившей его толпе.

— То был мятеж, — рассказывал он. — Любого другого они бы просто-напросто убили. А, Багоас! Ты видел царя?

— Он не желает говорить. Я сидел на крыше и все видел. Что такого он сказал им?

— Ничего! То есть он объявил об освобождении ветеранов, благодарил их за мужество и верность. Все очень красиво и правильно. Он только собирался перейти к выплатам, когда кто-то из остающихся принялся кричать: «Отпусти нас всех!» А когда он спросил, что они хотят этим сказать, они принялись орать наперебой: «Мы тебе больше не нужны, это все проклятые ублюдочные варвары»… Ох, прости, Багоас.

— Продолжай, — сказал я. — Что потом?

— Кто-то завопил: «Отправляйся к своему отцу — к тому, что с рогами. Может, он пойдет за тобой». Александр не мог перекричать всех и поэтому спрыгнул вниз, в самую середку, — и давай арестовывать зачинщиков.

— Что? — изумился кто-то. — Сам, в одиночку?

— Никто и пальцем его не задел. Жутко было смотреть. Словно он и впрямь бог. У Александра был меч, но он к нему даже не притронулся. Они подчинялись, словно покорные волы. Знаете почему? Я знаю. Это из-за его глаз.

— Но потом он заговорил вновь, — подсказал я.

— А, ты видел? Он убедился, что арестованных увели, а потом забрался на помост и оттуда поведал воинам об их судьбе. Начал с того, что Филипп поднял их из грязи, когда они еще носили козьи шкуры… Это что, правда?

Стражник из наиболее благородной семьи ответил ему:

— Мой дед рассказывал, что только властители носили плащи. Он говорил, по этому можно было судить о человеке.

— А иллирийцы — они действительно совершали набеги в Македонию?

— Дед говорил, на ночь крестьяне прятались в крепостях.

— Ну, царь сказал, что Филипп сделал их повелителями всех тех народов, что прежде убивали их из отвращения, а когда умер, то оставил в казне шестьдесят талантов, немного золотых и серебряных чаш, а также пятьсот талантов долгу. Александр занял еще восемь сотен, с чем и пересек море, чтобы воевать в Азии. Вы слыхали об этом? Да, потом он напомнил им обо всем, что было позже, и напоследок сказал вот что: «Пока я вел вас, никто не был убит при отступлении». Он сказал, если кому-то хочется домой, то все они могут уйти хоть сегодня же — и хвастаться этим, когда доберутся, и доброй им удачи. Вот что он сказал им.

Один из наиболее юных предложил:

— Давайте пойдем к нему и расскажем, что чувствуем мы.

Стражники часто говорили так, будто были хозяевами Александру. Я всегда считал это забавным.

— Он никого не впустит, — заявил я. — Он выставил даже меня.

— Он плачет? — спросил самый мягкосердечный.

— Плачет? Да он разгневан не хуже раненого льва! Держите свои головы подальше от его пасти.

Свою я берег до самого вечера. Александр не желал видеть никого из друзей, даже Гефестиона. Ссора последнего с Эвменом все продолжалась; думаю, Александр еще не успел простить этого. Слуги, принесшие трапезу, были выставлены, как и все прочие. Раненый лев не желал лечиться.

Ночью я отправился посмотреть, принял ли он ванну. Стражи, конечно, пропустили бы меня, но я боялся навлечь львиный рык на них самих, а потому попросил объявить обо мне. Изнутри раздался стон:

— Поблагодарите его, но не впускайте.

Про себя я отметил благодарность, которую не получил прежде; повторил попытку наутро — и был допущен.

Александр все еще зализывал раны. Вчерашний гнев, устоявшись, обратился глубокой обидой. Он только об этом и говорил. Я побрил, искупал и накормил царя. Все остальные пока что оставались за дверью. Александр передал мне большую часть своего обращения к армии — пламенные, яростные слова; слишком хороши, чтобы держать при себе. В этом он походил на женщину, вновь и вновь оживлявшую в памяти последнюю ссору с любовником, слово за словом.

Как раз после завтрака в двери поскребся стражник:

— Царь, пришли македонцы из лагеря, они просят дозволения говорить с тобой.

Александр переменился в лице, хотя нельзя сказать уверенно, что глаза его загорелись. Он едва заметно наклонил голову.

— Спроси их, — сказал он, — что они до сих пор делают здесь, если покинули меня еще вчера? Передай, что я никого не принимаю; я занят тем, что готовлю всем им замену… Пусть забирают свои деньги и убираются с глаз долой. Багоас, ты не сыщешь мне инструменты для письма?

Весь день он работал за столом, перед отходом ко сну был задумчив. В глазах его что-то сверкало, но он не желал делиться. На следующее утро Александр послал за своими полководцами. С этого момента дворец кишел военачальниками — по большей части персами. Вся Опида бурлила, словно потревоженное осиное гнездо.

Македонский лагерь все еще был набит воинами. Не желая оказаться разорванным в клочья, я старался обходить его стороной, выискивая более подходящие места для прогулок. Суматоха была неописуемая, и вскоре я уяснил, в чем дело. Александр собирал новую, исключительно персидскую армию.

Речь не шла о нескольких новых частях, вроде Наследников. Все основные полки македонской армии — Серебряные Щиты, Соратники-пехотинцы — набирались из персов. Только главные македонские полководцы и самые верные друзья Александра оставались при прежних должностях. Даже сами Соратники должны были стать персами, по крайней мере наполовину.

В первый день были оглашены приказы. На второй военачальники приступили к работе, а Александр наделил рангом царской родни всю персидскую знать, имевшую его при Дарии; теперь все эти люди могли целовать его в щеку, вместо того чтобы падать ниц. К их числу он добавил восемьдесят македонцев, сыгравших вместе с ним свадьбу.

В пыли, что поднялась снаружи, впору было задохнуться. В покоях Александр в своем персидском облачении принимал присягу от вновь назначенных персов, то и дело подставляя щеки для поцелуев. Я наблюдал, спрятавшись в тень, и думал: «Теперь он весь наш, без остатка».

Было очень тихо; мы все знаем, как подобает вести себя в присутствии владыки. Нараставший на террасе шум звучал тем отчетливей: тяжелый звон, будто гремело сваливаемое в кучу железо, и явная тоска в македонских голосах, по обыкновению отнюдь не приглушенных.

Шум становился все громче. Македонские военачальники переглядывались меж собой и украдкой бросали испытующие взгляды на Александра. Царь вновь наклонил немного голову и, послушав, продолжал говорить как ни в чем не бывало. Я выскользнул из зала выглянуть в окно наверху.

Терраса была заполонена ими, причем те, кому не оставалось места, ждали на площади. Все с пустыми руками, ибо успели сдать оружие. Они стояли перед вратами дворца, потерянно шушукаясь. Более всего они походили сейчас на собак, вырвавшихся на волю и бежавших в лес, но вернувшихся домой, чтобы обнаружить запертые на ночь двери. Скоро, подумал я, они скорбно завоют, запрокинув головы.

И разумеется, очень скоро они принялись оглушительно взывать, подобно потерянным душам: «Александр! Александр! Александр, впусти нас!»

Он вышел. Исторгнув громкий вопль, все как один попадали на колени. Самый ближний к царю воин с плачем вцепился в подол его персидского одеяния. Александр молчал; он просто стоял и смотрел на них.

Они вымаливали прощение. Никогда больше не повторят они обидных слов. Осудят подстрекателей. Останутся на этом самом месте и будут ждать, пока он не простит их и не пожалеет.

— Значит, таковы теперь ваши слова. — Александр говорил резко, но мне показалось, я расслышал в его голосе еле заметную дрожь. — Тогда что заставило всех вас собрать Ассамблею?

Вступил новый хор. Тот, что держался за край царских одежд (теперь я видел, он был из военачальников), сказал: «Александр, ты называешь персов своими родичами. Ты позволяешь им целовать себя. Кто из нас когда-нибудь удостаивался такой чести?»

Это его точные слова, клянусь вам.

Александр бросил ему:

— Встань.

Подняв македонца с колен, он обнял его. Бедняга, не знавший этикета, запечатлел на его щеке неуклюжий поцелуй, но вам стоило послушать радостные вопли!

— С этой минуты вы все — мои родичи, каждый из вас. — Голос Александра дрогнул, уже без всяких сомнений. Раскинув руки, царь шагнул вперед.

Я перестал считать, сколькие же пробирались к нему, чтобы поцеловать. Щеки Александра блестели: возможно, они попробовали на вкус его слезы.

Весь остаток дня Александр провел, заново распределяя должности полководцев между персами и македонцами, — и ни один персидский военачальник не потерял при этом лица! Кажется, это не доставило царю больших усилий. Я верю, что все это было задумано им с самого начала.

Александр лег в постель, смертельно уставший за день, но на лице его играла улыбка триумфатора. Что ж, он заслужил это.

— Они передумали, — радостно сообщил мне царь. — Так я и знал. Мы все-таки давно уж вместе.

— Аль Скандир, — позвал я, и он обернул ко мне свою улыбку. Слова уже плясали на кончике моего языка, так что я едва не сказал: «Я видел величайших гетер Вавилона и Суз. Я видел самый цвет ремесла, жриц любви из Коринфа. Я думал, что и сам чему-то научился на поприще искусства. Но венок победителя твой».

Как бы там ни было, нельзя быть совершенно уверенным, что тебя поймут верно; и потому я сказал Александру:

— Кир мог бы гордиться подобным свершением.

— Кир?.. Ты навел меня на мысль. Что бы Кир сделал сейчас на моем месте? Он объявил бы о празднике Примирения.

Царь устроил этот грандиозный пир прежде, чем старые воины отправились по домам. Праздник ничуть не уступал свадьбе, разве что навесы остались в Сузах. Посреди площади у дворца был сооружен огромный помост, откуда все девять тысяч гостей могли бы видеть царский стол, за которым вместе с Александром сидели главные вожди македонцев и персов, а также лидеры всех союзников. Греческие прорицатели и наши маги вместе воззвали к богам. Все бывшие на пиру получали равные почести, разве что по обе руки от Александра сидели македонцы. Он не мог отказать старой, прощенной любовнице — после всех этих слез и поцелуев.

Сам я, конечно, с восторгом ожидал перемен. При настоящем персидском дворе царский фаворит, даже если он не берет взяток, окружен большим уважением. Никто не позволит себе оскорбить его. Тем не менее положение такого фаворита казалось бледной тенью в сравнении с тем, что я уже имел. Нет, я не горевал, что Гефестион сидел на пиру рядом с царем; то было формальное право хилиарха. Он не воспользовался празднеством Примирения, чтобы упрочить по-прежнему хрупкий мир с Эвменом. Я думал: Аль Скандир знает, ему не пришлось бы просить меня понапрасну.

Поэтому, когда под звуки труб царь поднял большую чашу и призвал богов наделить нас всеми возможными благами, но прежде прочих — согласием меж македонцами и персами, я выпил с ним от чистого сердца и выпил снова: за надежду, вновь воссиявшую на его лице.

Все идет прекрасно, думал я тогда. И уже очень скоро мы отправимся в холмы. Вновь, столько лет спустя, я увижу великие стены прекрасной Экбатаны.

27

Ветераны былых сражений отправились домой, наделенные любовью и деньгами. Вел их Кратер. В Македонии ему предстояло взять на себя регентство; Ан-типатр же должен был занять его место.

Высокая дворцовая политика. Александр объявил, что Кратер заслужил свой отпуск по болезни. Между тем поговаривали, что царь сам нуждался в отдыхе от бесконечных интриг и препирательств меж: собственной матерью и регентом, которые могли завершиться пролитием крови; по мнению других, Александр счел, будто Антипатр слишком долго правил страною, словно царь. После стольких лет он и впрямь мог возомнить себя царем — но то были всего лишь пустые догадки. Антипатр был верен Александру, но все это время он ожидал, что тот вот-вот вернется. «Он что-то слишком стал зазнаваться», — вот слова самого Александра.

В последней речи, произнесенной перед отправкой воинов домой, царь сказал: «Я оказываю вам честь, доверяя вас Кратеру, моему самому верному стороннику, кого люблю, словно собственную жизнь». Самому верному?.. Это сошло достаточно гладко в прощальной речи, состоявшей из сплошных благодарностей.

Вполне возможно, что, отказавшись пожать руку Эвмену, Гефестион впервые отверг просьбу Александра. Теперь с каждым днем положение все усложнялось. Эвмен снизошел до того, чтобы первым предложить примирение; ни один муж его ранга, однажды отвергнутый, не выйдет вперед вновь. Встречаясь, они обменивались холодными взглядами; порознь они делились своими думами о противнике с любым, кто бывал готов пересказывать их направо и налево.

По всей вероятности, вы думаете теперь: вот, Баго-ас, твой шанс. Любой, кто привык к жизни при дворе, скажет так. Не столь давно я и сам сказал бы то же самое; теперь я молчал. Александр — воитель, о котором ныне люди рассказывают легенды, он был особенным человеком. У Ахилла должен быть свой Патрокл. Ахилл мог любить свою Брисеиду, но Патрокл — его друг до самой смерти. У их могил в Трое Александр приносил жертвы вместе с Гефестионом. Нанесший рану Патроклу погибнет от руки Ахилла. Эвмен понимал это; он знал обоих с мальчишества.

Итак, вместо того, чтобы рассказывать царю о ссоре, подогревая его гнев, я старательно делал вид, что вообще ни о чем не ведаю. Легенда стала частью жизни Александра. Сама его кровь несла ее по жилам. Если кто-то собирался нанести удар этой легенде, пусть то будет Гефестион, но не я. И потом, я еще не забыл то страшное утро в пустыне.

Двор выехал в Экбатану. Стратера осталась в Сузах, под присмотром бабушки. Роксану Александр захватил с собою.

По дороге мы стали свидетелями целого представления. Мидийский сатрап по имени Атропат, слыхавший о суде, который Александр учинил над прочими сатрапами, приготовил ему маленькое развлечение. Когда царь впервые проезжал этой дорогой, он спрашивал о древней расе амазонок, упомянутой Геродотом, — сохранилось ли где-нибудь их племя? Атропату нечего было ответить, и он, должно быть, вынашивал свою идею с тех самых пор.

Как-то утром звонкий клич рога пронесся по горной долине, где мы стали лагерем. К нам скакал небольшой отряд юных всадниц, изысканно вооруженных круглыми щитами и маленькими секирами. Предводительница соскочила с лошади и, салютовав Александру, объявила, что они присланы Атропатом. Ее правая грудь, совсем небольшая, была обнажена, как в легендах. Левую прикрывал хитон, и потому нельзя было судить о ее размере.

Вернувшись к своему отряду, бравая предводительница приказала начать весьма стремительное и живое представление. Наши воины, пожиравшие глазами все эти нагие груди, радостными криками едва не сорвали себе глотки. Александр повернулся к Птолемею:

— Атропат, наверное, совсем выжил из ума. Воительницы? Да это обыкновенные девчушки. По-твоему, они похожи на шлюх?

— Нет, — отвечал Птолемей, — их выбирали за внешность и за верховое искусство.

— За какого же дурачка он меня принимает? Так, мы должны увести их из лагеря прежде, чем воины набросятся на бедняжек. Багоас, сделай мне одолжение.

Скажи им, мне так понравился их парад, что я хотел бы взглянуть на него еще разок. Гидарн, ты можешь найти мне эскорт из трезвых, немолодых мидян? И быстро?

Девушки были еще прекраснее, раскрасневшись после скачки; воины облизывались, словно псы за закрытой кухонной дверью. Когда юные всадницы сызнова начали свое представление, они вновь принялись подбадривать их свистом и криками. В великой спешке Александр собрал подарки. Он избрал украшения, а не оружие, но царские дары все равно были приняты с величайшей благодарностью, и под всеобщий стон седовласые мидяне ускакали прочь со своими подопечными.

Мы разбили лагерь в нагорных лугах Нисы, издавна слывших пастбищами для царских табунов. Племенных кобыл оставалось еще около пятидесяти тысяч, хотя бессчетное их множество было угнано отсюда за годы войны. Кони обрадовали Александра, и он приставил к табунам особую охрану, равно как и отобрал нескольких подававших надежды жеребят. Одного он отдал Эвмену. Если дар был вознаграждением за готовность примириться с Гефестионом и средством излечить уязвленную гордость, на словах не было сказано ничего. Гефестион же, ставший причиной нынешней ссоры, и сам мог разгадать смысл подарка. В любом случае, так его истолковали сторонники Эв-мена, на все лады склонявшие старую поговорку о том, что гордыня не доводит до добра.

Я своими глазами видел список гостей и потому говорю достоверно: тем вечером Александр собирался пригласить Гефестиона на ужин, вместе с несколькими старыми друзьями. Он был бы обходителен с ним на глазах у всех, разглаживал бы ему перышки, стараясь показать — Патрокл все еще оставался Патроклом.

В тот день Гефестион столкнулся с Эвменом нос к носу, прямо в лагере.

Не могу судить, вышло это намеренно или же случайно. Я выезжал полюбоваться табунами и как раз возвращался; крик спорщиков я заслышал задолго до того, как подъехал. Гефестион заявил, что греки лодырничают уже сотню лет, что Филипп побивал их везде, где только встречал, и что сам Александр обнаружил, будто их единственным оружием остались языки; уж ими-то они владеют на славу. Эвмен отвечал, что чванливые хвастуны вообще не нуждаются в языках: их собственная вонь достаточно красноречива.

Обе толпы свистели и улюлюкали; людей все прибавлялось, и я понял, что скоро начнется кровопролитие. Уже слыша шелест извлекаемых из ножен мечей, я поворотил коня, чтобы скакать прочь, но заслышал бешеный бой копыт, громом прокатившийся издалека и застывший совсем рядом. Раздался один-единственный яростный окрик, и все прочие звуки смолкли. Александр, за спиною которого маячил оруженосец, восседал на коне, глядя вниз, сжимая челюсти. Ноздри его вздулись, справляясь со вспышкой гнева. В наступившей тишине явственно слышалось позвякивание сбруи.

Долгая пауза кончилась. Гефестион и Эвмен шагнули вперед, заговорив одновременно: каждый осуждал противника.

— Молчать!

Я спрыгнул с коня и, держа его под уздцы, постарался затеряться в толпе. Мне не хотелось, чтобы мое лицо запомнилось кому-нибудь, учитывая быстро надвигавшуюся бурю.

— Ни слова. Оба. — Скорость, с какой Александр прискакал к месту ссоры, отбросила его волосы назад, открыв брови; прическа его была скорее коротка, в уступку летней жаре. Глаза Александра побледнели, а гнев исказил линию бровей, подобно сильной боли. — Я требую дисциплины от тех, кого назначаю ее поддерживать. Вам надлежит вести моих воинов в битву, а не в драку. Оба вы заслуживаете остаться без языков и замолчать навечно. Гефестион, это я сделал тебя тем, кто ты есть. И не за упрямство.

Глаза их встретились. Было так, словно я увидел обоих истекающими кровью, свободно изливавшейся по каменным лицам.

— Приказываю немедленно прекратить ссору. Под страхом смерти. Если этот запрет окажется нарушен, вас обоих будут судить за измену. Зачинщик понесет обычное наказание. Смягчать его я не стану.

Толпа затаила дыхание. У нас на глазах царь не просто отчитал двух великих полководцев, что само по себе неслыханно. Все воины вокруг были македонцами и помнили легенду об Ахилле.

Мечи тихонько заскользили обратно в ножны.

— В полдень, — сказал Александр, — вы оба явитесь ко мне. Пожмете друг другу руки и поклянетесь в примирении, которого будете придерживаться взглядом, словом и деянием. Это понятно?

Поворотив коня, он умчался прочь. Я выскользнул из толпы, не решаясь взглянуть в лицо Гефестиону, который мог видеть меня. И потому не заметил, как он поскакал вослед Александру.

Той ночью он пригласил обоих на ужин. Жест прощения — но равный, для Гефестиона и Эвмена. Особая милость к Патроклу, надо полагать, была отложена до лучших времен.

Я не видел Александра, пока не пришло время одеваться. Все оказалось даже хуже, чем я думал. Царь выглядел осунувшимся и не проронил почти ни слова, так что и я не решился открыть рот. Но, расчесывая ему волосы, я все же охватил ладонями голову Александра и прижался к ней щекою. Глубоко вздохнув, он устало прикрыл глаза:

— Меня вынудили так поступить. Иного выхода не было.

— Есть раны, страдать от которых могут лишь цари, во имя общего блага. — Я провел немало времени, обдумывая, как высказать то, за что Александр простил бы меня после.

— Ты прав. Так и есть.

Мне хотелось обнять Александра, шепча, что я никогда не заставлю его так страдать. Но я помнил, что они с Гефестионом сумеют всего лишь заштопать новую прореху, не более. Что дальше? И кроме того, утро в пустыне… Поэтому я просто поцеловал своего господина и продолжал причесывать его.

Ужин закончился рано. Мне показалось, Александр побоялся, что, напившись, они начнут все сначала. Но царь замешкался в своем шатре, вместо того чтобы лечь; потом накинул темный плащ и вышел.

Я видел, как он прикрывал лицо складками: он не хотел, чтобы люди видели, куда он направляется, хотя наверняка подозревал, что я обо всем догадался. Александр отсутствовал не слишком долго. Надо полагать, они с Гефестионом, по обыкновению, замяли свои обиды; впоследствии это стало ясно всем. Но если б все шло, как желал того Александр, ночь не закончилась бы так, как она закончилась, когда он вернулся ко мне. Ничего не было сказано словами, однако и без слов можно сказать многое — возможно, слишком многое. Я любил его и ничего не мог с этим поделать.

Время проходит, стирая камни в пыль… Еще три или четыре дня мы оставались в лагере, рядом с табунами высоких лоснившихся коней. Гефестион с Эвме-ном обращались друг к другу тихо и подчеркнуто вежливо. Александр ездил с Гефестионом выбирать ему лошадь. Они вернулись, смеясь, как бывало раньше, — можно было вздохнуть с облегчением, ежели не знать, чего им это стоило. Времени не под силу исцелить их любовь, думалось мне. На это способно лишь желание забыть. «Смягчать наказание я не стану». Один знает, что эти слова вырваны у него силой, другой же — лишь то, что они сказаны. Уже ничего нельзя изменить или уладить за разговором. Но они столько времени провели вместе, что согласились предать забвению разлад: это необходимо, другого выхода нет.

Мы шли по горным перевалам на восток, в Эк-батану.

На сей раз снега не было, и могучие стены блестели яркими цветами, словно драгоценные ожерелья на шее горы. В высоких просторных комнатах нас встретил не дождь со снежной крошкой, но приятный студеный ветерок. Ставни оказались убраны; Экбатана была летним дворцом, и здесь ждали царя. Прекрасные ковры устилали царские полы. Светильники из потемневшего серебра или золоченой бронзы свисали с увитых золотыми листьями балок в той опочивальне, где Дарий ударил меня по лицу, а я, плача, угодил прямо в руки Набарзану.

По зеленым холмам бежали шустрые потоки; воздух дышал высотой. Теперь я смогу прокатиться по ним: мы собирались пробыть здесь все лето.

Ночью Александр вышел на балкон, дабы охладить затуманенную вином голову. Я стоял рядом. Ящики с растительностью благоухали цветами лимона и розами, чистый ветер овевал нас, спустившись с самих вершин. Царь сказал мне:

— Впервые я попал сюда, преследуя Дария. Зима была в разгаре, но я сказал себе: «Когда-нибудь вернусь».

— Я тоже. Когда я еще был с Дарием и ты преследовал нас, я сказал себе то же самое.

— И вот мы оба здесь. Наши мечты порой творят чудеса. — Александр глядел на сверкавшие звезды, вынашивая новые мечты, как поэт вынашивает песню.

Я видел знаки. Что-то пожирало его изнутри. Царь был рассеян и возбужденно ходил по комнате, сдвинув брови; тем не менее я всегда мог отличить новую мечту от новой задачи, требовавшей решения. Не стоило спрашивать, рано или поздно Александр откроет мне свои думы.

Это случилось как-то утром, так рано, что я был первым, кто узнал о причине его задумчивости. Я нашел Александра, совершенно нагого, вполне проснувшимся и разгуливавшим из угла в угол, чем он, наверное, занимался еще с темноты.

— Аравия, — заявил он, едва увидев меня. — Только не внутренние ее части, а побережье: достаточно убедиться, что племена не совершают набегов на порты. Да, нам нужно побережье; и ведь никто не ведает его протяженности на юг или на запад. Подумай только. Мы можем устроить гавани вдоль Гедросии, раз теперь уже знаем точно, где можно найти воду. От Кармании — вверх по Персидскому морю, это легкое плаванье. Но нам нужно обогнуть Аравию. Поднявшись по Аравийскому заливу — этот-то отрезок хорошо изучен, — попадаем в Египет. А оттуда (ты слыхал когда-нибудь?) прямо в Срединное море ведет канал, вырытый в незапамятные времена. Его нужно почистить и расширить, и все. Обогнув Аравию, если только это возможно, корабли смогут преодолеть весь путь от Инда, и не только до Суз — в Александрию, Пирайю, Эфес. Города, вырастающие из малых поселений, деревни там, где не было вообще ничего; бедные дикари, вроде Пожирателей Рыбы Неарха, станут настоящими людьми; все великие народы смогут обмениваться лучшими товарами, делиться мыслями… Море — чудесная дорога, на которую человек едва лишь ступил.

Мне приходилось почти что бежать, чтобы все услышать и не отстать.

— Теперь Италия. Муж моей сестры погиб там, сражаясь; ему стоило подождать меня. Их придется побыстрее призвать к порядку, иначе это западное племя, римляне, захватит все до последнего клочка. Хорошие воины, как я слышал. Надо будет оставить им прежнюю форму управления… Можно будет набрать из них новые войска, с которыми я продвину империю дальше на запад, вдоль Северной Африки. Мне не терпится узреть геркулесовы столбы; кто знает, что лежит за ними?

Он говорил и говорил. Порою обрывки его мечтаний возвращаются ко мне, но потом я вновь теряю их; вижу одно лишь лицо Александра в холодном утреннем свете, уставшее и тускло сияющее, потертое, подобно старому золоту… Блеск глубоких темных глаз, сверкающих в полутьме, подобно огню, зажженному на алтаре. Взъерошенные волосы — поблекшие, но по-прежнему мальчишеские — и сильное послушное тело, позабывшее о множестве полученных ран, готовое принять на себя задачи еще одной, уже третьей жизни, мерящее комнату шагами, словно уже ступив на новый путь…

— Вавилон должен стать столицей, в самом центре. Порт будет принимать по тысяче галер зараз… Мы двинемся туда сразу же, чтобы все начать, готовить флот для Аравии… Ты чем-то огорчен?

— Только тем, что придется покинуть Экбатану. Когда мы едем?

— О, мы останемся здесь и дождемся холодов. Наше лето мы не отдадим никому. — Александр обернулся взглянуть на горы и, наверное, вышел бы нагим на балкон, если б я не набросил ему на плечи халат. — Что за место для праздника! Мы непременно устроим большое празднество, прежде чем покинем Экбатану. Пора отблагодарить Бессмертных.

Наше лето осталось с нами.

На холмах, под бегущими облаками, с лаем гончих; в розовых садах с лотосами в запрудах; в высоком зале, чьи колонны обиты золотом и серебром, где под звуки флейт я танцевал свой Танец Реки; в огромной опочивальне, где я некогда был пристыжен, а ныне любим, — каждый день и каждую ночь я повторял себе: «Ничего не пропущу. Не дам уснуть глазам, или ушам, или своей душе, или чувствам, никогда не забуду: здесь, сейчас — я счастлив». Ибо новый поход продлится долго. Кто знает, вернемся ли мы когда-нибудь?

Да, премудрый Бог наделяет нас предчувствиями, но не слишком ясными; так он дарует предвидение птицам, что ожидают наступления зимы, но не прозревают ту морозную ночь, когда упадут в сугроб со своей заснеженной ветки, чтобы уже не очнуться.

Александр сразу же начал выстраивать в цепочку планы строительства флота и великого порта в Вавилоне, заранее рассылал приказы. Он хотел исследовать северную часть Гирканского моря: проследить, приведет ли прибрежный путь в Индию. Кроме того, он рассмотрел множество государственных дел, которые Дарий препоручил бы кому-нибудь другому; обычай гласил, что в Экбатане царь только отдыхает. Когда я поведал о том Александру, он выказал удивление и заявил мне, что не занимается ничем другим; еще никогда в жизни он не бездельничал, как теперь.

Ровно год назад, прошлым летом, мы шли через пустыню в Гедросии. Окуная ладонь в пруд с лотосами, я думал: «Я счастлив. Пусть же ни одно мгновение не пролетит мимо без моей благодарности, без поцелуя».

Как-то ночью я спросил царя:

— Счастлив ли ты, Аль Скандир?

— А как по-твоему? — улыбнулся он в ответ.

— О, ну да, конечно. Я имел в виду, здесь, в Экбатане?

— «Счастлив»? — сказал Александр, пробуя слово на вкус. — Что есть счастье? — Он обнял меня, притянув к себе. — Достичь давней цели, исполнить затаенную мечту — да, это счастливый миг. Но, кроме того, когда ум и тело напряжены в едином порыве, в усилии, когда нет времени задуматься, что будет в следующую минуту… Оглянешься потом, вспомнишь, как это было, — и вот оно, счастье.

— Ты ведь никогда не угомонишься, не успокоишься, правда, Аль Скандир? Даже здесь?

— Успокоиться? Когда еще столько предстоит сделать? Надеюсь, нет.

Александр уже планировал осеннее празднество и передал весть о нем в Грецию. Целые караваны акте-ров и поэтов, певцов и кифаристов уже спешили к нам. Царь не стал приглашать атлетов.

— В былые дни, — говорил он, — они были всесторонне развитыми людьми, героями своих городов во дни войны; теперь же, после многих упражнений, они превратились в простые машины для победы на состязаниях. Катапульта способна забросить камень намного дальше, чем это по силам воину, но катапульта ни на что не годна, кроме метания камней. Если такие люди одержат верх над воинами, это будет нелепо. Не хочу, чтобы мальчики видели такое.

«Мальчики» теперь означало лишь одно. Когда бывалые ветераны покинули нас, возвращаясь к своим женам и оставив позади, как это делают воины, всех тех женщин, что шли за ними, стойко перенося все тяготы пути, Александр принял детей под свою опеку. Он не позволил бы им страдать в Македонии как нежеланным ублюдкам; их следовало воспитать теми, кем они были: наполовину персы, наполовину македонцы, часть той гармонии, которой царь принес жертву на свадебном пиршестве в Сузах. Те из мальчиков, что уже достаточно подросли, чтобы оставить матерей, были отданы в обучение и пришли в Экбата-ну вместе с царским двором; иногда Александр ходил взглянуть, как они упражняются.

Порой он проходил и решетчатыми коридорами гарема. Роксана была для него острым соусом — тошнотворный, если наполнить им целое блюдо, по капельке здесь и там он все же разжигает аппетит, заставляя снова отведать этот вкус. Меня это ничуть не смущало.

Лето быстро летело в прохладной зелени холмов; розы отдыхали, набираясь сил перед порою осеннего цветения. Какой-то из минувших дней многое переменил. Радость разгладила морщинки на лице Александра; он ни о чем не мог говорить подолгу, не вставляя: «Гефестион думает…» или «Гефестион сказал…». Где-то (должно быть, на верховой прогулке в горах) они разбили стену, бросились друг к другу в объятия, снова превратились в Ахилла и Патрокла; они постепенно начали забывать о былой размолвке.

Умудренный тяжким опытом своего обучения, я ничего не сделал, чтобы помешать им, и ныне никто не сможет поставить мне в укор какой-либо злой умысел. Как всегда, я схоронил слова «скажи, что любишь меня больше всех на свете» глубоко в своем сердце. Я берег то, чем владел, и не зарился на чужое. Александру не было нужды пытаться забыть те ночи, когда он только поворачивался ко мне и видел, что я все понимаю. Я не замарал легенды о великих любовниках.

Когда легенда возродилась вновь, в прежнем блеске величия, я испытал облегчение — неожиданно для себя самого. Александр не остался бы самим собой, утратив ее. Он так долго жил в напряжении, стойко перенося большие и малые раны, в трудах и заботах, что тревожить корни всей его жизни было бы преступлением.

Надо полагать, Гефестион понимал это; он вовсе не был глупцом. В сердце своем он, я думаю, все еще любил Александра и чувствовал, что должен сдерживаться в ссоре с Эвменом, будь тот прав или не прав. То же чувствовали македонцы по отношению к персам. То же чувствовал и я, но мне хватало благоразумия держать это при себе. Ревновать Александра бессмысленно: его любили многие, он же никогда не отталкивал чужой любви.

Даже в холодном воздухе Экбатаны, работая «всего» за двоих, царь по-прежнему уставал быстрее, чем бывало до ранения. Я радовался, что эта, другая его рана понемногу затягивалась. Он отправится в Вавилон хотя бы немного отдохнувшим — туда, где настоящая работа только начнется.

На золотых шестах с фигурными навершиями были подняты флаги. Вырос целый городок из шатров, предназначенных для артистов. Почистили и выровняли беговые дорожки. Архитекторы возвели театр с машинами для подъема в воздух богов и явления из-под сцены мертвецов, которым такое значение придают греческие поэты. Теттал, любимый актер Александра, был встречен с распростертыми объятиями и поселен в лучший шатер. Они все прибывали и прибывали, затапливая нас, — флейтисты, мальчики из театральных хоров, художники, раскрашивавшие сцены, певцы и танцоры, ораторы и акробаты, первоклассные гетеры и дешевые шлюхи, среди коих попадались и евнухи, столь бесстыдно и пышно разодетые, что мне становилось не по себе при одном взгляде на них. Повсюду сновали торговцы, предлагая лакомства и безделушки, одежды, благовония и, конечно же, вина.

Да, вино лилось рекою — и во дворце, и за его крепкими стенами. Каждый вечер устраивались пирушки в честь новоприбывших артистов или друзей Александра. Патрокл вернулся, и царь отдался веселью. В последние ночи мне уже не удавалось уложить его спать трезвым. Впрочем, он никогда не напивался до бесчувствия, зная, что на следующий день ему предстоит судить состязания. Друзья же Александра весьма часто не могли покинуть пиршественной залы без посторонней помощи. Живя среди македонцев, к этому быстро привыкаешь.

Когда я помогал царю облачиться в торжественное одеяние для состязания хоров, он сказал мне: — Гефестиону что-то нездоровится, у него жар. Некогда Александр вообще не заговаривал со мной о нем; теперь он делал это часто, памятуя о так и не высказанных нами тайных думах. Я ответил, что мне жаль Гефестиона, но я надеюсь, это всего лишь простуда и он скоро поправится.

— Должно быть, он хворал уже вчера, сам того не подозревая. Мне стоило пить поменьше… — Александр вышел, и грянули трубы.

На следующий день Гефестиону стало хуже, у него начались рези в животе. Сколь бы ни был занят Александр, он все свободное время проводил рядом с ним. Ахилл всегда сам накладывал повязки на раны Патрокла. Он пригласил к Гефестиону самого известного лекаря в Экбатане, грека по имени Главкий; как Александр сказал мне позже, он дал врачевателю несколько советов. Действительно, царь и сам немного владел искусством врачевания — его учил Аристотель, да и сам Александр старался расширять свои познания. Было решено, что больному не следует есть твердой пищи. Жрецам было приказано принести жертвы, моля богов об исцелении.

На третий день Гефестиону стало совсем худо. Он ослаб, как дитя, говорил бессвязно и буквально пылал жаром, как рассказал мне Александр. В тот день были назначены комедии и фарсы. Александр не стал смотреть их и вышел из комнаты больного только для того, чтобы вручить призы. Когда вечером я спросил у него о новостях, он ответил:

— По-моему, Гефестиону лучше. Он неугомонен и капризен, это добрый знак. Он силен, он справится… Жаль, что пришлось огорчить актеров, но это было необходимо.

В тот вечер устраивалась очередная пирушка, но Александр ушел рано, чтобы проведать Гефестиона; вернувшись, он объявил, что тот спит и выглядит почти нормально. Наутро Александр посетил все представления и состязания без исключений: его отсутствие сильно расстроило комедиантов. Вечером он нашел Гефестиона сидящим в подушках и спрашивавшим еды.

— Хотелось бы мне, — сказал он позже, — послать ему что-нибудь вкусное после ужина. — Александру очень нравился этот приятный обычай. — Но рези в животе оставляют слабость в кишках; я часто видел это подле Окса. Главкию приказано кормить его с ложки.

Гефестион все еще не покидал постели (хотя ему и вправду полегчало, если не считать небольшого жара по ночам), когда завершились состязания артистов и начались игры.

Александр любил искусства, но игры были предметом самой близкой его заботы. Он руководил почти всеми приготовлениями, а потом, награждая победителей венцами, всегда вспоминал о их прежних заслугах на поле брани и в других играх. За подобные вещи его и любила армия. После двух или трех дней атлетических состязаний пришла пора для мальчиков.

Я не посещал игры мужчин, считая лучшим времяпрепровождением бывать в шатрах у актеров, но все же явился на стадион посмотреть, как побегут мальчики: я хотел увидеть юное поколение, взращиваемое Александром. Конечно, потом он захочет поговорить о них.

Они выглядели здоровыми, ибо хорошо питались с той поры, как он забрал их к себе; смешение наций, но все лица — с македонской примесью; вне сомнения, когда они немного подрастут, мы увидим и индские черты. Самыми красивыми были, разумеется, персидские полукровки. Я сидел как раз напротив Александра, по другую сторону беговой дорожки. Промаршировав мимо, они уходили с лицами, зажженными его улыбкой.

Мальчики выстроились в линию; загудели трубы — и они помчались. В уступку персидской благопристойности на них были крошечные набедренные повязки. Милое зрелище, подумал я и перевел глаза на Александра. Возле трона происходило нечто странное: какой-то посланец стоял рядом и говорил с царем. Тот вскочил. Ступени за троном были запружены людьми; Александр растолкал их прежде, чем те могли уступить дорогу. Он почти шел по сидящим… Царь исчез, и те, кто был рядом с ним, поспешили вослед, с трудом одолевая крутые ступени.

Я тоже карабкался вверх, покинув место. Я должен знать, что случилось. Ему может потребоваться моя помощь… То, что я сидел на другой стороне стадиона, задержало меня, и когда я достиг дворца, царские покои оказались пусты. Только тогда я обо всем догадался. Я поднялся по лестнице и повернул по изогнутому коридору; не было нужды спрашивать дорогу. Еще со ступеней я услыхал ужасный вопль скорби, от которого зашевелились волосы на моем затылке.

Никто не охранял дверей, но снаружи стояло несколько человек, чьих лиц я не разглядел. Проскользнув меж ними, я вошел, никем не замеченный, словно домашний пес. Прежде я ни разу не был в комнате Гефестиона. Она оказалась уютной, с обитыми красной тканью стенами и с полочкой для серебряных сосудов. Запах болезни царил здесь, а сам Гефестион лежал на кровати, запрокинув лицо, с открытым ртом. Кто-то закрыл ему глаза. Александр почти лежал поперек его тела, сжимая в объятиях, прижавшись ртом к его лицу. Царь поднял голову и вновь испустил этот жуткий вопль, после чего уронил лицо в волосы мертвеца.

Немного подождав, Пердикка осторожно (его мучили жалость, стыд и… да, уже тогда — страх) позвал: — Александр…

Тот оглянулся, и я ступил вперед, не беспокоясь уже, видит меня кто-нибудь или же нет. Царь и прежде оборачивался ко мне, находя в моихглазах понимание… Сейчас его взгляд прошел прямо сквозь меня, совершенно пустой: казалось, для него я вообще никогда не существовал. Потерянный взгляд, чужой, одержимый.

Я взирал на эту странную комнату, которой мне уже никогда не забыть; я стоял в ней, подобно не оплаканному и не похороненному мертвецу, выброшенному голым в ночную темень. Я взирал на кровать, отягощенную страшным грузом, на висящие по стенам драпировки с изображениями гордых оленей и лучников, на серебряные кувшины, на пустую чашу для вина, опрокинутую набок, и на блюдо с пощипанной курицей.

Совершенно неожиданно для всех нас Александр оказался на ногах и уставился на вошедших, будто мог умертвить сейчас любого из них, ничуть не заботясь, кого или за что.

— Где лекарь?

Птолемей оглянулся, чтобы спросить у слуг, но те давно уж разбежались.

— Должно быть, отправился смотреть на игры. Отступив к двери, я почувствовал, что за спиною у меня кто-то стоит. То был сам врачеватель, едва вошедший, только что узнавший о непоправимом. Александр метнулся к Главкию через всю комнату, подобно хищному зверю в прыжке, схватил его и затряс:

— Убийца! Почему ты оставил его? Почему позволил есть самому?

Язык лекаря заплетался, но ему все-таки удалось выдавить, что Гефестион шел на поправку и что он сам приказал подать ему куриный бульон.

— Повесить! — рявкнул царь. — Увести и повесить.

Сейчас же.

Пердикка глянул на Птолемея; тот кивнул, не отрывая взгляда от Александра. Лекаря уволокли прочь стражники Селевка. Царь же вернулся к постели, долго смотрел на нее и рухнул вниз — туда, где лежал и прежде. Мертвое тело сотрясалось от его рыданий.

К дверям подходили и подходили государственные мужи, только что узнавшие новость. Те, что были внутри, могли лишь беспомощно переглядываться. Певкест коснулся моего плеча и шепнул по-персидски:

— Иди поговори с ним.

Я покачал головой. Сердце мое умирало в муках, ибо Александр мог возненавидеть меня за то, что я остался жить.

И потому я убежал прочь — через весь город, сквозь вонь и толчею базара, мимо уличных женщин, которых замечал, только расслышав их смех за спиною. Я бежал в поле, в лес, сам не зная куда. Холодный ручей, в который я ступил, пробудил меня и заставил оглянуться на город: солнце садилось, и раскрашенные стены блистали своими чудесными красками. Неужели я улизнул, когда сама плоть моего господина была изранена? Теперь, когда он повредился в уме и мог причинить мне боль в своем безумии? Неужели именно теперь я предал его? Бросить хозяина в такую минуту не мог бы и пес.

Вечерний сумрак подступал все ближе. Одежды мои оказались порваны, а руки покрывали царапины от шипов, которых я не помнил. Даже не подумав привести себя в приличный вид, я вернулся, чтобы застать у двери все тех же людей. Внутри — мертвая тишина.

Двое или трое вышли, чтобы поговорить в стороне, и Птолемей тихо сказал:

— Мы должны вытащить его отсюда, пока нет запаха, или он совсем потеряет рассудок. Возможно, и к лучшему.

— Значит, силой? — переспросил Пердикка. — Иначе он не двинется с места. Мы должны сделать это вместе: сейчас не время просить кого-то одного.

Так и не замеченный, я ушел. Ничто не могло заставить меня войти, дабы Александр обратил взгляд с мертвого лица на подушках на мое, живое. Я затаился в его комнате и ждал.

Когда привели Александра, он шел сам, молча. Затем друзья окружили царя и говорили, выражая скорбь и восхваляя умершего — по-моему, впервые за день. Глаза Александра перебегали с лица на лицо так, словно он был загнан в угол и видел смертельные острия копий. Вдруг он крикнул ни с того ни с сего:

— Лжецы! Все вы ненавидели Гефестиона, все завидовали ему! Уходите.

Переглянувшись, они вышли, оставив Александра стоять посреди комнаты в измятом царском облачнии, надетом в честь сегодняшних игр. Стон вырвался у него, словно все раны, перенесенные молча, вдруг обрели голос. Потом он медленно повернулся и увидел меня.

Я ничего не мог прочитать по его лицу. При Александре не было оружия, но и сами руки его оставались очень сильны. Шагнув вперед, я встал на колени, потянулся к руке царя и поцеловал ее.

Какое-то время Александр смотрел вниз, на меня, отстраненным взглядом, после чего сказал:

— Ты оплакивал его.

Я не сразу сообразил, что он видит мои изорванные шипами одежды, расцарапанное лицо и руки. Ухватившись за край одной из прорех, я рванул — и разорвал свое одеяние сверху донизу.

Опустив руку, Александр запустил пальцы мне в волосы и, потянув назад, уставился мне в лицо. Мои глаза сказали ему: «Я буду ждать, пока ты не вернешься. Если останусь жив. Если я не родился для того, чтобы служить тебе и погибнуть от твоей руки…» Казалось, целую вечность он оглядывал меня помутившимся, безумным взором, ухватив за волосы. Потом он сказал:

— Ты нашел Гефестиона, когда умирал Буцефал. Ты почитал его за друга с тех пор, как он спас тебя в пустыне. Ты никогда не желал ему смерти.

Я вознес хвалу умершему, стоя на коленях, цепляясь за руку Александра. То было мое признание, хотя царь не догадывался о том. Я приветствовал неудачи своего соперника, ненавидел его добродетели. Теперь я с внутренней болью вытащил их оттуда, где схоронили их мои потаенные желания, и выложил перед Александром, словно трофеи, обагренные моей собственной кровью. Гефестион вышел победителем в нашем споре. Победителем и останется.

Глаза Александра бесцельно блуждали по комнате. Он не слышал и половины из того, что я говорил ему, выпустил мои волосы, вернувшись к одиночеству. Отойдя к кровати, он упал на нее и закрыл лицо.

Весь следующий день он просто лежал там, не принимая утешений. Не позволив мне позаботиться о нем, Александр не выставил меня, однако, из комнаты; он редко замечал мое присутствие. Военачальники действовали по собственному усмотрению — они отменили оставшиеся игры, приказав сменить развевающиеся знамена на траурные венки. Селевк, державший лекаря под стражей и не спешивший его вешать на тот случай, если царь одумается, не решился переспросить — и все-таки вздернул незадачливого врачевателя. Бальзамировщики, вовремя найденные и приглашенные к Гефестиону, занялись им. В нашем лагере было немало египтян.

Ночью, не осознавая, что делает, Александр принял из моих рук немного воды. Не спрашивая дозволения, я принес несколько тюфяков и спал в его комнате, у стены. Утром я видел, как царь очнулся от недолгого, тяжелого сна и продолжал вспоминать… В тот день он плакал, словно только что узнав о смерти друга. Как если бы его оглушили палицей, и только теперь он начал шевелиться, понемногу приходя в себя. Однажды Александр даже поблагодарил меня за что-то, но выражение его лица показалось мне странным, и я не решился обнять его.

Следующим утром царь проснулся прежде меня. Когда я оторвал голову от подушки, он стоял с кинжалом в руке и безжалостно кромсал свои волосы.

Несколько первых мгновений я думал, что он совсем потерял рассудок и следующим движением перережет кому-нибудь горло, себе или мне. В нынешние времена греки кладут на погребальный костер всего один локон… Потом я вспомнил Ахилла, остригшего свои волосы ради Патрокла. Поэтому я разыскал в царских вещах маленький ножик для стрижки и сказал:

— Позволь, я помогу тебе. Я все сделаю так, как ты хочешь.

— Нет, — вскричал Александр, пятясь. — Нет, я должен сделать это своими руками!

Нетерпение, однако, не дало ему справиться с затылком, и он все же разрешил мне помочь, желая поскорее покончить с этим. Пробудившись ото сна, с горящими глазами, он выбежал прочь из комнаты, словно бы оставляя за собою огненный след.

Царь спросил о Гефестионе — бальзамировщики погрузили тело в ванну с селитрой. Александр осведомился, казнен ли лекарь (Селевк был предусмотрителен), и приказал приколотить тело к кресту. Он велел остричь гривы всем армейским лошадям в знак траура. По его приказу золото и серебро были содраны со стен Экбатаны, а все цвета закрашены черным.

Я следовал за ним, где только мог, на тот случай, если царь вовсе потеряет способность думать и превратится в малое дитя. Я знал, Александр безумен. Но он по-прежнему мог судить о том, где он и с кем разговаривает. Ему не прекословили; лекарь Главкий висел на кресте, черный от собравшегося воронья.

Вскоре после этого на площади перед дворцом появилась богато украшенная погребальная колесница, увешанная венками и гирляндами, порождение скорби и траура. Александра достигла весть о том, что друзья умершего желают посвятить свои приношения. Царь вышел взглянуть. Первым был Эвмен; он посвятил все свои доспехи и оружие, которые были весьма ценными. За ним следовала целая процессия; явились все те, кто сказал хотя бы слово поперек Гефестиону за прошедшие пять лет.

Александр спокойно смотрел на это, подобно ребенку, понимавшему, что ему лгут, и не поддавшемуся очевидному обману. Он пощадил их не за притворство, но из-за их раскаяния и страха.

Когда они покончили с дарами, вышли все те, кто действительно любил Гефестиона. Я был удивлен, увидев, как много отыскалось таких.

Весь следующий день Александр готовил ритуал похорон. Они должны были состояться в Вавилоне, новом центре его империи, где мемориал Гефестиона стоял бы вечно. Когда-то Дарий, взыскуя мира после падения Тира, предложил в уплату за мать, жену и детей десять тысяч талантов. На Гефестиона Александр собирался потратить двенадцать.

Это успокоило его — необходимость совершать приготовления, выбирать архитектора для постройки огромного костра, планировать погребальные игры, в которых должны были состязаться три тысячи человек. Во всем Александр был точен и благоразумен.

В вечерние часы он заводил со мною разговоры о Гефестионе — так, словно воспоминания были в силах оживить мертвого. Чем они занимались в детстве, что друг говорил о том или об этом, как именно он обучал своих собак… И все-таки я чувствовал: что-то остается невысказанным; отворачиваясь, я кожей ощущал его взгляд. Я все понимал. Александр раздумывал над тем, что, приняв меня, он огорчил Гефестиона, что это следует исправить… Он тихо отстранил бы меня, наказывая себя самого, просто чтобы сделать прощальный подарок мертвецу. Он сделал бы это сразу, едва только приняв решение.

Мое сознание бежало, словно загнанный охотниками олень, едва соображающий, что бежит. Я сказал Александру:

— Хорошо, что Эвмен и прочие сделали посвящения. Теперь Гефестион примирился с ними… Он позабыл гнев, свойственный смертным. Из всех людей на земле ты один остаешься с ним, бессмертный, подобно ему самому.

Александр отступил на шаг, оставив в моих руках полотенце, и так сильно вдавил кулаки в глазницы, что я даже испугался, как бы он не повредил себе глаза. Не ведаю, что явилось ему в той искрящейся темноте. Убирая руки от лица, он проговорил:

— Да. Да. Да. Это очевидно. Иначе и быть не может. Я уложил его в постель и собирался выйти, когда он сказал, с тою же сухой серьезностью, с какой планировал игры:

— Надо будет завтра же послать людей к оракулу Амона.

Я что-то ответил и ушел, еле переставляя непослушные ноги. Какой новый толчок дал я его безумию? Говоря о бессмертных, я думал по-персидски: души праведников, благополучно перебравшиеся в Страну Вечного Блаженства по ту сторону Реки Испытаний. Но Александр — он думал по-гречески. Он собирался про-сить оракула сделать Гефестиона богом.

Я бросился на свою кровать с плачем. Решение при-нято, Александр не отступится. Я думал о египтянах, древнейшем народе, презрительном и насмешливом ни протяжении всей своей долгой истории. Они посмеют-ся над ним, думал я, они посмеются над Александром. Потом я вспомнил: царь уже божество, сам Амон признал его сыном. Без Гефестиона он не может вынести даже бессмертие.

Столь тяжелы были мои страдания, столь совер-шенна скорбь, что они выжгли мой разум, оставив его пустым, и я уснул.

На следующий день Александр избрал жрецов и послов, вручил им подношения богу. Посланцы от-правились в путь днем позже.

Сразу после этого царь совершенно успокоился; безумие выветривалось день ото дня, хотя все мы продолжали жить в страхе. Друзья Александра сделали пожертвования на похороны. Эвмен дал более прочих, вне сомнения вспоминая о сгоревшем шатре; он по-прежнему старался обходить стороной пути Александра.

Чтобы скинуть с плеч печаль, я выехал в холмы. Оттуда, оглянувшись, я увидел прекрасные стены Экбатаны ободранными, голыми, лишенными древней роскоши; семь кругов зловещей черноты. И заплакал вновь.

28

Время проходит, и все в этом мире проходит вместе с ним. Александр ел, начал спать, встречаться с друзьями. Он даже принимал у себя просителей. Обрезанные волосы понемногу отросли. Порой царь заговаривал со мною об обычных, повседневных вещах. Но он не отозвал своих посланников, не развернул их с полпути к Сиве.

Осень перешла в зиму. Минуло то время, когда цари привыкли покидать летний дворец, отъезжая в Вавилон. Чтобы приветствовать Александра, туда уже направились бесчисленные посольства со всех концов империи и из-за дальних ее границ.

Египтяне показали все свое искусство, бальзамируя Гефестиона. Он лежал в золоченом гробу, на помосте, обитом драгоценными тканями, в одном из наиболее торжественно обставленных залов дворца. Вокруг него были разложены военные трофеи и дружеские приношения. Его не стали пеленать бинтами, класть в саркофаг или закрывать лицо маской, как делают здесь, в Египте. Тело, над которым потрудились мастера, даже не обернутое, сохранит жизнеподобные черты на многие века… Александр часто навещал его.

Однажды он взял с собою и меня — ибо я достойно оплакал смерть его друга — и поднял крышку гроба, чтобы я мог взглянуть. Гефестион лежал на золотом шитье, в остром аромате благовоний и селитры; он вспыхнет свечою, когда наступит пора сжечь его тело в Вавилоне. Лицо оставалось красивым и было строгим в неумолимости сжатых губ, цвета потемневшей слоновой кости. Скрещенные на груди руки покоились на обрезанных прядях волос Александра.

Время шло. Когда Александр уже мог говорить с друзьями, его военачальники, в своей воинской мудрости, принесли ему лечебное питье, чья сила превосходила все мои старания. Птолемей пришел к царю с вестью: коссаянцы явились получить положенную дань.

То было племя знаменитых разбойников, жившее в горах где-то меж Экбатаной и Вавилоном. Караванам, желавшим пройти той дорогой, приходилось ждать, пока торговцев не соберется достаточно для того, чтобы нанять маленькую армию для охраны. Кажется, набеги совершались на все, что двигалось по перевалу, включая и царские повозки, пока не было решено ежегодно, в середине осени, откупаться от коссаянцев сумой, полной золотых дариков. Оговоренное время минуло, и разбойники послали спросить, что сталось с их данью.

Александрово «что?» прозвучало почти как в старые времена.

— Дань? — переспросил он. — Пусть подождут. Будет им дань.

— Это очень трудная страна, — озадаченно проговорил, почесывая щеку, умница Птолемей, — их крепости похожи на гнезда орлов. Оху так и не удалось справиться с разбойниками за все эти годы.

— А мы с тобой справимся, — твердо отвечал Александр.

Он выступил против коссаянцев, не прошло и недели. Царь сказал, что всякий разбойник, павший от его руки, будет посвящен Гефестиону, как это делал Ахилл с троянцами у погребального костра Патрокла.

Я собрал свои вещи, даже не спросившись. Царь больше не бросал на меня те скрытые взгляды; он взял меня, ибо не рассматривал иной возможности, я же только того и ждал. В своем сердце я смирился с тем, что он может уже никогда не возлечь со мною, чтобы не огорчить ненароком дух Гефестиона. Весь этот траур понемногу превратился в привычку. Я смогу жить, только если буду рядом с моим господином.

В горах Александр разделил войско, поручив одну часть Птолемею, а вторую возглавив сам. Там, наверху, уже стояла настоящая зима. Мы были армейским лагерем, как в горах великого Кавказа, и двигались налегке от одной крепости к другой. Каждую ночь Александр приходил в свой шатер, не скорбя более, но полный дум о дневном марше или осаде. На седьмой день похода он впервые рассмеялся.

Хоть все коссаянцы были грабителями и убийцами, без которых человечество могло лишь вздохнуть спокойнее, я опасался (ради Александра, разумеется), что царь устроит жуткую, диктуемую безумием резню. Но он пришел в себя. Конечно, он убивал врагов там, где битва взывала об этом; возможно, Гефестион был доволен, если только мертвые и впрямь так обожают кровь, как поет о том Гомер. Но Александр захватывал пленных, не отступая от своего обычая, и пленял вождей, чтобы ставить свои условия оставшимся на свободе. Мысль его работала ясно, как прежде. Он видел каждую козью тропу, ведущую к очередному орлиному гнезду; его военные хитрости и сюрпризы были виртуозны. А ведь ничто не излечит творца лучше собственного его искусства.

После одной блестящей победы он устроил в своем шатре ужин для военачальников. Еще перед тем, как явились гости, я беспечно сказал ему: «Аль Скандир, тебе надо подровнять волосы», — и он позволил мне поправить неровные концы. В ту ночь он выпил немало и опьянел. Царь не делал этого со дня смерти Гефе-стиона: вино могло утопить его чистую скорбь. Теперь он пил за победу, и, помогая ему добраться до постели, я чувствовал облегчение в своем сердце.

Мы двинулись к следующей крепости. Александр выставил осадные линии. Первый снег коснулся вершин белой кистью, и люди жались поближе к кострам. Огни сверкали на царских одеждах, когда он вернулся в шатер и привычно приветствовал стоявших на страже юношей. Когда я внес ночной светильник, он притянул меня к себе, поймав за руку.

В ту ночь я не предложил ему изысков своего искусства — или не больше, чем вошло в мою плоть и кровь; во мне была одна только нежность, из которой удовольствие рождается само, питаемое ею, как цветы питаются пролившимся накануне дождем. Мне пришлось зарыться лицом в подушку, дабы скрыть слезы радости. На спящем челе Александра я видел морщины — отметины безумия, боли и бессонницы, но то были всего лишь следы свежих ран, уже затянувшихся и превращающихся в старые шрамы. Лик царя говорил об умиротворении.

Я думал тогда: Александр возродит легенду об Ахилле, он отольет ее в вечной бронзе. Он будет верен ей, даже если проживет втрое больше. Полк Гефести-она всегда будет носить его имя, кто бы им ни командовал. Сам же он вовеки останется любовником Александра, никто и никогда не услышит: «Я люблю тебя больше всех прочих». Но в гробнице не поселится никто, кроме легенды; сам Гефестион станет шипящим синим пламенем, а затем — прахом. Пусть он живет отныне на Олимпе, среди бессмертных, пока мое место здесь.

Я тихонько собрался и вышел, стараясь не разбудить Александра. Он возьмет новую крепость на рассвете; у него не будет лишнего времени, чтобы обдумать план осады.

За всю нечистую историю коссаянцев еще никто не преследовал их в разгар зимы. Последние крепости сдались под угрозой голодной смерти, в обмен на свободу пленников. Вся война отняла сорок дней, не более. Александр расставил гарнизоны в крепостях вдоль переходов, уничтожил все прочие — и война окончилась. Караваны потекли непрерывной струйкой. Царскому двору было приказано собраться и последовать за своим господином в Вавилон. Твердые красные почки уже украсили голые кусты, сбрасывавшие с себя снег.

Если бы не охватившее царя безумие, он зимовал бы там, внизу, где было не так холодно. Он мог бы заняться созданием нового порта и флотилии, надобных для похода на Аравию. Теперь он направлялся в Вавилон, когда любой прежний царь Персии подумал бы о Персеполе. Всю войну с коссаянцами несметные толпы посольств ожидали его, сгорая от нетерпения.

Они пришли, когда Александр встал лагерем по ту сторону Тигра. Он готовился встретить их, исполненный царственной власти, но никто не сумел бы хорошо приготовиться к такому нашествию.

Послы явились не просто из разных концов империи, но из стран всего известного мира — из Ливии, с короною африканского золота; из Эфиопии, с зубами гиппокампов и слоновьими бивнями невероятных размеров; из Карфагена, с ляписом, и жемчугом, и благовониями; из Скифии, с гиперборейским янтарем… Огромные беловолосые кельты явились с северо-запада, смуглые этруски — из Италии; пришли даже иберийцы из-за Столбов. Все они восхваляли Александра, называя повелителем Азии, они привезли споры из городов, бывших далеко за пределами границ его империи, с тем, чтобы испросить его мудрого решения. Они пришли с дарами, посоветовавшись с оракулами, как то делают греки перед путешествием к самым почитаемым храмам своей страны.

Действительно, в наше время само лицо Александра изменило лики богов. Поглядите на что угодно, на статуи или картины. Весь мир помнит сегодня его глаза.

То, что эти люди явились увидеть царя во всем величии, помогло Александру справиться с болезнью. После всего, что он пережил, греки шептались, будто судьба его вышла за пределы человеческого жребия, а потому боги прониклись завистью. Одному из таких греков я отвечал: «Говори за себя. Наш царь велик и не ведает зависти; он правит, осиянный светом и славою. Вот почему мы поклоняемся ему через огонь». Нечего удивляться, отчего это у греков завистливые боги, — сей народ и сам исполнен зависти.

Целых три дня у Александра не было ни единой свободной минуты, чтобы отдаться горестям. Ум его был возбужден: царь вспоминал о Сиве и думал о западных землях, чьи народы увидел впервые. Но что-то в его лице постоянно менялось, как если бы печаль касалась вдруг его плеча, спрашивая: «Ты забыл обо мне?»

В речных долинах всходы уже окрасили зеленью плодородные, жирные земли. На горизонте проступили черные стены Вавилона, когда к нашему последнему лагерю подскакал одинокий путник. То был Неарх, прибывший прямо из города. Хоть трудности походов оставили на нем свою печать, сейчас можно было судить о его подлинном возрасте — едва за сорок. Мне он сразу показался озабоченным. О нет, подумал я. Только не теперь, когда царю едва стало лучше! В общем, я остался выслушать Неарха.

Александр тепло встретил старого друга, осведомился о его здоровье и о делах флота; потом просто сказал:

— А теперь расскажи мне, что случилось.

— Александр, речь о халдейских жрецах, астрологах.

— Что такое? Я потратил целое состояние, чтоб они заново отстроили храм Зевса-Бела. Чего им еще не хватает?

— Дело не в том, — сказал Неарх.

Пусть я не мог видеть его из своего укрытия, мое сердце все же замерло: отважный моряк Неарх никогда прежде не ходил вокруг да около.

— Тогда в чем же? — терпеливо спросил Александр. — Что могло произойти?

— Александр, халдеи читали мне по звездам, прежде чем мы ушли в Индию. Все вышло так, как они говорили… В общем, недавно я снова побывал у них. Они предвещают нечто такое… от чего я совсем растерялся. Послушай, Александр, я ведь знал тебя, еще когда ты был таким вот крохой. Мне ведом день твоего рождения, место, час — все, что им нужно. Я попросил прочесть для тебя звезды, и они говорят, что прямо сейчас Вавилон таит опасность. Халдеи собираются выйти тебе навстречу, предупредить. Для тебя этот город — что подветренный берег, говорят они. Несчастливый. Вот почему я здесь.

Небольшая пауза. Потом — тихий голос Александра:

— Что ж, я в любом случае рад тебя видеть. Скажи, они закончили храм?

— Нет, едва только заложен фундамент. Не знаю почему.

Царь рассмеялся:

— Зато я знаю. Они таскали из казны деньги на возведение храма с тех самых пор, как Ксеркс сровнял его с землей. Должно быть, теперь халдеи — самые богатые жрецы на всем свете. Они думали, я не вернусь, и решили, что так может продолжаться вечно. Неудивительно, что они не хотят впускать меня в город.

Неарх прочистил горло:

— Ну, этого я не знал. Но… они поведали, что меня ждет испытание водой, царское уважение, а затем — свадьба на девушке чужого народа. Помнишь, я говорил на пиру?

— Они прекрасно знали, что ты — мой друг, а в придачу наварх моего флота. Чудесно! Пошли ужинать.

Александр выделил Неарху шатер для ночлега и завершил работу, назначенную на день.

Когда царь лег, я наклонился над ним, и он шепнул, глядя вверх:

— Мой прекрасный соглядатай! Не будь таким мрачным, тебе это не к лицу.

— Аль Скандир! — Я упал на колени рядом с кроватью. — Делай то, что советуют халдеи. Не думай о деньгах, пусть они оставят их себе. Они не прорицатели и не нуждаются в чистоте сердец, но их познания велики. Всякий скажет тебе.

Александр потянулся ко мне и пробежал по моим локонам пальцами.

— Вот как? Каллисфен тоже многое знал.

— Халдеи не могут лгать. Вся их слава — в правдивых предсказаниях. Я жил в Вавилоне и говорил со всякими людьми в домах танцев.

— Правда? — Александр легонько потянул меня за волосы. — Ну-ка, рассказывай дальше.

— Аль Скандир, не ходи в город.

— Ну что с тобою делать? Залезай, ты не уснешь в одиночестве.

Халдеи пришли говорить с ним на следующий день.

Они явились в священных одеяниях, чей покрой не менялся веками. Благовония сжигались перед ними; их жезлы были усыпаны звездами. Александр встретил астрологов в своем парадном облачении — в македонских доспехах. Им как-то удалось убедить его уединиться с ними, отойти в сторонку, дабы никто, кроме толмача, не слыхал разговора. У халдеев свой тайный язык, а вавилоняне к тому же не сильны в персидском; но я надеялся, что толмач поймет как раз достаточно, чтобы убедить Александра передумать.

Назад царь вернулся с серьезным выражением на лице. Он не был из тех, кто слепо считает, что бог может иметь одно лишь имя — то, что было открыто человеку еще в детстве.

Халдеи упрашивали Александра идти на восток, в Сузы. Но все мечты, надежды и неотложные, дорогие его сердцу дела сходились в Вавилоне: новый порт, завоевание Аравии, похороны Гефестиона… Царь все еще сомневался в добрых намерениях астрологов. Старый Аристандр, который толковал для него знамения, уже умер.

В любом случае царь заявил, что, поскольку запад неблагоприятен, он обойдет город вокруг и вступит в него с востока, через Южные врата.

Восточных врат в Вавилоне нет — и вскоре мы уже знали отчего. Обогнув город, мы угодили в топь — растянувшееся, насколько хватало глаз, питаемое Евфратом болото, полное коварных мелких озер. Александр мог бы сделать круг пошире, даже если для этого пришлось бы дважды переходить Тигр и возвращаться к Евфрату. Но он сказал нетерпеливо: «Довольно. Я не собираюсь прыгать с кочки на кочку, подобно болотной жабе, только чтобы доставить удовольствие халдеям». В городе ждали посольства — и царь знал, что глаза всего мира сейчас устремлены на него. Быть может, именно поэтому все вышло так, как вышло. Он вернулся обратно, зайдя с северо-запада.

Но Александр и тогда не спешил входить в город, намереваясь разбить лагерь на берегу реки. Потом он услыхал, что к Вавилону движутся новые послы, на сей раз из Греции.

Как всегда навязчивый, Анаксарх поспешил напомнить ему, что греческие мыслители более не верят в знамения. Это уязвило гордость Александра.

Дворец давно был готов принять его. Когда Александр въехал в городские врата в колеснице Дария, над его головой дрались вороны — и один пал мертвым под копыта его коней.

Как бы там ни было, вопреки всем знамениям, первые встретившие царя новости сулили жизнь и удачу. Согдианская жена Александра Роксана двинулась из Экбатаны прямо в дворцовый гарем. Когда царь навестил ее, выяснилось, что та носит ребенка.

Она знала и прежде, еще в Экбатане, и сказала ему, что ждала, желая увериться. Между тем истина — и я ничуть не сомневаюсь в том, что говорю, — была проста: как раз тогда Александр был безумен, и Роксана боялась сообщить ему новость, которая привела бы его к ней.

Царь сделал все приличествующие моменту подарки и послал добрую весть отцу согдианки. Сам же встретил ее тихо. Быть может, он уже смирился с мыслью, что Роксане не зачать от него, и надеялся в скором будущем взрастить наследника от Страте-ры. Возможно, впрочем, что думы его были совсем о другом.

Когда он поведал мне эту новость, я вскричал:

— О Аль Скандир! Живи долго, чтобы увидеть его победы!

Я обхватил Александра обеими руками, словно бы обладал властью бросить вызов небожителям. Мы долго простояли, молча обнявшись, понимая друг друга. Наконец Александр сказал:

— Если бы я женился в Македонии, как того хотела моя мать, прежде, чем идти в Азию, мальчику сейчас было бы двенадцать. Но у меня не было времени. Его никогда не хватает.

Поцеловав меня, он ушел.

Всякий раз, когда я не мог быть рядом с Александром и видеть его, разлука превращалась в мучительную пытку. Я наблюдал, как он ходит по роскошным залам, знакомым мне с детства. Тогда я приехал сюда с легким сердцем. Теперь же страх и печаль пожирали меня, подобно болезни. Почему он послушал халдеев, внял их предупреждению — и затем пренебрег им? Это из-за Гефестиона, думалось мне. Это он тянется к Александру из страны мертвых.

«Жить следует так, — сказал мне царь давным-давно, — словно проживешь вечно, но как если бы каждое мгновение твоей жизни могло оказаться последним». Сразу по прибытии Александр повелел копать великий порт и строить флот для похода к аравийским берегам, назначив командовать Неарха. Сейчас в Вавилоне была весна — столь же жаркая, как лето в Сузах. Александр возвращался со строительства порта на коне, истекая потом, и сразу спешил к царским купальням. Ничто во всем дворце не доставляло ему большего удовольствия. Ему нравились прохлада стен и резные ширмы, за коими виднелась река, просторный бассейн с его небесно-лазурными плитками и с золотыми рыбками на них. Он плавал здесь, и вода развевала ему волосы.

Но всюду его преследовали мысли о Гефестионе. Пришла пора возводить костер.

Флот и новый порт уже строились. У Александра появилось время заняться иными приготовлениями, и уже очень скоро он не думал ни о чем, кроме похорон. Безумие ненадолго вернулось. Проснувшись средь ночи, он говорил разумно, но очень скоро вновь погружался в свой сон наяву. Сны Александра были демонами. Он изгонял их, и понемногу они повиновались.

Десять фарлонгов городской стены Александр повелел разобрать наполовину и выровнять до квадрата. Так была воздвигнута огромная платформа. Подножие будущего костра выложили красивыми плитками. На нем, все выше и меньше, этаж за этажом, рядами строились новые ступени. Каждый ярус — с резными скульптурами, столь прекрасными, словно им предстояло навечно украсить город. Внизу — носы кораблей с лучниками и воинами величиною более настоящих; затем факелы в двадцать футов длиною, украшенные орлами и змеями; потом сцена охоты на диких зверей, блиставшая позолотой. Еще выше — военные трофеи, сразу и македонские, и персидские; для того чтобы показать — оба наших народа воздают почести умершему. А наверху — мне трудно описать — слоны, львы, гирлянды из цветов… Где-то в вышине укреплены статуи крылатых сирен, полые внутри; в них должны были прятаться певцы, коим следовало исполнить погребальную песнь незадолго до того, как все сооружение будет подожжено. Громадные стяги малинового цвета свисали с каждого яруса. Внутри была размещена лестница — с тем, чтобы мертвого можно было с почестями вознести на самую вершину. Ни одного царя не хоронили так с начала мира, думал я. Александр замыслил все это словно для себя самого. Я смотрел ему в лицо — глаза, обращенные к вершине костра, горели изнутри тихим помешательством — и ничего не мог поделать, не решаясь даже прикоснуться к нему.

Погребальная колесница прибыла из Экбатаны в сопровождении Пердикки. Гефестион лежал на ней, как и в том большом зале, спокойный и торжественный. Александр все чаще ходил взглянуть на тело; скоро его не станет. Медий из Лариссы, бывший ему другом, заказал знакомому обоим скульптору бронзовый образ Гефестиона и подарил Александру. Тот принял дар с такой радостью, что и прочие друзья, стремясь превзойти один другого, заказывали маленькие статуи из золота, слоновой кости или же из алебастра. Скоро комната была полна ими; Гефестион был повсюду, куда я ни отвернул бы взгляд. А я-то воображал: стоит зажечь огонь — тут ему и конец!

Однажды, будучи один, я взял в руку лучший из образов и пристально вгляделся в него, думая: «Кто ты такой? Что ты такое? Зачем ты делаешь это с моим господином?» Александр появился за моей спиною и с таким гневом рявкнул: «Поставь на место!» — что я едва не уронил статуэтку. Сотрясаясь от страха быть изгнанным, я как-то смог поставить ее и обернулся. Царь спросил немного спокойнее:

— Что ты здесь делаешь? Я отвечал:

— Он был дорог тебе. Я пытаюсь понять. Александр прошелся по комнате и, застыв в углу, тихо проговорил:

— Он знал меня.

И ничего больше. Я был прощен; Александр не хотел напугать или поранить. Я спросил — он ответил.

Они родились в одном месяце, на одних и тех же холмах, среди одного народа, во власти одних и тех же богов… Они жили под одной крышей с четырнадцати лет. Воистину, если они с Александром казались нерасторжимым целым, до какой же степени я был чужаком для них?

Время пройдет, думал я. Они могли перенести долгую разлуку в походе. Вскоре смерть Гефестиона тоже станет казаться такой разлукой, не более. Если у нас будет время.

Пришел назначенный день. В предрассветном сумраке люди окружили платформу: в одном ряду стояли военачальники и принцы, сатрапы и жрецы, знаменосцы и глашатаи, музыканты… Раскрашенные слоны… У ступеней пылали жаровни, стояли столы, заваленные приготовленными факелами.

Носильщики подняли тело Гефестиона по скрытой внутри лестнице. Когда они достигли верха — маленькие, будто игрушечные фигурки — и положили тело на помост, запели крылатые сирены: слабые голоса скорби донеслись до нас с небес. Они спустились, не прекращая печальной песни, и факелы были зажжены у жаровен.

Помост с телом Гефестиона стоял на колоннах пальмового дерева; пространство между ними было забито просмоленным деревом и сухой соломой. Александр ступил вперед — один, с факелом.

Он был так возбужден, что безумие, казалось, сдалось под натиском эмоций. Певкест, видевший Александра, когда тот продолжал сражаться с маллийской стрелою в боку, позже сказал мне, что выражение на его лице было тем же самым. Слоны подняли хоботы и затрубили.

Царь бросил факел. Языки пламени рванулись вверх. Его примеру последовали друзья; факелы посыпались к подножию страшной пирамиды; огонь подпрыгнул, преодолевая решетки первого яруса, к носам кораблей. Уже тогда пламя ревело.

Изнутри костер заполняло дерево. Ослепительное, жаркое пламя рванулось вверх по спирали, проглатывая корабли, и лучников, и львов, и орлов, и щиты, и гирлянды… Наверху оно окутало тело и взметнулось еще выше острием огромного огненного копья на фоне бирюзы рассветного неба.

Когда-то, на огненном пиру в Персеполе, они вместе с Гефестионом взирали на эту пляску, стоя рядом, плечом к плечу.

Какое-то время огненная башня стояла во всем своем пугающем, ослепительном блеске; потом ряд за рядом, ярус за ярусом, она стала проваливаться вниз, внутрь себя самой. О платформу ударился деревянный орел с горящими крыльями; сирены упали внутрь; тело пропало, словно его и не было. Дерево и тяжелые резные скульптуры с шумом летели вниз, оставляя за собою слепящий след из множества искр выше любых деревьев. Весь погребальный костер уподобился одному гигантскому факелу, прогоревшему до основания, — и при его свете я видел одно лишь лицо…

Взошло солнце. Весь наш строй стоял, оглушенный жаром и печальной красою не виданного прежде зрелища. Когда не осталось ничего, кроме красных угольев и белого пепла, Александр отдал приказ расходиться. Он отдал его сам, без подсказок. Я уж думал, сначала полководцам придется разбудить его…

Когда царь повернулся, чтобы уйти, к нему придвинулись жрецы в парадных одеждах всех храмов города. Александр коротко отвечал им и прошел мимо. Жрецы показались мне расстроенными, и я догнал одного из царских стражей, бывших рядом. Я спросил, чего хотели от царя эти люди?

— Они просто спрашивали, нельзя ли вновь разжечь священные огни в храмах. Александр сказал: нет — до заката.

Я глядел на него, не веря собственному слуху. — Огни в храмах? Он приказал погасить их?

— Да, в знак скорби. Багоас, ты скверно выглядишь. Наверное, из-за жары. Идем сюда, в тень. Что, в Вавилоне это что-нибудь означает?

— Это делается, если только умирает сам царь.

Молчание сковало нам губы. Наконец страж сказал:

— Но когда он отдавал приказ, жрецы должны были поведать ему об этом.

Я поспешил во дворец, надеясь застать Александра одного. Если зажечь огни теперь, мы все еще могли отвратить знамение… Неужели же прежних знаков не хватало ему, чтобы теперь Александр сам создавал их?

Но царь уже собрал множество людей и заканчивал готовить погребальные игры. Мрачные лица персов сказали мне, что и другие пытались убедить его. Старые дворцовые евнухи, за всю свою жизнь лишь трижды видевшие огни погашенными, шептались меж собою и косились в мою сторону. Я не подходил к ним. Храмы простояли во тьме до заката. Весь день Александр потратил на приготовления к играм. Уже не особенно много оставалось сделать, но он, кажется, просто не мог остановиться.

Игры и состязания продолжались добрую половину месяца. Все лучшие актеры из греческих земель побывали в Вавилоне. Я ходил на все представления, в основном для того лишь, чтобы видеть лицо моего господина; только одна из пьес вспоминается мне теперь — «Мирмидоняне», которую Теттал и прежде играл для Александра. Пьеса посвящена Ахиллу и смерти Пат-рокла. Теттал и сам потерял недавно близкого друга, умершего за время путешествия из Экбатаны. Он перенес свою утрату стойко, будучи все-таки актером. Александр сидел и взирал на сцену, но по глазам можно было судить, что разум его блуждает где-то совсем в иных краях. Я узнал этот взгляд. Я уже видел его, когда Певкест пилил древко стрелы, застрявшей в легком Александра.

Казалось, музыка помогла ему совладать с болью; Александр словно отпустил сам себя, пока играли кифаристы. Когда все закончилось, царь устроил маленький ужин для победителей и каждому из них нашел нужные слова. Возможно, думалось мне, этот грандиозный огонь выжег из него последние остатки безумия.

Александр вновь начал посещать будущий порт. Он устроил состязание для гребцов и предложил им призы. Потом прибыли греческие посольства.

Они явились воспеть хвалу благополучному возвращению Александра с самого конца мира, привезли с собою дары: золотые царские короны и венки изысканной и утонченной работы искусных ювелиров, а также свитки, описывающие деяния великого Александра. Даже завистливые афиняне явились, полные лживых комплиментов. Царь понимал, конечно, что они лгут. Но в ответ он подарил им статую Освободителей, привезенную из Суз, чтоб афиняне вновь водрузили ее в своей цитадели. Показывая свой дар послам, он словно бы случайно указал на кинжалы и поймал мой взгляд.

Последнее посольство явилось из Македонии.

Оно весьма отличалось от прочих. Регент Анти-патр, которого должен был сместить Кратер, послал к Александру своего сына, дабы тот защитил отца.

Все время регентства, все эти годы, начавшие отсчет с гибели царя Филиппа, царица Олимпиада ненавидела его, желая, на мой взгляд, только одного — править самой. Зная ее клеветническую натуру, нечего удивляться, что Антипатр решил, что все ее письма к сыну в конце концов приведут к тому, что Александр задумает вершить суд над ним. За десять лет он ни разу не встречался с Александром и не мог знать, как именно тот относится к писаниям своей матушки. Даже если отчаяние наконец довело его до крайней меры, приходится только удивляться, что у Антипатра недостало разумения не посылать к Александру своего сына Кассандра, если только регент все еще был верен царю.

Что бы Александр ни рассказывал мне о своем детстве, в этих историях постоянно возникал сей юноша — и всякий раз царь отзывался о нем с не поблекшим за годы отвращением. Они возненавидели друг друга с первого же взгляда и пронесли эту ненависть через все годы учения; однажды они просто подрались. Причина того, что Кассандр остался в Македонии, заключалась лишь в том, что Александр не хотел терпеть его в своей армии.

Впрочем, Кассандр помог своему отцу подавить какое-то восстание в Южной Греции и справился со своею задачей весьма неплохо; вне сомнения, теперь оба они надеялись, что сей славный подвиг послужит ему лучшей рекомендацией. Он прибыл после стольких лет, словно чужой человек; вот только Александр и этот незнакомец возненавидели друг друга с первого взгляда, как некогда в детстве.

Кассандр был самонадеянным рыжеволосым мужчиной, чье лицо украшали бледные веснушки и старомодная македонская борода. К тому же, разумеется, он не имел ни малейшего представления о жизни царского двора Персии. Признаюсь, я уже позабыл, что подобные ему люди еще где-то существовали.

Вне сомнений, зависть сотрясала его, сводя с ума. Тронный зал дворца был недавно обставлен заново для приема посольств; вкруг самого трона большим полукругом были расставлены кушетки с серебряными ножками, где во время приемов имели право сидеть дорогие царскому сердцу друзья — как македонцы, так и персы. Возвращение к древним традициям приема послов позволяло всему царскому двору встать за спинкою трона, а мое собственное место было сбоку от Александра. Потому я был там, когда Кассандр вошел, чтобы приветствовать царя. Пока все мы ожидали появления Александра, я заметил, как Кассандр посматривал на нас, евнухов: в его взгляде было столько желчи, что можно было подумать, мы — нечто вроде вредоносных паразитов.

Прием шел не слишком гладко. Из Македонии прибыли и другие посланцы, оказавшиеся истцами, принесшими жалобы на регента. Кассандр чересчур поспешно объявил, что все эти люди явились издалека затем лишь, чтобы скрыть свою неправоту за невозможностью доказать ее прямо на месте. Мне кажется, по меньшей мере одна жалоба была послана Александру самой царицей Олимпиадой. Только один человек на всем свете мог бы осудить ее в разговоре с Александром, и этот человек был уже мертв. Царь попросил Кассандра подождать, пока он не примет нескольких персов.

Какие-то варвары вперед него? Я видел, как Кассандр вскипел от ярости. Он шагнул назад, и персы, не получившие ранга царских родичей, пали ниц пред Александром.

Кассандр фыркнул. Не верно, как говорятнекоторые, будто он рассмеялся в голос. Он все-таки был послом, которому вскоре предстояло продолжить переговоры. Неправда также и то, что Александр якобы ударил его головою о стену. В том не было нужды.

Истина в том, что насмешка Кассандра прозвучала вполне открыто; полагаю, гнев сделал его беспечным.

Он повернулся к своему спутнику, вошедшему вместе с ним, и указал пальцем, чтобы тот обратил внимание на особенно смешную деталь. Александр подождал, пока персы встанут, поговорил с ними и дал им разрешение уйти. Потом он сошел с трона, одною рукою ухватил Кассандра за волосы и уставился в его перекошенное лицо.

Я подумал: все, сейчас царь убьет его. По-моему, Кассандру пришла на ум та же мысль. Но все не так просто; это было превыше царской власти, превыше слова, сказанного оракулом Амона… Александр прошел сквозь огонь и тьму, и теперь ему всего-навсего было достаточно сделать это видимым. Кассандр смотрел на него, как птичка смотрит на подползающую змею, белый от чистого ужаса одного человека пред другим.

— Ты можешь идти, — сказал ему Александр.

Путь до дверей не мог показаться Кассандру близким. Должно быть, он понимал, что страх клеймит не хуже тавра, и все мы — нелюди, достойные одной лишь насмешки, — видели его столь же ясно, как если б оно было выжжено на его лбу.

Позже, оставшись наедине с Александром, я сказал:

— Ненависть, подобная этой, может быть опасна. Почему ты не отправишь его домой, в Македонию?

Царь отвечал мне:

— Ну нет. Кассандр вернется и заявит Антипатру, что я — его смертный враг. Он убедит его восстать, а Кратера убьет, едва тот войдет в город, и приберет Македонию к рукам. Антипатр может послушать сына, если решит, будто я угрожаю его жизни. И потом, мой регент — не из глупцов. Если бы я желал ему зла, я вряд ли держал бы при себе его второго сына в качестве виночерпия, не так ли? Мой регент слишком долго был регентом — и все, ни больше и ни меньше. Нет, пока Кратер не попадет в Македонию, Кассандр останется в Вавилоне, под моим присмотром… Гефестион тоже не мог его выносить.

В былые дни я умолял бы царя тихонько убрать этого человека с дороги. Я знал теперь, что Александр никогда не сделает ничего, что впоследствии не сможет признать своим деянием. Многие годы я сокрушался, что не осмелился взять это на себя. Меня и сейчас мучает мысль: одним маленьким фиалом с ядом я мог бы оборвать ту убийственную ненависть, что преследует моего господина даже после смерти; я мог бы спасти его мать, его жену и сына, которого я никогда не видел, но который оставил бы нам нечто большее, нежели просто память об Александре.

Настало лето. Все персидские цари давно уже отдыхали бы в Экбатане, но я-то знал: Александр в жизни не заставит себя вновь проехать в те ворота. Мне оставалось лишь радоваться, что теперь он постоянно бывал занят флотом и строительством причалов в новом порту. Четыре месяца минуло с тех пор, как халдеи вышли из города, чтобы предупредить Александра о грядущей беде. Я забыл бы об их пророчестве, если бы не возносящийся все выше храм Бела.

Вскоре мы ненадолго оставили город. Каждый год, когда таяли снега, река выходила из берегов ниже по течению, и жившие там ассирийцы всякий раз терпели лишения от ее разливов, живя поэтому в достойной сочувствия бедности. Александр хотел поставить там дамбы и прорыть каналы, чтобы река дала этим людям возможность освоить новые поля. Это было всего лишь небольшое путешествие по реке, но я не мог нарадоваться тому, что Александр наконец-то выбрался из сулившего недоброе города.

Царь всегда любил реки. Корабли скользили в зарослях камыша, достигавшего человеческого роста; навигаторы-ассирийцы знали все речные каналы и ответвления назубок. Иногда над нашими головами сплетались тенистые кроны огромных деревьев, и мы плыли под ними, словно по пронизанной солнцем зеленой пещере; иногда в открытых заводях мы прокладывали свой путь по сплошным зарослям белоснежных лилий; в этих местах река имела множество рукавов. Александр стоял на носу и порою брался за руль. На нем была та самая сплетенная из соломы шляпа от солнца, которую он носил в Гедросии.

Поток расширился меж плачущих ив, грустно покачивавших нависшими над водою ветвями. Среди них стоял скверно обтесанный каменный столб с еле заметными с реки, траченными временем и непогодой фигурами крылатых львов и быков с человечьими ликами. Когда Александр спросил о них, корабельщик из Вавилона отвечал ему: «О Великий царь, это могилы правителей древних времен, ассирийцев. Здесь они хоронили своих мертвых».

С этими его словами налетевший вдруг порыв ветра сорвал с головы Александра шляпу и бросил ее за борт. Ее пурпурная лента — символ царской власти — отвязалась и была унесена прочь. Отлетев к берегу, она застряла в камыше.

Наше судно скользило далее само по себе; гребцы подняли весла. По всему кораблю пронесся вздох благоговейного трепета. Один из гребцов, быстрый в движениях смуглый парень, нырнул с борта, в несколько сильных гребков подплыл к берегу и отвязал ленту. Он постоял там, сжимая ее в руке и раздумывая об илистой воде, после чего завязал ее на собственной голове, чтобы оставить сухою. Александр принял ее со словами благодарности. Мы двинулись дальше; царь молчал, а я едва сдерживался, чтобы не закричать в голос. Царский венец побывал на могиле и вслед за этим оказался повязан вкруг головы какого-то гребца!

Завершив работу, Александр вернулся в Вавилон. Мне хотелось выть и бить себя в грудь при одном только виде черных стен.

Когда царь поведал прорицателям о новом знамении, они отвечали ему в один голос: голову, что носила ленту, необходимо тотчас же отделить от тела.

— Нет, — твердо сказал им Александр. — Он желал мне добра и сделал только то, что на его месте сделал бы всякий. Его можно наказать, если боги жаждут искупления, но не бейте его слишком сильно, а потом пришлите ко мне.

Когда гребец явился, царь дал ему талант серебра. Мы вернулись в Вавилон, где судьба не сулила ничего, кроме процветания и благополучия. Певкест с гордостью провел парад армии из двадцати тысяч персидских воинов. Его провинция содержалась в отменном порядке; народ любил его как никого прежде. Александр похвалил друга за рвение (и глашатаи объявили о том горожанам), после чего занялся планами устройства нового персо-македонского войска. Никто не возражал; даже македонцы начали подозревать, что персы могут быть неплохими воителями.

Кое-какие наши слова уже прочно вошли в их собственную речь.

Пришел долгожданный день возвращения царского посольства из Сивы.

Александр принял своих послов в тронном зале, где вокруг него на серебряных кушетках расселись Соратники. Церемонно и медленно глава послов развернул папирус Амона. Бог отказался разделить с Ге-фестионом божественность, но тот по-прежнему оставался в числе бессмертных. Друг Александра был объявлен смертным героем, за свои подвиги взятым на небо.

Александр был вполне доволен. После того как первая волна его безумия схлынула, он догадался, наверное, что бог не захочет сделать большего. Помимо того, Гефестиону все еще можно было поклоняться. Во все города империи были направлены приказы о строительстве нового храма или алтаря. (Здесь, в Александрии, я часто прохожу мимо огороженной пустой площадки на острове Фарос. Подозреваю, бывший в то время сатрапом Клеомен присвоил себе все деньги.) Гефестиону следовало молиться и приносить жертвы, в его силах было защитить просителя от напастей. Все официальные договоры заключались его именем, рядом с именами богов.

(Храм Гефестиона, который должен был стоять в Вавилоне, был задуман в греческом стиле, с лапифа-ми и кентаврами на фризе. Место, отведенное под его строительство, также пустует. Не думаю, чтоб хотя бы один камень всех этих священных построек был возложен на другой. Что же, Гефестион не должен гневаться. Он получил свою жертву.)

Александр устроил для послов пир в честь дарованного Гефестиону бессмертия. Другими гостями были друзья, которые могли бы понять. Сам Александр лучился радостью, восседая на пиру. Можно было подумать, все знамения позабыты.

Несколько дней впоследствии он был занят, приглашая архитекторов и рассматривая чертежи новых храмов. Он навестил Роксану, которую нашел здоровой и сильной; согдианки спокойно относятся к своей беременности и не делают из нее большого события. Затем Александр вновь занялся планами устройства нового смешанного войска.

Это сулило перемены во всех частях нынешней армии. Подготовившись заново распределить командование, Александр призвал во дворец военачальников, дабы сделать необходимые назначения. Он встретил их в тронном зале; сейчас он прекрасно понимал, что для персов означает правильно построенная церемония. За спинкою трона собрался весь царский двор. Лето было в полном разгаре, стояла нестерпимая жара. Где-то посреди церемонии Александр объявил перерыв и пригласил друзей во внутренние покои, чтобы сделать по глотку холодной воды с вином и лимоном. Они не могли отсутствовать долго; смысла уходить не было, и все мы продолжали стоять за пустым троном и кушетками, тихо разговаривая о каких-то пустяках.

Мы не видели вошедшего, пока он не оказался среди нас. Мужчина в грязных обносках — обычный воин среди многих тысяч, если б не его лицо. В ясно читавшемся на нем безумии все мы были для него невидимы; он не представлял себе, что делает… Мы не успели даже двинуться с места, а он уже сидел на троне.

Мы испуганно таращились на него, не веря собственным глазам. То было самое ужасное из всех знамений, какие только можно вообразить; вот почему на протяжении всей истории нашего народа это всегда оставалось государственным преступлением. Кто-то из нас бросился вперед, чтобы стащить его с трона, но старики завыли, предупреждая остальных. Царство будет обескровлено и останется вообще без мужчин, если евнух освободит трон. Они стали причитать, бия себя в грудь, а все прочие присоединились к общему скорбному хору. Стенания быстро притупили мой разум, и я уже ни о чем не мог думать.

Стражники в дальнем конце зала пробудились от нашего крика и, прибежав в ужасе, стащили преступника с помоста. Он тупо пялился вокруг, явно не понимая, из-за чего поднялся такой шум. Сопровождаемый друзьями, к нам вышел Александр, в недоумении спросивший: что здесь происходит?

Один из стражников поведал ему и показал на дурачка. То был простой воин, уксианин, насколько я помню. У нас царь ничего не спрашивал — полагаю, наш вопль был достаточно красноречив.

Подойдя к преступнику, царь вопросил:

— Зачем ты сделал это?

Тот стоял, моргая, без тени уважения, будто бы перед простолюдином. Александр сказал:

— Если кто-то послал его, я должен знать, кто это был. Не допрашивать без меня.

Обратившись к нам, он молвил:

— Тише. Вполне достаточно крику. Прием продолжается.

Он закончил назначать военачальников — безовсякой спешки, без небрежности.

На закате он явился в свою комнату сменить одежду. Теперь, оказавшись в Вавилоне, мы возобновили весь ритуал. Я держал митру. Прочитав мольбу в моих глазах, Александр отослал остальных, едва это было пристойно. На мой еще не высказанный вопрос он ответил:

— Да, мы пытали его, но я остановил это. Бедняга ничего не знает, не помнит даже, зачем явился во дворец. Он говорит, что попросту увидел красивое кресло и решил отдохнуть в нем. Ему грозил военный суд за постоянное неповиновение; конечно, он попросту не понимал приказов. Я убежден, что он — обычный сумасшедший, и мне этого довольно.

Царь говорил холодно и спокойно. Кровь застыла в моих жилах. Я жаждал услыхать, что воин был кем-то подослан, что за ним прячется какой-то обман или заговор. Впрочем, один-единственный взгляд, которым я окинул лицо Александра, ответил на все мои вопросы. Это истинные знамения — те, что никем не подстроены.

— Аль Скандир, — позвал я, — этого человека придется умертвить.

— Уже сделано. Закон есть закон; к тому же все прорицатели говорят, это необходимо… — Александр отошел к столику с вином, наполнил чашу и дал мне выпить. — Ну, улыбнись же, ради меня. Боги сделают то, что сочтут нужным. А пока мы еще поживем…

Я проглотил вино, словно лечебное питье, и попытался улыбнуться. Из-за ужасной жары Александр носил тонкое белое одеяние из индской ткани, в складках которого тело читается столь же ясно, как в тех одеждах, что высекают скульпторы. Поставив чашу, я обнял его. Как всегда, Александр словно бы светился изнутри. Он казался мне неутолимым и неиссякающим, как само солнце.

Когда царь вышел, я оглянулся на статуэтки из золота, и бронзы, и слоновой кости, мрачно взиравшие на меня со своих подставок. «Оставь его в покое! — сказал я им. — Неужели ты не можешь остановиться? Ты умер из-за собственной оплошности, нетерпения, жадности. Неужели ты настолько не любишь его, чтобы требовать к себе? Оставь его мне, ибо я люблю его больше, чем ты». Все они посмотрели на меня и тихо ответили: «Да, но я знал его».

Из Греции прибыли новые послы, увитые венками и гирляндами, словно совершали паломничество к обиталищу бога. Вновь они короновали Александра; золотая оливковая ветвь, золотые усики ячменя, золотой лавр, золотые полевые цветы… Я и сейчас еще вижу его в каждой из этих корон.

Несколько дней спустя кто-то из друзей Александра напомнил ему, что после всех этих триумфов царь так и не отпраздновал победу над коссаянцами (победа эта была столь полной, что Александр принял несколько тысяч бывших разбойников в собственное войско). Друзья заявили, что царь давненько не устраивал шествий с музыкой и танцами, а пир в честь Геракла уже не за горами.

Они не хотели причинить зло. Худшие из друзей искали благосклонности; лучшие в доброте своей стремились подарить царю спокойный, радостный праздник, напомнить ему о славе и помочь забыть о печалях. Боги могут сотворить что им угодно из всех наших желаний и побуждений.

Александр объявил о пире, принес жертвы Гераклу и каждому воину своей армии выставил по чаше вина. Шествие началось на закате.

Стояла знойная вавилонская ночь. С едой было покончено довольно быстро. Я приготовил, с несколькими друзьями Александра, небольшой сюрприз: танец македонцев и персов, по четверо с каждой стороны: поначалу вроде как война, потом — дружба. Мы были наги, если не считать шлемов и юбок либо штанов. Александру танец пришелся по душе, и он пригласил меня сесть рядышком и разделить с ним вино в золотой чаше.

Лицо Александра пылало; ничего удивительного, в ночной духоте и после нескольких чаш вина, но блеск в его глазах мне чем-то не понравился. Не так давно я протирал его губкой, чтобы смыть пот, но ночь, разумеется, была теплой. Когда царь обнял меня, его тело показалось мне горячее воздуха.

— Аль Скандир, — прошептал я, стараясь, чтобы меня не услышали, — у тебя, по-моему, жар.

— Ерунда. Здесь просто слишком душно. К тому же я собираюсь уйти сразу после песнопения с факелами.

Вскоре, подхватив горящие факелы, они с песнями вышли в сад, чтобы освежиться первыми дуновениями ночной прохлады. Выскользнув из толпы, я направился в опочивальню, чтобы проследить за приготовлениями ко сну. Когда песня понемногу стала стихать, я вздохнул с облегчением. Вошел Александр. Останься я наедине с ним, я сказал бы: «В постель, и не возражай мне», но перед царским двором всегда старался придерживаться формальностей. Поэтому я просто шагнул вперед, чтобы принять венец. Одеяние оказалось влажным от пота, и я видел, как Александра знобило.

— Просто разотри меня и сыщи что-нибудь потеплее.

— Господин мой, — проговорил я, — ты ведь не собираешься куда-то идти посреди ночи?

— Да, Медий пригласил нескольких старых друзей выпить и поговорить. Я тоже обещал заглянуть…

Мой взгляд истекал немой мольбою, но Александр улыбнулся в ответ и покачал головой. Он был великим царем, решения которого нельзя оспаривать перед двором. Эти законы — в нашей крови; никто из нас не в состоянии преступить их, не проявив непозволительной дерзости… Протирая царя губкой, я поглядывал на расставленные вокруг изображения Гефестио-на, думая: почему ты сейчас не здесь? Только ты мог бы сказать ему: «Не дурачься, Александр. Ты отправишься в кровать, даже если мне придется затолкать тебя туда. Багоас, беги к Медию, скажи ему, что царь не может прийти…»

Но статуи молча стояли в героических позах; Александр облачился в греческое одеяние из мягкой шерсти и вышел, сопровождаемый факельщиками, в коридор с львиным фризом.

Прочим я сказал:

— Все вы можете уйти. Я подожду царя и позову, если ваше присутствие будет необходимо.

В комнате стоял диван, на котором я обычно спал, если Александр возвращался поздно; его шаги всегда пробуждали меня. Сегодня, впрочем, я долго не мог сомкнуть глаз и видел, как луна вскарабкалась на небо. Когда Александр вернулся, петухи уже кричали, приветствуя утро.

Царь показался мне уставшим, раскрасневшимся, да к тому же и шел нетвердо. Он пил вино от заката и до рассвета, но сейчас был в хорошем настроении и вновь похвалил мой вчерашний танец.

— Аль Скандир, я гневаюсь на тебя: ты ведь знаешь, при лихорадке нельзя пить.

— О, все уже прошло. Я говорил тебе, ничего страшного. Сейчас лягу и высплюсь… Пошли окунемся — ты всю ночь провел здесь в своих одеждах.

Первые лучи солнца сияли сквозь резные ширмы, пели птицы. Бассейн освежил меня, но не снял сонливость; уложив Александра в постель, я отправился к себе и проспал до самого вечера.

Тихо войдя в опочивальню, я видел, что Александр уже проснулся, но не спешит встать, ворочаясь. Я подошел ближе и коснулся его лба.

— Аль Скандир, твоя лихорадка вернулась.

— Ерунда, — твердо отвечал он мне. — У тебя холодные руки, не убирай их.

— Я прикажу принести ужин. Речная рыба сегодня особенно хороша. И как насчет лекаря?

Лицо Александра окаменело, и он отвернул голову, сбрасывая мою руку.

— Никаких лекарей. На них я уже насмотрелся. Нет, я сейчас встану. Медий приглашал меня на ужин.

Я спорил, умолял, но царь проснулся раздраженным и нетерпеливым.

— Говорю тебе, ерунда. Болотная лихорадка, она отпустит меня в три дня.

— Не суди по вавилонянам, они привыкли к своему климату. Жар — это всегда скверно. Почему ты не можешь позаботиться о себе? Мы ведь не на войне.

— Если ты не прекратишь нянчиться со мною, я устрою войну. Мне бывало и хуже, когда я целыми днями носился по горам. Пойди скажи, что мне нужно одеться.

Я хотел бы, чтоб Александр ужинал с кем угодно, но не с Медием, которого ничуть не заботило чужое здоровье. Медий с азартом поддерживал Гефестиона в ссоре с Эвменом и лишь усугублял ее, как я слышал, ибо имел на редкость острый язык, и некоторые из его насмешливых изречений передаются сейчас от имени самого Гефестиона. Нет сомнений, скорбь Медия была искренней, но он отнюдь не медлил, желая использовать выгоду, которую принесла ему смерть друга. Язык Медия умел изливать как уксус, так и мед, и он всегда смешил Александра, любившего остроумные беседы. Не плохой человек, но и не особенно хороший.

Когда Александр вернулся с пирушки, я уже клевал носом. Судя по небу, было недалеко за полночь, и я обрадовался, что царь вернулся ко мне так рано.

— Я оставил их заканчивать ужин и ушел, — заявил он. — Жар немного поднялся. Освежусь в бассейне — и спать.

Когда я помогал ему разоблачиться, то не мог не заметить, что дыхание Александра было неровным, словно бы он долго бежал.

— Давай я лучше просто протру тебя губкой, — предложил я. — По-моему, сейчас тебе не стоит купаться.

— Окунусь, и мне сразу полегчает.

Александр не хотел слышать уговоров и отправился в бассейн в купальном халате. Впрочем, он не задержался в воде надолго. Я вытер его и едва успел накинуть халат ему на плечи, когда Александр заявил мне:

— Пожалуй, я посплю прямо тут, — и двинулся к скамье у кромки воды.

Забежав вперед, я заслонил ее собою. Тело Александра сотрясалось в жестоком ознобе, его зубы щелкали.

— Найди мне теплую простыню, — сказал он.

В Вавилоне, посреди лета, в полночь! Я сбегал в царские комнаты и вернулся с зимним плащом.

— Это сойдет, пока не кончится приступ. Я согрею тебя.

Я накрыл Александра плащом, набросил сверху собственную одежду, после чего залез внутрь и сжал его в объятиях. Александр содрогался от холода — прежде я не видел, чтобы человека так колотила дрожь, хотя кожа оставалась горячей. «Ближе», — просил он, словно бы мы, нагие, согревали друг друга посреди метели. Прижавшись к нему, я слушал внутренний голос, но пророк, сказавший в Экбатане: «Сохрани это в сердце своем», сейчас молчал. Он не добавил: «Никогда больше».

Озноб прекратился, разгоряченный Александр стал потеть, и я оставил его. Он сказал, что заснет здесь, где воздух посвежее, — я же оделся и разбудил хранителя опочивальни, чтобы тот послал в бассейн все необходимое для Александра и какой-нибудь тюфяк — для меня. Перед рассветом лихорадка отступила, и я сомкнул глаза.

Проснулся я под звук его голоса. Бассейн был наполнен людьми, на цыпочках обходившими мою постель. Александр только что поднялся и приказывал позвать сюда Неарха. «Зачем ему Неарх?» — недоумевал я, совсем позабыв за прочими заботами, что уже подходило время путешествия в Аравию. Александр просто-напросто думал о делах на нынешнее утро.

Он ушел в опочивальню, чтобы одеться; потом лег на диван, ибо лишь с трудом мог держаться на ногах. Когда явился Неарх, Александр осведомился: все ли готово к принесению жертвы для безопасного плавания? Встревоженный состоянием Александра, Неарх отвечал ему: да, все готово, и спросил, кому царь поручит принести жертву вместо себя?

— Что? — переспросил Александр. — Я все сделаю сам, разумеется. Я отправлюсь в порт в паланкине, потому что не очень хорошо себя чувствую; кажется, сегодня — последний приступ.

Протесты Неарха он решительно отклонил:

— Милость богов позволила тебе благополучно вернуться из опасного плавания по океану. Я принес тогда жертвы ради тебя — и был услышан. Сейчас я сделаю то же самое. Это необходимо.

Его снесли к воде, под навес, хранящий от убийственного солнца Вавилона, и Александр сам совершил возлияния богам, встав и пройдя несколько шагов. Вернувшись, он едва коснулся заказанного мною легкого обеда, но тут же призвал Неарха, всех военачальников и делавшего заметки писца. Четыре полных часа он обсуждал с ними маршрут, склады и корабли.

Дни шли. Лихорадка не оставляла Александра. Царь намеревался, когда корабли двинутся в путь, возглавить небольшую армию, которая следовала бы берегом, разведывая подходящие места для портов и пристаней; поэтому ему пришлось отложить плавание. Каждое утро Александр встречал меня радостной вестью: сегодня ему лучше. Каждый день его приносили к дворцовому алтарю, где он совершал утренние молитвы; с каждым разом он был все слабее; каждый вечер его терзал нестерпимый жар.

Опочивальня теперь была полна народу, приходившего и уходившего. По дворцу бродили ожидавшие приказов полководцы. Хотя крепкие стены хранили от жалящих лучей, Александр мечтал о траве, о древесной сени и приказывал переправить его через реку, в царские сады. Там он лежал в тени, прикрыв глаза, рядом с фонтаном, плескавшимся в порфировой чаше. Иногда он посылал за Неархом и Пердик-кой, чтобы говорить с ними о будущем походе; иногда — за Медием, чтобы послушать сплетни и остроты, поиграть в кости. Медий гордился своим положением и неизменно утомлял Александра, задерживаясь слишком долго.

Другие дни Александр проводил за резными ширмами бассейна. Его постель ставили у самой воды; царю нравилось охлаждать свой жар в купании, вытираться досуха, сидя на выложенной голубыми плитками кромке, и возвращаться на чистые простыни ложа. Он далее спал здесь, в прохладе, слушая сквозь тонкие стены журчание реки, плескавшейся в окаймлении берегов.

Я не оставлял его на попечение Медия, или полководцев, или кого-либо еще. Я с легкостью сбросил с себя дворцовые обязанности; старик, которого я недавно сменил, с радостью принял их на себя. Свое парадное платье я променял на простую льняную одежду, подходящую для слуги. Как глава евнухов опочивальни я должен был бы отлучаться от Александра по ежедневным делам, требовавшим моего присутствия. Теперь же всякий, кто приходил, видел рядом с царем всего лишь персидского мальчика с опахалом или с чашей, приносящего свежие простыни, когда Александра охватывал озноб, протиравшего царя губкой и менявшего ему одежды или просто сидящего невдалеке, на небольшой подушке у стены. Я был в безопасности: никто не завидовал моему положению теперь; один лишь человек на свете мог бы отнять его у меня, но этот человек давно был белым прахом на небесном ветру…

Отослав великих государственных мужей, царь оборачивался ко мне, встречая понимающий взгляд. Я держал под рукою одного-двух рабов, которые могли что-то принести-унести, но все нужды Александра оставил своим заботам. Поэтому люди попросту не замечали меня, как не замечали подушек или кувшина с водой. По старому обычаю, во дворец присылали свежую родниковую воду, которая всегда была излюбленным напитком персидских царей. Она освежала Александра, и я смотрел за тем, чтобы на столике у постели, в земляном охлаждении, всегда стоял полный кувшин.

Ночью я раскладывал свой тюфячок как можно ближе к царскому ложу. До воды он мог достать сам; если требовалось что-то еще, я всегда знал о том заранее. Порою, если лихорадка не давала ему уснуть, Александр говорил со мной, вспоминая тяготы старых походов и былые раны, чтобы доказать: скоро, очень скоро он одержит верх над болезнью. Он никогда не вспоминал о скверных, суливших смерть знамениях, как никогда не говорил о сдаче посреди продолжающейся битвы. Болея уже с неделю, он все еще убеждал меня, что не более чем через три дня пустится в новый поход.

— Сперва я могу отправиться и в паланкине; выйдем, как только спадет мой жар. Эта лихорадка — ерунда по сравнению с тем, что я переносил прежде.

Друзья уже перестали просить Александра впустить лекаря.

— Мне не нужно дважды заучивать один и тот же урок. Багоас помогает мне не хуже любого врачевателя.

— Я бы с удовольствием помог, если б ты только позволил, — говорил я, когда все эти люди выходили. — Лекарь заставил бы тебя отдохнуть. Но ты думаешь: «Лекарь? Нет, это всего лишь Багоас» — и поступаешь как хочешь.

В тот день Александр вновь отправился в паланкине совершать жертвоприношение ради благополучия армии. Ему впервые пришлось служить богам, не вставая с ложа.

— Воздать почести богам необходимо. Ты должен хвалить меня за послушание и покорность, мой милый тиран. Мне хотелось бы выпить немного вина, но я даже не прошу о нем.

— Пока рано. Здесь, на твоем столе, лучшая вода во всей Азии. — Когда царя навещал Медий, я не отходил ни на шаг из страха, что этот дурак принесет ему вино.

— Да, вода чудесная. — Александр осушил чашу; он всего лишь поддразнивал меня.

Когда его охватывало игривое настроение, я уже знал: у него жар. Но этим вечером лихорадка трясла его меньше обычного. Я возобновил свои мысленные клятвы, обещая отдать богам все, что у меня есть, в обмен на его выздоровление. Когда Александр выступил против скифов, знамения были скверными, но принесли лишь тяжкую болезнь. Я спал, вновь охваченный надеждой.

Разбудил меня голос Александра. Было все еще темно — часы ночной стражи.

— Почему ты не растолкал меня? Мы потратили половину ночи. Что ты наделал! Раньше полудня мы не дойдем до воды. Почему никто не разбудил меня?

— Аль Скандир, — взмолился я, — это был сон. Мы вовсе не в пустыне.

— Выставь охрану у лошадей. Про мулов забудь. С Буцефалом все в порядке?

Глаза Александра смотрели прямо сквозь меня. Я обмакнул губку в теплую воду реки и протер ему лицо.

— Посмотри, это я, Багоас. Так лучше? Царь оттолкнул мою руку со словами:

— Вода? Ты с ума сошел? Воинам нечего пить! Он бредил в жару в то время, когда обычно ему становилось легче. Я потянулся к чаше на краю стола.

Она была полна лишь наполовину, и даже в темноте я увидел, что жидкость не прозрачна. Вино. Кто-то был здесь, пока я спал.

Едва владея своим голосом, я тихо спросил:

— Аль Скандир! Кто принес вино?

— У Менедаса есть вода? Ему надо дать первому, у него лихорадка.

— У нас у всех есть вода, правда-правда. — Я выплеснул чашу и, ополоснув ее, налил туда воды из большого кувшина.

Александр жадно выпил ее.

— Скажи, кто дал тебе вина?

— Иоллий.

Что могло это значить? Так звали царского виночерпия. В бреду Александр мог только это и подразумевать. Но с другой стороны, Иоллий приходился братом Кассандру.

Я отошел, чтобы спросить у ночного стража-раба, и нашел того спящим. Я никого из них не просил служить и днем, и ночью, как делал это сам. Потому я оставил его там, где он был: предупрежденный заранее, он мог избегнуть кары.

Александр неспокойно дремал, ворочаясь до самого утра. Лихорадка не отпустила его, как было всегда в это время. Когда царя отнесли к алтарю и вложили ему в руку чашу для возлияния, она так тряслась, что половина пролилась прежде, чем он сумел опрокинуть ее над алтарем. Эта перемена произошла после того, как Александр глотнул вина. Клянусь, он уже поправлялся, когда это произошло.

Уснувший раб ничем не смог ответить на мои гневные вопросы; должно быть, он проспал всю ночь.

Царский двор последовал моему приказу, и раб получил порку освинцованной плетью. Стражники, стоявшие той ночью на часах, тоже ничего не знали; допрашивать их было не в моей власти. Охранять бассейн куда сложнее, чем опочивальню: кто-то мог забраться сюда со стороны реки.

Тот день был мучительно жарким. Александр попросил отнести его к фонтану в саду, в тень дерев. Только там можно было поймать хотя бы слабое дуновение ветерка. Я заранее набил летний домик всем, что могло ему понадобиться. Укладывая царя на ложе, я расслышал новый хрип в его дыхании.

— Багоас, ты не поможешь мне чуть-чуть приподняться? Что-то свербит меня здесь, — Александр прижал руку к боку.

Он был обнажен, если не считать тонкого покрывала. Ладонь его закрыла рану от маллийской стрелы, и, кажется, именно тогда я понял все.

Найдя несколько подушек, я уложил Александра повыше. Отчаяние было бы предательством, пока он продолжал сражаться. Он не должен заметить его в моем голосе, в нежности моих рук…

— Не стоило мне пить вина. Сам виноват, это я попросил тебя. — Он задыхался даже после нескольких слов и вновь зажал рану.

— Я не давал тебе вина, Аль Скандир. Ты не помнишь, кто сделал это?

— Нет. Нет, оно просто стояло в чаше. Я проснулся и выпил.

— Может, Иоллий принес?

— Не знаю, — Александр прикрыл глаза.

Оставив его отдыхать, я уселся неподалеку, прямо на траву. Но царь отдыхал для того лишь, чтобы говорить снова. Отдышавшись, он послал за главой телохранителей. Я сходил и жестом пригласил его. Александр сказал ему:

— Общий сбор. Всем военачальникам собраться… во внутреннем дворике… ждать приказов.

Тогда я понял, что и он сам тоже начал догадываться.

«Он не станет устраивать прощание, — думал я, качая опахалом, чтобы охладить Александра и отогнать от его ложа докучливых мух. — Он не сдастся. И я тоже не должен сдаваться».

С переправы пришли друзья, явившиеся осведомиться о здоровье царя. Я встретил их, чтобы предупредить: ему сложно говорить. Когда они приблизились, Александр прошептал:

— Пожалуй… я бы… вернулся.

Позвали носильщиков. На пароме люди обступили паланкин, но Александр, обведя их взглядом, позвал:

— Багоас!

Кому-то пришлось уступить мне место.

Царя сразу же отнесли в опочивальню, где крылатые позолоченные демоны охраняли огромное ложе. Давным-давно, в иной жизни, я готовил его для другого царя.

Мы подняли Александра на высокие подушки, но резкие хрипы в его дыхании не желали смолкать. Если царю бывало что-нибудь нужно, он говорил со мною, не напрягая голоса, как привык делать это, пока рана была свежей. Он знал, я пойму.

Несколько часов спустя в опочивальню вошел Пер-дикка: он хотел напомнить, что военачальники все еще дожидаются приказов, собравшись во внутреннем дворе. Александр сделал знак ввести их, и они набились в опочивальню. Царь махнул рукой, приветствуя друзей. Он набрал воздуху, чтобы сказать что-то, но вместо этого закашлялся кровью. Последовал знак удалиться; все поспешили выйти, но только когда последний из военачальников покинул опочивальню, Александр прижал ладонь к старой ране.

После всего этого полководцы привели лекарей, уже не спрашивая позволения. Явились трое. Каким бы он ни был слабым, все они дрожали от страха, вспоминая участь Главкия, но Александр молча страдал под напором их пальцев, сжимавших запястье, пока один из лекарей слушал дыхание, приникнув ухом к царской груди. Царь внимательно наблюдал за тем, как они переглядывались. Когда ему принесли питье, он выпил его до дна и немного поспал. Один из лекарей остался в опочивальне, и я тоже смог отдохнуть, не более часа-двух, зная, что понадоблюсь ему ночью.

Ночь принесла новый приступ лихорадки. Никто уже не хотел оставлять Александра на одно лишь мое попечение; трое Соратников сидели рядом, храня его покой. Один из лекарей присел у изголовья, но Александр поднял руку и держал меня за плечо, так что лекарь вскоре вышел.

То была долгая ночь. Соратники дремали в креслах. Царь кашлял кровью, после чего уснул ненадолго. Где-то около полуночи его губы зашевелились. Я склонился послушать. Он сказал:

— Не прогоняй его.

Я оглянулся, но никого не увидел.

— Змей, — шепнул Александр, указывая в темный угол. — Не причиняйте ему вреда. Он послан мне.

— Никто не тронет его, — успокоил я, — под страхом смерти.

Александр опять уснул. Я поцеловал его в лоб и не стал ничего говорить. Царь улыбнулся во сне и затих.

Утром он узнал меня и понял, где находится. Военачальники вновь вошли и встали, окружив ложе. Хриплое дыхание Александра разносилось по всей комнате, пока он переводил взгляд с одного лица на другое. Он прекрасно понимал, что это может значить.

Выступив вперед, Пердикка склонился над ним: — Александр, мы все молим богов сохранить тебя на долгие годы. Но если божеская воля в ином, кому ты оставишь свое царство?

Александр осторожно покашлял, собираясь сказать что-то вслух. Он начал — я твердо в это верю — произносить имя Кратера, но горло сдавило, и конец имени слился с новым приступом кашля. Пердикка выпрямился и пробормотал другим: — Он говорит — сильнейшему.

Кратерос, кратистас. Звучание слов похоже; более того, имя Кратера как раз и означало «Сильнейший». Этот человек, ни разу не подорвавший доверие Александра, направлялся сейчас в Македонию. По моему собственному убеждению, царь хотел сделать его регентом еще не родившегося ребенка или даже царем, если родилась бы девочка. Но Кратер был далеко отсюда, и никого здесь не волновала его дальнейшая судьба.

Я и сам мало задумывался о ней тогда. Что такое Македония? Какое мне дело, кто там правит? Я взглянул на своего господина: не обеспокоило ли его, что Пердикка неверно истолковал его волю? Но Александр просто не слышал. Пока он лежал здесь в мире, мне все было едино. Если бы я оспорил мнение Пер-дикки, меня могли увести от царского ложа. И я прикусил язык.

Отдышавшись, Александр вновь поманил к себе Пердикку и затем, стащив с пальца перстень с резной царской печатью, изображавшей Зевса на троне, протянул другу. Он избрал заместителя на то время, пока сам слишком слаб, чтобы править. Это не значило ничего более.

Сидя у кровати, я молчал, как подобает персидскому мальчику, и видел, как военачальники переглядывались, уже примеряя на себя власть и прикидывая, какое направление примет политика, бросая косые взгляды на перстень.

Он видел. Глаза его были устремлены куда-то мимо пришедших, но зрачки двигались; я знаю, он все видел. Решив, что виденного достаточно, я заслонил собою остальных, склонившись над Александром с губкой. Он глядел на меня с тонкой улыбкой, словно мы только что разделили меж собою какой-то секрет. Я возложил свою ладонь на его руку; на пальце Александра остался светлый ободок — там, где перстень с печатью хранил кожу от солнца.

В спальне было бы тихо, если б не тяжкие хрипы его дыхания. В наступившем безмолвии я услыхал идущий снаружи глубокий вздох, многоголосый шепот, движение огромной толпы… Птолемей вышел взглянуть. Когда прошло несколько минут, а он еще не вернулся, Певкест последовал за мим. Потом вышли все прочие, но вскоре появились снова. Пердикка позвал:

— Александр. Снаружи стоят македонцы, все воины до последнего. Они… Они пришли увидеть тебя. Я сказал, что это сейчас невозможно, ты слишком болен, но они не уходят. Как ты думаешь, если я впущу сюда двух-трех человек, не больше, только для того, чтобы они рассказали остальным, сможешь ли ты вынести это?

Глаза Александра широко распахнулись. Он закашлялся вновь. Пока я держал у его рта полотенце, он сделал рукою жест, означавший: «Подожди, я сейчас». Откашлявшись, царь сказал: — Всех. Каждого.

На чьем бы пальце ни находился сейчас перстень, царь был по-прежнему тут. Пердикка вышел.

Александр посмотрел на меня. Я передвинул подушки, чтобы поднять его повыше. Кто-то открыл заднюю дверцу, чтобы люди выходили, минуя царское ложе. Бормочущие голоса приблизились. Певкест поглядел на меня с теплой улыбкой и чуть наклонил голову. Он всегда был вежлив со мною, поэтому я внял ему. Сказав Александру: «Скоро вернусь», я вышел через заднюю дверь.

Они пришли проститься — как воины с полководцем, как македонцы со своим царем. Теперь, в эту последнюю минуту, они имели право не видеть персидского мальчика, сидящего ближе к Александру, чем любой из них.

Спрятавшись в алькове, я наблюдал, как они проходят мимо, один за другим — поток, который, казалось, никогда не кончится… Они плакали, или говорили что-то глухим шепотом, или же просто глазели в недоверии, словно бы узнав, что завтра солнце уже не поднимется на востоке.

Они шли и шли. Время бежало, и день клонился к полудню. Я слышал, как один из воинов шепнул другому, выходя:

— Он приветствовал меня глазами. Говорю тебе, он узнал меня.

Другой сказал:

— Он сразу вспомнил меня и даже пытался улыбнуться.

Совсем молодой воин с горечью пролепетал:

— Он взглянул — и мне показалось, что мир рушится.

Пожилой отвечал ему:

— Нет, парень, мир не рухнет. Но одни лишь боги ведают, где мы проснемся завтра.

Наконец все они вышли, и я вернулся. Александр находился в том же положении, как я и оставил его — все это время он лежал на подушках, подняв лицо, и ни один воин не прошел мимо без его приветственного взгляда. Теперь он казался мертвым, если б не тяжелое дыхание. Я подумал: «Они выпили последние силы, остатки его жизни, и ничего не оставили мне. Да пожрут их собаки!»

Приподняв его голову, я поправил подушки, чтобы Александру легче дышалось. Он вновь открыл глаза и улыбнулся. Чего бы это ему ни стоило, царь не стал бы просить у своего бога-хранителя ничего иного, кроме возможности проститься со своими соратниками. Как мог я негодовать? И я изгнал гнев.

Полководцы стояли в стороне, пока воины шли мимо. Птолемей вытирал глаза. Пердикка, помедлив, вновь шагнул к кровати:

— Александр. Когда боги примут тебя в свой круг, в какие дни нам следует приносить тебе жертвы?

Не думаю, что полководец ждал какого-то ответа; просто хотел — если все еще мог быть услышан — сделать царю подарок, которого тот заслуживал. Александр слышал и вернулся к нам, словно всплыв с большой глубины. Улыбка все еще не покинула его уст, когда он шепнул: — Во дни счастья. Затем он прикрыл глаза и вернулся туда, где был прежде.

Весь тот день он не поднимал головы с высоких подушек, лежа меж позолоченных демонов с распростертыми крыльями. Весь день к его постели приходили великие мужи империи, а вечером привели отягощенную ребенком Роксану. Она кинулась на кровать, бия себя в грудь и терзая волосы, завывая так, словно бы царь уже умер. Я видел, как дрожали веки Александра. С Роксаной я заговорить не решился, ибо видел полный ненависти взгляд, который она метнула в меня у входа; тогда я шепнул Пердикке:

— Он может услышать. — И евнухи вывели ее из опочивальни.

Порой мне удавалось разбудить Александра и дать ему глоток воды; порой он, казалось, засыпал, чтобы более не проснуться, и мои попытки оставались тщетны. Но я все же чувствовал его присутствие и думаю, он чувствовал мое. Про себя я снова и снова повторял: «Нет, я не стану просить небеса о каком-либо знаке; пусть моя любовь не беспокоит царя, но, если богу угодно, пусть он знает о ней; ибо любовь для него — жизнь, и он никогда не отталкивал ее».

Пала ночь, и слуги зажгли светильники. Птолемей стоял у кровати и смотрел вниз, вспоминая Александра, мне думается, ребенком в Македонии. Пришел Пев-кест; он сказал, что с несколькими друзьями собирается держать бдение в его честь во храме Сераписа. Александр привез культ этого бога с собою, возвратившись из Египта; это один из ликов возродившегося Осириса. Певкест хотел спросить оракула, не исцелит ли Александра бог, если царя принесут в святилище.

Человеку свойственно надеяться даже в самую последнюю минуту. Когда колышущийся свет двигался по неподвижному лицу Александра, дразня меня тенями жизни, я ждал какого-то обещания от бога. Но если не разум, то тело мое все понимало, все знало, со всем смирилось. Смерть Александра отяготила меня, и я не мог поднять руку — слишком та была тяжела, словно вылепленная из сырой глины.

Ночь прошла в напряжении. Я давно не спал и порою пробуждался от дремоты, касаясь головой подушки Александра. Всякий раз я смотрел на него, пытаясь понять, жив ли он. Но царь продолжал спать, вдыхая воздух быстрыми неглубокими глотками, прерываемыми тяжкими вздохами. Светильники побледнели, когда рассветное небо показало нам очертания высоких окон. Дыхание Александра вдруг изменилось, и что-то шепнуло мне: «Он здесь, рядом с тобой».

Я придвинулся ближе и, сказав: «Я люблю тебя, Александр», поцеловал его. Мне все равно, думал я, чей голос он услышит. Пусть будет так, как он того хочет.

Волосы мои опустились ему на грудь. Александр открыл глаза; его рука шевельнулась, и коснулась пряди, и пробежалась по ней пальцами.

Он узнал меня. Я клянусь перед ликами богов. Это со мною он простился, уходя.

Остальные, видя его движение, поднялись на ноги, — но он уже ушел, переступив порог в конце своего пути.

Певкест тихо вошел в двери; Птолемей и Пердик-ка отошли встретитьего. Он сказал им:

— Всю ночь мы провели в святилище и наутро пошли к оракулу. Бог говорит, ему лучше остаться здесь.

Когда дыхание Александра замерло, евнухи принялись завывать, оплакивая господина. Наверное, я тоже плакал. Наши крики разнеслись далеко за пределы дворца, пронеслись по городским улицам… Не было нужды объявлять о смерти царя. Когда мы убрали из-под него высокие подушки и положили прямо, стоявшие на страже телохранители вошли, и в отчаянии стояли вокруг, и вышли в слезах.

Александр умер с закрытыми глазами и ртом, в мире, словно бы спал. Волосы его остались взъерошенными после метаний в жару, и я причесал их, осторожно распутывая узелки, как если бы он по-прежнему был с нами. Потом я поднял голову, ожидая увидеть толпу великих мужей, заполнившую опочивальню, ибо кому-то следовало отдать приказ о похоронах и о том, как надлежит поступить с телом. Но все эти люди уже вышли. Мир разбился, и осколки лежали горсткой золота, которая достанется сильнейшему. Все они поспешили собрать их.

Какое-то время спустя дворцовые евнухи стали беспокоиться, не понимая, кто теперь царь. Один за другим, они выходили, чтобы узнать новости… Поначалу я даже не замечал, что остался наедине с Александром.

Я остался, ибо не мог подумать о каком-то другом месте, где мне следовало бы быть. Кто-нибудь придет, думалось мне. Он мой, пока его не заберут от меня. Я убрал покрывало и взирал на раны Александра, которые знал по прикосновениям в темноте, и накрыл его снова. Потом я сел на пол у кровати и опустил на край голову… Кажется, я уснул.

Помню косые лучи заката. Никто не явился. Воздух в опочивальне был тяжел от жары, и я подумал: «Они скоро должны прийти, ибо его тело не вынесет промедления». Но ни дуновения порчи не исходило с царского ложа; казалось, Александр всего лишь спит.

Жизнь всегда была сильнее в нем, чем в любом другом человеке. Я напрасно потревожил его, пытаясь послушать сердце; дыхание не замутило зеркальца, но где-то глубоко внутри его душа могла медлить, готовясь к разлуке, но еще не уйдя прочь. Я говорил с нею, зная, что уши Александра не услышат меня, но что-то, возможно, услышит.

— Уходи к богам, непобедимый Александр. Пусть Река Испытаний будет ласкова к тебе, как молоко, и омоет тебя светом, а не огнем. Пусть мертвые простят тебя; ты даровал людям больше жизней, чем причинил смертей. Бог сотворил быка, чтобы тот питался травою, льва же — нет; и один только бог может рассудить их. Любовь никогда не оставляла тебя; найди же ее и там, куда уходишь.

И тогда я вспомнил Каланоса, распевавшего гимны на ложе, увитом цветами. Я подумал: «Он сдержал свое слово. Он принес в жертву бессмертие, чтобы родиться вновь. В мире прошел он сквозь огонь, и теперь он здесь, чтобы провести Александра через Реку». Сердце мое вздохнуло с облегчением, зная, что Александр не остался один.

В застывшей вокруг меня тишине шум многих голосов, возникший где-то во дворце и быстро приближавшийся, показался мне внезапным раскатом грома. В окружении нескольких воинов и царских стражей в опочивальню вбежали Птолемей и Пердикка. Кто-то крикнул: «Закройте двери!» — и их захлопнули с треском. Снаружи кто-то ломился внутрь, раздались крики… Пердикка и Птолемей призвали своих людей защитить тело царя от предателей и притворщиков. Меня едва не смяли обступившие ложе воины. Начиналась война за осколки мира; эти люди собирались сражаться за владение телом Александра, словно бы он стал теперь вещью, символом, вроде митры или трона. Я обернулся к нему, и, увидев, что он по-прежнему лежит в спокойствии, тихо снося все это и не противясь, — вот тогда я наконец понял, что Александр и вправду умер.

Завязался бой и полетели дротики. Я встал, чтобы закрыть Александра собою, и одно из копий задело мне плечо. Сей шрам остается на мне и поныне: единственная рана, которую я когда-либо получил во имя моего господина.

Вскоре они о чем-то договорились и вышли вместе, дабы продолжить свой спор снаружи. Обмотав руку полотенцем, я ждал, ибо нельзя было оставлять тело без всякого ухода. Я возжег ночной светильник, поставил у изголовья и оставался рядом с возлюбленным, пока утром не пришли бальзамировщики и не забрали его у меня, дабы сохранить навечно.

Мэри Рено Погребальные игры

Я предвижу великие состязания на моих погребальных играх.

Предсмертные слова Александра Великого

ОСНОВHЫΕ СОБЫТИЯ, ΠΡЕДШЕСТВУЮЩИΕ СМЕРТИ АЛЕКСАНДРА

326 год до н. э. Александр возвращается из Индии. В Индийском походе он получает тяжелое ранение в грудь.

325 год до н. э. Возвращение в Перейду через пустыни Гедросии в исключительно тяжелых условиях.

324 год до н. э. Александр в Сузах. Великолепная свадебная церемония Александра и Статиры, дочери Дария III, после которой она остается в дворцовом гареме, под присмотром своей бабушки Сисигамбис. Александр отправляется в Экбатану в сопровождении Роксаны, своей жены с 328 года, и своего друга Гефестиона. Роксана ждет ребенка. Гефестион, внезапно заболев, умирает.

323 год до н. э. Александр прибывает в Вавилон и устраивает погребение Гефестиона, а затем начинает подготовку к следующему грандиозному походу, связанному с исследованием побережья Аравии. После плавания в низовья Евфрата он заболевает смертельно опасной лихорадкой. Уже будучи при смерти, Александр вручает Пердикке, своему первому заместителю после смерти Гефестиона, кольцо с царской печатью.

323 год до н. э

Зиккурат Бел-Мардука уже около полутора веков пребывал в полуразрушенном состоянии, с тех самых пор, как Ксеркс повелел уничтожить все святилища восставшего Вавилона. Вдоль террас дыбились груды битума и обожженного кирпича; аисты давно свили гнезда на развалинах верхнего яруса, где некогда находилась золотая опочивальня верховного бога со священной избранницей на золотом ложе. Однако нанесенный зиккурату ущерб выглядел незначительным; основная его громада осталась нетронутой. Стены старого города около ворот Мардука достигали трех сотен футов в высоту, а сам зиккурат по-прежнему возвышался над ними.

Правда, непосредственно храму верховного бога воины Ксеркса нанесли более серьезные повреждения. Проломанную крышу пришлось подлатать тростником и укрепить грубо отесанными деревянными столбами. Впрочем, в глубине святилища у колонн, облицованных прекрасными, но местами сколотыми изразцами, по-прежнему царил вызывающий благоговение сумрак, в коем витал запах ладана и сжигаемых приношений. На порфировом алтаре под устремленным в небо дымоходом горел священный огонь, разведенный в бронзовой жаровне. Пламя еле теплилось: топливный ящик был почти пуст. Обритый наголо прислужник настороженно посмотрел на жреца. Тот, хотя и погруженный в себя, успевал подмечать все.

— Принеси еще топлива. В чем дело? Неужели царь должен умереть из-за твоей нерадивости? Да пошевеливайся! Стал бы ты тут топтаться, если бы что-то такое стряслось с твоей матерью.

Прислужник нехотя подчинился: храмовые порядки не отличались строгостью.

Священник бросил ему вслед:

— Одному богу известно, когда это произойдет. Возможно, и не сегодня. Он крепок, как горный лев, смерть не сразу с ним справится.

Две длинные тени легли на плиты возле расположенного под открытым небом храмового алтаря. Головы пришедших магов увенчивали высокие войлочные митры халдейских звездочетов. Приложив ладони к губам в ритуальном поклоне, они приблизились.

Жрец Мардука спросил:

— Ничего нового?

— Нет, — сказал первый звездочет. — Но уже скоро. Он потерял дар речи… и вообще едва дышит. Однако, когда македонские воины подняли шум у дверей, заявив, что хотят видеть его, он приказал всех впустить. Не полководцев — они и так стояли вокруг, — а простых копьеносцев и пехотинцев. Те едва не плакали, проходя через царскую опочивальню, а он всех их приветствовал молчаливыми знаками. Это лишило его последних сил, и сейчас он спит мертвым сном.

Еще два жреца Мардука появились в проеме открывшейся за алтарем двери. За спинами их виднелось богато убранное помещение: тяжелые, украшенные узорным шитьем завесы, мерцание золота. Оттуда доносился аппетитный запах приправленного специями мяса. Дверь закрылась.

Халдейские маги, памятуя о застарелом слушке, обменялись взглядами. Один из них сказал:

— Мы сделали все возможное, чтобы отговорить его от посещения Вавилона. Но ему сообщили, что этот храм еще не восстановлен, и он подумал, что мы просто опасаемся его гнева.

Жрец Мардука сухо произнес:

— Великое дело надлежит начинать в благоприятное время. Навуходоносор затеял строительство в неудачный год. Его рабы-иноземцы постоянно враждовали между собой, сбрасывая друг друга со стен уходящей ввысь башни. Аль Скандер мог бы сохранить милость богов, если бы, вняв их предупреждениям, остался в Сузах.

Один из прорицателей возразил:

— Мне кажется, он почтительно относится к нашему богу, несмотря на то что называет его Гераклом.

Халдей многозначительно оглядел запущенное помещение. Его выразительный взгляд недвусмысленно говорил: «Где же то золото, что дал тебе этот царь на восстановление храма, неужели ты все проел и пропил?»

После недружелюбного молчания главный жрец Мардука, не теряя достоинства, примирительно сказал:

— Ваши пророчества, ему сообщенные, несомненно верны. А с тех пор вы читали небесные предсказания?

Высокие митры медленно и согласно склонились. Старейший маг, чья борода серебрилась на фоне смуглого лица и пурпурной мантии, жестом поманил жреца Мардука в полуразрушенную часть храма.

— Вот что предначертано Вавилону, — сказал он и, взмахнув увенчанным звездочкой золотым жезлом, показал на разбитые стены, пролом в кровле, покосившиеся опоры и закопченные плиты пола. — Пока еще город стоит, но вскоре от него останутся только воспоминания.

Он прошел к выходу и, прислушиваясь, постоял там; ночные звуки ничто не тревожило.

— Звезды говорят, что упадок начнется после смерти нынешнего царя.

Жрец помнил, как восемь лет назад блистательный молодой победитель явился в храм с драгоценными дарами и арабскими благовониями. А в этом году сюда вернулся закаленный и покрытый шрамами воин с выгоревшими на солнце прядями белокурых волос, однако в глубине его глаз еще горел божественный огонь, еще поблескивало в них беспечное обаяние любимца богов, еще полыхали они порой внушающим ужас гневом. Ароматы ладана долго витали в воздухе, но гораздо дольше хранилось в храмовой сокровищнице золото; при всей любви жрецов к хорошей жизни половина даров еще находилась там. Однако радость главного жреца Бел-Мардука мгновенно иссякла. Грядущее сулило пожары и кровопролитие. Его настроение сникло, как алтарный огонь без подкормки.

— Что это означает? Придет ли к нам очередной Ксеркс?

Халдейский маг отрицательно покачал головой.

— Угасание, а не убийство. Новый город возвысится здесь, а старый придет в упадок. И все это связано с судьбой нынешнего царя.

— Что же будет? Значит, он все-таки выживет?

— Он умирает, как я уже говорил. Но его знаки по-прежнему движутся через созвездия, и мы не в силах предсказать, как долго они еще будут определять наши судьбы. До конца наших дней нам не разгадать всех последствий.

— Вот как? Что ж, за свою жизнь он не причинил нам никакого вреда. Может, он будет оберегать нас и после смерти.

Астролог задумчиво нахмурился, словно взрослый, подыскивающий слова для объяснения непонятливому ребенку.

— Помнишь год, когда с небес сошел огонь? Нам сообщили, куда он упал, и мы добрались туда, проведя в дороге неделю. Тот огонь осветил наш город ярче, чем полная луна. Но в месте падения огненной звезды мы обнаружили россыпь раскаленных докрасна углей, которые все вокруг себя выжгли.

Один уголек помог жене простого крестьянина разродиться двумя близнецами. Но сосед крестьянина украл этот уголек, стремясь овладеть магической властью; между мужчинами завязалась драка, и они оба погибли. Другой уголек упал возле ног немого ребенка, и речь вернулась к нему. От жара третьего уголька сгорел большой лес. А местный маг взял самый большой уголь и возложил на алтарь, и великий свет опять взошел к небу. И все это было порождено падением одной звезды. Такова воля богов.

Жрец склонил голову. Из храмовой кухни тек соблазнительный аромат. Лучше пригласить этих халдеев к столу, пока мясо не подгорело. Что бы там ни вещали звезды, но добрая трапеза всегда останется доброй трапезой.

Вглядываясь в ночной сумрак, старый халдей сказал:

— Здесь, где мы стоим, будут резвиться детеныши леопардов.

Жрец помолчал для приличия. От царского дворца не доносилось ни звука. Если повезет, то они успеют славно подкрепиться, прежде чем услышат горестные стенания.

* * *
Для сбережения хоть какой-то прохлады толстые четырехфутовые стены дворца Навуходоносора были облицованы синими глазурованными плитками, но в разгар лета зной просачивался повсюду. Струйки пота стекали по рукам Эвмена, пот капал на покрытый письменами папирус, образуя разводы. Рядом влажно поблескивала размягчившаяся от жары покрытая воском табличка, с какой он старательно переписывал текст. Пришлось вновь погрузить ее в бадейку с холодной водой, где подручный писец обычно хранил такие таблички, поддерживая твердость воска. Местные грамотеи раньше пользовались для записей влажной глиной, но в глиняные таблички труднее вносить поправки. Эвмен в третий раз выглянул за дверь, ища раба, приставленного к опахалу. И вновь смутный приглушенный шум (тихие шаги, тихие голоса, зловещие, благоговейные и печальные) заставил его молча вернуться за занавеску к своему вялому бессмысленному труду. Громогласные восклицания или резкие призывные хлопки сейчас показались бы кощунственно неуместными.

Он не нуждался пока в своем словоохотливом помощнике, однако не отказался бы от услуг молчаливого малого, умело орудовавшего опахалом. В глаза опять бросился раскатанный и приколотый к письменному столу свиток. Вот уже двадцать лет, как любые важные послания, кроме разве совсем уж секретных, проходили через Эвмена, но зачем же сейчас ему прикладывать руку к тому, чему никогда не бывать, если не произойдет чудо? Чудеса, конечно, случаются, но не в этом случае, нет. И все-таки надобно что-то делать, отгоняя страх перед надвигающейся неизвестностью. Он вновь сел, достал из воды табличку, потрогал ее, вытер руки оставленным помощником полотенцем и взялся за перо.

И корабли под командованием Неарха соберутся в речном устье, где я их проверю, а Пердикка тем временем приведет туда войска из Вавилона, и там мы принесем достойные жертвы богам. Я возглавлю сухопутные силы и поведу их на запад. На первой стадии…

«В пять лет от роду, еще не умея писать, он как-то зашел ко мне в комнату при царском кабинете.

— Что это ты пишешь, Эвмен?

— Письмо.

— А что это за слово ты написал большими буквами?

— Имя твоего отца. ФИЛИПП, царь Македонии. Сейчас я занят, беги к своим игрушкам.

— А покажи мне, как пишется мое имя. Напиши его, милый Эвмен. Ну пожалуйста.

Я выполнил его просьбу, придвинув к себе какой-то испорченный документ. Назавтра он уже сам начертал свое имя на вощеной табличке с черновиком царского письма к Керсоблепту во Фракию. Он учился этому, держа в ручонке мой образец…»

Из-за жары массивная входная дверь оставалась открытой. Кто-то подошел к ней быстрым широким шагом, приглушенным, как и все прочие звуки во дворце. Откинув ткань, вошел Птолемей и тут же задернул за собой занавеску. Огрубевшее в военных походах лицо полководца казалось измученным: он бодрствовал всю ночь, ничем не подкрепляя своих сил. Птолемею уже исполнилось сорок три, но выглядел он старше. Эвмен молча ждал.

— Он отдал государственное кольцо Пердикке, — сказал Птолемей.

Они помолчали. Настороженный твердый взгляд грека (не ограничиваясь секретарской деятельностью, Эвмен также участвовал и в сражениях) исследовал бесстрастное лицо македонца.

— Для чего? Как своему заместителю? Или как регенту?

— Поскольку он уже не может говорить, — сухо пояснил Птолемей, — мы этого никогда не узнаем.

— Если он смирился со смертью, — рассудительно сказал Эвмен, — то мы можем предположить второе. Если же нет…

— Время предположений прошло. Он уже ничего не видит и не слышит. Забылся смертным сном.

— Ни в чем нельзя быть уверенным. Мне рассказывали, что порой те, кого уже считали покойниками, позже приходили в себя и повторяли все, что при них говорили.

Птолемей подавил раздражение. Ох уж эти болтливые греки! Или Эвмен чего-то боится?

— Я пришел, потому что мы с тобой знали его с рождения. Ты не хочешь проститься с ним?

— А разве мое появление не вызовет недовольство приближенных к нему македонцев?

Давняя обида искривила на мгновение губы Эвмена.

— Да брось ты! Тебе все доверяют. Мы давно ждем тебя.

Секретарь начал неспешно приводить в порядок письменный стол. Вытирая перо, он поинтересовался:

— А о наследнике не было речи?

— Пердикка спросил его, пока он еще мог шептать. Он сказал: «Сильнейшему. Hoti to kratisto».

Эвмен задумался. Говорят, умирающие обретают провидческий дар. Он тревожно поежился.

— По крайней мере, — добавил Птолемей, — так утверждает Пердикка. Он склонился над ним. Остальные не слышали его слов.

Отложив перо, Эвмен поднял взгляд.

— Может, он имел в виду Кратера? Ты говоришь, он уже задыхался.

Они переглянулись. Кратер, ближайший помощник Александра, отправился в Македонию, чтобы принять регентство от Антипатра.

— Если бы тот был здесь…

Птолемей пожал плечами.

— Кто знает?

Про себя он подумал: «ЕслибынеумерГефестион…» Хотя, если бы Гефестион остался жив, ничего этого не случилось бы. Александр не натворил бы всех тех безумств, что привели его к смерти. Не отправился бы в Вавилон в такую жару, не полез бы в зловонные топи речных низовий. Но не стоило лишний раз напоминать Эвмену о Гефестионе.

— Ну и дверь у тебя! Тяжеленная, словно слон. Как ты ее закрываешь?

Помедлив на пороге, Эвмен спросил:

— И он не сказал ничего о Роксане и о ее ребенке? Ничего?

— До родов еще четыре месяца. А если она родит девочку?

Они вышли в сумрачный коридор — высокий, широкий в кости македонец и стройный грек. Молодой македонский воин, стремительно несшийся мимо, едва не натолкнулся на Птолемея и пробормотал слова извинения.

— Есть какие-то перемены? — спросил Птолемей.

— Нет, командир, по-моему, пока нет.

Воин судорожно вздохнул, и они увидели, что по щекам его текут слезы.

Когда юноша удалился, Птолемей сказал:

— Этот мальчик еще на что-то надеется. Я уже не могу.

— Что ж, пойдем.

— Погоди.

Птолемей схватил грека за руку и, втащив его обратно в комнату, с трудом закрыл дверь, петли которой тяжело заскрипели.

— Лучше я скажу тебе это сейчас, пока еще есть время. Ты мог бы узнать все и сам, но…

— Да не тяни же! — нетерпеливо сказал Эвмен.

Он поссорился с Гефестионом незадолго до его смерти, и с тех пор Александр не особо жаловал своего секретаря, не считал нужным, как раньше, делиться с ним чем-то.

Птолемей сказал:

— Статира тоже ждет ребенка.

Нервозность Эвмена сменилась оцепенением.

— Ты имеешь в виду дочь Дария?

— А кого еще, по-твоему, я мог бы иметь в виду? Она же стала главной женой Александра.

— Но это все меняет. И когда же…

— Ты что, не помнишь? Хотя, разумеется, нет, ты же был тогда в Вавилоне. Когда Александр слегка пришел в себя после смерти Гефестиона — нельзя же вечно замалчивать это имя, — то отправился на войну с коссаянцами. Мне тоже пришлось приложить к этому руку, ведь именно я сообщил ему, что эти разбойники затребовали положенную им дорожную дань, и стал невольным виновником его гнева. Впрочем, небольшой поход пошел ему на пользу. Разобравшись с нахалами, Александр двинулся в Вавилон, но по дороге завернул на недельку в Сузы, чтобы навестить Сисигамбис.

— Вот старая ведьма! — с горечью бросил Эвмен.

«Если бы не она, — подумал он, — приближенным царя не пришлось бы обременять себя персидскими женами». Ту грандиозную по своей массовости свадебную церемонию в Сузах грек поначалу воспринял как некий чрезмерно помпезный спектакль, пока сам вдруг не оказался в пропитанном благовониями шатре на ложе со знатной персиянкой, чьи притирания удушали его, а познания в греческом языке ограничивались словами: «Приветствую тебя, мой повелитель!»

— О нет, она истинная царица, — возразил Птолемей. — Жаль, что его родная мать на нее не походит. Она-то уж точно заставила бы Александра жениться. Еще до ухода из Македонии он бы как миленький обзавелся наследником, и сейчас его сыну было бы уже лет четырнадцать. Сисигамбис, вне всяких сомнений, не внушила бы ему с детства отвращение к семейной жизни. Чья вина в том, что он созрел для общения с женщинами, только встретив эту бактрийку?

Именно так большинство македонцев в своем кругу называло Роксану.

— Что сделано, то сделано. Но Статира… А Пердикка знает?

— Поэтому он и попросил его назвать наследника.

— А он так и не назвал?

— Сильнейшему, сказал он. В общем, предоставил нам, македонцам, решать, кого из них выбрать по достижении зрелости. Вспомнил наконец на смертном одре о своем македонском происхождении.

— Если только женам его повезет разродиться мальчиками, — заметил Эвмен.

Птолемей, погруженный в свои мысли, сказал:

— И если тем повезет дожить до зрелости.

Эвмен предпочел промолчать.

Они прошли по темному коридору, облицованному синими глазурованными плитками, к царскому смертному ложу.

* * *
Царская опочивальня, некогда отделанная Навуходоносором в тяжеловесном ассирийском стиле, подвергалась в дальнейшем многочисленным переделкам в соответствии со вкусами очередных персидских царей, начиная с Кира. Камбиз украсил ее стены завоеванными в Египте трофеями, Дарий Великий обшил колонны золотом и малахитом, Ксеркс повесил там драгоценный пеплос Афины, добытый в Парфеноне, а Артаксеркс Второй, выписав искусных мастеров из Персеполя, повелел сделать ту самую роскошную кровать, на которой сейчас умирал Александр.

Помост перед ней устилали малиновые ковры с затейливыми узорами и золотой бахромой. Размеры самого ложа составляли девять на шесть футов. Дарий Третий, Кодоман, мог там спокойно не только вытянуться во весь свой семифутовый рост, но еще и закинуть руки за голову. Высокий полог поддерживался четырьмя фигурами огненных демонов с серебряными крыльями и грозно сверкающими глазами, выточенными из драгоценных камней. Среди всего этого великолепия на высоких (для облегчения дыхания) подушках возлежал обнаженный больной, едва прикрытый тонкой льняной простыней, которую он в метаниях почти сбросил. Теперь промокшая от пота ткань липла к нему, превращая его в изваяние.

С однообразной периодичностью неглубокое хрипловатое дыхание умирающего постепенно делалось громче, потом прерывалось. После паузы, во время которой собравшиеся переставали дышать, оно вновь появлялось и медленно, но неуклонно шло к апогею.

До недавнего времени других звуков вокруг него почти не было. Теперь, когда в ответ на чей-либо голос или прикосновение хрипы смолкали, в комнате словно само собой зарождалось тихое бормотание, очень осторожное, невнятное и обезличенное; низкий басовитый гул, предвещавший неумолимое приближение смерти.

Стоявший в изголовье Пердикка мрачно глянул на Птолемея из-под густых насупленных бровей. Будучи, под стать вошедшему, столь же высоким и крупным мужчиной, этот македонский военачальник словно бы не имел ярких личностных черт, давно запрятанных под маской властности, день ото дня становившейся все более жесткой. Его сдержанный молчаливый жест означал: пока никаких изменений.

Внимание Птолемея привлекло движение над кроватью. Качалось опахало из павлиньих перьев. В опочивальне вот уже несколько дней (по-видимому, без сна) неотлучно дежурил «персидский мальчик». Так Птолемей по привычке именовал Багоаса, хотя сейчас ему уже было года, наверное, двадцать три: у евнухов возраст обычно трудно определить на взгляд. Шестнадцатилетним юношей его привез к Александру один причастный к убийству Дария перс, желая таким образом оправдаться. Багоасу удалось завоевать прочное положение при царской особе, поскольку он и раньше ходил в монарших любимцах, а потому знал все тонкости персидского этикета. Целиком посвятив себя Александру, он оставил все свое прошлое летописцам и с тех пор никогда не покидал своего нового повелителя. Мало что напоминало сегодня о его знаменитой красе, ослепившей двух последних властителей мира. Большие темные глаза запали даже глубже, чем у истощенного лихорадкой царя, и он был одет как слуга… неужели из боязни, что если его заметят, то выгонят? «Интересно, — подумал Птолемей, — вспоминает ли он былое?» Должно быть, на этом же самом ложе с ним тешился Дарий.

Над блестящим от пота лбом Александра кружилась муха. Перс отогнал ее, отложил опахало и, окунув полотенце в чашу с настоем мяты, протер безжизненное лицо.

Поначалу Птолемею не нравилось, что юноша со столь экзотической внешностью практически денно и нощно находится при Александре, приучая его взор к персидским нарядам, а восприятие — к персидским повадкам. Но в итоге евнух стал привычной и неотъемлемой тенью царя. Сам страдая и мучаясь в преддверии маячивших впереди перемен, Птолемей ощутил укол жалости. Подойдя к Багоасу, он положил руку ему на плечо.

— Отдохнул бы ты, Багоас. Пусть кто-нибудь подменит тебя.

Стайка придворных евнухов, знававших Дария и даже Оха, услужливо выступила вперед. Птолемей сказал:

— Ты же видишь, он сейчас ничего и никого не замечает.

Багоас испуганно оглянулся. Сказанное показалось ему повелением, какое нельзя не исполнить, неким давно ожидаемым бедствием, почти казнью.

— Не волнуйся, — мягко сказал Птолемей. — Никто не лишает тебя твоих прав. Оставайся с ним, если хочешь.

Багоас коснулся пальцами лба больного. Перерыв закончился. Вновь устремив взгляд на закрытые глаза Александра, он принялся размахивать опахалом, гоняя над кроватью горячий вавилонский воздух. Он опять отстоял свои права, подумал вдруг Птолемей. Он пережил даже умопомешательство после смерти Гефестиона.

У стены рядом с кроватью над массивным, подобно алтарю, столом все еще обитал дух соперника Багоаса. Витал и множился в памятных статуэтках и бюстиках, подаренных Александру соболезнующими друзьями, усердными подхалимами и перепуганными приближенными, по каким-либо причинам не ладившими с покойным. Мгновенно нашлись замечательные ваятели, на которых посыпалась масса заказов для утешения горюющего царя. Бронзовый Гефестион в виде обнаженного Ареса с копьем и щитом; Гефестион из слоновой кости, облаченный в золотые доспехи; живописно раскрашенная мраморная статуэтка в золоченом лавровом венке; серебряный штандарт полка, носившего теперь его имя; первый макет культовой статуи для храма Гефестиона в Александрии. Кто-то, освобождая местечко для мазей с отварами, уронил одного маленького Гефестиона на пол. Мельком глянув на тонущее в подушках лицо, Птолемей поставил позолоченную фигурку на место. Пусть постоит, пока он не уйдет.

Этот тихий звук привлек внимание Эвмена, но тот сразу отвел глаза.

Мысли Птолемея обратились к прошлому. Теперь, Эвмен, тебе нечего опасаться, не так ли? О да, зачастую Гефестион бывал чрезвычайно высокомерным. А ближе к концу даже возомнил, что он единственный может по достоинству оценить величие замыслов своего друга. Так ли уж сильно он заблуждался?

«Согласись, Эвмен, Гефестион отлично понимал Александра. Я знал их обоих со школьных лет. Гефестион высоко ставил личную независимость, всегда оставаясь самим собой, и это являлось его неотъемлемым свойством. Та гордость, что обычно обижает людей, стала спасением для Александра». В Гефестионе никогда не было никакого раболепия, назойливости, зависти, никакой фальши. Он любил Александра, но никогда не подлаживался под него, держался с ним на равных даже вопреки наставлениям Аристотеля. До конца своих дней он говорил с Александром как мужчина с мужчиной, мог прямо высказать ему все, если считал ошибочными его действия, и ни при каких обстоятельствах ни на мгновение не испытывал перед ним страха. Он спасал друга от одиночества и лишь богам известно от чего еще. Нынешняя ситуация обусловлена его уходом из жизни.

«Если бы он не умер, мы сегодня наверняка пировали бы в Сузах, что бы там ни говорили халдеи».

Испуганный лекарь, вынырнув из-за спины Пердикки, положил руку на лоб Александра, пощупал пульс на запястье, глубокомысленно пробурчал что-то себе под нос и отступил в тень. Пока болезнь не лишила Александра голоса, он не допускал к себе врачевателей, и, даже когда больной впал в бредовое состояние, никто из них не решался чем-либо его пользовать, боясь навлечь на себя обвинение в попытке отравить государя. Теперь опасаться было нечего: царь ничего не мог проглотить. В очередной раз Птолемей мысленно проклял глупого знахаря, допустившего, чтобы Гефестион умер, пока все были на состязаниях.

«Я повесил бы его еще раз, если бы мог!»

Спустя, казалось, целую вечность прерывистое дыхание сменилось, по-видимому, уже предсмертным хрипом. Но прикосновение руки лекаря словно разворошило угасающие искры жизни, хрип стал ровнее, и веки дрогнули. Птолемей и Пердикка разом шагнули к кровати. Но тут забытый всеми перс, скромно сидевший у изголовья, отложил опахало и, не обращая ни на кого внимания, приник к подушкам. Его длинные темно-русые волосы упали на грудь царя, почти скрыв при этом лицо. Послышался тихий шепот. Серые глаза Александра открылись. Шелковистые пряди волос евнуха слегка покачнулись.

Пердикка сказал:

— Он пошевелил рукой.

Ожив на мгновение, веки вновь опустились, хотя Багоас, точно завороженный, по-прежнему не сводил с них глаз. Пердикка поджал губы — вокруг столько знатных персон. Но прежде чем он успел сделать выговор персу, тот выпрямился и вновь взялся за опахало. Если бы не размеренные движения, он выглядел бы как статуя, вырезанная из слоновой кости.

Птолемей вдруг осознал, что с ним разговаривает Эвмен.

— Что случилось? — отрывисто спросил он, подавляя рыдания, подступавшие к горлу.

— Приехал Певкест.

Толпа придворных расступилась, пропуская рослого, хорошо сложенного македонца в персидском наряде и даже (что вызвало удивленное неодобрение большинства) в варварских шароварах. Получив в Персиде сатрапию, он, чтобы порадовать Александра, приучился носить национальные одежды, не сознавая притом, насколько это платье идет ему. Певкест шагнул к кровати, напряженно вглядываясь в лицо лежащего там человека. Пердикка подошел к вновь прибывшему. Обмен парой фраз завершился обменом молчаливыми взглядами. Потом чуть погромче (для всех) Пердикка спросил:

— Ты получил предсказание оракула из храма Сераписа?

Певкест склонил голову.

— Бдение продолжалось всю ночь. На рассвете оракул сообщил нам ответ бога. «Не переносите царя в храм. Оставьте его там, где он есть».

Нет, подумал Эвмен, чудеса все же закончились. На мгновение, когда рука Александра шевельнулась, он вдруг уверовал в невозможное.

Обернувшись, грек поискал взглядом Птолемея, но тот, не в силах больше сдерживать напор нахлынувших чувств, тихо удалился, чтобы привести себя в порядок. АПевкест, отойдя от кровати, спросил:

— Роксане уже сообщили?

* * *
Дворцовый гарем располагался за крытой галереей, окружавшей участок сада с поросшим лилиями прудом. Оттуда тоже доносились приглушенные голоса, но с другими оттенками, ибо все немногие мужчины в этом женском мирке были кастратами.

Большинство обитательниц гарема в глаза не видели умирающего царя. Они многое слышали о нем; благодаря ему они продолжали жить в холе и неге, неустанно надеясь, что он когда-нибудь посетит их, чего не произошло. Надежды не оправдались, и теперь, теряясь в догадках, красавицы обсуждали, кто же станет их следующим повелителем, унаследовав по мужской линии трон. Как ни крути, а в ближайшем будущем, очевидно, нечего было и рассчитывать на появление нового великого государя. Поэтому в женские приглушенные разговоры вплетались нотки скрытого страха.

Им было не по себе, всем этим женщинам, оставленным здесь Дарием, когда он отправился в Гавгамелы навстречу своей судьбе. Любимых жен и наложниц царь, разумеется, взял с собой. Прочие представляли собой довольно разношерстное общество. Кое-какие красотки помнили еще те времена, когда некий родовитый юнец, дожидаясь своей очереди на трон, прозябал в Сузах, но были среди них особы и помоложе, взятые во дворец уже после вступления Дария на престол, которым, однако, не удалось надолго завоевать его благосклонность или вообще даже предстать перед ним. Особняком держались гаремные долгожительницы, доставшиеся Дарию в наследство от Оха, которых после смерти их повелителя не подобало выгонять из дворца. Будучи во всех смыслах никому не нужной обузой, они с парой престарелых евнухов образовали своеобразную клику, объединенную ненавистью к подстилкам узурпатора, повинного, по их подозрениям, в смерти прежнего горячо обожаемого господина.

Бывших жен и наложниц Дария обуревали другие чувства. Выдернутые совсем юными (от силы лет в восемнадцать, но чаще в более раннем возрасте) из своих семей, они познали весь драматизм гаремной жизни. Сплетни, интриги, взятки и подкуп ради крох сведений о возможном визите царя, тщательный выбор нарядов, вдохновенные поиски драгоценностей, выгодно оттеняющих прелести чаровниц, завистливое отчаяние в менструальные дни, безмерное ликование, вызванное приглашением в царские покои, и ожидание щедрых подарков после успешно проведенных ночей — все это однажды куда-то исчезло и не спешило вернуться.

Однако плоды таких ночей никуда не девались. Вот и сейчас пара девчонок семи-восьми лет, бултыхаясь в пруду, важно делилась со стайкой сестренок последними новостями о состоянии смертельно больного царя. Поначалу в гареме росли и их сводные братья. Но после смерти Дария всех мальчишек тайком вывезли из гарема и попрятали в укромных местах, прибегнув к всевозможным уловкам, поскольку не сомневались, что новый чужеземный властитель прикажет их удавить. Никто, однако, даже не поинтересовался, где они обретаются, так что со временем страхи развеялись и воспитанием подросших отпрысков Дария занялись дальние родичи.

А вавилонский дворцовый гарем в отсутствие хоть какой-либо крепкой руки мало-помалу совсем разленился. В Сузах царица-мать Сисигамбис поддерживала безупречный порядок. Но здешние женщины вызывали мало интереса даже у Дария, не говоря уж об Александре. Две заскучавшие красавицы умудрились завести любовников на стороне и в итоге сбежали. В былые времена за такую халатность Ох посадил бы евнухов на кол, но сейчас все тихо-мирно сошло им с рук. Некоторые девушки, совсем одурев от безделья, принялись ублажать друг дружку. Эти связи, сопровождавшиеся сценами ревности и скандалами, внесли своеобразное оживление в душные ассирийские будни. Одну из коварных обольстительниц сопернице даже удалось отравить, но эту историю также тихо замяли. Глава евнухов пристрастился к курению конопли и не любил, когда его беспокоили по пустякам.

И вот, после многолетнего похода на неведомый Восток, после цепи легендарных побед, ранений и опасных странствий по знойным пустыням, новый царь прислал весть о скором своем возвращении. Гарем словно бы пробудился от спячки. Евнухи засуетились. Царя ждали всю зиму, считавшуюся в Вавилоне умеренно жарким сезоном, пригодным для проведения разнообразных празднеств, но ожидания оказались напрасными. До дворца долетели слухи, что умер друг детства (некоторые утверждали: любовник) властителя и тот обезумел от горя. Потом царь пришел в себя, но отправился на войну, усмирять в горах коссаянцев. Гарем опять погрузился в летаргический сон. Наконец царь направился к Вавилону, но по пути задержался в Сузах. А на берегу Тигра к нему прорвались многочисленные просители из разных концов его обширных владений. Все они со своими богатыми дарами и золотыми коронами искали у властелина покровительства и совета. Затяжная весна сменилась летней жарой, когда подводящую к столице дорогу вдруг сотрясли копыта коней, колеса боевых колесниц, столпообразные ноги слонов и сапоги марширующей пехоты, — и тут наконец вавилонский дворец всерьез охватила давно забытая, связанная с царским прибытием суматоха.

На следующий день объявили, что главный евнух царской опочивальни придет проверять гарем. Столь влиятельную особу ожидали с благоговейным трепетом и плохо скрываемым страхом. Велико же было потрясение, когда все узнали в совсем еще молодом персе пресловутого Багоаса, любимца двух государей. Нельзя, правда, сказать, что тому не удалось произвести на встречающих впечатление. Облаченный в наряды из шелка, какого здесь еще не видали, весь переливаясь, словно перья павлина, он выглядел просто великолепно и, оставаясь персом до кончиков ногтей, вызвал у вавилонян неприятное чувство собственной провинциальности; к тому же за десять лет придворной жизни его манеры так отполировались, что обрели блеск старого серебра. Без тени смущения Багоас приветствовал евнухов, знакомых ему еще со времен Дария, и отвесил почтительные поклоны пожилым наложницам. Затем он перешел к деловой части визита.

Багоас пояснил, что пока неизвестно, когда неотложные заботы позволят царю выкроить свободное время и навестить гарем, но, во всяком случае, его обитателям и обитательницам, безусловно, следует поддерживать в нем идеальный порядок, свидетельствующий об их почтительном отношении к государю. Мимоходом молодой перс намекнул наодин-два просчета («Нет, я понимаю, что как-никак тут не Сузы»), но не стал ворошить прошлого. Евнухи скрыли облегченные вздохи, когда он попросил показать ему покои царских жен.

Его провели туда. Эти отдельные парадно обставленные помещения выходили в собственный внутренний двор, изысканно отделанный изразцовыми плитками. Правда, давно никем не посещаемый сад пребывал в заброшенном состоянии. Засохшие цветы, увядшие лианы, засорившиеся фонтаны с пузырящейся зеленой ряской и дохлыми рыбками. Все это было понятно, но и в жилых комнатах тоже стоял запах затхлости. Багоас промолчал, но раздул изящные ноздри и выразительно втянул ими воздух.

Впрочем, несмотря на отсутствие должного ухода, многое не потеряло роскошного вида: Дарий, потворствуя своим желаниям, бывал избыточно щедр. Евнухи привели перса в небольшие, но также богато и красиво обставленные комнаты царицы-матери. Сисигамбис жила здесь в первый год короткого правления ее сына. Осматривая их, Багоас слегка склонил голову набок. Неосознанно за годы тесного общения он перенял эту манеру от Александра.

— Очень мило, — сказал он. — Во всяком случае, все можно привести в порядок. Как вам известно, госпожа Роксана следует сюда из Экбатаны. Царь позаботился о том, чтобы ее везли с должным комфортом.

Евнухи навострили уши; о беременности Роксаны пока ходили одни только слухи.

— Она прибудет примерно дней через семь. Я прикажу тут кое-что переделать и пришлю хороших мастеров. Пожалуйста, проследите за ними.

После непродолжительного, но выразительного молчания взгляды евнухов обратились к главным покоям гарема. Их Багоас осмотрел с равнодушным видом.

— Эти комнаты пока останутся закрытыми. Достаточно хорошо их проветривать и содержать в чистоте. У вас есть еще один ключ?

Никто не ответил.

— Отлично. Нет необходимости показывать эти покои госпоже Роксане. Если она спросит, скажите, что они не пригодны для жилья, — добавил он по обыкновению вежливо и удалился.

Тогда было решено, что тут имеют место какие-то счеты. Фавориты и фаворитки царя зачастую не жаловали друг друга. Кроме того, прошел слух, будто вскоре после женитьбы Роксана пыталась отравить Багоаса, но гнев царя был так ужасен, что та закаялась предпринимать что-либо подобное впредь. Доставленная вскоре мебель вкупе с диковинными драпировками поражала воображение, и обновленные покои приобрели более чем пышный вид.

— Не пугайтесь этой чрезмерной вычурности, — сказал Багоас. — Она в ее вкусе.

Караван в должное время прибыл из Экбатаны. На опущенной лесенке дорожного фургона появилась надменная молодая особа поразительной красоты с иссиня-черными волосами и блестящими темными глазами. Ее беременность едва проявлялась в легкой округлости форм. Она свободно изъяснялась по-персидски, правда с бактрийским акцентом, который не поддавался исправлению, учитывая ее бактрийскую свиту, и прекрасно владела греческим языком, неизвестным ей до женитьбы. Вавилон был для нее столь же чужеземным, как Индия, но она без возражений устроилась в приготовленных для нее комнатах, заметив, что они несколько меньше тех, что ей предоставили в Экбатане, но зато гораздо удобнее. Дарий, питавший к своей матери чувства как благоговейного страха, так и глубочайшего уважения, стремился всячески ей угодить.

На другой день один из придворных, на сей раз почтенного возраста, объявил о приходе царя.

Евнухов охватила тревога. Что, если Багоас распоряжался здесь без достаточных полномочий? Царь, как поговаривали, гневался редко, но гнев его был ужасен. Однако Александр вежливо приветствовал гаремных смотрителей в пределах своих скудных знаний персидского этикета и языка и не высказал никаких замечаний при осмотре покоев Роксаны.

Сквозь потайные отверстия и неприметные щелки, известные еще со времен Навуходоносора, некоторые молодые наложницы видели, как он шел. Они сочли его привлекательным… для уроженца запада, по крайней мере (бледность кожи и белокурые волосы в Вавилоне никого не восхищали). Невысокий рост царя, конечно, тоже являлся серьезным недостатком, но о нем они уже знали. Безусловно, он выглядел старше своих тридцати двух лет, поскольку в его волосах начинала поблескивать седина, однако все согласились, что в нем есть чем впечатлиться, и стали с нетерпением дожидаться дальнейшего. Красавицы рассчитывали на некий праздничный смотр, но царь пробыл у царицы ровно столько времени, сколько его понадобилось бы достойнойженщине на купание и одевание.

Это вселило надежды в молодых обольстительниц. Они почистили свои драгоценности и пополнили запасы косметических средств. Одна или две, со скуки позволившие себе безобразно растолстеть, были высмеяны и целый день прорыдали. В течение недели каждое утро расцвечивалось сладостными предчувствиями. Но царь все не приходил. Зато вновь появился Багоас для тайной беседы со старшим смотрителем гарема. Открыв массивную дверь в главные покои, они скрылись за ней.

— Все понятно, — сказал Багоас. — Здесь не так много работы. Только заменить несколько драпировок. Ночные сосуды в сокровищнице?

К счастью, да, подумал смотритель (он не раз испытывал искушение продать их) и послал за ними; эти изысканные серебряные вазы были богато украшены золотом. У стены стоял громоздкий сундук для одежды из кипарисового дерева. Багоас поднял крышку, выпустив на волю слабые, но приятные запахи. Сверху лежал шарф, расшитый мелким жемчугом и золотыми бусинками.

— Я полагаю, это вещи покойной царицы Статиры? — спросил перс, разглядывая шарф.

— Да, те, что она решила не брать с собой. Дарий готов был и мог подарить ей все, что угодно.

За исключением собственной жизни, подумали оба в неловком молчании. Бегство от Исса принудило ее до конца дней зависеть от милостей победителя. Под шарфом лежало египетское покрывало, обшитое по краям зелеными скарабеями. Багоас слегка коснулся его пальцами.

— Мне не довелось видеть эту царицу. Правда ли, что она была самой восхитительной из рожденных в Азии смертных?

— Кто же мог видеть всех женщин в Азии? Но возможно, молва не преувеличила.

— Хорошо еще, что мне повезло увидеть ее дочь. — Он убрал шарф обратно и закрыл сундук. — Оставьте здесь все эти вещи. Я полагаю, что молодая госпожа Статира обрадуется, найдя их.

— Она уже выехала из Суз? — спросил евнух, хотя на языке у него вертелся более интимный вопрос.

Багоас, отлично понимая его, сказал с намеренной неопределенностью:

— Она приедет, когда спадет летняя жара. Царю хочется, чтобы она путешествовала со всеми удобствами.

Смотритель гарема подавил разочарованный вздох. Толстый дряхлый царедворец и тонкий блестящий фаворит обменялись долгими взглядами, понятными только им. Однако именно смотритель прервал молчание.

— М-да… пока все шло гладко. — Он глянул в сторону других покоев. — Но как только здесь все откроется, начнутся расспросы. Они неизбежны. Ты знаешь это не хуже меня. Намерен ли царь поговорить с госпожой Роксаной?

На мгновение изысканная полировка придворного потускнела и сквозь нее проступила печаль, но, быстро овладев собой, Багоас ослепительно улыбнулся.

— О, я напомню ему об этом при первой возможности. В данный момент у него множество неотложных дел. Он занят организацией похорон своего друга Гефестиона, ушедшего от нас в Экбатане.

Управляющему захотелось спросить, уж не эта ли смерть завела у царя ум за разум, но полировка собеседника вдруг опасно сверкнула, и толстый евнух мгновенно прикусил свой язык. Поговаривали, что при желании Багоас может наделать хлопот очень многим.

— В таком случае, — осторожно сказал гаремный смотритель, — не стоит ли повременить пока с этими работами, а? Могут возникнуть проблемы, а без санкции государя…

Багоас в нерешительности помедлил, что на миг сделало его схожим с совсем неопытным, неоперившимся юнцом. Но ответ прозвучал решительно, твердо:

— Нет, наше дело подневольное. Он требует точного выполнения своих распоряжений.

Перс ушел, ничего более не прибавив. В гареме ходили слухи, что похороны царского друга превзошли прославленные в истории похороны царицы Семирамиды. Погребальный костер высотой в пару сотен футов напоминал пылающий зиккурат. Но, как и предсказывал смотритель гарема (о чем он охотно сообщал всем любопытствующим), это пламя было ничем в сравнении с той яростью, какую обрушила на него госпожа Роксана, проведав о переделках в главных покоях гарема.

В родной ей горной Бактрии гаремные евнухи считались презренными слугами, рабами, отлично знавшими свое место. И она восприняла как личное оскорбление то, что здесь положение управляющего дворцовым гаремом считалось издавна и влиятельным, и почетным. Отдав приказ выпороть смотрителя, госпожа Роксана в ярости обнаружила, что никто не уполномочен его исполнить, и послала старого вывезенного из Бактирии евнуха доложить о своих обидах царю, но тот лишь сообщил ей, что Александр убыл со всей флотилией осматривать болотистые берега Евфрата. Когда царь вернулся, она предприняла вторую попытку, но сначала его отвлекали дела, а потом ему, видимо, просто не захотелось заниматься каким-то вздором.

Отец Роксаны, безусловно, поспособствовал бы своей дочери, настояв на казни дерзкого распорядителя, но пожалованная ему Александром сатрапия находилась на границе с Индией. Она уже разрешится от бремени, когда от него придет хоть какой-то ответ. Эта мысль успокоила молодую царицу. Она сказала своим бактрийским служанкам:

— Ладно, пусть туда переселится эта жердина из Суз. Царь все равно не станет жить с ней. Ведь он взял ее в жены, только чтобы порадовать персов. Всем известно, что именно я его настоящая жена, мать его сына.

Поддакивая, каждая подневольная ее наперсница могла бы сказать по секрету: «Не хотелось бы мне оказаться на месте той девочки, которую она может родить вопреки всем своим чаяниям».

Царь по-прежнему не баловал Роксану вниманием, и та жила в томительной неопределенности. Здесь, в самом сердце империи своего мужа, ей было так же тоскливо, как в походном лагере на краю Дрангианы. Она бы могла при желании развеяться, общаясь с другими обитательницами гарема, однако все могущие составить ей компанию женщины провели в царском дворце слишком долгие годы. Некоторых вообще взяли сюда, когда она еще ходила под стол пешком в родительской горной крепости. Роксана с ужасом думала о самодовольной утонченности персиянок и о тех двусмысленных, ехидных репликах, что они бросали ей вслед. Нет, ни одна из них не переступит порога ее покоев. Пусть ее лучше считают высокомерной, чем перепуганной, не знающей, куда себя деть. К тому же однажды она все-таки умудрилась найти одну из тайных щелок в стене; пришло время приложить к ней ухо и послушать гаремные сплетни.

Тогда-то из разговора дворцового управляющего с одним из евнухов она и узнала, что Александр уже девятый день лежит в постели, подхватив болотную лихорадку. Тут же выяснилось, что болезнь поразила легкие царя, что конец его, похоже, близок и что дочь Дария ждет ребенка.

Роксана не стала даже дослушивать их. Мгновенно кликнула она своих служанок и бактрийского евнуха, накинула на себя покрывало и пронеслась мимо оцепеневшего нубийского увальня, охранявшего вход в гарем, ответив на его пронзительные вопли лишь одно: «Я должна видеть царя!»

Дворцовые евнухи мигом всполошились. Но им не оставалось ничего другого, как только бежать за ней. Она была царской женой, а не пленницей и постоянно торчала в гареме исключительно потому, что покинуть его считала немыслимым. Где бы царь ни разбивал лагерь во время долгого перехода из Индии в Персию, а также по дороге сюда, в Вавилон, багажные повозки Роксаны распаковывались и вытаскивались плетеные ширмы, образующие походный замкнутый дворик, куда она выходила подышать воздухом из своего фургона. В городах в ее распоряжении обычно имелся занавешенный паланкин или балкон, зарешеченный и укрытый от взоров. Никто, собственно, не ограничивал ее свободу, но она предпочитала уединение. Только шлюхи выставляют себя перед мужчинами напоказ. Но сейчас никому не остановить ее. Сопровождаемая трясущимся евнухом и изумленными взглядами царедворцев, царица мчалась по коридорам через цепь внутренних двориков и разного назначения залов к царским покоям. Она впервые на это осмелилась; вернее, если уж на то пошло, вообще впервые приближалась к его личной опочивальне. Он никогда не приглашал ее к себе, приходил сам, когда считал нужным. По его словам, таковы были греческие тра диции.

Замерев на мгновение в высоком дверном проеме, она окинула взглядом широкий цвета кедрового дерева полог над охраняемой глазастыми демонами кроватью. Опочивальня напоминала приемный зал. Тупо воззрившиеся на нее полководцы, лекари и придворные расступились, пропуская царицу к царю.

Лежа на горке поддерживающих его спину подушек, он вовсе не выглядел немощным. Закрытые глаза, приоткрытый Рот и хриплое дыхание, казалось, просто свидетельствовали, что им овладела дремота. В общем, увидев мужа, Роксана предположила, что он еще полностью владеет собой.

— Искандер! — воскликнула она, невольно переходя на свой родной язык. — Искандер!

Сморщенные и бескровные веки в запавших глазницах слегка дрогнули, но не разошлись. Скорее, он даже еще сильнее зажмурился, словно бы защищаясь от ослепительного солнечного света. Тут только она заметила, что его губы потрескались и пересохли, а большой шрам на боку от полученной в Индии глубокой раны болезненно пульсирует в неровном ритме.

— Искандер, Искандер! — громко взывала она, схватив его за руку.

Он вздохнул поглубже и закашлялся. Кто-то склонился к нему с полотенцем, отер кровавую слюну с губ. Глаза больного так и не открылись.

И тогда с холодящей пронзительной ясностью она вдруг осознала гораздо больше того, что открылось ей из подслушанного разговора. Его конец действительно близок, он больше не будет вести ее за собой в земной жизни. Отныне он в этом мире уже ничего не решает, возможно, даже не сможет ответить на интересующий ее вопрос. Для нее и для ее будущего ребенка его уже нет.

Она принялась стенать и бить себя в грудь, точно плакальщица над похоронными носилками, царапая лицо, разрывая одежды и встряхивая растрепавшимися волосами. Потом рухнула на колени перед кроватью и, зарывшись лицом в простыню, обхватила тело мужа руками, едва ли чувствуя, что плоть под ладонями еще горяча. До нее вдруг донесся чей-то голос. Мягкий, молодой.

— Он все слышит, это усугубляет его страдания.

Голос евнуха!

Чьи-то сильные руки сжали ее плечи, оттащили назад. Это был Птолемей, она узнала его, ибо не раз его видела, наблюдая за триумфальными шествиями из-за своих занавесей и решеток, но голос принадлежал не ему, и Роксана пристально посмотрела на юношу, стоявшего с другой стороны кровати. Ей не составило труда узнать и его, несмотря на то что она имела возможность взглянуть на него лишь однажды, в Индии: тогда он стоял рядом с Александром на палубе флагманской спускавшейся вниз по Инду галеры, облаченный в отделанный золотом алый наряд из таксильской ткани. Это был он, ненавистный персидский мальчик, хранитель царской опочивальни, куда ее никогда не пускали. Видимо, он тоже имел отношение к чему-то исконно греческому и такому, о чем она даже и не пыталась заговаривать с мужем.

Царского фаворита не изменило ни скромное облачение, ни осунувшееся изможденное лицо. Понятно, лишившись очарования, он решил вдосталь натешиться властью. Всем полководцам, сатрапам, чиновникам, собравшимся здесь, в первую очередь следовало помочь ей выяснить у царя, кто станет его наследником, но они молчали и смиренно слушали этого вертлявого плясуна. А к ней отнеслись как к незваной гостье.

Роксана прокляла молодого евнуха взглядом, но тот, уже не обращая на нее внимания, отдал услужливо подскочившему рабу окровавленное полотенце и взял чистое из лежавшей рядом с ним стопки. Хватка Птолемея ослабла, и руки слуг, мягкие, умоляющие, настойчивые, повлекли ее к двери. Кто-то забрал с кровати чадру, накинул ей на голову.

Вновь оказавшись в своих покоях, она бросилась на тахту и, колотя и взбивая кулаками подушки, разразилась яростными рыданиями. Осмелившиеся заговорить с ней служанки умоляли ее поберечь себя, чтобы не потерять ребенка. Тогда она опомнилась и велела принести кобыльего молока и инжира, которые в последнее время стали ее любымими лакомствами. Спустились сумерки, а Роксана все еще беспокойно ворочалась на своем ложе. Наконец она встала с застывшими глазами и, топча пятна лунного света, принялась расхаживать по внутреннему дворику, где фонтан, словно заговорщик, бормотал что-то в горячей вавилонской ночи.

В ее животе вдруг взбрыкнул ребенок. Только один раз, но очень явственно, и, положив руки на свое чрево, она прошептала:

— Тише, мой маленький царь. Я обещаю тебе… я обещаю…

Она вернулась в кровать и забылась тяжелым сном. Ей снилась отцовская крепость на согдийской скале и оборонный, изрытый пещерами отвесный склон под самой вершиной, обрывающийся в тысячефутовую пропасть, снилось, что македонские воины их осадили. Она смотрела сверху на копошащихся внизу солдат, похожих на темные просыпанные на снег зерна, на красные сверкающие лагерные костры с легким дымком, на разноцветные пятна палаток. В скалах выл налетевший невесть откуда ветер. Брат позвал ее и остальных женщин прикреплять наконечники к стрелам, он встряхнул ее за плечо, упрекнув в лености. Роксана вздрогнула и проснулась. Служанка выпустила из рук ее плечо, но ничего не сказала. Роксана проспала долго, знойное солнце уже заливало двор. Однако ветер по-прежнему гудел за окнами; его порывы, то нарастающие, то убывающие, наполняли мир зимними завываниями, рождавшимися на просторах бесконечных восточных пастбищ, однако… здесь был Вавилон.

Здесь звуки гасли, а там они набирали силу… как вот сейчас, делаясь совсем близкими, превращаясь в стоны и причитания; наконец она распознала в них привычный обрядовый ритм. Женщины, увидев, что госпожа их проснулась, принялись голосить и стенать еще громче, бормоча зачин древних плачей, что с незапамятных времен известны вдовам бактрийских вождей. Они в ожидании смотрели на госпожу. Она должна была завести погребальную песнь.

Покорно поднявшись с кровати, Роксана распустила волосы и принялась бить себя в грудь кулаками. С детства знала она эти скорбные фразы: «Горе нам, горе, горе! Иссяк свет небесный, пал на землю отважный, словно лев, воин. Множество недругов трепетало, когда он вздымал меч, щедрая длань его источала злато, как песок море. Его радость озаряла нас, как солнечный свет. Подобно бушующей горной лавине, несся он со своими воинами на врагов, подобно урагану, что валит могучие деревья, валил он тех, кто осмеливался противостоять ему в битвах. Его щит служил прочной кровлей для соплеменников. Мрак стал его уделом, его дом погрузился в уныние. Горе нам! Горе нам! Горе!»

Она опустила руки на колени. Ее стоны умолкли. Служанки пораженно уставились на госпожу. Та сказала:

— Я оплакала его. Погребальная песнь закончилась.

Подозвав к себе старшую служанку, Роксана жестом велела остальным удалиться.

— Достань мой старый дорожный наряд, то темно-синее платье.

Его нашли на дне сундука и вытрясли пыль, набившуюся по дороге из Экбатаны. Ткань оказалась еще совсем крепкой; пришлось надрезать ее фруктовым ножичком, прежде чем разорвать. Понаделав достаточно дыр, Роксана натянула это траурное облачение. Побольше растрепала волосы и, проведя ладонью по пыльному подоконнику, испачкала себе лицо. Завершив все эти приготовления, она призвала своего бактрийского евнуха.

— Ступай в гарем и попроси госпожу Бадию навестить меня.

— Слушаюсь и повинуюсь, моя госпожа.

Как же она узнала имя главной наложницы Оха? Евнух явно был озадачен, но о расспросах сейчас не могло быть и речи.

Через свою потайную щелку Роксана слышала, какая суматоха царит в гареме. Кое-кто еще оплакивал государя, но остальные уже отдавали больше времени болтовне. Слегка задержавшись, чтобы привести себя в порядок, Бадия явилась к царской жене, принарядившись в траурное платье, которое надевала лишь на смерть царя Оха и которое потом пятнадцать лет пролежало в укладке, пропахнув травами и кипарисом. Для Дария его не потрудились достать.

Ох царствовал двадцать лет, и Бадия была одной из первых его наложниц. Сейчас ей уже перевалило за пятьдесят, былое изящество сменила старческая костлявость. Она получила отставку задолго до смерти своего царственного господина и прозябала в Вавилоне, пока юные девушки сопровождали его в Сузы. Однако Бадия не забыла времен, когда правила этим гаремом.

Первые несколько минут были посвящены церемонным выражениям соболезнования. Бадия превознесла храбрость почившего царя, его справедливость и щедрость. Роксана приняла ее слова как подобает, раскачиваясь и тихо стеная. Вскоре она вытерла глаза и сокрушенно произнесла пару неловких фраз из своего не слишком богатого персидского лексикона. В ответ Бадия предложила ей утешение, с давних времен безотказно действующее на всех вдов.

— Ребенок станет его подарком тебе. Ты увидишь, как он вырастет и превзойдет своего отца в славных подвигах.

Все шло заведенным порядком, но Роксана его вдруг нарушила.

— Если он выживет, — всхлипывая, простонала она. — Если проклятые родичи Дария позволят ему выжить. Но они убьют его. Я знаю, убьют. О-о, я уверена в этом!

Она схватилась за голову обеими рукам и заголосила.

Бадия затаила дыхание, на ее потрясенном худом лице отразилась масса переживаний.

— Ах, да помилуют нас боги! Неужто опять вернутся черные времена?

Ох пришел к власти, уничтожив всех братьев, имевших право претендовать на трон, и сам умер от яда. Роксане совершенно не хотелось выслушивать воспоминания. Она решительно откинула назад волосы.

— А что им помешает? Кто убил царя Оха, когда тот слег в хвори? И молодого царя Арса и его брата-царевича? Даже маленького сынишку Арса, еще младенца? И кто, после всего содеянного, убил тайного исполнителя этих немыслимых преступлений визиря, чтобы закрыть ему рот? Дарий! Так говорил мне Александр.

(«Раньше я думал так, — вот что сказал ей некогда Александр. — Но изменил свое мнение после сражения с Дарием. Он мог бы стать не более чем игрушкой в руках визиря. И взойдя на трон, он убил его только потому, что боялся этого страшного человека».)

— Неужто сам Александр так сказал? О, лев божественного правосудия с карающим мечом!

Голос наложницы Оха возвысился, готовый удариться в новые причитания. Роксана быстро вскинула руку, чтобы остановить их.

— Да, он отомстил за твоего повелителя. Но мой сын, кто его защитит? Ах, если бы ты только знала!

Бадия, умирая от любопытства, сверкнула черными проницательными глазами.

— Что ты имеешь в виду, госпожа?

И Роксана поведала страшную историю. Оставив ее для безопасности в Экбатане, Александр, по-прежнему горько оплакивая кончину друга детства, выступил в поход на разбойников, решив очистить дорогу в Вавилон. Потом, утомленный этой зимней войной, он заехал отдохнуть в Сузы, куда его завлекла царица-мать Сисигамбис. Уж если на то пошло, говоря честь по чести, ведь именно эта старая ведьма подбила своего сына Дария, жестокого узурпатора, на все преступления. Она-то и подсунула Александру дочь Дария, свою нескладную длинноногую внучку, и он женился, чтобы порадовать персов. Вполне вероятно, что старуха опоила его приворотным зельем, в таких делах она, как известно, знала толк. Потом Сисигамбис притащила эту дылду в царскую опочивальню, а после сказала, что та понесла от него, хотя неизвестно, кто мог быть в том повинен. Но поскольку свадьбу сыграли в присутствии всей персидской и македонской знати, то им теперь ничего не останется, как признать наследником ее чадо.

— Хотя женился-то он на ней лишь для видимости, ради упрочения связей в своем государстве. Он сам говорил мне об этом.

(И впрямь потрясенный ревностью Роксаны, оглушенный ее криками и даже испытывающий угрызения совести Александр говорил ей перед своей второй свадьбой нечто подобное в утешение. Он не давал ей никаких обещаний на будущее, поскольку принципиально ничем не желал себя связывать, но осушил ее слезы и подарил красивые серьги.)

— И потому теперь, — вновь всхлипнула Роксана, — под этой самой крышей она будет вынашивать внука убийцы царя Оха. Разве сможет кто-либо защитит нас, когда наш господин покинул сей мир?

Бадия зарыдала в голос. Ей вспомнились долгие небогатые событиями мирные годы в этом тихо старящемся гареме, куда опасности внешнего мира проникали только в виде слухов. Мужские ласки и даже иные разнообразные удовольствия ее уже не прельщали, зато вполне устраивала привычная и уютная жизнь с говорящей комнатной птицей, рыжей обезьянкой и старыми дружками-евнухами, заправлявшими тут всем в отсутствие постоянно странствующего царя. Сейчас же перед ее глазами услужливо пронеслась череда давних воспоминаний о предательствах и заговорах, обвинениях, унижениях и о прочих ужасных вещах, что всегда влекут за собой перемены во власти. Однажды жестокий соперник устранил царя Оха, сломав и ее жизнь. Подумав об окончании теперешних спокойных лет, она заплакала еще пуще, на сей раз уже жалея одну лишь себя.

— Что же нам делать? — вскрикивала она. — Что мы можем сделать?

Коротковатые пальцы белой и пухлой ручки Роксаны впились в запястье Бадии. Ее огромные черные глаза, очаровавшие некогда Александра, уставились на старуху.

— Царь умер. Мы должны сами спасать свои жизни.

— Верно, госпожа. — Старые дни возвращались: вновь появилась необходимость бороться за выживание. — Госпожа, но как же нам быть?

Роксана привлекла ее к себе, и они перешли на шепот, помятуя о том, что стены имеют уши.

Через некоторое время со стороны комнат служанок к ним скрытно пришел старый евнух, давний приспешник Бадии. Он принес шкатулку из полированного дерева. Роксана спросила:

— Это правда, что ты умеешь писать по-гречески?

— Не сомневайся, госпожа. Царь Ох частенько пользовался моими услугами.

— Есть ли у тебя хороший папирус? Для царственного послания.

— Да, госпожа. — Евнух открыл шкатулку. — Когда узурпатор Дарий поставил на мое место своего человека, мне удалось придержать кое-что.

— Хорошо. Садись и пиши.

Услышав, кому предназначено послание, писец едва не испортил свиток. Однако он отчасти уже представлял себе характер тайного поручения, да и Бадия припугнула его, сказав, что если дочь Дария примется заправлять здешним гаремом, то тут же выгонит всех людей Оха на улицу и им придется побираться как нищим. Евнух вернулся к письму. Роксане понравился его ровный и гладкий почерк с витиеватыми завитками и росчерками. Когда он закончил, она быстро отпустила его, вручив за труды серебряную монету. Царица не взяла с писца клятву хранить молчание. Насколько поняла Бадия, это было ниже ее достоинства.

Евнух захватил и воск, но Роксана не стала запечатывать послание в его присутствии. Теперь же она извлекла перстень, подаренный ей Александром в их первую брачную ночь. Для вставки подыскали безупречный темно-лиловый аметист, а любимый резчик властителя Пирголет вырезал на камне его портрет, не имевший ничего общего с официальной печатью царей Македонии, ибо там был изображен Зевс на троне. Но Александр никого особо не посвящал в подобные тонкости, и Роксана надеялась, что оттиска с изображением мужа будет вполне достаточно.

Она поднесла кольцо к свету. Отличная тонкая работа, резчику удалось живо передать черты Александра, хотя и в несколько идеализированном виде. Муж поднес ей этот дар в брачном шатре, когда они наконец остались одни. То был знак молчаливой признательности, заменившей слова, поскольку и он, и она тогда могли изъясняться друг с другом в основном на языке жестов. Примеряя кольцо, он не сразу нашел нужный палец. Роксана почтительно поцеловала подарок, а потом Александр обнял ее. Ей вспомнилось, какими неожиданно приятными оказались и его тело, и нежная свежесть юношеского объятия, хотя она ожидала чего-то более грубого. По ее понятиям, ему следовало выйти и разоблачиться, чтобы потом возвратиться закутанным в свадебную простыню, но вместо этого он тут же сбросил одежду и, представ перед ней во всей своей наготе, немедленно возлег на брачное ложе. Поначалу странный обычай так потряс ее, что у нее спутались мысли, а он решил, что она просто боится. Роксана с трудом воспринимала его ласки, порой изысканно утонченные. Видимо, он получил отличное воспитание, хотя и не культивируемое в ее краях. Ей-то как раз хотелось другого: необузданного мужского напора, хотелось, чтобы он налетел на нее, как ураган. Бактрийских девственниц приучали к особенным позам, способствующим абсолютному подчинению, иначе в первом своем неистовом буйстве бактрийский новобрачный мог даже придушить свою суженую. Но Роксана почувствовала его растерянность и ужасно испугалась, что наутро гостям придется показывать неиспачканную свадебную простыню. Тогда она осмелилась сама обнять его, а дальше все пошло хорошо.

Накапав горячего воска на свиток, она вдавила в него печать. Внезапно с пронзительной остротой ей вспомнился один солнечный летний день. Несколько месяцев назад они сидели возле пруда в Экбатане. Александр кормил карпов, пытаясь выманить из-под листов кувшинок старого и ленивого царя водоема. И лишь ублажив этого лентяя, он раскрыл ей свои объятия. Утомленный любовной игрой, муж уснул; в память впечаталась его по-юношески чистая кожа с глубокими неровными шрамами и разлет густых мягких волос. Роксане тогда захотелось лизнуть его, вдохнуть его запах, он выглядел так же соблазнительно, как вынутый из печи каравай. Когда она зарылась лицом в его плоть, он, слегка приоткрыв глаза, уютно обнял ее и вновь провалился в сон. Сейчас у нее вдруг невольно возникло живое ощущение его физического присутствия. И тогда одна в тишине она зарыдала по-настоящему, взахлеб.

Но вскоре Роксана решительно осушила слезы. Ее ожидали безотлагательные дела.

* * *
В царской опочивальне мучительно долгое ожидание вдруг закончились. Александр угас, испустив последний вздох. Стенающие евнухи убрали бесполезную уже горку подушек; теперь он лежал на спине, вытянувшись во всю длину на громадной кровати и обретши за счет неподвижности некое величие монумента, но поражая окружающих немыслимой для него пассивностью. Пассивностью покойника, трупа.

Военачальники, спешно призванные, когда близость конца сделалась очевидной, стояли в тупом ошеломлении. Уже два дня они ломали голову, что же теперь делать дальше. Однако сейчас им казалось, что ожидаемое событие только проигрывалось ими в воображении как вероятность. Вполне возможная, но не более чем. Точно завороженные, они вглядывались в черты знакомого лица, так безвозвратно безжизненного, и в них все росло и росло возмущение, почти негодование, вызванное неприятием непоправимого факта. Разве с Александром могло что-то случиться без его на то согласия? Разумеется, нет. Как же тогда он посмел умереть, оставив их всех в полнейшем смятении? Как посмел сбросить с себя всю ответственность за происходящее? Это было абсурдным, не укладывающимся в голове.

Надтреснутый молодой голос у двери вдруг возвестил:

— О боги, он умер, умер!

Кричал восемнадцатилетний парень, один из царских стражей, только что заступивший на пост. Его истерические рыдания заглушили причитания евнухов, собравшихся вокруг смертного ложа. Нужно было немедленно увести отсюда юнца, поскольку в его крике звучали отголоски чего-то неизбывного, древнего, порождаемого безудержным, почти животным страданием.

Этот крик словно пробудил нечто необъятное. Вверг в смятение половину македонского войска, толпившегося вокруг дворца в ожидании новостей.

Большинство из собравшихся только вчера навещали Александра, и он узнавал их, он вспомнил всех. Каждый, кто у него побывал, имел веские основания веровать в чудо. А потому многоголосье горестных причитаний перекрыл мощный гул протеста, в котором, казалось, слышалось и требование найти того, кто виновен во всебщем горе, и страх перед шаткой неопределенностью будущего.

Рев толпы заставил полководцев опомниться. Точно сработала выучка, какую не уставал шлифовать в них лежащий на своем смертном ложе покойный. Необходимо срочно погасить панику. И они вышли на возвышающийся над дворцовой площадью помост. Пердикка прикрикнул на глашатая, без толку там топтавшегося, и тот, подняв длинноствольную трубу, протрубил сигнал, призывающий к тишине.

Отклик поначалу был совершенно противоположным. Только вчера воины е ще жили верой в то, что этот призыв будет исходить от самого Александра, и все терпеливо ждали известий в своих подразделениях, но каждый отряд, каждая фаланга стремились раздобыть сведения раньше других. Теперь же заведенный ход жизни прервался. Передние ряды кричали задним, что говорить будет Пердикка. После смерти Гефестиона он стал первым заместителем Александра. Его грозный раскатистый бас вселил во многих чувство некоторой определенности; беспорядочно толпившиеся бойцы подтянулись, образовав нечто более-менее стройное.

Персидские солдаты ждали вместе с остальным войском. Протестующий ропот греков контрастно дополняли их скорбные, сейчас несколько поутихшие крики. Они были — еще день назад — солдатами Александра, именно он заставил их забыть о своем униженнном положении, вернул им чувство собственного достоинства и заставил македонцев видеть в них равных себе. Былые разногласия почти исчезли, греческие солдаты уже вовсю перенимали персидскую брань, и между одной частью армии и другой начали понемногу складываться нормальные дружеские отношения. И вдруг, вновь осознав себя завоеванными рабами, зависящими от милостей победителей, эти люди теперь искоса переглядывались, подумывая о бегстве.

По знаку Пердикки вперед уверенно вышел Певкест, известный, славившийся своим мужеством военачальник, который в Индии спас жизнь Александру, получившему почти смертельную рану. И вот этот рослый и красивый мужчина, отрастивший модную в его сатрапии бороду, решительно обратился к солдатам на персидском наречии, причем столь же безупречном и аристократичном, как и его наряд. Певкест официально объявил им о кончине великого государя. В должное время будет оглашено имя его преемника. А пока они могут разойтись.

Персы успокоились. Но в рядах македонцев поднялся смутный гул недовольства. По унаследованным от предков законам право выбора нового царя принадлежало не кому-то, а лично им, общему собранию всех македонцев мужского пола, способных держать оружие. При чем тут болтовня о каком-то там оглашении?

Певкест отступил обратно и встал рядом с Пердиккой. Полководцы с молчаливым спокойствием взирали на собравшихся. В течение двенадцати лет они оба приглядывались, как Александр общается с воинами. Безропотное ожидание властных волеизъявлений не свойственно солдатской натуре. Этим суровым и своенравным людям поначалу надо дать выговориться, и Александр всегда предоставлял им такую возможность. За все двенадцать лет эта тактика не сработала лишь единожды. Но даже заставив его повернуть в Индии вспять, солдаты все же остались всецело преданными ему. И сейчас, столкнувшись уже без него с проявлением недовольства, Пердикка вопреки всему еще надеялся услышать за спиной звуки пружинистых приближающихся шагов, подбадривающее, вскользь брошенное замечание и звонкий возглас, мгновенно устанавливающий тишину.

Но чуда не произошло, и Пердикка, который при всем недостатке врожденного обаяния успел постичь некоторые секреты искусства воздействия на людей, поступил так, как поступал при необходимости Александр, то есть пустил в ход дорический диалект, родной македонцам язык, усваиваемый еще до того, как им начинали вдалбливать классический греческий в школах. Они все потеряли, сказал он, величайшего из царей, храбрейшего из лучших воинов, известных в этом мире с тех пор, как сыны богов покинули землю.

Его слова породили мощный нарастающий стон. Не скорбно-осознанный, с оглядкой на былые заслуги, но мощный неуправляемый выплеск обнаженного горя, утраты. Дождавшись относительной тишины, Пердикка продолжил:

— И внуки ваших внуков будут говорить то же самое. Не забывайте, однако, что ваша потеря соразмерна вашим недавним победам. Вы единственные из всех людей, как прошлого, так и будущего, делите теперь славу с Александром Великим.

Именно вам, своим македонцам, он завещал владычество над половиной мира, чтобы поддержать ваше мужество и показать вам самим, какими славными воинами вы стали под его началом. И потому вам всем теперь должно блюсти закон и порядок.

Притихшая толпа слушала с пристальным вниманием. Когда Александр говорил так спокойно, то он обычно сообщал что-то важное. Пердикка понимал это, но что он сейчас мог сказать? Что фактически сам теперь является царем Азии? Это было бы слишком скоропалителительным заявлением. Они пока знают одного лишь царя средь живых и средь мертвых. И Пердикка предложил им вернуться в лагерь и ждать дальнейших распоряжений.

Под его присмотром воины начали уходить со двора, но когда он сам удалился во дворец, многие возвратились. По одному, по двое, чтобы обосноваться поблизости и всю ночь с оружием охранять сон покойного.

* * *
Зародившиеся в центре Вавилона горестные стенания подобно лесному пожару, раздуваемому сильным ветром, перекинулись с лабиринта ближайших к дворцу улочек в предместья за городские стены. Утончались и иссякали одна за другой тонкие струйки дыма, поднимавшиеся в неподвижный воздух от священных алтарей. Жрецы Бел-Мардука, собравшиеся у залитого водой храмового огня, припомнили, что сделали то же самое чуть больше месяца тому назад. Тогда сам Царь приказал погасить все огни в день погребения его друга.

— Мы предостерегали его, что это пророчит дурное, но он ничего не хотел слышать. Не воспринимал наши слова, словно мы говорили на неизвестном ему языке.

Перед главным алтарем в святилище бога Митры, покровителя воинской славы, блюстителя нравственного сияния истины и добродетели, стоял юный жрец с кувшином воды в руке. Над алтарем красовался выбитый в камне символ — крылатое светило, век за веком воюющее с кромешным мраком. Пламя было все еще ярким, поскольку молодой служитель щедро его подкармливал, надеясь, что оно способно разжечь угасающие жизненные силы царя. Даже сейчас, получив приказ погасить огонь, он отставил кувшин, подбежал к сундучку с арабскими благовониями и всыпал горсть их в самый жар для оживления аромата. Лишь дождавшись, когда последний дымок вознесся в летнее небо, младший жрец опрокинул кувшин, и вода зашипела на углях.

* * *
Съедая мили, плавным размашистым шагом скаковой дромадер нес по царской дороге в Сузы запыленного курьера. Вскоре им обоим понадобится отдых, но к тому моменту они уже достигнут очередной дорожной заставы, а дальше незамедлительно отправится в ночь свежий гонец на полном сил верблюде.

Этап этого вестового заканчивался на половине пути до места назначения. Свиток, спрятанный в седельной сумке, передал ему напарник для срочной и безусловной доставки. Только первую стадию длинной дороги от Вавилона проскакал не знакомый никому всадник. Когда его спросили, правда ли, что царь болен, незнакомец ответил, что, судя по всему, так оно и есть, но у него нет времени на разговоры. Молчаливая и срочная доставка была главной задачей отряда курьеров; солдаты обменивались краткими приветствиями, и новый всадник уносился вперед, молча передавая очередному человеку в цепи послание, запечатанное личной печатью самого государя.

Все знали: царские вестовые носятся быстрее птиц. Даже крылатая молва не могла опередить их, ведь по ночам молва спит.

* * *
Почуявшие запах приближающегося верблюда лошади заартачились и вскинулись на дыбы, едва не сбросив на землю двух верховых, которые, пропуская несущегося мимо курьера, замедлили ход и посторонились. Старший из всадников, коренастый веснушчатый и рыжеволосый мужчина лет тридцати пяти, первым совладал со своей кобылой, с такой силой рванув поводья, что с удил закапала кровь. Его брат, вполне приятный на вид паренек с золотисто-каштановой шевелюрой, был лет на десять моложе и дольше возился с лошадью, пытаясь усмирить ее уговорами. Кассандр презрительно следил за его стараниями. Он был старшим сыном регента Македонии, Антипатра, но в Вавилонии оказался впервые. Отец недавно послал его в эти края, чтобы выяснить, почему Александр надумал передать полномочия регента Македонии Кратеру.

Иолла, младший сын регента, воевал вместе с Александром, а недавно стал его виночерпием. Это назначение, кстати, было своеобразным умиротворяющим жестом в адрес Антипатра, ибо Кассандр служил не на виду, а в гарнизоне города Пеллы, поскольку они с Александром с детства недолюбливали друг друга.

Успокоив наконец лошадь, Иолла сказал:

— Это был царский вестовой.

— А чтоб он сдох вместе со своей горбатой скотиной!

— Интересно, к чему такая спешка? Может… все закончилось?

Кассандр оглянулся назад — в сторону Вавилона — и сказал:

— Надеюсь, свирепый пес Гадеса уже пожирает его душу.

Какое-то время они ехали молча. Иолла задумчиво смотрел на расстилавшуюся перед ними дорогу. Наконец он сказал:

— Если так, то теперь никто уже не отнимет регентство у отца. И он сможет сам стать царем.

— Царем? — взревел Кассандр. — Никогда! Он ведь дал клятву верности и никогда ей не изменит. Будет все с той же преданностью служить варварскому отродью, если у бактрийки родится мальчик.

Лошадь Иоллы занервничала, ощутив возмущение своего седока.

— Тогда… зачем? Зачем ты заставил меня сделать это? Не ради отца? Только из ненависти?! Всемогущие боги, как же я не догадался!

Кассандр, развернувшись, хлестнул брата плетью по ноге. Тот заорал от боли и ярости.

— Не смей больше так делать! Мы не дома, и я давно вырос.

Кассандр показал на красный след от удара.

— Боль учит. Ты ничего не делал. Запомни, ничего. Заруби это у себя на носу.

Проехав еще немного и заметив слезы на глазах Иоллы, он сказал с ворчливой снисходительностью:

— По всей вероятности, он так и так подхватил бы лихорадку. Наверняка он сам частенько пил там грязную воду. На болотах. Крестьяне в низовьях постоянно пьют болотную воду, и никто не умирает от этого. Держи язык за зубами. Иначе болтливость погубит тебя.

Иолла тяжело вздохнул. Проведя рукой по глазам, он испачкал лицо серой пылью вавилонской равнины и сухо сказал:

— Он так и не восстановил толком силы после ранения в Индии. Лихорадка могла доконать его… Он был добр ко мне. Я сделал это только ради отца. А теперь ты говоришь, что он не будет царем.

— Отец не хочет быть царем. Но как бы там ни было, теперь он умрет правителем Македонии и всей Греции. Нашему старику тоже не долго осталось коптить этот свет.

Иолла молча глянул на брата, хлестнул свою лошадь и галопом помчался вперед между золотых пшеничных полей; разрывающие его грудь рыдания заглушал бешеный конский топот.

* * *
Следующий день в Вавилоне полководцы посвятили подготовке собрания, которое должно было решить, кто станет новым правителем Македонии. В древних законах этой страны ничего не говорилось о преимуществах первородства. Сами воины имели право выбрать нового царя из членов царского рода.

Когда умер Филипп, выборы прошли просто. Почти все войска тогда вернулись на родину. Двадцатилетний Александр уже успел снискать славу полководца, и никаких других претендентов даже не называли. Так же просто выбрали раньше и самого Филиппа, младшего брата царя Пердикки, павшего в битве. Филипп, едва ли не с пеленок взявшийся за оружие, уже стал опытным военачальником, а Македонии как раз предстояли большие войны.

Сейчас македонские войска были разбросаны по всей Азии. Десять тысяч ветеранов отправились домой на покой под командованием Кратера, энергичного полководца, состоявшего в родстве с царской династией, а в служебной иерархии Александра считавшегося вторым после Гефестиона. Многочисленные гарнизонные отряды завоевателей располагались и в мощных каменных крепостях, охраняя дороги, ведущие в Южную Грецию. Македонцы, находившиеся в Вавилоне, прекрасно все это понимали, но никто из них не сомневался в своей правомочности избирать нового властелина. Они состояли при Александре, и этого было достаточно.

Собравшись на жарком учебном плацу, воины в ожидании начала выборов о чем-то спорили, строили предположения и обменивались слухами. Время от времени их возбужденные голоса вскипали, словно волны прибоя, накатывающегося на галечный берег.

Генеральные распорядители из состава царской охраны пытались вызвать во дворец старших командиров высшего Ранга, чтобы обсудить с ними создавшееся затруднительное положение. Потерпев неудачу, они велели глашатаю успокоить войско сигналом трубы, чтобы затем пригласить каждого поименно. Глашатай, понимая, что простым сигналом войска не успокоишь, сыграл предупредительный «сбор по приказу». Но уже давно потерявшие терпение воины восприняли его как сигнал «общего сбора».

Шумной толпой они вливались через большие двери в тронный зал, а глашатай, пытаясь перекрыть общий гвалт, выкривал имена командиров, и те из них, кому удавалось услышать его, пытались протолкаться вперед. Давка в зале стала угрожающе опасной; двери пришлось закрыть, к отчаянию всех прибывших сюда по праву или без права. Глашатай, беспомощно глядя на это столпотворение, увещевающе взывал к толпе, оставшейся во дворе, думая про себя, что если бы Александр увидел такое, то очень многие быстро бы пожалели, что вообще появились на свет.

Поскольку солдаты все-таки пропускали начальство вперед, в первых рядах оказались наиболее уважаемые командиры из числа Соратников вкупе с офицерами македонской конницы и пехоты, каких также занесло в зал. Всех их объединяли сейчас лишь свойственные растерянным людям чувства глубокой тревоги и раздражения. Все они сознавали, что их войско находится в завоеванной стране, а до родины еще полмира. Они отправились сюда, твердо веря в Александра, и только в него. И больше всего нуждались сейчас не в царе, а хоть в каком-нибудь предводителе.

Как только двери закрылись, взоры всех воинов устремились на господствующее возвышение. Там, как и прежде, они увидели известных мужей, ближайших друзей Александра, стоявших вокруг трона, древнего вавилонского трона; его резные подлокотники украшали ассирийские настороженные быки, а на обновленной для Ксеркса спинке поблескивало крылатое всепобеждающее светило. Еще недавно они видели там невысокого, ладно скроенного искрометного человека, нуждавшегося в скамеечке для ног и сиявшего как алмаз в слишком большойоправе под распростертыми над его головой крыльями Ахура-Мазды. Сейчас трон пустовал. На спинке висела царская мантия, а на сиденье лежала корона.

Тихий скорбный вздох пронесся между колоннами зала. Птолемей, любивший на досуге углубиться в поэзию, подумал: вот пик трагедии. Сейчас распахнутся задние двери, и появившийся хор подтвердит, что страхи оправданны и что царь действительно умер.

Пердикка вышел вперед. Он начал с сообщения, что все здесь собравшиеся друзья Александра были свидетелями того, как перед смертью царь передал ему царский перстень, но, будучи лишенным дара речи, не смог сказать, какими полномочиями его наделяет.

— Он сосредоточенно смотрел на меня, — продолжил Пердикка, — явно желая что-то сказать, но голос отказал ему. Посему, мужи Македонии, вот этот перстень. — Он показал кольцо всем и положил его рядом с короной. — У вас есть право выбрать нового правителя согласно нашим древним законам.

По залу, точно в театре, пронесся напряженный смутный гул восхищения. Пердикка молчал, по-прежнему стоя на переднем плане, как хороший актер, выдерживающий паузу перед очередной репликой. Птолемей отметил, что на его обычно настороженном и высокомерном лице сейчас застыло выражение незыблемого достоинства. Маска, но маска, умело подобранная и… уж не царственная ли, а?

Пердикка продолжил:

— Всем нам понятно, что наша утрата безмерна и невосполнима. Мы знаем, что немыслимо передать трон человеку, не принадлежащему к царскому роду. Роксана, жена Александра, уже пятый месяц вынашивает дитя. Так вознесем же молитвы богам, чтобы они даровали ей сына. Когда он родится, мы будем с надеждой ожидать его зрелости. А пока вам нужно решить, кому вы хотите вручить бразды временного правления. Выбор за вами.

Народ растерянно перешептывался; полководцы на возвышении встревоженно переглянулись. Пердикка не успел представить следующего оратора, как внезапно без всякого объявления вперед выступил Неарх, главный флотоводец, сухощавый критянин с тонкой талией и загорелым обветренным лицом. Непомерные тяготы исследовательского водного похода вдоль берегов Гедросии добавили ему десяток годков, но он выглядел крепким и жилистым пятидесятилетним мужчиной. Люди притихли, желая послушать его; как-никак он встречался с глубоководными чудовищами и обратил их в бегство ревом труб. Непривычный к публичным речам Неарх поразил всех мощью голоса, каким он обычно приветствовал в море экипажи своих кораблей.

— Македонцы, я хочу сообщить вам также еще об одном наследнике Александра, которого ждет его жена Статира, дочь Дария. Побывав последний раз в Сузах, царь оставил ее в тягости. — Послышались удивленные, обескураженные крики; он резко повысил голос, как частенько делал это во время шторма. — Вы все видели их свадьбу. Вы видели, что это была настоящая царская свадьба. Он намеревался привезти Статиру сюда. Так он говорил мне.

Эта совершенно неожиданная новость о женщине, которая, промелькнув на свадебном пиршестве в Сузах, сразу вернулась к тихой гаремной жизни, вызвала волну смущения и разочарования. Вдруг чей-то грубоватый голос спросил:

— Эх… а говорил ли он что-нибудь об этом своем отпрыске, а?

— Нет, — сказал Неарх. — Я полагаю, он намеревался воспитывать обоих своих сыновей и выбрать потом из них лучшего. Но он не дожил до их рождения, а ребенок Статиры принадлежит к его царскому роду.

Он отступил назад, больше ему нечего было сказать. Он сделал все, что считал должным. Глядя на море голов, адмирал вспомнил, как отощавший до костей за время ужасного перехода по пустыням Гедросии Александр приветствовал его, когда он целым и невредимым вернулся со всем царским флотом из последнего плавания, как обнял его со следами облегчения и радости, блестевшими в глубоко запавших глазах. Неарх с детства проникся к нему безоговорочной неизбывной симпатией; годы, проведенные с Александром, были, видимо, лучшими в его жизни, и он пока не мог даже представить, как скоротает ее остаток.

Пердикка в ярости стиснул зубы. Он четко и ясно предложил всем выбрать регента — разумеется, имея в виду лишь себя. А теперь люди, забыв о его предложении, принялись обсуждать вопросы престолонаследия. Два нерожденных пока что ребенка вполне могли оказаться девочками. Так бывало в этом роду. От Филиппа пошел целый выводок дочерей. Регентство сулило огромные перспективы. Сам Филипп начинал как регент при малолетнем наследнике, но македонцы, не тратя попусту время, избрали его царем. В Пердикке, кстати, тоже течет немалая толика царской крови. А чего добился Неарх? Совершенно запутал и без того растерянную толпу, и только.

Дебаты становились все более шумными и язвительными. Многие уже кричали, что если Александр и совершал какие-то ошибки, так лишь потому, что шел на поводу у персов. Чересчур помпезная свадьба в Сузах давала гораздо больше поводов для опасений, чем походная свадьба с Роксаной; впрочем, такого рода союзы его отец заключал неоднократно. Все снисходительно терпели даже этого плясуна-перса, как терпели бы и домашнюю обезьянку или там собачонку, но почему же он для начала не женился как подобает, почему не взял девушку знатного македонского рода, вместо этих двух чужеземок? А теперь вот что из этого получилось.

Одни заявляли, что надо признать любого его отпрыска, даже с примесью варварской крови. Другие говорили, что еще неизвестно, признал ли бы он сам их обоих. А теперь можно не сомневаться, что если эти его жены разрешатся мертворожденными младенцами или девочками, то их тайно подменят на мальчиков. Никто не собирается ползать на брюхе перед персидскими подкидышами…

В скорбном гневе наблюдал Птолемей за разбушевавшимися сородичами, мечтая поскорее убраться отсюда. Как только смерть Александра стала свершившимся фактом, он понял, какая судьба привлекает его. С тех самых пор, как египтяне с распростертыми объятиями встретили Александра, провозгласив его освободителем от персидского рабства, эта страна очаровала Птолемея великолепием своей древней культуры, колоссальными памятниками и храмами, а также изобилием, подпитывающимся плодоносной рекой. Оборона Египта, подобного острову, не составила бы особых хлопот: с одной стороны его защищало море, с другой — бескрайние пустыни; оставалось лишь завоевать доверие египтян, чтобы спокойно и уверенно править ими. Пердикка и остальные полководцы с радостью отдадут ему эту сатрапию; им нужно убрать его с дороги.

Птолемей представлял для них опасность, поскольку ходили слухи, что он был братом Александра, внебрачным ребенком Филиппа, родившимся, когда тому еще не было и двадцати лет. Факт сей остался недоказанным и непризнанным, но Александр всегда относился к Птолемею по-родственному, и все это знали. Да, Пердикка с радостью отправил бы его в Африку. Но неужели этот властолюбец вознамерился сам стать наследником Александра? Именно об этом он сейчас и мечтает, об этом просто кричит весь его вид. Надо что-нибудь предпринять, и немедленно.

Заметив, что Птолемей шагнул вперед, солдаты тут же бросили споры, им захотелось послушать его. Он был другом детства Александра и, выгодно отличаясь от высокомерного Пердикки, всегда пользовался уважением и любовью служивших под его рукой воинов. Те из них, что сумели пробраться в зал, встретили своего командира приветственным гулом.

— Македонцы, я понимаю, что вам не хочется выбирать царя из потомков покоренных народов.

Бурное одобрение. Все воины в знак подтверждения своих полномочий были вооружены, и сейчас лязг щитов и стук копий эхом отражался от высоких сводов тронного зала. Умеряя боевой пыл собравшихся, Птолемей поднял руку.

— Мы также не знаем, вынашивают ли жены Александра мальчиков. Но если даже обе они разродятся сыновьями, то по достижении зрелости эти юноши предстанут перед вами и вашими сыновьями, и тогда уже вновь созванное собрание решит, захочет ли оно видеть одного из них царем Македонии. Пока же нам остается лишь ждать. Но кто будет править нами от имени будущего еще не названного государя? Здесь вы видите перед собой тех, кому Александр доверял. Чтобы в руках одного правителя не скопилось слишком много власти, я предлагаю выбрать регентский совет.

Его поддержали одобрительным гулом. Напоминание о том, что лет через пятнадцать они еще смогут отвергнуть обоих претендентов, подсказало воинам, что важно для них на сегодняшний день. Птолемей продолжил свои увещевания:

— Все вы помните Кратера. Александр доверял ему как самому себе. Он послал его править Македонией. Вот почему сейчас его нет с нами.

С этим тоже никто не стал бы спорить. Люди уважали Кратера, считая его вторым после Александра; талантливый полководец, отважный и красивый мужчина, он принадлежал к царскому роду и с пониманием относился к нуждам солдат. Птолемей спиной чувствовал убийственные взгляды Пердикки. «Пусть злится сколько угодно; я поступаю так, как велит мне мой долг».

Глядя на взбудораженную гудящую толпу, Птолемей вдруг подумал, что всего пару дней назад все в ней были единодушны. Все мнили себя сподвижниками Александра, ожидая от него лишь одного: чтобы он встал и опять вел всех дальше по жизни. «Кем же мы стали теперь и что я сам теперь из себя представляю?»

Он никогда не придавал большого значения возможному отцовству Филиппа: слишком много ему пришлось пережить из-за этого в детстве. Когда Птолемей родился, Филипп занимал незавидное положение младшего сына в семье и сидел в Фивах. А формальный отец Птолемея, будучи в раздражении или подпитии, порой бросал жене: «Заставь своего ублюдка вести себя поприличнее!» Не прекращались и драки с не в меру языкастыми сверстниками, что, впрочем, закалило его. Удача улыбнулась ему позже, когда Филипп стал царем, а самого Птолемея взяли в царскую свиту, но уроки детства не прошли даром, и вопрос, причастен ли Филипп к его рождению, перестал его волновать. Хотя ему нравилось с неуклонно усиливающейся симпатией и возрастающей гордостью считать себя братом Александра. Неважно, думал он, течет ли в нас одна кровь. Важно делить духовное братство.

Из краткой задумчивости его вывел новый голос. Один из молодых военачальников, Аристон, вышел вперед и напомнил о том, что, каковы бы ни были намерения Александра, перстень он все-таки отдал Пердикке. Этот умник, оценив обстановку, сообразил, чем можно взять собравшихся. Нужны были факты, а не предположения, и Аристон это учел.

Он говорил просто, искренне и основательно завел публику. Воины начали выкрикивать имя Пердикки, и многие уже призывали его забрать обратно кольцо государя. Медленно, наблюдая за реакцией зала, Пердикка сделал несколько шагов к трону. Однако на какой-то миг его глаза встретились с глазами Птолемея, и он тут же насторожился, словно наткнувшись на неожиданное препятствие.

«Нет, — подумал Пердикка, — с кольцом нужно повременить, такая прыть не пойдет мне на пользу. Нужно дождаться второго голоса в поддержку мнения Аристона».

В зале, набитом распаренными людьми, стояла удушающая духота. Человеческое зловоние усугублялось и резким запахом мочи, доносившимся из углов, где украдкой кое-кто облегчался. Военачальники постепенно дурели от многообразия охватывающих их чувств; тревога мешалась с раздражением, негодование — с разочарованием, за взлетом следовало падение, за падением — взлет. Вдруг, выкрикивая что-то неразборчивое, к возвышению протолкался еще кто-то.

«Интересно, — подумали все, — что же нам может сказать Мелеагр?»

Он командовал фалангой уже во время первой кампании Александра, но с тех пор не сильно продвинулся. Как-то за ужином Александр доверительно сказал Пердикке, что Мелеагр — образцовый служака, если не слишком обременять его мозги.

Покрасневший от жары и злости, да и от выпитого, судя по взгляду, Мелеагр остановился перед возвышением и, глубоко вдохнув, заорал яростным и грубым басом, едва не оглушившим толпу:

— Это же царский перстень! Неужто вы готовы всучить его кому попало? Да он тут же вцепится во власть мертвой хваткой и никому ее не отдаст, пока не помрет. Неудивительно, что ему хочется назначить царем того, кто еще даже и не родился!

Голоса призывающих к порядку полководцев практически заглушил неожиданный и мощный рев зала. Ярость Мелеагра, видимо, пробудила от смутного оцепенения основную массу прежде молчавших людей, взбаламутила все, что отстаивалось в их умах, может быть, даже годы. Теперь они возбудились, как возбудились бы, глядя на уличную поножовщину, на мужа, избивающего жену, или на жестокие собачьи бои; они приветствовали Мелеагра, как пса-фаворита.

В походных условиях Пердикка мгновенно навел бы порядок. Но тут шло собрание, и он пока что был лишь претендентом на главный командый пост. Не стоило раньше времени выставлять себя деспотом и тираном. Он с презрительным видом махнул рукой, словно бы говоря: «Даже и такого глупца следует выслушать».

Во взгляде Мелеагра он прочел откровенную ненависть. Положение их отцов в македонском обществе было примерно равным, а сами они поначалу состояли в свите Филиппа, и оба поглядывали с тайной завистью на сплоченное ближнее окружение молодого Александра. Потом, после покушения на Филиппа, Пердикка первым бросился догонять убийцу. Александр оценил его, заметил и повысил в звании. С этим повышением перед ним открылись новые перспективы, и он забыл о бесславном прошлом. После смерти Гефестиона полк того перешел под командование Пердикки. А Мелеагр так и остался простым командиром пехотной фаланги, не имевшим особых отличий и, как понял Пердикка, давно возмущенным везением того, кто некогда был ему ровней.

— Откуда нам знать, — крикнул Мелеагр, — действительно ли Александр вручил ему кольцо? Кто пытается убедить нас в этом? Он сам да его высокопоставленные дружки! А чего они добиваются? Хотят заграбастать без Александра все здешние сокровища, которые мы с вами завоевали! Неужели вы это допустите?

Шум перерос в возмущенный гвалт. Полководцы, обычно умевшие хорошо ладить с военным людом, с недоумением осознали, что власть над солдатами захватил Мелеагр. Те уже готовы были разграбить дворец, словно завоеванный город. Зал пришел в хаотическое движение.

В отчаянии Пердикка собрал в кулак все имевшиеся в нем силы.

— Стоять! — громоподобно проревел он.

Все невольно остановились. Выслушав его грозные отрывистые приказы, достаточное количество воинов бросилось исполнять их. Крепкие ряды стражников, сомкнув щиты, встали перед внутренними дверями. Крики сменились ропотом.

— Приятно видеть, — звучным басом добавил Пердикка, — что среди нас есть еще воины Александра.

Воцарилось молчание, словно он воззвал к имени оскорбленного бога. Зачинщики предпочли скрыться в толпе. Щиты были опущены.

И в этом тревожном затишье из середины подавленной толпы вдруг выпростался чей-то хриплый басок.

— Вот уж действительно, стыд нам всем и позор! Верно сказал командир, все мы воины Александра. И все мы хотим, чтобы нами правил настоящий наследник из его рода, а не опекун чужеземных малолеток. Разве здесь, в этом самом дворце нет чистокровного брата Александра?

Зал ошеломленно замер. Цепенея, Птолемей почувствовал, что все островки его чаяний и упований заливает волна первобытного ужаса. Могучее древо македонских царей со всей его дикой историей племенного соперничества и братоубийственных войн потянулось к нему своими магическими удушающими ветвями. Филипп — Александр — Птолемей…

А простой копьеносец в толпе, завоевав внимание слушателей и приободрившись, продолжил:

— Все вы знаете, что здесь находится его родной брат, которого признавал и сам царь Филипп. Александр всегда по-родственному о нем заботился. Поговаривали, конечно, что в детстве он не хватал звезд с неба, но в прошлом месяце оба брата возложили жертвы на алтарь, поминая душу родителя. Я сам видел, наш отряд как раз сопровождал их. И Арридей вел себя вполне достойно.

Его слова подтвердило несколько голосов. Открыв рот, Птолемей застыл в крайнем изумлении, стараясь спрятать от публики взгляд. Арридей! Они, должно быть, все спятили.

— Царь Филипп, между прочим, — уверенно продолжал копьеносец, — законно женился на Филинне, ему ведь не возбранялось завести несколько жен. Потому-то я и говорю, что и без этих чужеземных младенцев мы можем выбрать на царство его сына. Ведь он является самым законным наследником.

Даже самые скептически настроенные македонцы, обескураженные выступлением Мелеагра, не смогли ничего возразить. У трона царило потрясенное молчание. Тайно или явно, никто из знатных македонских мужей даже и не помышлял о подобном повороте событий.

— Это верно? — под шумок быстро спросил Пердикка у Птолемея. — Александр водил Арридея в святилище?

Вышедшая из-под контроля ситуация взяла верх над враждебностью. Птолемею наверняка известны подробности.

— Точно.

Птолемей вспомнил, как склонились перед алтарем эти две головы, темная и светлая, подмастерье и мастер.

— Последнее время с ним стало получше. Целый год без припадков. Александр приучал его чтить память отца.

— Арридей! — начали скандировать воины. — Мы хотим брата Александра! Да здравствует Арридей Македонский!

— И много народу видело его там?

— Свита, отряд копьеносцев… да все его видели. Он вел себя вполне нормально. Впрочем, как и всегда… возле брата.

— Мы не можем допустить, чтобы его выбрали. Они не представляют, что делают. Это нужно остановить.

Коренастый и жилистый Пифон, взявший вдруг слово, слегка напоминал лисицу — как заостренным, рыжеватым от веснушек лицом, так и высоким лающим голосом. Входя в избранный круг царских телохранителей, он слыл человеком разумным, но дар убеждения не относился к числу его достоинств. Опередив Пердикку, он шагнул к краю помоста и визгливо крикнул:

— Вы хотите в цари брата Александра?! Тогда уж лучше выберите его лошадь!

Грубая издевка в пронзительном голосе на краткое время утихомирила людей, но тишина в зале была явно недружелюбной. Тут грубить нечего, тут тебе, приятель, не плац для муштры! Однако Пифон, не смущаясь, продолжил:

— Она будет поумнее этого полудурка. Он же ударился головкой в младенчестве и до сих пор страдает припадками. Александр заботился о нем, как о ребенке, приставил к нему няньку. Вы что, хотите в цари идиота?

Пердикка с трудом сдержал проклятие, едва не сорвавшееся с его языка. Как вообще такой дуболом умудрился продвинуться в командиры? Конечно, на полях брани он всегда среди первых, но не умеет читать в душах людей. Сам Пердикка, если бы этот олух не высунулся, мог бы напомнить всем о романтическом завоевании руки Роксаны, о захвате крепости на согдийской скале, о великодушии победителя: в общем, постепенно вернул бы мысли толпы к отпрыску Александра. А теперь эти дурни оскорблены в лучших чувствах. И уже воспринимают Арридея как жертву темных интриг, раз они сами видели, что тот держится совершенно нормально.

Александру всегда сопутствовала удача, подумал Птолемей. Люди уже заказывают себе кольца с его изображением, считая их амулетами. Какой же злой дух надоумил его незадолго до собственной кончины проявить великодушие к безвредному дурачку? Хотя, конечно, в известном ритуале Арридею придется принять участие. Возможно Александр это предвидел…

— Позор, гнать его! — орали собравшиеся Пифону. — Арридей, Арридей, мы хотим Арридея!

Пифон пытался перекричать их, но его попросту освистали.

А Мелеагр тем временем исчез, однако это заметили слишком поздно.

* * *
День у Арридея выдался на редкость скучный и длинный. Никто не зашел навестить его, за исключением раба с подносом. Еда оказалась мало того что плохо свареной, так еще и почти холодной. Он с удовольствием поколотил бы противного раба, но Александр не разрешал ему распускать руки. Обычно Александр всегда посылал кого-то проведать его, но сегодня некому было даже пожаловаться на невкусный завтрак. Старый Конон, постоянно находившийся рядом, и тот Ушел куда-то прямо с утра, не обратив внимания на его распоряжения и озабоченно сказав лишь, что должен присутствовать на каком-то собрании.

А Конон ему действительно был сейчас очень нужен. Во-первых, Арридею хотелось заказать кое-что лакомое на ужин, во-вторых, старик мог отыскать его любимый потерявшийся камешек с полосками да еще объяснить, почему утром во дворце все так ужасно шумели, стонали и завывали, словно вдруг разом убили целую кучу народу. Из выходящего в сад окна он видел, какая толпа собралась у дворца. Возможно, сам Александр скоро придет навестить его и расскажет, что все это значит.

Порой брат не приходил очень подолгу, и тогда ему говорили, что он в походе. До его возвращения Арридей иногда жил, как сейчас, во дворце, а иногда в военном лагере. Зачастую Александр привозил ему подарки: разноцветные сладости, красивые фигурки лошадей и львов и камушки для его коллекции, а однажды подарил даже замечательный алый плащ. Через какое-то время рабы обычно складывали палатки — и все двигались дальше. Может быть, и сейчас готовится что-то такое.

А пока ему захотелось нарядиться в тот алый плащ. Однако Конон сказал, что сейчас слишком жарко для такой одежды и что не стоит зря пачкать красивую вещь. Плащ был заперт в сундуке, а ключ держал при себе Конон.

Достав все свои камушки, за исключением полосатого, Арридей выложил из них замысловатый узор, но картину портило отсутствие самого любимого камня. Лицо его вспыхнуло от гнева. Выбрав самый большой голыш, он начал стучать им по столу. Палкой было бы лучше, но у него отобрали все палки. Александр сам унес их куда-то.

Давно, когда они еще жили на родине, Арридей в основном проводил время с рабами. Никто больше не хотел видеть его. Изредка, конечно, заходили и добрые люди, а рабы часто посмеивались над ним, иногда даже обижали. Зато как только он начал путешествовать с Александром, рабы стали вести себя по-другому, более почтительно и с опаской. Похоже, пришло время отомстить за обиды, и однажды Арридей так избил одного нахала, что тот рухнул как подкошенный, весь в крови. До того случая Арридей не осознавал собственной силы. Он просто продолжал бить обидчика, пока его не оттащили. А потом вдруг к обеду появился Александр. Но брат явно не собирался разделить с ним трапезу, поскольку влетел запыхавшийся, весь пропыленный, в походных доспехах. Вид у него был на редкость ужасающий, лицо тоже. Грязное, точно вовсе и не его, с какими-то огромными бледными глазами. Тогда Александр заставил Арридея поклясться именем их отца, что он никогда больше не будет так делать. И сегодня ему вспомнилась та клятва, когда раб с опозданием принес еду. Арридей никого с тех пор не бил, опасаясь, что тень отца к нему явится. Он вообще жутко боялся Филиппа и даже запел, услыхав о его смерти.

Между прочим, уже настало время конной прогулки по парку, но ему не разрешали выезжать одному, без Конона, который держал лошадь за повод. Арридею очень хотелось, чтобы Александр вновь сводил его в храм. В прошлый раз он все сделал очень хорошо, точно так же, как Александр. Налил и вина, и елея, и ладана и позволил забрать золотые кубки, хотя ему так хотелось оставить их себе. И Александр похвалил его.

Кто-то идет! Тяжелые шаги, лязг оружия. У Александра походка быстрее и легче. Вошел какой-то совершенно незнакомый солдат. Какой-то надутый краснолицый верзила с растрепанными бледно-желтыми волосами, зажавший шлем под мышкой. Они обменялись взглядами.

Арридей, совершенно не представлявший, как он выглядит со стороны, вовсе уж не мог представить, как удивлен был, увидев его, Мелеагр. «Великий Зевс! Лицо Филиппа. Знать бы лишь, что за ним кроется?» Телосложением и общим обликом царевич тоже весьма походил на отца. Квадратное лицо с правильными чертами, темные брови, бородка, широкие плечи, короткая шея. Поскольку еда составляла его главное удовольствие, он поднабрал лишнего веса, хотя Конон все-таки не позволял ему чрезмерно толстеть. Обрадовавшись, что его наконец навестили, Арридей восторженно поинтересовался:

— Ты пришел, чтобы прогуляться со мной по парку?

— Нет, государь.

Вошедший так пожирал Арридея глазами, что тот засмущался, решив, что он в чем-нибудь оплошал. Александр никогда прежде не присылал к нему этого человека.

— Государь, я пришел, чтобы проводить тебя на собрание. Македонцы хотят выбрать тебя царем.

Смутная тревога во взгляде Арридея вмиг стала осмысленной.

— Ты лжешь. Меня нельзя выбрать царем, царь — это мой брат. И он говорил мне… Александр говорил мне так: «Если я не стану присматривать за тобой, то кто-то обязательно попытается сделать тебя царем, но если ты им станешь, то тебя убьют». — Он попятился, поглядывая на Мелеагра со все нарастающим беспокойством. — Я не пойду с тобой на прогулку. Я пойду с Кононом. Приведи его сюда. Если ты не приведешь его, я пожалуюсь на тебя Александру.

Пятиться дальше не позволял массивный стол. Солдат же подошел к Арридею совсем близко, и тот невольно съежился от испуга, припомнив, как его били в детстве. Но незнакомец просто поглядел на него в упор и очень медленно произнес:

— Государь, твой брат умер. Царь Александр умер. Македонцы призывают тебя. Пойдем, я провожу тебя на собрание.

Поскольку Арридей не пошевелился, Мелеагр схватил его за руку и повлек к двери. Будущий царь вяло последовал за ним, не понимая, куда его тащат, и пытаясь представить себе новую жизнь, в которой уже нет Александра.

Мелеагр обернулся так быстро, что солдаты все еще продолжали выкрикивать имя царевича, когда тот предстал перед ними. Немое изумление Арридея при виде огромной массы орущих что-то людей было воспринято как проявление царственной сдержанности.

Многим из потрясенных воинов никогда не доводилось видеть его; другие, конечно, видели, но в основном мельком. Зато любой македонец, проживший на этом свете хотя бы лет тридцать, видел воочию царя Филиппа. Наступила полнейшая тишина, потом грянуло:

— Филипп! Филипп! Филипп!

Арридей в ужасе оглянулся назад. Неужели сюда явился отец… может, на деле он вовсе не умер? Зорко следивший за ним Мелеагр тут же заметил смену его настроения и быстро прошептал:

— Они приветствуют тебя.

Слегка успокоенный, но еще смущенный Арридей обвел взглядом зал. Почему они выкрикивают имя его отца? Его отец умер. Александр тоже умер…

Мелеагр шагнул вперед. Отличный подарочек, победно скалясь, подумал он, для этого выскочки Пердикки и его будущего регентства.

— Вот, македонцы, перед вами сын Филиппа, брат Александра. Вот ваш законный царь.

Он так громко орал над самым ухом царевича, что весь ужас произносимых им слов вдруг дошел до замутненного сознания невольного претендента на трон. Арридей догадался, зачем все эти люди собрались здесь и что происходит.

— Нет! — закричал он высоким жалобным голосом, никак не вязавшимся с его по-мужски бородатым лицом. — Я не царь! Говорю вам, мне нельзя быть царем. Александр не велел мне.

Но при этом смотрел он на Мелеагра, и никто не услышал его в разразившемся приветствиями зале. Смятенные военачальники принялись дружно ругать Мелеагра, не обращая внимания на недоумка. С возрастающим страхом Арридей слушал их громкие разъяренные голоса. Ему четко вспомнилось, как Александр, устремив на него взгляд своих больших глубоко посаженных глаз, предупреждал, что может с ним приключиться, если его попытаются выбрать царем. Пока Мелеагр спорил с высоким смуглым мужчиной в центре помоста, Арридей бросился к неохраняемой уже двери. Оказавшись один в лабиринте дворцовых коридоров, он, рыдая, побрел вперед, надеясь найти дорогу в свои покои.

А зал уже захлестнуло новое волнение. На редкость странный спектакль. И главный герой его очень странный. Оба последних македонских царя прямо после избрания проследовали под традиционные благодарственные пеаны в древнюю крепость Эгии, где каждый из них, подтверждая вступление на престол, руководил погребением своего предшественника.

Увлеченный спором с Пердиккой Мелеагр заметил бегство своего кандидата, лишь когда услышал насмешливое улюлюканье зала. Общее настроение явно менялось, и не в лучшую для него сторону, а властноть Пердикки привлекала к нему людей, жаждущих вновь обрести потерянную уверенность в своих силах. Мелеагр понял, что нужно срочно спасать ситуацию. Он развернулся и выбежал, сопровождаемый свистом и хохотом, в ту же дверь, что и Арридей. Самые хваткие и горластые из его сторонников (не алчущий трофейного золота сброд, а родственники, приятели и просто воины, недовольные Пердиккой) встревоженно поспешили за ним.

Вскоре в конце одного из раздваивавшихся коридоров они догнали беглеца, размышлявшего, куда лучше свернуть. Завидев преследователей, он крикнул: «Нет! Уходите!» — и бросился бежать. Мелеагр схватил его за плечо. Арридей послушно остановился с жутко перепуганным видом. В таком состоянии его нельзя было показывать никому. Сменив былую тактику напора на покровительственное увещевание, Мелеагр принялся мягко успокаивать Арридея.

— Государь, выслушай нас. Тебе нечего опасаться. Ты был хорошим братом Александру. А он был отличным царем, и тебе действительно нельзя было становиться царем, пока он правил нами. Но ведь теперь-то он умер, а ты являешься законным наследником. Теперь трон принадлежит тебе. — И тут по наитию Мелеагр дополнил свою вдохновенную речь одной немаловажной деталью: — Тебя, кстати, ждет там маленький дар. Замечательная пурпурная мантия.

Уже слегка успокоенный медоточивым голосом Арридей вдруг заметно оживился. Никто над ним не смеялся, да и как же смеяться в такой опасной, запутанной ситуации?

— И я смогу все время носить ее? — практично поинтересовался он. — Вы не станете ее от меня прятать?

— Ну конечно, не станем. Взяв мантию, ты сможешь сразу надеть ее.

— И буду носить целый день?

— И хоть всю ночь, если пожелаешь. — Мелеагр уже вел укрощенную жертву обратно по коридору, когда его осенила новая идея. — Воины недаром привествовали тебя, выкрикивая имя Филипп! Они почтили тебя династическим именем отца. Ты станешь царем Филиппом Македонским!

«Я — царь Филипп», — подумал Арридей, постепенно приходя в хорошее расположение духа. Отец, должно быть, действительно умер, раз его имя и пурпурный плащ можно кому-то отдать. Оба подарка казались Арридею весьма привлекательными.

Все еще согреваемый столь интересными мыслями, он вновь поднялся в сопровождении Мелеагра на помост. С улыбкой встретив очередной приветственный гомон, он сразу увидел замечательное яркое облачение на спинке трона и быстро направился к нему. Многоголосый гул, ошибочно принятый им за дружелюбные приветствия, мгновенно затих; изумленные такой переменой его поведения люди почти в полном молчании наблюдали за Арридеем.

— Вот, государь, это наш тебе подарок, — прошептал Мелеагр ему на ухо.

Тихий тревожный ропот прошел по залу, когда Филипп-Арридей взял мантию с трона и развернул ее перед собой.

Это была парадная царская мантия, пошитая в Сузах, где вся армия гуляла на свадебном пиршестве по случаю грандиозной женитьбы Александра на Статире, дочери Дария, а его восьмидесяти знатных Соратников — на персидских аристократках. Во время своего последнего путешествия в Вавилон именно в этой мантии он принимал послов половины стран известного мира. Ее шерстяная, плотная, как бархат, и мягкая, как шелк, ткань была покрашена туринской иглянкой в радующий глаз ярко-малиновый с легким оттенком пурпурного цвет, великолепный, как солнечные лучи на царской эмблеме Македонии, поблескивающие розово-красными рубинами и золотом. Мантия закреплялась на плечах двумя золотыми аграфами в виде львиных голов, которые традиционно украшали свадебные наряды уже трех поколений македонских царей. Свет жаркого послеполуденного солнца, льющийся сквозь высокие окна, оживлял изумрудный блеск львиных глаз. Новоявленный Филипп в полнейшем восторге таращился на эти драгоценные камушки.

Мелеагр сказал:

— Позволь, государь, помочь тебе облачиться.

Он поднял мантию и накинул ее на Филиппа. Тот, сияя от удовольствия, посмотрел на приветливые людские лица.

— Благодарю вас, — произнес он тоном ребенка, назубок затвердившего правила вежливого поведения.

Зал с удвоенной силой разразился приветствиями. Этот сын Филиппа вел себя с достоинством, как и положено государю. Сначала он, должно быть, смутился по скромности своей натуры. Теперь ничто и никто в этом мире не могло их заставить отвергнуть этого царского отпрыска.

— Филипп! Филипп! Да здравствует Филипп!

Птолемей едва не задохнулся от горя и ярости. Он вспомнил то свадебное утро в Сузах, когда они с Гефестионом зашли в дворцовые покои Александра, чтобы помочь жениху одеться. Помимо традиционных предсвадебных шуточек, молодые люди повеселили друг друга какими-то смехотворными байками. Александр, давно вынашивавший идею слияния народов, весь светился от волнения, словно нетерпеливый и пылкий влюбленный. Как раз тогда Гефестион напомнил ему о львиных аграфах и сам заколол ими мантию. Когда Птолемей увидел их сейчас на этом ухмыляющемся недоумке, у него возникло отчаянное желание разрубить Мелеагра мечом. На бедного дурачка он не сердился, скорее жалел его. Он хорошо знал Арридея, частенько заглядывал к нему, когда Александр бывал занят, чтобы проверить, не обделен ли тот вниманием и заботой. Такие вещи по молчаливому уговору обычно делаются внутри семейного клана и не выносятся за его пределы. Филипп! Да, ситуация, похоже, безвыходная.

Он буркнул стоявшему рядом Пердикке:

— Лучше бы Александр придушил его.

Полыхающий от гнева Пердикка, не обратив внимания на эту реплику, шагнул вперед и прокричал что-то, тщетно пытаясь быть услышанным в этом шуме. Ему ничего не оставалось, как только жестами и мимикой выразить всю свою крайнюю степень презрения к происходящему.

Неожиданно его поддержали первые ряды. Находившиеся справа знатные Соратники имели самую выгодную возможность наблюдать за происходящим у трона. Наслышанные о дурачке, они в горестном молчании и недоумении смотрели, как он довольно ощупывает свой новый наряд. И наконец их возмущение прорвалось наружу. Их сильные голоса, перекрывавшие на поле боя даже жуткие вопли налетающей вражеской конницы, заглушили все остальные крики.

Казалось, мантия Александра вдруг сыграла роль поднятого боевого штандарта. Люди водрузили на головы шлемы. Удары копий по щитам участились, словно перед началом атаки. Возле самого помоста угрожающе засвистели вытаскиваемые из ножен мечи.

В тревоге Мелеагр увидел, что могущественная македонская аристократия сплотилась против него. Теперь даже поддержавшие его командиры при виде такого единодушия вполне могли отступить, а простые солдаты, все еще продолжавшие выкрикивать имя Филиппа, являлись, по сути, сородичами этих знатных вождей. Необходимо было срочно как-то ослабить племенную зависимость. И тут решение неожиданно пришло само собой. Мелеагра даже потрясла собственная гениальность. Как же мог Александр не заметить ее?

С мягкой настойчивостью он стал подталкивать улыбающегося Филиппа к краю помоста. Народ, решивший, что тот собирается произнести речь, мгновенно затих, по крайней мере из любопытства. А Мелеагр решил разжечь интерес.

— Македонцы! Вы избрали вашего царя! Вы намерены поддержать его? — Копьеносцы ответили вызывающими возгласами. — Тогда следуйте за ним и помогите утвердить его права. Цари Македонии всегда сами хоронили своих предшественников.

Он помедлил, добившись теперь мертвой тишины. Волна потрясения, почти осязаемая, прокатилась по переполненному потными людьми залу.

Мелеагр повысил голос.

— Вперед! Тело Александра ждет погребения. И провести все необходимые ритуалы должен его наследник. Не позволим никому лишить его законного права. Ведите Филиппа к смертному ложу в царскую опочивальню! Вперед!

Началось смятенное хаотическое движение. Мнения разделились. Самые решительные пехотинцы прорвались вперед, но их встретили явно недружелюбно. Многие отступили назад, в гул непонятно что возглашающих голосов. Соратники начали пробираться к тронному возвышению. Добавили неразберихи и бурно протестующие полководцы. Внезапно общий шум прорезал ломающийся юношеский голос, срывающийся от отчаянной ярости:

— Ублюдки! Вы ублюдки! Вы все мерзкие, рожденные рабами ублюдки!

Из угла зала, вкупе с Соратниками, не разбирая ни чинов, ни званий, с боевыми кличами проталкивались к помосту молодые охранники государя.

Этот отряд стражников, всегда охранявших покои Александра, продолжал нести службу и после его смерти вплоть до сегодняшнего рассвета. Вот уже годы они рьяно и преданно оберегали царя. Некоторые, достигнув восемнадцатилетия, обрели право голоса, остальные просто пришли на собрание. Юнцы с неровно обрезанными (почти под корни в знак траура) светлыми волосами выскочили на возвышение, размахивая обнаженными мечами и яростно вращая глазами. На помосте их собралось где-то около полусотни. По фанатичной решимости настрадавшихся в эти дни пареньков Пердикка мгновенно понял, что сейчас они способны убить кого угодно. Если не остановить их, они прикончат Филиппа, а тогда начнется массовая резня.

— Ко мне! — крикнул он им. — Следуйте за мной! Защитим тело Александра!

Он бросился к внутренней двери, Птолемей ни на шаг не отставал от него, остальные военачальники поспешили за ними, а отчаянные молодые стражники в итоге обогнали даже Соратников. Преследуемые враждебными выкриками оппозиции, они миновали приемный зал, личный царский кабинет и достигли опочивальни. Двери были закрыты, но не заперты. Юнцы первыми ворвались в них.

Птолемей с содроганием подумал, что покойник лежит там со вчерашнего дня! В пышущей зноем летней жаре Вавилона. Невольно, как только открылись двери, он задержал дыхание.

В опочивальне стоял слабый дух почти выгоревшего ладана, а к ароматам засушенных цветов и трав, которыми перекладывали царское белье и одежды, примешивался еще один запах, знакомый Птолемею с раннего детства. Это был его живой запах, а сам Александр под светлой и чистой простыней одиноко лежал в этой просторной затемненной комнате на огромном ложе между бдительно охраняющими его демонами. Спрыснутый особыми благовониями полог отпугивал мух. На возвышении возле кровати, забывшись сном, сидел персидский мальчик, его обессиленные руки покоились на краю покрывала.

Разбуженный шумным вторжением, он ошеломленно поднялся на ослабевшие ноги, никак не откликнувшись на успокаивающее прикосновение Птолемея. Тот прошел к изголовью кровати и отвернул край простыни.

Александр, казалось, спал. Спал спокойно и беспробудно. Даже цвет его лица почти не переменился. А золотистые с серебряными прядями волось! на ощупь были еще полны жизни. Неарх и Селевк, подошедшие к Птолемею, в один голос воскликнули, что такое чудесное отсутствие признаков тления говорит о божественности Александра. Бравший вместе с будущим властителем мира уроки у Аристотеля Птолемей, молча опустив глаза, размышлял, как долго тайная искра жизни еще горела в недвижимом теле этого неукротимо-сильного человека. Он проверил пульс, но сейчас сердце уже не билось, труп окоченел. Он вновь натянул простыню на мраморное лицо и обернулся к людям, собравшимся воспротивиться неминуемому вторжению.

Для укрепления высоких дверей отлично знавшие царскую опочивальню стражники подтащили к ним громоздкие платяные укладки. Но конечно, это была лишь временная защита. Напиравшие снаружи воины привыкли вламываться в любые ворота. Они дружно навалились на створки — точно с той же уверенностью в своих силах, с какой десять лет назад, выставив вперед свои длинные сариссы, наседали на войска Дария. И точно так же, как при Гранине, Иссе и в Гавгамеллах, пала и эта преграда. С грохотом и скрежетом разъехались и покатились по полу тяжелые окованные бронзой сундуки.

Когда первые сторонники Мелеагра прорвались в комнату, Пердикка уже понял, что здесь ни в коем случае нельзя допустить кровопролития, и отозвал своих людей на защиту подступов к царской кровати. Переводя дух, атакующие огляделись вокруг. Ряды защитников загородили тело, и они увидели лишь распростертые крылья чужеземных золотых демонов и их недобро сверкающие глаза. Возмущение продолжало выражаться в громких выкриках, но ближе никто не подходил.

Вскоре послышались чьи-то шаги. Вошел Филипп.

Хотя Малеагр был с ним, он пришел сюда по собственному желанию. Когда умирает человек, родственники должны увидеть его. Все политические резоны воспринимались царевичем как досадный бессмысленный шум, но он твердо знал родственные обязанности.

— Где Александр? — обратился он к живому заслону перед кроватью. — Я его брат. Мне нужно похоронить его.

Полководцы молча скрипнули зубами. Теперь напряженную тишину нарушали лишь гневные возгласы и проклятия храбрецов-малолеток. Они не испытывали никакого благоговейного трепета перед покойным, поскольку в их понимании Александр был еще жив. Они взывали к нему так, словно их повелитель просто лежал, потеряв сознание от ран, полученных на поле битвы, окруженный жаждущими его смерти трусами, которые в один миг разбежались бы, будь он при оружии и на ногах. Их боевые кличи воодушевили и часть молодых Соратников, вспомнивших о начальных годах своей службы царю в том же элитном отряде.

— Александр! Александр!

Откуда-то из теснившейся у дверей толпы с вкрадчивым тихим свистом вылетел дротик и со звоном ударился о шлем Пердикки.

Следом прилетело еще несколько метательных копий. С пробитой ногой, истекая кровью, упал на колени один из Соратников; простоволосого охранника чиркнуло по голове, и на его залитом кровью лице вдруг ярко выделились удивленные голубые глаза. Тут его юные сотоварищи осознали, что все они могут оказаться легкой добычей. При них были лишь короткие изогнутые кавалерийские сабли, положенные им по званию и входившие в парадную экипировку.

Пердикка поднял дротик и с силой швырнул его обратно. Остальные, выдернув метательные орудия из своих или чужих ран, последовали его примеру. Птолемей, резко отступив на шаг, увернулся от летящего в него копья, наткнулся на кого-то спиной и, выругавшись, обернулся. И увидел раненого в предплечье персидского мальчика. Багоас подставил под удар руку, чтобы защитить тело Александра.

— Опомнитесь наконец! — крикнул Птолемей. — Люди мы или дикие звери?

За дверьми буча ещепродолжалась, но она постепенно затихла, когда туда передалось пристыженное и смущенное бормотание первых рядов. Тогда критянин Неарх сказал:

— Пусть они посмотрят.

Сжимая оружие, защитники слегка разошлись в стороны. Неарх откинул простыню с лица Александра и молча отступил назад.

Первые ряды атакующих погрузились в молчание. Почувствовав перемену, затихла и напирающая сзади толпа. Вскоре возглавляющий нападающих командир фаланги выступил вперед и снял шлем с седой головы. Его примеру последовало двое или трое ветеранов. Командир, обернувшись к остальным, поднял руку и крикнул:

— Стойте спокойно!

Угрюмо, в гнетущей тишине противники взирали друг на Друга.

По одному и по двое старшие командиры снимали шлемы и открыто выступали вперед. Защитники опустили оружие. Седой командир начал говорить.

Тут из-за спин воинов вывернулся Филипп:

— Вот он, мой брат! — Помятая и перекосившаяся мантия Александра все еще была на нем. — Его нужно похоронить.

— Помолчи! — прошипел Мелеагр.

Покорно (такие моменты были ему привычны) Филипп позволил увести себя прочь. Покрасневший седой командир уже восстановил присутствие духа.

— Собратья, — сказал он, — понятно, что на нашей стороне численное превосходство. Мы действовали в спешке, и я полагаю, мы все сожалеем об этом. Я предлагаю обсудить все спокойно.

Пердикка сказал:

— При одном условии. Тело царя должно остаться неприкосновенным, и все здесь должны поклясться в этом богами подземного мира. Я клянусь, что, когда будет сделана подобающая погребальная лодка, его со всеми почестями доставят на древнее царское кладбище в Македонию. Если вы не принесете эти ритуальные клятвы, то мы будем стоять здесь и сражаться до последней капли крови.

Все выразили согласие. Пристыженные воины испытывали раскаяние. Слова Пердикки о древнем царском кладбище мгновенно вернули их с облаков на землю. Что бы стали они делать с этим телом, забрав его? Захоронили в саду? Их воинственный запал выдохся после первого же взгляда на отстраненное гордое лицо Александра. Чудом было и то, что от него не исходил запах тлена; всем показалось, что он еще жив. Суеверная дрожь пробежала по спинам большинства людей; ведь это означало, что Александр наверняка станет могущественным духом в царстве теней.

На террасе принесли в жертву козла, воины, касаясь его окровавленной туши, призывали на свои головы проклятия Гадеса, если они нарушат данную клятву. В силу многочисленности македонцев ритуал затянулся и завершился уже в сумерках, при свете факелов.

Погруженный в раздумья Пердикка следил за обрядом. Мелеагр принес клятву первым. Он уже понял, что утратил поддержку большинства из недавних сторонников. Вокруг него теперь оставалось только около тридцати человек. Ядро сплоченных приверженцев, да и то лишь потому, что, сразу открыто выступив за него, теперь они опасались расправы. Их следовало удержать при себе. По крайней мере, хоть их. Хотя почему по крайней? В закатном сумраке, уже властно приглушавшем голоса взбудораженного тревогой города, Мелеагр строил новые планы. Если бы ему удалось отделить этих гордых телохранителей от всей остальной знати… ведь тех всего лишь восемь, а восемь человек против тридцати…

Последние воины дали клятву. Мелеагр с благоразумно сдержанным видом приблизился к Пердикке.

— Я действовал сгоряча. Смерть царя всех нас привела в смущение. Завтра мы сможем встретиться и обсудить все спокойно.

— Надеюсь так и будет, — сказал Пердикка, глянув на него из-под нахмуренных темных бровей.

— Всем нам было бы стыдно, — продолжил Мелеагр, — если бы ближайшим друзьям Александра запретили дежурить возле него. Я прошу вас, — он обвел рукой телохранителей, — приступить к скорбному бдению.

— Благодарю, — вполне искренне ответил Неарх.

Он так и так собирался остаться. Пердикка промолчал, его воинская интуиция смутно насторожилась. А Птолемей сказал:

— Мелеагр принес клятву с достойным почтением относиться к телу Александра. Не хочет ли он потребовать того же от нас?

Пердикка попытался заглянуть Мелеагру в глаза, но тот, опустив их, быстро отошел в сторону. Проводив его взглядами, полными глубочайшего презрения, телохранители присоединились к Соратникам, разбившим палатки в дворцовом парке.

Тут же в лагерь египтян побежали посыльные сообщить, что бальзамировщики поутру могут приступить к работе.

* * *
— Конон, ну где же ты пропадал целый день? — спросил Филипп, когда верный слуга совлек с него жаркие одеяния. — Почему тебя не прислали ко мне, как я попросил?

Конон, пожилой ветеран, служивший ему уже десять лет, сказал:

— Я был на собрании, государь. Не волнуйся, все будет хорошо, сейчас ты примешь теплую ванну с ароматными маслами.

— А знаешь, Конон, я теперь буду царем. Тебе сообщили, что я теперь стал царем?

— Да, государь. Да продлят боги твои дни, государь.

— Конон, а ты не покинешь меня теперь, когда я царь?

— Нет, государь, старый Конон по-прежнему будет заботиться о тебе. А теперь позволь мне взять твою прекрасную новую мантию, чтобы почистить ее и убрать в надежное место. Она слишком хороша для каждодневной носки… Ну что ты, государь, не расстраивайся, тут совершенно нечего плакать.

* * *
В царской опочивальне с наступлением вечерней прохлады тело Александра отвердело как камень. Перевязав полотенцем раненую руку, Багоас подтащил к кровати ночной столик из малахита и слоновой кости и водрузил на него ночной светильник. На полу еще виднелись грязные следы дневной смуты. Урон нанесли и столу у стены с изваяниями Гефестиона; в суматохе их опрокинули, и они лежали в беспорядке, словно павшие в сражении воины. В слабом свете ночника Багоас посмотрел на них долгим взглядом и отвернулся. Но через пару минут он подошел к столу и аккуратно расставил фигурки по привычным местам. Затем, притащив скамеечку, чтобы не сидеть на помосте, располагавшем забыться предательским сном, он устроился на ней и спокойно сложил руки; его темные глаза зорко следили за ночными тенями.

* * *
Персидский гарем в Сузах избежал ассирийского влияния. Изящные пропорции его строений гармонично сочетались друг с другом; вытесанные греческими мастерами колонны с каннелюрами увенчивались капителями в виде бутонов лотоса; солнечный свет, проникая через затейливые гипсовые решетки, поблескивал на глазурованных плитках стен.

Окруженная с двух сторон внучками царица Сисигамбис, мать Дария, восседала на своем троне с высокой спинкой. И в восемьдесят лет узкий орлиный нос и кожа цвета слоновой кости выдавали ее принадлежность к древней эламской знати, к чистокровному персидскому роду, не смешанному с выходцами из Мидии. Годы теперь тянули ее к земле, но в молодости она была высокой и статной. Ее фиолетовое платье дополнял шарф того же цвета, а на груди сверкало ожерелье из отборных кровавых рубинов, то самое, что Александр получил в дар от царя Пора, а потом подарил ей.

Статира, старшая внучка Сисигамбис, читала вслух письмо, медленно, сразу переводя его с греческого на персидский. По распоряжению Александра обе девушки выучились не только говорить по-гречески, но и читать. Из привязанности к нему Сисигамбис одобрила и эту прихоть, хотя, по ее мнению, грамотность была рабским занятием, более подходящим для дворцовых евнухов. Тем не менее не запрещать же мальчику вводить традиции своего народа в семью. Что уж поделать, если таково его воспитание, ведь намеренно он никого не хочет обидеть. Ему следовало бы родиться в Персии. Статира читала, слегка запинаясь, не от невежества, но от волнения.

Александр, царь Македонии и владыка Азии, приветствует свою почтенную жену Статиру.

Мечтая вновь увидеть твое лицо, я желаю, чтобы ты без промедления отправилась в Вавилон, дабы ребенок твой родился здесь. Если ты выносишь мальчика, то я намерен объявить его моим наследником. Прошу, не откладывай путешествия. Я болел лихорадкой, а в городе уже распустили ложные слухи о моей смерти. Не обращай на них внимания. Моим слугам приказано принять тебя с почетом, достойным матери будущего великого царя. Пусть сестра твоя, Дрипетис, ставшая также и моей сестрой, скрасит тебе время в пути. Да сопутствует вам удача и благополучие.

Взглянув на бабку, Статира опустила письмо. Будучи дочерью рослых родителей, она также отличалась высоким ростом, футов шесть без туфель. Ей во многом передалась и знаменитая красота матери. Она была царственна во всем, кроме гордости.

— Что же нам делать? — спросила она.

Сисигамбис раздраженно глянула на нее из-под седых бровей.

— Во-первых, дочитать царское письмо.

— Бабушка, я все прочла.

— Не может быть, — сердито бросила Сисигамбис. — Посмотри-ка внимательнее, дитя. Что он просит передать мне?

— Бабушка, больше в письме нет ни слова.

— Должно быть, ты ошибаешься. Женщинам не следует разбирать писанину. Я говорила ему об этом, но у него своя блажь. Тебе бы лучше позвать секретаря, чтобы он прочел все как следует.

— Но правда, к посланию не прибавлено больше ни слова. «Да сопутствует вам удача и благополучие». Видишь, дальше ничего нет.

Напряженное властное лицо Сисигамбис слегка смягчилось; с возрастом ее настроения стали проявляться более явно.

— А посланец все еще здесь? Пошлите за ним, надо выяснить, нет ли у него второго письма. Вестовые так выматываются в дороге, что теряют остатки разума.

Гонца срочно привели, вытащив из-за обеденного стола. Он поклялся головой, что ему вручили только один царский свиток, и в доказательство вывернул свою сумку.

После его ухода Сисисгамбис сказала:

— Посылая письма в Сузы, он всегда передавал весточку Для меня. Покажите-ка мне печать.

Но в последнее время ее зрение так ослабло, что оттиск не обрел четкости даже на расстоянии вытянутой руки.

— Здесь его портрет, госпожа бабушка. Подобное изображение вырезано на том кольце с изумрудом, что он подарил мне в день свадьбы, только здесь он в венке, а на моем кольце — в короне.

Сисигамбис кивнула и задумчиво помолчала. Все посланные царем письма хранились у главного управляющего, но сейчас она не хотела показывать, насколько ее глаза утратили былую зоркость.

Вскоре она нарушила молчание:

— Он пишет о своей болезни. Вероятно, у него накопилось множество неотложных дел. И сейчас он чрезмерно обременен ими, что свойственно его неуемной натуре. В прошлый его приезд я заметила, что он страдает одышкой. Ступай, девочка, позови ко мне своих служанок, и ты тоже, Дрипетис. Я должна сказать им, что вам понадобится в дороге.

Ее младшая внучка, семнадцатилетняя Дрипетис, уже успевшая стать вдовой после смерти Гефестиона, послушно направилась к двери, но вдруг стремительно возвратилась и бросилась на колени.

— Бабуля, пожалуйста, поедем в Вавилон с нами.

Сисигамбис положила свою желтоватую, как старая слоновая кость, и тонкую руку на юную девичью голову.

— Царь просит вас не мешкать в дороге. А я для спешки слишком стара. И кроме того, он не пригласил меня.

Когда служанки получили указания, в спальнях внучек начались суматошные сборы, а она все продолжала сидеть в своем парадном кресле с высокой прямой спинкой, не замечая струившихся по щекам слез, поблескивающих на рубинах, принадлежавших некогда царю Пору.

* * *
В Вавилоне, в царской опочивальне, уже насыщенной новыми запахами ладана и селитры, потомственные египетские бальзамировщики приступили к мумифицированию тела умершего фараона. Огорченные долгой задержкой, которая явно могла повредить делу, и без того требующему немалого мастерства, они спешно прибыли сюда на рассвете и в благоговейном изумлении осмотрели царский труп. Когда рабы доставили все приспособления, сосуды, жидкости и благовония, необходимые для столь тонкой и кропотливой работы, единственный наблюдатель, бледнолицый персидский юноша, погасил светильник и молча исчез, словно призрачная тень.

Хотя священная Долина царей осталась за далекими горами и морями, бальзамировщики не забыли перед вскрытием тела для удаления внутренностей воздеть руки в ритуальной молитве, прося у богов даровать им, простым смертным, право прикоснуться к божественной плоти.

* * *
Узкие улочки древнего Вавилона полнились противоречивыми слухами. В храмах все ночи горели светильники, дни тянулись своей чередой. Сторонники Пердикки и Мелеагра пребывали в состоянии вооруженного перемирия; пехота расположилась вокруг дворца, а конница — в царском парке, рядом с конным двором, где еще Навуходоносор держал свои колесницы для охоты на львов.

Учитывая четырехкратное численное превосходство пехоты, военачальники обсудили возможность перемещения конницы на пригородные поля: там от лошадей больше проку.

— Нет, — сказал Пердикка. — Это сродни признанию поражения. Дадим людям время присмотреться к полоумному Царьку. Они сами опомнятся. Армия Александра еще никогда не бывала разделена.

На площади для парадов и в дворцовых садах пехотинцы пытались устроиться со всеми доступными удобствами. Упорно цепляясь за свой статус победителей, они лелеяли ненависть ко всему чужеземному. Нельзя допустить, чтобы варвары правили нашими сыновьями, говорили они, посиживая вокруг костров, где персидские женщины, ставшие по желанию Александра их законными женами, готовили в котелках вечернюю трапезу. Воины давно истратили приданое, выданное им Александром, и ни один человек из сотни не собирался везти на родину персиянку, считая себя свободным от всех обязательств.

Со смущенным негодованием они размышляли о молодых Соратниках, которые ни в выпивках, ни на охоте не брезговали обществом сыновей знатных персов с их нелепыми кучерявыми бородками, шикарно инкрустированным оружием и пестро украшенными лошадьми. Конники-то, конечно, от такого общения только выигрывали; они могли позволить себе перенять кое-какие персидские традиции, не ударив притом лицом в грязь. Но пехотинцы, сыновья македонских землепашцев, скотоводов, охотников, каменотесов и плотников, владели только тем, что удавалось завоевать в военных походах, и помимо скромного трофейного куша их главной, истинной наградой за все тяготы и опасности военных кампаний оставалось сознание того, что, кем бы там ни были их предки, сами они являются победоносными воинами Александра Македонского, владыки мира. Пестуя свое неуемное самолюбие, они нахваливали Филиппа, его скромную сдержанность, сходство с великим отцом и чистокровное македонское происхождение.

Их командиры, по долгу службы присутствовашие на царских приемах, возвращались обратно на редкость неразговорчивыми. Жизнь в колоссальной империи Александра шла своим чередом. Послы, сборщики налогов, судостроители, командиры хозяйственных отрядов, архитекторы, враждующие сатрапы, жаждущие справедливого суда, по-прежнему толпились в приемных дворца. В сущности, с начала болезни Александра число неразрешенных дел, как и ожидающих аудиенции людей, неуклонно росло. Но интересы просителей теперь не ограничиваливались одними лишь деловыми вопросами; всем хотелось воочию убедиться, достоин новый властитель доверия или нет.

Перед каждой аудиенцией Мелеагр тщательно школил Филиппа и в конце концов приучил царя проходить прямо к трону, не отвлекаясь на разговоры со знакомцами, случайно попавшимися ему на глаза, и не повышать голос, чтобы все видели государя, но не слышали его слов, пока Мелеагр подбирал подходящий ответ. Филипп также перестал поминутно требовать, чтобы ему принесли лимонад или сладости, и уже не спрашивал у своего почетного караула разрешения выйти из зала, если вдруг возникала такая нужда. Не удалось, правда, полностью справиться с его привычкой почесываться, ковырять в носу или беспокойно ерзать на месте, но если прием продолжалася недолго, то наследник производил впечатление спокойного и разумного человека.

Мелеагр присвоил себе титул хилиарха, так называемого главного советника, или великого визиря, учрежденного Александром для Гефестиона и унаследованного после Пердиккой. Неизменно находясь справа от государя, самозванный хилиарх знал, что очень впечатляюще смотрится в своем новом великолепном облачении, но он понимал также, отлично понимал, что думают воины о правителе, который нуждается в постоянных подсказках, и почему они никогда не смотрят ему в глаза. Командиры всегда свободно общались с Александром, поломать эту традицию было никак нельзя, а ведь существовала еще и царская стража. И Мелеагр просто нутром чувствовал, что, слыша шепелявый голосок и видя блуждающий взгляд Филиппа, все эти люди еще острее переживают потерю того энергичного, внимательного и чуткого, обладавшего неколебимым авторитетом монарха, который лежал теперь, навек успокоившись, в запертой опочивальне, погруженный в ванну с бальзамирующим соляным раствором, призванным пронести через столетия его плоть.

Помимо всего этого, нельзя было одурачить или лишить аудиенций персидских военачальников, назначенных на свои посты Александром. Мысли о единодушном восстании местного населения против мятежной расколовшейся надвое армии македонцев превращали в кошмары его бессонные ночи.

Подобно большинству людей, долго снедаемых злобной завистью, Мелеагр обвинял во всех своих бедах того, кому он завидовал, совершенно не задумываясь о том, что именно собственная низость, а вовсе не враг загоняет его в бедственное положение, и, поскольку всем коварным интриганам на свете свойственно разрешать свои проблемы одним только способом, он тоже решил прибегнуть к нему.

Филипп по-прежнему жил в удобных и в любом случае прохладных комнатах, выбранных для него самим Александром на самый жаркий вавилонский сезон. Когда Мелеагр попытался предложить дурачку переселиться в более подобающие государю покои, он отказался с такими воплями, что на его крик сбежалась дворцовая стража, решив, что кого-то хотят убить. В этих-то комнатах Мелеагр, сопровождаемый своим родичем, неким Дурисом, имевшим при себе набор письменных принадлежностей, и обнаружил царя.

Тот увлеченно играл со своими камушками. Их во время следования за армией брата по обширным просторам Азии у него накопился уже целый сундук. Найденная им самим галька мешалась там с янтарем, разнообразными кварцами, агатами, старыми печатями и разноцветными стеклянными украшениями из Египта, которые Александр, Птолемей или Гефестион при случае привозили ему. Он выложил из всего этого длинную извилистую дорожку и сейчас, стоя на коленях, старательно подправлял ее.

Завидев входящего Мелеагра, он с виноватым видом вскочил на ноги, зажав в кулаке один из камней и заведя руку за спину. Вдруг у него вздумают отобрать его любимую скифскую бирюзу?

— Государь! — раздраженно сказал Мелеагр.

Филипп, расслышав в его голосе строгий упрек, подбежал к самому большому креслу и старательно затолкал бирюзу под подушку.

— Государь, — повторил Мелеагр, наблюдая за ним, — я пришел сообщить тебе, что ты находишься в большой опасности. Нет-нет, бояться нечего, я сумею тебя защитить. Но все-таки предатель Пердикка, пытавшийся украсть тело Александра и отнять у тебя трон, задумал лишить тебя жизни, чтобы самому стать царем.

Вскочив с кресла, Филипп что-то невнятно забормотал, но Мелеагр уже умел разбирать его лепет.

— Говорил же мне Александр… говорил… Пусть Пердикка будет царем, если хочет. Я не возражаю. Александр говорил, что мне нельзя быть царем.

С некоторой тревогой Мелеагр высвободился из крепкой хватки Филиппа, опасаясь, что глупый силач может сломать ему руку.

— Государь, если он станет царем, то первым делом прикажет убить тебя. Ты будешь в безопасности, только приказав убить его. Посмотри, вот приказ о его смерти. — Вместе с пером Дурис положил на стол загодя заготовленный документ и поставил склянку с чернилами. — Тебе нужно просто начертать вот здесь имя ФИЛИПП, как я учил тебя. Я помогу, если хочешь.

— И тогда ты убьешь его, прежде чем он убьет меня?

— Да, и все наши трудности кончатся. Подпиши здесь.

Клякса, с которой государь начал, не испортила документа; в итоге он нарисовал вполне сносную подпись.

* * *
Пердикка занимал одно из раскиданных по дворцовому парку строений, возведенных персидскими царями для своих приближенных и после подаренных Александром своим друзьям. Вокруг стояли лагерем царские охранники. Эти юноши видели в Пердикке избранного Александром регента, и хотя они и не выразили открытой готовности ему подчиняться, а он весьма разумно от них этого и не требовал, но все его поручения выполнялись, а дом охранялся денно и нощно по заведенному распорядку дежурств.

Он беседовал с Птолемеем, когда один из охранников вошел в комнату.

— Господин, тебя хочет видеть какой-то старик.

— …их тридцать по меньшей мере, — небрежно закончил свое сообщение Птолемей, а Пердикка, с досадой отвлекшись, спросил:

— Чего ему надо?

— Он говорит, господин, что служит у Арридея. — Новое имя Филипп не прижилось ни у стражи, ни у Соратников, занявших другой берег реки. — Он говорит, что у него срочное дело.

— Уж не Конон ли это? — догадался Птолемей и быстро добавил: — Пердикка, я знаю этого человека. Тебе стоит увидеться с ним.

— Я и сам знаю, — довольно резко ответил Пердикка. По его мнению, Птолемей вел себя слишком уж вольно. Как ни прискорбно, подобный стиль поведения у Александра протеста не вызывал. — Приведи его, только проверь сначала, нет ли при нем оружия.

Старый Конон, основательно смущенный, по-солдатски отсалютовал полководцам и замер по стойке «смирно», дожидаясь дозволения заговорить.

— Господин… с твоего разрешения. Они заставили моего бедного хозяина подписать какой-то документ против тебя. Я прибирал в спальне вещи, и они не думали, что я все вижу. Господин, не вини его. Эти обманщики воспользовались его наивностью. По собственной воле он никогда не подумал бы причинить тебе вред.

— Я верю тебе, — задумчиво сказал Пердикка. — Но похоже, что вред все же нанесен.

— Господин, если он попадет в твои руки, не убивай его, господин. Он очень смирный. С ним никогда не было никаких хлопот, пока правил царь Александр.

— Уверяю тебя, что у меня нет таких планов. — Этот старик может оказаться полезным… и как соглядатай, и вообще. — Когда войска перестанут бунтовать, я прикажу, чтобы о твоем подопечном хорошо позаботились. Ты хочешь остаться при нем?

— О, господин, да, господин. Я служу ему чуть ли не с детства. Не представляю, как он сможет обойтись без меня.

— Отлично. Все будет в порядке. Передай, если он сможет понять, что ему нечего меня бояться.

— Я передам, повелитель, и да хранят тебя боги.

Конон скоренько отсалютовал и поспешил удалиться.

— Как легко порой улаживаются дела, — сказал Птолемею Пердикка. — Неужели старый осел и впрямь думал, что у нас поднялась бы рука на беднягу? Он ведь брат Александра. Однако каков Мелеагр…

Позднее, когда Пердикка, покончив с дневними заботами, принялся за вечернюю трапезу, снаружи донеслись возбужденные крики. Из окна он увидел около сотни пехотинцев. А у входа стояло всего шестнадцать стражей.

Он был слишком опытным воином, чтобы в смутные времена ужинать неодетым. Почти мгновенно (сказалась двадцатилетнняя практика!) Пердикка сорвал со стойки доспехи и влез в них.

Вбежал запыхавшийся стражник, приветствуя его одной рукой и потрясая зажатым в другой документом.

— Командир! Это подстрекательство к бунту. Они говорят, что доставили царский приказ.

— Царский? Вот как? — невозмутимо сказал Пердикка.

Послание было коротким; он прочел его вслух.

Филипп, сын Филиппа, царь Македонии и владыка Азии, повелевает бывшему хилиарху Пердикке явит ься к нему для ответа на обвинение в предательстве. При оказании сопротивления конвою приказано доставить изменника силой.

— Командир, мы их задержим. Ты не хочешь отправить гонца за подмогой?

Нет, недаром Пердикка служил непосредственно под командованием Александра. Он положил руку на плечо паренька, изобразив на своем суровом лице ободряющую улыбку.

— Ты славный воин. Но не надо гонцов. Продолжайте охранять вход. Я просто поговорю с этими приспешниками Мелеагра.

В отданном стражем салюте пусть слабовато, но все же блеснула прежняя, еще не утерянная молодцеватость. «Будем надеяться, — подумал Пердикка, — что и я смогу показать нынешнему "хилиарху", почему именно меня, а не его приняли в ближний круг того, кого теперь с нами нет».

За прошедшие двенадцать лет он усвоил главный принцип поведения Александра: все нужно делать красиво, с изяществом. Правда, в отличие от Александра ему этот стиль давался с великим трудом, но овчинка стоила выделки. По собственному почину и без чьей-либо помощи он устроит сейчас им незабываемую головомойку.

Сняв шлем, Пердикка решительно вышел на балкон с приказом в руке и после внушительной паузы, величественно оглядев всех, заговорил.

Обладая цепкой памятью полководца, он узнал командира отряда, назвал его по имени и даже припомнил недавний поход, в котором отряд этот находился у него под началом. Александр тогда сам похвалил их маневр. О чем же теперь они думают, зачем так позорятся, ведь — боги великие! — разве им не доводилось сражаться бок о бок, плечо к плечу? Разве у них теперь достало бы мужества прямо взглянуть в лицо Александру? Ведь еще до того, как он стал царем, этого зачатого после пьяной оргии идиота пытались использовать в заговоре против него. Любой другой попросту убрал бы с дороги такого вот претендента на трон, но Александр в величии своего сердца взял его на свое попечение и заботился о нем, как о безвинном ребенке. Если бы Филипп пожелал, чтобы какой-то недоумок носил его имя, он бы и завещал ему свое царство. Какой это «царь Филипп»?! Скорее, «царь Дурень»! Кто мог бы подумать, что лучшие воины мира сделаются подпевалами того самого Мелеагра, которому Александр не решился даже дать под руку полк, отлично зная пределы его командирских возможностей? Кому пришло бы в голову, что они заявятся сюда требовать жизнь человека, которого Александр лично возвысил до самых высоких командных постов? Не лучше ли им возвратиться к своим сотоварищам и вместе припомнить, кем они были совсем недавно, а также подумать, во что их втянул Мелеагр? Пусть каждый спросит себя, нравится ли ему его нынешнее положение. А теперь все свободны.

После тревожного и смущенного молчания командир отряда угрюмо приказал:

— Кругом! Вперед, шагом марш!

Между тем к дежурным стражникам успели уже присоединиться все остальные юнцы. После ухода пехотинцев они громко приветствовали Пердикку. На сей раз без всяких усилий он дружелюбно улыбнулся им всем. И на мгновение ощутил себя Александром.

«Нет уж, куда мне! — подумал он, входя обратно в комнату. — Его люди обожали. До безумия. Мечтали коснуться хоть края его одежды. Дрались, стремясь протиснуться ближе к трибуне. Те олухи на берегах Гидаспа, когда он простил им мятеж, готовы были целовать ему руки… Что ж, он обладал тайной магией, мне не доступной. Но с другой стороны, никто ею больше не обладает».

* * *
Лишь порывы южного ветра облегчали порой труд бурлаков, медленно тянувших против течения по извилистому руслу Евфрата царскую барку. Под легким навесом на льняных подушках, набитых шерстью и пухом, лежали, обмахиваясь веерами, две царевны; после тряской жары и духоты крытых фургонов они нежились там, как кошки, наслаждаясь плавным ходом судна и веявшей с реки прохладой. Девушку, им прислуживавшую, на ветерке быстро сморил сон. За полосой бечевника по берегу тряслись фургоны и повозки с вещами, свита вооруженных евнухов на лошадях, погонщики с мулами и дворцовая челядь. Когда караван проезжал мимо деревень, все селяне бросали дела и бежали к реке.

— Если бы только, — вздохнула Статира, — он не просил нас поторопиться. Мы могли бы проделать почти весь путь по воде, сначала спуститься к заливу, а потом подняться вверх по Евфрату до самого Вавилона.

Из-за беременности у нее болела спина, и она поудобнее устроилась на подушках.

Дрипетис, теребя свое синее вдовье покрывало, оглянулась через плечо и, убедившись, что служанка уснула, сказала:

— Может, он даст мне другого мужа?

— Я не знаю. — Статира задумчиво разглядывала другой берег реки. — Но не спрашивай его пока. Ему это не понравится. Он считает, что ты еще принадлежишь Гефестиону. Он даже навсегда закрепил имя Гефестиона за тем полком, которым тот командовал. — Унылое молчание за спиной побудило ее добавить: — Если у меня родится мальчик, то я сама попрошу его.

Она откинулась на подушки и прикрыла глаза.

Через полуприкрытые веки просачивались изменчивые розово-красные узоры, образованные солнечным светом, расщепленным высокими зарослями папируса. Они напомнили ей озаренные солнцем завесы свадебного шатра в Сузах. Ее лицо вспыхнуло, как и всегда, когда она вспоминала об этой свадьбе.

Конечно, ее заранее представили суженому. Бабушка велела ей оставаться в позе глубочайшего почтения, пока он не займет свое высокое кресло, и только после направиться к своей низкой скамеечке. Но неловких моментов все равно избежать не удалось, ибо за персидской свадебной церемонией последовала македонская. Брат покойной матери, стройный, но рослый мужчина, привел Статиру в шатер. Царь, как и положено жениху, поднялся со своего трона, чтобы приветствовать поцелуем невесту и подвести ее к трону поменьше. Перед поцелуем она слегка согнула колени, как научила ее та же бабушка, но потом ей волей-неволей пришлось выпрямиться, и с этим ничего нельзя было поделать. Она оказалась на полголовы выше его и едва не умерла от стыда.

Когда зазвучали фанфары и глашатай объявил их супругами, настал черед Дрипетис. Тогда вперед выступил друг царя Гефестион, самый красивый мужчина, которого она видела в жизни. Статный и высокий, с блестящими золотистыми волосами (его вообще можно было принять за знатного перса), он отлично подошел сестре по росту. Тут все друзья царя, остальные женихи, как-то разом вздохнули, и она поняла, что, когда царь вышел встретить ее, они затаили дыхание. В заключение царственная пара повела всю процессию в свадебные покои. От смущения ей хотелось провалиться сквозь землю.

Когда они оказались в розовом шатре на золотом ложе, он назвал ее дщерью богов. Ее тогдашних познаний в греческом уже хватило, чтобы это понять, а еще она поняла, что намерения у него самые добрые. Но поскольку ничто не могло развеять ее ужасного смущения, она предпочла бы, чтобы он не прозносил ничего. Вид у него был очень величественный, а Статира совсем растерялась, и, хотя роста недоставало ему, а не ей, именно она ощущала себя ущербной (нескладной дылдой). На свадебном ложе она думала лишь о том, что раз ее отец сбежал от него на поле битвы, а бабушка с тех пор перестала упоминать его имя, то теперь только ее отвага может восстановить честь их рода. Александр был ласков и очень старался ничем ее не обидеть, но все происходящее казалось ей таким странным и таким ошеломляющим, что она напрочь зажалась и не смогла выдавить из себя ни словца. Не удивительно, что тогда она не забеременела и что он, хотя часто навещал ее с подарками, пока жил в Сузах, никогда больше с ней не ложился.

Вдобавок ко всем ее несчастьям она узнала, что где-то во дворце еще живет бактрийская его жена, которую он возил за собой даже в Индию. Не ведая пока ничего о чувственных наслаждениях, Статира не испытывала никакой сексуальной ревности, но жесточайшие пытки едва ли доставили бы ей больше страданий, чем мысли о Роксане как о его путеводной звезде, избранной и любимой подруге. Она представляла их нежные объятия на супружеском ложе, задушевные или веселые, полные общих воспоминаний беседы… возможно, они даже смеялись над ней. А вот к Багоасу она отнеслась совершенно равнодушно. При отцовском дворе она вообще ничего не слышала об этом персидском мальчике. Ее воспитание отличалось изысканной строгостью.

Пребывание царя в Сузах подошло к концу, во всех углах зашептались о его великих, но малопонятных политических замыслах. Потом с наступлением лета Александр отправился в Экбатану. Он заглянул в гарем проститься (возможно, лишь с бабушкой), ничего не сказав, когда и откуда пришлет за Статирой. Царь уехал, забрав только свою бактрийку, а Статира проплакала всю ночь от стыда и обиды.

Но минувшей весной, когда он заехал в Сузы после войны с горцами, все было по-другому. Никаких церемоний, никаких пиршеств. Он закрылся с бабушкой, и ей даже показалось, что она слышала его плач. Вечером все собрались за ужином. Александр сказал тогда, что они теперь стали семьей. Исхудавший и загорелый, он выглядел очень усталым, но наговорил много странных вещей. Таких, каких она никогда не слышала от него прежде.

Первый взгляд на Дрипетис и на ее вдовье покрывало превратил его лицо в маску горестной скорби, но он быстро овладел собой и очаровал всех интересными рассказами об Индии, о ее чудесах и обычаях. Потом он поделился своими планами. Сказал, что намерен исследовать побережье Аравии. Ему хотелось проложить путь вдоль Северной Африки и расширить свою империю в западном направлении. А еще он добавил: «Так много надо сделать, и так мало времени. Моя мать права: мне уже давно следовало позаботиться о наследнике».

Он посмотрел на нее, и Статира поняла, что именно она, а не бактрийка будет отныне его любимой женой. И она отдалась ему с искренней благодарностью, оказавшейся не менее действенной, чем подлинная любовная страсть.

Вскоре после этого он уехал, а она поняла, что они зачали ребенка, и бабушка отправила ему о том весть. Хорошо, что Александр пригласил ее в Вавилон. Если он все еще болен, она сама его выходит. Она не станет устраивать сцены ревности. Царям положено иметь младших жен или наложниц, да и бабушка предупредила, что гаремные ссоры чреваты немалыми неприятностями.

* * *
Солдаты, посланные арестовать Пердикку, вняли его увещеваниям. Они поразмыслили о том, что произошло с ними, и им это не понравилось. Отправившись к друзьям, они рассказали им об отменной храбрости советника Александра, о собственном замешательстве и, уже просвещенные тем же Пердиккой, поведали также, что Мелеагр намеревается заграбастать всю власть. Озабоченные и встревоженные македонские пехотинцы уже жалели о собственной глупости. Пока Мелеагр переваривал свою неудачу, они вдруг, словно разбушевавшееся море, хлынули к его покоям. Дежурившие у дверей стражники, оставив свои посты, присоединились к ним.

Покрывшись холодным потом, Мелеагр почувствовал приближение смерти, точно загнанный кабан в кольце устремленных на него копий. В отчаянии он бросился к царским покоям.

В уютном кружке света, исходящего от недавно затепленной лампы, Филипп сидел за вечерней трапезой, вкушая свое любимое блюдо: щедро сдобренную специями оленину с тыквенными оладьями. Рядом стоял кувшин лимонада: ему опасались давать вино. На внезапное вторжение Мелеагра он отреагировал раздосадованным взглядом, поскольку сидел с полным ртом. Помогавший ему за столом Конон сердито глянул на вошедшего. Услышав шум, он заранее достал свой старый меч.

— Государь, — задыхаясь, выпалил Мелеагр, — предатель Пердикка раскаялся, и солдаты просят пощадить его. Пожалуйста, выйди и скажи им, что ты простил его.

Филипп проглотил набранную в рот еду и возмущенно сказал:

— Я же ужинаю и не могу сейчас никуда выйти!

Конон выступил вперед. Глядя прямо в глаза Мелеагру, он сказал:

— Не злоупотребляй его добротой.

Его рука на всякий случай сжала отлично отполированную рукоятку меча.

Не теряя головы, Мелеагр сказал:

— Любезный, самое безопасное место для царя в Вавилоне — это его трон. Ты же все понимаешь. Вспомни, что происходило на собрании. Государь, необходимо срочно выйти к ним. — Тут его осенило, как лучше убедить Филиппа. — Твой брат именно так и поступил бы.

Филипп отложил нож и вытер рот салфеткой.

— Это правда, Конон? Александр пошел бы туда?

Конон опустил руки.

— Да, государь. Да, он вышел бы к ним.

Уже направившись к двери, Филипп с сожалением оглянулся на кусок недоеденной оленины и с удивлением заметил, что Конон вытирает глаза.

* * *
Очередное временное перемирие далеко не успокоило солдат. Аудиенции в тронном зале проходили все так же скверно. Сожаления послов о безвременной кончине царя Александра стали менее церемонными и более выразительными.

Мелеагр полностью осознал шаткость своего положения, дисциплина в войсках падала день ото дня.

Между тем военачальники устроили совещание. И однажды утром вдруг выяснилось, что конницы нет. В опустевшем парке остались лишь кучи навоза. Выбравшись в предместья, конные отряды, распределившись, окружили город. Вавилон оказался в осаде.

Окрестные земли в основном были заболоченными. Не требовалось большой армии, чтобы перекрыть насыпные дороги и клинья полей. У всех ворот в панике кричали люди и вопили дети, бурчали верблюды, блеяли козы, кудахтала и гоготала домашняя птица. Боявшиеся войны селяне стекались к полуразрушенным городским стенам, а опасавшиеся голода горожане бежали из Вавилона.

Мелеагр смог бы справиться с чужеземным противником. Но он слишком хорошо понимал, что его сторонники изменят ему, просто перекинувшись парой фраз со своими бывшими товарищами по оружию. Их уже не волновала угроза воцарения варварских отпрысков, они тосковали по дому и славному порядку былых триумфальных времен, тосковали и о тех полководцах, которые связывали их с Александром. Меньше месяца назад все они еще были частицами хорошо слаженного организма, вдохновляемого общим пламенным духом. Теперь каждый человек чувствовал себя одиноким в некоем чуждом ему мире, за что он мог поплатиться в любой момент.

Осознавая, что положение стало крайне опасным, Мелеагр пошел посоветоваться с Эвменом.

Во время всей этой неразберихи, вызванной смертью Александра, главный секретарь усопшего спокойно работал. Человек скромного происхождения, обласканный и воспитанный Филиппом и оцененный по достоинству его великим преемником, он не участвовал в нынешнем противоборстве. Не примкнув к рядам Соратников, Эвмен их и не осуждал. Долг обязывал его, как он сам говорил себе, вершить государственные Дела. Он помогал гостям и посольствам, продолжал вести свои исторические записи и составлял письма от имени Филиппа, но не титуловал недоумка царем (это дописывал Мелеагр). Если бы его начали склонять встать на чью-либо сторону, он, сославшись на свое греческое происхождение, отказался бы лезть в македонские распри.

Мелеагр нашел Эвмена в канцелярии, где подручный писец под его диктовку заполнял текстом восковую табличку.

На следующий день он вновь искупался и принес щедрые жертвы, а после ритуала у него начался неспадающий жар. Однако даже в таком состоянии он послал за командирами и приказал им проследить за подготовкой к походу. Вечером он вновь искупался, после чего его болезнь резко обострилась…

— Эвмен, — не выдержав, сказал Мелеагр, уже давно торчавший в дверях, — оставь на время в покое мертвецов. Ты нужен живым.

— Живым нужна правда, не извращенная слухами.

Эвмен сделал знак писцу, тот отложил табличку и вышел.

Мелеагр описал в общих чертах свое затруднительное положение, решив в процессе рассказа, что секретарю уже давно все понятно и что тот с нетерпением ждет конца монолога. Заключение было неверным.

Эвмен сказал равнодушно:

— На мой взгляд, раз уж ты спрашиваешь, еще не поздно попробовать договориться. Все остальное уже неприемлемо.

Мелеагр и сам теперь думал так, но ему хотелось заручиться поддержкой авторитетного человека, на которого можно было бы свалить всю вину, если бы положение вдруг ухудшилось.

— Я готов принять твой совет. Конечно, если мои сторонники тоже примут его.

Эвмен сухо заметил:

— Возможно, царь сможет убедить их.

Мелеагр предпочел пропустить двусмысленность мимо ушей.

— Только один человек сможет сделать это, и этот человек — ты. Твоя репутация неоспорима, а мудрость и знания всем известны. Не согласишься ли ты обратиться к войскам?

Эвмен уже давно разобрался в своем отношении к происходящему. Сам он продолжал хранить верность семье Филиппа и Александра, ведь именно они вознесли его из безвестности к самым вершинам власти. Если бы Филипп-Арридей оказался подходящим правителем, то он с удовольствием поддержал бы его, но ему было отлично известно, как царь Филипп поглядывал на своего неудачного отпрыска, и поэтому оставалось уповать лишь на то, что вскоре у Александра родится нормальный наследник. И тем не менее Арридей был сыном Филиппа, а потому Эвмену хотелось его по возможности защитить. Грек слыл хладнокровным человеком, лишь немногие догадывались о его внутренних переживаниях; к тому же будучи по натуре покладистым, он просто сказал:

— Соглашусь.

Пехотинцы с одобрением встретили его появление. Разменяв шестой десяток, этот кардиец остался худощавым и бодрым, но приобрел солдатскую выправку, и он сказал им только самое необходимое, и не больше. Он не пытался подражать Александру, умевшему мастерски держать слушателей в руках и подводить их к необходимым суждениям. Коньком Эвмена являлось благоразумное здравомыслие, и он предпочел не отклоняться от своей линии ни на шаг. Выступление грека покорило смущенные умы ненавязчивой логикой, и собрание с облегчением приняло его предложения. В лагерь Пердикки направили делегатов для проведения переговоров. Когда те выехали на рассвете из ворот Иштар, толпы вавилонян проводили их встревоженными взглядами.

Делегаты вернулись около полудня. Пердикка готов был снять осаду и примириться с пехотинцами, как только Мелеагр и его сообщники отдадут себя в руки правосудия.

К тому моменту если в затосковавших в Вавилоне войсках еЩе и сохранились остатки сплоченности, то они зиждились на смятенном чувстве собственного достоинства и главным образом зависели от популярности каждого из заинтересованных в них командиров. Возвращающиеся послы громогласно сообщали новости любому, кто останавливал их на улицах и интересовался итогами переговоров. Пока Мелеагр дочитывал послание Пердикки, воины уже стекались в тронный зал, сами решив устроить общий сбор.

Эвмен, сидя в своем рабочем кабинете, слышал шумные споры и скорбные стоны мраморных плит пола, израненного гвоздями подошвсолдатских сапог. На лестнице в коридоре имелось выходящее в тронный зал окошко. Через него грек увидел, что на сей раз солдаты явились не с символическим парадным оружием; нет, несмотря на жару, они все облачились в доспехи и даже водрузили на головы шлемы. В рядах пехотинцев явно начались разногласия; на одной стороне зала собрались люди, готовые принять условия Пердикки, на другой — встревоженные и злые — толпились уже известные всем приверженцы Мелеагра. Остальные нерешительно мялись в центре, надеясь, что кто-то решит все за них. Вот так, подумал Эвмен, и начинаются гражданские войны. Не мешкая, он направился к царским покоям.

Уже находившийся там Мелеагр, нависая над Филиппом, пытался втолковать ему, что нужно говорить на собрании. Но Филипп не воспринимал ни слова и лишь нервно ерзал на стуле, отчаяннно отстраняясь от исходящего потом советчика.

— Что? — резко спросил Эвмен. — Что ты советуешь ему сказать им?

Светло-голубые, обычно слегка вытаращенные глаза Мелеагра уже успели налиться кровью.

— Что мы не согласны, конечно.

Ледяным тоном, на который даже разгневанный Александр обращал внимание, Эвмен процедил:

— Если он так скажет, то ты и ахнуть не успеешь, как они перебьют друг друга. Ты заглядывал в зал? Сходи посмотри.

Большая тяжелая рука опустилась на плечо Эвмена. Он пораженно обернулся. Ему не приходило в голову, что Филипп так силен.

— Я не хочу говорить его слова. Я не могу ничего запомнить. Скажи ему, что я все забыл.

— Не волнуйся, — спокойно сказал Эвмен. — Мы придумаем что-нибудь получше.

* * *
Звук царских фанфар быстро утихомирил страсти в зале. Филипп шел впереди, за ним следовал Эвмен.

— Македонцы! — Филипп помедлил, мысленно вспоминая слова, каким научил его этот добрый спокойный человек. — Вам нет нужды ссориться друг с другом. Победителями все равно станут миротворцы.

Ему очень хотелось оглянуться, чтобы получить похвалу, но мягкий голос подсказчика посоветовал ему так не делать.

По залу прошел одобрительный шелест. Царь провозгласил именно то, что устраивало всех.

— Нельзя осуждать свободных граждан… — тихо напомнил Эвмен.

— Нельзя осуждать свободных граждан, если только вы не хотите развязать гражданскую войну. — Филипп вновь замолчал, Эвмен, прикрыв рот рукой, напомнил ему следующие слова. — Давайте еще раз попытаемся примириться. Пошлем к ним другое посольство.

Он облегченно вздохнул. Эвмен прошептал:

— Не оборачивайся.

Серьезных возражений не возникло. Все обрадовались лишнему шансу передохнуть и принялись вырабатывать новые Условия примирения, делая это по обыкновению горячо. Голоса спорщиков становились все громче, вдруг напомнив Филиппу о том ужасном дне, когда он убежал из этого зала, а его заставили вернуться назад, посулив мантию, а потом… Александр лежал мертвый, словно мраморное изваяние. Александр всегда говорил ему…

Он взялся за голову, за ту золотую корону, которую его всегда заставляли теперь надевать перед выходом к людям. Филипп снял ее и, держа на весу, шагнул вперед. Мелеагр и Эвмен одновременно испуганно ахнули. Решительно подняв корону над пораженными воинами, Филипп спросил:

— Вы ссоритесь из-за того, что я стал царем? Успокойтесь. Я согласен отказаться от царства. Вот смотрите, вы можете отдать мою корону кому-то другому. Кому захотите…

Это был любопытный момент. Сначала все пребывали в напряженном ожидании, потом испытали легкое облегчение, узнав об очередной передышке. А теперь вот им предлагают опять выбирать царя.

Всегда склонных к сентиментальности (черта, которой Александр пользовался с неизменным успехом и мастерски) македонцев объединил сейчас всплеск добрых чувств. Какой же он славный и милый, какой законопослушный властитель! Живя в тени своего брата, он обрел чрезмерную скромность. Никто и не думал смеяться, пока царь выискивал взглядом того, кто захочет забрать у него корону. И тут со всех сторон полетели приветственные возгласы:

— Да здравствует Филипп, наш царь Филипп!

С радостным удивлением Филипп вновь водрузил корону на голову. Он сделал все правильно, и приятный человек за спиной будет им доволен. Он все еще сиял от радости, когда его провожали в покои.

* * *
Палатка Пердикки раскинулась под сенью высоких пальм. Едва он обосновался в ней, как почувствовал себя дома. Все было на месте: походная кровать, складной стул и комплект доспехов, громоздкий сундук с трофеями (вместо нескольких таких сундуков, но те времена уже в прошлом) и трехногий раскладной столик.

Когда прибыли новые послы, их встретили вместе с Пердиккой его брат Алкета и кузен Леоннат. Леоннат, долговязый сухопарый мужчина с золотисто-каштановой гривой, напоминавшей окружающим о его родстве с царской династией, упорно подстригал волосы, копируя «львиный» стиль Александра, и даже, как поговаривали любители позлословить, завивал их в такие же кудри с помощью специальных щипцов. Его личные честолюбивые замыслы, хотя и высокие, оставались пока в зачаточном состоянии; сейчас он поддерживал Пердикку.

Послов отправили прогуляться, чтобы спокойно обсудить вновь поступившие предложения. Полюбовный мир предлагалось заключить от имени царя Филиппа на условиях признания его права на трон и введения его представителя Мелеагра наравне с Пердиккой в состав высшего командования.

Леоннат дернул головой, откинув назад волосы; жест, редко используемый Александром, хотя и считавшийся модным во времена его отрочества.

— Какая наглость! Как раз к этой паре у нас гораздо больше претензий, чем ко всем остальным!

Пердикка оторвал взгляд от послания.

— К этому документу, — уверенно сказал он, — приложил руку Эвмен.

— Несомненно, — сказал удивленный Алкета. — Кто же еще мог составить его?

— Мы согласимся. Большего нам и не надо.

— Как? — вытаращив глаза, воскликнул Леоннат. — Не можешь же ты дать разбойнику звание генерала!

— Я сказал тебе, что вижу тут руку Эвмена, — бросил Пердикка, поглаживая отросшую на подбородке темную щетину. — Он понял, какой приманкой можно выманить зверя из логова. Да, сейчас мы со всем согласимся. А там поглядим.

* * *
Царская барка приближалась к излучине Тигра, где ей надлежало причалить к берегу, поскольку оставшуюся часть пути сестрам предстояло путешествовать по суше вместе с обозом.

Сгущались сумерки. Шатер раскинули на лугу, подальше от речной сырости и мошкары. Царевны сошли на берег, когда в лагере зажглись первые факелы; от костра, где с шипением готовился к ужину барашек, доносился запах горящего жира.

Главный придворный евнух, помогая Статире сойти по трапу, мягко сказал:

— Госпожа, селяне, пришедшие продать фрукты, говорят, что великий царь умер.

— Александр предупреждал меня об этом, — спокойно ответила она. — Он сообщил, что такие слухи уже разошлись по окрестностям. Так сказано в его письме, но он посоветовал нам не обращать на них внимания.

Приподняв подол платья над росистой прибрежной травой, она величественно направилась к освещенной поляне.

* * *
Вавилоняне с облегчением наблюдали, как пехотинцы под жизнеутверждающие звуки труб и двойных флейт вышли из ворот Иштар для окончательного заключения мира с Соратниками.

Мелеагр ехал вместе с царем во главе войска. В алом наброшенном на плечи плаще, подаренном ему некогда Александром, Филипп выглядел подобающе радостным; он восседал на хорошо вымуштрованной крепкой лошади, поводья которой, как обычно, держал сопровождавший своего хозяина Конон. Царь бурчал себе под нос ту же мелодию, что наигрывали флейтисты. Воздух еще дышал бодрящей утренней свежестью. Теперь все будет хорошо, все вновь станут друзьями. Закончатся все злоключения, и тогда можно будет спокойно оставаться тут главным и дальше.

Соратники поджидали их на лоснящихся лошадях, уже застоявшихся и начинавших проявлять норов; их уздечки поблескивали золотыми бляшками и серебрянными нащечниками (эту моду завел Александр, обрядив так однажды своего Букефала). В незамысловатом фракийском шлеме, облаченный в искусно выделанные боевые доспехи и штампованный кожаный панцирь Пердикка с довольной усмешкой поглядывал на марширующих пехотинцев и на возглавляющего их вырядившегося, как на свадьбу, хлыща. Мелеагр гордо приближался к нему в обшитом золотой бахромой плаще и парадных доспехах, украшенных большой золотой львиной мордой. Ура! Зверя выманили из логова.

Филиппа приветствовали, как царя. Хорошо подготовленный, он ответил подобающим образом и вытянул вперед руку. С неколебимой приветливостью Пердикка выдержал тяжелое пожатие его могучей длани. Но тут и раздувавшийся от собственной важности Мелеагр, отвратительно ухмыляясь, не преминул также сунуться к нему с ритуальным рукопожатием. Гораздо более неохотно Пердикка ответил на жест. Пожал руку выскочке. Закрепил мировую. И сказал себе, что Александр когда-то тоже преломил хлеб с вероломным Филотом, дожидаясь своего часа. Если бы Александр не пошел на эту уступку, мало кто из его доблестных воинов, включая, вероятно, и самого Пердикку, остался бы в живых. «Это было необходимо», — говаривал в таких случаях великий завоеватель.

* * *
Отсутствующего Кратера, учитывая его высокий титул и принадлежность к царскому роду, решили назначить опекуном Филиппа. За Антипатром оставили регентство в Македонии. Пердикку назначили хилиархом по всем азиатским завоеваниям, а если у Роксаны родится мальчик, то его семейным опекуном должен был стать Леоннат. Они все состояли в родстве с Александром, на что Мелеагр претендовать не мог, но поскольку он собирался войти в состав высшего командования, то прочие ранги и звания его не очень-то волновали. Он уже начал развивать перед полководцами свои взгляды на руководство империей.

Когда с первоочередными делами было покончено, Пердикка внес последнее предложение. После гражданской войны или смуты по древней македонской традиции обычно приносили очистительные жертвоприношения богине Гекате, помогавшей улаживать разногласия. Он предложил провести обряд очищения в поле, где надлежало собраться всем вавилонским войскам, как конным, так и пешим.

Мелеагр охотно согласился. Надо будет появиться там во всем величии, подобающем его новому положению. Он наденет шлем с двойным гребнем, какой был у Александра при Гавгамелах. Такой шлем заметен издалека и приносит удачу.

* * *
Незадолго до намеченного обряда Пердикка пригласил полководцев к себе на частный ужин. Он уже вновь поселился в дворцовом парке, в своем прежнем особняке. Прибывшие (кто пешком, кто верхом) командиры расположились в сгущающихся сумерках под сенью живописных деревьев, свезенных со всего света для украшения этого райского уголка. Повод обычный — встреча старых друзей.

Когда слуги, принеся вина, удалились, Пердикка сказал: — Я уже выбрал людей и дал им соответствующие указания. По-моему, Филипп… полагаю, нам придется привыкать называть Арридея именно так…. сможет выучить свою роль.

Пока Кратер еще не вступил в должность опекуна, Пердикка выполнял его обязанности. Продолжая жить в своих старых покоях в привычной ему обстановке, Филипп едва ли заметил какие-то изменения, за исключением желанного отсутствия Мелеагра. Ему давали новые наставления, но как раз этого он и хотел.

— Он с симпатией относится к Эвмену, — заметил Птолемей. — Видимо, Эвмен не пугает его.

— Хорошо. Он поможет нам натаскать Филиппа. Будем надеяться, что шумное и грандиозное зрелище не смутит его… Там ведь будут слоны.

— Еще какие, — усмехнулся Леоннат. — А он уже видел слонов?

— Конечно видел, — раздраженно сказал Птолемей. — Он же вместе с ними возвращался из Индии под присмотром Кратера.

— Да, верно.

Пердикка задумчиво помолчал. Все напряженно ждали, что он дальше скажет. Наконец Селевк, в чьем ведении находился слоновий корпус, не выдержал.

— Не томи.

— Индийский царь Омфис, — медленно продолжил Пердикка, — отлично ими пользовался в особых случаях.

Все сотрапезники, возлежавшие на кушетках, шумно и разом вздохнули. А Неарх с отвращением бросил:

— Омфис-то, возможно, и пользовался. А вот Александр — никогда.

— Александр никогда не сталкивался с подобными неприятностями! — запальчиво заявил Леоннат.

— Да уж, — подхватил Птолемей. — Подобного с ним и быть не могло.

Пердикка вмешался с властной бесцеремонностью.

— Ерунда! Александр отлично понимал могущество страха.

* * *
Люди проснулись с первыми петухами, чтобы уже на рассвете прибыть на выбранное заранее поле и совершить обряд очищения до одуряющей полуденной жары.

Плодородные нивы, с которых собирали по три урожая пшеницы в год, были недавно сжаты. Всплывшее над гладью равнины светило раскинуло косые лучи по убегавшему вдаль жнивью, придав ему сходство с блестящим золотистым ковром. Здесь и там краснели ограничительные вымпелы, отмечая территорию общевойскового сбора.

Равнодушно возвышавшиеся над всем этим мощные и приземистые стены Вавилона с их выщербленными и потрескавшимися кирпичами, скрепленными древними ассирийцами темным битумом, свидетельствовали о неумолимом ходе веков и об усталости старого города, истомленного бесконечными завоеваниями. Казалось, эти некогда очень прочные стены видели столько всего, что уже потеряли способность чему-либо удивляться. Их зубцы в основном разрушились и почти сгладились, от почерневших от дыма камней внешней кладки все еще несло гарью, а потоки расплавленной смолы протянули к земле свои застывшие черные языки. Проходящий понизу ров был завален всяческим мусором, на полуобугленных деревянных балках с частично сохранившимися резными изображениями львов, кораблей, крыльев и прочего смутно поблескивала позолота. Это были остатки двухсотфутового погребального костра, на котором Александр незадолго до собственной смерти предал огню тело Гефестиона.

Там, возле этого рва, еще затемно начали собираться толпы зрителей. Они не забыли роскошного вступления Александра в Вавилон. Бесплатное представление, ведь город тогда сдался мирно, и победитель запретил воинам грабить его. Горожанам запомнились усыпанные цветами улицы и разносимые ветром ароматы ладана и благовоний. Их весьма впечатлили вереницы экзотических приношений, лошади в золотых украшениях, львы, леопарды в позолоченых клетках, персидская и македонская кавалерия и сам государь, ехавший впереди на сверкающей колеснице, — стройный, блестящий, подобный юному богу. Тогда ему было, наверное, лет двадцать пять. Вавилоняне надеялись, что по возвращении из Индии он устроит что-нибудь более грандиозное, но он устроил лишь грандиозный погребальный костер.

И вот теперь они надеялись увидеть торжественный парад македонских войск и обряд умиротворения македонских богов покаянным жертвоприношением. Казалось, сюда высыпал весь обитающий в городе люд: сами горожане, солдатские жены, дети, кузнецы, кожевники, поставщики провизии, возчики, шлюхи, корабелы и моряки с гребных судов. Все они обожали зрелища, но их радужные ожидания вскоре сменились глубокой тревогой. Одна жизнь закончилась, зарождалась другая жизнь, и им совсем не понравились знамения, сопутствовавшие ее зарождению.

Большая часть войск переправилась через реку накануне вечером. И по мосту Царицы Нитокрис, и на бесчисленном множестве просмоленных тростниковых лодок. Проспав остаток ночи под открытым небом, они принялись начищать амуницию для грядущего ритуала. Часовые на стенах видели, как расцвела вдруг огнями факелов ночная тьма и с нарастающим рокотом заволновалось в ней людское море. С другой стороны донеслось ржание лошадей Соратников.

По бревнам моста Нитокрис гулко застучали копыта. Выехавшие из города вожди начали подготовку к священному обряду, призванному прогнать из людских сердец зло.

История этого обряда уходила в глубокую древность. Освященную жрецами жертву нужно было предать смерти, выпотрошить и, разделив на четыре части вместе с внутренностями, растащить в разные стороны. Завершал очищение парадный марш войска под благодарственные пеаны.

В жертву, как повелось, приносили собаку. На царских псарнях выбрали самого породистого и крупного волкодава; чисто белый, он шел за поводырем к алтарю, весело помахивая хвостом. Его покорность перед закланием считалась добрым предзнаменованием. Боги, похоже, отнеслись к жертвоприношению благосклонно, но, когда псарь передал поводок жрецу, пес зарычал и набросился на него. Животное оказалось невероятно сильным даже для своих немалых размеров. Понадобилось четверо крепких мужчин, чтобы совладать с ним и всадить нож ему в глотку; в результате всей этой кровопролитной истории они получили больше ранений, чем волкодав. Ситуация еще больше осложнилась тем, что во время заклания царь сам начал орать как резаный и его еле-еле удалось успокоить.

Отгоняя дурные предчувствия, четыре всадника, выбранные для обрядового осквернения поля, резво поскакали к четырем его углам со своими кровавыми четвертинами. Вознося оберегающие молитвы к троеликой Гекате и подземным богам, они раскидали кровавые куски белой жертвы по помеченным вымпелами зонам. Теперь злые духи были изгнаны, и заколдованное поле ожидало марша армии Александра.

Конница и пехота замерли наготове. Блестели начищенные доспехи всадников; красные или белые хвосты из конского волоса увенчивали гребни их шлемов, утренний ветерок играл вымпелами на концах пик. Низкорослые греческие кобылки приветливым ржанием встречали высоких жеребцов кавалерии персов. Большая часть персидских пехотинцев предпочла дезертировать и уже устало тащилась по пыльным дорогам к далеким деревням. Зато македонцы явились в полном составе. Они стояли плотными рядами, устремив в небо заточенные, поблескивающие на солнце наконечники копий.

На большой тщательно выкошенной площади обозначился своеобразный квадрат. Его основной стороной служила стена Вавилона; слева выстроились пешие воины, справа — конники. А между ними, образуя четвертую сторону, располагались слоны.

Вместе с ними из Индии прибыли и погонщики, они понимали гигантов, как матери понимают своих детей, и весь вчерашний день трудились над своими питомцами в большом крытом соломой слоновнике, построенном в пальмовой роще. Для начала они искупали слонов в канале, монотонно напевая что-то вполголоса и любовно похлопывая по животам, потом принялись раскрашивать большие серые головы, покрывая их затейливыми орнаментами из желто-красно-зеленых священных символов. Морщинистые бока исполинов задрапировали красочными тканями, окаймленными кисточками и золотой бахромой, в прорезях для огромных ушей закрепили розетки с драгоценными инкрустациями и наконец расчесали им хвосты и почистили столпообразные ноги.

Уже давно не было повода так принарядить слонов. Когда-то погонщики вместе со своими подопечными получили отменное воспитание в царском слоновнике Таксилы. Нежно разговаривая с великанами, вспоминая добрые старые времена и далекие берега Инда, они соответственно случаю в давней традиционной манере покрыли их конечности хной. И сейчас в розовом утреннем свете эти люди гордо восседали на слоновьих шеях; они и сами принарядились в ритуальные шелковые платья и чалмы с павлиньими перьями, выкрасив бороды в синий, зеленый или красный цвет; в руках у каждого поблескивали оправленные в золото и усыпанные самоцветами палочки из слоновой кости, которые царь Омфис в величии своей щедрости присовокупил к каждому гиганту, подаренному им царю Искандеру. И погонщики, и их питомцы служили двум великим царям; мир должен видеть, что они понимают толк в царственной красоте.

Полководцы, проводившие возлияния на кровавый жертвенник, вновь направились к своим войскам. Птолемей и Неарх ехали бок о бок с рядами Соратников, и Неарх, стирая брызги крови со своей левой руки, заметил:

— Подземные боги, видимо, не склонны очистить нас.

— Неужели тебя это удивляет? — сказал Птолемей. Его лицо досадливо искривилось. — Ничего, с помощью богов я скоро буду далеко отсюда.

— И я, с божьей помощью… Видит ли нас, поэтически выражаясь, покойный Александр?

— Если верить Гомеру, видят только непогребенные… Он не уйдет, как простой смертный, — сказал Птолемей и, скорее для себя, добавил: — Со своей стороны, я сделаю что смогу в этом плане.

Настало время новому царю занять свое освященное вековыми традициями место. Справа от Соратников. Его лошадь держали наготове. Да и его самого хорошо подготовили. Лично отрепетировавший с Филиппом весь ход ритуала Пердикка теперь скрипел зубами, стараясь не потерять самообладание.

— Государь, армия ждет тебя. На тебя же все смотрят. Нельзя, чтобы воины видели тебя плачущим. Ты их повелитель! Государь, успокойся. Это была всего лишь собака.

— Это был Эос! — Лицо Филиппа пылало, слезы ручьями бежали по бороде. — Мы с ним дружили! Мы играли с ним, перетягивали канат. Александр говорил, что он достаточно сильный. Он мог постоять за себя. И он знал меня!

— Да-да, я понимаю, — сказал Пердикка. Птолемей прав. Александру следовало придушить братца. Большинство зрителей ожидало, что царь примет участие в параде, но ситуация по всем приметам складывалась тревожная. — Однако, государь, его выбрали боги. Теперь уже все позади. Успокойся.

Подчиняясь человеку гораздо более властному и внушительному, чем Мелеагр, Филипп вытер глаза и нос уголком своего красного плаща и позволил слуге подсадить себя на спину лошади, покрытую богато расшитым чепраком. Кобыла, испытанный ветеран парадов, спокойно повторяла все, что делали остальные животные. Филипп с удивлением заметил, что никто не ведет ее в поводу.

Войска ждали завершения обряда; послышался сигнал трубача к началу исполнения благодарственного пеана.

Пердикка вместе с царем повернулись к выстроившимся за ними командирам подразделений.

— Вперед! — прозвучала команда. — Тихим шагом!

Но вместо трубачей неожиданно заиграли флейтисты. Они грянули что-то походное, и конница тронулась с места. Ровные и блестящие шеренги плавно и четко двигались вперед точно так же, как двигались они в течение всех этих фантастических лет на триумфальных парадах в Мемфисе, Тире, Таксиле, Персеполе и даже здесь, на этом вот поле. Впереди ехал Пердикка, и опытная кобыла осторожно несла с ним рядом царя.

Ряды пехотинцев, застигнутых врасплох таким маневром, встревоженно зароптали. Проявилась разболтанность, вызванная длительным ослаблением дисциплины. Копья уже торчали вкривь и вкось, вразнобой. Это были легкие парадные копья, а не длинные основательные сариссы, и копьеносцы вдруг почувствовали себя безоружными. Надвигающаяся конница выглядела не по-парадному грозно. Очень внушительно. Неужели в сценарии представления произошла какая-то путаница? Такие вещи, прежде немыслимые, теперь стали обычными. Под командованием Мелеагра боевой дух армии пошел на убыль, устойчивые наработки расшатались, местами практически сойдя на нет.

Пердикка отдал какой-то приказ. Левый фланг и центральная часть конницы остановились; правый царский фланг продолжил движение. Пердикка наклонился к Филиппу:

— Когда мы остановимся, государь, надо будет кое-что сказать. Ты помнишь что?

— Да! — пылко ответил Филипп. — Я должен сказать…

— Тише, государь, не сейчас. Начнешь после того, как я скомандую: «Стой!»

Стройными рядами нарядные царские конники двигались вперед, и, когда расстояние между ними и пехотинцами сократилось до пятидесяти футов, Пердикка приказал им остановиться.

Филипп поднял руку. Он уже успел привыкнуть к новой послушной лошади. Надежно сидя на покрытом узорами чепраке, громким и неожиданно звучным голосом, удивившим даже его самого, он крикнул:

— Выдать зачинщиков!

Наступила ошеломленная тишина. Пехотинцы оцепенели. Это сказал их собственный, избранный ими царь Македонии. Первые ряды сначала скептически усмехнулись, увидев, что его по-детски напряженное лицо выражает лишь отчаянное желание хорошо выполнить выученное задание, а потом поняли наконец, кого же они избрали.

По солдатским рядам вдруг пронеслись громкие, призывающие к сопротивлению возгласы. Они исходили от главных приспешников Мелеагра. Их голоса резко выделялись из общего смутного гомона как своей звонкостью, так и малочисленностью.

Постепенно (поначалу, казалось, почти случайно) вокруг них стало образовываться пустое пространство. До солдат, поддерживавших смутьянов, стало, видимо, доходить, что им самим ничто особо не угрожает. И кто же на самом деле повинен во всем, что произошло? Кто, в сущности, навязал им этого пустоголового царя, готового плясать под дудку любого наставника? Они вмиг забыли о простом копьеносце, который первым выкрикнул имя сына Филиппа; они помнили только Мелеагра, завернувшего этого идиота в царскую мантию и пытавшегося осквернить тело Александра. Почему кто-то еще должен расплачиваться за то, что натворил Мелеагр?

Пердикка сделал знак глашатаю, и тот подъехал к нему со свитком в руке. Хорошо поставленным зычным голосом глашатай зачитал имена тридцати главных приспешников Мелеагра, но имя самого Мелеагра не прозвучало.

Достигнув вожделенного звания полководца, он стоял во главе правофланговой фаланги, чувствуя себя выброшенной на берег рыбой, которую, учитывая стремительно начавшийся отлив, уже не может спасти никакая случайно набежавшая с моря волна. Его противники, конечно, только и ждали, что он рванется вперед, бросая вызов вероломству Пердикки, но Мелеагр не стал лезть на рожон. Он застыл, точно отлитая в бронзе статуя, обливаясь холодным потом под раскаленным диском вавилонского солнца.

Шестьдесят конников из полка Пердикки выдвинулись вперед и спешились. Они выстроились в шеренгу по двое, одна половина держала в руках оковы, другая — мотки веревок.

Близился решающий момент. Возмущенно протестуя, тридцать зачинщиков вертелись как угри на сковородке. Одни воинственно размахивали копьями, другие призывали к восстанию. Над общим смущенным гомоном вновь прозвучал сигнал трубы. Тихо, словно советуясь с царем, Пердикка напомнил ему следующие слова речи.

— Предайте их в руки правосудия! — послушно крикнул Филипп. — Или нам придется отбить их силой!

Он начал непроизвольно натягивать поводья.

— Рано! — прошипел Пердикка к его облегчению.

У Филиппа не было никакого желания подъезжать ближе к грозно ощетинившейся копьями пехоте. Обычно, пока был жив Александр, наконечники всех копий смотрели строго вверх.

Тридцать виновников уже заметно выделялись в солдатских рядах, и воины с оковами легко обнаружили их. Одни покорно сдались, другие пытались оказать сопротивление, но для их ареста выбрали самых крепких атлетов. Вскоре на ногах всех окруженных конниками бунтарей появились оковы. Пребывая в полной растерянности, эти люди уже не представляли, что с ними сделают дальше, а на лицах их стражей появилось какое-то странное выражение: они старательно отводили глаза.

— Связать их! — приказал Пердикка.

Руки зачинщиков привязали к бокам. Конница отступила на исходные позиции, и центр поля вновь опустел. Часть избранных для ареста конников погнала связанных и скованных людей вперед. Спотыкаясь и падая, они извивались в своих оковах, беспомощные и лишенные всяческой поддержки на ритуальном поле, избранном для чествования Гекаты.

С дальнего его края донеслись пронзительные звуки индийской дудки и барабанная дробь.

Яркие солнечные лучи заиграли на золотой отделке заостренных палочек из слоновой кости, дары царя Омфиса были пущены в ход. Погонщики слегка покалывали их кончиками шеи своих послушных воспитанников, выкрикивая давно усвоенные ими команды.

Пятьдесят тяжеловесных гигантов разом поднялись на дыбы. От их боевого трубного рева войска пришли в ужас. Медленно, под постепенно и неуклонно нарастающий барабанный бой, столпообразные конечности опустились, и разукрашенные чудовища, сотрясая землю, двинулись вперед.

Отлично обученные погонщики в своих блестящих шелках, отбросив степенное молчание, перешли к активным действиям. Воинственно крича, они барабанили пятками по спинам и шеям своих подопечных, били руками, унизанными браслетами, колотили стрекалами. Сейчас они напоминали озорников, вырвавшихся на свободу из школы. И слоны побежали, обмахиваясь здоровенными ушами и пронзительно трубя от возбуждения.

По рядам застывших от ужаса зрителей прокатилась волна протяжного стона. Услышав его, лежавшие на земле пленники с трудом поднялись на колени и оглянулись. Сначала они завороженно взирали на блестящие спицы стрекал, потом один из них опомнился и, заметив приближение окрашенных хной ног, полностью осознал степень надвигающейся опасности. Его безумный вопль привел в чувство и остальных. Окутанные облаком густой серой пыли пленники попытались откатиться в сторону. Но откатиться им удалось от силы на пару ярдов.

Со свистом втягивая в себя воздух, воины Александра смотрели, как лопаются, подобно сдавленным виноградинам, человеческие тела, как разрывается кожа и алый сок окрашивает расплющенную, истолченную плоть. Действия боевых слонов выглядели весьма осмысленно; почуяв исходящий от земли запах крови, они воинственно трубили, захватывали хоботами перекатывающиеся тела и, придав им нужное положение, пускали в ход ноги.

Сидевший на лошади рядом с Пердиккой Филипп начал издавать возбужденные, но одобрительные возгласы. Это зрелище отличалось от сцены убийства Эоса. А потом, он обожал слонов: Александр как-то разрешил брату покататься на одном из покладистых великанов, и тот не причинил ему никакого вреда. Царь во все глаза таращился на великолепные попоны и слышал лишь гордые трубные кличи. Едва ли он даже замечал кровавое месиво под столпообразными слоновьими ногами. Во всяком случае, Пердикка сообщил ему, что все преступники были очень плохими людьми.

Погонщики, увидев что задание хорошо выполнено, успокоили и похвалили своих питомцев, которые охотно отступили назад. Им приходилось делать подобные вещи в военных сражениях, оставлявших некоторым из них на память долго не заживающие ранения, а сегодняшнее задание оказалось безопасным, простым. Следуя за вожаком, старшим и мудрым слоном, животные выстроились в колонну; они, гордо выставляя напоказ свои красные до колен ноги, триумфально прошествовали мимо Пердикки и царя, салютуя им закрученными, вскинутыми вверх и прижатыми к головам хоботами. Впереди их ждали тенистые слоновники, вкусное поощрение в виде фиников с дынями и прохладное приятное купание, которое смоет с них запах войны.

Когда после ухода слонов люди вздохнули свободнее и мертвая тишина в рядах воинов сменилась легким гулом, Пердикка дал знак трубачам приготовиться. Его лошадь сделала пару шагов вперед, в то время как царская осталась на месте.

— Македонцы! — сказал он. — Со смертью этих предателей наша армия действительно очистилась и вновь готова защищать наше великое государство. Если и есть еще в ваших Рядах люди, заслуживающие участи этих мятежников, то сегодня они счастливо избежали ее и теперь, осознав благосклонность судьбы, должны укрепиться в своей преданности. Трубачи! Начинайте благодарственный пеан.

Волнующая мелодия полилась над ритуальным полем, конница подхватила ее. После томительного промедления к верховым присоединилась пехота. Древняя и суровая песнь подействовала успокаивающе, как колыбельная. Она вернула воинов в те славные дни, когда все они были доблестным и сплоченным единством.

Очищение завершилось. Мелеагр остался на поле в одиночестве. Его сообщники были мертвы, а их подпевалы даже и близко не подходили к нему, словно он был зачумленный.

Придерживавший его лошадь слуга, очевидно, не смел выразить свое презрение, но косой взгляд столь ничтожного существа действовал сильнее любой насмешки. Позади Мелеагра на опустевшем поле появились два крытых фургона, и возчики вилами принялись забрасывать в них искалеченные трупы. Среди казненных были два его кузена с племянником; ему самому придется заняться их похоронами, поскольку другой родни у них нет. Как и у него. Мысль о необходимости рыться в груде растоптанной человеческой плоти, отыскивая тела своих родичей, вызвала у Мелеагра очередной приступ рвоты. Он спешился и, расставшись с содержимым желудка, почувствовал себя совершенно опустошенным. Вновь запрыгнув на лошадь и направив ее к городу, Мелеагр заметил, что за ним следуют два конника. Когда он остановился, чтобы поправить чепрак, они тоже натянули поводья, но потом продолжили путь.

Он участвовал во многих сражениях. Страх искупался возможностью крушить тех, кто его ему внушал, а честолюбивые устремления и заразительный боевой дух Александра поддерживали Мелеагра, пробуждали в нем смелость. Никогда прежде не представлял он себе такого конца. Его заметавшийся, точно загнанная лисица, ум судорожно выискивал спасительную лазейку. Перед ним высились толстые, выщербленные и зловещие стены Вавилона, политые смолисто-черным варом и кровью выстроивших их рабов, а за ними маячил зиккурат Бел-Мардука.

Он проехал под сводчатой аркой ворот. Конники следовали за ним. Когда он появился на узких городских улочках, женщины попрятались в дверных проемах, давая ему дорогу; из грязных глубоких дворов, темневших между глухими стенами домов, на него угрожающе поглядывали оборванцы разбойного вида. Преследователи куда-то исчезли. Внезапно он выехал на широкую улицу и увидел прямо перед собой храм Мардука. Священное место, почитавшееся не только варварами, но и греками. Все знали, что там Александр приносил жертвы Зевсу и Гераклу. Священное убежище!

Он привязал свою лошадь к фиговому дереву на заросшем сорняками дворе. Протоптанная в зелени тропа привела его к полуразрушенному входу в святилище. Из сумрачной глубины доносились традиционные запахи ладана, жареного мяса и прогоревших углей, но все же преобладали там незнакомые чужеземные ароматы. Остановившись на залитой солнечным светом площадке, Мелеагр вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. На него смотрел Александр.

Его сердце замерло. В следующее мгновение он понял природу эффекта, но все равно не мог тронуться с места. На него взирала, словно живая, раскрашенная мраморная статуя — некий священный дар городу, находившийся здесь восемь лет со времени первого победоносного вступления македонских войск в Вавилон. Изваяние стояло прямо на земле, постамент для него все еще не сложили. Мраморный Александр в короткой закрепленной на плече мантии, спокойно державший в руке позолоченное бронзовое копье, казалось, терпеливо ждал возведения нового храма, на строительство которого давно выделил средства. Его глубоко посаженные глаза с дымчато-серыми, глазурованными радужками вокруг зрачков вопросительно смотрели на Мелеагра, точно спрашивая: «Зачем ты явился?»

Мелеагр окинул вызывающим взглядом это умное, требовательное лицо и гладкое молодое тело. Ты стал тощим и жилистым и весь покрылся шрамами. Теперь твой лоб прорезают морщины, твои глаза ввалились и потускнели, а волосы поседели. А здесь стоит всего лишь каменный истукан! Плод воображения скульптора… Однако всколыхнувшиеся воспоминания каким-то удивительным образом вызвали у него полное ощущение реального присутствия царя. Ему уже чудился его гнев… Стряхнув с себя наваждение, Мелеагр решительно вошел в храм.

Поначалу, после залитого солнцем двора, сумрак храма почти лишил его возможности что-либо видеть. Вскоре, однако, проникающие сверху стрелы дымного света слегка рассеяли мрак, и он различил темнеющую в глубине святилища колоссальную статую Бела, великого царя богов. Бел восседал на троне, положив на колени сжатые в кулаки руки. Его высокий головной убор почти касался потолка, по бокам от него стояли крылатые львы с бородатыми мужскими лицами. И божественный жезл в человеческий рост, и все облачение Бела тускло поблескивали, но позолота почти облупилась. На потемневшем от старости и дыма лице ярко сверкали желтые, инкрустированные слоновой костью глаза. У ног бога стояла алтарная жаровня с остывшим пеплом. Никто, видимо, не принес сюда весть, что в Вавилоне появился новый правитель.

Неважно, алтарь есть алтарь. Здесь никто не покусится на жизнь Мелеагра. Довольствуясь поначалу уже тем, что может спокойно дышать, и радуясь прохладе, сохраняемой толстыми высокими стенами, беглец начал осматриваться вокруг, ища хоть какие-то признаки храмовой жизни. Все выглядело покинутым, однако у него возникло ощущение, что за ним наблюдают чьи-то оценивающие и подозрительные глаза.

В покрытой глазурованными плитками стене за статуей Бела имелась неприметная дверь. И Мелеагр скорее почувствовал, чем услышал, что за ней кто-то есть, но он не осмелился постучать. Его власть канула в небытие. Медленно и уныло тянулось время. Он пришел в храм, чтобы воззвать к богам, должен же кто-то уделить ему внимание. Голод давно давал о себе знать, а за этой эбеновой дверью у жрецов наверняка есть и снедь, и вино. Но он так и не решился известить их о своем приходе. Он понимал: они знают о нем.

Внутренний двор храма окрасился блеклыми лучами заката. Удлинившиеся тени почти скрыли из виду темную громаду Бела, лишь желтоватые белки его глаз еще поблескивали во мраке. С сумерками бог вступал в свои права. Храм, казалось, заполнился каменными колоссами, попиравшими каменными ногами шеи поверженных ими врагов и приносившими их кровь в жертву каменному властителю тьмы. Почти забыв о голоде, Мелеагр мечтал сейчас оказаться в заполненном небесным светом горном святилище Македонии, в одном из тех красочных и светлых греческих храмов, где по-человечески великодушные боги одарили бы его своей милостью.

Последний луч света угас на дворе, и в мгновенно сгустившемся мраке еще угадывался лишь каменный исполин. Из-за двери донеслись тихие голоса, но тут же умолкли.

Мелеагр услышал ржание своей лошади и тревожный стук ее копыт. Нет, он не останется гнить здесь. Под прикрытием темноты он сможет уехать. Возможно, кто-то спрячет его… правда, все надежные друзья убиты. Нет, лучше немедленно покинуть этот город, отправиться на запад и в одном из ближайших азиатских городов наняться на службу к какому-нибудь сатрапу. Только сначала ему надо пробраться в свой дом: в дороге могут понадобиться деньги. Мзда, полученная им от множества просителей, искавших благорасположения нового государя… Полумрак внутреннего двора наполнился жизнью.

В еле освещенном проеме показались две темные тени. Они миновали разрушенный вход. Это не были вавилоняне. Мелеагр услышал отвратительный звук рассекающих воздух мечей.

— Святилище! — крикнул он. — Я в святилище!

Дверца за изваянием Бела приоткрылась, яркий луч лампы прорезал темноту. Он вновь закричал. Щелка закрылась. Мрак поглотил приблизившиеся темные силуэты. Прижавшись спиной к потухшему алтарю, он достал свой меч. Когда таинственные фигуры подступили вплотную, ему показалось, что он узнал их, но только по очертаниям и по запаху. Так могли выглядеть и пахнуть лишь соотечественники. Взывая к братскому духу, царившему некогда в армии Александра, Мелеагр громко назвал первые пришедшие на ум имена. Он обознался; суровые руки пригнули его голову к алтарю, и, помянув Александра, пришельцы перерезали ему горло.

* * *
Лишенный всех ярких флагов и украшений, увитый траурными ветвями кипариса и плакучей ивы, усталый караван начал медленно втягиваться в город через ворота Иштар. Заранее получив известие о его приближении, Пердикка и Леоннат выехали навстречу жене Александра и сообщили ей, что она овдовела. Обстриженные в знак траура, с непокрытыми головами, они ехали верхом рядом с растянувшимся обозом, который теперь походил на некую торжественную процессию. Царевны рыдали, их стонущие служанки нараспев произносили монотонные погребальные плачи. Стражники в воротах, уже отслушавшие положенные причитания в надлежавшее время, с удивлением внимали новым проявлениям скорби.

Покои старшей жены в дворцовом гареме по приказу Багоаса привели в порядок еще пару месяцев назад, теперь они ожидали своих новых обитательниц в безупречной чистоте и свежести. Главный смотритель гарема боялся, что после смерти Александра Роксана потребует, чтобы ее переселили туда, но, к его глубокому облегчению, она, видимо, удовлетворилась предоставленными ей покоями. Несомненно, беременность благотворно и успокаивающе подействовала на нее. И смотритель решил, что пока все идет нормально.

Пердикка почтительно сопровождал Статиру, не выказав удивления по поводу ее прибытия, хотя он считал, что ребенка вынашивать ей было бы удобнее в Сузах. Однако Александр, как она сказала, вызвал ее в Вавилон. Должно быть, ему хотелось сохранить ее приезд в тайне. После смерти Гефестиона он порой вел себя очень странно.

Помогая Статире спуститься по ступенькам фургона и препоручая ее заботам гаремного смотрителя, Пердикка подумал, что она значительно похорошела со времени памятной свадьбы. Красоту ее по-персидски изящного с тонкими чертами лица подчеркнули легкие голубоватые тени, проложенные беременностью и дорожной усталостью, под большими темными глазами; сейчас их веки с длинными шелковистыми ресницами казались почти прозрачными. Персидские цари всегда славились породистой внешностью. Гладкая и белая, как сливки, рука с длинными тонкими пальцами слегка коснулась темного занавеса. Нет, Александру она явно не подходила, а вот с ним, с Пердиккой, составила бы отличную пару, ведь он был на добрый дюйм выше нее. (Пердикку сильно разочаровала его собственная сузская невеста, смуглая мидийка, выбранная за родовитое происхождение.) Хорошо еще, что Александр все-таки образумился и зачал с ней ребенка. По крайней мере, красотой он будет не обделен, уж это точно.

Леоннат, помогавший Дрипетис, заметил, что та пока напоминает бутон, обещающий распуститься в прекрасную розу. У него тоже имелась персидская жена, но разве ее наличие мешает ему мечтать о более интересном браке. Гарем он покинул в задумчивости.

Вереница подобострастных евнухов и знатных дам препроводила царевен по лабиринту помнивших еще Навуходоносора коридоров к давно знакомым покоям. После просторного и светлого дворца в Сузах вновь прибывшие, словно вернувшись в детство, опять ощутили сумрачную замкнутость итяжеловесность архитектуры древнего Вавилона. Но потом их порадовал солнечный внутренний двор и пруд с рыбками, где они плавали когда-то на своих бамбуковых лодочках между островками лилий или, погрузившись по плечи в воду, игрались карпами. В покоях, раньше принадлежавших их матери, дочерей Дария искупали, умастили благовониями и накормили. Ничего, казалось, не изменилось с того круто повернувшего судьбу сестер летнего дня, когда восемь лет назад отец привез их сюда, перед тем как отправиться на войну с царем Македонии. Даже смотритель гарема их вспомнил.

После трапезы, отпустив служанок устраиваться в отведенных им комнатах, сестры занялись разбором сундука с нарядами матери. От шарфов и покрывал еще исходили слабые, но будоражащие воспоминания, запахи. Расположившись на диване, с которого был виден залитый солнцем пруд, они словно перенеслись в прежнюю жизнь, где Статире было уже двенадцать, а Дрипетис еще не исполнилось и девяти лет. Охваченные томящим волнением, дочери Дария поговорили об отце, чье имя бабушка теперь никогда не произносила вслух, вспомнили, как еще до его восшествия на престол они жили с ним в горах, на его родине, и как он подбрасывал их над головой высоко в воздух. Они вспомнили прекрасное лицо матери, обрамленное шарфом, расшитым мелким речным жемчугом и золотыми бусинами. Все их родные умерли — даже Александр, — за исключением бабушки.

Они сонно нежились на диване, когда от входа к ним протянулась легкая тень. Какая-то девочка принесла поднос с двумя серебряными кубками. На вид ей было около семи лет. Очаровательная светлокожая и темноглазая малышка с примесью персидских и индийских кровей изящно опустилась на колени, не пролив ни капли напитка.

— Высокородные, — старательно произнесла она.

Этим, очевидно, пока ограничивались ее знания персидского языка. Царевны поцеловали и поблагодарили ее. Милые ямочки появились на чистых щечках, девочка улыбнулась и, пролепетав что-то по-вавилонски, стремительно удалилась.

Холодный напиток затуманил бока приятных на ощупь серебряных кубков. Дрипетис сказала:

— У нее прекрасный наряд и сережки золотые. Эта девочка явно не служанка.

— Да уж, — заметила искушенно Статира. — Но в таком случае, как ты понимаешь, она, должно быть, наша сестренка. Помнится мне, что отец перевез сюда почти весь свой гарем.

— И правда, как я могла забыть! — В легком потрясении Дрипетис окинула взглядом покои матери.

Статира вышла во внутренний двор, намереваясь позвать малышку обратно. Но та уже убежала, и поблизости никого не наблюдалось, поскольку они велели служанкам не тревожить их во время отдыха.

Даже пальмы, казалось, увяли от жара раскаленного светила. Сестры подняли кубки, восхитившись вырезанными на них птицами и цветами. Прохладное вино, сдобренное лимоном, имело тонкий горьковато-сладкий привкус.

— Великолепно, — сказала Статира. — Должно быть, его приготовила одна из наложниц, чтобы порадовать нас. Наверное, постеснялась прийти сама. Завтра мы сами пригласим ее.

В жарком воздухе еще витали ароматы материнских нарядов. Благодаря им покои казались уютными и родными. Погружаясь в сонную дремоту, Статира с грустью вспоминала родителей и Александра. Здесь она спокойно выносит его ребенка. Ее веки сомкнулись.

Тени от пальм лишь едва удлинились, когда острая боль разбудила ее. Сначала она испугалась, что может потерять ребенка, но потом услышала крик схватившейся за живот Дрипетис.

Пердикка, как регент азиатских владений, переехал жить во дворец. Сидя в малом приемном зале, он рассматривал дела просителей, когда перед ним с посеревшим от ужаса лицом появился смотритель гарема, без всякого доклада пролетев мимо стражников. Пердикка мгновенно приказал всем покинуть зал и выслушал его.

Никто не осмелился зайти к царевнам, услышав их крики о помощи; все, кто их слышал, догадывались, что помочь им нельзя. Главный смотритель, уже не надеясь оправдаться (хотя на деле он не имел к случившемуся ни малейшего отношения), не стал дожидаться, пока они испустят дух. Пердикка поспешил вслед за ним в гарем.

Статира, распластавшись, лежала на диване, Дрипетис каталась по полу в предсмертной агонии. Когда Пердикка вошел, Статира испустила последний вздох. Сначала, оцепенев от ужаса, он не заметил, что в комнате есть еще кто-то. Потом обратил внимание на женскую фигуру, сидевшую в кресле из слоновой кости перед туалетным столиком.

Он быстро подошел к женщине и молча уставился на нее, едва удерживая желание тут же придушить злодейку. Она с довольной улыбкой посмотрела на него.

— Твоих рук дело?

Роксана удивленно приподняла брови.

— При чем тут я? Это все ваш новый царь. Они обе так мне сказали.

Она не добавила, что напоследок имела удовольствие вывести их из заблуждения.

— Царь? — яростно прорычал Пердикка. — Кто поверит этому, ты, проклятая варварская сука?

— Все твои недруги. Они поверят, потому что им это на руку. А я скажу, что он послал эту отраву и мне тоже, но когда этой парочке стало плохо, я еще не успела выпить ее.

— Ты…

Пердикка пространно излил душу в яростных проклятиях. Роксана выслушала все с невозмутимым видом. Когда его пыл поутих, она выразительно положила руку на свой живот.

Отвернувшись, Пердикка посмотрел на умершую царевну.

— Дитя Александра…

— Здесь, — сказала она, поглаживая живот, — находится дитя Александра. Его единственное дитя… Если ты будешь молчать, то я тоже никому ничего не скажу. Ведь она прибыла сюда без всяких церемоний. Мало кто знает о ее приезде.

— Так это ты послала за ней!

— Ну да. Александр не успел позаботиться о бедняжке. Я просто предугадала его желания.

На мгновение ей стало по-настоящему страшно, когда его рука опустилась на рукоятку меча. Крепко сжав пальцы, он глухо произнес:

— Александр мертв. Но если ты еще хоть раз скажешь о нем нечто подобное, то, как только твой сын появится на свет, я убью тебя своими собственными руками. Будь мне известно, что он уродится в тебя, я убил бы тебя прямо сейчас.

Быстро успокоившись, Роксана деловито сказала:

— Там на заднем дворе есть старый колодец. Им давно не пользуются, говорят, что вода в нем грязная. Давай оттащим их туда. В тот двор никто не заглядывает.

Он последовал за ней. От изрядного слоя грязи крышка колодца начала подгнивать. Когда Пердикка поднял ее, в нос ударил запах застарелой плесени.

У него не было выбора, и он понимал это. При всем высокомерии, амбициозности и стремлении к власти, он оставался преданным Александру — как живому, так и мертвому. Его сын не должен, если Пердикка в силах помешать этому, войти в этот мир с позорным клеймом отродья отравительницы.

Молча вернувшись в царские покои, он направился сначала к Дрипетис. Ее лицо было испачкано рвотой; Пердикка вытер его полотенцем и лишь потом отнес несчастную к темному провалу колодца. Когда она выскользнула из его рук, ее одежды зашелестели по кирпичной обкладке, уходящей вниз Футов на двадцать. По глухому стуку Пердикка понял, что колодец давно пересох.

Впившись ногтями в узорчатую обивку дивана, Статира лежала с широко распахнутыми глазами. Они так и останутся не закрытыми. Роксана в нетерпении наблюдала, как Пердикка, подойдя к сундуку, ищет, чем бы накрыть лицо жертвы. Наконец он достал покрывало, обшитое крылатыми скарабеями, и, уже взявшись за ношу, вдруг влез пальцами во что-то влажное.

— Что ты сделала с ней?

Он отступил в отвращении, вытирая руки о покрывало.

Роксана пожала плечами. Наклонившись, она откинула край нижней юбки Статиры. Тогда стало очевидно, что в предсмертных муках персидская жена Александра произвела на свет дитя. Пердикка взглянул на это четырехмесячное существо, уже человека, имевшего все признаки пола, даже с ноготками. Его личико с закрытыми глазами казалось сердитым, и один из кулачков был сжат, словно в гневе. Он был еще связан с матерью: она умерла до того, как вышел послед. Пердикка вытащил кинжал и отделил младенца от породившего его лона.

— Давай пошевеливайся, — сказала Роксана. — Ты же видишь, что это мертвец.

— Да, — сказал Пердикка.

Он уместился у него на ладони, сын Александра, внук Филиппа и Дария, в чьих жилах смешалась кровь Ахилла и Кира Великого.

Пердикка вновь подошел к сундуку. Первым ему попался на глаза шарф, расшитый речным жемчугом и золотыми бусинами. По-женски заботливо воин завернул покойного наследника Александра в этот царственный саван и отнес к погребальному колодцу, прежде чем вернуться и отправить вслед за ним его мать.

* * *
Старая Сисигамбис играла в шахматы с главным дворцовым управляющим. Славное прошлое этого почтенного евнуха уходило во времена правления царя Оха. Умудрившийся выжить в бессчетном множестве дворцовых интриг, он разводил столь тонкую дипломатию, что с ним не могла бы соперничать ни одна из самых увертливых придворных дам. Царица пригласила его, надеясь хоть как-то развеять тоску, а заодно доставить старику удовольствие. Она размышляла над положением своего вырезанного из слоновой кости войска, разбежавшегося по всей шахматной доске. После отъезда внучек и молодой челяди здешний гарем, казалось, погрузился в дремотное забытье. Все его обитатели были стары и немощны.

Управляющий заметил ее апатию и догадался, чем она вызвана. Попавшись в одну-две расставленные ловушки, он потерял пару фигур и, спасая положение, решил отвлечь партнершу от игры разговором. В паузе между ходами евнух спросил:

— Как ты думаешь, царь не забыл наставлений, данных тобой ему в его прошлый приезд? Помнится, ты говорила, что перед походом на Восток он обещал тебе все-таки не лениться и больше тренировать за шахматами свой ум.

Она с улыбкой ответила:

— У меня не было случая проверить это. Насколько я понимаю, он вполне мог забыть о такой ерунде. — На мгновение приглушенный свет ее глаз словно бы озарился яркой живостью былой жизни. — Как-то раз я показывала Александру хитрости этой царской игры, и он ради меня делал вид, что ему интересно. Но когда я, ворча, сказала, что он мог бы выбирать более сложную тактику, он ответил: «Дорогая матушка, но ведь это всего лишь забава».

— Да уж, тихие застольные развлечения не в его вкусе.

— Ему нужно побольше отдыхать. Не вовремя он надумал отправиться в Вавилон. Обычно мы перезжали в тот дворец только на зиму.

— Ну зимовать он, по-моему, хочет в Аравии. Едва ли нам Доведется увидеть его еще раз в этом году. Но решив выступить в поход, он, наверное, отправит царевен обратно к вам, как только госпожа Статира настолько оправится после родов, что сможет перенести путешествие.

— Наверное, — произнесла она с легкой тоской в голосе. — Ему захочется показать мне малыша.

Сисигамбис вернулась к шахматам и, сделав ход слоном, поставила под удар визиря противника. Жаль, подумал евнух, что этот юнец не пригласил также и ее; она по-прежнему души в нем не чает. Однако, как она сама упомянула, летом в Вавилоне нечего делать, а ей ведь уже перевалило за восемьдесят.

Закончив игру, они попивали лимонный напиток, когда управляющего срочно вызвали к командующему сузского гарнизона. Вскоре он вернулся, и, увидев выражение его лица, царица вцепилась в подлокотники кресла.

— Госпожа…

— Ты хочешь сообщить о царе, — сказала она. — Он умер?

Управляющий только кивнул. В сущности, она словно бы уже о том знала, но от его кивка у нее похолодело в груди. Он быстро шагнул к ней, на случай если она потеряет сознание, но через мгновение Сисигамбис уже повелительно показала ему на кресло, готовая выслушать все подробности.

Рассказывая печальные новости, евнух по-прежнему с тревогой следил за ее состоянием; лицо царицы выглядело теперь как старый пергамент. Но Сисигамбис не только горевала, она пребывала в раздумье. Вскоре она повернулась к столику, открыла костяную шкатулку и вынула письмо.

— Пожалуйста, прочти мне это послание. Важно не только содержание. Прочти мне его слово в слово.

Зрение старика уже тоже начинало сдавать, но вблизи он еще видел буквы достаточно ясно. Его перевод с греческого отличался скрупулезной точностью. Дойдя до слов: «Я болел лихорадкой, а в городе уже распустили ложные слухи о моей смерти», он поднял глаза и встретил ее пристальный взгляд.

— Скажи-ка мне, — попросила она, — его ли там стоит печать?

Управляющий прищурился; с расстояния в несколько дюймов ему удалось разглядеть все детали.

— Да, тут оттиснут его портрет. И довольно хороший. Но, по-моему, это не царская печать. Разве он пользовался такой прежде?

Не говоря ни слова, Сисигамбис передала ему шкатулку. Евнух глянул на другие послания, стараниями писцов испещренные изящной персидской вязью; его взгляд выхватил одну из заключительных фраз: «Я буду возносить мольбы о твоем благополучии, дорогая матушка, и надеюсь, что их услышат как ваши, так и мои боги, ибо в сущности, по-моему, они у нас одни и те же». В шкатулке лежало пять или шесть писем. На всех стояла царская печать: Зевс-Олимпиец с орлом и на троне. Сисигамбис прочла ответ по лицу старика.

— Учитывая, что в этом письме мне не передали даже привета…

Сисигамбис взяла шкатулку и поставила возле себя. Ее лицо съежилось, словно от холода, но взгляд выражал одну лишь опечаленную задумчивость. Двадцать лет эта сильная, стойкая женщина прожила под жестким господством царя Оха. Всякий раз, как тому начинали мерещиться заговоры, жизнь ее мужа, тоже принадлежавшего к царскому роду, повисала на волоске. Муж дошел до того, что не доверял уже никому и только с ней делился своими тревогами. Интриги, предательство, месть были тогда повсеместно в ходу. В конце концов Ох все-таки убил его. Но Сисигамбис надеялась, что ее супруг возродится к жизни в их царственном сыне, однако после бегства Дария от Иссы она едва не умерла от стыда. А потом в ее брошенном на произвол судьбы шатре появился молодой победитель, пожелавший вдруг навестить семью бежавшего врага. Ради детей она с достойным видом выступила вперед и, как хорошо выдрессированное животное, преклонила колени перед рослым красивым воином. Тот отпрянул, и всеобщее смятение показало ей, что она совершила непростительную ошибку. Кляня себя, Сисигамбис принялась повторять поклон перед менее высоким воином, на которого поначалу не обратила внимания. Взяв ее за руки, молодой царь помог ей выпрямиться, и тогда она впервые увидела его глаза.

— Не утруждай себя, матушка…

Ее познаний в греческом хватило на то, чтобы понять эти слова.

Управляющий, многое и многих переживший и почти в той же степени поседевший, старался не смотреть на нее. Именно так прятал глаза кое-кто из придворных, когда ее мужа в последний раз призвали к царю.

— Они убили его, — произнесла она с неколебимой уверенностью.

— Посланец упомянул болотную лихорадку. Летом ею часто болеют в Вавилоне.

— Нет, его отравили. А не было ли каких вестей от моих внучек?

Евнух помотал головой. В тягостном молчании они осознавали безмерность несчастья, свалившегося на их старые головы. Старость — тот же безжалостный недуг, от которого нет спасения.

Сисигамбис сказала:

— Он женился на Статире из политических соображений. А я позаботилась, чтобы она понесла от него.

— Может быть, с ними пока все в порядке. Возможно, они отсиживаются в каком-нибудь безопасном укрытии.

Сисигамбис отрицательно покачала головой и вдруг решительно выпрямилась в своем кресле, словно хозяйка, внезапно подумавшая: «Что же я тут рассиживаюсь, ведь у меня столько дел?»

— Мой друг, жизнь закончилась. Мне пора удалиться в свои покои. Прощай. Благодарю тебя за добрую службу.

Она прочла новый страх на его лице. Ей не нужно было слов, чтобы понять, с чем он связан: они оба отлично помнили вре* мена царя Оха.

— Никто не пострадает. Никого не будут винить. В моем возрасте смерть — обычная вещь. Когда пойдешь, будь любезен, пошли ко мне моих служанок.

Пришедшие служанки увидели, что их госпожа спокойно и сосредоточенно раскладывает свои драгоценности. Поговорив с этими добрыми женщинами об их семьях и дав несколько мудрых советов, Сисигамбис обняла каждую и раздала им все украшения, кроме поблескивающего на ее шее ожерелья царя Пора.

Попрощавшись со всеми, она легла на кровать в своей опочивальне и закрыла глаза. Получив первый отказ, слуги больше не предлагали ей еду или напитки. Из добрых побуждений они перестали тревожить царицу: ради страданий не стоит длить жизнь. Первые дни по ее повелению к ней вообще никто не заходил. На четвертый день, заметив, что госпожа начала забываться, служанки принялись по очереди дежурить возле ее постели. Если Сисигамбис и сознавала, что они рядом, то, по крайней мере, никого не гнала. На пятый день к вечеру было замечено, что она умерла, но в последние сутки ее дыхание сделалось таким тихим, что никто не мог точно сказать, когда оно прервалось.

* * *
День и ночь скача во весь опор на лошадях и верблюдах и пересаживаясь в труднопроходимых местах на горных мулов, царские курьеры передавали друг другу короткое ошеломляющее сообщение; они везли известие о смерти царя из Вавилона в Сузы, из Суз — в Сарды, а оттуда в Смирну по царской Дороге, которую Александр протянул до самого Средиземного моря. В Смирне весь мореходный сезон постоянно дежурил почтовый корабль, готовый в любой момент отплыть с царскими письмами в Македонию.

Последний курьер этой длинной эстафеты прибыл в Пеллу и вручил послание Пердикки Антипатру.

Высокий старик прочел его в молчании. Отправляясь воевать, Филипп неизменно поручал ему править Македонией, а с тех пор как Александр ушел в Азию, он правил еще и всей Грецией. Власть, предоставляемая таким положением, подпитывала не только его преданность, но и самолюбие — он выглядел гораздо более царственно, чем Александр, никогда не стремившийся к внешней пышности. Среди близких друзей Антипатра ходила шутка, что его белая регентская мантия утеплена царской пурпурной подкладкой.

Сейчас, читая послание из Вавилона и понимая, что в итоге ему не придется передавать регентство Кратеру (Пердикка ясно об этом сказал), он в первую очередь подумал, что вся Южная Греция взбунтуется, как только туда дойдет эта весть. Главная же новость, хотя и потрясающая, в общем-то, не явилась для него неожиданностью. Он знал Александра с младенчества, невозможно было даже представить, что тот доживет до старости. И однажды Антипатр почти впрямую сказал ему об этом, когда молодой царь, нимало не заботясь о производстве потомства, начал готовиться к походу в Азию.

Возможно, Антипатр ошибся, намекнув, что не прочь отдать за него свою дочь. Лучшей невесты для Александра, конечно, было и не сыскать, но намек тот воспринял как расставленные силки, способные ограничить его свободу. «Ты полагаешь, у меня есть время на устройство свадебных празднеств и ожидание рождения наследника?» — спросил тогда Александр. «Его сыну могло бы уже быть десять лет, — подумал Антипатр, — и он продолжил бы наш славный род. А что мы имеем сейчас? Двух еще не рожденных полукровок и целый выводок самоуверенных молодых львов, которых не удержишь на поводке!» Не без опасений он вспомнил и о происках своего старшего сына.

Ему вспомнились также слухи, ходившие в начале правления юного государя. Поговаривали, что тот сказал одному из друзей: «Я не хочу, чтобы моего наследника растили здесь без меня».

В этом-то и была вся загвоздка. Во всем виновата эта проклятая баба! С самого детства Олимпиада упорно старалась разжечь в Александре ненависть к собственному отцу, которого он обожал бы, если бы его оставили в покое. Сначала она внушила мальчишке, что супружеская жизнь подобна отравленному хитону Геракла, а после сама же и возмущалась, когда созревший для любви Александр предпочел (раз уж женская ревность губит даже героев!) делить ложе с юношей, а не с девушкой. Ему еще повезло, что этим юношей оказался Гефестион, учитывая, что убийство его отца стало следствием подобного, но неудачного выбора. Однако царица, так и не смирившись с тем, что сама породила, получила в итоге врага вместо союзника и навсегда перестала занимать первое место в его сердце. Несомненно, ее порадовало известие о смерти Гефестиона. Что ж, очередное известие заставит ее позабыть о какой-либо радости вообще.

Он одернул себя. Не подобает смеяться над горем матери, потерявшей единственного сына. Придется отправить к ней гонца. Антипатр сел за письменный стол и, взяв восковую табличку, принялся подыскивать почтительные и сердечные слова для своей давней противницы, способные стать достойным панегириком царственному покойнику. Вскоре он с головой ушел в размышления о человеке, которого не видел более десяти лет и который оставался в его памяти все еще юношей, хотя, разумеется, юношей выдающимся и весьма развитым… не по годам. Интересно, что с ним сделала жизнь? Может быть, ему еще выпадет случай получить о том хоть какое-то представление. Кстати, вполне уместно будет сообщить ей в конце письма, что сохраненное как живое благодаря искусству египетских бальзамировщиков тело царя дожидается лишь изготовления достойной погребальной лодки, чтобы начать свое путешествие к древнему месту упокоения царей в Эгии.

Царице Олимпиаде желает благополучия и процветания…

* * *
Лето в Эпире достигло своего апогея. Зеленели и золотились на горных террасах верхние долины, напоенные глубокими зимними снегами, упоминаемыми еще Гомером. Телята подросли и отлично окрепли, овцы отдали людям свою прекрасную мягкую шерсть, ветви деревьев гнулись под тяжестью сочных плодов. Как ни странно, но молоссиане под женской рукой процветали.

Овдовевшая царица их Клеопатра, дочь Филиппа и сестра Александра, стояла у окна на верхнем этаже царского дома с письмом Антипатра в руке и задумчиво смотрела на высившиеся вдали горы. Мир явно изменился, но невозможно было пока понять, каковы эти изменения. Смерть Александра не огорчила ее, а повергла в благоговейный страх. Тот же страх, а не любовь он внушал ей и при жизни. Появившись на этот свет раньше, брат украл у нее материнскую нежность и отцовское внимание. Их ссоры прекратились давно, еще в детстве, а после они и вовсе отошли друг от друга. День ее свадьбы, совпавший с днем убийства отца, сделал ее своеобразной заложницей горя, а его он сделал царем. Вскоре брат превратился для нее в некий феномен природы, становившийся по мере удаления все более великолепным и все более чуждым.

Но сейчас, держа в руке весть о его смерти, она вдруг припомнила, что нескончаемые родительские раздоры побудили брата с сестрой в далеком детстве заключить тайный оборонительный союз; вспомнила она также, что разница между ними составляла всего-то два года, однако только ему всегда доставало смелости противостоять тем ужасным истерикам, которые так любила закатывать мать.

Она отложила письмо Антипатра. Рядом на столе лежало второе послание для Олимпиады. Но теперь брат уже ничем не сможет помочь своей сестренке, и ей придется выдержать очередную бурю самой.

Клеопатра знала, где сейчас можно найти мать: на нижнем этаже в приемном тронном зале, куда ее впервые допустили во время похорон супруга Клеопатры и где с тех пор она успела прочно обосноваться. Умерший царь Молоссии приходился ей братом, и она все больше и больше прибирала к рукам дела его царства, заодно разбираясь со множеством врагов, порожденных борьбой с Антипатром, которая сделала невыносимой ее ясизнь в Македонии.

Решительно вздернув унаследованный от Филиппа квадратный подбородок, Клеопатра взяла второе послание и спустилась вниз.

Дверь в зал была приоткрыта. Олимпиада диктовала что-то своему секретарю. Помедлив на пороге, Клеопатра услышала, что мать сочиняет очередную пространную кляузу на Антипатра, решив, очевидно, разом свести счеты за все обиды, накопившиеся за десять лет. «Спроси его сам об этом, когда он предстанет перед тобой, и пусть тебя не обманут его оправдания…» Мать раздраженно мерила шагами комнату, пока писец спешно выводил эту фразу.

Клеопатра собиралась держаться в данном случае, как подобает любящей дочери. Напустить для начала на себя скорбный вид, произнести несколько традиционных подготовительных фраз. Но тут в коридоре появился ее одиннадцатилетний сын, вернувшийся после игры в мяч с компанией сверстников. Рослый и крепкий мальчик с золотисто-каштановой шевелюрой очень походил на отца. Заметив, что родительница нерешительно медлит у двери, он взглянул на нее с тревожной участливостью, словно разделяя ее внутренний трепет перед горнилом, в каком пылало жгучее и негасимое властолюбие.

Она мягко велела сыну уйти, желая в глубине души крепко обнять его и воскликнуть: «Скоро ты будешь царем!» Через дверь Клеопатра видела, как усердно трудится над восковыми табличками секретарь. Она всегда чувствовала себя неловко с этим давним приспешником матери, привезенным ею из Македонии. Невозможно было понять, что он знает, что — нет.

Олимпиада пару лет назад справила пятидесятилетие. Прямая, как копье, и по-прежнему стройная, теперь она пользовалась косметикой, как женщина, рассчитывающая уже только на взгляды, а не на более тесную связь. Седеющие волосы она споласкивала настоями ромашки и хны, ресницы и брови подводила сурьмой. Ее набеленное лицо оживляли только слегка подкрашенные губы. Выйдя из возраста соблазнительной Афродиты, она обратилась к образу державной Геры, а потому, мельком заметив в дверях фигуру дочери, резко развернулась к ней, явно собираясь отругать ее за неуместный визит. Вид у нее был величественный и даже на редкость грозный.

Внезапно Клеопатру захлестнула волна гнева. С каменным лицом она вошла в зал и, игнорируя присутствие секретаря, резко проговорила:

— Тебе нет больше необходимости писать ему. Он умер.

Ощущение полнейшей и напряженной тишины усиливали посторонние звуки; стук выпавшего из руки писца стилоса, воркование горлицы в ближайших кустах, тихий отдаленный детский гомон. Напудренное лицо Олимпиады сделалось белее мела. Ее прямой взгляд не видел никого и ничего. Овладев собой, Клеопатра не стала выплескивать на мать стихийную ярость, но молчание вскоре сделалось нестерпимым. Тихо и покаянно она сказала:

— Это случилось не на войне. Он умер от малярии.

Олимпиада жестом отпустила писца. Тот мгновенно исчез, даже не прибрав на столе. Она повернулась к Клеопатре.

— Об этом сказано в послании, что ты принесла? Дай его мне.

Клеопатра вложила свиток ей в руку. Олимпиада спокойно держала его, не вскрывая, ожидая, когда дочь уйдет. Клеопатра вышла и плотно закрыла за собой тяжелую дверь. Из зала не донеслось ни звука. Смерть Александра в каком-то смысле принадлежала только матери, как и его жизнь. Дочери в их мир доступа не было. Эта история тоже тянулась издалека.

* * *
Не чувствуя боли, Олимпиада вцепилась руками в острую каменную отделку оконного обрамления. Проходивший мимо слуга, увидев ее застывшее лицо, подумал было сначала, что перед ним театральная трагедийная маска. Осознав свою ошибку, он поспешно удалился, опасаясь, как бы этот горящий незрячий взгляд не испепелил его. Царица напряженно смотрела вдаль, на восточную часть небосклона.

Ей все это было предсказано еще до его рождения. Вероятно, она спала, когда он шевельнулся в ней (даже в утробе он уже неугомонно жаждал жизни) и проник в ее сон. У нее за спиной вдруг начали расти трепещущие огненные крылья, они расправлялись и вздымались, пока не стали достаточно велики, чтобы поднять ее в небеса. Их жар обволакивал и возбуждал ее, порождая в ней исступленный восторг, этот жар рапространялся на моря и горы, готовый объять всю землю. Словно богиня, она обозревала весь мир, паря на языках пламени. Потом они вдруг исчезли. И вот, лишенная этих крыльев, с вершины какой-то безжизненной голой скалы она опять увидела землю, но почерневшую и дымящуюся, покрытую раскаленными углями, словно бы кем-то рассыпанными по выжженным склонам холмов. Резко проснувшись посреди ночи, Олимпиада нервно ощупала другую половину кровати. Но ее беременность тянулась уже восемь месяцев, и муж давно успел найти с кем делить ложе. Она пролежала до утра, размышляя, что может сулить такой сон.

Позднее, когда этот огненный пыл выплеснулся в окружающее, Олимпиада по-новому истолковала то давнее сновидение, решив, что все живое должно умереть в каком-то далеком будущем, до которого она, вероятно, не доживет. Но реальность оказалась более жестокой, и сейчас ей оставалось лишь, вдавливая ладони в острые холодные камни, твердить и твердить, что все это невозможно. Она никогда не умела мириться с непоправимым.

Далеко внизу, там, где сливались воды Ахерона и Коцита, стоял Некромантеон, Оракул Мертвых. Много лет назад Олимпиада спускалась туда, когда ради нее Александр бросил вызов отцу, и они вдвоем коротали здесь временное изгнание. Ей вспомнился темный и извилистый лабиринт, священный напиток и кровавое возлияние, наделяющее тени даром речи. Дух отца появился во мраке, и его слабый голос возвестил, что неприятности дочери скоро закончатся и жизнь ее озарится счастливым светом.

Дорога туда займет целый день, придется выехать на рассвете. Она принесет жертвы, выпьет зелье, войдет во мрак, и сын явится к ней. Он явится даже из Вавилона, с другого конца земли… Ее мысли внезапно замедлили бег. Что будет, если первыми явятся те, кто умер гораздо ближе? Филипп с кинжалом Павсания в груди? Или его молодая жена, которой Олимпиада предложила на выбор яд или удавку? Все-таки от Вавилона ему придется пролететь две тысячи миль. Далековато для духа, даже для духа Александра.

Нет, надо дождаться, когда привезут его тело, тогда, конечно, и дух будет где-то неподалеку. Чтобы вернее узнать его, лучше глянуть на тело. За прошедшие годы сын мог сильно измениться. Когда он ушел в поход, то был еще мальчиком, для нее по крайней мере, а теперь она, вероятно, увидит тело мужчины, приближающегося к среднему возрасту. Захочет ли его тень подчиниться ей? Он любил ее, но редко подчинялся.

Этот человек и особенно дух, живший в нем, были выше ее понимания. Олимпиада стояла опустошенная. Потом, непрошено, к ней вновь вернулся живой и теплый образ ребенка. Запах его волос, упрямая головенка, уткнувшаяся в ее шею, легкие царапины на светлой коже, грязные ободранные коленки, его смех, его гнев, его распахнутые внимательные глаза. Взгляд Олимпиады заволокло пеленой, из подведенных краской глаз черными ручейками пролились слезы; она закусила руку, чтобы заглушить рыдания.

По вечерам, когда зажигались светильники, она часто рассказывала сыну старые семейные предания об Ахиллесе, передаваемые из уст в уста, и неустанно напоминала, что именно по ее линии унаследовал он кровь этого так восхищающего всех героя. Начав учиться, Александр со страстью погрузился в мир «Илиады», где Ахиллес представал уже в несколько ином свете. Читая «Одиссею», он дошел до того места, где царь Итаки посещает страну мертвых. («Это же было на моей родине, в Эпире! Он говорил с ними там!») Медленно и торжественно, глядя мимо нее на закатное зарево, сын прочел ей отрывок из песни Гомера:

«О Ахиллес, сын Пелея, меж всеми данаями первый… Ты же
Между людьми и минувших времен и грядущих был счастьем
Первый: живого тебя мы как бога бессмертного чтили;
Здесь же, над мертвыми царствуя, столь же велик ты,
как в жизни
Некогда был; не ропщи же на смерть, Ахиллес богоравный».
Так говорил я, и так он ответствовал, тяжко вздыхая:
«О Одиссей, утешения в смерти мне дать не надейся;
Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,
Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,
Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать,
мертвый…»[61]
Боль или обида никогда не доводили Александра до слез, поэтому он их и не стыдился. Она видела, как блестят его устремленные на пылающие облака глаза, и поняла чистоту его горя. Он сострадал Ахиллесу, лишенному надежд на будущее и ставшему всего лишь тенью своего великолепного прошлого, правителем теней умерших людей. Но это, однако, не заставило маленького упрямца поверить в свою собственную смертность.

Так, словно ему важно было убедить именно ее в своем открытии, сын заявил:

— Одиссею все-таки удалось утешить мертвого Ахиллеса. Смотри, тут сказано вот что:

Так говорил я: душа Ахиллесова с гордой осанкой
Шагом широким, по ровному Асфодилонскому лугу
Тихо пошла, веселяся великою славою сына[62].
— Верно, — согласилась тогда она. — Именно после той войны его сын пришел в Эпир и дал жизнь нашему роду.

Он поразмышлял над ее словами и спросил:

— А развеселится Ахиллес, если я тоже прославлюсь?

Она склонилась и взъерошила его волосы.

— Конечно, развеселится. И с гордой осанкой пройдет по Асфодилонскому лугу, хвалебный пеан распевая.

Олимпиада выпустила из рук каменные завитки. Чувствуя себя слабой и разбитой, она удалилась в свои личные покои и, рухнув на кровать, горько заплакала. Слезы лишили ее последних сил, и наконец она забылась сном. На рассвете царица вернулась к размышлениям о своем великом горе, но ее силы почти восстановились. Искупавшись и одевшись, Олимпиада подкрасила лицо и подошла к письменному столу.

Πердикке, регенту азиатских царств, желает процветания…

* * *
В нескольких милях к югу от Пеллы Кинна и Эвридика, забравшись повыше, практиковались в метании копий.

Кинна, как и Клеопатра, была одной из дочерей Филиппа, но от менее важного политического брака. Ее мать Аудата являлась дочерью иллирийского вождя и славной воительницей, согласно обычаям ее племени. После войны против грозного старого Барделиса Филипп закрепил мирный договор свадьбой, как уже не раз поступал ранее в подобных случаях. Он выбрал в жены высокородную Аудату не из-за ее личных достоинств. Миловидность есть миловидность, однако ему уже бывало подчас трудно вспомнить, с существом какого пола он проводил ночь любви. Затаскивая на ложе всех, кто оказывался под рукой, он все же уделил Аудате достаточно внимания и, когда та родила ему дочь, подарил им дом, дал достойное обеспечение, но редко вспоминал о них, пока Кинна не достигла брачного возраста. Тогда Филипп отдал ее замуж за сына своего старшего брата Аминту, того самого, которого по малолетству обделили македонцы, выбрав Филиппа царем.

Аминта, подчинившись воле собрания, тихо и скромно жил себе под дланью Филиппа и, лишь когда заговорщики замыслили убийство царя, поддался искушению, согласившись взойти на трон, если их планы осуществятся. Вследствие чего после раскрытия заговора Александр привлек Аминту к суду за измену и собрание приговорило того к смерти.

Кинна, его жена, перебралась из столицы в поместье. С тех пор она жила там и растила дочь, передавая ей навыки боевых искусств, которым ее, в свою очередь, обучила мать-иллирийка. Таковы были природные наклонности Кинны; военное ремесло она считала достойным занятием и интуитивно чувствовала, что когда-нибудь оно может пригодиться и дочери. Она так и не смирилась со смертью Аминты. Ее дочь Эвридика, как, впрочем, и сама Кинна, была единственным ребенком в семье и, сколько себя помнила, не сомневалась, что ей следовало родиться мальчишкой.

Их родовое гнездо, в сущности, являлось прочным старым Укреплением, построенным еще во времена гражданских войн; позднее к нему притулился крытый соломой дом. Именно на плоском покрытии этого укрепления упражнялись сейчас Мать и дочь, бросая копья в посаженное на кол соломенное чУчело.

Незнакомый человек принял бы их за сестер. Кинне недавно исполнилось тридцать, а Эвридике — пятнадцать. Они обе пошли в иллирийскую родню — высокие, цветущие и деятельные особы атлетического сложения. В своих коротких мужских хитонах для тренировок и с заплетенными сзади каштановыми волосами они напоминали девушек Спарты, чужой, почти неизвестной им страны.

Заноза впилась в ладонь Эвридики. Она вытащила ее и окликнула по-фракийски шустрого раба, таскавшего им обратно копья и обязанного следить за тем, чтобы их древки были гладко отполированы. Пока он устранял изъян, мать и дочь присели отдохнуть на каменный выступ, устроенный для лучников, потянулись и глубоко вдохнули свежий горный воздух.

— Я не люблю равнин, — сказала Эвридика. — Больше всего мне нравится именно здесь.

Мать не слышала ее; она вглядывалась в горную дорогу, петлявшую между деревенских лачуг.

— К нам кто-то скачет. Похоже, курьер. Надо пойти вниз переодеться.

Спустившись на первый этаж по деревянным ступеням, они облачились в нарядные платья. Курьеры к ним редко заглядывали, но обычно вываливали вороха новостей.

Серьезный трагический вид гонца едва не побудил Кинну спросить о сути его поручения еще до вскрытия запечатанного послания. Но, сочтя неприличной подобную спешку, она отослала его на кухню и лишь потом проглядела письмо Антипатра.

— Кто умер? — спросила Эвридика. — Арридей? — взволнованно выдохнула она.

Мать подняла глаза.

— Нет. Умер Александр.

— Александр! — В восклицании девушки прозвучало больше разочарования, чем огорчения. Потом ее лицо прояснилось. — Раз этот царь умер, то мне уже не нужно будет выходить замуж за Арридея?

— Помолчи! — прикрикнула мать. — Дай мне дочитать.

По мере чтения настроение Кинны менялось, что явственно отражалось на ее лице: сначала оно было вызывающим, потом стало решительным и наконец — торжествующим. Девушка с тревогой повторила:

— Мама, мне не нужно выходить за него? Не нужно? Или все-таки нужно?

Кинна окинула ее сияющим взглядом.

— Да! Теперь действительно нужно. Македонцы выбрали его царем.

— Царем? Не может быть! Неужели он выздоровел и к нему вернулся разум?

— Он — брат Александра, и этим все сказано. Его выбрали, чтобы он грел трон для будущего сына Александра от варварской бактрийки. Если, конечно, у нее родится сын.

— И Антипатр пишет, что я должна стать его женой?

— Нет, не пишет. Он как раз утверждает, что Александр раздумал женить вас. Возможно, он лжет, а возможно, нет. Впрочем, это не имеет значения.

Густые брови Эвридики сошлись на переносице.

— Но если это правда, то, наверное, Арридей совсем плох.

— Нет, Александр сообщил бы нам об этом. Антипатр» скорее всего, хитрит, и я его понимаю. Нам нужно дождаться гонца от Пердикки из Вавилона.

— О, мама, может, не надо? Я не хочу выходить замуж за идиота.

— Не называй его идиотом, теперь он царь Филипп, его назвали именем твоего деда. Неужели не понимаешь? Он послан тебе богами. Они намерены исправить зло, причиненное твоему отцу.

Эвридика отвернулась. Ей едва исполнилось два года, когда казнили Аминту, она совсем его не помнила. Но всю жизнь он был для нее чем-то вроде своеобразного гнета.

— Эвридика! — Властный окрик вывел девушку из задумчивости. Кинна отлично справлялась как с ролью матери, так и с ролью отца. — Послушай меня. Ты рождена для великих дел, а не для того, чтобы стареть и чахнуть в захолустье. Когда Александр предложил тебе руку своего брата, чтобы помирить наши два рода, я поняла, что это судьба. Ты — законнорожденная македонка и царевна с обеих сторон. Твой отец должен был стать государем. Если бы ты была мужчиной, то собрание выбрало бы на царство тебя.

Девушка слушала ее с нарастающим спокойствием. Мрачность сошла с ее лица, а в глазах зажглись искры неподдельного интереса.

— Я готова умереть ради того, — сказала Кинна, — чтобы ты стала настоящей царицей.

* * *
Певкест, сатрап Персиды, удалился из приемного зала в свои покои. Там поддерживался традиционный для его сатрапии стиль, которому подчинялось все, кроме македонских доспехов на оружейной стойке. Он сменил официальный наряд на легкие шаровары и украшенные вышивкой туфли. Высокий блондин с тонкими изысканными чертами лица, он обычно подвивал волосы на персидский манер, но после смерти Александра, согласно персидскому обычаю, обрился наголо, а не постригся, как делали македонцы. Обритая голова больше мерзла, для тепла он надевал парадный головной убор — похожую на шлем кирбасу. В ней он, вовсе не желая того, выглядел весьма внушительно: вызванный им человек вошел с опущенными глазами и собрался приветствовать его, распростершись у ног.

Поначалу не узнав вошедшего, Певкест пораженно пригляделся к нему, потом взмахнул рукой.

— Оставь эти церемонии, Багоас. Вставай и присаживайся.

Разглядев подобие улыбки в легкой гримасе Певкеста, Багоас покорно поднялся. Его обведенные темными кругами глаза казались огромными, а крайняя худоба подчеркивала красивое строение черепа. Он тоже обрился наголо и, должно быть, не давал волосам отрастать, постоянно их подбривая. Лицо его напоминало маску из слоновой кости. Да, надо будет как-то о нем позаботиться, подумал Певкест.

— Ты знаешь, — сказал он, — что Александр умер, не оставив завещания?

Молодой евнух ответил утвердительным жестом. Помолчав немного, гость произнес:

— Да. Он долго не сдавался.

— Верно. А когда понял, что общечеловеская судьба обрушилась на него, то уже потерял дар речи. Иначе он не забыл бы наградить преданных слуг… Ты знаешь, я молился за него в храме Осараписа. В ту долгую ночь мне удалось поразмыслить о многом.

— Да, — вяло сказал Багоас. — Да, то была долгая ночь.

— Помнится, он говорил мне когда-то, что имение твоего отца находилось неподалеку от Суз, но его несправедливо обвинили в измене и убили, когда ты был еще совсем ребенком. — Не было необходимости добавлять, что мальчика оскопили, продали в рабство и в итоге подарили Дарию для плотских утех. — Если бы Александр мог говорить, то, я думаю, он приказал бы, чтобы тебе вернули отцовские земли. Поэтому я собираюсь выкупить их у нынешнего владельца и передать в твое распоряжение.

— Щедрость моего господина подобна струям дождя, Увлажняющим пересохшее речное русло. — По-прежнему пребывая в рассеянности, Багоас тем не менее сопроводил слова изящным движением руки: сказывалась выучка человека, с тринадцатилетнего возраста состоявшего при царских особах. — Но мои родители давно умерли, так же как и сестры, по крайней мере, если судьба проявила к ним милосердие. Братьев у меня не было и сыновей никогда не будет. Нащ дом сгорел дотла, так ради кого же я будуотстраивать его заново?

Он принес свою красоту в жертву покойному, понял Певкест, и теперь ему хочется умереть.

— И все-таки, возможно, тень твоего отца возрадуется, увидев, что сын вновь утвердил его славное имя на земле предков.

В запавших глазах Багоаса отразилось раздумье, однако создавалось впечатление, что мысли его витали в потустороннем мире.

— Если бы мой господин в своем великодушии мог дать мне немного времени…

«Это все отговорки, — подумал Певкест. — Ладно, я сделал, что мог».

В тот же вечер к нему в гости пришел Птолемей. Заглянул проститься перед отъездом в египетскую сатрапию. Понимая, что, возможно, им уже больше не суждено будет встретиться, друзья углубились в воспоминания. Речь вскользь зашла и о Багоасе.

— Он умел развеселить Александра, — сказал Птолемей. — Я часто слышал, как они смеялись.

— Сейчас в это верится с трудом, — заметил Певкест, вспоминая об утреннем визитере.

Разговор свернул на другие темы, но Птолемей, не желая тратить время попусту, вскоре сослался на множество завтрашних дел и ушел.

Дом Багоаса стоял в райском саду близ дворца. Он был небольшим, но изысканным: Александр частенько проводил там вечера. Птолемей, глянув на факелы, установленные на консолях у входа, припомнил, как некогда этот уголок парка оглашал доносившийся из-за дверей искренний смех, а порой и звонкий альт евнуха, поющего под звуки арфы и флейты.

Сейчас особняк выглядел мрачным и необитаемым, но, присмотревшись, Птолемей увидел за окном тусклый желтоватый огонек одинокой лампы. Залаяла какая-то собачонка, затем за решеткой появилась физиономия сонного слуги, который сказал, что его господин удалился от дел на покой. Отбросив чопорность, Птолемей обошел дом и заглянул в окно.

— Багоас, — тихо позвал он, — это Птолемей. Завтра я навсегда уезжаю. Ты не хочешь со мной проститься?

Почти тут же в тишине послышался слабый голос:

— Пригласите войти господина Птолемея. Зажгите светильники. Принесите вина.

Птолемей вошел, вежливо отклоняя все церемонии, но Багоас так же вежливо на них настоял. Свет принесенной свечи озарил его поблескивающй, как слоновая кость, череп. Он так и не снял строгое платье, надетое перед визитом к Певкесту; сейчас оно выглядело помятым, словно в нем спали, хотя верхний жилет был застегнут наглухо. На столе лежала табличка, испещренная многочисленными значками вокруг перечеркнутой попытки нарисовать чье-то лицо. Багоас отодвинул набросок в сторону, освободив место для подноса с вином, и с безупречной вежливостью поблагодарил Птолемея за ту честь, что он оказал ему своим посещением. Когда рабы зажгли лампы, он взглянул на гостя безучастным, слепым взором запавших глаз, точно сова, узревшая дневной свет. Вид у него был слегка безумный, и Птолемей невольно подумал: «Неужели я опоздал?»

Он сказал:

— Ты искренне скорбишь по нему. Я тоже. Он относился ко мне как к брату.

Лицо Багоаса осталось безучастным, но тихие слезы заструились из его глаз, словно кровь из открытых ран. Он рассеянно смахнул их, как люди откидывают прядь волос, имеющую обыкновение сползать на глаза, и повернулся к столу, чтобы налить вина.

— Нашими слезами мы воздаем ему должное, — сказал Птолемей. — Он тоже оплакивал бы нас. — Он помедлил. — Но если умершие продолжают любить то, что любили при жизни, то, возможно, они ждут от своих друзей не одних только слез.

В лице Багоаса, походившем на костяную маску, что-то дрогнуло. На Птолемея устремился взгляд, полный безысходного горя, однако смягченный давней привычкой к мягкой иронии.

— Неужели? — обронил он.

— Мы оба знаем, что он ценил больше всего. При жизни — почет и любовь, а после жизни — бессмертную славу.

— Верно, — сказал Багоас. — Но что же из этого следует?

К его пробудившемуся вниманию добавился некий усталый скепсис. Наверное, такое отношение вполне оправданно, подумал Птолемей. Три года он провел при опутанном интригами дворе Дария… да и после того их, в сущности, было не меньше.

— Что ты видел с тех пор, как он умер? Давно ли ты уединился здесь?

Распахнув большие темные разочарованные глаза, Багоас произнес с каким-то жутковатым спокойствием:

— Со дня слонов.

На мгновение Птолемей лишился дара речи: дух смерти стал пугающе ощутимым. Подавив ужас, он сказал:

— Да, такая казнь могла разгневать его. Неарх говорил о том, и я тоже. Но мы оказались в меньшинстве.

Багоас сказал, отвечая на невысказанный вопрос:

— Кольцо перешло бы к Кратеру, если бы он находился здесь.

Птолемей нерешительно медлил, обдумывая, как лучше повести разговор. Евнух выглядел как человек, только что пробудившийся от сна и погруженный в свои мысли. Вдруг взгляд его обострился.

— Послали кого-нибудь в Сузы?

— Плохие новости разлетаются быстро.

— Новости? — с нескрываемым раздражением бросил Багоас. — Там нуждаются не в новостях, а в защите.

Вдруг Птолемей вспомнил о том, что говорила сосватанная ему Александром персидская жена Артакама, принадлежавшая к царскому роду. Птолемей решил оставить ее здесь в семье, пока (как он сказал ей) не обустроится в Египте получше. После привольной непринужденности греческих гетер он неловко чувствовал себя в отрешенной от мира сугубо женской атмосфере гарема. Кроме того, ему хотелось обзавестись наследником чисто македонских кровей, что диктовало необходимость посвататься к одной из многочисленных дочерей Антипатра. Но в гареме шептались о странном… Багоас сверлил его взглядом.

— До меня дошел слух… наверняка вздорный, что в здешнем гареме заболела и умерла какая-то знатная персиянка, недавно прибывшая из Суз. Однако…

Дыхание Багоаса со свистом прорвалось сквозь сжатые зубы.

— Если Статира прибыла в Вавилон, — произнес он глухим замогильным голосом, — то, несомненно, она должна была заболеть и умереть. После первой же встречи с этой бактрийкой я мог умереть от такой же болезни, если бы не угостил присланными ею сладостями собаку.

Птолемей подавил рвотный позыв. В последний раз он был в Сузах с Александром, его даже пригласили на семейный обед к Сисигамбис. Жалости и отвращению противостояло соображение, что если на деле так все и было, а Пердикка потворствовал преступнице, то правомочен и его собственный замысел, с каким он пришел к Багоасу.

— С тех пор как боги призвали Александра, — сказал он, — его славное дело оказалось в руках не слишком верных последователей. Людям, не обладающим величием его души, следовало бы, по крайней мере, достойно чтить его память.

Багоас взирал на него с некой спокойной и утомленной задумчивостью. Он словно стоял перед дверью, собираясь уйти, и решал, сделать это сейчас или выждать какое-то время.

— Зачем ты здесь? — спросил он.

Живой покойник отбросил почтительность, отметил Птолемей. Отлично, это сбережет время.

— Я объясню тебе. Меня беспокоит судьба тела Александра.

Багоас не шевельнулся, но все в нем вдруг изменилось, апатия вмиг перешла в собранность и настороженность.

— Они дали клятву! — воскликнул он. — Клялись водами Стикса.

— Клятву? Ах да, но это уже другая история. Я имею в виду не его пребывание в Вавилоне.

Птолемей оживился. Его собеседник явно отступил от порога смерти. Узрев новый смысл в своем дальнейшем существовании, Багоас весь обратился в слух.

— Они затеяли изготовление золотой погребальной лодки; безусловно, это великолепно и достойно его. Но мастерам придется над ней основательно потрудиться. А потом Пердикка отправит его в Македонию.

— В Македонию?!

Выражение ошеломленного ужаса на лице евнуха сильно удивило Птолемея, воспринимавшего как должное традиции своей родины. Но с другой стороны, испуг перса должен был сыграть ему на руку.

— Таковы наши обычаи. Разве Александр не рассказывал тебе, как хоронил своего отца?

— Рассказывал. Но ведь они здесь пытались…

— Их соблазнил Мелеагр. Мерзавец и дурак, и этот мерзавец уже мертв. Но в Македонии могут возникнуть совершенно иные обстоятельства. Регенту почти восемьдесят, он может отправиться в мир иной ко времени прибытия погребального каравана. А его наследником станет хорошо известный тебе Кассандр.

Тонкая рука Багоаса выразительно сжалась в кулак.

— И зачем только Александр сохранил ему жизнь? Отдал бы его мне. Это было бы самым мудрым решением.

Не сомневаюсь, подумал Птолемей, глянув на суровое лицо собеседника.

— В общем, в Македонии царя должен будет похоронить его законный наследник; так подтверждается право наследования. А Кассандр только этого и ждет. Так же как и Пердикка; он планирует провести погребение сам. От имени сына Роксаны, а если не будет сына, то, возможно, и от себя лично. Есть также Олимпиада, не менее сильный противник. Там начнется жестокая война. И рано или поздно тому, кто завладеет его погребальной лодкой, несомненно, понадобится ее золото.

Пристально посмотрев на Багоаса, Птолемей отвел глаза. Ему вспомнилось, каким был этот изящный женственный юноша, безусловно преданный, в том нет сомнений, и все же склонный к легкомыслию фаворит, скрашивающий минуты досуга — и только. Кто мог предположить, что он способен на такое глубокое личное горе, на такую духовную строгость? Какие картины сейчас проходят перед этими настороженными глазами?

— И поэтому, — без всякого выражения спросил Багоас, — ты пришел ко мне?

— Да. Я смогу предотвратить эту недостойную войну, если у меня будет верный помощник.

Багоас, словно размышляя вслух, произнес:

— Надо же, они станут драться за право похоронить его. — На лицо его легла новая тень. — А что ты намерен предпринять?

— Если мне сообщат о том, когда погребальный кортеж тронется в путь, то я прибуду из Египта, чтобы перехватить караван по дороге. Затем, если мне удастся договориться с эскортом — а я полагаю, что мне это удастся, — я доставлю Александра в основанный им город и захороню там.

Птолемей ждал. Он понимал, что его план сейчас подвергается серьезной оценке. По крайней мере, у Багоаса нет к нему никаких застарелых претензий. Совершенно не обрадованный, когда Александр раскрыл свое сердце и постель какому-то персу, Птолемей всегда относился к нему сдержанно, но без высокомерия. Позднее, когда стало ясно, что этот бескорыстный и малоразговорчивый евнух деликатен и прекрасно воспитан, их случайные встречи стали непринужденными и дружелюбными. Однако, ублажая двух царей, вряд ли можно сберечь в себе наивное и безыскусное восприятие жизни. Но искушенность как раз и должна помочь Багоасу оценить по достоинству сделанное ему предложение.

— Ты размышляешь, что я при этом выгадаю, но что же тут непонятного? Замысел, разумеется, фантастический и сулит очень многое. Возможно, даже, осуществив его, я стану царем. Но, клянусь богами, я никогда не буду претендовать ни на Македонию, ни на Азию. Никто из ныне живущих людей не сможет с достонством носить мантию Александра, а те, что польстятся на нее, погубят себя. Египет я смогу отстоять, смогу править там так, как он мыслил. Тебя не было в том походе, но он очень гордился Александрией.

— Да, — сказал Багоас, — я знаю.

— Мы вместе с ним ходили в пустыню к оракулу Амона в Сиве, — припомнил Птолемей. — Ему хотелось узнать свою судьбу.

Он продолжил рассказ, ибо почти мгновенно приземленная настороженность стерлась с чуткого лица перса, что моментально превратило его в искренне заинтересованного ребенка. Как часто, подумал Птолемей, должно быть, он так же зачарованно внимал словам Александра! Воспоминания этого юноши наверняка подобны драгоценному свитку. Но возможно, сторонние сведения тоже возымеют какую-то ценность в его глазах и будут занесены в этот свиток хотя бы в качестве дополнений.

Подумав так, Птолемей постарался подробно описать тот переход через пустыню — со спасительным дождиком, указующими путь воронами, охраняющими сон путников змеями и таинственным пением песков, а также тот благодатный оазис — с его прудами, пальмовой рощей, удивительными пустынниками в белых одеждах и каменным акрополем, вмещающим святилище и знаменитый внутренний двор, где им были явлены вышние предначертания.

— Мы подошли к красной скале, к источнику. В его водах нам надлежало омыть принесенные с собой золотые и серебряные дары, дабы очистить их для бога, а заодно очиститься и самим. Солнце палило, вокруг царил зной, а вода, помню, была ледяная. Александра, разумеется, очищать не собирались. Он же был фараоном. От него самого исходила божественная энергия. Поэтому его провели прямо в святилище. Снаружи все казалось ослепительно белым, и сам воздух дрожал и струился. Зато вход выглядел как черный зев, возникало впечатление, что внутренний мрак в нем кромешен. Но Александр шагнул во тьму так, словно его глаза видели дальние, скрытые от нас горы.

Багоас кивнул, как бы говоря: «Понятно, продолжай».

— Вскоре мы услышали пение, заиграли арфы, кимвалы, систры, и появился оракул. В самом святилище он бы не поместился. А Александр стоял там, наблюдая из темноты. Так вот, после всего этого откуда-то выступили жрецы, сорок пар жрецов, и подняли вместилище божественных откровений — двадцать встали впереди, двадцать сзади. Они поддерживали оракул, как носилки, положив жерди на плечи. Сам оракул напоминал своеобразную лодку. Я не совсем понял, почему богу понадобилось вещать с лодки на суше. Но у Амона есть один очень древний храм в Фивах. Александр, помню, говорил, что, должно быть, бог изначально продвигается по реке.

— Расскажи мне об этой лодке, — смиренно попросил Багоас, совсем как дитя, жаждущее услышать перед сном сказку.

— Она была длинной и легкой на вид, похожей на те плоскодонки, с которых охотятся на нильских птиц. Но все борта ее были обшиты золотом и увешаны золотыми и серебряными дарами просителей… самыми разнообразными драгоценными вещицами; все они блестели, покачиваясь и позвякивая. А в центре находилось воплощение самого бога. С виду оно казалось чем-то сферическим. Жрец, выслушав вопрос Александра, вышел во двор. Он начертал что-то на золотой полоске и сложил ее. Потом возложил эту полоску на плиту перед богом и начал молиться на каком-то особенном языке. И вдруг лодка ожила. Она стояла на том же самом месте, но чувствовалось, что в ней зарождается жизнь.

— Ты видел это? — внезапно спросил Багоас. — Александр говорил, что он находился слишком далеко.

— Да, видел. Носильщики стояли в ожидании с отрешенными лицами, я бы сравнил их с плавающими в заводи обломками, которые вот-вот подхватит и увлечет за собой речное течение. Лодка еще даже не шелохнулась, но не имелось сомнения, что незримый поток прибывает. Полоска с вопросом лежала, поблескивая на солнце. Кимвалы вели приглушенную тягучую мелодию, а флейты играли все громче. Потом носильщики стали слегка покачиваться, словно щепки на волнах. Ты знаешь, как этот бог отвечает? Положительный ответ тянет лодку вперед, а отрицательный — назад. Все носильщики, как один, двинулись вперед, будто водоросли или стайка осыпавшейся в пруд листвы, а когда остановились перед плитой с лежащим на ней вопросом, нос лодки опустился. Тут зазвучали трубы, и мы восторженно замахали руками, выкрикивая приветствия. Мы дождались выхода Александра из святилища. Жара была просто жуткая. Так нам, по крайней мере, казалось, ведь мы еще не побывали в Гедросии.

Понимающая призрачная улыбка появилась на лице слушателя. Им обоим — и македонцу, и персу — посчастливилось выжить в том ужасном походе.

— Наконец он вышел вместе с главным жрецом. По-моему > ему удалось узнать больше, чем хотелось. Александр вышел из тьмы с каким-то отрешенным благостным видом. Помню» он прищурился, вдруг оказавшись на ярком солнце, и затенил глаза ладонью. Он видел всех нас, но с улыбкой смотрел куда-то вдаль.

С улыбкой он смотрел на Гефестиона, однако об этом не стоило упоминать.

— Египтяне полюбили его. Александр спас их от персов, и они слагали в его честь гимны. Он с уважением отнесся ко всем их святилищам, оскверненным Охом. Мне хочется, чтобы ты увидел, как он спланировал Александрию. Не знаю, много ли там успели выстроить, нынешний правитель Египта вызывает у меня сомнения. Однако я знаю, что именно задумал Александр, и, когда доберусь туда, позабочусь, чтобы все было сделано по его замыслу. Остается только одна деталь, не отмеченная на его чертежах: мавзолей, где мы будем воздавать ему почести. Но мне известно некое место на берегу моря. Он подолгу любил там стоять.

Взгляд Багоаса застыл на огоньке светильника, отраженном в его серебряном кубке. Вдруг он поднял глаза.

— И что же ты придумал?

Помолчав, Птолемей перевел дух. Он успел вовремя.

— Поживи пока здесь в Вавилоне. Ты отказался от предложения Певкеста, никто больше не станет беспокоиться о тебе. Если у тебя отберут этот дом для какого-то ставленника Пердикки, постарайся смириться. Оставайся здесь до тех пор, пока не узнаешь, когда должна отправиться погребальная лодка. Затем приезжай ко мне. В Александрии у тебя будет дом поблизости от его мавзолея. Ты понимаешь, что в Македонии такое было бы попросту невозможно.

«В Македонии, — подумал он, — уличные мальчишки стали бы швырять в тебя камни. Но ты и сам можешь о том догадаться, нет нужды приводить этот резон».

— Скрепим договор? — спросил Птолемей.

Он протянул евнуху широкую правую руку; ладонь ее загрубела от постоянных упражнений с копьями и мечами, мозоли тут же рельефно оттенил свет. Бледная, тонкая и холодная как лед рука Багоаса ответила на редкость крепким и надежным пожатием. Птолемей было удивился, но вспомнил, что перед ним искусный танцор, чьи мускулы натренированы ничуть не хуже, чем у бойца.

* * *
С последней мучительной схваткой Роксана почувствовала, что голова младенца выходит на свет. С помощью опытной повивальной бабки следом за головой довольно быстро, принося приятное облегчение, выскользнуло влажное тельце. В изнеможении роженица вытянулась на кровати, истекая потом и тяжело дыша, потом услышала тонкий и пронзительный крик.

Срывающимся от истощения голосом она крикнула:

— Кто родился? Мальчик?

Ответом был хор шумных восхвалений и добрых пожеланий. Роксана издала долгий торжествующий стон. Акушерка показала ей младенца с еще неотсеченной синеватой пуповиной. Из-за угловой ширмы появился бдительно следивший за родами Пердикка, он убедился в мужском поле ребенка и, пробормотав что-то традиционное, покинул комнату.

Пуповину перевязали, потом приняли послед, мать и ребенка омыли теплой розовой водой, вытерли и умастили благовонным мирром. Александра Четвертого, великого царя Македонии и Азии, передали матери.

Он охотно прижался к ее теплому телу, но Роксана подняла его на вытянутых руках, чтобы получше разглядеть. Младенец был темноволосым.

Коснувшись этой легкой поросли пальцем, акушерка сказала, что первые волосики скоро выпадут. Красный и сморщенный новорожденный возмущенно корчился в материнских ладонях, но Роксана успела разглядеть, что к его красноте примешан оливковый, а не розоватый оттенок. Он будет смуглым, в свою бактрийскую родню. Что же тут удивительного? Оказавшись вместо надежного и уютного материнского чрева в холодной и чуждой среде, младенец выразил свое недовольство громким воплем.

Давая отдых рукам, Роксана опустила ребенка на грудь. Вопли прекратились, юная рабыня с опахалом вновь подошла к кровати роженицы. Суматоха закончилась, и женщины тихо и молча навели порядок в покоях царской жены. Во дворике за дверьми поблескивал под теплым зимним солнцем карповый пруд. Отраженный свет падал на туалетный столик, где лежала, отливая серебром и золотом, укладка для притираний, некогда принадлежавшая царице Статире, рядом стояла ее же шкатулка с драгоценностями. От всего этого веяло незамутненной праздничной триумфальностью.

Заботливая нянька притащила старинную царскую колыбельку, отделанную золотом и пожелтевшей от времени слоновой костью. Роксана натянула на уснувшего малыша покрывало. В глаза ей бросилось почти незаметное на затейливой вышивке кровавое пятнышко.

Ее живот свела судорога тошнотворного страха. Когда она переселилась в эти покои, здесь сменили всю обстановку и драпировки. Не тронули только великолепную царскую кровать.

Ей вспомнилось, как корчилась Статира и как молила, протягивая к ней руки. «Помоги мне! Помоги!» — повторяла она, слепо комкая свои одежды. Роксана бесцеремонно приподняла подол персиянки, чтобы взглянуть на побежденного врага, соперника ее сына, — тот все-таки успел выбраться в мир, которым ему не суждено было править. Пискнуло это отродье тогда хоть разок или нет? Она не помнила, зато ее собственный младенец, потревоженный невольно сжавшимися пальцами матери, издал скорбный вопль.

— Вы позволите взять его, госпожа? — робко спросила приблизившаяся к кровати нянька. — Может быть, госпоже хочется отдохнуть?

— Позже.

Она ослабила хватку, довольный ребенок успокоенно прижался к ней. Он царь, а она мать царя, теперь никто этого не изменит.

— Где Аместрин? Эта проклятая Аместрин подсунула мне в постель грязное покрывало! Оно отвратительно воняет, подайте мне чистое. Если я еще раз увижу его, то по вашим спинам пройдутся палки.

Засуетившиеся в панике служанки нашли другое покрывало, а парадное, над которым долго и кропотливо трудились вышивальщицы еще во времена Артаксеркса, мгновенно исчезло. Малыш уснул. Задремала и Роксана в приятной послеродовой расслабленности. Во сне ей привиделся маленький недоносок с лицом Александра, лежащий в луже крови, его серые глаза гневно уставились на нее. Она проснулась от ужаса. Но все было спокойно. Тот младенец давно мертв, он не причинит ей вреда. Теперь миром будет владеть ее сын. Она вновь погрузилась в сон.

Войско царя Филиппа раскинуло лагерь на персидских холмах. Почерневший от золы и перепачканный кровью Пердикка с трудом спускался по каменистой тропе, усеянной трупами и брошенным оружием. Над ним в облаках едкого дыма кружили зоркие грифы, чуть поодаль камнем падали вниз коршуны. Число крылатых падалыциков неуклонно увеличивалось по мере продолжения пиршества. Македонцы, не претендуя на их долю в добыче, копались в обуглившихся руинах Исаврии.

322 год до н. э

Когда-то Александр пощадил сдавшихся без сопротивления исаврийцев, приказав им разрушить крепость, из которой они совершали грабительские набеги на всех соседей, и впредь жить своим трудом. За время его долгого отсутствия они убили поставленного над ними сатрапа и взялись за старое. На сей раз нечистая совесть, а может, также и то, что Пердикка внушал им меньше доверия, чем Александр, подвигли их ожесточенно защищать свое гнездо в скалах вплоть до ужаснувшего многих конца. После падения внешних укреплений они заперли все добро вместе с женами и детьми в домах, подожгли дерево стен и солому крыш, а затем под адский рев пламени устремились на македонские копья.

Почти полтора десятилетия военных походов сделали Пердикку практически нечувствительным в этом плане, через пару дней детали всей этой истории можно будет и посмаковать, но на сегодня ему с лихвой хватило отвратительного зловония сгоревшей плоти, все еще висевшего в воздухе, и он с радостью воспринял известие, что внизу в лагере его ждет курьер. Брат Пердикки и первый помощник Алкета, тоже закаленный воин, вполне мог сам присмотреть за поисками полурасплавленного золота и серебра. Шлем от жара стал обжигающе-горячим. Пердикка стащил его с головы и вытер вспотевший лоб.

Из царской кожаной и разрисованной гербами палатки вышел Филипп.

— Ну как, мы победили? — спросил он.

Филипп настоял на том, чтобы его нарядили в панцирь и наголенники. Во времена Александра он, следуя за войском, носил обычное платье, но сейчас, став царем, понял, что вправе сменить его на доспехи. Собственно говоря, Арридей всегда рвался в бой, однако он привык к послушанию еще при брате и никогда не пытался проявить своеволие, зная, что драться ему все равно не дадут.

— Ты весь в крови, — заметил царь. — Тебе нужно показаться лекарю.

— Мне нужно искупаться.

Бывая наедине с правителем, Пердикка обходился без церемоний. Удовлетворив любопытство Филиппа, он удалился в свою палатку, умылся, переоделся и велел привести гонца.

Вид того вызвал у него удивление. Доставленное послание было немногословным, формальным, зато сам курьер явно мог рассказать многое. Крепкий седой ветеран, потерявший большой палец в битве при Гавгамелах, уже разменял седьмой десяток и вдобавок принадлежал к довольно знатному роду.

Таких, скорее, избирают на роль посланников, а не обычных гонцов.

Изображая довольство, сдобренное вполне обоснованными опасениями, Пердикка перечитал письмо, чтобы выиграть время для размышлений.

Дочь Филиппа и сестра Александра Клеопатра приветствует Пердикку, регента азиатских царств…

После традиционных пожеланий благополучия и процветания в послании коротко упоминалось об их родстве, о его выдающемся служении Александру и высказывалось предположение о необходимости встречи для обсуждения дел, «касающихся благоденствия всей Македонии». Правда, какие именно это дела, оставалось не ясным. Однако последняя фраза явно давала понять, что царица уже выехала из Додоны.

Посланник с показной небрежностью вертел в руках кубок с вином. Пердикка прочистил горло.

— Могу ли я надеяться, что меня милостиво воспримут, если я осмелюсь просить руки досточтимой госпожи Клеопатры?

Посланник подтвердил его догадку благосклонной улыбкой.

— Пока у нас есть царь, избранный лишь македонцами, пребывавшими в Азии. Однако оставшиеся на родине воины, вероятно, предпочтут сделать свой выбор.

Несмотря на завершившийся победой день, Пердикка испытывал полнейшее опустошение. Возвращаясь в лагерь, он мечтал принять ванну, отдохнуть, выпить вина и вовсе не был готов вот так ни с того ни с сего давать кому-то скоропалительное согласие воссесть на трон Македонии. После многозначительной паузы он произнес с определенной долей сухости:

— Такое счастье превозошло бы самые смелые мои ожидания. Я боюсь только, что она все еще оплакивает Леонната.

Ветеран, успевший до прихода Пердикки, благодаря радушию лагерного распорядителя, изрядно нагрузиться вином, поудобнее устроился в кресле. Вино было разбавлено лишь каплей воды, но сейчас Пердикке как раз и требовалось хватить чарку покрепче. Как солдату с солдатом. Дипломатия может и подождать.

— Могу сказать тебе, командир, чего стоил тот выбор царицы. В детстве ей оказали услугу, и она это запомнила. Как-то раз, будучи еще мальчишкой, Леоннат залез на дерево, чтобы достать ее кошку. Ты же знаешь, каковы женщины.

— А в итоге, я полагаю, они не сошлись характерами?

— Не сошлись. Вернувшись из Азии, он отправился на юг усмирять греков, но успел только собрать свои войска в Македонии и дойти до восставшей крепости. Ему не повезло, он погиб, так и не узнав, что мы победили.

— Жаль. Я слышал, он дрался, пока мог стоять. Отважный был воин, но едва ли в царях это главное.

— Однако она уже вполне смирилась с утратой, — напрямик заявил старый вояка. — Так говорят все, кто знает ее. Жизнь с ним кажется ей теперь наваждением. Госпожа Клеопатра быстро оправилась от горя. К счастью у нее есть возможность подумать о более достойном женихе. — Он вновь осушил свой кубок. Пердикка не преминул тут же наполнить его. — О командир, если бы она видела тебя при Гавгамелах!

Восклицание незамедлительно увлекло обоих в пучину воспоминаний о славной битве. Когда они вновь вернулись к насущным проблемам, Пердикка сказал:

— Мне думается, главное в том, что ей хочется избавиться от опеки Олимпиады.

Раскрасневшийся и разомлевший от вина посланец с грохотом поставил кубок и облокотился на стол.

— Командир! Между нами, ее матушка — подлинная горгона. Она буквально сжирала бедняжку по кусочкам, пока не прибрала к рукам все дела в ее доме, не говоря уже обо всем царстве. Не то чтобы Клеопатре недостает силы духа, но ей трудно, ох как трудно одной, без мужской поддержки противиться своей родительнице. Та окружила себя преданными молоссианами, которые почитают ее как царицу. В сущности, она и является царицей. И выглядит царственно, и внушительности ей не занимать. К тому же она — мать Александра.

— О да! Значит, Клеопатра намерена оставить ей Додону, а сама хочет выдвинуть претензию на Македонию?

— Она же дочь Филиппа.

Пердикка, быстро сообразивший, что к чему, заметил:

— Покойный правитель Додоны оставил ей сына.

У него не было никакого желания опекать пасынка.

— Он получит наследство на родине, его бабка присмотрит за этим. Поговорим о Македонии. Конечно, не было случая, чтобы женщина правила македонцами. Однако дочь Филиппа, вышедшая замуж за человека царского рода, который уже фактически правит как царь… — Вдруг, вспомнив о чем-то, ветеран схватился за висевший на поясе кошель и вытащил из него плоский предмет, завернутый в богато расшитую шерстяную тряпицу. — Госпожа просила передать тебе это, понимая, что прошло много лет с тех пор, как ты видел ее.

То был портрет, искусно нанесенный восковыми красками на деревянную плашку. Даже с учетом некоторой шаблонности, сглаживающей индивидуальные черты и изъяны, было очевидно, что на портрете изображена дочь Филиппа. Густые волосы, широкие, взлетающие вверх брови и решительный твердый подбородок одержали победу над пресной попыткой художника угодить всем и вся. Пердикка вспомнил, что Клеопатра на пару лет моложе Александра — значит, сейчас ей чуть больше тридцати.

— Царственная и весьма привлекательная особа, — произнес он вслух. — Она сама по себе уже подарок, даже без царства.

Выигрывая время, он продолжал нахваливать Клеопатру. Опасность была велика. Александр давно приучил его к взвешенным и обдуманным действиям.

— Ладно, — сказал он наконец. — Все это надлежит серьезно обдумать. Да и госпоже Клеопатре нужно, очевидно, нечто большее, чем простое согласие. Однако для таких размышлений требуется свежая голова. Сегодня за ужином я сообщу всем, что ты привез письмо от Олимпиады. Она вечно кому-нибудь пишет.

— Я привез и его. Она одобряет эту идею, как ты можешь догадаться.

Пердикка, отложив новый более увесистый свиток в сторону, крикнул управляющего и велел ему подыскать жилье для гостя, а сам, оставшись в одиночестве, облокотился на грубый походный стол и устало обхватил руками голову.

В таком виде Пердикку и застал его брат Алкета, он вошел в палатку следом за слугами, притащившими два полных мешка с грязными погромыхивающими трофеями: хорошо подкопченными кубками, перстнями, кольцами, ожерельями и самыми разнообразными серебряными и золотыми монетами. Исаврийцы успели награбить немало. Рабы удалились, а Алкета принялся показывать Пердикке добычу, но его раздосадовала мрачная отрешенность брата.

— Не слишком ли ты расчувствовался? — спросил он. — Ты же был с Александром в Индии, вспомни, как маллы едва не убили его. Тебе давно пора стать более толстокожим.

Пердикка раздраженно скривился.

— После поговорим. Ты не видел, вернулся ли уже в лагерь Эвмен? Разыщи его, мне необходимо увидеться с ним безотлагательно, а вымыться и поесть он успеет попозже.

Через весьма короткое время появился чисто умытый, причесанный и переодетый Эвмен. Когда его позвали к Пердикке, он в своей палатке уже вспоминал вслух события дня. Все им сказанное тут же записывал Иероним, юный ученик, составлявший под его руководством хронику происходящего. Стройный и подтянутый Эвмен отлично окреп и загорел в этом военном походе; вскоре ему предстояло путешествие на север, в Каппадокию, где он должен был приступить к управлению новой сатрапией. Спокойно поприветствовав регента, грек с сосредоточенным видом устроился напротив него и внимательно прочел послание, подброшенное ему Пердиккой. В конце он позволил себе слегка приподнять брови.

Оторвав взгляд от свитка, Эвмен спросил:

— Так что же она предлагает? Регентство или трон?

Пердикка прекрасно понял вопрос. Он подразумевал: «Так что же ты собираешься предпринять?»

— Регентство. Иначе разве стал бы я тебя тревожить?

— Леоннат потревожил, — напомнил Эвмен. — А потом решил, что я слишком много знаю.

Фактически ему едва удалось тогда спасти свою жизнь, во всеуслышание объявив о своей преданности отпрыску Александра.

— Леоннат вел себя как дурак. Македонцы могли бы перерезать ему глотку, да и меня прикончили бы, попытайся я усомниться в правах Александрова сына. Когда он вырастет, они, возможно, посадят его на трон, ну и ладно. Но в нем течет и бактрийская кровь. Со временем мальчик может утратить их благорасположение. Поживем — увидим. А до тех пор, лет по меньшей мере пятнадцать, я буду царем во всем, кроме титула. По-моему, такому предложению можно только порадоваться.

— Тебе — да, — решительно сказал Эвмен. — Но вот Антипатр вряд ли будет в восторге.

Пердикка откинулся на спинку скрепленного кожаными ремнями походного стула и вытянул длинные ноги.

— В том-то и загвоздка. Что ты мне посоветуешь? Как мне быть с Никеей?

— Жаль, — уронил грек. — Жаль, что Клеопатра не прислала это письмо на пару месяцев раньше. — Он погрузился в Размышления, словно математик, ищущий подступы к очередной теореме. — Никея уже тебе не нужна. Но обручальные Дары ей послать стоит. Все-таки она дочь регента. И она уже еДет к тебе.

— Зря я поторопился посвататься к ней. Вокруг царил такой хаос, и мне подумалось, что неплохо бы обзавестись союзниками, пока есть возможность. Александр никогда не связал бы вот так себе руки. Он женился только в своих интересах.

Редкая для Пердикки самокритичность. Должно быть, он не на шутку обеспокоен, подумал Эвмен. Он рассеянно повертел в руках свиток. Пердикка заметил, что даже ногти секретаря были безукоризненно вычищены.

— Да, Антипатр забрасывает своих дочерей, точно рыболов — приманку.

— Допустим, я польстился на эту приманку. И что дальше? — задумчиво спросил Пердикка.

— Ты только заглатываешь наживку. Но крючок еще не вспарывает тебе чрево. Тут надо подумать.

Эвмен поджал ровные тонкие губы. Даже в походе он ежедневно и тщательно брился. Вскоре, подняв глаза, он решительно заявил:

— Бери Клеопатру. Не медли. Вышли эскорт навстречу Никее, сообщи ей, что ты занемог от раны, будь вежлив, но убеди ее пока вернуться домой. Действуй немедленно, чтобы Антипатр не успел развернуться. Если он пронюхает, что рыбка может сорваться с крючка, то ты даже не поймешь, где и когда тебя возьмут за жабры.

Пердикка закусил губу. Сказанное звучало достаточно убедительно, вероятно, именно так поступил бы и Александр. Если не брать в расчет то, что Александр никогда не оказался бы в таком положении. Кроме того, сомнения переборчивого жениха подпитывала одна тревожная мысль: Эвмен ненавидел Антипатра. Македонский регент третировал грека с тех самых пор, как тот стал младшим придворным секретарем, позже обласканным Филиппом за живой и гибкий ум. Старый македонец имел стойкое предубеждение против изнеженных» ненадежных и хитроумных южан. Преданность Эвмена и его отличные военные хроники не имели для него никакого значения. Даже когда в Азии Александр назначил грека своим главным секретарем, х\нтипатр зачастую старался действовать в обход его канцелярии. Раздосадованный этим Александр в конце концов даже повелел, чтобы тот направлял ему письма только через Эвмена.

И сейчас, когда Пердикке посоветовали сжечь все корабли, он заколебался. Старые распри, сказал он себе, порой мешают даже мудрецам мыслить здраво.

— Да, — ответил он самым сердечным тоном. — Ты прав. Я напишу Клеопатре и завтра же отправлю посланника.

— Лучше бы передать все на словах. Письма иногда попадают не в те руки.

— Но я, скорее всего, сообщу ей, что уже женат на Никее. Это будет правдой, когда послание дойдет до нее. Я попрошу Клеопатру подождать, пока смогу пристойным образом получить свободу. А до тех пор предоставлю в ее распоряжение дворец в Сардах и предложу считать нас тайно обрученными. Это даст мне простор для маневра.

Пристальный взгляд Эвмена подтолкнул его к дополнительным оправданиям.

— Если бы меня заботил один Антипатр… Но мне не нравятся слухи, доходящие из Египта. Птолемей набирает там большое войско. Достаточно одного ловкого хода, чтобы превратить его сатрапию в царство, и тогда вся империя распадется на части. Нам надо малость повременить и выяснить, что он творит.

* * *
Мягкие лучи зимнего солнца, проникая через поддерживаемое колоннами окно, озаряли небольшой приемный зал. Птолемей обосновался в красивом особняке, практически маленьком дворце, выстроенном для себя предыдущим правителем, которого он казнил за притеснение местного населения. С пологого холма открывался прекрасный вид на чистые прямые улицы города с величественными общественными зданиями, камень их светлых, еще не побитых временем стен украшали живописные фрески и позолота. Новые пристани и набережные обрамляли гавань; подъемники и подмости обегали пару почти законченных храмов. Их строительство начал еще Александр. Храм же, пока далекий от завершения, но обещавший стать самым великолепным, поднимался прямо на берегу, там он будет радовать своим видом прибывающие в порт корабли.

Утро у Птолемея выдалось многотрудное, но приятное. Он побеседовал с главным архитектором города Дейнократом о скульптурном оформлении храмов, выслушал отчеты нескольких инженеров, заменявших загрязненные нечистотами каналы крытыми водостоками, и принял номархов, которым дал право вновь самим собирать налоги. Это примерно вдвое уменьшало налоговый гнет, каким обременил местных жителей его алчный предшественник. Он, видно, решил, выполняя поставленные перед ним Александром задачи, заодно и обогатиться, обложив египтян повышенными поборами и, соответственно, вынуждая их гнуть спину от зари до зари. Те неустанно трудились на вымогателя под угрозой уничтожения священных крокодилов, чьи места обитания в случае неуплат было обещано пустить под строительство новых зданий. (В итоге именно так негодяй бы и поступил, выжав из несчастных туземцев все соки.) Более того, весь этот произвол творился от имени Александра, что Птолемея окончательно разъярило, и он прошелся по всем приспешникам получившего по заслугам правителя подобно всепоглощающему огню. Эти действия снискали ему всенародную славу и помогли вернуть любовь египтян.

Сейчас он занимался вербовкой. Отдавая ему во владение эту сатрапию, Пердикка разрешил держать в Александрии только две тысячи воинов. Прибыв на место, Птолемей обнаружил почти взбунтовавшийся гарнизон, солдатам которого постоянно задерживали жалованье, отчего их служебное рвение резко упало. Теперь все изменилось. Александр не считал Птолемея самым блестящим из военачальников, но всегда высоко ценил его надежность, сообразительность, смелость и преданность, а главное, то, что он неусыпно заботился о своих подчиненных. До того как Александр принял на себя командование войсками, Птолемей сражался под началом Филиппа; эти два великих стратега многому научили его. Верный слову, достаточно вежливый и привлекательный, он мало уделял внимания личному благоустройству. Не прошло и года, как тысячи деятельных ветеранов, обосновавшихся в Александрии, стали проситься обратно на службу, а сейчас уже новые добровольцы спешили к нему как по суше, так и по морю.

Птолемей не позволил такому взрыву популярности воспламенить его собственные амбиции. Он знал свой шесток и вовсе не собирался обременять себя лишней ношей. Получив желанные владения, он был вполне доволен и намеревался лишь удерживать их под рукой. Ну разумеется, при удачном раскладе горизонты можно бы и расширить, но лишь слегка. Его солдаты были прилично обучены и получали хорошее жалованье и кормежку.

— Ба, неужели передо мной сам Менандр! — сердечно воскликнул он, увидев последнего посетителя. — Мне казалось, ты где-то в Сирии. Что ж, здешним горам не сравниться с неприступными согдийскими скалами, где не гнездятся и птицы. На них ты запросто влезешь даже и без веревки.

Бывалый воин, признанный герой знаменитого штурма, радостно усмехнулся, почувствовав, что после года мучительной неопределенности прибыл наконец туда, куда нужно. Встреча порадовала обоих. После его ухода Птолемей решил передохнуть и прошел в свой кабинет. Его управляющий, на Редкость благоразумный и услужливый египтянин, осторожно поскребся в дверь.

' Мой повелитель, — пробормотал он, — из Вавилона прибыл тот евнух, о котором вы говорили.

Сломанный нос на грубом лице Птолемея, подобно носу гончего пса, тут же почуял запах добычи.

— Я приму его здесь, — сказал он.

В ожидании гостя он удобно расположился в уютной, прохладной комнате, обставленной в греческом стиле. И вскоре Багоас предстал перед ним.

Птолемей увидел перед собой знатного перса в неброском дорожном облачении, разумно экипированного портупеей, оттянутые прорези которой свидетельствовали об оставленном у охраны оружии. Евнух успел отрастить умеренной длины шевелюру, прикрытую сейчас круглой войлочной шапочкой. В общем, Багоас выглядел красивым, стройным, не лишенным изысканности мужчиной неопределенного возраста. Птолемей прикинул, что ему уже должно быть где-то около двадцати четырех лет.

С подобающим изяществом Багоас преклонил колени перед сатрапом, а его пригласили присесть и предложили вина, припасенного для дневного отдохновения. Памятуя о хороших манерах, Птолемей степенно поинтересовался, не сказались ли тяготы путешествия на здоровье гостя; он отлично знал, что с персами лучше не поспешать. Очевидно, о той полуночной встрече в райском уголке вавилонского сада тоже не стоило упоминать без особой необходимости: следовало соблюдать этикет. Как ему помнилось, в былые времена Багоаса отличали безграничные запасы тактичности.

Только после целой цепи учтивых фраз Птолемей счел возможным спросить:

— Какие новости?

Багоас отставил в сторону кубок с вином.

— Его отправят из Вавилона примерно через два месяца, считая с этого дня.

— А эскорт? Кто им будет командовать?

— Ариба. Никто не оспаривал его права.

Птолемей вздохнул с явным облегчением. Перед походом на юг он предложил поручить этому командиру разработку проекта и присмотра за сооружением погребальной лодки, упомянув оего обстоятельности и опытности. Арибе уже приходилось по велению Александра курировать возведение нескольких важных гробниц, и он умело руководил мастерами. Не было упомянуто лишь о том, что в Индии Ариба служил под началом Птолемея и что между ними сложились самые теплые отношения.

— Для вящей уверенности я выждал какое-то время, — продолжил Багоас. — Он нужен им. На случай, если в дороге придется ремонтировать лодку.

— Ты добрался сюда на редкость быстро.

— Я поднялся вверх по Евфрату, а потом на верблюдах доехал до Тира. Дальше морем. В общей сложности — сорок дней.

— После короткого отдыха сможешь ли ты до выступления сопровождающего царя каравана опять попасть в Вавилон?

— Да, с божьего соизволения. Но так и так погребальный кортеж в лучшем случае доползет до побережья месяца через три. Перед ним, выравнивая дорогу, двинется отряд рабочих. Ариба прикинул, что они смогут преодолевать по десять миль в день на равнинных участках и по пять на холмистых при условии, что тянуть лодку будут шестьдесят четыре мула. Для переправы из Азии во Фракию намечено навести мост через Геллеспонт.

Исчез тихий безумец, скрывавшийся от мирских горестей в маленьком домике вавилонского парка. Багоас говорил с сосредоточенностью человека, нашедшего свое призвание. После долгого путешествия перс выглядел стройным, окрепшим.

— Значит, ты видел ладью? — спросил Птолемей. — Она Достойна Александра?

Багоас задумался.

Да, они сделали все, что в человеческих силах.

Ариба, должно быть, превзошел самого себя, подумал Птолемей.

— Давай-ка подойдем к окну. Там есть кое-что интересное для тебя.

Он показал на храм, строящийся на берегу. Голубоватое море под выцветшими небесами плескалось за незаконченной колоннадой.

— Там будет его гробница.

Сдержанное лицо евнуха на мгновение озарилось светом лучистых широко распахнувшихся глаз. Именно так, по воспоминаниям Птолемея о былой жизни, этот мальчик смотрел на Александра, когда тот проезжал мимо него на триумфальных парадах.

— Ее должны закончить через год. Жрецы Амона хотели отвезти его в Сиву. Они заявили, что он сам того пожелал бы. Но подумав, я решил, что его место все-таки здесь.

— Если бы они, господин, увидели его ладью, то и думать забыли бы о таком путешествии. Как только колеса войдут в песок, даже слонам не удастся выволочь ее оттуда… А здесь строится прекрасный храм. Рабочие, видимо, трудятся на совесть, раз успели сделать так много.

Птолемей понимал, что Багоасу понадобится время, чтобы смириться с очередным его сообщением. Он мягко сказал:

— Строительство начали еще до меня. Александр лично одобрил проект. Этот храм он приказал возвести для Гефестиона. Он не представлял, как скоро такое сооружение может понадобиться ему самому.

Взгляд Багоаса вновь обратился к вечности. Он молча взирал на залитые солнцем стволы колонн. Потом спокойно произнес:

— Гефестион подарил бы ему свою гробницу. Он все, что угодно, готов был сложить к его ногам.

За исключением собственной гордости, подумал Птолемей. Именно поэтому Александр понимал его как самого себя. Но такое взаимопонимание сложилось между ними лишь потому, что их дружба зародилась в далеком детстве. Вслух он сказал:

— Многие с радостью пригласили бы погостить Александра даже посмертно. Итак, теперь давай обсудим наши дальнейшие действия.

Подойдя к столу, он откинул серебряную застежку шкатулки с документами.

— Я дам тебе в дорогу вот это письмо и достаточно денег. Свиток не стоит передавать в Вавилоне. Никого не удивит, что ты захочешь сопроводить караван. Не предпринимай ничего, пока процессия не достигнет Фапсака — оттуда уже недалеко до границы сирийской сатрапии, — и только тогда вручи Арибе письмо. Оно ни к чему его не обязывает. Там просто сказано, что я встречу кортеж в Иссе, чтобы почтить память Александра. Едва ли он подумает, что я прибуду один.

— Я позабочусь, — хладнокровно сказал Багоас, — чтобы он был готов к этому.

— Если заедешь в Вавилон, не потеряй там письмо. Иначе Пердикка может послать целый полк для охраны.

Не тратя понапрасну слов, Багоас просто улыбнулся.

— Ты отлично справился с поручением. А теперь скажи мне, не слышал ли ты что-нибудь о ребенке Роксаны? Мальчик, должно быть, уже ходит. Похож ли он на Александра?

Багоас лишь слегка приподнял тонкую бровь.

— Сам я не видел его. Но в гареме говорили, что он пошел в мать.

— Понятно. А как поживает царь Филипп?

— Отменно здоров. Ему позволили ездить на слоне, и теперь он совершенно счастлив.

Понятно. Хорошо, Багоас, ты заслужил мою благодарность и можешь отныне рассчитывать на меня. Когда отдохнешь, прогуляйся, посмотри город, он станет твоим домом.

Воспитанный при дворе Дария, Багоас отвесил изящный низкий поклон, каким знатные люди обыкновенно выказывают свое почтение вышестоящим персонам, и удалился.

Позднее, когда солнце уже клонилось к западным пескам, он направился к строящемуся храму. Набережная стала излюбленным местом прогулок александрийцев, которые зачастую останавливались перед стройкой, чтобы посмотреть, как она продвигается. Там проводили свободное время македонские и египетские солдаты, купцы и ремесленники из Греции и Лидии, из Тира и Иудеи, а также с Кипра. Женщины прохаживались с детьми, гетеры подмигивали торговцам. Толпа, однако, собиралась не слишком большая; город был еще молодой.

Работавшие на строительстве каменотесы уже складывали инструменты в плетеные тростниковые сумки, их сменили ночные стражники, обремененные корзинками с едой и теплыми плащами. Со стоявших у причалов кораблей люди сходили на берег; корабельная охрана на бортах зажгла факелы, и их смолистый запах поплыл над водой. Сгустились сумерки, на храмовой колоннаде загорелся светильник, установленный на высокой стойке. Подобную стойку помещали возле шатра Александра в Азии, чтобы показать, где находится командующий.

Гуляющие начали разбредаться по домам; вскоре на набережной никого не осталось, кроме стражников и одного молчаливого путешественника из Вавилона. Багоас смотрел на дом Гефестиона, в котором станет вечно гостить Александр. Вполне достойный гость и желанный хозяину, а все остальное уже не имеет значения. Что было, то было, и оно останется неизменным навеки. Когда Александр испустил последний вздох, Багоас понял, кто будет ждать его за рекой. Именно поэтому он не покончил счеты с жизнью; ему пока не следовало мешать их воссоединению. Но Александр никогда не был неблагодарным, никогда не отвергал ничьей любви. Однажды, когда закончится срок преданного земного служения Багоаса, его примут с радостью, как бывало всегда.

Он повернул назад к дворцовой гостинице, уже озаренной светильниками. Здесь Александру окажут подобающие почести. А самому ему больше ничего и не нужно.

* * *
В поместье покойного царевича Аминты Кинна и Эвридика укорачивали друг дружке волосы. Они готовились к путешествию. До границ Македонии было решено добираться в мужском платье.

Регент Антипатр осаждал неприступные крепости в горах Этолии, где еще тлели последние угли греческого мятежа. Он отправился туда с большей частью своих войск. Момент был удачным.

— Вот так достаточно, — сказала Кинна, отступая назад с ножницами. — Многие юноши носят волосы такой длины, с тех пор как Александр ввел их в моду.

Ни одна из них не согласилась бы обстричься совсем уж коротко; густые, волнистые волосы каждой, закрывая уши, спускались по шее к плечам. Призванная служанка явилась убрать остриженное. Эвридика, успевшая уложить дорожные сумки, подошла к угловой оружейной стойке и выбрала пару любимых метательных копий.

— Вряд ли нам выпадет случай попрактиковаться в дороге.

— Будем надеяться, — сказала Кинна, — что этого не случится.

— Разбойники наверняка побоятся напасть на отряд из десяти человек. — Они брали с собой охрану из восьми слуг. Дочь мельком глянула на мать и добавила: — А ты не боишься Олимпиады?

— Нет, она слишком далеко, и, когда до нее дойдут слухи о нашем отъезде, мы уже будем в Азии.

Эвридика вновь посмотрела на нее.

— Мама, зачем тут все это?

Кинна направилась к дочери. Настойках, столах и полках лежали семейные сокровища: наследство ее покойного мужа, Доставшееся ему от царственного отца, и остатки ее собственно приданого. Царь Филипп устроил дочери пышную свадьбу, не скупясь на подарки. Она размышляла, что же взять с собой — в это рискованное путешествие. Дочке, конечно, не следует ехать ко двору с пустыми руками, но…

— Мама, тебя что-то тревожит. Может быть, ты волнуешься из-за того, что долго нет вестей от Пердикки?

— Да. Мне это не нравится.

— Как давно ты писала ему?

— Я ничего не писала. Это он любитель сочинять письма.

Повернувшись к полке, она взяла серебряный кубок.

— По-моему, ты что-то от меня скрываешь. Я уверена в этом. Почему Антипатр против нашего приезда? Неужели они собираются выбрать другого царя?.. Мама, не притворяйся, что не слышишь меня. Я уже не ребенок. Если ты тут же не скажешь всю правду, я вообще никуда не поеду.

Кинна повернулась к дочери, выражение ее лица еще несколько лет назад предвещало бы порку. Но сейчас высокая крепкая девушка неколебимо гнула свое.

Кинна поставила на место кубок с вырезанной на нем сценой охоты на вепря. Она закусила губу.

— Отлично, рано или поздно ты и сама бы все вызнала, но, наверное, чем раньше, тем лучше. Александр честно сказал мне, что это чисто формальная свадьба. Он предложил тебе богатство и титул, и я полагаю, что после торжеств ты могла бы ко всеобщему удовольствию отбыть домой.

— Ты никогда мне не говорила об этом?

— Нет, учитывая, что ты никогда не изъявляла желания торчать до старости в этой глуши. Успокойся и выслушай меня. Он всегда стремился лишь к примирению наших родов. И к тому же верил всему, что наговаривала его мать. Он поверил, что его брат родился идиотом.

— Ну да, уж если идиот, то с рождения. Я ничего не понимаю.

— Разве ты забыла каменщика Стратона?

— Но ему-то на голову упал камень.

— Верно. Он же не с младенчества начал нести бред и просить палку, когда ему хотелось хлеба. Он свихнулся из-за того камня.

— Но всю свою жизнь я слышала, что Арридей — недоумок.

— Всю твою жизнь он и был таким. Тебе сейчас пятнадцать, а ему тридцать. Когда твой отец надеялся стать царем, он много рассказывал мне о родственниках Филиппа. Он говорил, что Арридей родился красивым и здоровым ребенком и хорошо развивался. Конечно, твой отец сам тогда еще был ребенком, и до него доходили лишь разговоры слуг, но он к ним прислушивался, когда речь шла о других детях. Они говорили, что Филипп был очень доволен этим мальчиком, а Олимпиада узнала об этом. И она поклялась, что отродье Филинны не сможет лишить ее сына трона. Арридей родился во дворце. Возможно, она отравила его чем-то или по ее наущению кто-то ударил его по голове. В общем, такие слухи дошли до твоего отца.

— Какая мерзкая женщина! Бедный ребенок, я не поступила бы так даже с собакой. Но что сделано, то сделано. Теперь же, наверное, ничего не исправить?

— Только врожденные идиоты плодят себе подобных. Дети Стратона вполне здоровы.

Эвридика потрясенно вздохнула. Ее руки невольно сжали копье, словно она собиралась обороняться.

— Нет! Вы же условились, что этого не потребуется. Даже Александр говорил так. Ты же мне обещала!

— Тише, тише. Никто тебе ничего и не предлагает. Я просто рассказала тебе правду. Теперь ты догадываешься, почему Антипатр против этой свадьбы, а Пердикка перестал нам писать? Они не хотят вашего брака. И даже боятся его.

Эвридика стояла спокойно, рассеянно поглаживая ладонью Древко копья, отлично отполированное и очень крепкое, из твердой кизиловой древесины.

— По-твоему, они боятся, что я могу основать новую ветвь царского рода, потеснив ветвь Александра?

— Именно так я и думаю.

Рука девушки так сильно сжала древко, что побелели костяшки пальцев.

— Я согласна. Раз уж мне суждено отомстить за отца, то я согласна. Ведь он не оставил сыновей.

Кинна пришла в смятение. Она лишь хотела объяснить дочери, какие опасности их подстерегают. Не теряя времени, она добавила, что, возможно, слуги все выдумали. Об Олимпиаде вечно ходило множество небылиц вроде тех, что она совокуплялась со змеями и зачала Александра от небесного огня. Может, и в самом деле Филинна родила идиота, но идиотизм проявился, только когда ребенок подрос.

Внимательно осмотрев копье, Эвридика присоединила его к отложенному в дорогу оружию.

— Не волнуйся, мама. Давай сначала доберемся туда, а там уже посмотрим, что я должна буду сделать. А уж я сделаю все, что нужно.

«Что я натворила? — подумала Кинна. — Чего добилась?» Но, быстро опомнившись, она сказала себе, что не натворила пока еще ничего, а добилась именно того, чего и хотела. И она приказала принести со скотного двора чистого козленка для жертвоприношения, посвященного их предприятию.

* * *
Ариба, создатель погребальной ладьи, ежедневно совершал обход мастерской. Щеголеватый, но не изнеженный воин и эстет, он приходился дальним родственником македонской царской династии и, разумеется, принадлежал к слишком знатной семье, чтобы работать ради денег. Александр с неизменной щедростью одаривал его за любые проекты, будь то гробница, царская барка или декорации для публичного зрелища, но отношения между ними были чисто дружеские. Александр, обожавший тратить и дарить деньги, обижался, когда их воровали, и ценил честность Арибы не меньше, чем его дарования. Птолемей, рекомендуя Пердикке Арибу, подчеркнул это достоинство, весьма не лишнее для человека, в руки которого попадет огромное количество золота.

И Ариба действительно очень ревностно следил за переработкой золота: ни одной драгоценной пылинки не прилипло ни к его пальцам, ни к чьим-либо еще. Контрольные взвешивания возвели в ранг каждодневных священнодействий. Великолепный проектировщик, всегда привлекаемый Александром, когда требовалось создать нечто роскошное и грандиозное, Ариба со вкусом и вдохновением использовал все доверенные ему сокровища во славу Александра и к своему собственному удовлетворению. Когда задуманное им величественное сооружение под молотками, стамесками и резцами отменнейших мастеров стало обретать форму, его ликование несколько приглушилось лишь ритуальной значимостью заказа; впрочем, ему представилось, что Александр тоже одобрил бы его творение. Он понимал в таких вещах толк. А мнение Пердикки никогда не волновало Арибу.

Заметив, что вокруг мастерской опять слоняется молодой евнух, Багоас кажется, он приветливо улыбнулся ему и пригласил зайти с ним внутрь. Вряд ли Ариба стал бы искать общества этого перса в обыденной жизни, но тот слыл тонким ценителем красоты, а его преданность покойному трогала душу. Было приятно позволить ему взглянуть на ход работ.

— Тебя ждет кое-что новенькое, — сказал он. — Вчера ладью поставили на колеса. Так что теперь ты сможешь обойти ее со всех сторон.

Ариба дал знак подручным. Заскрипели засовы, в большой двери отворилась маленькая неприметная дверца. Они вошли в сумрак, окутывающий нечто блистательно-неземное.

Огромные съемные циновки, используемые в качестве кРовли, предохраняющей творение от капризов погоды и ночных воров, быстро свернули в рулоны, открыв все великолепие дневному свету. Весеннее солнце метнуло ослепительные стрелы в миниатюрный отделанный золотом храм.

Длина его составляла примерно восемнадцать футов, сводчатую крышу покрывали золотые чешуйки с сияющими в них огненными рубинами, изумрудами, горным хрусталем, сапфирами и аметистами. Конек крыши символично венчал лавровый венок, поблескивающий золотыми листками, по углам высились крылатые богини Ники в триумфальных коронах. Портик храма поддерживали восемь золотых колонн, по карнизу тянулась узкая цветочная гирлянда из тонкой глазури, на фризе изображались подвиги и деяния Александра. Дно ладьи покрывали пластины чеканного золота, колеса также были обшиты золотом, их втулки украшали гривастые львиные морды. С трех сторон святилище огораживали решетки из золотой проволоки, а вход в него охраняли два лежащих в настороженной позе золотых льва.

— Видишь, уже подвесили колокольчики.

Колокольчики тоже были золотыми; они свисали с кистей гирлянды. Ариба, подняв прутик, слегка ударил по одному из них; тонкий и на удивление громкий переливчатый звон пронесся по лодке.

— Все поймут, что он прибыл.

Багоас вытер рукой глаза. Вновь вернувшись в этот мир, он начал стыдиться слез, но ему было невыносимо обидно, что Александр не видит такой красоты.

Ариба ничего не заметил; он уже втолковывал мастеру, как ловчее выправить вмятины и царапины, сделанные при установке ладьи на колеса. Совершенство нуждалось в доводке.

В глубине мастерской, под крышей, поблескивал сам саркофаг, украшенный солнечной царской эмблемой Македонии. Он был сделан из чистого золота, и шестеро мужчин с трудом поднимали его. Надобность в нем возникнет только перед началом последнего путешествия, когда Александра вынут из легкого кедрового гроба, где его опустошеное тело покоится на ковре из пряных душистых трав, и уложат в еще более благовонное вместилище на вечное упокоение. Довольный тем, что саркофаг невредим, Ариба покинул рабочую зону.

Оказавшись на улице, Багоас не преминул витиевато расхвалить творца столь великолепного сооружения, с удовольствием тем самым расплачиваясь за позволение его осмотреть.

— Эту ладью, несомненно, причислят к самым диковинным творениям человеческих рук, — обдуманно добавил он. — Египтяне гордятся своим погребальным искусством, но даже у них я ничего подобного не видал.

— Ты бывал в Египте? — удивленно спросил Ариба.

— С тех пор как Александр перестал нуждаться во мне, я позволил себе совершить путешествие, чтобы скоротать время. Он так восторженно отзывался об Александрии, что мне захотелось увидеть ее. Да, господин, безусловно, его восторги вполне обоснованны.

Евнух ничего более не прибавил, предоставив Арибе возможность пуститься в расспросы, и лишь после того со всей любезностью, искусно подогревая в собеседнике любопытство, он подвел завязавшуюся беседу к скромному признанию, что ему удалось удостоиться чести встретиться с новым сатрапом Египта.

— Так уж случилось, что все командиры и друзья Александра, присоединившиеся к Птолемею, прибыли в основном из ближайших провинций Азии, а я, единственный, приехал из Вавилона, поэтому он захотел расспросить меня о тамошних новостях. Ему, правда, уже донесли, что погребальная ладья Александра обещает стать подлинным чудом света, но он поинтересовался, кому поручили руководить ее созиданием. Услышав имя, Птолемей воскликнул, что лучшего выбора не сделал бы и сам Александр. «Жаль только, — прибавил он доверительно, — что Ариба сейчас далеко. Если бы он смог побывать здесь и насладиться красотой храма Основателя города, то…»

Багоас вдруг умолк.

— Возможно, господин, я поступаю неблагоразумно, сообщая тебе об этом, — сказал задумчиво он. На его губах промелькнула та призрачная, словно бы отраженная в водной глади улыбка, сумевшая некогда околдовать двух царей. — Но по-моему, Птолемей не стал бы бранить меня за откровенность.

Они побеседовали еще немного, и Ариба вдруг понял, что его интерес к Александрии возрос. Возвращаясь к своей палатке, он осознал, что его деликатно прощупали, но быстро выбросил из головы эту мысль. Сообразив, чего хочется Птолемею, он вынужден был бы разоблачить его происки, что могло сильно осложнить ему жизнь.

* * *
За толстыми, сложенными из красного камня стенами дворца, возвышающегося над красной скальной громадой, Клеопатра и ее служанки чувствовали себя просто роскошно (не то что в Эпире), хотя по азиатским меркам отведенные им покои выглядели весьма скромно. Однако Пердикка приказал их заново и по-царски обставить, обновил все драпировки, а также окружил сестру Александра прилично обученной челядью.

Своей молодой супруге Никее во время укороченного медового месяца он объяснил, что прибытие молоссианской царицы связано с ее бегством от матери, которая отобрала у собственной дочери власть и даже пыталась лишить бедняжку жизни. Никея, как дочь Антипатра, Олимпиаду не жаловала и с готовностью верила любым небылицам о ней. После церемониальных празднеств, приличествующих положению новобрачных, Пердикка отправил законную жену в ближайшее поместье на том основании, что война еще не окончена и ему скоро вновь предстоит отправиться в поход. Вернувшись в Сарды, он возобновил ухаживание за Клеопатрой. Его визиты и роскошные подарки соответствовали всем предсвадебным традициям.

Клеопатра отлично провела время в путешествии: семейная тяга к перемене месте не обошла и ее. Вид новых горизонтов принес утешение, хотя она и грустила о том, что ей пришлось бросить сына на бабку. Впрочем, та позаботится о нем как о собственном чаде и воспитает, конечно, по-царски. А когда сама Клеопатра выйдет замуж и обоснуется в Македонии, то она сможет часто видеться с ним.

Она ценила в Пердикке скорее союзника, чем мужа. Он был очень властного нрава, и она вполне понимала, что его властность опасна и для нее. Видимо, однако, у него тоже хватило ума понять, что без ее поддержки ему не получить и не удержать регентства в Македонии. А там, в зависимости от его поведения, она, возможно, поможет супругу взойти и на трон. Его правление будет жестким. Но после Антипатра народ презирал бы правителя-размазню.

С некоторой отстраненностью Клеопатра попыталась представить, каков он в постели, но усомнилась, что любовные игры будут хоть как-то их волновать, учитывая, что у нее есть наследник. Очевидно, что для нее более выгодны долговременные дружеские, а не любовные отношения, и на этом поприще она уже успела выстроить кое-что.

Ранняя весна еще дарила прохладу, и сегодня жених обещал навестить ее днем. Оба предпочитали полуденную раскованность и возможность поговорить без свидетелей. Одного блюда будет вполне достаточно; он прислал ей кухарку-карийку. И Клеопатра еще до женитьбы успела изучить его вкусы. Ей не хотелось быть жестокой по отношению к несчастной и невзрачной младшей дочери Антипатра, хотя ее мать не щадила соперниц. Никея сможет спокойно вернуться к отцу. Персидская жена из Суз уже давно отбыла восвояси.

Пердикка пришел пешком из своих покоев, расположенных на другом конце этого причудливого дворцового комплекса, чьи строения карабкались по скалистым уступам. Он принарядился для нее, дополнив свое облачение усыпанным Драгоценными камнями аграфом и доспехами с золотыми застежками в виде голов грифона. Пояс портупеи состоял из наборных дисков, украшенных персидской перегородчатой эмалью. «Да, — подумала она, — из него выйдет потрясающий царь!»

Ему нравилось вспоминать о военных скитаниях с Александром, а она была благодарной слушательницей. В Эпир новости доходили обрывочно, он же являлся участником всех событий. Но они даже не успели пригубить вино, как в дверях раздалось тихое покашливание. Там стоял евнух-смотритель. Оказалось, что для господина командующего доставили срочное послание.

— От Эвмена, — сказал Пердикка, сломав печать.

Он произнес это с нарочитой небрежностью, хорошо сознавая, что без важной причины Эвмен гнать срочно курьера не стал бы.

Она заметила, что по мере чтения его смуглое обветренное лицо приобрело землистый оттенок, и отослала прислуживающего им раба. Как большинство македонских мужчин, он читал письмо, проговаривая весь текст (считалось удивительным, что Александру удалось изжить эту привычку), но его челюсти были сжаты, и Клеопатра слышала лишь гневное мычание. Взглянув на него еще раз, она подумала, что в битвах, должно быть, он выглядит именно так.

— Что случилось? — спросила она.

— Антигон сбежал в Грецию.

— Антигон? — Пока он яростно сверкал глазами, она вспомнила этого сатрапа Фригии, прозванного в народе Одноглазым или Циклопом. — Это не его взяли под арест за какую-то там измену? Наверное, он испугался.

Пердикка по-лошадиному фыркнул.

— Он испугался? Да он просто сбежал, чтобы сдать меня Антипатру.

Клеопатра поняла, что все его мысли устремлены в будущее» но от нее явно что-то скрывали, а она имела право знать что.

— А в чем состояла его измена? Почему его держали под стражей?

Его ответ прозвучал грубо.

— Чтобы не распускал язык. Я обнаружил, что он слишком любопытен.

Ее это отнюдь не смутило, недаром в ней текла кровь царей. «Мой отец, — подумала она, — поступил бы не так, и Александр тоже. В прежние времена… но есть ли смысл ворошить былое?» Она просто сказала:

— Как же он удовлетворял свое любопытство?

— Спроси крыс, шныряющих под стенами. Антигон был последним человеком, которому я решился бы доверить свои секреты. Он всегда льнул к Антипатру. Должно быть, ему удалось разнюхать что-то через шпионов. Но теперь уже ничего не попишешь, удар нанесен.

Она понимающе кивнула; нет нужды попусту сотрясать воздух. Перед отъездом в Македонию они планировали вступить в брак. Теперь времени ни на что не оставалось. Прознав об их планах, сидящий в Этолии Антипатр, скорее всего, сразу двинет свои силы на север. Суматошная быстрая свадьба не принесет ничего, кроме скандала. А скандал спровоцирует войну, пришла к выводу Клеопатра.

Резко вскочив с обеденной кушетки, Пердикка забегал по комнате, полностью погрузившись в раздумья. «Мы уже дважды успели бы пожениться!» — мелькнуло в голове Клеопатры. Круто развернувшись, он бросил:

— А тут еще эти несносные женщины! Куда их девать?

— Какие еще женщины? — Она позволила себе повысить голос: в последнее время он стал слишком скрытен. — Ты ничего не говорил мне о женщинах, кто они?

Он раздраженно хмыкнул, видимо, слегка смутившись.

— Едва ли эта история достойна твоих ушей. Но похоже, Мне придется ее все-таки выложить, ибо тут замешан твой брат Филипп…

— Умоляю, не называй этого припадочного моим братом!

Клеопатра не разделяла снисходительности своего жениха к сыну Филинны. Они даже побранились однажды, когда Пердикка тоже решил поселить царя в местном дворце, поскольку это приличествовало его званию. «Если он въедет, я съеду!» — решительно заявила она. И в этот момент Пердикка впервые увидел в ее застывшем лице отблеск той самой непреклонности, которой полнился взгляд Александра. Филипп остался жить в царской палатке, он очень привык к ней и ничего лучшего для себя не желал.

— О боги, какие же у него могут быть отношения с женщинами?!

— Александр подыскал ему невесту. Некую Адею, дочь вашего кузена Аминты. Он даже даровал ей царственное имя Эвридика, с которым она очень быстро и с удовольствием свыклась. Не знаю, на кой ляд он сговорил их, но незадолго до его смерти состояние Филиппа заметно улучшилось. Александр явно радовался за брата. Он повсюду таскал его за собой, во-первых, для того, чтобы никто в Македонии не мог корыстно воспользоваться, скажем так, глупостью этого дурачка. А во-вторых, — как он поведал мне однажды вечером после пирушки — из боязни, что Олимпиада надумает убить беднягу, если тот будет торчать у нее на глазах. Но, заботясь о брате все эти годы, Александр проникся к нему своеобразной любовью. С удовольствием отмечал, что Арридей стал общительнее, допускал его к себе и привлекал к участию в ритуальных обрядах. Однако о свадьбе пока речь не шла. Речь шла об Аравии, куда бы он выступил уже через месяц, если бы не болезнь. В общем, я надеюсь, что этот брак можно будет заключить по доверенности.

— Александр никогда не говорил мне об этом!

На мгновение она превратилась в обиженного ребенка. Корни этой обиды уходили в далекое прошлое, но Пердикке некогда было вникать в ее детскую жизнь.

— Скажи спасибо своей милой матушке. Александр опасался, что, узнав обо всем, та начнет вредить и девчонке.

— Понятно, — ничуть не удивившись, бросила дочь Олимпиады. — Но ему самому не следовало обрекать девочку на весь этот мрак. Безусловно, мы должны освободить бедняжку от такой тяжкой участи.

Он промолчал. Тогда она добавила новым властным тоном:

— Пердикка, это ведь мои родичи. Мне и решать.

— Прости, высокородная Клеопатра, я с тобой совершенно согласен, — произнес он с нарочитым почтением, поскольку мог себе это позволить, — но кое-что ты не так поняла. Пару месяцев назад Антипатр с моего согласия отменил этот сговор. В его отсутствие и без его дозволения мать Адеи Кинна доставила дочь сюда — в Азию. И они требуют заключения этого брачного союза.

Его раздражение свидетельствовало, что он говорит правду.

— Позор! — воскликнула она. — Вот варварское отродье!

Примерно так же на ее месте выразилась бы и Олимпиада.

— Безусловно. Они обе истинные иллирийки. По моим сведениям, до Абдеры они добирались вооруженные и в мужском платье.

— Как ты собираешься поступить? Я лично не желаю иметь ничего общего с этими тварями.

— О них позаботятся без тебя. Время поджимает, мне необходимо снестись с Эвменом еще до того, как Антипатр направится в Азию. Кратер наверняка присоединится к нему, что резко осложнит наше положение. Люди любят Кратера… А эту невесту я поручу моему брату. Он встретит ее и убедит отказаться от злополучной свадьбы.

Вскоре Пердикка удалился, чтобы разослать спешные распоряжения. В одном из них, адресованном Эвмену, он вызывал в Сарды Роксану с ребенком. Прежде из осторожности Пердикка не спешил знакомить бактрийку с дочерью Филиппа и Олимпиады, ведь, прознав о его планах, эта змея вполне могла решиться опять пустить в ход отраву. Но сейчас намечался военный поход, и бактрийке надлежало следовать с армией. «К чему, к чему, — подумал Пердикка, — а уж к этому она привычна».

* * *
По горной дороге в сторону сирийского побережья, поблескивая и позвякивая, двигалась погребальная ладья Александра. К Исскому заливу ее влекли шестьдесят четыре мула, объединенные в упряжные четверки. Мулы были украшены золотыми венками и золотыми колокольчиками. Их позвякивание приятно сочеталось с мелодичным звоном колокольчиков колесницы и смешивалось с криками погонщиков.

В движущемся святилище за золотыми колоннами и решетками стоял саркофаг под пурпурным покровом. Сверху лежали доспехи покойного: его шлем из светлого металла, украшенная самоцветами портупея, меч с ножнами и ножные латы. Там не было лишь боевой кирасы царя, ибо слишком побитая и помятая она совершенно не сочеталась со всем окружающим великолепием, и потому ее заменили парадной кирасой.

Если обитые железом и позолоченные колеса то и дело подпрыгивали на дорожных неровностях, то сама ладья лишь слегка колыхалась, как на волнах, оберегаемая скрытой системой пружин, какими Ариба снабдил колесные оси. К своей гробнице Александр прибудет целым и невредимым. Ветераны эскорта, дивясь на все это, говорили, что, если бы их командир при жизни хотя бы с десятой долей такой заботливости относился к своему бренному телу, то он сейчас шагал бы с ними, а не полеживал наверху.

На дорожных обочинах толпились люди, жадно ловящие отдаленные звоны. Слава о царской погребальной ладье быстро опередила ее. Поселяне из дальних горных деревушек загодя спускались к дороге и ночевали под открытым небом в ожидании похоронной процессии. Всадники на лошадях, мулах и ослах подолгу сопровождали кортеж. Мальчишки бежали за ним до очередного привала, а когда воины разбивали на ночевку лагерь, падали, как выдохшиеся собаки, и подползали к кухонным кострам, чтобы выпросить сухарей и в полудреме послушать солдатские байки.

Во всех попадающихся на пути городах устраивались ритуальные жертвоприношения в честь Александра; местные аэды на все лады прославляли великого государя, приписывая ему самые невероятные подвиги, когда им не доставало сведений о его реальных деяниях. Ариба невозмутимо приглядывал за порядком на торжествах. Он получил письмо Птолемея и теперь имел полное представление, к чему идет дело.

Единственный раз посетив палатку Арибы, Багоас предпочел в дальнейшем не мозолить тому глаза. Днем он ехал среди случайных попутчиков, а ночи проводил с персидскими воинами, державшимися в арьергарде. Те знали, кто он, но никто его не тревожил. Евнуха охраняла преданность повелителю, персы понимали, что он следует путем, угодным Митре. Они с уважением отнеслись к его паломничеству и отринули прочие мысли.

* * *
До порта Абдера Кинна и дочь ее добирались как воины, они ночевали в багажной повозке, а слуги спали вокруг под открытым небом. Там, где есть греки, обычно имеются и купеческие суда, вопрос лишь в том, сможешь ли ты заплатить за перевозку. Кинна, сознавая, что в тесном общении ее сущность все равно как-то проявится, вновь переоделась в женское платье, а Эвридику выдала за своего сына.

Корабль, взявший их, был нагружен шкурами, которые, к Радости челяди, ночами служили всем отменным ложем, однако их запах при первом же порыве ветра вызвал у Эвридики мучительные позывы к рвоте. Наконец корабль вошел в Длинный узкий залив города Смирны и бросил якорь у зеленых спасительных берегов. С этого момента у обеих путниц появлялась надежда на некие благодатные перемены в характере их дальнейшего продвижения к цели.

Рядом с руинами древней Смирны Александр, на которого эта гавань произвела прекрасное впечатление, основал новый город. С того времени торговля в порту заметно оживилась. Здесь уже не было надобности опасаться, что слухи об их отъезде достигнут ушей Антипатра, и, хотя Вавилон все еще находился достаточно далеко, пришла пора позаботиться о приличиях. Оставив женщин на борту, старый преданный слуга Аминты — он помнил еще ее отца — отправился снять для двух знатных особ пристойное жилье и организовать их дальнейшее сухопутное путешествие.

Он вернулся с потрясающей новостью. Им не придется тащиться до Вавилона. Пердикка и царь Филипп живут в Сардах, в какой-то полусотне миль от порта.

Известие о значительном сокращении чреватого опасностями пути приятно поразило путниц; перебросившись парой слов, обе они пришли к выводу, что их ждет удача. Эвридика сошла на берег, накинув поверх хитона длинный плащ, а ε снятом для них доме вновь заявила свои права на женское платье и гиматий.

Дальше следовало перемещаться с особой помпезностью, привлекая всеобщее внимание к царской невесте, направляющейся к месту грядущей свадьбы. Жаль, конечно, что в порту их не встретили родственники или друзья жениха, однако чем пышнее будет процессия, тем меньше возникнет сомнений в высоком положении путешественниц. Они могли позволить себе расточительность, учитывая относительную близость Сард. Семейных богатств у них никто пока что не отобрал, а повседневная скромность в запросах объяснялась вовсе не бедностью.

Выступивший через два дня из Смирны караван выглядел весьма впечатляюще. Атос, все тот же старик-управляющий, нанял для госпожи с дочерью надежных проводников и служанок. Он также намекнул, что, согласно здешним обычаям, им надо бы обзавестись евнухом, но Кинна отрезала с негодованием, что невеста греческого царя прибыла в Азию не для того, чтобы перенимать отвратительные варварские обычаи. Александр, судя по всему, был чересчур снисходителен к дикарям.

Расторопный Атос, старательно выполняя свой долг, не делал никакого секрета из положения своих хозяек и цели их путешествия. И вовсе не шпионы Пердикки, а всепроникающая молва, сильно опередив свадебный кортеж, доставила весть о нем в Сарды.

* * *
Поля вокруг Исса еще плодоносили костями убитых и старым оружием. Здесь, где Дарий впервые бежал от копья Александра, бросив на милость победителя свою мать, жену и детей, сейчас расположились два войска, чтобы принести в жертву молочно-белого быка перед золотой погребальной ладьей. Стоящие рядом Птолемей и Ариба воскурили ладан на алтаре. Эскорт растрогала речь Птолемея, заявившего, что божественный победоносный царь желал, чтобы его тело вернулось к его отцу Амону.

Всем подручным Арибы выдали по сотне драхм — щедрость, достойная самого Александра. Ариба получил тайно талант серебра, а официально — чин полководца в армии египетского сатрапа, после чего все македонские отряды изъявили желание остаться с ним. Вечером устроили всеобщий пир в честь Александра; на множестве вертелов жарились над лагерными кострами бараньи туши, а в кружки рекой текли вина из бесчисленных амфор. Уже на следующее утро сатрап и его новоявленный полководец встали во главе похоронного кортежа, и погребальная ладья Александра повернула на юг 8 сторону Нила.

Багоас, чье имя пока никем не упоминалось, последовал за процессией. Остальные персы отправились по домам, но он теперь находился от погребальных дрог еще дальше — в хвосте растянувшейся по дороге колонны египетских войск. Взобравшись на очередной холм, он увидел далеко впереди поблескивающий золотой конек сводчатой крыши. Однако занимаемое положение вполне устраивало Багоаса. Он выполнил свою миссию, его бог был удовлетворен, а он сам с радостью смотрел в будущее, надеясь еще послужить Александру в избранном им городе. Грек заметил бы в этой благостной безмятежности восторженность неофита, только что приобщенного к таинствам веры.

* * *
Караван Кинны приближался к Сардам. Мать и дочь не спешили, намереваясь прибыть туда на следующее утро — до начала жары. Слава о богатстве и роскоши их процессии дойдет и до Македонии, а значит, невеста царя должна появиться во всем блеске, чтобы покорить своих подданных, поэтому весь сегодняшний вечер они собирались посвятить приготовлениям к торжественному въезду в город.

Этот горный перевал охраняли громоздившиеся в придорожных утесах старые крепости, недавно несколько подновленные по велению Александра. Они проехали мимо высеченных на ровном участке скальной плиты таинственных символов и надписей, сделанных на неизвестном им языке. Судя по странным запахам и не менее странному виду путников, движущихся им навстречу, те принадлежали к различным варварским племенам. Финикийцев отличали подсиненные бороды, мочки ушей кариан оттягивали тяжелые серьги, купцов-богатеев сопровождали полуобнаженные негры-носильщики, чья чернота казалась пугающей для северных глаз, привычных разве что к рыжине веснушчатой кожи фракиских невольников. Иногда проходили одетые в шаровары персы. Вооруженные изогнутыми мечами, в своих украшенных затейливой вышивкой шапках они напоминали легендарных великанов-людоедов, которыми издавна пугали греческую детвору.

Эвридика с восторгом воспринимала все это как очередной этап захватывающего приключения, с завистью думая о том, сколько всего повидал Александр в своих странствиях по всему миру. Кинна, сидевшая рядом с дочерью под полосатым навесом, старательно поддерживала на лице радостное выражение, но она чувствовала, что решительность ее тает. Наряду с чужеземным говором встречных путников на нее подавляюще действовали непривычные пейзажи, загадочные памятники и полное отсутствие всего того, о чем она имела хоть какое-то представление. Если бы скрытые под черными покрывалами женщины, тащившие грузы вслед за ослами, на которых ехали их мужчины, проникли в ее мысли, они наверняка бы решили, что она впала в безумие. К тому же от сильной тряски двухколесной повозки, громыхающей по каменистой дороге, у нее разболелась голова. Кинна, конечно, знала, что мир огромен и что Александру за десять лет так и не удалось его пересечь, но дома на родных ей холмах это не имело никакого значения. Сейчас же, оказавшись всего лишь в преддверии бескрайнего Востока, она почувствовала, как разрушительно его непостижимое своеобразие.

Эвридику привел в восхищение вид древней крепости, и, обратив внимание матери на ряд высоких сигнальных башен, она спросила:

— Как думаешь, Сарды и впрямь раза в три больше Пеллы?

Да уж не меньше. Пеллу ведь начали строить наши деды, то есть ее основали всего пару поколений назад, а со времени основания Сард прошло уже, может, десять веков или больше.

Эта мысль удручила ее. Глядя на беспечную веселость дочери, Кинна подумала: «Я притащила ее сюда из дома, где она могла бы тихо и мирно прожить всю свою жизнь. Кроме меня, ей здесь даже не к кому обратиться. Ну ничего, я еще здорова и молода».

Близился вечер. Проводник сообщил, что до Сард осталось менее десяти миль. Вскоре им нужно будет подыскать место для лагеря. Солнце скрылось за горным хребтом, и на дорогу опустились сумерки. Придорожный склон, усыпанный крупными валунами, темнел на фоне красноватого неба. Откуда-то сверху донесся мужской голос:

— Пора!

Камни и глинистый сланец с грохотом покатились к дороге, опережая бегущих вниз мужчин. Атос, ехавший во главе кортежа, крикнул:

— Берегитесь, разбойники!

Вскоре караван окружило тридцать или сорок бандитов с копьями. На их фоне эскорт царской невесты, состоявший из десятка усердных, но очень старых и растерянных слуг, выглядел просто смешно. Те из них, что умели сражаться, вышли в оставку еще при Филиппе. Однако, будучи настоящими македонцами с въевшейся в них преданностью вассальной присяге, они с возмущенными криками бросились на вооруженных копьями негодяев.

Эхом разнесло по горам мучительное ржание раненого животного. Вместе с лошадью рухнул на землю и старый Атос; бандиты тут же придвинулись и закололи его.

С пронзительным воинственным кличем Кинна спрыгнула с колесницы, Эвридика встала бок о бок с ней. Уже держа в руках копья, они с привычной ловкостью заткнули за пояс подолы юбок и, прижав спины к тележке, слегка сотрясаемой испуганно топтавшимися мулами, смело встретили наскок врагов.

Эвридика испытала трепетное ликование. Наконец-то ей предстояло сражение, настоящая битва. Она догадывалась, что может произойти, если их возьмут в плен живыми, но это, скорее, лишь раззадорило молодую воительницу и укрепило ее боевой дух. К ней приближался светлокожий разбойник, с неделю не брившийся, судя по рыжей щетине. Грудь его защищала кожаная кираса, поэтому девушка прицелилась в руку. Копье погрузилось в предплечье врага, и он, схватившись за рану, отскочил назад с криком:

— Ах ты стерва!

Она рассмеялась, однако вдруг с внезапным потрясением осознала, что лидийский разбойник выбранился по-македонски.

В одного из упряжных мулов попало копье, он истошно взревел и рванулся вперед. Всяупряжка последовала за ним, увлекая за собой подпрыгивающую на камнях колесницу. Ее край задел Эвридику, но девушка удержалась на ногах. Тут же рядом с ней раздался крик. Кинна грохнулась на дорогу: ремни колесницы увлекли ее за собой. Какой-то солдат склонился над ней с копьем.

Вперед вышел мужчина с поднятой рукой. Нападающие вдруг отступили. Вокруг стало почти тихо; еще артачились остановленные солдатами мулы да стонали трое раненых слуг. Остальные ошеломленно молчали. Все, кроме Атоса: тот был убит.

Кинна издала жуткий стон — почти животный всхлип теплокровной твари, мучительно пытающейся сделать вдох. Ее грудь была залита кровью.

Эвридике отчаянно захотелось броситься к матери, обнять ее и умолять бандитов о милости. Но Кинна дала ей хорошее воспитание. Они приняли бой и бьются, как воины, а у врагов нельзя просить милости, надо стоять до конца. Она глянула на отдававшего приказания командира, высокого смуглого мужчину с худощавым суровым лицом. Осознание пришло мгновенно: на них напали не разбойники, а солдаты.

Кинна вновь застонала, уже гораздо слабее. Совсем было поникшую от горя и жалости Эвридику вдруг охватила пламенная ярость, точно такая же, какая объяла Ахилла над мертвым Патроклом под стенами Трои. Она бросилась к матери и 3аслонила ее собой.

— Вы все изменники! Неужели я вижу воинов Македонии? Вы посмели поднять руку на Кинну, дочь царя Филиппа, сестру Александра.

Все потрясенно примолкли. Воины повернулись к командиру. Тот выглядел разгневанным и смущенным. Так. Значит, он чего-то им не сказал?

У Эвридики появилась новая мысль. Она на сей раз пустила в ход просторечие, на каком начала говорить еще до того, как принялась учить правильный греческий.

— Слушайте же меня, я — внучка Филиппа! Я дочь Аминты и внучка царя Филиппа и царя Пердикки. — Она показала на побагровевшего командира. — Спросите его. Ему все известно!

Самый старший солдат, пятидесятилетний ветеран, шагнул к командиру.

— Алкета, — он произнес это имя без особенного почтения, с достоинством свободного македонского воина, — она говорит правду?

— Нет! Выполняйте, что вам приказано.

Солдат перевел взгляд на девушку, потом на своих сотоварищей.

— А я полагаю, что она говорит правду, — возразил он.

Воины сгрудились поплотнее, кто-то сказал:

— Они не сарматы, как нам говорили. Они такие же македонцы, как мы.

— Моя мать…

Эвридика опустила глаза. Кинна пошевелилась, но изо рта ее исторглась лишь струйка крови.

— Она привезла меня сюда из Македонии. Я невеста Филиппа, вашего царя, брата Александра.

Кинна пошевелилась еще раз. Она слегка приподнялась на локте и, задыхаясь, сказала:

— Это правда. Я клянусь именем…

Она закашлялась. Кровь хлынула из ее горла, и умирающая потеряла сознание. Эвридика отбросила копье и опустилась на колени. Застывшие глаза матери закатились. Возразивший Алкете ветеран подошел и встал рядом с ней, глядя на других воинов.

— Оставьте их в покое! — сказал он.

Еще двое солдат присоединились к нему, остальные стояли, опираясь на свои копья в смятенном и мрачном молчании. Эвридика бросилась на грудь матери и зарыдала.

Вскоре она осознала, что к ее рыданиям присоединились возмущенные голоса. Солдаты явно выражали свое недовольство. Ей пока не было, конечно, известно, что македонским командирам в последнее время все чаще приходилось сталкиваться с мятежными настроениями. Птолемей в Египте как-то шепнул по секрету своим близким друзьям, что очень был рад возможности составить свою новую армию из одних добровольцев, убравшись подальше от регулярного войска. Сейчас это войско невольно напоминало Букефала, покойного жеребца Александра, верно служившего только хозяину и норовившего сбросить любого другого седока. Оно, подобно старику Букефалу, не желало терпеть менее искусного и талантливого наездника.

Эвридике, ощутившей поддержку, еще пуще, чем прежде, захотелось отдаться на милость солдат, умолить их как подобает сжечь тело матери и, отдав ей пепел для захоронения на родине, отвезти ее обратно к морю. Однако, отерев кровь с лица Кинны, она увидела в нем суровость, освященную смертью до степени непреклонности. Нет, мать не должна уйти в иной мир с горьким сознанием, что она родила трусливую дочь.

Под руку Эвридике попался золотой медальон, который Кинна всегда носила на шее. Он был в крови, но девушка легко совлекла его с павшей и встала, гордо выпрямившись.

— Смотрите же. Вот портрет моего деда, царя Филиппа. Он подарил его моей бабке Аудате в день свадьбы, а она передала моей матери в день ее свадьбы с Аминтой, сыном царя Пердикки. Убедитесь сами.

Она вложила сверкающий диск в морщинистую и грубую руку ветерана; остальные воины столпились вокруг, пристально изучая вырезанный на золоте профиль скуластого бородача.

— Ну да, это Филипп, — уверенно произнес ветеран. — Я видел его много раз.

Воин досуха вытер медальон подолом своего домотканого хитона и вернул девушке.

— Береги его хорошенько, — сказал он.

Он говорил с ней словно с юной племянницей, и она с удивлением различила нотки дружеского участия в словах прочих солдат. Теперь эти грубые люди воспринимали ее как найденыша, сироту, спасенную и удочеренную ими. Алкете воины сообщили, что отвезут девушку в Сарды. Любому дураку ясно, что в ее жилах течет кровь Филиппа, и если Александр выбрал ее в невесты своему брату, то они должны пожениться, иначе вся армия узнает о предательском заговоре.

— Отлично, — сказал Алкета. Он уже понял, что дисциплина, а возможно, и сама жизнь его повисли на волоске. — Тогда давайте очистим дорогу и поможем раненым.

Привычные к жестоким сражениям солдаты сноровисто уложили тело Кинны в арбу и накрыли одеялом, потом подогнали собственные повозки для мертвых и раненых и собрали багаж, брошенный местными носильщиками, удравшими в холмы вместе со служанками и провожатыми. Эвридику усадили на подушки, чтобы она могла ехать рядом с покойной.

Один из солдат с готовностью поскакал вперед — к Пердикке, везя тому сообщение от Ал кеты. Неизвестно, заглянул ли гонец по пути в основной лагерь, где располагались войска Пердикки и грека Эвмена, но, как бы там ни было, когда за очередным поворотом дороги появилась крепость из красного камня с раскинувшимся вокруг нее городом, Эвридика увидела огромное количество воинов.

Они стояли вдоль дороги рядами, словно встречая царственную особу, и дружно приветствовали приближение каравана. До слуха Эвридики долетели отрывистые печальные возгласы ближайших к ней македонцев: «Несчастная девушка! Прости этих ребят, госпожа! Алкета ввел их в заблуждение!» Странное, подобное кошмарному сну завершение замысла Кинны словно бы сделало нереальной и ее смерть, хотя Эвридике достаточно было протянуть руку, чтобы коснуться недвижного тела.

Разъяренный Пердикка стоял за спиной Клеопатры, смотревшей вниз из окон верхнего этажа. Она ощутила его неспособность что-либо предпринять и в гневе хлопнула ладонями по подоконнику.

— И ты допустишь все это?

— У нас нет выбора. Если я арестую ее, поднимется бунт. Сейчас совершенно не подходящее время для смуты. Они прознали, что она внучка Филиппа.

— Но она — дочь изменника! Ее отец замышлял убийство Филиппа. Неужели ты позволишь ей выйти замуж за его сына?

— Нет, если мне удастся воспрепятствовать этому.

Колесница подъехала ближе. Он попытался рассмотреть лицо дочери Аминты, но без особенного успеха. Ладно, ему все равно придется спуститься и приветствовать ее как подобает, чтобы сохранить собственное достоинство и, при удачном стечении обстоятельств, выиграть время. Как раз в этот момент новое волнение на дороге привлекло его внимание. Высунувшись из окна, Пердикка пригляделся и с проклятиями спрятался обратно.

— Что случилось?

Его ярость и испуг поразили ее.

— О проклятье, Гадес их забери! Они ведут к ней Филиппа.

— Что? Не может быть…

— Им же прекрасно известно, где расположена его палатка. Ты сама ведь не захотела, чтобы я поселил царя здесь. Все, мне срочно нужно идти!

И он, пряча глаза, побежал вон из комнаты. У Клеопатры мелькнула мысль, что ему очень хотелось осыпать проклятиями и ее. Ворота толстых крепостных стен гостеприимно распахнулись. Колесница остановилась. Группа бегущих солдат что-то к ней волокла.

— Госпожа, если ты соблаговолишь сойти, мы предоставим тебе более подобающую повозку.

Это была роскошная старинная колесница, украшенная рельефными изображениями серебряных грифонов и золотых львов. Заказанная в свое время Крезом, легендарным лидийским царем, прославившимся сказочной расточительностью, она была отделана изнутри рифленой красной кожей. Александр тоже, бывало, в ней выезжал, чтобы порадовать взоры.

Этот своеобразный передвижной трон резко обострил ощущение нереальности происходящего. Придя в себя, Эвридика пролепетала, что не может оставить тело матери без пригляда.

— За ним присмотрят с подобающим тщанием, госпожа, мы позаботились и об этом.

Из толпы с горделивым достоинством выступили женщины в черных одеждах, жены ветеранов, которых из-за тягот походной жизни можно было принять скорее за их матерей. Один из воинов направился к Эвридике, чтобы помочь ей спуститься. Но тут спохватился Алкета и, решив наконец проявить должную обходительность, сам предложил ей руку. На мгновение Эвридика отпрянула, но сейчас у нее не имелось возможности поквитаться с врагом. Она величественно склонила голову и приняла помощь брата Пердикки. Отряд солдат подхватил оглобли и повлек колесницу вперед. Эвридика, точно царица, восседала на месте Креза.

Внезапно приветственные возгласы приняли иной характер. Послышались древние македонские кличи:

— Слава Гименею! Торжествуй, божественная Ио! Возрадуйся, невеста! Да возвеселится жених!

Суженый, видимо, был уже где-то рядом.

Сердце невесты тревожно забилось. Долгожданная встреча, столь внезапно надвинувшись, представлялась ей весьма расплывчато.

К ней медленно и величественно подъезжал статный мужчина на красивом, сером в яблоках коне, которого вел под уздцы старый седой солдат. Лицо бородатого всадника очень напоминало портрет, вырезанный на материнском золотом медальоне. Он оглядывался вокруг, слегка щурясь. Старый солдат развернул коня в нужную сторону. Встретив взгляд жениха, Эвридика вдруг поняла, что он смертельно напуган. Она о многом передумала по дороге, она втайне осмеливалась представлять себе очень разные варианты их первой встречи, но совершенно не ожидала, что ее вид вызовет в нем такой страх.

Подбадриваемый солдатами, Филипп спешился и направился к колеснице, устремив на восседающую в ней особу взгляд голубых глаз, исполненный глубочайшего опасения. Эвридика улыбнулась ему.

— Как ты поживаешь, Арридей? Я твоя кузина, Эвридика, дочь твоего дяди Аминты. Я только что прибыла из Македонии. Александр выбрал меня тебе в невесты.

Восхитившись ее живой и бойкой речью, солдаты одобрительно загалдели и принялись скандировать:

— Да здравствует царь!

Лицо Филиппа прояснилось; он услышал свое прежнее имя. Когда к нему так обращались, на него не взваливали никаких неприятных обязанностей, с ним не проводили никаких угнетающих репетиций перед встречами с раздраженными воинами. Александр всегда называл его Арридеем и никогда не пугал его, адоставлял одни только радости. Этадевушка чем-то напомнила ему Александра. Осторожно, уже почти без боязни он спросил:

— И ты хотела бы выйти за меня замуж?

Грубо захохотавшего солдата мгновенно утихомирили его Же приятели. Остальные с интересом наблюдали за развитием разговора.

— Если ты этого захочешь, Арридей. Александр хотел, чтобы мы поженились.

Явно пребывая в нерешительности, царь закусил губу. Внезапно он повернулся к старому воину, державшему поводья его коня:

— Конон, надо ли мне жениться на ней? Александр говорил нам об этом?

Нара-другая солдат зажала себе рты руками. Прислушиваясь к глухому ворчанию толпы, Эвридика осознала, что старый слуга пристально изучает ее. Перед ней стоял неколебимый защитник своего господина. Не обращая внимания на солдатский ропот, из которого даже вырывались непристойные возгласы, побуждающие царя сговориться с девчонкой, пока та не сбежала, Эвридика смело встретила взгляд Конона:

— Я хочу ему только добра.

Настороженность в выцветших глазах смягчилась. Старик слегка кивнул и повернулся к Филиппу, по-прежнему с тревогой смотревшему на него.

— Да, государь. С этой царевной ты был обручен, Александр выбрал ее тебе в невесты. Она красивая и смелая госпожа. Протяни ей руку и любезно попроси стать твоей женой.

Эвридика взяла послушно протянутую царем руку. Большая, теплая и мягкая, она трогательно обхватила ее пальцы. Девушка ответила ободряющим пожатием.

— Кузина Эвридика, ты хочешь выйти за меня замуж? Прошу тебя. Солдаты хотят, чтобы ты согласилась.

Не выпуская его руки, она сказала:

— Да, Арридей. Да, царь Филипп, я согласна.

Разрозненные одобрительные восклицания переросли в настоящую овацию. В воздух полетели широкополые солдатские шляпы. С удвоенным рвением люди принялись прославлять Гименея. Они уже уговаривали Филиппа сесть в колесницу к невесте, когда на сцене появился побагровевший Пердикка, едва не задохнувшийся от бега по крутым и извилистым лестницам древней крепости.

Он выразительно посмотрел на Алкету. Оба отлично знали, что с охваченными столь бурным единодушием македонцами спорить опасно. Это удавалось лишь Александру, который даже зачинщиков бунта в Опиде решился арестовать самолично, спрыгнув с помоста в толпу. Но такой магической силой обладал один Александр, любого другого разорвали бы на куски. Алкета заметил, что, несмотря на душившую его брата ярость, тот приосанился и взял себя в руки.

Стоявшая в колеснице Эвридика сразу догадалась, кто к ним идет. На мгновение она почувствовала себя маленькой девочкой перед грозным разгневанным воспитателем. Но она отважно взглянула на знаменитого полководца, поддерживаемая пробудившейся внутри ее силой, природа которой была ей не ясна. Эвридика знала, что приходится внучкой царю Филиппу и царю Пердикке, а также правнучкой иллирийскому вождю Барделису, наводившему ужас на соседние племена, однако она не подозревала, что унаследовала от них не только гордость, но также властность и крутой нрав. Кроме того, героические легенды, какими в невольном уединении подпитывался дух юной воительницы, непреложно свидетельствовали, что в ее теперешнем положении нет ничего нелепого или непристойного. Еще она точно знала, что рукоплещущие ей воины не должны видеть в ней страха.

Филипп, держась одной рукой за борт колесницы, препирался с мужчинами, пытавшимися подсадить его. Вдруг он схватил невесту за локоть.

— Гляди! — сказал он. — Вон Пердикка. Он идет к нам.

Она успокаивающе погладила его пальцы.

— Да, я вижу его. Залезай сюда и вставай рядом со мной.

Филипп забрался наверх, вдохновляемый солдатами, поддержавшими колесницу, опасно накренившуюся под его весом. Вцепившись в бортовой поручень, он застыл с испуганным и вызывающим видом; она стояла бок о бок с ним, призывая на помощь всю свою храбрость. Тем не менее они все равно °брели сейчас жутковатое сходство с какой-то победоносной парой своих гордых и могущественных предков. Солдаты с явной насмешкой встретили Пердикку громогласными свадебными кличами. Тот подошел к колеснице; все затаили дыхание. Но он лишь поднял в знак приветствия руку.

— Поздравляю, царь. Поздравляю тебя, дочь Аминты. Я рад, что царь выехал встретить тебя.

— Мне сообщили солдаты, — осторожно пробурчал Филипп.

Звонкий голос Эвридики дополнил:

— Государь был очень великодушен.

Филипп встревоженно озирал этих двух претендентов на главную роль в его жизни. Пердикка не выразил никакого неодобрения. Публика, состоящая из солдат, была также довольна. Губы полководца изогнулись в снисходительной улыбке. Предусмотрительно спрятав от чужих глаз свое почти невероятное изумление, Эвридика поняла, что на данный момент победа осталась за ней.

— Пердикка, — сказала она, — благословляемый добрыми македонцами царь попросил моей руки. Но, как ты знаешь, сегодня убили мою мать, сестру Александра. Прежде всего я должна организовать ее похороны.

Эти слова встретил почтительный и одобрительный гул. Пердикка со всевозможной учтивостью поспешил дать согласие на проведение церемонии. Окинув пристальным взглядом хмурые лица, вспомнив об Антипатре, направлявшемся к морю Геллы, он добавил, что смерть высокородной Кинны была результатом ужасного недоразумения, возможно вызванного чрезмерно бурным всплеском ее героизма. Это дело, безусловно, будет расследовано в кратчайшие сроки.

Эвридика склонила голову, осознавая, что никогда уже не узнает, какой приказ получил Алкета на деле. Но по крайней мере, теперь Кинну возложат на погребальный костер с подобающими военными почестями, и однажды ее пепел обязательно вернется в Эгию. Пока же необходимо смело и решительно совершить все ритуальные действа. А уж какова цена крови покойной, пусть решат боги.

* * *
Сразу по окончании похорон Пердикку известили о том, что погребальный кортеж Александра движется в сторону Египта.

Это поразило его точно удар грома. До сих пор все мысли Пердикки были сосредоточены на угрозе, исходящей с севера, со стороны разъяренного тестя, к которому он уже успел отправить Никею. А тут вдруг возникла настоятельная необходимость двинуть войска и на юг.

Эвмен по-прежнему находился в распоряжении Пердикки и был призван им в Сарды, как только с севера пахнуло войной. Они оба отлично понимали, что эту ситуацию, собственно, сам Пердикка и создал, пренебрегши советом Эвмена безотлагательно выступить в Македонию, открыто женившись на Клеопатре и отослав девственную Никею домой. Но об этом, конечно, не стоило и заикаться. Эвмену, как и Кассандре, не суждено было ожидать от своей правоты добрых всходов. Македонцы не могли допустить, чтобы какой-то грек вдруг оказался хоть в чем-то умнее их. Поэтому Эвмен воздержался от напоминания, что Пердикка, заручившись поддержкой царственной новобрачной, мог бы уже стать регентом Македонии и тем самым непреложно возвыситься над Птолемеем; пока он решил просто высказать сомнение, что правитель Египта вообще собирается воевать.

Все действия Птолемея в Египте направлены на укрепление собственной власти и налаживание нормальной жизни. Разумеется, он честолюбив, но далеко ли распространяется его честолюбие? Конечно, перехват погребального кортежа Александра — откровенная наглость, однако ему, возможно, лишь хочется укрепить славу Александрии. Станет ли он тревожить нас, если мы оставим его в покое?

Он уже присоединил к своим владениям Киренаику. К тому же зачем ему понадобилось набирать такую многочисленную армию?

— Видимо, у него свои резоны. Если ты пойдешь против него, она ему как раз и понадобится.

Пердикка сказал с неожиданной злобой:

— Ненавижу этого выскочку!

Эвмен предпочел промолчать. Он помнил, как Птолемей, еще будучи долговязым юношей, усаживал маленького Александра на лошадь перед собой, отправляясь на верховые прогулки. Пердикка подружился уже со зрелым властителем, но друзья детства имели в глазах того особую стать. Александр ценил своих подданных по заслугам. Даже Гефестион начинал у него с нижних чинов, и Пердикка в итоге обогнал Птолемея. Однако именно Птолемей подходил Александру как хорошо разношенный удобный сапог, а с преданным и усердным Пердиккой царь никогда достаточного приволья не ощущал. Птолемей же не только усвоил уроки, преподнесенные ему Александром, но и сам интуитивно чувствовал, как следует обходиться с людьми. Он понимал, когда можно ослабить поводья и когда необходимо пристрожить солдат, умел быть щедрым, знал, кого следует выслушать и с кем не грех при случае посмеяться. Пердикка сердился на нехватку в себе этого шестого чувства, как человек порой сердится на свою близорукость, и зависть разъедала его.

— Он точно зловредный пес, пожирающий вверенное ему стадо. Если его не отделать хлыстом, то дурной пример заразит остальных.

— Возможно, но пока он еще только облизывается. А вот Антипатр и Кратер уже сейчас выступили в поход.

Пердикка упрямо скрипнул зубами. «Он изменился, — подумал Эвмен, — и чуть ли не прямо с того дня, как ушел Александр. Изменились его запросы. Они стали непомерно высокими, и он сам это понимает. Александр умел как-то сдерживать нас».

Пердикка сказал:

— Нет, с Птолемеем мешкать нельзя. Египетского змееныша надобно уничтожить в зародыше.

— Тогда, возможно, нам придется разделить войска, — произнес Эвмен неопределенным тоном: он и так сказал чересчур много для грека, которому не пристало очень уж откровенничать с македонцами.

— Такова необходимость. Ты пойдешь на север и остановишь войска Антипатра у моря Геллы. А я разберусь с Птолемеем, разберусь окончательно… Но перед выступлением нам еще надо устроить эту проклятую свадьбу. Иначе воины и не подумают идти за нами. Я слишком хорошо знаю их.

* * *
Позже в тот же день Пердикке пришлось долго уламывать Клеопатру. В результате с помощью лести, жесткой логики, страстной мольбы и того обаяния, которое ему удалось из себя выжать, он убедил ее выступить в почетной роли посаженой матери Эвридики. Войска твердо настроились на эту свадьбу, и ее нужно провести со всей обходительностью и благожелательностью. Нельзя допускать никаких злобных выпадов, поскольку те могут дорого им обойтись.

— Когда убили Филиппа, — заметил он, — эта девушка была еще ребенком. Мне сомнительно даже, что Аминта вообще участвовал в заговоре. Я присутствовал на допросе.

— Да, я тоже в том сомневаюсь. Но вся эта затея со свадьбой мне лично кажется отвратительной. Неужели у этой девчонки совсем нет стыда? Ладно, у тебя и так хватает неприятностей, не буду их усугублять. Если уж Александр одобрял их союз, то я полагаю, что могу поступить так же.

Эвмен не стал дожидаться свадебных торжеств. Он немедля выступил навстречу Антипатру и Кратеру (очередному из зятьев Антипатра), ему предстояло руководить македонскими полками с их шаткой и сомнительной преданностью чужеродному для них греку. Однако Эвмен давно стерпелся с непреходящей неприязнью к себе. Пердикка, чья миссия была менее срочной, задержался еще на неделю, чтобы дать своим войскам как следует погулять.

За два дня до праздничной церемонии взволнованная служанка вбежала в покои, где в свое время обитала главная жена старого Креза, и объявила, что властительница Эпира пришла навестить госпожу.

Клеопатра явилась в великолепном парадном облачении. Олимпиада ни в чем не ограничивала свою дочь, с тех пор как та покинула дом, впрочем, скупость никогда не относилась к ее порокам. И дочка Олимпиады разоделась по-царски и принесла с собой царские подарки: широкое золотое ожерелье и рулон ткани, богато расшитой лазуритом и золотом. На мгновение Эвридика ошеломленно замерла. Но помимо воинских навыков Кинна привила ей и сдержанность в поведении; девушка приняла дары со скромным достоинством, чем невольно тронула Клеопатру. Она вспомнила свою собственную свадьбу, когда ее семнадцатилетней девчонкой выдали замуж за дядюшку, годящегося ей в отцы.

Обменявшись любезностями и церемонно отведав сладкое угощение, Клеопатра, как и положено, перешла к обсуждению свадебного обряда. Чисто по-деловому, поскольку в данном случае не могло быть и речи о традиционных для подобных встреч озорных женских шутках. В итоге возобладала оправданная заботливость. Из чувства долга гостья попеняла невесте на мелкие промахи, но была к ней снисходительна. Эта печальная настороженная малышка в свои пятнадцать осталась сиротой в этом мире: что она может сейчас понимать? Клеопатра любовно огладила незаконченное шитье и оторвала взгляд от своих унизанных кольцами пальцев.

— Говорят, ты познакомилась с царем при ужасно прискорбных обстоятельствах, но успела немного поговорить с ним. Возможно, ты уже заметила, что он несколько незрел для своих лет.

Эвридика прямо встретила вгляд гостьи и, решив, что у нее добрые намерения, сочла за лучшее ответить вежливо.

— Да. Александр предупреждал мою мать о таком недостатке, и я также заметила его.

Это звучало обнадеживающе.

— В таком случае что же ты намерена делать после свадьбы? Пердикка готов предоставить тебе эскорт для путешествия в Македонию к твоей родне.

Эвридика задумалась. Вряд ли это приказ, поскольку ее не могут принудить к отъезду. Она ответила спокойным тоном:

— Царь имеет право обрести в моем лице верную подругу, если он в таковой нуждается. Я останусь на какое-то время, поживем — увидим.

На следующий день все почтенные особы, какие только имелись в Сардах, от жен старших командиров и чиновников до нескольких робких лидиек в экзотических богатых нарядах, пришли почтительно приветствовать царскую невесту. Позже послеполуденное затишье, священно почитавшееся со времен Креза, нарушил еще один гость. Взволнованная служянка объявила о приходе посланца от жениха.

Старый Конон, войдя в гостиную, выразительно поглядел на служанок. Эвридика отослала их прочь и спросила, что за послание он ей принес.

— Приветствую тебя, госпожа… желаю здоровья и радости, и да приблизят боги счастливый день твоей свадьбы.

Произнеся вступительную фразу, старик тяжело вздохнул. Что же за этим последует? Эвридика, терзаясь неведением, помрачнела, замкнулась. Конон с возросшей нервозностью и торжественностью продолжил:

— Госпожа, ты пришлась ему по душе, это очевидно. Он постоянно говорит теперь о кузине Эвридике, раскладывая свои любимые вещицы, которые мечтает показать тебе, но… Но, госпожа, я начал заботиться о нем, когда он был еще юношей, и знаю все его слабости и привычки, появившиеся у него в раннем детстве из-за болезни или дурного обхождения. Пожалуйста, госпожа, не прогоняй меня от него. Ты поймешь, что я никогда не позволяю себе быть назойливым или дерзким. Просто дай мне испытательный срок, и ты сама убедишься, приношу ли я ему пользу, о большем я не прошу.

Только-то и всего! От облегчения ей даже захотелось обнять старика, но, конечно, она этого не показала.

— По-моему, я уже видела тебя при царе. Твое имя Конон, не так ли? Да, мне хотелось бы, чтобы ты остался с ним. Пожалуйста, передай это царю, если он спросит.

— Ему даже в голову не придет спросить, госпожа. Подобная перемена могла бы сильно расстроить его и встревожить.

Слегка успокоенные, они обменялись взглядами, но все еще настороженными. С трудом подыскивая слова, Конон выложил то, о чем следовало упомянуть.

— Госпожа, он не привык к большим празднествам, хотя Александр иногда и пытался приобщить его к ним. Наверное, тебе сказали, что порой у него бывают припадки. Но ничего страшного, в таких случаях его надо лишь оставить на мое попечение, и он быстро придет в нормальное состояние.

Эвридика сказала, что она так и намерена поступать. Они вновь погрузились в неловкое молчание. Конон опять вздохнул. Эта бедняжка могла бы хоть как-то сама попробовать выведать у него то, о чем ему неудобно сказать ей. А сказать надо бы, ведь ее жених не имеет ни малейшего понятия об интимных отношениях между мужчиной и женщиной. Наконец, покраснев от смущения, он решился.

— Госпожа, ты ему очень нравишься. Но сам он не станет беспокоить тебя. Это не в его натуре.

Эвридика была не настолько наивной, чтобы не понять сказанное. Собрав все свое достоинство, она произнесла:

— Благодарю тебя, Конон. Я уверена, что мы с царем найдем общий язык. Ты можешь жить спокойно.

В день свадьбы Филипп проснулся рано. Конон обещал, что сегодня он сможет надеть пурпурную мантию с большой красной звездой. Кроме того, он станет мужем кузины Эвридики. Ей, возможно, разрешат жить у него, и он будет видеться с ней, когда захочет. Это ему сказал сам Пердикка.

В то утро воду для умывания в большом серебряном кувшине принесли два нарядно одетых юноши, и напоследок они окатили его этой водой с пожеланиями удачи. Конон поспешил объяснить ему, что именно так проводится ритуальное омовение жениха. Филипп заметил, что юноши обменялись насмешливыми взглядами, но такое случалось частенько.

За стенами дворца началось массовое гулянье с веселыми песнями, с шутками. Царя уже переселили из привычной палатки в дворцовые покои; он ничего не имел против такого переезда, раз уж ему позволили взять с собой все любимые камушки. Кроме того, Конон пояснил, что знатной даме не уместиться в походном шатре, а во дворце она поселится по соседству.

Юноши помогли царю нарядиться в прекрасную мантию, потом пришел Пердикка и повел Филиппа приносить жертвы в маленький храм Зевса, возвышавшийся на вершине холма. Александр построил это святилище в том самом месте, где на землю упал небесный огонь. Пердикка подсказывал, когда надо бросить ладан на горящее мясо и с какой молитвой обратиться к могучему богу. Филипп сделал все правильно, и люди разразились хвалебным пеаном, только никто потом не похвалил его лично, как обычно поступал Александр.

Пердикка имел весьма веские основания устроить великолепную церемонию. Ведь как-никак это стараниями Алкеты невеста лишилась близких, способных организовать достойное свадебное торжество. Хорошо хоть Клеопатра согласилась держать ритуальный светильник в опочивальне для новобрачных. Но главное — пышное празднество должно было порадовать и смягчить сердца грубых солдат.

В середине дня возникла проблема; два посланных вперед нарочных сообщили о скором прибытии госпожи Роксаны. Вконец замотавшийся в суетных хлопотах Пердикка совершенно о ней позабыл и даже не удосужился пригласить на свадьбу.

Для бактрийки, влекомой по городу в закрытых носилках, спешно подготовили комнаты. Любопытные горожане высыпали на улицы, солдаты пусть вяло, но все же приветствовали кортеж. Все эти женитьбы Александра на чужеземках были им, в общем-то, не по нутру, но сейчас, после смерти своего царственного супруга, Роксана словно бы стала своеобразным носителем его ауры. Кроме того, она являлась матерью его сына и сейчас везла ребенка с собой. Македонская царица не преминула бы поднять малыша и показать людям, но знатным бактрийским дамам не пристало заискивать перед простонародьем. У мальчика резались зубки, он капризничал, поэтому из-за занавесей паланкина доносилось детское хныканье.

Облаченный в праздничную одежду Пердикка самым будничным тоном поздоровался с вдовствующей царицей и пригласил ее на торжество, проводимое, как он сказал, в срочном порядке ввиду угрозы войны.

— Ты ничего не сообщил мне об этом! — сердито воскликнула Роксана. — Интересно, какую это пастушку вы тут приискали для государя? Уж если он собрался жениться, то ему следовало взять в жены меня.

— В Македонии, — холодно сказал Пердикка, — наследник покойного властелина не наследует его гарем. А внучка двух царей чем не невеста Филиппу?

Возникла насущная необходимость определиться с приоритетами. Свадьбы Александра и его командиров с аристократками завоеванных стран вершились по местным обычаям. Роксана, не знакомая с македонскими традициями, никак не желала понять, почему именно Клеопатра исполняет роль посаженой матери, и пылко отстаивала свое первенство.

— Ведь именно я, — выкрикнула она, — мать отпрыска Александра!

— И поэтому, — рыкнул Пердикка, тоже едва не ударившись в крик, — ты являешься всего лишь родственницей со стороны жениха. Я пришлю к тебе человека, способного объяснить тонкости нашего свадебного обряда. Позаботься о достойном исполнении своей роли, если хочешь, чтобы солдаты признали твоего сына. Не забывай, что им дано и отвергнуть его.

Последнее заявление поумерило ее пыл. «А он изменился, — подумала она, — стал более хладнокровным, грубым, высокомерным. Видимо, не может простить мне смерть Статиры». Она не подозревала, что, кроме нее, перемены в Пердикке заметили и другие.

* * *
Весь день Филипп с нетерпением ждал свадебной прогулки. И она не разочаровала его. Последний раз он был так счастлив, когда катался на могучих слонах.

Ему позволили надеть любимую пурпурную мантию и золотую корону. Рядом сидела невеста в желтом платье и венке из желтых цветов, который удерживал на ее голове ниспадающее на спину желтое покрывало. Он думал, что они поедут на колеснице вдвоем, и огорчился, когда туда влез и Пердикка. Ведь Эвридика выходит замуж за него одного. Пердикка не может жениться на ней вместе с ним. Ему поспешно объяснили, что Пердикка исполняет обязанности шафера, но он слушал только кузину. Теперь, когда у него появилась жена, он почти не боялся грозного царедворца и готов был вытолкнуть его из возка.

Влекомая белыми мулами колесница ехала по священной Дороге Процессий, которая, изгибаясь и забирая то вправо, то влево, полого спускалась по склону. Ее обступали древние статуи и святилища — величественные создания лидийских, персидских и греческих мастеров. Повсюду реяли флаги и покачивались гирлянды, после захода солнца зажглось множество факелов. На всем пути свадебный выезд бурно приветствовали восхищенные зрители, забравшиеся на крыши домов.

Мулов укрыли золотистыми сетчатыми попонами, отделанными бахромой и кистями, а вели их солдаты в красных плащах и венках. Впереди и сзади шествовали музыканты, исполнявшие что-то лидийское на флейтах и дудках. Мерно позвякивали колокольчики систр, громко звенели большие кимвалы. Словно волны вздымались доброжелательные крики многоязыкой толпы. Зарево заката побледнело и выцвело, а факелы засияли, как звезды.

Переполняемый чувствами Филипп взглянул на свою спутницу и спросил:

— Ты счастлива, кузина Эвридика?

— Счастлива как никогда.

И действительно, такого великолепия она не могла себе и представить. В отличие от своего суженого ей еще не приходилось сталкиваться со столь яркими проявлениями азиатского неуемного стремления к роскоши. Громкая музыка, радостный гул приветливых голосов будоражили ее, как вино. Она словно попала в родную стихию, о существовании которой ранее даже не подозревала. Не зря же она была дщерью Аминты, царевича, не сумевшего справиться с искушением, когда ему предложили корону.

— Но теперь, — добавила она, — тебе не надо больше называть меня кузиной. Гораздо важнее для нас то, что я стала твоей женой.

Свадебное пиршество состоялась в тронном зале, где на особом возвышении располагались почетные кресла для знатных дам и увитый цветами трон новобрачной. На столах вокруг лежали богатые подношения и приданое. С каким-то отрешенным изумлением Эвридика в очередной раз пробежала взглядом по сияющим самоцветами кубкам и вазам, рулонам прекрасной цветной шерсти, которые Кинна заботливо вывезла из Македонии. Не хватало только одной семейной ценности — серебряного ларца, в котором хранились теперь ее обугленные останки.

Клеопатра подвела новобрачную к уставленному роскошными яствами царскому столу, чтобы та взяла свой кусок свадебного каравая, рассеченного мечом новобрачного. Было очевидно, что Филиппу впервые доверили меч, но он смело разрубил ритуальный хлеб пополам, как ему подсказали, и, когда его суженая попробовала свою половину (главный момент свадебного обряда!), спросил, понравилось ли ей угощение, добавив, что попавшаяся ему половина могла бы быть и послаще.

Вернувшись к своему трону, она выслушала гимн, исполненный девичьим хором. Хор состоял в основном из лидиек, нещадно коверкавших греческие слова, а нескольким гречанкам при всем старании не удавалось перекричать их. Потом Эвридика осознала, что окружающие ее женщины принялись вдруг взволнованно перешептываться, явно готовясь к очередному действу. С легким содроганием она догадалась, что после окончания песни ее поведут в брачную опочивальню.

На протяжении всей свадебной церемонии, занявшей чуть ли не целый день, она отгоняла от себя мысли об этом моменте, думая лишь о будущей своей жизни или просто стараясь впитывать в себя настоящее во всей его полноте.

— Ты хорошо усвоила наставления?

Голос с сильным чужеземным акцентом прозвучал над самым ухом. Вздрогнув, она оглянулась. Лишь нынешним утром ее познакомили с вдовой Александра, маленькой, увешанной драгоценностями особой, наряд которой был расшит множеством золотых бусин и жемчугами, а уши оттягивали большие, как голубиные яйца, рубины. Она выглядела просто сногсшибательно и воспринималась скорее не как женщина, а как сверкающее праздничное украшение. И вот сейчас Эвридика вновь встретила жгучий в своей злобной сосредоточенности взгляд двух больших черных глаз, белки которых ярко поблескивали между веками, обведенными черной краской.

— Усвоила, — тихо сказала она.

— Да неужели? Я слышала, что твоя мать предпочитала Мужские забавы, так же как и твой отец. Достаточно взглянуть На тебя, чтобы поверить в справедливость таких слухов.

Эвридика уставилась на нее, словно зачарованная хищником жертва. Роксана, сверкая черными глазами, будто маленький головастый сорокопут, склонилась к ней, опасно креня свое кресло.

— Раз уж ты знаешь все, что положено, то сможешь научить и своего муженька. — Рубины бактрийки кроваво полыхнули, достигшая кульминации песня не заглушала пронзительного голоска. — Александр обходился с ним как с комнатной собачонкой. Приучил ходить за собой по пятам, а порой отсылал обратно на псарню, чтобы песик не путался под ногами. Настоящим царем будет мой сын.

Пение смолкло. На возвышении затеялась возбужденная суета. Клеопатра, вспомнив, как вела себя в подобных случаях Олимпиада, поднялась с кресла. Остальные поднялись вслед за ней. Немного помедлив, Роксана также соизволила встать, окинув всех вызывающим взглядом. Привыкшая к официальным греческим приемам при дворе своего отца Клеопатра с высоты своего македонского роста глянула на низкорослую бактрийку и сказала:

— Не забывай, зачем мы собрались. И по возможности веди себя достойно. Настал наш черед. Девушки, несите факелы! Слава Гименею! Да ниспошлет он счастье новобрачной!

* * *
— Смотри! Смотри! — сказал Филипп сидевшему рядом Пердикке. — Кузина Эвридика уходит!

Он ветревоженно вскочил на ноги.

— Не спеши!

Схватив новобрачного за подол пурпурной мантии, Пердикка опять усадил его на пиршественную кушетку. С грубоватым добродушием он добавил:

— Она пошла переодеваться. Не волнуйся, вскоре мы отведем тебя к ней.

Ближайшие к ним почетные гости, равно как и сносно понимающие по-гречески и выделяющиеся необыкновенным изяществом юные лидийские слуги начали приглушенно шушукаться. Пердикка, понизив голос, сказал:

— Теперь выслушивай поздравления, а когда кто-нибудь повернется к тебе, улыбайся. Все сейчас будут пить за тебя.

Филипп в знак согласия поднял резной позолоченный кубок, извлеченный специально для торжества из кладовой, где хранились сокровища Ахеменидов, еще при персидском владычестве попавшие в Сардский дворец. Стоявший за царем Конон проворно отстранил слишком рьяного слугу и наполнил драгоценную чашу из специального кувшина тем сильно разбавленным водой вином, какое в Греции дают даже детям. Старый ветеран выглядел довольно нелепо среди прислуживающих за столом стройных лидийских мальчиков и знатных македонских пажей.

Пердикка, как шафер, встал и произнес речь, вспомнив героических предков новобрачного, и в частности его деда, чье славное имя тот так удачно получил по наследству. Не забыл он упомянуть и о родне его матери, знаменитой Лариссы, взращивавшей лихих скакунов. Его похвалы новобрачной были не менее звучными, хотя и немного туманными. Филипп, увлеченно кормивший забежавшего под стол курчавого белого пуделя, успел вовремя спохватиться и, услышав заздравные возгласы, послушно растянул губы в улыбке.

Один из уцелевших дальних родичей царственной новобрачной выступил с ответным тостом, в традиционно церемонных выражениях похвалив красоту невесты, ее добродетели и высокое происхождение. Гости вновь подняли заздравные чаши и осушили их, шумно выражая свое одобрение. Настало время серьезного возлияния.

Быстро пустевшие кубки мгновенно вновь наполнялись, лица пирующих раскраснелись, венки начали сползать с голов, а голоса зазвучали с утроенной силой. Тридцатилетние командиры наперебой хвастались своими победами. Как военными, так и амурными: умерший молодым Александр в основном приближал к себе лишь молодежь. Более пожилым ветеранам эта по-настоящему македонская свадьба напомнила о праздниках их давней юности. Взгрустнув о былом, они принялись выкрикивать фаллические присловья, издревле веселившие люд на таких торжествах.

Знатные пажи не забывали потчевать и друг друга. Вскоре один из них сказал:

— Бедный малый! Старина Конон мог бы позволить ему хоть на свадьбе отведать порядочного винца. Возможно, оно возбудит в нем любовный пыл.

Он вместе с приятелем направился к кушетке Филиппа.

— Конон, Аристон просил меня передать, что он хочет выпить за твое здоровье.

Конон просиял и оглянулся, ища взглядом доброжелателя, Пердикка тоже отвернулся от царя, увлекшись беседой с одним из гостей. Улучив подходящий момент, второй паж незаметно наполнил царский кубок крепким вином. Филипп попробовал новый напиток, оценил его и, быстро осушив кубок, потянулся за добавкой. К тому времени, когда Конон заподозрил неладное и сердито разбавил вино своего подопечного, тот уже дважды успел основательно приложиться к нему.

Подвыпившие мужчины грянули разухабистый сколион — хоровую скабрезную песнь. Ее непристойное содержание считалось вполне допустимым на свадьбах, но Пердикка был начеку. Он хорошо понимал, что сегодня нельзя превращать пир в попойку. Из приличия можно позволить гостям еще сколько-то посидеть за столом, а потом нужно будет все это свернуть. Строгий шафер отставил в сторону чашу, зорко следя за происходящим вокруг.

Филипп ощутил прилив благодушия и веселья. Отбивая по столу ритм сколиона, он сам уже громко распевал:

— Я женат, я женат, я женат на Эвридике!

Белый пудель крутился у его ног; царь подхватил кобелька на руки и поставил на стол, пес немедленно перескочил на соседний стол, потом на другой, роняя кубки, вазы с фруктами и цветами, однако его быстро согнали на пол, и он убежал, обиженно взвизгивая. То и делообщий гомон взрывали раскаты громогласного смеха, изрядно захмелевшие гости наперебой провозглашали древние как мир тосты, вдохновляющие мужчин на геройские подвиги в первую брачную ночь.

Филипп озирал публику затуманенным взором, в котором мелькало тревожное опасение. В духоте многолюдного зала, усугубляемой чадом множества факелов, под плотной пурпурной мантией ему вдруг сделалось слишком жарко. Он беспокойно заворочался и попытался стащить с себя нарядное облачение.

Пердикка понял: пора. Он подозвал факельщика и объявил, что настало время выхода новобрачного.

Тем временем Эвридика в ночной рубашке из мидийского шелка лежала в роскошной, благоухающей изысканными ароматами постели, близ которой толпились все почтенные дамы местных знатных семейств. Сейчас они свободно переговаривались между собой, хотя поначалу, согласно ритуалу, всемерно пытались вовлечь новобрачную в разговор, быстро увядший, поскольку никто из них не был близко знаком с ней. В итоге от обычных свадебных шуток пришлось воздержаться, и женщины принялись развлекать себя сами, пытаясь хоть как-то скрасить скучное ожидание прихода мужчин. В основном со снисходительного разрешения Клеопатры публику занимала Роксана, вдохновенно описывавшая куда более роскошные празднества, какие устраивал некогда Александр.

Вокруг витали терпкие запахи разгоряченной женской плоти, кедровых сундуков с одеждой и душистых трав, сбрызнутых экзотическими апельсиновыми и розовыми эссенциями, и все-таки Эвридика, чувствуя себя совершенно потерянной в этом чужом для нее окружении, предпочитала настороженно прислушиваться к отдаленным мужским ликующим голосам. В опочивальне было тепло, однако ноги девушки, укрытой льняной простыней, совсем заледенели. Дома она привыкла спать под шерстяным одеялом. Сама комната казалась огромной; когда-то здесь почивал знаменитый царь Крез. Стены сплошь покрывали мраморные панели в разноцветных разводах, пол устилали квадраты порфировых плит. Брачное ложе заливал ярким светом персидский светильник в виде букета позолоченных лотосов; может, потом кто-то сжалится и погасит его? Эвридике никак не удавалось избавиться от навязчивых мыслей о предстоящем совокуплении с суженым, о непомерной силище его рук, а также о странном приторно-сладком душке, от него исходящем. От волнения она сегодня почти не прикасалась к еде, но то, что ей удалось проглотить, теперь лежало камнем в желудке. А вдруг ее вытошнит прямо в постели? Как жаль, что мать не может ее поддержать! Только сейчас девушка полностью осознала всю горечь своей потери и с ужасом ощутила, что у нее защипало под веками. Но если бы Кинна была с ней в этот миг, то ее, без сомнения, удручил бы вид дочери, плачущей на глазах у врагов. Эвридика стиснула зубы и, судорожно вздохнув, молча подавила зарождающиеся рыдания.

За спинами почтенных матрон шушукались подружки новобрачной. Повинуясь нехитрому свадебному порядку, они уже исполнили ритуальную песню, окропляя благовониями брачное ложе, и теперь изнывали от вынужденного безделья. Сбившись в стайку, все эти сестры, приятельницы и кузины то и дело разражались приглушенным хихиканьем, затихавшим до шелеста ветерка в неокрепшей листве под строгими взглядами старших. Эвридика слышала все: ей тоже оставалось лишь ждать. Потом внезапно она осознала, что шум в пиршественном зале изменился. Смолкло невнятное разудалое пение, застонал пол под ножками отодвигаемых кушеток. Мужчины прервали застолье, они шли сюда.

Словно воин, избавленный от длительного напряжения боевым кличем, она облегченно вздохнула и призвала на помощь всю свою храбрость. Скоро всем этим людям придется уйти, оставить ее вдвоем с мужем. И тогда она мирно поговорит с ним, может, расскажет пару древних историй. Старый Конон заверил, что сам он не станет к ней приставать.

Роксана тоже услышала приближение мужчин. Она повернулась, звякнув затейливыми рубиновыми сережками, и громко провозгласила:

— Желаю счастья и радости новобрачной!

* * *
Окруженный и подталкиваемый смеющимися хмельными факельщиками Филипп, путаясь в полах одежды и спотыкаясь на пологих ступенях лестницы, обрамленной красочными стенными панелями, с трудом продвигался к опочивальне.

У него кружилась голова, под плотной пурпурной мантией он весь взмок, к тому же его расстроило, что симпатичного белого пуделька так скоро прогнали. Он рассердился на Пердикку за то, что тот увел его из-за стола, а потом и на всех этих хохочущих мужчин, когда понял, над чем они потешаются. Гости утратили даже показную почтительность и откровенно скалили зубы, видя его боязливость и трепет. Он слышал шутки, звучавшие в зале, всех веселило то, что, по их представлениям, он должен был сделать сейчас с Эвридикой. Нечто дурное, такое, чего вообще нельзя делать в присутствии других людей. Когда-то давно его поколотили за то, что он подглядывал за уединившейся парочкой. А теперь, как ему вдруг взбрело на ум и в чем никому не пришло в голову его разуверить, они все вознамерились стоять и смотреть на него. И, сам не зная почему, Филипп был уверен, что кузине Эвридике это совсем не понравится. К сожалению, Пердикка крепко Держал его за руку, иначе он бы давно убежал.

— Уже поздно, — в отчаянии произнес Филипп. — Мне пора спать.

Мы как раз и хотим уложить тебя на брачное ложе, — ответил ему хор голосов. — Для того-то мы с тобой и идем, государь.

Провожатые разразились хохотом в предвкушении новой волны по-македонски разнузданного свадебного веселья, по какому истосковались за долгие годы военных походов ведомые Александром войска.

— Угомонитесь!

Неожиданно безрадостный, как у сердитого старого ворчуна, голос Пердикки слегка отрезвил всех. Филиппа ввели в аванзал и начали раздевать.

Бедняга позволил совлечь с себя пурпурную мантию, но, когда эти люди взялись за его пропитанный потом хитон, он не выдержал и парой мощных ударов разбросал в стороны двух ближайших кривляк. Остальные опять засмеялись, однако Пердикка с угрожающей мрачностью приказал Филиппу не забывать, что он царь. Тогда тот позволил переодеть себя в длинную белую, расшитую золотой нитью рубашку. Ему разрешили воспользоваться ночным горшком (куда же запропастился Конон?), больше не оставалось причин для заминки. Царя подвели к дверям спальни. Оттуда доносился гул женских голосов. Неужели они тоже будут глядеть?!

Большие двери распахнулись. Эвридика, вжав локти в подушки, полулежала на огромной кровати. Смуглая маленькая рабыня, смеясь, пробежала мимо Филиппа с длинными щипцами, явно собираясь погасить висячие лампы. Мощная волна гнева, страдания и ужаса захлестнула его. В голове что-то зажужжало и загудело: бум, бум, бум! Всплывшие откуда-то воспоминания подсказали, что скоро в его мозгу полыхнет белая вспышка. Ну где же Конон? Он закричал:

— Свет! Свет!

И свет вспыхнул, точно молнией прошив все его тело.

Выжидающий в сумраке коридора Конон тут же вбежал в опочивальню. Без каких-либо церемоний он растолкал потрясенных и мгновенно отрезвевших гостей, с тревогой склонившихся над распростершимся на полу новобрачным. Достав из поясного мешочка маленький деревянный клинышек, верный слуга с трудом раздвинул челюсти своего подопечного и зставил это приспособление ему в рот так, чтобы западающий язык не мог перекрыть дыхание. С горькой укоризной и гневом старик пристально глянул на окружающих, но на лицо его быстро вернулась легкая озабоченность бывалого воина, еще раз столкнувшегося с очередной глупостью командиров. Он сказал Пердикке:

— Господин, я позабочусь о нем. Я знаю, что надо делать. Возможно, господин, женщинам лучше уйти.

Раздосадованные и смущенные мужчины посторонились, пропуская дам к выходу. Первыми, в панике забыв о всякой благопристойности, выбежали подружки новобрачной, дробный стук туфелек ссыпался вниз по леснице и затих. Знатные матроны, за день уже и так настрадавшиеся от строгостей протокола, бестолково сбились в кучку, ожидая выхода царственных вдов.

Эвридика беспомощно поглядывала на всех, завернувшись в алое с золотой бахромой покрывало. На ней была лишь тонкая свадебная рубашка; не может же она почти голой вылезти из кровати на глазах у этих мужчин и у старого Конона, хлопотавшего совсем рядом. Ее одежды висели на выточенном из слоновой кости стуле, задвинутом в дальний угол огромной опочивальни. Неужели ни одна из женщин не вспомнит о ней, не подойдет незаметно и не накинет на ее плечи хоть какой-нибудь плащ?

С пола донеслись странные звуки. Филипп, до сих пор лежавший, как бревно, неподвижно, вдруг дернулся раз-другой. Через мгновение у него начались спазмы, все его тело забилось в судорогах, подол рубашки задрался, обнажив ноги, непроизвольно лягавшие воздух.

— Желаю счастья и радости новобрачной! — язвительно бросила через плечо Роксана, стремительно проходя к двери.

— Все прочь отсюда! — резко бросила Клеопатра, покосившись на группу матрон, которые охотно потекли к выходу, старательно изображая, что ничего не видят, не слышат.

Подойдя к двери, Клеопатра помедлила и обернулась к кровати. В ее задумчивом полупрезрительном взгляде Эвридика уловила оттенок невольного сострадания.

— Ты не хочешь уйти? Мы найдем тебе чем прикрыться.

Она перевела взгляд на стул с одеждами новобрачной, одна из дам уже бежала к нему.

Эвридика посмотрела вслед вдове Александра, чей золотистый наряд еще поблескивал за дверьми. Подняв глаза на сестру недавнего властителя мира, она поняла, что та воспринимает ее как побитую шлюху, чей позор нужно скрыть ради чести семьи. Ей вдруг подумалось: «На деле я даже об Александре ничего толком не знаю, кроме того, что по его повелению убит мой отец. Может быть, боги прокляли их всех. Пусть я умру, но они все же повалятся предо мной на колени!»

Услужливая матрона принесла ей гиматий цвета шафрана — счастливого цвета плодовитости и наслаждения. Девушка молча закуталась в него и встала с кровати. Судорожные подергивания Филиппа начали затихать. Конон поддерживал ему голову, чтобы она не билась об пол. Выступив вперед, Эвридика окинула взглядом обеспокоенные лица и заявила:

— Нет, высокородная Клеопатра, я не могу уйти. Царь болен, и долг обязывает меня оставаться рядом с ним, с моим мужем. Пожалуйста, уходите.

Она взяла с кровати подушку и подложила ее под голову Филиппа. Теперь он принадлежал ей, они оба стали жертвами обстоятельств. Он сделал ее царицей, и она будет царствовать за них двоих. А пока его нужно уложить в кровать и хорошенько укрыть. Конон потом ей укажет, где можно приткнуться.

По древней дороге, проложенной вдоль восточного берега Средиземного моря, двигалась на юг растянувшаяся длинным обозом армия Пердикки; за основными полками следовали многочисленные слуги, торговцы свечами, кузнецы, плотники и кожевенники, погонщики со своими слонами и бесконечная вереница повозок с солдатскими женщинами и рабами. С обновленных крепостных стен Сидона, Тира и Газы их провожали взглядами толпы горожан. Миновало одиннадцать лет с тех пор, как прошел этой дорогой полный жизненных сил Александр, который совсем недавно, совершая последний свой путь, проплыл над ней в Египет под звон колокольчиков погребальной ладьи. Направлявшейся туда же армии до зевак не было дела, но ее продвижение означало начало какой-то войны, а войны подобны быстро распространяющимся пожарам.

321 год до н. э

Охраняемый с двух сторон вооруженными бактрийскими и персидскими евнухами фургон Роксаны следовал тем же курсом и точно так же, как он следовал в свое время за полками Александра из Бактрии в Индию, Дрангиану, Сузы, Персеполь и Вавилон. За долгие годы странствий это походное жилище не раз ремонтировалось и обновлялось, но неизменными, казалось, оставались витавшие в нем и вокруг него запахи тисненой крашеной кожи, являвшейся его кровлей, и благовоний, которые в каждом новом городе евнухи приносили на выбор своей госпоже. Даже сейчас подушки бактрийки все еще источали аромат, напоминавший ей о пребывании в жаркой Таксиле. Роксана упорно возила за собой тяжелые, усыпанные бирюзой чаши, красивые безделушки, подаренные на свадьбу родней, гравированные золотые тарелки из Суз и курильницу из Вавилона. Вся ее жизнь текла по давно установленному порядку, новизну в него привносил лишь ребенок.

В свои два года малыш выглядел несколько мелковатым, однако, по словам матери, рост достался ему от отца. В других отношениях, что было очевидно, мальчик походил на нее: мягкие темные волосы, яркие темные глазки. Непоседливый карапуз редко болел, зато лез в каждую щель, приводя в ужас всех нянек, обязанных оберегать его драгоценную жизнь с риском для собственной жизни.

Трясясь над сынком, Роксана, однако, старалась не ограничивать его свободы: он должен с самого детства ощущать себя подлинным властелином.

Раз в несколько дней ее навещал Пердикка, поскольку его избрали царским опекуном, о чем он неустанно напоминал ей всякий раз, когда они ссорились, что случалось частенько. Он обижался, что ребенок дичится его.

Это все потому, говорил он, что мальчик не видит настоящих мужчин.

— Его отец, пора бы тебе запомнить, не рос среди евнухов.

— А на моей родине дети покидают гарем только в пять лет и все равно успевают стать искусными воинами.

— Однако Александр победил их. И именно потому ты теперь здесь.

— Как ты смеешь, — кричала она, — причислять меня к полонянкам! Ты, пировавший у нас на свадьбе! О, как желала бы я, чтобы мой муж услышал твои слова!

— Ты можешь желать чего угодно и сколько угодно, — бросал Пердикка и отправлялся к другому своему подопечному.

* * *
Когда армия останавливалась на ночевку, Филиппу, как раньше, устанавливали палатку. Эвридике, ставшей теперь очень знатной особой, полагался личный фургон, там она и спала. Походное жилище Роксаны, конечно, было более роскошным, но раз уж Эвридика не видела его в глаза, то она сочла свою новую обитель вполне удобной и даже уютной после того, как там разместилось кое-что из ее собственного приданого. Особо довольна она была поместительным сундуком, где среди спальных принадлежностей хранились спрятанные ею перед отъездом оружие и доспехи.

Филиппа вполне устраивала такая семейная жизнь. Его очень смутило бы, если бы Эвридика вдруг пожелала ночами быть с ним, она ведь тогда вполне могла бы выгнать вон Конона. Днем же он с удовольствием делил с ней досуг, зачастую сопровождая верхом ее фургон и рассказывая о тех местах, где они проезжали. Филипп уже некогда проделал весь этот путь в военном обозе, следуя за солдатами Александра, и время от времени в его в памяти вдруг всплывали обрывочные картины прошлого. Как-то ему довелось очень долго прожить под стенами Тира.

Вечерами они по-семейному ужинали в царской палатке. Поначалу Эвридика с отвращением смотрела, как муженек Поглощает пищу, но постепенно с ее наставлениями его манеры заметно улучшились. Иногда, если лагерь располагался Неподалеку от моря, она вместе с Кононом выводила царя на прогулку, помогая ему собирать камни и ракушки, а помимо того занимая его беседой. Она часто рассказывала Филиппу услышанные от Кинны легенды о Македонии и о ее царях, ведущих свой род от юного Геракла, осмелившегося бросить вызов самому Гелиосу.

— Мы с тобой, — сказала однажды она, — скоро будем там править.

Смутная тревога плеснулась в его глазах.

— Но Александр говорил мне…

— Он говорил так только потому, что сам был царем. Но время его царствования уже закончилось. Теперь царем сделался ты, а раз уж мы поженились, то тебе следует меня слушаться. Я обо всем позабочусь и все тебе подскажу.

* * *
Миновав Синайские пустыни, войска очутились в Египте и встали лагерем на плоских прибрежных лугах. Впереди, в нескольких милях от них, располагался древний портовый город Пелусий, далее простиралась обширная дельта Нила, испещренная хитросплетениями проток и речных рукавов, а за всем этим находилась Александрия.

Под сенью финиковых пальм на берегах темных оросительных каналов, обрамленных высокими зарослями папируса, принялось обустраиваться беспокойное воинство. С южных пустынь уже задували теплые ветры, уровень воды в Ниле заметно понизился, на плодородных нильских наносах зрели богатые урожаи, неутомимые волы продолжали приводить в движение нехитрые механизмы деревянных водоподъемных колес. Истомившись после знойного перехода по Синайскому полуострову, индийские погонщики слонов, сорвав с себя легкие набедренные повязки, везде, где только можно, купали своих питомцем, радостно плещась вместе с ними и хохоча, когда те из хоботов окатывали их и себя струями пресной живительной влаги. Верблюды, надолго припав к воде, впрок пополняли ею свои скрытые полости, солдатские жены стирали белье и мыли детей. Маркитанты отправились на поиски продовольствия. Солдаты готовились к бою.

Пердикка, кликнув на совет командиров, обозревал окрестности. Он был с Александром в египетском походе, но с тех пор прошло одиннадцать лет, а за последние два года Птолемей успел здесь прочно обосноваться. Везде, где имелась возможность для переправы, на холмах и скальных выходах появились мощные каменные или деревянные укрепления. Дальше по берегу моря солдатам уже не пройти: Пелусий отлично защищали соленые топи. Придется обходить эти болота с юга.

Основной лагерь останется здесь. Пердикка возьмет с собой лишь небольшие маневренные войска, не обремененные тяжелым обозом и потому способные легко двигаться даже по бездорожью. Такой тактике он научился у Александра. В быстро сгущавшихся сумерках, подсвеченных розоватым пустынным маревом, удовлетворенный военачальник поехал обратно к своему шатру, чтобы основательно спланировать грядущий поход.

По всей территории стана среди беспорядочно раскиданных солдатских палаток потрескивали и ярко полыхали костры; возле тех, что поменьше, кухонных, суетились женщины, а вокруг больших, поскольку ночи стояли холодные, собирались компании человек по двадцать или по тридцать, чтобы разделить трапезу, состоящую из фасолевой густой похлебки с лепешками и оливками, освежиться терпким вином, а потом с удовольствием сдобрить выпивку финиками и сыром.

После ужина перед сном люди заметно расслабились, лениво болтая о том о сем, балагуры сыпали байками, где-то пели. Тогда-то и зазвучали по всему лагерю голоса, доносившиеся из темноты за кострами. Вкрадчивые, негромкие, они постепенно привлекали внимание отдыхавших истинно македонскими интонациями и оборотами речи. Пришельцы, прятавшиеся во мраке, называли знакомые имена, поминали былые сражениях под рукой Александра и павших друзей, отпускали старые добрые шутки. Не получив решительного отпора, они подбирались поближе, затем, в ответ на невнятные возгласы, подсаживались к огню. Разве не стоит в память о старой дружбе осушить вместе по кружке египетского вина? Завтра, кто знает, им, может, придется рубиться друг с другом, но сегодня все тут с легким сердцем вполне могут выпить за здравие тех, кто пока еще жив. Ночные гости охотно рассказывали о том, как им здесь живется. Да, Птолемей, конечно, не Александр, но он все же лучший из прочих. Он далеко не глуп как командир и очень заботится о солдатах. Всегда находит возможность помочь служивому в трудный час, а кто же еще сейчас на это способен? Кстати, какое жалованье положил Пердикка своим ветеранам? Какое?! (Укоризненное покачивание головой и длинный пренебрежительный присвист.)

— Наверное, он пообещал вам долю в трофеях? Ну разумеется, в Египте хватает добра, да только вряд ли вы до него доберетесь. Здешняя земля убивает чужаков, не знающих безопасных проток. Взять хотя бы египетских крокодилов, они не только крупнее индийских, но и гораздо коварнее.

Новым слушателям, подходившим к кострам, гости с удовольствием продолжали рассказывать о своей хорошо налаженной жизни и о красотах Александрии, о гаванях, заполненных судами со всего света, о вкусной и свежей пище, о богатых винных лавках и юных обольстительницах, о прекрасном египетском климате и о том, что Александр явно передал этому городу свою удачу.

Кувшины с вином опустели, поручение было выполнено, и гости незаметно исчезали во тьме, их шаги растворялись в мрачных звуках египетской ночи. Пробираясь обратно к своей крепости, эти люди, возможно, облегченно вздыхали, удовлетворенные тем, что им удалось добром услужить старым товарищам, не проронив при этом ни слова лжи, а заодно легко заработать сотенку драхм.

* * *
Последнюю лагерную стоянку Пердикка устроил чуть выше так называемого запястья Нила, от которого пальцевидные рукава этой могучей водной артерии расходились на север. Сюда же прибыла и часть тылового люда, которому надлежало дожидаться его возвращения, а также царствующая семья: Пердикка хотел держать эту парочку под присмотром. Отсюда он двинется с войсками к реке.

Оставшиеся в лагере люди смотрели, как солдаты уходят за полководцем в дрожащий рассветный туман, конные, пешие, а с ними уходят и нагруженные съестными припасами мулы, и мерно вышагивающие верблюды, таща за собой на волокушах детали разобранных катапульт. Шествие завершали слоны. Еще долго видна была на обширной равнине постепенно уменьшающаяся в размерах колонна, но в конце концов она исчезла за горизонтом, опушенным зарослями тамариска и пальмами.

Расхаживая по царской палатке, Эвридика с тревогой ожидала вестей. Конон, взяв небольшой эскорт, отправился с Филиппом на верховую прогулку. Эвридика тоже любила верховую езду и частенько скакала во весь опор по македонским привольным лугам, но теперь ей приходилось постоянно сдерживать свои желания, поскольку столь дикое поведение не подобает царице. Так говорил ей Пердикка.

Сейчас, когда дочери Кинны впервые посчастливилось оказаться при войске, совершающем настоящий военный поход, все воспитанные в ней навыки, как и врожденные склонности, взбунтовались против того, что ее оставили в лагере вместе с женщинами и рабами. Свое супружество она воспринимала как данность в виде дурацкой комедии, ходом которой следует управлять, ни в малой степени не изменяя себе. Более того, сами женщины ей казались некими чуждыми существами, Живущими по законам, никак не касающимся ее лично.

В тени за фургоном Эвридики сидели две служанки, тихонько переговариваясь по-лидийски. Обе были ее рабынями. Ей предложили взять в услужение девушек из знатных семей, но она отказалась, сказав Пердикке, что не собирается подвергать тяготам походной жизни взращенных в роскоши неженок. Правда же заключалась в том, что это она сама не собиралась подвергать себя тяготам скучного общения с жеманными собирательницами пустых сплетен и слухов. К любовным играм Эвридика тоже была равнодушна; в этом отношении она нуждалась в женщинах еще менее, чем в мужчинах. Свадебная ночь убила даже ростки желаний. Раньше, в своих девичьих мечтах, Эвридика сражалась, подобно царице амазонок Ипполите, бок о бок с героями древних легенд. Однако с проснувшимся в ней честолюбием изменились и ее мечты.

Мечты мечтами, но на третье утро даже они начали ее раздражать. Положение сделалось тупиковым. Предстоящий день казался таким же пустым и унылым, как и окрестный ландшафт. И почему она должна терпеть эту муку? Эвридика глянула на сундук с припрятанными в нем доспехами и оружием. Там же лежал и ее мужской наряд.

Она ведь стала царицей, Пердикка просто обязан слать к ней гонцов с новостями. А раз гонцов нет и новости до нее не доходят, ей придется попробовать раздобыть их самой.

Все представления Эвридики о нынешнем боевом рейде зиждились на сведениях, почерпнутых ею от Конона, у которого было много друзей среди солдат и тыловиков. И судя по его словам, Пердикка повел за собой воинов, никому толком не объяснив своих планов. Ни коменданту лагеря, ни старшим командирам, отправившимся вместе с ним. Он-де прослышал, что в расположении его войск появились шпионы. Командирам вся эта таинственность не понравилась. Например, распоряжавшийся слонами Селевк хотел точно знать, как их будут использовать, но Конон, конечно, не все говорил молодой госпоже. Не упомянул он и о росшем в лагере недовольстве. Пердикка сделался слишком высокомерным и своевольным. Александр никогда не вел себя так, он, если надо, убеждал, а не принуждал.

Однако старик поделился с Эвридикой своими соображениями, что количество взятых в поход запасов и дополнительных лошадей может позволить войскам пройти не более тридцати миль. А как раз на таком удалении от опорного стана находилось главное русло Нила.

Эвридика переоделась в короткое мужское платье, застегнула хорошо подогнанный кожаный панцирь, зашнуровала плечевые накладки, натянула сапоги и наголенники. Панцирь практически сглаживал ее девичью грудь. На голову девушка водрузила простой, без оперения иллирийский шлем; когда-то его носила еще ее бабушка Аудата. Сонные служанки не заметили, как она ушла. Загон с лошадьми располагался на лагерной территории, конюхи приняли ее за одного из царских стражников и, повинуясь командному тону, вывели ей чуть ли не лучшего скакуна.

Даже через три дня следы прохождения войска были прекрасно видны, их отмечали вывернутая с корнями трава, изрытая копытами почва, лошадиный и верблюжий помет, вытоптанные берега оросительных каналов, пустые водоемы в полях с глинистым и потрескавшимся от жары дном. Земледельцы уже трудились над починкой запруд, мрачно браня порушивших их разорителей.

Эвридика отъехала от лагеря на пару миль, когда ей навстречу попался гонец.

Угрюмо трясшийся на верблюде пропыленный, осунувшийся мужчина сердито обогнул препятствие, загородившее ему дорогу. Но он был солдатом, поэтому Эвридика развернулась и догнала его. Ее лошадь пугливо косилась на верблюда, однако девушка крикнула:

— Какие новости? У вас было сражение?

Солдат, изогнувшись, попытался сплюнуть, но лишь напрасно напряг пересохший рот.

— Убирайся с дороги, малец! У меня нет времени на болтовню. Я везу в лагерь срочное донесение. Там должны подготовиться к приему раненых… тех, что доедут живыми.

Он хлестнул верблюда, тот качнул презрительно мордой и умчался, обдав ее облаком пыли.

Спустя час или два она увидела вдали вереницу подвод. Когда телеги приблизились, стало понятно, какой на них груз. По немолчным мучительным стонам, по снующим туда-сюда развозчикам воды на ослах, по лекарю, склонившемуся над кем-то под шатким наспех сооруженным навесом. Она поехала рядом, рассеянно вслушиваясь в жужжание мух и бранные возгласы, отмечавшие каждый ухаб казавшейся бесконечной дороги.

На четвертой подводе люди переговаривались и посматривали по сторонам. Эти бойцы с покалеченными руками или ногами еще бодрились, сохраняя остатки сил. Девушка заметила среди них знакомца. Того самого ветерана, что первым встал на ее сторону в тот злосчастный вечер, когда пала Кинна.

— Фаул! — окликнула его девушка, подъезжая к откинутому борту повозки. — Мне очень жаль, что тебя так задело.

Ее приветствовали с изумлением и восторгом. Царица Эвридика! А они было приняли ее за какого-то юного хлыща из штабных! Что она здесь делает? Неужто намерена вести их в бой? Вот что значит героическая династия — дед явно гордился бы такой бравой наследницей. Хвала богам, что ей повезло опоздать на вчерашний спектакль. Все явно обрадовались, увидев ее.

Эвридика не поняла, что именно ее молодость так умилила раненых воинов и расположила их к ней. Будь ей лет тридцать, а не пятнадцать, она, возможно, нарвалась бы на множество непристойных шуточек, всегда преследующих мужеподобных представительниц слабого пола. Но сейчас царственная всадница выглядела как обаятельный юноша, не утратив при том своей девичьей свежести, она казалась союзником, другом. Она ехала рядом с повозкой, а солдаты изливали ей всю накопившуюся в них горечь.

Пердикка вывел их на берег Нила к так называемому верблюжьему броду. Но конечно же, этот брод сторожил гарнизон, засевший на другом берегу в возвышающейся над холмом крепости, обнесенной деревянными стенами, рвами и частоколом. Разведчики доложили Пердикке, что препятствие защищает совсем небольшой отряд.

Более молодой, чем Фаул, солдат с возмущением проворчал:

— Только наш генерал не учел, что Птолемей многому научился у Александра.

— Ненависть помутила разум Пердикки, — буркнул другой раненый, — потому-то он и недооценил Птолемея. Такого нельзя допускать на войне. Александр всегда действовал более осмотрительно.

— Так вот, сначала действительно народу в этой крепости было немного. Птолемей просто подготовил войска к переброске, не зная заранее, где ударит Пердикка. Но, получив точные сведения, он примчался нам навстречу как ветер, вряд ли его смог бы опередить даже сам Александр. Египетский полк оказался в крепости, когда мы находились на середине реки.

— И еще одно надо отметить, — сказал Фаул. — Птолемей явно не хотел проливать македонскую кровь. Он мог напасть на нас из засады, когда мы ступили бы на тот берег, ведь никто не заметил, что в крепость пришло подкрепление. Но он поднялся на стену с глашатаем и остальными людьми, и все они громогласно пытались остановить нас. Птолемей всегда отличался великодушием. Александр высоко ценил это в нем.

Застонав от боли, ветеран откинулся на солому, поудобнее пристраивая покалеченную ногу. Эвридика спросила, не мучит ли кого-нибудь жажда, но воинам хотелось выговориться. Более тяжело раненных везли на передних подводах.

Пердикка, продолжили солдаты, произнес речь, призвав всех сохранить верность клятве. Они ведь сами выбрали его царским опекуном, и свой пост он получил непосредственно от Александра. Этого, конечно, никто не отрицал, кроме того, до сих пор он регулярно платил всем жалованье.

Направляемые погонщиками слоны подтащили к крепости приставные лестницы, пробив брешь в частоколе на речном берегу и выворачивая столбы точно молодые деревца, листвой которых эти животные питаются на приволье. Толстая кожа гигантов почти не страдала от сыпавшихся сверху дротиков. Однако защитники крепости были отлично обучены; сбиваемые с лестниц люди скатывались по крутому склону через пролом в реку, и намокшие доспехи утягивали их на дно. И тогда Пердикка приказал начать слоновью атаку.

— Селевку это не понравилось. Он сказал, что слоны уже выполнили свою задачу. Сказал, что нет смысла великолепному боевому животному подставлять под удар голову, таща на спине пару человек туда, где их встретят дюжины копий. Но ему весьма резко указали, кто кем командует. И это ему также не пришлось по вкусу.

Слоны выступили вперед, издавая военные трубные кличи.

— Но Птолемея это не испугало. Мы видели, как он, не дрогнув, продолжал сбрасывать карабкающихся наверх солдат своей длинной сарисой. На земле слон любого храбреца вгонит в дрожь, но защитники-то стояли на стенах.

Слоны с трудом продвигались вверх по откосу, взрывая мощными ногами землю, и вскоре старый Плуто, возглавлявший слоновий отряд, начал раскачивать деревянную стену. Ему удалось подтащить к ней таран. Но Птолемей стойко держал оборону, отражая щитом летящие в него дротики, а потом, улучив момент, поразил длинным копьем глаза старого Плуто. Второй слон, взревев, поднялся на дыбы, когда подстрелили его погонщика. В итоге оба гиганта, один — ослепленный, а второй — неуправляемый, понеслись вниз, бестолково мечась и давя всех на своем пути.

— Именно они, а не наши противники и сломали мне ногу, — вставил один из раненых. — И если я никогда уже не смогу нормально ходить, то не буду винить в этом Птолемея.

Последнее заявление гневными восклицаниями поддержали все пассажиры повозки. Получив раны в самом начале атаки, эти солдаты не знали толком, что было дальше, но слышали, что сражение длилось до ночи. Эвридика проводила их еще немного, выказывая сочувствие, а потом спросила, как проехать к верблюжьему броду. Ей посоветовали быть осторожнее и не лезть в пекло, им не хотелось бы потерять столь замечательную царицу.

Она поехала дальше и через какое-то время увидела вдали темное движущееся пятно, медленно выплывающее из пальмовой рощицы, окружавшей маленькое озерцо. Вскоре она поняла, что навстречу ей движутся два слона, идущие друг за другом. Впереди шел слон поменьше, а большой держался хоботом за его хвост. Старого Плуто вели к стойлу, так же как лет сорок назад водила его в родных джунглях мать, охраняя от тигров. На спине ослепленного великана сидел рыдающий погонщик, да и сам Плуто, казалось, плакал кровавыми слезами.

Эвридика воочию смогла оценить, насколько Птолемей храбр и ловок. Участь Плуто девушку не расстроила; дома ее главным развлечением была охота, и она нисколько не сомневалась, что животные в этом мире существуют единственно для удовлетворения людских нужд. Расспросив первого погонщика, который, видимо, еще мог мыслить связно, она выяснила, что к вечеру Пердикка свернул атаку и ушел неизвестно куда с наступлением темноты. Вероятно, продвижение дальше было чревато для одинокой всадницы риском попасть в руки врагов, поэтому Эвридика решила вернуться в лагерь.

Никто не заметил ее отсутствия, кроме старика Конона, который в проезжающем мимо коннике узнал свою госпожу, но, поймав предупреждающий взгляд, счел за лучшее промолчать. Впрочем, он так и так промолчал бы. Госпожа у него настоящая, чему свидетельством девятидневные свадебные торжества, к тому же сейчас у нее забот хватает. Не стоит мешать ей, ведь бедняжка без чьей-либо помощи и практически ощупью пытается вывести свою лодку на верный жизненный путь.

Армия Пердикки, точнее, ее жалкие остатки прибыли в лагерь на другой день.

Сначала притащилась никем не управляемая, взъерошенная и грязная толпа пехотинцев. С ног до головы эти солдаты были облеплены засохшим нильским илом, и если бы не голубые злые глаза, то их совершенно нельзя было бы отличить от местных темнокожих селян. Напившись воды, они побрели к каналам, чтобы смыть с себя грязь, попутно рассказывая всем желающим о том, что с ними стряслось в этом гибельном и ужасном походе. Потом появился Пердикка, он ехал с каменным лицом; командиры также проезжали, сжав зубы и храня при себе свои мысли, за ними следовали хмурые и сердитые конники. Эвридика, вновь скромно переодетая в женское платье, послала Конона разузнать новости.

Пока он отсутствовал, до нее вдруг дошло, что воины довольно плотным кольцом обложили царские шатры и фургоны. Они подтягивались небольшими группами и без особого шума, словно уже успели обсудить и согласовать свои действия. Озадаченная и встревоженная, она попыталась кликнуть ближайших стражников, но те, похоже, успели присоединиться к молчаливому воинскому окружению.

Чисто интуитивно девушка поняла, что бояться ей нечего. Выйдя из царского шатра, она показалась солдатам. Ей отсалютовали оружием, правда совершенно бесшумно; атмосфера была заговорщицкая, но доброжелательная.

— Филипп, — сказала она, — встань здесь у выхода, пусть воины увидят на тебя. Ты должен улыбнуться и приветствовать их так, как учил тебя Пердикка. Покажи мне, как ты это сделаешь… да, хорошо. Ничего не говори, просто поприветствуй собравшихся.

Он вернулся довольный, сказав:

— Они помахали мне.

— И крикнули: «Да здравствует Филипп!» Запомни, что в таких случаях надо всегда улыбаться.

— Хорошо, Эвридика.

Филипп направился к столу, чтобы наполнить красиво разложенные ракушки новыми красными стеклянными бусинами, которые Эвридика купила для него у бродячего торговца.

У входа появилась чья-то тень. Конон медлил, ожидая разрешения войти внутрь палатки. Увидев его лицо, девушка непроизвольно бросила взгляд в угол, где стояло церемониальное копье мужа. Она спросила:

— Неужели враг перешел в наступление?

— Враг? — Вопрос явно удивил старика. — Нет, госпожа… Не тревожься по поводу собравшихся там парней. В случае чего они-то как раз и оборонят нас. Я всех их знаю.

— Оборонят? От какой же опасности? Что может грозить нам?

Она увидела, как напряглось, сделавшись непроницаемым, лицо ветерана.

— Трудно сказать, госпожа. По лагерю ходят разные слухи. Мы понесли большие потери, пытаясь переправиться на другой берег Нила.

— Я видел Нил, — оживился Филипп. — Когда Александр…

— Посиди тихо и послушай. Да, Конон, продолжай.

После неудачной атаки на крепость Пердикка, видимо, дал войскам отдохнуть всего пару часов. Потом он приказал им сворачивать лагерь и приготовиться к ночному маршу.

— Конон, — вдруг спросил Филипп, — почему в лагере так громко кричат?

Конон успел пообщаться со многими людьми, но решил повременить с объяснениями.

— Они сердятся, государь. Но не на вас с царицей. Не беспокойся, они сюда не придут, — добавил он и возобновил свой рассказ.

Пердикка заставил людей сражаться на солнцепеке целый день — до самого вечера. Потери были удручающими, и воины вымотались как собаки, но Пердикка пообещал, что немного южнее, в окрестностях Мемфиса, они легко смогут переправиться на западный берег Нила.

— Мемфис!

Лицо Филиппа озарилось воспоминаниями.

Именно в Мемфисе он когда-то смотрел из окна на своего брата. Александр, провозглашенный фараоном, сыном бога Ра, в сопровождении великолепной процессии взошел на египетский трон, весь сияя, как солнце.

— Как тут не вспомнить об Александре? — заметил Конон. — Вот кто умел вдохновлять людей на героические дела.

Голоса дежуривших близ палатки людей заметно повысились, словно они обсуждали дошедшую до них новость. Но вскоре шум опять стих.

В темноте перед рассветом, продолжил Конон, войска добрались до переправы. Течение там было менее сильным, поскольку посередине мелеющей в этом месте реки из воды выступал остров примерно в милю длиной. Решено было переправляться в два этапа, делая передышку на этом клочке твердой суши.

— Но Пердикка не ожидал, что река окажется глубже, чем он полагал. На полпути к острову первопроходцы погрузились в нее по грудь. Течение унесло их щиты, солдаты частью, потеряв равновесие, попадали в воду, остальные делали все возможное, чтобы устоять на ногах. В общем, только тут Пердикка и вспомнил, как Александр форсировал Тигр.

Конон помедлил, пытаясь понять, знает ли госпожа о той знаменитой переправе. Нет, Эвридика никогда не интересовалась подвигами Александра.

— Воды Тигра неслись перед нами, но прежде чем послать в реку пехоту, Александр перегородил быстрый поток двумя шеренгами кавалерии, выше и ниже брода. Верхние конники, принимая на себя напор течения, уменьшали его силу, а нижние перехватывали тех, кого сносило. Александр сам первым вошел в воду, нащупывая копьем, где помельче.

— Понятно, — равнодушно сказала девушка. — Так как же поступил Пердикка?

— Он решил загнать в воду слонов.

— Неужели они утонули? — забеспокоился Филипп.

— Нет, государь. Утонули люди. Куда же запропастился бездельник Синие? В такое время, похоже, этому карийскому увальню ничего нельзя поручать. Прости, госпожа.

Старик поднес свечу к маленькой дневной лампе, где постоянно поддерживался огонь, и зажег большой разветвленный светильник, стоявший на высокой подставке. Вокруг царской стоянки расцветали огненные цветы, солдаты занялись приготовлением пищи. Тень Конона заметно выросла, ее изломанные темные очертания смутно вырисовывались и множились на потертых льняных занавесках, перегораживавших шатер.

— Выше брода Пердикка поставил слонов, а верховым велел встать ниже, потом приказал пехоте начинать переправу. Командиры фаланг вошли в реку, ведя за собой своих людей. На полпути к острову всем показалось, будто Нил начал выходить из берегов. Люди уже не доставали ногами до дна, и даже лошадям пришлось плыть. А во всем были виноваты тяжеловесные слоны; взбаламутив всю воду, они подняли со Дна ил, которым Тигр совсем не богат. Но худшим из всего, по мнению многих, был вид крокодилов, пожирающих боевых сотоварищей.

— Я видел крокодилов, — с готовностью вставил Филипп.

— Да, государь, я знаю. В общем, пока нильское течение еЩе не успело прорыть себе новое более глубокое русло, некоторым счастливчикам удалось перебраться на остров. Пердикка к тому времени уже понял, что затея его провалилась, и приказал «островитянам» возвращаться обратно.

— Обратно? — удивленно спросила Эвридика. Она с удвоенным вниманием прислушалась к доносившимся снаружи звукам; в общий гул голосов то и дело вплетались поминальные плачи, доносившиеся от биваков семейных солдат. — Он приказал им вернуться?

— Ну… не мог же он бросить их там. Но возвращение означало бы отступление, а многие македонцы, победоносно прошедшие с Александром полсвета, уже не мыслили для себя такого позора. Некоторые из них крикнули, что они, скорее, попытаются добраться до того берега и перейти к Птолемею. Никто не знает, что стало с этими бунтовщиками. Остальные пошли обратно по углубившемуся руслу кишевшей крокодилами и кровавой реки. Мало кому удалось выбраться из нее. Я разговаривал с уцелевшими. Один бедолага оставил руку в крокодильей пасти. Остаток его плеча изорван в клочья, он явно не выживет. Мы потеряли там две тысячи человек.

Эвридике подумалось, что муки раненых в санитарном обозе были лишь каплей в океане несчастья. Охваченная волной противоречивых чувств — гнева, жалости и презрения, — честолюбивая девушка решила попробовать обратить эту бедственную ситуацию себе на пользу. Она повернулась к Филиппу:

— Послушай меня.

Филипп внимательно посмотрел на нее, словно собака, понимающая, что сейчас последует повеление.

— Нам надо выйти к солдатам. Их очень обидели, но они понимают, что мы им — друзья. Ты должен поговорить с ними. Сначала ты поприветствуешь их, потом скажешь… теперь слушай внимательно и запоминай: «Воины Македонии, дух моего брата скорбит об этом трагическом дне». Больше не говори ничего, даже если они будут требовать продолжения. Если потребуется, я сама скажу что-нибудь.

Он повторил задание, они вышли в сгустившиеся сумерки, освещаемые за ними палаточными светильниками, а впереди них — солдатскими кострами.

Их тут же встретили приветственные возгласы, весть о появлении царя мигом разнеслась вокруг, и толпы людей бросились его послушать. Филипп отлично выполнил свою роль: одну фразу он вполне мог запомнить. Эвридика увидела, что он очень доволен собой, и, чтобы ему не взбрело в голову сказать еще что-то, быстро повернулась кпублике с видом подобающего жене почтительного одобрения слов своего царственного супруга. Теперь настал ее черед.

Солдаты слушали внимательно. Сострадание царя их беде удивило всех и порадовало. Возможно, он не такой слабоумный, как о нем говорят. Он просто немногословный. Да это, собственно, и не важно, сейчас стоит послушать царицу.

Роксана, сидя в своем фургоне, ошибочно полагала, что воины собрались, чтобы ее защитить. Евнухи доложили ей о волнениях в лагере, но они плохо понимали греческий, а никто из солдат не удосужился объяснить им, что происходит. Теперь она с гневным недоумением слушала, как молодой звонкий голос возмущенно осуждает неоправданные потери в рядах доблестных и отважных солдат и заверяет, что, когда царь Филипп обретет реальную власть, он сможет позаботиться о том, чтобы никто не тратил попусту драгоценные жизни преданных ему подданных.

До бактрийки донесся одобрительный гомон. Пять лет ее брачной жизни сопровождались столь же одобрительным гулом. В основном, правда, хвалы ей изливали шумные толпы на победных военных парадах. Однако постепенно настроение людей стало иным; снисходительные проявления симпатии заменились плохо скрываемой неприязнью.

Но неужели все-таки, поразилась она, македонцы предпочли ей эту бесполую амазонку? Ведь безумному муженьку иллирийки, полному, кстати сказать, идиоту, не следовало далее позволять претендовать на трон, предназначенный для ее сына. Тут драгоценный сынок Роксаны, и без того целый день капризничавший, наткнулся на угол ближайшего к нему сундука и отчаянно заревел. Сквозь шум приветствий Эвридика услышала его вой и мысленно дала себе слово, что это бактрийское отродье никогда не будет царствовать в Македонии.

* * *
Пердикка в задумчивости сидел в своей палатке за походным складным столом. Со стилосом в руке и с раскрытой перед ним двойной восковой табличкой гордый полководец пребывал в одиночестве. Первым делом он было попробовал пригласить командиров на военный совет, чтобы обсудить, что делать дальше, но, похоже, им всем надо дать немного остыть. Селевк ответил ему односложно, Пифон уклончиво глянул из-под своих рыжеватых бровей и, опустив острый нос, проворчал пару ничего не значащих фраз, Архий вовсе куда-то девался, хотя явно был где-то в лагере. В очередной раз Пердикка пожалел, что пришлось послать Алкету на север с Эвменом: в столь ненадежные времена просто неоценима поддержка родни.

Вокруг двух пылающих плошек установленного на высокой ножке светильника с жужжанием кружились хрупкие бронзовые жучки, сталкиваясь порой с легкокрылыми мотыльками. И те и другие неминуемо исчезали, находя в двух незримых для них горнилах скорую смерть. Возле палатки тихо переговаривались часовые. Это было нарушением дисциплины, но ему сейчас не хотелось выходить и отчитывать забывшихся стражей. До него доносились лишь обрывки их разговора, в котором то и дело упоминалось одно имя. За неплотно прикрытым клапаном входа с яростным треском полыхал костер, у которого грелись остальные охранники. Пердикка, не будучи царем, не имел права прогнать этих знатных юнцов от себя и набрать взамен новых. Отряд стражников остался при нем после достопамятной стычки в вавилонской царской опочивальне и с тех пор потерял всего пару человек (один умер от лихорадки, другой в сражении). Последнее время Пердикка практически не уделял внимания этим парням, принимая как должное, что они всегда рядом. Они были с ним и на берегу Нила, стояли рядом с запасными лошадьми, ожидая, когда командующий войдет в воду.

Тихие голоса бубнили уже чуть ближе или чуть менее осторожно: «Александр всегда нас учил…», «Александр не стал бы…», «Ерунда! Ты только вспомни, как он…» Тут юнцы, видимо прикусив языки, примолкли и опять зашептались. Нет, они не возмущались, они лишь делились какими-то мыслями. Пердикка встал, но потом вновь опустился на стул, созерцая процесс самосожжения крошечных созданий, порхающих над горящими плошками. «Он же сам отдал мне свое кольцо. Неужели все позабыли об этом?» Вдруг снаружи до него донеслось замечание, словно бы отвечающее его мыслям. «Но тогда Кратер был в Сирии, а Гефестион умер».

В поисках душевного лада и утешения память Пердикки обратилась к дням бурной молодости и славных побед, точнее, к тому изначальному торжеству, когда кровь убийцы Филиппа обагрила клинок его меча и он впервые заглянул в серые проницательные глаза. «Молодец, Пердикка. (Он уже тогда знал мое имя!) Похоронив отца, я призову тебя». Перед его мысленным взором начала разворачиваться бесконечная череда пышных процессий. Вот он с триумфом въезжает в Персеполь…

Возле палатки вдруг все затихло. Стражники смолкли. Их тихий бубнеж перекрыли новые голоса. Более густые, решительные. Из них выделилось лаконичное: «Вы свободны». Одинокий робкий вопрос: «Что значит "свободны"?» И резкий ответ (конечно, это голос Пифона): «Я сказал, вы свободны. Отправляйтесь в свои палатки!»

Он услышал лязг оружия, скрип доспехов, звуки удаляющихся шагов. Никто не вошел, чтобы доложить о происходящем, чтобы предупредить. Два года назад, когда на Пердикку насел Мелеагр, эти мальчики не сбежали, а приготовились драться. Но тогда они только-только покинули вавилонскую царскую опочивальню.

Входной полог откинулся. На мгновение Пердикка увидел огненные языки костра, тут же скрывшиеся за фигурами вошедших людей. Пифон, Селевк, Певкест с его персидской кривой саблей и прочие командиры.

Никто не произнес ни слова: все было понятно и так. Пердикка ожесточенно сражался, пока имел силы. Он был суров и молчал. Он не мог поступиться своим достоинством, ведь ему выпала честь пусть и недолго, но быть заместителем Александра. Гордость воина сделала выбор, мгновенно подсказав, что звать на помощь бессмысленно. Нужно смело и по-солдатски принять смерть.

* * *
Даже сидя в шатре, Эвридика почти физически ощущала растущее в лагере напряжение, оно подпитывалось самыми противоречивыми слухами, которым то бурно радовались, то откровенно не доверяли. В конце концов забеспокоились и молчаливые царские сторожа, не понимая, где ложь, а где правда. Новый переполох произвел молодой парень; он вбежал в шатер, размахивая шлемом, раскрасневшийся и покрытый испариной от возбуждения и жара костров.

— Царь, госпожа! Пердикка мертв!

Она онемела, изумленная еще и тем, что ее так потрясла эта новость. Прежде чем к ней вернулся дар речи, Филипп заявил с простодушной радостью:

— Хорошо. Очень хорошо! Это ты убил его?

«Именно этот вопрос, — подумала Эвридика, — задал бы и настоящий мужчина».

— Нет, государь. Как я понял, в его палатке собрались полководцы. Они…

Малый помедлил. Дальний смутно колеблющийся гул вдруг приблизился и разросся. Это уже был рев разъяренной алчущей крови толпы, а вскоре к нему добавились пронзительные женские вопли. И тут впервые Эвридике сделалось страшно. Ей показалось, что лагерь охватило безумие, перед которым бессильны любые резоны. Она выдохнула:

— Что там происходит?

Вестник нахмурился и закусил губу.

— Начиная разбираться, кто виноват, люди редко удовлетворяются одной жертвой. Они ищут сторонников Пердикки. Не беспокойся, госпожа, они вас не тронут.

Она вздрогнула, услышав за спиной громкий голос.

— Если они придут сюда, я убью их.

Филипп, схватив свое церемониальное копье, яростно потрясал им. Покрытое искусной резьбой острие опасно посверкивало в пляшушем свете затепленных к ночи ламп. Но Эвридике без труда удалось уговорить мужа отдать ей оружие.

* * *
На следующий день прибыл Птолемей.

Его известили о смерти Пердикки, как только возмездие совершилось (а возможно, судя по слухам, и раньше), и он въехал в лагерь во главе внушительной, но миролюбиво настроенной кавалькады. Положившись на донесения осведомителей, правитель Египта предпочел выглядеть как полководец, всецело доверяющий своим соотечественникам.

Царская армия встретила его вполне радушно и даже с подъемом. Солдаты увидели в таком появлении отблеск бесстрашной уверенности Александра. К прибывшим также присоединились Пифон, Селевк и Певкест.

Справа от Птолемея ехал Ариба. Погребальную ладью Александра временно, до завершения строительства мавзолея в Александрии, оставили в Мемфисе при одном из тамошних храмов. Пердикка с фатального для себя берега Нила даже мог бы заметить слабый блеск ее золотой крыши. И сейчас создатель повернувших не в ту сторону похоронных дрог дружески приветствовал своих прежних знакомцев. С легкой заминкой они ответили ему тем же. Что сделано, то сделано, а худой мир лучше доброй ссоры.

Условия Птолемея были приняты заблаговременно. Первым он оговорил свое право выступить перед армией, чтобы ответить на обвинение Пердикки в предательстве. Царским военачальникам особо выбирать не приходилось. К тому же соглашение казалось честным, им было обещано не настраивать полки против них. А необходимость такого выступления, в сущности, говорила сама за себя.

Военные инженеры с привычной ловкостью взялись за работу. Как повелось со времен Александра, подиум возвели рядом с царской стоянкой. Эвридика сначала решила, что он предназначен для казни, и спросила, кого собираются предать смерти. Но ей объяснили, что Птолемей будет оттуда говорить речь.

Филипп, раскладывающий свои камушки затейливыми спиралями, вскинулся:

— Птолемей? Он здесь? А он привез мне подарок?

— Нет, он приехал поговорить с солдатами.

— Но он всегда привозил мне подарки.

И Филипп погладил светильник из желтого хрусталя, преподнесенный ему в далекой Азии.

Эвридика, глядя на высокий помост, погрузилась в размышления. Теперь, когда Пердикка мертв, единственным царским опекуном остался Кратер, но он где-то в Сирии воюет с Эвменом. Нет уже и регента азиатских владений. Неужели настал судьбоносный момент? «Воины Македонии, я заявляю о своем праве повелевать вами лично». Она сумеет вдолбить муженьку эту фразу, после чего, как прошлой ночью, возьмет слово сама. Почему бы и нет?

— Филипп, оставь ненадолго свою игру.

Обращение было заучено. Нет, перебивать Птолемея Филиппу не стоит. Эвридика подскажет, когда настанет его черед.

Воины, охранявшие царскую стоянку, не только сдерживали натиск толпы, но также обеспечивали свободный проход к подиуму для желающих выступить и для пришедшей послушать выступающих знати. Эвридика еще раз мысленно отрепетировала свою речь.

Птолемей в сопровождении Пифона и Арибы взошел на подиум под радостные возгласы всех собравшихся.

Эвридика изумилась. Она уже слышала сегодняшним утром какие-то восхищенные вопли, но ей даже в голову не пришло, что это чествуют недавнего неприятеля. Разумеется, она знала, кто такой Птолемей (в конце концов, ведь он ей хоть и сомнительный, но все же родич), однако известно о нем девушке было очень немногое. Как, собственно, и об Александре со всей его воинской славой.

А вот македонские войска, несмотря на то что Пердикка твердил о предательстве Птолемея, знали этого военачальника как всеми любимого командира, изначально поддерживавшего Александра и помогавшего воплощать его победоносные замыслы в жизнь. Никому из них на самом деле не хотелось воевать с ним, и, потерпев позорное поражение, никто не воспылал к нему ненавистью, укрепляющей воинский боевой дух. Наоборот, эти люди встретили своего былого соратника как вернувшегося из дальнего странствия друга и теперь с живым интересом слушали его речь.

Для начала оратор почтил память покойных. Он скорбел, как и все, об утрате храбрых старых товарищей, против которых ему было горько поднимать копье. Он мог бы с гордостью зачислить в ряды своего войска всех тех, кого вынесло на контролируемый им берег Нила. Мертвым воздали должные почести, провели погребальный ритуал, их пепел привезен им сюда и будет отправлен на родину. Но не так уж мало бойцов, добавил он с радостью, уцелело. Он также привез их с собой, и они сейчас живые-здоровые присутствуют на собрании.

Эти спасенные великодушным противником воины громче всех выражали свою радость. Им даровали свободу без всякого выкупа, и они дружно изъявили желание вступить в армию Птолемея.

Далее правитель Египта заявил, что хочет поговорить о том, кто самой жизнью своей утвердил торжество и славу всех македонцев. Тронув многих до слез, он сообщил о желании Александра вернуться в землю Амона. (Конечно, подумалось ему, именно этого Александр и пожелал бы, если бы перед смертью не утратил дар речи.) И вот лишь за то, что он просто выполнил волю усопшего, его обвинили в измене, хотя он никогда не поднимал меча на избранного народом властителя, причем выдвинул это обвинение человек, сам стремившийся завладеть царским троном. Он прибыл сюда, чтобы предстать перед македонским судом. И вот он стоит перед теми, кому дано право решить его участь. Каково же будет решение?

Решение было единодушным, оно проявилось в исступленно-восторженных воплях. Птолемей терпеливо ждал, когда страсти улягутся, не выказывая ни беспокойства, ни неподобающей самоуверенности.

Радостно сознавать, что воины Александра его не забыли, сказал он затем. Но как полководцу ему также приятно отметить, что они помнят о дисциплине и блюдут свой воинский долг. Царская армия может с добрыми пожеланиями пуститься в обратный путь. Кстати, до него дошли сведения, что в придачу ко всем неприятностям у его соотечественников кончается провиант. Египтяне собрали неплохой урожай, и они охотно поделятся им.

Продовольственные припасы царских войск и впрямь истощились, питание было плохим и скудным, многие воины не ели со вчерашнего дня. После всплеска шумного одобрения на трибуну поднялся Селевк. Он предложил собранию выбрать Птолемея, который в своем великодушии мог сравниться разве что с Александром, регентом азиатских владений и царским опекуном.

Его предложение встретило искреннее всеобщее ликование. Люди размахивали руками и шапками. Такой сплоченности, такого абсолютного единения они еще не выказывали никогда и нигде.

В эти мгновения удостоенный столь бурно выраженного признания Птолемей ощущал себя гомеровским легендарным Ахиллом, возносящимся к вершине славы. Но люд утих, и он вспомнил, что уже сделал свой выбор и что пока у него нет причин этот выбор менять. Как регенту, ему пришлось бы покинуть процветающую страну, где он уже практически царствовал, и втянуть недавно сформированные и всецело доверявшие своему командиру войска в новую ожесточенную и исполненную коварства борьбу. Достаточно только вспомнить Пердикку, его труп едва успел остыть! Нет. Он будет блюсти интересы полюбившейся ему земли, он заботливо ее возделает и оставит своим сыновьям.

Вежливо, но решительно Птолемей отказался от высоких постов. Нельзя взваливать на себя непосильную ношу, ему и так досталась великая честь управлять Египтом и достраивать Александрию. Но поскольку его почтили столь лестными предложениями, он хотел бы взять на себя смелость назвать имена двух других не менее достойных Соратников Александра, способных разделить тяготы опекунства. Тут Птолемей жестом пригласил на трибуну Пифона и Арибу.

Сидя в царской палатке, Эвридика отлично все слышала. Македонские полководцы умели ораторствовать, и голос Птолемея долетал даже до последних рядов многотысячного собрания. Он завершил свое выступление грубым армейским анекдотом, непонятым ею, но вызвавшим восторженный смех солдат. Осознавая всю полноту своего поражения, она наблюдала за этим рослым внушительным человеком, завидуя его непринужденной и мягкой властности. Поразительно, он ведь совсем не красив, но все взгляды прикованы к нему, всем он по нраву.

Филипп спросил:

— У тебя болят зубы?

Тут она вдруг поняла, что нервно трет пальцами свои пылающие от волнения щеки.

— Мне уже пора говорить свою речь?

Муж направился к выходу из палатки.

— Нет, — сказала Эвридика. — Ты произнесешь ее в более подходящий день. Сейчас там слишком много чужих.

Филипп с радостью вернулся к своим игрушкам. Обернувшись, Эвридика заметила Конона. Должно быть, старый слуга в молчаливом ожидании уже давно стоял за ее спиной.

— Спасибо, госпожа, — сказал он. — Наверное, так будет лучше.

* * *
Позже в тот же день один из царских стражников зашел сказать, что Птолемей собирается вскоре засвидетельствовать почтение государю.

Гость не заставил себя ждать; он коротко приветствовал Эвридику и, похлопав Филиппа по плечу, заключил его в братские объятия. Филипп просиял. Столь дружелюбное обращение напомнило ему посещения Александра.

— Ты привез мне подарок? — спросил он с надеждой.

Притушив насмешливые огоньки в глубине своих глаз, Птолемей сердечно сказал:

— Конечно привез. Но я не мог захватить его с собой, мне нужно было поговорить с солдатами. Ты получишь его завтра… Ба, кого я вижу, старина Конон! Давненько мы не виделись, а? Я смотрю, ты по-прежнему очень заботлив. Твой подопечный выглядит как заправский вояка. Александр сказал бы, что ты отлично обихаживаешь его.

Почтительно отсалютовав гостю, Конон уронил слезу: никто не хвалил его со времен Александра. Собравшись уходить, Птолемей вспомнил о приличиях.

— Кузина Эвридика, у вас тут все славно. Филиппу повезло, как я понимаю.

Взгляд гостя сделался пристальным, изучающим. Выдержав многозначительную паузу, он добавил любезно, но несколько отстраненно:

— Разумеется, такая осмотрительная жена сумеет уберечь мужа от огорчений. Слишком много людей пытались использовать его в корыстных целях. Даже отец, и если бы Александр… впрочем, неважно. Теперь, когда Александра нет, нужно, чтобы кто-то приглядывал за ним. В общем… желаю тебе, кузина, здоровья и процветания. Прощайте.

Он вышел, оставив ее озадаченно хлопать глазами. Почему, спрашивается, она, царица, вдруг проводила поклоном какого-то рядового сатрапа? Упоминание об осмотрительности не имело ничего общего с похвалой, скорее оно было предостережением. Очередной высокомерный родственничек Александра. По крайней мере, его она больше никогда не увидит.

* * *
Роксана отнеслась к посетителю более церемонно. Принимая его за нового опекуна своего сына, она выставила на стол сладости, предлагаемые только особенно важным гостям, и завела разговор о коварстве македонской лисицы. Птолемей разочаровал ее, рассыпавшись в похвалах Пифону и Арибе. «Где была бы она сейчас, — подумал он, пожевывая засахаренный абрикос, — если бы Александр оправился от недуга? Разве стал бы он мириться с вздорным норовом этой бактрийки, когда Статира подарила бы ему сына?»

Ребенок попытался вскарабкаться к нему на колени, цепляясь липкими пальцами за складки его новехонькой мантии.

Затем, ухватив какой-то цукат, он тут же капризно бросил лакомство на циновку и потянулся к следующему, не обратив никакого внимания на нежнейший материнский упрек. И все же Птолемей взял на руки маленького Александра, желая как следует рассмотреть шалуна, унаследовавшего отцовское имя. Взгляд темных детских глаз был живым и смышленым, малыш скорее матери понял, что его изучают, и устроил небольшой спектакль с кривляниями и писком. «Его родитель тоже не прочь был покрасоваться, — подумал Птолемей, — но он обладал и другими талантами. Проявятся ли хоть какие-то из них в этом отпрыске?»

Он сказал:

— Я видел его отца в таком возрасте.

— Наш сын многое взял от нас обоих, — с гордостью сказала Роксана. — Нет, Александр, не надо предлагать гостю сладость, после того как ты ее облизал. Хотя я не сомневаюсь, что ты хотел просто его порадовать.

Мальчик, надкусив очередной цукат, опять бросил его.

Птолемей решительно снял малыша с колен и поставил на пол. Тому это не понравилось («хмурится этот бутуз по-отцовски»), ион заревел («а орет, как мать»). Птолемея скорее огорчило, чем удивило, что Роксана, подтянув сына к себе, принялась пичкать его лучшими лакомствами, с гордостью приговаривая:

— Да, он умеет настоять на своем. Такой маленький, ауже царь.

Птолемей поднялся и взглянул на ребенка. Сидя на материнских коленях, тот оттолкнул ласкающую его руку и с тревожащей серьезностью уставился на гостя.

— Да, — сказал Птолемей. — Он действительно сын Александра. Не забывай только, что его отец так отлично правил людьми лишь потому, что сначала научился справляться с собой.

Роксана прижала ребенка к груди и посмотрела на Птолемея. Он сдержанно поклонился. У выхода из этого роскошного шатра с пышными коврами и подвесными светильниками, усыпанными самоцветами, он обернулся и еще раз натолкнулся на не по-детски твердый взгляд темных, широко распахнутых глаз малыша.

* * *
Остававшаяся по-прежнему в Сардах Клеопатра приняла Антипатра, регента Македонии, в тех же самых покоях, где она встречалась с Пердиккой.

Смерть бывшего жениха глубоко потрясла ее. Она не любила Пердикку, но, вверив свою жизнь его заботам, рассчитывала вместе с ним достичь многого, а сейчас перед ней маячила лишь зияющая пустота. Она все пыталась как-то сладить со своим безысходным отчаянием, когда, покончив с войной в Киликии, к ней прибыл Антипатр.

Клеопатра знала его с младенчества. Когда она родилась, ему уже стукнуло пятьдесят. С тех пор он почти не изменился, разве что совсем побелели его седые волосы, брови и борода, однако вид у него был весьма внушительный, как и прежде. Усевшись на любимое кресло Пердикки, этот прямой как стрела старец с неколебимой властностью уставился на нее выцветшими, но пронзительными голубыми глазами.

Именно Антипатр виноват в том, напомнила Клеопатра себе, что Олимпиада перебралась из Македонии в Додону и превратила в кошмар ее жизнь. А значит, он виноват и в том, что она оказалась здесь, в своем теперешнем положении. Но трудно избавиться от того, что внушено тебе еще в детстве. Антипатр перед ней, и он все тот же регент. И она вновь ощутила себя набедокурившей девочкой, разбившей что-то старинное, драгоценное и ожидающей заслуженной кары.

Он не корил ее, он просто держался с ней, как с человеком, от которого ничего доброго нечего ждать. Да и заслуженно! Ведь, собственно, это она, Клеопатра, и спровоцировала лавину вражды. Из-за нее Пердикка отверг дочь Антипатра, женившись на той лишь для вида. Правя от имени двух царей, он собирался стать царем сам. Она сидела молча, покручивая на пальце кольцо, обручальный подарок Пердикки.

«В конце концов, — подумала Клеопатра, стараясь пробудить в себе возмущение, — он не вполне законный регент. Александру не нравилось, что он слишком притесняет народ, так говорил мне Пердикка. По справедливости регентом теперь должен стать Кратер».

Антипатр произнес вяло и хрипло:

— Тебе уже сообщили, что Кратер погиб?

— Кратер? — Она тупо воззрилась на гостя, слишком оглушенная, чтобы чувствовать что-то. — Нет, я не слышала.

Красивый и представительный Кратер, второй человек после Александра, был солдатским кумиром, поскольку оставался истинным македонцем, не перенимая персидских манер. Клеопатра обожала его с двенадцати лет, когда он еще служил в отряде отцовских стражников. В ее ларце хранился клок конских волос, сорванный сучком дерева с гребня его шлема.

— Кто убил его?

— Трудно сказать. — Он глянул на нее из-под белых кустистых бровей. — Сам он, возможно, обвинил бы тебя в своей смерти. Как тебе должно быть известно, Пердикка послал Эвмена на север, чтобы предотвратить нашу высадку на азиатский берег пролива. Однако Эвмен опоздал; мы успели переправиться раньше и пошли дальше, разделившись на две колонны, и именно Кратеру довелось встретиться с греком. Ох уж мне эти хитроумные чужаки! Эвмен сразу сообразил, что если его воины узнают, с кем им предстоит драться, то они взбунтуются и перейдут на сторону противника, поэтому он ничего не сказал им. Когда конники сшиблись, лошадь Кратера повалилась. Всадника же никто не узнал под плотно надвинутым шлемом. Кони просто растоптали беднягу. Когда все закончилось, его нашли умирающим. Говорят, плакал даже Эвмен.

Свои слезы Клеопатра выплакала давно. Безнадежность, горе и унижение давили как погребальные камни. Ее ждала серая старость, монотонные будни и мрак забвения.

Антипатр сухо сказал:

— Пердикке немного не повезло.

«Интересно, — подумала она, — как же тогда, по его мнению, должно выглядеть большее невезение? Расселся тут как судья, отсчитывающий удары кнута».

— Эвмен одержал блистательную победу, — продолжил Антипатр. — И, не мешкая, послал на юг гонца. Если бы Пердикка узнал вовремя столь приятную новость, то он наверняка смог бы заставить людей поверить в успех его замыслов. Но когда гонец прибыл в лагерь, он был уже мертв.

«Чем же мы так прогневили богов?» — с тоской подумала Клеопатра. Но она слишком хорошо знала историю царской македонской династии, чтобы тут же себе не ответить: «Тем, что практически не считаемся с ними».

— Эвмен тоже был ранен, как я слышал, — продолжал зудеть Антипатр. — Но, не дождавшись поддержки Пердикки, в награду за все свои подвиги он получил лишь обвинение в измене и в убийстве Кратера. Люди Пердикки осудили его на собрании… кстати, во время бунта разъяренная толпа убила и Аталанту, сестру Пердикки. Возможно, ты знала ее.

Да, не так давно Аталанта еще сидела в этой самой комнате, высокая и смуглая, как ее брат. Несколько огорченная неудачной женитьбой Пердикки, она любезно приняла деятельное участие в организации царской свадьбы. Весьма достойная женщина. Клеопатра на мгновение закрыла глаза. Потом решительно выпрямилась. Все же она — дочь Филиппа.

— Мне жаль, что так вышло. Но, как говорится, наша судьба в руках мойр.

Антипатр сказал:

— И что же теперь? Ты хочешь вернуться в Эпир?

О, он сознательно приберег этот удар напоследок. Он ведь прекрасно знал, что заставило Клеопатру покинуть владения покойного мужа, процветавшие под ее легкой рукой. Знал, что она предложила себя Леоннату, а потом и Пердикке вовсе не из честолюбивых стремлений, но чтобы сбежать от материнского деспотизма. Никто лучше Антипатра не понимал, что за чудовище ее мать. Теперь его страдалица дочь уже преспокойно живет в Македонии, а дочь Олимпиады находится всецело в его власти. При желании он может водворить ее как сбежавшую из дома малолетку под родительскую опеку. Нет, скорее она предпочтет умереть… или даже унизится до мольбы о пощаде.

— Пока не подрастет мой сын, в Эпире будет царствовать моя мать. Это ее страна, она ведь дочь молосского государя. Там для меня больше нет места. Если ты разрешишь мне, — эти слова едва не прожгли ей горло, — то я останусь здесь, в Сардах, и буду жить своей тихой жизнью. Обещаю, что никогда не обеспокою тебя.

Не испытывая никакого желания еще более унижать просительницу, Антипатр тем не менее подержал ее в напряжении, обдумывая ситуацию. Клеопатра по-прежнему представляла немалую ценность для затей авантюрного плана, на что, собственно, и польстились два ныне покойных ее ухажера. В Эпире могут начаться волнения, чего доброго вспыхнет бунт. Пожалуй, разумнее успокоить эту особу навеки. Но, глянув на Клеопатру еще раз, он вдруг припомнил ее отца. На протяжении всей своей долгой жизни Антипатр хранил верность двум пропадавшим в походах царям; как ни крути, честь дороже гордыни. Он не пойдет на предательское убийство.

— Сейчас ненадежные времена. Сарды пока не задеты войной, но она еще не закончена. Если я выполню твою просьбу, то не смогу тебя здесь защитить.

— Можно ли говорить о какой-либо защищенности в нашем мире? — с грустной улыбкой спросила она.

Именно эта потерянная улыбка впервые вызвала в нем чувство жалости к ней.

* * *
Царская армия свернула свой лагерь. Щедро одаренная и вежливо выпровоженная Птолемеем за пределы Египта, она устремилась на север, к месту, куда по уже имевшейся договоренности должен был прибыть со своим войском и Антипатр.

Со дня смерти Александра не прошло и двух лет, а оба полководца, выбранные для опеки недееспособных пока что царей, погибли. Их полномочия были переданы Пифону и Арибе.

Среди порученных их вниманию членов царской семьи только Роксана хорошо знала павшего в сражении Кратера. С ним в составе тылового обоза она возвращалась из Индии, пока Александр в Гедросийской пустыне укорачивал себе жизнь. Безусловно, этот овеянный славой воин был ей более по душе, чем Пердикка, и она с нетерпением ждала, когда он вновь возьмет ее с сыном под свое покровительство. Для встречи с ним Роксана даже приготовила новый наряд, ее скорбь по Кратеру была вполне искренней. Оба новых опекуна не внушали доверия. Пифон в своей истовой преданности Александру всегда относился к ней как к некой походной наложнице, которая должна знать свое место. Ариба же, как она подозревала, вообще отдавал предпочтение мальчикам. Кроме того, они навещали ее только вдвоем — мера предосторожности, которую оба сочли не лишней.

Эвридика знала о Кратере лишь понаслышке. Однако, получив известие о его гибели, она облегченно вздохнула. В славе этого человека таилась угроза манившей ее к себе власти, власти куда более могущественной, как она быстро сообразила, чем та, которой обладали ныне два неприметных военачальника, получивших по стечению обстоятельств высокие звания царских опекунов.

Вскоре после египетского бунта она почувствовала, что в армии происходит что-то неладное. Общий настрой солдат стал другим. И это при том, что им удалось успешно свергнуть своих недалеких и своевольных вождей, а кто-то даже обагрил руки кровью. Они выиграли, но внутренне словно бы ослабели, а не окрепли после этого выигрыша. Да, до взрыва всеобщего гнева с ними обходились жестоко, их посылали на верную и напрасную гибель, и они не раскаивались в содеянном; однако подпитывающая их уверенность в своей правоте куда-то девалась. Ее сменили смутное беспокойство и душевная пустота.

Пифону и Арибе не удавалось заполнить этот провал. Воины, разумеется, знали Пифона в лицо, как знали всех восьмерых царских телохранителей, но так уж случилось, что в нынешнем составе армии почти не было ветеранов, служивших у него под рукой. Практически он оставался темной лошадкой и не мог, конечно, вдохнуть в них новую веру. А отношение к Арибе определялось тем фактом, что при Александре он не выделялся никакими особенными достоинствами. Ну, занимался какими-то там художествами, но это мало интересовало солдат.

Однако если бы хотя бы в одном из них люди учуяли жар неукротимого внутреннего огня, то армия могла бы воспрянуть, а сейчас она была подобна своре хорошо вышколенных собак, лишившихся своего псаря. Оба опекуна с тревогой отнеслись к своим новым обязанностям, оба старались избегать чреватых беспорядками ситуаций, опасаясь возможных заговоров и мятежей, оба с умеренным рвением делали лишь то, что должно.

В общем, действие разыгрываемого спектакля затягивалось, сюжет провисал. Зрители ерзали, кашляли и зевали, они уже потихоньку доставали из рукавов яблочные огрызки, мятые луковицы и хлебные корки, но все еще не решались забросать ими главных героев. Создавшаяся сценическая ситуация была бы просто подарком для любого талантливого исполнителя вторых ролей, ищущего малейшего случая привлечь к себе зрительское внимание. Эвридика, дожидавшаяся именно такого момента, почувствовала, что публика заскучала, и поняла: пришло время явить себя ей.

Если бы в составе движущейся на север армии все еще находились умудренные жизненным опытом ветераны, служившие под началом Пифона, то кто-нибудь из этих неразговорчивых, но все примечающих старослужащих непременно заглянул бы к нему в палатку и проронил: «Со всем почтением, командир, хочу заметить, что молодая жена царя Филиппа бродит по лагерю и морочит парням головы. Нет-нет, эта морока не имеет ничего общего с любовными шашнями: дама отлично сознает, кто она и кто мы, однако…» Но смекалистые ветераны Пифона отправились на родину вместе с Кратером, нагруженные золотом, щедро выплаченным им Александром. И именно поэтому Эвридика практически беспрепятственно обзаводилась союзниками и готовыми верно служить ей осведомителями.

Ее главной трудностью был Филипп. С одной стороны, он являлся необходимым действующим лицом представления, но с другой — мог достойно исполнять свою роль не более нескольких минут. Его помощь в наборе сторонников вполне могла привести к краху замысла, а ее излишнее самоуправство — к скандалу.

«И все-таки, — думала Эвридика, — среди моих предков больше царей. В конце концов, он всего лишь сомнительный отпрыск младшего царского сына, незаконно захватившего трон! А мой отец был бы законным царем, если смог бы им стать, и, главное, я являюсь его законной наследницей. Разве я не могу действовать по собственному почину?»

Первыми она постаралась привлечь на свою сторону уже знакомых ей воинов. Своих спасителей в злосчастной стычке на пути в Сарды, добровольных охранников царской стоянки в Египте и тех раненых, которые выжили после позорной попытки форсировать Нил. Вскоре многие во время марша стали искать случая заглянуть в ее фургон и почтительно осведомиться, не нуждаются ли они с царем в чем-нибудь. Эвридика приучила Филиппа, частенько сопровождавшего ее на лошади, с улыбкой приветствовать подходящих воинов и проезжать немного вперед. Таким образом снималась неловкость, и последующие разговоры она уже вела словно бы с молчаливого одобрения государя.

Вскоре окольными путями по армии расползлись слухи, что у царя появился неофициальный отряд охранников, которым командует его жена. Эти люди ходили с гордым видом, их число неуклонно росло.

Маршевая колонна продвигалась вперед со скоростью пехотинцев, что сильно растягивало ее. Один из сторонников Эвридики, молодой командир, имевший обыкновение то и дело поминать Александра (они все были помешаны на этих воспоминаниях, и она вскоре поняла, что в таких случаях лучше помалкивать, давая им выговориться), как-то сказал, что Александр частенько бросал движущиеся черепашьим шагом войска и уезжал на охоту с друзьями. Эта идея привела ее восторг. При здравой снисходительности командиров в этих мирных краях группе конников ничего не стоило отпроситься на дневную прогулку, получив повеление вернуться в строй на закате. А Эвридика, не спрашивая ничьего разрешения, стала ездить с ними, переодевшись в мужское платье.

Конечно, известие о таких прогулках быстро распространилось по армии, что вовсе не повредило ее популярности. Вдохновляемая на удивление отзывчивой публикой, она уже разыгрывала перед ней много разных ролей. Доверчивый храбрый юноша, наивная девушка, нуждающаяся в защите, гордая царица исконно македонского рода — во всех этих ипостасях зрители дружно приветствовали и поддерживали ее.

На горных пастбищах, деля со своими сопровождающими утреннюю трапезу и запивая разбавленным вином ячменные лепешки, она порой рассказывала им о македонской царской династии. О своем прадеде Аминте и о его отважных сыновьях Пердикке и Филиппе. Оба эти царя — ее деды — сражались с иллирийцами на спорных землях, где Пердикка нашел свою смерть.

— И вот за героизм и мужество царем после него выбрали его младшего брата Филиппа. Мой отец тогда был еще слишком мал для трона, о нем в тот момент никто даже не вспомнил. Но он никогда не сомневался в правомерности народного выбора, храня неизменную преданность правящему государю, а когда Филиппа убили, лживые языки оклеветали отца, и собрание приговорило его к смертной каре.

Солдаты жадно внимали ее рассказам. Всем этим людям сызмальства доводилось слышать много всякого о страстях, пылавших в царской семье, но наконец сама царица снизошла до того, чтобы поведать им, как все происходило на деле. С гордостью сознавая собственную избранность, они испытывали чувство глубокой признательности к Эвридике. Ее искренность, ее прямота, ничуть не выпячиваемая, но вполне очевидная, внушала им благоговейный трепет. Теперь у вечернего костра, когда по кругу заходит бурдюк с вином, каждый из них сможет похвастать оказанным ему высоким доверием, пробуждая в приятелях зависть.

Эвридика беседовала и с Филиппом. От нее он узнал, что рос болезненным ребенком, а когда окреп и возмужал, то Александр уже начал свое победоносное шествие, затмив, естественно, еще ничем не проявившего себя брата. Но сейчас тень Александра явно возрадуется, видя, что его брату больше не нужны никакие опекуны, что он сам, и по праву, станет заботиться обо всей Македонии, дорогой нашей родине, продолжая всемерно ее укреплять. Лишь пользуясь скромностью, присущей натуре Филиппа, Пердикка сумел выговорить себе опекунство над ним, а новые опекуны вообще не способны или не стремятся взглянуть в глаза правде, чтобы снять с себя полномочия, засвидетельствовав тем самым собственную никчемность.

Филиппу нравилось, что во время верховых прогулок по лагерю многие сердечно приветствуют его. Он продолжал отвечать этим людям улыбками, и вскоре Эвридика слегка усложнила задачу. Филипп научился говорить в ответ: «Благодарю вас за преданность» — и с удовольствием увидел, как нравятся воинам его слова.

Ариба, проходя по своим делам, заметил пару таких обменов приветствиями, но не придал им никакого значения и не счел нужным сообщить о них Пифону. А Пифон, в свою очередь, расплачивался за ту отстраненность, с какой ранее воспринимал подавляющеее превосходство Пердикки. Во время египетского похода он лишь молча пожимал плечами, отойдя от всех дел. А когда неожиданное обвальное поражение вызвало уничтоживший Пердикку бунт, он уже потерял контакт с подчиненными. Мятеж сделал войска агрессивными, и Пифону хотелось лишь одного — довести их в полном составе до места встречи с армией Антипатра. Там можно будет созвать новое собрание для выбора постоянных опекунов. А он с облегчением свалит с себя обузу.

Заботу о соблюдении воинской дисциплины между тем Пифон возложил на плечи младших командиров, а они в свою очередь, не мудрствуя лукаво, решили, что не стоит тратить силы на всякие пустяки. Под благотворным влиянием Эвридики процесс брожения в умах солдат бурно усилился. И когда они встали лагерем в Трипарадизе, заговор созрел окончательно.

* * *
Трипарадиз («тройной парк») находился на севере Сирии и был разбит по велению какого-то давно забытого всеми персидского сатрапа, видимо возмечтавшего превзойти в роскоши самого Дария. Небольшая протекавшая по этому огромному саду река снабжала водой пруды, каскадные водопады и фонтаны; берега соединялись мраморными мостиками, а извилистые дорожки устилали затейливые сочетания обсидиановых и порфировых плит. На пологих холмах пышно цвели рододендроны и азалии, кроны редчайших по красоте и причудливости деревьев, доставленных сюда вместе с родной почвой со всех краев света на бесконечных вереницах подвод, оплетали великолепными кружевами жизнерадостно-ясное небо. Дворцы гарема с зарешеченными балконами, нависавшими над обширными усеянными лилиями полянами, летом наполнялись щебетанием юных наложниц, а гости сатрапа располагались в охотничьих домиках, срубленных из кедровых стволов.

Правда, за годы войны предприимчивые окрестные жители успели поистребить тут оленей с павлинами и вырубить большую часть строевого леса, но издерганным и утомленным походом солдатам эти парки показались поистине божественным даром. В них обнаружились идеально пригодные для стоянок места, где усталые люди могли спокойно ожидать Антипатра, судя по сообщениям, находящегося всего в двух днях пути.

Полководцы с удобствами обосновались в добротном особняке, высившемся на центральном холме, с которого открывался отличный вид на рукотворные парковые красоты. Расселившиеся на полянах и лугах воины купались в сверкающих водных потоках, рубили деревья для кухонных нужд и ставили силки на кроликов и птиц, пополняя припасы.

Ариба неожиданно ощутил тягу к долгим верховых прогулкам и в приятной компании с восторгом обследовал местные живописные уголки. И по заслугам, и по командному статусу Пифон превосходил его настолько, что он счел более правильным — к своему, кстати сказать, удовольствию — предоставить тому единолично решать все вопросы.

Пифон, считавший Арибу пустым вертопрахом, едва ли скучал по нему, но с тревогой думал о том, что Александр нашел бы чем занять людей. Скорее всего, он устроил бы состязания с достаточно богатыми призами, чтобы заставить солдат встряхнуться и посвятить усиленным тренировкам свой вынужденный досуг. На этот счет хорошо было бы посоветоваться с Селевком, но Селевк, полагавший, что у него больше прав на опекунство, чем у Арибы, последнее время был мрачен. И Пифон решил пока оставить все как есть.

Филипп и Эвридика заняли летний дворец старшей жены заправлявшего здесь сатрапа. К этому времени к рядам царских сторонников примкнул и командир конницы, с готовностью предоставлявший в распоряжение Эвридики отличных лошадей. Она спокойно разъезжала по своим делам и уже открыто носила мужскую одежду. Пифон и Ариба, порой обозревая парк со своего холма, принимали ее за кого-то из вестовых.

Теперь о происходящем знали практически все, хотя не все одобряли новые веяния. Но и ворчуны не могли не учитывать, что Филипп как-никак царь; к тому же нынешняя пара начальников была не так уж приветлива, чтобы спешить с доносом к кому-то из них. Не важно, думали сомневающиеся, со дня на день явится Антипатр, уж он-то во всем разберется.

Но так уж случилось, что сильные ливни вызвали наводнение на реке Оронт, осложнившее продвижение армии Антипатра. Не видя никакой необходимости поторапливаться в мирной стране и щадя свои старые кости, восьмидесятилетний регент Македонии приказал разбить лагерь на возвышенности в ожидании спада воды.

Погода в Трипарадизе стояла прохладная, ясная. Однажды ни свет ни заря, когда хрустальные бусины росы еще блестели на лепестках весенних цветов, а птицы вовсю щебетали в кронах успевших вымахать за полвека деревьев, Пифона разбудил один из помощников. Он вбежал к нему полуодетый и, на ходу застегивая портупею, вскричал:

— Командир!

Его голос заглушили звуки труб, которые сбросили Пифона с постели. Он вскочил на ноги, обнаженный и потрясенный. Пропели фанфары, возвещавшие о выходе государя.

Прибежал Ариба, завернутый в какой-то гиматий:

— Наверное, к нам прибыл Антипатр. А какой-то сдуревший глашатай…

— Нет, — бросил Пифон. — Слушай. — Он быстро глянул в маленькое окно. — О эринии, да что же ты топчешься?! Скорее одевайся! И оружиене забудь!

С привычной сноровкой былые сподвижники Александра облачились в доспехи и вышли на балкон, с которого в свое время сатрап пускал стрелы в гонимую к нему дичь. Большой луг внизу был заполнен солдатами. Перед ними на лошадях восседали Филипп и Эвридика. Рядом с вызывающим видом стоял трубач, он раздувался от важности, как человек, сознающий значение своей мисии для потомков.

Эвридика держала речь. На ней был мужской наряд и все доспехи, за исключением шлема. Она вся сияла, ее чистая девичья кожа светилась, волосы отливали блеском. Исходившая от нее живая энергия безоглядной отваги словно бы озаряла округу. Она не знала, да и, наверное, не пожелала бы знать, что именно так сиял Александр в свои победные дни, зато это отлично знали солдаты.

Молодой и твердый голос ее, конечно, не походил на раскатистый бас Птолемея, так замечательно выступившего в Египте, но тем не менее он был очень звонким и доносился до всех.

— …именем царя Филиппа, сына Филиппа! Пердикка, выбранный ему в опекуны, умер. И Филипп больше не нуждается в новых опекунах. Ему теперь тридцать, и он способен править самостоятельно. Он заявляет свои права на македонский трон!

Филипп поднял руку. Его возглас потрясающе громко прогремел над толпой, покорно притихшей и ничего такого не ожидавшей от своего обычно как в воду опущенного царя.

— Македонцы! Вы подтверждаете мою власть над вами?

Собравшиеся разразились таким оглушительным ревом, что с верхушек деревьев испуганно вспорхнули птицы.

— Да здравствует царь Филипп! Да здравствует царица Эвридика!

К охотничьему домику резвым галопом подлетела лошадь. Всадник бросил поводья испуганному рабу и решительно взбежал на балкон. Селевк, знавший, что о его смелости ходят легенды, не пожелал, чтобы кто-то пустил слух, будто он отсиделся где-нибудь во время бунта. Он был одним из любимцев солдат. При его появлении, зарождающиеся призывы: «Смерть опекунам!» — сошли на нет. А приветствия Филиппу возобновились.

Под этот ор Селевк крикнул в ухо Пифону:

— Они не все здесь! Нам надо выиграть время. Требуй полного сбора.

И действительно, около трети воинов предпочло в такую рань не тащиться куда-то, а подольше поспать. Пифон выступил вперед, крики снизились до глухого ворчания.

— Отлично. Все мы свободные македонцы и имеем право принимать любые решения. Но помните, что воины Антипатра находятся всего в нескольких милях отсюда, и у них есть такое же право. Дело затрагивает интересы всех граждан.

Недовольный ропот волной прокатился над полем. Все были крайне взвинчены и раздражены. Эвридика произнесла лишь три слова:

— Нет. Медлить нельзя! — и толпа вновь разразилась возмущенными криками.

Что-то заставило ее оглянуться. Филипп тащил из ножен свой меч.

Ей пришлось позволить ему вооружиться, чтобы он выглядел если не царственно, то хотя бы воинственно. Судя по его взгляду, он собирался немедленно ринуться в бой. Она быстро соображала. Что будет, если воины не поддержат его? Все провалится, когда обнаружится, что он никудышный боец. Филипп между тем пылко воскликнул:

— Давай убьем их! Ты видишь? Мы легко можем убить их.

— Нет. Убери меч.

С явным сожалением Филипп подчинился приказу.

— Теперь повернись к воинам и крикни: «Дадим Пифону слово!»

Филипп с готовностью обратился к толпе. Никогда прежде он не выглядел столь впечатляюще. Пифон понял, у него нет возможности что-либо сделать.

— Ладно, — произнес он. — Конечно, мы можем сейчас же созвать всех на собрание. Но не вините меня, когда по прибытии другой армии потребуется провести его снова. Эй, глашатай! Поднимайся сюда и труби общий сбор.

* * *
Сбор состоялся все перед тем же охотничьим домиком. Не примыкавшие к царским сторонникам люди быстро откликнулись на зов трубы и поспешили прийти. Их оказалось гораздо больше, чем думала Эвридика. Но сулящее успех сияние оставалось при ней, и они с Филиппом бестрепетно поднялись на балкон, теперь служивший трибуной. Улыбаясь, Эвридика окинула взглядом приветливые лица людей. Отдельные отчужденные физиономии не портили общей картины.

В дальнем конце балкона Пифон о чем-то тихо разговаривал с Селевком. Она мысленно повторила старательно подготовленную речь.

Пифон подошел к ней:

— Ты выскажешься в конце. Такова привилегия женщин.

«Как нагло он держится, — подумалось ей. — Что ж, надо сбить с него спесь».

Пифон решительно подошел к краю балкона. Его появление вызвало неодобрительные, но вскоре утихшие крики. На общем собрании приходилось придерживаться традиций.

— Македонцы! — Четкий командный голос подавил последние недовольные возгласы. — В Египте на общем сборе вы выбрали меня и Арибу опекунами двух наших царей. Очевидно, теперь по каким-то причинам вы хотите сделать другой выбор. Да будет так. Мы согласны. Нет нужды выяснять, много ли сторонников у этого предложения: мы оба добровольно снимаем с себя возложенные на нас обязанности. Мы отказываемся от опекунства.

Поле сковало озадаченное безмолвие. Собравшиеся почувствовали себя очень глупо, словно они состязались в перетягивании каната, а их соперники вдруг бросили свой конец. Пифон постарался выжать из их недоумения все возможные выгоды.

— Да, мы отказываемся. Однако нужда в опекунстве не отпадает. Вы сами учредили эту должность на общем собрании после смерти Александра. Вспомните, что у вас два царя, один из которых слишком юн, чтобы царствовать своим именем. Если вы хотите наделить всей полнотой власти Филиппа, то сначала отдайте себе отчет, что тем самым он станет и опекуном маленького Александра, до тех пор пока тот не повзрослеет. Подумайте хорошенько обо всем этом, прежде чем высказать свое мнение.

— Понятно! Уже подумали!

Солдаты напоминали праздный люд в балагане, побуждавший медлительных актеров играть поживее. Эвридика уловила их настроение. Они ждут ее выступления, и она готова к нему.

— Вот здесь перед вами, — продолжил Пифон, — Филипп, сын Филиппа. Он заявляет о своем праве на трон. Царь Филипп, прошу тебя, подойди к нам.

Кротко, но с некоторым удивлением Филипп подошел и встал рядом с ним над верхней ступенью центральной сбегавшей вниз лестницы.

— Итак, ваш царь, — сказал Пифон, — сейчас обратится к вам с государственной речью.

Эвридика замерла. Ей показалось, что на нее обрушились небеса, но она еще не понимала, что, возможно, подобный исход и был предрешен именно там, над суетным миром.

Прежде всего ее ошеломила собственная недальновидность. Она не искала оправданий, не напоминала себе, что ей лишь недавно исполнилось шестнадцать лет. Она уже мнила себя настоящей царицей, воинственной, обожаемой всеми. И просчиталась, как полная дура.

С растерянной улыбкой Филипп окинул взглядом людское множество. Его встретили дружелюбными одобрительными приветствиями. Все знали, что он немногословен и излишне стеснителен.

— Да здравствует царь! — кричали солдаты. — Да здравствует царь Филипп!

Филипп вскинул голову. Он отлично знал, ради чего устроено это собрание: Эвридика все объяснила ему. Но она также предупреждала, чтобы он никогда не произносил ничего, кроме того, что ему велено говорить. Он метнул в ее сторону тревожный взгляд, пытаясь понять, не хочет ли она выступить раньше, но Эвридика на него не смотрела, устремив глаза вдаль. Зато он услышал мягкий и настойчивый голос стоявшего за ним Арибы:

— Государь, поговори с солдатами. Они ждут.

— Смелее, Филипп! — кричали снизу. — Тише, царьбудет говорить!

Он махнул рукой, и солдаты зашикали друг на друга, готовясь слушать.

— Благодарю вас за вашу преданность.

Филипп знал, что эти слова будут восприняты хорошо. Да, все в порядке. Прекрасно.

— Я хочу стать царем. Я уже достаточно взрослый. Александр, правда, не хотел, чтобы я стал царем, но он умер…

Он умолк, собираясь с мыслями.

— Александр разрешил мне зажечь благовония. И тогда я услышал, как он сказал Гефестиону, что я вовсе не такой тупой, каким себя выставляю.

Поднялся недоуменный шумок. Филипп добавил для пущей уверенности:

— Не волнуйтесь, если я чего-нибудь не пойму, Эвридика подскажет мне, что надо делать.

Мгновения молчаливого изумления, затем — озадаченное ворчание. Обмениваясь удивленным взглядами, солдаты негромко обсуждали услышанное. «Я же тебе говорил. Ну что, теперь понял?», «Да, но вчера я видел его, и он был совершенно нормальным!», «Видно, припадки его довели до такого…», «Ну, надо отдать ему должное, сказал-то он правду…»

Эвридика стояла, точно прикованная к позорному столбу. С радостью она предпочла бы раствориться в воздухе. До нее донеслось насмешливое скандирование понравившейся всем глупой фразы: «Эвридика подскажет, что делать». Ободренный этими возгласами Филипп решил продолжить:

— А став царем, я смогу сколько угодно кататься на слонах.

Стоявшие за ним Пифон и Ариба самодовольно заулыбались.

В общем веселье Филипп вдруг ощутил смутивший его оттенок. Примерно так же над ним смеялись в ту ужасную брачную ночь. Он решил произнести спасительную магическую фразу: «Благодарю вас за вашу преданность!» — но ее не восприняли с обычным почтением, а принялись хохотать еще громче. Может быть, лучше убежать? Или его все равно поймают? С отчаянной мольбой он оглянулся на Эвридику.

Призвав на помощь всю свою гордость, она как-то сумела сдвинуть с места одеревеневшие ноги. Скользнув по самодовольным опекунам презрительным взглядом и не обращая никакого внимания на гудящую внизу толпу, девушка подошла к Филиппу и взяла его за руку. С неописуемым облегчением и доверием он повернулся к ней:

— Я сказал хорошую речь?

Вскинув голову, она глянула на солдат, а потом ответила:

— Да, Филипп. Но теперь все кончено. Пойдем сядем в сторонке.

Эвридика подвела мужа к пристенной скамье, где сатрап некогда потчевал вином гостей в ожидании сигнала загонщиков.

Собрание продолжалось без них.

Люди пребывали в раздраженном замешательстве. Споры дошли до абсурда. Сотни голосов, предлагавших вновь поручить опекунство Пифону и Арибе, затихли, столкнувшись с их решительным несогласием. Селевк также отказался от такой чести. Пока обсуждались менее влиятельные фигуры, прибыл курьер. Он сообщил, что Антипатр переправился через Оронт и прибудет сюда через все те же два дня.

Объявив об этом собравшимся, Пифон напомнил им, что после смерти Пердикки оба царя следуют в Македонию. Кто же в таком случае, учитывая безвременную кончину Кратера, более подходит на роль их опекуна, как не сам регент? С мрачной безысходностью, не находя лучшего кандидата, собрание одобрило его предложение.

Пока шло обсуждение, Эвридика незаметно удалилась вместе с супругом. После семейной дневной трапезы Филипп повторил свою речь перед Кононом, и тот похвалил его, пряча от Эвридики глаза.

Она едва слушала болтовню мужа. Униженная, вынужденная признать несостоятельность своей затеи, дочь Кинны почувствовала, как вскипает в ней кровь властных предков. Тень Александра, казалось, дразнила ее. В свои шестнадцать он уже стал регентом Македонии и провел победоносную войну. Огонь ее честолюбия еще жарко тлел под покрывающим его пеплом. Почему ее так унизили? Видимо, не потому, что ее претензии были чересчур высоки, а, наоборот, за их мелкость. «Меня высмеяли, — подумала она, — из-за того что я не осмелилась потребовать большего. С этого момента я буду бороться за свои собственные права».

Вечером, когда солнце скрылось за дальней чертой азиатского горизонта и повеяло дымом первых костров, она переоделась в мужской наряд и приказала привести лошадь.

Через два дня, несколько опережая регента и его войско, в Трипарадиз прискакал Антигон Одноглазый.

Именно он сбежал в Македонию, обнаружив свадебные трюки Пердикки. В свое время Александр назначил его сатрапом Фригии, а нынешний благодарный регент предоднес ему пост главнокомандующего всех азиатских войск. И он сейчас прибыл, чтобы приступить к своим новым обязанностям.

Будучи мужчиной отменно крупного телосложения, Антигон уже давно перестал мучить низкорослых греческих лошадок и потому восседал на огромном «персе». Несмотря на пересекавшую лоб повязку — глаз был потерян в битвах за Фригию, — этот талантливый военачальник по-прежнему оставался красивым мужчиной, в этом смысле нисколько не уступая своему юному, но очень статному сыну Деметрию, который родителя просто боготворил и всегда старался быть рядом с ним. Оба смотрелись весьма впечатляюще на своих могучих породистых скакунах.

Во главе небольшого сопровождающего отряда Антигон въехал в лесок, обступающий парк. Вскоре, настороженно прислушавшись, он знаком велел своим людям остановиться.

— В чем дело, отец? Нас ждет битва?

Глаза юноши загорелись. Ему недавно исполнилось пятнадцать лет, и он еще ни разу не побывал в настоящем бою.

— Нет, — оценив услышанное, ответил отец. — Там какая-то перебранка. Или бунт. Похоже на то, что я приехал как раз вовремя. Вперед! — скомандовал он и добавил, повернувшись к сыну: — Не пойму, как Пифон мог это допустить? Он отлично справлялся с командованием при Александре. Да, видно, толковое исполнение чужих повелений еще ни о чем в человеке не говорит. Ладно, командующий он только временный. Придется разобраться, что тут происходит.

Судя по тону, подобная перспектива его не очень-то радовала. Личные амбиции Антигона устремлялись в более высокие сферы.

Эвридике же за прошедшую пару дней удалось привлечь на свою сторону около четырех пятых армии. Во главе этого войска она опять появилась под звуки фанфар перед охотничьим домиком, где проживали Ариба, Пифон и Селевк, требуя на сей раз признать ее соправительницей Филиппа.

С отвращением и не без примеси страха три полководце обозрели собравшуюся внизу многочисленную толпу. Та выглядела не просто мятежной, но и разнузданной. Как раз этого Эвридика толком не осознавала. В программу ее боевой подготовки теория с психологией не входили, и девушке было невдомек, что ее сторонники могли бы стать более управляемой и более внушительной силой, если бы она сумела призвать их к порядку. Не так давно младшие командиры (старшие отчужденно держались в стороне) имели возможность помочь ей и в этом, но в последнее время произошло слишком много событий, большинство из которых плохо сказалось на воинской дисциплине. И потому теперь за Эвридикой следовала вооруженная беспорядочная толпа. Солдаты, расталкивая друг друга, пробивались вперед, стремясь лично осыпать оскорблениями вконец, по их представлениям, зарвавшееся начальство.

Именно этот возмущенный галдеж, именно этот свист, заглушающий голос Пифона, и услышал Антигон со своим отрядом, подъехав поближе.

Оценив издали обстановку, он послал Деметрия вперед выяснить, что к чему. Лишний опыт парню не помешает. Лошадь легким галопом вынесла седока на поляну, но вскоре юный Деметрий вернулся и сообщил, что вся эта шумная толпа людей собралась перед чем-то вроде верховного штаба, однако в задних рядах слышна лишь бессмысленная, сумбурная ругань.

Между тем Эвридика почувствовала, что толпа за спиной закипает. Назрела необходимость ее как-то унять. Врожденная интуиция подсказала ей, что сама она долго сдерживать солдат не сможет. Они уже были почти готовы отшвырнуть свою предводительницу в сторону и разорвать несговорчивых полководцев на части. Но в таком случае будет попрана и ее хрупкая власть.

— Глашатай, труби «всем стоять»!

Эвридика обернулась к собравшимся, высоко вскинув руки; толпа возбужденно заколебалась, но дальше не двинулась. Девушка вновь повернулась лицом к своим недоброжелателям.

Балкон был пуст.

В следующую минуту скрывшиеся с людских глаз полководцы с немалым изумлением для себя обнаружили, что в лагерь прибыл новый главнокомандующий и что он с тыла сумел незаметно пробраться в охотничий домик.

В обшитом темным деревом помещении, едва освещаемом маленькими узкими окнами, царил дышащий холодом полумрак, в глубине которого растерянные командиры с трудом разглядели фигуру гиганта свирепого вида. Циклоп, развалившийся в кресле сатрапа, сверлил их пылающим взором, единственный глаз его жутко сверкал. Стоявший сзади юный Деметрий, чеканный профиль которого словно притягивал залетавшие в комнату солнечные лучи, казался духом надвигающейся грозы.

Антигон молчал. Грозно тараща свой жгучий глаз, он ждал объяснений.

После череды путаных сетований и жалоб неприступную мрачность его сменило искреннее недоверие. Помолчав, он спросил:

— Сколько же полных лет вашей бунтовщице?

Толпа снаружи оглушительно взвыла, но молчавшему дотоле Селевку удалось, перекрыв заоконные вопли, дать лаконичный ответ.

Недоуменно покачивая головой, Антигон обвел военачальников уничтожающим взглядом, остановив его на Пифоне.

— Громоподобный Зевс! — вскричал он. — Кто же вы солдаты или никчемные педагогишки? Нет, ей-ей, даже до последних вам как до Олимпа! Оставайтесь здесь.

Он поднялся с кресла и решительно зашагал к выходу на балкон.

Внезапное появление этого могучего, грозного и знаменитого воина вместо тех, кто уже вроде бы не мог ничему помешать, повергло собравшихся в почти траурное безмолвие. Эвридика, не имевшая ни малейшего представления о так огорошившем всех незнакомце, удивленно уставилась на него. Позабытый ею и всеми Филипп радостно вскрикнул:

— Да это же Антигон! Он…

Дальнейшее заглушил мощный грудной рык Антигона. Солдаты первых рядов невольно засуетились в тщетных попытках образовать подобие строя.

— Пять шагов назад, ротозеи, позор десятков славных македонских родов! — взревел Антигон. — Молчать, проклятия Аида и всех трех эриний на ваши дурные головы! Кем вы себя возомнили, скопищем дикарей? Ну-ка, подравняйтесь, расправьте плечи и дайте мне на вас посмотреть. Нет, я не вижу здесь македонских солдат! Вы скорее похожи на грязных варваров, грабящих караваны. Неужели передо мной прославленные соотечественники? Разве узнал бы вас Александр?! Да вас не узнали бы сейчас даже родные матери. Если хотите устроить собрание, то сперва докажите, что вы и впрямь македонские воины, прежде чем вас увидят идущие к вам настоящие македонцы. Армия Антипатра явится сюда после полудня. Вот тогда общий сбор будет к месту. А пока разойдитесь и подумайте о своем поведении. Да приведите себя в порядок, проклятье, от вас несет как от козлов!

Эвридика в смятении осознала, что редкие возмущенные крики почти мгновенно сошли на нет. Их сменил глухой чуть пристыженный ропот. Антигон, до сих пор даже не смотревший на девушку, наконец соизволил заметить ее.

— А ты, юная дама, — сказал он, — отведи своего супруга обратно в его покои да будь с ним поласковее. Ему нужна жена, а не предводительница амазонок. Займись своими женскими делами, а уж с командованием как-нибудь справлюсь я сам. Меня обучил этой штуке твой дед задолго до твоего рождения.

Молчаливая толпа зашевелилась, потом начала редеть по краям, и в середине стало свободнее. Эвридика крикнула:

— Мы хотим утвердить наши права!

Кое-кто поддержал царственную зачинщицу бунта, но таких голосов было мало. Какой-то грубый гигант сорвал все ее планы, а она даже не знала, кто он такой.

Позже в палатке Конон рассказал ей, кто же таков известный всей Македонии Антигон. Исходя из полученных сведений, Эвридика попробовала обдумать свои следующие шаги, но вскоре запах пищи напомнил девушке, что ее молодой организм изрядно проголодался. Она дождалась, когда муж насытится (он все-таки отвратительно выглядел за едой), а потом сама села подкрепиться.

Снаружи донесся высокий властный голос, в чем-то убеждавший стражника. Конон, налив госпоже вина, повернулся к входу. Вошел юноша, потрясающе красивый, он был едва ли старше уставившейся на него Эвридики. Правильные черты лица, обрамленного ниспадающими волнистыми волосами, и совершенное телосложение гостя наверняка пробудили бы в любом скульпторе неодолимое, но, скорее всего, несбыточное желание изваять с него Гермеса. Не разрушая произведенного впечатления, юноша легкой, летящей походкой приблизился к столу и, приняв достойную небожителя позу, вперил в девушку насмешливый взгляд.

— Я — Деметрий, сын Антигона. — Голос его также словно бы изливался с высот, как у актера, представляющегося в начале спектакля. — Я пришел, чтобы предостеречь тебя, Эвридика. Не в моих привычках воевать с женщинами. Но если по твоей милости с головы моего отца упадет хотя бы волос, то ты поплатишься за это жизнью. Больше мне нечего добавить. Желаю всего наилучшего.

Деметрий удалился, как и пришел, легко пробираясь сквозь беспорядочную толпу сторонников той, кому он угрожал. Его быстрая решительная походка и молодая самоуверенность расчищали ему дорогу.

Эвридика проводила своего первого враждебно настроенного к ней ровесника долгим взлядом. Конон возмущенно фыркнул:

— Наглый щенок! Кто посмел впустить его? Ну надо же: «Не в моих привычках воевать с женщинами!» А с кем, хотел бы я знать, этот сопляк успел повоевать вообще? Отцу, видно, следовало бы почаще пороть его.

Эвридика наспех покончила с едой и вышла из шатра. Незваный гость поддержал ее в момент слабости. С таким могущественным противником, как Антигон, ей самой, несомненно, не совладать, однако, в сущности, это всего лишь один человек — и не больше. Войска по-прежнему возмущены и готовы к бунту. Конечно, не стоит сейчас опять поднимать их, чтобы не злить до времени нового главнокомандующего, но она бродила по лагерю, напоминая всем и каждому, что Антипатр, которого многие так дожидаются, занимает пост регента незаконно и что он боится, как бы законный царь его с этой должности не согнал. Будь его воля, он предпочел бы умертвить и Филиппа, и ее, Эвридику, а заодно и всех тех, кто в благородном порыве осмелился к ним примкнуть.

Антигон в свою очередь послал одного из подручных навстречу регенту с предупреждением о неприятностях. Но Антипатр с небольшой свитой решил срезать путь напрямую через холмы. В итоге гонец не нашел его, догнав слишком поздно лишь хвост колонны. Там ему сообщили, что задолго до полудня старик поехал вперед.

* * *
Регент въехал в Трипарадиз на покрытом узорчатым чепраком отлично вымуштрованном коне, держась в седле очень прямо. Его пораженные подагрой ноги тупо ныли, но суровость лица маскировала малейшие проявления старческой немощи. Лекарь настаивал, чтобы он пересел в паланкин, однако оставшийся в Македонии Кассандр только и ждал, когда отец чуть ослабнет, чтобы тут же подбить народ посадить на его место другого регента — себя любимого, разумеется. Антипатр не доверял своему старшему сыну, да и особой любви к нему не питал. К тому же после смерти Пердикки здесь, в Сирии, могло произойти много неожиданного, а потому с помощью богов и медиков он намеревался прибыть на встречу с азиатской армией не как болезненный старец, а как властный и могущественный правитель.

Главные ворота парка с огромными столпами, увенчанными каменными цветками лотоса, смотрелись на редкость монументально. Выбранная Антипатром широкая и ровная дорога, разумеется, привела его к ним.

В глубине парка слышался шум, но, к досаде и удивлению первого лица Македонии, никто не выехал ему навстречу. Антипатр приказал глашатаю дать сигнал, оповещающий о его прибытии.

Полководцы, только-только узнавшие, что основные силы регента не смогут подойти в ближайшее время и что его самого гонец не сумел разыскать, в смятении принялись совещаться. Новая неприятность не заставила себя ждать. Командир не примкнувшей к мятежникам части конницы, галопом подскакал к штабу и доложил совету, что бунтовщики окружили регента, прибывшего в сопровождении весьма малочисленного конного эскадрона, не более пятидесяти верховых.

Военачальники похватали шлемы — остальные доспехи уже были на них — и приказали привести лошадей. Пифон и Ариба, никогда не испытывавшие недостатка в храбрости, живо вооружились дротиками. Антигон буркнул:

— Нет, только не вы. Если вы там покажетесь, они перережут нас всех. Оставайтесь здесь и кликните верных людей для обороны ставки. Пойдем, Селевк. Мы с тобой найдем что сказать.

Селевк, опершись на копье, вскочил в седло и, мчась рядом с галопировавшим на могучем жеребце Антигоном, вновь испытал боевой пыл золотых прежних лет. Он мечтал о настоящей схватке с того самого позорного поражения на реке Нил, которое все еще удручало его. Хотя бывало ли в славные прошлые времена, чтобы нешуточная угроза исходила от своих же солдат?

Регент достиг того почтенного возраста, когда физические недомогания и усталость докучают человеку больше, чем что-либо еще, вследствие чего даже подстерегающие его опасности кажутся мало что значащими. Не ожидая ничего более серьезного, чем отдельные проявления неприязни, Антипатр прибыл в расположение «азиатов» в коротком хитоне и солнцезащитной соломенной шляпе, вооруженный одним лишь коротким мечом.

Селевк и Антигон, пронесшись во весь опор через скопище колоннообразных огромных сосен, величественных гималайских кедров и раскидистых неохватных платанов, увидели, что плотный круг конных стражников едва сдерживает напирающую на них толпу, а над их шлемами маячит широкополая шляпа и слишком уж уязвимая поблескивающая сединой голова.

— Постараемся не довести дело до крови! — крикнул Антигон Селевку. — Иначе они нас убьют!

Взревев командным голосом: «Всем стоять!» — великан врезался в возбужденную солдатскую массу.

Внезапность появления решительных и знаменитых бойцов, один из которых казался сказочным исполином, ошеломила солдат и помогла вновь прибывшим пробиться к регенту. Тот, подобно дряхлому орлу, осаждаемому воронами, схватившись за свой старый меч, бросал из-под кустистых белых бровей полыхающие медленно зреющей яростью взгляды.

— В чем дело? Что у вас тут происходит? — брюзгливо спросил Антипатр.

Антигон коротко ему отсалютовал («Неужели старик думает, что у нас сейчас есть время на разговоры? Должно быть, он все-таки начал выживать из ума!») и обратился к солдатам.

Что за позорное поведение? Они требуют уважения к царю, но разве не следует уважать и его великого отца Филиппа, заложившего основы славного Македонского царства? Тот ведь всецело доверял Антипатру, раз поручил ему руководство страной. Да и Александр никогда не смещал регента, а только велел созвать собрание, послав в Македонию заместителя, способного самостоятельно разобраться в сложившейся там обстановке…

Антигон при необходимости мог быть не только властным, но и убедительным. Толпа мрачно расступилась, регент и его спасители проехали к штабу.

* * *
Эвридика сосредоточенно обкатывала в уме свое обращение к людям, а потому с большим опозданием узнала об этом скандале. Ее потрясло, что солдаты чуть было не растерзали беспомощного старика. Это оскорбляло то поэтическое видение войны, какое она взлелеяла в себе с детства. А вообще-то ей следовало бы самой направлять ярость своих сторонников в нужное русло. Только афинские демагоги готовили речи, пока их народ воевал.

За час до заката прибыли основные войска Антипатра. Надвигающиеся сумерки заполонили новые звуки: гомон воинов, втекающих в парковый комплекс, скрип повозок продовольственного обоза, сбивчивое топотание ног устанавливающих палатки рабов, лязг оружия и доспехов, приветливое ржание лошадей, почуявших приближение новой конницы. Позднее, по прошествии нескольких часов, ночь оживил гул голосов, обменивающихся сплетнями, слухами и новостями. Это был шум городских агор с их винными лавками, гимнасиями и базарами, извечно оглашающий берега Средиземного моря.

После захода солнца заглянувшие к царице сподвижники сообщили, что попытались привлечь на ее сторону людей Антипатра. На лицах менее удачливых агитаторов красовались ссадины и кровоподтеки. Но драка была небольшой, она быстро утихла с вмешательством командиров. Это свидетельство резкого укрепления дисциплины Эвридику обрадовало не очень. Не очень понравилось ей и то, что, когда один штабных офицеров регента зашел в царские покои, все воины, как один, отсалютовали ему.

Офицер объявил о завтрашнем общем собрании для решения важных государственных дел. Нет сомнений, что царь Филипп пожелает принять в нем участие.

Царь Филипп построил на полу маленькую крепость и теперь старательно пытался населить ее муравьями, загодя собранными в пустыне. Услышав известие, он с беспокойством спросил:

— А мне придется говорить речь?

— Это, государь, как ты пожелаешь, — невозмутимо ответил посланец. Он повернулся к Эвридике. — Дочь Аминты, Антипатр приветствует тебя. Он просил передать, что, хотя и не в македонских традициях выслушивать на таких собраниях женщин, он готов предоставить тебе слово. Прямо после своего выступления. А уж собрание само решит, слушать тебя или нет.

— Передай Антипатру, что мы с царем непременно там будем.

Когда офицер удалился, Филипп пылко сказал:

— Он обещал, что мне не придется говорить, если я сам этого не захочу. Пожалуйста, не заставляй меня, ладно?

У нее появилось сильное желание ударить своего муженька, но Эвридика сдержалась. Разумеется, опасаясь потерять над ним власть; впрочем, главным стопором была мысль о его неестественной силе.

Собрание, состоявшееся на следующий день, проводилось с соблюдением всех древних правил. Соответственно, туда не допустили чужеземных солдат, появившихся в армии с легкой руки Александра, ратовавшего за единение разных народов. На самом большом лугу парка возвели внушительную трибуну, установив перед ней ряд скамеек для именитых персон. Напоследок шепнув Филиппу, чтобы тот сидел смирно, не ерзая, Эвридика заняла свое место и вдруг осознала, что в собравшейся на поле огромной толпе произошла какая-то едва уловимая перемена, которой сопутствовало нечто до боли знакомое. На нее словно повеяло духом родной земли, теплом северных гор.

* * *
Первое слово предоставили Антигону. Взойдя на трибуну, гневный и грозный командующий, казалось, исчез. Перед людьми стоял уже государственный деятель, в меру приветливый и умеющий задать тон. С достоинством он напомнил собравшимся об их героическом прошлом под рукой Александра, призвал всех не позорить его славное имя и пригласил на трибуну регента.

Старик бодро поднялся на помост. Прибывшее с ним войско встретило его приветственным гулом, враждебных выкриков не было вообще. Для начала Антипатр обвел публику внимательным взглядом. Как искусный оратор, он выдержал паузу, потом, верно выбрав момент, поднял руку, призывая народ к тишине. Тут Эвридика против воли подумала: «Да, вот кто царь!»

Он правил Македонией и Грецией, пока Александр вел свои победоносные войны. Подавляя стихийные мятежи южан, он отправлял недовольных в изгнание и своей волей сажал новых правителей в покоренные города. Что говорить, он сумел урезонить даже Олимпиаду. Конечно, он постарел, ослабел, бремя лет очевидно тянуло всегда казавшегося бессменным регента к земле, а звучный бас стал надтреснутым, но его по-прежнему окружала очень мощная аура властности, питаемая неиссякаемой внутренней силой.

Антипатр напомнил воинам об их предках, напомнил о Филиппе, освободившем их отцов от ига захватчиков и избавившем их самих от гражданских войн, а кроме того, породившем Александра, который сделал их хозяевами всего мира. Теперь народ Македонии подобен могучему древу с широкой раскидистой кроной — старец жестом показал на платаны и кедры, горделиво высящиеся вокруг, — но и самое могучее дерево может засохнуть, если вырвать из родной земли его корни. Неужели им хочется уподобиться варварам, которых они покорили?

Далее оратор поведал собравшимся историю появления на свет Арридея, недоумка, кого они ни с того ни с сего нарекли вдруг Филиппом в честь его героического отца. Он напомнил, как относился к этому «Филиппу» родитель, ничуть не смущаясь тем, что Арридей сидит тут, внизу. Он также добавил, что за всю свою историю Македония женской власти не знала. Так кого же они хотят видеть на царском троне: женщину или дурачка?

Филипп, прилежно вслушивавшийся в речь Антипатра, глубокомысленно кивнул. Ему она показалась вполне убедительной. Александр говорил, что ему нельзя быть царем, и вот сейчас этот могущественный старик говорит то же. Возможно, все теперь это поймут, и он опять сделается Арридеем.

Войска Антипатра и так вполне устраивал Антипатр. А для мятежников его речь была подобна медленному пробуждению от тревожного сна. Людское море за Эвридикой шелестело словно галька, окатываемая волнами, и девушка вдруг осознала, что на этом море начался отлив.

Нет, она не допустит, не должна допустить поражения. Она выступит перед ними, у нее есть это право. Однажды ей уже удалось подбодрить павших духом сторонников, и сейчас она вновь вдохнет в них веру в себя. Скоро этот старик замолчит, ей надо быть наготове.

Сцепив руки, Эвридика гордо расправила плечи и вскинула голову, но вдруг живот ее непререкаемо заявил о себе. Острая боль сменилась тупым тянущим ощущением, принадлежность которого сразу стала понятна, хотя смущенный ум девушки напрочь отказывался это признать. Однако тщетно: природа брала свое. Женское недомогание началось на четыре дня раньше срока.

Она всегда тщательно высчитывала время очередных месячных и никогда не ошибалась. Почему же он сбился, всегда столь устойчивый цикл? Первый день обычно бывал очень обильным, а она не подложила даже салфетки.

Как видно, нервное возбуждение помешало ей еще утром заметить зловещие признаки перемен в своем чреве. Эвридика уже ощущала внутри себя угрожающее движение ищущей выхода влаги. Если она поднимется на трибуну, то неминуемо осрамится перед всем честным людом.

Выступление регента близилось к кульминации. Он говорил что-то об Александре, но Эвридика едва его слышала. Ее внимание сосредоточилось на множестве человеческих лиц, заполнявших и поле, и рощу, и склоны холмов. Почему среди всех этих сотворенных одними и теми же богами людей она единственная должна страдать от внезапно постигшей ее телесной немощи, почему именно в этот великий и судьбоносный момент ее предает даже собственный организм?

Рядом сидел Филипп со всей своей бесполезной, но очень здоровой мужской анатомией. Если бы они вдруг поменялись телами, то через миг она гордо взбежала бы на трибуну, а ее голос зарокотал бы, как гром. Но ей, слабой женщине, придется уползти с поля битвы без боя, и даже доброжелатели в лучшем случае лишь пожалеют перетрусившую бедняжку!

Антипатр закончил. Когда затихли аплодисменты, он сказал:

— Желает ли собрание сейчас выслушать Эвридику, дочь Аминты, жену Арридея?

Никто не возражал. Сторонники Антипатра были не прочь выяснить, чего хочет царица, а ее союзники стыдились дать ей отвод. Да, их мнение изменилось, но пусть девочка отведет душу. В такой момент настоящий лидер мог бы завоевать все сердца.

День обещал быть прохладным, и поверх хитона пришлось накинуть гиматий. Незаметным движением Эвридика приспустила его с одного плеча, чтобы ниспадающая складками ткань прикрыла ей спину и ноги. Вещь, позволительная для обольстительниц и богинь — по крайней мере, так их изображают на фресках. Встав со скамьи, она оправила драпировку и спокойно произнесла:

— Мне нечего сказать моим соотечественникам.

* * *
Сидя в своем фургоне в окружении встревоженных евнухов и перепуганных женщин, Роксана изнывала от страха, уверенная, что если мятежники победят, то первым делом Эвридика умертвит и маленького Александра, и его мать. Ужасное злодеяние, но в ее понимании оно было в порядке вещей.

Далеко не сразу ей удалось узнать о решениях, принятых на собрании, поскольку там были одни македонцы. Наконец ее возница, сидонец, владеющий греческим, вернулся и сообщил, что жена Филиппа полностью отказалась от своих притязаний и не стала даже произносить речь. Регента Антипатра выбрали опекуном обоих царей, а тот заявил, что, как только архонты договорятся о разделе сатрапий, его подопечные и их домочадцы отправятся вместе с ним в Македонию.

— Отлично! — воскликнула Роксана и отбросила страх, словно ставший ненужным ей плащ. — Тогда все в порядке. Мы прибудем в царство моего мужа. Там с детства знают этого идиота Филиппа. Конечно, никто не захочет отдать ему трон. И правителем мира сделают моего сына. Моя свекровь нам в этом поможет, ведь он — ее внук.

Александр так и не прочел Роксане письмо от Олимпиады, присланное в ответ на его сообщение о своем бактрийском альянсе. Мать сына ни в чем не корила, но настоятельно советовала ему придушить своего отпрыска от дикарки, если та умудрится одарить его им. Подобные претенденты на трон никому не нужны, а самому Александру следует поскорее посетить родину и зачать настоящего македонца, что он и сделал бы еще до похода в Азию, если бы слушал, что ему говорят.

Это письмо не попало в царский архив. Александр показал его только Гефестиону, а потом сжег.

319 год до н. э

Антипатр выстроил себе дом в Пелле в непосредственной близости от великолепного дворца Архелая. Особняк выглядел основательно, но без претензий. Свято чтущий традиции Антипатр всячески избегал показной пышности. Единственным украшением здания служили портик с террасой.

Сейчас за закрытыми дверьми этого дома стояла почти полная тишина. Даже плиты террасы забросали приглушающими шаги слоями соломы и тростника. С приличествующего расстояния небольшие группки людей вели наблюдение за снующими туда-сюда лекарями и родней умиравшего старца. Зевак, падких на все отдающее драматизмом, влекло сюда нездоровое любопытство, друзья регента и просто лица, составлявшие его двор, со дня на день ожидали сигнала для бурного излияния давно заготовленных соболезнований, а работники погребальных контор и без всяких сигналов уже вязали траурные венки. Чуть в стороне с отсутствующим видом слонялись послы и шпионы зависимых от воли регента городов.

Никто не знал, кому суждено унаследовать власть, когда старик наконец перестанет цепляться за жизнь, и будет ли продолжена жесткая линия его правления. Перед тем как слечь, он приказал повесить двух чиновников, прибывших из Афин с прошением о помиловании. Злосчастные афиняне — отец и сын — были уличены в переписке с Пердиккой. Ни годы, ни изнурительные болезни не смягчили характера Антипатра. И сейчас горожане с пристальным вниманием вглядывались при случае в лицо его сына Кассандра, ища на нем нечто большее, чем пристойное выражение скорби.

Атмосфера, царящая в соседнем, являвшемся чудом северной архитектуры дворце, где обоим царям с их домочадцами отвели отдельные подобающие им покои, была предельно напряжена, подобно туго натянутой тетиве лука.

Роксана стояла у окна, приглядываясь из-за занавески к уличной молчаливой толпе. Своей в Македонии она себя так и не ощутила. Мать Александра вовсе не ждала ее тут с распростертыми объятиями, чтобы восхититься своим чудным внуком. Олимпиада, кажется, поклялась, что ноги ее не будет в этой стране, пока жив Антипатр, и по-прежнему жила в Додоне. Регент, правда, относился к Роксане с официальной учтивостью, но еще до переправы через море Геллы он отослал ее евнухов восвояси. Люди плохо их примут, пояснил Антипатр, да и к хозяйке отнесутся как к варварке. Учитывая, что она неплохо освоила греческий, о ней вполне смогут позаботиться македонские дамы. И эти дамы стали весьма ненавязчиво приучать бактрийку к местным обычаям. Словно бы исподволь они постепенно привили ей вкус к приличной одежде, потом с большой деликатностью занялись исправлением ее манер, но для начала без капли стеснения и со всей решительностью дали понять, что царский сын чересчур избалован. В Македонии мальчиков держат в строгости, из них растят настоящих мужчин.

Маленькому царевичу уже исполнилось четыре года, а он все еще продолжал цепляться за мать, да и она в своем одиночестве с трудом выносила, когда его не было рядом. Вскоре Антипатр вновь навестил вдовствующую царицу — доносчицы из ее окружения наверняка ему что-нибудь нашептали. Опекун выразил изумление, что сын Александра не может и двух слов связать на греческом языке. И уже на другой день у ребенка появился наставник.

Антипатр решил, что простой образованный раб не сумеет воспитать мальчика в должном духе. Его выбор остановился на молодом знатном греке, успевшем к своим двадцати пяти годам не раз проявить боевые и командные качества в походах против мятежных южан. Антипатру понравилась отменная вышколенность солдат в подразделениях, вверенных этому неулыбчивому офицеру, излишней любви к хорошеньким детям тот тоже вроде бы не проявлял.

Кеб с детства мечтал сражаться под командованием Александра. Именно с этой целью юноша и вступил в войско, набранное Антипатром для Вавилона. Однако ему пришлось молча смириться с крушением своих надежд и безропотно исполнять ненавистные его сердцу приказы, разя в битвах таких же греков, как и он сам. Впрочем, доставалось и подчиненным. Те даже считали, что командир с ними слишком суров. Скорее по привычке, нежели намеренно, Кеб хмуро воспринял новое назначение, ничем не выдав своего внутреннего ликования.

Первая встреча с темноволосым и избалованным пухлым ребенком разочаровала его, хотя он, конечно, и не надеялся с ходу прозреть в малыше героическое начало. Его предупредили, что мальчик буквально заласкан своей сумасшедшей мамашей. Та явно полагала, что стоит ей отвернуться, и ее чадо тут же начнут колотить и всячески унижать. Ребенок, осознав, что ему надо чего-то бояться, поначалу капризничал и лил слезы, но вскоре, почувствовав спокойное и дружелюбное к себе отношение, дал волю своей живой любознательности, а о капризах и думать забыл.

Кеб знал знаменитую спартанскую присказку: изгони детские страхи — и вырастишь смельчака. Мало-помалу он приучал своего подопечного к лошадям, большим собакам и грохоту маршировок. Роксана, сиднем сидящая дома и только и думавшая, как ей утешить своего бедненького сыночка, вдруг стала с удивлением обнаруживать, что тот вполне доволен собой и с восторгом описывает на ломаном греческом, как здорово он провел день.

Через какое-то время малыш уже бойко тараторил по-гречески, и вскоре в жизнь его уверенной поступью вошел отец. Роксана всегда втолковывала своему ненаглядному чаду, что он сын могущественнейшего в мире царя, а теперь и наставникпринялся с увлечением повествовать о легендарных подвигах и деяниях гениального полководца. Самому Кебу было десять лет, когда Александр отправился в Азию, и тогда он воспринимал рассказы о нем со всем пылом взрослеющего подростка, а богатое воображение дорисовывало детали. Пусть сын Александра пока слишком мал, чтобы хоть вполовину проникнуться духом родительского величия, зато зерна высоких стремлений, зароненные в его душу, когда-нибудь дадут всходы.

Кеб с удовольствием занимался порученным ему делом. Однако сейчас, томясь вместе с другими придворными перед застланной соломой террасой, он вдруг осознал, что исключительность его нынешнего положения, собственно, не сулит ему ничего. В будущем все неопределенно, туманно. Обладает ли, в сущности, сын Александра более значительными талантами, чем любой мальчуган его возраста? Неужели великие дни канули в Лету? О таком ли мире для себя и для своих наследников мечтал некогда Александр?

Его глубокомысленные размышления были прерваны скорбными стонами и причитаниями.

* * *
Роксана тоже услышала их и увидела из окна, как стоявшие перед домом регента придворные принялись обеспокоенно переглядываться. Она задумчиво прошлась по комнате, потом бросилась к сыну и прижала его груди. Тот испуганно спросил, что случилось, но в ответ получил лишь одно:

— Что же теперь с нами будет?

Пять лет назад в летнем дворце Экбатаны Александр как-то упомянул о старшем сыне регента Кассандре, большом интригане. Настолько большом, что мужу даже пришлось оставить его в Македонии. Но Кассандр был в Вавилоне, когда Александр умирал, вполне вероятно, что он-то и отравил его. Недавно этот опасный человек навестил ее якобы с поклоном от больного отца, однако на деле — безусловно желая взглянуть на царевича. Визитер вел себя вежливо, но ничего путного не сказал, лишь ограничился объяснением причин своего появления. Испытывая тревожную неловкость и даже страх, Роксана с неприязнью взирала на красноватое веснушчатое лицо с раздражающе бледными глазами и уклончивым, хитро прищуренным взглядом. И сейчас она была напугана больше, чем во время сирийского мятежа. Как было бы славно оказаться опять в Вавилоне, в знакомом мире, среди понятных людей! Там-то уж точно она смогла бы что-то придумать.

* * *
Подойдя к смертному ложу, Кассандр с ожесточенной яростью уставился на сильно усохшее тело отца. Нет, он просто не мог заставить себя склониться к покойному. Пожилая родственница, укоризненно покачав головой, сама закрыла сморщенные веки усопшего и натянула ему на голову покрывало.

Напротив Кассандра, с другой стороны кровати, стоял пятидесятилетний Полиперхон с совершенно бесстрастным лицом, покрытым седой, отросшей за ночь щетиной. Скорбно и сухо кивнув наследнику, он опять погрузился в раздумья о свалившемся на него бремени. Именно ему, а не Кассандру было завещано взять царей под опеку. Незадолго до того, как впасть в кому, Антипатр созвал всю македонскую знать, чтобы огласить свою волю, а потом вынудил всех поклясться голосовать за Полиперхона.

Со вчерашнего дня больной уже лежал без сознания, остановка дыхания лишь поставила точку. При всем своем почтении к умершему Полиперхон был рад возможности завершить утомительное дежурство. Небольшой отдых, и можно будет приняться за государственные дела. Их уже, наверное, накопилась целая прорва. Полиперхон никогда не согласился бы тянуть этот воз, если бы не слезные мольбы Антипатра. Последний в роли просителя выглядел жутко, словно родитель, рухнувший на колени перед собственным чадом.

— Сделай это ради меня, — задыхаясь, хрипел Антипатр. — По старой дружбе, умоляю тебя.

Какая там дружба? Полиперхон воевал в Азии с Александром и только с Кратером вернулся домой. Когда Александр умер, он отправился подавлять южные мятежи, а потом замещал регента, пока тот ездил в Азию за царями. Вот и все, но этого оказалось достаточно.

— Я дал клятву Филиппу. — Умирающий слабо откашлялся, явно теряя последние силы. Его голос шелестел, как сухой тростник. — И его наследникам. Я не хочу, — он задохнулся и помолчал, — стать клятвопреступником по вине моего сына. Я знаю его. И понимаю, что он… Обещай мне, Полиперхон. Поклянись водами Стикса. Я умоляю тебя.

В итоге, чтобы отделаться, Полиперхон дал ему клятву. Но теперь эта клятва вязала его по рукам и ногам.

Последние тихие вздохи умершего еще висели над ложем, а Полиперхон уже чувствовал, как чья-то жгучая ненависть течет к нему через холодеющий труп. Кассандр источал ее. Что ж, Полиперхон не раз сталкивался с подобной враждебностью. И под началом Филиппа при Херонее, и под рукой Александра при Иссе и в Гавгамелах. И хотя он звезд с неба не хватал и не вышел в большие военачальники, Александр ввел его в круг своих верных телохранителей, а выше доверия и быть не могло. Александр так и говорил: на Полиперхона всегда можно положиться.

Вскоре Полиперхон познакомится со своими царственными подопечными и представит им своего старшего сына. Парня назвали в честь Александра, и можно надеяться, что он не посрамит это славное имя. А Кассандру, которого всегда очень волнует мнение окружающих, можно будет доверить организацию похорон.

* * *
Когда регент умер, Эвридика была на конной прогулке. Она знала, что ждать осталось недолго, и если бы осталась торчать во дворце, то сейчас ее бы уже втянули в скучную и тоскливую круговерть траурных действ, пренебрегать которыми не подобает.

Сопровождала молодую царицу пара придворных конюхов и одна крепкая юная особа, тоже родившаяся в горах и хорошо державшаяся в седле. Вылазки во главе конных отрядов закончились; Антипатр был бдителен, он решительно перекрыл все лазейки для возможных контактов Эвридики с солдатами. Он отозвал бы и Конона, но Филипп, разразившись слезами, упросил его оставить ему старика. И все-таки некоторые знакомцы по Азии порой украдкой приветствовали свою госпожу.

Заходящее солнце било в спины четырех всадников, возвращавшихся в Пеллу, и Эвридика, глядя, как наползают на лагуну горные тени, вдруг усмотрела в том добрый знак. Девушку охватило предчувствие перемен в своей участи, словно божественная Тихе улыбнулась ей с ближайшей горы. Надежду внушали и долгожданные траурные стенания.

Кассандр во время болезни своего отца навестил не только Роксану. Формально говоря, он явился с визитом к царю, но некоторые моменты его почтительного разговора с Филиппом давали понять, что слова гостя скорее предназначены для царицы. Если Роксану вид посетителя раздражал и пугал, то Эвридика увидела в нем своего соотечественника, правда, не блещущего красотой, но отличавшегося несомненным достоинством. Что было естественным, ведь, не унаследовав отцовскую стать, он вполне мог унаследовать отцовские полномочия.

По череде почти не завуалированных намеков она поняла, что последнее очень возможно. Догадалась девушка и о подоплеке брошенного гостем вскользь заявления, что Македонии нужен единственный царь. Чисто македонских кровей и с не менее чистокровной царицей. Этот, как и она, ненавидящий Александра человек никогда не допустит, чтобы отпрыск дикой бактрийки уселся на трон. Когда гость ушел, Эвридике почудилось, что с ней заключили негласное соглашение.

Известие об избрании Полиперхона удручило ее. Она не была с ним знакома, видела как-то мельком, и только, но, вернувшись с прогулки, тут же сообразила, кого принимает у себя царь Филипп.

Должно быть, общались они уже долгое время, поскольку Филипп очень бойко, но путано рассказывал посетителю о том, как в Индии на него чуть не напала змея.

— Представляешь, Конон нашел ее под моей ванной. Он схватил палку и расправился с ней. А потом сказал, что мелкие змейки опаснее многих.

— Совершенно верно, государь. Они могут забраться в сапог; так погиб один мой солдат.

Заметив Эвридику, визитер выразил радость, что нашел царя в добром здравии, попросил при любых затруднениях обращаться к нему и с поклоном удалился. Очевидно, было бы рановато, учитывая, что Антипатр еще не погребен, интересоваться планами нового регента Македонии, но она рассердилась, что он не поговорил с ней, что в ее отсутствие он счел возможным представиться одному лишь Филиппу.

Потом пришло время пышных погребальных обрядов, процесий. Эвридика ходила, как положено, с обстриженными волосами и в посыпанной пеплом черной одежде, добавляя свои причитания к горестным стенаниям окружающих. Когда представлялась возможность, она внимательно вглядывалась в лицо Кассандра, ища хоть какой-нибудь обнадеживающий намек. Но лицо того, сообразно случаю, всегда было безучастно-печальным.

Позже, когда мужчины отправились к погребальному костру, чтобы сжечь тело, а Эвридика осталась в отдалении с женщинами, до нее донесся чей-то вопль, и на лугу поднялась странная суматоха. Догадливый Конон бросился туда, невзирая на свое низкое звание. Вскоре он уже шел обратно с парой крепких парней из почетного караула, которые несли обмякшее тело Филиппа с безжизненно запрокинутой головой; рот его был открыт. Пристыженная, она медленно побрела следом.

Госпожа, — проворчал Конон, — не могла бы ты поговорить с этим новым опекуном? Он редко видит царя и не знает, что его может расстроить. Я пытался ему кое-что объяснить, но меня осадили, приказав не забывать свое место.

— Я поговорю с ним.

Она чувствовала затылком презрительно-насмешливый взгляд Роксаны. «Ничего, мы еще посмотрим, кто будет смеяться последним».

Во дворце Конон раздел и вымыл Филиппа — во время приступа тот обмочился, испачкав мантию, — и уложил его в постель. Эвридика, удалившись в свою комнату, сняла траурный наряд и вычесала из растрепанных волос пепел. «Что делать, такой уж мне достался супруг, ведь я знала, за кого выхожу замуж. Я сама выбрала эту участь. И обязана относиться к нему с уважением. Именно так сказала бы моя мать».

Она велела смешать молоко с яйцом, пряностями и каплей вина и отнесла напиток больному. Конон унес испачканную одежду. Филипп с виноватым видом посмотрел на нее, словно проштрафившаяся собака на строгого хозяина.

— Смотри, — сказала она. — Я принесла тебе что-то вкусное. Ничего страшного, что тебе стало плохо, ты же в этом не виноват. Многим людям становится плохо у погребальных костров.

Он ответил ей благодарным взглядом и опустил глаза в чашу с молочной смесью. Его обрадовало, что Эвридика ни о чем не спросила. Последнее, что он помнил перед тем, как в его голове загремел барабан и все залило ослепительным светом, была охваченная языками пламени борода мертвеца, она чернела, распространяя отвратительный запах. И он сразу вспомнил об одном давнем событии, произошедшем незадолго до того, как Александр взял его с собой в поход. Тогда хоронили царя, так ему сказали, хотя он не понимал, о ком идет речь. Филиппу обстригли волосы и вымазали лицо сажей, потом его обрядили в черные одеяния и заставили идти в толпе людей и рыдать. И вдруг он увидел своего грозного отца, который навещал его очень редко. Тот с пугающе застывшим и искаженным лицом лежал под расшитым золотом покрывалом на большой куче валежника. Он был мертв, но Филипп о том не знал, мертвецов ему еще видеть не приходилось. Но вот к помосту подошел Александр. Он тоже остригся, и остатки его светлых волос блестели на солнце. Брат произнес речь, очень длинную, объяснил, что этот царь сделал для Македонии, а после вдруг взял у какого-то слуги факел и сунул его в кучу валежника. Охваченный ужасом, Филипп не мог отвести глаз от разгорающегося пламени, оно гудело и трещало, и огненные языки уже подбирались к сверкающему покрову. Они пожрали ткань, затем загорелись волосы, борода… Очень часто потом Филипп просыпался по ночам с криком, но он боялся сказать даже Конону, что ему снился горящий отец.

* * *
Двери из полированного мрамора плотно закупорили вход в усыпальницу Антипатра, и в Македонии наступило затишье.

Правда, зыбкое, ибо Полиперхон заявил, что не имеет склонности к единовластию. Антипатр правил, замещая отсутствующего царя. А сейчас более уместно созвать, как бывало, совет из родовой знати. Многие македонцы благосклонно отнеслись к этой мысли, усмотрев в ней возврат к старым добрым традициям. Кое-кто поговаривал, впрочем, что Полиперхону попросту не хватает духу взять на себя столь большую ответственность, вот он и мудрит.

Затишье не перешло в тишь да гладь. Все напряженно следили за действиями Кассандра.

Отец не умолчал о нем в завещании. Кассандр получил пост хилиарха, первого советника Полиперхона, при Александре не было выше поста. Но… удовлетворится ли он второй ролью? Люди понаблюдали за разъезжавшим по улицам Пеллы веснушчатым первенцем Антипатра и пришли к выводу, что этакие молодчики не прощают обид.

Однако, похоронив отца, Кассандр весь траурный месяц спокойно занимался порученными ему делами. По окончании траура он отправился засвидетельствовать свое почтение Филиппу и Эвридике.

— Поприветствуй его, — велела Эвридика супругу, когда им доложили о приходе важного гостя, — а потом сиди молча. Это, я думаю, важный визит.

Кассандр не стал долго любезничать с государем и быстро переключил все внимание на Эвридику.

— Мне придется на время уехать. Хочется побывать в родных краях. Я очень многое пережил и сейчас меня тянет развеяться в компании старых друзей. Поохотиться, поваляться на травке, в общем, отвлечься от общественных дел.

Она пожелал гостю удачной охоты, но в ее взгляде читался вопрос, и посетитель это отметил.

— Ваше благорасположение, — сказал Кассандр, — было для меня утешением и поддержкой. В эти неспокойные времена вы оба можете всегда рассчитывать на мою помощь. Ты, государь, — он повернулся к Филиппу, — бесспорно сын своего отца. Твоя мать никогда не давала повода к сплетням. — Он перевел взгляд на Эвридику. — Но, как вам обоим, несомненно, известно, об Александре на этот счет вечно ходили весьма разные слухи.

Когда гость ушел, Филипп спросил:

— Что он сказал об Александре?

— Неважно. Я не уверена, что поняла его. Мы выясним это позже.

* * *
Родовым гнездом Антипатра была древняя изрядно обветшавшая крепость, расположенная в богатом лугами и лесом краю. Сам Антипатр обыкновенно жил в Пелле, а все дела в родовом имении вел управляющий. Раньше сыновья бессменного регента Македонии частенько наезжали сюда с охотничьими компаниями, точно такими же, какая в последние дни рыскала по окрестным угодьям.

В верхнем зале каменного пропитанного сыростью здания под дымоходом жарко пылал огонь; осенние ночи в горах были морозными. Вокруг очага на старых скамьях и табуретах, покрытых овчиной, расположилась добрая дюжина молодцов, одетых, по погоде, в теплую одежду из кожи и плотной шерсти. С нижнего этажа доносился резкий запах конюшни, оттуда слышалось возбужденное ржание лошадей, мешавшееся с фракийским говором конюхов, занимавшихся починкой и вощением упряжи.

Кассандр с рыжей, сияющей в отблесках яркого пламени шевелюрой сидел возле Никанора, своего брата. Еще один брат их Иолла умер вскоре после возвращения домой из Азии. Скоротечная малярия, подхваченная в вавилонских болотах, доконала его, причем очень быстро, словно он не желал бороться за жизнь. Четвертого брата, Алексарха, просто не пригласили. В семье он считался слегка безумным, ибо подался в книжники и теперь в основном занимался созданием нового языка для утопического государства, привидевшегося ему в мечтах. Проку от него было бы мало; да и потом, кто мог поручиться, что он ненароком чего-нибудь не сболтнет?

Кассандр сказал:

— Мы провели здесь три дня и пока не заметили никакой слежки. Похоже, пора браться за дело. Дерда, Этий, вы готовы выехать завтра с утра?

— Конечно готовы, — ответили двое мужчин, сидевших напротив.

— Вы сможете сменить лошадей в Абдере, Эносе, да и в Амфиполе, если понадобится. В Амфиполе будьте осторожны, держитесь подальше от гарнизона, там вас могут узнать. Симас и Антифон отправятся через сутки. Их ждать не следует. Сохраняйте дистанцию. Там, где двое проскочат легко, четверо вызовут подозрения.

Дерда спросил:

— Что передать Антигону?

— Я дам тебе письмо. Бояться нечего, если не нарываться. Полиперхон — болван. Я уехал охотиться, и прекрасно, значит, он может спать спокойно. Когда Антигон прочтет письмо, расскажешь ему все, что он захочет узнать.

Для отвода глаз они целый день гонялись за кабанами, а потому вскоре вся честная компания улеглась спать в дальнем конце помещения за хорошо выделанным кожаным пологом. Кассандр и Никанор задержались у очага, их тихие голоса заглушались звуками, доносящимися из конюшни.

Никанор был высоким и тощим малым с каштановой копной волос. Изрядно поднаторев в обращении с любым видом оружия, он и в дружбе, и во вражде хранил верность семейным традициям и ни о чем больше не помышлял. Он спросил:

— Ты уверен, что Антигон достоин доверия? Ему явно захочется хапнуть больше, чем он имеет.

— Именно поэтому я и решил обратиться к нему. Заваруха в Греции его очень устроит. Ему позарез нужно, чтобы кто-то стреножил Полиперхона, пока он сам будет прибирать к рукам Азию. Он отдаст мне Македонию. Ведь понятно, что Азия займет его целиком.

Никанор почесал голову. Похоже, в этих охотничьих вылазках от вшей не убережешься. Поймав одну тварь, он щелчком отправил ее в огонь.

— А ты уверен в девчонке? Она может оказаться не менее опасной, чем Антигон, если почувствует слабину. У отца были из-за нее неприятности, а до этого и у Пердикки. Филиппа она в грош не ставит.

— Хм, — задумчиво протянул Кассандр. — Потому-то я и прошу тебя присмотреть за ней, пока меня тут не будет. Я ничего ей не сказал, разумеется. Но она встанет на нашу сторону, чтобы убрать бактрийского пащенка. Она явно дала мне это понять.

— Хорошо, если так. Но она жена царя и сама намерена править.

— Верно. Учитывая ее происхождение, я полагаю, мне придется жениться на ней.

Белесые брови Никанора поползли вверх.

— А Филипп?

Кассандр ответил выразительным жестом.

— Интересно, — задумчиво произнес Никанор, — согласится ли она с этим?

— О, скорее всего, нет. Но когда все будет кончено, куда она денется? Она все равно не угомонится, не в ее натуре посиживать день-деньской за пряжей и за шитьем. Ей ничего не останется, как пойти за меня, чтобы осуществить свои притязания. В ином случае… — Он опять резко рассек рукой воздух.

Никанор пожал плечами.

— А что же будет с Фессалоникой? Мне казалось, вы с ней поладили. И она, между прочим, дочь Филиппа, а не какая-то там внучка.

— Так-то оно так, но у нее царская кровь только с отцовского боку. Не то что у Эвридики, в той примесей нет. Впрочем, воссев на трон, я смогу взять в жены обеих. Покойный Филипп только приветствовал подобные вещи.

— Ты уверен в успехе? — с тревогой спросил Никанор. Да. Еще в Вавилоне я понял, что настает мое время.

* * *
Спустя полмесяца в конце хмурого дождливого дня Полиперхон явился во дворец по срочному делу.

Он не стал дожидаться, пока о нем доложат, и вошел следом за стражем. Филипп, весь день усердно трудившийся, все еще выстраивал с помощью Конона из своих камушков нечто замысловатое. Эвридика, вощившая свою кирасу, так и осталась сидеть, не успев ее спрятать. Она возмущенно глянула на Полиперхона, но тот с церемонным поклоном обратился к царю.

— Я почти закончил, — с виноватым видом сказал Филипп. — Мы строили Трипарадиз.

— Государь, я должен просить тебя присутствовать завтра на государственном совете.

Филипп с ужасом посмотрел на него.

— Я не хочу ничего говорить там. Совсем не хочу. Уходи.

— Тебе и не придется ничего говорить, государь. Ты лишь утвердишь внесенные предложения.

— Какие предложения? — отрывисто спросила Эвридика.

Полиперхон, ярый приверженец древних македонских традиций, скривился. «Жаль, что Аминта прожил достаточно долго, чтобы успеть породить эту сучку, всюду сующую свой наглый нос».

— Госпожа, до нас дошли сведения, что Кассандр сбежал в Азию и что Антигон приютил его.

— Не может быть! — вздрогнув, заявила она. — Насколько я знаю, он охотится в своем поместье.

— Да, — мрачно сказал Полиперхон. — Ему хотелось, чтобы мы так считали. А теперь мы считаем, что стоим на пороге войны. Государь, пожалуйста, будь готов к восходу солнца. Я приду, чтобы проводить тебя. Госпожа. — Он поклонился, собираясь уйти.

— Подожди! — гневно воскликнула Эвридика. — С кем намерен воевать Кассандр?

Он обернулся с порога.

— С македонцами. За то, что они, согласившись с последними пожеланиями Антипатра, не выбрали его своим правителем.

— Я тоже хочу присутствовать на совете. Полиперхон задрал голову, нацелив на нее свою седеющую бороденку.

— Сожалею, госпожа. В Македонии нет таких традиций. Желаю вам обоим доброй ночи.

Он решительно вышел из покоев. Конечно, с его стороны было глупо не проследить за Кассандром, но бабьи выходки терпеть тоже нельзя. Уж это, по крайней мере, не лезет ни в какие ворота.

* * *
Государственный совет рассмотрел угрожающие стране опасности и нашел их серьезными. Кассандр, это было очевидно, отправился в Азию только для того, чтобы набрать необходимые силы. И с ними он двинется в Грецию.

С последних лет царствования Филиппа и до окончания царствования Александра жизнью греческих городов-государств управляла Македония. Демократических лидеров давно изгнали, у народа практически отняли право выбора, предоставив его олигархам, в каких с магической быстротой превратились македонские ставленники. При постоянно занятом войнами Александре Антипатр имел полную свободу действий, и поскольку его сторонники баснословно обогатились за счет пачками отправляемых в изгнание греков, то они ужасно боялись того, что, вернувшись из Азии, Александр отторгнет у них незаконно присвоенную недвижимость и угодья в пользу исконных владельцев. Когда царь вызвал регента к себе в Вавилон для отчета, вместо того поехал Кассандр. Узнав о смерти Александра, греки взбунтовались, однако Антипатр подавил их мятеж. Поэтому в греческих городах по-прежнему верховодили его приспешники, и само собой разумелось, что они охотно поддержат и его сына.

Когда Антипатр занедужил, Пеллу в ожидании перемен наводнили греческие послы. Они и теперь все терлись поблизости, желая выяснить, какой политики будут придерживаться новые власти. Их спешно вызвали во дворец и ознакомили с царским воззванием. В нем говорилось, что во многом политика в греческих городах проводилась без одобрения Александра. И волей народной царствующий ныне дом великодушно готов предоставить им право восстановить демократические конституции, выгнать нынешних олигархов или даже казнить их. Впредь все гражданские права греков будут защищаться в обмен на их преданность македонским властям.

Полиперхон, после совета проводивший Филиппа в покои, скрупулезно растолковал Эвридике, чем вызваны эти решения. Как и Никанор, брат Кассандра, он вдруг осознал, что эта девчонка может доставить всем множество неприятностей. Нужно подкидывать хоть какую-то пищу ее деятельному уму.

Эвридика выслушала его без особенных замечаний. Пока государственные мужи совещались, она тоже успела о многом подумать.

— Ты знаешь, я видел там собаку, — сказал Филипп, как только его провожатый ушел. — Она грызла здоровенную кость с остатками сырого мяса. Должно быть, она утащила ее с кухни, я так и сказал им.

— Ты прав, Филипп. Помолчи немного, мне нужно сосредоточиться.

Итак, ее предположения оказались верны. Зайдя к ней перед отъездом в родные края, Кассандр практически предложил ей союз. Если он выиграет эту войну, то избавится от ребенка бактрийки и, взяв на себя опекунство, возведет на трон их с Филиппом. Он говорил с ней как с равной. Он готов сделать ее царицей.

— Ну что ты все ходишь туда-сюда? — тоскливо спросил Филипп.

— Тебе нужно снять нарядное платье, ты можешь испачкать его. Конон, ты здесь? Пожалуйста, помоги государю.

Она все мерила шагами пространство между резными окнами и дальней стеной с великолепной фреской, где чуть ли не в натуральную величину изображалось разграбление Трои. Агамемнон выводил из святилища упирающуюся Кассандру; за надвратными башнями маячил деревянный конь; на переднем плане у родового жертвенника простерся истекающий кровью Приам; Андромаха прижимала к груди мертвого ребенка. На заднем плане, охваченном языками пламени, шла кровавая битва. Это была работа знаменитого Зевксиса, призванного Архелаем одухотворить своим гением только что возведенный дворец.

От выщербленных камней очага, покрытых странноватыми пятнами, еще исходил слабый запах былых обрядовых воскурений. В этих покоях долгие годы жила царица Олимпиада. Ходили упорные слухи, что именно здесь проводила она свои бесконечные магические ритуалы. Ее священные змеи лежали свернувшись в корзине возле очага, а колдовские снадобья хранились в надежно устроенных тайниках. Намереваясь вернуться сюда, она даже не все из них опустошила. Но Эвридика о том не знала и лишь отмечала, что тут царит совершенно особая атмосфера.

Расхаживая по кругу, она обдумывала свою молчаливую сделку с Кассандром, и тут у нее впервые возникла мысль:

«А что же потом?»

В настоящий момент только ребенок этой дикарки может продлить род властителей Македонии. Когда его выведут из игры, на трон посадят ее и Филиппа. А кто придет после них?

Кому, как не ей, внучке двух славных царей, дать жизнь новому царскому поколению? Но для этого надо родить. Хотя бы раз. С большим отвращением Эвридика подумала о Филиппе. В конце концов, в любом городе очень многие женщины за драхму терпят куда более жуткие вещи. Но нет, ей этого не снести. Кроме того, вдруг ребенок унаследует слабоумие?

«И почему я не мужчина?» — мысленно посетовала Эвридика. Приближалась зима, в очаге уже жарко пылали замшелые яблоневые поленья. Потемневшие камни под корзиной для дров, нагреваясь, начали испускать въевшийся в них приятный запах. «Правя по собственному усмотрению, я при желании могла бы вступить во второй брак, наши цари часто так поступали». Перед ее внутренним взором внезапно возник весьма импозантный Кассандр. Он предложил ей свою дружбу, а может, согласился бы и… Но она замужем, у нее есть супруг.

Какое-то мгновение, вспоминая тот молчаливый, но выразительный обмен взглядами, девушка колебалась, не зная, идти ли в своих мыслях дальше. Прежняя обитательница покоев давно все решила бы и уже занималась бы поисками путей и средств к достижению цели. Но Эвридика, смутно подозревая, куда может завести ее логика, решительно остановила себя. Выбор прорисовывался пугающий, она предпочла от него уклониться. Лучше пока положиться во всем на Кассандра, сейчас бессмысленно загадывать что-то. Но ее затаенные думы, подобно впитавшимся в камни маслам, ждали лишь соприкосновения с жаром медленно разгорающихся в ней чувств.

318 год до н. э

Посиживая в своей палатке, Эвмен с благодатного киликийского побережья поглядывал на море, за которым маячили гористые очертания Кипра. Здешняя теплая и плодородная равнина казалась раем после продуваемой ледяными ветрами тесной крепости, примостившейся на таврских скалах, где Антигон продержал его всю прошедшую зиму. В распоряжении осажденных были лишь скудные закрома с приевшимся всем зерном да единственный источник хорошей воды. Из-за отсутствия свежей зелени и овощей у людей начали распухать десны. Эвмену с трудом удалось не дать воинам пожрать собственных лошадей, ведь от последних, возможно, зависело спасение первых. По его приказу благородных четвероногих ежедневно взбадривали, конюхи с громкими криками настегивали своих питомцев, чтобы те хорошенько — до пота — размялись. Он уже почти смирился с мыслью, что животных придется забить, когда неожиданно из вражеского стана прибыл посол с предложением мира. Поскольку после смерти регента каждый стремился начать свою игру, Антигону понадобились союзники.

Однако этот хитрец в обмен на отвод своих войск потребовал, чтобы Эвмен принес клятву верности македонским царям и ему, Антигону. Эвмен сказал, что готов присягнуть, но царям и Олимпиаде. Послу пришлось удалиться с таким ответом. Антигону он не понравился, но тут ему сообщили, что войску Эвмена удалось ускользнуть, прорвав осаду. А вскоре Эвмену стало известно, что Полиперхон от имени опекаемых им царей передает Антигона ему в подчинение, но учитывая, что тот наверняка добровольно пойти к нему под руку не захочет, новому командующему рекомендуется утвердить свою власть силой. На данный момент, правда, сил у Эвмена хватило только на то, чтобы завладеть сокровищницей Киликии и взять под свое начало стоявший там гарнизоном полк аргираспидов, прозванных так за серебряные щиты.

Присоединившись к Эвмену, аргираспиды продолжали блаженствовать в своих палатках, до отказа набитых богатой добычей, частью доблестно завоеванной, частью награбленной, а то и попросту заграбастанной с помощью целого ряда уловок и ухищрений, досконально известных этим, казалось, рожденным в доспехах воякам, любой из которых тянул солдатскую лямку не менее сорока лет. Сам Александр уже искал способ избавиться от ворчливого скопища опытных и жестоких корыстолюбцев, которые даже при нем умудрялись устраивать смуты. Аргираспиды достались ему от отца; эта тяжеловооруженная гвардия как на подбор состояла из записных забияк. Они отправились на войну вместе с Филиппом, они пережили его, хотя тот был моложе, и сейчас им давно следовало бы мирно возделывать родные земли, проживая как собственные трофеи, так и дары Александра, но эти никогда не знавшие поражений, выносливые и крепкие, точно подметки башмаков, солдаты по-прежнему торчали в Азии. Их возвращению в Македонию помешала смерть Кратера, и, одержимые страстью к наживе, они опять были готовы в любой момент ввязаться в очередную войну.

Большинству из них было за шестьдесят, кому-то даже стукнуло семьдесят, их неуступчивость вошла в поговорки, и вот Эвмену, пришлому греку и чуть ли не сосунку, удалось захватить власть над ними.

Несколько восстановив за счет новобранцев ослабленные осадой силы, он уже собирался отправить ветеранов на родину, как к нему прибыл гонец, доставивший послание из Эпира. От Олимпиады.

Прошу тебя, Эвмен, помоги нам. Ты был и остаешься моим самым преданным другом, и только тебе, Эвмен, дано найти способ спасти наш обезглавленный род. Умоляю тебя, не покинь меня в моих чаяниях и поддержи хоть советом. Подумай, разве могу я вверить свою судьбу и будущее моего внука людям, которые наперебой рвутся опекать сироту, мечтая на деле лишь завладеть его достоянием? Роксана, мать царевича, сообщила мне, что опасается за жизнь мальчика с тех самых пор, как Полиперхон покинул страну, отправившись воевать с подло предавшим нас Кассандром. Возможно, лучше бы ей сбежать ко мне вместе с сыном? Или мне самой стоит поднять войска и войти в Македонию?

Письмо глубоко взволновало Эвмена. Он впервые увидел Олимпиаду еще совсем юным и был навек покорен ее красотой. В отсутствие царя Филиппа ненавидевший его супругу регент частенько посылал к ней Эвмена с различными поручениями, отчасти желая унизить царицу низким рангом посланца, а отчасти — чтобы самому избежать встреч с весьма опасной и вздорной особой. Филипп также пользовался услугами молодого посредника во время бесчисленных семейных скандалов. Сам же юный кардиец смотрел на властительницу своих дум как на некую мифологическую персону. Чаще всего она казалась ему вакхической Ариадной, ждущей свидания с позабывшим о ней Дионисом. Он видел ее в слезах, в дикой веселости, в пламенной ярости, а иногда — во всем блеске присущего лишь ей одной почти божественного величия. Если он и желал ее, то не больше, чем человек, завороженный игрой молний над бушующим морем; она будила в нем холодящий восторг. Даже шагая к ней с обидным или оскорбительным повелением государя, Эвмен все равно испытывал радость. В сущности, Олимпиада и в гневе обыкновенно благоволила к нему. Правда, молодой красивый грек был очень скромен и предан Филиппу, но она наслаждалась искренним восхищением, светящимся в его глазах.

Эвмен знал, что во время азиатского похода вдовствующая царица постоянно докучала сыну раздраженными письмами, обвиняющими регента во всех смертных грехах. Как-то раз, ознакомившись с очередным материнским посланием, Александр даже воскликнул: «О боги! Не слишком ли много она запрашивает за те девять месяцев, что я пробыл в ней?!» Однако произнесено это было с легкой усмешкой: несмотря ни на что, Александр любил мать. Он оставил Олимпиаду цветущей красавицей и, как и Эвмен, не имел представления, что с ней сделали годы.

Но одно Эвмен понял сразу: ни в коем случае ее нельзя пускать в Македонию, с армией или без оной. Сдержанность была свойственна Олимпиаде не более, чем леопарду в прыжке: месяца не пройдет, как она все загубит. Он срочно написал ей, заклиная оставаться в Эпире, пока не закончится нынешняя война, а также добавил, что и она, и сын Александра могут рассчитывать на его преданность.

О Роксане с ее опасениями он предпочел умолчать. Неизвестно, какие фантазии могли напугать эту бактрийку. В ходе долгого военного похода, закончившегося зимней осадой, Эвмен редко получал весточки из Европы. И едва слышал об Эвридике со времени свадьбы в Сардах.

Для него лично главная опасность исходила по-прежнему от Антигона: очевидно, этот человек вознамерился прикарманить всю Азию. Сейчас самое время по-быстрому разобраться как с местными новобранцами, так и с закаленными, очерствевшими в многих сражениях аргираспидами. Те встали лагерем невдалеке от палатки Эвмена, и ему хорошо было видно, как они праздно болтают, разбившись возле костров на небольшие, десятилетиями подбиравшиеся компании, пока женщины готовят еду. Среди последних мелькало несколько чудом уцелевших жилистых македонок, когда-то прихваченных этими малыми в родных краях, но в основном их теперь обслуживали живые призы, добытые в годы странствий: лидийки, бактрийки, парфянки, мидийки и даже индианки. Расплодившиеся в результате детишки, среди которых наверняка обретались и внуки суровых воителей, сновали всюду, но больше жались к стряпухам, не желая нарваться на крепкий мужской подзатыльник. Оттенки кожи у прижитых в разных краях света чад варьировались от красно-коричневых до смугло-серых, а тараторила эта орава на «лингва-франка» — общепонятном в Восточном Средиземноморье смешанном языке. Когда лагерь начнут сворачивать, и женщины, и ребятишки привычно заполнят фургончики тылового обоза, чтобы вместе с трофеями и пожитками следовать дальше за войском.

Эвмен бросил взгляд на ближайший холм, где стояли палатки двух самых опытных командиров старой македонской гвардии, Антигена и Тевтама. Это были хитроумные и решительные вояки, оба годились ему в отцы. Оба придут на военный совет. Примут ли они его предложения с легким сердцем? Или затаят обиду, порождающую — как он успел хорошо себе уяснить — недоверие и измену? Эвмен тяжело вздохнул, его мысли вновь вернулись в те светлые дни, когда мировые просторы еще уверенно рассекал общий для многих военный корабль, обломки которого теперь хаотично несутся в потоке событий, хотя кое-кто и пытается вывести их на свой курс. «Однако даже эти прожженные негодяи, — подумал он, — наверняка тоскуют по тем золотым временам».

Его кардийская изобретательность, помноженная на необходимость выживать во враждебно настроенной Македонии, всегда приносила плоды. Вот и сейчас на Эвмена снизошло одно из тех озарений, что даже в более пиковых ситуациях помогали ему уцелеть. До полудня было еще далеко, и поднявшееся над Кипром светило ласково согревало прохладный воздух. Эвмен побрился, облачился в чистую, но не парадную одежду и крикнул глашатая.

— Труби сигнал сбора военного совета, — сказал он.

Слугам было велено произвольно, без оглядки на звания и чины, расставить возле палатки табуретки и походные стулья. Когда суровые старейшины аргираспидов удосужились-таки собраться, Эвмен вежливым жестом предложил им рассесться. Подойдя к оставшемуся свободным стулу, он оперся на его спинку и заговорил:

— Почтенные командиры, я созвал вас сегодня, чтобы сообщить важную новость. Я получил странное предзнаменование.

Как он и предвидел, наступила мертвая тишина. Старые воины суеверны, как мореходы. Все они хорошо понимали, что значит удача для человека во время войны.

— Не знаю, Гипнос ли посетил меня этой ночью, но на рассвете я увидел удивительный сон. Более реальный, чем сама явь. Меня кто-то позвал. Я узнал этот голос, он принадлежал Александру. Сам Александр сидел в моей палатке, на том самом стуле, Тевтам, где сейчас сидишь ты. Я услышал, как он окликнул меня: «Эвмен!»

Все командиры напряженно подались вперед. Грубые узловатые руки Тевтама благоговейно огладили простые сосновые подлокотники, на которых они возлежали, будто весь стул под ним превратился в магический оберег.

— Я умолял Александра простить меня за то, что заснул в его присутствии, умолял так, словно царь был еще жив. На нем была белая мантия с пурпурной каймой и золотая корона. «Начнем государственный совет, — сказал он. — Все ли явились?» И он огляделся вокруг. Потом вдруг оказалось, что это уже не моя палатка, а шатер, отвоеванный им у Дария. Александр сидел на своем троне в окружении телохранителей. И вы тоже были там, ожидая, когда он заговорит, вместе с другими военачальниками. Александр наклонился к нам и что-то сказал, но тут я проснулся.

Прекрасно владеющий ораторскими приемами грек сейчас намеренно не прибег к ним. Он держался, как человек, старающийся вспомнить нечто важное для себя и для прочих. Это сработало. Командиры переглядывались друг с другом, но не с недоверием, а лишь с задумчивым удивлением, явно пытаясь понять значение столь необычного сна.

— Мне кажется, — продолжил Эвмен, — я догадался, чего хотел Александр. Он тревожится за наше будущее. И желает присутствовать на военном совете. Если мы обратимся к нему, он нам подскажет, как правильно поступить.

Грек умолк в ожидании вопросов, но собравшиеся лишь пробурчали что-то себе под нос.

— Возможно, нам стоит потратиться, чтобы принять его. У нас ведь есть золото Кинды, сбереженное благодаря вашей доблести. Пусть искусные ремесленники сделают золотой трон, скипетр, корону. Давайте поставим подобающую палатку, положим на трон царские регалии и воскурим благовония, призывая дух Александра. Признав его нашим главнокомандующим, мы обретем шанс получить его мудрый совет.

Судя по напряжению, сковавшему хмурые, покрытые шрамами лица, командиры всерьез обдумывали предложение. Похоже, грек не пытается набить себе цену и не намеревается вытряхнуть их кошельки. Если Александр и явился ему, то, наверное, потому, что знал его лучше прочих. К тому же неподчинения этот царь не терпел, об этом тоже следует помнить.

Через неделю в новой палатке уже стоял золотой трон с царскими регалиями. Нашлось даже немного пурпура, чтобы выкрасить балдахин. Когда настало время идти в Финикию, командиры опять собрались, чтобы обсудить детали предстоящей кампании. Прежде чем занять свое место, каждый ветеран сжег щепотку ладана на походном маленьком алтаре со словами: «Божественный Александр, помоги нам!» А после все они единогласно одобрили план Эвмена как провозвестника воли небес.

Не имело значения, что практически никому из них не посчастливилось лицезреть Александра на троне. Они привыкли видеть молодого царя в старой кожаной кирасе и сверкающих наголенниках. Этот храбрец не надевал даже шлема, чтобы все узнавали его, когда он объезжал войска перед битвой, напоминая о прежних победах и подсказывая, как одержать новую. Их совершенно не волновало, что местные золотых дел мастера не отличались выдающимися талантами. Блеск золота и запах курящегося ладана пробудили в них достаточно яркие воспоминания, ранее скованные многолетней усталостью и занесенные наслоениями былого, являвшего собой череду нескончаемых битв. Триумфальное продвижение золотой колесницы сквозь рукоплещущую толпу, усыпанные цветами улицы Вавилона, торжественные звуки фанфар, хвалебные песнопения, дым ритуальных курильниц и благодарственные пеаны — все это словно бы вновь стало явью. И почтительно взирая на пустой трон, эти люди, возможно, верили, что обретают всегдашнюю несокрушимость.

Весеннее солнце обогрело холмы и горы, напоив мир талой водой, но взбухшие горные реки вмиг унесли ее. Раскисшие было дороги просохли. Земля опять стала пригодной для войн.

Во главе военного флота, предоставленного ему Антигоном, Кассандр пересек Эгейское море и высадился в Пирее, афинском порту. Еще при жизни отца он послал своего человека командовать расположенным там гарнизоном и потому не встретил сопротивления. Афиняне продолжали дотошно обсуждать царский указ о возвращении им былых свобод, когда порт наводнили словно бы невесть откуда взявшиеся войска.

Узнавший об этом Полиперхон срочно бросил к Афинам отборные македонские подразделения под командованием своего первенца Александра, но почему-то дело у того не пошло, и тогда опекун двух царей сам решил выправить положение. Отдав приказ готовиться к выступлению, Полиперхон отправился во дворец.

317 год до н. э

Эвридика приняла его с холодком, вознамерившись всеми правдами и неправдами утвердить свое право присутствовать на государственных заседаниях. Полиперхон не менее холодно осведомился, пребывает ли царская чета в добром здравии, выслушал рассказ Филиппа о петушиных боях, куда Конон недавно водил его, а потом сказал:

— Государь, я пришел сообщить тебе, что вскоре мы выступаем на юг. Нам нужно урезонить Кассандра, предавшего нашу страну. Армия двинется в путь через семь дней. Пожалуйста, прикажи слугам собрать тебя в дорогу. А с конюхами я сам все улажу.

Филипп радостно закивал. Он провел в походах полжизни и считал это нормальным. Правда, не очень понятно, с кем надо воевать, но Александр тоже редко снисходил до разъяснений.

— Я поеду на Белоногой, — заявил он. — А ты, Эвридика?

Полиперхон слегка откашлялся.

— Государь, мы отправляемся на войну. Госпожа Эвридика, конечно же, останется в Пелле.

— Но я могу взять с собой Конона? — встревоженно спросил Филипп.

— О, без сомнения, государь.

Полиперхон даже не взглянулв ее сторону.

Возникла пауза. Полиперхон ждал грозы. Но Эвридика ничего не сказала.

По чести говоря, ей даже в голову прийти не могло, что ее могут не взять на войну. Ее, просто изнывавшую во дворце от тоски, ее, так мечтавшую о привольной лагерной жизни! В первый момент, осознав, что ей уготована традиционная женская участь, Эвридика, в соответствии с самыми крайними опасениями Полиперхона, жутко разгневалась и уже готова была разразиться возмущенной тирадой, но вдруг припомнила о своей молчаливой договоренности с Кассандром. Разве сможет она повлиять на что-либо, таскаясь под постоянным приглядом за войском? Зато здесь, когда все соглядатаи отправятся на войну, у нее будут развязаны руки…

Эвридика подавила свой гнев, изобразив легкое недовольство, и промолчала. Чуть позже, впрочем, она запоздало обиделась на Филиппа. «Надо же, он предпочел выбрать в спутники Конона. И это после всего, что я сделала для него!»

* * *
Полиперхон тем временем отправился в другое крыло дворца, куда в свои зрелые годы переселился отец нынешнего Филиппа, перестав делить ложе с Олимпиадой. Хорошо обустроенные и даже в какой-то степени изысканно отделанные покои вполне удовлетворяли вкусу Роксаны, да и маленький Александр прекрасно там себя чувствовал. Все окна выходили в старый сад, который, когда потеплело, стал его любимым местом для игр. На сливовых деревцах уже лопались почки, в загустевшей траве одна за одной расцветали фиалки.

— Учитывая нежный возраст царя и привязанность его к матери, — сказал Полиперхон, — я решил не подвергать мальчика трудностям походной жизни. Но во всех подписанных мной договорах или выпущенных эдиктах его имя, разумеется, будет указываться наряду с именем царя Филиппа, как если бы он также дал на них свое одобрение.

— Значит, — спросила Роксана, — Филипп отправится с вами?

— Да, поскольку он — зрелый мужчина.

— Тогда, наверное, он поедет с женой? — повысив голос, поинтересовалась она. — Ведь ему нужен уход.

— Нет, госпожа, война не женское дело.

Мгновенно сообразив, чем это может грозить, бактрийка вытаращила свои черные глаза и закричала:

— Какой ужас! Кто же тогда защитит меня и моего сына?

Что имеет в виду эта глупая женщина? Полиперхон раздраженно сдвинул брови и ответил, что для защиты Македонии останется отлично обученный гарнизон.

— Македонии? А кто пресечет злые происки под этим кровом? Эта волчица только и ждет твоего отъезда, чтобы убить нас.

— Госпожа, — заносчиво произнес посетитель, — мы тут не в варварской Азии! Царица Эвридика, как внучка двух македонских монархов, подчиняется македонским законам. Даже если бы у нее возникло столь низменное желание, она не посмела бы воплотить его в жизнь. Маленькому Александру ничто не грозит. Она Ж6 ΗΘ самоубийца.

Морща лоб, он покинул дворец. Ох уж эти женщины! Им кажется, что военный поход — это праздничная прогулка. Собственное не лишенное остроумия заключение слегка позабавило Полиперхона, но ничуть не облегчило бремя его забот. После нового декрета почти по всем греческим городам прокатились волнения, грозившие перерасти в гражданские войны, поэтому вознамерившиеся остановить Кассандра войска могли нарваться на любые неожиданности и осложнения, исходя из чего все попытки бактрийки заставить его держать в поле зрения еще и какую-то властолюбивую интриганку попросту смехотворны.

* * *
Через неделю македонское войско выступило из Пеллы. С балкона царской опочивальни Эвридика видела, как оно строилось на большом поле, где сначала Филипп, а потом Александр некогда занимались муштровкой солдат. Она проводила взглядом уходящую на юг колонну, которая по прибрежной дороге медленно огибала лагуну.

Когда за воинскими частями потащился громыхающий тыловой обоз, девушка попыталась окинуть мысленным взором страну, которая, вне сомнения, вскоре будет принадлежать ей. Где-то за цепью ближних холмов находится дом отца. Там она росла, там Кинна обучала ее военным искусствам.

Став царицей, она продолжит тренироваться, но уже в своих личных угодьях.

Эвридика лениво перевела взгляд на великолепный фасад дворца с расписным фронтоном и цветными мраморными колоннами. По ступеням широкой лестницы спускался грек Кеб со своим воспитанником, маленьким Александром, волочившим за собой на красной уздечке игрушечную лошадку. Теперь-то ясно, что сынку этой дикой бактрийки в Македонии не обломится ничего. Однако как же Кассандр собирается устранить его? Она в задумчивости свела брови.

Прячущейся за занавеской Роксане надоело таращиться на вереницу телег: слишком часто в последние десять лет она видела эту картину. Ее взгляд рассеянно скользнул в сторону, потом упал на балкон, где, бесстыдно выставив себя на всеобщее обозрение, точно выискивающая любовника шлюха, стояла мужеподобная супруга Филиппа. На что это она смотрит? Слух Роксаны уловил безмятежный щебет своего чада. Ну конечно, именно на него эта дрянь и уставилась. Быстро осенив сына знаком, отвращающим дурной глаз, Роксана бросилась к заветной шкатулке. Где же тот серебряный амулет, что подарила ей мать для защиты от козней гаремных соперниц? Мальчик должен носить его не снимая. Возле шкатулки лежало письмо из Эпира. С царской печатью. Роксана перечитала его и поняла, как ей быть.

Кеба долго уламывать не пришлось. Времена были непредсказуемыми, как и его туманное будущее. Вполне можно поверить, что отпрыску Александра грозит нечто более ужасающее, чем ласки его сумасшедшей мамаши. Да и на Роксану он смотрел теперь по-иному, ведь она тоже нуждалась в защите. Однажды ее красота, затмив свет факелов в главном зале лепившейся к краю пропасти крепости, словно огненная стрела ослепила Александра и поразила его в самое сердце. С тех пор, правда, прошло одиннадцать лет, но бактрийка заботилась о своей внешности и по-прежнему слыла красавицей, которой нет равных. И молодому честолюбивому человеку стало не без оснований казаться, что его тоже причислят к героям, которым нет равных, если он спасет любимую женщину Александра и его единственного наследника.

Именно Кеб подобрал крепких носильщиков для паланкина и вооруженный конвой из четырех человек; все поклялись ему хранить тайну. Он же раздобыл четырех мулов и отправил вперед верхового гонца, чтобы тот сообщил о скором прибытии царственных беженцев. Через два дня в предрассветных сумерках они уже ехали по горной дороге к Додоне.

* * *
Дом царей Эпира имел очень крутую крышу, чтобы зимой было удобнее сбрасывать с нее снег. Молоссиане не устраивали на кровлях никаких наблюдательных площадок, и Олимпиада просто стояла у окна царской спальни, куда она перебралась после отбытия дочери. Ее взгляд был прикован к струйке дыма, поднимавшейся над вершиной ближайшего холма. Она знала, что точно так же курятся сейчас и вершины холмов, чередой уходящих к востоку, где по ее приказу возжигались костры, сообщавшие о продвижении невестки и внука. Увидев сигнал, она тут же кликнула начальника дворцовой стражи и приказала ему выслать им навстречу эскорт.

Олимпиада смирилась со своим возрастом. В месяц траура по Александру она отказалась от притираний и покрыла голову темным платком, чтобы совлечь его уже с окончательно побелевших, но все еще шелковистых волос. Всю свою жизнь она была стройной, а после шестидесяти исхудала и вовсе. Ее тонкая розоватая, как у всех рыжеволосых людей, кожа побледнела и высохла, но потеря цвета лишь подчеркнула великолепие черт ее лица, а дымчато-серые глаза под седыми бровями все еще угрожающе полыхали.

Вот он и близится, этот день, и его, вне сомнения, можно назвать долгожданным. Осознав во всей полноте, какое опустошение произвела в ней смерть Александра, Олимпиада вдруг страстно возжаждала прикоснуться хотя бы к какому-нибудь существу, в котором есть капелька сыновней крови. Но тогда этот ребенок еще не родился, а ожидание не умаляло боли утраты. Возвращение армии все откладывалось, и со временем ее страстное желание притупилось, зато вернулись сомнения. Мать единственного, как потом оказалось, наследника Македонского царства была просто дикаркой, походной женой, сына которой Александр даже и признавать-то не собирался, надеясь, что дочь великого Дария разродится мальчишкой. Александр сам сообщил о том Олимпиаде в секретном письме. Да и может ли что-то отцовское передаться отродью какой-то бактрийки?

Потом мальчика привезли в Македонию, а давняя вражда с Антипатром оставила Олимпиаде только два пути возвращения в Пеллу: полное подчинение или война. Первое было просто невообразимо, а от войны она отказалась, вняв совету Эвмена. Наконец Роксана прислала письмо, умоляя свекровь о прибежище, и Олимпиада ответила: «Жду».

Наутро конный отряд прибыл в Додону. Выносливые малоссиане на низкорослых косматых лошадках, две растрепанные придворные дамы на спотыкающихся ослах и крытый паланкин, влекомый упряжкой мулов. Пристально глядя на паланкин, Олимпиада поначалу не заметила мальчика лет шести, сидящего на лошади перед молодым верховым. Всадник спустил маленького путешественника на землю и наставительным тоном сказал ему что-то. Решительно, уже весьма твердой и никак не детской походкой мальчик поднялся по ступеням и, отсалютовав по-военному, произнес:

— Долгих тебе лет жизни, бабушка. Я Александр.

Не обращая внимания на почтительное бормотание вновь прибывших, она обхватила узкие плечи, поцеловала потемневший от дорожной пыли лоб и, отстранившись, внимательно посмотрела на внука. Кеб оправдал доверие Антипатра. Сын Александра уже не походил на пухлого неженку из гарема.

Олимпиада увидела красивого юного темноглазого азиата изящного телосложения с филигранными чертами лица. Явно от матери достались ему прямые и черные, как вороново крыло, волосы, но аккуратная, спускающаяся на затылок стрижка была как у Александра. Мальчик взглянул на нее из-под тонких темных бровей, взмахнув длинными отливающими синевой ресницами, и, хотя в нем совсем не угадывалось ничего македонского, она вдруг узнала своего Александра в пристальном и серьезном взгляде глубоко посаженных глаз. Впечатление было настолько сильным, что ей с трудом удалось справиться с нахлынувшими воспоминаниями. Придя в себя, она погладила тонкую ручку.

— Добро пожаловать, дитятко. Ступай приведи ко мне свою мать.

* * *
Дороги из Пеллы в Южную Грецию пригладили и подновили еще при Филиппе для удобного и быстрого продвижения войск. А дороги на запад, в Эпир, остались такими, какими и были. И поэтому, несмотря на разницу в расстоянии, Полиперхону в Пелопоннес и Олимпиаде в Додону примерно одновременно доставили сообщение о том, что Эвридика взяла полномочия регента Македонии на себя.

Вдобавок Полиперхон получил завереный новой регентшей указ, предписывающий ему передать в руки Кассандра командование македонскими войсками на юге.

Онемев на какой-то миг от такой наглости, этот бывалый солдат быстро взял себя в руки и, не оглашая послания, предложил гонцу вина, после чего поинтересовался последними новостями. Оказалось, что царица созвала весьма представительное собрание и произнесла перед ним вдохновенную речь. Она сообщила, что хорошо известная всем бактрийка, страшась народного гнева, сбежала вместе со своим отпрыском, однако это, возможно, и к лучшему, ибо у них ни на что тут нет прав. Все, кто знал Александра, подтвердят в один голос, что бактрийский мальчишка ничуть на него не похож. И родился он уже после смерти царя, так что даже формально тот не признал его своим сыном. В то время как сама Эвридика принадлежит к царскому роду с обеих сторон — с отцовской и материнской.

Собрание поначалу пребывало в сомнениях. Однако притязания выступающей поддержал Никанор, брат Кассандра, а заодно с ним и весь их родственный клан. В итоге большинством голосов Эвридику избрали регентшей. Она сразу развила бурную деятельность; для начала приняла и выслушала всех послов, затем встретилась с подателями петиций, в общем, стала вести себя как подлинная царица.

Полиперхон поблагодарил гонца, отпустил его и, облегчив проклятиями свою душу, погрузился в раздумья. Вскоре он уже знал, как ему поступить и как обойтись с недоумком Филиппом.

Он очень надеялся, что, выйдя из-под влияния не в меру амбициозной жены, Филипп станет более управляемым, но ошибся. Сначала царь и впрямь выказал кротость, причем вроде бы даже достаточную, чтобы принять делегацию из Афин. Велик ли труд с внушительным видом посидеть на троне под золотым балдахином? Однако во время речи одного из послов Филипп вдруг захихикал над каким-то иносказанием, восприняв его слишком буквально, короче, он вел себя как дитя. А чуть позднее, когда Полиперхон, отстаивая свою точку зрения, бросил этому делегату довольно резкий упрек, царь схватил церемониальное копье и непременно пронзил бы ни в чем не повинного афинянина, если бы опекун не успел его обезоружить. Кстати сказать, с превеликим трудом.

— Но ты же сам заявил, что он обманщик, — упиралсяФилипп.

Делегацию пришлось отпустить, не решив наболевших вопросов. Царские выходки были оплачены политическим крахом и жизнями нескольких человек.

Тогда-то Полиперхону и стало ясно, что Филипп годится лишь на то, чтобы греть трон для быстро подрастающего сынка Александра. А что касается Эвридики, то столь откровенная узурпация власти отнюдь не сулит ей безоблачных перспектив.

Вызванный Конон быстро явился и отсалютовал с непроницаемой миной. Его выразительное молчание после особенно глупых проделок Филиппа, в сущности означавшее: «Я же предупреждал», уже давно злило Полиперхона. Тем приятнее ему будет сбыть эту парочку с рук.

— Я принял решение, — сказал он, — отправить царя в Македонию.

— Да, господин командующий.

И полководец, и старый солдат понимали, что за этим стоит. Поход не задался, осада Мегалополя развалилась, Кассандр по-прежнему хозяйничает в Пирее и вполне может ворваться в Афины, после чего его сторону примут все греческие города. Но к чему об этом говорить, к чему толочь воду в ступе?

— Я дам вам эскорт. Скажешь царице, что царь опять поступает в ее полное распоряжение.

— Да, — с облегчением повторил Конон и удалился.

Он не задумываясь предрек бы все это, если бы его спросили. Но его не спросили, зато теперь, кажется, у всех появилась возможность спокойно налаживать мирную жизнь.

* * *
Эвридика сидела за массивным богато инкрустированным столом, покоящемся на львиных лапах из позолоченной бронзы. Около века назад царь Архелай пожелал иметь кабинет, отделка и обстановка которого ошеломляла бы чужеземцев. Именно здесь Филипп Второй, когда бывал во дворце, решал многие государственные дела, стремясь привести Македонию к процветанию за счет обширных завоеванных им территорий, именно отсюда молодой Александр диктовал Греции свою волю. Но с тех пор как Александр сделал центром мира свой походный шатер, ни один царь не опускался в рабочее кресло под великолепной фреской Зевксиса, изображавшей Аполлона в окружении девяти муз. Антипатр, свято чтущий традиции, правил подвластными ему городами-государствами из своего собственного особняка. Поэтому Эвридика не обнаружила в идеально прибранном помещении никаких следов чьего-либо пребывания.

Кабинет пустовал семнадцать лет, и ей тоже было семнадцать. Он словно ждал ее, и теперь только она будет всем здесь единовластно распоряжаться.

Созвав собрание, чтобы заявить о своих правах на регентство, Эвридика не предупредила о своих намерениях Никанора, сообразив, что, не имея времени на раздумья, тот волей-неволей поддержит ее, чтобы не повредить делу брата. Впоследствии она отблагодарила его, но решительно пресекла все попытки давать ей советы. Новая властительница Македонии способна править по собственному разумению.

В ожидании известий с юга большую часть времени Эвридика посвящала своим излюбленным военным занятиям. Проезжая мимо кавалерийских отрядов и пехотных фаланг, салютующих ей поблескивающими сариссами, дочь Кинны чувствовала, что наконец-то она отвечает своему истинному назначению и что судьба улыбается ей. Она отлично разбиралась в тонкостях воинской подготовки и, если надо, могла что-нибудь подсказать; она знала толк как в шагистике, так и в приемах рукопашного боя. Воинов все это повергало в приятное удивление. В конце концов, решили они, в Пелле остался лишь крепостной гарнизон. Если вернется кто-то из полководцев, то он, разумеется, примет командование на себя, а пока можно потешить царицу. И даже ворчуны ветераны, смирившись со сложившейся ситуацией, снисходительно выполняли ее указания.

Слава о ней быстро распространялась. Всюду судачили о царственной воительнице Эвридике. Придет время, и Македония станет чеканить монеты с изображением всеобщей любимицы. Кому что нравится, разумеется, а ей лично надоело видеть на них горделивое длинноносое лицо Александра, героя, обернутого львиной шкурой. Пора Гераклу уступить место Афине, богине военной мощи.

Со дня на день она ждала известия, что Полиперхон, согласно ее приказу, наконец соизволил передать руководство войсками Кассандру. Но пока сообщений об этом не поступало. Зато неожиданно, словно снег на голову, в Пеллу прибыл Филипп. Он не привез никаких официальных посланий и понятия не имел, куда делся его опекун.

Пребывая в полнейшем восторге от возвращения в Пеллу, муж без устали тараторил о своих приключениях на войне, хотя все его знания о поражении при Мегалополе ограничивались тем, что плохие люди рассыпали вокруг крепости множество острых шипов и слоны повредили ноги. Тем не менее Эвридика терпеливо вслушивалась в его бессвязную болтовню, надеясь выудить из нее хоть что-то ценное. Потом ей это обрыдло, хотя он похвалялся, что присутствовал на военных советах. Один, без Конона. Но, закрутившаяся в бесконечных заботах, она перестала смотреть в его сторону. Лишь изредка интересовалась, где именно он побывал. В основном жизнью и развлечениями Филиппа теперь ведал Конон. Издавая приказы, Эвридика уже не предлагала ему подписать их и всюду ставила лишь свое имя.

До поры все шло гладко. Новоявленная регентша поднаторела в улаживании македонских проблем, о которых обычно ей лично докладывали прибывавшие со всех концов Македонии податели петиций. Но внезапно на нее обрушился целый поток срочных дел, хлынувший как с юга Греции, так и из Азии. Раньше ей как-то и в голову не приходило, что всеми этими вопросами от имени Филиппа занимался опекавший его Полиперхон. Теперь Филипп был при ней, а Полиперхон по весьма разумным причинам предпочитал где-то скрываться.

В полном смятении разглядывала Эвридика прошения из совершенно неведомых ей городов и сатрапий, претендовавших на справедливое разрешение своих споров. В одной огромной груде валялись засаленные земельные иски, аккуратно оформленные донесения о правонарушениях, неряшливые отчеты захолустных чиновников, хорошо пахнущие, но очень длинные и совершенно непостижимые послания от жрецов основанных Александром храмов, желающих уточнить порядок проведения ритуалов. Азиатские сатрапы докладывали о вторжении Антигона, гневные жалобы шли из греческих полисов от македонских ставленников, либо изгнанных, либо смещенных в соответствии с новым царским указом, подписанным Полиперхоном. Зачастую она не могла даже просто понять, о чем идет речь, из-за многочисленных сокращений. Озирая в беспомощном недоумении все это скопище документов, дочь Кинны неохотно подумала, что, должно быть, на нее свалилась сейчас лишь малая толика того, над чем Александру приходилось корпеть в редкие часы отдохновения рт своих воинских грандиозных свершений.

Государственный секретарь, хорошо разбиравшийся в подобных вещах, убыл с Полиперхоном, оставив за себя лишь писца. Эвридика решила вызвать этого мелкого служащего и попытаться вдвоем с ним справиться с тем, о чем она в своем невежестве не имела ни малейшего представления. Она потрясла серебряным колокольчиком, на звон которого к ее деду являлся в свое время Эвмен.

Никто не шел. Где же этот лентяй? Она вновь позвонила. Из-за двери донесся какой-то приглушенный спор. Наконец вошел трясущийся писарь. Малый даже не извинился за задержку и не поинтересовался, зачем его, собственно, вызвали. На бледном лице застыло отчаяние смертельно испуганного человека, которому уже ничто не в силах помочь.

— Государыня, к западным границам подошло чье-то войско.

Эвридика выпрямилась, сверкнув глазами. Македонские цари издревле гордились своим умением вести пограничные войны. Она уже видела себя в боевых доспехах впереди конной лавины, несущейся к оцепеневшим от страха врагам.

— Иллирийцы? Где они?

— Нет, государыня. Солдаты подошли с юго-запада. Из Эпира. Не желаешь ли поговорить с вестником? Он утверждает, что привел их Полиперхон.

Она откинулась на спинку кресла, попирая своим хладнокровием трусость писца.

— Да, я поговорю с ним. Зови.

Встревоженный и пропыленный солдат прибыл из крепости на Орестидских холмах. Он попросил прощения за долгое пребывание в дороге. Лошадь его неожиданно охромела, и ему пришлось добираться на муле, единственной убогой скотине, какую удалось раздобыть. Целый день, считай, был потерян. Солдат, виновато помаргивая, вручил Эвридике послание от начальника гарнизона, но видно было, что юный возраст царицы его изумил.

Полиперхон, расположившись у границы, возгласил через глашатаев, что пришел восстановить права сына Александра. Проживавшие в тех краях родичи своевольного генерала мигом присоединились к нему. А из орестидского гарнизона народ, к сожалению, побежал, от оставшихся солдат мало проку. Короткое и сухое послание почти не скрывало намерения сдать крепость.

Отпустив гонца, Эвридика задумчиво устремила взгляд в дальний конец кабинета. Там высилась бронзовая статуя оглядывающегося через плечо юноши с лирой. Чем-то схожий с Гермесом атлет стоял недвижно на постаменте из красивого зеленого, добываемого лишь в Аттике камня, его мускулистая основательная фигура казалась тяжеловесной для взора, привыкшего к современной воздушности форм. Едва уловимая меланхолия в выражении бронзового лица однажды побудила ее спросить у старого дворцового управляющего, что это за статуя. Выяснилось, что изваял ее сам Поликлет, знаменитый греческий скульптор, и что моделью ему служил какой-то афинский воин. Судя по слухам, она была сработана во времена так называемой великой осады, когда спартанцы разбили заносчивых афинян. Нет сомнений, что посредникам царя Архелая удалось приобрести ее по дешевке: в те годы многое шло с молотка.

На дочь Кинны взирали молочно-белые стеклянные глаза с синими лазуритовыми зрачками. Опушенные тонкими бронзовыми ресницами, они словно предупреждали: «Осторожнее! Я уже слышу поступь судьбы».

Поднявшись с кресла, она встала перед изваянием.

— Вы проиграли. Но я намерена выиграть.

Совсем скоро она отдаст приказ собирать армию и готовиться к выступлению. Но прежде надо написать Кассандру и призвать его на помощь.

* * *
В южную сторону кони скачут быстрее, чем на север. Письмо царицы доставили через три дня.

Войско Кассандра стояло в Аркадии под упорно сопротивлявшейся крепостью. Разрушив ее, он пойдет дальше и покорит всех спартанцев, давно переставших жить по заветам своих героических предков. Их некогда гордо открытая всем ветрам света столица, объявившая своим главным прикрытием одни только воинские щиты, теперь пряталась за крепкими стенами, но трусы были обречены. Кассандру не составит труда победить их.

Афины уже прислали к нему своих послов с просьбой сообщить, кого бы он хотел видеть во главе городского правления. Кандидатура у него имелась. Этот пост рассчитывал получить начальник гарнизона Пирея, так вовремя распахнувший ворота афинского порта, но Кассандру вдруг показалось, что тот слишком возомнил о себе, и он велел тихо убрать его где-нибудь в закоулке. А новым правителем Афин стал безобидный и послушный грек. «Вскоре, — подумал Кассандр, — мне надо будет наведаться и в Ликей. Там тоже ждет одно важное дельце».

Конечно, Эвридика поступила достаточно опрометчиво, назначив Кассандра верховным командующим всех македонских полков, но в связи с этим многие колеблющиеся греки перешли на его сторону. Даже те, что успели убить своих олигархов и восстановить демократию, призадумались, не пойти ли им на попятный. Кассандру хотелось как можно скорее разделаться с южными городами; эта война интересовала его единственно как средство достижения политических целей. Он никогда не пасовал перед трудностями и, будучи опытным стратегом, умел подчинять своей воле людей, но и только. С юных лет его тайно сжигала острейшая зависть к магии Александра. Никто не будет до хрипа орать ему приветствия, никто не почтет за честь умереть за него, его подручные будут делать лишь то, за что им заплачено. «Ничего, — подумал он, — я сумею переиграть этого самодовольного лицедея. Мы еще посмотрим, какой славой увенчают его новые времена».

Не особенно удивило Кассандра и то, что Полиперхон решил отступить и увел свою армию в северном направлении. Старый выдохшийся неудачник. Пусть себе бежит домой, поджав хвост, пусть забьется там в свою конуру.

Но послание Эвридики его просто ошеломило. В нем он нашел одну глупость и безрассудство. Если бы она просто дала волю гневу, он бы понял ее. Но зачем сейчас ополчаться на малолетнего отпрыска Александра? Какой в этом смысл? Более основательный в своих планах Кассандр намеревался, устранив с пути Филиппа, править поначалу от имени этого несмышленыша. До его зрелости у них с Эвридикой было бы предостаточно времени. Любой человек, знакомый с азами дворцовых интриг, стал бы терпеливо дожидаться своего часа, а она вместо этого ввергла теперь всю страну в дурно пахнущую войну за наследство. Неужели эта взбалмошная девчонка никогда не заглядывала в исторические труды? Родителям следовало бы получше следить за ее воспитанием.

И Кассандр принял решение. Его ставка была неудачной. Если лошадь под тобой ненадежна, от нее нужно избавиться. Тогда все пойдет как по маслу.

Он сел писать Никанору.

* * *
Подбадриваемое пронзительными и резкими звуками задающих ритм флейт и авлосов царское войско под развевающимися знаменами и штандартами Македонии продвигалось к Эпиру.

Лето было в разгаре. Тимьян и шалфей, примятые копытами лошадей и солдатскими сапогами, насыщали воздух пряными ароматами, разросшийся папоротник доходил пехотинцам до пояса, в дымчатом вереске на полянах пламенели вкрапления багровеющего щавеля. Гребни начищенных шлемов были украшены конским волосом и победно сверкали, яркие флажки трепетали на концах длинных сарисс — все сияло, все радовало глаз в этом нескончаемом разноцветном потоке, то расползавшемся по извивам горных дорог, то опять собиравшемся воедино. Юные пастухи с высившихся впереди скалистых утесов громкими криками предупреждали местных жителей о приближении войска, в то время как мальчишки помладше спешили помочь своим старшим братьям загнать овец дальше в лес.

Во главе конницы в отполированных до блеска доспехах ехала Эвридика. Пьянящий воздух будил ее самые дерзновенные мысли; сбегающие вниз к долинам луга представлялись неведомыми мирами, которые ей предстояло завоевать. Воинственная по натуре и воспитанию, она всегда верила в свою избранность и даже, как это было принято у властителей Македонии, обзавелась отрядом Соратников, перед походом сообщив им, что после успешного окончания войны с западными изменниками они будут щедро вознаграждены. Неподалеку, возглавляемые Никанором, ехали родичи Антипатра. Вкупе со своими приверженцами они составляли очень надежный и очень мощный отряд.

Кассандр так и не появился, известий от него тоже не было. Очевидно, предположил Никанор, с курьером, к нему посланным, что-то стряслось. Не мешало бы послать второго гонца, что Эвридика и сделала. Кроме того, Пелопоннес не так мал, а брату обычно не сидится на месте, и это тоже могло стать причиной задержки. Во всяком случае, сказал Никанор, он лично уверен, что Кассандр одобрил бы его действия, иначе он, Никанор, остался бы дома.

Рядом с Эвридикой ехал Филипп на крупной спокойной лошади; его также принарядили в доспехи. Он все-таки оставался царем, и людям приятно было сознавать, что он с ними. А когда они приблизятся к неприятелю, его можно будет оставить в базовом лагере при обозе.

Продвигаясь вперед вместе с армией, Филипп пребывал в безмятежном и радостном настроении. Едва ли он мог уже вспомнить те времена, когда ему жилось по-другому. Конон, как и положено, отставал от него на полкорпуса. Много лучше было бы ехать бок о бок, ибо Филипп любил делиться дорожными впечатлениями, но и Эвридика, и Конон в один голос твердили, что ему не подобает так вести себя на глазах у солдат. Филипп вздохнул. Он все еще смутно скучал по тем давно минувшим дням, наполненным всяческими сюрпризами и чудесами, когда его навещал Александр.

Конон был погружен в свои размышления. Он также сожалел о том, что Александр окончил свой земной путь, но по более веским причинам. С тех самых пор, как его молодой господин Арридей стал царем Филиппом, старик понимал и даже был совершенно уверен, что однажды произойдет то, что происходило сейчас. «Что ж, — подумал он, — не зря говаривали в старину: вчерашнего не догонишь, от завтрашнего не уйдешь. Мне скоро шестьдесят, мужчины редко живут дольше».

На гребне маячившего впереди хребта промелькнула темная фигура всадника. Разведчик, подумал Конон. Интересно, обратила ли на него внимание юная амазонка? Он глянул на бегущую неторопливой трусцой царскую лошадь, на блуждающую по простодушному лицу Филиппа полуулыбку, явно навеянную каким-то приятным воспоминанием. Ей следовало бы получше о нем заботиться. Если бы, скажем, она…

Эвридика тоже обратила внимание на темную фигуру. Она и сама уже давно выслала вперед патрульных. Только они почему-то еще не вернулись. И она послала им вслед новую пару всадников. Армия продолжала свой блистательный марш под бодрые наигрыши флейтистов.

Вскоре разведчики доберутся до перевала, а затем и сама она поднимется наверх и окинет взглядом развернувшуюся перед ней панораму. Дочь Кинны знала, что именно так должны поступать военачальники. Если враг окажется в зоне видимости, она первым делом оценит его диспозицию, а потом созовет военный совет, чтобы подумать, как лучше расположить свои силы.

Дерда, несколько вялый молодой командир, недавно ставший ее первым заместителем — новое назначение резко возвысило его над тем положением, что он занимал у Полиперхона, — подъехал к ней с хмурым и озабоченным видом.

— Эвридика, патрульным пора бы вернуться. Похоже, они попали в ловушку. Не следует ли нам проверить высокогорье? Чтобы не рисковать лишний раз.

— Да? — Этим чудесным прохладным утром ей представлялось, что столь замечательный марш будет длиться и длиться, пока она сама не решит, где развернуть фронт. — Что ж, тогда мы с конницей проедем вперед и будем охранять перевал, ожидая подхода пехоты. Перестрой эскадроны, Дерда. Ты возьмешь на себя левый фланг, а я, разумеется, правый.

Она продолжала отдавать приказы, когда до нее донеслось резкое протестующее покашливание. Вздрогнув, Эвридика в смущении обернулась.

— Госпожа, — спросил Конон, — а с кем поедет царь?

Она раздраженно прищелкнула языком. Лучше бы он сидел сейчас в Пелле.

— Ну… поезжай с ним обратно к обозу. Пусть там для вас поставят палатку.

— А что, будет сражение? — встрял в разговор Филипп. Вид у него был весьма заинтересованный.

— Да, — спокойно сказала она, подавив бесполезное раздражение. — Отправляйтесь пока в лагерь и дожидайтесь нашего возвращения.

— Но, Эвридика, почему же и ты прогоняешь меня? — с необычайной порывистостью спросил вдруг Филипп. — Мне еще ни разу не приходилось сражаться. Александр никогда не разрешал мне. Никто ничего мне не разрешает. Ну пожалуйста, позволь мне поехать с тобой. Посмотри, у меня ведь есть меч.

— Нет, Филипп, не сегодня.

Эвридика повелительно махнула рукой Конону, но тот словно не видел ее жеста. Внимательно оглядев своего господина, старик перевел взгляд на госпожу. После задумчивой паузы он сказал:

— Государыня, раз уж царь сам изъявляет желание… Может быть, лучше удовлетворить его?

Она пристально взглянула в печальные, серьезные глаза. И, догадавшись, какие там прячутся мысли, задохнулась от возмущения.

— Да как ты смеешь?! Я приказала бы высечь тебя за дерзость, если бы у меня было время. Но ничего, позже мы еще свидимся. Живо выполняй, что тебе говорят!

Филипп опустил голову. Он понял, что в чем-то провинился и рассердил их. Они не станут его бить, но воспоминание о колотушках, полученных в детстве, было совсем неприятным.

— Прости, — сказал он. — Я надеюсь, ты выиграешь эту битву. Александр всегда выигрывал. До свидания.

Она даже не оглянулась. Не посмотрела, как он уезжает.

Фыркая и возбужденно дергая мордой, ее верная лошадь взлетела на вершину горы. Эвридика погладила крепкую шею, пошевелила густую гриву на холке и положила копье на красный чепрак. Глашатай стоял рядом, держа наготове трубу в ожидании приказа дать сигнал двигаться дальше.

— Погоди! — сказала она. — Сначала я поговорю с воинами.

Прозвучал короткий сигнал, призывающий к тишине. Разглядывающий очередной перевал командир что-то встревоженно сказал, но труба заглушила его слова.

— Воины Македонии!

Голос молодой царицы пронесся над солдатскими головами. С той же звонкостью, с какой он звучал в Египте, Трипарадизе и Пелле, где все эти люди единодушно проголосовали за ее регентство. Скоро им предстоит сражение, но таких закаленных бойцов оно, разумеется, страшить не должно. Им остается лишь подтвердить свою боевую славу.

— Вы храбро дрались, завоевывая чужие страны, но теперь вас ждет гораздо более важная битва. Теперь вы будете защищать вашу родину, ваших жен и ваших…

Что-то было не так. Люди не проявляли враждебности, но почему-то почти не слушали, глядели куда-то вдаль и переговаривались друг с другом. Внезапно молодой Дерда, вечная озабоченность которого переросла в сильнейшее волнение, выхватил у Эвридики поводья и, развернув ее лошадь, крикнул:

— Смотри!

Весь склон противоположной горы вдруг словно бы потемнел, зашевелился и в один миг ощетинился копьями.

* * *
Воины двух армий разглядывали друг друга через поток, узкий и мелкий в это летнее время, но пробегавший по широкому, размытому весенними паводками руслу, которое было сплошь устлано скатывавшимися сверху камнями. Выстроившиеся с двух сторон его всадники с отвращением взирали на полосу опасно острых скальных обломков.

Вершина западного холма, где расположилось войско Эпира, господствовала над перевалом, занятом македонцами. Однако если Полиперхон выставил на обозрение все свои силы, то пехотинцев у него было раза в полтора меньше, хотя конница выглядела повнушительнее.

Эвридика стояла на скалистом выступе, обозревая место будущей битвы и выбирая, куда выгоднее ударить. Оба вражеских фланга казались соблазнительно обнаженными. На пологих, поросших кустарником пустошах вполне могла развернуться пехота.

— Да, — кивнул Дерда. — Если, конечно, они позволят нашим ребятам добраться туда. Полиперхон, возможно, не столь умен… — «как Александр», хотел он сказать, но вовремя спохватился, — однако опыта у него не отнять.

Полиперхон, в свою очередь, тоже видел, что командиры Эвридики собрались на военный совет. Разговаривая друг с другом, они даже позволяли себе показывать на него пальцами, не испытывая, казалось, особого страха перед близящимся сражением. Интересно, тревожит ли их то, что они вот-вот ринутся убивать своих бывших приятелей и друзей?

— Никанор! — (Покинув свой отряд, тот присоединился к штабной команде.) — Нет ли вестей от дозорных?

Никанор отрицательно помотал головой. Они оставили наблюдателей на высокой вершине, откуда отлично просматривались южные подступы к пограничным холмам.

— Несомненно, Кассандр подойдет сюда, если что-то не помешает. Возможно, его продвижение замедляют вражеские наскоки. Ты же знаешь, что Полиперхон весьма основательно намутил воду в греческих городах.

Дерда промолчал. Ему не нравилось место, куда Никанор отвел свой отряд, но менять что-то уже не имело смысла.

Эвридика с высоты своей скальной площадки, затенив глаза ладонью, изучала врага. Увенчанная блестящим шлемом, в отделанной золотом кирасе и коротком красном хитоне, складки которого слегка покачивались над сияющими наголенниками, она походила на рыночного лицедея, мечтающего получить роль Ахилла в Авлиде и потому облачившегося в столь броский наряд. Так, по крайней мере, подумал Дерда. Но именно она, однако, первой увидела парламентера.

Отделившись от группы окружающих Полиперхона людей, этот воин поскакал вниз по склону. Он был без оружия, но выглядел весьма представительно. На его седой голове белела шерстяная повязка, а в руке поблескивал белый жезл, увитый оливковой ветвью.

Возле речного русла парламентер спешился и позволил лошади самой выбирать путь между камней. Переправившись, он сделал несколько шагов к македонцам, сел в седло и стал ждать. Эвридика и Дерда поехали вниз к ветерану. Обернувшись, она хотела позвать Никанора, но тот уже примкнул к своим.

Голос у парламентера оказался не менее впечатляющим, чем его внешность, он гулко катился по склонам, словно по взбегавшим вверх ярусам гигантского амфитеатра.

— Филипп, сын Филиппа, жена его Эвридика и все македонцы! — Воин спокойно сидел на своей крепкой малорослой лошадке, оберегаемый богами и заветами предков. — Мне поручили обратиться к вам с мирным предложением от имени Полиперхона, опекуна обоих царей… — Оратор умолк, расчетливо нагнетая в аудитории напряжение. — А также, — медленно произнес он, — от имени царицы Олимпиады, дочери царя Молоссии Неоптолема, жены Филиппа, царя Македонии и матери Александра.

Наступившее безмолвие нарушал только дальний собачий лай, доносившийся из расположенного в полумиле селения.

— Славные македонцы, вспомните, что именно царь Филипп избавил ваши поместья от внезапных грабительских нападений, а вас самих — от мучительных гражданских войн. Он не только примирил враждующие кланы, но сделал вас хозяевами всей Греции. Вспомните также, что именно царица Олимпиада, законная жена царя Филиппа, подарила вам Александра, который бросил к вашим ногам весь мир. И она желает теперь спросить вас: неужели вы позабыли об этом, неужели решили ополчиться на единственного наследника Александра? Неужели готовы поднять оружие на мать того, кто еще совсем недавно вел вас за собой?

Его голос летел ввысь мимо Эвридики и ее советников к рядам молчаливых воинов. Закончив речь, парламентер развернулся и поднял руку.

От замершей на другом берегу группы всадников отделился еще один верховой. На черной лошади, в черном платье и черной накидке к потоку медленно спускалась Олимпиада.

Широкий свободный хитон наездницы доходил до щеголеватых сапог красной кожи. Оголовье уздечки неторопливо шагавшей кобылы отягощалось богатым набором золотых и серебряных, явно изготовленных в Сузах или Персеполе розеток и блях. Но в остальном весь облик всадницы дышал суровой, почти аскетической простотой. Остановившись там, где ее могли видеть все македонцы, но с тем расчетом, чтобы Эвридике пришлось смотреть на нее снизу вверх, вдовствующая царица опустила поводья и сбросила черную шаль со своей седой головы. Она не произнесла ни слова. Ее глубоко посаженные серые глаза бесстрастно озирали ряды тихо переговаривающихся воинов.

Эвридика на какой-то миг поймала взгляд Олимпиады. Легкий ветерок раздувал за спиной царственной всадницы черный плащ, лохматил гриву лошади и шевелил снежно-белые пряди волос. Лицо под ними казалось застывшей маской. Эвридику вдруг охватила дрожь. Ей почудилось, что на нее смотрит Атропа, третья мойра, перерезавшая нити человеческих жизней.

Звучный голос парламентера, о котором все успели забыть, вновь разнесся над войсками:

— Македонцы! Вот перед вами мать Александра. Неужели вы станете воевать с ней?

Ответный ропот был подобен рокоту морской волны, набирающей мощь, перед тем как обрушить свой гребень на берег. После мига безмолвия возник новый шум: тихий стук дерева по металлу. Постепенно стук становился все громче, и в итоге он слился в единый громоподобный бой. Тысячи воинов били по своим щитам древками копий. И наконец царское войско разродилось единодушным криком:

— Нет!

Эвридика не раз уже сталкивалась с подобным единодушием. Оно, правда, может, не столь бурно выраженное, проявилось в публике и тогда, когда ее выбирали регентшей. В течение бесконечно долгих мгновений она даже думала, что солдаты отринули вражеские резоны и бьют в щиты, горяча себя перед битвой.

Зато Олимпиада за рекой поняла все как надо и поблагодарила не пожелавших сражаться с ней воинов царственным взмахом руки. Затем, так же молча, еще одним взмахом она пригласила их на свой берег и развернула лошадь. Она очень уверенно поднималась по склону, как знающий себе цену вождь, которому не нужно оглядываться и проверять, следуют ли за ним люди.

Пока царица Эпира триумфально въезжала на вершину западного холма, за спиной ее происходило нечто разительное. Царское войско со всеми своими аккуратными линиями пехотных фаланг, кавалерийских и стрелковых подразделений вдруг перестало существовать и уподобилось скопищу бедолаг, выгнанных землетрясением из домов. Не было армии, были лишь люди. Конные, пешие, они перекликались с родичами, с друзьями, пробивались друг к другу и в едином порыве беспорядочно сыпались вниз, скатываясь, как живая лавина, к пересохшему речному руслу.

Эвридика стояла в полнейшем ошеломлении. Опомнившись, она принялась выкрикивать что-то, пытаясь остановить перебежчиков, но ее голос заглушал общий ор. В толкотне и сумятице они даже не замечали ее, а те, что замечали, делали вид, что не видят. Испуганная кобыла оставленной всеми воительницы заартачилась и вскинулась на дыбы, угрожая сбросить всадницу под копыта других лошадей.

Один из командиров, протолкавшись к молодой царице, забрал у нее поводья и утихомирил встревоженное животное. Эвридика узнала светловолосого тридцатилетнего воина, желтого откакой-то подцепленной в Индии хвори. Он стал ее сторонником еще в Египте и теперь озабоченно смотрел ей в глаза. «Ну вот, — мелькнуло у нее в голове, — нашелся наконец хоть кто-то разумный».

— Как нам задержать их? — крикнула она. — Ты можешь найти трубача? Мы должны повернуть их!

Воин погладил покрывшуюся испариной лошадиную шею. Медленно, как человек, объясняющий нечто элементарное и, в общем, понятное даже ребенку, он сказал:

— Но, госпожа, там же мать Александра.

— Предатель!

Она сознавала, что обвинение несправедливо и что гнев надо обратить на иное. Внезапно ей стало ясно, кто ее настоящий противник. Конечно же, не зловещая старуха, восседающая на черной лошади: та обрела свое магическое могущество лишь благодаря сияющему призраку, чье обрамленное львиной гривой волос лицо отчеканено на серебряных драхмах. Этот мертвец даже из своей золотой погребальной лодки продолжает определять ход событий.

— Тут уж ничего не поделаешь, — терпеливо, но быстро произнес офицер, сберегая время и ей, и себе. — Тебе не понять, Эвридика. Неудивительно, ведь ты же не знала его.

Она порывисто схватилась за меч, но невозможно поразить призрак. Огромная беспорядочно шевелящаяся толпа уже переправлялась через реку. С радостными криками солдаты Полиперхона обнимали своих старых друзей.

Заметив на другом берегу своего родственника, желтолицый воин помахал ему рукой и вновь обернулся:

— Госпожа, ты еще очень молода, все утрясется. Такой опыт может пойти тебе на пользу. Никто из солдат не желает тебе вреда. У тебя сильная лошадь. Уезжай в горы, пока за тобой не прислали.

— Нет! — воскликнула Эвридика. — На левом фланге стоит Никанор с Антипатридами. Едем со мной, мы доберемся до них, засядем на Черной горе и будем обороняться. Эти люди никогда не пойдут на мировую с Олимпиадой.

Он проследил за ее взглядом.

— На мировую-то они не пойдут. Но посмотри повнимательнее, и ты увидишь, что они уходят.

Тут и Эвридика заметила, что отряды Антипатридов маршируют по вересковому полю. Блестящие щиты, разворачиваясь, тускнели, а начало колонны уже переваливало за дальний хребет.

Она опустила голову. Ее компаньон поискал глазами своего брата и убежал.

Спешившись, Эвридика обняла свою лошадь, единственное живое существо, еще послушное ей. Она и впрямь была молода, а потому охватившее ее отчаяние не походило на суровую ожесточенность Пердикки, заплатившего за свой провал жизнью. Оба они стремились к власти и проиграли, но Пердикка никогда не делал ставку на любовь подчиненных. Взбудораженное животное вновь тревожно заржало; у Эвридики вдруг перехватило дыхание, а глаза ослепли от слез.

— Эвридика, едем, нам надо спешить.

К ней с трудом проталкивались остатки свиты. Вытерев глаза, она увидела, что эти солидные уважаемые мужи охвачены не возмущением, а подлинным страхом. Все они были старыми приверженцами Антипатра, в свое время деятельно пресекавшими козни Олимпиады, всячески выживая из Македонии заносчивую царицу.

— Быстрее! — торопили они. — Видишь там конницу? Это молоссиане, они скачут сюда, чтобы тебя захватить. Поехали поскорее!

Не мешкая долее, Эвридика вскочила в седло и понеслась вместе с горсткой приверженцев через вересковые пустоши, предоставив лошади возможность самой выбирать, где скакать. На ум ей вдруг пришли слова Никанора о том, что он в своих поступках всегда ориентируется на мнение брата. Тут она вспомнила рыжую шевелюру Кассандра и его упрямые бледные глаза. Ни в какую ловушку посланцы ее не попали. Кассандр получил известие, что ей нужна помощь, но счел ее положение безнадежным.

На гребне следующего холма беглецы остановились, чтобы дать передохнуть лошадям, и посмотрели назад.

— Эй, да они гонятся совсем не за нами! — сказал один государственный муж. — Им не терпится захватить наш обоз. Вон, они уже подъезжают к нему. Как же нам повезло!

Но очень скоро все замолчали, наблюдая за действиями захватчиков. За цепочкой телег воины окружили одинокую палатку. Оттуда вывели человека, казавшегося издалека крошечной куколкой. Эвридика вдруг осознала, что со времени театрального выезда Олимпиады, переманившей на свою сторону ее армию, она ни разу не вспомнила о Филиппе.

* * *
Возглавляемый Эвридикой маленький отряд двигался на восток в сторону Пеллы. Не желая, чтобы их принимали за беглецов, государственные мужи объясняли отсутствие при них слуг крайней спешкой и вовсю пользовались дружелюбием и радушием жителей греческих поселений и городков, издревле славящихся своим хлебосольством. Всюду, опережая официальных глашатаев, путники сообщали, что на границе было подписано мирное соглашение и что они теперь спешат в Пеллу для созыва собрания, полномочного утвердить договор. Но все равно хозяева домов, где они ночевали, по утрам подозрительно поглядывали им вслед.

Огибая предместья Пеллы, Эвридика бросила взгляд на высокую башню отцовского дома. С невыразимой тоской она вспомнила тихие годы, проведенные ею там с Кинной, детские забавы и героические мечтания, подвигнувшие ее вступить на сцену великого театра истории, дабы представить вниманию зрителей драму, в финале которой ни один из богов не спустился с Олимпа по поручению Зевса, чтобы восстановить справедливость. С детства она зазубрила предназначенную ей роль и свыклась с царственной маской. Но автор той пьесы уже ушел в иной мир, а публика освистала главную героиню.

В Мизе они проехали мимо какого-то заброшенного поместья, чьи разросшиеся сады насыщали воздух ароматом роз. Кто-то сказал, что там находилась школа, в которой много лет назад преподавал Аристотель. «Да, — с горечью подумала Эвридика, — а сейчас его воспитанники разбежались по миру, чтобы прибрать к рукам то, что оставил их школьный приятель, который, придя к власти, достиг высшей цели. Он сделал ставку на любовь и получил все».

Войти в Пеллу беглецы не посмели. Весь путь им пришлось проделать на своих лошадях, а курьер имел право пересаживаться на свежих животных. Он мог прибыть сюда намного раньше, и солдаты крепостного гарнизона, узнав о переходе армии на сторону Олимпиады, вряд ли отнеслись бы к оставленной почти всеми царице с должным почтением. Один муж из ее свиты, некий Поликл, был братом начальника гарнизона Амфиполя, древней крепости близ фракийской границы. Он брался переправить всех за море.

Решив, что лишнее внимание им теперь ни к чему, скитальцы обменяли доспехи на домотканое крестьянское платье и, несмотря на то что их лошади совсем выдохлись, свернули с древней дороги, которая некогда привела Дария Великого к Марафону, Ксеркса — к Саламину, Филиппа — к Геллеспонту, а Александра — к Вавилону. Один за другим царедворцы покидали царицу, ссылаясь на хворобы или просто молча растворяясь в ночи. На третий день с ней остался только Поликл.

Однако вдали уже виднелись крепкие стены Амфиполя, доминировавшего над устьем реки Стримон. С пристани туда шел паром, но причал охраняли солдаты. Беглецы направились вверх по течению в поисках ближайшего брода. Там их и взяли.

* * *
Подъезжая к Пелле, Эвридика попросила снять путы со своих ног, связанных под брюхом мула, и позволить ей умыться и причесаться. Стражи ответили, что царица Олимпиада приказала доставить ее как есть.

На господствующей над Пеллой высотке темнело нечто, напоминающее издали лес чахлых деревьев, обремененных множеством птиц. Когда конвой подъехал ближе, в небо с сердитым карканьем поднялись стаи ворон и коршунов. Сюда, к так называемому висельному холму, свозили после казни трупы преступников. Их приколачивали к крестам подобно тому, как егеря приколачивают к стенам своих кладовых мертвых хищников для устрашения их собратьев. Когда-то здесь висел и убийца Филиппа. Теперешних распятых опознать было невозможно — падалыцики попировали на славу, — но на досках, прибитых под их ногами, темнели надписи. «НИКАНОР, сын Антипатра», — сообщала одна из таких досок. На холме высилось более сотни крестов; зловоние доходило до города.

На троне в приемном зале, где Эвридика совсем недавно сама принимала просителей и послов, теперь восседала Олимпиада. Ее черные одежды сменились красными, а голову венчала золотая корона. Рядом с ней на почетном кресле сидела Роксана, а маленький Александр устроился на скамеечке у ее ног. Большими темными глазами он взирал на пленницу, растрепанную и неумытую, скованную по рукам и ногам.

Тяжелые, ограничивающие свободу движений кандалы предназначались для крепких и сильных мужчин. Вес их был столь велик, что руки девушки просто висели. Она могла передвигаться, лишь волоча ноги, и с каждым шагом железо впивалось в израненные лодыжки. Чтобы не споткнуться о собственные вериги, ей приходилось широко расставлять ноги, но, невзирая на боль, Эвридика с гордо поднятой головой приблизилась к трону.

Олимпиада кивнула одному из стражников. Он сильно ткнул Эвридику в спину, и та рухнула на пол, ободрав локти о цепь. С трудом поднявшись на колени, девушка обвела взглядом лица собравшихся. Кто-то рассмеялся, мальчик было подхватил этот смех, но тут же затих и опять стал серьезным. Роксана издевательски улыбалась. Из-под опущенных век Олимпиада напряженно следила за пленницей, словно кошка, поджидающая, когда полумертвая мышь шевельнется еще раз.

Она спросила стражника:

— Неужели эта грязнуля претендовала на трон Македонии?

Тот тупо подтвердил.

— Я не верю тебе. Должно быть, ты нашел ее в портовом борделе. Эй, женщина, назови свое имя.

Эвридика с грустью подумала, что у нее никого теперь нет. «Некому пожелать мне стойкости, некому подбодрить в трудный час. Все сохранившееся во мне мужество нужно лишь мне одной». Она хрипло произнесла:

— Я — Эвридика, дочь Аминты, сына Пердикки.

Олимпиада склонилась к Роксане и словоохотливо пояснила:

— Отец — предатель, а мать — варварское отродье.

Девушка продолжала стоять на коленях. Самой ей было все равно не подняться из-за не слушавшихся ее рук.

— Однако именно меня твой царственный сын выбрал в невесты своему брату, — сказала она.

Губы Олимпиады растянулись в злой усмешке, питаемой нескончаемым раздражением, ее лицо еще более напряглось.

— И я отлично его понимаю. Шлюха для идиота — чудесная пара. Мы не намерены более разлучать вас.

Мать Александра повернулась к стражникам, впервые позволив себе улыбнуться, и Эвридика в тот же миг поняла, почему она делает это так редко. Один из ее передних зубов совсем почернел. Стражники, казалось, оторопело прищурились, прежде чем отсалютовать.

— Ступайте, — приказала Олимпиада. — Отведите ее в брачную опочивальню.

После двух неудачных попыток пленницы встать стражники сами подняли ее на ноги. Они повели Эвридику на задний дворцовый двор. Волоча свои оковы, она протащилась мимо конюшен, откуда доносилось ржание лошадей, так мягко и дружелюбно носивших ее на своих спинах. Псарня, где держали гончих, с которыми она охотилась, встретила приближение тяжелых шаркающих шагов заливистым угрожающим лаем. Конвоиры не подгоняли отягощенную цепями девушку. Они шли, неловко приноравливаясь к ее черепашьему ходу, и даже, когда она споткнулась на дорожной выбоине, один из них поддержал ее под руку, не дав упасть. Но они не смотрели на нее и даже не переговаривались друг с другом.

«Сегодня, завтра или в ближайшем будущем, — подумала она, — какая разница?»

Ей стало чудиться, что смерть уже вошла в ее тело, неотвратимая, как неисцелимый недуг.

Впереди показалась неказистая постройка с приземистыми каменными стенами и островерхой соломенной крышей. Оттуда отвратительно пахло. «Отхожее место, — подумала Эвридика, — а может, свинарник». Солдаты подтолкнули ее к необструганной двери. Изнутри доносились сдавленные рыдания.

Стражники оттянули в сторону тяжелый засов. Один из них, прищурившись, попытался разглядеть что-то в зловонном сумраке.

— Вот, получай свою женушку.

Рыдания прекратились. Отступив от входа, стражник подождал, надеясь, что пленнице не понадобится особого приглашения в виде тычка. Эвридика, согнувшись, вступила под низкую притолоку, почти смыкавшуюся с уходящей вверх крышей: стебли соломы тут же застряли у нее в волосах. Дверь за ней закрылась, и засов вошел в паз.

— О, Эвридика! Я буду хорошо себя вести! Я обещаю, что буду всех слушаться. Пожалуйста, скажи им, чтобы меня выпустили отсюда.

В квадратике света, падающего из маленького окошка, сидел, привалившись боком к стене, закованный в цепи Филипп. Блестящие белки его глаз четко выделялись на грязном, заплаканном лице. Умоляюще всхлипывая, он протянул к ней руки. Запястья были стерты до крови.

Всю меблировку узилища составляла единственная деревянная скамья, постелью служила соломенная, как в конюшне, подстилка. В глубине темнела небольшая яма с жужжащими над ней огромными синими мухами.

Эвридика продвинулась дальше, туда, где смогла выпрямиться в полный рост, и тогда Филипп увидел ее кандалы. Муж вновь заплакал, размазывая по лицу бегущие из носа сопли. Запах его давно немытого тела вызвал у нее тошноту, он перебил даже вонь экскрементов. Невольно она попятилась, но голова ее вновь уперлась в скат крыши, и ей пришлось опуститься на грязный пол.

— Пожалуйста, ну пожалуйста, Эвридика, не разрешай им больше бить меня.

Только тут она поняла, почему Филипп сидит боком, не опираясь на стену спиной. На его прилипшем к плечам хитоне темнели полосы запекшейся крови. Когда она подползла ближе, он заорал:

— Только не трогай, там все болит!

Куча мух ползала по желтоватым от гноя бороздкам.

Сглотнув подступивший к горлу комок, она спросила:

— За что тебя били?

Он всхлипнул:

— Я набросился на них с кулаками, когда они убивали Конона.

Ей стало ужасно стыдно. Громыхнув цепью, она закрыла руками лицо.

Филипп заворочался, почесал бок. Эвридика вдруг осознала, что вокруг нее все кишит насекомыми.

— Мне нельзя было становиться царем, — вздохнул он. — Александр говорил, что нельзя. Он говорил, что тогда кто-нибудь убьет меня. Они хотят меня убить?

— Не знаю.

Стыдясь себя и понимая, что именно из-за нее он попал сюда, она не могла лишить его надежды.

— Возможно, нас еще спасут. Ты помнишь Кассандра? Он не помог нам в этой войне, но теперь Олимпиада казнила его брата и всех его родственников. Он станет мстить ей. И если победит, то освободит нас.

Эвридика вскарабкалась на скамью, с облегчением положила на колени ноющие от тяжести оков руки и, заглянув в низкое оконце, увидела клочок неба, местами занавешенного листвой растущего вдалеке деревца. Мимо пролетели чайки, покинувшие приволье лагуны ради кормежки на куче отбросов.

Филипп грустно попросил у нее разрешения воспользоваться отхожим местом. Когда необходимость вынудила пойти туда и ее, мухи разлетелись, и она увидела под собой слой шевелящихся личинок.

Время тянулось медленно. Вдруг Филипп оживился и выпрямился.

— Несут ужин, — сказал он, облизнув губы.

Видно, не только убожество обстановки мучило его тут, но и голод. За эти дни он успел основательно похудеть и теперь встрепенулся, услышав приближающееся размеренное посвистывание.

Грязная рука с обломанными ногтями появилась в окне, а с ней долгожданный кусок черного хлеба, с которого стекал жир. Следом появился второй кусок и глиняный кувшин с водой. Лица тюремщика не было видно, мелькнул лишь конец жесткой черной как смоль бороды.

Филипп схватил свой ломоть и впился в него зубами, точно изголодавшийся пес. Эвридике казалось, что она уже больше никогда и ничего не сможет проглотить; правда, конвойные накормили ее нынешним утром. Не было нужды спрашивать, часто ли приносят еду. Она сказала:

— Сегодня ты можешь съесть и мой кусок, а я поем завтра.

Он посмотрел на нее, лицо его засветилось от счастья.

— О, Эвридика! Я ужасно рад, что теперь ты со мной.

Поев, Филипп пустился путано излагать историю своего пленения, но страдания помрачили его и так слабый разум, а потому зачастую он бормотал что-то невразумительное. Она слушала без интереса. Снаружи доносились обычные вечерние звуки, отдаленные и приглушенные, подобные тем, что проникают в комнату не встающего с постели больного: мычание коров и ржание лошадей, вторящих им из конюшен, лай собак, довольные возгласы закончивших работу тружеников, перекличка сменяющихся караульных. Колеса какой-то тяжело нагруженной телеги громыхнули совсем близко, слышно было даже, как натужно сопят волы и как возчик, сердито ругаясь, охаживает их кнутом. Телега не проехала мимо, а со скрипом остановилась и с грохотом вывалила свой груз. Слух Эвридики притупился, и, осознавая, что силы ее на исходе, она вспомнила о кишащих на полу паразитах и привалилась к стене, впав в настороженное забытье.

Шаги приблизились. «Неужели конец?» — подумала она. Филипп похрапывал, растянувшись во весь рост на соломе. Она ждала, когда скрипнет засов. Но послышались лишь глухие голоса мужчин, выполняющих какую-то непростую работу. Она крикнула:

— Что происходит? Что вам нужно?

Голоса стихли. Потом, словно по какому-то тайному знаку, странная деятельность за дверью возобновилась. Оттуда доносились какие-то ритмичные удары, шлепки и похлопывания.

Эвридика подошла к оконцу, но из него ничего не было видно, кроме невесть откуда взявшейся груды грубо отесанных камней. От усталости она медленно соображала, но внезапно с удивительной ясностью поняла, что означают странные звуки. Это были шлепки связывающего кладку раствора и скрежет строительного мастерка.

* * *
Кассандр, все еще находящйся на туманном плоскогорье Аркадии, прогуливался вдоль осадной линии своих войск. Толстые замшелые стены Тегеи, сложенные из плотного кирпича, дрогнули бы, пожалуй, лишь под ударами тарана, способного дробить камень. Горожане, легко утолявшие жажду водой из неиссякаемого родника, могли очень долго отсиживаться за ними. Как же тоскливо дожидаться, когда их начнет мучить голод. Кассандр уже посылал к ним послов, но тем гордо ответили, что город находится под покровительством самой Афины, еще в древности пообещавшей через оракула, что Тегею силой оружия никогда не возьмут. Сын Антипатpa был исполнен решимости заставить Афину взять свои слова назад.

Он не спешил встретиться с курьером из Македонии: наверняка тот прибыл с очередным призывом от Эвридики. Потом, подойдя поближе, Кассандр узнал гонца и, догадавшись, что случилось нечто ужасное, быстро пригласил его в свою палатку.

Новости привез слуга, спасшийся от расправы. К рассказу о муках казненных Антипатридов, он добавил, что Олимпиада приказала разрушить гробницу брата Кассандра Иоллы, акости егобросить на съедение диким животным, заявив, что тот отравил в Вавилоне ее сына.

Кассандр, выслушавший все в суровом молчании, вскочил со стула. Оплакать родных можно будет и позже, сейчас же его душили два чувства: жгучая ненависть и дикая ярость.

— Проклятая волчица! Горгона! Как вообще ей позволили войти в Македонию? Мой отец до последнего вздоха убеждал всех, что этого делать нельзя. Почему они не убили ее на границе?

Вестник произнес лишенным выражения голосом:

— Они не захотели сражаться с матерью Александра.

На мгновение Кассандру показалось, что его голова вот-вот лопнет. Слуга с тревогой воззрился на его вытаращенные глаза. Осознав это, Кассандр взял себя в руки.

— Ступай отдохни, поешь. Мы поговорим еще… позже.

Всадник удалился. В конце концов, ничего удивительного, что человек так расстроился из-за массовой казни всех своих родных.

Придя в себя, Кассандр отправил послов на переговоры с тегейцами. Он избавлял их от вассальной зависимости при условии, что те не будут помогать его врагам. После обмена спасающими престиж обеих сторон фразами осада была снята, и процессия горожан направилась к старому деревянному храму Афины, дабы достойно отблагодарить ее за исполнение своего давнего обещания.

* * *
За замурованной наглухо дверью время тянулось медленно. Подобно вялотекущей смертельной болезни, оно день за днем понемногу усугубляло положение несчастных узников. Неуклонно плодились мухи, блохи и вши, все пуще гноились раны, плоть все слабела, а голод грыз все сильнее. Но хлеб и вода ежедневно появлялись в оконце.

Поначалу Эвридика еще вела счет дням, делая галькой черточки на стене. По прошествии семи или восьми суток, она забыла поставить очередную черточку, сбилась со счета и отказалась от пустой траты сил. Дочь Кинны предпочла погрузиться в полнейшую апатию, прерываемую лишь попытками дать отпор насекомым, с которыми Филипп уже почти свыкся.

Его ум не был способен к масштабной оценке происходящего, что позволяло ему не впасть в отчаяние. Он жил одним днем. Часто, например, выражал свое недовольство приносившему еду человеку, и тот иногда отвечал, причем не с издевкой, а мрачно, как несправедливо обвиненный слуга, объясняя, что он лишь выполняет приказы. Эвридика считала неприемлемым для себя вступать в подобные разговоры, тюремщик же стал постепенно выказывать все большую склонность к общению, порой заключая беседу присловьями о непредсказуемых поворотах судьбы. Однажды он даже спросил Филиппа, как там его жена. Филипп, взглянув на Эвридику, ответил:

— Она не велит говорить.

Проводя половину дня в полудреме, Эвридика не могла уснуть ночью. Филипп громко храпел, а ее наряду с паразитами терзали черные мысли. Однажды утром, когда они оба уже бодрствовали с подведенными от голода животами, она сказала ему:

— Филипп, я заявила о твоих правах на трон. Но на деле хотела править сама. Моя вина в том, что тебя заперли здесь, моя вина, что тебя били. Ты можешь убить меня? Я не возражаю. Если хочешь, я подскажу тебе, как сделать это.

Но он только захныкал как большой ребенок:

— Это солдаты во всем виноваты, они меня выбрали. Александр говорил, что мне нельзя быть царем.

Она задумалась. «Мне нужно просто отдавать ему хлеб. Он возьмет с радостью, если я сама предложу, хотя и не хочет меня лишиться. Тогда я, конечно, умру быстрее». Но когда подошло время кормежки, она не смогла превозмочь голод и съела свою долю. С удивлением она осознала, что кусок хлеба стал больше. На следующий день он стал еще больше, хлеба уже хватило на то, чтобы отложить часть его на скромный завтрак.

Наряду с этим сделались громче голоса караульных. Раньше солдатам, должно быть, приказывали держаться от темницы подальше: агитаторские способности узницы были прекрасно известны. Их приходы и уходы определяли только границы временных интервалов. Но дисциплина явно ослабла, стражи теперь свободно болтали и сплетничали; вероятно, им надоело всерьез охранять замурованный хлев. Потом как-то ночью, когда Эвридика лежала, глядя через оконное отверстие на единственную звезду, раздались тихие шаги, звякнул металл, скрипнула кожа. Отверстие на миг потемнело, и на подоконнике появились два яблока. Даже один их запах казался божественно вкусным.

После этого там каждую ночь стало появляться какое-то угощение. Стражники уже почти не таились, словно начальство смотрело на это сквозь пальцы. Никто из них не задерживался намеренно, чтобы поговорить прямо возле окна, такая расхлябанность безусловно могла привести и на виселицу, но часовые обменивались мнениями так громко, будто хотели, чтобы их услышали. «Ничего не поделаешь, мы люди служивые и лишь выполняем приказы, нравится это нам или нет». «Мятежники они ил и не мятежники, но всему есть предел». «Чрезмерное высокомерие богам не по нраву». «Дауж, и, судя по всему, их терпению скоро придет конец».

Хорошо разбиравшаяся в оттенках людских настроений Эвридика чувствовала, что за этими словами скрывается что-то важное. Эти солдаты не были заговорщиками, они просто судачили о том о сем, как любые уличные прохожие. Она подумала: «Видно, не только мы стали жертвами этой мегеры. Похоже, ее действия возмущают многих. А что, интересно, они имели в виду, сказав, что терпение богов скоро закончится? Возможно, Кассандр уже идет на север…»

Ночью им принесли фиги, сыр и кувшин разбавленного вина. Здоровая пища прогнала остатки апатии. Эвридика понемногу начала грезить об освобождении, о македонцах, с жалостью взирающих на их мерзостное узилище и требующих расплаты, о дне триумфа, когда она, умытая, одетая и коронованная, вновь займет трон.

* * *
Внезапный уход Кассандра на север вызвал некоторое смущение. Его покинутым на Пелопоннесе союзникам предстояло одним противостоять македонцам, возглавляемым сыном Полиперхона. Когда отчаянные курьеры догнали марширующие колонны, Кассандр только сказал, что у него появилось неотложное дело.

Демократично настроенные жители Этолии заняли оборонительную позицию на перевале у Фермопил. Кассандр не нашел в этом вызове ничего романтичного. Более практичный, чем Ксеркс, он силой прибрал к рукам все, что сновало туда-сюда по оживленному проливу, отделявшему остров Эвбея от материка, и обошел по морю опасный горный проход.

В Фессалии его дожидался сам Полиперхон, по-прежнему преданный отпрыску Александра, несмотря на кровавое самовластие Олимпиады. Но Кассандр опять уклонился от битвы. Оставив часть своих войск сдерживать Полиперхона, он упорно вел основные силы на северо-восток и, обогнув громаду Олимпа, вскоре подошел к Македонии.

Перед ним высилась береговая крепость Диона. Через послов Кассандр пообещал начальнику гарнизона покончить с женским неправедным самоуправством и вернуть страну в русло древних традиций. После краткого секретного совещания ворота крепости распахнулись. Там Кассандр обосновался со всей обстоятельностью, начал устраивать приемы, благосклонно выслушивая всех, кто предлагал ему поддержку или сообщал полезные сведения. Многочисленные родственники жертв Олимпиады, как и уцелевшие от расправы солдаты, предпочли присоединиться к нему, исполненные обиды и требующие возмездия. Но и недавние противники мало-помалу превращались в его сторонников. Они говорили теперь, что никому, кроме Александра, не по силам обуздать нрав этой женщины. Эти тайные союзники, вернувшись в Пеллу, распространяли слухи о замечательных планах Кассандра и о его справедливом намерении стать регентом сына Роксаны.

Однажды он сподобился спросить у одного из таких посетителей:

— А когда они схватили дочь Аминты, как она умерла?

Лицо собеседника прояснилось.

— По крайней мере, у меня есть для тебя одна добрая новость. Когда я уходил, она была еще жива, и Филипп тоже. С ними обращаются ужасно, замуровали в мерзком свинарнике, народ возмущен. Как я уже сказал, условия, в каких они находятся, столь жуткие, что даже охранники прониклись к ним жалостью и стали понемногу облегчать им участь. Если ты поспешишь, то еще сможешь спасти их.

Лицо Кассандра на мгновение застыло.

— Какое унижение! — воскликнул он. — Олимпиаде следовало бы более обходительно обращаться со своей удачей. Но смогут ли они продержаться так долго?

— Можешь рассчитывать на это, Кассандр. Я потолковал с одним из их стражей.

— Спасибо тебе за добрые вести. — Не вставая с кресла, Кассандр подался вперед и произнес с неожиданным воодушевлением: — Пусть все узнают, что я намерен восстановить справедливость. Царственным узникам вернут все титулы и все звания. Что же касается Олимпиады, то я передам эту особу в руки царицы Эвридики, чтобы та наказала ее, как сочтет нужным. Так и передай людям.

— С удовольствием передам, все обрадуются, услышав твои заверения. Если удастся, я даже пошлю весточку и в темницу. Пусть царь и царица вздохнут с облегчением, узнав наконец, что у них появилась надежда.

Он удалился с сознанием важности своей миссии. А Кассандр созвал военный совет и сообщил, что выступление откладывается на несколько дней. Надо дать время нашим друзьям, пояснил он, собрать побольше сторонников.

* * *
Через три дня Эвридика сказала:

— Какое-то странное затишье! Не слышно даже болтовни караульных.

Первые рассветные лучи заглянули в низкое оконце. Ночь выдалась холодная, и мухи пока не проснулись. Узники хорошо подкрепились тем, что принесла им ночная стража. Охранники, как обычно, сменились перед рассветом, но смена произошла совсем тихо, и сейчас в темницу не доходило ни звука, свидетельствующего о чьем-то присутствии. Неужели эти добрые малые, взбунтовавшись, бросили пост? Или их призвали на защиту городских стен, что могло означать лишь одно — наступление войск Кассандра.

Она сказала Филиппу:

— Скоро нас освободят, я чувствую это.

Почесав в паху, он спросил:

— И тогда я смогу вымыться?

— Да, мы примем ванну, переоденемся во все чистое и наконец-то по-человечески выспимся.

— А мне вернут мои камушки?

— Конечно, твоя коллекция даже пополнится.

Зачастую в их тесном узилище Эвридика едва могла выносить соседство своего царственного супруга. Его вид, его запах вызывали неодолимое отвращение. Ее раздражало, как он ест, как отрыгивает, как справляет нужду. Она с удовольствием поменяла бы его на собаку, но все-таки сознавала, что ей следует быть терпимой к нему. Нужно собрать в кулак всю свою выдержку, если она намерена вновь пристойным образом вернуть себе власть. Поэтому она редко ругала его, а когда ругала, то потом сама же и утешала. Он никогда не дулся на нее долго, всегда все ей прощал или, возможно, просто забывал об обидах.

— Когда же нас выпустят?

— Как только победит Кассандр.

— Слышишь? Кто-то идет.

И верно, послышались шаги. Судя по звукам, подошли три или четыре человека. Они стояли у двери, но их не было видно через отдушину, заменявшую в этой каморке окно. Из тихого разговора Эвридика не смогла понять ни слова. Потом внезапно раздался звон, не узнать который было уже невозможно. Кто-то бил киркой по стене, закупорившей вход.

— Филипп! — воскликнула она. — Нас освобождают!

С радостным детским лепетом он крутился у оконца, тщетно пытаясь хоть что-нибудь разглядеть. Эвридика стояла под сходящейся вверху кровлей, слушая, как отлетают куски застывшего раствора и с глухим стуком падают на землю камни. Разрушение шло быстро; стену складывали кое-как, работа явно была каменщикам не в радость. Она спросила:

— Вас прислал Кассандр?

Звон кирок стих, потом звучный голос с иноземным акцентом ответил:

— Да, Кассан.

Но Эвридика не была уверена, правильно ли ее поняли. Следующие, обращенные к напарникам слова иноземца были произнесены на чужом языке, и тогда ей стало ясно, откуда освободители родом.

— Они фракийцы, — сказала она Филиппу. — Этих рабов послали разрушить стену. Когда они закончат, кто-нибудь придет отпереть дверь.

Настроение Филиппа заметно ухудшилось. Он отступил от двери и попятился к выгребной яме. Рабы всегда обижали его. Вплоть до тех пор, пока их не сменил благожелательный Конон.

— Не разрешай им входить.

Она принялась его успокаивать и вдруг услышала донесшийся снаружи хохот.

Эвридика застыла. Почтительные и сдержанные рабы так не смеются. Мурашки пробежали по ее телу, когда она распознала природу их смеха.

Наконец упал последний камень. С двери сняли засов, она со скрипом отворилась, и в узилище хлынул ослепительный солнечный свет.

На пороге, вглядываясь в темноту помещения, стояли четыре фракийца.

Вдруг разом закашлявшись и отшатнувшись, они зажали руками рты и носы. Взращенные в горных селениях, где все нечистоты сбрасываются в глубочайшие пропасти, эти люди привыкли к чистейшему воздуху, вонь ввергла их в ступор. Заминка была очень короткой, но вполне достаточной, чтобы Эвридика увидела воинские татуировки на лицах, бронзовые нагрудники с серебряной гравировкой, плащи дикарских расцветок и кинжалы в руках.

С тошнотворной брезгливостью Эвридика подумала: «Македонцы не согласились бы на такое». Она стояла по-прежнему прямо в центре темницы.

К ней уверенно двинулся главный фракиец. Свободную руку его обвивал браслет в виде свернутой тремя кольцами змейки, надколенники ножных лат украшали чеканные женские лица. Синие грубо наколотые спирали, сползая со лба и со щек, прятались в темно-рыжей густой бороде, поэтому выражение его лица было непостижимым.

— Что ж, убей меня! — крикнула она, вскидывая голову. — Потом будешь хвастать, что убил царицу.

Дикарь вытянул вперед руку — не правую с кинжалом, а левую с бронзовой змейкой — и оттолкнул ее в сторону. Потеряв равновесие, она упала.

— Ты, подлый раб, не смей бить мою жену!

Прятавшийся в тени за отхожим местом Филипп взметнулся в воздух и набросился на обидчика. Удар головой в грудь застиг фракийца врасплох, у него перехватило дыхание. Филипп дрался, как разъяренная обезьяна, царапаясь и кусаясь в борьбе за кинжал. Он впился зубами в запястье фракийца, но тут остальные кинулись к рассвирепевшему силачу.

Их клинки быстро сделали свое дело, но Эвридика видела, что Филипп еще жив. Он и упавший пытался драться, в своих предсмертных мучительных криках призывая на помощь Конона, потом хрипло закашлялся, его голова откинулась, рот открылся, и руки, судорожно цеплявшиеся за земляной пол, замерли. Один из фракийцев пнул буяна сапогом, но Филипп уже не подавал признаков жизни.

Убийцы переглянулись друг с другом как люди, выполнившие ответственное поручение.

Эвридика стояла на коленях, опираясь на локти. Чей-то сапог отдавил ей лодыжку… сможет ли она потом двинуть этой ногой? Поглядывая на застывшее тело, фракийцы осмотрели свои боевые отметины — в основном царапины и укусы. Она уловила в непонятном говоре варваров восхищенные нотки: как-никак их поранил сам царь.

Поймав краем глаза движение за спиной, они обернулись и глянули на нее. Один дикарь рассмеялся. Новая волна ужаса охватила ее: до сих пор она думала только об их кинжалах.

На округлой масляной физиономии дикаря, обрамленной жиденькой бороденкой, блуждала похотливая улыбочка. Он решительно шагнул к Эвридике. Тут командир в ножных латах бросил презрительно какую-то фразу, и круглолицый с отвращением махнул рукой, очевидно, осознав, что легко найдет себе что-нибудь получше этой вонючей узницы. Поглядев на свои окровавленные клинки, убийцы вытерли их о хитон Филиппа. Один из них, откинув подол, обнажил пах убитого; командир, осуждающе глянув на него, поправил одежду. Фракийцы вдруг заспешили. Один за другим они выбрались на свежий воздух и пошли прочь, спотыкаясь о разбросанные вокруг камни.

Пошатываясь, Эвридика поднялась с пола. Потрясенная произошедшим, она пребывала в каком-то дрожащем оцепенении. С того момента, как взломали кладку, прошла, вероятно, всего пара минут.

Лучи ясного утреннего солнца проникали через дверной проем, освещая засохшие экскременты и свежую алую кровь, пятнавшую платье убитого. Эвридика прищурилась от непривычно яркого света. Но тут небо загородили две темные фигуры.

У двери стояли безоружные македонцы; второй, видимо, находился в подчинении у первого, он топтался сзади с каким-то свертком. Начальник, коренастый мужчина лет сорока в приличном коричневом хитоне и наброшенном на плечи плаще, шагнул через порог. Обозрев молча место событий, вошедший неодобрительно прищелкнул языком. Повернувшись к помощнику, он сказал:

— Устроили тут настоящую бойню. Позор!

Войдя в темницу, мужчина встал перед измученной, сплошь покрытой грязью — от свалявшихся в паклю волос и до пяток — узницей и, явно не собираясь, подобно всяческой мелкой сошке, набивать себе вес, произнес скорее безжизненно, чем высокопарно:

— Эвридика, дочь Аминты! Я лишь выполняю приказ, не держи на меня зла перед богами. Выслушай, что передает тебе Олимпиада, царица Македонии. Поскольку твой отец был рожден законно в царской семье, она не намерена унижать тебя казнью, как твоего мужа, рожденного от побочной жены. Она дает тебе право самой выбрать, как закончить свою жизнь, и предлагает на выбор ряд возможностей.

Вперед выступил второй мужчина и поискал взглядом, куда бы положить свою ношу. Он явно растерялся, не обнаружив ничего похоженно на стол, и в итоге развернул сверток прямо на земле, подобно бродячему торговцу, демонстрирующему свои товары. Там были изящный кинжал, закупоренная склянка и прочная льняная веревка с подвижной петлей.

В полном молчании Эвридика все это рассмотрела и повернула голову к мертвецу. Если бы она приняла участие в схватке, то все, наверное, было бы уже кончено и для нее. Опустившись на колени, она взяла в руку флакон. Говорят, что настой из афинского болиголова убивает незаметно и безболезненно. Но зелье готовила Олимпиада. Никто не может сказать, насколько долгой и мучительной будет агония. Кинжал был острым, но девушка понимала, что слишком ослабела и не в силах покончить с собой одним точным ударом. Что же они потом будут делать с ней полумертвой? Эвридика провела пальцами по веревке. Она была гладкой, хорошо скрученной, чистой. Подняв глаза к скатам кровли, сходившимся на высоте восьми футов, она сказала:

— Я предпочитаю петлю.

Мужчина по-деловому кивнул ей.

— Хороший выбор, госпожа, и легкий конец. Мы сумеем быстро закрепить ее, я вижу, у вас тут имеется и скамейка.

Когда подручный взгромоздился на скамейку, Эвридика заметила, что в поперечную балку под крышей вбит железный крюк, на какие обычно вешают разные снасти или упряжь. Да, им не придется долго терпеть эту вонь.

«Неужели все? — подумала она. — Неужели все вот так просто закончится?» Не будет никакого ритуала; ей приходилось видеть, как вешают приговоренных. Она глянула на Филиппа, брошенного, как забитое животное. Нет, в конце концов, у нее осталось одно дело. Надо отдать последний долг. Филипп был царем и ее мужем, он сделал ее царицей, он сражался и погиб за нее. Когда палач, закончив приготовления, сошел со скамьи, она сказала:

— Вам придется немного подождать.

На окне еще стоял нетронутый кувшин с разбавленным вином, оставленный там ночной стражей. Опустившись на колени, она смочила вином подол своего хитона, старательно промыла раны покойного и обтерла лицо. Выпрямив ноги мужа, Эвридика положила его левую руку на недвижную грудь, а правую вытянула вдоль тела, потом закрыла ему глаза и рот, пригладила волосы. Смерть придала Филиппу вид серьезного привлекательного мужчины. Ей показалось, что и палачи смотрят теперь на мертвого с возросшим почтением; по крайней мере, хоть что-то она сделала для него. Собрав с пола горсть земли, Эвридика, как и положено, посыпала ею усопшего, чтобы он мог спокойно переправиться через реку.

«Еще одно, — подумала она. — Кое-что надо сделать и для себя». Недаром в ее жилах течет кровь воинственных македонских царей и вождей Иллирии. У нее появилась причина для личной кровной вражды, и если сама она не в состоянии отомстить, то за нее это должны сделать более могущественные силы. Эвридика поднялась с пола и, гордо выпрямившись, простерла руки ладонями вниз — к вытоптанной и залитой кровью земле.

— О боги подземного мира! — громко воскликнула девушка. — Вы видите, какие дары я получила от Олимпиады. Я взываю к вам, воды Стикса, взываю к могуществу Гадеса и заклинаю вас во имя того, что потеряно мной, одарить виновницу в свой черед тем же. — Повернувшись к стражникам, она сказала: — Я готова.

Эвридика, не дрогнув, сама вытолкнула скамейку из-под своих ног, не дав возможности палачам поработать. Те не раз видели, как это делают сильные духом мужчины, и в итоге сочли, что узница проявила отменное мужество, более чем достойное своих предков. Когда же им показалось, что последние мучения жертвы длятся дольше, чем нужно, они потянули ее вниз за ноги, чтобы потуже затянуть петлю и помочь ей поскорее умереть.

* * *
Олимпиада призвала своих советников для отправления важных дел.

Теперь у нее осталось мало верных и преданных ей лично людей. В число ее сторонников входили, например, те, кто стремился отомстить Антипатридам, но многие из них уже поняли, что они, в свою очередь, дали повод для мести Кассандру, остальные, как она догадывалась, хранили верность только сыну Александра. Царица сидела за тем же самым великолепным, украшенным позолотой каменным столом, за которым когда-то в молодости сиживал ее муж Филипп. Те давние времена гражданских войн еще могли помнить шестидесятилетние македонцы, а семидесятилетним даже доводилось участвовать в этой кровавой неразберихе. Собственно, созвав совет, Олимпиада не нуждалась ни в чьих советах. Предпочитала диктовать свою волю. Сидевшие перед ней пожилые сановники и командиры не имели ни малейшего шанса пробить брешь в ее царственной замкнутости.

Она сообщила им, что не намерена спокойно сидеть в Пелле, пока мятежники и предатели осаждают македонские крепости. Вскоре она выступит на юг в Пидну; от этого города рукой подать до Диона, где имел наглость обосноваться Кассандр. Портовая крепость Пидны хорошо укреплена, и оттуда будет удобно руководить военными действиями.

Воины одобрили ее планы. Им вспомнилась бескровная победа на западе.

— Отлично, — сказала Олимпиада. — Через два дня я переезжаю в Пидну. Вместе с двором.

Лица воинов омрачились. Такого они совершенно не ожидали. Это означало, что толпы женщин, слуг и прочих гражданских лиц сядут на головы пехотинцам и всех их к тому же придется чем-то кормить. Никому не хотелось возражать ей, но после значительной паузы они все-таки осмелились высказать свои соображения.

С невозмутимым видом она заявила:

— Это все ненадолго. Зато союзники смогут присоединяться к нам с моря, не неся потерь от сражений, какими чреваты переходы по суше. Мы сразимся с Кассандром, когда соберем все силы в кулак. Полиперхон тоже вот-вот подойдет к нам.

Агенор, опытный, прошедший Азию командир, назначенный главнокомандующим, прочистил горло и сказал:

— Никто не сомневается в преданности Полиперхона. Но говорят, что из-за дезертирства ряды его армии нешуточно поредели. — Полководец помедлил; все с интересом ждали, осмелится ли он продолжить. — И как всем известно, мы не можем ждать никакой помощи из Эпира.

Она застыла в своем отделанном слоновой костью кресле. Войско Эпира, дойдя до границы, взбунтовалось, и солдаты разошлись по домам, не пожелав воевать в Македонии. С Олимпиадой осталась только горстка преданных молоссиан. Два дня она просидела в одиночестве, залечивая уязвленную гордость, а тайные союзники Кассандра тем временем переманили и тех на свою сторону. Не всех, правда, но большинство. Советники хмуро поглядывали на Агенора; они заметили, как посуровелолицо царицы.

Волевая маска слегка дрогнула, полыхнув непреклонным и угрожающим взглядом. Олимпиада сказала:

— Весь двор переезжает в Пидну. Заседание окончено.

Переглядываясь друг с другом советники покинули зал и лишь на улице решились нарушить молчание. Агенор проворчал:

— Пусть делает что хочет. Но ей придется сдаться еще до зимы.

* * *
Командир, оставленный Кассандром сдерживать Полиперхона, прислал хорошие вести. Упорно избегая открытой войны, он внедрил в лагерь противника своих людей, имевших там роственников или друзей. Неустанно твердя всем и каждому, что чужеземка и узурпаторша Олимпиада пролила кровь македонских царей, они предлагали премию в пятьдесят драхм любому порядочному македонцу, готовому перейти на сторону Кассандра. С каждым днем число солдат в армии Полиперхона неумолимо сокращалось, с остатками преданных воинов он уже думал только об обороне, не помышляя о чем-либо другом, и в конце концов заперся в лучшей из ближайших горных крепостей, где его люди в ожидании развития событий начали чинить стены и запасать провизию.

Местные жители давно собрали урожаи зерновых и оливок и, отжав виноград, пополнили погреба запасами молодого вина, а женщины отправились в горы, дабы воздать должное Дионису. В предрассветной тьме пронзительные вопли вакханок перекликались с петушиными криками. С крепостных стен Пидны дозорные, обозревая морские дали, отметили лишь, что первые осенние ветры уже взрябили водную гладь. Никаких кораблей на горизонте так и не появилось, кроме последних рыболовецких судов, спешивших в родной порт.

До начала первых штормов Кассандр спустился с перевала, находившегося теперь в его владении, и обнес Пидну осадным частоколом.


В Македонию пришла весна. Правда, вершины Олимпа были еще по-зимнему белыми под бледно-ясным куполом неба, все облака которого собрались вокруг Трона Зевса. Орлы, отринув безжизненную чистоту этих высей, угнездились на нижних утесах, чьи темные силуэты отменно подчеркивали белизну снежных покровов.

А у подножия гор бурно несущиеся вешние воды очищали ущелья и овраги, с громовым грохотом перекатывая по ним валуны. В долине под стенами Пидны теплое солнце отогрело трупы, замерзшие в зимние холода, а с ними и запах мертвечины, вновь привлекший крылатых падальщиков.

Олимпиада, прохаживаясь по крепостной стене, поглядывала за осадную линию на горные пастбища, где сейчас хозяйничали лишь рыси да волки и где сосны, словно пробуждающиеся от спячки медведи, взмахивая пушистыми лапами, сбрасывали снеговые шапки.

316 год до н. э

Ее исхудавшее лицо выглядывало из-под многочисленных накидок. Она прибыла сюда в начале мягкой ласковой осени, решив, что уже через месяц война закончится и Кассандр умрет.

У Александра всегда все выходило именно так, как он решал, и она это знала. Не знала лишь, сколько глубоких раздумий предшествовало принятию этих решений. Сегодня дул пронзительный ветер; чтобы от него защититься, пришлось даже накинуть парадную мантию. Но попытки утеплить себя мало чему помогали. Холод все равно находил дорогу к истощенной ослабленной плоти.

Остальные женщины предпочитали не выходить на улицу, а жались к крошечным домашним жаровням. Дежурившие на бастионах солдаты с изможденными, обтянутыми кожей лицами провожали царицу вялыми взглядами: жизненной силы на более сильное проявление ненависти у них уже не хватало. Целую зиму никто даже не пытался атаковать эти стены, и дно рва сплошь покрывали тела умерших голодной смертью людей. Их сбрасывали туда не в припадке жестокосердия, а по необходимости: в крепости уже не осталось места для захоронений.

Там же во рву валялись и огромные кости слонов. Лошадей и мулов съели в первую очередь, а этих животных придерживали для военных действий; кроме того, никто просто не осмеливался к ним подступиться. В качестве корма им пытались подсунуть опилки, но со временем недовольные стоны гигантов и безнадежный трубный рев стали все чаще прорезать ночную тишину, а потом один за другим они подохли в своих слоновниках, и осажденные еще какое-то время питались тем жестким и жилистым мясом, что даже голод не свел с их мослов. Бесполезных погонщиков сняли с довольствия, и теперь все они также лежали под стенами.

Поначалу в крепости кое-где раздавались крики новорожденных и плач маленьких детей, но и они давно затихли. Юный Александр был уже не так мал, чтобы плакать. Да и Олимпиада заботилась о том, чтобы мальчику давали достаточно пищи. Нельзя же с детства подрывать веру будущего царя в свои силы. Хотя еда была отвратительной, наследник на удивление не терял настроения и даже подбадривал бабку, напоминая ей, что и отец его тоже голодал вместе с воинами. Но частенько Олимпиада невольно погружалась в мир собственных мыслей и ловила себя на том, что вместо этого ребенка видит перед собой того статного высокородного внука, какого могла бы иметь, если бы сын внял ее советам и женился до ухода в Азию. Почему, спрашивала она себя, ну почему же?..

Над выходившими к морю крепостными валами воздух был чище, в нем резче ощущался привкус весенней свежести. Олимпийский горный массив с его заснеженными гребнями манил ее, как вид деревьев манит запертую в клетке птицу. Впервые за сорок лет она не смогла принять участие в осенних Дионисиях, не отвела душу со своими менадами в какой-нибудь глухомани. Простись с этим, все в прошлом, подсказало ей карканье, донесшееся от обгладываемых падалыциками трупов. Она сердито отмахнулась от вздорной мысли.

Совсем скоро начнется навигация, и Эвмен, чья преданность не вызывает сомнений, прибудет сюда из Азии со своими войсками.

На стенах что-то затеялось. Небольшая группа людей, обрастая попутчиками, направилась в ее сторону. В ожидании она отступила от парапета.

Воины подошли и встали, не выказывая возмущения. Мало у кого остались на это силы. Одежды висели на осажденных, как полупустые мешки; некоторые, чтобы не упасть, опирались на плечи друзей. В свои тридцать они выглядели шестидесятилетними стариками, их кожу покрывали цинготные нарывы, многие потеряли все зубы, а кто-то и волосы. Тот, в ком еще можно было по ряду признаков угадать командира, выступил вперед и произнес, слегка пришепетывая из-за отсутствия передних зубов:

— Почтенная Олимпиада, мы просим тебя разрешить нам покинуть крепость.

Она молча смотрела на них. Вспыхнувший гнев мгновенно потух в глубине ее запавших глаз. Этот слабый старческий голос исходил, казалось, не от человека, а от самой судьбы.

Ободренный ее молчанием воин добавил:

— Если враг пойдет в атаку, то сможет взять нас голыми руками. Стоит ли тратить на нас последние запасы провизии? Ведь в итоге мы все равно присоединимся к тем, что лежат внизу. — Он с усталой сдержанностью кивнул головой в сторону рва. — Избавившись от лишних ртов, более сильные защитники крепости смогут продержаться немного дольше. Ты даешь нам свое разрешение, госпожа?

— Но, — вымолвила она наконец, — люди Кассандра убьют вас без всякой жалости.

— На все воля богов, царица. Сегодня или завтра, какая разница?

— Можете уходить, — сказала Олимпиада.

Командир немного помедлил, молча глядя на нее, а остальные начали расходиться, еле волоча ноги. Она добавила:

— Благодарю вас за верную службу.

Олимпиада сильно замерзла и спустилась со стены, но чуть позже вновь поднялась наверх, чтобы посмотреть, как они уходят.

Сломав нескольких тощих сосенок, что росли в трещинах скальных образований, солдаты вышли из ворот и помахали ветками в знак мирных намерений. Держась друг за друга, они спустились по откосу и потащились по ничейной земле к осадным сооружениям. В стене частокола уже подняли грубый дощатый заслон, осажденные, словно тени, просочились в проем и скученно замерли на вражеской территории. Одинокий часовой в шлеме подошел к ним и, видимо что-то спросив, удалился. Вскоре появились люди с корзинами и большими кувшинами. Олимпиада заметила, что сдавшимся раздали хлеб и вино и тонкие, как палки, руки взлетели в порыве благодарности вверх.

Она вернулась к надвратной башне и, пройдя в свои покои, присела возле едва тлеющего очага. Под ногами бегали деловитые маленькие существа, проложившие тропку к стоявшей рядом корзине. Олимпиада подняла крышку. Полчища муравьев пожирали сдохшую змею. Это была последняя священная змея, привезенная из фракийского святилища Диониса, оракул.

Что же убило ее? Крыс и мышей давно переловили и съели, но рептилия могла жить, питаясь чем-либо более мелким. Например, теми же муравьями. Ей было всего несколько лет. Олимпиада с отвращением взглянула на черный живой ковер и, поежившись, поставила на огонь корзину со всем ее возбужденно копошащимся содержимым.

* * *
Стихли холодные ветры, и воздух стал заметно теплее. Море стало пригодным для плавания, но единственными прибывшими парусниками оказались военные суда Кассандра. Дневной рацион в крепости сократился до горстки еды, когда Олимпиада отправила послов на переговоры.

С крепостной стены было видно, как они вошли в палатку. Рядом с Олимпиадой стояла приемная дочь Фессалоника, доставшаяся ей в наследство от одной из походных жен Филиппа. Мать Фессалоники умерла во время родов, и Олимпиада терпела падчерицу во дворце, поскольку та никогда не перечила мачехе, в любых ситуациях оставаясь приветливой, тихой. Приживалке уже исполнилось тридцать пять; высокая и некрасивая, она держалась, однако, вполне достойно. Она не посмела признаться Олимпиаде, что в Пелле получила предложение от Кассандра, и просто поехала со всем двором в Пидну, дав понять, что опасается за свою жизнь. И сейчас эта бледная с потускневшими волосами тихоня тоже предпочитала помалкивать, ожидая, чем кончится дело.

Послы вскоре вернулись, слегка ошарашенные тем радушием, каким их встретил вражеский стан. С ними прибыл и посол Кассандра.

Им оказался Дений, старый знакомый Олимпиады, выполнявший когда-то для нее кое-какие секретные поручения. За хорошие денежки, разумеется. Интересно, много ли ее тайн теперь известно Кассандру? Дений вел себя так, словно тех дней никогда не бывало, с вежливым вызовом. Вызывающе в компании осажденных выглядело уже само его румяное и упитанное лицо. Отказавшись от личных переговоров, он заявил, что ему приказано говорить в присутствии всего гарнизона. Не имея выбора, Олимпиада встретилась с ним во дворе, возле плаца, где солдаты обычно тренировались, пока еще имели силы.

— Кассандр, сын Антипатра, приветствует тебя, почтенная Олимпиада. Если твои воины сдадутся ему, то их пощадят, как и тех, кто уже сдался раньше. И ты сама тоже без всяких оговорок должна сдаться на его милость.

Она гордо выпрямилась, превозмогая мучительную боль в одеревеневшей спине.

— Передай Кассандру, пусть выдвинет более приемлемые условия. — Шелестящий вздох пробежал по рядам стоявших внизу воинов. — Когда прибудет Эвмен, твой командир убежит отсюда, как затравленный волк. А до тех пор мы продержимся.

Приподняв брови, Дений изобразил нарочитое удивление.

— Прошу прощения. Я и забыл, что новости к вам не доходят. Не стоит возлагать надежды на мертвеца.

Остатки жизненных сил ушли из нее, словно последние капли вина из треснувшего кувшина. Она удержалась на ногах, но не ответила.

— Эвмена недавно выдали Антигону. Это сделали аргираспиды, которыми он командовал. В удачном сражении Антигон захватил их вещевой обоз. Там находились все военные трофеи аргираспидов, а также их жены и дети. Невозможно даже описать, как много это значило для истомленных войнами ветеранов. Во всяком случае, Антигон заявил, что вернет им добро и семьи в обмен на их командира, и они приняли его условия.

Истощенные солдаты вздрогнули и зароптали. От ужаса, вероятно, от сознания полной неопределенности своего будущего, а может, и от искушения.

Изможденное лицо царицы обрело бледность пергамента. Она была бы рада сейчас опереться на палку, с которой ходила порой по неровным тропинкам крепости, но эта палка осталась в покоях.

— Ты можешь передать Кассандру, что мы откроем ворота без всяких условий, только в обмен на сохранение наших жизней.

Ослепляющие круги уже завертелись перед ее глазами, и голову словно сковал ледяной обруч, но Олимпиада все же сумела дойти до своей опочивальни и закрыть дверь. Лишь там она потеряла сознание.

— Прекрасно, — сказал Кассандр, когда Дений вернулся к нему. — Когда осажденные выйдут, надо накормить их и зачислить в ряды нашего войска всех, кто того стоит. Начинайте копать траншею, чтобы похоронить трупы. Старая ведьма со своими придворными пока останется в Пидне.

— А потом? — спросил Дений с притворной небрежностью.

— Потом… посмотрим. Она все-таки мать Александра, что заставляет всех этих простаков трепетать перед ней. Македонцы, разумеется, не потерпят больше ее владычества, но даже теперь… Для начала я припугну ее, а потом предложу судно для бегства в Афины. Кораблекрушения на море не редкость.

* * *
Мертвых закопали, тощие, бледные женщины перебрались из крепости в царский городской особняк. Он был вместительным, чистым; дамы достали из сундуков зеркала, глянули в них и тут же убрали подальше. Подпоясав слишком просторные одежды, они с жадностью накинулись на фрукты и простоквашу. Царевич быстро оправился. Он помнил, что пережил некую памятную осаду и что фракийские лучники в сторожке тайно жарили человечину. Детская жизнестойкость помогла ему воспринять все это как добавление к старым легендам. Кеб, за счет отменной физической крепости неплохо выдержавший испытание, не унимал болтовни подопечного, хуже было бы, если бы тот вдруг сделался молчуном. Все цари Македонии мощью оружия расчищали дорогу на трон; мальчику полезно узнать, что война — это не только парадные шествия под триумфальное пение труб. Вскоре, восстановив силы, они с царевичем смогут вновь приступить к регулярным урокам.

Больше всех изменилась Роксана. Ей исполнилось двадцать шесть лет, однако такой возраст на ее родине считался для женщины весьма почтенным. И в этом мнении она укрепилась, подойдя к зеркалу, что неожиданно добавило ей в своих глазах веса. Она стала в большей степени ощущать себя уже не вдовой покойного государя, но царственной матерью его наследника.

Пелла сдалась по приказу Олимпиады, продиктованному Кассандром, после чего, спрятав гордость в карман, вконец униженная царица послала спросить победителя, может ли она теперь вернуться в свои дворцовые покои. Кассандр ответил, что сейчас не самое подходящее время для возвращения. Сначала следует разобраться с делами.

Олимпиада посиживала у окна и, глядя на западный берег моря, размышляла о своем будущем. Эпир ее более не приемлет. Ей уже шестьдесят, но еще лет десять или даже больше она могла бы воспитывать мальчика и увидеть в итоге, как он взойдет на отцовский трон.

Кассандр устроил в Пелле большой прием. Эпироты заключили с ним союз, и он направил к ним наставника для их малолетнего царя, сына Клеопатры. Похоронив Никанора и восстановив оскверненную гробницу Иоллы, новый властитель Македонии поинтересовался, что сталось с телами так подло убитой царской четы.

Его привели в дальний угол кладбища, где в скромной выложенной кирпичами могиле покоились Филипп и Эвридика, погребенные, как простые селяне. Едва ли можно было теперь разобрать, кто из них женщина, а кто мужчина, но Кассандр велел возложить останки на погребальный костер, заявив, что оба убийства совершены с вопиющими нарушениями македонских законов, и приказал хранить прах убиенных в драгоценных ларцах до тех пор, пока не будет выстроена подобающая гробница. Он хорошо помнил, конечно, что царей Македонии обычно захоранивали их непосредственные преемники.

После чистки, проведенной Олимпиадой, в окрестностях Пеллы появилось много новых могил. Увядшие венки еще висели на надгробных плитах с локонами волос родственников усопших. Те по-прежнему приходили туда с жертвенными корзинами поплакать и погоревать. И Кассандр с завидным упорством начал обходить эти траурные компании, выражая скорбящим свое соболезнование и вопрошая, не пришла ли пора осудить виноватых. Вскоре выяснилось, что пострадавшие требуют созыва собрания с намерением обвинить Олимпиаду в том, что она без суда проливала македонскую кровь.

* * *
Олимпиада ужинала со своим окружением, когда слуга объявил о прибытии человека из Пеллы. Покончив с едой, она выпила кубок вина и спустилась вниз.

Обходительный и вежливый посетитель, судя по говору, был из северных мест; правда, она не узнала его, что, впрочем, не удивительно для того, кто долго отсутствует где-то.

Незнакомец держался как друг, он доверительно сообщил ей о том, что македонцы намерены осудить ее, а потом сказал:

— Я здесь, как ты понимаешь, по просьбе Кассандра. После снятия осады он публично обещал сохранить тебе жизнь. Завтра на рассвете в порту тебя будет ждать корабль.

— Корабль?

Сумерки уже сгустились, а светильники в зале еще не зажгли. Щеки царицы во мраке совсем, казалось, ввалились, но в глубине темных глазниц затепился огонек.

— Корабль? Что ты имеешь в виду?

— Госпожа, у тебя есть добрые друзья в Афинах. Ты ведь поддерживала их демократов. — («Поддерживала, только чтобы досадить Антипатру»). — Там тебя хорошо примут. Пусть собрание осудит тебя заочно. От этого пока никто не умирал.

До сих пор она говорила очень тихо: ей еще не удалось восстановить силы после затяжных изнурительных испытаний. Поэтому громкая отповедь прозвучала весьма впечатляюще.

— Неужели Кассандр думает, что я сбегу от суда македонцев? Разве мой сын поступил бы так?

— Нет, госпожа. Но у Александра не возникало подобного повода.

— Пусть они поглядят мне в глаза! — воскликнула она. — А потом, если захотят, пусть выносят решения. Передай Кассандру: как только он сообщит мне день и час собрания, я прибуду на суд.

Придя в замешательство, посланец пробормотал:

— Разумно ли это? Я же сказал, что часть людей откровенно желает тебе вреда.

— Сообщить ей день? — переспросил Кассандр. — Ну нет, это слишком. Я знаю, как впечатлительны македонцы. Назначим собрание на завтра и скажем, что она отказалась приехать.

— Когда они увидят меня и услышат, тогда мы посмотрим, чего они станут желать.

Пострадавшие появились перед собранием в рваных траурных одеяниях, с заново подстриженными и посыпанными пеплом волосами. Вдовы вели осиротевших детей, старики горевали, что на склоне лет остались без сыновей. Когда объявили, что Олимпиады не будет, никто не вызвался выступить в ее защиту. Довольным шумом македонцы одобрили смертный приговор.

— Пока все хорошо, — заметил потом Кассандр. — Полномочия нам предоставлены. Но для женщины ее склада публичная казнь — как подарок. Ведь тогда у нее будет возможность обратиться к народу, а она уж ее не упустит. Я считаю, что нам нужно что-то придумать.

* * *
В Пидне знатные компаньонки царицы занимались обычными утренними делами. Роксана расшивала затейливыми узорами новый кушак, Фессалоника мыла голову. (По распоряжению Кассандра ей передали, что она может свободно вернуться во дворец. Эту привилегию она восприняла с ужасом и обошла молчанием.) Олимпиада, сидя у окна, читала хроники Каллисфена о деяниях Александра. Их где-то в Бактрии скопировал греческий книгочей и отправил ей с царской почтой. Она уже не раз прочла этот труд, но сегодня вдруг захотела опять проглядеть его.

В коридоре послышались чьи-то шаги. Коротко, но настойчиво постучав, вошел Кеб.

— Прости, госпожа. Там солдаты. Они требуют, чтобы ты вышла к ним. Намерения у них явно не добрые. Я запер двери.

Тут снаружи донеслись сильные удары и лязг оружия, сопровождаемые громкими проклятиями. Прямо с шитьем в руках прибежала Роксана. Следом за ней принеслась Фессалоника.

Закручивая мокрую голову полотенцем, она боязливо спросила:

— Он с ними?

Пришел царевич, решительно бросив:

— Что им здесь нужно?

Рукопись сама собой сползла в сторону. Олимпиада вновь взяла ее и вручила мальчику со словами:

— Александр, сохрани это для меня.

Он принял книгу, одарив бабку серьезным, внимательным взглядом. В дверь колотили все сильнее и сильнее. Олимпиада повернулась к женщинам:

— Все понятно. Ступайте в ваши комнаты. И ты тоже, Кеб. Им нужна я. Предоставьте мне самой разобраться с ними.

Женщины удалились. Кеб помедлил, но царевич взял его за руку. Если уж суждено умереть, то предпочтительнее смерть за царя. Грек поклонился и повел мальчика за собой.

Массивная дверь начинала трещать под ударами. Олимпиада подошла к одежному сундуку, сбросила домашнее платье и облачилась в красную мантию, которую надевала в особо важных случаях. Кушак индийского золотого шитья украшала россыпь рубинов и золотая же бахрома. Она достала из ларца великолепное жемчужное ожерелье, таксильское, присланное Александром, застегнула его и без какой-либо спешки направилась к лестнице, где и встала в ожидании на верхней площадке.

Наконец двери рухнули. Ввалившиеся с улицы солдаты топтались у входа, рассерженно озираясь вокруг. Привычные к грабежам в завоеванных городах воины вытаскивали мечи, намереваясь обыскать дом и обшарить все его тайники, несомненно располагавшиеся приблизительно там же, что и во всех домах мира. Они уже двинулись к лестнице, когда вдруг заметили молчаливую неподвижную фигуру, спокойно взиравшую на них сверху, словно статуя с пьедестала.

Идущие впереди македонцы остановились. Их товарищи, все еще попиравшие выломанные двери, подняли головы и увидели то же, что и они. Возмущенные крики затихли, сменившись жуткой, ввергавшей в дрожь тишиной.

— Вы хотели видеть меня, — сказала Олимпиада. — Вот я перед вами.

* * *
— Вы что, с ума посходили? — потрясенно спросил Кассандр, выслушав вернувшегося офицера. — Неужто она действительно стояла прямо перед вами и вы ничего не сделали? Сбежали, как псы, застигнутые на кухне? Эта старая карга, должно быть, околдовала вас. Что она вам сказала?

Он выбрал неверный тон. Его собеседник насупился, подобрался.

— Она ничего не сказала, Кассандр. А вот солдаты сказали потом, что она опять выглядела как мать Александра. И никто не посмел даже приблизиться к ней.

— Вам, между прочим, было заплачено совсем за другой результат, — резко бросил Кассандр.

— Пока не заплачено, командир. Я сохранил твои деньги. Позволь вернуть их и удалиться.

Кассандр отпустил его. Дело осложнилось, огласки следовало избежать. Позже он позаботится, чтобы этого человека послали туда, откуда не возвращаются, но сейчас нужно срочно спасать положение. Необходимо придумать что-нибудь понадежнее, чтобы не провалиться еще раз. Когда все расставляющая по своим местам мысль пришла ему в голову, она показалась такой простой, что он удивился, как можно было так долго блуждать вокруг да около самого очевидного из решений.

* * *
День клонился к вечеру. В Пидне домочадцы Олимпиады с нетерпением ждали ужина. Не столько потому, что проголодались (их желудки все еще не обрели своих прежних размеров), сколько потому, что трапеза вносила разнообразие в скучное течение захолустной жизни. Наставник читал маленькому Александру о приключениях Одиссея, ту самую главу, где Цирцея превращает спутников героя в свиней. Женщины даже слегка принарядились, соблюдая манерную чинность. Солнце зависло над громадой Олимпа, готовясь нырнуть за нее и погрузить побережье в вечерние сумерки.

Небольшая толпа шла и шла по дороге, оглашая окрестность не топаньем жестких солдатских сапог, но тихим подшаркиванием мягкой обуви, пристойным для похоронных процессий. С подрезанными, всклокоченными и посыпанными пеплом волосами, люди мрачно продвигались вперед в ритуально разорванных развевающихся одеждах.

Освещаемые последними лучами солнца, они подошли к тем же разбитым дверям. Местный плотник кое-как вставил их в дверной проем и временно укрепил на скорую руку. Пока прохожие с удивлением раздумывали, кого это собираются хоронить в такой час, поднявшиеся по ступеням угрюмцы принялись отрывать хлипкие доски.

Олимпиада услышала странный шум. Когда прибежали испуганные слуги, она уже все поняла, будто знала. На сей раз царица не стала переодеваться. Ее взгляд упал на шкатулку, где обычно хранились «Деяния Александра». Хорошо, что книга все еще у царевича. Выйдя на лестницу, она увидела внизу измазанные золой лица, похожие на застывшие трагедийные маски. Олимпиада не стала устраивать фарс, пытаясь склонить к милосердию этих несчастных с безжалостными глазами. Она предпочла спуститься к ним сразу.

Но они не набросились на нее в тот же миг. Каждому хотелось облечь в слова свою муку: «Ты убила моего сына, никому в жизни не сделавшего плохого!», «Твои люди перерезали горло моему брату, смело сражавшемуся в Азии вместе с твоим сыном!», «Ты распяла на кресте моего мужа, и дети видели его позорную смерть!», «Твои люди убили моего отца, а потом изнасиловали сестер!»

Выкрики становились все громче, превращаясь в бессвязный яростный гомон. Теперь эти распалившие себя люди были готовы разорвать виновницу своих бед на куски. Олимпиада повернулась к пожилым мужчинам, более уравновешенным в своей мрачной ожесточенности.

— Неужели и вы считаете, что именно так подобает казнить меня?

Она не пробудила в них жалость, но затронула гордость. Один старец поднял свой посох, призывая к спокойствию, и понемногу оттеснил от царицы толпу.

Наверху в доме заголосили служанки. Фессалоника тихо выла, Роксана дико рыдала. В яростном уличном гвалте бактрийка слышала только шумы чужеземного города, не имевшие лично к ней ни малейшего отношения. Но ей не хотелось, чтобы ее юный сын стал свидетелем ужасной расправы.

Старики урезонили молодежь. Олимпиаду отвели на пустынный клочок побережья, не пригодный для земледелия, где на каменистой почве росли лишь редкие серовато-зеленые колючки и у кромки воды темнели обломки давних кораблекрушений, пригнанные штормами. Люди расступились и встали на равном от нее удалении, как дети, затеявшие круговую игру. Они взглянули на старика, который вызвался огласить приговор.

— Олимпиада, дочь Неоптолема! За убийство македонцев без суда, вопреки нашим обычаям и закону мы предаем тебя смерти.

Она стояла в центре круга с высоко поднятой головой, когда в нее полетели первые камни.

Пошатнувшись от прямых попаданий, царица поспешно опустилась на оба колена, чтобы, вдруг оступившись, не растянуться перед мучителями в жалкой позе. Это сделало ее лучшей мишенью, и вскоре один большой камень угодил ей в надбровье. Олимпиада вдруг осознала, что лежит на земле, глядя в небо. Невероятной красоты облако расцветилось лучами заходящего солнца, уже спрятавшегося за горами. Изображение стало двоиться и расплываться; она почувствовала, как ломаются ее кости под градом новых ударов, но психологический шок притупил ощущения. Она успеет покинуть этот мир до того, как начнется настоящая боль. Олимпиада посмотрела вверх — на расползающееся над Олимпом лучезарное облако — и подумала: «Я принесла в этот мир небесное пламя и прожила славную жизнь». С небес слетела ослепительная молния, и свет померк.

315 год до н. э

Ликей стоял в живописном пригороде Афин близ тенистого берега любимого Сократом Илисоса. Это красивое строение появилось здесь совсем недавно. Гимнасий, где Аристотель основал свою перипатетическую школу, выглядел теперь незатейливым флигельком. Длинный изящный портик с разноцветными коринфскими колоннами дал приют новому философу, проводившему там порой время в дискуссиях со своими учениками. Изнутри доносился легкий запах старых пергаментов, чернил и вощеных табличек.

Все это были дары Кассандра, преподнесенные им через своего выдвиженца на высший в городе пост. Глава школы Теофраст давно мечтал о встрече с благодетелем, и вот долгожданный день настал.

Почетному гостю показали новую библиотеку, где на многочисленных полках хранились и труды Теофраста; он был не особо оригинальным, но плодовитым ученым. Сейчас они вернулись в покои философа — к столам с легкими закусками и вином.

— Я в восторге от собранных тобой материалов, — сказал Кассандр, — и рад, что вы здесь

так усердно изучаете историю. Каждому поколению ученых приходится подчищать в ней ошибки, чтобы ими не заразились молодые умы.

— Глубина исторических экскурсов Аристотеля… — пылко заговорил Теофраст.

Кассандр, уже целый час страдавший от словоохотливости собеседника, вежливо поднял руку.

— Я сам сидел в юности у его ног, когда он преподавал в Македонии.

Ненавистные дни, приправленные желчью враждебности к блестящему, жадно интересующемуся всем на свете кружку, из которого его навсегда вытолкнула собственная завистливость. Кассандр помолчал и многозначительно произнес:

— И все было бы просто прекрасно, если бы главный из учеников нашел лучшее применение своим дарованиям и положению.

Насторожившийся ученый пробормотал что-то о порочности варварских веяний и искушениях, что таит в себе власть.

— Ваш мир понес тяжелую утрату, когда Каллисфен закончил свой земной путь. Блестящий был ученый, я полагаю.

— О да! Аристотель весьма за него опасался, на самом деле он даже предсказывал подобный исход. Некоторые необдуманные письма…

— Я убежден, что бедного Каллисфена несправедливо обвинили в подстрекательстве к цареубийству. Видимо, просто сделались нежеланными его философские воззрения.

— К сожалению, так… Но у нас теперь нет связи ни с кем из тех, кто сопутствовал Александру, а наших сведений далеко не достаточно.

— По крайней мере, — с улыбкой произнес Кассандр, — сейчас у тебя гостит человек, пребывавший при вавилонском дворе в последние недели жизни царя, считавшего себя властителем мира. Если ты любезно пригласишь сюда писца, я поведаю ему о том, что видел своими глазами.

Писец пришел с изрядным запасом табличек. Диктовка проходила в спокойном, не нагнетающем напряжения темпе.

— …но уже задолго до этого в поведении Александра вдруг стала проявляться кичливость, а сам он начал предаваться разврату, предпочтя непомерную в своем чванстве заносчивость персидских царей здравой сдержанности обитателей родной Македонии.

Писцу не придется потом ничего подправлять в изложении, старательно продуманном и затверженном назубок. Теофраст, чья собственная жизнь прошла в ученых трудах, внимал как зачарованный очень выверенным и весьма хлестким высказываниям непосредственного участника великих событий.

— Он заставил своих победоносных полководцев простираться ниц перед его троном. Триста шестьдесят пять наложниц — столько же было у Дария — заполонили его дворец. Не говоря уже о множестве женоподобных евнухов, возбуждающих похоть. Я, пожалуй, не стану подробно останавливаться на еженощных кутежах…

Кассандр продолжал в том же духе довольно долгое время, с удовольствием отмечая, что каждое его слово появляется на вощеной табличке. Наконец писца поблагодарили и отправили переписывать набело свежеиспеченный исторический документ.

— Естественно, — небрежно бросил Кассандр, — бывшие спутники Александра постараются расписать его в совершенно других, более выгодных для них красках, чтобы придать себе веса.

Глава Ликея мудро кивнул; этот осторожный ученый принял к сведению возможность появления сомнительных хроник.

Кассандр, у которого пересохло в горле, с удовольствием потягивал вино. Он, как и облагодетельствованный им философ, с нетерпением ждал этой встречи. Ему никогда не удавалось унизить своего врага при жизни, но наконец-то хотя бы сейчас это произошло. Он сумел-таки приглушить сияние славы, ради которой тот сжег собственную жизнь.

— Я надеюсь, — вежливо сказал на прощание Теофраст, — что твоя жена пребывает в добром здравии.

— О да, Фессалоника теперь вполне может наслаждаться благами этого мира. От своего отца, царя Филиппа, она унаследовала крепкое телосложение.

— А юный царевич? Ему, должно быть, уже лет восемь, пора начинать учебу.

— Пора, пора. И дабы уберечь мальчика от дурных отцовских склонностей, я приучаю его к более строгой жизни. Видимо, древняя традиция взращивания македонских властителей попросту устарела, учитывая, что Александр без какой-либо пользы все отрочество верховодил своими Соратниками, компанией знатных хлыщей, соревновавшихся перед ним в лести. Царевич с матерью устроились во дворце Амфиполя, там они защищены от злых умыслов и интриг; он воспитывается как обычный знатный македонец.

— Весьма полезное нововведение, — согласился ученый. — Осмелюсь, почтенный Кассандр, преподнести тебе один мой собственный скромный трактат. «Образование государей». Когда мальчик станет постарше, тебе придется подумать о выборе наставника для него…

— Безусловно, — сказал регент Македонии, — я неустанно думаю о том времени.

310 год до н. э

Крепость Амфиполя увенчивала высокую отвесную скалу над излучиной реки Стримон, практически завершавшей здесь свой стремительный бег к морю. В давние времена этим фракийским оплотом владели Афины и Спарта, позже его обновила и расширила Македония, причем каждый из завоевателей добавлял к древней твердыне какое-нибудь укрепление или башню. С крепостных стен дозорным открывалась прекрасная панорама во все стороны света. Порой, в ясную погоду, эти парни показывали Александру далекие северные хребты Фракии или вершины Афона, а он иногда рассказывал им о местах, в которых успел побывать, впрочем, за шесть лет здешней жизни эти воспоминания сделались довольно смутными.

Но ему помнились служанки и евнухи в палатке матери, ее крытый походный фургон, дворец в Пелле и бабушкины покои в Додоне, он также очень хорошо помнил Пидну, помнил, как мать не хотела говорить ему, что стряслось с бабушкой, но слуги, конечно, просветили его. Еще в память врезалось, как рыдала тетушка Фессалоника перед свадьбой и как отчаянно плакала мать перед отъездом сюда, хотя теперь она уже успокоилась. Только одно в его жизни совсем не менялось: при нем всегда состояли солдаты. Они-то и сделались его единственными друзьями, с тех пор как уехал Кеб.

Ему все никак не удавалось познакомиться со сверстниками, зато он часто ездил на верховые прогулки в сопровождении парочки дюжих ребят. Но как только он ближе сходился с этими малыми и они начинали шутить с ним, состязаться или делиться какими-нибудь новостями, как почему-то вдруг приходило новое назначение и его провожатые отбывали, а их место занимала новая пара. Однако на протяжении пяти лет этих замен оказалось так много, что среди прибывавших охранников опять стали попадаться знакомцы, охотно возобновлявшие старую дружбу.

Некоторые из новичков выглядели угрюмо, и с ними было вовсе не весело проводить время, но с годами царевич обрел проницательность, научился хитрить. Комендант крепости Главкий обычно навещал его каждые несколько дней, и когда Александр говорил ему, к примеру, как любезны с ним новые телохранители и как много интересного они рассказывают о сражениях с азиатами, то вскоре хмурых молчунов куда-то переводили. Когда же его истинные друзья сообщали коменданту, что царевич грустит на прогулках, то они задерживались при нем на достаточно продолжительный срок.

От таких вот друзей он однажды услышал, что Антигон, верховный главнокомандующий войск Азии, по собственному почину развернул военные действия, намереваясь забрать его из Амфиполя под свою опеку. Александру было всего два года, когда жизнь столкнула его с Антигоном. Завидев страшного одноглазого великана, малыш пришел в ужас и заорал. Теперь Александр знал много больше об этом воинственном исполине, но все-таки не горел желанием стать его подопечным. Нынешний опекун не причинял ему никаких неудобств, поскольку вовсе не докучал своими визитами.

Подрастающему царевичу хотелось, чтобы его взял под крыло Птолемей. Нет, он совсем не помнил этого человека, но солдаты рассказывали, что из отцовского окружения Птолемея любили больше других. И воевал тот под стать отцу, проявляя великодушие, «что по нынешним временам всем в диковину». Однако Птолемей находился в Египте, и не имелось ни малейшей возможности с ним снестись.

Как бы там ни было, но оказалось, что война вскоре закончилась. Кассандр, Антигон и остальные полководцы заключили мир, согласившись, чтобы Кассандр оставался опекуном Александра до его вступления на престол.

— А когда я взойду на престол? — спросил как-то у двух своих лучших приятелей Александр.

По какой-то причине этот вопрос встревожил обоих. С неожиданным жаром и Пер, и Ксанф настоятельно посоветовали ему никому не рассказывать об их разговорах, иначе им грозит верная ссылка в какую-нибудь глухомань.

Обычно они затевали скачки втроем, но лошадь Пера вдруг охромела, и Александр попросил Ксанфа разочек проехаться с ним, перед тем как повернуть к дому. Тот согласился, и они пустили коней вскачь, а Пер остался ждать их. Когда же они остановились, чтобы дать лошадям передохнуть, Ксанф сказал:

— Помни, никому ни слова. Но в стране о тебе поговаривают.

— Неужели? — спросил Александр, мгновенно оживившись. — По-моему, обо мне знают только те, что живут в крепости.

— Так тебе и положено думать. Но люди многим интересуются, как ты и как я. Они возлагают на тебя большие надежды. В твоем возрасте твой отец уже убил первого неприятеля, и все считают, что ты стал достаточно крепок, чтобы познакомиться с македонцами. Они хотят тебя видеть.

— Передай им, что я тоже хочу их видеть.

— Ладно, я отпрошусь из крепости, скажу, что мне надо бы подлечить спину на солнце. Запомни же, никому ни слова.

— Молчание или смерть!

Это было их обычным паролем. Они поехали обратно к поджидавшему их Перу.

* * *
Убранство покоев Роксаны свидетельствовало, что она побывала во многих краях. К сожалению, от великолепных вавилонских чертогов, затейливых гаремных решеток и поросших лилиями прудов ее отделяли тысячи миль и двенадцать лет жизни. (С той поры у нее сохранилась лишь шкатулка с драгоценностями Статиры. Недавно, сама не понимая почему, она вдруг убрала ее с глаз долой.) Однако и в Амфиполе эта привычная к переездам особа обставилась со всей отвечающей ее представлениям о роскоши пышностью, благо Кассандр разрешил взять с собой что угодно, и царские вещи влек целый обоз. «Вас отправляют в столь хорошо защищенный район, — пояснил попечитель, — исключительно для вашего же спокойствия после всех злоключений, и, конечно, вам будут предоставлены все возможности для того, чтобы как можно лучше обустроиться на новом месте».

Тем не менее жилось Роксане очень одиноко. Вначале жена коменданта и другие знатные местные дамы наносили ей вежливые визиты, но, не рассчитывая пробыть здесь долго, она принимала их с излишней чопорностью, требуя видеть в ней только царицу-мать. Когда месяцы обернулись годами, Роксана не раз пожалела об этом и стала проявлять легкие признаки снисходительности, но было уже поздно: не располагающая к сближению церемонность прочно вошла в обиход.

Еще Роксану очень расстраивало, что круг общения царевича теперь ограничивается лишь ее приживалками да неотесанными солдатами. Мало что зная о греческом образовании, она все-таки понимала: Александру оно просто необходимо. Иначе как же он потом сможет управлять собственными подданными, когда воссядет на трон? Потеряв греческого наставника, мальчик перенял грубоватый дорический говор охранников. Что подумает о нем опекун по приезде?

А Кассандр, кстати говоря, уже находился в Амфиполе. Как ей сообщили, регент без предупреждения прибыл в крепость и уединился с комендантом. По крайней мере, невежество Александра должно убедить этого человека, что юный царь нуждается в обучении и подобающем обществе. Кроме того, Роксане самой давно следует обзавестись достойным двором и свитой, а не прозябать в этом захолустье. На сей раз она должна настоять на своем.

Когда запыленный и раскрасневшийся от верховой езды Александр вошел к матери, та послала его умыться и переодеться. Проводя все свободное время, которого у нее было предостаточно, за рукоделием, Роксана сама обшивала как себя, так и сына. Приготовленный ею для него голубой хитон с золотой каймой и узорчатым кушаком радовал глаз персидским изяществом и классической греческой строгостью линий. Вид Александра, нарядного, чистого и причесанного, вдруг тронул ее до слез. Он быстро развивался и уже был выше матери, от которой ему достались мягкие темные волосы и тонкие, изящно изогнутые брови, но в глубине карих глаз горел холодный огонь, будораживший воспоминания.

Роксана надела свой лучший наряд и великолепное золотой ожерелье с сапфирами, подаренное ей мужем в Индии. Потом припомнила, что среди драгоценностей Статиры есть сапфировые сережки. Она вытащила из сундука заветную шкатулку и добавила серьги к своему туалету.

— Мама, — сказал Александр, пока они сидели в ожидании, — не забудь, ни слова о том, что Ксанф говорил мне вчера. Я обещал. И ты обещай, что не скажешь ни слова.

— Разумеется, не скажу, милый. Да и кому здесь я могла бы сказать?

— Молчание или смерть!

— Тише! По-моему, он идет.

Кассандр вошел в сопровождении коменданта, которого тут же отпустил кивком головы.

Он отметил, что за годы беспечной жизни Роксана успела располнеть, хотя сохранила отличную, с оттенком слоновой кости кожу и роскошные глаза. Она в свою очередь заметила, что он постарел и исхудал до костлявости, а его скулы покрылись красной сеточкой кровеносных сосудов. Регент приветствовал царицу-мать с церемонной вежливостью, спросил о здоровье и, не дожидаясь ответа, повернулся к царевичу.

Александр, сидевший, когда Кассандр вошел, вдруг, сам не понимая почему, встал. Ему говорили, что царям не следует вставать ни перед кем, а уж тем более вскакивать. С другой стороны, здесь сейчас его дом, и он, как хозяин, обязан вроде бы поприветствовать гостя.

Кассандр отметил и это, но никак не отреагировал. Он произнес лишенным выражения тоном:

— Ты стал похож на отца.

— Да, — кивнув, сказал Александр. — Моя мать тоже видит его во мне.

— Однако ты, вероятно, перерастешь его. Твой отец не отличался высоким ростом.

— Но он был сильным и крепким. Я упражняюсьежедневно.

— А как еще ты проводишь тут время?

— Мальчику необходим наставник, — вмешалась Роксана. — Он уже позабыл бы все буквы, если бы я не совала ему в руки книгу. Его отец учился у философа.

— Об этом я позабочусь. Итак, Александр?

Царевич задумался. Он почувствовал, что ему устраивают проверку, желая выяснить, насколько он повзрослел.

— Я гуляю по крепостным укреплениям, смотрю на корабли и спрашиваю, откуда они приплывают, и, если кто-то может ответить мне, интересуюсь, каковы те края и что за народы их населяют. К числу моих ежедневных занятий относятся верховые прогулки с эскортом. Остальное время, — добавил он осторожно, — я размышляю о том, что значит быть царем.

— Неужели? — отрывисто бросил Кассандр. — И как же ты намерен править?

Александр много думал об этом. Он ответил сразу:

— Я разыщу всех людей, которым доверял мой отец, и выясню у них все подробности о его жизни. И прежде чем решиться на что-то, спрошу у них, как повел бы себя мой отец.

На мгновение ему показалось, что Кассандр побелел. Даже румянец на его скулах словно бы сделался сизым. «Уж не заболел ли он?» — подумал царевич. Но кровь вновь прилила к лицу регента.

— А если они вдруг не захотят поделиться с тобой воспоминаниями?

— Но я же царь. И могу приказать им исполнить мою волю. Разве не так поступал отец?

— Твой отец был… — Кассандр огромным усилием воли сдерживал натиск обуревавшего его гнева. Этот мальчик наивен, но его мать в прошлом проявляла изрядное хитроумие. Он продолжил: — Твой отец был сложным и многогранным человеком. Возможно, впоследствии ты обнаружишь… Впрочем, не важно. Мы обдумаем, что тут можно сделать. Прощай, Александр. Роксана, всего наилучшего.

— Я все верно сказал? — спросил Александр после его ухода.

— Отлично. Ты выглядел как истинный сын своего отца. Никогда прежде ты еще не был так похож на него.

— И мы сохранили нашу тайну. Молчание или смерть!

Следующий день принес первые осенние заморозки. Александр прогуливался с Ксанфом и Пером по берегу; солоноватый морской ветер играл его волосами.

— Когда я вырасту, — крикнул царевич через плечо, — я отправлюсь на корабле в Египет!

С прогулки он вернулся, полностью захваченный этой идеей.

— Я должен увидеться с Птолемеем. Он ведь мой родной дядя… или почти родной. Кеб говорил, Птолемей знал моего отца с самого его рождения и до самой смерти. И он выстроил для него в Александрии гробницу. Я хочу принести в ней жертвы, почтив ими отца. Я ни разу не приносил еще никаких жертв в его память. Ты, мама, тоже поедешь со мной.

Раздался стук в дверь. Вошла юная рабыня жены коменданта с кувшином, источавшим душистый аромат, и двумя высокими кубками. Поставив поднос на стол, она почтительно поклонилась и сказала:

— Моя госпожа приготовила это для вас и надеется, что вы окажете ей честь, отведав напиток, который поможет вам согреться в такой холодный день.

Служанка вздохнула с облегчением, проговорив столь длинную фразу. Она была фракийка и находила греческий язык трудным.

— Пожалуйста, передай нашу благодарность твоей госпоже, — любезно произнесла Роксана, — и скажи, что мы с удовольствием принимаем ее угощение. — Когда девушка удалилась, она сказала: — Эта провинциалка все еще надеется завоевать наше расположение. В конце концов, нам недолго осталось прозябать здесь. Но может, завтра мы с тобой навестим ее?

Александра, наглотавшегося соленого воздуха, мучила жажда, и он быстро осушил свой кубок. Роксана, трудившаяся над затейливой вышивкой, положила последний стежок и также отдала должное терпкому, но приятному на вкус напитку.

Она рассказывала Александру о войнах своего отца в Бактрии — сын должен запомнить, что и с ее стороны его предки были славными воинами, — когда вдруг увидела, что лицо мальчика вытянулось, а взгляд стал туманным. Александр быстро глянул в сторону двери, потом бросился в угол комнаты и скорчился там, сильно закашлявшись. Подбежав к нему, Роксана взяла его голову в руки, но он вырвался, словно раненая собака, и вновь судорожно закашлялся, до тошноты. Исторгнутая жидкость пахла специями и чем-то еще, ранее не выделявшимся из букета.

По взгляду матери Александр все понял.

Пошатываясь, он добрел до стола, вылил на пол содержимое кувшина и, увидев на дне осадок, сморщился от очередного острого приступа. Внезапно в глазах царевича вспыхнула ярость. Не детская недолговечная злость, но именно мужская неукротимая ярость, пылавшая в гневном взоре его отца, когда тот сердился. Роксана видела мужа в таком состоянии лишь однажды.

— Ты выдала меня! — крикнул сын. — Ты обо всем рассказала!

— Нет, нет, я клянусь!

Александр едва слышал ее. Стиснув зубы, он умирал — прямо сейчас, не дожив до старости. Ему было нестерпимо больно и страшно, но мучительнее боли и страха его гордый дух терзало сознание, что у него украли жизнь, царство, славу, путешествие в Египет и возможность духовного приобщения к деяниям величайшего из людей. Любя свою мать, он тосковал по Кебу, который много рассказывал ему об отце и как-то поведал, что тот, даже умирая, не утратил отваги, он до кончины приветствовал своих воинов взглядом, уже потеряв способность говорить. Если бы Ксанф и Пер очутились вдруг здесь, чтобы засвидетельствовать… чтобы потом от них все узнали… но рядом не было никого, никого… Яд проник в кровь, его мысли растворились в болезненной слабости; он неподвижно лежал на спине, устремив взгляд в балочные перекрытия.

286 год до н. э

Стенающая и плачущая Роксана склонилась над умирающим, уже чувствуя первые позывы к рвоте. Но вместо застывшего лица сына — с посиневшими губами, с белым покрытым испариной лбом и влажными волосами — она вдруг с ужасающей ясностью увидела руки Пердикки и скорчившегося на них недоношенного ребенка Статиры.

По телу Александра пробежала сильная судорога. Его глаза закатились. Отрава добралась и до ее внутренностей, пронзив живот острой спазматической болью. Роксана подползла на коленях к двери и крикнула: — На помощь! На помощь! Но никто не пришел.

Библиотека царя Птолемея находилась на верхнем этаже дворца, ее окна выходили на александрийскую набережную. Погода стояла прохладная, с берега долетали порывы морского бриза. Сам царь сидел за громадным столом из полированного эбенового дерева, вся поверхность которого в прежние времена была завалена ворохом чертежей и бумаг, ибо его владелец в те дни усердно занимался законотворчеством и достраивал Александрию. Теперь на обширной столешнице лежало лишь несколько книг да рядом с набором письменных принадлежностей спал кот. Государственные дела перешли к сыну, вполне успешно с ними справлявшемуся. Птолемей передавал ему бразды правления постепенно и с нарастающим удовольствием. Годы брали свое, сейчас он уже разменял девятый десяток.

Он взглянул на покрытую письменами табличку. Рука его потеряла былую твердость, но почерк оставался вполне разборчивым. Во всяком случае, Птолемей надеялся прожить достаточно долго, чтобы в случае надобности дать переписчикам нужные пояснения.

Несмотря на одеревеневшие суставы, общую вялость и прочие старческие недомогания, Птолемей наслаждался своим уединенным существованием. Раньше ему вечно не хватало времени на чтение, и теперь он наверстывал упущенное. Кроме того, у него появилась возможность завершить некий давно начатый труд. Долгие годы то одно, то другое не позволяло ему взяться за него основательно. Сначала пришлось прогнать от себя старшего сына, оказавшегося безнадежно порочным (на его матери, сестре Кассандра, Птолемей женился сгоряча — по политическим соображениям), что повлекло за собой необходимость взять под особый пригляд, а затем и готовить к престолонаследию второго сына, родившегося гораздо позднее. Злодеяния первенца омрачали старость Птолемея; часто он упрекал себя за то, что не предал преступника казни. Но сегодня ничто не отвлекало его от спокойных раздумий.

Их размеренное течение прервал приход наследника. Младший Птолемей, которому исполнилось двадцать шесть лет, был македонцем самых чистых кровей, ибо на свет его произвела сводная сестра Птолемея, ставшая третьей женой уже пожилого царя. Ширококостный, под стать отцу, он постарался войти как можно тише, думая, что старик задремал в своем удобном кресле. Но одного его шага по расшатанным половицам оказалось достаточно, чтобы с заполненных до отказа библиотечных полок тут же свалилось несколько свитков. Птолемей, улыбнувшись, оглянулся.

— Отец, из Афин прибыл очередной сундук с книгами. Куда прикажешь их отнести?

— Из Афин? О, отлично. Пусть тащат сюда.

— Где же ты будешь держать их? Тебе уже приходится складывать рукописи на полу. Скоро до них доберутся крысы.

Птолемей, подавшись вперед, вытянул морщинистую покрытую веснушками руку и ласково почесал кошачью шею над изящным ошейником, щедро украшенным мелкими самоцветами. Гибкое сильное животное выгнуло дугой гладкую, с бронзовым отливом спинку и с наслаждением потянулось, издав громкое довольное урчание.

— И все-таки, — продолжил сын, — тебе пора перевести библиотеку в более просторное помещение. На самом деле для всего этого нужен уже целый дом.

— Ты построишь его после моей смерти. И достойное место должна занять там моя новая книга.

Тут молодой человек заметил, что отец выглядит таким же самодовольным, как и его кот. Разве что не урчит.

— Отец! Неужели ты намекаешь, что наконец-то закончил свой труд?

— Буквально только что поставил последнюю точку.

Птолемей-старший показал на восковую табличку, где над последним затейливым росчерком стила было начертано: «ТАК ЗАКАНЧИВАЕТСЯ ИСТОРИЯ ЖИЗНИ АЛЕКСАНДРА». Его наследник, обладавший чуткой и нежной душой, наклонился и обнял отца.

— Мы должны устроить публичные чтения! — воскликнул он. — В нашем Одеоне, конечно. Ведь уже почти все переписано набело. Я организую их в следующем месяце, тогда мы успеем оповестить всех, кого нужно.

С самого детства этот поздний ребенок неизменно взирал на своего отца снизу вверх, как на очень мудрого и выдающегося во всех отношениях человека. Он знал, что законченный сегодня труд начат еще до его рождения, и ему очень хотелось, чтобы автор успел убедиться, что поработал не зря и на славу, ведь старость так скоротечна. В голове его уже мелькали имена ораторов и актеров, славившихся звучными и красивыми голосами. Птолемей понимал, о чем думает сын.

— Да, — вдруг сказал он, — мы должны выжечь отраву, пущенную в мир Кассандром. Всему свету известно, что я был с Александром от начала и до конца. Необходимо обнародовать жизнеописание побыстрее. Слишком много зла.

— Кассандр?

Молодой человек смутно помнил о каком-то умершем лет пятнадцать назад македонском царе с таким именем, наследниками которого, кажется, стали два злополучных сына, вскоре последовавших за своим родителем в иной мир. Вся эта история уже словно бы принадлежала к далекому и размытому прошлому, тогда как Александр, умерший намного раньше, представлялся ему настолько живым, что, казалось, мог сейчас войти в библиотеку. Птолемею-младшему не было нужды даже читать отцовский труд, он с детства слишком многое слышал о славном герое и теперь знал о нем чуть ли не все.

— Что это за Кассандр?

— О, я надеюсь, что боги низвергли этого злодея в бездну Тартара. — Вялые складки старческого лица вдруг затвердели, на мгновение оно стало пугающе-грозным. — Он убил сына Александра… я в этом уверен, хотя прямых доказательств и не нашлось. Кассандр так хорошо опекал мальчика, что народ даже не знал, как тот выглядит: все попытки людей увидеть будущего царя пресекались. Кроме жены и сына, на совести этого негодяя и мать Александра. Но, не удовлетворившись всеми этими злодеяниями, Кассандр подкупил ученых афинского Ликея и, воспользовавшись их неведением, очернил память Александра. Теперь Ликею никогда не отмыться. И поделом. Поделом также, что сам клеветник сгнил заживо еще до смерти, а его сыновья убили свою собственную мать… Да, устроим публичные чтения. А потом сделаем несколько копий с моей книги. Я хочу послать их в Ликей, Академию и в Косскую школу. И одну копию, разумеется, на Родос.

— Разумеется, — согласился сын. — Не часто родосцам выпадает счастье приобщиться к божественным откровениям.

Они с усмешкой переглянулись. После снятия знаменитой осады Птолемей на Родосе был причислен к богам. Старик погладил кота, снисходительно подставившего ему для привычной ласки свой рыжеватый живот. Младший Птолемей выглянул в окно. Ослепительная вспышка заставила его зажмуриться. Золотой лавровый венок на гробнице вдруг полыхнул, отразив солнечные лучи. Сын повернулся к отцу.

— Да, много погибло великих людей. Под рукой Александра они дружно бежали вместе, точно кони, запряженные в одну колесницу. А когда он умер, они словно лишились возничего, заартачились и понесли. И как неуправляемые лошади, в итоге сломали себе шею.

Задумчиво поглаживая мягкую кошачью шерстку, Птолемей медленно покивал.

— Да. Таков Александр.

— Но, — вдруг потрясенно сказал молодой человек, — ты ведь обычно мне говорил…

— Да-да. Говорил. Но правда и то и другое. Таков Александр. Все дело в нем.

Старик взял со стола табличку, ревниво оглядел ее и положил обратно.

— Мы оказались правы, — сказал он, — приписывая ему божественное происхождение. Александр обладал тайным знанием. Казалось, он был способен воплощать в жизнь все, чего ему только хотелось. И он воплощал. Но цена оказалась чересчур высока, когда умерла его вера в нас. С ним мы совершали невообразимые подвиги. Он был человеком, отмеченным богом, а мы были всего лишь людьми, отмеченными им, но мы этого не сознавали. Мы тоже мечтали о чудесах, понимаешь?

— Понимаю, — ответил сын, — но все твои Соратники печально закончили, а ты достиг процветания. Не потому ли, что тебе удалось похоронить его здесь?

— Возможно. Ему нравилось, чтобы все вокруг было красиво. Я увез его от Кассандра, а он никогда не забывал доброты. Да, возможно… Но все-таки, когда он умер, я понял, что он забрал свою тайну с собой. С тех пор мы уподобились самым обычным людям, со всей их ограниченностью. Познай себя, говорит божество в Дельфах. Ничего сложного.

ΟТ АВТОРА

Обиженный невниманием кот спрыгнул к хозяину на колени и начал сворачиваться в клубок. Птолемей отцепил когти рыжего красавца от мантии и поставил его обратно на стол.

— Не сейчас, Персей, мне нужно еще поработать. Мой мальчик, пригласи ко мне Филиста, он лучше всех знает мой почерк. Я хочу успеть присмотреть за тем, чтобы писцы все верно скопировали. Ведь бессмертным меня считают только на Родосе.

После ухода сына старик трясущимися руками решительно придвинул таблички к себе и аккуратно разложил их. В ожидании писца подойдя к окну, он задумчиво посмотрел на гробницу. Листья золотого лаврового венка, овеваемые бризом Средиземного моря, трепетали, словно живые.


Жизнь Александра окружена множеством тайн, и чуть ли не самой странной из них является его отношение к собственной смерти. О смелости этого царя слагались легенды, в пиковых ситуациях он всегда шел туда, где опаснее всего. Если даже он верил, что был зачат богом, то в Древней Греции подобная избранность вовсе не обеспечивала бессмертия. После нескольких тяжелых ранений и затяжной борьбы с трудноисцелимыми заболеваниями можно предположить, что человек, прекрасно понимающий, насколько непредсказуемо воинское бытие, опомнится и что-либо предпримет, чтобы хоть как-то обезопасить себя. Однако ничто земное, казалось, не волновало его, даже наследником он надумал обзавестись лишь в последний год жизни, когда почти гибельная рана, полученная им в Индии, должно быть, дала ему почувствовать, что неукротимая жизненная сила в нем начинает слабеть. Навсегда останется загадкой, какой психологический барьер помешал лидеру с такими обширными планами на будущее бороться за продление собственных дней.

Если бы выжил Гефестион, то, судя по всему, ему и было бы завещано регентство. Согласно историческим свидетельствам, он был не только верным другом и, вероятно, любовником Александра, но и умным, сведущим во многих вещах человеком, благожелательно относившимся ко всем идеям своего царственного наперсника, особенно связанным с управлением государством. Неожиданная смерть Гефестиона, видимо, резко подорвала уверенность Александра в себе, и это потрясение, скорее всего, в какой-то мере приблизило его собственную кончину. Но даже в последние свои дни, уже на смертном одре, он продолжал планировать будущие походы, пока голос не отказал ему. Возможно, именно Александр достоин того восклицания, какое Шекспир вложил в уста Юлия Цезаря: «Трус умирает много раз до смерти, а храбрый смерть один лишь раз вкушает!»[63]

Последовавшая за смертью Александра кровавая неразбериха ничуть не чернит его как вождя. Напротив, для того времени требования Александра к своим подчиненным были очень высокими, и он жестко обуздывал в своих помощниках тягу к предательству и бесчестным поступкам, это все проявилось в них лишь с потерей узды. Если его и можно в чем-либо обвинить, то только в том, что он не озаботился устройством достойного династического брака и не обзавелся наследником до похода в Азию. Если бы в год кончины великого полководца сыну его было лет тринадцать-четырнадцать, то македонцы даже и не задумались бы ни о каких других претендентах на трон.

Из всей предшествующей истории Македонии с непреложностью следовало, что македонцы не преминут вернуться к древней традиции родовой и племенной борьбы за власть. Они и вернулись, с той оговоркой, что Александр предоставил им для этого мировую арену.

Все жестокие деяния, описанные в данной книге, подтверждаются историческими источниками. Ради стройности повествования пришлось оставить за скобками еще несколько убийств известных и выдающихся личностей, самой замечательной среди каковых была Клеопатра. После смерти Пердикки она отвергла Кассандра, отказавшись выйти за него замуж, и тихо прожила в Сардах до сорока шести лет. В 308 году, возможно затосковав, Клеопатра сделала формальное предложение Птолемею. Казалось невероятным, что этот благоразумный правитель отважится повторить рискованный опыт Пердикки, но он дал согласие жениться на ней, и она приготовилась к отъезду в Египет. Ее планы стали известны Антигону, который, испугавшись, что этот брак станет преградой для его притязаний, подговорил служанок Клеопатры убить свою госпожу. Впоследствии преступниц казнили.

Пифон заключил союз с Антигоном, но так прочно устроился в Мидии, что, видимо, задумал мятеж. Антигон убил и его.

Селевк пережил даже Птолемея (он был моложе), но на пороге восьмидесятилетия вдруг вторгся в Грецию и, пытаясь захватить власть, был убит.

Аристон, после смерти Олимпиады перешедший на сторону Кассандра, возглавлял гарнизон Амфиполя. Кассандр выманил его оттуда посулами и убил.

Вот что Павсаний говорит о Кассандре: «Однако и сам он плохо кончил. Он раздулся от водянки, и еще при жизни его начали поедать черви. Филипп, его старший сын, вскоре после восшествия на трон подхватил какую-то скоротечную болезнь и умер. Антипатр, следующий сын, убил свою мать Фессалонику, дочь Филиппа и Никесиполиды, обвинив ее в том, что она слишком любила Александра, младшего из своих сыновей». Далее он упоминает, что этот Александр убил Антипатра, но в свой черед был убит Деметрием. Такое искоренение целого рода трактуется некоторыми греческими трагедиями как месть эриний.

Долгие годы Антигон упорно стремился прибрать к рукам всю империю Александра, но в конце концов Птолемей, Селевк и Кассандр, заключив оборонительный союз, убили его в сражении при Ипсе во Фригии, прежде чем преданный сын

ДЕЙСТВУЮЩИΕ ЛИЦА

Деметрий успел прийти на помощь отцу. Феерическую жизнь вышеупомянутого Деметрия невозможно описать в двух словах. Этот блестящий, обаятельный, изменчивый и расточительный человек после целого ряда славных подвигов, включавших и захват македонского трона, попал в плен к Селевку и под его гуманным присмотром вскоре спился и умер.

Историческим фактом является странный феномен долгой сохранности тела Александра. Христиане сочли бы это признаком святости, но в описываемые времена еще не было четких правил установления подобных вещей, хотя явление далеко отступало от нормы, особенно учитывая летнюю вавилонскую духоту. Самым вероятным объяснением, конечно же, представляется версия, что клиническая смерть наступила позже, чем показалось наблюдателям. Но очевидно, кто-то заботился о царском теле, защищая его от мух. Вполне возможно, что этим занимался один из дворцовых евнухов, не принимавший участия в династических распрях, бурлящих за стенами царской опочивальни.

Восемь человек из окружения Александра известны нам как телохранители. Так их именуют источники (перевод с греческого буквален), но было бы неверным предположить, что эти люди постоянно его охраняли. Многие из них стали старшими командирами. Поэтому в перечне персонажей они названы военачальниками. Происхождение титула Соматофилакса, или телохранителя, вероятно, уходит корнями в древнейшую историю Македонии.


Основные источники. Квинт Курций Руф в «Истории Александра Македонского», книга X, описывает события, происходившие непосредственно после смерти Александра. Дальнейшие сведения дает в своих работах Диодор Сикул. Источники Диодора на означенный период считаются достоверными. Иероним из Кардии, искавший удачи с Эвменом, а потом с Антигоном, завершает картину.


Вымышленные герои помечены двумя звездочками (**). Все остальные существовали в истории. Лица, помеченные звездочкой (*), умерли до описываемых событий. В перечне не упоминаются второстепенные персонажи, не играющие особой роли.

Александр III — Великий. В дальнейшем упоминается как Александр.

Александр IV — рожденный после смерти отца сын Роксаны.

Алкета — брат Пердикки, полководец.

Аминта** — сын македонского царя Пердикки, старшего брата Филиппа II. В год смерти Пердикки был в младенческом возрасте, что позволило его дяде Филиппу стать царем, после убийства которого Аминту казнили за участие в заговоре. Муж Кинны, отец Эвридики.

Антигон — полководец Александра, сатрап Фригии. Позднее царь, основатель династии Антигонидов.

Антипатр — регент Македонии во времена похода Александра в Азию и после его смерти.

Ариба — знатный македонец, проектировщик погребальной ладьи Александра. В действительности — Арридей, но в книге ему дано упрощенное эпирское имя, чтобы отличать его от Арридея, ставшего позже Филиппом.

Аристон — военачальник Александра. Позднее сохранил верность Александру IV.

Арридей — см. Филипп III.

Багоас — молодой персидский евнух, фаворит Дария III, поздней — Александра. Будучи реальным персонажем, он исчезает со страниц исторических хроник после смерти Александра, и его появление в данном романе является вымыслом.

Бадия** — бывшая наложница персидского царя Артаксеркса Оха*.

Гефестион* — друг детства Александра, умерший на несколько месяцев раньше, чем он.

Дарий III* — последний великий царь Персии, убит своими полководцами после поражения в сражении с Александром при Гавгамелах.

Деметрий — сын Антигона. Позднее стал известен как Полиоркет (буквально — «осаждающий города», греч.), царь Македонии после смерти Кассандра.

Дрипетис — младшая дочь Дария III и вдова Гефестиона.

Иолла — сын Антипатра, регента Македонии, младший брат Кассандра, виночерпий Александра.

Кассандр — старший сын Антипатра. С детства враждовал с Александром. Стал царем Македонии после смерти Александра IV.

Кеб** — наставник Александра IV в детские годы.

Кинна — дочь Филиппа II от иллирийской княжны, которая обучила ее приемам ведения боя. Вдова Аминты, мать Эвридики.

Клеопатра — дочь Филиппа II и Олимпиады, сестра Александра. Вышла замуж за царя Молоссии. Ее отца убили во время их свадебной церемонии. После смерти супруга (тот умер в Италии) какое-то время правила его царством.

Конон** — ветеран-македонец, верный слуга Филиппа-Арридея.

Кратер — главный полководец Александра. Во время смерти Александра находился по его заданию на пути в Македонию.

Леоннат — военачальник и родственник Александра. Обручился с Клеопатрой незадолго до своей смерти в сражении.

Мелеагр (греческое произношение — Мелеагрос) — пехотный командир, враг Пердикки, сторонник избрания Филиппа III.

Неарх — друг детства и главный флотоводец Александра.

Никанор — брат Кассандра, командир армии Эвридики.

Никея — дочь регента Антипатра, некоторое время жена Пердикки, позже отправленная им к отцу.

Ох* — Великий Артаксеркс Ох. Царь Персии перед коротким правлением Дария III.

Олимпиада — дочь царя Неоптолема из Молоссии. Вдова Филиппа И, мать Александра.

Певкест — военачальник Александра, сатрап Персии.

Пердикка — заместитель Александра после смерти Гефестиона. Обручился с Клеопатрой после смерти Леонната.

Пердикка III* — старший брат Филиппа II*, унаследовавшего трон после его гибели на войне. (См. Аминта*.)

Пифон — военачальник Александра, позднее — Пердикки.

Полиперхон (Полисперхонт) — военачальник Александра, регент Македонии после смерти Антипатра.

Птолемей (греческое произношение — Птолемеос) — военачальник, родственник и предполагаемый сводный брат Александра. Позднее царь Египта, основатель династии Птолемеев и автор «Истории Александра», широко используемой Аррианом.

Роксана — вдова Александра, взятая им в жены во время военного похода в Бактрию. Мать Александра IV.

Селевк — военачальник Александра (позднее царь империи Селевкидов в Малой Азии).

Сисигамбис — мать Дария III, поддерживавшая Александра.

Статира — дочь Дария III, ставшая главной женой Александра после свадебной церемонии в Сузах.

Теофраст — последователь Аристотеля, глава афинского Ликея, подкупленный Кассандром.

Фессалоника — дочь Филиппа II от младшей жены, позднее Ж6НЕ Кассандра.

Филипп II* — царь Македонии, установивший господство над Грецией, отец Александра.

Филипп III — Филипп-Арридей. Сын Филиппа II от Филинны, его младшей жены. Царское имя Филипп было присвоено ему при вступлении на престол.

Эвмен — главный секретарь и полководец Александра. Хранил верность этой царской династии.

Эвридика — дочь Аминты и Кинны. Урожденная Адея. Династическое имя Эвридика присвоено ей для вступления в брак (или для обручения) с Филиппом III. Она была внучкой Филиппа II и Пердикки III, его старшего брата.

Эдисон Маршалл «Победитель»

Из энциклопедии «Британика».

Издательство Вильяма Бентона, 1968, т. 1[64]

АЛЕКСАНДР III, известный под именем Великий (356–323 гг. до н. э.), царь Македонии, был сыном Филиппа II из рода Македонов и эпирской царевны Олимпиады, дочери Неоптолема; отец обладал даром выдающегося практика, руководителя и организатора, мать была женщиной с необузданным темпераментом, странной, таинственной, склонной к галлюцинациям и внушающей окружающим суеверный страх; а сам Александр среди людей дела выделяется блеском воображения, которое вело его по жизни, а среди романтических мечтателей — тем, чего он достиг. Родился он в Пелле в 356 г. до Рождества Христова, примерно в октябре. Царский двор, где он рос, являлся средоточием кипучей активности, ибо Филипп путем войн и дипломатии стремился поставить Македонию во главе греческих государств-полисов, и атмосфера царского дворца была буквально насыщена планами и идеями. Объединение греческого народа в войне против Персидской империи стало глобальной целью для честолюбия эллинов, постоянной темой философов-идеалистов.

Греческие достижения в областях литературы, философии, истории V века уже удалились достаточно в прошлое, чтобы носить печать классического благородства: таким образом смыслу эллинистической цивилизации была придана такого рода новая конкретность, которая могла вызвать восторженное отношение к системе идеальных ценностей, освященных традицией. И когда Александру шел четырнадцатый год, в 343–342 годах до н. э., в Пеллу прибыл по приглашению Филиппа Аристотель, чтобы руководить образованием его сына. Нам неизвестно, как смог этот выдающийся ум овладеть пылким духом юного Александра; во всяком случае, Александр сквозь всю свою жизнь пронес горячую, страстную любовь к Гомеру. Но не только из книг получал он образование. Посещение Пеллы послами из многих стран, греческих и восточных, дало ему дополнительные знания о действительном состоянии мира. Его рано обучили военному делу. В возрасте 16 лет он в отсутствие Филиппа правил в Македонии и подавил восстание горных племен на северной границе; в следующем (338-м) году он возглавил атаку на «Священную Ленту» (отборный отряд тяжеловооруженных воинов города Фивы. — Примеч. пер.) в битве при Херонее и разбил ее.

Затем пришла очередь семейных раздоров, какие обычно досаждают полигамным царским домам Востока. В 337 году Филипп оставил Олимпиаду, взяв себе другую жену, Клеопатру. Александр уехал с матерью на ее родину в Эпир, и хотя вскоре вернулся и было достигнуто внешнее примирение отца с сыном, внутренне между ними возникло отчуждение. Новая жена царя забеременела, ее родня приобретала все больший вес; возникла угроза праву Александра как наследника престола. Переговоры с Пиксодаром, сатрапом Карии, начатые при македонском дворе с целью связать оба дома брачным союзом, толкнули Александра на новые ссоры с отцом. Но…

В 336 г. в Эгах в присутствии гостей, съехавшихся со всей Греции на праздник бракосочетания его дочери с Александром I из Эпира, Филиппа неожиданно убивают. Ясно, что рука убийцы направлялась кем-то из царского окружения; среди других и Александр не смог избежать подозрения, но такого рода вина вряд ли соответствовала его характеру, каким он вырисовывается в те ранние годы его юности.

Вступление на престол. Александр не был единственным претендентом на пустующий трон, но, получив признание и поддержку армии, он вскоре сметает со своего пути всех своих соперников. Преданы смерти новорожденный сын Филиппа и Клеопатры и двоюродный брат Александра Аминта, и Александр принимается за прерванные труды своего отца. Эти деяния стояли на пороге открытия самой блестящей их главы — вторжения во владения великого персидского царя. Была собрана мощная армия из объединенных греческих сил, и ее часть уже отправилась для переправы через Геллеспонт на малоазийский берег и захвата плацдарма для дальнейшего вторжения в Персию. Убийство Филиппа отсрочило нанесение удара, так как это сразу же лишило надежности основную базу армии, Македонию, а в таком предприятии, связанном с углублением в бескрайние территории Персидской империи, надежность тыла решала все.

Устранение Филиппа явилось поводом для всех горных народов севера и запада поднять голову, а для греческих государств — освободиться от своих страхов. Демонстрация силы в Греции, возглавленная новым царем Македонии, моментально отрезвила горячие головы, и на совете в Коринфе Александр был признан главнокомандующим армии эллинистического мира в борьбе против варваров, вместо его отца Филиппа. Весной 335 года он пошел из Македонии на север, перевалил через Балканы и, разбив горные племена, положил конец войне с ними. Его армия проявила при этом невиданные доселе умение и дисциплинированность. Затем он прошел по земле трибаллов (Румелия) к Дунаю и привел эти племена к покорности. Удовлетворяя собственную тягу к необычному и желая поразить воображение всего мира, он переправился с армией на другой берег Дуная (с точки зрения тогдашнего военного искусства, это невероятно сложная техническая задача. — Примеч. пер.) и сжег укрепленный город гетов. Тем временем иллирийцы подняли восстание против власти Македонии и захватили город Пелий, господствовавший над горными проходами к западу от Македонии. Александр с войском прошел напрямую через горы, разбил иллирийцев и восстановил престиж и власть Македонии в этом регионе. В это время к нему пришло известие, что в Греции беспорядки, а Фивы взялись за оружие. Форсированным маршем приведя свою армию под стены города, он застал фиванцев врасплох, и через несколько дней город, который поколение назад занимал главенствующее положение в Греции, был взят. Теперь уж со стороны Александра не последовало никаких полумер: город был уничтожен до основания, за исключением храмов и дома, где когда-то жил великий греческий поэт Пиндар. Теперь можно было верить и надеяться, что какое-то время ошеломленные греки не доставят беспокойства македонскому царю. Возобновилась деятельность Всегреческого (Панэллинского. — Примеч. пер.) союза, который все еще игнорировала Спарта, против варваров. К Афинам, — хотя, как известно, власть Македонии была им не по душе и они частенько стояли за спиной многочисленных Александровых неприятностей, — Александр относился неизменно с большим почтением.

Вторжение в Малую Азию. Весной 334 г. Александр переправился в Азию с армией, состоявшей из македонцев, иллирийцев, фракийцев и контингентов греческих государств — общей численностью 30 000—40 000 человек. Местом сосредоточения армии стал город Абидос на Геллеспонте. Сам Александр, переправившись, сначала посетил место, где стояла древняя Троя, и там принес жертвы Афине Илионской, взял себе щит, который, по преданию, принадлежал Ахиллу, и оставил приношения великим мертвецам гомеровских сказаний — это красноречиво свидетельствует о том, что в душе молодого царя все это предприятие представлялось в поэтическом блеске, что люди впоследствии оценят по-разному, в соответствии с тем, какую роль они отводят воображению в делах человека.

Чтобы встретить захватчика, у великого персидского царя в Малой Азии имелась армия, не намного превышающая армию Александра, собранная под командованием сатрапов западных провинций у города Зелея. Под их началом находился также отряд греческих наемников — воинов-профессионалов, а они представляли куда более серьезную угрозу армии македонского царя, нежели остальные силы персов. Связь с Македонией, то есть своей базой, у Александра могла осуществляться только через узкое место Геллеспонта, и он, удаляясь от него, рисковал быть начисто отрезанным от своего тыла, своих резервов. Для персидских военачальников разумной была бы стратегия заманивания греческой армии за собой в глубь страны, избегая до поры прямого столкновения, на чем настаивал командир греческих наемников родосец Мемнон.

Граник. Кодекс чести персидской знати, или неприятие всерьез противника, не позволил персам принять эту стратегию, и Александр застал их поджидающими его армию на берегу реки Граник. Это был в основном конный бой, в котором общий кодекс чести заставил македонцев и персов завязать рукопашную схватку, и в конце дня остатки персидской армии спасались бегством, оставляя захватчику открытыми большие дороги Малой Азии. Теперь Александр мог осуществить первую часть принадлежащего ему как главнокомандующему эллинов плана освобождения греческих городов Малой Азии, чего так долго публично требовали энтузиасты панэллинизма: Александр двинулся к старой лидийской столице Сарды, резиденции персидского наместника по эту сторону Тавра, и сильный город сдался без боя. После этого во всех греческих городах Эолии и Ионии пали дружественные Персии правительства олигархов и тиранов и были установлены демократические порядки под надзором командиров отрядов армии македонского царя. Только там, где города защищались гарнизонами, состоящими на службе у Персии, и укомплектовывались в основном греческими наемниками, освободитель мог ожидать вероятность сопротивления. На самом же деле из Эфеса гарнизон бежал, лишь узнав о поражении на Гранике; правде, Милет пришлось осаждать. Персидский флот напрасно пытался снять с города осаду, и Милет не мог долго устоять против штурмующей армии македонцев. Только в Галикарнасе Александр впервые встретился с упорным сопротивлением, куда Мемнон с сатрапом Карии собрали все наземные силы, еще остававшиеся у Персии на западе. С наступлением зимы Александр захватил сам город, но две его укрепленные цитадели еще долго выдерживали осаду.

Тем временем македонский царь ясно давал понять, что он пришел сюда не просто чтобы отомстить персам, не просто чтобы вести карательную войну, а чтобы стать царем Персии. В завоеванные провинции он назначал македонских наместников, а в Карий вернул власть княжне местной династии Аде, которая приняла его как сына. Зимой, пока Парменион, его заместитель на посту главнокомандующего, продвигался по центральному плато, подчиняя провинцию Фригия, Александр прошел берегом моря, где ему сдались ликийцы и поклялись в верности греческие города прибрежной Памфилии. Горы в глубине материка были местом обитания воинственных племен, которые персидские власти так и не смогли себе подчинить. Для их завоевания у Александра не было времени, но он штурмом взял некоторые из их крепостей, чтобы держать их под контролем, и прошел по всей их территории, после чего свернул на север от Памфилии в глубь материка.

Весной 333 г. он прошел прибрежной дорогой в Пергу, миновав утесы гор Клаймакс благодаря своевременной перемене ветра. Падение уровня моря во время этого перехода, вследствие чего Александр и смог пройти этой дорогой, было истолковано льстецами Александра, включая историка Каллисфена, как знак божественной милости. Миновав Пергу, он пришел в Гордий, фригийский город, где разрешил знаменитую задачу с Гордиевым узлом, который мог быть развязан только будущим правителем Азии; Александр рассек его мечом. Но этот рассказ, возможно, является апокрифическим или, по крайней мере, искаженным. Здесь до него дошло известие о смерти Мемнона, талантливого полководца персов и командующего их флотом. Александр немедленно извлек выгоду из этого известия и, оставив Гордий, быстро двинулся на Анкиру, а оттуда на юг через Каппадокию и Киликийские ворота. В Киликии его на время задержала лихорадка. Тем временем Дарий со своей огромной армией подошел к восточной стороне горы Аман. Разведка с обеих сторон ошиблась, и Александр уже разбил лагерь у Мириандра, когда узнал, что Дарий находится на его тыловых коммуникациях в Иссе. Повернув сразу же навстречу Дарию, Александр обнаружил его армию растянутой вдоль реки Пинар. Здесь Александр одержал решительную победу. Персы были разгромлены, Дарий бежал, оставив свою семью в руках Александра.

Завоевание Средиземноморского побережья и Египта. От Исса Александр двинулся на юг в Сирию и Финикию, захватывая прибрежные города с целью изолировать, лишить персидский флот его баз и потом уничтожить эту серьезную боевую силу. Финикийские города Мараф и Арад спокойно подчинились, и вперед был послан Парменион, чтобы не пропала богатая добыча в Дамаске, где хранилась часть сокровищ Дария, предназначенная для ведения войны, так называемый военный сундук. В ответ на письмо Дария, где тот предлагал мир и раздел Персии, Александр ответил высокомерно, перечислив все прошлые беды Греции и требуя безоговорочной капитуляции ему, как господину Азии. Взяв города Библ и Сидон, он застрял у островного города Тира, который закрыл перед ним свои ворота. Чтобы взять его, он применил способы осады на плаву, но тирийцы сопротивлялись, продержавшись семь месяцев. Тем временем (зимой 333/332 г.) персы предприняли ряд контратак на суше в Малой Азии, но потерпели поражение от Антигона, полководца Александра и наместника Большой Фригии. Удача сопутствовала грекам и на море, где они вернули себе ряд городов и островов.

Пока продолжалась осада Тира, Дарий прислал письмо с новым предложением: он заплатит огромный выкуп в десять тысяч талантов за свою семью и уступит Александру все свои земли к западу от Евфрата. Говорят, Парменион сказал: «Я бы согласился, будь я Александром». «Я бы тоже, — последовал знаменитый ответ Александра, — будь я Парменионом». Штурм Тира в июле 332 года явился величайшим военным достижением Александра; за ним последовала большая резня и продажа оставшихся жителей, в основном женщин и детей, в рабство. Оставив Пармениона в Сирии, Александр двигался на север, не встречая сопротивления, пока не подошел к Газе. Город стоял на высоком холме. Яростное сопротивление задержало его здесь на два месяца, и во время вылазки врага он получил серьезное ранение в плечо. Нет никакого основания верить, что он якобы свернул с пути, чтобы посетить Иерусалим.

В ноябре 332 г. он пришел в Египет. Народ встретил его как освободителя, и персидский сатрап Мазак предпочел сдаться. В Мемфисе Александр принес жертву священному быку египтян Апису и был коронован традиционной двойной короной фараонов; в результате местные жрецы были умиротворены, а их религия получила поддержку власти македонского царя. Зиму он провел, занимаясь административным устройством Египта, назначая наместников провинций из местной знати, держа, однако, армейские отряды в городах в постоянной готовности под командованием преданных македонцев. Он основал город Александрию в устье западного рукава Нила, а также отправил экспедицию в верховья реки, чтобы выяснить причины постоянного летнего разлива Нила. Из Александрии он пошел вдоль моря к Паретонию, а оттуда с небольшим отрядом в глубь пустыни, чтобы посетить Сиутский оазис, где находился знаменитый оракул бога Амона. Жрецы Амона встретили Александра традиционным приветствием, как фараона, сына Амона. Александр задал прорицателю ряд вопросов об успехе своего похода, но не получил ответа ни на один из них. Однако все равно использовал это посещение с большой выгодой для себя. Позже этот случай способствовал возникновению истории о том, что он был признан сыном Зевса, и тем самым его «обожествлению». Весной 331 года он вернулся в Тир, назначил наместником Сирии знатного македонца Асклепиодора и приготовился выступить в глубь персидской державы, в Месопотамию. С завоеванием Египта его власти на всем восточном побережье Средиземного моря более ничего не угрожало; она была полной.

От Гавгамел до смерти Дария. В июле 331 г. Александр находился вФапсаке, на реке Евфрат. Вместо прямого пути вниз по реке до Вавилона он выбрал путь через Северную Месопотамию к реке Тигр. Дарий, узнав об этом от своего полководца Мазея, посланного с передовым отрядом к месту переправы через Евфрат, прошел вверх по Тигру, чтобы ему помешать. На равнине у Гавгамел, между Ниневией и Арбелами, произошла решающая битва этой войны. Александр преследовал разбитую армию персов тридцать пять миль до Арбел, но Дарий со своей бактрианской конницей и греческими наемниками скрылся в Мидии.

Александр занял и провинцию, и город Вавилон. Сдавший город Мазей был утвержден на посту сатрапа вместе с македонским военным командующим и в порядке исключения получил даже право чеканить монеты. Такое же поощрение получило в Египте местное жречество. Столица Персии Сузы сдалась без сопротивления, и здесь Александр захватил огромные сокровища. В столице Александр оставил захваченную еще при Иссе семью Дария. Затем, разгромив горные племена уксиев, он прошел через перевалы хребта Загр в Центральную Персию и, успешно обойдя горный проход Персидские врата, удерживаемые сатрапом Ариобарзаном, захватил Персеполь и Пасаргады.

В Персеполе он торжественно сжег дотла дворец Ксеркса как символ того, что панэллинистическая война отмщения за поруганные ранее греческие святыни подошла к концу: таким представляется вероятное значение этого поступка, который позже предание объясняет как совершенный в состоянии пьяного веселья и вдохновленный афинской куртизанкой Таис. Весной 330 г. македонец двинулся в Мидию и занял ее столицу Экбатаны. Здесь он отпустил многих воинов фессалийцев и греческих союзников домой, щедро наградив их. С этого времени он постоянно подчеркивает, что ведет чисто личную войну против Дария.

Назначение Мазея сатрапом Вавилона говорило о том, что взгляды Александра на империю меняются. Он стал привлекать к управлению огромной захваченной территорией не только македонцев, но и местную знать, персов, и это послужило причиной растущего непонимания между ним и его людьми. Прежде чем продолжать преследования ушедшего в Бактрию Дария, он собрал всю персидскую казну и поручил ее Гарпалу, который должен был, как главный казначей, хранить ее в Экбатанах. Парменион тоже был оставлен в Мидии для охраны коммуникаций: присутствие этого пожилого человека, одного из полководцев Филиппа, стало его тяготить.

В середине лета 330 г. Александр стремительно двинулся в восточные провинции через Раги (ныне Рэй близ Тегерана) и Каспийские ворота, где он узнал, что бактрийский сатрап Бесс сместил Дария с престола. После стычки близ современного Шахруда узурпатор заколол Дария и оставил его умирать. Александр отправил тело Дария для погребения со всеми почестями в царской усыпальнице в Персеполе.

Поход на восток в Центральную Азию. Со смертью Дария у Александра не осталось никаких препятствий, чтобы объявить себя великим царем, и в Родосской надписи этого года (330) он именуется «Повелителем, господином Азии» — то есть Персидской империи. Вскоре после этого на монетах, отчеканенных в Азии, с его профилем появляется титул царя. Перейдя горы Эльбрус и пройдя в Каспий, он захватил город Задракарты в Гиркании и принял капитуляцию группы сатрапов и персидской знати; некоторых из них он оставил на прежних местах управлять городами и провинциями. Отклонившись во время этого похода на запад, возможно к современному Амолу, он частично уничтожил, частично покорил мардов и принял капитуляцию греческих наемников Дария. Теперь ничто не мешало ему стремительно двигаться на восток. В Ариане он учинил резню за то, что арии сначала сдались, но затем по наущению своего сатрапа Сатибарзана взялись за оружие. Сатибарзан бежал. Здесь, в этих землях, Александр основал еще один город — Александрию Арианскую (ныне Герат). Находясь в Дрангиане, в Фарахе, Александр получил известие о заговоре Филота, сына Пармениона. Здесь он наконец решился и принял меры, чтобы уничтожить Пармениона и его семью. Сын Пармениона Филот, командир элитарной конницы «друзей», был якобы замешан в заговоре против жизни Александра, осужден армией и казнен, а Клеандр, заместитель Пармениона, получил тайный приказ убить его, которому он покорно подчинился. Эта жестокость навела много страха на всех критиканов его политики и тех, кого он считал людьми своего отца, но укрепила его положение по отношению к сторонникам. Все сторонники Пармениона были ликвидированы, а люди, близкие Александру, получили повышение. Конница «друзей» была реорганизована и разбита на два отряда по четыре гиппархии в каждом (гиппархия — современный эскадрон. — Примеч. пер.). Одной частью командовал старый друг Александра, Гефестион, другой — Клит, младший брат кормилицы Александра.

Из Фразы македонец во время зимы 330/329 г. прошел вверх по долине реки Гельманд через Арахозию и далее по горам мимо месторасположения современного Кабула в страну парапамисатов, где он основал город Александрию Кавказскую.

Бактрия и Согдиана. Бывший сатрап Дария Бесс пытался в Бактрии и других восточных провинциях поднять народное восстание, присвоив себе титул великого царя. Перевалив через Гиндукуш по высокогорному перевалу, ведущему на север, Александр, несмотря на нехватку продовольствия, привел свою армию к Драпсаку (современный город Андараб). Обойденный с фланга, Бесс бежал за реку Окс (ныне Амударья), а Александр, двигаясь теперь уже на запад, прибыл в Бактры — Зариаспу (ныне Балх) в Афганистане. Здесь он сместил прежних и назначил новых правителей провинций Бактрии и Арианы. Переправившись через Окс, он отправил своего полководца Птолемея вдогонку за Бессом, который тем временем был свергнут согдианином Спитаменом. Бесса схватили, бичевали и отправили в Бактры, где пытали и искалечили на персидский лад (отрубили нос и уши); позже он был предан публичной казни в Экбатанах.

Из Мараканд (ныне Самарканд) Александр прошел к городу Кирополю и реке Яксарт (ныне Сырдарья), границе Персидской империи. Там он сломил сопротивление скифских кочевников, пользуясь превосходством в техническом оснащении своей армии, разбил их на северном берегу реки и прогнал в глубь страны, в пустыню, и основал город Александрию Дальнюю. Тем временем Спитамен за его спиной поднял восстание во всей Согдиане, втянув в него и племена массагетов. Только осенью 328 года Александру удалось сокрушить самого решительного противника, с которым ему пришлось столкнуться. Позже в том же году он напал на Оксиарта и оставшихся бывших приближенных Дария, которые укрепились в горах Паратасены (ныне Таджикистан); легковооруженные воины-добровольцы захватили скалу, на которой стояла крепость Оксиарта, и среди пленных оказалась его дочь Роксана. Александр женился на ней в знак примирения, и оставшиеся его противники либо перешли на его сторону, либо были сокрушены.

Движение к абсолютизму. Случай, произошедший в Маракандах, вызвал еще большее отчуждение между Александром и его македонцами. В пьяной ссоре он убил Клита, одного из своих самых надежных командиров; но его армия и близкие друзья, видя, как сильно он страдает, испытывая чувство вины, принимают постановление, посмертно обвиняющее Клита в измене. Таким образом, трагическое событие послужило ступенью на пути Александра к восточному абсолютизму. Эта растущая тенденция нашла свое внешнее выражение в носимой Александром одежде персидских царей. Вскоре после этого в Бактрии он попытался навязать церемониалы персидского двора, включая падение ниц, грекам и македонцам; но для них этот обычай, привычный для персов, появляющихся в присутствии царя, связывался с богопочитанием и в отношении к человеку был нетерпим. Даже Каллисфен, который своей явной лестью, возможно, подталкивал Александра к тому, чтобы он видел себя в роли бога, с возмущением отказался от этого унижающего человеческое достоинство свободного эллина церемониала. Смех македонцев вызвал провал этого эксперимента, и Александр оказался достаточно умен, чтобы отступиться. Вскоре Каллисфена обвинили в том, что он был посвящен в заговор придворных против жизни царя, и казнили. (По другой версии, он умер в заточении. — Примеч. пер.)

Вторжение в Индию. В начале лета 327 года Александр с новой, более мощной армией, командование которой подверглось реорганизации, выступил из Бактр. Если цифра, приводимая Плутархом, сто двадцать тысяч человек, сколько-нибудь достоверна, то сюда следует отнести все виды вспомогательных служб: погонщики мулов и верблюдов, медицинский корпус, торговцы-разносчики, артисты и художники, женщины и дети. Саму же, собственно, армию надо оценивать в тридцать пять тысяч человек. Повторно перевалив через Гиндукуш, Александр разделил свои силы. Половина армии с обозом под командованием Гефестиона и Пердикки пошла ущельем Хибер, сам же он повел остальную часть с осадными орудиями через холмистую местность к неприступной вершине с построенной крепостью Аорн и взял ее штурмом. Эта вершина расположена в нескольких милях к западу от реки Инд и чуть севернее реки Бунер. При этом македонцы показали чудеса осадного искусства. Весной 326 года, переправившись через Инд близ Аттока, Александр вошел в Таксилу, чей правитель дал ему слонов и воинов, взамен попросив помочь в борьбе с царем Пором, правившим землями между Гидаспом (ныне Джелам) и Акесином (ныне Шенаб). В июне Александр дал свое последнее великое сражение на левом берегу Гидаспа. После победы он основал там два города: Александрию Никею (в честь своей победы) и Букефалы (в память о своем коне Букефале, павшем в той битве); побежденный Пор стал его союзником. Точно неизвестно, слышал ли Александр о реке Ганг, но тем не менее ему не терпелось идти все дальше. Когда же он подошел к реке Гифасис, армия отказалась следовать за ним под непрекращающимися тропическими дождями: физические и психические силы воинов были на пределе. Недовольных представлял главный военачальник Александра Кен. Непреклонность армии заставила Александра повернуть назад.

Возвращение из Индии. На Гифасисе он воздвиг двенадцать алтарей, посвященных главным олимпийским богам, а на Гидаспе построил флот в 800–1000 кораблей. Расставшись с Пором, он отправился вниз по Гидаспу, впадавшему в Инд; половина армии погрузилась на корабли, а другая половина тремя колоннами шла маршем по двум берегам. Флотом командовал Неарх, а собственным кораблем Александра — кормчий Онесикрит; оба впоследствии составили отчет о плаваниях, дошедшие в качестве свидетельств до нас. Этому походу сопутствовало много небольших сражений и безжалостная резня, учиненная при штурме города племени маллов близ реки Гидраот (ныне Рави). Александр получил серьезную рану, которая ослабила его здоровье.

Прибыв в Паталы, он построил гавань и доки и исследовал оба рукава Инда, которые далее, вероятно, впадали в Великое море. Он предполагал повести назад часть армии по суше, а остальные войска должны были на 100–150 кораблях под командованием Неарха совершить исследовательское плавание вдоль берегов Персидского залива. Из-за стычек с местными племенами Неарх отплыл в сентябре 325 года, но, дожидаясь северо-восточного муссона, задержался до конца октября. Александр тоже в сентябре отправился вдоль берега через Гедросию, но из-за непроходимой дикой местности, отсутствия воды вскоре был вынужден повернуть в глубь материка и поэтому не сумел осуществить свой план обеспечения флота продовольственными базами. Еще ранее он отправил под командованием Кратера вещевой обоз, осадные орудия, слонов, больных и раненых воинов, дав для охраны три отряда тяжеловооруженной пехоты. Кратер должен был через проход Муллы, Кветты и Кандагар вести их в долину Гельманда, а уже оттуда через Дрангиану воссоединиться с главными силами армии на реке Аман (ныне Минаб) в Кармании.

Поход Александра через безводную пустыню Гедросии (ныне Белуджистан) оказался губительным: мучила нехватка питья, еды, топлива. К тому же во время стоянки у пересохшего русла реки внезапный ночной паводок, вызванный муссоном, унес много жизней, особенно женщин и детей. В конце концов Александр воссоединился с отрядами, плывшими на кораблях Неарха. Флот за это время также понес потери, и моряки испытали множество приключений.

Политические деяния. Александр продолжил свою политику замещения старших чиновников и предания казни нерадивых наместников, которую уже начал проводить, еще находясь в Индии. За время между 326–324 гг. он сместил свыше трети своих сатрапов и шестерых предал смерти. В Мидии три военачальника, и среди них Клеандр, брат Кена, умершего чуть ранее, были обвинены в вымогательстве, вызваны в Карманию, где их арестовали, судили и приговорили к казни.

Весной 324 года Александр вернулся в Сузы, где обнаружил, что его главный казначей Гарпал, очевидно боясь расплаты за казнокрадство, бежал с шестью тысячами наемников и пятью тысячами талантов денег в Грецию. В Сузах Александр устроил празднество, отмечая захват Персидской империи и свадьбу — свою собственную и своих восьмидесяти военачальников: в продолжение его политики слияния македонян и персов в единую расу они взяли себе жен — персиянок. Александр и Гефестион женились соответственно на дочерях Дария Статире и Дрипетиде, а десять тысяч его солдат, женатых на местных женщинах, получили от него щедрые дары.

Политика этнического слияния все больше портила его отношения с македонцами, которым совсем не нравилось его новое понимание империи. Их сильно возмущала его решимость включить персов в армию и администрацию провинций на равных с ними правах. Прибытие тридцати тысяч юношей, прошедших македонскую военную подготовку, и включение восточных воинов из Бактрии, Согдианы, Арахозии и других земель империи в конницу «друзей» только раздуло огонь их недовольства; в дополнение ко всему, персидская знать с недавних пор получила право служить в конной гвардии царя. Большинство македонцев видели в этой политике угрозу их привилегированному положению. Этот вопрос крайне обострился в 324 году, когда решение Александра отправить на родину македонских ветеранов во главе с Кратером было истолковано как намерение перенести местопребывание власти в Азию. Вспыхнул открытый мятеж, в котором не участвовала только царская охрана. Но когда Александр все-таки распустил почти всю армию македонцев и на их место набрал персов, оппозиция была сломлена. За эмоциональной сценой примирения последовало грандиозное пиршество (девять тысяч гостей) в ознаменование окончания разногласий и установления партнерских отношений в управлении македонянами и персами. Подчиненные, покоренные народы в это содружество партнеров не вошли. Десять тысяч ветеранов отправились с дарами в Македонию, и кризис был преодолен.

Летом 324 года он попытался решить проблему неприкаянных наемников, тысячи которых скитались по Азии и Греции; многие из них — политические изгнанники из собственных городов. Декрет, привезенный Никанором в Европу и провозглашенный в Олимпии (сентябрь 324 года), предписывал всем городам Греческого союза вернуть всех изгнанников и их семьи (кроме фиванцев).

Последний год. Осенью 324 года в Экбатанах умер Гефестион, и Александр устроил своему ближайшему другу небывалые похороны в Вавилоне. Греции он велел чтить Гефестиона как героя, и, видимо, именно с этим повелением было связано требование, чтобы и ему самому воздавали божественные почести. Уже давно он лелеял мысли о своей божественности. Греческая философия не проводила четкой разделительной черты между богом и человеком. Их мифы дают не один пример того, как человек, совершив великие деяния, обретал статус божества. Александр не раз поощрял лестные сравнения своих деяний с теми, которые совершили Дионис или Геракл. Теперь он, похоже, становится убежденным в реальности своей божественности и требует признания ее другими. Нет причины полагать, что это требование было обусловлено какими-то политическими целями (статус божества не давал его обладателю никаких особых прав в греческом городе-государстве); скорее это было симптомом развивающейся мании величия и эмоциональной неуравновешенности. Города волей-неволей уступали его требованию, но зачастую делали это с иронией: в спартанском декрете говорилось: «Если Александр желает быть богом, пусть будет богом».

Зимой 324 года Александр осуществил жестокую карательную экспедицию против коссеев в горах Луристана. Следующей весной в Вавилоне он принял посольство из Италии, но позже появились рассказы, что приходили посольства и от более далеких народов: карфагенян, кельтов, иберийцев и даже римлян. Приезжали к Александру и представители греческих городов — в венках, как и положено было появляться перед божественным. Весной же, следуя по маршруту Неарха, он основывает еще одну Александрию — в устье Тигра, составляет планы развития морских связей с Индией, для чего предварительно необходимо было совершить экспедицию вдоль Аравийского побережья. Он также отправил Гераклида исследовать Гирканское (Каспийское) море. Внезапно, занимаясь усовершенствованием ирригационной системы Евфрата и заселением побережья Персидского залива, он после длительной пирушки заболел и через десять дней, тринадцатого июня 323 года, умер, на тридцать третьем году жизни. Он царствовал двенадцать лет и восемь месяцев. Тело его, отправленное Птолемеем, впоследствии ставшим царем в Египте, было помещено в Александрии в золотой гроб. В Египте и Греции ему воздали божественные почести.

Наследник на трон указан не был, и его полководцы высказались в пользу слабоумного незаконнорожденного сына Филиппа II Арридея и сына Александра от Роксаны, Александра IV, родившегося уже после смерти отца; сами же после долгих споров разделили сатрапии между собой. После смерти Александра Великого империи не суждено было сохраниться как единому целому. Оба царя были убиты: Арридей в 317 году, Александр IV в 310–309 гг. Провинции стали независимыми государствами, а военачальники, следуя примеру Антигона, провозгласили себя царями.

Достижения Александра, личность и характер великого македонца, его военное искусство. Мало достоверной информации сохранилось о планах Александра. Если бы он остался жив, то несомненно завершил бы завоевание Малой Азии, где все еще существенно независимыми оставались Пафлагония, Каппадокия и Армения. Но в последние годы цели Александра, похоже, сместились в сторону исследований окружающего мира, в частности Аравии и Каспия.

В организации своей империи он во многих сферах импровизировал и приспосабливал найденное к своим нуждам. Исключением была его финансовая политика: он создал централизованную организацию со сборщиками налогов, возможно независимую от местных сатрапов. Частично неудачи этой организации объясняются слабостью руководства со стороны Гарпала. Но выпуск новой монеты с определенным фиксированным содержанием серебра, основанным на афинском стандарте, вместо старой биметаллической системы, распространенной в Македонии и Персии, везде способствовал развитию торговли, и это, вместе с притоком большого количества золота и серебра из персидской казны, послужило очень нужным и важным стимулом для экономики всего Средиземноморского региона.

Основание Александром новых городов — свыше семидесяти, — согласно Плутарху, открыло новую страницу в истории греческой экспансии. Несомненно, многие колонисты, вовсе не добровольцы, оставляли города, а браки с коренными жителями Азии приводили к растворению греческих обычаев. Однако в большинстве городов влияние греков (более, чем македонян) осталось сильным. И поскольку наследники власти Александра в Азии Селевкиды продолжили этот процесс ассимиляции, распространение эллинистической мысли и культуры на значительную часть Азии, до Бактрии и Индии, явилось одним из самых замечательных результатов завоеваний Александра.

Его планы расового слияния потерпели неудачу: македоняне единодушно отвергли эту идею, и в империи селевкидов четко доминирующим был греческий и македонский элемент.

Империя Александра скреплялась его собственной динамической личностью. Он соединял в себе железную волю и гибкий ум со способностью доводить себя и своих воинов до высшего напряжения сил. Он знал, когда нужно отступить и пересмотреть свою политику, хотя делал это очень неохотно. У него было развитое воображение, не без романтических импульсов: личности, подобные Ахиллу, Гераклу и Дионису, часто приходили ему на ум, а приветствие жреца у оракула Амона определенно повлияло на его мысли и честолюбивые устремления, на весь последующий период жизни. Он быстро поддавался гневу, и тяготы долгих походов все резче обозначали эту черту его характера. Безжалостный и своенравный, он все чаще прибегал к устрашению, без колебаний уничтожая людей, вышедших у него из доверия, причем его суд не всегда претендовал на объективность. Долго после его смерти сын Антипатра Кассандр не мог без содрогания пройти мимо его статуи в Дельфах. Однако Александр, несмотря на эти качества своего характера, пользовался любовью у солдат, в верности которых не приходилось никогда сомневаться, без жалоб прошедших с ним долгий путь до Гифасиса и продолжавших верить в него, какие бы трудности ни выпадали на их долю. Единственный раз Александру не удалось настоять на своем, когда, измотанное физически и психологически, войско отказалось следовать за ним далее, в незнакомую Индию.

Александр — величайший среди известных миру полководцев — проявлял необычайную гибкость как в комбинировании различных видов вооружения, так и в умении приспособить свою тактику к тем новым формам ведения войны, которые противопоставлял ему противник, будь то кочевники, горцы или Пор со своими слонами. Его стратегия была искусно подчинена богатому воображению, и он знал, как воспользоваться малейшими шансами, представляемыми в любом сражении, которые могли бы сыграть решающую роль в победе или поражении. Он также, победив никогда не останавливался на достигнутом и безжалостно преследовал бегущего врага. Александр чаще всего использовал для нанесения сокрушительных ударов конницу, и делал это настолько эффективно, что ему редко приходилось прибегать к помощи своей пехоты.

Недолгое царствование Александра явилось решающим моментом в истории Европы и Азии. Его поход и личный интерес к научным исследованиям во многом продвинули знания о географии и естественной истории. Его деятельность привела к перенесению великих центров европейской цивилизации на восток и к началу новой эры греческих территориальных монархий. Она способствовала распространению эллинизма по всему Ближнему Востоку широкой колонизаторской волной и созданию — если не в политическом смысле, то, по крайней мере, в экономическом и культурном — единого мира, простирающегося от Гибралтара до Пенджаба, открытого торговле и социальным взаимоотношениям. Справедливо будет сказать, что Римская империя, распространение христианства как мировой религии и долгие века существования Византии явились в некоторой степени плодами трудов Александра Великого.

Персонажи, действующие в романе

Реальные исторические лица:
Александр Великий;

Филипп из Македонии — отец Александра;

Олимпиада — мать Александра;

Роксана — бактрианская принцесса, первая жена Александра и мать его последнего сына;

Таис — афинская куртизанка;

Аристотель — учитель Александра на протяжении 3–4 лет;

Клеопатра — сестра Александра;

Клеопатра — вторая жена Филиппа;

Ланис — няня Александра;

Клит — младший брат Ланис, друг детства Александра;

Птолемей Лаг — товарищ Александра по играм, а впоследствии военачальник в его армии;

Леонид — дядька и наставник Александра;

Лисимах — воспитатель Александра;

Антипатр — регент Македонии в отсутствие Александра;

Парменион — один из лучших полководцев Александра;

Аттал — военачальник;

Филот — сын Пармениона;

Барсина — вдова Мемнона;

Мемнон из Родоса — талантливый полководец армий персидского царя, грек;

Каллисфен — племянник Аристотеля;

Бесс — сатрап одной из областей Персии; убийца Дария;

Гефестион — близкий друг Александра, способный военачальник;

Статира — вторая жена Александра в полигамном браке;

Парисатида — третья жена Александра в полигамном браке;

Гарпал — друг детства Александра;

Верховные жрецы в Додоне, в храме Зевса-Аммона.


Возможно, существовавшие, но оставшиеся истории неизвестными лица, которые поэтому можно считать вымышленными персонажами по праву поэтической вольности. Что касается последней сцены с Роксаной и Александром, когда он лежал в лихорадке, возможно малярийной, ничто не свидетельствует ни в пользу ее, ни против. То, как она происходила, зависело бы от характера Роксаны, в моем понимании, благородного. То же самое относится и к вопросу — была ли Таис его любовницей или нет. Некоторые историки полагают, что была, исходя при этом из ее действий в Персеполе, которые, по всей вероятности, входили в тайный политический план Александра. Стихотворение Драйдена, хоть и основывается на правде, в целом является вымыслом. Прекрасная опера Массне основывается лишь на одном вероятном факте. Встреча Роксаны и Александра в детстве вымышлена, хотя вполне могла и быть. Эта книга — роман с множеством вымыслов, ни один из которых не противоречит известным фактам.

Вымышленными являются следующие персонажи:
Элиаба (Абрут) — личный летописец Александра;

Шаламарес — дядя Роксаны;

Сухраб — первый муж Роксаны;

Клодий — шпион Александра;

Глава 1 НЕБЕСНЫЕ ЗНАМЕНИЯ

1
Я, Александр, сын и наследник Филиппа из Македонии и Олимпиады, дочери царя Эпира,[65] написал эту первую главу своей тайной истории, нечто вроде предисловия к ней, своей собственной рукой.

По греческому летосчислению шел 433 год, или год 108-х Олимпийских игр.[66] Прошло сто тридцать семь лет с тех пор, как греки в битве при Саламине заставили персидские флотилии повернуть назад. Стоял день осеннего равноденствия, и только семь дней назад отмечалась годовщина этой незабываемой победы.

Возле дороги в торговом городе Пелла в Македонии тринадцатилетний отрок — его четырнадцатый год пребывания на земле стремительно приближался — наблюдал за партией пыльных и грязных рабов: мужчин, женщин и детей, гонимых по древней караванной дороге. Эта дорога от Фракии тянулась на запад вдоль северных берегов Эгейского моря до Фермы. Здесь она поворачивала на север, чтобы, коснувшись Пеллы и старой столицы Эги, через горные проходы извилистым путем пробраться к верховьям реки Апс и затеряться в богатых городах иллирийцев на Ионическом море.

Сей отрок был я, Александр. Тем, кто читает эту хронику, будет ли интересно взглянуть на меня, когда я стоял там, уже не мальчик и еще не мужчина, крепкого сложения, как и большинство македонских юношей, с рыжевато-золотистыми волосами, нередко встречающимися у моих сверстников. Голубые глубоко посаженные глаза смотрели на мир внимательно и зорко. Одежды мои были, несомненно, богаче, чем у большинства юных македонцев, ибо даже сыновьям зажиточных коневодов полагалось придерживаться свойственного Македонии старомодного образа жизни, простых и строгих манер.

Случилось так, что я остался один, если не считать друга детства Клита, младшего брата Ланис, бывшей мне когда-то няней. Даже строгого Леонида, наставника, более известного моим высокородным сотоварищам под кличкой «Каменнолицый Старик», услали прочь с каким-то поручением, и в тот момент я не был под его неусыпным надзором. С любопытством глядя на бредущих людей, я испытывал странное возбуждение, которое с каждой минутой все возрастало. Грубые одежды и несвойственные нам цвет и черты лица — все это давало пищу воображению. Вдруг меня осенила мысль, от которой защекотало под кожей, что эти рабы идут из земель, лежащих далеко за Фракией, что на самом востоке Греческого государства, возможно, из-под Геллеспонта и самых западных окраин Персидской империи. А эта империя, как всем известно, охватывала добрую половину знакомого человечеству мира.

Один из рабов привлек к себе мое особое внимание. Юноша моего возраста, с четко очерченным орлиным носом, он был, как и большинство фракийцев, рыжеволос. Но нет, он не фракиец — не та посадка глаз, не тот в них блеск, когда он бросил на меня изучающий и испуганный взгляд. Вид его обожженной загаром кожи наводил на мысль, что он из какой-то страны в пустыне неподалеку от устья Нила.

Вскоре он должен был удалиться за пределы досягаемости моего голоса и затем исчезнуть за поворотом дороги. Тогда ничего бы не вышло из моего страстного желания поговорить с ним, вступить с ним в какие-то очень важные деловые отношения, хотя я лишь смутно догадывался, какие именно. Эта возможность быстро уплывала, как случалось и со множеством других, частью из них благородных, которые дразнили меня своей досягаемостью только для того, чтобы потом исчезнуть. Разве не предупреждали меня постоянно то мать, то Каменнолицый Старик, чтобы я не поддавался первому побуждению, а действовал с трезвым расчетом?

Несомненно, они были правы…

И вдруг на сердце у меня полегчало. Я и забыл об источнике питьевой воды совсем неподалеку от того места, где стояли мы с Клитом. То ли у охранника пересохло во рту от дорожной пыли, а может, он не поил свой двуногий скот с наступления полуденной жары, только он выкрикнул распоряжение, и рабы, с трудом волочившие ноги, остановились. Я замер на месте, опасаясь спугнуть судьбу. Конечно, я мог подбежать к охраннику и велеть прекратить шествие, что вправе был сделать в своем государстве как царский сын. И если этот малый не знает греческого, я все же смог бы заставить его понять меня, и он непременно бы узнал царевича по богатому плащу с застежкой в виде льва, украшенной драгоценным камнем. Но я избежал досадного промаха и был весьма благодарен манящей прохладе живительного источника, предотвратившей мою ошибку. Возможно, Гермес, бог странствующих, именно с этой целью и поместил здесь родник.

— Я собираюсь поговорить с молодым рабом, — сказал я Клиту, быстро трогаясь с места. — И не суетись, я не приму возражений.

Да, я желал порасспросить загорелого до черноты юношу и теперь точно знал, какие задам вопросы. Даже если он почти не говорит по-гречески и изъясняется на каком-нибудь диковинном диалекте, я был уверен, что все равно мы поняли бы друг друга. Но что для меня оставалось загадкой, так это собственный интерес к чужеземцу. Отчего меня так разбирало любопытство? Ведь толпы рабов проходили здесь через каждые несколько дней. Я смотрел, как они идут, скованные цепями и с ярмом на шее, и, ощутив только легкий укол быстропроходящей жалости, спокойно возвращался к своим трудным играм: бегу, прыжкам и другим упражнениям по военной подготовке, предписанным Филиппом и осуществляемым на деле Каменнолицым Стариком, которые поглощали большую часть моего времени между едой, сном и учебой.

Между тем где-то в глубине моего сознания уже созревал план. Не могу сказать определенно, что это был за план и почему я так верил в его осуществимость. Он возник из чего-то неясного, но волнующего, что я разглядел в лице молодого раба.

Наверняка голова моя склонилась слегка влево, что всегда случалось, если меня занимало какое-то дело. Не доходя пятнадцати футов до группы рабов, я встретился с Клитом взглядом и тихо сказал:

— Побудь здесь. Я хочу побеседовать с ним наедине.

Несмотря на приглушенность, голос мой сохранил властный звон металла. «Даже Филипп не бывает столь убедителен», — подумал Клит. Царь отдавал свои распоряжения сильно рокочущим баритоном или, случалось, пьяными выкриками.

Я медленно приближался, и губы сами складывались в вопрос: «Твое имя и племя?» Но прежде чем он прозвучал, юноша-раб заговорил на чистом аттическом греческом языке, которым, восседая на троне, пользовался Филипп, принимая послов от других царей. И я владел им исправно, как требовал от меня в учебные часы выживший из ума Лисимах, но слишком уж часто сбивался на македонский диалект, на котором в то же время говорили во всех украшенных колоннами городах Греции и в деревнях.

Юноша произнес негромко, но твердо и без нытья, часто свойственного рабам:

— Молю, юный господин, купите меня.

В тоне его я ясно расслышал нотки мужества, но чувствовалась и такая глубина горя и страстного желания, которые мне редко доводилось слышать.

— Кто ты? И прибыл откуда?

— Я родом из Палестины. А имя мое Элиаба. Я сын ученого еврея, который вызвал немилость нашего сатрапа.

Говоря это, он прижимал руки к бокам, очевидно желая скрыть от охранника умоляющий жест, но густые рыжие брови поднимались и опускались, подкрепляя слова. Эта манера говорить казалась несколько странной, но каким-то непонятным мне образом внушала мысль, что предо мной мальчик с глубоким и сильным умом.

— Я знаю о Палестине под Тиром, — сказал я. — Ты умеешь писать по-гречески?

— О, да. Рука моя так же проворна, как ваш благородный язык. Я пользуюсь тайнописью собственного изобретения, поэтому шпионам прочесть ее нелегко.

— Куда вас ведут, Элиаба? Как трудно произносить это имя, если…

— Господин, я прежде работал на плантации в Византии, а теперь нас ведут в Эпидамн в Иллирии. Бог отца моего свидетель, это долгий путь! Жена одного благородного господина заказала у работорговца несовершеннолетнего мальчика, который стал бы слугой ее сына и научил его языку, дабы тот избежал эпитета «варвар». Помощник работорговца выбрал меня и купил по дешевке. Но наш охранник как раз из тех, кто с радостью положит в карман горсть золотых монет. Он не моргнув глазом солжет госпоже, что я умер в пути, к чему я был очень близок. Купите меня, благородный господин, я согласен стать вашим летописцем, чтобы выразить всю глубину вашей мысли.

— Когда я стану царем, у меня будет несметное число и писарей, и историков. Впрочем, мне и теперь нужен хоть кто-нибудь, кто записывал бы самые потаенные мои мысли, о которых ты говоришь, мои планы и цели, чтобы ученые, когда я стану всего лишь прахом, размышляли над ними и расшифровывали их для людей. Ладно, я переговорю с охранником. Ты же останься среди последних, кто будет пить из источника. И молись богу отца своего!

Я подошел к человеку с лукавым лицом и окладистой черной бородой. Держа в руке плетку, он сидел на зеленом берегу в некотором отдалении от источника, но, заметив мое приближение, тотчас вскочил на ноги.

— Я — Александр, сын и наследник царя Филиппа.

Прижав локти к бокам, растопырив пальцы и выгнув спину, что на Востоке выражало полную прострацию, он отвечал хнычущим голосом просителя:

— Чем могу услужить тебе, Александр, сын великого Филиппа?

— Я хочу приобрести мальчика Эли… Элиабу, если цена не будет слишком уж высока. — К этому времени я уже догадался, что он армянин, чья родина находится к востоку от Таврических гор.

— О, прекрасный царевич, хоть лет ему и не больше, чем тебе, он самый ценный раб в этой партии. Мой господин выбрал его в наставники своему сыну…

— Да хоть бы и в любовники своей дражайшей супруге, которая, как всем известно, томится по незрелым мальчикам. Так какова же будет цена?

— Как насчет десяти статеров в монетах из желтого металла горы Пангея, которую захватил великий Филипп? Но чтобы одинакового веса и пробы…

— Дороговато. Я предложу тебе пять.

— А семь дашь?

— Тоже большая цена. Во столько обходится девственная танцовщица самому персидскому царю. Впрочем, в моем кошельке есть семь монет, и я готов отдать их тебе.

— Тогда попрошу, сунь их незаметно мне в руку, когда никого не будет поблизости, и прикажи Элиабе спрятаться в зарослях за источником. Предатель из их же среды — ведь у рабов нет чести — расскажет мне об этом за сикель ячменной муки, но клянусь, что отправлю мерзавца на каторгу в соляные копи, где у него живо усохнет и отнимется язык. Вот, я протягиваю тебе ладонь. Умоляю, загороди ее своим телом, чтоб не увидели эти проныры.

— Лови кошелек. Он из серебряной ткани и сам по себе стоит уже полстатера.

— О, Александр, я еще не раз услышу о тебе, — бормотал изумленно охранник, в то время как кошелек исчезал в складках его одежды.

— Да, услышишь! И впрямь услышишь, если только солнце не провалится в море до того, как я сяду на трон.

2
Мой новый раб широко раскрытыми испуганными глазами внимательно следил за каждым моим движением, и мне было достаточно лишь указать пальцем на заросли кустарника, чтобы он тотчас же растаял подобно тени, покинув толпу теснившихся у источника рабов. Возможно, некоторые из них заметили этот маневр и догадались об истинной его причине, но если кое-кто и хотел забить тревогу, дабы извлечь из этого выгоду, то вовремя передумал, взвесив, насколько это рискованно. Большинству же послужила прибежищем мысль, — почти единственная, в которой раб находил утешение, — что судьба других рабов не стоит и малого клочка кожи с собственной спины. Да и охранник уже спешил отдать приказ двигаться дальше. Я смотрел и слушал до тех пор, пока они не скрылись за поворотом дороги. Ни переполоха, ни возмущения я не заметил в их жалких рядах. Это была всего лишь очередная партия рабов, перегоняемых с одной плантации на другую по воле неведомых им богов и людей и по велению неблагосклонной к ним судьбы.

Я отыскал еврейского юношу в зарослях кустов. Глаза его светились отчаянной надеждой. Но я знал, — не зря же меня учили, — как следует обращаться с только что купленными рабами.

— Я заплатил за тебя немалые деньги, — сказал я сухо.

— Моему господину угодно, чтобы я знал свою цену? — спросил Элиаба, нервно вскидывая и опуская рыжие брови.

— Да, и это не прихоть, а твердое намерение. Я отдал семь золотых статеров и кошелек из серебряной ткани в придачу.

— Вас не надули, клянусь Иовом, богом отца моего и моим собственным.

— Ба! Еще одно имя, которым варвары называют Зевса. Впрочем, может статься, что ты говоришь правду. В таком случае удел твой не будет тяжелым. Но если меня обманули, ты будешь выводить свои письмена острием железной кирки на стенах соляных копей. Следуй за мной и держись от меня в трех шагах. Хочу показать тебя матери, царице Олимпиаде. Царской дочерью она была когда-то сивиллой в храме бога Виноградной Лозы[67] в Самофракии. Она точно скажет, что предвещает мне эта покупка: добро или зло.

Мы отправились во дворец моего отца, царя Филиппа. Так грубые македонцы называли царские палаты, потому что они значительно превышали размеры жилищ его подданных, выстроенных из гранитных глыб, и украшались портиком и террасой наподобие роскошных домов знати в центрах столиц, находящихся к югу от нас: в Фивах, Коринфе, Олимпии, даже в Спарте, ставшей с закатом ее мощи мрачной и угрюмой, в Дельфах и некогда надменных Афинах, низведенных теперь до размера лапы персидского льва. Пелла располагалась в приятном местечке с видом на чистое озеро, но сам город не блистал ни благородством, ни красотой и до недавних пор служил посмешищем для посторонних, не находивших в нем ни высоких стен, ни просторных храмов, ни прекрасных садов, ни уличных колонн, возведенных в честь каких-либо великих событий.

У нас отсутствовала старая аристократия — окружение Филиппа состояло исключительно из богатых владельцев огромных табунов лошадей и иного скота. Ничтожество наших рынков было под стать коринфским, а наши праздники больше напоминали пьяные разгулы. Все это было мне хорошо известно и без обличительных речей моей матери, презрительно адресовавшей их городу, который она именовала не иначе как «постоялый двор». Но я знал и то, что имена «Пелла» и, в особенности, «Филипп» стали влиятельнейшими именами в моей собственной жизни и жизни других македонцев и греков.

До прихода к власти Филиппа казалось, что боги наложили проклятье на царствующий дом Македонии. Доживая здесь свои последние дни, старый озлобленный Еврипид мог бы вплести его печали в одну из своих гениальных трагедий. Незаконнорожденный сын убил своего дядю и братьев, родного и двоюродного, чтобы завладеть троном; царица отравила царя Аминту из-за кровосмесительной любви к мужу собственной дочери, а чуть позже и дочь постигла та же судьба. Но Филипп был сделан из другого материала. Вместо того чтобы оставаться мелким царьком над пастухами овечьих отар и табунов с номинальной властью над дикими горными племенами и грызущимися кланами, он в свои пятнадцать лет объединил всю Македонию под своей единоличной властью, сколотил великолепную армию с прекрасно вымуштрованной пехотой, конницей и самой непобедимой фалангой в истории. С ними он завоевал Амфиполь с богатыми рудниками Пангейской горы, Пидну и Потидею, Абдеры и Маронею во Фракии и вассальный город Афин Метону. После двух чувствительных поражений он разбил фокейцев, после чего стал повелителем всей Фессалии с ее щедрыми пастбищами и виноградниками. Главный город севера Олинф пал, сраженный его мечом, за одиннадцать лет до того, как жена-колдунья Олимпиада родила ему сына. В следующем году после того, как Фракия стала его провинцией, он двинулся в центральную Грецию, и вскоре афинский оратор Демосфен произнес свою первую филиппику.[68]

Требовалось кое-что посильнее бури, чтобы остановить завоевателя — порывистого, сильного, крепко пьющего, грубо обтесанного македонца. Он объявил себя победителем всех эллинов, защитником панэллинизма[69] и гробницы бога Аполлона в Дельфах — так кто же смог бы противиться ему?

— Мой царь-отец идет бодрым маршем, — говаривал я своим друзьям детства, — и руки у него загребущие. Боюсь, когда вырасту, мне уже нечего будет завоевывать.

Но это были всего лишь слова, которые только отражали вечное недовольство моей матери; в сердце же у меня упрямо горел огонь.

И вот я стоял, по привычке склонив голову набок, и думал. Как утверждает Каменнолицый, я трачу слишком уж много времени на размышления и чтение разных книг. В особенностидоставалось моей любимой «Илиаде», которая и ночью лежала у меня, спящего, под подушкой. Ко всем моим приобретениям — будь то купленный раб, рог с чернилами или простое перо — он относился с неодобрением, считая, что эти «забавы» лишь отвлекают меня от главного. А главным он называл умение управлять и вести безжалостные войны. Да и моя мать при всей ее склонности к таинственному и сладостному, болея душой за меня, страстно желала, чтобы я поскорее вырос, взялся за оружие и позаимствовал у Филиппа хоть часть его славы. Но я не мог расти так уж быстро, даже в угоду Олимпиаде. И все же я полагал, что она одобрит покупку, хотя бы лишь для того, чтоб насолить Филиппу. Ведь будь царь здесь, он с яростью возражал бы. Оставив иудейского юношу в коридоре, я приблизился к ее покоям и отодвинул занавес из плотной ткани, закрывавший вход.

Она занималась тем, что убирала в серебряную клетку пятнистую змею длиной в двенадцать футов, которая в обхвате превосходила руку тяжеловеса от плеча до локтя. Принес эту гадину, купив ее на рынке диких зверей, что на побережье Понта Эвксинского,[70] один из родственников Олимпиады. А называлась змея питоном. Поскольку пифоном назывался также и священный табурет высшего жреца в Дельфах, а жрица, читавшая пророчества, звалась пифией, нетрудно было догадаться, что эта змея примет участие в оргиастических ритуалах Олимпиады, посвященных культу Диониса, бога Виноградной Лозы. А иначе зачем же еще понадобилась ей змея? Я не верил пьяной шутке Филиппа, что питон заменяет ей мужа в его отсутствие. И все же нельзя было не заметить, как ласкает она томным взглядом эту мерзкую гадину, как предается восторженным речам, когда змей кольцами обвивается вокруг ее стройного прекрасного тела. Перед тем как она захлопнула дверцу клетки, стреляющий язычок питона скользнул по ее губам. Затем царица повернулась, пристально поглядела на меня, и колдовской взгляд ее сменился любящим, материнским.

— Ну, чем занимался? — ласково спросила она. — Конечно же, ничем путным.

— Я купил раба.

— Рабыню? — быстро переспросила она. Последнее время она то и дело намекала, что мне пора заиметь собственную служанку — это ускорило бы мое возмужание.

— Нет, секретаря. Думаю, что могу называть его именно так. Он иудей. Правильно говорит по-гречески и умеет бегло писать.

— Что ж, совсем неплохо. Он пригодится тебе, когда ты станешь царем или регентом. В особенности если способен запоминать и быстро записывать обрывки разговоров, услышанные им при дворе. Может быть, он поможет выловить шпионов и предателей и разоблачит заговоры против твоей царской персоны; и тогда древо виселицы принесет обильный урожай фруктов, свисающих с его ветвей на железных черенках.

— Нет, я купил его не для этого.

Я был откровенен. Мне нужен был не соглядатай, а верный и преданный друг, товарищ по играм и по охоте, а придет срок — и в военных делах. А все эти разговоры об изменах и хитрых уловках мне нисколько не нравились.

— По крайней мере, он будет тебе полезен. А где ты взял золото, чтобы заплатить за него? Того, кто умеет бегло писать на правильном греческом, не купишь за белые или червонные деньги — только за желтые.

— Я заплатил семь статеров.

— Почему бы и не заплатить, коль он тебе нужен? Разве ты не Александр, наследник трона Филиппа и много чего еще, происходящий от самого Ахиллеса по моей линии, а по линии Филиппа — от Геракла Железнорукого! Клянусь Дионисом и Адонисом, которые любят меня неземной любовью, это, должно быть, золото, накопленное тобой на покупку у старого Пармениона большого скифского лука.

— Да, оно самое. Ах, этот лук из рога и слоновой кости… Таких в Греции еще не видали. Бьет на двести шагов, если его согнуть до упора. Представь только, охранник запрашивал десять статеров — вдвое больше, чем стоит красивая рабыня-девственница.

— Я не нахожу в этом ничего предосудительного. Пора бы уж золоту Пангейских гор послужить тебе, ради твоего удовольствия и пользы, а не Филиппу, который разбазаривает его на оружие и лошадей, на содержание македонских олухов, которых он называет своими воинами. Я уж не говорю о женщинах, которых он наряжает в шелка и усыпанные драгоценностями платья — можно подумать, что я об этом не знаю. Ха!

Мать замолчала, задумалась. Лицо ее оставалось спокойным, в нем не было ни злобы, ни ненависти, но было нечто более страшное, чему я не мог подобрать названия. Я называл это твердой решимостью, в которой она находила тайное удовольствие.

— Но ведь он еще не взял себе второй жены, чтобы та нарожала ему кучу наследников.

— Лучше уж и не брать ее, если ему дорог солнечный свет.

И тут лицо ее осветилось пугающе-дивной красотой. Темнобровое, как у египтянок, с огромными ясными глазами, светящимися жемчужно-голубым блеском, оно было красивым всегда, за исключением редких моментов ярости. И тело ее было роскошно, оно отличалось изысканной утонченностью форм; а дивные груди, которые она любила обнажать предо мной, думается, для того, чтобы разбудить во мне чувственность, были прекрасны, как у Афродиты Праксителя.[71]

— Александр, помнится, я рассказывала тебе, как в день твоего рождения сгорел дотла большой эфесский храм богини Артемиды и зарево пожара было заметно с острова Самос.

— Да, и не раз.

— Задумывался ли ты над этим? Я-то размышляла, да толку мало. Никак не пойму, зачем Зевсу понадобилось сжигать храм своей дочери, сестры-близнеца Аполлона, зачатой им под видом лебедя, возлежащего с прекрасной Ледой… Ах да, она же враг Афродиты, богини любви, от которой Зевс без ума. Забудь об этом. Как-нибудь, не в столь отдаленном будущем, я поведаю тебе о другом чуде, куда более замечательном, которое произошло в ночь твоего зачатия. Теперь поскорей уходи. Малейшее воспоминание об этом жжет меня как огонь.

С трудом подавив волнение, неизменно пробуждаемое во мне необузданными речами Олимпиады, я неохотно удалился.

Пора было приступать к делам, и первое, чем я намеревался заняться, это проверить способности моего нового раба, Элиабы. Приведя юного иудея в свое жилище, я процитировал ему отрывок из «Илиады», который он записал с той же быстротой, с какой произносились эти бессмертные слова.

— Прекрасно! — похвалил я, глянув мельком на странного вида письмена. — Теперь выслушай мои требования. Прежде всего, я дам тебе тайное имя — «Мой Дневник». Многие дети царей, не говоря уже о самих царях, ведут дневники, но пишут в них скудно, а зачастую и вовсе бесчестно лгут. Имя у тебя слишком длинное и не подходит моему языку…

— Оно означает «Мой Бог Явился», — вставил Элиаба.

— Мне безразлично, что оно означает у варваров. Отныне для других и для меня самого твое имя будет Абрут.[72] Так вот, запомни мои слова: если я укажу средним пальцем правой руки вверх, для тебя это будет знак, что не стоит писать о том, что я говорю и делаю, будь мы наедине или в компании, пока я снова не прижму его к указательному пальцу. Затем снова описывай все — каждый поступок, каждое мое слово, обращенное к тебе или к другим. И не забывай проставлять дату. А кстати, какого календаря мы будем придерживаться? Мой воспитатель считает, что греческий календарь — это нагромождение ошибок. А что скажешь ты, Абрут?

— В моей стране сейчас 2418 год с сотворения Вселенной.

— Ба! Тогда война титанов с богами произошла за тысячи лет до этого. Греки ведут счет времени от первых Олимпийских игр. В Персии это год двести с чем-то — я точно не помню — Заратустры. Он знаменует рождение первого великого мага, которого у нас называют Зороастр.

И тут меня осенила идея — нет, проблеск, сияющий и прекрасный.

— Абрут, я знаю! Конечно же, вот он — единственно подходящий календарь, сверяясь с которым мне и следовало считать все эти годы, годы стремительно наносящей удары Судьбы. Если младенец доживает до первого дня рождения, он начинает свой второй год жизни на земле. Мой тринадцатый день рождения миновал, и значит, Абрут, сейчас год четырнадцатый о. А.

— Я слушаю тебя, господин, но не понимаю.

— За семь статеров мне следовало бы купить более живой ум. Надеюсь, придет время, и он будет соображать побыстрее. Четырнадцать о. А. означает четырнадцатый год от Александра. Не говори об этом с другими, но не забывай.

3
То, о чем я рассказываю и что записывает Абрут, в некотором смысле и есть моя биография. Здесь я поведаю о своих сомнениях, скрытых поражениях и неприятностях; о победах, которых я добивался, как это задумано мной, победителем, а не вульгарной толпой. Все важные события, происшедшие в отсутствие моего секретаря, я непременно изложу ему подробно или же вкратце, чтобы он придал рассказанному литературную форму и записал все в должном порядке и соответствующей последовательности. Словом, это будет книга о том, каким Александр видит самого себя.

Да, я говорю дерзко, неподобающе дерзко для историка, пишущего о себе. Описывать происшедшее не в конце пути, когда все уже свершено, а в самом его начале считается неприличным; но есть уже знаки того, что нить моей жизни, которую спряла одна из трех Парок, Лахезис,[73] многоцветна и весьма необычна. Мне неведомо, что они там решили, но одно я вижу ясно — указание на большие события, в которых я сыграю далеко не последнюю роль. Это признание моей души, которое я не берусь оспаривать и до умаления которого я не снизойду.

Когда холодными зимними ночами я смотрю в небо на многочисленные звезды, я вижу, что они своим взаимным расположением составляют причудливый узор, таинственный и необъяснимый. Они не движутся, но могут говорить, и, когда я останавливаю взгляд на одной из них, она перестает мерцать и горит чистым пламенем, будто чувствует, что я ее созерцаю и что у нас есть общая тайна.

Но внешне мало что говорит о моей редкостной судьбе. Меж тринадцатым и четырнадцатым днем рождения, то есть на четырнадцатом году жизни, я достаточно рослый, хотя, должен признать, найдется немало юношей-македонцев моего возраста ростом повыше меня. Когда я повзрослею, во мне, возможно, будет четыре локтя, что примерно равняется двум огромным шагам, но все же я покажусь коротышкой рядом с рабом-кельтом, которого я однажды увидел на рынке. Он был слишком высокомерен, чтобы демонстрировать свою мускулатуру возможным покупателям, он даже не смотрел на них, и, чтобы увидеть его великолепные зубы, приходилось разжимать ему рот железным прутом. У меня крепкие мышцы, но не хватает еще ловкости и должной координации для достижений в спорте и для искусного владения мечом. Я недостаточно опытен в искусстве метания копья и диска, но, правда, могу бегать очень быстро и в этом виде спорта мог бы с честью выступить на Олимпийских играх. Когда я заявил о своей готовности соревноваться, но только с сыновьями царей, мой бесстрашный и язвительный друг Птолемей заметил, что истинная причина заключается в моей боязни проиграть. В высоту и длину я прыгаю красиво и точно, но в плавании вечно борюсь с течением, вместо того чтобы ладить с ним, тогда как мои соперники с выгодой пользуются его движением и всегда побеждают.

Все македонцы, равно как и фессалийские юноши, отличные наездники. Увы, пока я не вправе считать себя одним из лучших. У моего друга Гарпала, сына крестьянина, косолапость, и, когда, соревнуясь с Птолемеем, я проигрываю, он подсмеивается, что у меня тоже что-то вроде косолапости, будто к лодыжке привязана толстенная книга, вполне вероятно, что «Илиада». Да, я чересчур увлекаюсь чтением — мой наставник Леонид не устает твердить об этом, и мать с ним соглашается. Им непонятно, почему я держу при себе этого рассеянного, неотесанного старика-деревенщину Лисимаха, вместо того чтобы взять в педагоги кого-нибудь, кто был бы более в курсе современных событий. Они и не подозревают, что этот седовласый книжный червь — знаток военной истории, которому известны все памятные битвы со времен первой Олимпиады. Его методика, может быть, необычна, но учит мыслить: сообщив об особенностях местности, о маневрах враждующих армий, он предлагает мне назвать победителя, а затем просит рассказать, каким образом побежденный мог бы стать победителем.

Судя по тому, что я вижу в зеркале, мой мальчишеский вид быстро уступает место зрелости. Македонцы представляют собой костяк старой Греции до вторжения дорических племен. Они высокого роста, белокурые, голубоглазые, шире в кости, нежели ослабевшие сограждане к югу от нас, и, как говорят, и, возможно, не без оснований, большие тугодумы. Кое-кто желал бы назвать нас варварами, несмотря на то, что мы истинные греки, потомки Аргоса. Был случай, когда оспаривалось наше право на участие в Олимпийских играх на том основании, что мы чужаки. Мы доказали наше истинно эллинское происхождение. Играли. А иногда и выигрывали.

Мои рыжевато-желтые волосы с некоторых пор растут надо лбом тяжелой копной, и я, пожалуй, помогаю этому, когда энергично орудую расческой и щеткой, добиваясь схожести с львиной гривой. Мой классически правильный нос, хотя ему и недостает смелого размаха, с каким был вылеплен нос чудесного изваяния Праксителя, все же коренится меж бровей, слегка расширяясь в ноздрях. Носовая перегородка коротка и сильно вогнута. Чувственные губы, особенно нижняя, без сомнения, достались мне по наследству от Олимпиады. Подбородок тяжелый, за что я благодарен богам, ибо греки склонны верить, впрочем, без достаточных на то оснований, что тяжелый подбородок говорит о силе характера его обладателя. На подбородке уже появился первый пушок, и, как только он станет заметным, я сбрею его, как это сделали Ахилл и другие герои нашей незабываемой войны против троянцев. Их величали объездчиками лошадей и за это почитали в бессмертной поэме Гомера, но, да будут свидетелями те же боги, я считаю, что они как объездчики не лучше, чем мы, с диких северных пастбищ.

Примерно в тот же год случилось так, что я, похоже, добился звания объездчика лошадей. Не так давно Филипп вернулся в Пеллу, подавив мятеж во Фракии и распяв всех его зачинщиков. Тогда от правителей Фессалии пригнали на продажу табун лошадей, а Филипп редко отказывался раскошелиться при виде коней, подходящих для его тяжелой конницы. Но когда мы прогоняли их на равнине, только немногие оказались стоящими. Самый же красивый, самый гордый и сильный артачился, производя впечатление строптивого и плохо обученного жеребца, так что царь резко взмахнул рукой в знак того, что этот конь ему не нужен.

— Отец, могу я сказать? — обратился я к нему.

— Ладно, говори, если твои слова будут разумны.

— Ты совершаешь ошибку, отвергая это прекрасное животное.

— Царь не делает ошибок. А коли и так, то не признается в них. В особенности если обвинение исходит от отрока тринадцати лет. Александр, не следует ли нам опасаться того, что ты слишком много берешь на себя?

— Может, и так, но я прав насчет этого жеребца и докажу свою правоту, если ты мне позволишь.

— Клянусь Посейдоном, богом лошадей: тех, что пасутся на сочных лугах, и тех, что дыбятся и играют на своих морских пастбищах! Разве ты не видел, как он крутился и бил копытами, злобно скалясь, когда его пытались оседлать объездчики? Или ты лучше всех управляешься с лошадьми? Неприлично твое хвастовство, тебе слишком много давали воли, и, похоже, ты больше, чем этот конь, нуждаешься в крепкой узде.

Голос Филиппа противно задребезжал, а единственный глаз — вражеская стрела лишила его второго — загорелся сердитым блеском, но еще не налился кровью, как это бывало в минуты ярости, которую я не желал пробуждать в отце.

— И все же позволь оседлать его. По крайней мере, ты вдоволь повеселишься, когда я свалюсь с лошади.

— Что ж, посмеемся. Да только удар о землю — недостаточное наказание за такую самонадеянность. Какой штраф ты заплатишь золотом?

— Цену лошади.

Объездчики засмеялись над этим глупым ответом, а Филипп возмущенно хмыкнул.

— Думаю, что хороший удар о землю будет тебе на пользу, юный Ахилл! — проговорил он с большим презрением.

Этот последний выпад вызвал во мне безрассудную храбрость. Я не хотел, чтобы кто-нибудь знал о моих мечтах, которые можно было бы назвать преклонением перед Ахиллом, и, особенно, о моем самоуподоблении этому герою, о мистическом чувстве, возникающем каждый раз при чтении моей обожаемой «Илиады». И впрямь, я полагал, что об этом никто не знает, за исключением няньки Ланис, которая все еще оставалась моей ближайшей наперсницей. Птолемей же, друг и соперник во всех играх, зачастую превосходящий меня в ловкости, лишь громко расхохотался — не из лести царю, а насмехаясь надо мной. Меня бросило в жар. Теперь я был просто обязан испытать себя, пусть даже здоровенный черный жеребец переломает мне ребра.

Я обошел вокруг, внимательно присматриваясь к нему. Это был очень крупный экземпляр. Наверняка он уже покрыл кобылу, но в силу молодости и неопытности вряд ли пробил брешь в девственнице. У него были массивная грудь и изящные ноги. Красиво выгнутую шею венчала голова, показавшаяся бы необычной и без белой — в форме быка — отметины на лбу. Да и сама голова больше напоминала бычью — огромная, с широко расставленными ушами. Глаза, темно-карие, почти без белков, предупреждающих о ярости к человеку, смотрели вокруг настороженно, и мне подумалось, что его норовистость — это простая нервозность: становясь на дыбы, он видит на равнине собственную удлиненную и дерзкую тень и нервничает.

Доводилось мне любоваться скакунами с фессалийских пастбищ, где земля плодородна и трава растет сочная и шелковистая, но ни разу не видел я лошади со столь лоснящейся кожей такой необычной масти.

— Опомнись, и я помогу тебе с честью выйти из игры, — крикнул отец. Вот уж не ожидал подобной уступки от этого твердокаменного человека. Однако затем, словно бы пожалев о своей маленькой слабости, он съязвил: — Услуги хирургов и костоправов школы Гиппократа нынче безбожно дороги.

Я взял коня за поводья и отвел его в тень, подальше от зрителей. Все повернулись, внимательно и серьезно следя за моими действиями. Жеребец следовал за мной довольно-таки спокойно, и мне даже показалось, что он стал чуть покорнее после того, как я погладил его по шее. Все ускоряя шаг, я заставил его перейти на бойкую рысь. Теперь мы бежали рядом, и я чувствовал, что ему это нравится — он двигался ритмичным галопом легко и с таким изяществом, что оставалось лишь удивляться, как это хозяин или хозяева решились расстаться с ним. Возможно, я пойму, в чем тут дело, когда попытаюсь его оседлать. Это испытание было не за горами, и я все с большим трудом подавлял растущий во мне холодный постыдный страх. От людских насмешек меня спасало лишь то, что взгляды всех были устремлены только на скакуна, с каждой минутой набиравшего скорость. Ему явно не терпелось побегать, причем в таком темпе, из-за которого мне, возможно, придется влачиться за ним в пыли. Не оставалось ничего другого, как сбросить плащ, закинуть поводья ему за шею и, ухватившись за длинную соболиную гриву, вскочить на него.

Он тут же сорвался с места, да так внезапно, что я опрокинулся и полетел кувырком. Едва коснувшись ногами травы, я рухнул на землю.

Я поднял голову и увидел, что мой здоровенный черный жеребец летит, будто вышел на последнюю прямую на скачках. «Ну все, — подумал я с мрачной уверенностью, — пари проиграно, и сраму не миновать». Я глядел на него во все глаза и вдруг заметил, как скакун наступил на волочащиеся по земле поводья, отчего его голову резко дернуло вниз. Он снова помчался вперед и вновь наступил на веревку и на этот раз, сильно споткнувшись, упал на колени. Поднявшись, он уже не так резво снялся с места, а едва разогнался, как веревка опять попала ему под переднее копыто, и снова голову резко рвануло книзу.

Теперь он ступал очень осторожно, и я окриком заставил его взглянуть в мою сторону. Он остановился и уставился на меня. Не знаю, способны ли животные думать, но в какой-то момент мне показалось, что мысли его работают весьма исправно. Очевидно, он припоминал, что, пока я был рядом, пока сидел у него на спине, ничего неприятного с ним не происходило. Нет, он не питал ко мне злых чувств, напротив, со мной у него было связано самое приятное — разрешение на первый с тех пор, как его забрали с фессалийских равнин, хороший пробег. К моей глубочайшей радости, он пошел ко мне, время от времени встряхивая волочащимися по земле поводьями.

Мне показалось, что он с удовольствием позволил мне взять веревку и нисколько не возражал, когда, свернув ее кольцами в правой руке и ухватившись за гриву левой, я вскочил ему на спину.

Ласково потрепав жеребца по шее, я мягким ударом веревки подстегнул его к бегу, и вскоре он уже несся вскачь, сперва мелким, а затем крупным галопом. Я чувствовал, как ветер путает мои волосы и звенит в ушах. Вряд ли я был бременем для его широкой спины и потому позволил себе ослабить поводья, затем снова натянул их, и, действуя так попеременно, я сумел-таки заставить жеребца быть покорным. Ему же так приятна была эта забава, возможность дать выход накопившимся силам, что он вовсе не возражал против управления. Проскакав на нем далеко по равнине, я развернул коня и начал свое триумфальное возвращение. Приблизившись к смотревшим на нас во все глаза зрителям, я остановил его. Он подчинился натяжению поводка. Теперь я уже не хватался испуганно за конскую гриву, а ласково похлопывал его по спине, блестевшей от легкой испарины, и был почти уверен, что конь признал мое право не только давать ему волю, но и прерывать его радостный бег.

Он остановился в каком-нибудь шаге от Филиппа, и я соскочил на землю. Меня так и подмывало похвастаться, но, вовремя спохватившись, я вместо этого нежно погладил жеребца по бархатистому черному носу.

— Ты выиграл пари, — проговорил Филипп, словно бы и не веря этому.

— Это была нечестная игра, царь, — отвечал я. — Я вызвался заплатить за него, если проиграю, но теперь-то я знаю, что истинная цена слишком велика для моего кошелька. Сколько бы за него ни запросили, это будет все равно что даром, и я готов пожертвовать чем угодно, лишь бы этот замечательный жеребец стал моим.

— Не стану в этом препятствовать, хотя, клянусь моими богами, я сам жажду его иметь. На таком красавце и я бы не прочь проехаться по украшенным колоннами улицам Афин, когда — надеюсь, что скоро, — я укрощу их гордыню. Однако он твой, если тебе хватит сообразительности назвать его добрым именем.

— Взгляни, у него на лбу белое пятно в форме быка, да и сама голова больше походит на бычью. Почему бы не назвать его Букефалом?

— Бычьеголовым? Пусть будет так. Мне нравится простота имен у могучих людей или животных. И вот что еще, Александр. Если ты станешь всадником под стать этому скакуну, думаю, он может понести тебя далеко.

«Объеду на нем полмира, — подумал я. — А поскольку мы оба молоды, то будем вместе расти и мечтать о приключениях и победах, ждущих нас впереди». Мне уже чудилось, как он, возбужденный сражением, мощно храпит и оглашает воздух яростным ржанием.

4
Возможно, потому, что я легко справился со здоровенным черным жеребцом — легко, если не считать одолевавшего меня перед схваткой с ним страха, — Филипп призвал меня к себе и в присутствии Олимпиады сделал необычное для него заявление.

— Мой сын Александр прилежен в учебе, во всяком случае, так утверждает этот выживший из ума старик Лисимах, — начал он, обращаясь к Олимпиаде так, словно меня не было с ними, — и, полагаю, он для своих лет прекрасный наездник.

— В первом я и не сомневаюсь. А еще кое-где поговаривают — не знаю, может, слух этот ложный, — что он укротил черного жеребца, которого оседлать не решился сам македонский правитель, — отвечала мать самым что ни на есть сладким голосом.

— Не стану этого отрицать, но Леонид сообщает мне, что в других делах он не столь старателен: в искусстве владения мечом он выдерживает экзамен только на «хорошо». Он должен им овладеть, если хочет иметь хоть половину шансов на победу в сражении.

— Филипп, отец мой, можно мне слово?

— Если с умом, то да.

— Говорил ли тебе Леонид, как я владею большим скифским луком и метательным дротиком?

— Лучше, чем прежде, но все же недостаточно. И если начистоту, он восхищается тем, как сильно ты можешь согнуть лук, но только в том случае, если кипишь от злости или полон уязвленной гордости. Тебе следует больше практиковаться — но как это сделать, не пренебрегая учебой? Я не позволю необразованному олуху восседать на троне, даже если для этого мне придется вернуться из царства Аида.[74] Тебе выпадет иметь дело и с хитрыми персами, и с заносчивыми афинянами. Единственный ответ — тебе нужен лучший учитель в Греции.

— Но Платон умер в прошлом году, — заметила Олимпиада невинным голосом. — Может ли грохот сражений Филиппа пробудить его от вечного сна и призвать к нам, оторвав от спокойного уединения?

— Разумеется, нет. — Филипп раскраснелся. — Как, впрочем, и дикие заклинания неких безумных полуголых особ, все эти кровавые жертвоприношения и извивающиеся змеи на праздниках Диониса. Но я могу вызвать умнейшего человека Греции для службы у меня во дворце.

— Кого же?

— Аристотеля.

— Филипп, кто из нас безумен?! Ты думаешь, Аристотель оставит свою высокую науку и покинет прекрасный город, украшенный колоннами, чтобы прибыть на этот грубый постоялый двор, в Пеллу? И захочет ли он обучать будущего повелителя народа, который все греки и до сих пор считают варварским племенем?

— Пусть варварским, но их царь умеет крушить города с колоннами одним ударом кулака. Отец Аристотеля был лекарем у моего отца. Держу пари, что приедет, и ставлю колесницу с золотыми колесами против вон той змеи, чтобы переломить ей хребет, если выиграю. Что скажешь?

— С тобой, Филипп, никаких пари. Может, кровопролитием ты и завоевал любовь бога войны Ареса, и он настоящий бог Олимпа, тогда как мой милый Дионис — получеловек… И все же я поверю этому, только когда увижу своими глазами, как сказал грубый возница твоему предку Гераклу, когда тот похвастал, что за одну ночь лишит девственности пятьдесят царских дочерей.

— Тебе не придется долго ждать, — заверил он.

И это пророчество в точности сбылось. Казалось, стоило Филиппу лишь поманить пальцем — и великий философ тут же примчался. Позже мне стало известно, что тут не обошлось без громкого звона золотых монет, и в придачу царь дал согласие восстановить Стагиру, родной город великого мыслителя. Будучи скромным человеком, Аристотель прибыл в сопровождении немногочисленной свиты помощников и рабов. За его колесницей следовала повозка, груженная книгами. И все же его приезд взбудоражил весь город, отчасти потому, что наш неотесанный народ так и не отделался от чувства ревнивой зависти к культурным Афинам, и был в чем-то прав, полагая, что мы одержали над ними верх, хотя и не побеждали их в битве и не громили их Парфенона.[75]

Я тоже боролся с чувством жгучей ревности, глядя на то, как восторженно его встречают, как девушки украшают его венками, как осыпают цветами, пока не взглянул на него вблизи. В чувствах моих моментально произошел переворот. За всю мою жизнь мне никогда не приходилось видеть такого человека. Мне показалось, что это лицо — самое прекрасное в мире, хотя по моим прежним меркам оно не было даже красивым: худое, с глубоко запавшими щеками; лоб в обрамлении седеющих волос; длинный острый нос. Возможно, впервые я тогда ощутил покалывание в шее, когда вгляделся в его удивительно красноречивые глаза; а затем я различил окружавшие их морщины — сказывались двадцать с лишним лет напряженных исследований, великого умственного труда и мук, которых я не знал и не понимал.

Он приветствовал Филиппа как равного, и я оценил справедливость этого так же, как и царь, к моему удивлению, покрасневший застенчиво, словно мальчишка, когда великий ученый наградил его дружеским поцелуем в память их близости в детские годы. Когда подошла моя очередь, он и меня приветствовал как равного. Этой чести я был недостоин и знал, что это только естественная снисходительность великого человека, и в сердце прокралось мало мне знакомое чувство, доводящее почти до слез, чувство, название которому — смирение.

Аристотель организовал свою школу в Лесу Нимф, вдалеке от дворца Пеллы. Здесь, стоя на каменном возвышении, он беседовал со мной и моими соучениками из числа избранных Филиппом благородных мальчиков, включая острого на язык Птолемея. Он говорил нам о единстве всей Природы, несмотря на многообразие ее форм, указывал на их взаимосвязи и различия, вследствие чего тот или иной вид мог подразделяться на большие общества, такие, как нации, эти общества на семьи, семьи на кланы и кланы на виды, уникальные сами по себе. Из ручья и близлежащего пруда мы вылавливали рыб, лягушек и черепах с целью анатомирования их и изучения, ставили ловушки на птиц и змей и сети на жуков и бабочек. Все живое, растительного или животного происхождения, заслуживало нашего пристального внимания, и ничто не отбраковывалось как нечто слишком обыкновенное или низменное. Иногда он указывал на нити, неуловимые для различия, но, когда нужно было обобщать и делать выводы, он приучал нас думать самостоятельно.

Больше всего удовольствия нам доставляли прогулки с нашим учителем по тенистым тропинкам леса, где, как казалось, прячутся, наблюдая за нами, нимфы и где мы выискивали формы жизни, еще не отнесенные нами к тому или иному классу. И как велика была радость ученика, который, найдя что-нибудь, правильно определял вид своей находки. Мы с увлечением познавали мир, учились видеть и делать выводы, и Аристотель помогал нам в этом. Он не предлагал готовых ответов, а задавал вопросы, которые поначалу казались нам нелепыми. Например, рога в известное время года носят благородные олени и круглый год — дикие представители крупного рогатого скота; почему же тогда они не спариваются? Который из этих двух ближний родственник змее: угорь или морская черепаха? Все наши ученики дружно кричали: «Угорь!» — радуясь случаю решить такую простую задачу. Но, вскрыв под наблюдением Аристотеля оба эти существа, мы обнаруживали, что полностью заблуждались. Оказалось, что морская черепаха — самая настоящая рептилия, а угорь — обычная рыба с жабрами.

Был случай, когда вопрос, заданный учителем, поставил в тупик его самого. Как-то раз мы отправились на большой пруд, чтобы понаблюдать за птицами, и увидели там два семейства диких уток: одни, крякая, рылись на отмели, а другие ныряли на глубине в поисках сочных кореньев. Внезапно два красногрудых сокола — за каждую из этих великолепных птиц не жалко было бы отдать золотой статер, и, по словам Аристотеля, они переселились сюда из района Понта Эвксинского — налетели на них быстрее ветра и стали преследовать утиный клан. Тут мы заметили, что утки подразделяются на более мелкие кланы: на короткокрылых, способных летать с большой скоростью, но не очень увертливых, и длиннокрылых, летающих помедленнее, но в мгновение ока способных изменить направление и рассеяться. Хорошенько запомнив их окраску, на другой день мы с Птолемеем смогли с близкого расстояния подбить по одной утке из обоих кланов.

— Вчера мы видели, как налетели соколы и убили уток той и другой разновидности, — сказал наш учитель. — Мы заметили, что эти хищники способны летать так же быстро, как короткокрылые утки, и маневрировать так же ловко, как длиннокрылые. Так почему же наша мать-Природа создала сокола с этими двумя качествами, а не утку?

— У чирка они есть, — возразил Птолемей.

— Да, верно, чирок очень быстр, но он не спасется от сокола, летя напрямик. Он может ловко увернуться, и все же многие чирки становятся добычей этих превосходных мастеров полета — соколов и ястребов. Утки достигли бы равной удали, если бы не физиологическое препятствие в них самих, некое неизменное качество. Что это за качество, кто знает?

Мы, ученики, стояли онемев, чуть ли не высунув языки, словно уличные мальчишки. К нашему удовольствию, самому учителю пришлось поломать голову, чтобы ответить на им же поставленный вопрос. Анатомировав уток, мы не нашли никаких существенных различий в структуре крыла. Разница была лишь в длине, мышцы же казались одинаково сильными. Учитель довольно хмыкнул, что мы слышали от него и прежде, и сверкнул своей удивительной улыбкой.

— Взгляните-ка на внутренности обеих птиц, — предложил он нам.

Мы так и сделали, но не нашли никакой разницы.

— Помните, мы как-то вскрывали обычного серого сокола, тоже хорошего охотника на уток? Кто мне скажет, чем его кишки отличаются от утиных?

— Кишки сокола умещаются в ладони, — отвечал Гарпал. — А у этой утки они тяжелее и длиннее.

— А почему наша мать-Природа не сотворила их легче и короче, чтобы весили они не больше, чем кишки их врага сокола? У кого есть какие-нибудь догадки на этот счет?

— Может быть, дело в том, что они едят… — осмелился я предположить после затянувшегося молчания.

— Остроумная догадка. Пойдем немного дальше. Мы как-то сравнивали внутренности хорька и зайца. Животные обладали примерно одной и той же массой. А в чем заключалось различие между ними?

— У зайца кишки тяжелее, а у хорька легче.

— В отношении пищи — чем заяц похож на утку, а хорек — на сокола?

— Ну, заяц и утка едят растительную пищу, они травоядные. Хорек же и сокол — плотоядные, они питаются мясом.

— Вот в этом-то все объяснение. Пищеварение сокола — процесс несложный и быстрый, нуждающийся в небольших и легких органах, тогда как переваривание растительной пищи является сложным процессом, требующим крупных и тяжелых органов пищеварения. Что легче тянуть волу: легко или тяжело нагруженную телегу?

Это была типичная задача из тех, что задавал нам учитель с целью заставить нас думать. Но моя мысль в тот день уносилась далеко и я видел, как применить этот урок на практике. Когда я стану командовать большой армией, в значительной части она будет состоять из летучих отрядов конницы, легковооруженной и одетой в легкие доспехи, с тем чтобы можно было быстро передвигаться и легко маневрировать. Эти соколы рассеют стаи уток — неповоротливых персов. А уж затем мои орлы — тяжелая конница — разгромят их наголову и перебьют.

Итак, если подытожить принесенную мне Аристотелем пользу, я бы сказал, что он научил меня внимательному взгляду на все, с чем я имел дело, будь это вещи высшего или низшего порядка; научил стремиться видеть причину каждой из них и то, как извлечь максимальную пользу из одной и исправить другую, если на то было мое желание. Он применил к нашей обыденной жизни и обычным проблемам свое великое учение о динамической вселенной, подверженной изменению и росту, в которой то, что мы называли цивилизацией, содержало огромную потенциальную возможность развития. От нас требовалось только одно чудо — упорная работа мысли. Великий Аристотель был таким же практичным человеком, как проницательный скотовладелец на македонской равнине.

5
Миновал мой шестнадцатый день рождения, и я оказался в году 17-м о. А. Хоть учение Аристотеля и пошатнуло былую веру, я все еще верил в богов, которые, если их умилостивить, а проще говоря, дать им взятку, могли бы прямым вмешательством успокоить разбушевавшееся море или погубить вражеский город чумой, пожаром или потопом. Я готов был принять на веру разные заклинания и знамения, которые, если они сбывались, требовали беспрекословного признания неумолимого Рока. Но с болью и ужасом отшатнулся я от гадания, виденного мной в храме Диониса на острове Самофракия, что лежит от материка на расстоянии одного дня плавания в полугалере. Именно в этом храме впервые, в год, предшествующий моему рождению, встретились мои родители, полюбили друг друга и поженились.

В тот вечер, о котором я собираюсь рассказать, в жертву возле мечущегося пламени алтаря принесли не козу, не овцу, не голову коровы, а человека. Правда, он был злодеем, пролившим кровь собрата на территории храма. И я возблагодарил неизвестного бога за то, что это не прекрасный безгрешный юноша, каких не раз, как об этом шептались люди, приносили в жертву во время осенних ритуальных мистерий. Когда его кишки вывалились из вспоротого живота на камень и взбешенный жрец ткнул в них своим жезлом, стремясь отыскать в их извивах и сплетениях некое предзнаменование, я сбежал в свой шатер, несмотря на протесты Олимпиады, созерцавшей это зрелище со странно горящими глазами.

Здесь я пробыл, не смыкая глаз, далеко за полночь — после жертвоприношения начался оргиастический праздник с варварской музыкой, криками и дикими танцами; участники передавали друг другу чаши со священным вином. Заглянув в храм ненадолго, я увидел их, полуголых, нередко в похотливых объятьях друг друга; пары то исчезали в темных углах помещения — ради чего, догадаться было нетрудно, — то появлялись снова. Участвовала ли моя мать в общем распутстве, я постарался не замечать, хотя супружеские измены на празднествах в честь Диониса не признавались за таковые — ведь благодаря им в будущем году щедро заколосится посеянное зерно и низко под тяжестью богатого урожая прогнется виноградная лоза.

Когда мать, бледная и изнуренная, взошла на палубу нашего судна, чтобы плыть домой, ни я, ни она и словом не обмолвились о том, что произошло этой ночью.

В тот год я все еще был учеником Аристотеля, и мне предстояло оставаться им, по крайней мере, до наступления моего семнадцатилетия. К этому времени круг наших интересов значительно расширился. Классификации живых существ, будь то птицы, насекомые, обитатели водной среды, рептилии или млекопитающие, мы отводили теперь меньше времени, в основном изучая медицину. Этот предмет, можно сказать, пленил меня. Эта область науки до сих пор оставалась малоизученной; даже учитель порой терялся, не зная, почему какое-либо из лекарств обладает тем или иным лечебным эффектом. И нередко мне в голову приходила мысль, что, если мне не суждено было бы стать великим завоевателем, я непременно захотел бы стать умелым лекарем. Мы, ученики, испытывали лекарства на больных рабах; кроме того, мы проводили опыты с множеством различных химических веществ — смешивали их, нагревали на заправленной маслом горелке с небольшим узким пламенем, усовершенствованной Аристотелем. Говорят, это было изобретение великого Гиппократа. Мы узнали кое-что о том, как вправлять сломанные кости и очищать гноящиеся раны.

Столь же увлекательны были и догадки, высказываемые учителем насчет формы Земли. Не вызывало сомнений, что она круглая, о чем свидетельствовала ее тень, отбрасываемая на Луну и вызывающая лунное затмение, но диск это или шар — он затруднялся сказать. Здравый смысл подсказывал мне, что, скорее всего, это диск, но Аристотель был склонен согласиться с мнением ученых прошлых времен, считавших, что наша планета — огромный шар и мы ходим по его поверхности наподобие мух, ползающих по большому мячу, обтянутому искусно сшитой кожей и набитому тряпьем, каким мы играем в игру, которую ребята прозвали «Тосс энд скрамбл» («брось-и-борись»). Тогда почему же мы не падаем с Земли в пустое пространство? Это, возможно, и случилось бы, если бы мы жили на нижней, а не на верхней половине шара, но ни в истории, ни в мифе ни один путешественник никогда не видел эту нижнюю половину, равно как и не доходил до края дискообразного мира. Почему при вхождении судна в порт мы видим сперва верхушку мачты, затем паруса и уж потом весь корпус, будто судно взбирается вверх по склону холма? Почему далекие горы видны нам только вершинами, а не всей своей массой?

Он озадачивал нас, ставя эти и подобные им вопросы, он заставлял нас думать, не принимать ничего на веру, он будил в нас мысль. Почему уровень воды в Ниле возрастает год за годом не в сезон дождей, заливающих поля; каков источник столь полноводной реки и какова ее протяженность? В любом случае, мир, будь он диском или шаром, был бесконечно больше того, что мы могли себе представить в самых ярких фантазиях.

Обучаясь у Аристотеля, я и сам стал, можно сказать, воспитателем. Моим воспитанником был Букефал, которого я учил разным трюкам, не забывая при этом совершенствоваться в искусстве верховой езды. Говорят, в Азии верблюдов и слонов приучают опускаться на колени, чтобы наездникам легче было сесть на них. Мне захотелось, чтобы и мой черный скакун выказывал мне такое же почтение. Разумеется, мне не стоило труда оседлать его, когда он стоял и даже на скаку — для чего, правда, пришлось бы бежать рядом с ним; но это стало бы невозможно, будь на мне шлем и панцирь с нагрудником. К тому же такой фокус мог бы оказаться полезным в битве и произвести впечатление на моих товарищей по оружию.

Чтобы осуществить свой план, я вырыл в земле ямку, достаточно глубокую, и влил туда для приманки пойло из отрубей — излюбленное лакомство Букефала. Он подошел, понюхал приманку и, сообразив, что стоя дотянуться до нее невозможно, медленно опустился на передние бабки. Пока он ел, я сидел у него на спине, а потом дал ему порезвиться. Постепенно я стал приучать его к жесту, который он должен был запомнить: каждый раз, когда конь приближался к угощению, я слегка хлопал его по передним ногам, добиваясь того, чтобы он по этому сигналу опускался на землю всякий раз и в любом месте, где бы я ни захотел. Этот трюк мне удался. Букефал в удивительно короткое время приучился вставать на колени, когда, под седлом и в узде, видел, как я приближаюсь к нему, помахивая кнутовищем; и теперь я садился на него только так.

Много бегая и взбираясь по крутым склонам, я развил и укрепил свои мышцы, и тело мое стало крепким и ловким, но все же, несмотря на старания Леонида, в схватке на мечах я уступал Птолемею. Об этом свидетельствовали не только бесчисленные зазубрины на деревянных щитах, но и свыше десятка шрамов у меня на боках и конечностях. Стоило Леониду отвлечься, как Птолемей, делая быстрый выпад мечом вниз или вбок, пускал мне кровь. Время от времени воспитатель поругивал его, но только для виду, при этом в глазах его зажигался озорной огонек, ибо он считал, что легкие царапины мне на пользу.

Бывало, Леонид, разгневанный тем, что я никак не могу сравняться с Птолемеем в искусстве владения мечом, жестоко корил меня, в своем раздражении начисто забывая, что я первенствую в метании дротика, беге и, уж конечно, в стрельбе из лука. Он искренне недоумевал, почему тот, кто в схватках на мечах легко одолевает других своих товарищей,никак не может справиться с Птолемеем. Причина же моих поражений была достаточно проста. И лучшее объяснение этому — дружеское расположение, которое я испытывал к юному македонцу. Стоило мне оказаться с ним лицом к лицу, как я терял свое мастерство: моим атакам не хватало ярости, а обороне — прочности. Должно быть, происходило это оттого, что из всех благородных друзей Птолемей нравился мне больше других, как, впрочем, и я ему, несмотря на все его насмешки. И мне было не по силам прикидываться его смертельным врагом, даже если это требовалось во время учебных поединков.

В тот год произошло событие столь удивительное, столь важное для моего будущего, что трудно было приписать его случайности, и я поневоле подумал, уж не привлек ли я внимание какого-нибудь из богов; и для его ли забавы, во вред ли себе иль на пользу, но я сделал маленький шаг ему навстречу.

Справедливости ради должен заметить, что, хотя я и назвал это событие удивительным, ничего необычного в нем в общем-то не было. Вряд ли кому-нибудь могло показаться странным то, что персидский царь Артаксеркс, учитывая победы Филиппа, направил к нам из своей столицы в далеких Сузах послов, чтобы, вероятно, заключить нечто вроде договора в отношении торговых путей или перевозок товаров по Геллеспонту. Великолепно одетые, они прибыли верхом на лошадях либо в повозках, а их помощники — на двугорбых бактрианских верблюдах; там было множество верблюдов, груженных шатрами, нарядами и провиантом. Филипп отсутствовал, поскольку все еще вел одну из своих нескончаемых войн. Не было даже старого Антипатра, регента, чтобы встретить гостей. Не зная, как обратиться к ним, я чувствовал свое косноязычие и неловкость, хотя и старался делать все, что мог, побуждаемый к тому моей матерью. На некоторые их вопросы я умудрялся отвечать не заикаясь, а после со свойственным мне любопытством, разожженным занятиями с Аристотелем, и сам стал расспрашивать. Они, внимательно меня выслушав, отвечали весьма охотно и, я бы сказал, с удовольствием. Не стану гадать, в чем была истинная причина такой их словоохотливости, — тоска ли по дому сыграла здесь свою роль, или тот факт, что они видели перед собой наследника Филиппа, с которым со временем Персии придется вести дела, — но отвечали они вдумчиво и обстоятельно, так что в целом я заслужил одобрение матери. А заодно и жгучую зависть своих друзей, особенно Птолемея. Что ж, у меня оставалось достаточно времени, чтобы поразмышлять над этим до того, как я сяду на трон.

После столь долгого предисловия пора наконец перейти к самому событию, ставшему для меня поистине знаменательным. Группа магов с помощниками решили отправиться в путешествие — прежде всего для того, чтобы посетить наши великие святыни, поскольку полжизни они посвящали овладению мудростью, другую же половину проводили в странных церемониях и занимались практической магией, благодаря которой составляли гороскопы и творили чудеса. Это были мужчины крепкие и высокие, в белых одеждах; они носили эмблемы, каких прежде я никогда не видел. «Как удивительно красивы и чисты их лица! Точно такой же свет был в глазах Аристотеля!» — подумалось мне невольно. До возвращения в чудесные страны Востока они намеревались посетить великую святыню, сооруженную в честь Зевса и Додоны, которая располагалась неподалеку отсюда, в Эпире.

Да, лица их были светлы и прекрасны, так светлы, что хотелось пасть на колени и плакать или молиться. Но не это, вернее, не только это меня взволновало. Было нечто еще более пленительное, что поистине ошеломило меня.

Один из магов приходился братом сатрапу Бактрии Оксиарту. Бактрия теперь находилась на северо-восточной окраине Персидской империи, примерно на том же расстоянии к востоку от Вавилона, что и Греция к западу. С этим магом шла девушка; лет ей было не более тринадцати, и я сначала предположил, что это его юная наложница — обычное явление в восточных царствах, особенно в далекой, как звезды, Индии. Но я никогда не слышал, чтобы такое было принято у магов, верных учению великого Зороастра.

Когда я впервые увидел ее рядом с человеком в возрасте Филиппа, волна гнева захлестнула меня. Возможно, это чувство было вызвано ревностью. Лицо и фигура девушки обещали стать даром — если уже не были им — потрясающей красоты. Волосы ее, цветом напоминавшие ячменную солому, казались пышнее и золотистее, чем у наших македонских девушек, и были заплетены в две тяжелые косы. Ресницы и выгнутые дугой брови, как и волосы, были светло-золотистого цвета. Только серые с синей окаемкой слегка раскосые глаза позволяли догадываться, что родом она с далекого Востока.

В отличие от моей матери, которая вышла уже на террасу к послам, ее стан не обтягивали шелка. На ней был теплый капюшон, шерстяной халат по колено, чулки, отороченные светло-коричневым мехом, и грубые кожаные башмаки. Этот наряд, догадался я, защищал ее от зимнего холода и летней жары, а обувь, наверное, не позволила бы ей промочить ноги, если бы пришлось преодолевать вброд холодные горные потоки. В первый раз я увидел ее, когда она только что слезла с косматого пони, невеликого ростом, но зато отважного и крепконогого, как горный козел. На неровной местности в скорости и выносливости он не уступал, на мой взгляд, породистым жеребцам, на которых ехали послы царя. Наездница его, если не лгали мои глаза, тоже отличалась отвагой, ведь ей, должно быть, пришлось проехать полных тридцать тысяч стадий от дикой Бактрии до Македонии, не считая заездов в различные святые места, так что весь путь, по моим расчетам, равнялся расстоянию от Тира до «Ворот Геракла».[76] Но отважные купцы одолевали этот путь на судах, а не верхом. Тем не менее она резво спрыгнула на землю, не являя никаких признаков усталости, и буквально вприпрыжку подбежала к своему господину, чтобы взять его за руку.

Меня охватило яростное пламя ревности. Видимо, маг заметил это. Пристально посмотрев на меня, он, не дожидаясь, когда я, выполняя свой долг, подойду к нему с приветствием, сам неторопливо приблизился ко мне, все еще держа за руку девушку.

— Царевич, я родом из Мараканды,[77] что за рекой Окс, и зовут меня Шаламарес, — представился он мне.

Он говорил на непривычном мне греческом, на диалекте, которого мне еще не приходилось слышать, но не на таком уж искаженном, как диалект Соли, по вине которого в языке появилось слово «солецизм», или просто «грамматическая ошибка».

— Маг, я Александр, сын и наследник Филиппа.

Видя его учтивость, я изо всех сил старался не выказать затаенную в сердце враждебность.

— Это моя племянница Роксана, дочь брата моего, Оксиарта, сатрапа Бактрии.

И тут вся злоба моментально выветрилась у меня из сердца, и мне захотелось кричать.

Девушка сложила ладони так, что кончики пальцев обеих рук соприкасались, и поднесла их к опущенному лицу в знак приветствия, виденного мной всего лишь раз: так делал раб, схваченный близ Герры на Персидском проливе, которого продавали и перепродавали, пока он, наконец, не попал в ту же партию рабов, из которой я выкупил Абрута.

— Приветствую тебя, княжна Роксана. Но меня удивляет, Шаламарес, не слишком ли она молода для паломничеств по святым местам, разбросанным на полсвета?

— Боюсь, ей недостает должной почтительности к великим святыням. Она скакала через веревку у самого входа в храм Аполлона в Ксанфе. Она здесь по моей настоятельной просьбе — мне нравится общество этой дерзкой девчонки — и еще из-за своей собственной любви к приключениям. Когда она отдаст поклон царице Олимпиаде, не удостоишь ли ты ее чести показать ипподром Филиппа, который называют лучшим в Северной Греции? Она обожает лошадей, и, кажется, те отвечают ей взаимностью — показывают перед ней всю свою прыть.

— Княжна, и вы тоже говорите по-гречески? — поинтересовался я.

— Немного учила в храмах магов в Мараканде. Так же плохо, как и мой дядя, — весело ответила девушка. — И мне не мешало бы получиться, ведь во всех городах от Синопы до Пеллы — а это два месяца дороги — купцы говорили только по-гречески.

— Синопу основал мой предок, Геракл, — заметил я.

— Ты не похож на его изображение, которое я видела там, в его храме.

— Боюсь, это правда, ведь мне не дано разорвать льва голыми руками — по крайней мере, так говорят. Но я сразил из скифского лука леопарда, который задирал овец.

— Ты можешь натянуть скифский лук? — Неожиданно в ее голосе прозвучало уважение.

— И лучше, чем ты говоришь по-гречески, — ответил я с жаром, и это, кажется, понравилось великому магу.

Когда ее повели на ипподром Филиппа, кроме которого в Пелле и смотреть-то больше было не на что, она намекнула, словно бы невзначай, что македонские скакуны и в подметки не годятся бактрианским. Я тотчас же приказал своему конюху вывести из конюшни славного Букефала. К моему удовольствию, глаза ее расширились, в лице появилась жадная зависть, дыхание перехватило.

— Не сомневаюсь, что бактрианские скакуны — или, может, я ослышался, ты сказала верблюды? — могут доказать этому жалкому недоноску, что он им и в подметки не годится, — съязвил я.

— О, Александр! Я сдаюсь. Откуда же такой красавец? Неужели к западу от царских конюшен могут рождаться такие жеребцы?

Она приближалась к нему, не испытывая ни малейшего страха.

— Больше ни шагу, Роксана, — предостерег я. — Ему неприятен запах незнакомых людей, и если он хватанет тебя своими зубищами…

— Вот еще! Да ему понравится, как я пахну, ведь я недавно ездила на кобыле, у которой течка.

— Но он даже конюху не позволяет себя оседлать…

— На что поспорим, что я справлюсь с ним и он станет меня слушаться? Но не на скифский лук. Я не хочу, чтобы ты потерял его. Ведь если тебе под силу натянуть его да еще как следует выстрелить, значит, ты не такой уж мальчишка, как кажешься. Нет, я не хочу лишить тебя возможности доказать свою удаль. Я заметила, что ты носишь золотой медальон с головой Геракла на одной стороне и, кажется, с героем Греции Ахиллом на другой. У меня в жемчужной шкатулке есть такой же. И на нем выгравированы слова Заратустры.

— Ты хочешь сказать — Зороастра?

— Нет, Заратустры. Там с одной стороны сфинкс, а с другой — высказывание учителя на авестском языке.

— И что оно значит по-гречески?

— Дай подумать. На авестском[78] это звучит коротко и довольно просто, но на греческом… «Дай душе говорить — и она решит любую загадку». Ну как, будем держать пари?

Букефал уже обнюхивал ее с пристрастием, пока она щекотала его меж ушей.

— Если бы я не боялся, что это животное сбросит тебя, переломав твои тонкие кости…

— Мои кости — моя забота.

— Хорошо, я прикажу, чтобы его взнуздали и оседлали.

— Этого недоуздка будет вполне достаточно. Дай-ка мне лучше плетку да подставь свою руку мне под ногу — этот скакун будет повыше строевой лошади у персидского царя.

Я подсадил ее, и она ловко устроилась на широкой спине жеребца. Он даже не закатил глаза и пустился легким галопом, радуясь столь невесомому всаднику и отсутствию стального мундштука. Он заржал от удовольствия, чувствуя, как напрягаются его могучие мышцы. Потянув за поводья, девушка слегка повернула его голову вбок, держась одной рукой за гриву, и затем они пустились по всему пастбищу к глубокой расселине, служившей ему границей. Легчайшим ударом кнутовища по боку она дала коню понять, что он может дать волю своим резвым ногам.

Она ехала мягко, как ездят наездники на фессалийских лугах, и толчки от конской поступи принимала не основанием спины, а всем телом.

Когда расселина оказалась уж слишком близко, я обеспокоился. Но тут она попридержала коня, не торопясь немного проехалась вдоль ущелья, развернулась и, к моему великому облегчению, легким галопом поскакала в мою сторону. И снова остановилась и повернула назад. И вот опять они двинулись к крутому обрыву, все набирая скорость по мере того, как ритмические удары хлыста становились понемногу все резче и резче. В сотне футов от впадины она крепко хлестнула скакуна, и тот, похоже, разъяренный, погнал во весь опор. «Нет, — подумалось мне, — не ярость ощутило его большое сердце, а прилив радости. А я и не знал, что он способен на столь стремительный бег». Она подалась вперед, распласталась на нем, почти касаясь головой его шеи, подстегивая при этом его хлыстом и неслышными мне словами.

И конь не отказался от прыжка через это препятствие. Она позволила ему увидеть и оценить глубину и устрашающую ширину ущелья, но жеребец был уверен в своих силах.

На самом краю он взмыл в воздух, как, вероятно, взлетал Пегас на высокогорных пастбищах, и я увидел, как лошадь с всадницей летят по пологой дуге, резко вырисовываясь на фоне низко нависшего облака, на одно краткое, но яркое мгновение вырвавшись из цепких объятий земли. И вот они уже благополучно приземлились на другом берегу.

Сдержав безудержный бег коня, девушка развернулась и переехала расселину в нашем обычном месте, там, где она была проходима. Затем подскакала ко мне, с раскрасневшимся лицом, с прыгающими за спиной косами. Букефал же храпел, явно хвастаясь и выражая свое лошадиное торжество. Яркими жемчужинами показались мне светло-серые с синей каймой глаза девушки. Не будь она с гор лежащей в глубине материка Бактрии, я бы решил, что это морская нимфа, разъезжающая верхом на огромных конях Посейдона.[79]

Глядя на это прелестное создание, я готов был рыдать от восторга, но, заставив себя вспомнить, что я — Александр, сын Филиппа, и мне судьбой предназначено проявить нечто большее, нежели искусство верховой езды, бесстрастно заметил:

— Ты рисковала не только собой, но и костями моего бесценного жеребца. Слава богам, все обошлось. Но и в самом деле, это было прекрасное зрелище.

Выражение ее лица изменилось, и за этим последовало презрительное «Фу!». Потом небрежным тоном, который звучал для меня музыкой, она стала рассказывать:

— В Бактрии ребенка, независимо оттого, мальчик это или девочка, принято сажать на лошадь, едва он начинает ходить. А иначе как бы нам удавалось разъезжать по нашей гористой стране, где мчатся стремительные потоки, и по кручам, где пасутся большерогие овцы Памира?[80] Что же касается переправы через вон тот ручей… Знаешь, это не так уж трудно, как кажется. У моего отца в телохранителях есть новообращенные, — признаюсь, они лучшие наездники во всей Азии, — так вот, и в полных доспехах они способны совершать такие прыжки!

— Буду остерегаться их, когда перейду через ваши горы, чтобы расквитаться по старому счету — мы, греки, кое-что задолжали вашему царю.

6
На следующий день регент царя, старый Антипатр, возвратился из военной экспедиции, предпринятой с целью наказания дикого племени, обитающего в северной области. Теперь уже он мог играть роль гостеприимного; хозяина, принимающего послов, и представлять Филиппа на переговорах с ними. По странной случайности я никогда еще не был в святилище Додоны, великого оракула Зевса, куда теперь намеревались идти маги. Случай был подходящий, и Олимпиада, без всякого намека с моей стороны, предложила оказать им любезность и сопровождать их; возможно, она надеялась, что там мне приоткроется тайна и будет предсказан знак моей будущей судьбы.

— И может статься, — заметила она как бы вскользь, разглядывая роскошный пояс, который вышивала, — что на пути туда тебе не придется спать в холодной постели.

— Мать, Роксана — княжна, дочь благородного и знатного человека. И ей от силы тринадцать лет.

— Значит, она уже расцвела. К тому же на Востоке при выборе невесты не принято поднимать шум из-за потери невинности. Наоборот, известная искушенность в любви является, скорее, достоинством в глазах их незрелых женихов, а некоторые их религиозные ритуалы, особенно в честь богини Исиды, мы, греки, считаем сладострастными. Мне сейчас вспомнилась поговорка: «Негоже печным щипцам возмущаться тем, что труба черная».

Если и были в Азии ритуалы сладострастней, чем во Фракии и Эпире, то я о таких не слыхивал; зато пьяный разгул в Самофракии с отвращением вспоминался мне и до сих пор.

Однако я только сказал:

— Сомневаюсь, знает ли Роксана об Исиде вообще. Как мне известно, Исида первоначально была богиней Египта и культ ее распространился только на семитские народы, такие, как финикийцы, а не на далекую от Египта Бактрию.

— Гм! Да у нее почитатели аж в самих Афинах! Это ты первый заговорил о Роксане, а не я. И эти маги вовсе уж не такие неземные, как кажется. Уверяю, под белыми одеждами — совершенно плотские человеческие существа. Видала я в их караванах и красивых наложниц. Да ладно, как бы там ни было, думаю, совершить паломничество к Додоне тебе сейчас самая пора.

7
От Пеллы по долине Галиакмона путь в Додону был приятен. Там, где роскошная река поворачивала в своем течении на север, дорога по холмам, а затем по высоким горам приводила в город Халкиду, затем следовала за течением быстрых вод реки Арахос до побережья озера Памбот. Немного погодя она пересекалась со старой тропой паломников, приводившей от Иллирии и северного Эпира прямо к святилищу Додоны.

Лебедь на трепетных крылах, возможно, любящий Зевс под видом этой птицы, мог покрыть это расстояние часа за полтора. По прямой это составляло примерно тысячу того, что мы, влачащие свои ноги смертные, называли стадией, но мы не могли идти по прямой, нам приходилось обходить кручи, поворачивать, петлять, и в целом путь для нас растянулся примерно на тысячу двести стадий. Для неторопливого путешествия, когда можно полюбоваться видами, спокойно поесть, нам требовалось около шести долгих дней позднего лета.

У нас не было никакого конвоя. Шайки разбойников, затаившихся в теснинах, не посмели бы тронуть и пальцем одетых в белое магов, а не то пожухли бы травы и на их скот напал бы ящур. Будучи самым достойным из этой группы как по рождению, так и по числу совершенных паломничеств, а также благодаря приобретенному запасу священных знаний и сведений, Шаламарес шел впереди отряда, проводниками которому служили только местные пастухи. Казалось немного странным то, что наследник македонской короны позволяет всем этим мудрецам шествовать впереди себя, и мне бы досталось за это от скорого на язык Птолемея. И все же надменная моя душа не жаловалась, а скорее даже утешалась этим, как если бы на этот раз в виде исключения я подчинился ее истинному велению.

Там, где дорога была достаточно широка для двух верховых, рядом с размашисто шагающим Букефалом семенил косматый пони, и на нем восседала девушка с золотистыми косами и удивительно живым лицом. В узких теснинах я уступал ей дорогу и ехал сзади, соблюдая правила приличия в отношении равных мне по высоте положения царских детей, которым в детстве меня учила няня.

Роксана была тремя годами моложе меня, к тому же незнакома с этой местностью, поэтому мне вполне подходила роль заботливого наставника. Если я и подражал манерам Аристотеля, среди моих сверстников вряд ли нашелся бы хоть один, кто посмеялся бы надо мной. На юную княжну, похоже, моя образованность произвела впечатление. Она с интересом слушала, когда я называл встречавшихся на пути птиц, змей и зверьков; я говорил ей также об их родственных видах, которые были ей известны у себя на далекой родине.

Не было нужды обращать ее внимание на красоту природы Греции, с которой для нас, греков, никакая другая земля не могла сравниться. Она и сама зорко подмечала и буйное цветение среди камней, и ежевику, и шумную радость жизни наших прозрачных рек, и божественный вид наших далеких гор в сосновом оперении, хоть они и казались не более чем скамеечками для ног в сравнении с упирающимися в небо великими вершинами Памира — родины гигантских овец величиной с наших ослов. Даже наши лучшие овцы казались невзрачны и малы по сравнению с толстохвостыми особями далекой Азии; и все же при виде небольшой отары на сочном лугу, заботливо охраняемой древним пастухом, глаза ее тепло заблестели.

Нередко мы вдвоем засиживались после ужина у костра в долго тянущихся бледных сумерках, когда маги уже скрылись в своих шатрах для молитв или медитаций или чтобы дать покой старым костям. Шаламарес весьма охотно оставлял ее в моей компании, возможно, потому, что, как это свойственно более пожилым людям, считал ее еще ребенком, а может, и вполне способной защитить себя от домогательств похотливого обожателя. В такие минуты мы были доверчивей, то и дело поверяли друг другу свои секреты; а когда костер догорал до рубиновых углей и спускалась прохлада ночи, она просовывала мне в ладони свои нежные пальцы, чтобы я мог их согреть. Они были тонкие, шелковистые, однако твердые и сильные. И когда, наконец, ей приходилось расставаться со мной и я просил поцеловать меня на ночь, она целовала без всякой неприязни, по-детски невинно и очаровательно. Мне еще не доводилось касаться губ теплее и мягче.

Затем она живо вскакивала на ноги, будто кто-то ее подстегивал, и это мог быть наш греческий бог Эрос, сын великого вора Гермеса и его единокровной сестры Афродиты, которая обожала наблюдать за юношами и девушками, забавляющимися играми ее собственного изобретения, а не за состязанием колесниц.

Что до меня, то я заставлял себя помнить, что Ахилл впервые познал любовь с Брисеидой, своей прекрасной троянской пленницей, лишь одержав победу в ужасной битве. Я же еще не окровавил конец своего копья, если не считать крови зверей, и поэтому, подчиняясь древнему обычаю, носил кожаный пояс, который каждый македонский юноша обязан был носить до тех пор, пока не убьет врага. Как сына Филиппа меня бы могли избавить от этого знака незрелости, но я все равно носил его — к удовольствию воинов, которым нравилась честная игра. Именно по этой причине я не искал близости с Роксаной, а вовсе не потому, что она молода и невинна. Мне было хорошо известно, что молодость и неискушенность не всегда идут рука об руку, недаром на рынке наибольшую цену давали как раз за тринадцати-, а то и двенадцатилетних рабынь.

Мягкая постель и приятные мечты, полагал я, скоро успокоят ее и даруют ей сон. Я же на своем жестком соломенном тюфяке, навязанном мне Леонидом, долго ворочался, задаваясь вопросом, отразится ли на моей жизни эта случайная встреча с девушкой из таких далеких краев. Не отразится, думалось мне, если оставить это на волю случая, ведь случай — вещь непостоянная и ненадежная, как коварная сводня. Филипп, величайший из признанных полководцев нашего времени, стремился просчитывать все наперед, чтобы избегнуть случайности, хотя бывало — играл наугад и выигрывал.

Стоило мне подумать о Филиппе, как мысли тотчас же поменяли направление, и теперь я предавался размышлениям или, лучше сказать, мечтам о собственных военных походах, которые предстояли мне в будущем. Я представлял, как пройду по следам его окованных броней сапог, а возможно, и дальше. И в суматохе воображаемой мною битвы, под грохот копыт, я наконец заснул.

По мере приближения нашего каравана к местности, откуда до Додоны рукой подать, появились милые сердцу желтоватые нивы, и утопающие в виноградниках дома, и пастухи с отарами овец, усеявших белыми точками необозримые дали. Вскоре с вершины холма нам открылся вид на храм, вовсе не столь грандиозный, как я ожидал, без величественной колоннады, которая окружает и менее славные храмы. Видны были преддверие и прилегающая к храму территория, огороженная галереями значительных размеров. Шаламарес что-то быстро залопотал по-персидски, указывая на нечто такое, что вызвало у его спутников трепетное благоговение. Я озирался кругом, не понимая, чем было вызвано их возбуждение, но ничего, кроме дубового леса, окружавшего храм, там не приметил. Хотя нет… Рос с краю леса гигантских размеров высокий дуб, с ветвей которого свисали золотые или бронзовые котелки, сверкающие в солнечном свете.

Мы подъехали ближе и перед галереями увидели скульптуру. И все же самым захватывающим зрелищем был этот гигантский дуб. По моим соображениям, он пустил первые корни несколько веков назад, возможно, еще до того, как Ахилл отправился в плаванье к Трое. Все остальные деревья, сами по себе превосходные и вызывавшие почтение, по сравнению с ним казались просто карликами.

Мы разбили свой лагерь неподалеку. После обеда маги уединились, чтобы поразмышлять о Зевсе, о его возможном родстве с Ахурамаздой, величайшим из персидских богов, или об их единосущности, чтобы совершить омовение тел и подготовить души к возвышенному общению с ним.

Спустя какое-то время они покинули свой шатер и, все еще в трансе, выстроились в ряд. Возглавляемые Шаламаресом, медленно и смиренно зашагали они к воротам храма с высокими башнями. Там их примут жрецы и жрицы Зевса. Ни их слуги, ни мы с Роксаной не могли быть участниками этих обрядов, поэтому, обойдя стороной территорию храма и лишь украдкой взглянув на скульптуру, мы углубились в лес.

На своем пути мы не встретили ни одного живого существа, не считая голубей, которые пугливо перелетали с дерева на дерево, издавая свойственный им мелодичный крик, похожий на звуки флейты. Стоя на опушке леса, я проследил за небольшой стаей, стремительно взлетевшей и исчезнувшей в ветвях гигантского священного дерева, чтобы оттуда подавать знаки грядущей судьбы: жрецы храма, оценив их движения и прислушавшись к тихому печальному клекоту, смогут прочесть в них ответы на вопросы магов и предскажут, куда влечет неумолимый рок. Жрецы и жрицы умели также различать вести о грядущих событиях по шепоту листьев громадного дуба-оракула. Зная об этом, мы чутко прислушивались к каждому звуку, но легкий ветерок над нашими головами, едва прикасаясь к листве, доносил до нас лишь слабое и монотонное шуршание. Нам не дано было познать тайну, и все же тихий таинственный шелест будил воображение, рождая странные фантазии. Мне вдруг почудилось, что эти священные кроны над нами с их грациозными крылатыми гостями, возможно, также священны для Зевса и, если к ним обратиться с должным почтением, могли бы предсказать будущее юноши и девушки.

— Знаю, о чем ты думаешь, — прошептала Роксана.

— А если попытаться, вреда не будет?

— Не вижу никакого вреда. Попробуй. Ты первым задашь свой вопрос, а я после. Что молчишь? Или думаешь, что мне не подобает знать о твоих секретах?

— Дубы-оракулы, после того как я расстанусь с Роксаной, увижу ли я ее снова?

Схоронившиеся в кроне голуби не пошевелились, но от дуновения ветерка чуть громче зашелестели листья.

— Теперь твой черед, Роксана. Спрашивай.

— Что будет, если мы все-таки встретимся: тут же и разойдемся или как-то повлияем на жизнь друг друга, изменим ее?

Еще сильнее оживился ветерок, задрожали листья, беспокойно засуетились голуби, завертели своими изящными шейками.

— Будешь ли еще спрашивать, Александр? — донесся до моего слуха благоговейный шепот Роксаны.

— Пожалуй. Дубы-оракулы, каковы будут влияния и перемены, ждущие нас с Роксаной: будут ли они незначительными и преходящими или, наоборот, важными?

Едва прозвучали эти слова, как сильным порывом ветра повалило высокое дерево, погибающее от какой-то болезни. Почти голое, оно, падая, ударилось о дубок, росший по соседству. Крепкий и стройный, покрытый густой сочной зеленью, он был моложе, чем остальные, и, видимо, радовался своей молодости, представляя, как станет этаким могучим гигантом с глубоко уходящими корнями и мощными ветвями, когда его старшие соплеменники рухнут и сгниют. И вдруг от удара ствол его раскололо надвое, он весь как-то сморщился, сник под тяжестью дерева-убийцы, мертвые ветви которого издали зловещий вопль. Чуть помедлив в объятьях живого собрата, гнилое дерево глухо ударилось о землю, покрыв ее щепками, словно кучей старых костей.

В неожиданно наступившей тишине я увидел медленное движение губ Роксаны и догадался, что она, втайне от меня, пытается задать еще один вопрос. К ее огорчению, на этот раз попытка не удалась. Деревья оставались молчаливы, ни один листочек не шелохнулся на их ветвях. Девушка тихо заплакала, а стоило мне взять ее за руку, как она зарыдала в голос: бурно заволновалась молодая красивая грудь. Настигнутый внезапным желанием оградить ее от горя, я обнял нежные плечи, и так случилось, что наши губы встретились. У Роксаны они были влажные, горячие и чуть солоноватые от слез. Мы жадно поцеловались, а потом еще и еще, и эта страсть, не имеющая ничего общего со сладострастием, зародилась у нас в душах, за пределами нашего понимания.

Мы осушили глаза и вернулись к воротам храма. И как раз вовремя: маги уже выходили оттуда, завершив церемонию и выразив свое почтение. Роксана, как ей и подобало, задержалась у одной из колонн, и я вошел в храм один.

Беспрепятственно приблизился я к алтарю, бросил в его огонь фимиам и преклонил колена, дабы произнести молитву. Помолившись, я поднялся и положил в серебряный ящик, предназначенный для пожертвований, драгоценный камень. Затем вместе с почтенным жрецом мы пошли к раскидистому дубу-оракулу, тому самому, что рос неподалеку от ворот храма. Здесь мы остановились, и этот служитель богов сосредоточил на мне взгляд своих старых и мудрых глаз, видевших так много неземных вещей, столько всяких предвестников над головами просителей, вникавших в смысл предвещаемой ими судьбы, но не способных изменить ее ни на йоту. Затем сморщенные губы его, выговорившие столько переданных ему оракулом предсказаний, — одним они сулили торжество победы, другим смерть и сердечные муки, — раздвинулись и заговорили:

— Александр, сын Филиппа, желаешь ли ты задать вопрос Громовержцу, Собирателю облаков, тому, кто мечет ужасные смертоносные молнии, Господину небес, Зевсу Олимпийскому?

— Да, желаю.

— Тогда спрашивай.

— Через сколько лет стану носить я корону Филиппа Македонского?

Жрец коротко взглянул на сидящих в ветвях голубей, прислушался к шелесту вновь ожившего ветерка.

— Сын мой, ответ ясен. Когда у самого последнего родившегося в этом лесу потомка благородного оленя появятся красивые, широкие и ветвистые рога.

— Могу ли я задать еще один вопрос?

— Да, ибо ты, Александр, потомок Пелея и его супруги Фетиды — дочери морского старца Нерея, а следовательно, и великого Ахилла, вправе задать три вопроса.

— Будет ли мое царствование более значительным, чем царствование Филиппа, или менее славным?

На сей раз жрец дольше выслушивал шепот листьев, которые, зашелестев, смолкли и снова затрепетали. Внимательно посмотрел он на черного голубя, взлетевшего и примостившегося среди серых ветвей и беспокойно крутившего головой в разные стороны.

— Теперь знаки не так ясны; боюсь ошибиться, но, кажется, твое правление в какой-то степени будет более славным.

— Ответь же, отец мой, жрец Зевса, в какой степени будет оно более славным: в малой или великой? Или в той мере, как это рисуется мне в мечтах?

С сосредоточенным выражением старого изможденного лица, с потускневшим взором, жрец долго молчал. Тем временем маги вереницей медленно обходили галереи, разглядывая множество скульптурных изображений. Ветер, задувая сильными резкими порывами, то затихал, то усиливался, чтобы снова затихнуть. Черный голубь, из тех, что, по словам насмешника Птолемея, вырастали в голубятнях и отпускались на волю, взлетел и стал парить, вычерчивая широкие круги так высоко, что казался на фоне неба лишь быстро движущейся точкой. А жрец со страдальческим видом прислушивался к журчанию бьющего неподалеку родника, и мне показалось, что в тот момент душа его вознеслась вслед за голубем в небесные дали, дабы различить тайные знаки: добрые или нет — мне было неведомо. Наконец, описав три громадных круга, черный голубь стремительно полетел вниз, а все остальные птицы беспокойно защебетали. Мне не терпелось увидеть, куда он опустится: на самую ли макушку, на средние ветки или на нижние.

Падая камнем на землю, голубь вдруг забил крыльями и вновь устремился ввысь, чтобы устроиться на одной из веток у самой верхушки, намного выше серых своих собратьев. Темная густая листва заслонила его от моего взора.

Жрец, закатив глаза, пристально посмотрел вверх и прижал обе ладони к вискам. Постепенно лицо его вновь оживилось, и он заговорил низким голосом, с трудом выговаривая слова, как бегун, закончивший факельную эстафету, взявшую все его силы до последней капли.

— Почему он прячется в листьях? — тихо пробормотал он.

— Ты толкователь знаков, а не я.

— В моем видении мне предстал смертный, соревнующийся с Аполлоном в игре на лютне. Я узрел стремящегося к полету Икара — крылья его крепились не хрупким воском, а стальными надкрыльями — и, поистине, он летел близко к солнцу, пока полет его не оборвался, а как — этого я не смог или не захотел увидеть. Мне грезились золотые короны, которым не было числа, но в той же дали я видел реки, красные от пролитой крови, и рушащиеся высокие стены. Сквозь победные возгласы мне слышались крики страданий и боли. Ни разу за время служения в храме я не слыхал, чтобы листья оракула издавали такой странный шелест, а ручей сменил свое сладкое пение на мелодию безысходности и печали. О Александр! Мне не разгадать этой тайны. Весть оракула мне непонятна. Ступай к пифии в Дельфы. Поищи святилище Аммона — он же и Зевс — в далекой пустыне. Теперь оставь меня, сын мой. Я удаляюсь к себе: хочу прилечь, успокоиться и постараться снять боль, вызванную этим пророчеством. Сердце волнуется, но я не могу понять — добро оно предвещает или зло.

— Я повинуюсь, отец мой, сейчас я уйду. Лишь скажу на прощание, что, как мне кажется, смысл этих предзнаменований, не разгаданный тобой, жрецом, понятен мне, просителю. Думаю, не ошибусь, если скажу, что смерть я приму в сражении — да и где можно встретить более милосердную смерть?! Но до этого еще далеко и нужно пройти большой путь, чтобы достичь той цели, к которой я стремлюсь; и мне открыт широкий простор для множества побед.

— Я не скажу ни да, ни нет. Возможно, тебе пригрезились собственные юношеские мечты, а не то, что выпало по жребию. Но скажу напоследок: в добрый путь!

Глава 2 ЗНАМЕНИЯ И СОБЫТИЯ

1
На другой день маги отдыхали, ибо были уже почтенных лет, к тому же главная и самая дальняя цель их путешествия на запад была достигнута, и им требовалось восстановить силы прежде, чем идти в Дельфы. Было решено отправиться в путь на рассвете следующего дня. Роксана оставалась со своим дядей, мы же с Клитом, взяв пару вьючных лошадей и трех помощников, должны были возвращаться назад, в Пеллу.

После скромного ужина накануне отъезда мы с Роксаной так долго засиделись у костра, что его угли почти погасли, издавая лишь бледное мерцание. Но это был теплый вечер конца лета, и нам не нужно было спасаться от холода в своих шатрах; и хотя солнце давно уж село, полукруглая прибывающая луна позволяла мне смутно различать прекрасные черты ее лица. Я не рассказал ей о том, что поведал мне старый жрец, и не собирался доверять эту тайну никому, кроме своего «живого дневника» Абрута, который занесет мой рассказ в летопись, выбрав подходящее место. Однако ее глубоко тронуло то, что произошло между нами в священном лесу, и эти чувства придали ее лицу новую, более зрелую красоту, по-новому задевавшую меня за живое.

Возможно, ее коснулась тоска по дому, но мне показалось, что нечто иное заставляло ее говорить о родине с таким страстным воодушевлением, а вовсе не с печалью. Она сперва объяснила, что Бактрия не является частью Персидской империи,[81] не управляется сатрапом, и отец ее, Оксиарт — почти самостоятельный царь. Но факт остается фактом: он принял защиту персидского царя против свирепых скифов, могучего племени, обитающего к северу от Бактрии, которые в своих немыслимых ритуалах пожирали собственных мертвецов. И в качестве платы за эту защиту Оксиарт ежегодно отправлял в Сузы, столицу Персии, шестьдесят талантов золотой пыли, что было, конечно, данью, хотя и могло бы принять форму благодарственного приношения. Кроме того, он платил царю неизменной верностью и снабжал его могучую армию вооруженными отрядами всадников на косматых пони.

Но теперь она рассказывала мне в основном о Бактре, столице, где правил ее отец, и о Мараканде, лежащей на границе Бактрии, где у магов был большой храм и где она проводила лето. Эти чудесные города появились в далекие времена, и строили их высокие светловолосые люди, которые, по мнению одних, прибыли на юго-восток из района, называемого Оксиан, а по мнению других — с далекого Кавказа. В давно брошенных храмах стояли изображения богов, неизвестных народу, а высеченные на камне надписи никто не мог прочесть. На тучных землях паслись выносливые лошади, красный густошерстый скот и курдючные овцы. В особо плодородных долинах стояли сады миндаля, персиков, слив, гранатов; и под легким дыханием ветерка шелестели листвою рощи, в которых росли приятные на вкус серповидные орехи, а также другие орехи, известные в Греции как фисташки. Были здесь также и бахчи с дынями, неописуемо нежными, и грядки с горохом и луком, и высокие хлебородные нивы. А подсолнухов росло столько, что не счесть. Их семена, сырые или обжаренные, не только ели, но изготавливали из них масло, как и из восточного кунжута.

В диких пустынях бродили стада двугорбых верблюдов, газелей и диких ослов, с которыми в скорости не мог сравниться ни один породистый жеребец с ипподромов Греции. Бесчисленные реки изобиловали съедобной рыбой, а пруды — водоплавающей птицей. В высоких горах на юге, с вершинами, вечно покрытыми снегом, обитали не только гигантские овцы и каменные козлы, но и белые леопарды с богатым мехом, а в лесах рыскали звери, осанкой и свирепостью похожие на львов, но с черными и желтыми полосами на теле. А повсюду на холмах охотники гонялись за небольшим оленем-самцом со странно растущими рогами, потому что в сезон спаривания его гениталии напоминали стручковидные железы, полные черного зернистого мускуса со странным сладким запахом, который нужен был старикам для поддержания силы своих чресел. Он мог использоваться также как самое сильное стимулирующее средство, как добавка к стойким духам для шелковых одежд и для умащения тела и продавался на вес золота.

Мать Роксаны, скифская княжна, отличалась несравненной красотой, а старший брат ее, бесспорный престолонаследник, был отличным наездником и метким охотником.

Обо всем этом поведала мне Роксана, и речь ее напоминала веселое журчание ручейка солнечным утром. Но тон ее изменился, когда она заговорила о персидском князе Сухрабе, сыне сатрапа, которого Оксиарт прочил ей в мужья либо с ее согласия, либо насильно, самое позднее, до того, как ей исполнится семнадцать лет.

— Да хочешь ли ты вообще выйти за него замуж? — спросил я.

— За этого изверга — ни за что! Он забил насмерть свою лошадь кнутом, когда та проиграла скачки. Но он приходится царю двоюродным братом, и мой отец Оксиарт ищет его благосклонности. Его рабыня рассказывала мне, что сам Митра[82] не сравнится с ним, когда он воспылает огнем страсти, и все же он чудовище, и я бы скорей убила его, чем стала его женой.

Я поймал себя на том, что мне трудно ей поверить, несмотря на эту внезапную вспышку ненависти в ее раскосых глазах.

— Роксана, а есть ли у меня тот огонь, о котором ты говоришь?

— Наверное, есть, но ты не даешь ему разгореться. Твои мысли заняты великими походами, тайнами богов и скучной учебой. Ты целовал меня, как брат младшую сестру, к которой он испытывает греховное вожделение и желает его подавить.

— Роксана, по греческим понятиям ты еще мала. Правда, и у нас случается, что крестьянских дочерей выдают замуж в тринадцать, а то и в двенадцать лет; а высокие господа берут девушек такого нежного возраста к себе в наложницы или в служанки.

— У каждого народа по-своему. В Бактрии девушка созревает для любви, как только она расцветет. По правде сказать, моя пора цветения запоздала. Это случилось только в конце нашего путешествия на запад, но даже теперь мое тело подает мало признаков жизни, а в одном отношении — совсем никаких. Но я почти полжизни прожила в гаремах или около них, и мне известно все, что происходит между любовниками.

— А на деле?

— Нет, если не считать того, что я несколько раз украдкой поцеловалась с двоюродным братом. Теперь он далеко и женат.

— А что, если нам поцеловаться — с душой и жаром, который так удлиняет твои глаза, наполняет их влагой и темнотой, с тем огнем, которому, как ты говоришь, я не даю разгореться?

— В этом нет ничего плохого. — Это выражение, должно быть, широко бытовало в арабских странах и к востоку от нас, ибо я уже слышал его из уст восточных рабов и торговцев.

Мы качнулись друг к другу, словно движимые двумя ласковыми, но непреодолимыми ветрами. Наши рты, юные и неопытные, встретились и прильнули друг к другу. И тут вступили в игру иные стихийные силы, развязанные или сдерживаемые богами. Природа их — тайна для великих умов. Порой они потрясают ничтожных смертных до самого естества, и эти силы вынесли нас из самих себя. Никогда еще я не испытывал такого возбуждения — колдовство овладело мною; и луна с зачарованным видом висела у нас над плечом. Несмотря на то, что наши пути должны были разойтись, мне чудилось, что я физически ощущаю, как связаны наши жизни.

Но краткое ощущение тайны поблекло, исчезло, остались только юноша и девушка, жадно ищущие друг друга под луной; и на волне этого чувства нас неудержимо влекло соединиться телами. Если бы хоть на мгновение один из нас раскрыл свои объятья, покоряясь порыву страсти, этому суждено было бы сбыться. Но ощущение реальности уже возвращалось. Между нами и нашими желаниями встали старые назидания, предупреждения и увещевания, и наши «я» не были уже растворены в единой личности. Дрожа, мы отстранились друг от друга. И ночь окутала нас своим молчанием, и немота сковала нам языки.

— Ты приедешь в Бактрию? — наконец спросила она, как мне показалось, подбирая слова с большой осторожностью и произнося их с огромным усилием.

— Приеду.

— А скоро?

— Как только представится случай. Все мы во власти рока.

— Это бессмыслица. Может, ты приедешь через три года?

— Как же я смогу это сделать? Вам с магами понадобилось два года, чтобы прийти сюда. Вы не спешили, но мое продвижение будет еще медленнее, ибо на пути у меня воздвигнутмного препятствий, которые придется устранять мечом.

— А разве ты не можешь прийти как паломник, у которого было видение, заставившее его пуститься в дорогу?

— Не могу. Ведь я — сын Филиппа Македонского; и у жреца уже было видение, как рушатся стены и текут багровые от крови реки. Может, за эти три года он сделает меня полководцем своих армий?

— Наверное, я разбудила великое зло.

— Если ты имеешь в виду войну, то нет. Это декретировано сто сорок лет назад, когда Ксеркс вторгся в Грецию, осквернил наши алтари и назначил нашими правителями сатрапов, а получил только то, что греки уничтожили его флот при Саламине и разбили его армию при Платеях. Теперь новый царь Артаксеркс восстановил мощь Персии, снова захватил греческие города в Малой Азии и натравливает один греческий полис на другой. Греции остается одна надежда: объединиться под властью царя Македонии и победить саму Персию. Филипп, возможно, удовлетворится своей властью над всей Грецией и над греческими полисами, прилегающими к Эгейскому морю. Но для нашего будущего требуется больше, чем просто возврат своей собственности. Змею бы это поранило, а не убило. Царь Македонии — это орудие судьбы.

— Никто не может быть рабом судьбы. Так мне сказал Шаламарес. Люди могут изменять или строить свою собственную судьбу. Ты просто хочешь оправдать свои завоевательные мечты — вот для чего ты все это говоришь.

— Ты просила меня приехать в Бактрию, и я приеду.

— Обязательно приезжай. Может, то, что я говорю — большое зло, достойное наказания смертью. Я буду ждать тебя четыре года. Если ты не приедешь, тогда я выйду за Сухраба, но я буду только разыгрывать из себя его жену и скоро отделаюсь от него.

Глаза ее казались еще более раскосыми, чем прежде, и поблескивали в свете луны.

— Я убью его и возьму тебя как свою добычу, — сказал я, чувствуя покалывание в коже. — Не хочу, чтобы твоя рука запачкалась кровью или чтобы ты передавала ему отравленную чашу.

— Я сделаю то, что нужно, хотя это может и разгневать вашу богиню Артемиду — нам на Востоке она известна под другим именем. Я тебе говорила, что любовью еще не занималась, но знаю ее ласки. Дай мне руку.

Я протянул ей руку, и она медленно завела ее себе под юбку, затем под плотно облегающий пояс для чулок, к мягкому шелковистому бугорку, дала ей немного полежать на нем, и мной овладело страстное желание. Но когда я коснулся теплой и влажной ложбинки и она почувствовала напор моих бедер и выброс жизненных соков, которые прежде истекали только в эротических видениях, она поспешно убрала мою руку и с кружащейся головой лихорадочно вскочила на ноги. Я тоже поднялся, но с некоторым усилием.

— Вот где ждет тебя награда за победу, и будет она дарована со всей сердечной любовью, — пообещала она. — Завтра я уезжаю, и если мы встретимся опять, то будет это в Бактрии, за снежным Памиром. Так что спи допоздна, Александр, чтобы не видеть мне, как ты все уменьшаешься в серой предрассветной дали. Привет и прощай.

Она стрелой бросилась в сторону своего шатра, как убегает газель в пустыне от подкрадывающегося к ней льва.

2
Долго мы возвращались с Клитом назад в Пеллу. Весь первый день я находился в состоянии какого-то ошеломления, почти ничего не говорил, несмотря на сумятицу мыслей, а когда заснул, меня одолела беспорядочная вереница снов, не серых, как обычно, а в ярких цветах. Проснувшись, я не смог вспомнить ни одного и решил, что они были ниспосланы мне какой-то богиней из царства сновидений.

На следующий день ошеломленность прошла, придорожные виды приобрели знакомые формы и очертания, а мысли упорядочились, хотя временами я еще поглядывал вверх, ожидая увидеть девушку на косматом пони. Четыре года? Если только Филипп не оставит Антипатра своим регентом и не поведет в поход свою армию, где я буду по крайней мере командовать отрядом всадников, у меня не было ни малейшей надежды, что предложенное Роксаной свидание состоится; и в случае исключительного везения это было почти неосуществимо.

Отвечая на мой первый вопрос, храмовой жрец в Додоне предсказал, что я обрету корону, когда у последнего новорожденного олененка в лесу вырастут прекрасные ветвистые рога. А долго ли ждать? Некоторые благородные олени увенчивались такими рогами за четыре года, но мне приходилось видеть могучие раскидистые рога с множеством отростков, которые, по словам охотников, говорили о десятилетнем возрасте оленя.

У Филиппа было мало шансов прожить еще десять лет, но радовался ли я этому или нет? То, что я вдруг задался таким вопросом, значило, что у меня в груди вылупился василиск, ибо суровость обрел я, а не жестокость. Сам Филипп убил одного единокровного брата и отправил в изгнание еще двоих, чтобы обезопасить свой трон. На кровавом пути нашего рода это было последнее кровопролитие, но считалось, что убийство единокровного брата — это детская шалость по сравнению с убийством родного брата, а последнее было — чуть ли не пустячный грешок по сравнению с убийством родного отца, которое тяжелым неумолимым проклятием ложилось на четыре поколения потомков, обреченных на горестный путь к гибели, и фурии слетались со своих отвратительных гнезд, чтобы творить это страшное наказание, и не питали земли этой освежающие, дожди, и не слышно было там больше ни певчих птиц, ни сладкого журчания ручьев, и только вороны Зевса каркали на ветках сохнущих деревьев.

Пожелать ему смерти и принести ему смерть было не одно и то же. На первое у меня было право, ведь он дурно поступил с Олимпиадой, больше не разделяя с ней постель, но, покопавшись в себе, я признал себя виновным в том, что это радует меня, а не гневит. И все же он мог дать ей как царице отставку и жениться на более молодой, причиняя моей матери большое зло и подвергая опасности мое законное право на трон, если бы та, что узурпировала ее место, родила царю мальчика.

Если бы это произошло, всем троим грозила бы смерть. Примером такого чистого выметания послужили мои предки, и к тому же многих из них смела с трона одна и та же метла. Вероятней всего, судьбы войны решат мой вопрос. Филипп приобрел множество сильных врагов, вел бесконечные войны против мятежных племен, а на этих войнах брошенное из кустов копье, метко пущенная стрела, даже камень с вершины какой-нибудь кручи могли бы распорядиться его жизнью не хуже, чем масса мечей, окруживших его в сражении. Скоро предстояла война с Фивами, и под угрозой срыва было его перемирие с Афинами. Но факт оставался фактом, что смерть приближалась к нему не раз — и проходила мимо. Не исключено, что этот храбрый, яркий и нередко жестокий человек был любимцем Ареса, нашего бога войны, которого римляне, чья мощь уже распускалась первыми цветами, называли Марсом.

Тайно ходили слухи, что у него есть незаконнорожденный сын моего возраста, которого он сильно любит, — и это больше всего тревожило меня. Поэтому в тот вечер, когда племянница Аттала, военачальника, которому он доверял, налила ему вина и поцеловала чашу, я заговорил о мучившем меня вопросе с Олимпиадой. Племянница Аттала была не старше Роксаны, но царь пожирал ее глазами, а упившись, поцеловал — чем сильно разгневал мою мать. Я был разгневан не менее ее, хотя и по другой причине: меня не пригласили на этот пир, и я должен был есть вместе с воинами.

— Мать, верно ли, что у Филиппа есть незаконнорожденный сын, угрожающий моему престолонаследованию?

— Если нет, то это было бы чудом, — отвечала она, сверкая глазами.

— Коли так, то знаешь ли ты, кто он?

— Нет, но придет время — узнаю.

Но мне показалось, что, отвечая на последний вопрос, мать соврала.

В приближающемся октябре мне исполнится семнадцать лет, а в легкой кавалерии Филиппа насчитывалось немало илархов и лохагов, начальников из благородных юношей, именно этого возраста. Не пройдет и года, как мне поручат командную должность, и, возможно, это будет первым слабым шагом на пути в Персию, уже теперь собирающую свои армии. Я знал одно: мне следует прекратить мечтать о далекой звезде и устремить свои мысли к более неотложным делам — подумать, например, о своем праве престолонаследия.

Да, светловолосая Роксана с серыми глазами в голубой окаемке, доблестная наездница, смелая искательница приключений, девушка несравненной, все прибывающей красоты, придет время — и я приду за тобой! Но как долог путь до этого часа, как томительно ожидание и сколько надо одержать побед!

3
Иногда великие испытания или кризисы в жизни людей видны издалека, и хотя еще точно неизвестно, в какой момент, но они неизбежно настанут, когда пересекутся пути времени и событий. Ко мне, а также и к моему противнику это не относилось — так я полагаю. Этот день был сродни бессчетным осенним дням северной Греции, с прохладным, отменно свежим и чистым воздухом, принесенным ветрами с гор, бодрящим, но не холодным. Ветер рябил прозрачные воды озера за южными пределами города, и на них — чтобы отдохнуть и покормиться, перед тем как продолжить перелет на юг с холодных северных болот, где они родились, — уселось множество яркооперенных, способных глубоко нырять и стремительно летать уток, но не так уж много гусей: им было не дотянуться клювом до слишком глубокого дна озера и не попировать. Их сбившиеся в клинья братья, не задерживаясь здесь, пролетали мимо, держа путь к дельте Нила, и долго еще не смолкали в воздухе их одиночные крики. Я только мельком смотрел на них, ведь для осенних небес это была обычная картина, но порой то ли более мелодичный, то ли более жалобный крик заставлял меня взглянуть вверх, чтобы увидеть стаи лебедей и переливы солнца на их великолепных крыльях.

Этим утром Аристотель ограничился кратким рассуждением, потому что накануне всю ночь промучился головной болью, и мы, его ученики, еще задолго до полудня отправились восвояси. Прекрасная фессалийская кобыла Птолемея не могла тягаться с Букефалом, и я дал ему большую фору; но все равно в трудной скачке на расстояние около пяти стадий я взял верх, и мой черный жеребец заржал от ликования. Впереди еще был весь день, и Птолемей остался со мной; а поскольку свежий воздух, сытная еда по пути домой и свойственное юности приподнятое настроение вызвали у нас прилив кипучей энергии, мы пустились в такие тяжкие состязания, как прыжки с шестом, в высоту и длину, метание диска и импровизированные скачки с препятствиями.

Когда к нам пришел Леонид, мы взяли свои мечи и деревянные щиты и под его ревностным взглядом принялись фехтовать, подстегиваемые его колкими замечаниями при каждом неудачном выпаде или отражении удара. Птолемей все еще превосходил меня в этом, хоть и казалось, что я стараюсь изо всех сил, и часто, когда, желая застать его врасплох, я неожиданно переходил в стремительную атаку, он быстрым контрударом отбивал конец моего меча, когда тот почти уже коснулся его щита. Эти четверть часа стоили нам большого пота: мне — восьми новых зазубрин на щите, ему — четырех, поэтому мы с радостью освежились ячменным пивом. Леонид, вызванный во дворец по делу, оставил нас остыть и отдышаться в приятном одиночестве.

— Мне кажется странным, что я все время побеждаю тебя, — недоуменно заметил Птолемей.

— Что же поделаешь, если ты лучше меня фехтуешь.

— Ну, это как сказать. Меня часто побеждают парни, которых победил ты, и тебе хорошо известно, что ты превосходишь меня как атлет. Может, ты немного сдерживаешься, чтобы только не поцарапать меня? Я ведь сколько хитрил, чтобы оставить свой след на твоей царской коже, а ты все лупишь по щиту. А что, если мы пофехтуем без щитов?

— В этом нет ничего плохого, — сказал я, вспомнив Роксану.

— Может, и есть. Например, проигрыш крупного пари, которого я тебе не советую заключать, или, что похуже, если один из нас или мы оба получим не такие уж пустяковые раны. При первой крови мы не остановимся — это может оказаться счастливой случайностью. Победителем будет тот, кто первый пустит кровь другому два раза подряд.

— Ты говорил о пари? На сколько статеров? — спросил я.

— Я думал о пари куда покрупнее. Если ты выиграешь, я даю слово перед богами служить тебе верно, пока мы оба будем живы, кем бы ты меня ни назначил: простым ли командующим маленького отряда или одним из своих военачальников. Кроме того, по смерти Филиппа я буду помогать, а не препятствовать твоему восхождению на трон вопреки всем остальным претендентам. Но если выиграю я, эта клятва недействительна и, возможно, я сам стану претендовать на корону как один из достойнейших наследников царской крови, фессалийских правителей и прочих искателей приключений. Если ты победишь и убьешь их и тем самым завоюешь трон, в твоих руках будет только гражданское правление. Ты расскажешь мне о своих устремлениях и поставишь меня полководцем всех своих армий, чтобы я мог защищать и приумножать твои владения.

— Это немыслимо, Птолемей. Филипп командует всеми своими армиями, водит их в сражения, и я собираюсь делать то же самое. Ты бы не сделал такое нелепое предложение, если бы не был твердо уверен, что превзойдешь меня в воинских делах. Что привело тебя к такому убеждению?

— Я долго и упорно размышлял и внимательно присматривался. Александр, ты слишком импульсивен, чтобы быть на высоте в холодной науке войны. Даже в шахматы ты не можешь играть как следует. Кто же так безрассудно рискует своими фигурами! По правде говоря, характером ты больше в Олимпиаду — такой же страстный и необузданный, — чем в Филиппа с его предусмотрительностью. Что же касается сообразительности, то я больше похож на него, чем ты.

Я начал было говорить, но придержал язык, пораженный невероятно странной мыслью, волной прокатившейся в мозгу. Наверное, я побледнел. Наверное, дико оглянулся вокруг, ища успокоения в знакомых перспективах, ибо внезапно мне показалось, что я затерялся в каком-то совершенно неизвестном, враждебном мире — где мне приходилось бывать во снах, которые я считал навсегда забытыми. Я взглянул в горящие глаза Птолемея и увидел его как бы в новом свете. А затем ощутил прилив новых сил — возможно, я почерпнул их из собственного неизвестного мне источника, они прихлынули ко всем моим мышцам, укротили бешено бьющееся сердце, и я почувствовал себя спокойным, как в те моменты, когда размышлял над вопросом, поставленным Аристотелем. И теперь я мог говорить.

— Птолемей, почему это ты похож на Филиппа больше, чем я, его сын?

— А разве ты еще не догадался, Александр?

— Возможно, я и догадываюсь, но твердой уверенности нет.

— Олимпиада тебе ничего не говорила?

— Нет.

— Ты знаешь, что моей матерью была Арсиноя, куртизанка, одна из самых красивых и совершенных женщин во всей Греции. Теперь она жена Лага, но кто устроил этот брак? Филипп. Это когда он очаровался Филинной, фессалийской танцовщицей, от которой у него родился сын. А до этого всеми его мыслями владела Арсиноя. Она забеременела от него и в должный срок родила ребенка — он тоже сын Филиппа.

— И ты — это он?

— А как же иначе я бы осмелился предложить тебе такое пари? Ведь я бы заслуживал казни как зарвавшийся ублюдок — впрочем, каким я и являюсь на самом деле.

— Ты старше меня на год.

— Да, но мою мать так и не признали, иначе я был бы коронованным наследником вместо тебя. И конечно, ты помнишь, что Архелай, незаконнорожденный сын царя Александра, сам после цепи убийств стал царем, и при этом великим. А вспомни еще одного незаконнорожденного, Ясона, чьи победы на севере остановило только его убийство. Александр, я был бы сильным соперником в борьбе за корону Филиппа, но я не стану домогаться ее или какого-либо иного высокого поста, если не смогу победить тебя в честном состязании. Я совсем не уверен, что буду лучшим фехтовальщиком, если ты будешь бороться за такую высокую награду. Клянусь богами, мое предложение благородное и честное.

— Я тоже так считаю. Я принимаю его. Если я выиграю, ты будешь верно служить мне, на какой бы пост я тебя ни поставил, и, несомненно, это будет превосходная служба. Если выиграешь ты, то поступишь как тебе заблагорассудится, и, если я все же отниму корону у всех претендентов, я назначу тебя главнокомандующим своих армий, чтобы осуществить высокие замыслы, которые роятся у меня в голове.

— Это немного меньше того, что я предлагал, хотя все равно: ты будешь лучшим стратегом, а я — лучшим тактиком. Я согласен.

— В этом случае я все же буду иметь в своей власти гражданское управление и, в силу своего высокого положения, получать все доходы и пышные почести, и потому ты никогда не обратишься ко мне как к равному, несмотря на твой высокий командный пост.

— Да, мой господин.

— Ты можешь называть меня Александром до того, как я стану царем, а я им стану. Чтобы занять это величественное место, мой друг Птолемей, у тебя нет ни единого шанса, даже если ты победишь на дуэли. Позволят ли старые соратники Филиппа восседать на троне сыну шлюхи? Кроме того, меня любят отцовские телохранители, которые не входят в состав вооруженных сил государства, и я сохраню их как необходимое приложение к трону. Если же я выиграю дуэль, я могу поставить тебя распоряжаться повозками, запряженными волами. — Но мне не удалось придать своему голосу достаточную убежденность.

— Можешь, но не поставишь; ведь не станешь же ты бросаться хорошими мозгами, которые пригодятся тебе в твоих походах. Ты сумасброд по натуре, но нужного тебе богатства не упустишь.

— В этом ты прав. Теперь возьмем мечи, отложим щиты в сторону и начнем.

4
Я отбросил все сожаления, всякую мысль, что поступаю глупо, когда мы с Птолемеем скрестили мечи. Я знал, что подчиняюсь велению своей натуры, а также, возможно, и своих высоких мечтаний, и, невзирая на их истинность или обманчивость, я поклялся, что выиграю. На мгновение мелькнуло предчувствие, что клятву я дал правильную. До сих пор судьба как-то очень странно склонялась то в мою, то в его сторону, а то и сразу в обе, но сейчас я чувствовал ее одобрение, а пожалуй, и расположение богов.

Концы наших мечей стали прощупывать друг друга. Я не думал больше о том, что он фехтует лучше меня: это состязание покажет. Если бы я нашел время обдумать это, я бы удивился переполнявшей мое сердце радости. Я ли был почти равен ему, он ли мне, но только глупец мог сомневаться в нем как в моем самом серьезном противнике. Когда я немного увлекся, он едва не поранил мне правую руку.

Мы сражались на траве, и у нас под ногами, вытанцовывающими столь замысловато, шуршали опавшие листья. Солнце стояло уже невысоко, и каждый из нас старался повернуться так, чтобы солнечные лучи не падали ему в глаза. Лицо Птолемея оставалось спокойным, если не считать блестящих прищуренных глаз; мое, насколько я чувствовал, мало чем отличалось от его своим выражением. Вскоре стало ясно, что мы лучше, чем мне когда-либо мечталось, соответствуем друг другу. Примерно одного роста, при одинаковой длине руки, мы оба располагали обычным для Македонии подвижным мускулистым телом и оба были в расцвете нашей первой возмужалости. Мне было семнадцать, ему — восемнадцать лет. Он дрался с большей хитростью, чем я, часто делая выпады без надежды на неминуемый успех, но рассчитывая на то, что я откроюсь на долю секунды и он нанесет мне молниеносный удар, выиграв очко. Но, соблюдая предельную внимательность или яростно нападая, я пока парировал его удары, нарушая его тонкий расчет. Я еще не строил никаких замыслов, а только зорко следил за ним, дожидаясь того момента, когда он откроется.

Мне казалось, что мы одни, и не только на этом участке территории, но и во всем мире — настолько сильно мы были поглощены друг другом. И только звон наших мечей да сухой шелест и треск листьев у нас под ногами нарушали тишину. Я потерял ощущение времени, чувствовал только, что оно тянется уже долго. Когда мы развернулись, глядя друг на друга в новой позиции, я заметил человека, стоящего у галереи, и в голове мелькнула тревожная мысль, что это Леонид, и он, исполняя свой долг перед царем, остановит наш поединок; но в следующий момент понял, что это старый Антипатр, наш регент, и страшно обрадовался.

Забыв на мгновение о мече Птолемея, я дал ему возможность сделать моментальный выпад, слишком поздно отразив его, и почувствовал, как острое лезвие коснулось плеча. Он отступил назад, опустив меч, и я сразу понял, что у меня кровавый порез.

— Тебе сильно досталось? — донесся крик Антипатра.

— Пустяки, — отвечал я, тоже опустив свой меч. — Сокол клюнет — крови бывает больше.

— Все же тебе лучше немного отдохнуть, чтобы восстановить силы, — чрезвычайно любезно предложил Птолемей. — У тебя кровь течет по голой руке и просачивается через рубашку, так что я с радостью дам тебе передохнуть, пока мы будем смачивать губы пивом.

— Отклоняю это великодушное предложение, — отвечал я. — Мне не нужно собираться с силами. Теперь припоминаю, что, когда мы взбирались на крутые утесы, ты выдыхался первым.

— Это правда. Мое почтение, Александр. Считаем до трех и начинаем.

— Но пока я вызову царского лекаря, — крикнул регент. — Не ради этой пустяковой царапины. Пусть стоит наготове с губками, пластырями и бинтами, а то следующая рана может быть совсем не шуточной.

— Ладно. Только ни слова Олимпиаде. Итак, могучий мой соперник Птолемей: раз… два… три!

Птолемей напал на меня еще до того, как полностью прозвучала последняя цифра. Атака была яростней прежних, и первый ее напор не принес ему успеха, иначе бы он выиграл поединок, поэтому я защищался с одинаковой яростью. Я провел контратаку, весь сосредоточившись на острие своего широкого меча, жаждущего крови моего противника, и видя, что он приоткрылся на долю секунды, равную той, что разделяет падение двух капель, которой бы хватило осе, чтобы юркнуть и ужалить его, но чуть-чуть запоздал с выпадом, и Птолемей отскочил назад.

Он снова бросился на меня, как леопард на овцу из темных зарослей — прежде, чем отара уляжется спать и вспыхнут сторожевые костры. И мы оба сражались отчаянно, ибо ему, чтобы выиграть, а мне, чтобы проиграть, нужен был всего лишь еще один меткий удар. Я не помню, какие удары мы наносили друг другу и отбивали; лязг стали, звуки скольжения одного лезвия о другое — все это тянулось и тянулось, словно целая жизнь проходила во сне, где резкий звон металла то бешено разгорался, то затихал, так и не прекращаясь, и от этого сон принимал характер ночного кошмара. Кое-как сохраняя ориентацию, я понял, что он хочет оттеснить меня назад, к невысокому монументу из камня с выбитой на нем древней надписью, который мой дед Аминта похитил из вражеского храма и установил здесь по возвращении из военного похода, предпринятого с целью усмирения варварских племен.

Я притворился, будто не понимаю, чего он добивается, а его напор все нарастал, пока я не оказался в двух шагах от западни. Я это понял не потому, что помнил точное местоположение камня, а потому, что натиск Птолемея достиг высшей точки, и еще по блеску глаз — он выдавал в нем нетерпеливое ожидание очень скорой победы, когда через три-четыре секунды я перевалюсь через камень. В его потном лице, отражающем низкие лучи солнца, я мельком заметил, как он уже мечтает увидеть острие своего меча, рассекающего мою плоть, почувствовать ее еле заметное сопротивление, перед тем как обагриться кровью. Я был благодарен богам за то, что этого не видит Олимпиада, иначе она бы закричала, предупреждая меня, и тогда моя собственная западня захлопнулась бы впустую.

На краю пропасти поражения я дождался того момента, когда он отведет плечо для резкого броска вперед. На мгновение открылся крошечный просвет, когда мой клинок отбить было нельзя. Я сделал выпад подобно смертоносной гадюке, с острием меча вместо ядовитых зубов, и ужалил его в правую грудь, которая моментально окрасилась кровью.

Ловко отскочив в сторону, чтобы не споткнуться о камень, я опустил меч, упершись его концом в землю. У Птолемея не было иного выбора, как сделать то же самое со своим, и, пожалуй, он обрадовался этой возможности: ведь для достижения своей цели он призвал себе на помощь всю свою силу и выдержку, и теперь, когда все сорвалось, его охватила внезапная слабость. Однако очень скоро он уже снова заговорил с прежней своей энергией.

— Александр, когда я выиграл один удар, я предложил тебе краткую передышку, хотя я ничего от этого не выигрывал и многое терял. Теперь, когда счет равный, может, предложишь то же самое и мне? На твоем месте твой герой Ахилл поступил бы именно так.

— Нет, Птолемей. Считай до трех и…

— Подожди! Это же не проверка дыхания, это испытание искусства владеть мечом.

— Нет, это испытание всего человека, меня и тебя. Может, попросим Антипатра сосчитать до трех?

— Ладно, сам сосчитаю. Только учти, у меня ведь есть и второе дыхание. Раз… два… три!

Словно видя продолжение сна, я снова вступил в бой со своим единокровным братом.

И вот мой меч подчинил себе все мои силы, ранее до конца еще не востребованные, и я пошел в наступление. Птолемей устал гораздо больше меня и в основном держался за счет железной воли, а она была крепка, как у отца его, Филиппа. Ослабь я свой натиск хоть на малую толику, он бы это заметил — недаром он так отчаянно следил за мной — и выиграл бы последний и решающий удар. В низких лучах солнца наши мечи уже не сверкали, как отполированное серебро, а горели, как желтое золото. Рядом присел и закаркал ворон, нередко бывающий предвестником близкой смерти; он был также священной птицей для двух греческих богов. Когда бог войны Арес творил свой ужасный пир, вороны очищали поле. Зевсу же птица смерти придала мудрости. Но я не полагался на его расположение, данное мне как предзнаменование в Додоне, а бился с полным накалом, похоже, достигшим уже высшей точки перед тем, как смениться физическим утомлением. У меня обострилось зрение, и я заметил, что Птолемей и впрямь обрел второе дыхание, и еще я, кажется, улавливал заранее его намерения нанести удар — вероятно, потому, что его движения слегка замедлились.

Я должен был теперь победить — или оставался риск потерпеть поражение. Если бы это случилось, изменилась бы вся моя жизнь и я бы познал горький вкус еще многих поражений прежде, чем встретил ужасную смерть где-нибудь в далекой земле. В памяти людей не я, а Птолемей был бы завоевателем Персии. Боги, чем я только не рисковал, приняв вызов брата! И все же в глубине своей души, охваченной смятением чувств, я был рад своему поступку — им я почтил кровь Ахилла, ставшую во мне жиже за несколько поколений, но все же сохранившую могущественную силу.

Я придумал уловку и стал ее осуществлять. Нужно было только притвориться ослабшим, то есть перейти в оборону, не нападая, а только отбиваясь от его все более дерзких атак. Наступил долгожданный момент, когда он стал делать слишком долгие, слишком смелые броски и в промежутке между ними на долю секунды ослабил свою бдительность. И вот наконец он вдруг сделал мощный выпад, чтобы сокрушить мою защиту и довести дело до конца, но я из последних сил напряг свою руку, принял удар и вдруг заметил, что сбоку он остался незащищен. Я сделал стремительный выпад. Удар концом меча пришелся ему под левые ребра. Будь он чуть правее, я бы рассек ему сердце. Как бы то ни было, я нанес ему опасную рану. Он выронил меч и повалился на землю.

К нему сразу же поспешили Антипатр с врачом. Врач опустился на колени возле моего падшего врага и принялся останавливать кровь. Для этого он засовывал в рану куски расщепленной ткани, смоченные уксусом, и наложил на нее тугую повязку. Постепенно кровотечение ослабло, и по лицу Птолемея я понял, что страшная смерть прошла совсем рядом, продолжив свой мрачный путь.

Антипатр взглянул мне в глаза и заговорил:

— Почему вы вступили в схватку без щитов? Клянусь богами, это была не тренировка, а настоящий бой, который едва не кончился смертью! И чего ты добился своей победой? Ради чего стоило так рисковать?

— Ставки, Антипатр, были выше, чем ты себе представляешь. Если Птолемей умолчит о них, я тоже не буду распространяться. Могу только сказать, что для будущей службы я приобрел надежного и способного полководца. Приняв его вызов и победив, я избавился от сильнейшего претендента на трон Филиппа, которым он мог бы стать, когда пробьет час борьбы.

5
Мои неожиданные успехи в искусстве фехтования, причина которых крылась в перемене, происшедшей у меня в сердце и голове, а не в мускулах, проявились весьма кстати, если старый Антипатр не преминул понять, в чем дело. В некотором смысле я стал его доверенным лицом. После моей победы над Птолемеем его отношение ко мне совершенно изменилось. Филипп заварил здесь, в Македонии, большую кашу, говорил он, и скоро она потечет на крупные полисы, что лежат к югу, и во всей Греции начнутся беспорядки.

— А Филиппу только этого и надо, — продолжал Антипатр. — Как раз теперь он ищет предлог, чтобы выступить с армией на юг, и ты ни в коем случае не должен недооценивать его хитрости. Этот модный болтун Демосфен достаточно умен, чтобы понять честолюбивые замыслы Филиппа, но он способен только болтать, будоражить людей и толкать их на грубые ошибки; а когда дойдет до драки, ему ли тягаться мозгами с Филиппом, заранее просчитывать его шаги и уворачиваться от его ловушек.

Царь как раз обдумывал ситуацию, сложившуюся на северном берегу Коринфской гавани, которая давала возможности для нанесения крупного удара. В земли, принадлежавшие храму Аполлона в близлежащих Дельфах, хлынули толпы народа из Амфиссы. В качестве главы Дельфийской амфиктионии[83] Филипп являлся также защитником великих святынь. И, наказывая захватчиков земель, он мог легко разжечь войну между Фивами, союзником Амфисс, и Афинами, которые из всех греческих полисов упорней всего сопротивлялись его власти.

Прежде, чем он мог что-то предпринять, заварилась каша в самом дворце, в Пелле. Сатрап Карии,[84] союзник Филиппа, задумал укрепить их узы, выдав свою дочь замуж за моего слабоумного единокровного брата Арридея, сына фессалийской танцовщицы, которая когда-то была любовницей Филиппа. Я попытался воспрепятствовать этому браку, думая о его возможных последствиях, если у Филиппа появится внук с нормальной психикой и он захочет сделать его престолонаследником. Когда у меня самого голова была не в порядке, я сделал опрометчивое брачное предложение — величайшую глупость в моей жизни, о которой мне трудно говорить. Она не имела далеких последствий, хотя на какое-то время пятеро моих друзей — кривоносый Птолемей, косолапый Гарпал и трое других, уму и честности которых я доверял и которые также служили послами в этом печальном деле, — были изгнаны из Македонии. Так велика была ярость Филиппа.

Перед тем как мне исполнилось восемнадцать лет, я искупил свою глупость участием в осаде Перинфа в звании небольшого военачальника. Там я познал вкус войны и что такое настоящая схватка на мечах, когда наградой победителю служит не будущая слава, а непосредственно жизнь. Моим противником был дюжий парень. Чуть старше меня по возрасту, хороший рубака, он отчаянно размахивал мечом, и мне стало немного не по себе, когда я глубоко вонзил в него свой клинок. Живое до этого лицо парня стало пустой маской, и он с глухим стоном замертво повалился на землю. Он не был варваром: те, о которых рассказывал нам Аристотель, повторяя своего учителя Платона, годились только для рабства или истребления. Это был фракиец и, наверное, хорошо играл в наши игры и был славным товарищем в застольях и веселье. Мне больше не нужно было носить повязанный вокруг бедер пояс — знак того, что я еще не отнял жизнь у врага. Но какое-то время честь освобождения от него казалась мне вряд ли стоящей такой цены.

Вскоре после этого я был назначен регентом: Антипатр жаждал сменить дворцовые сплетни и административные заботы на звон мечей. Хотя, по правде говоря, я только числился на этой должности, а настоящим регентом была Олимпиада, мольбам и интригам которой я легко уступал. А Филипп все пропадал в походах.

Впрочем, так было не всегда. Бывало, в промежутках между походами он устраивал пьяные кутежи и любовные игры. Однажды он занялся самым опасным видом любви — любовью в трезвом состоянии, что с его стороны было гибельной, если не сказать фатальной, ошибкой.

Клеопатра была племянницей его приближенного военачальника Аттала. Мало было Филиппу лишить ее девственности, несколько недель спариваться с ней по всем углам и закоулкам. Его фантазия разыгралась не на шутку, и он предложил ей сочетаться с ним браком. То ли пьян он был не в меру, то ли, скорее всего, она сама, обладая достаточной твердостью характера, настояла на этом условии, прежде чем разделить с ним ложе. Назначая себе такую высокую цену, она вызывала во мне уважение, и, по правде говоря, она была одной из самых прелестных женщин во всей Македонии. Светлыми тонами красок она напоминала мне Роксану, что теперь затерялась в бескрайних просторах могучей Азии, и лицо ее выражало ту же силу характера. Она не была такой же живой и веселой, как утраченная возлюбленная моего детства, но трогательно нежная улыбка смягчала ее лицо, и, если бы я попытался ее ненавидеть — за то, что она заняла место Олимпиады, — у меня бы это не получилось. Так или иначе, у меня было предчувствие, что придет время и моя мать восторжествует — не над Клеопатрой — над Филиппом.

Это время пришло, пожалуй, скорее, чем я ожидал.

Филипп велел объявить, что отстраняет Олимпиаду, что она больше не царица и что вместо нее царицей будет Клеопатра. Затем они отправились в наш маленький храм Афины Паллады, богини супружества, и посему обладающей большей властью, чем Афродита, которая являлась богиней только эротической или посторонней любви. Я не сопровождал их, чтобы стать свидетелем их брачных обетов, и не хотел быть на свадьбе в большом зале дворца, но Антипатр настоял на моем обязательном присутствии по той единственной причине, что Филипп был царем.

Филипп подошел к двери, ведущей в покои Олимпиады, постоял немного, прислушиваясь к ее разгневанным воплям, затем прокричал грубым голосом, чтобы она его услышала:

— Ложись в постель со своим питоном и любись с ним сколько хочешь. — В глубине своей ненависти он ей не уступал. Заперев дверь, чтобы не слышать ее завываний, и спрятав ключ в кошелек, он устроил пир.

Со своего места на кушетке, недалеко от царской — возле каждой из них стоял накрытый стол — я все еще улавливал приглушенные вопли отвергнутой царицы. Но вскоре они уже потонули в шуме и гаме застолья, где крепкое вино лилось рекой, и мало кто из собравшихся гостей вспоминал об Олимпиаде, помышляя прежде всего о том, чтобы польстить Филиппу и его прекрасной невесте ради обеспечения большей надежности своих собственных мест. По правде говоря, я не видел в этом большой их вины, ведь милость царя вещь ненадежная; да к тому же военачальники и «товарищи» Филиппа никогда не одобряли его брака с дочерью царя Эпира, лежащего за пределами Греции, да еще помнили ее вакханалии в святилищах бога вина.

Шум голосов нарастал. С покрасневшим лицом Филипп орал и хохотал, настроившись на большую попойку, в то время как Клеопатра едва прикасалась к бокалу. В разгар пира ее дядя Аттал, чья кушетка примыкала к царской, добился тишины в зале, постучав по столу рукоятью меча. Он встал и высоко поднял свою золотую чашу.

— За Филиппа Македонского, повелителя всей Греции, и за новую царицу! — провозгласил он, самонадеянно гордясь своими новыми почестями. — И да сделают боги плодотворным этот брак, чтобы царица Клеопатра родила своему супругу мальчика — достойного и законного наследника своего царства; и за все короны, которые он завоюет впредь.

Это изобилие пышных фраз вызвало во мне ярость. Я даже не пытался подавить ее, напротив, дал ей волю, вскочив на ноги и прокричав:

— Аттал, ты, лживый плут! А я, по-твоему, что — незаконный? — И швырнул в него тяжелой серебряной чашей, едва не попав ему в голову. Вино растеклось по его одежде.

Я ощутил хрупкую напряженность зала. Не будь я таким разгоряченным, я бы мог со страхом почувствовать, что этот пир, как и многие другие в нашей полудикой Македонии, приведет к убийству и кровопролитию. Филипп, похоже, предвидя такой конец, в бешенстве поднялся со своей кушетки и бросился ко мне с обнаженным мечом в руке, но, будучи в стельку пьяным, споткнулся и упал: не иначе как внутренний враг — предательский дух виноградной лозы подставил ему ножку. Тогда, обратившись к гостям, — в основном это были воины с обожженными солнцем лицами — я выкрикнул злую колкость, которая, вполне вероятно, могла бы стать моим смертным приговором.

— Соратники царя, взгляните на человека, который хотел вести вас в далекую Азию! Куда там! Он даже не может перейти с одной кушетки на другую, не свалившись на пол!

Наступило тягостное молчание, нарушаемое только бормотанием и поступью слуг, помогающих растянувшемуся на полу царю встать на ноги и вернуться на свою кушетку. Один из них поднял оброненный им меч и, видя, что Филипп не делает попыток схватить его, убрал в ножны. Я выждал еще немного, весь настороже и готовый к прыжку, как загнанный собаками леопард. Никто не двинулся, никто не проронил ни слова. Я повернулся и вышел из зала.

6
К моему большому удивлению, эта мрачная сцена не имела никаких видимых последствий. Старик Антипатр рассказал мне, что Филипп посидел немного, как сыч, мрачно выдерживая смехотворное приличие, и, когда хмель почти выветрился, церемонно, насколько позволяли нетвердые ноги, встал из-за стола, приветственно поднял руку — в ответ раздались прощальные возгласы — и, поддерживаемый под руки слугой и Клеопатрой, вышел, слегка пошатываясь, из зала. Новобрачные удалились в свои покои, а воины оживленно стали биться об заклад, сможет ли он до утра исполнить свой супружеский долг. Сомневающихся было немного: люди знали своего предводителя, его неугасимую мужскую силу, знали также о его способности быстро приходить в себя после попоек.

Антипатр полагал, что в большинстве старые вояки остались довольны тем, что я сумел постоять за себя и свои права и даже пошел на то, чтобы задеть своего отца и царя язвительным замечанием. «Это по-македонски, — сказал он. — Пусть эти подхалимы с востока кланяются и выклянчивают милость, когда их оскорбят; мы, крепкие и стойкие горцы, вытесаны из другого камня!»

Филипп не напоминал мне о происшедшем и не пытался как-то отомстить. Я обдумал его поведение и понял, что и это соответствовало его характеру. Трезвый он не был высокомерным, хотя в состоянии опьянения склонен был к ссорам, а мог и убить. Его предусмотрительность советовала ему, что лучший способ избежать разобщения в своем непосредственном окружении — это не придавать значения безобразному происшествию, пока оно само собой не забудется. Я не мог бы назвать Филиппа мстительным, по крайней мере, он не прибегал к мщению, когда это могло повредить его планам. Как бы там ни было, но он был страстно влюблен в свою молодую жену, отчего мое престолонаследие оказалось в еще большей опасности, чем прежде.

Поэтому я решил, что, поскольку Олимпиада возвращается во дворец своего отца в Эпире, будет лучше всего сопровождать ее в Иллирию, пока у Филиппа не пройдет первый приступ влюбленности. Когда я подошел к нему, чтобы проститься с подобающим почтением, в его единственном глазу зажегся веселый огонек, и он озорно улыбнулся, словно нашкодивший мальчишка, попавшийся на шалости.

— На что поспоришь, — спросил он, — что Клеопатра — ну, мягко говоря — не с ребенком?

— Так скоро?

— Не так уж и скоро, если, конечно, в постели с ней настоящий мужчина. Я познал ее девственницей, Аттал не обманул, но я не уверен, что она не понесла после первой же ночи. Помню, как закричала она от боли, как тяжело дышала и корчилась — и вовсе не из притворства, как афинские куртизанки за большие деньги, а потому, что природа победила ее стеснительность. А когда наступил финал, она вскрикнула не один раз, а два — говорят, это к двойне. Если не сейчас, то скоро. К тому же у сорокалетних мужчин семя поактивнее, чем у двадцатилетних обожателей. У тебя будет брат, Александр; и его могут признать, в отличие от других. Так что, когда вернешься из Иллирии, отложи-ка в сторону свои книги. Отдавай богам то, что им причитается, но не слишком усердствуй, и учись тому, что нужно для войны — а она уж непременно будет. Если я доживу до шестидесяти пяти, тебе уже будет за сорок и придется подсуетиться, чтобы справиться с юным наследником, у которого тот же отец, да мамочка получше. Я тебя вызову, когда ты мне понадобишься. А теперь прощай.

Но я был уверен, что Филипп не доживет и до шестидесяти — теперь-то, когда он развелся с мстительной Олимпиадой, жаждущей его смерти. У многих оленят, родившихся в тот год, когда я посетил Додону, росли красивые рога.

Хотя скучно тянулись мои дни в Амбракии, одном из главных городов Эпира, но не столичном, я не охотился на оленей, опасаясь, как бы случайно не затравить гончими именно того, чьи рога, согласно предсказанию, могли бы великолепно разрастись. К счастью, в царской библиотеке мне попались четыре тома по искусству государственного управления, замечательно написанных Ксенократом из Халкедона. Из них я почерпнул много знаний, которые позже могли бы мне пригодиться. Одновременно кое-какие странные уроки мне преподала и Олимпиада; и я не знал, чьи наставления сыграют большую роль в будущей моей жизни.

Приблизилась пора, когда я должен был ехать в Иллирию: меня пригласил незаконнорожденный брат Олимпиады, верховный вождь приблизительно пятнадцати племен — Филиппу хотелось включить их в свои растущие армии, я же на всякий случай желал заручиться поддержкой этих дюжих парней. Но выбранный для поездки день выдался таким ненастным, что я отложил свой отъезд до следующего утра. Во второй половине дня тучи сгустились и стали еще тяжелее, по поросшей лесом равнине гулял беспокойный ветер, а по черепичной крыше хлестали шквалы дождя. Затем разразилась невиданная доселе гроза. Зевс метал бесконечные стрелы огня, похоже, с единственной целью — созерцать их неистовство, и оглушительные раскаты грома сотрясали дворец. Когда молния ударила совсем рядом, только тогда мрак раскололся и в небесную трещину брызнул свет. Заиграли дождевые капли, и стали видны мечущиеся деревья.

Только я начал зажигать свечи, как раздвинулись занавеси арочного проема и вошла Олимпиада.

Я разглядел в полутьме, что ее темные волосы заплетены в косы и уложены кольцами вокруг головы и что одета она в белое. Когда онаприближалась, ее одеяние, хотя различал я его еще не совсем отчетливо, показалось мне тем же, что я уже видел на гибких телах персидских танцовщиц: прямоугольный отрез тонкотканого шелка, создающего иллюзорное впечатление прозрачности на фоне сильно раскрашенного тела. Концы этой ткани скреплялись двумя блестящими застежками у нее под левой рукой, откуда она ниспадала до ее колен. За исключением сандалий, на ней не было ни одного знакомого предмета одежды.

Но самым любопытным показался мне схватывающий ее талию пояс, один конец которого уходил вверх и, пройдя меж грудей над обнаженным плечом, исчезал за спиной. Другой же конец, сильно сужающийся, спускался к нижнему краю ее одеяния. Пояс был пестро разрисован и казался необыкновенно тяжелым. Вглядевшись попристальней, отчего по спине у меня поползли мурашки, я увидел, что это живая змея, по объему туловища и длине уступающая только тому здоровенному питону, которого она на моих глазах убирала в клетку, и другого вида. И все же змея была очень крупной по сравнению с большинством виденных нами в Северной Греции.

Позади матери шел слуга. В одной руке он нес золотую или позолоченную клетку с мелкими ячейками, а в другой — ящик, на одной стороне которого была ручка и запертая на крючок дверца.

— Не зажигай свечей, Александр, — сказала она мне. — Вспышек молний Зевса будет нам достаточно. — Эти вспышки отделяли друг от друга всего несколько секунд.

Было сразу же заметно, что Олимпиада сильно возбуждена: в голосе звучали глубокие, теплые нотки, лицо было по-особенному красиво, глаза горели.

— Эта змея — твоя любимица? — поинтересовался я.

— Не в том же смысле, что Кришина, мой огромный питон, но родилась и выросла в моей змеиной яме.

— Я вижу, она не ядовитая — у нее короткие, скошенные назад резцы. Скорее всего, какая-то разновидность удава. Вряд ли это самец. В школе Аристотеля мы изучали подобную ей змею; думаю, не ошибусь, если скажу, что это самка.

— Ошибаешься. — Олимпиаду явно задели мои замечания, и она хмуро замолчала.

— Сильная гроза, — сказал я.

— Это больше чем гроза. — Голос ее зазвучал значительней — она снова становилась жрицей. — Это сам Зевс посылает мне знак того, что пробил час, которого я так долго ждала. Вспомни, я обещала тебе рассказать, что произошло в ночь твоего зачатия. Теперь я это сделаю.

Она подождала, пока слуга не поставит рядом с ней клетку и ящик, не отвесит нам низкий поклон и не покинет комнату. Ярость грозы, гибкость тела матери, очертаний которого не скрывал кусок тончайшего шелка, ее странный пояс, голос и взгляд — все это взволновало меня, и мне почудилось, что сейчас она откроет что-то чрезвычайно важное. Олимпиада заговорила; удары грома служили как бы ритмическим сопровождением ее рассказу, и голос ее возвышался над эхом его раскатов.

— Окончился брачный пир… Филипп отвел меня в свою опочивальню… Он сильно отяжелел от вина… Пытался раздеть меня… Руки все больше запутывались в моих одеждах… Вдруг он все бросил и потащился к ложу… Рухнул на него и моментально погрузился в глубокий сон… Я продолжала раздеваться… Появилось захватывающее чувство ожидания… Я легла, не укрываясь, так как ночь вдруг стала теплой и влажной… Постепенно меня обуяла страсть… Нет, не к пьяному скоту рядом со мной, а к какому-то неизвестному возлюбленному, лица которого я никогда еще не видала… Я широко раздвинула ноги… Я задыхалась — волны эротического желания захлестывали меня.

Мать говорила отрывисто, тяжело дыша. Грудь ее высоко вздымалась, и едва подвластная мне греховная страсть незаметно овладела всем моим существом.

— Затем я ощутила, как невидимый палец коснулся моего лона… Не твердый и тычущий палец, как у Филиппа… Он был одновременно и мягким, и вибрирующим… От него вибрации вошли в мягкую плоть… С быстротою солнечных лучей они пронеслись по моим бедрам, ногам, вошли в ступни… Устремились вверх по бокам… По всей груди… По рукам… По голове… Острая тоска мешала мне прийти в исступленный восторг… Мне так и хотелось окликнуть моего невидимого любовника… Я бы умоляла его больше не медлить и совершить акт любви, но чтобы говорить, у меня совсем не было дыхания… Палец дошел до моих девичьих врат… Осторожно испробовал проход, пока не убедился в моей девственности… Наступила краткая пауза…

И вдруг мощная вспышка огня осветила комнату чудным сиянием… В ту же секунду мое тело вспыхнуло пожаром… Пламя занялось в промежности и оттуда распространилось глубоко по всему телу… Моя девическая боль была почти невыносима… Она утихла и сменилась невыразимым блаженством… В ответ на многократные толчки внутри меня я закричала от восторга… Мой муж немного очнулся и забормотал… Я страстно желала, чтобы этому не было конца… Но медленно угасло и это… Сияние в комнате померкло… Я впала в забытье.

После продолжительного молчания я заговорил. Пока длилось это молчание, могучие удары грома постепенно перешли в протяжное громыхание, совсем неярко вспыхнула молния, у меня по коже пробежали мурашки, и наступила тишина.

— Что бы это значило, Олимпиада? — спросил я.

— Да что бы это могло еще значить, кроме как не самое очевидное? Я не первая женщина, которую так осчастливили. Была еще Алкмена, из твоих предков, мать Геракла. Была Леда, которая потом стала матерью Клитемнестры, чьей дочерью была Электра. Семела, мать моего милого Диониса. А сколько еще? И вот теперь я, Олимпиада, мать Александра!

Снова мне пришлось ждать, пока я не смогу говорить — кружилась голова, глухо колотилось сердце. Наконец, кое-как взяв себя в руки, успокоившись, я спросил:

— А Филипп в ту ночь пришел в себя, чтобы выполнить свои супружеские обязанности?

— В ту ночь — нет. Он тогда видел сон, который рассказал мне на следующий день. Ему снилось, что он пытается совокупиться со мной, но мое тело было опечатано печатью с головою льва. Заметь, пустой сосуд не затыкают пробкой! Позже я ему уступила, ведь я была ему законной женой, и, несмотря на неземное блаженство, испытанное брачной ночью, я нашла в грубом соитии с ним телесное облегчение и в положенный срок родила ему ребенка. Но никогда больше я и близко не испытывала того блаженства, о котором тебе поведала. Тогда я еще восхищалась им, в каком-то смысле даже любила — пока эта любовь не превратилась в ненависть.

— Что мне делать? Откуда мне знать, что ты тоже не размечталась о том, чтобы сбылось какое-то твое страстное желание, которое было всего лишь фантазией?

— Делай то, что велят тебе твоя судьба и твое право в силу рождения. Если тебе нужны еще доказательства, ступай к Зевсу-Аммону в пустынях Египта — там он говорит яснее, чем в Додоне. А сейчас я совершу ритуал, который жрице Диониса разрешается в любое время и в любом месте. Иногда так можно прочесть будущее.

— Олимпиада, у меня не осталось сил! Нельзя ли отложить до другого случая? Хватит с меня и того, что я уже услышал.

— Мой сын, это не может ждать. Зевс — собиратель туч, и теперь он скрыт в темных несущихся облаках. Ты ведь видел и слышал знаки — разве не так? Если мы сейчас не примемся за дело, он отвернется от нас. Ты не будешь принимать в обряде никакого участия, только смотри и, если сможешь, читай.

Нежно, с любовью она взялась за змею обеими руками, освободила талию от ее объятий и, пока та медленно извивалась, будто желая снова вернуться на прежнее место, открыла клетку, поместила туда змею и захлопнула дверцу. С молчаливым благоговением она подняла деревянный ящик, снова открыла клетку и просунула в открывшийся проем конец ящика с маленькой дверцей. Сняв пальцем крючок, она нажала на расположенный наверху ящика маленький рычажок, которого я до этого не заметил — и тут же раздался пронзительный писк боли. Из ящика в клетку перебежала очень большая белая крыса с красными глазами. Олимпиада быстро убрала ящик из клетки и заперла ее дверцу.

— Жертва испытала всего лишь булавочный укол, — пояснила Олимпиада, — ее проворство не снизилось, и зубы ее остры. Теперь смотри внимательно.

Я уже смотрел — с неприязнью, близкой к отвращению. На какое-то мгновение мое внимание приковал к себе тот вроде бы незначительный факт, что змея-то все-таки самка, а крыса — самец; доказательством последнего служили как размер крысы, так и мельком замеченные мною яички. Вскоре мне все-таки пришлось увлечься тем, что происходило в клетке.

Змея и крыса заметили друг друга одновременно. Подняв верхнюю часть туловища, змея начала свиваться в кольца. Грызун же отчаянно забегал вдоль дальней стенки в поисках лазейки, повернулся и устремился к дверце — но та была заперта. Змея, шурша чешуей по полу, двинулась было в ту сторону, но крыса вернулась в свой прежний угол и отважилась на пробежку вдоль стенки, противоположной дверце. Охотница снова развернулась, вся заряженная хищнической страстью, с горящими в полумраке глазами.

Тучи явно рассеивались, мрак в комнате поредел, и я прекрасно видел все перипетии этого первобытного состязания. Вот змея сделала свой первый бросок, так широко разинув рот, что челюсти образовали почти вертикальную прямую линию. Она не промахнулась, но намеченная ею жертва, взвизгнув от безумного ужаса, юркнула под нее с бешеной скоростью и бросилась наутек. Змея же только ударилась головой об пол.

И вот началось самое захватывающее зрелище: быстрота и изворотливость крысы против неустанных и безжалостных нападок змеи. Крыса не могла выбраться за пределы ограниченного пространства клетки, но та же решетка мешала развернуться и преследовательнице, ограничивая ее фланговые маневры, не давая воспользоваться всей ее гибкостью. Змея снова нанесла удар и снова промахнулась. В ярости, созерцание которой вызывало благоговейный страх, столько в ней было неумолимой жестокости, она забыла о своей змеиной мудрости и стала преследовать крысу, крутясь и крутясь вдоль стенок клетки. Под блестящей кожей мышцы ее ходили ходуном, и за непрестанным шуршанием чешуи топот крысиных лап был едва различим. Сперва крыса оглушительно пищала, давая выход своему страху, но вот заметила, что враг ее уступает ей в догонялки, и стала экономить дыхание, потом даже немного замедлила бег — чтобы унять бурное сердцебиение, так мне подумалось.

— Сдается мне, у твоей любимицы маловато шансов, Олимпиада. Крысы высоко прыгают и сильно кусают. Если этой хватит сообразительности, она подпустит змею к самому кончику хвоста — ведь змее, чтобы сделать бросок, нужно свиться для опоры в кольцо; без этого она, измотав свои силы, не нападет. И тогда крыса сделает прыжок ей на спину, ближе к голове, и ее острые зубы глубоко вопьются в змеиную шею. Вот и будет конец состязанию.

Я видел, что Олимпиаду огорчили мои слова — главным образом потому, что в них была правда, хотя отчасти, возможно, еще и по той причине, что в ее глазах эта крыса была уже не просто крысой, а воплощением человека, который мог бы услышать меня и прибегнуть к предложенной мною тактике.

Вскоре змея поняла, что бешеная погоня ничего ей не даст. Она затаилась, пытаясь совладать с безрассудной яростью, глаза ее теперь не горели, а только мерцали холодным блеском, и она медленно свилась в кольца в углу клетки. Остановилась и крыса. Но была наготове, вперив влажные бусинки глаз в своего врага. Хвост змеи шевельнулся, крыса отпрыгнула, но, не видя других движений, снова остановилась. Теперь змея лежала в инертной позе, глаза заволокло пленкой, погасившей их блеск, и казалось, что она уснула. Крыса в напряженном ожидании припала к земле.

— Неужели эта дуреха отказалась от погони? — Голос Олимпиады дрожал от беспокойства. — Разумеется, эта крыса в моем садке самая крупная и подвижная, но они должны быть стоящей друг друга парой, иначе в гадании нет никакого смысла.

— Я не верю, что змея сдалась. Во всяком случае, не стоит ее подстрекать. Смотри и жди.

Все еще следя за своим внешне вялым врагом, крыса пошевелилась. Змея оставалась спокойной и безразличной. Крыса, несколько осмелев, робко двинулась, выискивая в стенках клетки лазейку для бегства, но действовала очень осторожно, держась на почтительном расстоянии и не теряя бдительности. Случилось так, что она все же чуть приблизилась к змее. Затем, должно быть, приняв небольшую тень за дыру, помедлила, глядя попеременно то на тень, то на свившуюся в кольца змею, приблизилась к ней еще немного, отступила, выждала, продвинулась еще и снова отступила. И тут я явственно увидел, как по кольцам змеи пробежала рябь, вызванная напряжением мышц, не изменивших своего расположения ни на йоту. Очень медленными, крадущимися шажками крыса двинулась вперед. Не было слышно ни звука, кроме тяжелого дыхания Олимпиады. Крыса прокралась к своей цели и не обнаружила выхода — безжалостная решетка по-прежнему ограничивала ее свободу.

Наверное, душа грызуна не выдержала такого удара: крыса пришла в бешенство, стала грызть прочную проволоку, забыв о бдительности. В этот момент змея и нанесла удар.

Самого броска я не заметил — он был слишком стремителен для моих глаз, но мне удалось-таки уловить, как пружинисто развернулись ее передние кольца. Разинутые челюсти сомкнулись на крысиной спине, и в мгновение ока страшные кольца обвились вокруг зверька — видны были только его голова, передние лапки и хвост. И в тот же миг он издал протяжный писк, невыносимо пронзительный для слуха — визг ужаса. Постепенно он утих, и, как мне думалось, я знал почему. Боль не уменьшилась, а возможно, и возросла, оставался неописуемый страх. Но зверек все еще тужился, стараясь воздухом легких помочь ребрам и грудной клетке выдержать давление страшных объятий. И вот охотник с добычей замерли в полной неподвижности, не издавая ни малейшего звука.

— В природе нет никакой жалости, — сказал я Олимпиаде.

— Нет — когда боги распорядились о смерти, — отвечала она.

— А я считаю, нет жалости вообще. Волчица будет сражаться за своих волчат, но это только инстинкт, данный ей для сохранения своего вида.

— Ты читал слишком много книг, Александр, слишком долго размышлял о причине вещей, а в дальнюю синь небес не заглядывал.

— Тише! — Я услышал слабый звук, не громче треска сухого листа под ногой. Звук повторился. Не требовалось особой догадливости, чтобы понять его происхождение. В смертельных объятьях удава ломались крысиные ребра. Должно быть, этот звук услышал и удав; вероятно, он почувствовал, как крепкие косточки поддаются его напору, потому что издал резкое шипение, какое издает внезапно вырвавшийся из бурно кипящего котла пар. Тиски все сжимались, пока острые концы сломанных костей не пронзили легкие и сердце зверька, пока он без всяких признаков жизни не замер в кольцах удава.

— Ты узрел, Александр, символический смысл исхода этого поединка?

— Нет, но я видел, как змея схватила крысу и убила ее.

— Змея посвящена Дионису, а значит, и Зевсу, его отцу. В этом ритуале удав стал орудием Зевса. Божественности преисполнились его прекрасное извилистое тело и широкие челюсти. В этом обряде белая крыса стала Филиппом, а удавом — ты.

— Если ты всерьез полагаешь, что я способен убить Филиппа, ты неверно прочла предсказание — если таковое было дано. Я никогда не подниму руку на своего отца, разве что защищаясь. Я стану лишь наблюдать, дожидаясь своего часа. И если в твоем гадании змея олицетворяла человека, то человек этот не Александр, а Олимпиада. Мне противно, меня тошнит от всех этих действий. Я должен выйти на свет.

7
В конце зимы, в восемнадцатом году о. А., когда прошло уже несколько месяцев, как мне исполнилось семнадцать лет, царь Филипп послал гонца, чтобы вызвать меня из Иллирии.

Долго же мне пришлось прохлаждаться по его милости. Я догадывался, что его план вторжения в Грецию под предлогом наказания осквернителей дельфийского храма натолкнулся на препятствия; возможно, Афины и Фивы раскусили его хитрость.

Не исключалось также, что ему хотелось внушить мне мысль, будто мое присутствие во дворце Пеллы не имело значения.

Теперь, когда пришел вызов, мне было грустно покидать этих гостеприимных, суровых и горячих людей, живущих кланами. С ними я часто с упоением мчался верхом, охотился в диких лощинах и зимних лесах, предварительно поставив условие, что нельзя убивать самца благородного оленя на третьем году жизни, потому что согласно моему гороскопу, составленному магами, это дурной знак. К тому же, говорил я, такие самцы еще незрелые и мясо их не придает сил человеку, одолеваемому врагами, независимо от того, кто является этим врагом — человек, зверь или буря, На четвертом же году олень — прекрасная дичь, и мясо его полезно.

Члены клана слушали мои наставления с трезвым вниманием, и их жрецы, в основном посвященные Артемиде, богине охоты, обнаруживали путем гадания, что предупреждение мое имеет все основания. Но при этом они со всем пылом охотились на медведей, несмотря на свою посвященность богине охоты, а поскольку это были крупные бурые медведи, всегда раздражительные и предрасположенные к приступам бешеной ярости, мы чувствовали особое возбуждение, когда наши пути пересекались. Однажды, когда здоровенный самец напал на вождя клана, сбил с ног и стал месить его своими когтистыми лапами, я стрелой из скифского лука удачно угодил зверюге в мохнатый бок и, несомненно, спас жизнь этому крепкому парню.

Иногда у меня возникало желание, чтобы мы втроем — я, Абрут и Клит — остались жить в этой северной стране, вдали от дворцов и великих дел, уж не говоря о мечтах о далеких походах. Мы бы здоровели от простой пищи, охоты и рыбной ловли, вели бы маленькие войны с еще более северными племенами и переженились бы на их светловолосых большегрудых дочерях. Мне часто предлагали этих дочерей — чтоб теплее была постель в холодные ночи, но я отказывался. Возможно, не желал рождения сына, который со временем мог бы стать претендентом на мой трон, соперничая с сыновьями моей настоящей царицы.

Филипп послал ко мне самого Леонида. Он прибыл вечером и сообщил мне, что из всех царских яичек вылупились цыплята. На совещании совета, хитро нашпигованного людьми Филиппа, который по удивительной глупости игнорировали Афины и Фивы, он наконец был «приглашен» двинуться маршем в Грецию и наказать осквернителей дельфийского храма. Теперь вся Македония бурлила от мобилизации в армию Филиппа, готовую нанести важный стратегический удар. Ранней весной ожидается поход на юг.

— Кем поставит меня Филипп? — спросил я Леонида. — Во главе отряда конницы?

— Я в угадках не лучше тебя. Знаю только одно: его личное отношение к тебе — за то, что ты на стороне матери, за то, что ты уязвил его, когда он свалился на пиру, — не повлияет на это совсем. Мысли Филиппа настроены только на победы в битвах. Так что его решение будет зависеть от твоих бойцовских способностей, как он их понимает. Для поля битвы ты еще новичок, но старый Лисимах говорил Филиппу, что ты хорошо постиг науку войны из книг и на бумаге и хорошо проявил себя в Перинфе; а царю как раз сейчас не хватает молодых честолюбивых и изобретательных военачальников. У него есть старик Парменион — его правая рука, и старик Антипатр — спокойная голова. Так что ты мог бы подняться выше, чем думаешь.

Я подступил к Филиппу с этим делом, улучив момент, когда он был склонен отвечать на вопросы; а это случилось, когда вино только слегка подогрело его, еще не приведя в раздражительное состояние.

— Царь, получу ли я чин, достойный моего высокого аристократического положения? — спросил я.

— Скажи лучше, достойное моих достоинств. Личное высокое положение я не ставлю ни в драхму, хоть оно сначала и производит на людей впечатление. Затем, если военачальник имеет большие способности, люди чувствуют, что он на своем месте, но если маленькие, то тем более катастрофично его падение в их глазах. По вине высокородных тупоголовых полководцев проиграно больше сражений, чем по всем остальным причинам, вместе взятым. Ну, царевич, что скажешь насчет командования моими гетайрами?[85]

— Ты шутишь, царь.

— Почему ты так думаешь? Конечно, такой пост не пустяк для юнца, которому нет и восемнадцати, а? Это всадники и пехотинцы несравненные в бою, в совершенстве обученные, верные до смерти… — Филипп замолчал, сделав вид, что ему нужно подумать. — А, понимаю. Ты хочешь сказать, что не стремился подняться так высоко. — Филипп действительно шутил со мной, и мне было неизвестно, где шутка началась и где она окончится.

— Я хотел сказать, что и не мечтал… — Но это была ложь.

— Ладно, как бы то ни было, командные знаки отличия будет носить Букефал, а не ты. Этот боевой конь вдохновит всех других строевых лошадей, поведет их сквозь сталь, тучи дротиков и смертельный град стрел. Ей-богу жаль, что в тот день, когда ты купил его, я был так слеп, а теперь никто, кроме тебя, не может его оседлать. Да и что мне еще остается делать, как не отдать тебе командование над моими отборными отрядами? Меня немного утешает то, что на коне ты будешь выглядеть красавцем. Эти белые доспехи, купленные тобой у старого вояки в Иллирии — наверняка они ограбили караван из Византии — хорошо оттеняют то, что дано тебе природой. Если бы о тебе пел Гомер, он бы даже мог назвать тебя богоподобным — вон какие у тебя золотые кудри; сейчас-то они старательно зачесаны в гриву, а как разовьются по ветру… Откуда у тебя этот цвет лица — белый с розовым, да и влага в глазах, как у влюбленной резвушки? Явно не от Олимпиады и не от меня. Постой, уж не от того ли красавчика, мальчишки-слуги, которого она купила в Аркадии? Если бы я раньше догадался об этом, я бы его кастрировал; но теперь уже слишком поздно.

— Доволен ли ты, царь, командирами отдельных отрядов гетайров? — осмелился я спросить, чтобы изменить тему разговора.

— Все они хорошие воины. Твоя тактика будет проста, если все пойдет как обычно: нападаешь с фланга на амфиссианскую фалангу.

— Отец, я никогда не слышал, чтобы у амфиссианцев была фаланга. Может, ты оговорился — хотел сказать, афинская или фиванская фаланга?

— Может, и так. Судьбы войны непредсказуемы.

Все военачальники в нашей армии и большинство солдат догадались о намерениях Филиппа, когда, вместо того чтобы выйти на прямую дорогу в Амфиссу, он повернул на восток, к Фермопилам, имя которых было священным для каждого грека. В этой области он заменил фиванские гарнизоны своими собственными и начал укреплять Элатею как базу для продвижения на север. И теперь он стал виновным в одном из самых циничных поступков в своей карьере: он направил в Фивы послов, прося город трусливо изменить его союзу с Амфиссой и примкнуть к нему в священной войне против осквернителей храма!

Фивы и Афины забили тревогу. Оба города стали готовиться к войне, тогда как Филипп изображал из себя невинного голубя. Он явно хотел, чтобы они первыми выступили против него, и тем самым избежать обвинения в агрессии.

— Какое это имеет значение? — удивился Парменион. — Мы раздавим и тех, и других.

— Не обязательно, старый друг, получится именно так. Если они будут настолько неблагодарны, что нападут на нас, — при том, что я сделал все возможные шаги для достижения дружбы, — они могут легко одолеть нас. Афиняне мягки, но фиванцы тверды как железо, а Священная Лента Фив[86] — это сейчас единственная на земле самая непобедимая военная организация. К тому же, мой славный Парменион, мне небезразлична моя собственная судьба, когда я сойду в Аид. Греция должна быть едина, но мне бы хотелось добиться этого по возможности самой малой кровью.

— Едина под твоей властью! Клянусь богами, это похвально! Что ж, думаю, твое желание сбудется: враг выступит первым. Этот старый крикун Демосфен накалил страсти народа до предела — ей-богу, он не иначе как сын бога ветров Эола — так мастерски он владеет дыханием!

Продолжая дипломатический обмен с охваченными паникой городами, Филипп прибегнул к характерной уловке. Он написал Антипатру в Пеллу письмо, в котором объявил, что готов выступить в поход на север для подавления мятежа во Фракии. И подстроил так, что письмо попало в руки Хареса, все еще охраняющего проходы. Сторожевые отряды Хареса ослабили бдительность; Филипп, разумеется, совершил форсированный ночной бросок и яростное нападение на его войска. Разгромив Амфиссы, он обошел Дельфы и принялся изводить объединенные армии в тылу.

Союзники уже больше не могли защищать свою выгодную позицию близ Элатеи, поэтому они отошли по долине и развернули свои силы на равнине близ Херонеи. Филипп пока что воздерживался от нападения, он все еще предлагал дружбу, а Демосфен в громовых речах призывал народ к битве. И в начале сентября, спустя чуть меньше месяца после моего восемнадцатилетия, Демосфен в полной мере получил то, чего добивался.

Равнина близ Херонеи отличалась тучностью и красотой, славными оливами, жирным молоком коров, богатыми пастбищами. Местные жители убирали урожай ячменя и свозили его домой. Это были простые миролюбивые люди, которые возносили молитвы главным образом Деметре, богине урожая, и Афине Палладе, покровительствующей вместе с Артемидой беременным женщинам. И вдруг к ним шумно вторгается огромная армия фиванцев, афинян и союзников помельче со всей бесцеремонностью солдатни. Трубы напугали скот с кормящимся молодняком, а скачущие взад и вперед курьеры разогнали стада овец.

И все же они молились, чтобы не было никакой войны. Ведь еще на их земле не развернул своих знамен светловолосый одноглазый завоеватель, чье имя было у всех на устах. Но думаю, надежда их пошатнулась при виде поднимающихся вдали, еще не совсем отчетливо различимых клубов пыли. Они становились все плотнее, росли вширь и вверх. А вскоре юноши с острым зрением уже могли видеть верховых и пеших солдат, блеск мечей и наконечников копий фаланги.

Мы остановились в двадцати пяти стадиях от врага. Наши солдаты прошли долгий путь, и дело близилось к вечеру, поэтому Филипп распорядился стать лагерем на ночной отдых. Союзникам же ночь не сулила покоя. Они бы удивились, если бы Филипп не преподнес им сюрприза и не напал неожиданно. Но это и был тот сюрприз, стоящий им хорошего сна и аппетита, — наши лазутчики донесли, что половина их армии не спит, находясь в дозоре. На правом фланге они развернули тяжелую фиванскую фалангу с Фиванской Священной Лентой посредине. Слева от них располагалась афинская фаланга, а еще левее — ахейцы и другие союзники с лучниками, метателями дротиков и пращниками на самом левом фланге.

Только стемнело, Филипп созвал совет всех крупных военачальников. На правом крыле он думал разместить фессалийскую конницу, свою фалангу — в центре, с тяжелой пехотой наемников справа от нее и отборной македонской пехотой под командованием Пармениона — слева; Филипп со своей почетной охраной хотел расположиться еще левее, а на самом крайнем левом фланге перед мощной фиванской фалангой предполагалось поставить несравненных «конных друзей» под моим командованием. Обратись я с мольбой к Зевсу, прося дать мне позицию, где было бы больше возможности доблестно проявить себя в тяжелом бою, я бы не осмелился просить о лучшей. Она была лучшей на всем нашем фронте.

— Это будет отчаянное сражение, — сказал нам Филипп низким хриплым голосом. — Когда история будет написана, я не сомневаюсь, что его занесут в разряд наиважнейших. Оно решит, остаться ли Греции кучкой слабых, вечно грызущихся между собой полисов, разорванных гражданской войной, неспособных защитить себя от внешнего нашествия или хотя бы усмирить варварские племена на своих границах, или же она станет единым государством, возглавляемым Македонией, и сможет справиться со своими внутренними и внешними врагами. Конечно, таким мощным полисам, как Афины и Фивы, придется уступить кое-что из своих свобод: у демоса и его вождя Демосфена больше не будет власти. Но, во-первых, это ничтожная потеря по сравнению с потерей всего, если к ним вторгнется тиран, а во-вторых, когда поутихнут ораторские ветры, погода наладится.

Завтра вы будете биться с греками, но в то же время помните, что вы бьетесь за Грецию — Грецию будущего, способную не склонять головы перед Карфагеном, Римом с его прибывающей силой, даже перед могущественной Персией. За Грецию будущего, более великую, чем она была во времена Геракла, или Ахилла, или Перикла; ибо она станет одним неделимым львом с головой в Македонии и хвостом в Спарте, цельным и неделимым государством с одним правителем, владыкой Ионического и Эгейского морей. Теперь ложитесь спать. Трубы разбудят вас на рассвете.

Я полежал, не засыпая, размышляя над тем, что мне предстоит совершить в завтрашней битве, моей первой на пути… К чему и куда? Я не знал. Может, моей первой большой битве и последней — на пути к Реке Скорби. Затем я незаметно заснул и впервые за многие месяцы видел во сне Роксану: она стояла в слезах, и я не знал, в чем их причина.

Трубы зазвучали властно и настойчиво. Часть наших телег прибыла ночью, и рабы приготовили горячий завтрак для нескольких высокопоставленных военачальников, но я ел ту же пищу, что и мои солдаты: сушеные мясо и рыбу, лук и кукурузные лепешки. Потом Леонид помог мне облачиться в доспехи: шлем, кожаный панцирь, покрытый металлической чешуей, и высокие сапоги. Когда Букефал опустился передо мной на колени, чтобы я мог сесть на него, мой старый учитель подал мне меч и копье — он не дал мне ни дротика, ни щита.

В этом сражении цельная армия Филиппа должна была встретиться со сборной армий Фив, Афин и других полисов. У последних не было никакого прочного взаимодействия, их ничто не сплачивало-воедино, кроме ненависти к господству Македонии. Сидя на громадном Букефале и ожидая сигнала атаки, я думал о старом робком, как мышь, Лисимахе и о военных играх, разыгрываемых нами на бумаге, о том, как он настойчиво показывал мне, как меньшая, но единая армия побеждает намного большую, но разрозненную, пользуясь прорехами в состыковке ее сил, которые разрывались при быстром натиске. Старик рассказывал мне, что, когда пара львов вторглась на пастбище, вызвав панику в стадах и отарах, все же овца бежала бок о бок с овцой, корова с коровой, а лошадь с лошадью.

Плотная фаланга фиванцев первой начала сражение. Она пошла в наступление, чтобы связать македонскую пехоту, состоящую в основном из ветеранов войн Филиппа, хорошо обученных и стойких воинов. Это была настоящая война, кровопролитная и безжалостная, между двумя стоящими друг друга врагами, и многие мои храбрые соотечественники полегли в столкновении с этой ощетинившейся копьями стеной, но многие ворвались в небольшие щели, пробитые метателями дротиков и лучниками, и поработали мечом и копьем прежде, чем их сбили с ног и затоптали. У вражеской фаланги все-таки была одна слабость: она стремилась быть непобедимой за счет слишком большой глубины и плотности, проигрывая при этом в мобильности.

В это же время афинская фаланга, состоявшая из легковооруженных гоплитов, атаковала фалангу наемников Филиппа, прорубила себе путь сквозь нее с такой легкостью, что ее воины потеряли голову и считали, что победа в этот день осталась за ними. Пробившись на свободное пространство, афиняне рванулись вперед, крича: «Вперед! В Македонию!» Увы, это была пиррова победа, забава враждебных им богов, танталовы муки перед поражением. Зоркий как орел Филипп увидел брешь в рядах и бросил в нее свою собственную фалангу. Я просигналил своему горнисту, и медное горло запело: «В атаку!»

Я коснулся Букефала холодным лезвием меча. До этого он стоял совсем неподвижно, несмотря на нервное поведение других жеребцов гетайров, но когда он большим скачком вырвался вперед, за моей спиной раздался грохот копыт устремившейся за нами конницы. Целью нашей атаки был фланг фиванской фаланги, неспособной высвободить свои копья, развернуться и встретить наши пики.

Я мечтал о таких минутах, но реальность оказалась слаще мечты. Бешеная скачка, освежающий ветер, и вот, наконец, расправа с почти беспомощным неприятелем — это было несравненное блаженство, и я радовался, что такое блаженство редко выпадало мне прежде и острота его не притупилась. Обычно я в своих мечтах вступал в схватку со свирепо сопротивляющимся противником, почти равным мне во всем. Теперь же, куда бы я ни погружал пику, я пронзал вражескую грудь, тогда как враг не мог броситься на меня со своими длинными тяжелыми копьями. Я познал восторг, какой, должно быть, испытывает волк, проникший в овчарню. Но действия мои и чувства были хуже волчьих, ведь принадлежали они человеку.

Затем произошло событие, начало которого мне неясно. Стоял чудовищный рев, крики победителей смешались с предсмертными воплями павших, ржанием лошадей и топотом копыт. Каждый, кто был в моем подчинении, старался отнять чужую жизнь или спасти свою, и я уже не мог уследить за тем, что происходило где-то еще. Чтобы восстановить то, что случилось перед моим вмешательством, я могу полагаться только на рассказанное мне позже: между македонцами и наемниками фаланги, которая распалась под натиском афинян, началась жестокая ссора. Вдруг я заметил скакуна Филиппа — без всадника, — рвущегося вперед, и, присмотревшись, увидел распростертого на земле царя, которому грозила неминуемая опасность быть растоптанным. Пока Клит ловил жеребца за удила, я спрыгнул на землю и поднял Филиппа на ноги: он был в крови и ссадинах, но ни одной серьезной раны я не заметил. Он тут же снова вскочил на коня и, не сказав ни слова, не взглянув на меня, поскакал на свое место впереди отборной гвардии. Он сразу же стал отступать — медленно, в полном порядке, — пока афиняне не заняли низменность, только что оставленную им, он же сам удерживал склон холма.

Не мешкая, он приказал контратаковать. Тем временем налет «конных друзей» здорово потрепал фиванскую фалангу. Оба наших крыла сошлись, взяв в клещи и мощным ударом разбив центр союзников.

Священная Лента Фив билась и пала до последнего воина. То, что осталось от союзных армий, обратилось в бегство, и не избежать бы резни, если бы Филипп не отдал переданный горнистами приказ отставить преследование и убийство врага. Филипп остался хозяином положения на равнине Херонеи и тем самым — на всех равнинах и горах, во всех полисах древней земли Греции.

8
Как обычно после сражения, Филипп в первую очередь позаботился о раненых соратниках, затем о почетных похоронах погибших, большинство которых составляли цвет нашей пехоты, отразившей первый натиск фиванской фаланги. Я вспомнил, что эта страшная орда, бывшая когда-то как правой, так и левой рукой Фив, больше не существует. Их длинные копья лежат там, где их выронили из рук. Поле усеяли их гордые щиты. Лежат в пыли и крови, растоптанные, с открытыми невидящими глазами доблестные мужи Фив.

Я подъехал к Филиппу и спешился. Он еще несколько минут отдавал распоряжения подчиненным, затем без особого интереса взглянул на меня.

— Спасибо, Александр, что помог мне снова сесть на коня, когда в меня врезался какой-то беотийский буйвол и выбил из седла, — заметил он мимоходом.

— Не стоит благодарности, царь.

— Ты немного поздно заметил незащищенный фланг фиванской фаланги, но атаковал ты прекрасно, особенно если учитывать, что для тебя это первая настоящая битва.

Меня так и подмывало сказать ему, что именно атака гетайров решила исход сражения и именно мы с Клитом спасли жизнь этому неблагодарному. И я непременно сделал бы это, если б не Клит, предупредительно ткнувший меня локтем в бок. И тут меня, словно обухом по голове, ударила мысль, что Филипп предпочел бы, чтобы его спас какой-нибудь самый чумазый и засаленный поваренок из обоза, нежели я, Александр, сын Олимпиады.

Когда прибыли послы побежденного войска с просьбой о выдаче убитых, Филипп заставил их ждать, пока не устроил роскошный пир победителей. Вино лилось рекой, подавались целиком запеченные туши овец и свиней, и, что поразило меня больше всего, неизвестно откуда появилось множество молодых женщин. На войне я был совсем новичок, чтобы знать, что женщины всегда присутствовали на победных пирах, особенно там, где было много добычи; и я бы не удивился, если бы даже на поле битвы в обширных аравийских пустынях они бы вдруг появились, подобно стервятникам в чистом небе, слетевшимся на свое мрачное пиршество.

В начале празднества Филипп вел себя наилучшим образом, стараясь произвести благородное впечатление на афинских пленников. Солдатам не позволялось приставать к ним, насилие или совокупление скрывалось или допускалось в ограниченном виде. Но это благоразумие оказалось преходящим. В полночь к нему, перегруженному вином, вернулись упоенность победой и вспыльчивость, а на рассвете он пошел бродить, шатаясь из стороны в сторону, выкрикивая проклятья и непристойности, хуля Демосфена. Но все же один афинянин, оратор по имени Демадес, отважился посмотреть ему в лицо и сурово упрекнуть его.

— Царь, когда судьба даровала тебе роль Агамемнона, неужели тебе не стыдно подражать этому нечестивому дураку Терситу?!

К моему удивлению, Филипп устыдился. Он сорвал с себя и растоптал венки и гирлянды, которыми украсили его сопровождавшие армию гражданские, приказал, чтобы отважного пленника отпустили, и завалился спать.

С Фивами Филипп обошелся круто. Он освободил враждебные им города, восстановил власть их старых врагов Орхомена и Платеи, изгнал их руководство, заменив его своими ставленниками, вызванными из изгнания. Чтобы унизить их окончательно, он поставил в фиванской цитадели македонский гарнизон.

К Афинам, наоборот, он проявил великодушие. Пока город лихорадочно готовился к войне не на жизнь, а на смерть, вооружая своих рабов, отбирая у храмов их сокровища, он делал дружеские предложения и в подтверждение своих серьезных намерений вернул полису три тысячи пленных, захваченных в битве при Херонее. Он не требовал никакой контрибуции и даровал Афинам статус пограничного полиса, на который претендовали Фивы. Афинам, чтобы стать его клятвенным союзником, нужно было только признать его право верховного владыки всей Греции, кем фактически он уже стал.

Гордые Афины не желали быть в подчинении у грубой Македонии, и требование Филиппа вызывало у них отвращение. Но был ли у них другой выбор? Они не осмеливались пробуждать гнев царя Македонии, у них не было силы, без которой гордость пуста.

Личными его послами на этих переговорах были Антипатр и, так уж случилось, я сам. Впрочем, это решение не было случайным. Филипп никогда не полагался на капризный случай. Он мог воспользоваться подвернувшимся ему случаем, как нередко это бывало в сражении, когда враг делал ошибку. Он выбрал меня для выполнения этой высокой миссии, в то время когда моя близость к трону, если не само мое существование, раздражали его больше всего на свете. Солдаты уже поговаривали, что не он, а я одержал победу в решающей битве. Хуже этого было то, что я спас ему жизнь, которую прежде он защищал и поддерживал своей собственной отвагой. Когда он смотрел на меня, я полагаю, он видел самое ненавистное ему лицо — лицо Олимпиады.

Можно только предположить, что выбор его диктовался победой честолюбия над личной злобой. Победа над Афинами здорово тешила его тщеславие, но то, что они задирали так свои красивые носы и свысока смотрели на Македонию, называя нас варварами, все еще глубоко задевало его за живое. Я учился у Аристотеля. Моя начитанность, которую он презирал, выработала у меня умение непринужденно вести беседу. Олимпиада, желая хоть чем-то компенсировать наше положение новых богачей, настояла на том, чтобы я учился хорошим аттическим манерам у разных наставников. Я играл немного на флейте, не часто на пирушках валился под стол и мог вести с самыми культурными эллинами пространные беседы на тему «Илиады» — излюбленную у всех образованных греков. И наконец, держась с таким царственным достоинством, чему я в основном обязан материнским наставлениям, я почувствовал, что ко мне привились манеры и вид царского наследника, несмотря на скрытые под ними дикость и жестокость.

Филипп выбрал меня своим личным послом в Афины потому, что, приложив усилия и пользуясь своим внешним багажом, я мог сойти за афинянина.

9
В Афинах я только и делал, что раскланивался и обменивался комплиментами с людьми высокого звания, присутствовал на церемониях в храмах и осматривал достопримечательности. Разумеется, величайшей достопримечательностью в Афинах был Парфенон с его колоннами, украшенный божественной рукой Фидия и увенчанный огромной статуей Афины Паллады, богини — покровительницы города, в честь которой он и получил свое название. Удивляло, почему эта статуя не входила в число семи чудес света, как, например, «висячие сады» Вавилона,[87] и вскоре был намерен сам решить для себя, какое из этих двух чудес лучше.

Самым приятным и, вероятней всего, важным для моего будущего переживанием в Афинах явился для меня пир, устроенный в честь послов Македонии Медием Младшим, чрезвычайно богатым человеком и сыном старого врага Демосфена, в богато украшенном зале его частного дворца.

Никто из приглашенных молодых государственных мужей, полководцев и флотоводцев не привел с собой своих благородных жен и дочерей; однако все кушетки в альковах вдоль стен были двухместными. Из занавешенного алькова несколько минут лилась тихая и мелодичная музыка флейт и арф, хотя вина еще не наливали. Затем зазвучали фанфары, резко распахнулись тяжелые занавеси и через арку в зал ступила стайка смеющихся, щебечущих юных женщин; все они были в роскошных одеждах, а некоторые — с драгоценными украшениями. Каждая из них знала свое место. Трое направились в мою сторону: средняя из этого «трио» выглядела совсем юной — ей можно было дать не больше тринадцати, — просто одетой и ослепительно красивой. Две ее подруги оказались на скамьях слева и справа от меня. Та, что слева, принадлежала хозяину дворца Медию; шедшая в центре девушка робко приблизилась ко мне.

Я поднялся, приветствуя ее — этого требовали хорошие афинские манеры независимо от нашего положения в обществе относительно друг друга, и тем временем внимательно ее разглядывал. Красота ее не вызывала никаких сомнений, красота утонченная, обволакивающая ее с головы до ног. Мне подумалось, что, возможно, она самая красивая девушка в Афинах, специально подобранная мне в подружки на этот вечер. И удивляться тут было нечему, ведь я — сын Филиппа. Но как бы то ни было, я все-таки был поражен. В моей жизни личность Филиппа настолько подавляла своей величиной, что я самсебе казался чем-то малозначительным. Я старался скрыть эту приниженность за властными манерами и прочими жестами и непрестанно стремился избавиться от нее любым путем, каким бы трудным он ни был. Победы мои были незначительными, если не считать историй с Букефалом и Птолемеем. Тому, что мне предсказывали, и мистическим толкованиям моей судьбы матерью не хватало прочной фактической обусловленности, чтобы завоевать мое доверие. Но в последнее время произошли два события — все это было на глазах у людей, и вся Греция знала о них как о случившихся фактах, которые отличались своей необычностью: это атака гетайрами фиванской фаланги и помощь, которую я оказал распростертому на земле Филиппу. Кто среди гостей Медия, кто даже во всей Греции, за исключением самого Филиппа, заслуживал больше, чем я, этой почетной награды?

Красота — это отвлеченное понятие, которое трудно определить словами. Мои глаза, не ослепленные предрассудками и не затуманенные женоненавистничеством, видели, что эта девушка прекрасна. Чем возвышенней ум глядящего, чем больше красоты он уже видел и осмыслял, тем чудесней будет вновь увиденная. Праксителю хватило одного взгляда, чтобы захотелось запечатлеть ее в вечном мраморе. Если Апеллес[88] еще не написал ее в красках, он неизбежно скоро сделал бы это или предал бы свое небом данное искусство. Я ошибся, когда предположил, что ей около тринадцати. Теперь я знал, что ей шестнадцать, а то и семнадцать лет, и секрет ее красоты, возможно, кроется в тайне, в чуде вечного девичества, которому никогда не перейти в юную женственность. Афина Паллада, возможно, хотела уязвить своего врага Афродиту, говоря о маленьком ребенке не более чем пяти лет от роду, которого воинственная богиня увидела в колыбели, что в должное время эта девочка превзойдет красотой саму богиню любви. Но когда Афродита разыскала девочку, намереваясь удушить ее, то увидела, что они никогда не смогли бы стать соперницами, что бывает красота и иного рода; и богиня, наклонившись, поцеловала малышку в нежную щечку, прошептала благословение и пошла своей дорогой.

Она вскармливалась в безвестной колыбели, размышлял я, в незнатном доме или лачуге. Ее появление здесь определенно доказывало то, что она училась в известной афинской школе куртизанок, а может, уже и окончила ее. Впрочем, посещение этой школы еще не говорило о скромном происхождении. Многие дочери афинских аристократов, узнав по достижении брачного возраста, что их приданое потеряно или размотано, искали в этом выход из положения. Немало и других прибегало к этому средству, видя в нем возможность утолить свою страсть к приключениям.

В школу не допускались девушки непривлекательные, с изъянами, тупоголовые и косноязычные, неспособные играть на арфе, с акцентом, оскорбляющим тонкий слух афинянина. Почти всегда они были веселыми и жизнерадостными, любили шутку, умели пить, не напиваясь, и служили в первую очередь для развлечений, а уж потом для любовных утех. По своему желанию они могли отказаться от предлагаемого за их услуги золота, могли становиться любовницами своих избранников, но при этом лишались покровительства своей гильдии и вынуждены были сами устраивать свою жизнь. Стоили они по-разному, в зависимости от красоты и очарования, но не меньше одного статера за ночь. Считалось неэтичным, когда они отдавались понравившемуся им прохожему без вознаграждения, если это не было почетной наградой герою Олимпийских игр или прославленному наследнику короны. Так что это учреждение по праву можно было бы назвать дополнением к афинской демократии.

— Я Александр, сын Филиппа, — сказал я девице, когда мы раскланялись.

Она хихикнула самым очаровательным образом.

— Как будто мне нужно об этом говорить, — отвечала она. — Это все равно что Сфинксу представляться паломникам в пустыне. Твое описание уже известно не меньше, чем одноглазого Филиппа, который последние двадцать лет был страшным пугалом афинян. Не присесть ли молодому царевичу?

— Если ты сядешь со мной.

— Об этом услышат мои внуки — если я доживу до этих лет. Александр, ты с виду странный, но смотреть на тебя чрезвычайно приятно. Чем дольше я это делаю, тем больше твой вид удивляет меня. Уж не Ахилл ли ты, который родился заново?

— Нет, я Александр, но мальчиком я поклонялся Ахиллу. Если бы я не смог быть Александром, я бы предпочел быть Ахиллом, родившимся заново, и никем другим из греков в истории или живущих сейчас.

— Тогда, царевич, со вчерашнего утра ты изменил свое решение. Говорят, ты пошел засвидетельствовать почтение старому цинику Диогену, который наслаждался досугом у себя во дворе. На твой вопрос, что ты для него можешь сделать, он ответил: «Мне от тебя ничего не надо, только, будь любезен, скажи своим спутникам, чтобы не загораживали солнце». И вместо того чтобы оскорбиться, ты сказал, что из всех греков ты бы предпочел быть Диогеном.

— Этот слух верен. Быстро же он распространился. Но все же я себе не противоречил: оба моих заявления истинны и соответствуют моменту, когда я их сделал. Вчера утром я позавидовал крепости ума и возрастному величию великого мизантропа, бесстрашному, как немолодой уже волк в последней схватке за власть над своей стаей. Но сегодня вечером я люблю юность, которую я разделяю с Ахиллом перед его преждевременной смертью. Иначе я бы не мог ухаживать за тобой.

— Достойно вышел из положения, царевич. Не сомневаюсь, что на войне ты способен выпутаться из многих трудных ситуаций.

— С твоего разрешения, не будем говорить о войне. Не скажешь ли мне, как тебя зовут?

— Я полагала, ты знаешь, или, по крайней мере, хозяин этого дома сообщил тебе мое имя, когда указывал, куда тебе сесть. Заявление старого Леохара, что я послужу ему моделью Гебы, богини юности, завоевало мне некоторую известность. Я возглавляла многие процессии к храму Афродиты. А если спуститься немножко на землю, меня избрали царицей Сыновей Гедона[89] на их празднике в Коринфе.

— Ты все же не сказала, как тебя зовут.

— Таис.

Она произнесла свое имя с грустной улыбкой. Я не знал, что за этим скрывается: возможно, досада оттого, что для меня ее имя ничего не значит — ведь, насколько мне известно, прежде я никогда его не слыхал. Однако в свое время я его еще услышу. Все, что она говорила или делала, игра выражений на ее лице, ее теплый мелодичный голос не могли объяснить ее невыразимого обаяния. Нет, не я, а какой-нибудь царь с громким именем, который целиком унаследовал свое царство и которому нет нужды с кем-то бороться, который не испытывает никакого давления извне и не одержим обитающим в его груди демоном — именно такой царь позволит ей править его рукой, держащей скипетр. Если я и мог сопротивляться ее тонкой вкрадчивости, в чем я был вовсе не уверен, так только по двум причинам: в безжалостном честолюбии, доходящем до безумия, и в пробужденной во мне и созданной мной самим мечте, фантазии — когда я узнал юную с волосами цвета соломы малышку из далекой Бактрии.

— Ты говорила об Ахилле, — прервал я затянувшееся молчание. — Ты читала Гомера?

— Мне следовало прочесть, иначе меня бы признали темной невеждой. Один зеленый юнец, командир конницы, у которого молоко еще на губах не обсохло, из тех, кого мы развлекаем в школе на практических вечеринках, который не знал, что ему делать со своими красными ручищами, посмотрел на меня как на пресмыкающееся, когда я спутала Хрисеиду и Брисеиду. Естественно, я ошиблась, ведь обе были блестящие троянские красавицы, и Ахилл поссорился с царем[90] из-за того, кому какая достанется…

— Это не совсем так…

— Во всяком случае, Брисеиде повезло больше. После того как царя заставили отказаться от Хрисеиды, так как она была посвящена Аполлону, царь отнял у Ахилла Брисеиду, чтобы не чувствовать своей потери, и Ахилл дулся на него в своем шатре. Но царь так и не призвал Брисеиду разделить с ним ложе… Интересно, как себя чувствуешь, когда тебя призывает на свое ложе настоящий царь… Наверное, царь вспомнил, каким вспыльчивым может быть Ахилл, и решил быть осторожным. Как бы там ни было, а все же Ахилл со временем получил назад свою девушку, перестал дуться, пошел на войну и завоевал Трою.

— Прекрасная аннотация всей «Илиады».

— Мне не понравилось там одно место — скорее, оно не вызвало у меня доверия.

— Какое?

— А ты на меня не рассердишься? Ведь я должна удовлетворять все твои прихоти. Хозяин этого дома сказал, что ситуация весьма… щекотливая. Афины, затаив дыхание, ждут, что случится сегодня вечером между мной и тобой. Это льстит, но и пугает.

— Я не рассержусь.

— Ну, тебе меня не убедить, что доблестный шлемоблещущий Гектор, укротитель лошадей, сын Гекубы и Приама, единственный поистине благородный мужчина в этой книге, мог пуститься наутек от Ахилла и три раза обежать стены Трои. Он бы не захотел пробежать и шага! Но хуже всего, если хочешь знать, вот что: я просто ненавидела Ахилла за то, что он исколол его всего уже мертвого! И только тогда, когда он уступил старому Приаму его тело, снова свежее, как роса, с зажившими ранами, только тогда я перестала его ненавидеть.

Зажегшиеся огнем глаза Таис снова обрели свою детскую мягкость.

— Нет жалости в природе, — сказал я ей. — Зачем было Ахиллу возвращать тело, вместо того чтобы скормить его собакам? Ведь это собственный сын Приама, Парис, похитил Елену. Так почему же Приам не вынудил Париса отослать ее назад и не предотвратил войну? И все же — все же доброта Ахилла к старику заставила меня испытать некоторое удовольствие.

— Разве ты не был доволен также и тем, что муж Елены принял ее назад?

— Не понимаю, к чему ты клонишь?

— Это свидетельствует о том, как действительно прекрасна была Елена и как человечен был царь.

В этот момент слуга принес кувшин вина, столь же драгоценного, что и содержащий его сосуд, украшенный золотыми и серебряными фигурками сатиров и нимф; верхом на козле во главе триумфальной процессии ехал Пан[91] с большим и жестким фаллосом; который легко можно было принять за седельный рог. Вино из далекой Умбрии имело золотистый оттенок.

Слуга наполнил мой кубок, и я передал его Таис. Сам же попросил Клита принести мне чашу нашего фессалийского вина.

— Выпей его на свой страх и риск, — предложил я Таис, когда слуга не мог нас слышать.

— По-моему, тут нет никакого риска, — ответила девица. — Не тебе, а Филиппу следует сейчас опасаться чаши с ядом. Ты — надежда Афин. Горожане верят, что ты пощадишь священный город, если царь даст тебе разрешение. Мы думаем о тебе не как о македонце, а как об афинянине, с рождения оказавшемся в изгнании.

— Я македонец до последнего волоска на моей голове. Однако я чрезвычайно счастлив быть в одной компании с дочерью Афин, хотя и должен выполнять жесткие требования и воздерживаться от вина, если оно не налито моим собственным слугой.

— Может, ты поцелуешь мой кубок, чтобы я смогла выпить за твое здоровье и долголетие.

Я выполнил ее просьбу и, чтобы прозондировать глубину ума своей случайной подруги, поинтересовался, есть ли у нее какие-нибудь претензии к «Одиссее» Гомера, составляющей, как известно, пару «Илиаде».

— Никаких, если не считать того, что она слишком часто бывает скучна. Одно чудо, нагромождаемое на другое, вскоре утомляет читателя. Как ты думаешь, Александр, а не написана ли она более поздним поэтом — гораздо меньшего таланта, чем автор «Илиады»?

Собственно говоря, такая мысль приходила мне в голову. Но для меня было бы непростительной ересью сказать подобное нашим ученым; от других я тоже ничего похожего не слышал. Поэтому меня очень удивило, что я слышу это из ненакрашенных детских уст этой красивой девчонки — такой она мне представлялась, а вовсе не торговкой своими услугами.

— Тебе не хочется рассказать мне о своем происхождении, детстве и о том, что у тебя скрыто глубоко внутри? — спросил я.

— Да что говорить о моем происхождении и воспитании… В городе об этом знают все. Мой отец Гермаполлон полагает, что его род восходит к Тезею. Моя мать приходилась ему троюродной сестрой и была очень красива. Отец разбогател, торгуя рабами. За несколько недель до моего рождения он в битве с Филиппом под Харетом получил кастрационное ранение и с тех пор торговал только рабынями, отыскивая на рынках самых красивых. Похоже, поставляя их в благородные дома Греции и соседних стран, он испытывал удовольствие, которое сам не мог уже испытать с женщиной, — даже не удовольствие, а страсть: после продажи рабыни он не мог уснуть до тех пор, пока не получал от покупателя сообщение о том, что она стоит вдвое дороже своей цены. Когда он стал замечать меня, он думал обо мне только как о любовнице какого-нибудь богатого отпрыска царского рода или аристократа, если уж мне не суждено будет стать знаменитой куртизанкой.

— Чем ты и стала.

— Еще нет. Меня приняли в школу, и теперь я обучилась почти всему, что должны знать ее питомицы: манерам, музыке, танцам, играм, научилась читать многие стихи и немного сочинять, вести беседу.

— Я грубый македонец и хочу задать грубый вопрос: вас совсем не обучали искусству любви?

Девушка слегка покраснела — совершенно искреннее проявление стыдливости, которое вряд ли можно было бы имитировать.

— По правде говоря, пожилые женщины иногда секретничали с нами.

— Разумеется, и речи не было о всяких там номерах, о которых я наслышан…

Таис с негодованием прервала меня:

— Такое можно увидеть в борделях, а не в салонах госпожи Леты. Ну вот, я нарушила главное правило нашей профессии: никогда не прерывать собеседника. Ты, царевич, должен узнать, что за потерей девственной плевы следовало немедленное исключение из школы. Но если девушка мечтала обзавестись когда-нибудь семьей, на ее проступки смотрели сквозь пальцы. Такой позволялось все и ее не наказывали за потерю невинности, поскольку желающие выйти замуж почти никогда не становятся хорошими куртизанками. Мы жили в просторных комнатах, питались изысканной и дорогой пищей, одевались в роскошные одежды. Время от времени госпожа Лета устраивала для нас, собрав всех вместе, приемы, длившиеся до полуночи. За все это — за содержание и обучение — мы отдавали один статер в залог каждых пяти, вырученных нами потом. И так до тех пор, пока нам не исполнится двадцать и не истечет срок договора.

— Госпожа Лета, должно быть, весьма состоятельная особа, раз согласилась на такие большие расходы.

— Нет, она не очень богата. В ее дело вложили средства кое-кто из известных афинян. Мой собственный отец владеет половиной школы. Но не по этой причине я получила более широкое образование, чем большинство девушек, а скорее потому — я нисколько не хвастаюсь, — что я была более одаренной в танцах, умении вести беседу и, как считала госпожа Лета, в искусстве пробуждения желания.

— Значит, ты начинающая.

— Нет. Я еще не посвященная.

У меня перехватило дыхание и пришлось немного помолчать. Таис говорила очень тихо, едва различимо, подперев подбородок рукой, с задумчивым взглядом на прекрасном лице. Мы сидели совсем близко, и я ощущал тепло ее тела. Шум голосов в зале возрос, но не сильно, живее забегали слуги, потчуя гостей винами, кое-где в альковах задернули занавески. Не было явного сходства между этим благородно-изысканным пиршеством и пьяными оргиями, которыми Филипп имел обыкновение отмечать победу. Сходство появлялось только в последний момент.

— Можно я спрошу тебя, Таис?

— Ты, Александр, сын Филиппа, а я должна тебя развлекать.

— Спрошу тебя напрямик, грубо, по-македонски. Насколько я понял, ты еще девственница?

— Ну конечно. Неужели ты думаешь, что страшащиеся за свою жизнь Афины, этот цветок цивилизации, принадлежащий всем странам, выходящим на Внутреннее море, могли бы предложить тебе меньшее?

— О, великий Зевс Олимпийский!

— Отчего ты так поражен? Или ты настолько еще новичок в завоеваниях, что не успел пока ощутить вкус власти, которую они дают?

— Нужно еще столько завоевать, что мой дух остается смиренным. Я боюсь говорить об этом — боюсь показаться грубым, — но каково вознаграждение за то, что ты отдашься в первый раз?

— Отец упоминал о большой сумме золотых талантов.

— За которую у тирийцев можно было бы купить одну из их лучших трирем!

— Конечно, ты понимаешь, что, если ты хочешь меня сегодня вечером, я приду к тебе как дар. Это будет почетной наградой за смягчение условий перемирия с Афинами после их тяжкого поражения.

— Сами условия не были такими уж мягкими. И они оговаривались Филиппом, а не мною.

— Ты также понимаешь, что госпожа Лета и мой отец получат вознаграждение из городской казны.

— А как ты сама относишься к этому, Таис?

— Можно сказать, я польщена, хоть и смущаюсь немного. Я афинянка и с радостью готова отдаться даже и козлоногому сатиру, если это принесет ощутимую пользу моему родному городу. Многие, с кем я танцевала на наших праздниках, погибли в Херонее. Ты не козлоногий сатир, а юноша, на которого приятно смотреть, прекрасный наездник, и ты покорил меня своей вежливостью. Царевич, неизбежный час моей зрелости наступил уж давно, и могу ли я желать большего, если меня просит отдаться ему прославленный отпрыск царского рода?

— Может, наклонишься немного ко мне, чтобы я мог тебя поцеловать?

— Задернуть занавеску?

— Не надо.

Она исполнила мою просьбу, и это чудное соприкосновение с ее губами позволило мне ощутить радость погружения в обволакивающую ее красоту.

— Я хочу тебя сегодня, Таис, но есть одно условие, которое необходимо выполнить.

Мягкий свет в ее глазах моментально погас. Страха в них не было — только чуткая настороженность.

— Ты мне скажешь, что это за условие?

— Да. Ты примешь мой дар золотых талантов.

Она отпрянула от меня, глубоко задетая за живое. Не заплакала, не произнесла ни звука, но было видно, что ей очень больно. Наконец губы ее пошевелились; она заговорила:

— И это говорит Александр, сын владыки всей Греции, сам победитель, разбивший великую фиванскую фалангу и уничтоживший Священную Ленту.

— Так и должен говорить, будучи пленником этих деяний и этого наследия, тот, кто действует и побеждает.

— Значит, иного выбора у меня нет. Я должна принять твое условие.

— Но только с радостью. Иначе я не согласен. И вот что еще. Не знаю, почему или каким образом, но то, что я скажу, могло бы уменьшить преграду, которую воздвигают между нами троны, короны и победы. В этом нет никакой логики. Я только смутно чувствую, может, только мечтаю, что, когда ты будешь об этом знать, в другом свете предстанет союз наших тел, эта ночь любовной взаимности. Мы с тобой, Таис, в некотором смысле находимся в одинаковом положении. Я слегка приласкал одну девушку, но она осталась девственницей, так что я тоже остаюсь непосвященным.

Она резко вздохнула, словно ей не хватало воздуха.

— Царевич, мне в это как-то не верится.

— Не заставишь же ты меня клясться, Таис.

— Конечно, нет! Я только поплачу. Тогда этот союз, эту взаимность благословят боги, даже строгая Афина Паллада, наша божественная покровительница. Моя судьба — стать куртизанкой, но как мало горечи в моем первом падении! Александр, сердцем я уже с тобой. Страсть моя разгорается, твоя тоже: я вижу, как пылает твое лицо и сверкают глаза. Если ты желаешь, мой господин, пойдем со мной. Я вытру слезы и буду улыбаться любопытным, когда мы пойдем к выходу — здесь все будут радоваться нашему уходу, зная его причину. Уменьшится их беспокойство за судьбу Афин. А что до нас с тобой, мы предадимся таким радостям, что тебе позавидует бог войны, обвитый прекрасными руками Афродиты, а мне, Таис, позавидует та, что в наших культах зовется Киферой. И если меня за мое нечестивое хвастовство не поразит гнев Божий, нас ожидает чудесная ночь.

10
Размышляя над встречей с Таис, я пришел к единственному определенному заключению, что она дала мне много земного и в то же время возвышенного счастья и что я недаром потратил свои золотые таланты, Отныне свидание с Таис принесет богатую награду любому поэту, философу, путешественнику или царю, каковы бы ни были его возраст и любовный опыт, — если, конечно, у него будет при себе туго набитый кошелек. Да что там — даже тупейшему олуху будет доступна жизнь, полная чувства и мысли.

Я не мог этого объяснить; мне только казалось, что все это очарование Таис — ее внешность, манеры, ее голос и мысли — проистекает из одного источника, имя которому эротичность, и в этом состоит главная ее гениальность. Я не мог сравнить ее с другими девицами, не обладая ни одной из них в полном смысле слова. Интуитивно я чувствовал, что, если смерть пощадит ее достаточно долго, она, наравне с Аспазией, станет второй знаменитой куртизанкой в истории Эллады.

Составив проект договора, который предстояло ратифицировать Филиппу, я вернулся в Пеллу. Там я исполнял функции регента, тогда как Филипп устроил что-то вроде демонстрации на дальнем юге сперва захватив Коринф и нанеся заключительные штрихи, как скульптор на прекрасно выделанную статую, на свой греческий доминион, фактически укрепляя базу для предполагаемой экспедиции в Малую Азию с целью захвата греческих колоний, находящихся во власти Персии. Антипатр готовил запасы и обучал солдат для нового похода. Тем временем на западе жужжали пчелы, в основном в уме Олимпиады, — она подбивала к восстанию горные племена. Это не предвещало ничего доброго для меня как наследника македонского трона: чем больше между нею и Филиппом расширялась трещина, тем выше поднимался невидимый опасный барьер между Филиппом и мною.

Олимпиада возлагала свои надежды на брата Александра, могущественного царя племени молоссов, живших в Эпире, но Филипп нанес один из своих внезапных, коварных и могучих ударов, расстроивший все ее планы.

Мне не представилась еще возможность упомянуть в этой летописи мою единственную законную сестру, Клеопатру, тезку молодой жены Филиппа. Между нами было мало симпатии и понимания. Даже Клита я знал вдвое лучше, чем ее. Она была хорошенькой, хрупкой и нерешительной и идеально подходила для той роли, которую ей отвела судьба, — роли пешки в играх Филиппа. Чтобы привлечь на свою сторону потенциально опасного врага, Александра, он предложил ему жениться на моей сестре Клеопатре, приходящейся ему племянницей. К ярости Олимпиады, царь молоссов живо откликнулся на это предложение, отказался от сговора с сестрой, и в октябре, за несколько дней до моего двадцатилетия, была назначена свадьба.

Этому событию надлежало быть праздничным и великолепным, ибо повелитель всей Греции выдавал замуж свою дочь Клеопатру за вождя могущественного племени. Филипп разослал приглашения, по сути — настоящие приказы, не только членам своей марионеточной лиги, но и всем подчиненным ему царям, государственным деятелям, ученым, поэтам, драматургам, художникам и скульпторам. Собирались самые известные актеры и музыканты. Победителям Олимпийских игр предстояло выступить в состязаниях, должны были разыгрываться театральные представления и пиры сибаритов[92] следовать один за другим.

Но Филипп был не из тех, кто пренебрегает более серьезными делами ради таких мелочей. Он оставался грубым и твердым, одноглазым и хромым старым воякой. Пока дворец в Эги драпировали для свадьбы, он послал Аттала с десятью тысячами солдат в Малую Азию для захвата тактически важных населенных пунктов и подготовки их для прибытия основных сил осенью. Вслед за ним вскоре должен был отправиться Парменион.

И вот на исходе лета Олимпиаде был нанесен второй смертельный удар. Жена Филиппа, моя приемная мать, занявшая место Олимпиады, затяжелела. Она не умерла в родовых муках и родила не девочку, как предсказывали гадания Олимпиады, а крепкого мальчика, получившего имя полулегендарного царя Македонии Карана, которого Филипп почитал как героя.

Меня немного напугало, но вовсе не удивило, когда Олимпиада оставила свое жилище в Эпире, чтобы появиться на свадьбе.

Среди больших кипящих горшков недовольства царем Филиппом был один совсем небольшой, из которого выбивалась струйка пара, вроде бы и не стоящая внимания. Я все-таки прислушался к этой истории, ибо в ней принимал участие Аттал, которого я так и не мог выбросить из головы из-за того тоста на свадьбе Филиппа и Клеопатры. Он, без сомнения, нанес молодому родовитому командиру отряда грязное оскорбление. Этот командир, Павсаний, не очень-то подходил для своей командирской роли, будучи слишком напыщенным, и ходили слухи, что он гермафродит, о чем якобы говорили его манерность и высокий голос. Аттал отказался извиняться за свое оскорбление, и Павсаний обратился с жалобой к Филиппу, но безрезультатно. Теперь, когда Аттал отплыл в Малую Азию, молодой человек не находил себе покоя от мрачных мыслей.

Случилось так, что однажды лунным вечером в заброшенном саду дворца я приблизился к ажурной беседке, увитой зеленью. В ней разглядел я парочку, очевидно, назначившую тайное свидание. Первой беседку оставила женщина. Ее походка, фигура и смутно освещенное лицо показались мне очень знакомыми. Конечно же, это могла быть только Олимпиада.

Минутой позже наружу вышел мужчина. Я тихо отступил с тропинки поближе к тени и, приглядевшись, узнал в нем без всякого сомнения оскорбленного Павсания.

Вернувшись к себе, я задумался над трудной моральной проблемой: враги Филиппа уединились для тайной беседы — сообщать ли отцу об этой встрече? Не сообщить — значило бы причинить ему вред, а если бы я сообщил, это поставило бы под удар мою мать. Филипп был бы только рад обвинить ее в заговоре и убрать со своего пути, а я бы стал невольным убийцей матери. Я не мог предвидеть будущего развития событий и поэтому решил не вмешиваться.

На рассвете дня бракосочетания собрались толпы людей, чтобы полюбоваться на движущуюся к театру свадебную процессию. Вдоль колоннады первыми шли жрецы, несущие изображения двенадцати олимпийских богов; тринадцатый жрец нес небольшую статую Филиппа. За ними на значительном расстоянии шел сам Филипп, одетый в белую мантию и с лавровым венком на голове. Ни близкой к нему знати, ни телохранителям не было позволено следовать за ним — Филипп хотел показать всему греческому миру, как он великолепен в своем одиночестве, хотел напомнить, что он один, без помощи какого-либо другого царя, овладел всей Грецией.

Сам не зная того, он неумолимо приближался к перекрестку времени и событий. Спрятавшись у ворот, его поджидал Павсаний. Он выскочил с обнаженным мечом в руке и вонзил острый клинок в тело царя, издав при этом нечленораздельный крик, после чего бросился к взнузданной лошади, дожидавшейся всего лишь в нескольких шагах с поводьями, зацепленными за сломанную ветку.

Дорогу меж колонн моментально запрудили перепуганные хозяева празднества, и убийца мог ускользнуть. Но случилось так — возможно, это было угодно богам, — что за одну из его сандалий зацепилась виноградная лоза, и он упал. Прежде чем он успел вновь встать на ноги, с десяток копий приковали его к земле.

Именно я своим криком утихомирил толпу. Не знаю, как удалось мне перекричать шум и почему охранники и побледневшие жрецы обратили на мой окрик внимание, если не предположить, что я как стоящий ближе всех к трону являлся в их глазах представителем короны или ее наследником. Подобно сложенным крыльям, на толпу опустилось молчание. Я медленно — ибо не было нужды торопиться — подошел к тому месту, где лежал мой отец. Побывав в сражении, я достаточно насмотрелся на мертвых и сразу понял, что свет жизни в его глазах окончательно угас; понял я и то, почему Гомер часто пользовался выражением «его глаза покрыла тьма».

Отец упал головой вперед, слегка повернув ее вбок и распластав руки. Его мантия белого цвета стала ярко-красной; куда-то исчезло его царственное величие, и он казался таким маленьким! В этом не было никакого чуда: просто вдруг стерлись все приметы его личности. Казалось невозможным, чтобы кипучая энергия Филиппа, его грубость и сила улетучились сквозь рану, пробитую в его теле вражеским мечом. Но увы — остался только прах.

Перехватив взгляд Пармениона, я нарушил жуткое молчание, сказав: «Царь мертв».

Он тут же прогремел в ответ:

— Да здравствует царь!

Глава 3 ПОБЕДА И ОПАСНОСТЬ

1
Я не мог «здравствовать» долго, если бы не приступил немедленно, прямо сейчас, к стремительным действиям.

Назначив родственника моей матери, Леонида, распорядителем останков и похорон отца, я тут же объявил о сборе македонского войска в ближайшей долине Вардар. Мне надо было заручиться его верностью, без которой я был ничто. В белых доспехах на черном жеребце я проехался вдоль выстроившихся рядов, и солдаты с радостью в сердцах вспомнили, как впереди доблестных гетайров я обрушился на страшную фиванскую фалангу с фланга. Я ел с ними их грубую пищу, парировал их грубые шутки. Этот элитарный отряд разразился овацией, решившей, буду ли я иметь поддержку армии: они салютовали мне мощным ревом голосов и поднятыми вверх пиками. Их рев подхватили пехотинцы, стуча по щитам рукоятками мечей, а фаланга построилась знаменитой стеной, сомкнув щиты и ощетинившись копьями. Позволив им накричаться сколько душе угодно, я велел трубить сигнал возвращения в казармы.

До того как уехать с поля, я отправил пять лошадей в сопровождении двух быстрых всадников в город Пидну, где томились в изгнании Птолемей, Гарпал и другие мои юные друзья. Они мне здорово понадобятся, думал я, пока я еще жив.

Одной только поддержки армии было недостаточно, чтобы обеспечить мне преемственность царской власти, но она придала мне уверенность в борьбе с противниками моего престолонаследия. У нас сильна была партия шовинистов: они ратовали за то, чтобы на троне Македонии восседал македонец, а не сын варварки, которую сам Филипп обвинял в измене, — а посему я не законный его наследник, а безымянный ублюдок. Много было также и тех, кому не нравились мои «греческие» манеры и иностранные понятия, кто возмущался тем, что я не живу по-македонски. Наибольшая угроза для меня как наследника короны исходила от моего двоюродного брата Аминты, настоящего македонца, и новорожденного сына Клеопатры.

На пир по случаю моего избрания собрались все члены Совета и множество посланцев других государств. Им я ясно дал понять, что намерен остаться на посту стратега всей Греции и главы Совета. Все присутствующие пообещали сохранить мне верность, которая, я знал, превратится в пустую труху и разлетится по ветру в тот самый момент, когда проявлю слабость.

Я никак не мог позволить себе быть слабым. Перед короной должно было скатиться немало голов, прежде чем она прочно утвердится на моей собственной голове. Я стал думать, кому из своих ближайших друзей мог бы доверить это мрачное кровавое дело, и остановил свой выбор на косолапом Гарпале. Я видел, как при Херонее он ехал по полю и добивал копьем всех раненых врагов на своем пути. На листе бумаги я написал несколько имен и против некоторых из них сделал пометку. Первыми шли имена двух царских отпрысков из Линкестиды, товарищей Павсания по пирушкам, разделявших его гнев против Филиппа, который не желал исправлять своих ошибок. Если бы я не действовал стремительно и безжалостно против всех, подозреваемых в том, что он знал о заговоре, меня бы самого обвинили в причастности к нему. Возле имени третьего я поставил знак вопроса: он поклялся в верности мне сразу же после убийства Филиппа.

Что было делать с Атталом, дядей Клеопатры? Я приказал, чтобы его арестовали, а если это не подействует, чтобы его сослали туда, откуда он бы не смог больше оспаривать мои притязания на корону в пользу своего племянника. Это нажило мне сильных врагов в клане Аттала, родовитых, имеющих большую власть, и у меня не оставалось никакого выхода, кроме одного. Ведь даже такой человек, как Платон, открыто признавал, что оправдывается зло, сотворенное ради пользы и безопасности государства; и Аристотель повторно выразил это убеждение. Таким образом в Македонии строго соблюдалась традиция большого кровопускания при восхождении на трон нового царя — та же самая, что и в Персии, да и в любом другом монархическом государстве, завоевавшем себе имя и широкое признание. Я не сомневался, что после моей смерти в бою или от меча заговорщика эта традиция не умрет.

К счастью, мне не нужно было лично разбираться с Клеопатрой и ее новорожденным. Роксана рассказывала мне об обитающих в далекой Азии львах с черными и желтыми полосами, которых в Индии называли «ба». Они были пострашней серовато-коричневых львов и куда более коварными. Один такой был и среди моих домашних. Олимпиада ненавидела Клеопатру и ее отпрыска такой лютой ненавистью, какой не знал ни один дикий зверь. Я бы предпочел не слышать о том, во что она выльется, но это было трусливое желание и лицемерное — ведь не запретив, я разрешил. И все же я думал, что никогда больше не поцелую мать, не ощутив на ее губах вкус крови.

Невинного младенца закололи на руках у его матери; сама же она, разбитая горем, в трогательном страхе за свое юное и прекрасное тело, которое искалечит сталь, выбрала смерть от веревки. Больше я ничего не знал.

Пока происходили эти жуткие события, вся Греция радовалась смерти Филиппа и кажущемуся падению его власти в Македонии. Эти новости подтвердили правильность избранного мною кровавого пути к укреплению безопасности и усилению мощи моей власти. Будучи в трауре по своей умершей неделю назад дочери, Демосфен все же выступил перед Советом в своем праздничном платье, объявил Павсания героем-мучеником и попросил Совет издать декрет, устанавливающий день общественного благодарения за избавление страны от тирана. Его спросили, каким образом эта новость так быстро дошла до него. Он отменно солгал, будто эти славные вести принесла, явившись ему во сне, Афина Паллада и что, более того, она сообщила по секрету, будто я, Александр, не более чем набитый соломой лев, который не осмелится покинуть свою золотую клетку в Пелле. Его красноречие повлияло на Совет и было услышано далеко за пределами Афин: фиванцы взялись за оружие и изгнали из цитадели македонский гарнизон, амбракиоты тоже; другие полисы совершили враждебные акции. Вся Греция была в беспорядке. Филипп лучше меня знал бы, что делать. Нет, мне бы не хотелось, чтобы Филипп вернулся из небытия и приказывал мне, но я бы с удовольствием выслушал старого тактика Антипатра, который мог бы дать мне несколько советов — скорее всего, как проявить выдержку и умеренность. Кое-какие из наставлений я бы принял, но большинство бы отверг. Я решился выступить в тайный поход с большими силами.

Солдатам не дали попрощаться с женами и возлюбленными. И вот двадцать пять тысяч уже оказались в пути. Каждый пехотинец нес свое собственное оружие и ранец, так как при наибольшем количестве лошадей под седлом мы взяли с собой как можно меньше вьючных и только крайне необходимое число рабов. Первое препятствие нас поджидало в конце второго дня пути в устье реки Пеней, как только мы миновали долину Темпе. Мы не могли войти в проход, пока начальник фессалийского отряда в Пидне с несколькими помощниками не получит разрешения от старшего начальства в Лариссе. Его можно было бы и подкупить; без сомнения, можно было бы взять этот проход стремительным приступом. Вместо этого, к печали чиновников и радости моих солдат, я приказал прорубить тропу вдоль горы Осса, выходящей к морю. Они живо исполнили мое приказание — все молодые ребята под предводительством также молодого человека, при отсутствии седобородых стариканов с их ворчанием и неодобрительным покачиванием голов.

Преодолевая пересеченную местность, карабкаясь на кручи, перебираясь через теснины, мы овладели вратами Лариссы еще до того, как гонцы из Пидны принесли новость о нашем прибытии.

С испуганными лариссианцами я быстро и уверенно вступил в дружеские отношения. Они поставили меня архонтом Фессалии, не прибегая к долгим церемониям, и избрали гегемоном Лиги, где я занял место Филиппа. Для меня эти любезности мало что значили, разве что давали право призывать под свои знамена превосходных фессалийских всадников, уступающих только моим несравненным гетайрам. Я представил себе кислое лицо Демосфена, когда с первым гонцом из Лариссы прибудут к нему эти новости, и пришел в мальчишеский восторг. Тем временем мы за три дня проделали семьдесят миль и были в Фермопилах, где я сразу же собрал Совет. Убедившись в их лояльности, мы поспешили в Фивы, стали лагерем у их стен, рядом с цитаделью. К этому времени Афины, в пятидесяти милях от Фив, были охвачены волнением. Сельские жители сбежались в город, под защиту его стен; созвали городское собрание, избрали послов и готовы были согласиться на любые угодные мне условия мира. Вырвав листок из записной книжки Филиппа, я письменно заверил афинян в моих мирных намерениях, в почтении и любви ко всему эллинскому и пообещал предоставить им самоуправление. За такую политику, проводимую в моих же лучших интересах, я удостоился двух золотых венков и звания благодетеля города.

Наука матери или, скорее, ее внушения о пользе мистицизма все еще цепко жили в моем сознании, и я физически не мог взяться за осуществление своих широких планов, не посоветовавшись с дельфийской жрицей, самой знаменитой в эллинском мире, предсказания которой, как было известно, всегда сбывались. Да, уже прошла осенняя пора, убрали урожай и не положено было давать предсказаний; зимой в храме поклонялись богу Виноградной Лозы Дионису и богине Урожая Деметре. Но все же я разыскал прорицательницу в ее келье и совершил кощунство: когда она отказалась садиться на треножник, я схватил ее за руку и потащил к нему силой. «Тебе невозможно сопротивляться!» — вырвалось у нее.

Я услышал от нее то, что хотел, и ни в каком другом предсказании я больше не нуждался — иначе мог бы услышать нечто совсем противоположное. С легкостью убедив себя в том, что ее устами говорил сам бог Аполлон, как будто бы она сидела в исходящих из скалы парах, я не стал испытывать судьбу, сделал храму приношение из золотых монет и удалился.

Я еще не воевал в качестве царя Македонии и главнокомандующего ее армий, но знал, что время не заставит долго ждать: горные кланы и племена, которые вечно не давали покоя Филиппу, снова, тайно или открыто, выражали свое недовольство. Старый одноглазый царь умер, думали они, возможно, у сына его не тот характер. Эти дикари, что жили на севере, ничего не желали делать — только охотиться, воевать, роптать да расхищать чужое. А наши недавно покоренные соседи, фракийцы и иллирийцы, подшучивая над своим ярмом, весело смотрели на их грабежи. Если бы я действительно был набитым соломой львом, как назвал меня Демосфен, и не нанес бы им прямого удара, они бы тоже взбунтовались. Да, не следовало мне предпринимать задуманного мной великого похода на восток, не обезопасив всю древнюю Элладу и ее границы; кроме того, царю Македонии должны были заплатить по старому долгу трибаллы, один из самых воинственных кланов. Это они, застав Филиппа врасплох, отняли у него добычу, захваченную им в Дунайском походе.

Ранней весной я после своего коронования отправился с сильным войском к границе трибаллов — живших не более чем в неделе пешего пути к западу от Эвксинского моря. Там нам пришлось выдержать сражение, в котором бывалые воины увидели для себя что-то новое. Проходя по длинному ущелью, мы вышли на племя фракийцев, которые в союзе с горцами занимали возвышающиеся над нами горные кручи. Их главным оружием были тяжелые телеги, которые они держали наготове на краю крутых обрывов. Ясно, что они намеревались столкнуть их на наши головы, когда мы будем проходить внизу, и под этой страшной лавиной нам бы не поздоровилось.

Чтобы перевалить через гору без тяжелых потерь, я составил хитрый план, который старый Антипатр, будь он командующим, наверняка отверг бы как безрассудно рискованный. Я отдал своим гоплитам приказ идти как можно более разреженным строем, чтобы телеги не могли задеть людей, а в узких местах, где раздвинуться нельзя, пусть они ложатся, прижавшись друг к другу, и укроются тесно сомкнутыми щитами, наподобие крыши.

Загремели, устремившись вниз, страшные снаряды, набирая скорость с каждым поворотом колеса, порой взлетая над землей, переворачиваясь и разбиваясь вдребезги. Какое там рискованное, — думал я о своем предприятии, — эти телеги перемелют кости десяткам храбрых моих соратников. Но результат был настолько поразительным, что этого я не забуду до конца своих дней. Солдатам удалось избежать всех телег, кроме четырех, которые, ударившись о щиты, отлетели далеко в сторону, так что ни один человек серьезно не пострадал и ни одна кость не была сломана.

Я тут же протрубил сигнал атаки, в которую воины бросились с устрашающими криками. Если бы слабо вооруженные варвары смекнули, что после неудачи с телегами им лучше обратиться в бегство, большинство из них смогли бы остаться в живых, но, будучи не трусливого десятка, они продолжали сопротивляться, и наша сталь косила их рядами. Их пало около полутора тысяч — замертво или со смертельными ранами. Помимо прочей добычи мы захватили множество женщин и детей, чтобы отослать их в города на побережье Эвксинского моря, где они будут проданы в рабство. Народ этого племени отличался необычайной красотой, почти все женщины были яркими блондинками, так что вряд ли их ожидала тяжелая участь. Многие красавицы, размышлял я, станут наложницами или рабынями в роскошной обстановке гаремов.

Моя хорошо обученная армия быстро расправилась с вооруженными варварами у подножья гор. Те, кто остался в живых, сбежали на остров посреди могучей реки. Мы упорно преследовали их, но наши наспех сколоченные суда не смогли причалить к крутым берегам острова. На противоположном берегу собралось большое племя гетов, видимо, ожидая, когда им преподадут хороший урок. На челноках и плотах из мехов, набитых сеном, я с наступлением ночной темноты с сильным отрядом переправился через реку. Высадившись на поле, где колосились высокие хлеба, мы крадучись подобрались к их лагерю и с первыми лучами рассвета напали. Застигнутые врасплох геты в основной своей массе пустились в бегство, оставив убитых и раненых лежать там, где они пали.

Я надеялся, что эта карательная акция успокоит волнения у моихсеверных границ и обезопасит их, ибо когда мы снова переправились в свой лагерь, к нам отовсюду стали прибывать послы, чтобы отдать мне дань уважения и просить о мире. Многие обещали прислать солдат для моей армии: крепких метателей дротиков, лучников и превосходных наездников. Но стоило мне отправиться в обратный путь на родину по землям агриан, как гонец принес весть о восстании вождя племени трибаллов, который носил любимое мной имя, принадлежавшее другу моего детства Клиту. Клит вступил в союз с другим вождем по имени Главкий. Получив подкрепление от кланов, я подступил к цитадели Клита на македонской границе. Дрожащие туземцы говорили нам, что нас непременно побьют, так как Клит принес в жертву всемогущему богу трех мальчиков, трех девочек и трех черных баранов.

Наш первый же ложный выпад заставил гарнизон скрыться за стенами города. Прежде чем мы установили осадные орудия, мои лазутчики сообщили, что Главкий ведет на помощь своему союзнику сильное войско. Наперехват ему выехала моя тяжелая конница, но заблудилась в теснинах и чуть было не попала в ловушку, что явилось бы для нас неизмеримым бедствием. Я поспешил ей на выручку, собрав все силы, которые у меня были под рукой, — пестрое воинство из агрианских лучников и копейщиков и тысячи моих ветеранов, с которыми Главкию вряд ли бы захотелось вступить в бой. В тот день пехотинцы торжественно окрестили мою элитарную конницу «заблудшими овцами», но тем было не до обид — с таким рвением возносили они благодарственные молитвы Зевсу и Посейдону, богу коней, за то, что им чудом удалось спастись.

Три ночи спустя мы напали на неохраняемый лагерь Клита. Многие из его горцев, едва пробудившись от одного сна, навеки заснули другим, более глубоким. И теперь, подавив все открытые восстания, уж почти полгода не видя, как течет Аксий, мы собрались с силами для обратного похода в Македонию.

Тем временем за горами время и события не стояли на месте. В день похорон Филиппа пришло несомненное свидетельство смерти царя Персии Артаксеркса, хотя слухи об этом дошли до нас еще раньше. Он был убит убийцей своего отца, евнухом Багосом, который теперь посадил на трон одного из наследников царствующего дома Ахеменидов Кодомана. Последний взял себе имя Дарий III. Все сообщения говорили о том, что как личность и полководец это могущественный человек. Непосредственно под его начальством служил Мемнон из Родоса, прославленный военачальник, остановивший вторжение Пармениона в Малую Азию и гнавший его назад до Геллеспонта. Таково было положение дел в далекой Персии. А что же в мое долгое отсутствие происходило по соседству?

Об этом я узнал как раз вовремя. Грецию облетела молва, что я погиб в битве в Иллирии. В своем стремлении принять желаемое за действительность фиванцы и афиняне решили, что так оно и есть. Демосфен представил свидетеля, клявшегося, что он видел мой труп. Дарий III послал сотни талантов персидского золота, чтобы подкупить греческую верхушку и вооружить греческих солдат, которые должны были восстать против власти Македонии.

Они решили, что теперь, когда Филипп лежит в своей гробнице, а Александр стал добычей воронов на какой-то одинокой скале, все у них пройдет гладко. Повторялась старая история: элейцы изгнали моих сторонников, Афины превратились в военный лагерь. Фиванские изгнанники вернулись в родной город, что послужило еще одним доказательством моей смерти. На улицах стали убивать моих воинов, Кадмейскую цитадель окружили блокадным кольцом. Трезвые граждане, те, что настаивали на осторожности, подвергнулись избиениям. С караваном телег прибыло оружие, купленное на персидское золото. Поскольку Коринфский договор явно потерял силу, всенародно было объявлено об освобождении Фив из-под власти Македонии. Под звон колоколов отслужили благодарственный молебен и отпраздновали это событие пирами.

По всей Греции из Афин помчались гонцы, провозглашая вновь обретенную свободу. Войско из Аркадии вышло на воссоединение с афинским. Во всех отношениях государство, оформившееся при Филиппе и консолидировавшееся под Херонеей, разваливалось на части.

Я услышал эти новости, преследуя мятежных иллирийцев. Собрав все свои полки, я повернул на юг — к общей радости солдат, хотя они еще не знали, куда мы идем. «Дело пахнет жареным», — поговаривали они; и эта старая поговорка очень хорошо подходила к данному случаю, когда я приказал им пройти форсированным маршем долину реки Галиакмон. На седьмой день пути мы достигли северной Фессалии, а на восьмой вышли на равнину. На следующий день мы прошли Фермопилы и вступили в Беотию. Весь поход занял у нас тринадцать дней, причем последние сто двадцать стадий мы отшагали за шесть дней. Мы догоняли и обгоняли беженцев из северных городов, видевших, как мы проходили мимо. Мы были в Амфиссе, что рядом с Фивами, прежде, чем там узнали о нашем приближении.

Фиванские власти отказались этому верить. Некоторые считали, что карательным войском командует старый Антипатр или же Александр из Линкестии. Разбив лагерь у южных ворот Фив, я облачился в свои белые доспехи и проехался на Букефале перед толпой вытаращивших на меня глаза зрителей. Все сомнения отпали. Доказательством тому служили войсковые ополчения из близлежащих полисов, которые питали ненависть к Фивам и спешили, надеясь поживиться добычей. Я дал фиванцам срок одуматься и сложить оружие без ущерба для своей чести. Вместо этого они выслали всадников, чтобы пощекотать мои передовые посты — но их быстро рассеяли. На следующий день я перенес лагерь поближе к цитадели и стал выжидать, надеясь снискать себе славу терпеливого и миролюбивого человека, хотя, по правде говоря, мне не терпелось услышать звон оружия.

В ответ на мое требование открыть ворота и выдать главарей восстания я получил от этих же главарей наглое письмо с требованием выдать им Антипатра и командира Кадмейского отряда. Последней каплей, переполнившей чашу моего терпения, явился герольд на городской стене, призывавший всю Грецию сплотиться вокруг Фив и с помощью персидского царя уничтожить узурпатора, грабителя и тирана почище собственного отца, Филиппа.

Мой старый товарищ Пердикка, несший охрану лагеря и стоявший со своим отрядом впереди него, ударил первым. Историки будут полагать, что сделал он это, не дожидаясь моего приказа, — эта шутка чрезвычайно потешала моего веселого друга. Он кинулся на частокол, разметал его, и тут же вслед за ним повел свой отряд Птолемей, еще один «ослушавшийся» воли своего миролюбивого полководца начальник. Тогда фиванцы подтянули к месту прорыва все свои силы и выбили вторгшегося противника, который понес потери. Как я и предполагал, фиванцы сели отступающим на хвост, и когда большое их войско оказалось за воротами, моя фаланга, как ни странно, уже выстроенная и готовая к бою, нанесла им сокрушительный удар. Они бросились в беспорядочное бегство, преследуемые по пятам моими всадниками, и не успели закрыть ворота, которые тут же оказались в наших руках. Сквозь них основные мои силы ворвались в город, и к ним присоединился сделавший вылазку гарнизон — солдаты его так и кипели от ярости. Фиванцы попробовали было в последний раз закрепиться на площади народных собраний, но бесполезно — их смела моя фаланга, и сражение окончилось скверно: вражеские солдаты убегали и прятались в узких улицах и переулках, забегали в дома и магазины, забивались в углы, где их находила холодная сталь и, не зная жалости, убивала и убивала.

Около шести тысяч погибло в тот день, а наказание не свершилось еще и наполовину. По моему приказанию весь город, за исключением святынь и дома поэта Пиндара, был срыт до основания. С какой радостью принимали участие в избиении фиванцев жители близлежащих полисов, давно уже стонавших под жестокой властью Фив. Осталось, однако, в живых тридцать тысяч; и все они, кроме нескольких сторонников Македонии, были поделены на партии и проданы в рабство на большом рынке в Коринфе.

Работорговцы жаловались, что такой избыток рабов привел к затовариванию невольничьего рынка. Это было единственное недовольство, которое возникло у них в связи с разрушением Фив. Вот какой мрачный конец постиг древний и величавый город, где родился мой предок Геракл. Против Фив ходила в бой Бессмертная Семерка в великой трагедии Эсхила. Когда-то ее правящим домом был великий Дом Кадма,[93] откуда происходил терзаемый богами Эдип.

Воистину жестокая судьба постигла город, но невозможно было как-то иначе объединить Грецию под моим знаменем, не было иного урока, чтобы научить ее покорности, пока я буду топтать земли старого врага Эллады и всего эллинского мира — Персии.

И вот еще что: разве фиванцы не нарушили своей клятвы — клятвы верности мне, своему царю, Александру?

2
Весной года 22-го о. А. я повел свою армию из Пеллы на восток, по первому отрезку пути, протяженность которого знали только боги, да еще могли предсказать мне мои смутные и невероятные мечты. Я знал, куда хочу идти: сначала до Геллеспонта, а там все дальше и дальше по не отмеченным на карте просторам Персидской империи, совершая по пути завоевания, и вторгнуться в Индию, чтобы отдать дань уважения шаху. От Океанского моря, я полагал, она будет всего лишь в нескольких днях пути.

О таком мероприятии до меня еще не помышлял ни один завоеватель. Геродот, опубликовавший свое великое произведение за сто одиннадцать лет до моего рождения, ни о чем равном этому не упоминал. Когда я обратился с этим вопросом к Шаламаресу, дяде Роксаны, он сказал, что ничего не знает о таких завоеваниях, хотя сам склонен верить в тот морской путь, на который ссылался Геродот. Если это факт, а не вымысел, путь был пройден за триста пятьдесят лет до моего рождения и был протяженней предполагаемого мной пути, хотя и имел целью исследования, а не завоевания.

Согласно этой ссылке, смелые купцы из Тира и Сидона оснастили флот на Красном море и, обогнув Африку, вернулись путем Геркулесовых Столпов. Вполне возможно, что мореплаватели дошли до Индии. Храбрецы, несомненно, побывали на Оловянных Островах[94] и на Азорских, исследовали север и часть западного побережья Африки и берега Аравии. Большинству греков наша колония в Массилии[95] представлялась почти концом света.

Я осмотрел собранный мной в Амфиополе флот и двинулся дальше, к Сесту, где предполагал переправиться через Геллеспонт и вторгнуться в персидские владения. Здесь в туманном прошлом Ксеркс переправлялся на связке судов, влюбленный Леандр переплывал к жрице Геро, чтобы поухаживать за ней. Туда же прибыл и мой флот. Персидского флота, слава всевышним богам, там еще не было, и только боги знали почему, ибо с этого места было бы естественней всего прервать наше вторжение еще до того, как оно началось. Должно быть, командующий персидским флотом только что купил себе такую прекрасную и обольстительную наложницу, что никак не мог оторваться от ее ложа.

Мои разведчики разыскивали вражеские суда, но безрезультатно. Я нашел время и совершил краткое паломничество к месту высадки греческих сил в войне против Трои. На полпути через Геллеспонт я принес жертву богам моря Посейдону, Фетиде, которая была матерью Ахилла, Протею и остальным. На берегу я поставил алтари Зевсу, покровителю высадок, и Афине Палладе, а также возложил венки на могилы павших на войне великих эллинов и троянцев. В небольшом храме на месте Трои я умилостивил душу павшего здесь Приама, оставил почетный дар и унес оттуда щит, желая, чтобы его во всех сражениях носили перед моим войском. Сюда же прибыл Харес, командующий афинян при Херонее. Он раскаялся в своем отпадении от меня и был прощен.

Теперь мои войска были готовы выступить в поход. Разведуя местность, мы направились в Зелею, находящуюся менее чем в четырех днях пути, где стояла лагерем персидская армия. Приняв, почти на бегу, послов из приморских городов, мы выслали вперед разведку и отряд легковооруженных всадников, следовавших за нашими главными силами вне поля их видимости. Наши быстрые «бегуны» обнаружили персидскую армию на противоположном берегу небольшой реки Граник. Когда я смог хорошенько разглядеть противника, то ничего особенного, с нашей точки зрения, не заметил, если не считать того, что командовал ею великий военачальник — Мемнон Родосец. С точки зрения же персов, все было не так как надо.

Внедренные мною в персидские ряды лазутчики сообщили, что место выбрано, вопреки упорному сопротивлению Мемнона, по воле сатрапов, высших представителей администрации, назначаемых царем. Мемнон предлагал отступать по выжженной земле, пока мы не окажемся в глубине Персии, а затем нанести нам удар с такой позиции, которая бы обеспечила им победу. Словно глубоко возмущенный тем, что отвергли его совет, он позволил сатрапам развернуть свою армию самым невыгодным образом, недостойным такого способного полководца. Когда я впервые четко разглядел их позиции, то едва поверил своим глазам. Персидская конница стояла так близко к крутому берегу, что просто не могла совершить броска; а его эллинские наемники, отменные воины, были слишком удалены, чтобы препятствовать нашему наступлению.

И все же этот старый перестраховщик и трещотка Парменион стал меня уговаривать оставаться лагерем на этом берегу реки и дать отдохнуть солдатам до рассвета! Да ведь задолго до этой поры какому-нибудь простому начальнику конного отряда станет заметна невероятная глупость позиции персов, и он сделает все возможное, чтобы голос его услышал один из высокопоставленных сатрапов; войско перестроят, и мы потеряем великолепный шанс. Парменион еще говорил, а я уже приказал армии строиться в боевые порядки. Выбрав атаку строем наискосок, так хорошо послужившим Филиппу, я занял свое место перед правым крылом, с тем чтобы персы могли ожидать, что наш главный удар придется на их левое крыло. Они, как послушные дети, стали именно там концентрировать свои силы, а когда увидели Аминту, возглавлявшего легкую конницу, отряд тяжеловооруженных пехотинцев и одно подразделение фаланги, смещение сил влево стало еще интенсивней, отчего центр становился слабее. Все шло хорошо. Мои горнисты протрубили сигнал атаки, и я со своими гетайрами ринулся в реку, держа строй наискосок к течению.

С некоторым трудом переправившись через реку и после небольшого замешательства на крутом берегу, мы ударили в полную силу. Персы тем временем сдерживали свою конницу, ограничиваясь метанием дротиков.

Внезапно я оказался в разгаре рукопашной схватки с обломком копья в руке. Один из друзей отдал мне свое — сломалось и оно. Мне в руку сунули третье. Я выбрал себе особую цель — зятя Дария, Митридата,[96] и этот храбрец, поскакав мне навстречу, получил удар копьем в лицо, который сбросил его на землю. Тут на мой шлем обрушился сильный удар кривой саблей. Казалось, у меня разошлись кости. Но прочный металл выдержал, отлетел только большой осколок, и я поразил нападавшего в грудь. Но вот и еще одна из этих страшных кривых сабель занеслась над моей головой. Я увидел ее слишком поздно, чтобы спастись от смертельного удара. Но не столь медлительным оказался взгляд моего друга Клита. Он на мгновение опередил знатного перса и одним махом отсек ему от самого плеча руку вместе с саблей.

Я приказал Букефалу встать на колени. Пока я приводил в порядок сбрую, в голове у меня прояснилось, мои мысли и чувства вернулись в прежнюю колею. Снова поднялись в атаку мои верные гетайры, чьи сердца бились в унисон с моим, и, размахивая смертоносными копьями, мы со всей силой врезались в гущу персов. Старый Парменион, который в разгаре битвы совсем не принимался в расчет, переправился через реку с подкреплением из фессалийских всадников и отразил опасную атаку противника. Теперь центр персов оказался под мощным давлением. Он уже понес серьезные потери от длинных копий фаланги и теперь стал ломаться под ударами наших пик и коротких копий тяжелой пехоты. В рядах персов началось бегство; они напоминали уток, бросающихся врассыпную, когда на них сверху падает сокол. Из всего персидского войска оставалось справиться только с эллинскими наемниками, опытными воинами, которых царь кормил и щедро осыпал своим золотом.

Иногда вспышка раздражения одного-единственного высокопоставленного человека может изменить ход истории. Сдавалось мне, что какой-то приближенный к царю советник так разгневался, когда Мемнон настаивал на том, чтобы завлечь нас в Персию, чтобы в конце концов свернуть нам шею, а заодно и на его презрительное отношение к плану развертывания войск Дария, что приказал арестовать этого талантливого военачальника или нарочно препятствовал его приготовлениям и исполнению всех его распоряжений. Как бы там ни было, лучший корпус персидской армии еще не вступал в сражение, не обагрил своих мечей и копий и не пострадал ни от одной раны. Они стояли в ровном строю, как топчущиеся на отмели утки, которые видят, как носится над ними коршун, пронзительно свистя и готовясь напасть.

Видимо, им приказали стоять до тех пор, пока нас не разгромят или не возьмут в окружение, а там навалиться и нанести смертельный удар. Может быть, эта важная персона пожелала, чтобы честь разбить нас и поставить на колени осталась за персами, а их непосредственный командующий не осмелился ослушаться приказов своего начальника — возможно даже, самого брата царя. И вот, видя, как смыкаются наши войска, с развевающимися знаменами, сохраняя образцовый порядок, греческому военачальнику захотелось отдать приказ — но какой? Ни один из них не имел бы смысла для этих греков-перебежчиков, кроме одного: умереть, как подобает эллинам.

Наша конница ударила им в лоб, наша фаланга — сбоку. Ни одна армия на земле не могла бы выдержать такого натиска, и это великолепное войско из пятнадцати тысяч солдат было сразу же разбито наголову. Уцелело только две тысячи пленных — те, кто неминуемой смерти предпочел цепи. Среди груды мертвых тел я увидел человека, который пошевелился, искоса понаблюдал за другим, не похожим на мертвеца; но, когда я взглянул на него в упор, глаза его были полузакрыты и казались остекленевшими. Я не стал вытаскивать этих двоих, чтобы отправить их на тот свет, как не стал выискивать и других, прячущихся среди погибших. Каждый из них расплатился позорной ценой за свою жизнь, и я решил: пусть живут.

Среди убитых мы не нашли брата Дария; а его ближайшим родственником был убитый мною Митридат — его зять. В одной из жутких груд лежал внук Артаксеркса и двоюродный брат Дария, а также его шурин, сатрап Лидии и Ионии и предводитель наемников. Но самого опасного из них, Мемнона, нигде не было видно. Возможно, он ушел в отставку и уехал из страны, когда отвергли его добрый совет.

Я потерял только двадцать пять своих товарищей: статуи их я приказал поставить в святилище в Македонии. Жены и дети всех остальных погибших солдат моего войска были освобождены от налогов. Несмотря на эти и другие благородные жесты, я все же с тревогой задался вопросом: если Ахурамазда, как я когда-то думал, действительно является Зевсом, но под другим именем, доволен ли он этими знаками искупления вины.

С поля сражения наше войско двинулось в древний город Сарды, принимая присягу верности лежащих на пути городов. В Сардах мы наполнили сокровищами наши пустые сундуки и проследовали в Эфес, где в ночь моего рождения сгорел храм Артемиды. Здесь я надеялся схватить Мемнона, но он успел ускользнуть. Мне пришлось ввести в городе военное положение, так как народ стал заниматься убийствами и грабежом своих бывших хозяев. Когда я предложил отстроить святилище заново, один старый циничный эфесянин, который жизнь свою и в грош не ставил, заметил: не подобает одному богу возводить храм для другого. Совершенно очевидно, против кого был направлен его сарказм, но у меня были связаны руки, поэтому я ответил ему спокойно и вежливо и отвернулся.

Не знаю, что меня толкнуло на это, но я устроил большой военный парад в честь Артемиды, которая в сознании персов имеет удивительное сходство с богиней Иштар.

Крупный город Милет выслал послов, обещая сдаться, но, получив известие о том, что к нему на выручку идет персидский флот, отрекся от этого обещания. Я не боялся наспех сколоченных армий, но бывший где-то поблизости персидский флот внушал мне полное уважение, поэтому я поспешил захватить гавань.

Наконец мы узнали, что вражеский флот стоит на якоре у острова Самос. Парменион — что было восхитительным исключением из привычных правил — высказался за то, чтобы немедленно напасть на него, тогда как я предпочел захватить его береговые базы, без которых флот был бы скован. Сначала нужно было разрушить прочные стены Милета. Мы подтянули наши осадные орудия и приступили к делу. За несколько дней мы проделали в них зияющие дыры, после чего на улицах и дворах завязались упорные кровавые сражения, и хотя многим удалось спастись вплавь или на плетеных щитах, как плотах, множество храбрецов погибло и было похоронено в безвестных могилах или стало добычей акул. Теряя время и людей, я предложил щедрые условия сдачи, которые были приняты. Тем временем я подумывал о расформировании своего собственного флота, поскольку на его содержание требовалось так много средств, а вся история побед Македонии писалась на суше.

Многие города сдались, но вскоре на пути у нас возникли прочные стены Галикарнасса — их защищал сам Мемнон. Печально закончилась вылазка против Минда, города, расположенного в семи милях от Галикарнасса в глубь полуострова, но стены самой столицы начали рушиться под ударами таранов и крупных камней наших катапульт и других осадных машин. Понимая, что скоро конец, Мемнон приказал уничтожить город огнем, а сам со своими сильно потрепанными силами укрылся в двух цитаделях. Когда мы почти потушили пожар, я, хоть и добивался пленения Мемнона, на удивление ему и себе тоже решил: пусть он сидит себе на своем бесполезном насесте над разбитым, выжженным, бесполезным городом.

После этого я вернулся в город Траллы в долине реки Меандр, который взбунтовался против меня, и сровнял его с землей, изгнав из него население или продав его в рабство. Я совершил эту жестокость без угрызений совести, теперь уже сообразив, что тактика примирения никогда не достигнет своих целей — их достижение куда труднее, чем мне это представлялось вначале, куда удаленней во времени и пространстве.

Первый год моего похода приближался к концу. Мы захватили по меньшей мере пятьдесят городов — часть из них сдались без боя. Я добился всего, о чем раньше мечтал Филипп, — и даже большего: освободил из-под власти персов все греческие города, которые стали членами Лиги. К западу от Киликии персидскому флоту стало уже затруднительно предпринимать военные операции, и теперь я мог приступить к завоеванию Армении. А пока я послал Пармениона через Фригию на подчинение непокорных областей Малой Азии, договорившись встретиться с ним в Гордии — городе важного стратегического значения, там, где находился известный во всем мире Гордиев узел. Для этого мне пришлось бы уклониться со своего идущего вдоль моря пути далеко на север, и я намерен был это сделать в том месте, где горный хребет Тавр выступает над морем, и здесь установить восточную границу моих владений.

Я сказал «моих владений», а не греческих, и тут я не оговорился и не допустил перекоса в мыслях. Я только что вступил в Персию, и моему сознанию пришлось расти вместе с расширяющимся видом на эту страну.

Великолепная дорога царя царей с почтовыми станциями, отстоящими друг от друга на сто шестьдесят стадий, проходила мимо Гордии, а оттуда за шесть дней марша по ней можно было попасть в Византию на берегу Пропонтиды.[97] Говорили, что в восточном направлении дорога имеет фантастическую протяженность в двадцать две тысячи стадий. Маленькая Греция просто затерялась бы в таких обширных пространствах; ее армиям никогда бы не осилить такой дали — если только это не армии завоевателя мирового масштаба, целиком подчиненные одной лишь его воле, продиктованной ему богами.

Это мало меня тревожило. Моей теперешней заботой был Сагалас, с крыш которого мы слышали бросаемые нам страшные угрозы. Чтобы взять этот незаметный городишко, все-таки понадобилось подвести осадные орудия и выдержать жаркое сражение.

Холодной зимой я двинулся на север, все еще идя берегом моря, и на этом пути занял обширную царскую область, Ликию. Солдаты срочно нуждались в отдыхе, поэтому мы повернули назад и дошли до Фигелид. И здесь ожили прежние слухи: они появились с письмом от Пармениона, где сообщалось, что третий царский отпрыск Линкестии, тот, которого я пощадил, под начальством которого находилась моя фракийская конница, тайно замышляет меня убить. Доказательств его вины было еще недостаточно, чтобы приговорить его к казни. Я отправил к Пармениону своего человека, который должен был на словах передать ему мой приказ, чтобы этого стратега, моего тезку, арестовали и взяли под стражу.

Это могла быть простая случайность, думал я, но моей охране следует строже относиться к подобным случайностям, а мне самому быть не столь доверчивым и управлять безжалостной рукой. За доказательство моей смерти заплатили бы столько золотых талантов, что жадности не хватило бы, чтобы представить в своем воображении. Никому не известный человек мог бы одним махом стать сатрапом царя, зажить во дворце с гаремом, полным прекрасных персиянок, с придворными, простирающимися у его ног. Поистине роскошным призом было то, что я носил на своих плечах под своей якобы львиной гривой.

Под горой с трудно произносимым названием Тахтали-Даг, где море омывало утесы, узкая полоса отмели была проходима, только когда сильный ветер с севера отгонял бурное море. Так случилось, что именно сейчас необходимо было нанести смелый удар. Слух о заговоре просочился в войска, а восточные ветры принесли вести куда посерьезней — о том, что со всей Персии стекаются добровольцы, чтобы в будущем году создать огромнейшую в мировой истории армию в количестве тысячи тысяч солдат, что мне казалось невероятным. Но я все же не забывал об этом, как и мои военачальники, и у некоторых от испуга отвисали челюсти.

Вместо того чтобы повернуть в глубь материка, я решился на рискованный бросок через захлестываемый волнами проход под Тахтали-Даг. Если бы мне пришлось повернуть назад, это бы для меня было равносильно серьезному поражению, способствующему дальнейшему падению и без того уже низкого духа в стане моих соратников, находящихся далеко от возлюбленной Македонии. Но если бы я добился успеха, легенда о моей непобедимости всколыхнулась бы снова, захлестнув сердца мощным приливом веры, и тогда мои солдаты стойко встретили бы мощную армию Дария.

Приближаясь к этому суровому месту, я следил за ветром, обращая внимание на раскачивание верхушек горных сосен и наносимые на суживающийся берег массы жалящего лицо песка. Прямо с юга дул сильнейший штормовой ветер. Бешено мчались кони Посейдона, не облегчая, а затрудняя мою задачу. Накануне вечером я допустил глупость, приказав войскам становиться лагерем после часового похода, и теперь, спустя два часа после восхода солнца, я не мог допустить разбивки лагеря ни под каким предлогом, ибо солдаты сразу же догадаются о моем намерении дождаться более приятной погоды, чтобы преодолеть этот проход. У меня таилась слабая надежда, что ветер ненадолго изменит направление на западное и задует сильными порывами.

Лучшим пловцом в нашей армии считался невзрачный на вид пехотинец Солон, который уже не раз демонстрировал свою доблесть в наших переправах через реки. Его давно уважали за ум, но мне казалось, что сегодня в этом разбушевавшемся прибое может рискнуть своими костями только глупец. Чем дольше я наблюдал, тем безнадежней представлялось мне задуманное дело. Высокие волны разбивались о подножья отвесных скал — а это был твердый камень, а не земля, которую мы срывали, чтобы обойти гору Осса. Однако я все же вызвал к себе Солона, приказав тем временем собирать лес, прибитый к берегу, и разводить костры, без которых нельзя было отправлять людей принимать холодный душ.

Наконец прибыл Солон — небольшого роста, но жилистый. Он прямо, по-мужски, взглянул мне в глаза, затем обвел внимательным и хладнокровным взглядом пенящиеся отмели.

— Думаешь, переправишься? — спросил я.

— Царь, я родился на острове Эолия, как говорится, на родине ветров, но мальчишкой сколько я ни бродил, так и не нашел того места, где они родились. Но все равно мы с ветром старые знакомые. У нас в телегах есть веревки для штурма вершин длиной в сто морских саженей. Может, царь Александр обратит внимание на ту длинную отмель в форме пастушьего крюка, которая выступает к нам навстречу шагов на сто?

— Да, вижу.

— А еще заметь то место, где берег резко поворачивает на юг, сразу же за скалами.

— Отлично различаю.

— Веревки легкие, но крепкие. Если три из них сцепить вместе, я могу переправить один конец со стрелки на тот берег. Конец будут держать шесть здоровых парней, а когда я буду вон там, пусть они прикрепят к ней канаты длиной в пятьдесят шагов — те, что мы используем в осадных орудиях. Их я буду перетаскивать в связке через воду, пока не получится надежного веревочного моста. Вода будет еще глубже, прибойные волны длинней и мощней, но веревки, если их натянуть, не дадут людям ударяться о скалы. Теперь я знаю, как переправить и телеги.

— Они могут подождать северного ветра. Теперь командуй — ты начальник.

Дело быстро двигалось вперед. Через час наши веревки и канаты были собраны в бухты на краю стрелки, и Солон, голый, как только что вылупившийся птенец, бросился в прибой, держа в руке конец небольшой веревки. Он плыл, странно извиваясь телом, делая медленные круговые движения руками, по-лягушачьи отталкиваясь ногами и почти все время держа голову под водой; но всегда, когда нам, лихорадочно следящим за ним, казалось, что его навсегда захлестнуло волной или что какое-то морское чудовище схватило его своими щупальцами, голова его по-тюленьи вырывалась на поверхность, и мы ликовали. Чтобы удержать веревку, людям приходилось тянуть изо всей силы — с такой яростью мчались гонимые ветром волны.

Наконец мы увидели, как он вышел на сушу, сверкая белизной, на несколько защищенной от ветра береговой полосе, загибающейся в сторону моря. Здесь он прикрепил веревку к большому камню, а с нашей стороны к концу ее прицепили канаты. Теперь ему понадобилась вся сила жилистого тела, чтобы перетянуть к себе связку канатов, а затем прочно их закрепить. Я вызвался первым последовать за ним, но мое намерение было встречено общим недоброжелательством.

— Умоляю, не делай этого, — взмолился мне на ухо горбоносый Птолемей. — Если ты утонешь или тебя сожрет рыба-дьявол, солдаты взбунтуются и уйдут домой. Пусть первым пойдет отряд моих всадников с упряжью на спине, без лошадей, а за ним уж и ты. И на той стороне прикажи трубачу дать сигнал сбора. Тогда Букефал бросится в воду, а за ним наверняка и все другие кони. Без груза они удержатся на тропе Солона, только несколько ослабевших разобьются об утесы — ведь лошади плавают получше самих рыб.

Пока, цепляясь за канат, переправлялись эти великолепные всадники, выкрикивая непристойные шутки каждый раз, когда у них во рту не было соленой воды, я следил за волнами. Мне казалось, что сила их, пусть и невыносимо медленно, но убывает, а ветер, хоть и ужасно лениво, но смещается к югу. Мне представилась картина спора между Эолом, богом ветров, и Посейдоном, богом моря, насчет того, кто чьи права ущемляет. Эол приказал ветру дуть в южную сторону, а Посейдон распорядился иначе; последний же — брат Зевса, а у Эола нет такого могущественного родственника. Поэтому я решил пока что не следовать за людьми, а подождать, чем кончится этот спор.

Он кончился с поразительной неожиданностью. Все ветры улетучились, слышались только ослабевшие удары затихающего прибоя о скалы. И вот на севере зародился ветер-ребенок, он рос быстрее, чем легендарный Гермес — тот вор от рождения, который сбежал на второй день жизни, угнав скот Аполлона; и прежде чем мы это осознали, появился легкий бриз, который быстро крепчал и стал настоящим ветром, задувшим вдруг с такой силой, что птицы на голых скалах не удержались и взлетели, кружась в беспорядочном полете. Чувствуя покалывание в спине, я в сопровождении Клита покинул край стрелки и направился к главному берегу.

Под ударами Борея[98] по гребням волн море стало отступать от скал, и люди, несомненно, видели в этом чудо, ниспосланное свыше. И я решил воспользоваться этим и пройти по узкому проходу под скалами. Я свистнул Букефала, и он примчался, ведя за собой всех остальных лошадей. Конечно, нам не удалось переправиться так, чтобы совсем не намокнуть. Еще оставались мелкие заводи, по которым пришлось шагать, поднимая фонтаны брызг, а в одном месте воды было по пояс. Букефал, как его тому учили, приближаясь ко мне, замедлил шаг, а за ним и другие лошади, потому что проход был узким. За нами тянулись и скрипели телеги и осадные машины.

Скопившись на открытом берегу и на склоне холма, солдаты разразились мощными криками ликования. И теперь, уже слишком поздно, меня поразила неожиданная мысль: ведь я бы мог проехать по этому проходу на Букефале во всей своей царской славе. Еще одно небесное знамение, подумалось мне, заключается в том, что я к своей конечной цели не ехал верхом на своем могучем жеребце, а значит, это можно бы истолковать так: он умрет от болезни либо погибнет на поле брани молодым, и довольно скоро. Но можно было истолковать и иначе — что эта цель чудовищно далека.

Когда я вызвал к себе Солона, крики прекратились: всем хотелось услышать, что я ему скажу. Он отдал мне воинский салют, я ответил тем же.

— Твоей матери следовало бы назвать тебя не Солоном — Почитателем древних книг, а Посейдоном.

— С твоего позволения, царь, — отвечал он, — я не бог морей и никакой другой. Я хороший пловец — только и всего.

И это тоже, не знаю почему, заставило меня задуматься.

3
В Перге меня встретили полномочные послы из Аспенда с предложением сдать мне город, но на определенных условиях. Я согласился и пошел на Силлий. Но когда я готовился взять его штурмом, пришло сообщение, что аспендийцы отреклись от нашего договора, и я вернулся, чтобы проучить их. Когда мы окружили их цитадель, они, пораскинув своими ветреными умишками, запросили мира на прежних условиях. Понимая, что предстоит длительная осада этой мощной крепости, и не желая тратить времени даром, я согласился, но условия выдвинул более жесткие. Неприступные Келены угрожали втянуть нас в жаркую схватку, но мне на радость сдались без единой стрелы, пущенной с зубчатых стен. После десятидневного отдыха мы за шесть дней пути дошли до знаменитого Гордия.

Здесь, в храме Зевса, давно уже стояла повозка крестьянина Мидаса, которого сделало царем предсказание оракула. Веревка из лыка дикой вишни, которая связывала ярмо с дышлом, была завязана в огромный узел, концы которого были спрятаны где-то в нем самом. Согласно народному поверью, завязал его сам Зевс, приняв облик тележного мастера, а тот, кто его развяжет, будет владеть всей Азией.

Я внимательно осмотрел узел, но убедился только, что сплетен он хитрее, чем те мережи, которые мы мальчишками ставили на щуку, судака и угря, наживив их лягушками и прочей мелюзгой, на озере Бортур или на нашей вялотекущей речке. С другой стороны, я не мог уйти из храма, не найдя какого-нибудь решения этой загадки.

Я сразу же вспомнил про свой меч. Он был длинным и тяжелым, и один из моих рабов заботился о том, чтобы он с обеих сторон оставался острым как бритва. Этот раб когда-то ковал кривые персидские сабли, и мой меч был предметом его гордости, а для меня большим подспорьем в сражениях, где зачастую тупой меч пускал лишь кровь, не выводя противника из строя, тогда как прекрасно заточенное лезвие сразу же рассекало и мышцы, и ткань, и артерию. Внезапное, непреодолимое желание вызвало во мне радость, и жар бросился мне в лицо. Я вытащил меч и со всей силой обрушил его на узел. Он ровненько, как дыня, раскололся на две части, и ярмо упало на пол.

Жреца храма, надо полагать, подрасстроило столь своевольное решение головоломки с развязыванием узла, который стал уже почитаться священным и привлекал в святилище множество посетителей, оживлявших приятным звоном монет ящик для сбора пожертвований. Однако он не осмелился высказать мне недовольство, а только набожно воздел руки к небесам. Мои же спутники, свидетели этой сцены, не теряли времени даром: они живо пересказали все солдатам, чем сильно их позабавили.

Из почтения к сатрапу провинции я принял приглашение погостить у него во дворце, вместо того чтобы жить рядом со своими солдатами в своей просторной палатке, обогреваемой снаружи жаровнями. Его гостеприимство насторожило моих слуг, и они стали более внимательны к тому, что я собирался есть или пить, а также к моей постели. Известно, что в такие постели, в поисках тепла в прохладные ночи, заползали василиски и аспиды. А еще я слышал, что иногда в Египте простыни посыпали настолько мелким порошком, что он вызывал лишь слабый зуд, едва заметный во время глубокого сна, но, если почесаться, наступало заражение крови, кожа чернела, и человек умирал.

В этой постели во время последней поездки по своей империи спал царь Артаксеркс; здесь же возлежал и его кратковременный преемник Арсес. Но я все же приказал убрать ее, объяснив сатрапу, что из суеверия не сплю на чужих постелях. Он отлично понимал, в чем корень этого суеверия — в трезвой осторожности.

Палаты были поистине великолепны. В афинских дворцах я не встречал таких изящных вещей — наверное, их привезли с далекого Востока. Воздух пропитался сильным запахом ладана. Даже вода в ванной была насыщена ароматами. Хорошо еще, что меня не видели и не чуяли носом мои лишенные лоска друзья детства: из них всех один только Гефестион научился не давать воли своему языку. Впрочем, ему и не нужно было заботиться о своем языке — ведь он один знал, что причитается царю, покорившему обширную Малую Азию. Справедливости ради надо сказать, что и прочие мои друзья перед посторонними выказывали мне подчеркнутые знаки уважения.

Пока я дожидался позднего ужина, будучи в компании одного лишь Клита, взволнованный слуга сатрапа попросил разрешения поговорить со мной.

— Великий царь! — обратился он ко мне. — Пришла посетительница, которая ищет встречи с тобой. Она сказала, что если я прогоню ее, не сообщив о ней тебе, то ты, когда узнаешь об этом, непременно прикажешь меня распять.

— Эта женщина назвала свое имя?

— Не женщина, а почти ребенок. Ей лет четырнадцать. Когда я осведомился о ее имени, она сказала, что имя ее Кифера — а потом рассмеялась мне в лицо.

Киферой в древности звали Афродиту, богиню любви. Что ж, возможно, таково и было ее первоначальное имя, ведь она родилась на острове Кифера, далеко на юге, когда там жили финикийцы. Аристотель склонялся к тому, что она являлась семитской богиней, возможно, идентичной Иштар, прежде чем Греция присвоила ее себе.

— В каком она одеянии — богатом или бедном? — поинтересовался я.

— В очень богатом, мой царь. И на лице ее прозрачная чадра, которая не скрывает ее красоты.

— Пустил ли ты ее в переднюю?

— Да, мой царь. Но она желает пройти в твои покои.

— Клит, ступай со слугой, поговори с девицей. Если мы раньше были знакомы и ты уверишься, что вреда от нее не будет, то допусти ее ко мне.

Клит отсутствовал совсем недолго. Он впустил кого-то в дверь, но сам не вошел, а тихо прикрыл ее за собой. Я взглянул на приближающуюся ко мне девушку и сразу же понял, что не ошибся в своем предположении. Она сняла чадру и опустилась на одно колено.

— Как поживаешь, Таис? — спросил я хорошо управляемым голосом. — Сейчас зима, и просто чудо, что ты не отморозила свой хорошенький носик. Ну-ка вставай.

— Было бы глупо спрашивать, как поживаешь ты, царь Александр, — отвечала она. — Где бы мне ни меняли лошадей, везде только и разговоров что о тебе. Рада видеть, мой господин, что ни дороги, ни войны на тебе не отразились. Ты выглядишь все таким же, как тогда в Афинах, когда ты был еще просто царевич и мы вместе пили вино — из разных чаш.

— Если память мне не изменяет, мы не только пили вино.

— Я тоже смутно припоминаю, что между нами было что-то еще, какая-то незначительная случайность. Разумеется, если бы ты был царем…

— И было это, кажется, в постели.

— Клянусь всемогущим Зевсом, именно так все и было!

— Ну а теперь, когда я царь, разве тебе подобает шутить со мной?

— А что же, царь, мне остается делать еще? Я просто не знаю, как мне спрятать свой страх и маленький позор, которых я стыжусь.

Вместо ответа я внимательно посмотрел на нее. Она сидела совсем неподвижно, не глядя прямо мне в глаза, но держа голову высоко. Теперь откинутый назад меховой воротник не скрывал уже ее прекрасной шеи. Эта поза и впрямь наилучшим образом выявляла ее красоту. Если Апеллес написал с нее портрет, он изобразил ее именно такой.

— Писал тебя Апеллес? — поинтересовался я.

— Да. И двух недель не прошло, стоило тебе предположить, что он может это сделать.

— Что стало с картиной?

— Он нанял меня натурщицей и оставил картину у себя. Сказал, что не расстанется с ней даже за пять талантов золота.

— Если увидишь его снова, скажи ему, пожалуйста, что я дам шесть талантов. Не думаю, что он откажется.

— Может и отказаться. Великие художники — цари в собственных владениях. Но он с радостью сделает тебе копию.

— За копию я заплачу один талант — она вряд ли сможет сравниться с оригиналом. Он ведь писал и меня. Некоторые из эллинских царей захотели получить копии с моего портрета: не потому, что жаждали лицезреть мое изображение, а скорее затем, чтобы проткнуть его ножом — ведь до моей спины им было не добраться. Впрочем, своим заказом они хотели польстить Александру, верховному повелителю Греции. И должен сказать, ни одна картина не могла сравниться с первой.

— Может, я никогда больше не встречусь с Апеллесом, ну а если и встречусь, то это будет не очень-то скоро. Но я непременно скажу ему о твоем желании. Значит, либо шесть талантов, либо один. По-моему, ты все же получишь оригинал. А если к тому же он тебе понравится, ты будешь очень доволен.

Она замолчала и, почувствовав на себе мойзаинтересованный взгляд, постаралась принять прежнюю позу. С того самого вечера, когда она впервые вышла в свет, ее красота ничуть не потускнела; она все еще казалась девственницей, и неудивительно, что слуга ошибся в определении ее возраста. В ее красоте была какая-то неопределенность: она была сильней, чем у Роксаны, но не такой яркой. Мне пришлось напрячь зрение, чтобы определить, какого цвета у нее глаза. Их синева сгущалась так сильно, что напоминала свод небес холодной зимней ночью при совершенно полной луне в окружении света далеких звезд.

И вновь ощущение тайны коснулось моей души: ведь в этом женском обличье выражала себя какая-то основная первобытная сила. И имя Кифера, которым она назвалась сегодня, показалось мне выбранным ею очень удачно.

— А почему Кифера — ведь так мне сказал слуга? — Я старался говорить очень спокойно, чтобы не помешать ее настроению.

— Прошлой ночью я видела сон, будто я — это она. А в общем-то это всего лишь глупая фантазия — то, что я назвалась ее именем. Умоляю тебя, забудь.

— Ну нет, по-моему, не такая уж глупая фантазия. Для меня ты не Таис — это имя ничего мне не говорит — и не Афродита, в которой потом проявила себя финикийская богиня. Все великие божества выступают или же выступали во многих лицах. Кифера… Это имя подходит тебе как нельзя более, в ней я узнаю тебя.

— Мы знали друг друга до нашей встречи в Афинах?

— Не понимаю, что ты хочешь сказать.

— Я тоже.

Теперь настала пора задать вопрос, который с самого начала казался таким очевидным. Я словно бы расспрашивал нимфу, которую встретил у горного ручья. Когда встречаешься с чудесами, лучше всего принимать их целиком на веру и не искать им объяснения. Однако другого выбора у меня не было.

— Не скажешь ли мне, где ты провела прошлую ночь?

— В хане, персидской гостинице на царской дороге, в тридцати пяти стадиях к западу отсюда.

— А что делает Кифера так далеко от родных Афин?

— На это я могла бы ответить по-разному. Первый ответ — потому что ты здесь — прозвучал бы самонадеянно: будто я смею надеяться видеть тебя снова после сегодняшнего вечера. Другой же — а это и есть мой ответ — потому что ты указал мне сюда дорогу. Как ты мне подсказал, так я и поступаю.

— Видимо, у меня сегодня не все в порядке с мыслями, ибо я не понимаю тебя.

— Разве не ты отказался от дара, что я предлагала тебе тогда: моего тела, красоты, любовной ночи?

— Да, так и было. Я не принял его, одарив тебя золотыми талантами.

— «Одарил» — не то слово, царь. Ты хотел сказать: «Заплатил». Разве это не могло напомнить мне о моей профессии? Если я иногда и чувствую себя Киферой, я все же Таис, афинская куртизанка.

— Однако…

— Есть ли для такой лучшее место, чем в обозе победоносной армии?

4
Ни того ответа, который я мог бы дать, ни того, который Таис хотела бы услышать, на ее вопрос не последовало. Она была профессиональной куртизанкой точно так же, как я — профессиональным воином. Если бы я взял ее к себе в любовницы, то нарушил бы принятое мною ранее решение. В отличие от многих молодых мужчин, я редко страдал от острых приступов эротического желания — видимо, потому, что был глубоко погружен в дела войны, с первых минут пробуждения на рассвете до того часа, когда я с наступлением темноты валился без задних ног на свой соломенный тюфяк и почти мгновенно засыпал.

Арес, греческий бог войны, известный римлянам как Марс, нередко, согласно нашей легенде, бывал супругом Афродиты. Но в этой легенде редко случалось, чтобы он спал с другими богинями, уж не говоря о смертных женщинах. Афродита, уже сочетавшаяся браком с хромым закопченным Гефестом, богом-кузнецом, не отличалась такой верностью. И по-моему, это было вполне естественно, поскольку единственное, чем она могла заниматься, это любовными утехами и их поощрением, отчего бывали хорошие хлеба и тяжелые виноградные лозы, словно их связывала с ней какая-то мистическая симпатия. Так что времени и сил у нее хватало, и в наших сказаниях полно историй ее любовных похождений. От своего единокровного брата Гермеса она родила Эроса, а имена обоих родителей составляют наше слово «гермафродит», означающее «двуполый человек». И ведь это Эроса обвиняли юные девицы в том, что у них распухли животы — по той причине, что он завлекал в укромные уголки не только девственных девушек, но и молодых обожателей.

Часто ее имя звучало рядом с именем Адонис. И он родился от кровосмесительного союза — союза отца и дочери, которых толкнула на это Афродита. Втихомолку поговаривали, что она пленила самого Зевса. Согласно «Илиаде», он неоднократно становился на ее сторону против ее сестры Афины Паллады с вечно суровым лицом.

В связи с этим кажется любопытным тот факт в жизни эллинов, что, считая инцест между смертными ниже своего достоинства, мы принимаем его без сомнения или оскорбления для себя, если дело касается наших богов и богинь. Аристотель говорил нам, что это атавистические следы бездумного начального периода нашей истории, когда кланы строго придерживались эндогамии, высшим выражением которой был брак между царями и их дочерьми, сыновьями царей и их сестрами с целью сохранения чистоты их божественной или царской крови. Даже в наши времена царские семьи греков не поднимали никакого шума по поводу браков между дядьями и их племянницами, тетками и их племянниками. Моя собственная сестра вышла замуж за брата моей матери.

С другой стороны, Абрут, еврей, смотрел на такие союзы с ужасом. И это несмотря на существующую в общем во всем его народе довольно строгую эндогамию. Всем, разумеется, известно, что египетские фараоны должны были жениться на своих сестрах. В племени, живущем недалеко от наших границ, существовал обычай, согласно которому первое половое сношение юноши должно было состояться с его матерью. Этот обряд в переводе на греческий язык назывался «блаженным возвращением в материнское лоно». Дочь же, по их мнению, должна посвящаться в тайну пола ее отцом. Это называлось «восстановлением семени».

Во всяком случае я намеревался поспорить в воздержании с богом войны и даже превзойти его в этом до той поры, пока не найду женщину древних царских кровей, которая вместе с этим обладала бы для меня неотразимой привлекательностью, достойной, чтобы стать матерью наследников империи.

Тем не менее я признавался самому себе в желании приласкать Таис и ощутить ее ответные ласки. Я снова в своем воображении рисовал ее себе раздетой, худенькой, но сложенной в совершенстве, ее прелестно сужающиеся ноги и руки, грудь, как у нимфы, маленькую плотную окружность талии. Все это превосходно венчалось красотой ее лица. С приятно разгорающимся возбуждением я припоминал наш восторг в пропитанной духами слабо освещенной царской горнице дворца Медия в Афинах. И тут, подобно холодному дождю с ветром в жаркий летний полдень, мне в голову пришла мысль о том долгом пути, пройденном ею после той ночи, о множестве прибывающих и убывающих лун. Я посвятил ее в женщины. Много с тех пор она занималась любовью, возможно, каждую ночь, зачастую в холодных мрачных спальнях гостиниц для путешественников (персы называли их ханами) — и с мужчинами неизвестно какого имени и звания, грубыми парнями-толстосумами. Кроме того, по рождению она была дочерью, и к тому же очень верной дочерью, Афин — по сути, извечного врага Македонии. А так как теперь, когда Фивы были стерты с лица земли, мы стояли на разных полюсах, Афины стали нашим единственным могущественным врагом в Греции. Откуда мне было знать, чью сторону примет Таис, мою или Афин, в последний час ожесточенной схватки между нами?

— Ну как, оправдала ли жизнь куртизанки твои ожидания? — поинтересовался я, стараясь говорить небрежным тоном.

Выражение ее лица изменилось, став тем же, что я видел тогда, когда просил принять ее, еще девственницу, золотой талант за ночное приключение со мной.

— Ты великий завоеватель, царь Александр, — ответила наконец она. — Я думала, что это естественно обязывает быть и корректным человеком. Но я ошибалась.

— Действительно ошибалась. Непонятно, как при твоем уме ты могла думать как ребенок. Если слово «корректность» является не более чем бессмысленным синонимом, означающим «мягкий, добрый человек». Как можно быть завоевателю мягким и добрым? Он живет грабежом и жестокостью. Но если ты хотела сказать, что он мог бы быть тактичным и внимательным к людям в общественных отношениях, то ты права, что осуждаешь меня. Снимаю свой вопрос.

— Подожди, с твоего царского позволения я желаю ответить на него. Прошло уже около четырех лет с тех пор, как мы сошлись с тобой в Афинах. Из них три я была куртизанкой с хорошим положением среди лиц моей профессии. Клиентов мне подбирала наша хозяйка, Лета. Это прежде всего были богатые люди — иначе они не платили бы полсотни золотых статеров, что вдвое больше цены высокосортного раба или красивой девушки-рабыни, хоть это и далеко до золотого таланта, который, как помнишь, ты мне тогда заплатил. Часто это были члены посольств в Афинах из других греческих полисов или иноземных государств, таких, как Рим, Карфаген и Египет. Был один вождь большого клана варваров, который обращался со мной, как ты говоришь, с большим тактом и вниманием. Был один высокий военачальник из твоей армии, очень уважаемый.

— Ради всех богов, скажи кто! Я требую, чтобы ты сказала!

— Не требуй, не скажу.

— Клянусь богами, я это узнаю!

— По какому праву, царь Александр? — Она говорила очень спокойно.

Кровь, ударившая мне в голову, отхлынула. Я не мог ответить на ее вопрос. Мне было стыдно, что я задал его.

— Возможно, по праву царя, в чьей власти я теперь нахожусь, — высказала она сама единственно возможный ответ на свой вопрос. — Применив пытки, ты мог бы заставить меня назвать его имя: мне ведь не хватит большой стойкости, чтобы вынести боль. Но тогда тебе потребуется калечить мое тело, а для тебя это зрелище будет не из легких, ведь ты его хорошо знаешь и сам говорил мне, что готов заплатить шесть золотых талантов, чтобы иметь его чудное подобие в исполнении Апеллеса.

— Сразу же после разрушения Фив у меня в Афинах было несколько представителей из военачальников и близких союзников. Среди них был Птолемей. Мне не хотелось посылать его — из-за тебя, но я поборол это чувство, так как считаю Птолемея способнейшим дипломатом из тех, кто подчиняется мне. Да, наверное, это Птолемей. Боги знают, что я не могу винить его, если он видел картину, где ты изображена как Геба, богиня юности. Я сглупил, прости.

— Даже высокие боги иногда снисходят до глупости, Александр, — сказала она, и при этом в ее лице и голосе было столько очарования. — Сам Аполлон дошел до этого, когда помогал своей сестре Артемиде убить детей Ниобы,[99] и запятнал свое великое имя так, что никогда ему не очиститься.

— Наверняка среди твоих клиентов были поэты, художники, скульпторы.

— Что правда, то правда. Бывали и важные господа из Афин и других больших городов. Был один крупнейший математик — слишком старый, чтобы соединить свое тело с моим, но я целовала его почтенную голову и чудесные руки и слушала его рассуждения по тригонометрии, хотя и не понимала ни одного предложения. Спустя некоторое время меня потянуло на острова Эгейского моря — не могу объяснить почему. Сначала я посетила остров Кифера и отдала должное богине, которую теперь называют Афродитой, хотя для моей души она, как и прежде, Кифера. Оттуда я направилась на Мелос, где видела еще одну Афродиту с драпировкой, на ногах. Ее стан, грудь, лицо невообразимо прекрасны. Эта Афродита работы молодого ученика Скопаса; я забыла его имя, оно очень трудное. Родился он в Фивах, и Апеллес говорил, что проживи он подольше, он затмил бы славу своего учителя.

— Как он умер? — Я тут же пожалел о заданном вопросе, поняв, что Таис умышленно навела меня на это.

— Он родился в Фивах и пал в последнем бою фиванцев на агоре, когда они дерзнули восстать против Александра III из Македонии.

— Много молодых людей, обещающих быть великими, погибают в битвах, — ответил я после долгой паузы. — Ему бы следовало точить мрамор, а не бросаться с мечом на сторонников верховного владыки Греции.

Она раздумывала, тогда как из водяных часов уже вытекла половина воды. Я заметил, что задумчивость придает ей особую прелесть. Красота всегда была при ней, но она незаметно менялась в зависимости от ее мыслей. Я не заметил, чтобы мое резкое, властное замечание вызвало в ее лице какое-либо возмущение, которое, наверное, даже хотел бы видеть, и, не увидев, несколько растерялся.

— Царь Александр, — заговорила она задумчиво, — а тебе не приходила в голову мысль, что работа рук этого скульптора — ученика, имени которого я даже не могу вспомнить, — может пережить дело рук твоих?

— Такое не может прийти мне в голову, потому что это просто невозможно.

— Разве? Ведь были и другие великие завоеватели — позначительней тебя, если ты сейчас вдруг возьмешь да и прекратишь свои походы. Кир Великий. Дарий Великий. Но ты не намерен бросать свое дело сейчас. Ты стремишься прибрать к рукам все, что они завоевали. И не только это. В таком случае твое имя громче их прогремит через многие века, но сохранится ли твое дело? Варварские орды — разве они перестали размножаться? Разве они прекратят свои нашествия? В Египте может объявиться новый Рамзес Великий. А кто встанет у власти в богатом Карфагене? Рим еще младенец, но что, если он создаст великого полководца, равного твоей царской персоне? Он расположен посреди Средиземного моря, может наносить удары во все стороны света и стать центром известного нам мира. А теперь вернемся к нашему ученику скульптора. Великие города опять и опять станут ареной сражений, рухнут храмы с их божественными творениями, сами города будут похоронены под обломками, снова поднимутся и снова будут разрушены. А вот Мелос — малозначительный остров: правитель морей удержит его одним таксисом, а если это римляне, то одной когортой. Станут ли они уничтожать свою прекрасную Афродиту из белого мрамора? Они, наверное, изменят ее имя, назовут Венерой — ведь так ее знают в Риме. Империи — это насильственные объединения отдельных государств и племен, а Венера из Мелоса — по-латински будет из Мило? — это один цельный кусок мрамора, пользы от которого никакой, кроме той, что это предмет красоты, способный восхищать глаза: и восторгать душу.

Она замолчала. Мне стало стыдно своего замешательства.

— Ты пытаешься внушить мне мысль, Таис, что святилище этого изваяния из мрамора посетит больше паломников, чем могилу Александра Великого?

— Нет, беру свои слова обратно. Это было бы только счастливой случайностью судьбы. От Мелоса наш корабль поплыл на Парос и Наксос, Скарию, а там и на Хиос. Потом заходили в прибрежные города, которые недавно были под властью Дария, а теперь освобождены царем Александром. К тому времени рассказы о твоих победах прожужжали мне все уши. Мне с трудом верилось, что я, Таис, знала Александра так, как не знал его никто другой. И когда корабль пристал к Смирне, мне неожиданно пришла в голову мысль, что, судя по расстоянию, измеряемому по полету кричащих стай диких гусей к Евксинскому морю, я нахожусь недалеко от самого Александра.

— Откуда ты могла знать? Моя армия всегда на марше.

— Слухи не отставали от тебя и летели почти так же быстро, как дикие гуси. Последней новостью было то, что ты вступил в Ликию и наверняка оттуда пойдешь на Киликию. Но я была уверена, что без захода в Гордий ты дальше по побережью не двинешься. Той давней ночью в Афинах ты говорил о Гордиевом узле — что кто развяжет его, станет властелином всей Азии.

— Ты знаешь меня слишком хорошо, Таис.

— Ты не таишь своих мыслей, царь Александр.

— А ты, Таис, скрытничаешь. Как ты платила за столь долгий путь?

— Я отвечу тебе, хотя вопрос этот бестактный. Его бы не задал ни один благородный афинянин. Я покинула Афины с тяжелым кошельком золота, тратила его, не скупясь, и время от времени пополняла свои запасы. В сущности, я больше не была куртизанкой — только искательницей приключений. Я плыла на прекрасной триреме. Персидский флот, если бы мы встретились с ним, не стал бы нам докучать. Персия в хороших отношениях с Афинами — она все еще надеется, что при первой твоей неудаче они вернут себе то, что потеряли. Жажда приключений — это в моей натуре, это страсть, которая захватывает меня целиком. Я не стремилась к обеспеченности и спокойной жизни в браке, с детьми. Может, лет через десять мне этого и захочется, но не сейчас. Я все еще посылаю госпоже Лете один статер с каждых пяти из своего заработка, но, мне кажется, слово «заработок» сюда не подходит. Эти золотые статеры скорее похожи на дань, которую платят моей красоте мужчины, возбудившие во мне, часто сама не знаю почему, желание быть с ними. Я хотела, после того как корабль дойдет до Византии, вернуться на нем в Афины, но во время остановки в Смирне — пока ты занимался осадой Далиана — я встретилась с греком-изменником, который мне не понравился.

— Не понимаю, в каком смысле.

— У него дворец в Смирне и жалование от Дария. Когда мы встретились, он был пьян и хвалился, что знает не только то, что сейчас происходит, но и то, что еще будет впереди, о чем до меня не доходило никаких слухов. Например, он говорил мне о делах Мемнона родосского, которого среди персидских военачальников ты опасался больше всего и который при Минде ускользнул из твоих рук и бежал на остров Кос. А еще он намекал на то, что знает, каковы планы Дария на эту весну.

— Не знал, что Мемнон на острове Кос. Не пожалел бы десяти талантов, чтобы этот греческий шпион оказался у меня в руках, и железо развязало бы ему язык.

— У тебя есть нечто получше золотых талантов и железа. У тебя есть друг. Да-да. В отличие от большинства афинян я друг тебе, царь Александр. У меня в жизни две любви: любовь к самой жизни и любовь к Афинам. Не думаю, что благо Афин заключается в установлении связей с Персией. Если нам нужен верховный правитель, я бы выбрала грека — почти любого грека, а не персидского царя. Век с четвертью до моего рождения Артаксеркс сжег Афины, но сохранилась маленькая обуглившаяся арфа из дворца моих предков, на которой я научилась играть. Я сочиняла песенки и мелодии, моля в них Зевса, чтобы Афины были отомщены. Звали этого грека-изменника Фокион. Я выпила с ним вина в хане, а потом мы пошли к нему во дворец, в спальню. Я не приняла от него никаких денег, платой мне было нечто другое. Он никогда не слышал пословицы: «Ты можешь верить обещанию пьяницы отказаться от чаши, клятве игрока воздержаться от игры в кости, обету волка не задирать овец, но не верь клятве сводни».[100] В сумерках рассвета я оставила его и направилась в Сарды по царской дороге, проходящей мимо Гордия.

Я во все глаза глядел на афинскую куртизанку Таис. Мне бы не описать того, как изменилось ее лицо, ее осанка. Я даже не видел ее во всех деталях, сознавая только, что предо мной новая Таис, что кое-чего я прежде в ней не заметил. Ее темно-синие глаза светились каким-то совершенно необычайным огнем. Глубокое дыхание выдавало тревогу. Не беспечной Гебой и не соблазнительной Киферой казалась она теперь, а скорее некой древней финикийской богиней, возможно даже, жестокосердной Ашторет. Красота ее не потускнела, но стала другой, и я почувствовал настойчивое желание обладать ею.

— Говори, я приказываю! — потребовал я.

— Я не нуждаюсь в твоих приказах. Я здесь, чтобы говорить, и мне хватит для этого нескольких слов. Великий Мемнон снова завоевал доверие царя. Его план — во-первых, захватить с помощью персидского флота все острова Эгейского моря. Часть из них станут военно-морскими базами, с которых он сможет нападать на все греческие города и на те, что ты недавно захватил на берегах Малой Азии. Предатели сдадут ему остров Хиос, если это уже не случилось. Оттуда он сможет захватить Лесбос. Хоть это и достаточно скверная новость, но худшая еще впереди. Вместо огромной, беспорядочной, многотысячной орды солдат он намерен создать отлично обученную и дисциплинированную Четырехсоттысячную армию с тяжело- и легковооруженной пехотой, могучей конницей с севера и фалангой, которая способна мгновенно перестраиваться из шестнадцатирядной в восьмирядную, как у Филиппа и у тебя самого. Потом он выберет идеально подходящее для своих сил место сражения, где-нибудь к востоку от Тавра, откуда нельзя спастись остаткам твоей разбитой армии. Фокион просто ликовал, когда рассказывал мне все это. Я не стала расспрашивать более подробно, боясь возбудить его подозрения. Надеюсь, я правильно сделала, что поспешила к тебе с этой новостью, — если это действительно правда, а не пустые выдумки Фокиона.

— Увы, это не выдумки Фокиона, а как раз то, чего мне и следовало ожидать от Мемнона. В сущности, я этого и ожидал, но потом старался разуверить себя, полагаясь на то, что сатрапы снова встанут между ним и царем, или на вмешательство богов. Жаль, что я так торопился, когда запер Мемнона в цитадели, вместо того чтобы уничтожить и увидеть его мертвым у своих ног. Это грубейшая, а возможно, и фатальная моя ошибка в этой войне.

Я отлучился, извинившись, и послал гонцов к двум своим самым способным в ведении войны на море стратегам. Им надлежало тотчас отправиться в Понт, чтобы собрать новый флот, поскольку старый я расформировал. Кроме того, я послал нескольких гонцов к Антипатру с приказом двигаться на юг со всеми войсками, которые он сможет собрать, хотя я почти и не сомневался, что он уже на марше. Я отсутствовал вряд ли больше часа, а когда вернулся к Таис, то решил сказать ей кое-что очень важное. Но прежде мы поцеловались долгим и сладостным поцелуем.

— Таис, ты не останешься со мной?

— Сегодня на ночь — ты это хочешь сказать?

— Нет, сколько пожелаешь или сможешь. Пойдем со мной и будь моей супругой в военном лагере, на марше или когда я буду вести осаду. Я чувствую, что с твоим характером ты не долго пробудешь со мной; мой казначей ежедневно станет платить тебе пятьдесят золотых статеров, и ты увеличишь свои накопления, которые привезешь домой, в Афины. Более того, ты заслужишь мою вечную благодарность. В твоих объятиях приятен будет мой отдых, сладкими сны, и я, отдохнувший, со свежими силами, всегда буду готов встретить самого лихого врага. Ты всегда уверена в своих желаниях. Говори.

— Я пойду с тобой, Александр. Я не люблю тебя — сомневаюсь, что в мире много таких женщин, которые могут тебя любить, хотя очень многие хотели бы сделать из тебя идола. Сердце мое не хочет выдавать мне свои секреты; я не могу сказать, что ты для меня значишь и в каком смысле. Я знаю лишь, что тесное общение с тобой будет мне по душе и доставит огромную радость. И всегда помни, мой повелитель, я искательница приключений. Разве могу я позволить себе отказаться от доли величайшего приключения наших, а может, и всех на свете времен?

— Немалой доли, Таис.

— Возможно, и так. Может, я и в самом деле Кифера, одно из проявлений Афродиты, как ты мне однажды сказал. А почему бы и нет? Ведь общаться с богами и богинями — это и есть твоя судьба. Когда я рядом с тобой, я чувствую их близость.

Глава 4 ИСС И ДРЕВНИЙ ТИР

1
Устроив свою жизнь с Таис, я ни в чем не прогадал, находя тихое счастье, стоило мне только подумать о ней; к ней устремлялись мои мысли, когда я ненадолго освобождался от докучных военных проблем. Подобное же счастье лежало в основе всех моих ночных сновидений, какими бы беспокойными они ни были, а телесная любовь повергала меня в экстаз. Я не раз пытался понять или определить, в чем секрет ее неизменного очарования, но ничего удовлетворительного для себя не открыл, кроме того, что источником его является эта странная абстракция — красота. Я заметил, что до сих пор не знал никого, кто бы мог быть так откровенен со мной, исключая Абрута. Тогда почему же сердце ее и душа оставались для меня непроницаемой тайной?

По сути, я не знал женщину, с которой жил бок о бок, не считая разве что тех моментов наибольшей близости, когда каждый из нас достигал самореализации и некоего мистического взаимопонимания. Все, что она делала или говорила, казалось мне восхитительным, но тут же в голову приходила мысль, что именно этого я и ожидал, ведь это так отвечает ее глубинной природе. Сомневаюсь, смогла ли бы она мне солгать, даже если бы и захотела. В отношениях со мной она не прибегала к маленьким лживым ухищрениям, которые столь очаровательны и естественны для большинства женщин. Было непонятно, как ей удалось заморочить голову изменнику Фокиону, бывшему на службе у Дария.

Через три дня гонцы доставили мне информацию, в основном подтверждающую то, что сообщила мне Таис. Однако планы Мемнона простирались дальше того, что было известно Фокиону. В действительности часть из них уже приводилась в исполнение. Он заполучил остров Хиос, воспользовавшись предательством его правителей. Он напал на большой остров Лесбос, захватил его весь, кроме защищенного стенами города Митилена, подвергнув его жестокой осаде. Спарта готовила свои силы к мятежу. Чтобы подперчить блюдо, и так уже чересчур острое для моего вкуса, Афины праздновали и служили благодарственные молебны в честь этого нового поворота событий, и Демосфен провозглашал мое неминуемое падение — мол, попался македонский лев в свою собственную западню. Он даже держал пари на золото, присланное ему его хозяином, персидским царем, что моя голова скатится еще до разгара лета.

Я в бесполезной ярости сожалел о том, что не попотчевал Афины тем же лекарством, что и Фивы, и не похоронил их под развалинами величавых дворцов, зданий судов, колонн и галерей. Но если бы я это сделал, то кто бы тогда таращил в изумлении глаза, когда вся Персия распростерлась бы у моих ног, как и должно было случиться, если высшие боги сдержали бы свое слово?

Изменник Фокион сделал одну любопытную ошибку, или же Таис неправильно его поняла. Собранная Мемноном армия насчитывала не четыреста, а сто тысяч, что для меня явилось пусть слабым, но утешением. Весьма сомнительным утешением, ибо под командованием такого талантливого полководца, каким я считал Мемнона, этой армии обеспечивалась высокая степень маневренности, взаимодействия частей, и ей было легче действовать в условиях сильно пересеченной местности Персидского плато, между долинами рек Евфрат и Инд, где четырехсоттысячная громада застряла бы, лишенная боеспособности. Где-то на этом обширном плато или на его неровных участках, вдающихся в Армению и Малую Азию, должно было произойти сражение из сражений, решающее состязание в военной мощи между Александром и персидским царем.

Таис своими новостями дала мне трехдневную отсрочку, и я был благодарен ей за это. Мое войско сильно поредело в сражениях и от болезней. Многие ветераны с незначительными ранениями были отправлены домой, получив соответствующее вознаграждение. Я вовремя спохватился и отменил свое распоряжение о длительных отпусках для тысяч отслуживших долгий срок или недавно женившихся солдат. Кроме того, я отправил распоряжение захваченным мною городам о формировании ими войсковых контингентов для охраны наших лагерей и обозов и тому подобных задач, пока они не будут готовы занять свое место в действующих войсках.

На следующий день после прибытия гонцов Парменион встретился со мной в Гордии. Его армия не только не поредела, но и разрослась за счет воинов из варварских кланов, охочих до добычи, но отличных наездников, лучников и пращников. Пока мы готовились к походу, к нам на радость вернулись отправленные мною в отпуск ветераны, по своей воле не догуляв положенное им время.

Похоже, я чувствовал легкое изменение ветра, которое могло бы принести нам добро вместо зла. И действительно, на следующий же день, когда мы с Парменионом готовы уже были выступить, прибыло устное сообщение, настолько замечательное, что я отказывался верить своим ушам.

По царской дороге из Сард ехал гонец на измученной лошади. Лошадь под ним споткнулась и упала, всадник вывалился из седла. «У меня новость», — процедил он сквозь зубы сопровождающему солдату, но какая именно, не уточнил. Он не сказал о ней никому, даже моему военачальнику Птолемею, который оказался рядом.

— Я передам ее только самому царю, — заявил он.

Я услышал его через открытую дверь павильона, и, клянусь, мое сердце екнуло. Я никогда не сомневался в своих предчувствиях и потому-то был так уверен, что принесенная мне весть очень важная, хотя и не осмеливался гадать, добрая она или нет.

— Перед тобой царь, — объявил я запыхавшемуся гонцу. — Говори.

— Царь, Мемнон умер.

Удар сердца у меня в груди был так силен, что, казалось, оно на миг остановилось — у меня закружилась голова, и я ощутил предобморочную слабость. Мне трудно было скрыть свое состояние от гонца, смотревшего на меня круглыми от удивления глазами. Я переключил свое внимание на людей, занятых неподалеку осадной машиной, делая вид, что оцениваю их работу. Мне нужна была передышка, чтобы хоть как-то успокоиться. Затем повернулся к посланцу то ли Небес, то ли Аида.

— Прости, друг, — сказал я, — кажется, я отвлекся. Так кто, говоришь, умер?

— Мемнон, твой самый серьезный враг!

— Скорее всего, это просто слухи…

— Царь, поверил бы ты слову Дикта, которого оставил начальником в Пергаме?

— Не знаю никого, чье слово было бы верней.

— Так знай, что он нанял шпионов, когда персидский флот вошел в северные воды Эгейского моря. Один из них был хозяином смэка (одномачтовое рыболовное судно), крепко сколоченного, с парусом, чтобы ловить толстое пузо ветра. Он скрывался под видом простого парня с Хиоса, которому до войны нет никакого дела, и персы, осадившие Митилены, с радостью покупали его улов. Когда в день новой луны он в последний раз побывал там, осаждавшие оставили свои машины; там, где раньше он слышал мощные удары таранов и дикие крики тех, кто стрелял из катапульт, все было тихо, а солдаты горевали, сбившись в молчаливые группы. Он робко спросил одного механика, нужна ли сегодня лагерю рыба — у него, мол, хороший улов морского окуня.

— Нам больше не потребуется твоя превосходная рыба, — ответил начальник. — Сегодня мы оставляем лагерь и завтра уходим в море. Война окончена.

— Быстро отвоевались, — заметил рыбак. — С победой уходите или с поражением?

— С поражением? А ну-ка скажи мне, дорогой друг, что есть душа твоего рыбачьего смэка: мачта, парус, корпус?

— Ни то, ни другое, ни третье, мой господин. Это руль. Судно прокладывает себе путь, когда кладешь руль направо или налево.

— Сломан наш руль. Когда станешь дедом, расскажи своим внукам, что ты был первым из всех рыбаков, кто услышал весть о смерти и уходе в царство Аида великого Мемнона, который, если б жил, победил бы Александра Македонского. Он был единственный полководец в армиях нашего царя, достойный стоять у штурвала великого корабля, имя которому Персия.

— Шпион послонялся вокруг, наблюдая, — продолжал свой рассказ гонец, — и увидел, как в огромную палатку с желтым солнцем и золотыми лучами, изображенными над входом, вошли люди с носилками, а затем вышли, неся на них тело плотного светловолосого мужчины с квадратно подстриженной бородой. Пока тело несли к небольшой галере, солдаты рыдали; потом корабль ушел в море.

Я глубоко вдохнул и заговорил:

— Откуда у шпиона могла быть такая уверенность, что это Мемнон? Ну да, это сказал механик, но иногда ложный слух… — Тут я замолчал, не желая и дальше выглядеть идиотом.

— О царь, шпион знал его в лицо. Еще раньше, когда он побывал на острове, один маркитант направил его к нему.

— Отчего он умер? От яда или оружия?

— Ни от того, ни от другого, мой господин. Шпион знал, что чем больше он выведает, тем больше серебра зазвенит в его кошельке. Он немного поболтался, осмелел и заговорил с рабами, которые варили черное питье из коричневых бобов — их привозят из Византии. Один из рабов был эллин, а царь Александр знает, что эти любят поболтать. Он сообщил, что Мемнон корчился от боли, но это не могло быть действием какого-нибудь из ядов, ведь тогда он схватился бы за живот; боль же была в груди, в верхней части. Мемнон схватился руками за горло и в муках свалился на пол. Должно быть, у него перекрыло дыхательный канал, потому что он пытался хватать воздух ртом, а потом почернел лицом, как будто его душили, и тут же умер.

Ко мне живо вернулось веселое расположение духа, кровь снова прилила к лицу.

— Ты верный гонец, но слаб от голода и усталости. Назови моему казначею свое имя и воинское подразделение и скажи ему, пусть набьет твой кошелек золотыми статерами, я приказываю, а потом плотно наешься, но не до рвоты, и выспись как следует.

Солдат отдал мне головокружительный салют и в ответ получил такой же. Затем я, как сомнамбула, не помня себя от радости, пошел к Пармениону и поведал ему эту новость.

— Как, по-твоему, это правда? — спросил я сурового старого вояку.

— Конечно, правда. Надежней Дикта у нас никого нет. К тому же наши шпионы сообщали, что у Мемнона как раз перед Граником уже был приступ: он сам думал, что из-за колики. Каким же я был глупцом, что отругал того гонца — мол, нечего занимать мое время такими пустяками.

— Кто теперь у них остался ему в замену?

— Перебежчик Харидем, старый наш враг. Стратег он первоклассный и будет хорошим советчиком Дарию, если его божественное величество захочет слушать его советы. Как бы там ни было, нам пока придется смириться с мыслью, что лично сам царь возглавит свое войско. Это может изменить ситуацию. По правде говоря, солдаты почитают его как бога. Да и урок, полученный ими на Гранике, теперь уж небось глубоко запал им в душу. Но даже если это так, у меня на душе легче, как и у тебя — я вижу это ясно по твоему лицу. Сегодня ты будешь спать лучше, чем многие ночи до этого известия.

Я отдал распоряжения, чтобы Дикту было ясно, чего я хочу, и удалился к себе в палатку. Там меня встретила Таис. Она была оживлена сверх меры и рассказала, что прекрасная фессалийская кобыла Птолемея разрешилась от Букефала жеребенком, обещающим стать превосходным конем. Таис уже считала его подарком себе на день рождения. В своем нынешнем настроении трезвой радости, близкой к торжественному восторгу, я не мог сказать этому счастливому ребенку, что намерен был подарить Граника — так я еще заранее назвал жеребенка, зачатого в месяц моей первой большой победы, — другому счастливому ребенку в далекой Бактрии. Тут я вдруг вспомнил, что ни Таис, ни Роксана уже не дети, хотя Таис, а возможно и Роксана, выглядела почти что девочкой. Таис было двадцать, Роксане примерно столько же. Вспомнил я и обширные просторы Азии: Букефалу хватило бы времени породить еще одного жеребенка до того, как я переправлюсь через Гиндукуш.

Парменион ошибся, предсказав, что я буду спать крепко. Я спал, то и дело просыпаясь; Таис спросила, что за новая напасть гложет меня, а затем заставила теснее прильнуть к ее теплой шелковистой спине, как поступают жены. Может, и она недоумевала, почему мы еще не предались любви — впервые за эти ночи, пока она была здесь, я отказался от неземного наслаждения. Единственная причина этого, как и моего беспокойного сна, объяснялась моим восторженным настроением, приведшем меня к созерцанию богов и тех чудес, которые они сотворили.

Однако я проспал достаточно крепко в целительном блаженстве ее ароматного тепла до двух часов после полуночи. Проснувшись, я стал доискиваться причины досады, кольнувшей меня, когда Парменион рассказал о первом приступе у Мемнона той же болезни, что привела к его смерти. Вскоре я обнаружил, что это сообщение ослабило мою веру в то, что Мемнона поразил сам Зевс как препятствие на моем пути к скорейшему обладанию обещанным им мне царством. Я все же полагал, что этот предыдущий удар Зевс нанес с тем, чтобы никто не догадался, что последующий, смертельный удар — дело его рук. Возможно, он хотел скрыть от ревнивой Геры — богини Небес и своей жены — свое посещение покоев Олимпиады в первую ее брачную ночь, если такое действительно было; иногда я этому осмеливался верить, а порой и сомневался. Возможно, никто не должен был знать, что он снова внедрил свое божественное семя в лоно смертной женщины, до тех пор, пока я многими победами не докажу своей божественности.

Вновь обретя уверенность, я пролежал в блаженно-бодрствующем состоянии почти до рассвета, затем, не будя Таис, встал, оделся, положил в карман трутницу и шкатулку с фимиамом, пристегнул меч, закрепил плащ застежкой в виде львиной головы и, прихватив с собой древний щит, который привез из Трои, вышел наружу в этот холодный сумеречный час. В небе нарождалась новая луна, еще слишком слабая, чтобы спорить со светом звезд, которые вновь зажгли свои лампады. Я направился к холму, лежащему неподалеку от моей палатки, насчет которого накануне отдал особые распоряжения.

У подножия холма меня окликнул часовой:

— Аид.

— Душа Мемнона, — ответил я.

— Проходи, о царь.

Холм окружали невидимые в темноте часовые. У них был приказ стоять спиной к вершине, чтобы они не видели того, что там произойдет, и чтобы я мог пребывать в состоянии, равнозначном полному одиночеству, в котором мне подобало находиться именно в данном случае. И еще я не хотел допустить, чтобы какой-нибудь любитель ночных отправлений осквернил священную землю.

На вершине холма были в два яруса сложены сухие бревна около двенадцати футов в длину, шести в ширину и двух в высоту. Между бревен нижнего яруса была набита лучина для растопки. Но пока я был еще не совсем один на возвышенности. Там же стоял привязанный к пню бычок без единого пятна, с широко расставленными рожками и тяжелой мошонкой.

Я обнажил меч и одним скользящим ударом перерезал ему глотку. Он был вдвое тяжелее меня, и, чтобы только подтащить его к бревнам, мне потребовалась чуть ли не вся моя сила, не говоря уж о том, чтобы взгромоздить его наверх, — тут мне пришлось задействовать резерв, к которому прибегают мужчины в случае крайней необходимости или в состоянии: очень сильного возбуждения.

Затем я подул на слабо тлеющий кусочек трута и положил его под сухую траву, подстилающую сосновую лучину. Я дул и дул, пока не появилось пламя, после чего загорелась и вся лучина.

Тем временем на восточном горизонте появились первые признаки рассвета, переходящего от бледного свечения к красному сиянию. В прежние далекие времена крестьяне, направляющиеся к своим полям, сказали бы, что это Эос, богиня утренней зари, встает рядом с Тифоном, своим мужем, которому она подарила бессмертие, но не смогла при этом дать вечной юности, отчего он состарился и стал горой; и хотя она смотрела на него с божественным состраданием, вернуть назад свой дар она уже не могла. И вот теперь она уже облачалась в пламенные одеяния, свет становился все ярче по мере того, как встающее солнце приближалось к горизонту.

Пламя уже охватывало бревна, и я бросил на них фимиам. И как раз в тот момент, когда над восточными холмами засияла первая малая арка солнечного диска, все бревна вспыхнули в едином порыве пламени, в мистическом единстве, которое росло вместе с поднимающимся солнцем. Я распластался перед погребальным костром, творя бессловесную молитву.

Так я принес благодарственное приношение Зевсу, который сам есть Солнце, Повелитель Высоких Небес.

Правда, в большей части Греции Сыном Солнца часто называли Аполлона, а также менее значительное божество, Гелиоса. Но мы, македонцы, северный народ, представляющий самую древнюю и чистую ветвь эллинской расы, никогда не обманывались. Старейший оракул в Греции был на севере. Там стоял храм еще до того, как Афродита вышла из морской пены, еще до рождения Гермеса и Диониса; храм дряхлел, частью разрушался, снова отстраивался, чтобы вновь развалиться и восстать из руин. Велики были все боги, но все они подчинялись величайшему из них — Зевсу, Собирателю Туч, Громовержцу, ниспосылающему огненные стрелы, которые раскалывали горы.

— Приветствую тебя, отче Зевс! — вскричал я в пылу молитвы, обращенной к востоку, где в небо грозно вплывала громада солнца.

— Привет, Александр, сын мой! — протрещал Священный костер.

2
Когда три дня спустя мы выступили на Анкиру,[101] впереди, как обычно, были застрельщики. В этой области можно было почти не опасаться засады: с тех пор, как я покорил все прибрежные города, сопротивление здесь прекратилось; но я хотел, чтобы эта группа хорошо обученных всадников не теряла своей сноровки и чтобы воины сохраняли чувство своей значимости и ответственности перед всем войском. Не все они были греками. Немало было и вступивших под мои знамена варваров из фракийских и иллирийских кланов, с детства лихих наездников, учившихся сидеть в седле в скачках по гористым дорогам своих родных мест и отражать внезапные нападения враждебных кланов. Их лошади выросли на горных пастбищах. Твердо держащиеся на ногах, косматые, малорослые, они напоминали мне того резвого жеребца, которого из-за его малого роста язык не поворачивался назвать конем и на котором Роксана проехала весь долгий путь из Бактрии. Эти конники свободно передвигались, подчиняясь только мне и своему начальнику.

Сразу же вслед за ними выступали мои несравненные гетайры, а я на Букефале ехал впереди, окружаемый почетом. В нарушение обычного правила я позволил Таис и хмурой особе, которая была ее единственной служанкой, следовать за элитарными силами в своей кибитке, укрепленной на прочных пружинистых шестах, прибитых гвоздями меж осей. В этой повозке были занавески, которые можно было опустить в случае ветра или дождя, или вновь поднять, чтобы дать доступ воздуху и позволить себе отчетливее видеть окрестности. В этом положении она и расстоянием, и мысленно была отделена от людей, сопровождавших наш лагерь.

На полпути от Анкиры до нас дошли первые вести, что Дарий со своей армией тоже находится на марше. Я насторожился: уж слишком скоро гонцы поспели ко мне с этими вестями, — ведь, согласно их сообщениям, вражеская армия только что вступила в Сирию; что-то тут не вязалось. Кроме того, мне как-то не верилось, что Дарий со своими военачальниками мог за такой короткий срок собрать и обучить четырехсоттысячное войско.

За первыми новостями последовали другие того же содержания, если не считать значительно возросшей оценки численности вражеских сил. В Анкире все мои сомнения сразу же разрешились. Я зашел кКлодию, сыну греческих рабов, родившемуся в Персии, говорившему по-персидски, на языке медов и по-гречески, который легко мог сойти за перса, но ненавидел Персию всю свою жизнь. Самый надежный шпион, состоящий у меня на службе, он уже знал о моем прибытии и встретил меня в хане.

— Совершенно верно, Дарий вступил в Сирию, — сообщил он.

Я задал вопрос, который бы в первую очередь задал любой уважающий себя военачальник и не относящийся к мощи армии:

— Захватил он Киликийские Ворота?

Через этот древний проход семьдесят пять лет тому назад Ксенофонт со своими бессмертными Десятью Тысячами ускользнул из Персии. По нему могла шагать колонна в четыре ряда в окружении отвесных скал. Здесь небольшой, но решительно настроенный отряд мог бы остановить целую армию.

— Нет, царь Александр. Любой из твоих рядовых предполагал бы, что он поступит именно так, и я тоже, а поскольку у меня есть брат, пастух, Несс его зовут, который живет в Киликии в пяти днях езды от ворот, я велел ему, как только он услышит, что Дарий развернул свою армию, смотреть в оба и, если персы приблизятся, купить быстрых лошадей на то золото, что я послал ему, и, гоня их по очереди, привезти мне новость. На лошадей я выделил ему золото из присланного тобой мне. Воистину, без него я бы не мог послужить тебе как следует, но я служу не за золото, а потому что ненавижу персов. От Несса не было никаких сообщений. Ворота остаются неохраняемыми, если не считать небольшого патруля из старых ветеранов, отпущенных на деревенское житье.

— Этому трудно поверить, Клодий. Если бы они перекрыли ворота, мои линии коммуникации и подвозы были бы перерезаны.

— Царь, по-моему, Дарий уверен, что его огромная армия сокрушит тебя одним ударом и ему нет нужды думать о Киликийских Воротах.

— Какова его армия? Ты можешь приблизительно оценить ее численность? — Не дыша я ждал, что ответит Клодий.

— Царь, в этом отношении новости плохие. Если разделить пополам ту цифру, о которой сообщают наблюдатели, то остается пятьсот тысяч.

Клодий наблюдал за моим лицом с великим беспокойством. Видя, что оно не вытянулось, а наоборот, осветилось радостью, он уставился на меня в недоумении.

— Но ведь у тебя нет и сорока тысяч! — воскликнул он.

— Здесь еще лучше было бы тридцать. Клодий, если не ты, так твой брат видел, как стая волков — а для сильной стаи хватит пяти-шести, не больше, — как голодной зимой стая волков нападает на его стадо крупного скота. Общая масса волков не больше, чем весит один из его матерых быков. Тем не менее они прыгают, хватают за горло и убивают полдюжины гладких телок, пока быки беснуются и понапрасну пытаются поддеть волков на рога. Но хватит об этом! Должно быть, шах не прислушался к совету Харидема, продажного вояки, но толкового военачальника.

— Нет, не прислушался, царь.

Клодий сказал это так странно, что я пригляделся к нему повнимательней и догадался, что он выложил еще далеко не все.

— И отчего же? — поинтересовался я спокойным тоном.

— Царь, что может сделать солдат, чтобы его голос услышали из темного и мрачного царства Аида?

— Ты, Клодий, хочешь мне сказать, что и Харидема — последнего из этих двух самых страшных для меня соперников, больше нет среди живых?

— Смерть — обычное явление во дворцах царей. Послушай меня, царь Александр. Харидем советовал то же, что и Мемнон, то есть чтобы армия не превышала ста тысяч, куда включались бы тридцать тысяч греческих наемников. И все равно это войско было бы в три раза больше, чем твое, его можно было бы хорошо обучить, сделать высоко маневренным в любой местности, не нуждающимся в длинных обозах, его можно было бы легко обеспечить продовольствием и снаряжением. Он советовал, чтобы солдаты отступали перед тобой, сжигая поля и житницы — до тех пор, пока ты, с истощившимися запасами, не оказался бы в глубине вражеской страны. Тогда они выбрали бы позицию, чтобы нанести тебе смертельный удар.

— И Дарий его не послушался! Истинно, жертва моя моему, то есть нашему, богу Зевсу принята с благодарностью!

— Выслушай конец этой короткой истории. Сатрапы Дария обвинили Харидема в нарушении своего слова — у них были свои корыстные цели — и сказали, что он сам желает командовать этой малочисленной армией. Харидем восхвалял доблесть греческих наемников, сравнивая их с персами, и это разозлило их еще больше. Конечно, он говорил правду, но правда — штука опасная в ушах повелителя Персии. И наверняка говорилось это слишком горячо, а советникам царя положено говорить тихо.

— Слава небесам, я не таков! — Сказав это, я подумал, а действительно ли это так.

— Царь разъярился, собственноручно ударил Харидема и приказал казнить его. И вот рассказывают — не знаю, правда это или нет — когда его вели на казнь, он дерзко кричал: «Ты безмозглый осел, — так он назвал Дария. — Из-за этой своей чудовищной глупости ты потеряешь все: империю, трон и жизнь!»

— Спасибо великому Зевсу! Я докажу, что Харидем — великий пророк. Хоть и был он пиратом и изменником, все же в храбрости ему не откажешь… В храбрости старого льва, загнанного в угол. За это я поставлю ему памятник. Прямо посреди пепла самого имперского дворца в Вавилоне.

3
Тем же вечером я созвал военный совет.

На рассвете войска построились и ранним утром двинулись в поход на юг, в сторону гор Тавра. От подножия гор мы проследовали старой караванной дорогой до Киликийских Ворот. Небольшой заградительный отряд персов был предан мечу, и теперь, находясь на их месте, я ощутил силу, непреодолимую для любого персидского подразделения, которое, слишком поздно, попытается захватить этот проход. Я с легкой конницей двинулся на город Тавр, что на Киликийской равнине, и его гарнизон бежал, не выдержав нашего беспощадного наступления.

И тут какой-то бог, не любящий Македонию, ополчился на меня. В Тавре я серьезно заболел. Меня одолевали боли, жар, бессонница, и мне не помогали лекарства моих чудных лекарей, учеников Асклепия. Они, с постными лицами, перешептывались между собой, и это еще больше подрывало угасающие силы моего духа. Я слабым голосом распорядился доставить ко мне Филиппа-акарнанца, лучшего из лекарей, который остался с войском у Киликийских Ворот.

Гонец отбыл туда на восходе солнца. Я не надеялся на прибытие Филиппа раньше, чем до следующего восхода, а ночью болезнь достигла кризиса. Зная, что жизнь моя висит на волоске, я прогнал своих растерянных врачевателей и попросил пригласить ко мне Таис. До этого момента я отказывался с ней видеться, ибо опасался, что и она заразится этой ужасной немощью. Она явилась и была этим вечером уже не Киферой, а сестрой сына Аполлона — бога медицины, вокруг жезла которого свилась змея. Послав за ароматным бальзамом, она натерла мне им лоб, но лучше, чем мазь, на меня действовали ее нежные пальцы. Клянусь, что боль немного утихла, но жар все еще не прекращался. Всю ночь я пролежал, держа голову у нее на груди или на коленях, и, когда забрезжил рассвет, я увидел, что глаза ее заволокло влагой.

Ее тепло, ее близость ко мне — а такого рода близости мы еще не знали — расслабили мои напряженные, страдающие нервы; я неоднократно забывался в полусне, и наконец чудища бредовых кошмаров оставили мое ложе, и на смену им пришли сладкие сны.

Она часто целовала мои пылающие губы, остужая их своими, мягкими и нежными, и этим ослабляла чувство страшного одиночества, преследовавшего и терзавшего меня с тех пор, как со мной случилась эта напасть. Раз, где-то в послеполуночные часы, поцеловав меня, она, трепеща от радости, сообщила, что жар спадает и что внезапно выступивший обильный пот — тоже хороший симптом.

Филипп, прибывший с восходом солнца, пощупал мой пульс, внимательно всмотрелся в глаза, задал несколько вопросов, на которые, учитывая слабость моего голоса, ответила Таис, и принялся смешивать принесенные им лекарства. В этот момент гонец вручил мне письмо от Пармениона; я хорошо знал его печать, но теперь на нем стояла маленькая пометка: согласно нашей договоренности она означала высшую степень срочности. Я попросил Таис вскрыть письмо и поднести к моим глазам.

В нем прямо сообщалось, что Филипп в сговоре с Дарием и любое его снадобье не только не вылечит, а угробит меня.

С тяжелым сердцем я передал письмо Таис. Она прочла его и тихо заговорила:

— Царь Александр, кому-то ты ведь должен довериться. Покажи письмо Филиппу.

Так я и сделал. Пока он читал, я внимательно следил за его лицом. Оно опечалилось, но страха в нем не было.

Собравшись с мыслями, он заговорил со мной прямо и открыто:

— Прими лекарство, Александр. Уже наступил перелом в лучшую сторону, но естественные каналы забиты и отравляют все тело, один орган давит на другой, даже на сердце. Если не произвести быструю очистку организма, может наступить новый кризис, уже в худшую сторону, и ты умрешь.

— Поверь ему, мой царь, — прошептала мне на ухо Таис.

Я осушил чашу и, когда лекарство начало действовать, попросил Таис оставить меня — в этом отношении я испытывал стеснительность. Ухаживать за мной позвали мужчину. Вскоре лекарство стало действовать с мощной силой, и Филипп, с удивительно просветленным лицом, засмеялся от радости. Потом он сказал мне, что это снадобье не какой-нибудь редкий и ценный эликсир из дальних стран, а некая соль, содержащаяся обычно в известняковых водоемах.

Я быстро выздоравливал, но Филипп запретил мне на несколько дней интимную близость с Таис. Я должен был экономить прибывающие силы. В ночь, когда ограничение было снято и мы заключили друг друга в объятья, когда взаимная страсть, достигнув высшей точки блаженства, затухла, оставив чудное свечение, когда Таис лежала, положив свою головку мне на плечо, а я, опершись на локоть, взглянул в ее раскрасневшееся юное личико, красноречивое свидетельство ее красоты, тогда-то я наконец смог заговорить с ней о том, что глубоко засело в моей душе.

— Не лекарство Филиппа, а твои заботы спасли меня от ужасной смерти — и именно теперь, когда только начались мои великие дела. Если бы не твоя нежность, которая излечила меня от мучительного одиночества и смягчила боль, было бы слишком поздно лечить меня любыми снадобьями. Ты пришла ко мне на помощь не потому, что любила. Ты когда-то давно говорила мне, что могла бы быть моей любовницей, но ни в коем случае не супругой. Тобой двигало только сострадание, ведь ты видела, что я, тот, что стоял так высоко, вдруг так низко упал. Но если и тебе потребуется когда-нибудь мое сострадание, ты его получишь. Если ты когда-нибудь причинишь мне большое зло — или то, что моя страдающая гордость назовет большим злом, — я этого не забуду. Только ты одна можешь сильно ударить и больно ранить меня, и при этом все же остаться в живых.

4
Было очевидно, что во второй раз Дарий уже не допустит той губительной ошибки, которую он допустил на реке Граник, вступив в сражение со мной на равнине, слишком тесной для того, чтобы он мог развернуть свою огромную армию. Вступив в Сирию, он стал лагерем у города Сохи на равнине, где ему хватало простора. Это заставило меня подумать о защите своих баз не только от горцев, но и от нападения с занятых, но еще не покоренных мною земель. Приходилось считаться и с мнением греков, долго живших в подвластных Персии городах, приспособившихся и поэтому не хотевших перемен. Золото персов застило им глаза. Поэтому я решил — пусть мстительный царь со своей знатью поскучают пока в бездействии, это скажется на воинском духе его армии, а я тем временем закрою двери овечьих загонов, чтобы в них не проникли волки.

Парменион отправился на восток, к проходам в Аманикских горах, а я на запад, к Анхиалу, а оттуда к Солам, основанным ионийцами, чьи потомки говорили на таком испорченном греческом, что в их родном языке появилось новое слово «солецизм».[102] На этот город я наложил штраф в двести талантов, так как они предали своих предков, подражая образу жизни персов и своим верноподданничеством; к тому же я нуждался в средствах для продолжения своего похода. Оттуда я взял севернее и вторгся в горы. Встретившись с горными племенами, я постарался внушить им, что случится с их крошечными полями, их деревнями, женщинами и детьми, с ними самими, если они посмеют вмешаться в сражение, которое скоро произойдет, и особенно если они будут скатывать со скал камни и метать дротики в мою охрану у Киликийских Ворот. Чтобы вдолбить им это, потребовалась целая неделя.

Тем временем мои военные строители при поддержке пехоты, оставленной мной, чтобы подавить сопротивление в городах, все еще способных беспокоить мой тыл, делали свое суровое дело, сокрушая с помощью технических приспособлений укрепления сопротивляющихся персидских гарнизонов. Мои адмиралы вновь захватили острова Триотий и Кос, уступленные Мемнону, тем самым сильно ослабив персидский флот в восточных водах нашего Внутреннего моря. Чтобы отпраздновать эти победы и мое выздоровление, а главным образом чтобы поднять дух в войсках, мы совершили жертвоприношение богам, в частности, богу медицины, устроили большой пир и игры, доставившие солдатам огромное удовольствие, такие, как бег с факелами, борьба, метание диска и тому подобное. Я надеялся, что рады были не только мои соратники, но и боги. Думать иначе было бы кощунственной ересью.

Мы повернули назад к Тавру, а конницу я отправил с Филотом, велев ему идти через долину Алейя, чтобы умиротворить ее многочисленное население в этот час уготованных нам испытаний. А он стремительно приближался. К нашим основным силам снова примкнул Парменион. Дольше оттягивать встречу с персами было бы равносильно моральному поражению — в моем войске упал бы воинский дух. Оно поредело из-за понесенных в битвах потерь и болезней и насчитывало уже не тридцать тысяч, как на реке Граник. А насколько меньше, я даже не спрашивал, не решался. Я собирался сделать то, что горше желчи для любого большого полководца в истории — напасть на значительно большую армию на выбранной ею территории, где количественное преимущество может склонить чашу весов к победе. Тут опять я больше всего надеялся на раздробленность персидского войска и, насколько мне было известно, на отсутствие у него военачальников с большим военным талантом — что часто бывает там, где они только любимчики или родственники царя, а не ветераны суровой школы войны. Но был еще Аминта, хоть и предатель интересов Греции, но далеко не дурак. Если Дарий станет прислушиваться к его советам, мои и без того уже куцые шансы на победу уменьшатся вдвое.

Никогда я еще не готовился подвергнуться такому серьезному риску — не только риску потерпеть поражение, что было бы поправимо, но, главное, риску полного истребления моей армии и угасания звезды Александра, которая только что взошла и сияет в лучах славы на небесах. Я уж не мог бы бежать и снова сражаться. К северу от нас возвышался большой Таврский хребет, к западу — Имбарские горы, а на востоке — высокий Аман. К югу от нас плескалось море, находившееся частично под надзором персидского флота. Не грозило ли мне это смертельной ловушкой? Теснимый чувствующим близкую победу войском, я бы не мог улизнуть, как Ксенофонт со своими Десятью Тысячами, через Киликийские Ворота.

Мне на пользу было одно обстоятельство (впрочем, я на него особенно не рассчитывал), которое заключалось в свойстве человеческой природы: склонности большой массы людей верить тому, во что им хочется верить, а не тому, о чем неопровержимо свидетельствуют факты. Это было очень заметно даже теперь. Я шел от Анкиры почти четыре месяца, не нападая на персов, занимаясь только запугиванием городов Киликии, усмирением горных кланов, посещением святилищ, устройством праздников и игр; часть этого времени я провалялся в бреду. Но для высокомерной персидской знати эта отсрочка означала только одно: я хочу избежать столкновения. Я понимаю, думали они, что мою относительно небольшую армию разгромит их многочисленная конница, насчитывающая, согласно надежным сведениям, свыше пятидесяти тысяч, и прикончат копья и кривые персидские мечи. Несомненно, в среде знатной персидской верхушки росло нетерпение увидеть мое обезглавленное тело, поднятое на копья, воронов, кружащихся над моими бездыханными соратниками и садящихся на их удивительно неподвижные тела. После этого они могли бы спокойно вернуться в свои дворцы, гаремы, ароматизированные бани, к запахам мирры и ладана.

А почему бы, вопрошали они, не двинуться нам на Александра, а не наоборот? Ведь мы можем разбить его на любом поле, где бы ни пришлось встретиться двум армиям. Может, Аминта и поднял бы свой голос, не соглашаясь с таким доводом, но он не был так прост, как Харидем; он не хотел разъярить Дария и умереть медленной, мучительной смертью, как обычно в Персии умирали приговоренные в камерах пыток. Наверное, какое-то время весы склонялись то в ту, то в другую сторону, и царь, наконец, принял свое высочайшее решение: он сам пойдет войной на этого выскочку Александра.

И вот сложили огромные шатры, больше похожие на дворцы, чем на палатки; в Дамаск потянулись гаремы полководцев и знати помельче, и загромыхали длинные караваны повозок, груженных сокровищами и багажом. За колесницей царя последует лишь сотня повозок, и среди них те, на которых будут ехать славящаяся своей красотой царица Статира, а также его мать, две дочери, мальчишка сын и гаремы самых влиятельных его приближенных. Оставшийся вещевой обоз был невелик: все необходимые для удобства его любимчиков вещи и существенный провиант для солдат. Вот так, со спартанской экономностью, вел он свое войско в Львиный Проход и далее на равнину Исса, где хотел застать Александра и стереть его с лица земли вместе с ничтожно малочисленной армией.

Моя армия была на пути в Сохи, когда мы получили это известие. Мы уже взяли и только что оставили Мириандр, лежащий в тридцати пяти милях к югу от города Исса. Мы тут же свернули со своего пути, и я, сидя на высокой спине Букефала, задыхаясь, вознес молитвы Зевсу. С новостями подоспели и другие гонцы; сомнений не было: Дарий оставил избранное им ранее место сражения, обширные пространства которого являлись мне в мучительных снах, и решил напасть на меня на узкой равнине, запертой между морем и горами. Затем мы узнали, что он овладел городом и устроил там оставленным мною больным и раненым македонцам кровавую резню.

Мы стали спускаться вниз и, насколько позволяла местность, развертывались в боевые порядки. Моя фаланга построилась уже внизу, на равнине; справа от нее возвышались горы, слева тянулись песчаные берега моря. Когда Дарий не застал меня в Иссе, он, несомненно, тут же решил, что Александр, испугавшись его мощного войска, бежал. Но как только его разведчики увидели мою армию, готовящуюся к сражению, его заблуждению быстро пришел конец. Выйдя на широкий участок равнины, я справа от фаланги выстроил своих гетайров, затем великолепных фессалийских всадников, далее отряды легковооруженной пехоты и на самом краю крыла — отряды закаленной в боях тяжеловооруженной конницы. Левое крыло, которым командовал Парменион, состояло из союзников Македонии: лучников из Фракии и Крита, пращников и копьеносцев из горных кланов, вставших под мои знамена. Пармениону было приказано не отходить от моря, чтобы не допустить удара с фланга, а перед фалангой, тяжелой и легкой конницей справа от меня стояла задача нанести первый сокрушительный удар по персам.

И все же крайний левый фланг казался мне уязвимым, и в последний момент я послал ему в подкрепление фессалийскую конницу, уступающую только моим великолепным гетайрам.

Наша армия в целом насчитывала от силы тридцать тысяч человек, армия Дария — вовсе не полмиллиона: лучше всего было бы предположить, что сто пятьдесят тысяч, то есть пять к одному. Однако у нас были все территориальные преимущества за исключением одной детали. Высоко на склоне холма, над рекой Дарий поставил разношерстное войско, рассчитывая, что оно ястребом слетит и накроет мой правый фланг, и это я намерен был исправить в первой стадии сражения. Кроме того, царь намного разумней расставил свои силы, чем его военачальники на реке Граник. Его хорошо обученные наемники стояли ближе всех к реке, его лучшие персидские подразделения — в центре, а на правом крыле, ближе всех к морю — его тяжелая конница, И вот засвистели стрелы — это мои горцы, желая согнать с их насеста на вершине холма смешанные отряды Дария, заиграли прелюдию к сражению.

Но на узкой равнине царю негде было развернуть всю свою армию. За передовой линией скопились массы пехотинцев, лучников, пращников и второразрядной конницы, совершенно бесполезных до тех пор, пока он не сломает наш строй — такого же сорта толпу мы перебили во время большого поражения персов на Гранике.

Я объехал весь наш строй верхом на рослом Букефале, окликая по имени многих предводителей. Я увещевал воинов вспомнить наши многочисленные победы, большие и малые, и обещал им, что сегодня мы навсегда сокрушим врага и Персия со всеми своими богатствами будет нашей. Один храбрый старый конник отважился прокричать мне в ответ:

— Александр, славный будет денек для царя Аида!

Солдаты засмеялись, уверенные в том, что именно персы целыми стаями отправятся в нижнее царство мертвых к его царю в черном колпаке. Но я-то знал: перед нами полный решимости противник, предводительствуемый самим Дарием, а потому полный высоких надежд; и нам не отделаться только малыми потерями. Я отдал приказ к наступлению.

Мы держали безукоризненно прямую линию фронта. Фаланга двигалась мерным шагом, скорее напоминая машину смерти, а не скопище смертных людей с сомкнутыми щитами и выставленными вперед копьями. Когда полетели первые вражеские стрелы и несколько человек упало замертво, я приказал вдвое ускорить атаку. Пока фаланга в полном порядке выстраивалась в эшелон, блестящая конница моих гетайров пошла в наступление. И что же тут происходит? Перспектива легкой победы, полного разгрома ничтожно малой армии, которая с нетерпимой наглостью осмелилась бросить вызов царю, больше уж не кажется такой неоспоримой в умах лучших предводителей. Даже высшие должностные лица из знати с удивлением вытаращили глаза. Сражение идет не так, как они предполагали и притом с такой уверенностью. А какие мысли встревожили самого Дария, абсолютного монарха половины мира, при виде македонцев на храпящих и ржущих конях, несущихся подобно ровному горному обвалу, сметающему линию фронта персов? Она поворачивает назад, неуверенно пытается удержать натиск, снова поворачивает назад. «Меня зовут Кодоман — для меня был создан мир. Тогда почему же левое мое крыло обратилось в бегство?»

«Но, — подумал он, — я все равно выйду победителем». Это было только испытание его веры в Заратустру, первого великого мага, приравненного теперь к божеству. Македонская фаланга оказалась в трудном положении: сомкнутые щиты устояли перед градом дротиков, но, переправившись через мелкую реку, у крутого противоположного берега она подверглась яростной атаке эллинских наемников царя. Копья фалангистов были длиннее, но наемники занимали позицию на более высоком уровне, поэтому схватка была отчаянной. Вода все более багровела от крови по мере того, как эллинские защитники падали и скатывались в реку.

И Дарий не знал, что его страшный соперник, Александр, ранен мечом в бедро.

Я не слезал с коня, глаза мне не застилало, и я тут же замечал и то, что грозило смертельной опасностью, и то, что внушало блестящую надежду. В реке сомкнутый строй моей фаланги распался, отчего правый ее фланг стал доступен для успешной атаки; но из-за прорыва, образовавшегося вследствие бегства персов на левом фланге, я оказался на правом, занятом наемной эллинской фалангой. Я сделал круг налево, поднял руку, и мой трубач протрубил сигнал атаки. Снова я услышал за собой гром копыт конницы гетайров, и мы ударили по стройным рядам подобно ревущему циклону — по каравану в азиатской степи. Наши жаждущие крови пики вонзались в незащищенные сталью участки тел, и солдаты падали такими же стройными рядами, а идущая вслед за нами конница по лодыжки увязала в мягкой бурой жиже.

Вдалеке перед собой я увидел Дария на золоченой колеснице, запряженной серыми лошадьми из его знаменитых на весь мир конюшен. Я во весь опор поскакал к нему, и несколько человек из его личной охраны и доверенных вельмож выскочили, чтобы перехватить меня. Их сшибали пиками и топтали конями увязавшиеся за мной гетайры, но брат Дария Оксиарт[103] стойко встретил меня лицом к лицу, и нити наших жизней оказались в одинаковой близости к ужасным ножницам Атропос. Но, обрезав его жизнь, мрачная сестра пощадила мою. Ускользнувший от меня в Тавре Арзамес пал под ударом моего копья, и пришлось с силой выдергивать его, чтобы высвободить острие. Другие известные сатрапы и вельможи пополнили груду мертвых тел. От острого запаха льющейся крови лошади в колеснице Дария заволновались, а фонтан крови из почти перерубленной шеи ударил царю в лицо. Тень призрака смерти холодом обдала душу правителя Персии, заставив его отдать приказ колесничему. Тот с большим искусством повернул упряжку из четырех коней и погнал их прочь с поля сражения, давя и разрезая тяжелыми колесами мертвые тела. За ним последовала немногочисленная свита из оставшихся в живых телохранителей.

На дальнем левом фланге, ближе к прибрежной полосе, все еще продолжался жаркий бой превосходной персидской конницы с нашей фессалийской. Враг теснил наши силы до тех пор, пока по его рядам не прошел слух, что Дарий бежал, и странно было видеть, как сцепившиеся в ненависти и жажде крови бойцы вдруг прерывают свои страстные объятья, как гаснет пыл в сердцах персидских всадников и они обращаются в постыдное бегство.

И вот уже все персидское войско охватила паника, за исключением небольших групп, судя по одежде и вооружению, простолюдинов, которые не могли заставить себя повернуться спиной к врагу и поэтому умирали лицом к захватчикам. Мне сообщили, что Дарий все еще здесь, что его колесничий остановил взбесившуюся четверку, и царь пересел из колесницы на оседланного коня. Я тут же устремился в погоню, и со мной рядом Птолемей; отряд гетайров последовал за нами. Это верно, что нам пришлось переправиться через узкую долину по мосту из мертвецов. Но этот славный день победы уже подходил к концу, и слишком мало времени оставалось до темноты, чтобы мы могли победить в скачках с убегавшим владыкой Персии. Уже опустились вечерние сумерки, способные укрыть его бегство от наших глаз, но гуще были сумерки той ночи, в которую ушли тысячи и тысячи бойцов его когда-то кичливого войска с несколькими тысячами моих соратников; и если наша нынешняя ночь окончится завтрашним солнцем, то их черная ночь смерти — без луны, плывущей в сияющей красе, без мерцания звезд — не окончится никогда.

5
Оставив на время погоню за Дарием, мы с Птолемеем и небольшой группой гетайров поскакали к его лагере недалеко от Исса. Множество невоенного люда, в основном рабы, слонялись вокруг, не зная, куда податься, и мы увидели около сотни женщин и девушек, высоких и гибких персиянок с очень приятной внешностью, ибо это были жены, наложницы и служанки персидских вельмож. Мы также обнаружили там моего казначея Гарпала с секретарем, у которого имелись все письменные принадлежности: перо, рог с чернилами и папирус; он быстро что-то писал под диктовку своего хозяина. При нашем неожиданном появлении в свете горелок Гарпал немного смутился и бросил косой взгляд на наши запыленные лица и окровавленную одежду. Сам он избежал этих кровавых пятен войны, потому что я не разрешил ему ходить на поле боя, учитывая его косолапость и измотанность тяготами похода.

— Царь, я делал первую приблизительную оценку брошенных здесь ценностей, — с готовностью доложил он. — К сожалению, основную их массу Дарий еще до сражения отправил в Дамаск. И все же осталось, чем поживиться.

— Нам они очень кстати, — отвечал я. — Ты ведь знаешь, что у нас в сундуках почти пусто.

— Для того чтобы вести победоносные войны нужно много золота. Я не считал денег в его казне; на это бы ушла неделя труда, если бы у меня было несколько надежных людей. Но, судя по весу, здесь примерно пятьсот талантов.

— Золотом или серебром?

— В золотых византийских монетах и статерах. У него также есть несколько кованых сундуков, полных золотой пыли. В покоях царя и в шатрах знати много золотых изделий: кувшины для воды, фляги для мазей, бутыли для духов, подсвечники, таз из литого золота, кушетки с золотыми ножками, чаши, блюда, тарелки и тому подобное — общей ценностью, я думаю, еще в пятьсот талантов.

Эта новость меня порадовала, хотя еще оставалось немного досады на Гарпала за то, что он вошел в царский шатер до меня. Только слава победы, одержанной с благословения богов, о чем я еще не раздумывал, но отчего душа моя ликовала, помешала мне пожурить старого верного друга.

— Я еще не был в шатрах его вельмож и родственников, а также в просторной палатке, где женщины оплакивают смерть царя Дария.

— Дарий не умер. Он бежал, и сейчас к нему сбегаются все больше и больше его соратников, тысячи три или четыре, судя по следам. Это основная сила персов, избежавших смерти во время сражения.

Эти новости, кажется, здорово его напугали и раздосадовали.

— Как же так? Я слышал, что ты убил его собственноручно.

— Ложное сообщение. Надо немедленно довести эту весть до его жены и детей.

— Думаешь, царь, это разумно?

— Иначе я бы этого не предложил.

— Мне кажется, что царица… понимаю теперь: благородство требует, чтобы мы как можно скорее облегчили ее горе. Желаешь, чтобы я сообщил ей эту новость?

— Нет, я пошлю Леонната. Он знатного рода и больше подходит для этой роли.

Это было довольно откровенным напоминанием Гарпалу о его крестьянском происхождении, но меня все больше раздражал жадный огонек в его глазах, хоть эта алчность и служила моим интересам.

— И может, скажешь, какая была бы польза — хоть ты и изменил свое мнение по этому делу — оттого, чтобы скрывать от царицы хорошие для нее новости?

— Конечно, мой царь. Я так подумал: если царица поверит, что тело ее мужа в твоих руках, она в обмен на него предложит свои украшения. Ну разумеется, они принадлежат победителю, это его право, но ведь она может знать и о других сокровищах, которые иначе и не найдешь.

— Леоннат! — позвал я.

Он сразу же отделился от группы моих людей, стоявших неподалеку, и вошел в шатер. Он был не только превосходным наездником и копейщиком, но и юным красавцем с тихим, проникновенным голосом и манерами не хуже, чем у афинянина, что резко выделяло его среди грубых македонцев.

— Слушаю, мой царь, — сказал он, отдавая честь и поспешая ко мне.

— Попросишь разрешение войти вон в ту большую палатку. Скажешь, что у тебя для Статиры, супруги Дария, есть сообщение. Передай ей, что ее господин в бегах и на время она с детьми останется в моем распоряжении, но что ей будут оказаны все почести, причитающиеся ее высокому положению: свита, знаки почтения и прочее. Никто не дотронется до нее и ее детей, никаких приставаний к ней не будет, и она может оставить у себя личные украшения. Если с ней вдова Оксиарта, брата Дария, передай ей те же заверения в личной безопасности и скажи, что ее господин будет похоронен так, как заслуживает его высокое звание. Со всеми женщинами царской крови будут обращаться как с царицами. И наконец, если представится такая возможность, передай Статире, что я не питаю к Дарию ненависти, а империю его захвачу по праву победы — таковы суровые правила войны.

— Слушаю и подчиняюсь, мой царь. — Леоннат отсалютовал и направился в женскую палатку.

— Царь, ты можешь пожалеть о своем обязательстве, когда увидишь Статиру собственными глазами, — заметил Гарпал. — Говорят, она первая красавица Персии. Я только мельком видел ее и готов согласиться с таким утверждением.

— Я смотреть на нее не буду и тебе с этих пор запрещаю.

— Да я же только глядел на ее украшения — это моя обязанность как царского казначея. Хочешь узнать, какова ценность остальной добычи? Например, рабов и рабынь? Или даже наложниц? Или персов помимо царской семьи?

— Не сейчас. В голове путается. Подожду Леонната, а потом отправлюсь к себе в палатку. — Внезапно я почувствовал себя вконец изможденным и телом, и душой и при этом не понимал, в чем дело.

В лагерь мы ехали в молчании. Прибыв туда, мы узнали, что Парменион вывел на поле сражения большинство невоенных и несколько сотен солдат, добровольно вызвавшихся помочь раненым товарищам, которые еще не были совсем безнадежны, собрать тела наших погибших для почетного погребения. Таково было мрачное последствие битвы, и, кроме того, нам придется покинуть это жуткое место сразу же после похорон, так как для персов не будет ни погребения, ни пения труб, ни почестей, причитающихся доблестному врагу; только хищные птицы слетятся сюда на рассвете со всех сторон. Остальные мои солдаты разошлись по своим тюфякам или молча сидели вокруг сторожевых костров. Было удивительно тихо и спокойно. И в голову приходила мысль, что каждая одержанная в бою победа есть также и поражение для человечества, но я поскорее отделался от нее — мне непозволительны были подобные мысли. К тому же, что бы ни говорила мне когда-то давно, будучи совсем еще ребенком, Роксана — разве человек не игрушка судьбы?

6
В просторной палатке с цветной львиной головой над входом меня дожидалась Таис. Хоть по сравнению с роскошным шатром Дария, скорее похожим на дворец, палатка напоминала деревенскую лачугу, по македонским нормам она являлась верхом роскоши: площадью примерно в двадцать шагов, на дощатом полу пушистые ковры из Тавра; пять комнат, задернутых тяжелыми шторами; а также у входа и в глубине — по небольшой прихожей. Самая крайняя принадлежала Вере, хмурой служанке Таис, и отсюда в нашу спальню с примыкающей к ней ванной тянулся шнур колокольчика. Кухня, где хозяйничали два персидских раба, соединялась с нашей столовой, где стояли четыре кушетки и стол из слоновой кости с инкрустацией из жемчуга, золота и серебра, приведший меня в восхищение во дворце сатрапа в Милете. Одна из передних комнат служила мне приемной, где я принимал послов, устраивал совещания с военачальниками — Парменионом, Птолемеем и другими; сюда никогда не ступала нога Таис. Соседняя комната служила нам для совместного отдыха и общения. Таис читала здесь, писала или вышивала, рисовала маленькие картинки, играла на лютне, развлекала меня, как гостя.

Она встретила меня у занавешенного входа, взяла за руку. Видимо, хотела усадить на кушетку, сесть рядом, держа мою руку, разговаривать или слушать — как я пожелаю.

— Не могу составить тебе компанию, пока не вымоюсь, — сказал я ей. — И вид у меня, и запах, как у того поля.

— Ты такой уставший и бледный. Да ты ранен! У тебя кровь на одежде.

— Без крови войн не бывает. Если бы на Земле появился пришелец с другой планеты, он бы, наверное, предположил, что обильное кровопролитие и есть конечная цель войны. Врачи говорят, что время от времени полезно делать человеку кровопускание. Этот пришелец, возможно, решил бы, что мы, хитрые существа, нарочно изобрели войны как средство общего кровопускания — ну, разумеется, избыток лечения приводит к множеству несчастных случаев, но зато мы все чудесно проводим время, до тех пор пока…

Я заметил, что говорю как пьяный.

— Позволь я взгляну на рану.

— Рана пустячная, уверяю тебя. Из пореза больше не течет, кровь подсохла. Рана неглубокая, не задело ни артерии, ни одной крупной вены, но все же смотреть неприятно.

— Я все же хочу на нее взглянуть.

Я показал ей порез с запекшейся кровью. По правде говоря, я вовсе о ней забыл. Таис вызвала слугу и попросила его принести горячей воды, губки, таз, мазь для очистки и заживления и пластырь. Приняв все это из его рук и велев ему идти, она обработала рану своими легкими и красивыми руками.

— Останется великолепный шрам, — сказал я ей. — Какой полководец может считать себя ветераном, если у него нет ни одного шрама? Они — наглядное доказательство того, что он побывал в настоящем бою, а не сидел, словно наседка, в палатке. Однако я нанес своему лучшему другу рану почище этой — когда мы в юности с ним фехтовали.

— Кто же был в ту пору твоим другом?

— Птолемей.

На мгновение она прекратила работу, затем спросила:

— Он все еще твой лучший друг? Я думала, его заменил Гефестион.

— Ни один человек никогда не сможет заменить Птолемея. Но Гефестион держится со мной с большим почтением, нежели другие македонцы, которым не хватает ума, чтобы понять одну простую вещь: мы уже не дети и не в игрушки играем.

Таис хотела что-то сказать, засмущалась и, поймав мой заинтересованный взгляд, спросила как бы из праздного любопытства:

— Когда вы занимались фехтованием, ты его побеждал?

— А ты как думаешь?

— Наверное, так и было. Ты одолеваешь все, за что бы ни взялся. Если бы ты захотел стать поэтом, в Греции тебе не нашлось бы равных. То же самое относится и к скульптуре, живописи, строительству, математике, вполне возможно, и к философии. Тебе бы только пришлось включить другую трубу. Но ты выбрал самую опасную деятельность, и самую яркую. Наверное, это отвечает твоему характеру. И все же меня как-то удивляет, что ты смог побить Птолемея. Это, должно быть, сильно задело его за живое. Видишь ли… он такой одаренный… такой искусный… Он бы всех превзошел, если бы не было тебя.

— Похоже, ты знаешь, хоть я и не говорил об этом, что он мой сводный брат.

— Это всем Афинам известно. Он сам никогда не говорил о вашем родстве, но ведь Арсиноя была знаменитой куртизанкой, и старики еще помнят, что она вынашивала ребенка, когда Филипп женился.

— Ты думаешь, что, если бы я, ему на беду, не родился на белый свет, он бы достиг того же и так же скоро?

— Нет, я этого не думаю, хотя он мог бы стать царем Македонии. Птолемей всего лишь очень одаренный человек. А ты — ты чудо природы.

— И не орудие осуществления замыслов богов?

— Я чувствую, что это опасный разговор. Опасный для меня. Может, переменим тему?

— Как хочешь, но не раньше, чем ответишь на мой вопрос.

— Отвечу, коль велишь, царь Александр. Я сомневаюсь, чтобы у богов было много замыслов: они творят или приводят в движение могучие силы природы. Те, в свою очередь, создают виды животных и растений. Ты заглядывал в калейдоскоп — при каждом повороте возникает новый узор. Они в основном одинаковые по красоте, но один из десяти может быть прекрасней, а уж один из тысячи просто потрясающе красив. А если один из миллиона или из сотни миллионов? Число комбинаций безгранично. Конечно, это весьма примитивное сравнение. Для рождения гения в среде людей требуются непременные условия, чрезвычайно и исключительно благоприятные. Если бы Арсиноя была твоей матерью, ты бы, несомненно, стал знаменитым человеком с превосходными способностями. Но вместо этого матерью тебе стала эта необузданная ведьма Олимпиада. Склонность к безумию наряду с бессчетным множеством других факторов, исключительно благоприятных для случившегося, вызвали рождение Александра Великого.

— И это титул, которым я буду отличаться от множества других Александров?

— Это лишь одно из различий между тобой и всем человечеством в целом. Александр, у тебя такая прекрасная кожа — бело-розовая. Жаль, что приходится закрывать ее этим безобразным пластырем. Телом и лицом ты тоже поистине прекрасен. Пракситель мог бы изваять с тебя великого Гермеса.

— У тебя лицо дивной красоты и прекраснейшее тело.

— Это мне известно. То же самое мне говорили многие скульпторы и художники, славящиеся острым чутьем, и я не могу усомниться в этом. Но в то же время я сознаю и свои слабости и недостатки.

— Может, ты дашь мне сына или дочь? Я хочу, чтобы ты зажглась от моего семени. Не понимаю, почему этого не произошло до сих пор.

— Сядь рядом со мной на кушетку, и мы поговорим об этом. Вернее сказать, я дам тебе объяснение.

Мы сели рядом, она оперлась рукой на мое колено и нежно поглаживала мою ладонь; пальцы ее слегка дрожали.

— Я бы предпочла заняться чем-нибудь еще, что в моем характере, а не давать объяснений.

— И все-таки объяснись, прошу тебя. Я сгораю от любопытства.

— Ладно. Ты когда-нибудь слышал об Артамании? Это был маг, учившийся в Египте. Он проделал целый ряд опытов.

— Не думаю, что мне известно это имя.

— Он жил очень давно — вскоре после Троянской войны. Он, разумеется, умел писать египетскими иероглифами. Его опыты привели к следующим результатам: исключая необычные обстоятельства, нормальная женщина может зачать только на двенадцатый, тринадцатый и четырнадцатый день после появления у нее «цветов». Это учение мало кому известно, но нам, воспитанницам школы госпожи Леты, это преподавали по вполне очевидным причинам. Ты заметил, что в определенные дни я под разными предлогами не принимаю твоих объятий?

— Я заметил только, что где-то в середине своего месяца ты страдаешь от головных болей. Но дней я не считал.

— Потому-то я и не зачала.

— Клянусь богами, Таис, я не понимаю. Ты не хотела от меня ребенка?

— Не хотела, царь Александр.

Я долго не мог ничего сказать. Может, Таис чувствовала, что недостойна этого? Если так, ей следовало бы признаться. Ведь понятно — она же куртизанка. Но мне как-то не верилось, что в этом причина. Наконец я спросил, стараясь казаться спокойным:

— Может, скажешь почему?

— Скажу, коли на то пошло. Я и сама немного сумасшедшая — не такая одержимая, как Олимпиада, но я ощущаю себя вновь рожденной Киферой, поклоняюсь ее красоте и думаю, что это моя собственная, выбираю любовников по своему вкусу, чтобы черпать страсть из самых потаенных глубин желания. Если бы я зачала от тебя, особенно если бы это был мальчик, боюсь, он бы слишком был похож на Александра Завоевателя.

Мой внутренний голос — возможно, это был голос здравого рассудка, если таковым я обладал, — посоветовал мне больше ничего не говорить. Я не мог послушаться его, хотя знал, что не услышу никакого утешительного для себя ответа. В Таис меня, пожалуй, больше всего восхищала ее детская откровенность — по сути, источник основательной и многогранной честности. Когда-то давно было сказано: величайшая опасность для царей кроется в том, что они вечно окружены лжецами. Сегодня я понял, насколько это верно. Ахеменид Дарий приговаривал к смерти за неудобоваримую правду и тем самым упустил свой шансодержать надо мной победу.

— Тебе бы не хотелось, чтобы наш сын продолжил мое дело, когда я перестану им заниматься? — спросил я.

— Ты никогда не перестанешь заниматься своим делом — до самой смерти. Если нашему сыну и останется завоевать что-то еще, то это потому, что ты умрешь молодым. А я не выношу и мысли о том, чтобы ты мог лежать мертвым. Такая чудовищная потеря! Я отвечу тебе так: не хочу быть матерью завоевателя. Великие завоевания влекут за собой потоки, море крови. Не хочу, чтобы у моего сына руки были в крови. А еще опустошение земель, разрушение городов, превращение множества людей в рабов. Я хочу быть тебе любовницей — не на всю твою жизнь, но все же надолго. А матерью твоего сына я быть не желаю.

Она наклонилась и поцеловала меня.

— Придется принимать тебя такой, как ты есть, — проговорил я, чувствуя, что этот нежный поцелуй возбудил нас обоих.

— Почему бы не сейчас? Спасибо моей богине, сегодня не запрещенный день. Ты не слишком устал? Вели своей старой рабыне Ионе вымыть тебя, но только не Алфее: она молода и красива. Скажи Ионе, чтобы не намочила пластырь на ране. Ты сегодня одержал великую победу и наверняка захватил большие сокровища. Даже сам царь спасается бегством от твоего меча. И все же нет ли какой-нибудь награды за победу, которой тебе еще недостает?

— И верно, есть такая. Если я ее завоюю, это послужит мне искуплением за все твои горькие признания мне, и вместо них я получу твое мягкое чудесное тело с его разнообразными красотами, которых не перечесть и не описать. Да, я устал. Но просто возьми и сунь свою руку мне под тунику, за воротник, пусть она пройдется по моей груди, спустится к бедрам, потом меж них; легчайшее прикосновение — и снова я буду свеж.

7
Когда наш восторг постепенно утих, Таис тотчас заснула. Впервые мне пришла в голову мысль, что, прислушиваясь к отдаленному шуму битвы, душой и телом она переживала то же самое, что и мы — те, кто, оказавшись в самой гуще этой схватки, остался в живых. Мы могли видеть, что творится на нашем участке поля, Таис же было дано только рисовать это в своем воображении. Пока жизнь солдата била в нем ключом, он ощущал ее таинственное существование. Таис же не имела никаких вестей о сражении, кроме тех, что приносит ветер, она не знала, продолжают ли сражаться дорогие ей люди, взяты ли в плен или полегли костьми в молчаливых рядах павших.

Я лежал в полусне, блаженно-счастливый оттого, что страшное испытание уже позади, что с восходом солнца я вспомню о нем как о дне вчерашнем. Вскоре после полуночи мы полностью очнулись от сна, облачились в персидские наряды и кликнули хмурую служанку Таис, чтобы она принесла нам вина. Выпив, мы принялись за обильный ужин из перепелов, кунжутных пирогов, дикого меда и ароматного шербета, который часто подают на персидских пирах. Мы ели с одинаково завидным аппетитом, потом, зевая и сонно моргая, встали из-за стола и поспешили снова в постель.

Еще до восхода солнца я был уже в седле и выслушивал новости о Дарии. Его преследователи хмуро сообщали, что он бесследно исчез и они не знают, на каких горных тропах искать его.

В это утро мои соратники закончили похороны наших павших бойцов; прозвучали трубы, и мы попросили богов смилостивиться над их душами. Затем поспешно оставили это место, над которым собирались стаи крылатых вампиров. Как только поле сражения осталось позади, я послал Пармениона с легкой конницей в Дамаск, приказав ему перекрыть царскую дорогу, сообщающуюся с Эмесой, и раздобыть свежих лошадей на почтовых станциях. Я не мог пригласить Гарпала участвовать в этом рейде — он бы не поспевал за всеми, — и его это сильно задело, а возможно, и оскорбило.

Со временем я получил сообщение, что экспедиция удалась: Парменион догнал обозы Дария и взял город. Я представил себе, как этот старый, закаленный в боях вояка исследует свой улов, разинув от изумления рот, как какой-нибудь деревенский простак. Он описал это в письме, посланном мне с большой поспешностью, и, похоже, особое впечатление на него произвело огромное число флейтисток у царя — триста двадцать девять. Скажу по правде, меня тоже это не оставило равнодушным. Можно ли прослушать столько флейтисток, если, конечно, они не играют хором? Парменион уверял меня, что поваров было двести семьдесят семь: нечетное число говорило о том, что он сосчитал их по носам с величайшей тщательностью. Семьдесят процеживали вино, сорок составляли духи, но только тринадцать делали сыр. Когда я прочел это кое-кому из своих военачальников, они просто взвыли от хохота. В Македонии мы очень нуждались в составителях духов, так как много потели и редко мылись, но во дворце Филиппа их было только двое. И напротив, мы вряд ли могли прожить без сыра, изготовлявшегося из коровьего, кобыльего, а случалось, и из верблюжьего молока — эти животные с резким запахом давали лучшее молоко для всех видов ароматного сыра.

Согласно первым сообщениям, в царской сокровищнице лежало пятьсот талантов серебра и двадцать шесть сотен талантов золотых монет. Этой баснословной суммы денег, поделенных среди моих солдат, хватило бы, чтобы набить кошелек каждого из них сотней золотых статеров. Но я подозревал, что эта оценка несколько преувеличена, и оказался прав. В добычу также входило свыше пяти сотен лошадей, мулов и ослов, тридцать тысяч рабов, всевозможные ценные вещи и столько молодых женщин, что ему было трудно их пересчитать — глаза слепило от их красоты.

Я же тем временем продвигался на юг и в память о сражении основал город Александрию — для защиты Киликийских Ворот. Два острова, до этого захваченные персами, были, словно на золотом блюдце, преподнесены мне послом их бывшего царя.

Восемь моих кораблей захватили десять персидских, прохлаждавшихся возле Сифноса, тем самым разбив надежды адмирала на восстание в прибрежных городах. Но у нас на родине царила смута: там снова распространилось ложное сообщение, будто я убит, а моя армия разбита. Хмурая маленькая Спарта попыталась было начать собственную войну, но в разгар подготовки к ней пришли вести о моей победе при Иссе. После этого в Греции установилась успокоительная тишина.

Наконец я получил от Дария письмо, в котором он предлагал дружбу и союз, если я немедленно верну его прекрасную жену и любимых детей. Тем вечером, когда я проявил беспримерное благородство души, у меня было намерение вскоре так и поступить, но потом я передумал, сообразив, какую ценность они могут иметь для меня как заложники. Решив с этим не торопиться, я отвечал Дарию с холодным высокомерием, предупреждая его, чтобы впредь он не думал оспаривать мое право на его империю.

— Я рада, что Дарий ускользнул, — заметила Таис, когда я показал ей его письмо.

— Не понимаю твоей радости, — холодно ответил я.

— Я радуюсь за тебя. Если бы Дария захватили или убили, сатрапы тут же сцепились бы из-за того, кому быть его преемником. Никто бы не признал твоего права, царь Александр, потому что ты покорил только Малую Азию и все еще находишься в девяти тысячах стадий от Вавилона, за которым его империя простирается на восток, кончаясь на полпути до восхода солнца. Тот, кому достанется его трон, так вознесется в собственном мнении, что наверняка соберет армию, чтобы постараться вернуть утраченное. Дарий же уже дважды испил из той горькой чаши, которую ты ему подносил, а это заставило его присмиреть. Я не сомневаюсь, что он предложит тебе не только сатрапии, которые ты уже захватил, но, вполне вероятно, и все обширные территории отсюда и до долины Тигра и Евфрата, если ты позволишь ему мирно царствовать над остальной территорией.

— Не вступлю в союз ни с одним персом. Мне нужны только его смирение и покорность.

Ничто из того, что раньше говорила Таис, не уязвило меня так сильно. Казалось немыслимым, чтобы она до сих пор не осознала моей неумолимой решимости завоевать всю обширную Персидскую империю — завоевать или, пытаясь сделать это, умереть. Это было больше чем решимость. Сами боги, я твердо верю, внушили мне свою волю и заставили посвятить свою жизнь этой высокой цели. На большее я бы не претендовал. Но почему Дарий отказался прислушаться сперва к мнению Мемнона, затем Харидема? Какие силы притупили его слух и острый ум, чтобы заставить совершить губительную ошибку и завлечь в мои сети?

Я не забыл: Таис не хватает веры в божественность моей миссии. Не равнялось ли это нарушению верности мне? Вскоре я намеревался двинуться в Дамаск, там поговорить с вдовой Мемнона Барсиной и, если возможно, выяснить обстоятельства его смерти: была ли в самом деле болезнь ей причиной или что-то еще. Ни один из встречавшихся на моем пути не вызывал у меня таких сильных опасений, как Мемнон. Никто другой не мог так близко сравниться со мной в смысле военного гения: если в действительности он и не был таковым в полном смысле этого слова, то каждый из нас превосходил друг друга в одних отношениях и не дотягивал в других. Если бы его не убрали… Впрочем, мне не хотелось взвешивать за и против в этом темном деле. Никогда не забуду, как он выгнал опытного, талантливого вояку Пармениона из района Геллеспонта. Сам я ни разу не одержал серьезной победы над Мемноном. Да, он был мне настоящим соперником, и в одном отношении я жалел о его ранней смерти: она не дала мне возможности подвергнуть свои силы высшему испытанию — испытанию его силой.

Совершенно справедливо: мое предприятие в истории человечества было самым честолюбивым. Ни Ксеркс, ни Рамзес Великий, ни Кир, ни наш Геракл — даже в тех, облаченных в миф, легендах — не достигли столь многого, как я. Таис не нужно было мне напоминать, что это только начало. В результате какого-то духовного процесса, который был для меня незаметен, я пришел к решению, которое не мог полностью переварить своим умом. Труднейшим узлом в дереве, которое я собирался срубить, узлом, самым неподатливым моему мечу, являлся город Тир, с незапамятных времен и до недавних пор могущественнейшая сила, сопредельная нашему морю. Когда Греция была только горным пастбищем, населенным грубыми пастухами, Тир противостоял ей богатством и культурой. Никогда в своей невероятно древней истории этот город не уступал захватчику. Время от времени он подвергался осаде, но стоял до тех пор, пока осаждающие не падали духом. В стенах его никогда не пробивали брешь, ворота никогда не брали штурмом.

Сначала я намеревался покорить соседние Тиру города, Библ и Сидон, и лишить персидский флот баз в этом районе, а потом собственным флотом взять его в блокаду до тех пор, пока моему мечу не покорятся две большие персидские столицы, Вавилон и Сузы. Но теперь я пришел к иному решению. Где найти еще лучшее испытание сил, как не здесь? Я снесу девятиметровые стены Тира, пройду маршем по его улицам, на которые никогда не ступала нога вражеского солдата, уничтожу его гарнизон и захвачу трон наместника.

Дарий вскоре услышит о великой победе, затрепещет его сердце и потемнеет в душе, и, если только не воспламенится какой-то новой надеждой, он больше никогда не пойдет войной против непобедимого Александра. Куда как гладкой ляжет мне дорога в Индию. А в близлежащем Дамаске вдова Мемнона уж никогда не будет рассуждать о ходе событий в том случае, если бы был жив ее супруг, никогда не будет гадать, кто из нас гениальней. И не с гордо поднятой головой будет она стоять, а падет ниц предо мной.

8
В этом древнем районе на восточном берегу нашего Внутреннего моря, являющемся на протяжении двадцати веков родиной семитского народа, я прежде всего направился к Библу, вассальному городу Тира. Библ сдался еще до того, как натянули македонский лук. Сидон, когда-то соперник Тира, а теперь ненавидящий его пленник, с радостью приветствовал меня: Мемнон однажды с помощью предательства овладел им и чуть ли не сжег дотла. Мы не тешили себя надеждой на быструю капитуляцию самого Тира. Верхом мы провели первый тщательный осмотр местоположения города и его фортификационных сооружений.

Город стоял на острове, примерно в четырех стадиях от материка, где лежали руины родственного ему города. Хирам, современник Соломона из Иудеи, построил между двумя городами дамбу, но ее с тех пор размыло волнами. Я сразу понял, что должен построить еще одну дамбу между руинами и живым городом, чтобы можно было подвести под его стены осадные машины и устроить базу для своей армии. Чтобы порадовать солдат, я вывалил в воду первую корзину земли и взял на заметку дату: вскоре после зимнего солнцестояния, года 26-го о. А., спустя несколько месяцев после моего двадцать пятого дня рождения.

Старею, подумал я. А Таис еще нет и двадцати трех, она в расцвете своей юной красоты. И Роксане в далекой Бактрии, по моим подсчетам, года двадцать два. Я не видел ее около девяти лет. Она наверняка уж отчаялась меня ждать или, может, забыла, что когда-то желала моего прихода.

Роксана, далекая искательница приключений, наездница, обладающая красотой не такой мистической, как у Таис, но более живой, ты не забыла мое имя, хотя я слышал, что в Центральной Азии меня зовут Искандер. Туда, в твое далекое горное царство на пронзающем небо Памире, доходят обо мне слухи — их в основном разносят медленно тянущиеся караваны, а еще, наверное, быстро мчащиеся гонцы царя Дария, зовущие на войну бесстрашных всадников на косматых и малорослых лошадях, чтобы они могли пополнить его ряды. Но если какие-либо бактрианские конники и вступали в схватку с моими силами в Иссе, то шпионы мне об этом не сообщали. Не видишь ли ты иногда в своем воображении дубовый лес близ храма Додоны? Когда ты в постели со своим мужем Сухрабом, не является ли тебе во снах воспоминание о тишине и тьме у догорающего вечернего костра, когда ты положила мою руку к себе на мягкий шелковистый холмик, называемый у нас холмом Афродиты, пообещав, что он будет мне наградой победителю, если я в твоем далеком царстве дойду с победой до Мараканды? Ты не думала, что краткая моя ласка кому-то во зло, хотя она могла бы оскорбить целомудренную Артемиду, но ты предполагала, что приглашение, возможно, обернется большим злом, наказуемым смертью, ибо с тех пор мне только мечом приходится прокладывать себе дорогу!

Потерпи, малышка, теперь уж мужняя жена, я скоро приду.

Развалины каменоломни на континенте обеспечили нас всем необходимым материалом для засыпки илистых отмелей около берега. Чтобы облегчить переправу осадных орудий на остров, мы вбили по границам его сваи. Вражеским судам до нас было не добраться, но, достигнув глубоких вод, мы оказались в пределах досягаемости их стрел и камней, и пришлось построить переносные деревянные баррикады для своей защиты и башни, с которых и мы могли посылать в ответ свои стрелы и камни.

Но умудренные жители Тира знали и другие способы ведения войны. Нагрузив дровами большую шаланду, обычно служащую для перевозки лошадей, и установив на палубе фок-реи, с которых свисали железные котлы с маслом и смолой, они готовились сжечь наши баррикады и башни. Будучи опытными моряками, они нагрузили корму пожарного судна, с тем чтобы выше поднялся нос, отчего воспламененные жидкости изливались бы с катастрофическим для нас результатом.

Так и случилось. Да к тому же бросившиеся тушить пожар солдаты становились легкой добычей лучников и пращников, выстроившихся у борта, и мы потеряли немало людей. За каких-то пятнадцать минут наш пятнадцатинедельный труд полностью пошел насмарку.

Тир не ронял своей репутации города, способного дать отпор любой осаде. Все мои военачальники, за исключением Птолемея, были обескуражены до тех пор, пока я не съездил в Сидон для поиска кораблей, способных схватиться с вражескими судами. И там боги снова улыбнулись мне. Морские капитаны Арада и Библа, узнав, что эти города у меня в руках, и ненавидя тиранствующий Тир давнишней ненавистью, покинули на своих кораблях персидский флот, чтобы присоединиться к моей нарождающейся эскадре. Корабли Сидона также стали на мою сторону, Родос и Ликия дали по десять кораблей, а Солы, говорящие на извращенном греческом, три. Даже Македония прислала одну небольшую воинскую галеру. А там и правитель Кипра, узнав о победе при Иссе и будучи другом Дарию, когда тому везло, в этот бедственный для него час быстро стал перебежчиком и отдал под мое знамя свой великолепный флот из ста двадцати кораблей. Итак, в целом у меня оказалось свыше двухсот кораблей.

Тем временем мои люди укрепляли насыпь. Пока суда готовились к осаде, я не мог терпеливо ждать и поэтому с легким, но сильным войском из пехотинцев и лучников предпринял десятидневный рейд против итуреанских племен, воины которых, едва завидев, как мы размахиваем оружием, поспешили сдаться. Мы убедились, что можем безопасно передвигаться вдоль берега, и гарантировали свои фланги и тыл от всяческих напастей.

В Сидоне четыре тысячи греческих наемников под командованием Клеандра — его четыре месяца назад я отправил для найма добровольцев — восполнили то, что я потерял в сражении при Иссе и в других мелких баталиях после него, но их количество разочаровало меня.

Завидев мой новый флот, левое крыло которого было под началом Кратера, а правое под моим, тирийский адмирал изменил план морского сражения. Он и его капитаны поняли, что Тиру предстоит выдержать опаснейшую и упорнейшую осаду за все века его господства на Внутреннем море, а иначе он будет разрушен. И все же его флот, занявший подходы к гавани, нельзя было атаковать, не понеся серьезных потерь, поэтому я удовольствовался тем, что сковал его подвижность своими плавучими силами.

Затем я послал в Финикию и Сирию за опытными инженерами, лучшими в мире, и они приступили к строительству осадных машин, размеры и мощь которых были македонцам в диковинку. Одни устанавливались на связанных вместе шаландах, другие на дамбе, а те, что полегче, на самых больших кораблях. Но когда мы построили башни для своих катапульт, то убедились, что тирийцы в этом отношении посильнее нас: с их возносящихся со стен башен можно было посылать стрелы и большие дротики с горящей смолой, а их катапульты забрасывали камни в мелкий канал, делая его еще мельче и не позволяя нашим плавучим средствам подходить близко к стенам города.

Мы, установив вороты на кораблях, поднимали эти камни со дна, что было делом не только долгим и трудоемким, но и опасным, ведь работать приходилось под градом стрел, камней и дротиков. Верно, эти тирийцы в прошлом заключили союз с Посейдоном, судя по тому, что они знали все хитрости, как отбиваться от флота. Они посылали на стоянку наших кораблей свои с фальш-бортом, защищенным растянутыми шкурами, и перерезали нам канаты, чтобы корабли уносило в море или сажало на каменистые отмели. И когда мы платили той же монетой, посылая корабли, таким же образом защищенные, чтобы таранить беспокоящие нас суда, их пловцы, умеющие долго держаться под водой, продолжали перерезать канаты, и нам оставалось только заменить их железными цепями.

Наконец можно было приступить к штурму этих намозоливших нам глаза стен. Наши осадные корабли вошли в расчищенные каналы, а установленные на дамбе тараны принялись долбить стену. Смотреть, как они раскачиваются на своих стрелах взад и вперед, было одно удовольствие, и, я полагаю, от этих мощных ударов весь Тир охватило дрожью. И все же его защитники так и кишели на стенах, отбиваясь всевозможными метательными снарядами: камнями, зажигательными ядрами, гигантскими дротиками и стрелами.

Горожане молились своему богу Мелкарту, чтобы он не допустил вторжения, но тот, как и Геракл, по рождению эллин, верен был эллинам и, думаю, мало прислушивался к мольбам тирийцев, занимаясь своими любимыми делами: охотой, войной и соблазнением девственниц. Я узнал, что правитель Тира обратился за помощью к Карфагену, тоже семитскому городу, но Карфаген ответил, что поглощен киликийскими войнами и может выделить только одну триеру в знак родственной привязанности и любви. Так что осажденный город понял, что должен полагаться на свои возможности и суровую решимость — все еще серьезный камень преткновения для нашего успеха.

Правители Тира приказали вступить в бой с кипрским флотом, стоящим у Северной гавани. Они наметили налет на полдень, время, когда большинство моряков сходит на берег за водой и провиантом, а я обычно отдыхаю в своей палатке. Но боги в этот критический час заставили меня бодрствовать, и, хотя не было слышно барабанов, под бой которых боцманы добиваются ритмичной гребли весел (на этот раз они обходились голосами), я выскочил из палатки, когда налетчики миновали мыс и кинулись в атаку.

За несколько сумасшедших минут успеха они натворили много дел. Их тараны погубили пентеру[104] кипрского царя, а вместе с нею и еще два судна. Другие корабли враг взял на абордаж, и, прежде чем киприоты сумели организовать оборону и отбить атаку, их экипажам пришлось понести тяжелые потери. Мои воины со всех сторон бросились к дамбе, чтобы сесть на корабли и провести контратаку. Я же взошел на стоящую у южной стороны дамбы пентеру, управляемую небольшим экипажем, и все мы поплыли вокруг острова Тира. Еще до этого я приказал блокировать вход в гавань, чтобы стоящие в ней на якоре корабли врага не смогли бы соединиться с теми, что напали на киприотов, а те, в свою очередь, не смогли бы вернуться после сражения на свои якорные стоянки.

Люди на моей и других триерах гребли как сумасшедшие. Вода так и пенилась под носами наших кораблей, и мы прошли дугу в двадцать семь стадий прежде, чем из часов вытекла треть воды. Достигнув места сражения, мы бросились таранить корабли налетчиков, и немало их нашли свою смерть на дне морском. Другие разбились о камни, о дамбу или о городские стены, а две самые большие триеры спустили флаги у входа в гавань.

Хотя мы тогда еще того не знали, но эта битва знаменовала конец морского владычества Тира — бича морей с незапамятных времен.

Что пользы рассказывать о последней битве за овладение городом? Мои осадные корабли с нарастающей яростью штурмовали восточную стену, которая оказалась неприступной, как каменная гора, затем северную и после нее западную. Только со штурмом южной стены мои воины обнаружили признаки слабости осажденных. Били и били тараны, метали камни наши огромные катапульты, и для прикрытия их персонала от метательных снарядов защитников стены туда переправлялись полные триеры лучников. Одновременно, чтобы распылить и ослабить силы гарнизона, был предпринят единый штурм всех остальных стен города.

Возникла небольшая брешь, и тут к стене приставили лестницы, но атака была отбита.

На третий день после первой атаки ветер утих, море успокоилось, легче стало маневрировать, и во всех стенах стали появляться и расти трещины, одна за другой. Под самым большим проломом две триеры солдат поставили лестницы и пошли на штурм, возглавляемые храбрым Адметом. Адмет пал, но его солдаты продолжали наседать. Трубачи собрали мою охрану, и мы, овладев верхушкой стены, стали с боем пробиваться к задней части примыкающего к стене дворца. С тридцатиметровой высоты мы могли лишь изредка, меж схватками то с тем, то с другим защитником, бросить беглый взгляд на море, чтобы увидеть взятие в плен или гибель остатков знаменитого Тирского флота. Безветренный, промытый недавним дождем воздух казался огромным стеклом для чтения, сквозь которое все было видно удивительно отчетливо; люди и корабли казались крошечными, но резко очерченными. Наши триеры мчались на врага с какой-то бешеной скоростью. Солнце ритмично вспыхивало на взлетающих в унисон лопастях весел. Они казались многочисленными ножками какого-то быстро семенящего мерзкого водяного жука, хотя в действительности это были всего лишь деревянные метлы, причесывающие спину лениво лежащему морю.

Каждое столкновение между одной из моих триер и вражеской казалось неестественно коротким, как, возможно, часто бывает в сражениях; похоже, прекратилось движение времени вперед, ибо здесь, на стене, повторялось одно и то же: нападение или бегство противника — и событие быстро и внезапно прекращалось, как только он падал, сраженный насмерть. Это был уже не тот враг. Он знал, что после долгой и стойкой обороны город быстро теряет силы; надежда на победу угасла, и воинственный дух сменился отчаянием и слабостью, явно ведущими к поражению.

То же самое происходило на триерах. Две — своя и чужая — сцеплялись, словно их влекла друг к другу какая-то неодолимая сила. Мы не видели подводных таранов с их страшными зубцами, и почти сразу же одна из этой двойни начинала тонуть, кренясь на нос или корму, или иногда просто опускаясь на киль до тех пор, пока вода не захлестывала палубу, и она исчезала. И почти всегда именно тирийской, а не моей триере приходил такой быстрый конец. Солдаты прыгали за борт, но мало кто из гребцов успевал это сделать, к тому же многие из них были прикованными к скамьям рабами. Затем с ближайших триер в барахтающихся пловцов летели стрелы или дротики.

Но на страшный пир явился еще один налетчик, ужасней, чем эти. Рыболовы Тира имели привычку очищать свой улов недалеко от дамбы и выбрасывать за борт не только внутренности, но и целые рыбины, если они не годились для продажи на рынке. Поэтому здесь собирались большие стаи акул, в основном мелких, но бывали и крупные особи. Сюда же спешили и длиннозубые хищницы, такие, как барракуда. С тех пор как началась осада, рыбачьи шаланды держались подальше или удалились в дружественные воды; однако стаи хищников не покидали прикормленное место и становились с каждым днем все прожорливей и свирепей. Они пожирали тех, кто падал со стен и башен, убитых, выбрасываемых за борт по той причине, что на оспариваемой территории похороны были фактически невозможны. Это был их праздник: разрезая воду острыми плавниками, они устремлялись к каждому только что затонувшему кораблю. Даже маленькие акулы, в большинстве случаев не осмеливавшиеся нападать на плывущего человека, теперь брали его в кольцо и, делая молниеносные выпады, кусали и тут же отступали назад. Повсюду были видны круги и воронки, вода в которых из лазурно-голубой превратилась в розовую, красную, алую.

Корабли можно было построить заново. Но мореходное искусство тирийских моряков, с каким они отваживались заплывать за Ворота Геракла в Океаническом море и там соперничать с ветрами, неизвестными на нашем море посреди суши, и ходить в далекие страны за оловом, их знание маршрутов, опасных отмелей, рифов и губительных приливов, которое нам, жившим на Внутреннем море, было недоступно — это искусство с гибелью носителей таких знаний терялось, и, чтобы вновь обрести потерянное, возможно, потребовались бы века. Все это тысячелетиями устно передавалось от отца к сыну, и так, как знал это тирийский моряк, не знал ни один другой.

То был их хлеб, их гордость, и именно этим они отличались от всех остальных. Но их древний островной рай уступал вражеской силе, и, возможно, они предпочитали умереть.

Мои соратники обнаружили спуск, ведущий на крышу примыкающего к стене дворца, и я повел их вниз, к арке, через которую мы без сопротивления проникли во внутренние покои. По всем признакам, это был дворец вассального правителя Тира, но, за исключением сбившихся в небольшие группы плачущих женщин, он оказался брошенным, и мы, ни разу не применив оружие, пройдя коридорами, спустились по величественной лестнице на улицу.

Защитники стен уже обратились в бегство, преследуемые моими солдатами, которые хлынули в город во все пробитые бреши. Те, что избежали смерти, собрались в святилище Агенора, чтобы оказать последнее сопротивление, но моя охрана, подкрепленная со стороны, атаковала с величайшей яростью и быстро их рассеяла.

Над местом битвы уже опускалась тишина, и я совсем было собрался вложить в ножны свой окровавленный меч, когда ко мне подбежал Гефестион. С красивого лица его еще не сошла ярость битвы, на щеке — кровавый порез от меча.

— Царь, мы заперли в узкой улице около двух тысяч этих собак — отборные части, подчиненные непосредственно наместнику. Они отправили в Аид множество наших братьев и никогда не смирятся с пленом. Чтобы их наказать и преподать урок всем другим, кто осмелится не признать твоей власти, мы хотели бы отвести их в соседний парк и прибить гвоздями к деревьям.

Злясь на долгую осаду, которая, наконец, окончилась разъяренной битвой, наполовину лишившись рассудка от потоков пролитой крови и ее тошнотворного запаха, я ответил ему сам не знаю что. Но Гефестион со зверски оскаленными зубами в суетливой спешке бросился прочь, и тут я догадался, каков был мой ответ.[105] Он уже исчез в толпе, и я не смог бежать за ним, чтобы отменить свой приказ. Летели минуты, и этот шаг стал казаться невозможным без того, чтобы я не выказал своей слабости. Я вытер руки от крови и занялся делами, служащими закреплению нашей победы.

Я даровал прощение тем, кто искал убежища в храме Мелкарта, а также жрецам из Карфагена. Остальное население — около тридцати тысяч человек обоих полов и всех возрастов — обрекались на продажу в рабство. Я принес жертву святилищу Мелкарта, после чего приказал устроить смотр всем своим войскам, а затем игры и торжественное факельное шествие. В храме я оставил также таран, пробивший первую брешь в стене, и старинный корабль, считавшийся у народа священным, посвятив их богу, который являлся Гераклом, хоть и носил чужое имя.

Вот так и прекратил существование древний город, целое тысячелетие господствовавший на море. Возможно, со временем он, с его выгоднейшим для торговли на всем восточном побережье местоположением, и будет восстановлен, но никогда уж ему снова не быть самым драгоценным камнем персидской короны, ибо морская мощь его в основном перейдет к Греции, частично к Карфагену, а остальное достанется молодой энергичной нации, обитающей на «сапоге» Европы, — Риму.

Не много пройдет недель — ведь по царской дороге Дария, от одной почтовой станции до другой, всадники ездят быстро — прежде чем во дворец Ахеменидов в Сузах будет допущен дрожащий гонец, чтобы сообщить царю о падении Тира от руки врага его, Александра. И не исключено, что вестника замучают насмерть: такая судьба часто поджидала тех, кто приносил восточным монархам дурные вести, тогда как за добрые гонцов возносили к почету. И опечалится сердце царя, и помутится в уме его, и одолеют его во сне ночные кошмары.

Было сказано, что сонмы мертвых в царстве Аида не помнят своей земной жизни и бродят по сумрачным залам бесцельными молчаливыми толпами. И когда к ним вниз, в жертвенные ямы, проливается кровь, только тогда их ослепшие души чувствуют смутный испуг и губы их ненадолго остаются открытыми. Но мне представилось, что от пылающих факелов нашего шествия у Мемнона перед остекленевшими глазами заплясали искры и крохотные вспышки, и он как-нибудь догадался, что снова царь Александр поразил его Персию в сердце.

Глава 5 ПРИОБРЕТЕНИЯ И УТРАТЫ

1
Казалось бы, лекарство, которым я попотчевал Тир, заставит поморщиться правителя Газы — города, лежащего на перекрестке караванных дорог, в семи днях пути на юг, там, где восточный берег Внутреннего моря круто сворачивает на запад. Но вместо этого он, похоже, только еще больше рассвирепел.

Его правитель своей известностью не уступал самому городу, древнему и многолюдному. О нем, сидя у костра с готовящейся пищей, любили посудачить караванщики везде, от Синопы на Эвксинском море до великого Карфагена на северном берегу Африки между мысами Аполлона и Гермеса. Лицом и статью он был мужчина как мужчина, за одним исключением. Нумидиец по рождению, он лицом был черен, как Букефал, полон и красив, гигантского телосложения. Исключение, о котором я упомянул, можно было вывести путем дедукции, ибо в городе он один мог похвастаться такой торфянисто-черной кожей — там были загорелые и обветренные, но ни одного желто-коричневого по праву смешения его предков со светлокожими семитскими женщинами. Дело в том, что в детстве его кастрировали для обслуживания гарема — или, лучше сказать, для охраны женщин гарема, чтобы их не могли обслуживать посторонние. В народе его звали Бетис.

Осмотрев местоположение города, я понял, как воинственно этот малый, должно быть, настроен ко всякому чужаку, ступившему в его владения. Город стоял на высоком крутом холме, и стены его поднимались на головокружительную высоту. Негде было поставить наши осадные машины. Если мы построим под стенами террасы, то станем легко уязвимыми мишенями для кипящей смолы, стрел, дротиков и всевозможных метательных снарядов. В городе были запасы продовольствия, рассчитанные на долгую осаду. Когда я обратился к верховному жрецу близлежащего Иерусалима с просьбой прислать дополнительные силы, тот ответил, что Дарий — его господин и он никогда не станет перебежчиком.

Я немедленно привел в действие план, созревший в моей голове при первом осмотре города: насыпать у южной, наиболее доступной стороны города свой, еще более высокий вал, начав строительство с самого южного конца территории, которую он займет, при этом находясь вне досягаемости для метательных снарядов, помимо самых мощных катапульт. Вал рос перед нами, служа нам щитом по мере того, как мы продвигались вперед, к самой стене. В основании ему предстояло стать больше Великой Пирамиды Египта — две стадии, но значительно уступать ей по высоте и опираться не на вечный камень, а на грунт.

Его сооружение было долгим и утомительным предприятием, требовавшим мобилизации всех сил. За это время не произошло ничего примечательного, если не считать вылазки гарнизона, против которого я повел своих щитоносцев. В этой схватке мощная стрела, пущенная со стены из легкой катапульты, поразила меня в плечо, пробив насквозь щит и панцирь и вонзившись на несколько дюймов в тело. Пока у меня заживала рана, по морю на баржах прибыли тяжелые машины. Тем временем мои машиностроители, люди на таранах и другие, ведшие подкоп, не бездействовали, расшатывая стены и ослабляя их фундамент. Три раза мы шли на штурм и трижды с потерями отступали, но в свирепой четвертой схватке мои солдаты пробились в город и овладели им.

И на этот раз я сурово обошелся с захваченным населением, продав его в рабство и вновь заселив город окрестными жителями. Впредь ему предстояло управляться моим наместником, под началом которого я оставил гарнизон своих солдат. Иначе не было способа заставить города, лежащие на моем пути, понять, какой ценой обойдется им отказ от моего требования сдаться. Огромного евнуха Бетиса привели ко мне без единой раны на теле, и я задумался, какой смерти предать его. Как это часто бывало в моих размышлениях, я вспомнил «Илиаду» и героя ее Ахилла. В жестоком бою Ахилл убил Гектора, после чего приковал мертвое тело ступнями к оси своей колесницы и протащил по каменистой земле, сильно его изуродовав. Но богиня, любившая Гектора, златокудрая Афродита и отец ее Зевс, заделали все рваные, а также все колотые раны, во множестве нанесенные мертвому телу копьем Ахилла, так что на похоронах оно казалось «свежим, как роса».

Я мог бы посоревноваться с Ахиллом и в то же время ввести кое-что новенькое. Я приказал живого и еще целого Бетиса приковать ступнями к оси моей колесницы и хлестнуть лошадей. На протяжении порядка тысячи локтей Бетис орал, заглушая своим ревом грохот колесницы и топот копыт. Затем замолчал, и я подумал, что он мертв. Но он снова ожил и до тех пор орал, пока голова его не треснула, ударившись о камень.

Когда колесница вернулась, на тело было страшно смотреть, и ни один бог или богиня не заделали на нем рваных ран и не вернули на свое место волочащиеся за ним кишки. Я приказал выставить его на обозрение проходящих караванов, чтобы караванщики рассказывали о виденном на далеких привалах, и тем самым одна кровавая жестокость могла бы в будущем спасти жизнь бессчетному числу жителей городов, лежащих на моем пути, чьи правители или сатрапы, не сделай я этого, не стали бы со мной считаться. Одновременно я предотвращал серьезные потери среди своих солдат, которым пришлось бы сокрушать упрямых глупцов.

Затем мы двинулись на Иерусалим, и к этому времени его верховный жрец уже желал, и к тому же с большой охотой, переметнуться на мою сторону. Евреев даже их собственные пророки называли «упрямым племенем», и я не сомневался, что моя расправа с Газой уже принесла плоды. И впрямь, у стен нас встретили развевающиеся знамена, громкий звон цимбал и народ в праздничном одеянии; по правде говоря, они питали отвращение к власти персов, и их столь приветливая встреча освободителя порадовала мое сердце.

Но гораздо больше, чем мое, обрадовалось сердце Моего Дневника, Абрута. За эти несколько дней он обрел свое настоящее лицо, включая и имя Элиаба. Он отыскал родственников, пировал с ними, веселился и плакал и посещал службы в храме, посвященном их богу, каковым, несомненно, являлся Зевс, только под другим именем. Теперь путь в Египет был для меня открыт.

Было бы неизмеримой глупостью не присоединить к моим владениям Египет. Египтяне, без сомнения, ненавидели власть персов, однако сатрапы и военные силы Египта вели себя, как флюгер, и при первой же моей неудаче в глубине Азии они раздули бы пламя восстания по всему восточному побережью Внутреннего моря. Похоже, они хорошо поразмыслили над судьбой Тира и Газы, и город Иерусалим сдался, даже не сделав и вида, что сопротивляется. Тем самым большой его гарнизон остался целым, я избежал больших потерь, а жители города — цепей рабства. Акт сдачи не был проявлением слабости: тот же гарнизон уничтожил войско Аминты, этого дважды предателя, который со своей свитой бросил Дария в Иссе. Этот акт был проявлением благоразумия, ради сохранения себя и своего народа.

Из Иерусалима мы быстро отправились к дельте Нила, где в храме Птаха меня объявили фараоном. Птах был греческим богом ремесел, нашим закопченным хромым Гефестом, и номинально, а раз в сто лет, возможно, и на деле — мужем прекрасной Афродиты, поэтому я не чувствовал, что предаю истинных богов. Кроме того, я отдал должное Апису, священному быку Птаха, признаваемому также священным и в культе Митры, распространенном кое-где в Греции и Риме. Египетский бог Гор являлся не кем иным, как нашим Аполлоном, а Озирис — Дионисом. Так что, отдавая должное этим божествам, я не только выказал почтение нескольким нашим, но чрезвычайно обрадовал население и жрецов Египта. Прежде чем покинуть эту страну, я твердо решил наведаться к оракулу Амона в далекой пустыне, как наказал мне жрец в Додоне, и там с горячим сердцем совершить жертвоприношение этому богу, а по сути — именно Зевсу.

Там, рядом с Нилом, меня объявили Гором, с добавлением титула, означавшего «сильный завоеватель», и Александросом, сыном Ра. Так что в отличие от своего предшественника Артаксеркса, вызвавшего в народе жгучую ненависть, я завоевал его поддержку, и он не причинял мне никаких хлопот, пока я преследовал Дария до Вавилона. Подтвердилось то, о чем говорил мне замшелый старик Лисимах: когда чужак вмешивается в дела религии и оскорбляет богов покоренного народа, он ворошит осиное гнездо.

В Мемфисе наши полные сундуки уже распирало от золота — с добавлением в них еще восьмиста талантов.

И вот я предпринял одно дело, доставившее мне больше всего удовольствия в моих походах. Мне для флота нужна была база на северном берегу Египта, куда бы с Нила не попадали илистые наносы, но только не восточнее Пелусия — именно в этом направлении береговое течение несло ил. Следовательно, базу нужно было расположить к западу от него. Я поплыл из Мемфиса вниз по Нилу и вошел в самую западную часть его устья. Со мной была Таис, сияющая от восторга по поводу затеянного мною дела, немного войска и незначительное количество слуг. От торгового города Навкратиса, лежащего близ устья, я направился в Каноп и повернул на запад.

Я знал, что в этом направлении находится рыбацкая деревня под названием Ракотис, на полосе суши между пресноводным озером и морем. Сюда доходил Менелай из «Илиады».

— И здесь, — сказал я охваченной радостью Таис, — я построю город, стоящий моего имени.

Место было чрезвычайно подходящим: вместо заболоченной земли здесь залегал сухой известняк. Оно возвышалось над дельтой и в изобилии обеспечивалось пресной водой. Можно было бы провести канал, чтобы соединить Нил с озером, и сделать насыпь между островом и материком. При богатстве и большой населенности Египта, этот город мог бы без труда затмить Карфаген.

Мы с Таис представляли себе город две на четыре мили с двумя перекрещивающимися широкими улицами. Сам по себе план этот не был оригинальным: более чем столетие до меня Гипподам и Милет построили портовый город Афины, Фурии в Италии и новый Родос в основном по тому же проекту. С обеих сторон параллельно этим улицам проходили бы другие, делящие город на кварталы или площади. Примерно спустя месяц после зимнего солнцестояния, в год 26-й о. А., состоялась церемония закладки. Дамба между островом Фарос и материком станет волноломом с надежными гаванями по обеим сторонам. Почему-то Таис очень привлекала мысль о безопасности защищенного порта.

— Не хочу думать об Александрии как о будущем прибежище для военных кораблей, — призналась она. — Надеюсь, сюда не будут заходить военные триеры. Пусть ремонтируются и снабжаются провизией в каких-нибудь других портах. Здесь найдут убежище от общего врага и опасностей торговые суда, везущие ячмень из Египта, вино из Галлии, кедр из Ливана, мрамор из Липы, оливы из Иберии и Греции, шерсть из Палестины — в общем, все нужные людям плоды полей, лесов и земных недр со всего света.

— О каком это общем враге ты говоришь? — насторожился я. Нечего было делать из меня олуха: я желал посмотреть, хватит ли Таис дерзости сказать откровенно, кого она имеет в виду. Если бы она отделалась какой-нибудь двусмысленной фразой вроде «то, что подстерегает в море», я бы тоже не стал настаивать на дальнейшем объяснении.

— Я говорю, и ты это прекрасно знаешь, о сильных штормах, которые обрушивают на корабли волны высотой с дом и часто срывают с мачт паруса, рвут их на куски и, что еще опасней, несут их на рифы и скалистые берега, где они бьются о камни до тех пор, пока не развалятся окончательно, и все их матросы гибнут; а бывает, их так искалечит, что родная мать не узнает.

Прошлой ночью я плохо спал и все еще страдал головной болью в висках. Ей, так же, как и мне, было хорошо известно, чье могучее гневное дыхание вызывает сильные бури, проносящиеся над морем и над землей. Также ей былоизвестно и то, что вмешательство этого величайшего из богов расстроило направленные против меня планы Мемнона и Харидема. Если бы не он, она вполне могла бы стать рабыней Дария, а не возлюбленной Александра.

— Строить гавани для того, чтобы корабли могли стоять на якоре, а не уноситься на всех ветрах Эола, это одно, — сказал я ей. — Но давать убежище кораблям от ярости Бога всех богов — это совсем другое. Если бы я хоть на минуту допустил мысль, что Зевс видит мою цель в этом, я бы ни за что не согласился строить здесь город и разрушил бы все волноломы, которые попались бы мне в гаванях других городов. К счастью, он знает, что это не так.

— А разве Зевс прежде всего не бог людей? Не одних царей и завоевателей, а всего простого люда, который рождается без спроса, трудится всю жизнь за кусок хлеба для себя и своих близких и любимых, а затем сходит в безвестные могилы? Это очень древний бог, нередко злобный и вспыльчивый, иногда, похоже, капризный, как ребенок. И все же я не думаю, чтобы Зевс разрушил целый мол за грехи одного человека или даже просто разбил корабль за отсутствие набожности у одного из моряков.

— Разве так уж невозможно, чтобы он разбил флот или целую армию по просьбе сына, которого он любит — например, Диониса или Геракла?

— Надеюсь, что нет. В противном случае я обращусь к Зороастру, который любит всех людей, высокого и низкого происхождения, учит быть милосердными и сражается с человеконенавистником Ариманом.

Я закипел от тихого бешенства: как могла эта куртизанка, которую я взял под свою защиту и которая благодаря моей благосклонности набила свой сундук золотом, — как могла она стоять здесь, предо мною и хулить богов, которым я поклоняюсь? В ее рассуждениях угадывались клеветнические выпады также и против меня. Но тем не менее я строго держал себя в руках. Я говорил себе, что в этих делах она понимает не больше ребенка, каковым она и казалась: юбка и волосы развеваются на морском ветру, руки и плечи отполированы солнцем — нимфа да и только, в этой безлюдной местности, на известняковой косе между озером и морем. По причине жары доступная глазу кожа поблескивала от пота; я знал, что под одеждой она поблескивала влагой, особенно в ямках и впадинах ее тела. Во мне проснулось желание, отчего я вдруг разозлился и на себя, и на нее. И все же, заговорив, я не изменил твердому тону, оставив гнев при себе.

— Надеюсь, Таис, что Зевс не слушает тебя. Частенько он располагается где-то рядом со мной, но сегодня у него дела и он далеко отсюда, а иначе мы бы услышали, как он грохочет от гнева. Знаешь ли ты, что просто цари считают своим долгом разрушить город, опустошить все вокруг него — только бы не позволить существовать одному врагу своего царства или одному препятствию на пути, предназначенному ему судьбой? Я не следовал этому правилу, а иначе я бы не пощадил Афины. Но если это можно сказать о царях, то о богах и подавно, ведь цари — это наместники богов на земле, и тем более о таком боге, как Зевс, Верховном боге Олимпа, Собирателе облаков. Разве не мечет он в ярости стрелы молний, о чем есть свидетельства с тех пор, как под его рукой появилась Эллада? К тому же разве не он устраивает сильные штормы на море и вихревые шквалы на суше? Разве не говорят они о его могучем гневе?

— Это великий Аристотель говорил тебе такие вещи?

Вопрос застал меня врасплох. Я испытывал К Аристотелю величайшее почтение, большее, чем к любому другому смертному. Мне не хотелось, чтобы Таис заметила мою растерянность.

— Нет, он говорил не так, — отвечал я. — Он говорил, что все явления природы присущи самой природе. Он хотел сказать, что они вызываются естественными силами, которых мы еще не понимаем. Даже землетрясения, приливы и горные обвалы — все это результат действия этих сил.

— И молния?

— Кажется, и такое он говорил. Но разве не разумней предположить, что Зевс приходит в ярость оттого, что люди не приносят ему жертв и не оказывают ему почестей, достойных величайшего бога во вселенной? Разве не наказывает он людей за их непочтительность? Разве Артемида не лишила греческие суда благоприятных ветров, когда они шли к Трое, из-за того, что ей не принесли жертву?

— Какую же жертву принес царь Агамемнон, чтобы неблагоприятные ветры подули в нужную сторону? — спросила Таис.

— Любимую дочь Ифигению. Благодаря этой жертве он отмечен печатью великого царя.

— Это не спасло его от кинжала его жены Клитемнестры, который она всадила в него, чтобы продолжать спать со своим любовником. И Артемида тоже его не спасла, несмотря на то, что ради нее он убил собственную дочь.

— Таис, ты кощунствуешь над всем, что для нас свято.

— Так опасно говорить, я знаю. И все же я не могу молчать.

— Ты веришь, что в тот день в Тире Зевс для того успокоил море, чтобы я мог подвести осадные машины и разрушить крепкие стены?

— Нет, царь Александр, не верю.

— Тогда ты не можешь поверить и в то, что Зевс убрал с моего пути Мемнона и Харидема, чтобы я одержал победу при Иссе?

— Надеюсь, ты простишь меня за то, с чем я ничего не могу поделать. Нет, Александр, не верю.

— Я-то, возможно, тебя и прощу, но смогут ли простить боги? Разве я не особое орудие в их руках? Разве не велит мне долг перерезать тебе горло?

— Возможно, и так, не знаю. А может, это вовсе и не долг, а твое непомерное тщеславие, которое я ранила. Мое горло доступно твоему мечу — достаточно будет легкого прикосновения с любой стороны у моего подбородка. Да и кто я такая? Всего лишь куртизанка. Кое-кто считает, что моя жизнь не стоит жизни усердного раба.

Если она испугалась, то и вида не подала. Ее синие глаза цвета ночного неба бесстрашно смотрели прямо в мои.

— Таис, ты навлекаешь на себя смертельную опасность.

— Знаю, царь Александр. Я вижу в твоем лице желание убивать. И я, как подобает верноподданной, буду служить твоему делу, а не своему. Я всего лишь куртизанка. И все же в этом качестве я добилась заметного успеха. И даже немного славы. Хотя никто, кроме Абрута, этого не знает, но я была первой женщиной Александра Великого, а он был моим первым мужчиной. Немало месяцев я жила с ним как любовница, Почти как наложница. Значит, Зевс мог бы счесть меня стоящей жертвой и дать свое благословение на строительство здесь великого города. Мы наедине, если не считать Абрута, который в такие моменты не посторонний человек, а проекция тебя самого. Его перо летает взад и вперед по папирусу; он видит, слышит и записывает; он не судит; он не выдает секретов; он не более реален, чем твоя тень. Царь, ты наедине с жертвой — как на холме, когда ты перерезал горло бычку без единого пятнышка, одному из истинно невинных, тогда как я знала многих мужчин и, возможно, прогневила целомудренную Артемиду. Мы стоим на том месте, которое будет главной площадью Александрии, где вырастет величественный храм, посвященный Зевсу. Моя кровь зальет — и, в твоем представлении, освятит эту в будущем священную землю. Вытащи свой меч!

Моя рука потянулась было к рукояти, но тут же бессильно опустилась вниз. Только после долгого молчания я обрел дар речи.

— Ты прекрасная куртизанка, а потому пользуешься любовью Афродиты, дочери Зевса, которую он любит. Так пускай он и наказывает тебя. Надеюсь, это не пустая отговорка? Снимаю ли я с себя ответственность как, по сути, сын Зевса или, во всяком случае, любимый им смертный? Не могу сказать. А может, его рука удерживает мою от кровавой расправы. Возможно, я узнаю ответ на поле битвы где-нибудь неподалеку отсюда, когда ускользнувший от меня Дарий снова соберет армию. И может, тогда, лежа со смертельной раной от вражеского клинка или копья, прежде чем испустить дух, я сподоблюсь прозрения. Но сейчас я представляю себе только одну картину: твоя кровь уходит в землю, глаза потемнели, навсегда пропала твоя красота. Не могу себе позволить, чтобы это произошло.

Прелестные глаза Таис медленно наполнились слезами. Она подошла ко мне и поцеловала в губы, поглаживая мне щеку нежной рукой.

— Ну ладно, ладно, — проворковала она, как мать, которая утешает ребенка. — Бедняжка Александр! Хотелось бы мне тебя любить. Хотелось бы мне, чтобы когда-нибудь женщина, не такая, как сумасбродная, готовая убить Олимпиада, любила бы тебя. Но я все же буду твоей женщиной, буду делить с тобой ложе, буду утешать тебя, пока ты верен мне. Таис, афинская куртизанка.

— Я не могу говорить, Таис.

Она тут же заговорила свойственным ей мягким красивым голосом, одновременно проводя рукой по глазам и смахивая слезы:

— А есть ли бог рыбаков, царь Александр?

— Что за вопрос! Не сомневаюсь, что есть, но не знаю, как его имя. Рыбаки часто приносят жертву Посейдону и Эолу, эллинскому богу ветров, но, возможно, есть божество и помельче, которое дорого именно им. А почему ты спросила?

— А ты не мог бы посвятить один уголок какой-нибудь гавани, где слишком мелко, чтобы там могли стоять торговые суда, богу рыбаков? Как бы мы жили, если бы они не преодолевали все превратности моря и не привозили нам свой улов? Представь себе — что ни день, у нас ни утром, ни днем, ни вечером нет на еду жареной скумбрии. Разве такое возможно? И еще я хочу знать, что их крепкие суденышки, в которых намного больше благородства, чем в этих жестоких носатых галерах, будут здесь бросать свои якоря. Я вижу, как из какого-нибудь дворцового окошка в Александрии я смотрю на их храбро горящие судовые огни. Ну как, царь, прислушаешься к моей маленькой просьбе?

— Обязательно прислушаюсь, потому что в сердце у меня как-то сразу и беспокойно, и удивительно легко.

2
Самая надежная дорога к храму Амона в пустыне начиналась в Мемфисе. Старый караванный путь, что был намного короче, шел сначала вдоль берега моря, затем сворачивал к югу. Его-то я и выбрал, поскольку по нему можно было попасть в Кирену, город великого богатства и роскоши, который я желал покорить. В этот поход я решил не брать своего любимого спутника Букефала, так как по этим глубоким горячим пескам мог пройти только караван верблюдов. Вдобавок я решил не брать и Таис, к которой испытывал противоречивые чувства, спутавшиеся в клубок столь же сложный, как и Гордиев узел, но распутать его было не просто и ударом меча не перерубить. Кроме того, я не осмелился взять Таис в свою компанию после того, как посоветовался с древним оракулом, чьи предсказания всегда сбывались — в этом отношении он был столь же велик, как и оракул в Додоне или даже в Дельфах, и являлся голосом самого Зевса, носившего египетское имя. Я не мог забыть его непочтение к Зевсу, оставшееся без наказания. За мной последовало сильное войско, включая гетайров, пересевших на верблюдов, но в основном пехотинцев. В них могла возникнуть потребность, когда я обложу Кирену.

Первые дни пути были утомительными, но сносными. Пехотинцы шли, утопая по лодыжку в мягком песке, что их сильно изматывало и замедляло наше продвижение. Недалеко от Кирены мне навстречу вышло посольство; сразу же было предложено сдать город, а также обещано, что впредь мне будет послушно выплачиваться дань. Вдобавок послы предложили мне в дар бесполезных, если не сказать хуже, в этих песках лошадей. За эту передышку от войны и кровопролития я поблагодарил высоких богов. И только когда дорога свернула на юг, к храму, мы узнали, что такое египетская пустыня с ее неумолимой жестокостью — молчаливая и неподвижная, но свирепая и смертельно опасная.

Водные русла, где мы надеялись найти небольшие озерца горячей и вонючей воды, пересохли, превратившись в камень. Запасы воды в наших мехах стали подходить к концу, и я распорядился выдавать ее по рациону — солдатам, их предводителям и их царю: мне хотелось, чтобы они знали, что я так же вынослив, как и они. Скоро в бурдюках почти ничего не осталось, а безлюдным пескам не видно было конца и края, когда мы открывали глаза, страдающие от ослепительного тропического солнца. Когда-то давным-давно персидский царь послал войско, чтобы уничтожить могущественного оракула, но оно не дошло, полностью погибнув в песчаном буране. Я стал молиться, но по всему было видно, что мне и моим солдатам, как и тем неудачливым святотатцам, суждено умереть от жажды и лежать, пока вороны не склюют все мясо с костей, пока их не выбелит солнце и не развеет ветер.

И тут на северном горизонте мы увидели небольшую туманность. Я больше не отваживался глядеть на нее, боясь, чтобы она не исчезла, зато поднял глаза к мучительному блеску солнца и взмолился, прося, чтобы Зевс ненадолго явился, завернутый в облако, и дал пролиться живительному дождю. Когда я снова взглянул на север, облако потемнело и выросло. Видимо, его несло на юг сильными высокими ветрами, потому что мы не чувствовали ни малейшего дуновения. Вскоре померк и этот жестокий свет — благословенная туча наползала на солнце. Постепенно она расползлась по всему небу от горизонта до горизонта, и вот, наконец, хлынул живительный ливень.

Это время не было тем кратким сезоном, когда легкие дожди ублажали это излюбленное демоном место. Люди кричали от радости и прыгали под изумительно прохладными струями, но я сошел со своего храпящего верблюда и в молчаливой покорности и священном страхе отошел в сторону, ибо явно мне на помощь пришли небесные силы. Перед глазами у меня прошли видения. Они клубились и в основном были непонятны: меня пронзила пророческая боль и на мгновение показалось, что я узрел Диониса и Геракла, смертнорожденных, восседающих на тронах под суровыми, мощными фигурами, облаченными в туман; однако эти двое были в одной компании и пристально вглядывались, будто кто-то еще приближался, чтобы присоединиться к ним, и я безотчетно порицал этого новичка. В его внешности было что-то знакомое, и все же у меня не было полной уверенности, что я узнаю его: ведь я тогда не знал, кто я такой и как меня зовут.

Видение скоро исчезло. Неподалеку лежал неглубокий овраг, несколько минут назад абсолютно сухой; приблизившись, я услышал журчание бегущего по нему ручья. Он наполнил небольшую впадину и выливался через край. Выкрикнув приказ, я упал на колени и выпил не больше горсти воды, потому что нас предупредили, чтобы мы не пили вволю, когда нас одолеет жажда. Когда я вновь взглянул на своих людей, они снимали вялые меха с верблюжьих спин и принимались бегать взад и вперед по берегам этого и другого, сходящегося с ним чуть дальше, потока. Дождь все еще лил так, словно тучу прорвало, как мы назвали это явление, и теперь не оставалось сомнений, что мы сможем наполнить все бурдюки и нам не суждено высохнуть и почернеть в безжалостных песках, и я буду жить, чтобы в бессловесной благодарности пасть ниц в храме отца моего, ибо так велика моя благодарность, что невыразима никакими словами.

3
Теперь у нас не было недостатка в воде, но на своем нелегком пути мы встретились с еще одним духом пустыни, почти таким же ужасным, как и жажда. Это был самум, ветер пустынь, налетевший на нас после того, как мы вышли из области осадков. Иначе, до тех пор пока солнце не высушило бы землю, он не причинил бы нам вреда. Заклубились, слепя глаза, пыль и песок, верблюды издавали горловые булькающие звуки и отчаянно кричали; они помчались бы, куда гнал их ветер, если бы крепкие погонщики не держали их за поводья, сами подвергаясь шквальным ударам. Лица их были незащищены, лишь слегка прикрыты кусками ткани. Остальные сбились в длинной ложбине, но, несмотря на это, несущиеся крупицы песка жалили обнаженную кожу, забивались в одежду. Я смотрел, как медленно бледнеет солнце, и постарался запомнить его положение относительно кое-каких наземных вех; затем, взглянув на песочные часы, хорошенько заметил время.

Целых три часа мы не способны были двигаться в спустившихся на нас странных сумерках, где совсем размылась граница между поверхностью земли и насыщенным песком воздухом, слыша только низкий, почти не меняющий тона вой ветра и свистящее шипение несущегося песка. После долгих, томительных часов, показавшихся задыхающимся людям бесконечными, когда клубы песка то оседали, то снова неслись и снова оседали, ветер стих; солнце уже прошло зенит. И когда все это желтое оперение над морем песка улеглось, люди оглянулись в испуганном удивлении, переходящем в глубокое уныние. Дорога, как по мановению волшебной палочки джинна, исчезла — и та ее часть, по которой мы шли, и та, что вела к святилищу.

И тогда я возрадовался тому, что боги надоумили меня заметить положение солнца перед бураном, и теперь, спустя несколько часов, сверяя его положение с теми вехами, что я выбрал, я смог ориентироваться в пространстве. К западу от нас пролегала песчаная дюна с растущим у ее основания кустарником, пищей для верблюдов, а к юго-западу, на милю или две влево вдоль этой метки, тянулся пробившийся сквозь песок утес.

Я уже было собрался отдать приказ о выступлении, когда заметил двух пролетающих именно в этом направлении воронов: они, несомненно, держали путь к Сиутскому оазису, чтобы там воровать финики и зерно и освежаться водой из проточных колодцев после долгой отсидки во время сухой пыльной бури.

— Царь Александр, не кажется ли тебе, что, видя нашу дорогу занесенной, боги послали нам этих двух жителей пустыни — чтобы они указали нам путь? — обратился ко мне Гефестион. — Прошу тебя вспомнить, что вороны — священные птицы Ареса, бога войны, а также и Зевса, ведь ему они даровали мудрость.

Гефестион и здесь был самим собой: он всегда преуспевал в желании сделать мне приятное и раздуть мою славу. В этом он намного превосходил всех остальных моих друзей детства из Пеллы. Возможно, в отличие от тупоголовых македонцев, он, видя приближение самума, догадался заметить вехи и теперь ориентировался не хуже меня.

— Может быть, и так, — отвечал я. — Ты заметил, что эти вороны были побольше и почерней множества тех, что встречались нам раньше. — Это была чистая выдумка, чтобы произвести впечатление на наших соратников.

— Зевс проявляет к тебе, царь Александр, особую заботу, чтобы ты смог благополучно встретиться с великим оракулом, я бы сказал, большую, чем к любому паломнику, ходившему туда со времен Геракла, чтобы поклониться Зевсу-Амону. Доказательство этому — чудесный дождь, когда в наших мехах почти не осталось воды.

Эти слова вскоре облетели мое войско, но все же некоторых не покидала настороженность, когда мы шагали по ровному песку. Но вот тем же путем над нами полетели и другие вороны, с той же миссией, что и предыдущие, и вскоре солдаты стали приветствовать каждую пролетающую птицу громкими криками; мудрых птиц, должно быть, радовал этот рев — не от ветра, дождя или грома, а восходящий от обычно молчаливых песков. Раз, когда пролетела большая стая, вызвав особо шумную радость, Птолемей настолько забылся, что подмигнул мне. До наступления темноты я снова заметил ориентиры, а также концом ножен оставил длинную черту на земле. За ужином люди веселились вокруг костров, теперь уже не сомневаясь, что мы дойдем куда нам нужно и тем самым все они будут вознаграждены. Возможно, они не задавались вопросом, каким именно образом. Они знали только то, что их царь и полководец хочет сделать жертвоприношение в знаменитом храме Зевса и просить совета у оракула.

Этой ночью я выставил часовых, как если бы мы стояли лагерем, вторгшись в чужую землю. Главное, я хотел, чтобы солдаты не расслаблялись; а кроме того, в пустыне были шакалы, которые могли ночью подпортить кожаную сбрую. Не исключались и вылазки льва. Однако небольшие костры, сложенные из сушняка, находимого по руслам пересохших речушек или у основания дюн, наверняка, как новое и чрезвычайно любопытное зрелище, привлекали шакалов, газелей и маленьких, но очень ядовитых змей, которые находили в пустыне скудное пропитание. Этим маршрутом редко ходили караваны, и если останавливались на ночевку, то разводили совсем немного костров и на большом расстоянии друг от друга. Этой ночью подаренные мне послами из Кирены лошади, привязанные к палаточным колышкам, глубоко вбитым в песок, обезумели от жажды, оборвали привязь или вырвали из песка колышки и умчались прочь. Возможно, они почуяли запах воды какого-то отдаленного источника, рядом с которым львы поджидают в засаде газелей и прочих обитателей пустыни. Не всем этим сбежавшим лошадям суждено было добраться до источника или, добравшись, избежать стремительного нападения хищников как раз в тот момент, когда их морды в лихорадочной спешке погрузятся в этот эликсир их жизни — и внезапная смерть так и не даст им напиться вволю.

Вся накаленная за день пустыня остыла еще до наступления полуночи: песок не удерживал дневной жары в этом сухом воздухе. Солдаты просыпались от холода и закутывались в длинные накидки, которые в полуденную жару они проклинали только за то, что приходится их тащить с собой.

На следующий день мы обнаружили признаки караванной дороги, которой редко пользовались, ведущей от прибрежного города в южную сторону. Не исключалось, что этим городом был Карфаген, крупнейший на Внутреннем море, хотя со временем ему придется уступить Александрии. Главному богу Карфагена Ваалу-Амону, иногда называемому Молохом, в жертву приносили сжигаемых заживо детей. Астарта требовала человеческой крови; Изида являлась богиней пророчества. Позже все-таки их стали затмевать некоторые истинно эллинские боги, особенно Аполлон и Геракл, известный здесь под именем Мелкарт, тот же, что и в Тире. Зевса, несомненно, начинали признавать как верховное божество, поэтому поклоняющиеся его еще незначительному культу, наверное, и проложили путь паломничества к храму Зевса-Амона.

На другой день мы увидели низко на горизонте что-то похожее на зеленые перья. Как верхушка мачты корабля на голубом море, они с нашим продвижением вперед все росли и становились изумительно красивыми; мы уже могли различить крышу какого-то высокого здания посередине и поняли, что приближаемся к Сиутскому оазису — цели нашего похода.

Источники, прекрасные ручьи, прохладная тень и колышущиеся на ветру листья пальм — все это приободрило моих солдат, заставив их забыть тяготы утомительного пути. Из храма подали знак, что моя свита должна помыться и сменить одежду. Только мне одному позволялось явиться, не снимая военной формы. Меня встретил верховный жрец и предложил подойти к изображению Зевса-Амона одному, без сопровождения; последний был облачен в такие же одежды, что и эллинский Зевс, воплощенный в статуе. Хотя и Озирис, которого я видел в Египте, также был одет во что-то похожее. Самое интересное в нем было то, что к его рукам и голове прикреплялись бечевки, которые приводил в движение верховный жрец, стоящий сзади. Все было без обмана и совершенно открыто. Жрец заставлял его то утвердительно кивать головой, то качать ею в знак отрицания — как это было желательно духу Зевса — а то и двигать рукой, чтобы подчеркнуть согласие или несогласие.

Но прежде чем жрец занял свое место, он спросил меня, какой дар я принес храму, и я ответил: талант золота. И вот что мне вдруг подумалось: в отдаленные века или в далеких странах люди не будут пользоваться этой мерой или знать ее эквивалент в отношении их собственной. Мне в моих походах иногда приходилось встречаться с племенами, у которых были другие единицы измерения, что затрудняло наши с ними сделки.

Аристотель рассказывал, что общая для всего известного нам мира единица длины — подес, или по-другому фут (ступня). Три фута составляют шаг. По его словам, кубическая емкость, длина, ширина и высота которой полфута, является общепринятой мерой объема жидкостей, таких, как вино, вода и масло, а масса одной восьмой части от этого объема воды также принята за общую меру — многие кубки, а также чаши для ладана, использующиеся во время важных ритуалов жертвоприношения, изготовляются с тем расчетом, чтобы они могли содержать именно это количество жидкости. Примерно ту же массу имеют четыре апельсина обычного размера или одна большая гроздь винограда.

Странно, что для этой удобной меры массы у греков не было названия, хотя ее легко можно было вычислить, пользуясь общепринятой единицей в один фут. У нас имелась еще одна мера, ока, близкая трехкратному содержанию вышеупомянутой массы воды; она содержалась в контейнере — полфута на полфута в основании и три больших пальца в высоту.

В любом случае, талант золота весил две оки, а серебра — двадцать четыре оки.

— Это щедрый дар, царь Александр, — сказал мне жрец и сразу же занял свое место за изображением оракула.

— Сразится ли со мной Дарий еще раз? — поинтересовался я.

Голова фигуры утвердительно кивнула.

— Когда и где?

Рука фигуры указала на северо-запад. Одновременно я услышал странно измененный голос жреца — глубокий, звучный, каким я мог себе представить голос могучего бога.

— Когда опадают листья.

Неопределенный ответ, подумал я. Он может означать не предстоящую осень, а какую-нибудь в отдаленном будущем.

— Кто победит, я или Дарий?

Фигура не шелохнулась, но голос прозвучал в полную мощь:

— После той битвы Дарий больше никогда не пойдет на тебя войной.

Я не осмелился настаивать на более определенном ответе, боясь рассердить Зевса.

— Суждено ли мне попасть в число богов?

— Люди, которые придут царствовать после вас, сочтут тебя за такового. Тебе воздвигнут храмы и будут приносить жертвы. Я, как и всегда, говорю голосом самого Зевса. В этот момент преображения я становлюсь Зевсом.

— Как я буду зваться?

— В некоторых царствах — Аммоном-Ра. За горами тебя будут звать Искандер.

— Стану ли я таким же великим богом, как Дионис и Геракл?

— Твоему образу будут поклоняться во многих землях, где эти два бога неизвестны.

— Завоюю ли я всю Персию и подчиненные ей государства?

— Ты не пойдешь покорять государства далеко на север, но Персидская империя, даже вдающаяся в Инд, будет твоей империей, и ты сядешь на троны Суз и могучего Вавилона. Но не малой ценой. Ты уже задал шесть вопросов, позволяется задать еще один, чтобы стало семь — священное число. Большего Зевс не разрешает даже своим любимцам.

— Еще только один. Являюсь ли я родным сыном Зевса?

— Точно так же, как им был Геракл. Теперь, сын Зевса, прощай.

Я снова пал ниц перед образом, после чего прошел сквозь лес могучих колонн в наружный двор храма, а оттуда — в наружную галерею. Я чувствовал приятное тепло в сердце, голова кружилась от острого приступа счастья. Это состояние длилось не менее часа, и конец ему положила нечаянно пришедшая мне в голову мысль.

Ведь жрец говорил на испорченном греческом. Я вдруг вспомнил, что на греческом языке выражения «сын Зевса» и «мой мальчик» очень схожи[106] и, чуть оговорившись, можно было произнести одно, имея в виду другое.

Но он же сказал: «Точно так же, как им был Геракл». Мог ли я просить о большем? Кроме того, у меня было ясное свидетельство моей матери, а она мне не лгала даже в мелочах, уж не говоря о деле такой величины. И наконец, я был Александром, уже завоевателем доброй части Персии; я дважды разбивал Дария, и он только еще раз встанет у меня на пути; мне суждено было восседать на тронах Суз и Вавилона, чего еще никогда не удостаивался ни один завоеватель со стороны. По подсчетам наших географов, эта территория равнялась всей Европе. Ее богатства были неизмеримы по сравнению с богатствами Креза, которые были столь велики, что стали притчей во языцех по всей Элладе. Какой смертный, какое существо ниже бога могло бы достичь всего этого?

Странно, но я жалел, что мне было позволено задать семь, а не восемь вопросов. Этот восьмой касался не такого уж важного дела и его незначительность могла бы разъярить величайшего из всех богов, чье ухо снизошло до моего голоса. Мне только хотелось спросить, найду ли я княжну Бактрии, женюсь ли на ней и буду ли ею любим — ту самую девочку, которую я встретил на дороге в храм Додоны, оракула Зевса, уступающего только оракулу Зевса-Амона, рядом с которым я дал клятву.

4
Когда я вернулся в Мемфис, появились и другие доказательства того, что я и впрямь прихожусь Зевсу родным сыном. Лучшее и самое волнующее поступило ко мне из Милета, города на восточном берегу нашего Внутреннего моря. Когда-то там стоял знаменитый храм Аполлона, оракул которого никогда не ошибался. Стремясь во что бы то ни стало навязать персидский культ всем покоренным странам, Ксеркс сжег это замечательное сооружение за век с четвертью до моего рождения. Оракулом там был источник, чьи бульканья и журчание передавали жрецам ответы Аполлона на вопросы прихожан и паломников. Ксеркс пришел с огнем и мечом, и этот источник перестал течь. Он все это время не подавал признаков жизни, и вдруг — о, чудо! — снова заворковал, журча днем и ночью; и когда жрецы прислушивались, они улавливали один и тот же, звучавший не переставая, мотив, и невозможно было ошибиться в том, какую несет он весть. «Александр, освободивший меня от персидского сапога, — урожденный сын Зевса!»

Когда Аполлон увидел, что сообщение понято, оракул снова заговорил, отвечая на разные вопросы, интересующие тех, кто приходил за советом.

Во время этого пребывания в Мемфисе я стремился к знаниям с таким пристрастием, что удостоился бы улыбки и похвального слова от бывшего своего учителя Аристотеля. Египтяне не могли понять, почему Нил разливается летом, а не весной или осенью, в дождливые сезоны. Поэтому я послал вверх по Нилу исследовательскую партию, возглавляемую Птолемеем, для изучения этой тайны. Они проделали рискованный путь далеко за Элефантину, обогнули первый водопад, перетащив снаряжение волоком, затем второй — в центре Нумидии, славящейся своими многочисленными львами с черной гривой, затем третий и вышли к месту впадения в Нил большого притока, текущего на север и чуть на запад. Эта река стекала с могучего черного хребта, большую часть года покрытого снегами, несмотря на тропическое солнце. Но летом белая его мантия таяла, сбрасывая в реку целое море воды, которое отсюда устремлялось непосредственно в Нил. Вдобавок они слышали, что в пятистах стадиях от места этого слияния существовало еще одно, куда более полноводное — слияние двух одинаковых рек, образующих верхний Нил, обширность которого не поддавалась оценке на глаз. Во всяком случае, восточная из двух рек-близнецов сбегала с того же обширного горного хребта и в середине лета сплавляла вниз огромное количество талого снега.

С этой партией я послал черного раба, который был схвачен арабскими охотниками на рабов на берегах Красного моря и куплен Гефестионом на рынке в Андрополисе. Он мог общаться с людьми, живущими в районе первого притока, на их языке. У них кожа была светлей, чем у нумидийцев, волосы были прямые, а носы правильной формы, и они говорили, что родственны евреям, нации Абрута. Многие из них поклонялись тому же богу; и еще они рассказывали о том, как много лет назад их береговые племена торговали с Тиром и Иерусалимом; они хорошо помнили Хирама из Тира и прекрасную царицу по имени Шеба, которая стала возлюбленной великого Соломона из Иерусалима.

Птолемей рассказал мне, что на полупустынных землях слонов насчитывалось больше, чем лошадей, коров и овец на Фессалийской равнине. Кроме того, львов там было без числа, стада газелей тянулись на целые мили, причем разных размеров и формы рога: были величиной с буйвола, а были и крошечные, как весенние ягнята.

Когда поздней весной египтяне сняли урожай хлеба, засеянного предыдущей осенью, я приготовился загрузить трюмы своих кораблей и отчалить. Новости из моего новорожденного города Александрии радовали: под руководством моего архитектора и под плетями его десятников работало множество рабов, и, хотя на его территории еще не появилось ни одного дома, улицы и площади прокладывались согласно моему плану, успешно приступили к строительству мола и заложили основание великого храма Зевса на центральной площади. Пришлось серьезно подумать о том, каким будет правление Египтом, пока я буду осуществлять великую миссию дальнейшего завоевания Персии. В случае восстания его нельзя было бы отбить назад без помощи мощной армии, которую я бы не мог выделить, поэтому оставалось одно — обеспечить постоянное довольство народа. С этой целью я назначил двух популярных в народе египтян править одному Верхним, другому Нижним Египтом; и эта парочка знала, кто намазал маслом их ячменные лепешки. Но, доверяя, проверяй, и чтобы их правление было действительно справедливым, я оставил греческих военных для контроля за ними. Затем я отправился в Тир, а там, по суше, в Дамаск, где находилась груда сокровищ Дария, захваченная в его обозе после Исса. Тут пришлось устроить правительственную чистку — сменить строптивого правителя на более покладистого.

Здесь же до меня дошел неприятный слух о Филоте, сыне моего надежного Пармениона. Он был начальником отряда тяжеловооруженной конницы, который я оставил там, и, как многие другие из воинов, он взял себе наложницу — персиянку — одну из многочисленных красавиц, содержавшихся в гаремах крупных персидских военачальников и второстепенной знати, чьи белые кости усеяли поле битвы при Иссе. В общем, я был доволен этими союзами: я хотел, чтобы Греция вместе с обширной Персией составили одну великую империю, в которой не было бы расового раскола. Но, как следовало из сообщения, Филот высказал своей любовнице нечто похуже обычной глупости, у той же язык был без костей, а для города закулисные тайны — главная пища для толков. Так вот, Филот, говорят, похвалялся, что если бы не он, я бы не одержал победу на Гранике или при Иссе — короче, моя великая слава по праву принадлежит ему, а не мне. Мне не хотелось верить этому слуху, ведь Филот всегда казался таким же преданным, как и его отец, но это отложилось в моем сознании. Тем не менее я не снимал его с поста командира.

В Дамаске мне предстояло разобраться еще в одном очень важном для меня деле. Я незамедлительно направил Гефестиона разузнать, не стала ли вдова Мемнона Барсина наложницей какого-нибудь отрядного начальника. Вскоре он сообщил, что такого не произошло, хотя двое-трое из моих военачальников домогались ее; ей было только тридцать, она отличалась несколько странной и оригинальной, но вполне реальной красотой. Итак, размышлял я, она была второй женой великого стратега, который считался способным военачальником еще за семь лет до моего рождения.

— Почему же она отвергла эти домогательства? — спросил я Гефестиона.

Он не знал того, с какой жадностью я ждал его ответа.

— Она сказала претендовавшим на ее благосклонность, что за всю жизнь любила только одного мужчину — Мемнона, что никогда уже не полюбит другого и не разделит ни с кем ложе, ибо поклялась в этом своему мужу перед самой его смертью.

Итак, оказывается, Мемнон был не только могучим полководцем, чей гений не давал Александру спокойно спать, он был способен не только командовать солдатами, но даже из могилы распоряжался чувствами и мыслями своей прекрасной жены.

Я навел справки о том, где она живет, и узнал, что живет она у знатных родственников в роскошном доме. Я послал ей записку, сообщая о своем намерении зайти к ней и засвидетельствовать свое царское почтение вдове уважаемого врага, и чтобы она ожидала меня спустя два часа после захода солнца того же самого дня. Я жил во дворце покойного сатрапа и мог бы пригласить ее к себе, но не сделал этого из-за Таис, которая жила там со мной, — я не хотел, чтобы она знала о моих отношениях с Барсиной.

Посланец вернулся с ответом, написанным на безукоризненном греческом языке. В очень вежливых выражениях она сообщала, что будет ждать меня в назначенный мною час.

Я отправился туда верхом на Букефале, облаченный в царские одежды, в сопровождении небольшого почетного кортежа охраны. Меня провели в просторную, хорошо обставленную приемную, где, быстро поднявшись с персидского кресла, Барсина отвесила мне низкий поклон.

Я преднамеренно не стал сразу же обращаться к ней с разговором, а сначала оглядел ее с головы до ног. Она, несомненно, отличалась какой-то особой, незнакомой мне красотой, но при этом вполне реальной. Остров Родос лежит рядом с Критом и, конечно же, был заселен минойцами, как мы называем народ древнего Крита, и, возможно, в некоторых его обитателях сохранились еще следы минойской крови. Минойская культура приходится матерью греческой, но иногда поговаривали, что в некоторых отношениях наша культура осталась ниже родительской, о чем явно свидетельствовал пример грубой, неотесанной Македонии. Я видел статуэтки женщин, принадлежавшие древней утонченной аристократии Крита. Эти женщины также отличались изысканной, уникальной красотой. Характерное для них платье оставляло обнаженными округлые полные груди замечательной красоты. Женщины стояли с высоко поднятой головой, и эта поза говорила о том, что они гордятся своей расой и высоким положением; и современные царицы уже не могли соперничать с этой гордостью, на которую минойцы знатного происхождения действительно имели полное право, поскольку среди всех островов и побережий Внутреннего моря их цивилизация была самой высокоразвитой. Своей позой и неподвижностью прекрасного точеного лица Барсина напоминала эти статуэтки.

Мой продолжительный властный осмотр нисколько ее не смутил. Она просто стояла и ждала, когда я заговорю. Ее спокойные, неподвижные глаза не изменили своего выражения и не потупились, даже когда встретились с моими. Неудивительно, подумал я, что кое-кто из моих военачальников домогался этой красавицы. Они бы, помимо прочего, и гордились бы ею; а если не были женаты, то готовы были бы взять ее себе не в наложницы, а в жены. Она произвела на меня впечатление спокойствия, уравновешенности, возможно, даже царственности, только не холодности. Я не сомневался, что под ласками Мемнона она загоралась сильной страстью и вызывала в нем такую же пылкую страсть.

И тут я почувствовал, если уж давно не догадывался об этом, что ненавижу Мемнона даже мертвого.

— Барсина, ты можешь присесть, — сказал я ей. — Я тоже сяду.

— Благодарю тебя, царь Александр, — спокойно ответила она.

Возле стены стояла красивая персидская тахта, и, если бы она села на нее, для меня это было бы приглашением последовать ее примеру. Но вместо этого она снова села в свое величественное кресло, а я выбрал то, что стояло напротив него на расстоянии семи шагов.

— Есть ли у тебя какая-нибудь просьба ко мне? — спросил я.

— Нет, царь Александр. Я живу с братом и его женой. Они родосцы, так же, как и я; обращаются со мной радушно и полностью удовлетворяют все мои бытовые нужды.

— Есть, разумеется, одна нужда, которую никогда уже не удовлетворить, — заметил я, наблюдая за ее лицом.

Она могла бы ощутить какую-то боль, но на ее лице это никак не отразилось.

— Да, царь, это правда.

— Ты вдова очень большого человека.

— Это общеизвестная истина, царь Александр.

— Я полагаю, он делился с тобою планами, с претворением которых надеялся — и не без причины — победить меня на Гранике и при Иссе.

— И это правда, мой повелитель.

— Однако его планам не суждено было осуществиться, потому что вмешались родственники Дария, его военачальники и льстецы.

— Думаю, царь Александр, что это всем известно.

— Предположим, что такого вмешательства не было бы. Изменило бы это исход тех двух сражений?

— Я не знаю, царь Александр.

— Конечно, ты не знаешь. Есть у мудрых египтян старая поговорка, которую я процитирую в приблизительном переводе: «Только боги могут видеть, куда ведет дорога, по которой мы не пошли». Поэтому когда мы говорим: если бы случилось то-то и то-то, результат был бы таким-то и таким-то, — это утверждение не обязательно соответствует истине и, очень даже вероятно, является ложным, ибо непредвиденные обстоятельства могут изменить то, что заранее кажется определенной последовательностью событий. Я иначе поставлю свой вопрос. Если бы Дарий последовал совету Мемнона, считаешь ли ты, что я потерпел бы поражение?

— Царь Александр, я должна отказаться отвечать на твой вопрос. Ответ на него может обязать меня сделать заявление, которое я не желаю делать. Оно звучало бы неприличным в словах вдовы большого врага царя, обращенных к этому царю.

— И все же я настаиваю на ответе.

— Если ты настаиваешь, у меня нет выбора. Я плохо разбираюсь в стратегии, но та, на которой настаивал Мемнон, казалась разумной. Ты, возможно, еще не ощутил огромных размеров Персидской империи.

— Извини, что прерываю. Правильнее сказать: то, что когда-то было Персидской империей. Теперь это империя Александра Македонского.

— На это я ничего не скажу, с твоего царского разрешения. Ты все еще настаиваешь, чтобы я ответила на твой вопрос?

— Да, настаиваю.

— Я считаю, мой повелитель, что если бы события развивались по плану Мемнона, твоя армия оказалась бы в безнадежном положении, и ты был бы побежден. Это ни в малейшей степени не подразумевает того, что Мемнон был более великим полководцем, чем Александр. Это подразумевает только то, что в этих условиях обстоятельства были бы против тебя.

— Барсина, по-моему, это все же подразумевает, что, с твоей точки зрения, Мемнон, был из нас двоих более выдающимся полководцем. Позволь я втянуть себя в беззащитное положение, я бы продемонстрировал огромную слабость своей полководческой мысли. Значит, я пошел бы на непростительный риск, за что заслуживал бы поражения.

— Я полагаю, царь Александр, ты истолкуешь мои слова согласно своему царскому желанию или как велит тебе твой ум.

— Они допускают только одно толкование. Дело в том, что я прекрасно сознавал, какую ловушку уготавливал мне Мемнон, и все же я твердо решил напасть на персидскую армию. Я ничуть не сомневался, что выйду победителем, что бы там Мемнон ни предпринимал.

— Как бы там ни было, ты действительно победил. Это бесспорный факт. Люди должны принимать факты как они есть, а не фантазировать о том, что могло бы быть.

— Не ожидал в такой молодой красивой женщине обнаружить столько ума. — Сказав это, я солгал. Кому не известен был миф о том, что физическая красота обычно несовместима с блеском ума. И почти всегда бывало наоборот. Таис бесспорно обладала блестящим умом. Многие некрасивые женщины имели яркие умственные способности, но красота, если попытаться найти ей точное определение, обычно является вопросом хорошего телосложения, костяка, и если в наследие дается хороший костяк, то, вероятно, это можно сравнить с унаследованием хороших мозгов. Но последние мысли появились уже потом, а в данный момент философ из меня был никудышный. Я видел красоту и ум Барсины, но еще острее я сознавал, чтоона — вдова Мемнона, убежденная в его превосходстве надо мной, и что она сама осталась непобежденной.

— Благодарю тебя за комплимент, царь Александр, — спокойно сказала она.

— Как ты совершенно справедливо заметила, факты есть факты, и победа досталась мне. Но это не причина, почему бы нам не быть хорошими друзьями.

— Я благодарна тебе за великодушное предложение, царь.

— Ты примешь мою дружбу?

— С радостью.

— Мы могли бы стать больше чем друзья. Разве это невозможно?

— Царь Александр, если ты имеешь в виду то, что написано на твоем лице, это было бы невозможно.

— Позволь спросить тебя — почему?

— Одна из причин — это обет, который я дала мужу незадолго до его смерти.

— Такие обеты недействительны после смерти одного из супругов. Тот, кто умер, прекращает существовать, так нас учили. Или только существует как бессловесная тень в сумеречном царстве Аида, лишенный памяти о своем пребывании на земле. Его бы это никак не задело, если бы ты провела со мной эту ночь.

— И все же, царь Александр, я не могу этого сделать.

— Ты хочешь сказать — не желаешь.

— Как, мой повелитель, я могу этого желать? Я сильно любила своего мужа. Да, он бы не узнал о нарушенном обете, но я бы об этом знала. И если бы я сошлась с тобой помимо своей воли, тебе бы это не доставило удовольствия.

В этом она ошибалась. Те, кто умер от моего меча, погиб помимо своей воли — потому что они были побеждены.

— Барсина, ты одарила своего мужа детьми? — спросил я.

Минутные часы сочились и сочились крупинками песка, а она все не отвечала. Впервые, пока мы говорили, выражение ее лица изменилось. Я не мог уяснить смысла этой перемены, охарактеризовать ее, я только почувствовал, что в ее сознании что-то произошло, и сердце мое подпрыгнуло.

— Я не понимаю, Барсина, твоего молчания. Разумеется, ты была бы горда, если бы родила детей своему мужу и господину, великому Мемнону.

— Да, я действительно горжусь этим. У нас родилось трое детей.

— Все они живы и здоровы?

— Да, мой повелитель.

— Дерни, пожалуйста, за шнур звонка и попроси слугу привести их и представь мне.

Она дернула за шнур, и тут же появилась девушка-гречанка, которой она спокойным голосом отдала распоряжение. За этим недолгим ожиданием мы сидели молча. Изредка Барсина украдкой заглядывала мне в лицо, но прочесть в нем что-то было невозможно. С испуганно вытаращенными глазами вошли дети: девочка лет двенадцати, мальчик лет девяти и совсем еще крошка — трехлетка.

— Ничего не скажешь, красивые дети, — заметил я. — Ты имеешь полное право гордиться ими. Дочь похожа на тебя. Я видел Мемнона только издали, но, полагаю, мальчик похож на него и, если у него будет возможность, он тоже станет великим полководцем. Теперь ты можешь их отпустить.

— Идите, милые. Вам уже давно пора спать.

Дети поспешили покинуть комнату.

— И я сейчас уйду — при определенных обстоятельствах. Но я уйду с таким ощущением, что не получил причитающееся мне как победителю Персии. Ты, Барсина, моя подданная. Если бы тебя представили Дарию в те дни, когда он был царем, ты бы пала ниц пред ним?

— Да. Таково было требование для всех, кто представал перед ним.

— Но ты не пала ниц предо мною.

— Если желаешь, я это сделаю. Я подойду к твоему креслу, которое сейчас служит тебе троном, стану на колени и коснусь лбом пола. — Барсина сделала движение, чтобы встать.

— Это не подойдет — ты ведь вдова Мемнона. Мне нужно, чтобы ты совершила этот обряд в другом месте, а точнее, в своей спальне, и сделала это таким образом: разденешься и ляжешь в постель на спину, вытянувшись во всю длину.

Барсина посмотрела мне в глаза долгим спокойным взглядом. Затем ее губы скривились в безнадежной улыбке.

— Я подчиняюсь тебе, царь Александр. Ты полновластный монарх той страны, в которой я теперь живу. Может, ты пойдешь со мной?

5
Барсина не скупилась на объятья, но, по правде говоря, ее поцелуям не хватало жара, и она почувствовала мое неудовольствие. И во время нашего соития ее прекрасные ноги сомкнулись вокруг моей талии: этой позой наслаждались родосцы знатного происхождения, чья страстность питалась бодрящим климатом. Возможно, этот обычай дошел до наших времен от сладострастных минойцев. Итак, я все еще мог оказаться в роли ее избранника; и если мое удовлетворение объяснялось окончательным торжеством над могущественным врагом, так и не побежденным мною на поле битвы, то все же оно было полным.

После завершения афродизианского ритуала я встал, оделся и немного поговорил с нею.

— Я не намерен посещать тебя снова, — сказал я ей. — Мои дела с тобой, проистекающие из моих дел с великим Мемноном, теперь закончены. Я буду считать тебя верноподданной, пока не удостоверюсь в обратном. И я имею желание прислать тебе кошелек с сотней статеров золотом, чтобы ты имела запас на крайний случай, а также для оплаты за военное и всякое другое обучение сына Мемнона — чтобы не пропало то, что он, возможно, унаследовал от великого отца. Можно спросить, не назвали ли его тоже Мемноном?

— Так и есть, царь Александр. И спасибо тебе за щедрый дар.

— Пожалуйста. А теперь я оставлю твой дом.

— Удостой меня чести проводить тебя до галереи.

Я вышел, сел на Букефала и в сопровождении своей небольшой охраны вернулся во дворец. В нашей спальне я увидел Таис: возможно, она мирно дремала или, скорее всего, притворялась, что спит, за что, в любом случае, я был ей благодарен, зная, что женщины ведут себя странно, когда чувствуют себя брошенными. Я спокойно разделся без помощи слуги и занял свое место рядом с ней, легонько проведя губами по ее глянцевому плечу.

Утром я не заметил в ней никакой перемены в отношении ко мне, и, поскольку она не осмеливалась допрашивать царя, я решил, что вряд ли она когда-либо узнает о моем ночном приключении. Она сделала одно замечание, которое мне не показалось существенным.

— Жаль, царь Александр, что ты не разбудил меня, когда пришел прошлой ночью. Это последняя ночь перед теми тремя днями, когда у меня бывают… головные боли… двенадцатым, тринадцатым и четырнадцатым после начала моих «цветов», и я надеялась, что мы займемся любовью.

— Возможно, так было лучше. Я уладил одно давнишнее дело и здорово устал. Я не мог бы составить тебе подходящую компанию в эротическом союзе. Твой подсчет дней после начала цветения напоминает мне любопытный и, возможно, очень важный факт, на который нам указывал Аристотель. Не думаю, чтобы он знал то, что известно тебе, что в те три дня матка открывается для оплодотворения, и, как правило, только в эти дни и ни в какие другие. Он, конечно, не читал об опытах учившегося в Египте мага, о котором ты мне рассказывала, но он заметил, что у нормальной, совершенно здоровой женщины месячный цикл длится ровно столько времени, за которое луна делает полный обход вокруг земного шара, — двадцать восемь дней с небольшим. К этому заключению после долгих исследований пришел один биолог, имя которого я забыл, хотя он и допускал, что исключениям из этого правила нет числа: одни вызываются простудами, другие — недоеданием, третьи — наследственностью. Он заметил, что в более примитивных племенах, например, в Африке, где женщины безмятежно трудятся на полях, и в одном очень древнем племени с множеством первобытных черт, которое обитает в горах между Италией и Галлией и называет себя басками, этот цикл остается почти неизменным. Когда он услышал о высоких приливах за Воротами Геракла, он с восторгом узнал, что их полный цикл, когда между двумя необычайно высокими приливами бывают приливы необычайно низкие, также равняется двадцати восьми дням с небольшим. Разумеется, эта схожесть в поведении между женщинами и Океаническим морем сильно возбудила его любопытство и побудила искать причину. Ничего удовлетворительного он не нашел, но наполовину в шутку предположил, что, должно быть, женщины были русалками до того, как стали жить на суше, и по какой-то непонятной причине ритм их тел остается верным ритму морей. Я полагаю, твой собственный месячный цикл — двадцать восемь дней.

— Я скажу тебе кое-что, чего ты не знаешь, потому что не замечал этого. Мои месячные начинаются в тот день, когда полная луна впервые начинает идти на убыль. Иногда на закате солнца, а иногда в полночь. Я могу только предполагать, что мои предки по женской линии дольше оставались русалками, чем у большинства женщин.

Я легко мог представить себе Таис в виде русалки, загорающей на камне: поблескивает чешуя на хвосте, она расчесывает свои длинные мокрые золотистые волосы морской раковиной.

— Ты хорошо плаваешь, Таис?

— «Хорошо» не то слово.

— А есть ли у тебя по отношению к морю какие-то особые чувства, спрятанные в глубине души?

— Когда я стою на берегу и гляжу на море после долгого пребывания на суше, у меня появляется такое чувство, что я снова вернулась домой. Может, потому я так переживаю за безопасность кораблей — из-за чего ты однажды пришел в ярость. Возможно, я не выношу открытого океана, который, по-моему, явился причиной смерти стольких моих братьев и сестер; а они, если в шутке Аристотеля есть крупица истины, были когда-то русалками и «русалами», и смерть их, следовательно, равносильна убийству детей своей матерью.

— Таис, жаль, что ты тоже не была ученицей Аристотеля. Его рассуждения дали бы столько пищи твоему тонкому уму.

— Мне бы не хотелось резать лягушку после того, как она так весело квакала под дождем, а тем более милую пташку или даже мышку. К тому же, царь Александр, если бы я посещала лицей в Афинах, а не школу для куртизанок госпожи Леты, вряд ли бы мы когда-нибудь встретились, особенно в обстоятельствах, благоприятных для таких отношений, как наши.

Теперь я был убежден, что у Таис не зародилось никаких подозрений в отношении происшедшего в середине ее месяца. В большинстве случаев она проявляла доверчивость. И в последующие четыре недели наши отношения, как мне казалось, достигли наибольшей степени близости. Она, похоже, пользовалась любой возможностью, чтобы поцеловать меня, и обижалась, если я уходил, даже ненадолго, без этого обмена нежностями. Я стал подумывать, что если смотреть фактам в лицо, а не позволять дурачить себя мальчишеским мечтам, то я, по всей вероятности, уже потерял Роксану навсегда. Ей теперь двадцать три года и вот-вот исполнится двадцать четыре, а поскольку ее отец настаивал на ее бракосочетании с Сухрабом в семнадцать, то она уже шесть лет как замужем и, скорее всего, нарожала ему детей. А кому еще принадлежит женское сердце, как не мужчине, с которым она зачала детей.

Сухраб насмерть забил плетью лошадь, проигравшую на скачках — а Роксана любила лошадей. Я, бывало, тоже был бы не прочь казнить военачальника, который проиграл сражение из-за случайной халатности или по глупости, так что вряд ли стоило придавать значение тому, в чем она обвиняла Сухраба, и не исключено, что он стал ей строгим мужем, в котором она готова видеть своего кумира. Более того, я не мог забыть жизнерадостность Роксаны, ее храбрость, импульсивность, ее юную красоту. Она восхищала всех, кто ее знал: ее дядя, знаменитый маг, так восторгался общением с нею, что заручился им на четырехгодичный срок путешествия на запад и назад на восток. И мне всегда казалось, что царь Аида жаждет иметь у себя таких очаровательных людей, избранный цвет земли, и склонен забирать их молодыми в свое мрачное царство безнадежности под землей.

Да я даже не знал, жива ли еще Роксана. Мне так и не подвернулся случай поговорить хотя бы с одним бактрианцем — среди пленных, взятых в сражениях, их не было. Она могла отважно и беззаботно на своем пони, как тогда на могучем Букефале, въехать в раздувшуюся реку и погибнуть в бурном потоке. Ее со спутниками мог погрести под собой даже небольшой снежный обвал или земляной оползень в горах Гиндукуша. В таком случае мне бы хотелось сохранить при себе Таис до конца моей жизни, беря, конечно, молодых наложниц, когда она начнет стареть, но все же любя ее. И несмотря на отсутствие в ее жилах царских кровей, я, возможно, мог бы сделать ее своей царицей. Верно, она говорила мне, что не желает долго оставаться моей любовницей, но это, может, потому, что она хотела заставить меня больше дорожить ею, и я не сомневался, что смогу убедить ее изменить свое решение. И еще она сказала мне, что ни за что не хочет быть матерью моего ребенка. Если бы она не уступила, если бы я не возбудил в ней желания совокупиться со мной в одну из тех ночей, когда ее чрево открыто для зачатия, я бы, возможно, смог бы добиться своего хитростью — например, фальсифицировал бы календарь в какой-нибудь медленно тянущийся бесцветный период времени, когда дни с трудом поддаются счету. И уж если бы она забеременела, я бы не позволил ей сделать аборт, широко распространенный в Греции. Когда плод за несколько месяцев сжился бы с ее телом, особенно когда она почувствовала бы его жизнь, полюбив все его шевеления и толчки, как это бывает с беременными, она была бы рада своему раздувшемуся животу; а когда стала бы кормить его грудью, то полюбила бы его глубокой и беззаветной любовью и в результате полюбила бы и меня. Ясно, что острое удовольствие, которое она испытывала в моих объятиях, и то, что мне казалось нашей растущей близостью, все это лишь на шаг отделяло нас от супружеской любви.

В течение трех недель, в подкрепление моих мечтаний, мы были счастливы как никогда. На четвертой неделе случилось нечто, снявшее розовую пелену с моих глаз. Один из самых доверенных моих слуг с чрезвычайной секретностью передал мне запечатанный свиток. Его не вскрывал ни один из моих секретарей с целью проверки, не докучают ли мне жалобами и нет ли там тарантула или какого другого смертоносного насекомого, или даже детеныша кобры. Очевидно, тот, кто посылал свиток, сумел внушить моему слуге, насколько важно для меня содержащееся в нем послание. А оно было следующим:

«Царю Александру Великому,

Дважды Победителю над Дарием,

Абсолютному Властелину Восточной Персии.

Приветствую тебя.

Я, Барсина, вдова Мемнона, считаю своим долгом поставить тебя в известность относительно истинного факта исключительно важного значения, который ты имеешь право и, по мнению твоей верноподданной, пожелаешь знать.

В ту ночь, когда ты посетил меня и мы возлежали вместе, я зачала. Подтверждение этому в том, что в должное время у меня не начались мои цветы, тогда как до этого много лет они наступали с той же регулярностью, с какой восходит солнце. С тех пор минуло две недели, и у меня появились другие признаки беременности, знакомые мне по прежним, которые повитухи считают верными знаками: например, зуд в сосках и сонливость.

Ты должен знать, что я с радостью буду ждать ребенка и взращу его с той же любовью, что и других своих детей, и без твоего согласия не доверю никому тайну о том, кто его отец, а те немногие, кто знал о твоем посещении: мои брат и сестра да надежные слуги, — будут крепко хранить эту тайну.

Твоя послушная подданная
Барсина».
Письмо это я прочел в полном уединении. У меня слегка закружилась голова, сильно забилось сердце — ведь это была действительно сногсшибательная новость, которая в той или иной степени повлияет на всю мою жизнь на земле. Этот младенец, если роды пройдут успешно, будет моим первенцем. И тут же меня озаботила мысль: когда придет срок, я пошлю к ней лучших своих врачей, чтобы они помогли родам и обезопасили их.

И вдруг мне захотелось сжечь свиток, но я подавил в себе это далеко не лучшее побуждение, решив, что сохраню его среди своих самых личных бумаг как свидетельство, на тот случай, если когда-либо возникнут сомнения в отцовстве ребенка, и для историков после моей смерти. Так случилось, что в палате, где я обычно диктовал Абруту и писал письма матери, а иногда и другим близким мне людям, стоял персидский письменный стол, искусно сработанный и отделанный. Я чисто случайно обнаружил в нем секретный ящик под выдвижной панелью, которым и решил временно воспользоваться для хранения свитка.

Прошла примерно неделя. Однажды я поздно вернулся из лагеря, где инспектировал нашего интенданта. Уже несколько недель ходили слухи, что в глубине Персии ведется массированный набор в армию, и эта сводка почти столь же определенно, как и предсказание оракула Зевса-Амона, обещала новое сражение с Дарием. На сегодня у меня скопились уже десятки таких сообщений отовсюду, куда я послал своих шпионов. И не оставалось никаких сомнений, что собирается и обучается огромнейшая в мире армия. Тяжелые потери, понесенные Дарием на Гранике и в Иссе, не сильно отразились на количестве молодых мужчин обширной империи, лежащей к востоку от Таврских гор и узкой прибрежной полосы, завоеванной мною на нашем Внутреннем море. До сих пор война охватывала только Эгейское море, Малую Азию и южный берег Эвксинского моря. За ними лежали основная часть Сирии, Кавказ, Месопотамия, Ассирия, обширная область Каспийского моря, Мидия за Персидским заливом, Парфия и такое множество других когда-то великих царств, что от их перечисления у меня болела голова. И я намеревался захватить их все. Напрашивался вопрос, уж не сошел ли я с ума.

Таис встретила меня в большом зале, взяла за руку и повела в довольно маленькую, но роскошно обставленную интимную комнату. Я заметил на ней один из самых лучших халатов и на изящной шейке — нитку жемчужных бус из Аммада. В волосах ее поблескивали другие жемчуга того же размера, поднятые со дна Персидского залива. Их она связала нитью только сегодня вечером и обвязала вокруг головы в классическом эллинском стиле. Голос ее был глубоким и теплым, на лице сияла улыбка, блестели глаза.

Пока мы потягивали светло-золотистое вино Лаконии, я передал Таис кое-что из полученных сегодня новостей.

— Остается только гадать, где и когда точно произойдет сражение, — толковал я ей. — Я постараюсь выбрать место и время, но у напавшего на чужую страну почти всегда мало на это шансов, а дело мне предстоит посерьезней всех прежних.

— Какое это имеет значение? Ты всегда побеждал и будешь побеждать. Можно мне снова наполнить твою чашу, царь Александр? Кувшин от меня недалеко, и к тому же для меня будет большой честью налить ее собственной рукой.

— Спасибо, Таис. Но как тебе могло прийти в голову, что если боги были ко мне благосклонны до сих пор, то так будет и впредь? Все наши знаменитые теологи отмечали их переменчивый характер. Зевс, если сможет, будет поддерживать меня даже против воли своей сестры и жены Геры, но ей то и дело удается перехитрить его, когда он погружен в какой-нибудь могучий замысел. И, рассуждая практически, что всегда предписывал нам Аристотель, конечно же, персы извлекут урок из прежних ошибок. Армия Дария будет лучше обучена, более сплоченной; возможно даже, он заменит своих родственников в высшем командном составе на опытных вояк с деловой хваткой типа Пармениона. Не забывай и то еще: на мне нет Ахиллесовых доспехов, все мое тело целиком уязвимо, не только пята. Метко пущенный дротик или стрела, удар копья или кривого персидского меча — и моя жизнь на земле будет окончена. Это в конце концов случится и положит конец моему походу на Восток, сорвет мои широкие честолюбивые замыслы, и моим завоеваниям будет далеко до завоеваний Ксеркса, Дария Великого и многих других полководцев.

— Я допускаю такую возможность, царь, хотя это и кажется невероятным. Мне невыносима такая мысль, как я говорила тебе еще раньше в новорожденной Александрии.

Мне показалось, что выражение ее лица слегка изменилось, хотя я и не понимал, в чем дело.

— А разве это не было бы печально — мрачной шуткой богов, может быть, — если бы ты вдруг умер, не оставив сына, который бы носил твое имя?

Я неторопливо отхлебнул вина, притворяясь, что задумался над этим обстоятельством. Я не смотрел на Таис, она на меня — тоже. Казалось, она погрузилась в свои мысли.

— Тогда, Таис, роди мне сына, чтобы уменьшить эту опасность.

— Первое право носить твое имя будет иметь твой первенец, — медленно проговорила она. — Возможно, он уже родился и ты не сказал мне об этом, или какую-нибудь другую женщину, занимающую более высокое положение, чем мое, уже воспламенило твое семя.

— У меня нет ни одного ребенка на свете.

— Это, царь Александр, звучит двусмысленно.

— Что напоминает мне об одном или двух ответах на мои вопросы, обращенные к оракулу Зевса-Амона. Ведь эти ответы были точно так же двусмысленны.

— Ты настаиваешь на своем желании? — спросила она после долгого молчания.

— Это мое право, если я желаю.

— И ты этого желаешь? Ведь ты же Александр Великий, а я всего лишь Таис, твоя любовница, бывшая куртизанка.

Да, я был Александром Великим. Уже во всей Европе и Западной Азии я сильно отличался от других Александров, многие из которых были могущественными царями. По правде говоря, еще когда удлинялся мой подбородок, я догадывался о своем величии, по крайней мере, о своем превосходстве во многих отношениях над всеми, с кем я встречался; и даже у Аристотеля голова не работала так быстро и уверенно, как у меня. Но в то время об этом другие только смутно догадывались; требовалось доказать это не менее чем великими достижениями. Кое-что было уже позади. Я нанес Дарию два крупных поражения при значительном численном превосходстве его армии над моей, и я первым завоевал Тир. Чувство величия волной поднялось в моей душе. Появилась уверенность, что я в третий, и в последний, раз разобью Дария, как предсказал мне великий оракул. И все же меня беспокоила одна маленькая деталь: что, если каким-то образом Таис проникла в мою тайну, а коли так, как она себя поведет? В моей личной жизни пустяк ли это или нечто неизмеримо важное? Однако я оставался Александром. Я не мог спасовать перед Таис, как и перед военной мощью всей Персии.

— Это не имеет значения, — ответил я наконец. — Если хочешь задать мне вопрос, я честно отвечу на него.

— Ты делаешь мне величайшее одолжение. Я все же до конца не рассчитывала на это, несмотря на твое величие, которое я полностью признаю и вижу отчетливей, чем кто-либо из прочих смертных, ведь я знаю тебя лучше других.

Ее глаза встретились с моими, и в комнате стало как-то необычно тихо. Я отчетливо различил звук обычно почти неразличимый — звук медленно текущей струйки воды в часовой склянке, стоящей на столе возле дальней стены. Она, возможно, говорила мне, что этот час для меня роковой.

— Да, царь Александр, я, Таис, твоя до сей поры любовница, желаю задать тебе, мой господин, один испытующий вопрос — непристойный, когда он обращен к царю.

— Не заботься о пристойности. Но почему ты говоришь «до сей поры»?

— Потому что я не уверена, что наши прежние отношения уже не пришли к концу.

Я пожалел, что не знаю Таис так же хорошо, как она меня. Я бы тогда знал, есть ли хоть малейшая опасность того, что наши отношения прекратятся, как бы я ни ответил на ее вопрос. Мне такое казалось почти невозможным. Я был Александром, она — всего лишь Таис. Моему имени предстояло прогреметь в истории; ее же, если и будет известно, то только благодаря тому, что оно было связано с моим. Она уж и теперь была широко прославлена как моя фаворитка. Эта слава быстро поблекнет, если мы расстанемся. Сейчас она занимала высокое место; но было ли хоть в малейшей степени возможно, чтобы она сошла с него вниз из-за того, что я сделал — что делали все цари: мой отец Филипп, Дарий, женатый на прекраснейшей женщине Персии, — да, в общем, все известные истории цари, то есть делили ложе с другими женщинами помимо их жен или возлюбленных? Это считалось одной из привилегий царей, той же самой, которой пользовались боги. Никто этому не удивлялся, никто не сомневался в правильности такого положения дел. Я был вполне уверен, что если отвечу на ее вопрос, который представлял себе не только в общем смысле, но и в полном словесном выражении, и ее гордость слегка будет задета, то боль скоро пройдет.

— Задавай свой вопрос, Таис, если в этом состоит твое желание.

— Это не мое желание. Мне его навязывает моя природа, при условии, что ты услышишь и ответишь на него, как ты уже согласился сделать.

— Спрашивай — и покончим с этим.

— Существует ли женщина, воспламененная недавно твоим семенем?

— Да.

— У меня есть причина полагать, что это Барсина, вдова знаменитого Мемнона.

— Да, это она. Но она обещала мне, что не доверится никому, и я поверил ей. Наверное, ты наняла шпиона.

— Не обвиняй меня, царь Александр, в такой низости. Барсина тоже не нарушала своего слова. Я узнала правду благодаря случайности. Но мне было просто необходимо услышать это из твоих собственных уст.

— Как же ты узнала это, Таис?

— В этом дворце, царь Александр, много людей, не чистых на руку. Так всегда бывает, когда много слуг, а дорогие вещи не спрятаны как следует или не хранятся под замком. Я не осуждаю этих воришек. Если бы я была рабыней и могла купить себе свободу за небольшую сумму золотом и это золото можно было бы взять так, чтобы о нем не спохватились и не обвинили меня в краже, я бы тоже крала. Винить надо не их, а беззаботность их хозяев и хозяек, которым следовало бы быть более осмотрительными и лучше понимать человеческую натуру. У меня есть несколько дорогих украшений, которые ты подарил, когда был особенно расположен ко мне. Я не знала, где их спрятать, пока моя важная служанка Вера, стирая пыль с мебели в одной из твоих комнат, не наткнулась случайно на пустой ящик под выдвижной панелью в старинном письменном столе. Когда она увидела его в первый раз, он был пустой. Сегодня я дала ей эти знаки твоей любви и велела положить их в тот ящик. Когда она его открыла, в нем лежал свиток. Она не разворачивала его, а принесла мне — и твои дары тоже. Печать на свитке была сломана. Женщина — существо любопытней, чем ворона, поэтому я, преодолев угрызения совести, развернула его и прочла.

— И теперь злишься. Если бы ты понимала…

Она прервала меня, что случалось крайне редко в наших отношениях:

— Я понимаю, понимаю. Возможно, даже лучше, чем ты сам. Я знаю, что у тебя нет никакой преступной страсти к Барсине. И вовсе не злюсь. Только я знаю, что ты нарушил данное мне слово. Я обещала оставаться твоей любовницей, если ты будешь хранить мне верность — в том смысле, что не вступишь в физическую связь ни с кем, кроме меня. И заметь, царь, я была тебе верна.

— Я это знаю. — Говоря, я все еще слышал, словно эхо, ее голос, звучавший у меня в мозгу. В нем не было обвинительных ноток, никакой страстности. Еще никогда она не говорила так спокойно. Но на спокойном ее лице лежала глубокая печаль, глаза потемнели.

— Надеюсь, я могу продолжать. Царь Александр, не в моей природе оставаться верной одному любовнику, иначе я бы не выбрала карьеру куртизанки. Нет, я не жажду объятий других мужчин. Я бы не звала их ради того, что дают они, — мне важнее, что даю я. Боги наделили меня красотой. Мне нужны мужчины, возбуждающие меня и потому способные получить мой дар красоты, пить глубоко из этого источника. Я могу сделать только одно сравнение — с художником, который, нарисовав прекрасную картину, хочет, чтобы на нее глядели все, кто способен оценить эту красоту. Мои губы мягки и гладки, кожа шелковистей самого шелка, запах моего тела кажется сладким для любителей прекрасного. Касаться меня, целовать, ощущать мой запах, вкус моего тела — это чудесно. Даже мой голос, мягкий и мелодичный, называют прекрасным. Жизнь коротка. Такая красота, как уже теперь очевидно, скоро увянет. Потом только художники и люди с особо изысканным вкусом различат в ее остатках ту красоту, что они видят в старой попорченной статуе, в потускневшей картине, в обезображенном лице из мрамора с отбитыми кусками. Тем не менее я стала твоей, желая быть верной тебе, пока ты ценишь меня в достаточной мере, чтобы быть верным мне. Этого, думала я, хватит на несколько лет — до тех пор, пока твое растущее тщеславие не превратится в эгоманию, а то и в мегаломанию,[107] и для тебя ничего не останется в мире, кроме собственной славы. Я поверила твоему обещанию верности. И в данном случае причина твоей неверности заключалась не в том, что ты встретил более красивую женщину, чем я, а в низменном желании отомстить вдове твоего мертвого врага. О Барсине мне кое-что известно. Она сохраняла верность памяти своего замечательного мужа, и может, это кажется глупым, но такова ее натура. Каким-то образом ты заставил ее подчиниться себе. А потому, царь Александр, я больше не могу оставаться твоей. Я сегодня же покину твой дворец и найду себе какое-нибудь другое жилье или уйду сразу же после рассвета, но буду спать в отдельной комнате.

Я не мог ничего возразить. На нее не подействовали бы никакие угрозы, никакие обещания верности в будущем. На этот раз я оказался неспособным не только действовать, но и говорить. Я потерпел поражение.

Мы сели рядом, не говоря ни слова, моя рука незаметно оказалась в ее ладонях, и она тихонько сжала ее.

После долгого молчания я, царь, смиренно задал ей вопрос:

— Может, скажешь мне, что ты теперь собираешься делать?

— С удовольствием. С твоего позволения, я останусь сопровождать твою армию. Но я поеду не в коляске позади тебя с твоими гетайрами, а в повозке, среди сопровождающих армию гражданских. Многие из твоих соратников погибнут, когда ветви станут снова ронять листья. Если кое-кто из них будет искать моего расположения, если они молоды, смелы и сильны и смогут меня взволновать и разбудить во мне страсть, которая так легко возбудима, я не буду им запрещать этого. Я возьму пять статеров золота с каждого, что для сопровождающей армию женщины высокая цена. Среди тех, кого я буду развлекать, если он этого пожелает, твой сводный брат Птолемей. Ты ведь знаешь, мы с ним провели ночь в Афинах, и он вполне оценил, чего я стою.

— Таис, если ты ляжешь с Птолемеем, я твердо знаю, что убью вас обоих.

— Эта угроза не удержит меня. Не думаю, что она отпугнет Птолемея. Он знает, что как мужчина имеет право на сожительство со мной теперь, когда я больше не твоя фаворитка, а он — большой человек.

— О, великий Зевс! Я, который дважды победил Дария с его несметным войском, терплю поражение от молодой особы, могучей своей таинственной красотой! Беру назад свою угрозу. Ей приличествовало бы звучать только на устах сына бога, потому божественного, а это еще не доказано осуществлением моего богоподобного замысла, хотя в душе я целиком в это верю. Негоже звучать ей на устах просто великого царя. У меня есть еще одна просьба, а не приказ. Я хочу, чтобы ты все-таки ехала в экипаже за мной и моими славными друзьями. Ты должна быть отделена от армейских спутниц, потому что отдаешь тем, чьи принимаешь объятья, не только свое тело, но и ум, и душу. Ты знаменитая куртизанка высшего класса, ты не только проститутка, но и мастер развлечений. Прими экипаж и это место в колонне как знак моей благодарности за то, чего уже не вернуть. Ты понимаешь, в чем тут смысл, ты согласна на это?

— Я не уверена, что вижу в этом смысл, мой царь. Многие из сопровождающих армию — честные проститутки, старающиеся доставить своим гостям как можно больше удовольствия. И все же я благодарна тебе за твою щедрость и заботу.

— Еще один деликатный вопрос. Мне трудно выразить его в словах. Что, если я возжажду тебя и приду к тебе в поисках ночного развлечения, наслаждения и восторга соития с тобой? Ты мне не откажешь?

— Я не откажусь от твоей благосклонности, если такое будет случаться с тобой, царь Александр, и не откажу тебе в своей. Но ты не должен приходить ко мне — это было бы недостойно царя. Просто пошли за мной одного из своих слуг, и я приеду в подаренном тобой экипаже. А утром вернусь назад. Буду рассчитывать, что ты дашь мне десять золотых статеров, — я ведь должна как бывшая фаворитка царя жить с некоторой изысканностью. А что касается того, права я буду или не права, принимая тебя, то наш союз разорван и мне нет дела до того, какие там еще другие женщины приняли тех, кто пришел ко мне. Я не связана с этими мужчинами, как и они со мной, никакими контрактами. Почему я должна допустить, чтобы нас навеки разделило нарушение тобой нашей договоренности, столь свойственное твоей натуре? Я помню, как ты ласкал меня, Александр. Даже Птолемей не дарил мне такого наслаждения, как ты, и именно тебе, и никому другому, давала я так много счастья. Я больше никогда не вступлю с тобой в соглашение, потому что не верю, что ты его вновь не нарушишь. Но надеюсь, ты пошлешь за мной, когда почувствуешь во мне сильную нужду — и ты проведешь блаженную ночь, купаясь в моей красоте. И для меня это будет большая честь.

— У меня еще один вопрос. Я вижу, что наш союз, который приносил нам столько счастья, разорван навсегда. Но сегодня вечером ты мне очень нужна. Я приглашаю тебя, свободного человека, провести ночь не в чужой постели, а в моей. Перед этим мы устроим праздник, ты сыграешь на лире чудесную музыку, я услышу мелодию твоего голоса, потом предъявлю ночные права на тебя и твои ласки и дам тебе не десять статеров, а пятьдесят. Ты принимаешь мое предложение? Умоляю тебя, согласись.

Ее глаза наполнились слезами.

— Бедный Александр, — проговорила она. Таким тоном она говорила со мной второй раз. Я бы не потерпел его ни от кого другого, если бы только не лежал, побежденный или больной, возложив голову на грудь женщины, которую любил больше самого себя. — Ты разбиваешь мне сердце, когда говоришь «умоляю». Сегодня как раз одна из тех ночей, когда мое чрево открыто и я могу забеременеть, но я рискну. Я буду на эту ночь твоей подругой — хотя почему бы и не возлюбленной?

Итак, это произошло. Она пела мне старые, уже слышанные мною песни, но они никогда прежде не звучали так чудесно в моих ушах и никогда еще ее лицо не было так прекрасно какой-то загадочной, печальной, не поддающейся определению красотой.

После ужина она обнажила свое дивное тело, а я обнажил свое, и мы легли рядом, лаская друг друга. Мы оба пришли в такое сильное возбуждение, которого прежде до соития никогда еще не испытывали. Когда ожидание стало невыносимым и мы соединили наши тела в эротической любви, накал страсти достиг такой остроты, что наш экстаз перешел за грань физического, возможно, оттого, что с ним переплелась великая печаль — не лично наша, а печаль самой жизни, подспудно живущая в каждом часе нашего пребывания на земле, ощущаемая каждым человеческим сердцем, от которой свободны только боги; и не сам ли человек создал этих богов в своем тоскующем воображении, с тем чтобы можно было верить в вечное счастье, в коем ему отказано. Достигнув высшей точки нашего соития, мы оба заплакали.

Придет срок, и я высеку на камне изречение, которое слышал когда-то, не помню от кого — изречение, которое, по-моему, невероятно прекрасно и вместе с тем невероятно печально, ибо истина в каком-то непонятном нам смысле есть красота. В нем выразилась ужасная беда человечества:

«КАЖДЫЙ ЧАС РАНИТ,
ПОСЛЕДНИЙ ЧАС УБИВАЕТ».

Глава 6 ГИБЕЛЬ ПЕРСИДСКОЙ ИМПЕРИИ

1
Пока мы находились в Дамаске, меня одолели некоторые заботы в отношении друга моего детства Гарпала. Врожденная косолапость тенью ложилась ему на душу, отсюда ему не хватало самоуверенности, на которую он имел право, обладая быстрым и ярким умом. В Роще Нимф он был одним из лучших учеников Аристотеля, часто первым находил ответы на поставленные учителем задачи, оставляя нас всех в дураках. Мне кажется, уродство сказывалось на его здоровье. Скорее всего, это происходило от беспокойства и подавленности настроения, чем от физической хрупкости — он часто бывал нездоров. Временами он пытался мстить за причиненные ему богами страдания, проявляя неоправданную жестокость, часто бывал непомерно обидчив. Он, похоже, переоценивал наше внимание к его увечности: в действительности мы свыклись с ней настолько, что зачастую совершенно ее не замечали; ему же казалось, что мы только и смотрим на его ногу.

Он умел быстро считать, и я назначил его казначеем, подчиненным только мне одному, но он все еще не был государственным казначеем. Я не послал его с Парменионом для захвата обоза Дария, идущего в Дамаск, накануне сражения при Иссе, и он впал в мрачное раздумье, а затем совершил нечто похожее на дезертирство. Его без труда догнали и, если бы не наша детская дружба и его увечность, то без промедления судили бы и предали казни. Вместо этого я поговорил с ним и убедил его снова стать моим верным сподвижником.

Чтобы еще больше успокоить его, я назначил его на пост государственного казначея Македонии и поручил его опеке громадные запасы богатств, накопленных в Дамаске.

В тот же самый период времени я пополнил наши интендантские запасы — в основном зерном, а также сушеной говядиной и бараниной с равнин и рыбой, слегка подсоленной и вяленой на солнце — ценный предмет торговли поморов с городами, лежащими в глубине континента. Даже мысль об этих рыболовецких флотах с их смелыми, стойкими экипажами наводила меня на воспоминание о почти потерянной Таис, как с горящими глазами она говорила о них в тот день, когда на месте строительства Александрии я снизошел до чудовищной глупости.

Выступив на север из Дамаска, мы шагали по богатой, густо населенной территории.[108] Заходя в ряд городов, включая Алеппо, известный изготовлением высокопрочной стали, где был выкован и мой собственный меч, получивший от меня прозвище «рубака». Отсюда мы пошли по караванному пути на Восток, к правому, или западному, берегу реки Евфрат. Так мы впервые вступили во внутреннюю Персию.

Я боялся Евфрата. Мои разведчики все еще не обнаружили войска Дария, и, несмотря на сведения, собранные моими лазутчиками и доставленные мне гонцами или, точнее сказать, подкупленными караванщиками, которых мы встречали на пути, я не знал его точного местоположения. Согласно нескольким донесениям, он расположился громадным лагерем в пустыне, недалеко от поселения, известного под названием Арбела, где жили в основном дорожные рабочие. Однако, если бы я был его доверенным лицом, я посоветовал бы ему выступить тайком и внезапно напасть на нас во время нашей переправы по старому мосту через эту могучую реку.

Этот мост сильно пострадал от персидских беженцев из Исса, но не обрушился. После того, как мои разведчики после тщательного обследования противоположного берега не обнаружили никаких признаков вражеской армии, я послал для ремонта моста отряд строителей с хорошей охраной. Они заметили за рекой довольно много персидской конницы, и мои люди опасались, что она может переправиться и напасть, но это была только конная разведка, которая быстро умчалась назад. Вскоре я узнал, что персы подожгли поля и житницы на обширном пространстве, а всех молодых мужчин, оказавшихся под рукой, забрали в солдаты, чтобы пополнить и без того уже чудовищно громадную армию Дария. Мы легко переправились через реку и повернули на север, в ту часть Месопотамии, где климат был попрохладней.

Однако продвижение наше замедлялось тем, что приходилось умиротворять или захватывать лежащие на нашем пути укрепленные города, чтобы нам не досаждали с флангов и тыла. С другой стороны, эта дорога позволяла нам сэкономить наши запасы зерна, так как мы шли через область, известную своей питательной пшеницей — лучшим походным фуражом, уступающим только мясу и рыбе. В это время года стояла засуха, и нам приходилось держаться ближе к холмам, переправляясь через малые реки и ручьи, которые утоляли жажду моих потных соратников.

Я опасался реки Тигр, текущей ближе к морю примерно параллельно Евфрату[109] и бок о бок, словно они были сестрами, которые родились далеко друг от друга на севере и, одинаково выходя из ущелий, извергались в Персидский залив. Эту реку нам предстояло перейти вброд, несмотря на ее ширину и быстрое течение. На Евфрате удача нас не покинула, но можно ли было предполагать, что она не изменит нам и на Тигре? Когда моя небольшая армия окажется посреди переправы, один хороший налет конницы врага, пока его лучники со скифскими луками будут спокойно целиться в плывущих и конных, вполне вероятно, может привести к нашему разгрому. Если мне с несколькими соратниками удастся остаться в живых, я уже не смогу собрать в Греции или еще где-нибудь новую армию и моя звезда закатится навсегда. В отличие от Дария я не мог, потеряв две армии, найти на обширных территориях человеческие ресурсы для третьей.

Но мои разведчики видели только вражескую разведку, и донесения теперь не оставляли никаких сомнений, что войско персов действительно стоит лагерем около Арбел, ближе к деревушке Гавгамелы.

Дарий не поднял руки, не отдал приказа остановить нас. Это так удивило меня, что я посоветовался с Птолемеем, чья голова варила лучше всего под моим началом, тогда как моя собственная не всегда была в моей власти.

— Он не только не воспользовался двумя прекрасными возможностями, — объяснял я другу детства, — но дал нам спокойно пройти всю ширь Месопотамии. Он мог бы послать кавалерию, чтобы напасть на наши лагеря ночью, перебить нас одного за другим из засады и устроить ад нашим флангам и тылу. Что удержало его руку?

— Меня тоже это удивляет, — отвечал Птолемей. — Судя по тому, что мы знаем о Дарии, он упрям, медленно усваивает уроки, но если что-то усвоил, то стойко держится этого, даже себе в ущерб. Он дважды потерпел поражение, неудачно выбрав поле битвы. Теперь он считает его чрезвычайно удачным: просторное место, в основном горизонтальное, его легко выровнять для езды на колесницах, в которые он так верит. Он сидит там, как статуя, на своем пьедестале. Никто не может убедить его двинуться: ни родственник, ни сатрап, ни военачальник. Кроме того, он, возможно, дожидается прибытия пополнения из отдаленных областей империи, чтобы его войско раздулось еще больше.

— Если так, то это единственное, чего ему не следует ожидать, ведь, по нашим донесениям, даже если они наполовину врут, его армия уже чересчур велика.

— Персы живут в большой стране — и мысли их велики, а иногда туманны и неповоротливы. Если одна наложница — это хорошо, то десять — лучше, а сто — еще лучше. Сам царь — очень крупный мужчина, выше пяти локтей, это точно — просто великан, и к тому же царь гигантской империи. Значит, его армия тоже должна быть гигантской. Не думаю, что у него есть какая-то стратегическая идея. Его военачальник Бесс имеетславу отличного стратега, Мазей тоже, но он их не слышит. Царь Александр, если тебя когда-нибудь окружит такая стена придворных, что сквозь нее к тебе не смогут пробиться голоса твоих военачальников, я уйду со своего поста.

Это, должен признаться, была бы очень тяжелая потеря. Так же, как и потеря старого, покрытого боевыми шрамами Пармениона, до вступления в битву осторожного, как волк, а потом храброго, как лев. Он учился только на опыте, от него нельзя было ожидать внезапных непродуманных действий. Поэтому мне вновь и вновь приходилось отклонять его предложения. У меня было несколько начальников, хорошо разбирающихся в тактике, и все без исключения умели прекрасно руководить солдатами. Под моим руководством они составили отличный штаб, проверенный во многих сражениях. А Дарий, за исключением двух упомянутых Птолемеем начальников, не располагал военным штабом, стоящим внимания.

— Первые египтяне тоже имели страсть к большим величинам, — размышлял Птолемей. — Представь себе Великую Пирамиду — что за жилище для одного бедного маленького мертвеца с богатыми украшениями, жертвенными рабами, едой и напитками и так далее, и так далее. Тебе не кажется, что они той же крови, что и персы?

— Не думаю. Персия была заселена племенами кочевников. А египтяне, похоже, туземные жители долины Нила.

Я разговаривал с ним учтиво и помнил наше совместное детство, но в моем сердце тлел красный уголек ненависти, возможно, оттого, что он вступал в сношения с моей утраченной прекрасной Таис и, несомненно, сделает это снова. Я же не мог этому помешать иначе, как убив его или ее.

Здесь, на севере, мои застрельщики захватили группу персидских разведчиков, которых мы заставили рассказать нам все, что им известно о передвижениях и планах Дария. У моих военачальников челюсти отвисли, когда они услышали, что армия царя намного больше, чем при Иссе и Гранике, и с каждым часом раздувается, как ядовитый гриб. Но это обеспокоило меня не так сильно, как то, что в целом его войска лучше обучены, чем прежде, и в основном находятся под командованием начальников с именем и славой. Похоже, слишком явно сбывалось мое пророчество в разговоре с Таис.

Никем не потревоженные, мы подошли к броду на реке Тигр, достаточно глубокому, чтобы замочить подгрудники у крупных месопотамских волов. Я принял все меры для безопасности переправы не только ради спасения множества людей, но также ради поддержания у солдат высокого духа, который упал бы, если бы они видели уносимых рекой товарищей или их выловленные из течения безжизненные мокрые тела. Всадники выстроились в ряд вдоль берега и образовали еще один ряд, ниже по течению, чтобы помочь оступившимся пехотинцам. Когда переправа закончилась без единой потери, вся моя армия разразилась мощным криком ликования.

Во время этой передышки мы наблюдали затмение луны. Меж солдат пошла ходить история, фактически почти не имеющая под собой основания, что луна, которая для персов была Астартой, по какой-то неочевидной причине особо священна для Дария и это служит знаком того, что его войска вскоре также окажутся в затмении. С другой стороны, затмение солнца наверняка пробудило бы суеверные страхи. Я, как бывший ученик Аристотеля, точно знал, что является причиной затмения: тень Земли отбрасывается Солнцем на Луну, когда Земля и ее спутник стоят с ним точно в один ряд. Это событие довольно обрадовало меня, так как греческие и превосходящие их в знаниях и опыте египетские и персидские астрономы иногда могли предсказывать затмения за две недели вперед и пунктуально отмечали время их наступления. Значит, дата предстоящего скоро крупного сражения останется вписанной в анналы истории на все времена, а ведь иначе в суматохе лет и вечно меняющихся календарей она могла бы потерять свою определенность. Это произошло за день до осеннего равноденствия, после моего двадцать пятого дня рождения, в двадцать шестой год от Александра. Я подумал, что эта байка, подбодрившая солдат, родилась в изобретательном мозгу Птолемея. Во всяком случае, она распространилась подобно лесному пожару, и я приказал нашим толкователям, чьи предсказания не всегда бывали толковыми, пройти через фокус ритуального проникновения в смысл данного явления и дать ему истолкование.

Тем временем я воздвиг алтари и принес жертвы как Солнцу, так и Луне, а также абстракции, которую мы называли Ге, включающую в себя Солнце, Луну и Землю. «Аристотеля, — подумал я, усмехаясь, — не увидели бы за приношением жертвы Аполлону, или его сыну Гелиосу, или Селене-Луне, но к Ге он относился с явным пристрастием: для него это означало всю Природу в целом.

Отсюда мы двинулись по большому торговому пути, веками служившему маршрутом для караванов и армий царей, купцов и больших партий рабов, и каждый шаг его был орошен кровью и потом. Он проходил по пустынной области с редким кустарником, где обитали несколько львов, изредка встречающиеся стада газелей и небольшие грызуны, служившие пищей для множества змей. Однако один историк в нашей среде, который умел читать на древнеавестском и персидском языках, говорил, что когда-то это место было районом охоты великих ассирийских царей, таких, как Шалманезер I, которые охотились не только на львов, но и на зубров и слонов. Его рассказ подтверждали остатки фундамента какого-то сооружения, которое могло бы быть царским охотничьим домиком, и самое большое из упомянутых животных нуждалось в изобилии густой травы, а львы, в количестве заслуживающем внимания охотников, не могли бы прожить без множества травоядных.

Кто знает, может, эта земля подверглась проклятию Зевса, который обделил ее своими дождями, и плодородная область стала пустыней.

Мне нравилось размышлять над такими далекими от реальной жизни вопросами, чтобы временами дать отдохнуть голове от мыслей о предстоящих событиях следующих нескольких дней. Мы приближались к персидскому войску, и спустя три дня после равноденствия моя разведка донесла, что видела отряды вооруженных всадников. Это тоже были застрельщики, недалеко оторвавшиеся от главных сил армии, поэтому теперь нам приходилось двигаться медленно, колоннами, которые можно было быстро и легко построить в боевые порядки. Тем временем я со своей охраной и подкреплением из всадников поскакал вперед. Букефал был в прекрасном настроении — возможно, потому, что чуял множество коней, а возможно и потому, что по моему собственному возбуждению чувствовал близость сражения.

Мы взяли пленных из персидских застрельщиков и от них узнали, что Дарий стоит лагерем у Арбел и уже выбрал поле сражения, на котором определенно собирается разбить и окончательно уничтожить мою мизерную армию. Я не мог поверить цифрам количества кавалерии и пехоты, которые называли наши пленные, но сомнений не оставалось, что Дарий собрал огромнейшую в человеческой истории армию. Мы стали лагерем в шестидесяти стадиях от персов, и наши гражданские, в основном рабы, укрепили лагерь валом, окружившим глубокий ров и частокол. Ему предстояло стать нашим лазаретом, местом содержания пленных и хранения нашего багажа и добычи. Теперь мои солдаты могли идти в бой только с оружием и щитами, не обремененные посторонней ношей.

Мы отдыхали четыре дня, и Дарию приходилось ждать, ибо он поклялся больше не оставлять выбранное им благоприятное поле ради такого, которое давало бы преимущества моей небольшой, компактной армии. У меня оставался один выбор — времени начала сражения. Решение это я намеревался принять осторожно.

Лазутчики приносили мне донесения чуть ли не ежеминутно. Полный решимости уничтожить наглых захватчиков, Дарий набрал воинов со всех обширных земель своей оставшейся части империи. Единственная очевидная слабость его войска заключалась в разношерстности его состава. Сатрапы и подчиненные цари прислали ему большое пополнение со всех сторон света. Зоркие лазутчики узнали варваров с севера; лихих всадников, наверное, из Бактрии и Согдианы; высоких светловолосых горцев, называемых родовым именем кафры, с верховий реки Кунар на Гиндукуше; мидян и парфян; воинов со светло-рыжими бородами, похожих на кельтов из далекой северной области Оксиан;[110] лучников из Парфии, которые, отступая, делают внезапные остановки, осыпая противника смертоносным градом стрел; и тощих, высоких, загорелых воинов, фанатичных в бою, ездящих верхом на верблюдах или быстроногих остроухих лошадях. Больше всего беспокоило меня подразделение не людей, а животных. Это не были военные псы, применяемые на самых западных островах Тин, а отряд из пятнадцати слонов, частично защищенных броней, высотой в восемь-девять локтей. Наездники сидели у них на шее с заостренным металлическим стрекалом в руке, а в огороженной площадке на месте седла с балдахином воины с тюрбанами на головах держали в руках луки со стрелами или длинные копья.

Военачальникам было хорошо известно, что конники не могли противостоять слонам без того, чтобы их лошади не вышли из повиновения. Запах слонов, издаваемые ими то мощные трубные, то резкие высокие звуки, их колоссальные размеры, их бормочущий разговор между собой наводили на лошадей панический ужас.

Они были из Индии. Поскольку они не могли перевалить через Гиндукуш, им дорогой сюда, должно быть, послужили горные проходы под Кабулом. Из тех же мест прибыли и чернобородые воины в тюрбанах, кожаных плащах и мешковатых брюках под названием «патан», вооруженные кривыми мечами; а также очень крупного роста светлокожие воины из Раджпутаны и Пенджаба. Из-за Оксиана прибыли кочевники, не подчиненные царю, с очень опасным оружием — луками из рога и слоновой кости, стреляющими в позиции, противоположной нашим лукам, и на невероятно большую дальность.

В основном эта огромная армия была вооружена широкими мечами и копьями длиннее, чем те, которыми персы сражались при Иссе. Дарию тот урок пошел на пользу, как, возможно, и другие тоже; но, размышляя над его силой, стараясь не преувеличивать его слабости, я нашел, что его поведение не поддается объяснению: он не напал на нас на Евфрате, не мешал переправиться через Тигр и сейчас не тревожит наши сторожевые заставы, не устраивает демонстраций, чтобы заставить нас перестраивать боевые порядки и лишать нас нормального сна.

После тщательного осмотра всего оружия и доспехов мои начальники выдали солдатам усиленный рацион питания и разрешили им отдыхать с наступлением темноты до полуночи, затем трубач проиграл мою команду выступать. Как только рассвело, мы ступили в поле зрения противника, построившегося в каре, еще не виданные ни на одном поле сражения. Ясно, что они стали в эти порядки до рассвета, поэтому я дал им постоять так как можно дольше, зная, что Дарий не решится позволить своим солдатам разойтись, боясь, как бы я не выбрал этот момент для нападения. Поэтому мы провели весь день, тщательно исследуя место будущего сражения. Скифы славились своим умением устраивать прикрытые ямы с острыми, вбитыми в землю копьями против конных и пехоты, а также и другие ловушки, но мы ничего такого не обнаружили, зато заметили участки выровненной земли для удобства атаки на колесницах с косами.

Вечером ко мне в палатку зашел Парменион и стал убеждать меня напасть на персов ночью. Я ответил ему пышными громкими словами, которые даже мне самому показались глупыми. Почему я хотел дотянуть до утра? Да потому что ночная атака всегда чревата риском расстройства боевого порядка. Кроме того, персы после бессонной ночи и долгого жаркого дня стояния в строю стали бы еще уязвимей, тогда как мои ветераны, завернувшись в свои накидки с капюшонами, уютно бы себе похрапывали. Я удалился к себе, потосковал о Таис, но, зная, что она не может прийти и наполнить сладостью мои мечты, я смирился с мыслью о ее потере и крепко заснул. После сытного завтрака — на голодный желудок нет желания драться — моя армия спустилась по склону холма, покинутому небольшим персидским подразделением, и построилась в боевом порядке.

Перед нами простиралась обширная засушливая равнина с ближайшим городом Арбелы.[111] Громада персидского войска мешала нам видеть то, что было вдали. На левом крыле выстроилась бактрийская конница на косматых низкорослых лошадях. Промелькнула шальная мысль, что многим из этих молодых людей известна на вид дочь их царя Оксиарта, что, возможно, ей приходилось целовать кого-нибудь из молодых военачальников, перед тем как они отправились на Александра, почти истершегося из ее памяти. Я полагаю, что это преломление в мыслях было хитростью моей обеспокоенной души, желавшей, чтобы я чуть подольше вгляделся в строй врага, такого многочисленного и опасного.

Какая нужда подробно описывать развертывание боевых порядков противника или даже наших собственных? В нашей армии находился историк, который даст полное описание, и его отчет будут копировать снова и снова с растущим количеством ошибок, и более поздние историки в свою очередь возьмутся за пересказ событий сражения, их рассказы не сойдутся, и они обвинят друг друга во лжи. Век за веком будет расти стопа письменных трудов; а если бы меня без лишнего промедления разбили в надвигающейся битве, мало перьев окунулось бы в чернила, чтобы упомянуть о незначительном столкновении между Дарием, императором Персии, и македонским выскочкой, которого судьба сперва ласкала, а затем покинула.

Линия баталии царя была такой, какую я примерно и ожидал. В нее входили лучшие войска, были и кое-какие удивительные новшества. По грубым подсчетам, согласно сообщениям моих лучших разведчиков, его кавалерия насчитывала сто тысяч, и в ней необычно большая доля приходилась на бактрийскую конницу, отчего я больше зауважал это, по моим представлениям, малозначительное подчиненное царство. Бактрийцы поистине были всадниками с рождения, что когда-то продемонстрировала мне Роксана, моментально подчинив себе славного Букефала. Мои лазутчики донесли, что правым крылом командовал Мазей, левым — Бесс, а центром — сам Дарий. Инды и парфяне занимали важное место и явно были у царя в большом почете. Он снова находился в своей царской колеснице из золота и серебра, запряженной серыми в яблоках жеребцами из его великолепной конюшни. Его окружали родственники и царская гвардия, сама по себе составлявшая внушительную армию, приблизительно вполовину моей. Слева и справа от центра, разделенные на две силы, стояли тридцать тысяч греческих наемников, его самые искусные воины, беспокоившие моих солдат больше всего. В развернутом строю стояли горцы, смуглые арабы с кривыми саблями, на горячих породистых лошадях, рыжебородые великаны — похоже, кельты из Оксиана, и мидяне — лучники, от которых явно будет мало пользы против моей фаланги или решительного натиска моей кавалерии. Фаланга царя, состоявшая из множества таксисов (отрядов по 1500–3000 человек), выглядела внушительно, и, если ее маневренность будет соответствовать донесениям, ее роль в предстоящем сражении может оказаться зловещей.

Новшества состояли в том, что в боевые порядки были включены двадцать боевых слонов и около двухсот с толком расположенных колесниц, каждая из которых имела торчащие по осям гигантские косы с обращенными вниз остриями. Но, как и при Иссе, за линией баталии все так же громоздились большие массы резервов, польза от которых могла быть только в случае прорыва в наши боевые порядки. Вдобавок ко всему у царя было множество пращников и метателей дротиков.

Я отметил, что в памяти Дария хорошо запечатлелся один урок, преподанный ему при Иссе: теперь у персов копья были длиннее, чем тогда.

У меня расстановка сил мало чем отличалась от той, что была при Иссе. Клит командовал моими телохранителями и приданной им в помощь кавалерией; Кратер — всей пехотой слева от моей фаланги; Аттал, в голову которого я когда-то запустил кубком, вел моих агриан; Главкий временно возглавлял мой мощный ударный молот — конницу гетайров, состоявшую исключительно из македонцев. Парменион командовал главной силой моих пехотинцев, находившихся под защитой другого элитарного корпуса — фессалийской конницы.

Фракийские метатели дротиков и контингенты свеженабранных отрядов конницы и пехоты несли охрану обоза и сокровищ позади наших порядков, доводя суммарную численность моей армии до сорока тысяч пехоты и семи тысяч всадников.

Приблизительно десять к одному! Но наши силы были в высшей степени опытны, искусны и дисциплинированны; это была сплоченная армия с крепким моральным духом, солдаты чувствовали себя уверенно после хорошего сна и завтрака и отлично помнили свои победы при Иссе, Гранике и в Тире. Они были армией Александра, а Александр был любимцем богов — и этот фактор оставался главным. Сердце сильно стучало, живот немного свело, но внезапно меня охватила уверенность в своей судьбе, и горнист по моему знаку подал сигнал к наступлению.

2
Моя армия маршировала, как на учебном поле, молча, мерным шагом, соблюдая идеально ровный строй. Недалеко от передовой линии врага я приказал солдатам остановиться и медленно проехал перед ними на черном Букефале в своих белых доспехах, сияющих в лучах утреннего солнца. Раздался мощный приветственный клич, затем по-бычьи проревел голос одного рядового македонца:

— Веди нас на врага!

Я переложил копье в левую руку, а правую воздел к небесам.

— Сын Зевса всех вас приведет к победе! — крикнул я в ответ, впервые открыто, принародно подтверждая чудесную истину.

Возвращаясь назад на свой пост, я заметил небольшое перемещение в передовой линии персов. Дарий поставил свою гвардию прямо напротив меня, чем желал показать своей армии полное пренебрежение ко мне, будь я бог или человек, но тем самым оставил влево от центра промежуток. Я тут же понял, что его можно увеличить, и с этой целью приказал трубачу дать сигнал моему фронту смещаться вправо наискосок, на что персы ответили соответственно движением влево, вызвав ослабление стыка левого крыла Дария с центром. Мое движение вправо продолжалось до тех пор, пока не стало казаться, что я угодил в ловушку Дария, ибо мои отряды уже достигли участка поля, выровненного персами для их коронного удара — неотразимой атаки колесниц с торчащими наружу косами. Поскольку далее лежала каменистая местность, Дарий приказал всадникам с краю левого крыла объехать мое правое и не дать мне возможность вести его дальше. В ответ я приказал Мениду бросить на них конницу, но скифские и бактрийские всадники так свирепо атаковали, что заставили их отступить. Им на помощь помчались вооруженные пиками всадники Ареты, завязалась короткая и кровавая схватка, в конце которой варвары дрогнули и вернулись на прежние позиции.

Но эта фаза сражения еще не закончилась. К всадникам Ареты приблизился хорошо вооруженный и защищенный броней четырнадцатитысячный отряд бактрийской конницы под командованием Бесса, пожалуй, самого значительного военачальника персов. Отступившие всадники повернули обратно и вместе со своим мощным подкреплением вступили с македонцами в упорное конное сражение со всем его грохотом, рвущимися вперед лошадьми, сверкающими мечами и колющими пиками. Повсюду всадники валились из седел, и мои ветераны дрогнули. Но под криками своих начальников они сплотились и снова ударили, и уж теперь всадникам Бесса пришлось, яростно отбиваясь, отступить.

Дарий выбрал этот момент для того, чтобы бросить в бой свои любимые войска, в которые он так верил. По выровненному участку поля с грохотом помчались его колесницы с косами навстречу с моим легковооруженным заслоном, состоявшим из застрельщиков и метателей дротиков. Но трудно было опытному лучнику или копьеметателю не попасть в лошадь с близкого расстояния, а если одна лошадь падала, другим приходилось останавливаться. Когда подраненная лошадь бросалась вперед, другие становились неуправляемыми, и мои храбрецы подбирались к ним так близко, что могли перерезать вожжи. Стрелы, дротики и даже камни пращников сбивали с ног возниц и воинов, находящихся на колеснице. Больше всего меня порадовало зрелище того, как кое-кто из наших проворных застрельщиков, в основном из горцев, запрыгивали в колесницы сзади и рубили застрявших и почти беспомощных ездоков. Те, что остались целыми, понеслись дальше на мою фалангу, но хладнокровные и прекрасно обученные фалангисты, занимавшие свое почетное место благодаря своему опыту и уму, «раскрыли» свои ряды так же плавно, как открывают двери, оставив коридоры для обезумевших лошадей, которые предпочитали не бросаться на торчащие копья. Оказавшихся за фалангой колесничих убивали или захватывали в плен фракийцы. Таким образом, атака колесниц, в которую так верил Дарий, стала полной неудачей, и, я полагаю, при виде этого его лицо побледнело, глаза расширились от страха и он увидел, что его ждет еще один Граник или Исс.

Тогда Дарий ввел в действие пехоту в центре, но ее ряды были так тесны, что солдатам негде было развернуться со своим оружием. Они были плохо обучены маневрировать и шли в атаку медленно и неровным строем. Я отметил это, намереваясь извлечь из этого пользу, и в то же время заметил еще более важное обстоятельство: признаки паники и беспорядка в громадном отряде тяжелой конницы Дария, на которую наседала моя лучше обученная легкая кавалерия. От ее пик персы внезапно обратились в бегство, столкнувшись с задним фронтом, который также, в бешенстве и замешательстве, стал распадаться. Избиение не прекращалось, и сраженные падали рядами лицом вперед, пронзенные пиками сзади. И вот почти наступила пора поработать и моим славным гетайрам.

В крайнем напряжении, с головой, работающей в полную силу, отчетливо видя все перипетии боя, я все еще оставался на своем первоначальном месте, верхом на Букефале застывшем, как статуя. В рядах вражеской кавалерии царил такой беспорядок, ее потери были так велики, что она не могла даже пытаться противостоять моему следующему ходу. Я отдал приказ трубачу. Он поднес трубу к губам, и из ее медной глотки звонко полился сигнал, который так хорошо знали мои славные гетайры. С какой радостью забились их сердца, и они дали волю своим коням! Отчетливо сквозь шум сражения прозвучала еще одна команда: двигаться уступами для атаки на левый фланг персидской фаланги. Я знал, что произойдет, я видел то же самое в Иссе и во многих мечтах после этого. Вражеская фаланга не могла маневрировать, солдаты в ней не могли расцепить свои щиты и повернуть копья, чтобы защитить себя; они могли только умереть. За моими гетайрами следовала тяжело вооруженная пехота, построенная клином с уступами для нанесения удара по линии врага немного вправо от щели, проделанной моими гетайрами. За ними двигались пять таксисов моей фаланги, также уступами, вклиниваясь в эту щель, и железная стена с безжалостными копьями убивала всех на своем пути, не щадя никого, и солдатам нужно было только идти маршем, чтобы бойня не останавливалась.

Затем мои гетайры повернули налево и стали косить противника, как траву. Это была самая кровавая атака в их истории, их кони скакали по толстому ковру из человеческих тел или перепрыгивали через их кучи; их разящим пикам и мечам не хватало быстроты, чтобы перебить всю орущую толпу, это физически было невозможно, и некоторым удавалось в безумном бегстве найти спасение от беспощадной стали. За гетайрами шли гипасписты, атакуя еще одно скопление врага, а за теми — грозная фаланга. Чем больше они убивают, тем сильней у них жажда убивать, и каждый солдат, пеший или конный, становился бездумным мясником, убившим слишком многих, чтобы считать, и фалангисты ускоряли свой шаг, чтобы под их смертоносными копьями скорее пришел конец врагу. Теперь я тоже оказался в гуще сражения и чувствовал знакомый пьяный восторг, когда моя пика разила грудь за грудью, и, казалось, врага нужно было только коснуться, чтобы убить, хотя, по правде, бил я с большой силой, и если намеченная жертва увертывалась от пики, я на рвущемся вперед Букефале срубал ее мечом.

Пятнадцать боевых слонов, напуганные боевым кличем фалангистов, забыли все, чему их учили: как сбивать тяжелым хоботом беспомощного врага, как топтать его огромными ногами. Наверное, пропахший кровью воздух бесил их еще больше, поэтому погонщики никак не могли справиться с ними: слоны не обращали никакого внимания на вонзаемые им в кожу стрекала и, вопреки их воле, ломились через персидские ряды, сбивая солдат с ног и наступая на упавших, раздавливая грудные клетки или черепа, оставляя за собой красное месиво трупов.

Именно во время этого панического бегства слонов сердце Дария не выдержало. Он не умер, нет — такой могучий царь, как он, не мог смотреть в лицо смерти, и, видя приближение фаланги, он приказал своему вознице развернуться по телам раненых и убитых и гнать колесницу с поля битвы. В следующее мгновение его колесничий вывалился наружу с копьем в груди, которое едва не угодило в самого царя, и тот, схватив упавшие вожжи и кнут, хлестнул коней, и они, обезумев от страха, понесли.

В этот момент Мазей, опытный военачальник, командующий правым крылом, увидел свой шанс отличиться. Если он не мог спасти всю армию от поражения, то, уж конечно, мог сделать так, чтобы за него было заплачено меньшей ценой. В промежуток, оставленный открытым моей наступающей фалангой, он бросил кавалерию индов и парфян, а его собственная конница с яростью отчаяния насела на левый фланг моих фессалийских всадников-ветеранов. Они повернулись, чтобы встретить врага в полном порядке, но у противника был большой численный перевес, и Парменион, видя, какие потери несут фессалийцы, послал ко мне гонца, прося о помощи. Я отказал ему. Это был самый критический момент сражения: необходимо было продолжать избиение противника здесь, а когда бы это кончилось, я мог вернуть себе любое захваченное пространство. Такой ответ дал я гонцу. Случилось так, что Пармениону и не понадобилась моя помощь. Симмий, командовавший самым задним уступом моей фаланги, получил тот же призыв, и поскольку преследование бегущих персов могло обойтись без него, он повернул в тыл.

Тем временем инды и парфаяне прорвались на ослабленном участке нашего фронта и, оказавшись на открытой равнине, завидели частокол моего лагеря. Жадные до наживы, они бросились к нему. Некоторые из фракийских охранников были рассеянны или убиты, но все же оставленные там раненые взялись за оружие и отчаянно сражались. Вскоре фракийцы собрались, построились в ряд и оказали налетчикам стойкое сопротивление, несмотря на то, что часть содержащихся в лагере пленных вооружилась и напала на них с тыла. Другие пленные захватили столько добычи, сколько могли унести, и надеялись улизнуть, но трое из моих командиров увидели закулисное сражение и бросились на помощь защитникам лагеря. Вскоре налет искателей наживы был отбит, немало их было захвачено или убито, остальные же повернули назад и стали пробиваться к персидскому фронту.

Молва о бегстве Дария стала быстро распространяться по рядам, и, когда достигла стоявшей в резерве огромной массы солдат, все еще далеких от нашего фронта, среди них началось беспорядочное бегство. Теперь вместо одного сражения возникло отдельных четыре, но вскоре и они превратились в избиение, от которого горстками и кучками персы стали улепетывать в диком ужасе.

Центр персов уже начинал разваливаться, поэтому я оттянул своих гетайров с того места, где они избивали противника, чтобы завершить его поражение в центре. Наконец я мог помочь старому Пармениону, еще не справившемуся с врагом, но видя, что он и сам может это сделать, повел гетайров против индов и парфян, пробивающихся к себе после неудачного нападения на лагерь. Мы ударили им в тыл, произведя в их рядах большой беспорядок. Однако эти союзники царя, хоть и были ворами, храбрости им было не занимать. Они развернулись и бросились на нас, как полосатые львы из Индии, и дрались с непередаваемой яростью. Дрались врукопашную один на один, и ничего подобного по ожесточенности я еще не видел. Много здесь пало воинов и еще больше было раненых. Но союзники персов оказались зажатыми в клещи, и в конце концов храбрость им изменила: оставшиеся в живых обратились в бегство.

Это было последним серьезным сражением в бою при Арбелах. Персидское войско, которое пока еще избежало резни, теряло всякое сходство с армией, превращаясь в беспорядочную толпу. Когда я приближался на Букефале к войскам Мазея, они уже бежали от фессалийцев. Остальные подразделения рассеялись по всем направлениям. Я одержал величайшую победу в своей жизни, а может быть, и во всей истории.

Я повернул своего славного коня и погнался за Дарием, чувствуя, что чаша моя не будет полна, пока он не будет схвачен или убит.

3
Парменион остался, чтобы с почестями похоронить всех наших погибших — а их было немало, — которых можно было найти под грудами мертвых персов. Я представил, как их несут на носилках к месту похорон, как несут в лазареты раненых, которым еще можно помочь. И скорбно длинными виделись мне эти процессии. Утешало только одно: они храбро погибли в бою за великое дело, что должно было также служить утешениям и душам их, стремительно мчащимся к Реке Скорби и мрачным чертогам Аида. Некоторые из этих душ, души воинов, убитых в схватках, где ими был проявлен особый героизм, возможно, найдут последнее пристанище на душистых полях Элизиума,[112] в которые верил Ахилл, а подобно ему, и я.

Рассказывалось — предположительно, живыми, вступавшими в разговор с мертвецами, которым колдуны, вызвав их заклинаниями наверх, давали жертвенную кровь, чтобы пробудить их спящую память и открыть их уста, — что Ахилл не попал на эти душистые поля, потому что был убит стрелой труса, вонзившейся ему в пяту; и он сам предпочел остаться с обычными мертвецами в их безмолвном царстве теней. Если это действительно было так, то он проявил героизм, перед которым меркнет тот, за который он был прославлен при жизни.

Понятно, что искатели и могильщики павших на поле у Арбел работали с величайшей поспешностью. Трупы наших и вражеских воинов пролежали всю ночь на жаре и ожидалось, что утром с восходом солнца сюда стаями слетятся вороны и прочие мерзкие любители падали, и число их будет расти, когда дальних небес достигнет быстрая весть о таком грандиозном пиршестве. Все они будут жадно обжираться, и все же с такого количества костей не много им будет по силам содрать мяса, и груды трупов останутся нетронутыми их алчными клювами, или же они слегка расклюют их, вырвут лакомые куски из отверстий тел и этим удовольствуются. На второй или, самое позднее, на третий день начнут собираться другие любители мертвечины, двигаясь в медленно шевелящихся кучах, а еще через несколько дней сюда слетятся стаи мух со всей пустыни, и пастухи курдючных овец в ее более плодородных областях должны будут бежать вместе со своими отарами, как если бы они бежали от еще одного проклятия, насланного на Египет; о первом, случившемся во времена Моисея, мне рассказывал Абрут.

Мне со своим отрядом преследователей не удалось догнать трусливого императора Дария, однако погоня была стремительной и упорной. К наступлению тьмы мы перебрались через реку Лин, примерно в ста пятидесяти стадиях от поля сражения, передохнули до восхода луны и помчались опять вперед к Арбелам, где Дарий оставил деньги и все царское имущество, но там мы его не застали и не знали, в какую сторону он бежал. Последние обнаруженные нами следы на песке позволяли думать, что беглое войско составляло тысяч десять конных и пеших, но следы быстро затерялись на плотно запекшейся под солнцем земле. Судя по отпечаткам сапог, среди них было немало наемников-эллинов. Мы догадались, что с Дарием был и Бесс с остатками своей конницы, так как их видели удирающими с поля сражения после полного разгрома персидского войска. Следы сворачивали на восток — очевидно, Дарий спешил в Мидию — и мы свернули туда же, полагая, что, если Дарий снова ускользнет от нас, ненадолго, ибо в его прежней империи укрыться ему было негде, мы утешимся разграблением многонаселенных городов в дельте Тигра и Евфрата.

Парменион и главные силы моего войска соединились со мной в Арбелах. Там мы принесли благодарность богам и устроили игры и пиршество, чтобы отпраздновать нашу победу, без сомнения, величайшую в известной человечеству истории. В Грецию были посланы гонцы от нового царя Азии с требованием, чтобы меня объявили таковым всенародно, чтобы все тирании уступили место демократиям — это чрезвычайно способствовало бы моей популярности у народа. И что мне было до того, что творится в маленькой Греции? Она ведь была всего лишь крошечным придатком к моей империи. И тем не менее мне она была небезразлична.

После жертвоприношений и празднеств мы направились в Вавилон, самый многочисленный и богатый город во всей Азии, запечатлевший свое имя в истории. Недалеко от Вавилона мы ступили на царскую дорогу, ведущую из Сард в Сузы, и моя армия уже не казалась маленькой благодаря длинным тяжелым обозам, крупным партиям пленных, гонимых для продажи в рабство. На дорогу к окраинам Вавилона ушло более двух недель: от Арбел его отделяли 2700 стадий.

Неподалеку от города я развернул войско в боевой порядок и выслал вперед конных разведчиков. Это оказалось ненужной предосторожностью, ибо ворота ждали нас открытыми и нас приветствовал Мазей с другими правителями и процессией жрецов из храма Ваала. Люди усыпали дорогу цветами, хотя вести из Арбел у многих болью отозвались в сердцах. Я принял капитуляцию Мазея и не предал его распятию, несмотря на его верность Дарию до бегства последнего с поля сражения, а может, и благодаря ей. К тому же он обладал хорошими военными способностями и мог быть полезен новому царю.

Мы, деревенские олухи, стояли и смотрели на великолепный город разинув рты. Хотя Сузы считались столицей империи, Вавилон оставался все еще крупнейшим городом во всем мире. Его обширная территория, равная полдневному маршу что вдоль, что поперек, лежала за стенами высотой около ста локтей и шириной — все пятьдесят. На берегах Евфрата стояли дворцы и другие великолепные постройки, храмы и арсеналы. Два огромных дворца-крепости когда-то входили в число мировых чудес, и над всем возвышался храм, посвященный Митре, бывшему Ваалу.[113] Подивились мы и «висячим садам», одному из семи чудес света, представлявшим собой ряд террас, не столь уж чудесных, как я ожидал, ибо последний ряд не превышал высоты стен. Я принес жертвы Митре и его прежней ипостаси Ваалу, чтобы доставить удовольствие жителям города, и поставил Мазея сатрапом Вавилона, поручив двум македонцам наблюдение за ним. Затем мы отправились в Сузы.

Этот город и его казна были взяты без человеческих жертв одним из моих подразделений. Вдобавок к тому, что мы взяли в Вавилоне, мои сундуки стали богаче еще на сорок тысяч талантов серебра и примерно на десять тысяч золотых дариков — монет той же ценности, что и статер.

Мой следующий поход был направлен против горцев в землях уксиев. Свирепые, как снежные барсы, они не только не желали быть подданными Дария, но еще вынуждали его уполномоченных и гонцов платить за проход по их местности. Эти грабители караванов имели наглость прислать ко мне послов, требуя от меня той же платы, что получали от персов. Я вежливо принял их и обещал, что в первое же утро убывающей луны золото будет им доставлено. Они с важным видом отъехали восвояси, не зная, что в империи Ахеменидов забрезжил новый день.

Стоило им скрыться из виду, как я приступил к действию. Приказав привести ко мне некоторых полуприрученных уксиев, с которыми вели дела персидские чиновники, я предоставил им выбирать: или они ведут меня к проходу, или их незамедлительно обезглавят. Почти все люди испытывают отвращение к такого рода расчленению, а некоторым горным племенам этот вид казни казался особенно ужасным: по их представлениям, в последующей за смертью жизни их головы смогли бы только видеть, но не двигаться, а их неземные тела могли бы двигаться, но не видеть; им трудно было бы найти друг друга, чтобы стать целым духом. По той готовности, с которой они согласились провести меня к проходу, я понял, что они верят в это серьезно. Я соврал им, что у меня есть древняя карта, по которой я могу проверить их честность, и, если я узнаю, что кто-то попытается сбить меня с пути, или завести в ловушку, или предупредить о моем приближении, я его расчленю, отдельные члены тела прибью к разным деревьям, а тело отдам на съедение кабанам.

Взяв царскую гвардию, часть тяжеловооруженной пехоты, конных лучников и пращников, я отправился по старой дороге, ведущей к проходу почти по безлюдной местности. Несколько деревень грозили оказать сопротивление, но быстрая расправа с главарями предотвратила его! Захватив проход с последним лучом лунного света, на утренней заре мы прочно обеспечили его безопасность, расставив лучников и пращников на высотах теснины.

Велико же было удивление уксиев, когда они после восхода солнца прибыли за установленной платой. Они сразу же пустились наутек, но наши длинноногие лошади мчались быстрее их косматых пони, и мы без труда одержали верх, заставив их полностью смириться; лишь единицы этих негодяев заплатили за свою наглость жизнью. Их вождей, трясущихся всю дорогу, я доставил в Вавилон, и, если бы не заступничество престарелой матери Дария, утверждавшей, что уксии всегда сопротивлялись любой абсолютной власти — похоже, она по неизвестной мне причине питала слабость к живущим на окраине империи дикарям, — я бы отправил их головы к соплеменникам, насадив их на колья. На самом же деле я отпустил их на свободу, потребовав, чтобы их народ ежегодно платил мне дань в сотню хороших верховых лошадей, пятьсот мулов и ослов и двадцать тысяч крупного рогатого скота, а также овец и коз. Оказалось, что в их реках нет золотого песка, иначе я дань в виде животных частично бы заменил золотом.

За этим приключением последовала небольшая, но трудная война, которая именно в тот момент была мне не нужна: мне предстояло решить много мирных задач административного и реорганизационного характера, к тому же, находясь так близко к Бактрии, я желал подчинить себе ее царя Оксиарта, двоюродного брата Дария. Он по меньшей мере послал в армию Дария большое войско, если в действительности не повел его лично. Если же так, то он бежал, когда фронт стал разваливаться — бежал вместе с тысячами своих всадников.

Война, которую пришлось вести мне, не перепоручая ее кому-нибудь из моих военачальников, имела целью захват Ворот Персии, горного прохода, известного также под названием Снежная Крепость. Эти Ворота вели на равнину Ирана, Старой Персии и имели очень важное стратегическое значение. Здешний сатрап воздвиг внушительную стену, перекрывшую горную теснину. Он готов был защищать эту стену с силой, равной моей собственной.

Эта тяжелая кровопролитная война дорого мне стоила. Первый приступ потерпел неудачу. Победа мне далась только потому, что я узнал от ливийского раба о существовании узкой, неровной и опасной тропы, ведущей к противоположному концу теснины, по которой можно выйти в тыл войскам непокорного сатрапа.

Предприняв еще одно, ложное, фронтальное наступление главными силами моей армии, а ночью разведя достаточно большое количество сторожевых костров, чтобы убедить сатрапа в том, что войско в полном составе отдыхает в лагере, я повел его отборные силы в трудный и опасный ночной переход для захвата задней части коридора. На всем пути были расставлены персидские сторожевые посты, которые нужно было уничтожать без шума, чтобы не зазвучал сигнал тревоги. В результате мы зажали войска сатрапа в тисках трех армий: у него в тылу, справа и слева. Враг очень скоро обратился в бегство, люди, пытаясь спастись, один за другим срывались с крутых обрывов, и возмездия от наших мечей и копий удалось избежать лишь четырем тысячам, включая самого сатрапа.

Оставив Кратера сторожить Ворота, а также взвалив на него неприятную обязанность вытащить из прохода и убрать упавших, я с конницей гетайров и легковооруженной пехотой поспешно двинулся на город Персеполь, столицу этой сатрапии. Такая спешка необходима была для того, чтобы весть о битве за Ворота не достигла ушей гарнизона раньше, чем мы появимся там, иначе охрана уж точно бы расхитила царскую казну и скрылась. Рядом с тем местом, где Кир одержал крупную победу, положившую конец владычеству Мидии, стоял построенный им город. Его главное святилище представляло собой зал для аудиенций Дария I с длинной колоннадой, ведущей к двум пролетам каменной лестницы, каждая ступенька которой была покрыта изумительной резьбой, и на них было начертано следующее божественное изречение:

Говорит царь Дарий,
Царь этой персидской страны,
Дарованной мне великим богом Ахурамаздой,
Прекрасной страны, изобилующей людом и лошадьми;
В согласии с его волей и моей собственной,
Я, Дарий, не боюсь никакого врага.
Хранившиеся в Персеполе сокровища были гораздо богаче, чем сокровища Вавилона и Суз. Век за веком сводчатые подвалы дворца служили казной сменяющим друг друга династиям. В них хранились золото, и серебро, идущие на уплату дани, захваченные как добыча в войнах, а также золото, намытое в золотоносных песках империи. Выбор места для их хранения представлялся очень разумным. Лежащий невдалеке от устья реки Вавилон мог подвергаться осадам мощных морских сил с военно-транспортными судами — такими, которые Тир и Сидон посылали вверх по Персидскому заливу или которые мог бы еще послать могучий на море Карфаген, если не захватит его Александр. И Египет, стань он опять великим царством, мог бы завоевать Вавилон, но, полагали персидские цари, их мощные армии смогли бы сорвать долгий поход на Персеполь. Когда царю нужно было золото на новый дворец, новую войну, на чеканку монет для торговли, ему оставалось только спуститься в сводчатые подвалы Персеполя.

Мы обнаружили золото и серебро в количестве ста тысяч талантов — стоимость многих тысяч лошадей. Добыча из этой крепости и царских дворцов: отделанные золотом предметы роскоши, ковры, каждый из которых ткали целый год, бесценные гобелены — все это было навьючено на всех верблюдов и мулов, которых нам удалось только достать и которые растянулись в такой длинный караван, что глаза уставали смотреть.

Крупнейший в городе дворец был построен Дарием I, но особенно он был связан с именем Ксеркса, когда-то победителяЭллады, которого она все еще помнила с горькой ненавистью. Этот дворец стал для всей империи символом мощи и славы персов. Я приказал убрать из его комнат все самое ценное, оставить только в приличном виде палату Ксеркса для аудиенций. Затем, после прибытия в Персеполь главных сил моей армии и тех, кто следовал за ней, я, сам находясь в занятых мною палатах дворца, послал за Таис.

С тех пор как она перестала быть моей фавориткой, я посылал за ней не однажды. По правде говоря, я ни разу не звал к себе и не желал других женщин, исключая Роксану, ставшую теперь туманной мечтой. Таис я призывал часто, и это приносило мне острое наслаждение; ей, по всем признакам, тоже. Внешность ее и манеры почти совсем не изменились. Ее красота все еще оставалась схожей с красотой морской нимфы под тонким слоем воды или нимфы лесной — в темной чаще в облачный день. Она была неяркой, но поэтичной и очень трогательной, нисколько не огрубевшей от многих любовных ночей. Таис поистине все еще выглядела девственницей. Верно и то, что ее всеохватывающая эротичность проистекала из неиссякаемого источника. Она снова напомнила мне Киферу, которая была стихийной силой в природе, зовом, заставлявшим самцов высокоорганизованных видов животных, включая человека, совершать акт, служащий делу продолжения рода. У нее был мягкий и тихий голос. Она обращалась ко мне, когда мы сиживали вдвоем на кушетке, с уменьшительно-ласкательными словами и дважды, вдруг припомнилось мне, она назвала меня «бедный Александр». Теперь я был богаче самого Креза и к тому же хозяином всей Персии, за исключением нескольких непокорных племен, повелителем всей Азии, в значительной степени величайшим монархом на земле. Тем не менее время от времени она все еще, возможно, думала обо мне как о «бедном Александре».

Но меня, как ни странно, это нисколько не задевало. Я помнил ее полные слез глаза, иногда даже смутно чувствовал, что она хотела сказать этим обращением. Возможно, она считала, что не сила, а таящаяся в моей душе хрупкость побудила меня стать богатым, как Крез, хозяином почти всей Персии, повелителем всей Азии и в значительной степени величайшим монархом на земле.

— Ты победил при Арбелах, в третьем большом сражении с Дарием, как я и предсказывала.

— Победил.

— Теперь много потребуется любви, чтобы возместить миру все эти груды мертвых.

— Не той, что даешь ты, избегая зачатия ребенка. У самой Афродиты были дети — так нам говорят — Эрос и Гермафродит.

— По-моему, эти двое есть одно лицо.

— Почему бы тебе не родить от меня ребенка? Побудь со мной те три дня, когда твое чрево готово к зачатию, и ты родишь.

— Это дни, когда я не могу прийти, царь Александр. Я говорила тебе почему.

— Говорила, и это меня здорово потрясло. Сегодня один из твоих дней?

— Нет, мой царь. Однако ты и твои солдаты должны иметь детей от других женщин. Ты когда-нибудь задумывался, царь Александр, над тем, сколько сотен тысяч ты отправил в Аид? Теперь ты должен быть любимым племянником царя Аида, брата Зевса.

— Ты веришь, что я сын Зевса?

— Мой царь, верю ли я — мне трудно сказать. Я только знаю, что подобного тебе создания в человеческом обличье еще не было во всей истории, и сомневаюсь, что будет. После того, как ты уйдешь из этого мира — не знаю куда, — тебе будут поклоняться как богу, больше, чем Гераклу. Ты куда великолепней Геракла. Сними с Геракла одежки детского мифа, и останется герой культуры, осушитель болот, сжигатель ядовитых гадов, плавильщик железа и, кроме того, человек сверхнормальной, я бы сказала, сверхъестественной силы — телесной силы, тогда как ты отличаешься сверхнормальным, а возможно, и сверхъестественным блеском ума.

— Оставим это. Вот ты говоришь о множестве людей, которых я отправил в Аид. Ты ведь имела в виду, что их отправила туда моя армия.

— Нет, я говорила именно о тебе, Александр Великий. Армия — всего лишь твоя собственная тень. Если бы не ты, ее никогда бы не существовало. Не было бы побед в этих великих битвах, как и самих битв, Азия не стала бы царством одного завоевателя. Говорить, что ты сын Зевса — это слишком поверхностное объяснение. Тайна гораздо глубже. Я рада, что жила в твое время. Рада, что первую для нас обоих любовную ночь мы провели друг с другом. Но я была бы более счастлива, если бы ты совсем не родился на свет.

— Только ты можешь сказать мне такое и остаться в живых. А разве в этом есть смысл? Разве Греция не отомщена за обиды, нанесенные ей Персией? Разве она не стала столицей половины известного нам мира?

— Нет. Это слабое оправдание не достойно тебя, мой царь. Греция — всего лишь придаток твоей азиатской империи. Ты делал все это не ради Греции, а ради Александра, ради приумножения его славы — чтобы заполнить какую-то пустоту в твоей душе.

— Твои слова звучат правдоподобно, и все же я им не верю. Я верю в то, что осуществляю волю богов.

— Разве это еще нужно, Александр? Я думала, что после Арбел в этом уже не будет необходимости. Мое простое объяснение — недоказуемое, возможно, ошибочное — куда больше должно льстить тебе, нежели твое представление о себе как о сыне бога и орудии божественных существ. Ну почему бы тебе не стоять на своих собственных ногах — одному, несравнимому ни с кем из смертных? В божественности происхождения ты нуждался когда-то как в костыле, но теперь он тебе не нужен.

— Трудно объяснить, что толкает человека на те или иные дела. Ты сказала, что я обрек тысячи на смерть для достижения своей цели, но я не знаю, почему эта цель мне так желанна. Вот ты, например, принимаешь многих любовников по причине желания, которое тебе непонятно. Ты бы не могла убить никого. Я же, со своей стороны, не могу делить ложе ни с кем, кроме тебя. Если не считать той одной ночи с Барсиной, которую я так бестактно навязал ей, у меня кроме тебя не было ни одной женщины. Правда, когда мне было шестнадцать, я изведал эротическое чувство к тринадцатилетней девочке, но до любовной связи не дошло.

— Однако она еще помнится тебе.

— Верно, но я не об этом.

— Я понимаю, о чем. Ты убиваешь, чтобы достичь цели, необходимость которой тебе непонятна. Я отдаю свое тело преходящим любовникам по столь же непонятной причине. Да, трудно понять человеку, что им движет. Я полагаю, что ответ скрывается в фривольности души.

Я промолчал. Мы посидели немного, не двигаясь, каждый думая о своем.

Затем я заговорил:

— Ты заговорила о Роксане, девушке, которую я встретил в юности. Я же хочу поговорить о Птолемее. Как ты думаешь, если бы он стал наследником Филиппа, он бы осилил столько дел?

— Нет, не осилил бы, я уверена. Ни одному человеку не удалось бы совершить так много. Я знаю Птолемея лучше, чем раньше — он большой человек, но по сравнению с тобой все же пигмей.

Ее последние слова не смягчили и не заставили меня забыть того, что она сказала чуть раньше: что теперь она знает Птолемея лучше, чем прежде. Слишком уж хорошо я понимал, откуда появилось у нее это знание. Я почувствовал растущее во мне напряжение, в голове помутилось, в сердце зашевелился черный комок ярости. Я взглянул на ее прекрасную шейку, и у меня возникло — нет, не совсем желание — побуждение пройтись по ней лезвием меча от уха до уха. Но мое желание оставалось рассудочным, оно было за то, чтобы Таис продолжала жить. Эта красота — пиршество для моих глаз, а порой и не только для них. Мне бы хотелось, чтобы боги даровали ей бессмертие вместе с вечной юностью и красотой. Чудесно было бы созерцать богиню с нежным сердцем; такой непременно следовало бы украсить наш Пантеон. Народ считал, что Деметра обладает нежным сердцем, хотя она все еще принимала человеческие жертвы в землях варваров. Дионис, пользующийся большой народной любовью и боготворимый женщинами, принимал это с удовольствием и поэтому щедро сыпал благодеяния.

Но женщины не очень-то поклонялись Афродите — ни в этом лице, ни в лице Киферы. Юные девы молили ее послать им возлюбленного, но, получив его, они ревновали к ней. Только относительно небольшое число замечательных женщин способны были признавать красоту другой и склоняться пред ней — если это признание в действительности не означало, что они как-то ухитряются считать эту красоту принадлежащей себе, а не другой.

Так я размышлял, чтобы не дать образу Таис в объятиях Птолемея завладеть моим воображением.

— Почему же ты не сделал этого, царь Александр? — спросила Таис спокойным тоном.

— Не сделал чего?

— Не перерезал мне горло.

— Было бы трудно объяснить почему. Я не мог разрушить образ Афродиты, которую ты видела на Мелосе.

— Тем не менее ты можешь обречь на смерть сотни тысяч молодых мужчин.

— Если бы не мог, я бы не был повелителем Азии.

— Мой царь, ты все еще любишь Олимпиаду?

— Очень.

— Наверное, ты слышал об убийствах, совершенных ею как временной правительницей Македонии?

— Она убивала врагов государства. Или же тех, кто мог бы стать его врагами после моей смерти. Так что делала она это для меня. Я не сомневаюсь, что и к убийству Филиппа она приложила руку — с тем, чтобы я мог овладеть короной. За это я люблю ее еще больше.

— Мой царь, не благородней ли совершить убийство из ненависти, нежели ради честолюбия? Если боги справедливы, вот как следовало бы смотреть на преступления. Недавно ты говорил об отмщении за зло. Ни одно зло не может быть отмщенным; оно продолжает жить, даже если сотворивший его умирает.

— Это я мог бы допустить, а также и то, что многие преступления, совершенные во имя возмездия, являются в сущности преступлениями честолюбия — чтобы убрать препятствие со своего пути или достичь какой-то цели. Это напоминает мне о том, что явилось одной из причин, почему я сегодня послал за тобой. Другая причина — желание соединить наши тела в эротической любви. Может, пойдем теперь в мою спальню?

— Так скоро? Ведь только недавно тебе приходила в голову мысль перерезать мне горло.

— Эта мысль и сознание того, чего бы я мог лишиться, тем более возбуждают во мне аппетит. Вернее сказать, разжигают во мне желание.

— Мой царь, это какой-то кошмар. Вся история Александра кошмарна. И во мне зажглось желание, и я не могу этого объяснить. Да и не нужно мне никакого объяснения, если оно не может пролить свет на человеческую природу, на душу человека. Ты, конечно, знаешь, что в древнейших пантеонах богиня плодородия является также и божеством смерти. Сейчас такое есть в Индии. Имя богини Дурга-Кали, она одновременно хранитель и разрушитель. Мой царь, мне страшно. Я хочу, чтобы ты сжал меня в своих руках. Пойдем же, скорее.

Когда мы оказались в моей спальне, Таис никак не могла справиться со своими одеждами, пытаясь торопливо раздеться, она все больше и больше запутывалась в ней. Я тоже лихорадочно сорвал с себя одежду и сразу же рухнул на постель. Не обмениваясь обычными ласками, Таис улеглась на спину и втащила меня на себя. Необычайное возбуждение охватило меня, и я спешил как на пожар. На этот раз не потребовалось никакой чарующей подготовки: она была, как невинная невеста, истомившаяся по любви, впервые ощутившая прикосновение возлюбленного в своей сумрачной и одинокой девичьей горнице.

И все же мы побороли свое нетерпение, стоило только нашим телам прийти в тесное соприкосновение. В победе можно было не сомневаться, мы уже задолго с наслаждением предвкушали ее приближение; результат был неизбежен. Мы шепотом высказывали друг другу наши тайные пожелания.

После того как все кончилось, когда она лежала, положив головку мне на руку ближе к плечу, я спокойно задал ей вопрос:

— Таис, а тебе хотелось бы, чтобы твое имя звучало в веках? Не так, как будет звучать мое, а как вдохновение для поэзии и музыки?

— Какой настоящей куртизанке не хотелось бы этого!

— Могу подсказать тебе, как этого достигнуть. Ни одна душа не должна знать, что этот план задумал я; все должно выглядеть так, будто ты действуешь под влиянием порыва. Лишнее говорить, что это послужит моим интересам.

— Лишнее говорить, — повторила она.

Итак, я сказал ей, чего от нее желаю. Она полежала какое-то время с округлившимися глазами, затем улыбнулась мне той же грустной улыбкой, что и на строительной площадке будущей Александрии.

— Хорошо, я сделаю то, что ты желаешь. Не для того, чтобы завоевать себе славу в грядущих веках, а потому, что сегодня ты отдался мне весь целиком и я отдалась тебе вся без остатка, и ты принял мой дар. К тому же ты не перерезал мне горло за то, что я такая как есть и не могу быть другой — творенье красоты, а значит, и правды.

4
Примерно тридцати своим предводителям я послал приглашения на торжественный прием, который назвал по-персидски «дурбар», во дворце Ксеркса накануне седьмого дня текущей недели — так произвольно на четыре части разделялся один полный цикл луны. Обычно на седьмой день, если не было чего-то срочного, мы давали солдатам как следует отдохнуть, за исключением тех, кто нес сторожевую службу и занимался снабжением и питанием. «Дурбар», кажется, первоначально было словом в языке хинди и могло означать любой вид приема, устраиваемого принцем. В списке предводителей были мои старые друзья, в основном македонцы, хотя было несколько человек родом из городов, освобожденных мною из-под власти персов. Все говорили по-гречески. Каждому разрешалось привести с собой подругу — не из тех, что сопровождали нашу армию, а прекрасную мидийку, парфянку или женщину из какого-либо еще государства, лежащего за пределами собственно Персии. Допускались гости и с персидскими наложницами, проверенными в любви и верности. Хозяйкой приема предстояло быть Таис.

Спустя час после заката я присмотрелся к погоде. Как обычно в это время года, ночь стояла безветренная и звездная; легко дышалось холодным разреженным воздухом.

Я приказал устроить пир в зале для аудиенций, а поскольку не хватало кушеток и низких столиков, я распорядился, чтобы их принесли из других помещений дворца. Плащи и меховые куртки можно было оставлять в прихожих, примыкающих к главному порталу, так как от пылающих угольных жаровен в зале будет тепло. Богато разодетые гости прибыли спустя два часа после захода солнца и составили поистине прекрасное общество. Вряд ли хоть одному из мужчин было за тридцать, а их подружкам — в основном около двадцати или меньше, и все они были красивы как на подбор; все находились в веселом настроении — ведь это был первый торжественный прием, «дурбар», устроенный новым повелителем Азии, и им выпала честь присутствовать на нем. Сын Пармениона Филот находился среди присутствовавших, но самого старого бивуачного медведя не было — настороженность превращала его скорее в брюзгу, отравляющего другим удовольствие на пиру, чем в дружелюбного весельчака. Не был приглашен никто из семьи Дария, все еще находящейся у меня под стражей, хотя, возможно, они и согласились бы присутствовать на пиру, желая мне польстить. Среди них были Статира-старшая и Статира-младшая, за которыми закрепилась слава — и, возможно, небезосновательно — двух самых красивых женщин Старой Персии.

Был тут, конечно, и Клит со своей возлюбленной, мидянкой. Птолемей привел парфянскую принцессу, женщину диковинной красоты, Филот — свою наложницу-персиянку с очень бойким языком, пересказывавшим его хвастливые рассказы, что делало его заметным человеком. Таис надела свои самые роскошные драгоценности и прекрасный белый хитон, обнажавший одно из ее лоснящихся плеч. Впервые я облачился в персидскую мантию из золототканой материи, накинув ее поверх той формы, которую я носил на торжественных парадах.

Во время пира гости то и дело сновали от скамьи к скамье, обмениваясь любезностями и поцелуями, все громче становился разговор и смех, по мере того как чаши вина опустошались одна за другой. Когда флейты и лиры заиграли прелестную мелодию, Неарх попросил моего разрешения исполнить танец, которому, как он сказал, научила его пленница из Тира, клявшаяся, что ее отец научился ему на самом западном из Оловянных Островов. Танец не отличался красотой, но требовал замечательной ловкости и проворства ног и так захватывал, что кое-кто попробовал подражать, рассмешив окружающих. Спустя примерно два часа, когда выпитое гостями вино начало действовать, каждой даме выдали по железному рычагу, на которые они взирали с большим удивлением: эти штуки были такой же редкостью на пиру, как начиненные жемчугами огурцы, поданные царю в старинной народной сказке в Египте.

Когда барабанная дробь призвала к тишине, поднялась Таис и сказала, обращаясь к гостям:

— Вон там вы увидите трон, заменивший трон Ксеркса, когда в свое время Сузы стали столицей царства. Он, конечно, не может сравниться с тем, что стоял там прежде, — ведь сделан он из слоновой кости, а не из золота, но его ручки инкрустированы тридцатью крупными драгоценными камнями: алмазами, изумрудами, рубинами и жемчугами, которые имеют немалую ценность. Начиная с ближней скамьи слева от трона, дама возьмет свой рычаг и постарается извлечь выбранный ею камень, и так как слоновая кость мягка, а рычаги — закаленная сталь, то это будет делом нетрудным. Как бы то ни было, если по неловкости она повредит камень, то выбрать еще один ей не разрешается. Это не только испытание искусства рук, но также и трезвости — или, по крайней мере, того, насколько рука сохранила твердость, несмотря на щедрый дар Диониса. За первой, после ее успеха или неудачи, пойдет вторая, сидящая на следующей скамье, и так далее до тех пор, пока не дойдет очередь и до меня, на дальнем конце круга справа от трона. Пожалуйста, первая, выходите.

Все наблюдали за игрой с радостным интересом, отпуская добродушные шутки. Первая дама заработала свою награду примерно за минуту. Она подняла вверх руку, чтобы все увидели зеленый изумруд величиной с орех, затем подскочила ко мне, моментально посерьезнев, и коснулась коленом ковра.

Я заметил, что она не выбрала роскошного алмаза, который был намного ценнее всех остальных тридцати камней, и, следуя ее примеру, все остальные также сторонились его, оставляя его для Таис. Та с большой осторожностью поддела алмаз рычагом и аккуратно извлекла из оправы. Он ярко заиграл в ее бледной руке, отражая неровное сияние сотни масляных светильников и красный накал жаровен. Меня порадовало то, что она завоевала драгоценнейшую награду благодаря любезности моих гостей, которые сдерживали в себе естественную женскую страсть к восхитительным драгоценностям — хотя, возможно, в этом не последнюю роль сыграло желание сохранить благосклонность Александра.

После того как отзвучала еще одна барабанная дробь, я встал и предложил тост за мою подругу этого вечера, выразив его в довольно красивых и изящных словах, но не вложив в них ни большого ума, ни оригинальности. Когда выпили за этот тост, я обратился к остальным дамам с краткой речью:

— Надеюсь, что каждая из вас будет дорожить заработанным призом как напоминанием об этом пире. Что же касается трона, лишенного его главных сокровищ, то я отдам его какому-нибудь хромому попрошайке, который, возможно, будет сидеть на нем возле стены и просить милостыню.

После получасового пиршества, во время которого молниеносно опустошались кувшины с вином и дух виноградной лозы, слегка было ослабевший, пока гости наблюдали за игрой, снова заиграл в полную силу, и евнух-сенешаль, как мы условились заранее, повелел музыкантам отдыхать, Таис снова поднялась на ноги.

— Царь Александр, можно мне задать вопрос в присутствии твоих гостей?

— Разрешаю.

— Ты говорил о троне из слоновой кости, который теперь лишился своих драгоценностей, как о подходящем даре для нищего.

— Да, говорил.

— Какие еще заслуживающие внимания сокровища остаются в этом зале?

— Очень мало, и ценность их невелика. Казначей считал каждую драхму, когда меблировал эту палату после того, как из нее унесли бесценные украшения, большинство из которых теперь лежит в моих сундуках. С виду обстановка кажется вполне роскошной, но столы и скамьи второсортного качества, а золотой орнамент — тонкая позолота. А почему ты спрашиваешь?

— Я подумала, а не отдать ли их в чьи-то лучшие руки, чем у нищего?

— Не могу разгадать твою загадку, прекрасная Таис.

— Я усложню ее, задав еще один вопрос — с твоего высочайшего позволения.

— Продолжай.

Теперь уже весь зал затих.

— А как с другими палатами в этом великолепном дворце?

— Все, что из них стоило взять, унесено. Простенькие драпировки и занавеси остаются, а также дешевые ковры и дубовая мебель без драгоценных камней или золоченой инкрустации.

— Это бывший дворец Ксеркса, и, учитывая его огромные размеры и славу Ксеркса, а также выбитую на ступенях похвальбу Дария Первого, дворец все еще является символом господства уже не существующих персов. К тому же ни одному эллину вовек не забыть, что Ксеркс захватил Афины, мой родной город, и превратил его почти в развалины. Везде на своем пути он разрушал и священные храмы. Теперь догадываешься, как бы я хотела распорядиться этим дворцом?

— Возможно, догадываюсь. Но продолжай.

— Царь Александр, мне бы хотелось отдать его в руки пожирающего пламени.

Последовало несколько секунд молчания ошарашенных гостей, затем я сказал:

— Таис, это было бы для нас избавлением. Мы могли бы смотреть на это как на мощный жертвенный огонь в честь Зевса, Бога Пылающего Солнца. Я даю тебе свое разрешение.

Эти слова были встречены ревом восторга моих илархов, таксиархов и лохагов. Они тут же встали. Только занавес отделял залу от прихожих около портала и от него самого. В этот момент музыканты грянули бодрый марш, известный моим воинам как марш победы. Таис с пылающим лицом вскочила на ноги и схватила светильник. Завидев мою поощрительную улыбку, поднялись и остальные дамы. Они тоже взяли по светильнику и выстроились в ряд за спиной Таис, смеясь и крича в сильном возбуждении, и она повела их через еще один задернутый занавесом портал к величественному лестничному пролету. Я тоже взял светильник, и все военачальники последовали моему примеру.

Мы вошли в задние комнаты и поднесли желтые языки пламени к занавесям, покрывалам кушеток, к обивке кресел и, перевернув большой кожаный сосуд со светильным маслом, к самому полу. Повара и слуги с криком бросились врассыпную. Мы уже слышали, как на верхнем этаже все громче трещит огонь, и когда спустились в гостиную палату, к нам вниз по лестнице с истерическим смехом и визгами прибежали и женщины. Все мы, следуя друг за другом, совершили полный обход гостиной залы, поджигая занавеси и скатерти и поливая горящим маслом ковры. Оркестр все еще играл свою бодрую музыку, мужчины плясали и топали ногами, а девушки поспешили в передние комнаты за своей верхней одеждой. Только тогда музыканты вышли вперед, дуя во флейты и со всей силой ударяя по лирам и цитрам и, подскакивая от безумной радости, стали спускаться вниз по резной наружной лестнице с выбитыми на ней хвастливыми словами Дария.

Мы собрались в стороне от жаркого все разгорающегося пламени, в длинной галерее, ведущей к резной лестнице. Все еще ходили меж нас кувшины с вином, музыканты по-прежнему играли бравурную музыку, но им приходилось напрягать все силы, чтобы можно было их расслышать за ревом пламени, рвущегося прямо вверх, в безветренное ночное небо. Вместе с треском оно стало приобретать ровный низкий гул, захватив целиком всю постройку, ставшую теперь одним огромным бездымным костром, мечущим в небо огненные стрелы. Мы услышали глухой удар, когда третий, этаж обрушился на второй, и еще один, мощный, когда оба верхних этажа рухнули на первый. И вот балки и несущие стены, которые скрепляли наружные каменные стены, прогорели, и одна из них отвалилась с грохотом горной лавины, который нам довелось однажды услышать среди снежных вершин Кавказа. Объятые благоговейным страхом, музыканты перестали играть. Из кувшинов больше не наливали, и никто не касался вина, уже налитого в чаши — все стояли, молча уставившись на пожар.

В конце концов огонь, а с ним и его гул, стал ослабевать. Еще одна стена обрушилась внутрь, ослабив третью, которая также рухнула. Две или три перепившие женщины отбежали в сторонку, где их вырвало, а несколько качающихся мужчин начисто протрезвели.

«Такое зрелище протрезвит любого, — подумал я, — рушится древний символ персидской власти; и известие об этом настигнет Дария там, где он от меня прячется. Он задаст вопрос, другой, покачает головой и постарается отгородиться от всех, кто бы его ни окружал. Однако это был всего лишь еще один удар, как от погонщика партии рабов, чтобы поторопить его на теперь уже недолгой дороге к смерти. Может, с трудом уже вспоминалось ему, что он был когда-то царем, малейшее слово которого считалось непреложным законом, который не мог перейти дороги без того, чтобы ее не покропили ладаном и миррой, перед кем другие цари должны были становиться на колени и класть земной поклон.

Возможно, ему казалось, что это и все остальное — бессмысленный ночной сон».

От надменного дворца могучего Ксеркса остались только задняя стена, громадная куча золы и две витые лестницы, ведущие к главному входу. Они почти не пострадали, и при свете масляных светильников, которые мы все еще сжимали в руках, так как мысль поставить их на землю просто не приходила нам в головы, отчетливо можно было различить и легко прочесть — а многие из нас учились персидскому языку — хвастливое изречение Дария:

…В согласии с его волей и моей собственной,
Я, Дарий, не боюсь никакого врага.
Дрожат и стучат теперь кости в его гробнице — вот какая мысль пришла мне тогда в голову.

5
В этот вечер расставание с Таис было для меня невыносимо, поэтому мы вместе с ней зашли во дворец бывшего сатрапа, и здесь она впервые рассмотрела доставшийся ей в придуманной мною игре алмаз. Размер его — не менее ста пятидесяти каратов — навел меня на мысль, что этот камень носил Дарий в своей короне «Гора Снега», которую нашли в песке одной реки в Центральной Азии — у большинства древних персидских историков есть его описание. Теперь я увидел, что у него розоватый оттенок, тогда как «Гора Снега», как его раньше характеризовали, ослепительно бел, как снежный сугроб в лучах солнца. Кроме того, «Гора Снега» был почти бесценным сокровищем, и мне не верилось, чтобы его могли использовать для украшения трона не из золота, а из слоновой кости и оставить во дворце, где царь в последнее время не бывал. Однако опасность воровства была очень мала ввиду того, что имя царя вызывало благоговейный трепет, и я оценил его в двадцать талантов, равноценных примерно сорока окам золота.

— Если ты хотел, чтобы этот алмаз достался мне, не было ли слишком рискованно позволить, чтобы двадцать девять женщин опередили меня в выборе камней? — спросила Таис.

— Я не думал, что риск будет серьезным. У меня была уверенность, что если первая не возьмет его и вторая тоже, то все остальные просто не осмелятся.

— Согласна. Если риск и был, то он ограничивался только этими двумя. Первая из них Астарта, названная так в честь богини; ее отец, военачальник Смерсис, сейчас находится у тебя в плену. Вторая — сестра Аркасы, царского правителя в Аринесте — и он твой пленник, к тому же раненый. Судьба так здорово служит тебе, царь Александр! Ни одна из этих женщин не оскорбила бы тебя ни за что на свете, уж не говоря о великолепном алмазе.

— Твои глаза, Таис, пожалуй, чересчур зорки, чтобы ты смогла стать другом-утешителем.

— Великий Александр! Как я могу осуждать твою хитрость, твою безжалостность, когда я сама пользуюсь приносимыми ими благодеяниями! Девчонкой я и мечтать не могла о таком замечательном камне. Мой царь, прежде я была состоятельной, а теперь богата, как жена сатрапа. Если я останусь в живых, я буду носить этот камень в Афинах — пусть его видит твой враг Демосфен! И неважно, редко или часто ты будешь звать меня к себе, покуда ты жив, я никогда не приму от тебя другого дара. Пока ты не женишься или пока я не выйду замуж — может, только через много-много лет — я прежде всего буду обязана только тебе, и никому другому. Жаль, что из-за одного лишь случая, когда ты нарушил клятвенную верность мне — а ведь ты так создан, что не мог поступить иначе, — я отказалась от твоего покровительства и потеряла право быть твоей фавориткой.

— А тебе хотелось снова стать ею?

— Нет, мой царь, я не могу. С тех пор утекло слишком много воды. Может, когда-нибудь в будущем, не знаю.

«Наверное, все дело в Птолемее, — подумал я, — их отношения зашли слишком далеко». Но прежде я уже дважды касался этой темы, поэтому теперь выбросил ее из головы. Мое дело было — воевать и побеждать.

Всю ночь она оставалась прелестной подругой, хотя мы не достигли тех высот, с которых было видно так далеко и так легко дышалось, как при нашем последнем свидании. Что касается спаленного мной дворца, построенного Дарием, в котором хозяйничал Ксеркс, лишь одна мысль не давала мне покоя. Перед собравшимися там гостями я говорил об этом как о жертвенном огне, тогда как это был, конечно, всего лишь прием имперской политики. Я жалел, что не мог взять назад свои слова, ведь, как говорили, Зевс наказывал богов и людей, не говоривших ему правды.

Утром нечто, найденное в пепле пожара, вызвало у меня острое чувство жалости. Это были почти уничтоженные свирепым жаром тела мужчины, женщины и младенца. Они лежали совсем рядом друг с другом. Евнух-сенешаль, который знал дворец сверху донизу, исходя из того, в каком положении находились трупы, предположил, что это был привратник по имени Комаис — может, потому, что он прибыл из этого города — с женой и дочерью; они занимали небольшую палату на третьем этаже. Сенешаль добавил, что царь доверял ему больше, чем, казалось, заслуживало его скромное положение.

Они, без всякого сомнения, задохнулись от дыма и совсем не ощутили опаляющего прикосновения огня. К тому же редко можно воздвигнуть простую стену или выкопать большой котлован без того, чтобы не погибли один или двое людей. Затем евнух обнаружил кое-что еще, и эта находка заставила меня взглянуть на все дело совсем под другим углом. Под останками тела мужчины лежал небольшой медный сосуд почти цилиндрической формы с завинчивающейся крышкой. В нем находился чрезвычайно мелко истолченный песок, который, по мнению сенешаля, являлся истолченным кремнем, более твердым, чем стекло. Очевидно, он потянулся за ним, когда проснулся в комнате, полной дыма.

Для чего ему был нужен истолченный кремень, как не для подмешивания мне в еду, когда я опьянею? Другого объяснения не находилось. В таком случае этот парень был убийцей, и, без сомнения, я был его намеченной жертвой. Значит, сам того не ведая, я произнес мудрую речь — ведь пылающий дворец действительно стал огромным жертвенным костром, на котором был принесен в жертву вместе со своими любимыми тот, кто являлся убийственным орудием царя или, возможно, честолюбивого Бесса. Эту жертву Зевс не обойдет своим благодарным вниманием.

Глава 7 КРАСНЫЙ ПРИЛИВ

1
Великая битва при Арбелах произошла несколько дней спустя после дня осеннего равноденствия, вслед за моим двадцать пятым днем рождения, в двадцать шестом году от Александра. Когда снова наступила весна и бесконечные стаи водоплавающих птиц потянулись над головой, держа почти прямой путь из дельты Тигра и Евфрата к Каспийскому морю или, возможно, срезая путь к восточному концу Эвксинского моря, когда облагодетельствованная легкими дождями вновь ожила пустыня и стали веселыми даже маленькие птицы, я снова приготовился выступить в поход.

Я все еще не захватил бежавшего Дария и не получил надежных вестей о его смерти. По последним сведениям, он находился в Экбатанах, недалеко от Арбел, и пытался собрать еще одну армию, хотя это ему удавалось с трудом, поскольку его имя потеряло свою магическую силу. Один наблюдатель предполагал, что у него войско в тридцать пять тысяч солдат — жалкая цифра по сравнению с теми, что он сообщал раньше, но не намного ниже той, во что оценивалась совокупная сила моей армии. Я не думал, что он затеет сражение со мной по всем правилам; и все же при умном командовании такое войско могло бы сильно замедлить мое победное продвижение и занять прочную оборону в тех или иных горных коридорах, которые мне необходимо было пройти на моем пути вперед.

Его солдаты были в числе лучших, которые когда-либо служили под его началом, включая тысячу из пятнадцатитысячной царской гвардии, храбро сражавшейся при Арбелах; остатки эллинов-наемников, превосходных лучников — парфян и индов. Ему остались верными несколько сатрапов и военачальников, но мне приходилось серьезно считаться только с двоюродным братом Дария Бессом, который в последней битве проявил храбрость, настойчивость и изобретательность.

Нет, сам Дарий не осмелится снова ввязаться со мной в сражение. Так заявил высокий жрец в храме Зевса-Амона, причем эту весть сообщил ему сам Зевс.

Моя армия, за исключением оставленных позади гарнизонов, направилась форсированным маршем в Экбатаны. На расстоянии трех дней пути от города ко мне в лагерь прибыл дезертир с хорошей новостью: войско Дария, сократившееся теперь до восьми тысяч, узнав о моем приближении, поспешно отступило в сторону Бактрии. Придя в Экбатаны, я демобилизовал фессалийскую и эллинскую конницу, кроме македонцев, но позволил добровольцам поступить снова ко мне на службу в качестве наемников. Тем самым я формально известил Грецию о том, что больше не являюсь полководцем греческой армии — что у меня собственная армия. Это уже давно было именно так. Однако я оставался главой Греческой Лиги и царем всей Греции, а также всей Азии.

Здесь же я решил и другие административные вопросы, Огромная казна, захваченная в Вавилоне, Сузах и Персеполе, была помещена в крепость в Экбатанах, а казначеем при ней я оставил Гарпала. Пармениона, которому недалеко уже было до семидесяти, я поставил управлять большой территорией, простирающейся к востоку, — должность больше почетная, чем властная. Номинально он считался охранником казны, но настоящая охрана состояла из шести тысяч преданных македонцев из фаланги под началом Клита, который сам в данный момент выздоравливал от серьезной болезни в Сузах. По завоеванным мною землям без труда прошло ополчение из шести тысяч греческих добровольцев и пополнило мою армию, но только как наемники, а не греческие патриоты.

Путь в Раги мы выбрали более длинный, но менее трудный, хотя люди и лошади сильно пострадали от летней жары. Оттуда, все еще гонясь за Дарием, двинулись к проходу, носившему название Каспийские Ворота, — узкому ущелью в Соляных горах. Затем двое знатных персов, дезертировавших из быстро тающего лагеря Дария, принесли нам удивительную новость: предатели, возглавляемые Бессом, арестовали Дария и заковали его в цепи, и только наемники-эллины хранили клятву верности бывшему царю. Я почти не сомневался, что честолюбивый Бесс стремится стать властелином собственного царства в каком-нибудь окруженном и защищенном высокими горами районе.

Оказывается, наемникам-эллинам удалось передать Дарию приглашение перейти в их попечение. Когда же тот отказался, они поняли, что связывающие их узы разорваны и в дальнейшем помочь ему они не смогут; они свернули с большой дороги и ушли в горы, где им, вероятно, предстояло пасть жертвою диких племен.

Теперь моей целью было не захват Дария, а освобождение его из рук изменников. Для достижения ее я ринулся в погоню, не жалея сил, взяв с собой конницу гетайров, легкую кавалерию и несколько выносливых пехотинцев. Кратеру с оставшимся войском я велел идти следом за собой обычным походным шагом. У нас было с собой только оружие и на два дня продовольствия, поэтому мы быстро настигали беглецов, расположившись лагерем недалеко от того места, где стоял когда-то знаменитый храм Зороастра. Наш следующий переход длился восемнадцать часов и проходил меж высокими горами с одной стороны и солевыми болотами и пустыней — с другой. Нам приходилось все время пить воду с соленым привкусом, поэтому, оказавшись у речки с пресной водой, мы остановились немного передохнуть и освежиться. В мертвом городе на равнине — по его улицам бродили только духи — мы услышали, что Бесс надел высокую тиару, древний и странный символ персидских царей. За эту чудовищную наглость, поклялся я себе, он заплатит пыткой и смертью.

Нас разделял всего лишь день пути. В попутном селении нам рассказали о более короткой дороге, чем та, большая, по которой ушел Бесс, лежавшей на пересеченной и совершенно бесплодной местности, которую пешим солдатам было не осилить. Поэтому я спешил пятьсот всадников легкой кавалерии и посадил на их коней то же самое число тяжело вооруженных пехотинцев и в сопровождении одних верховых проделал с наступления вечера и до рассвета следующего дня четыреста стадий.

На рассвете мы увидели отряд бактрианцев, скачущих в арьергарде армии Бесса и его царского пленника. Горцы развернулись, словно намереваясь оказать сопротивление, но, хорошенько разглядев большого черного коня и его всадника, большинство из них стеганули своих низкорослых лошаденок и пустились наутек. Немногие попавшие нам в руки быстро отправились на тот свет. Конец погони был совсем близок.

Говорят, что Бесс понуждал обреченного царя пересесть из колесницы на лошадь. Несомненно, эта трогательная забота имела целью поднять престиж Бесса в первом же городе, способном обороняться его уже небольшими силами. Дарий отказался. Так мы и обнаружили то, что осталось от него — в колеснице, все еще прицепленной к четверке бесцельно бредущих лошадей. Он был весь исколот копьями, и в глаза его опустилась ночь.

Но даже в этом истерзанном теле оставалось какое-то величие и великолепие. Дарий был человеком крупных размеров, ростом в семь футов или очень близко к этому, с благородным лицом. Все мои спутники последовали за колесницей, отдавая честь покойнику, я же замер по стойке смирно на своем неподвижном черном скакуне. Затем я завернул тело в свой плащ и распорядился как можно более осторожно отвезти его в Персеполь и похоронить в царской усыпальнице, где были похоронены и другие могущественные цари, сидевшие до него на его троне и один за другим сошедшие с него в темное царство смерти, которая без разбору забирает любого человека — от самого смиренного до самого великого.

2
Вскоре после нашего прибытия в Гекатомпилос,[114] ближайший город на равнине, к моим экспедиционным силам присоединились солдаты, которые до этого шли по большой дороге. Совершенно очевидно, мои македонцы надеялись и даже осмеливались верить в то, что со смертью Дария их войнам в Азии наступил конец. Что ж, с их точки зрения разумно было бы поставить этот вопрос. Вообще-то говоря, мне и им стала принадлежать вся Персидская империя с ее неисчислимыми накоплениями золота и удивительно прекрасными женщинами. Сыновья всех матерей имели небольшой золотой запас и могли наращивать его до тех пор, пока каждый не мог отправиться разбогатевшим домой. Несомненно, они тосковали по родным пастбищам, по своим грубым холмам и еще более грубым играм, по шумным пьяным ссорам, которые они называли пирами.

Там, вдалеке, думали они, лежит только каменистая пустыня и стоят горные хребты, громадные, таинственные, непроходимые. А к востоку от них колышется Океанское море.

Я должен был пробудить их от этого сна и сделал это, дав им другой, в котором им виделись прекрасные города, богатства и танцующие девы Индии. Но прежде чем они смогут насладиться ими как добычей и развлечением, они должны были помочь мне поймать Бесса, убившего Дария и имевшего наглость носить высокую тиару, на что право было только у Александра.

Под шлемом в моей голове таились и другие идеи, о которых я пока не распространялся. Непокоренными еще оставались различные племена Кавказских гор и в районе Аральского моря. У них над любовью к женщинам преобладала любовь к грабежам и ночным нападениям из засады, и нельзя было допустить, чтобы они беспрепятственно и без страха беспокоили нас с флангов и с тыла. Кроме того, я не был уверен, что служившие когда-то у Дария наемниками эллины, бежавшие в горы, не объединятся с бандитскими племенами и не обучат их военной тактике в достаточной мере, чтобы они могли захватывать горные проходы, затруднять наше продвижение и причинять нам серьезные неприятности.

Мы выступили в поход, и, когда пришло время, я разделил войско на три неравные части: одну я взял под свое начало, другую поручил своему толковому военачальнику Кратеру, над третьей частью, куда вошли повозки с осадными машинами и обоз, я поставил Эригия, дав ему своих наемников-эллинов и конницу. Каждый из трех отрядов пошел по своему маршруту с учетом их трудности. Я направился к южным берегам озера Гиркания, которое персы называли Каспийским морем. Оттуда мы дошли до столицы Гиркании, где с нами снова соединился Кратер. Теперь мне покорились сатрапы Парфии и Гиркании и другие крупные персидские правители.

Кроме того, я принял эмиссаров, посланных ко мне остатками отколовшихся от войска Дария наемников с предложениями условий сдачи. Я отослал их назад, велев передать своим, что приму только безоговорочную капитуляцию. Блуждая в горах, находясь во власти диких племен, они не имели выбора. Те, кто выжил, пришли ко мне в лагерь беспорядочной толпой — их было полторы тысячи. После небольшой нерегулярной войны с воинственными непокорными мардами мы устроили большое пиршество с играми и принесли жертвы богам.

В Сузах[115] до нас дошли первые достоверные сведения о Бессе, и они поразили меня. Оказывается, он в Бактрии объявил себя царем Персии. Он надел роскошное одеяние и царскую тиару и называет себя не Бессом, а Артаксерксом IV. Более того, он собирает армию из бактрийцев и свирепых скифов, намереваясь воспрепятствовать моему проходу. Даже смерть Никанора, младшего сына Пармениона, не могла задержать моего яростно-стремительного броска. Никанору устроили прекрасные военные похороны две тысячи моих солдат под командованием Филота, старшего сына Пармениона, все еще находящегося в тени моего подозрения. Мне в моем нынешнем предприятии эти люди были не нужны.

Вскоре после выступления из Сузии я назвал своим именем многообещающий город в плодородных землях, стоящий на караванном пути. В это время я стал надевать одежду мидийцев, что вызывалонекоторое недовольство Птолемея, единственного, кто осмеливался ворчать на меня в моем присутствии. Большинство македонцев за трапезой у костров вели себя подобным же образом, о чем докладывал неизменно преданный мне Гефестион. Это одеяние можно было назвать сочетанием персидского и греческого и оно превосходно подходило для рожденного в Греции повелителя Азии.

Недовольство Птолемея меня нисколько не возмутило. Ведь он был слишком давнишним и дорогим мне другом — а я потерял так много друзей детства: кого в сражениях, кого забрала болезнь, а некоторых сгубила измена. Мы с ним не говорили о Таис, ставшей теперь фактически его любовницей и потерянной для меня навсегда. Я и не винил ее — ведь уже который месяц я не звал ее к себе, целиком погруженный в свои войны и административные проблемы и ведя целомудренный образ жизни.

Но вновь погоню за Бессом пришлось прервать, как я полагал, ненадолго, на этот раз из-за отречения сатрапа Арии, сдавшегося мне в Сузии. Он убил моих всадников-лучников, которых я там оставил, и призвал сторонников Бесса собраться в городе Артакоане на реке Арий, в сотне стадий к юго-западу. Я с сильной армией пошел к этому гнезду изменников, которые при моем приближении бежали. Там всех, у кого было найдено оружие, я предал смерти, оставшееся население продал в рабство и переименовал город, назвав его Александрия Ариана. Его новым жителям, съехавшимся из окрестных сел, предстояло знать этот город только по этому названию, а прежнему, Артакоана, вскоре суждено было исчезнуть из языка. В новом городе сходилось несколько караванных путей, и я не сомневался, что своим будущим великолепием он будет достоин своего имени.

В этой богатой области я пополнил свои интендантские запасы. Я пошел дальше на юг, чтобы проучить еще одного непокорного сатрапа, и заставил его бежать, решив, что займусь им позже. В этом походе ветер, за который я благодарил Эола, — Зевс не стал бы на такие пустяки тратить свое дыхание — принес мне легкую победу над небольшим племенем, осмелившимся стать на моем пути, за что внезапно последовало быстрое возмездие. После короткого столкновения эти глупцы, спасаясь, устремились вверх по лесистому склону горы, другая сторона которой представляла собой крутой обрыв в пропасть. Я просто поджег сухой лес, а резвый ветер, дующий в ту же сторону, сделал все остальное.

В городе Профтасия, на караванной дороге, ведущей на юг от моего нового города Александрии Арианской, зловеще забрезжил печальнейший в прожитой мною до сей поры жизни день. До дня зимнего солнцестояния оставалось две луны, деревья уже сбросили лиственный покров, и скрежетали оголенные их ветви, раскачиваемые холодными ветрами со снежных вершин Гиндукуша. Вскоре после завтрака я получил информацию из надежных рук, что небольшая группа недовольных македонцев устроила против меня заговор. За этим последовало еще худшее известие: не оставалось никаких сомнений в том, что друг моего детства и сын старого верного Пармениона Филот знал о заговоре, если и не был на деле его участником, и не сообщил мне о нем.

Я ничего не предпринимал весь день и только ближе к вечеру пригласил к себе на ужин военачальников из своего ближайшего окружения, включая Гефестиона, Кратера и Кена. Птолемея я не пригласил, чувствуя, что он будет помехой тому, что я намеревался сделать. Среди приглашенных был и сам Филот.

Около полуночи я отдал неожиданный приказ заключить Филота под стражу. О причине я ничего не сказал, а если он и догадывался, то вида не подал, не осмелился спросить, хотя и вперился в меня странно потемневшими глазами. Когда его увели, я сообщил гостям полученную мной отвратительную новость и распорядился, чтобы они немедленно арестовали служащих под их началом заговорщиков. Один из них, которого я едва знал, бывший, очевидно, их главарем, попросил разрешения сходить за плащом и головным убором перед тем, как его уведут закованным в цепи, и, воспользовавшись кратким отсутствием, перерезал себе горло собственным мечом, приняв милосердно быструю смерть. Всех остальных арестовали, днем предали суду и обвинили в тяжком преступлении.

В ответ все они заявили, что невиновны, но это можно было уже не принимать во внимание: самоубийство их близкого друга Димна было равносильно признанию вины. Никогда еще у меня не сжималось так горло, как в тот момент, когда я произнес приказ отвести Филота в другую палатку и подвергнуть пытке. Эту жестокую обязанность поручили Гефестиону и его помощникам — Кену, Кратеру и человеку, который приходился Филоту родным дядей.

Сначала Филот предложил малоубедительное объяснение тому, что не сообщил мне о заговоре: он якобы не поверил в его существование, решив, что это просто слухи, которым не стоит придавать значения. Его продолжали пытать, и он признался, что сам не хотел покушаться на мою жизнь, но предполагал, что вскоре меня убьют за то, что я носил одежду мидийцев, отвернулся от старых друзей — македонцев и соратников, завел себе близких друзей среди персов и усвоил их манеры и образ жизни. Он сказал, что только принимал участие в разговоре о том, что им нужно предпринять и кому быть за главного, когда это событие произойдет. Гефестион слышал, как он назвал имя своего отца Пармениона в качестве фигуры, более всего подходящей для роли моего преемника, но Филот тут же отказался от своих слов, говоря, что имел в виду Птолемея — что было уж совсем невероятно, поскольку Птолемея всегда возмущало хвастовство Филота и его высокомерное поведение среди равных себе. Как ни странно, ни Кратер, ни Кен, занятые орудиями пытки, не могли вспомнить, чтобы обвиняемый упоминал имя Пармениона. Наконец Филот полностью признался в своей вине.

Не отчет Гефестиона заставил меня спешно отправить письма надежным военачальникам в Экбатаны, где находился штаб Пармениона. На первый взгляд жестокость в действительности являлась проявлением доброты, ибо нельзя было допустить, чтобы старик узнал об измене своего сына и грядущем наказании. Поэтому я приказал своим людям захватить его врасплох и лишить его жизни быстрым ударом меча. Что касается самого предателя, его поразили копьями насмерть на виду у всей армии. Это зрелище привело в уныние моих македонцев, наверное, многие из них зажмурились, чтобы не видеть его, но все же оно было необходимо, чтобы подавить их недовольство, и, несомненно, поубавило опасность мятежа.

Для меня эта зима оказалась самой тяжелой в моей жизни. Она уже настолько вступила в свои права, что я не мог перебраться через Гиндукуш в Бактрию. Восстание ариев вынудило меня к еще одному походу, и в этом, в основном, был виноват Бесс, вознамерившийся беспокоить меня с тыла и флангов. Я разбил его отряды, и моим единственным вознаграждением за эту задержку, единственным утешением было основание нового города, Александрии-Арахосии, откуда мой гарнизон мог бы защищать от налетчиков проходы в восточных горах.

Зима тянулась уныло и бесконечно долго, и ранней весной мы приготовились к тому, чтобы перевалить через Гиндукуш. В своем нетерпении я слишком поторопился отдать приказ взбираться на эти кручи, труднодоступные холодные горы, возвышающиеся более чем на пять тысяч локтей над высоким плоскогорьем. Мы стремились к северо-восточному проходу в верховье реки Окс, где Бесс вряд ли мог воспрепятствовать нашему продвижению. Но глубокий снег, неумолимый холод и ледяные ветры были соперниками пострашнее. Немало моих солдат умерло от обморожений, у других солнце, отражаясь от снежных покровов, вызвало временное ослепление, некоторые погибли в лавинах или сорвались вниз. Больше всего хлопот доставил нам вещевой обоз. Нередко большие команды из солдат, рабов и пленников должны были поднимать их по крутым скатам. Телеги и повозки, в которых было немало девушек и женщин — жен, наложниц и сопровождающих армию, чье присутствие служило утешением многим начальникам и рядовым и предотвращало открытый мятеж, — также причиняли нам серьезные беспокойства, от которых немного спасали доблесть возниц и то обстоятельство, что они выносили все это без жалоб.

Один раз перед моими глазами предстало восхитительное зрелище. Посреди крутого склона, где под жгучим солнцем уже растаял снег, обнажив траву, такую же молоденькую и нежную, как весной в Греции, я увидел неподвижно застывшего на верхушке скалы большого дикого барана, которого готов был принять за властелина горных вершин. Голову его венчала корона из вьющихся рогов. Такая же корона, только из золота, оказавшись на голове великого Дария, сломала бы ему в конце концов шею. Я назвал его Искандером — именем, которым меня нарекли в горных цитаделях Центральной Азии. Зная мое пристрастие к дикой баранине, вероятно, лучшему мясу на свете, кое-кто из моих телохранителей попросил разрешения подкрасться к нему и меткой стрелой сбить этого владыку с его трона, но я отклонил их добрую заботу обо мне.

Как мы радовались, когда оказались за высоким перевалом и начали спуск к верховьям реки, порой называемой Желтой Рекой. Теперь, вместо того, чтобы толкать и поднимать повозки и, налегая на них с бычьей силой, тянуть их вверх по дороге, нам приходилось сдерживать их напор и иногда подкладывать камни под колеса, чтобы они не загремели вниз, увлекая за собой лошадей. Пешим приходилось идти на негнущихся ногах, вгоняя каблуки в землю, чтобы не скользили ноги, и от этого у армейского строя был комический вид. И только немногие из моей вспомогательной кавалерии, выросшие в горах, отваживались спускаться вскачь на своих крепконогих пони. В этом развлечении мои славные гетайры не составили им компанию. Они оставались угрюмыми с тех самых пор, как казнили Филота, их когда-то горячо любимого начальника. Я надеялся, что они воспрянут духом, когда мы, наконец, вступим в схватку с войском Бесса, на чью голову возлагалась вина за все наши беды.

У моих людей появилась причина клясть его еще страшней, чем прежде, когда мы достигли засеянных по весне полей у подножия горы и увидели, что они почернели от огня, зернохранилища уничтожены, земли опустошены. Голодные и разъяренные, мы поспешили в Драпсаку, все еще идя по следам Бесса, а затем в Аорн. Это был обнесенный стеной и удобный для обороны город, но преследуемые нами там не остались.

Было совершенно очевидно, что он направляется в Мараканды на границе Согдианы, который легко оборонять, но трудно взять. К югу местность, где горы перемежались пустынями, давала ему все преимущества, особенно если он смог бы привлечь под свои знамена, в чем я не сомневался, местных воинов — сильных, отважных наездников и бойцов. Более того, мы получили хорошо обоснованные, но еще не проверенные сообщения, что там к нему присоединились царь Бактрии Оксиарт и могущественный сатрап Спитамен со значительными силами и достаточным довольствием.

Отсюда мы резко свернули на запад, затем на север, затем снова на запад, чтобы попасть в Бактры, столицу Бактрии, лежащие на главном пути в Мараканды. Здесь я намеревался реорганизовать свою армию, разделив старые подразделения и создав новые, лучше приспособленные для схватки с Бессом средь гор и пустынь. Здесь же я надеялся узнать, как обстоят мои личные дела и, возможно, добиться какого-то успеха.

Я поселился во дворце царя Оксиарта, и никто этого не оспаривал — одно мое имя служило прекрасным ключом и средством, способным подавить любой голос протеста. Царь отсутствовал, он находился на севере — так сообщили мне его слуги, когда встали с колен. Я вызвал к себе только Клодия, самого надежного своего лазутчика, которого заранее отправил вперед под видом персидского купца с караваном ковров из Экбатан.

Стоило только мне со слугами устроиться поуютней, как появился мой человек, которого сразу же провели ко мне. Он ответил на мое приветствие на безукоризненном греческом — он был сыном грека-раба, и его жена натерпелась от персидского сатрапа, и его самоотверженность у меня на службе, а может, и его собственные силы происходили оттого, что он ненавидел все персидское, и эта ненависть подстегивала и дисциплинировала его ум.

— Говорят, царь Бактрии сейчас на севере, — сказал я ему. — Ты знаешь, где именно и что он там делает?

— Мой царь, нет сомнения — он в Маракандах, где держит совет с царем и высокопоставленными властителями относительно совместных действий по защите своих земель.

— Я слышал об одном, наделенном большой властью. Он весь кипит ненавистью ко мне. Это родственник Дария и зять Оксиарта. Его зовут…

— Сухраб, мой повелитель, — подсказал Клодий, когда я сделал вид, что не уверен.

— Да, да, его зовут именно так, Он в Бактрии?

— Нет, мой повелитель. Он и его жена Роксана уехали с Оксиартом в Мараканды. Отец Сухраба приходился Дарию дядей, а его мать — скифская царевна. Поскольку Оксиарт надеется заключить союз со скифами против тебя, его связь со Скифией и родственные отношения с ее царем будут иметь большой вес в этих делах.

— Так ты полагаешь, они скоро вернутся в Бактрию?

— Нет, мой царь. Сомневаюсь, что ты сможешь увидеть Оксиарта или Сухраба до тех пор, пока не встретишься с ними в сражении и не победишь.

— Хороший совет. Мой казначей встретит тебя у главного входа; ты можешь идти.

Мое прибытие в город и эта краткая встреча произошли ближе к вечеру. Царским охранникам, стоявшим у входа во дворец, я послал мой приказ не впускать никаких послов — пусть приходят и просят об аудиенции на следующее утро. Это распоряжение распространялось на всех потенциальных посетителей, за исключением Птолемея и Гефестиона, хотя я не предполагал, что кто-то из этих двух должен посетить меня. Так как я заранее принимал это в расчет, я не удивился, узнав, что Роксана находится в Маракандах. Согласно тому, что она говорила мне в Додоне, в это время года ее обычно не бывало на севере, зато ее любимый дядя, маг Шаламарес, обитал там в большом храме, и я подумал, что она, наверное, все еще старается навестить его там при любой возможности. До обеда мне хотелось изучить хорошо прорисованную, подробную карту Бактрии, изготовленную магами и доставленную мне парфянским лазутчиком. После этого я предполагал вызвать к себе Гефестиона, который лучше всех понимал мои цели И который стал моим доверенным лицом в большей степени, нежели Птолемей, и, возможно, моим ближайшим другом.

Тут, слегка раздосадовав меня, вошел дворцовый охранник. Он прервал мое занятие, сообщив, что меня срочно хочет видеть женщина в глубоком трауре, прибывшая ко дворцу, как и ее единственный слуга, верхом на осле.

Я ответил ему с раздражением, приказав отослать эту женщину прочь: я не сомневался, что это вдова или мать какого-нибудь знатного бактрийца, убитого или захваченного в плен при Арбелах, которая пришла что-то просить.

— Я так и сделаю, царь Александр, если таково будет твое желание, когда ты услышишь все. Она назвалась Ксанией, подругой девушки, с которой ты обращался к оракулу в дубовой роще в Додоне много лет назад. Она хочет передать тебе что-то на словах.

Начальника охраны, должно быть, очень удивило, как резко изменились мое поведение и голос.

— Она молодая или старая? — задал я бессмысленный вопрос, чтобы только перевести дух.

— Это я не могу сказать, царь Александр: на ней плотная вуаль, какую у персов положено носить при трауре. Она довольно резво спрыгнула с мула, и ее голос показался мне молодым. Узнав во мне грека, она заговорила по-гречески, но, судя по росту и персидскому платью, она, я думаю, персиянка.

— Впусти ее одну, без сопровождающего, в переднюю у входа и вели ей подождать.

Прежде чем покинуть палату, являющуюся библиотекой, состоящей из книг и свитков, написанных в основном магами, я прицепил на пояс свой меч, который перед этим удобства ради снял. Есть много способов совершить покушение на жизнь царя, и в моей империи было не счесть тех, кто жаждал моей смерти любой ценой; среди них могла бы оказаться и обезумевшая вдова важного перса или бактрийца, убитого при Арбелах. Она могла бы выведать, какие слова могут послужить паролем для проникновения в мое жилище, благодаря доверительным отношениям с Роксаной, которые пришли ей на память, когда она узнала о моем прибытии.

Я скрепил застежкой плащ, чтобы не было видно меча, и вошел в переднюю. Там ждала женщина под густой вуалью и, как мне показалось, была совершенно спокойна, чего вряд ли можно было ожидать от убийцы. Но мне не хотелось, чтобы она рассказывала мне о Роксане, пока не подойду к ней вплотную — ведь у передней комнаты вместо двери висел лишь роскошный занавес, а дворцовые слуги, в большинстве своем рабы Оксиарта, несомненно, имели длинные и любопытные уши.

— Что тебе надо?

— Во-первых, царь Александр, чтобы мне было разрешено приблизиться к тебе или чтобы ты сам подошел поближе ко мне, потому что новости, которые я принесла тебе, совершенно секретны.

— Я подойду к тебе, но сначала я должен достать свой меч. Это мера предосторожности, которую царь вынужден принимать, имея дело с незнакомцами.

— Достань его, если желаешь, и приставь к моей груди.

Когда она это говорила, ее голос насторожил меня: слышал ли я его раньше? Я не мог ответить на этот вопрос. Я вытащил меч и держал его наготове, не касаясь ее острием. Зачем? Я мог нанести ей удар с быстротой змеи, если бы она попыталась выхватить кинжал.

— Что же за важный секрет, из-за которого ты пришла сюда без моего вызова? — осведомился я.

Правой рукой очень медленно она подняла вуаль. Я взглянул на ее лицо — и кровь бросилась мне в голову, рука расслабленно опустилась, и я едва не выронил меч. Эта молодая женщина на три больших пальца была выше моей спутницы на дороге в Додону, которая позже задавала вместе со мной вопросы в дубовой роще, а еще позже, перед костром, унеслась со мной в колдовском полете, но я точно знал, кто она такая, и у меня не было ни тени сомнения.

После тридцати тысяч стадий боевого пути и одиннадцати разделявших нас долгих лет я наконец-то нашел Роксану.

3
Роксана заговорила, конечно же, весело щебеча, как она обычно делала, когда не присутствовала на церемонии, и я вдруг вспомнил этот веселый щебет во всей его жизнерадостности, но вынужден был строго ее прервать:

— Ступай за мной в библиотеку, женщина, и там я выслушаю твою просьбу.

Она подчинилась и пошла за мной скромно и степенно. Я не сомневался, что слуги Оксиарта заметили ее, но вряд ли они могли узнать ее под густой вуалью и, по всей видимости, в трауре. Вероятней, они приняли ее за одну из моих фавориток, скрытую под этим облачением, а когда мы вошли в библиотеку, они, конечно же, подумали о смежной с ней спальне, запирающейся на крепкий засов. Я радовался этому обстоятельству и жаждал воспользоваться им так, как мог бы представить себе любой мало-мальски искушенный наблюдатель, и сила этой жажды удивила меня — ведь с тех пор, как мы виделись в последний раз, промчались долгие годы, было много битв, у меня в мозгу и в душе, а также в светском положении постепенно произошли изменения огромной важности. Однако я отнюдь не был уверен, что результат нашего сегодняшнего свидания будет именно таковым. Я помнил, что имею дело не с какой-нибудь юной простушкой, а с женщиной необычной, чьи ближайшие действия и слова были для меня совершенно непредсказуемы.

Я провел ее в комнату, где пахло старой кожей книжных переплетов и папирусом, убедился, что обе двери заперты на засов, и повернулся к ней. Она уже сбросила с себя капюшон, вуаль и черное облачение, которое обволакивало все ее тело. Под ним она носила цельный шерстяной халат, как и тогда в Додоне, но только этот был тончайшей выделки из ткани, которую купцы называли «кашмир» — по имени страны под Гиндукушем, известной нам, грекам, как Парси. Юбка была длинней, чем раньше, так как теперь ей не нужно было вскакивать на косматого пони и спрыгивать с него, а меховые подштанники с чулками отсутствовали или были не видны. Она носила персидские туфельки. Никаких украшений на ней не было. Теперь прежде скрытые под капюшоном светлые волосы цвета пшеничной соломы свободно ниспадали на плечи.

Пока я рассматривал ее, она молчала. Она подросла, но в остальном физически мало изменилась; груди увеличились и стали рельефней — возможно оттого, что ей пришлось рожать, — но лицо осталось почти прежним. Ее красота сохранила свою свежесть и необычную живость: в ней было что-то пугающее и завораживающее. Мне показалось, что косящий разрез ее глаз — оттого, что их наружные края слегка были вздернуты вверх — стал более выраженным, но синяя кайма вокруг светло-серой радужной оболочки осталась неизменной, и в свете многих светильников они горели живым блеском. Под расстегнутым воротом траурного одеяния, слишком теплого для такой мягкой погоды, я разглядел изящество тонкой шеи и ключиц, имеющих совершенное очертание под обтягивающей их тонкой кожей.

У Таис и Роксаны шейки были удивительно схожи, и, возможно, именно поэтому я вспомнил о Роксане, когда впервые встретил Таис. Во всех остальных отношениях, касающихся физической гармонии, они довольно сильно отличались друг от друга. В красоте Таис было что-то таинственное, замечательное в ее неопределенности; а в красоте Роксаны не было никакой загадочности. Да, обе были молодыми и красивыми, но помимо этого между ними не замечалось никакого сходства. Душой и умом они, по-моему, были совершенно разными.

— Да, долго же ты добирался сюда, — вдруг заметила она бойким, как я и ожидал, тоном. Таис не осмелилась бы обратиться ко мне с каким-либо замечанием прежде, чем я сам первым не заговорил бы с ней, и такое отношение к царю со стороны подданного и впрямь казалось оскорблением, заслуживающим наказания.

— Я сказал тебе, Роксана, что через два или четыре года я не смог бы прийти. Признаюсь, я не ожидал, что на это путешествие уйдет одиннадцать лет.

— Ты откусил больше, чем смог прожевать, — резко заметила она.

Как ни странно, подобное выражение существовало у греческого народа, с той только разницей, что греки говорили «больше, чем можешь проглотить». Я так думал, что это местное выражение. На самом же деле что-то схожее, так чудесно характеризующее человеческие зубы и глотки, известно многим народам, за исключением, может быть, только катайан, где еда мягкая и мелко нарублена — хотя, как известно по крайней мере, их большие начальники грызут кости. Мне об этом во время паломничества рассказал маг, который ужинал со мной вместе, и с тех пор я ловко исключал страну этого народа из своего представления об Азии, так как считал, что она лежит далеко за намеченными пределами моих завоеваний.

— Как я и говорил тебе, мне пришлось прокладывать путь сюда мечом.

— И, как я ответила, в таком случае я сотворила большое зло, пригласив тебя к себе.

— Не согласен. Я твердо убежден, что боги вложили тебе в уста это приглашение.

— Впредь я была бы благодарна богам не говорить моим языком, а оставить это дело мне. Ты не разрешишь мне присесть, Александр? Мое седалище слегка побаливает от этого осла, на котором я приехала — у него нескладная поступь.

Итак, как подданная, обращающаяся к царю, она совершила еще две крайне дерзостные ошибки: попросила разрешения присесть до того, как я сам предложил ей это, и обратилась ко мне по имени без должного титула. Я понял, в чем дело: просто наше общение возобновилось в том месте, где оно прервалось одиннадцатилетним молчанием. Моя надежда на то, что наконец я препровожу ее в смежную комнату, стала несколько радужней.

— Можешь сесть, Роксана, — ответил я довольно высокомерно.

— Умоляю тебя, не надо этого повелительного тона в обращении со мной. Я только попросила тебя быть вежливым. Ты еще не завоевал Бактрию; я все еще подданная моего отца Оксиарта. Теперь он более независим, чем тогда, когда мы были в Додоне, потому что Дарий умер и ему больше некому подчиняться. К тому же большинство его земель по праву завоевателя находятся в руках чужака, не принадлежащего древней династий. Если ты настаиваешь на церемонии, подобающей императору, и тем самым не хочешь быть тем Александром, которого я знала на дороге в Додону, тогда я тоже буду не Роксаной, а царевной Бактрии, чья династия намного древнее твоей, и сразу же распрощаюсь с тобой.

Я и представить себе не мог, что кто-то из людей снова будет говорить со мной подобным образом. К тому же она закончила свою дерзкую, если не сказать наглую, речь внушительной угрозой. Я не мог и мысли допустить, чтобы она сразу же ушла. Я совсем не хотел, чтобы мы снова расстались с ней. Она мне нужна была такой, какая есть, жизнерадостной и неукротимой. Я нуждался в ней — вот как, по более трезвом размышлении, обстояло дело, если это действительно была необходимость, а не преходящая блажь.

— Я слышал, что ты вышла замуж за Сухраба. Это, несомненно, произошло, когда тебе исполнилось семнадцать лет, как требовал Оксиарт, ты ведь так говорила. А может, еще раньше, как только ты вернулась в Бактрию.

— Нет, до семнадцати лет я ждала тебя, как и обещала.

— Ты родила ему детей?

— Мой ребенок родился мертвым. — Голос ее упал, и блеск глаз помутился от дымки слез.

— А теперь он хочет быть на самом переднем плане сражения, чтобы помешать моим завоеваниям.

— Несомненно, так оно и будет. Более того, он опасный соперник.

— А тебе грозит опасность стать вдовой.

— Возможно. Не счесть тех женщин, что стали вдовами, потому что их мужья стали на защиту родных земель и пытались помешать твоим завоеваниям. Да, не к добру я звала тебя к себе, в то время я и представить себе не могла, чем это может обернуться, и, пожалуйста, не говори мне больше, что все это внушили тебе боги. Мой бог, Заратустра, который был когда-то таким же смертным, как мы с тобой, не вложил бы подобные слова в мои уста. Я должна принять их нечестивость на свою душу и, по возможности, искупить свой грех. Хуже то, что этому злу суждено еще долго жить на свете. Если ты думаешь, что битва за Бактрию будет лишь небольшой стычкой, ты ошибаешься. Бактрийцы, в чем ты, возможно, уже убедился, всегда были прекрасными воинами.

— Да, я в этом убедился.

— Они как один встанут против тебя под руководством сильного персидского военачальника Бесса. Они не будут воевать с тобой вполсилы, как сражались за персидского царя. Теперь они встанут на защиту своей собственной любимой и самой прекрасной в мире родины.

— Ты хочешь, чтобы они победили, Роксана? — Задав этот вопрос, я боялся, что она мне ответит.

— В каком-то смысле хочу, в каком-то нет.

— Ты, наверное, догадалась, что, если они победят, Бактрия не будет свободной, и Оксиарт не останется царем. Бесс станет абсолютным монархом всей Бактрии, всех земель к востоку от Оксиана и к северу от Амигрийских гор, к югу от степей и к северу от Паропании.

— Эта территория охватывает земли скифов. Не думаю, чтобы они склонились перед Бессом.

— Забыл, что твоя мать — скифская царевна.

— Как ты об этом узнал, Александр?

— Осторожно навел справки. Это от нее у тебя такие раскосые глаза?

— Нет. У скифов прямо посаженные глаза.

— А может быть, у нее под кроватью прятался паломник с раскосыми глазами, пришедший откуда-то из-за Туань-Таня?[116]

Когда я это говорил, я снова серьезно задавался вопросом, суждено ли мне лежать в постели Роксаны, а не под ней, или она будет лежать в моей, и опять мои надежды слегка померкли, хотя резко возросло желание. Но ведь не затем она пришла, чтобы говорить со мной о защите Бактрии от захватчика или о чем-то, связанном с политикой. У нее на уме было что-то еще.

— А впрочем, — задумчиво заметила она, — если Бактрия не будет свободной, то какая разница, кто ею правит: изменивший царю перс или варвар-завоеватель из какой-то дикой глуши — как она называется? Македония?

— А может быть, все наоборот, Роксана? Это мы, греки, цивилизованный народ; варвары — это менее значительные народы, которые живут за ее пределами.

— Неужели! Уж тебе-то, Александр, следовало бы лучше в этом разбираться, коль ты прошел такой длинный путь. Когда всю Грецию — я исключаю большой остров посреди Внутреннего моря, где обитали минойцы, — заселили безграмотные пастухи, Персия уже имела древнюю документированную историю, ее аристократия могла читать, писать, вычислять большие суммы, рисовать чудесные картины, вырезать статуи, сочинять стихи, возводить великолепные храмы и дворцы, строить замечательные большие города, решать сложные технические проблемы и устраивать оросительные системы в засушливых землях. Верно, вы сравнялись с нами, а потом превзошли в скульптуре и в украшении храмов. Некоторые ваши мудрецы нашли ответы на вопросы нравственности и науки, которые в Персии мог решить только один великий человек — нам он известен как Заратустра, а вам как Зороастр. Эллинская цивилизация нова, как только что вспыхнувший огонь, по сравнению с цивилизацией Персии, Египта, Тира и Индии.

В голосе и рассуждениях Роксаны проскальзывала нотка педантичности. Можно было бы подумать, что это перед классом сорванцов ведет урок молодой и усердный педагог, а не дочь скифской женщины говорит, обращаясь к Александру Великому. Я громко рассмеялся, потому что мне стало весело и просто от удовольствия.

— Где ты всему этому научилась?

— И не только этому. Я посещала школу в небольшом храме Заратустры здесь, в Бактрах, и в большом храме в Маракандах, где мой дядя Шаламарес служит главным жрецом.

— Как и прежде, твоя речь была несколько длинной и многословной. И в связи с этим у меня возник вопрос. Сколько времени ты можешь здесь оставаться?

— Столько, сколько нам обоим хочется. Мой муж Сухраб повез меня в Мараканды, потому что я играю при дворе значительную роль и могу поддерживать оживленный разговор. Мы вместе отправились назад: он, чтобы встретиться с Бессом и, мне кажется, тайно сговориться с ним насчет желанного дела — как тебя убить. Узнав, что Бесса там нет, он остановился в Симиситлури, потому что там должны состояться большие скачки и он собирался участвовать в них на своем серо-стальном жеребце из конюшни покойного Дария. Он будет отсутствовать сегодня весь вечер и приедет завтра днем.

Я не стал комментировать эту удивительную новость и задал ей еще один вопрос:

— Что же Сухраб ожидает от Бесса в качестве вознаграждения за соучастие в моем убийстве и в поражении моей армии?

— Лучше спроси, что Бесс может ожидать от Сухраба. Ни Бесс, никто другой не знают Сухраба так хорошо, как я. Он какое-то время может довольствоваться положением сатрапа Согдианы, но ведь он же двоюродный брат Дария, как и мой отец Оксиарт, только безжалостней и честолюбивей, и, если тебя убьют, а твою армию уничтожат — не забудь, что ты будешь сражаться в углу между горами и пустыней, знакомом бактрийцам и незнакомом тебе, — он станет претендовать на корону.

Я ненадолго задумался. То, что она мне сказала, в какой-то степени развязывало мне руки; а что касается непосредственно данного момента, зачем она рассказывала мне это, если, конечно, не питала ненависти к Сухрабу? Чтобы разбудить эту, возможно, спящую ненависть, я, словно бы случайно, бросил шутливую фразу:

— Надеюсь, если его серый жеребец проиграет скачки, он не захлещет коня до смерти.

— Я тоже на это надеюсь. — Тут глаза ее заблестели, на бледных щеках выступило по красному пятну, и я понял, что допустил ошибку. — И не тебе такое говорить, Александр. Разве не ты позволил прибить гвоздями к деревьям две тысячи отважных молодых людей, которые сражались с тобою в Тире?

— Я это сделал, когда был взбешен, в горячке сражения. Мне тогда служило оправданием то, что один жестокий удар спасет жизнь тысячам других отважных людей в том смысле, что это послужит примером тем, кто пожелал бы воевать со мной: пусть видят, что им нечего ждать от меня, кроме поражения и смерти.

— Для меня этому нет оправдания. Когда мы говорили об этом с дядей Шаламаресом — он уже все знал, иначе я бы от стыда хранила это в тайне, — он не мог поверить, что юноша, который ездил со мной из Пеллы в Додону, мог опуститься до такой жестокости.

Я справился с нарастающим гневом. Необходимость в этом, похоже, была больше, чем я понимал.

— Война — безобразное и жестокое дело, хотя и в ней бывают моменты жуткой красоты.

— Она особенно безобразна и жестока, когда ведется ради самопрославления одного человека.

— Ты говоришь, как Таис, одна молодая женщина из Афин, моя хорошая знакомая, правда, у тебя получается смелее.

— Я знаю о Таис. Она замечательная красавица. Караванщики приносили нам новости о ней с той самой поры, как ты воевал на Гранике. Та битва сделала тебя очень известным, Александр. Они за ужином у костра обсуждали все, что ты делал и говорил. Потом были Исс, Тир и Арбелы. Народ едва мог поверить правде, но я поверила легко. Видишь ли, я чувствовала что-то в тебе, когда мы были в Додоне. Я не знала, что это такое, — да и сейчас еще толком не знаю — но это заставило меня отнестись с доверием к тому, что казалось рядом чудес. Чему я не могла поверить, так это той чудовищной расправе в Тире. Но все же в конце концов пришлось поверить.

— Я уже объяснил это. Теперь снова поговорим о Додоне. Помнишь, что ты мне обещала в качестве победной награды, если я приду в Бактрию?

Блеск исчез из ее глаз, в них возвратилась мягкость, и она тихо произнесла:

— Как будто я могла забыть!

— Это было истинным обещанием, Роксана?

— Да, Александр, истинным. Я докажу это сегодня ночью, если ты так желаешь — а твой голос и выражение лица меня не обманывают.

— К этой комнате примыкает уютная спальня. Нужно только войти в дверь.

— Мы должны пойти дальше этого, а именно — во дворец Сухраба, где я живу.

— Разумно ли это?

— Разумно, если ты хочешь избежать покушения, готовящегося в великой тайне, и если должны произойти другие вещи, которые были мне желательны. Доверься мне, Александр. Я одиннадцать лет размышляла о твоем приходе, так как знала, что ты придешь — если не будешь убит. Я составляла планы, совершенно надежные. Я сейчас уйду, даже без поцелуя. О, Заратустра! Как мне помнились, как оживали на моих губах те поцелуи! И я хочу начать все сначала в моей собственной спальне. Я отпущу свою прислугу, она моя наперсница, а Сухраб думает, что его. — Неясная улыбка, немного жестокая, как мне показалось, скривила ее губы. — Она приведет тебя ко мне.

— Только мы двое? И никого больше?

— Я все забываю, что ты новый царь. Если ты захочешь, то можешь приказать, и за тобой на виду у всех последует отряд всадников. Но, уверяю, в их присутствии нет необходимости, оно могло бы очень навредить, если бы один из мужчин доверил секрет своей возлюбленной, а та оказалась бы болтливой. Надень простую персидскую одежду — ее в жилье для прислуги тебе найдет какой-нибудь слуга, которому ты доверяешь, — и поезжай не на Букефале, а на другой лошади. У нас на улице к прохожим не пристают. Оксиарт держит Бактры в строгости; к тому же они хорошо освещены жаровнями.

— Тогда, Роксана, уходи. Не медли.

— Александр, моя истинная любовь, если мне придется ждать еще час, я уж точно не выдержу и умру.

4
Я не сомневался, что слуга без труда найдет подходящий мне персидский наряд, включая широкую персидскую шляпу, затеняющую лицо. Он же провел меня через заднюю дверь во двор, где, уже взнузданная и оседланная, ждала лошадь с царского ипподрома. С ним ждала седовласая женщина, которой предстояло меня сопровождать. Я не был уверен, что это не та же служанка, которую я видел на пути в Додону и которая была с ней всегда в палатке.

Я решил не брать с собой отряд телохранителей отчасти потому, что покойный Филот был их товарищем, но в основном помня слова Таис, что нужно кому-то доверять, и я решился полностью довериться маленькой девчонке, которую нашел и потерял за полмира в стороне отсюда и вот нашел снова.

Служанка Роксаны на осле и я на доброй кобыле выехали со двора на тихую улицу. Затем мы проехали несколько кварталов по довольно оживленной улице, свернули еще на одну тихую небольшую улочку. Никто не обратил на нас ни малейшего внимания, что для меня явилось довольно непривычным ощущением, и мне самому с трудом верилось, что в этой чужой одежде едет Александр. Затем мы заехали в какой-то тупик, и моя спутница велела мне остановиться у решетчатой двери. Она покинула меня верхом на своем муле и уводя мою кобылу и, очевидно, вошла в дом через другую дверь, так как спустя одну-две минуты решетчатая дверь отворилась, отпертая изнутри, и в дверях стояла она, ожидая меня. Прикоснувшись пальцами к губам и не произнося ни звука, она повела меня к покрытой ковром лестнице. Теперь я заметил, что этот дворец невелик, но роскошнее царского. Очевидно, Сухраб обладал большей властью, чем я думал.

Я открыл дверь, указанную мне моей проводницей, и увидел комнату с мягкими коврами, мебелью, инкрустированной золотом и серебром, кровать с балдахином, поражающую своим богатым видом, и одну зажженную лампу, но разглядывать все это было мне недосуг — мой взор обратился к той, что ждала меня за порогом. Босая, в халате из светло-золотой пряжи под стать ее волосам, там стояла Роксана с чудесно сияющими глазами.

— Ты быстро приехал, Александр, и поэтому я не умерла, — сказала она мне. — Теперь я притворюсь, что я одна из твоих служанок, совсем ненадолго, ибо если ты Александр, то я Роксана, с которой ты обменялся обетом и хранил этот обет. Как служанка, я помогу тебе снять персидское одеяние, которое тебе не к лицу — иначе ты можешь запутаться в его пуговицах и застежках.

Однако снять с меня одежду ей удалось не скоро, ее руки, случалось, медлили, теряя уверенность и проворство. Наконец, я стоял обнаженный и был благодарен Таис за высказанную так давно похвалу моему телу — будто оно так хорошо сложено и мускулисто, что бессмертный скульптор Пракситель мог бы использовать его как модель для самой знаменитой из своих работ. Я не верил этому комплименту, но был рад симметрии, вдохновившей ее на такие слова — ибо теперь и Роксана, расстегнув пояс на талии и уложив халат на кушетку, явила мне все свои многочисленные прелести. Она чуть улыбнулась, увидев, как мои глаза загорелись от удовольствия и острого предвкушения.

— Роксана, ты прекрасна, как Афродита! — воскликнул я.

— Слава небесам, что не такая пухлая, какой ее изображают скульпторы, — отвечала она, сделав попытку развеселиться, которая не совсем удалась из-за широты раскрытых и торжествующих глаз.

Ей бы больше подошло сравнение, с богиней верховой езды. Скачки по неровной местности и длинным дорогам, прыжки через ограды и ямы ради чистого развлечения придали еще больше очарования ее туземной грации. Длинными конечностями она была обязана персидской крови, но дикая кровь скифов была причиной необычной красоты, и если Таис напоминала нимфу, то Роксана — гибкое существо могучих гор, подобное тому, которое может встретиться путешественнику в похожей на берлогу хижине, возможно, отпрыска Юноны, брошенной Парисом возлюбленной, который сам отправился в путь, чтобы украсть Елену. В нашем мифе Юнону постарался утешить зверь с извилистым телом. Наверное, мое воображение вышло из-под моего контроля, но в ее нагом теле явно была извилистость, может, потому, что при каждом ее движении в нем играли небольшие сильные мышцы. Таис для меня надолго осталась в забытьи, а если я и вспоминал о ней, то только как о потерянной и ушедшей красавице. Ее заместила Роксана, и заместила — еще не то слово.

Я медленно пошел к ней, и она вытянула руки, чтобы принять меня в свои объятия. Она поцеловала меня, сперва робко, чтобы не раскрывать силу своего желания, но наши тела слишком сблизились, и в этом случае наше первое соитие могло бы быть не таким совершенным, как мы оба желали, учитывая, как сильно тянуло нас друг к другу и как долго мы пребывали в жизни друг друга без полного единения.

Предчувствуя опасность, она вырвалась у меня из рук, в несколько прыжков оказалась в постели и легла на бок. Там мы с блаженной медлительностью стали обмениваться поцелуями, почти не касаясь друг друга телами. И когда моя рука украдкой заскользила по ее бедру, она крепко схватила ее в обе руки.

— Не сейчас, еще рано, — шепнула она мне. — Во дворце моего отца наши рты так наговорились словами и мой так изголодался, что даже теперь он еще не насытился. Александр, я не видела тебя так давно! Я столько ночей пролежала одна или, что еще хуже, рядом с Сухрабом, возвращавшимся поздно от своей любовницы-эфиопки, стараясь не думать о тебе, когда я засыпала, не мечтать о тебе, ведь время тянулось так долго и твой приход казался таким невероятным; однако я так часто теряла власть над собой. Будь со мною нежным, Александр. Мне тоже страшно не терпится поскорее дойти до разрядки, но пусть она придет постепенно, чтобы мы не упустили на этом пути ни одного сладостного момента.

Однако далее все развивалось стремительно, и мы не могли бы этому помешать, даже если бы старались; вскоре мы оказались в крепких объятиях друг друга, сомкнувшись телами, ее прекрасные ноги переплелись с моими, и, если бы сама Афродита украдкой невидимо вошла бы в спальню, ей бы так захотелось любви, что она унеслась бы в поисках любовника — высокого, стройного юноши-пастуха, и ложем им послужила бы не иначе как просто трава. Раз я разомкнул сцепление ее рук, чтобы приподняться верхней частью тела на локте и взглянуть на нее сверху вниз — и я едва мог поверить, что это уже происходит, если бы не острое ощущение, почти боль.

— Я люблю тебя, Александр, — прошептала она. — Я люблю тебя, Александр, — повторила она чуть позже в полный голос. А затем она уже прокричала: — Я люблю тебя, Александр! — И когда дыхание ослабло и восторг утих, она вдруг расплакалась.

Мне тоже пришлось вытереть глаза — так чудесно сбылся давний, часто повторявшийся сон моей юности. Так мы плакали в тени храма Додоны, под торжественными, величественными деревьями, пока бурно метались несущие пророчество голуби.

— Я жажду выпить бокал вина, — сказал я ей, когда мы успокоились. Я устал больше, чем от упорной рукопашной схватки, и в этом сравнении нет натяжки, ибо есть какое-то эзотерическое родство между битвой, несущей смерть, и любовной схваткой, творящей жизнь.

— Тогда натяни над нами одеяло, — отвечала Роксана, — и дерни за тонкий шнур, не за толстый; он висит в голове постели. Этот колокольчик никто не услышит, кроме Ксании, которая привела тебя сюда, потому что он звенит только у нее в комнате.

Я сделал, как она указала, и служанка вошла через наружную дверь, ведущую в ванную Роксаны, к которой, несомненно, имела ключ. Она ещебольше просветлела лицом, когда взглянула на нас: она прекрасно знала, что произошло, ведь она ждала этого с тем же долгим томлением, что и Роксана. Но ее манеры были так же точны и казались столь же спокойными, как если бы она пришла по нашему вызову к столу, где мы обедали.

— Слушаю тебя, моя госпожа?

— Мой возлюбленный желает вина. Можешь достать самую лучшую бутылку, не пользуясь своим тайным ключом к шкафам моего мужа?

— Если ты имеешь в виду шкафы Сухраба, то он вовсе не твой муж, если мне будет дозволена дерзость выразить это в словах. Он никогда ничем не был, кроме контрабандиста, а ты теперь лежишь рядом со своим мужем, который одиннадцать лет пропадал на войнах.

— Я согласна с тобой, Ксания, но ты не ответила на мой вопрос.

— Моя госпожа, у меня есть неначатая бутылка золотистого вина с озера Байкал, которую доставил караван, только богу известно, из какой дали; оно такое дорогое, что только цари и царевичи могут пить его, и эту бутылку я похитила из его шкафа, когда доставала ладан, чтобы надушить эту спальню.

— Принеси его, пожалуйста, и два бокала.

Мы поцеловали друг другу наполненные бокалы и пригубили вино.

— За гораздо большее, — предложил я тост.

— Только между тобой и мной и никем больше, и до тех пор, пока не состаримся, — отвечала она.

Вино было восхитительное, но я не обладал достаточно утонченным вкусом, чтобы оценить его более чем изысканный аромат. Женщина оставила бутылку у кровати, и ей было позволено уйти.

— А теперь, Александр, я хочу рассказать тебе о своих планах на завтрашний вечер.

— Но ведь к тому времени вернется Сухраб.

— Он приедет сюда только спустя два часа после захода солнца. По прибытии в Бактры он всегда сперва идет к любовнице, красивой чернокожей девушке из Нумидии, которую он зовет Шеба и за которую заплатил сто дариков. Но в указанное время он обязательно вернется во дворец. Понимаешь, Ксания встретит его заранее и шепнет ему, что ты был здесь сегодня ночью.

— Великий Зевс!

— Я говорила тебе, что он считает ее своей наперсницей и шпионкой, хотя на самом деле она моя наперсница и шпионка. Она скажет ему точно то, что я велю ей сказать, а когда он придет, ты будешь ждать его. И не думай, что я подставляю тебя ради своей цели. Мы с Ксанией сотни раз прорабатывали этот замысел, пока не добились совершенства во всех его деталях. А теперь я покажу тебе клеймо позора на своем теле — ты его не видел. Это тот же знак, который работорговцы иногда ставят на красивых рабынях: он невидим, когда они стоят голыми перед возможными покупателями, и приносит удовлетворение владельцам этих рабынь: ведь если они попытаются сбежать, это облегчит их поимку. Но я никогда не была рабыней, это Сухраб считал меня таковой — своей собственностью, именно он, когда я лежала, связанная его слугами по рукам и ногам, прижал раскаленное докрасна железо к подошве моей ступни.

Согнув ногу в колене, она показала мне все еще красное и зловещее клеймо в виде буквы X, которое как на арамейском, так и на греческом языках обозначает первую букву слова «раб».

Меня проняла дрожь, и только спустя долгое время я смог наконец заговорить:

— Ты не сказала об этом царю Оксиарту?

— Он только числился царем. К Сухрабу прислушивались Дарий и царь Согдианы. Я любила отца. Он гордился своим троном, и нет ничего печальнее, чем низложенный царь. Кроме того, я знала, что ты наконец придешь. Я не сказала ему.

Оставался еще один вопрос, задать который мне было страшно неудобно; но все же я задал его:

— Почему твой младенец родился мертвым?

— Это из-за того, что Сухраб сделал со мной, когда я выпалила, что лучше бы его отцом оказался любой работник на поле, а не он. Мне больно говорить о том, что он сделал.

— Что же еще он убил из того, что было твое?

— Собаку, котенка, маленькую птичку в клетке, пони и ягненка от большой овцы с Памира, которого нашли паломники и отдали мне на попечение.

— Я буду у решетчатой двери спустя полтора часа после захода солнца. Это время будет достаточным для того, что потребуется сделать?

— Более чем достаточным. Наша встреча назначена точно спустя два часа после захода солнца, по обычным водяным часам. Несколько предварительных минут не повредят, но не опаздывай, если я дорога тебе.

5
Роксана дала мне строгие наставления относительно завтрашнего вечера. Я должен был одеться в царское платье и подъехать ко дворцу Сухраба сзади в закрытой повозке. Плащ следовало надеть черный, а не белый, как обычно, с простыми застежками. В повозке будут градуированные часы, время по которым можно будет читать от установленной на полу свечи. Трем моим спутникам — одному с коротким копьем и двоим с мечами — следовало ехать со мной в повозке, а четвертому, хорошо одетому — на сиденье возницы. Я должен был выйти в тени недалеко от решетчатой двери, которая будет незапертой, а повозке следовало оставаться в густом сумраке до тех пор, пока я не подзову ее. С обнаженным, но скрытым под расстегнутым плащом мечом я должен был распахнуть дверь и смело войти.

— Будет ли Сухраб ждать меня со своими людьми?

— Он будет тебя ждать, и не один. Но ручаюсь, Александр, у него не будет преимуществ над тобой. Оставь все остальное мне.

— С тех пор как мне исполнилось семнадцать и я участвовал в битве при Херонее, я никогда еще так не доверялся ни одному человеку, за исключением Пармениона, Птолемея и Таис.

— Никто не держал свое слово тверже или хотя бы так же верно, как Роксана, царевна Бактрии. Наши с тобой жизни связаны воедино с тех пор, как мы целовались и плакали в дубовой роще Додоны, и эта связь была скреплена печатью, когда ты положил руку на врата моей девственности. С тех пор я всегда молилась Заратустре, чтобы ты побеждал и твои победы стоили тебе самой малой крови, которая только угодна судьбе. Теперь же уходи от меня, иначе я засну прямо на ногах, и тебе желаю крепкого сна и приятных сновидений. Там, за дверью, ждет Ксания; она выведет тебя из дома и проводит в твой дворец.

На следующий день я со своими военачальниками занялся окончательной реорганизацией командного и рядового состава для предстоящего на завтра похода в Мараканды. После короткого легкого ужина на закате солнца я вызвал к себе одного командира знатного происхождения, родом из Пеллы, который учился у Аристотеля, но оказался непригодным для того, чтобы командовать большими силами в моей армии. Однако он вполне подходил для второстепенных обязанностей и несения нарядов. Ему я поручил выбрать крытую повозку и позаботиться о том, чтобы внутри у нее были занавески, а также отобрать трех сообразительных, зорких и проворных пехотинцев из его отряда для поездки со мной в повозке, тогда как сам он должен будет ехать с возницей. Одеться им нужно в плащи, позаимствованные у гражданских, чтобы не привлекать внимания. Одевшись точно так, как наказывала мне Роксана, с водяными часами и зажженной от сторожевого костра свечой, мы отправились во дворец Сухраба.

Укрывшись в тени, падающей от стены, за пятнадцать минут до назначенного момента мы осмотрелись. Нужная мне решетчатая дверь была примерно в пятидесяти шагах и отделялась от нас пространством, тускло освещенным жаровней, установленной на шесте у входа во двор. Конечно же, здесь ко мне не мог подкрасться ни один убийца без того, чтобы не быть замеченным четырьмя телохранителями, наблюдающими с облучка и сквозь занавески, с обнаженными мечами. Вода в стеклянном сосуде показывала пятнадцать минут с тех пор, как его перевернули в последний раз, а это было спустя ровно час, как солнце скрылось за холмами. Я задул свечу, расстегнул плащ, вынул меч и, держа его скрытым под плащом, пошел к решетчатой двери.

На этом коротком пути я успел поразиться тому, что так доверился Роксане, тогда как уже много лет такого за мной не водилось. Да и тем, которых я перечислил Роксане, я, в сущности, доверял не полностью. И тем не менее теперь я доверил саму жизнь той, которую не видел одиннадцать лет, жене опасного врага. Но оттого, что я оказался способен на такое доверие, сердце мое возликовало.

Я подошел к двери и толкнул ее. Она открылась в тускло освещенную переднюю, где никого не было: Я взглянул пристально на тяжелый занавес коридора в трех шагах от двери. Он немного выпучивался, но эта вздутость не наводила на мысль о стоящем в рост человеке: высотой не более фута, но зато шириной футов шесть. Затем я различил темную вязкую жидкость, сочащуюся из-под занавеса и скопившуюся на полу прихожей в небольшую лужицу. При лучшем освещении, подумалось мне, эта лужица наверняка бы отливала красным цветом.

В этот момент в комнатной двери, открывающейся в прихожую, появилась Роксана. У нее в руке был длинный нож, какие носят на поясе варвары-пастухи, в сущности, тяжелый кинжал, клинок которого загадочным образом наполовину был запачкан.

Слегка улыбнувшись мне, она отодвинула занавес. Там лежало тело высокого мужчины в богатой одежде, светловолосого, с худым красивым лицом. Он лежал на левом боку, на руке, согнутой в локте; рядом с правой, отброшенной в сторону рукой — рукоятью к кисти — лежал меч. Я не видел раны, но видел, откуда сочилась кровь, и знал почему.

— Сухраб тебя ждал, как ему велела Ксания, чтобы пронзить тебя мечом, когда ты откроешь решетчатую дверь, — сообщила Роксана каким-то призрачным голосом, — но ты пришел позже того времени, когда тебя ожидала увидеть Ксания, а потом стало слишком поздно.

— Это я вижу. — Я сказал первое, что пришло мне на ум, лишь бы что-то сказать.

— Я пойду вымою нож. В Бактрии считается, что жене непозволительно всаживать нож в бок своему мужу, пока он ждет за занавесом, чтобы расправиться с ее любовником. Пока я буду отсутствовать, хорошенько окровавь свой меч в ране и вытащи тело из-за занавеса, чтобы оно лежало в луже крови, а затем позови своих спутников. Ты найдешь, что им сказать. Ты — Александр, повелитель Азии, и, кто знает, может быть, ты тайно навестил меня, чтобы посовещаться о государственных делах, и тут враг совершил на тебя покушение. Впрочем, говори им что хочешь. Я скоро.

Я открыл решетчатую дверь и тихо позвал телохранителей, ждущих в повозке. В тот же момент вошла Ксания и опустила на подставку масляный светильник, чтобы вход освещался ярче, и быстро удалилась. Вошли трое телохранителей с начальником, увидели труп и уставились на него. Затем посмотрели на мой окровавленный меч и перевели взгляд на меня.

— Сидел в засаде с обнаженным мечом, — пояснил я. — Но я его опередил.

— Благодарение богам! — с жаром произнес начальник охраны.

— Командир, его зовут Сухраб, он приходится зятем царю Оксиарту, который сейчас в Маракандах. Сходи к военачальнику Птолемею и попроси его прийти к главному входу в этот дворец. Пусть его проводят ко мне.

— Слушаюсь, царь Александр. Я вмиг доставлю его.

Войдя с двумя спутниками в длинный коридор, я попросил перепуганного слугу проводить меня в гостиную его бывшего хозяина. Когда прибудет военачальник Птолемей, я желал принять его как полагается.

Меня провели в великолепную палату, где Сухраб принимал знатных людей и, разумеется, эмиссаров Дария и других царей, которым больше приличествовало бы обращаться к Оксиарту. Фактически это был зал для аудиенций, и я с полчаса разглядывал его ковры, мебель и украшения, лампады и курильницы для фимиама. В основном, несомненно, это были дары его кузена Дария, что заставило меня задуматься вот над чем: какие же политические соображения позволяли Оксиарту оставаться так долго царем? Я догадывался, что тут не обошлось без влияния магов, а они пользовались огромным авторитетом во всей Центральной Персии и, конечно, в Бактрии, где в Маракандах стоял их величественно-прекрасный храм и монастырь. Его главным жрецом был брат Оксиарта Шаламарес.

Птолемей со своей фавориткой Таис жил в домике для гостей при царском дворце. Когда его провели ко мне, он оставил своего единственного слугу в комнате для ожиданий. Коснувшись коленом пола, он приветствовал меня с сардонической улыбкой.

— Что скажешь, Птолемей? — начал я с вопроса.

— Мой царь, я слышал, ты сюда пришел с тайным делом и избавился от того, кто воспротивился твоему приходу, — отвечал Птолемей.

— Да, верно. Сходи-ка с одним из моих солдат взглянуть на его останки. Сначала обрати внимание на мой окровавленный меч, а оружие напавшего на меня ты увидишь лежащим у него под рукой.

— Сейчас же иду, царь Александр.

Он отсутствовал совсем недолго, и я слышал, как он насвистывает в коридоре, приближаясь к моей двери. Войдя, он снова коснулся коленом пола.

— Я видел его, мой царь. Я заметил, что рана у него в левом боку. Ты, должно быть, захватил его клинок своим и заставил его развернуться вполоборота. Помню, ты сделал то же самое с моим клинком во время того поединка — ни один из нас его никогда не забудет.

— Да, я не забыл. И верно, ты с тех самых пор соблюдаешь условия нашего договора.

— Царь, это мое правило — соблюдать договоры. Но у меня возникает вопрос, который я задам, с твоего согласия.

— Согласен. Спрашивай.

— Когда это царю Александру полюбилось входить в двери, открывающиеся во двор, а не с главного входа?

— Я желал поговорить с царевной Роксаной и не хотел, чтобы о моем посещении стало известно, потому что вопрос, который мне хотелось обсудить — как перетянуть царя Оксиарта на нашу сторону, — пока хранился в секрете. Но я явился на встречу в парадном обмундировании, как сам видишь. Мне приходилось когда-то очень давно встречаться с царевной.

— Таис рассказывала мне об этом, царь. Ты не держал от нее это в секрете.

— Ситуация была щекотливой, поскольку муж Роксаны, Сухраб, заодно с Бессом. Мое достоинство не пострадало оттого, что я вошел в заднюю дверь.

— Бесспорный факт, что повелитель Азии вправе войти и выйти где и когда пожелает. Я не сомневаюсь, империя и наше дело выиграли от тайного посещения тобой этого дворца, о чем я и доложу другим военачальникам.

— Так и сделай, мне это будет желательно. Не выпьешь ли вина? Вот шнур от колокольчика.

— Это успокоило бы нервы нам обоим, царь Александр. Несмотря на присутствие телохранителей, твой визит был-таки сопряжен с немалым риском.

Я потянул за шнур, и появился слуга. Когда я отдал распоряжение, в гостиную вошла Роксана. Она была в роскошном одеянии и носила черную вуаль — единственный, чисто символический знак траура, — прикрепленную к головной повязке в верхней части лба и скрывающую сзади ее светлые волосы.

— Царевна Роксана, я желаю представить тебе моего военачальника и старого друга, Птолемея Лага.

Птолемей, как подобало, коснулся коленом пола. На этот знак почтительности она ответила грациозным поклоном.

— Я помню, что слышала о тебе, военачальник Птолемей, когда познакомилась с ныне великим Александром, тогда еще юношей, на пути в Додону. Действительно, вы всегда были верными друзьями.

И это говорила Роксана, царевна, принадлежащая старинной династии, женщина царственной красоты. Я велел задержавшемуся слуге принести три бокала вместо двух.

— Царевна, я выражаю свои соболезнования по поводу твоей недавней потери, — сказал Птолемей.

— Принимаю их с благодарностью. Военачальник, как вам понравились Бактры? Не правда ли, прекрасный город?

— И в прекрасной оправе, царевна.

Роксана пустилась рассказывать ему о древних храмах города, особенно о храме Ахурамазды, но ее прервал слуга, принесший вино. Когда он разлил его по бокалам, первый он предложил своей госпоже, которая передала его мне. Второй она предложила Птолемею, третий твердой рукой взяла сама. От глаз ее исходило то же сияние, какое я уже видел прежде, и мне хотелось, чтобы оно не стало тем, что уже давно прошло.

— За владыку Азии, — сказала она, поднимая бокал.

Птолемей с большим достоинством поднял свой, и они выпили. Я в ответ выпил за них. Это было бесценное золотистое вино с озера Байкал — я не сомневался, что его достала Ксания.

— У меня совещание с другими военачальниками, — нараспев произнес Птолемей, — поэтому прошу у каждого из вас разрешения уйти.

Мы кивнули, и после ритуального прикосновения коленом к полу Птолемей удалился. С Роксаной произошла перемена, странная, возможно, немного пугающая даже меня. Ее величавость куда-то исчезла, сменившись неожиданной веселостью; глаза заблестели необычайно красиво и ярко. Она живо подскочила ко мне и взяла за обе руки.

— Эта вуаль мне не к лицу, Александр. Я желаю сбросить ее как можно скорее. Что мне нужно — так это венок из цветов, но сейчас неподходящее время года.

— Ты должна уважать общественное мнение, Роксана, — укорил я ее.

— Я еще не могу этому поверить. Вдруг рассеялась мрачная завеса, которая висела над этим дворцом. Александр, я приказала унести то, что мы оставили в передней, для подготовки к похоронам. Так велит обычай — сразу же после смерти знатного бактрийца. Его дух, если он сегодня ночью поднимется, сюда не придет: он отправится к своей любовнице из Нумидии. Это верно, Александр, что завтра ты начинаешь свой поход в Мараканды?

— Да.

— Бесс, возможно, сдастся тебе, но, даже если и так, мой отец со своей армией отойдет к намеченному месту обороны. Я знаю, где оно находится. Оно почти неприступно. Ты дорого заплатишь за свою победу.

— Если ты скажешь мне, что это за место и где оно, я попытаюсь сперва захватить его.

— Я не скажу тебе. Не забывай, что я бактрийка и мой отец, Оксиарт, номинальный командующий бактрийской армией, но станет действительным, если ты перед этим догонишь Бесса. При штурме бактрийцы совсем не понесут потерь или же потери будут незначительными, но если они убедятся, что их сопротивление безнадежно, они уступят — и Оксиарт присягнет тебе на верность и будет соблюдать присягу, особенно если… если… — а почему бы мне не быть смелой, тем более что недавно я в этом немного поупражнялась? — если ты не откажешься от чести стать его зятем.

— Поистине, это была бы великая честь.

— Обещай мне, что, если я пойду к отцу по короткому пути, который мне известен, за мной не будут следить. После этого договора ты получишь мое приглашение.

— Я даю тебе торжественную клятву, Роксана.

— Тогда приглашаю тебя провести со мной ночь. Тебя могут убить в сражении с бактрийцами, но умоляю, будь осторожен и опасайся их пущенных с горы камней, быстрых стрел и смертоносных копий. А меня могут казнить родственники Сухраба. Да что там гадать! Ты устал, и дворец будет пустым. Мы с тобой сообщники по заговору — так почему бы нам не быть и сообщниками по постели?

— Роксана, это чудесное приглашение. Я вымою руки, и ты вымой свои, если уже этого не сделала, но в спальне не надо ни ладана, ни мирры — там будет аромат потоньше.

— Какая прекрасная речь из уст бивуачного медведя! Только поспеши.

Она покинула меня совсем ненадолго, но за это короткое время, пока девочка-рабыня наливала теплую воду в алебастровый чан, ко мне пришло странное предчувствие вместе с пророческой болью. Если это вообще возможно, только Роксана, одна на всем свете, смогла бы спасти меня от какого-то ужасного рока.

6
Частично из-за моей собственной нерадивости — я думал о чем угодно, кроме суровых военных дел — мои обозы с довольствием не были готовы с восходом солнца выступить в поход на север. Оставалось выполнить кое-какие небольшие, но существенно важные задачи часа на два или три, и, разбранив некоторых начальников, которым следовало бы исправить мои собственные упущения, я с небольшой охраной посетил огромный рынок в Бактрах, где покупались и продавались товары со всего известного нам мира и из-за его пределов. Я хотел купить Роксане прощальный подарок, что-нибудь необычное и прекрасное, чтобы в том случае, если я задержусь дольше, чем предполагал, ей было бы, глядя на него, приятно лелеять мысль о моем возвращении.

Среди владельцев прилавков было немало армян, а также несколько персов, исповедующих культ Зороастра в Индии. Я подошел к ларьку, торгующему только драгоценными камнями, и попросил показать мне что-нибудь необычное, сказав, что размер и великолепие — для меня дело второстепенное. Отклонив несколько дорогостоящих камней, отличающихся только своей величиной и яркостью, я заметил два идентичных камня неизвестного мне еще вида.

Торговец сказал, что это парные сапфиры, разновидность которых он тоже встречает впервые. Когда я осведомился, не из Индии ли эти камни, потому что большинство товаров поступало к нему именно оттуда, он туманно объяснил, что они из страны, лежащей за Индией,[117] их искусно вырезали знаменитые ювелиры Голконды. Я никогда не слышал ни о какой восточной стране, лежащей за Индией, ибо, по сведениям географов, к северу от Индии громоздились горы, а восточная граница страны, как меня убеждали, омывалась Океаническим морем. Но торговец повторил рассказ о том, что в Голконду их привез караван одного торговца драгоценными камнями. И этот торговец купил их у другого скупщика драгоценных камней, прибывшего на парусном судне небывалого типа, который отчалил от морского берега, лежащего за дельтой гигантской реки. Этот берег шел прямо на юг, и сами камни были добыты в верховьях еще одной реки, за высоким горным хребтом.

Нижняя половина каждого камня являлась полусферой, верхняя половина сферы была стесана в форме мелкой опрокинутой чаши, и если бы камни находились в глубокой оправе, они напоминали бы видимую часть человеческих глаз. В каждом камне светло-серый круг соответствовал белку глаза. Внутри круга синий ободок окаймлял кольцо серого цвета, а в центре круга была заметна крошечная темно-синяя, почти черная, точка. Два концентрических круга чудно соответствовали радужной оболочке глаза, а маленькая точка внутри — зрачку. Эти два сапфира поистине напоминали мне — и не без причины — глаза Роксаны.

Эта резьба, без сомнения, говорила о причудливой игре фантазии ювелира из Голконды, но сапфиры так сильно отличались от привычных драгоценных камней, что торговец-индус, сообщивший мне, что он из царства Марвар в государстве Раджпутана в Западной Индии, явно почти отчаивался, что продал их, ибо я купил оба камня за пятьдесят золотых дариков.

С почетной охраной я отправился во дворец покойного Сухраба и, когда приблизился к главному входу, заявил, что желаю немедленно переговорить с царевной Роксаной. Слуга, заикаясь, объяснил мне, что она с Ксанией и охраной из всадников отбыла по большой дороге, ведущей на север, но не сообщила никому, куда направляется.

— На какой лошади поехала царевна? — поинтересовался я, надеясь, что еще догоню ее.

— Великий царь, она верхом на большом сером жеребце из Дариевой конюшни, который принадлежал Сухрабу.

Я не оставил камней, поскольку надеялся, что после короткой и стремительной погони схвачу Бесса, после чего Мараканды тут же сдадутся и я одержу быструю победу над Оксиартом и Спитаменом и, наконец, буду иметь удовольствие собственноручно передать Роксане этот подарок.

Мы выступили в поход, и первым препятствием на нашем пути стала река, известная нам как Яксарт — так ее называл пленный из области Маргиана. Иногда ее называли Желтой рекой, из-за песка, который несли ее воды; а жители многолюдной территории,[118] обогащенной ирригацией, звали ее Окс. Ни мы, ни греческие географы, ни жители пустыни не знали, в какое море она впадает. Большинство слуг-греков считало, что она впадает в Каспийское море, но они также полагали, что у Персидского залива есть водная связь с тем же самым морем, ни одного признака которого мы еще не видели. Каллисфен, сопровождавший мою армию историк, сделал смелое предположение, что ее устьем является море Океании, малоизвестный водоем, лежащий за бескрайними пустынями, который, возможно, являлся тем же самым таинственным Аральским морем.

В милю шириной, река разбухла от талого снега, а у нас не было лодок. Поэтому мы прибегли к нашему старому и испытанному средству, грубоватому, но эффективному: из палаток соорудили плоты, набив их соломой. Мы переправились за пять дней вплавь на лошадях. Вполне вероятно, подумал я, что, если Роксана шла этим путем, она со своим немногочисленным сопровождением переправилась, ухватившись за хвост лошади. Для моей любительницы приключений это не составило бы особого труда, чего нельзя было сказать о ее вечно хмурой служанке Ксании. В любом случае, догнать ее мне было уже не по силам.

С народом страны Даранга, на берегу реки, мы расправились сурово, зная, как ему не нравится наше вторжение и что для обеспечения безопасности наших флангов и тыла мы должны это сделать. Наши разведчики обнаружили значительные силы противника в предгорьях между нами и Маракандами, и я приказал снабженцам пополнить наши запасы, а затем выступил на врага. Это были войска Бактрии и Согдианы. Воинов храбрей и свирепей их мы еще не встречали, к тому же у них было преимущество выбирать поле сражения, поэтому нам пришлось отступить с немалыми потерями. Покорение этой северной области оказалось для меня задачей более трудной, чем я предполагал, поэтому, как ни печально, встреча с Роксаной откладывалась. Потом, когда враг отступил к крутой горе и мы пытались выбить его с позиции, в меня угодила стрела, пробив ногу ниже колена и повредив кость. Пришлось спешиться и ехать в колеснице, а Букефалу трусить рысцой рядом со мной и ржать от обиды — ведь теперь весь его мир перевернулся вверх ногами.

Когда враг, не выдержав нашего напора, побежал, мы не стали его преследовать, потому что получили новости о Бессе. До его лагеря было все еще далеко, но эту досадную новость смягчало сообщение о том, что бактрийский и согдианские союзники покидают его. Они больше не верили в него, видя, что он постоянно избегает встречи со мной, тогда как его северные союзники вряд ли имели понятие о страхе и вряд ли возражали против схваток верхом на конях. Истинность сообщения подтвердил гонец, устно передавший мне послание от Оксиарта и Спитамена: они решили уйти от Бесса и оставить его на нашу милость. Я тут же отправил туда Птолемея с шеститысячным отрядом, вполне способным справиться с остатками войска Бесса. Как мне хотелось самому взять его в плен, но колеснице не поспеть за конницей, и я уступил здравому смыслу.

Птолемей обнаружил закованного в цепи Бесса в селении, недалеко от его лагеря. Он дождался моего прихода — именно я должен был подвергнуть Бесса заслуженному наказанию. Мера наказания ускользнула из-под моего контроля: когда я подошел к селению, один простой солдат стал умолять меня, чтобы я позволил ему нанести Бессу один легкий порез мечом, который не лишит его способности двигаться; он хотел отомстить за младшего брата, которого при Арбелах Бесс пронзил копьем у него на глазах. Я дал разрешение. Но вместо одного режущего удара, он, прежде чем я смог воспрепятствовать этому, нанес еще три: один — перед лицом, отсекший большую часть его носа, и два — с придирчивой точностью с обеих сторон головы — лишив его ушей. Я не мог упрекнуть этого солдата так, чтобы слышала вся армия, которая ненавидела Бесса жгучей ненавистью и громко возликовала, увидев, как жестоко он обезображен. Но начальнику солдата я велел сурово наказать обманщика.

Вся моя армия прошла перед искалеченным Бессом, насмехаясь над ним, а потом его подвергли бичеванию. После всего я был склонен предать его быстрой милосердной смерти, но Гефестион убедил меня отправить его в Экбатаны, чтобы там его судили по персидским законам, а чем кончился бы суд — было известно заранее. Так я и поступил, и там он принял смерть цареубийцы — самую жестокую смерть, какую только способны были придумать персидские цари.

Над нравственной стороной этой казни я не задумывался, но и не сомневался, что ужасное зрелище заставит многих потенциальных цареубийц отказаться от самого гнусного из преступлений.

Несколько дней я промедлил на богатых равнинах реки Окс, чтобы найти новых лошадей взамен потерянных при переходе через Гиндукуш и фуражировать наши запасы довольствия. Затем двинулся на Мараканды, снова верхом на Букефале — у меня были опытные врачи, и рана быстро и хорошо зажила. Этот древний город не оказал никакого сопротивления, и я чуть не поддался сильному искушению остаться здесь на несколько дней по двум причинам: во-первых, навестить дядю Роксаны, главного жреца знаменитого храма; а во-вторых — встретиться с Роксаной, которая, я имел основание полагать, дожидалась меня здесь, в надежде положить конец этой короткой войне. Если бы я знал, какие трудности ждут меня впереди, если я возьмусь за покорение этого незначительного уголка Персидской империи, я бы пошел навстречу обоим желаниям.

Но вместо этого я отправился на самую дальнюю окраину владений Дария, чтобы внушить благоговейный страх двум городам, лежащим на краю безграничных степей. Я также дал им свое имя. Это было утешительно для моей души, и, кроме того, города стояли на важных торговых путях. Но этим походом я серьезно ослабил свою линию подвоза подкреплений и продовольствия, что не преминули заметить такие грозные соперники, как Оксиарт и Спитамен. Возможно, раньше они думали, что выдача мне Бесса удовлетворила меня и я не стану вмешиваться в дела старых режимов Бактрии и Согдианы. Теперь, поняв, что это не так, они начали войну на измор, и одновременно у меня в тылу восстали многие города и селения, уничтожая мои гарнизоны.

Чтобы проучить их всех, я нанес удар по приречным городам, опустошив их, уничтожив их защитников и отдав своим солдатам их белокурых красивых молодых жен и дочерей. По правде говоря, я сожалел об этой обусловленной войной необходимости — отчасти потому, что об этом непременно узнает Роксана, и за последствия я не мог поручиться. Этот народ произошел от скифов, самого варварского народа из всех степных варваров, но я совсем не находил утешения в словах Платона, повторенных Аристотелем, его учеником, в которых заявлялось, что варваров нужно уничтожать или превращать в рабов. По всей видимости, я научился большему: зачастую варвары не только не уступали грекам, но и превосходили их во многих отношениях. Кроме того, из семи жен Оксиарта самая любимая, родившая мою прекрасную Роксану, была сама скифкой.

Я послал на подавление восстания на юге отряд, но только убедился, что недооценивал его размах и решительность и что у меня совершенно недостаточно сил для нападения. Спитамен осадил Мараканды после того, как они мне сдались, и за рекой, в новом городе, который я строил, собрал значительное войско из степных жителей, только и дожидавшихся, когда я отступлю на юг, позволив им разграбить ненавистные им города.

Я понимал, что необходимо сокрушить это войско перед тем, как заняться чем-то другим. После того как мои строители соорудили легкие катапульты для пробивания стен близлежащих городов, мы прогнали врага с берега реки камнями, железными копьями и стрелами, затем переправились на уже готовых больших плотах. Нам не приходилось долго их искать или долго ждать их бешеных налетов. Это были дикие скифы, не те, оседлые, которых мы сокрушали в их городах, окруженных глинобитными стенами, и таких искусных стрелков из лука я еще не знал. Они умели стрелять с чрезвычайной быстротой и точностью, и у нас только небольшая горстка людей имела представление о мощи их сильно изогнутых луков из рога и кости, и среди них был я, поскольку имел такой лук с юношеских лет.

Когда в их колчанах кончились стрелы, они кидались на нас с ножами, дрогнув, отступали, чтобы броситься на нас снова, строя ужасные гримасы и издавая пугающие вопли. Они прежде всего нападали на нашу вспомогательную кавалерию и фалангу, которые несли тяжелые потери; им на помощь приходили другие всадники и цепляющиеся за стремена пехотинцы, но и эти тоже не могли обратить в бегство этих белокурых демонов, наводивших ужас на караваны и города. И только насев на их левый фланг пехотой и кавалерией, я добился перелома в ходе сражения. Успех быстро разрастался, мы косили их направо и налево, пока наконец они не поняли, что мы им не по зубам. Те, кто остался в живых, дрогнули и побежали.

Я еще полностью не осознавал, как эта победа может отразиться на моем положении в Бактрии и Согдиане. Гонясь за скифами по жаре, я пил скверную воду, от которой заболел желудком, и, когда прибыло посольство от скифского царя, я лежал слабый и больной. Это был, конечно, не истинный царь, просто главный вождь сотни кланов, и какой-то раб, умевший писать по-гречески, начертал его многословные извинения за нападение тех, кого он считал степными разбойниками, и просил принять себя и свои кланы под мое начало. И что еще важнее, быстро разлетелась весть, что я нанес сильное поражение численно превосходящим меня диким скифам, которых все азиатские народы считали непобедимыми. Этот поворот событий принес мне внезапное излечение от дизентерии, против которой мои лекари оказались беспомощными.

Я прекрасно понимал, что скифы снова нападут при моей первой же кажущейся слабости; но мое положение было ненадежным, что мог бы сообразить любой даже тупоголовый военачальник: с севера подступали пустынные степи, на юге широкий размах приобрело восстание, и я был заперт в горах.

Поэтому я отвечал учтиво, что буду рад сохранению мира на границе. Тем временем Спитамена, осадившего маракандскую крепость, один раз отбросили, что не помешало ему навалиться на нее снова, и только когда я лично пошел к ней на выручку, он снял осаду и ушел в Базары,[119] столицу Согдии.

Тут опять фортуна повернула свое колесо или любящие меня боги занялись другими делами, ибо большое подразделение моей армии — всадники и фаланга под неумелым руководством Фарнуха — подверглось на открытой равнине нападению согдийцев, которыми командовал талантливый Спитамен, и я потерпел самое кровавое поражение за все годы войны. Вина была моя: я назначил Фарнуха командующим этого подразделения по какой-то причине, мне самому неизвестной, если не считать того, что он был среди первых македонцев,[120] которые воздавали мне все царские почести.

Если бы три сотни пехотинцев из фаланги не объединились и не пробились в леса, где стрелы, были для них не так опасны, все войско было бы уничтожено.

Города и небольшие фермы этой области снабжали Спитамена довольствием, поэтому, заставив его бежать в степи, я опустошил ее, перебив множество варваров.

Я вернулся в Мараканды с очень слабой надеждой найти там Роксану и обрести счастье, а вместо этого проникся ненавистью к себе за чудовищное злодеяние. Мы отказались от идеи покорения Бактрии и Согдианы до следующей весны. Страдая от бездействия, я сам и мои военачальники осушили слишком много чаш, что всегда было бедой македонцев. Ужасная кульминация наступила на пиру, устроенном после приношения жертвы Кастору и Полидевку. Зашла речь относительно отца этих братьев-близнецов, который для греков был Зевсом; поднялся один льстец и стал уподоблять их мне, а затем объявил меня их единокровным братом. Другие гости, разгоряченные вином, заявили, что я превзошел близнецов; это огорчило моих македонцев и разозлило Клита, который был мне близким другом с самого детства.

Он был тоже разгорячен вином и настроен воинственно. Нетвердо поднявшись на ноги, он стал осуждать меня за мое убеждение в том, что Зевс — мой родитель, начав бесчестить меня, и, не в силах уже остановиться, он заявил, что своими победами я целиком обязан армии, которую дисциплинировал и обучил мой отец Филипп. Я воздержался от немедленного ответа, стараясь подавить в себе ярость, а возбужденный разговор продолжался, перейдя на сравнение воинских качеств македонцев и моих новых союзников. Затем один перс с едкой насмешливостью отозвался о македонцах, потерпевших поражение от согдиан, явно имея в виду, что они трусы.

В сильном гневе Клит ответил на эти насмешки и заступился за храбрых ветеранов. И тут я поступил неразумно, открыв свой рот, который поклялся держать на замке.

— Очевидно, Клит ходатайствует сам за себя.

Это так его взбесило, что он свой гнев направил прямо на меня, насмешливо заметив, что он сам спас мне жизнь на Гранике, и это было чистой правдой, но утверждение, что своей славой я обязан македонцам — это было правдой только отчасти. Однако я чем-то запустил ему в голову, кажется, каким-то фруктом, он же схватился за кинжал и рванулся ко мне. Какая-то более трезвая голова позаботилась о том, чтобы Клит остался без кинжала. И все же я бросился к нему, однако увидел, что мой телохранитель уже принимает меры обуздания. Тогда Клит заорал, что он в том же положении, что и Дарий, преданный своими единомышленниками. Тут его друзья, чувствуя нарастающую опасность ситуации, поспешили вывести его из зала.

Я все еще был взбешен, и меня терзала маниакальная мысль: как это Клит осмелился поднять руку на Александра Великого; Клит же был разъярен не меньше меня. Он ускользнул от друзей, пытавшихся вывести его на свежий воздух, и бросился назад, к другому дверному проему, где и встал под занавесом. Издевательским тоном он стал декламировать отрывок поэмы одного из наших великих драматических поэтов:

Несет нам, грекам, мир не то, что надо:
Не помнит подвигов сынов своих Эллада,
Добычи нет для тех, кто землю спас,
Зато цари гребут все про запас.
Клит опустил занавес. Медленно уяснив смысл стихотворения — вино и ярость туманили мне голову — я выхватил копье у одного из моих охранников и метнул его туда, где только что стоял Клит. Опьянение и расстройство чувств не позволили мне промахнуться. Я услышал, как за занавесом что-то тяжело упало.

Первым на месте оказался Птолемей. Он поднял занавес, и мы увидели лежащего на спине Клита, из груди которого почти отвесно торчало копье.

— Боги Олимпа! — закричал я в ужасе. — Клит умер?

— Царь Александр, чего бы ты ожидал еще, когда сталь на полфута вошла ему в грудь?

Я закрыл лицо руками и, в ужасе похолодев, протрезвел, чувствуя себя несчастным и безутешным. Мне подумалось, что я понял смысл страшного предчувствия, снизошедшего на меня, когда я мылся во дворце Сухраба. Я мог вспомнить эту сцену во всех ее живых подробностях: большие горшки, лицо и фигуру девочки-рабыни, когда она наливала воду в алебастровый чан, и смутно различимые, темные и безобразные привидения, скачущие у меня перед глазами. Я любил Клита — и убил его. Кого еще из любимых людей суждено мне было уничтожить? Кто на земле мог бы спасти меня от этого проклятия?

7
На торжественных и величественных воинских похоронах, устроенных Клиту, я сидел в стороне верхом на неподвижном коне, и, когда кто-нибудь приближался ко мне, как бы желая что-то сказать, я отрицательно качал головой. После похорон я удалился в свою комнату, из которой не выходил три дня, не прикасаясь к еде и вину, никого не принимая, и не было со мной ни одной женщины, которая бы любила меня, на чьих нежных коленях могла бы успокоиться моя лихорадочно возбужденная голова.

Со временем это наваждение прошло. В те краткие минуты, когда горе отступало, я вспоминал о своей великой миссии, и эти минуты все удлинялись по мере того, как душевная боль ослабевала. Ведь недаром я все же был Александром Великим, победителем при Гранике, Иссе и Арбелах. Мне следовало бы сместить Клита с должности, а не убивать его в приступе бешенства, хотя, если рассудить, он бы не говорил такое в пьяном состоянии, если бы трезвым не таил те же самые мысли. Мои македонцы выходили из послушания, они забыли о славе и золоте, завоеванных под моим знаменем, жаловались, не желая идти дальше в неведомые глубины Востока; вполне вероятно, что им хотелось бы оставить Бактрию и Согдиану непокоренными, способными поднять восстание в Центральной Азии, если я уступлю их желаниям, откажусь от продолжения войны и отправлюсь в обратный путь, на родину. Но им наперекор я твердо решил не отступать от прежнего решения — покорить своей власти все земли, платившие Дарию дань, — и был уверен в успехе.

Моя империя будет в точности такой же великой, какой была его, а возможно, и много больше.

Я поразмышлял над этой мечтой, понимая, что сбудется она еще не скоро, затем решил вызвать к себе ближайшего друга. Им больше не был Птолемей: в голосе его, когда он стоял над телом Клита, я слышал горький упрек. Я послал за Гефестионом.

Мы поговорили о разном, в основном о военных делах, и распили небольшой позолоченный кувшин вина. Перед тем как уйти, он сказал, положив руку мне на плечо:

— Нелегкое это дело — быть царем Азии. Даже мелкий царек должен стоять высоко над своими подданными, а иначе к нему будет такое же отношение, как к черни; а уж об Александре Великом и говорить нечего. Клит забыл свое место, а может, никогда его и не знал, и, оскорбив тебя, он заслужил смерть.

В начале весны я повел свою армию в столицу Бактрии, в стратегическом плане являющуюся базой, откуда можно было наносить удары по вражеским силам пустыни и степей; поблизости я намеревался построить ряд крепостей. Но предательству не было еще конца. Оно опять подняло свою отвратительную голову, когда после пира и игр хороший оратор, которого я недавно возвысил, отплатил мне самой высокой монетой: не называя Клита по имени, он довольно прозрачно дал понять, что Клит получил только то, что ему причиталось. Более того, оратор провозгласил, что я совершенно справедливо настаиваю на земных поклонах и чтобы ко мне относились так, будто я равен Гераклу и Дионису, если не выше их, ибо в своей жизни я совершил больше, чем каждый из них. Какой человек, рожденный от человека, мог бы сделать так много? А поскольку уже сейчас ясно, что после смерти меня станут почитать как бога, почему бы не делать это сейчас?

Мои македонцы нахмурились, а племянник Аристотеля, историк Каллисфен, поступил намного хуже. Он всегда мнил себя особенно привилегированным из-за родства с учителем и теперь в своей речи, произнесенной в ответ предыдущему оратору, позволил себе непростительную вольность. Суть его замечаний сводилась к тому, что он готов воздать мне честь как смертному человеку и герою, но поклонение мне как божеству — дело другое, и два этих понятия нельзя смешивать. Он даже намекнул, что сами боги были бы недовольны, а возможно, и наказали бы меня за подобное святотатство.

Я не ответил на его речь и даже притворился, что не слышу, что он говорит. Единственно, чем я удостоил его оскорбление, это тем, что отвернулся от него, беседуя с другим,когда он подошел ко мне и подставил щеку для дружеского поцелуя. После такого приветствия персы поклонились мне до земли и отошли, пятясь назад. Каллисфен же не только не поклонился, но еще отпустил оскорбительное замечание.

После этого собрания Гефестион тайно передал мне небольшую записную книжку в обложке из черной кожи. Первое имя, которое я занес в нее, было именем Каллисфена. Мне нужно было только дождаться, когда он замыслит убрать меня, а я знал, что это должно скоро случиться, и это действительно случилось, когда шестеро моих пажей, одного из которых я велел публично высечь плетьми за то, что он на охоте метнул копье в дикого кабана, предназначенного мне, устроили заговор с целью убить меня, раскрытый одним из моих шпионов. После этого они жили недолго, и, наконец, я вычеркнул из маленькой черной книжки имя «Каллисфен».

Теперь, в разгаре весны, мне захотелось совершить поход в Индию, взяв с собой Роксану. Я больше не видел ее, не знал, где она находится, и не сомневался, что она нарочно избегает меня, возможно, оттого, что я так сурово расправился с окрестными городами и сельскими жителями, помогавшими Спитамену.

Этот военачальник снова ступил на стезю войны. Пока моя армия там и тут подавляла восстания, он пошел на юг, в Бактрию, и уничтожил один из моих гарнизонов. Затем он стремительно двинулся к Бактрам и, хотя на саму столицу не напал, сделал налет на сдавшиеся мне небольшие города и спалил окрестные села, которые должны были поставлять мне довольствие. Мой маленький гарнизон сделал вылазку и, захватив налетчиков врасплох, обратил их в бегство, но возвратиться в крепость не смог, будучи сам уничтожен превосходящими силами врага. Против этих сил выступил Кратер и загнал их в пустыню.

И тут я вдруг оценил одно обстоятельство, настолько очевидное, что я не понимал, каким образом оно до сих пор ускользало от моего внимания. Мои македонцы, находясь среди врагов, имея за плечами опыт тяжелых боев и зная, что в будущем им суждены новые сражения, чувствовали себя совершенно счастливыми, пели и шутили вокруг бивуачных костров, весело шагали на марше, и их совсем не волновало, бог я или человек. На самом деле ими руководила жажда приключений, просто им нравилось сражаться; и мне не следовало считаться с их ворчанием от безделья и воздерживаться от похода с ними в Индию или от массовых расправ с предателями и заговорщиками, даже если это старые друзья. Что бы они делали без меня? Если бы не я, они бы проживали обычную жизнь и умирали обычной смертью. Война была делом кровавым, скольких она унесла и скольких заставила страдать, но она была лучше, чем любое другое занятие, для людей духа и с авантюрным складом ума. Все это в глубине души они знали.

Точно так же было правдой и то, что они меня любили, даже ворчуны, ведь если б не я, они бы не приняли участие в величайшем приключении всей истории и вместо этого полусонно влачили бы свои скучные дни, живя только наполовину. И Роксану я надеялся заполучить, в основном, потому, что она тоже обожала приключения, иначе не отправилась бы в такое далекое путешествие в Додону.

Множество полей сражений открылось передо мной, несколько различных направлений удара, по которым я мог бы развивать осуществление своего грандиозного замысла. Основываясь на донесении, в котором не мог усомниться, я внезапно сделал бесповоротный выбор. Наконец-то я получил новости об Оксиарте, порвавшем со Спитаменом и давно уже пропадавшем неизвестно где. Выяснилось, что все это время он занимался укреплением горной крепости, называемой Скалой Аримаза, и навез туда много съестных припасов с расчетом на длительную осаду. Несомненно, именно это место имела в виду Роксана, когда говорила, что Оксиарт отойдет туда, где мне его не взять. Наверняка, думал я, она там с ним, ведь они отец и дочь, оба бактрийцы царской крови, доблестные защитники своей родины даже против вторгшегося к ним врага, которого Роксане выпала доля полюбить.

Я подошел к Скале. И действительно, крепость казалась неприступной. Послав Оксиарту предложение сдаться и получив вызывающий ответ, в котором, мне казалось, я узнал руку Роксаны, я решил брать крепость приступом как только позволит погода.

Пролетела осень, зима перевалила за середину, и времени ждать оставалось мало. Тогда я вознамерился совершить один из самых захватывающих подвигов в своей жизни, чтобы удивленно раскрылись полураскосые очи моей полудикой возлюбленной.

Я не давал своим солдатам отсиживаться в холодных палатках и жаловаться на свою судьбу. Я постоянно заставлял их шевелиться, будь то дождь или снег, делал ночные налеты на твердыни врага, и нередко им приходилось переносить холод, сырость, голод и сильную усталость, но мой интендант знал свое дело, и кое-где их ожидали горячая еда и заслуженный отдых. Они становились такими же жизнерадостными, как на первом марше из Македонии семь лет назад.

8
Оксиарт не располагал большими силами. Это подтверждали наши пристальные наблюдения за крепостью, подсчет числа входящих и выходящих через главные ворота за дровами, водой и по другим надобностям. Мы вскоре пришли к заключению, что всего в крепости не более трехсот человек, причем свыше половины из них — женщины и дети, и все они, без сомнения, родственники царю по крови или по браку. Прочность крепости заключалась в почти отвесных склонах огромной высокой скалы, на которой она стояла.

Разглядывая местность с окружающих холмов, мы приметили другие, менее крутые скалы, накладывающиеся на главную скалу, и сквозь них проходило узкое ущелье, ведущее к форту, выложенному из тесаных камней на самой вершине утеса. Его мы смогли бы взять в результате упорного штурма, но для этого требовалось взобраться на высокий уступ, что оказалось бы не по силам и четвероногим горным баранам, уж не говоря о людях. Моим скалолазам предстояло взбираться вверх с помощью вбитых в трещины скалы железных костылей, к которым можно было бы прикрепить короткие веревки.

Я велел объявить солдатам, что мне нужно триста добровольцев, чтобы попытаться влезть на скалу. Первый, кто одолеет подъем, получит в награду двенадцать талантов золота — состояние, которого бы не нашлось у многих, считающихся богатыми жителей в Македонии. Следующий за ним получит одиннадцать талантов, третий — десять, и так далее. Последнему же из двенадцати достанется всего лишь один талант. Добровольцами вызвались более половины имеющихся в стане солдат, и начальники отобрали из них нужное мне количество.

Некоторые из этих трехсот добровольцев, как часто бывает в военных прожектах, пожалели о своей безрассудной храбрости и честолюбии. К счастью, причитания их слышались недолго, всего несколько секунд. Время от времени кто-то, не в силах удержаться руками или теряя равновесие, падал на первый уступ или в сугроб. Страх падения есть стихийный страх, присущий в той или иной степени каждому человеку, и те, кто, упав, каким-то чудом уцелели, рассказывали мне следующее: когда впервые осознаешь, что опора подвела и ты летишь вниз в пустом пространстве, тебя охватывает благоговейный ужас, стирающий ощущение собственной индивидуальности; зачастую падающий беспомощно вопит, а некоторые зовут своих матерей. Этот ужас быстро проходит, если падение затяжное; падающий почти примиряется со своей скорой смертью и испытывает странное, жуткое любопытство относительно того, куда именно и на что он упадет.

Однажды мне удалось поговорить с любителем взбираться на скалы, который сорвался с уступа над пропастью с высоты шестисот футов. При скорости падающих тел, которая по грубым подсчетам первых эллинских математиков составляла около двадцати футов в первую секунду, сорок — во вторую, восемьдесят — в третью и сто шестьдесят — в четвертую, его падение в целом длилось по меньшей мере пять секунд, а может, и больше, если учесть сопротивление разреженного на большой высоте горного воздуха падающему с такой страшной скоростью телу. Последнее, говорил он, что запомнилось ему в его умственном состоянии, было ощущение бесстрастного любопытства, врежется ли он в снежный сугроб или ударится о соседние камни, и, в любом случае, думалось ему, смерть неминуема. Так случилось, что именно этот сугроб представлял собой рыхлый снег с чуть подтаявшей под летним солнцем ледяной коркой. Он вошел в снежный ком ногами и скрылся в его глубине от взоров стоящих неподалеку спутников, и они, лихорадочно работая, откопали и вытащили его наверх, и, как только он снова задышал, разлившийся по лицу темный оттенок исчез. Он переломал кости ног и таза, но искусный лекарь вправил кости, и благодаря его молодости они срослись; он снова стал ходить, правда, уже с тростью.

Я поверил этому рассказу — отчасти потому, что рассказчик был человеком живого ума, снедаемого любопытством в отношении всех явлений, и я сам не раз стоял возле смертельно раненных воинов, видевших, Как кровь хлещет у них из ран, и прекрасно понимающих, что секунды оставшейся жизни сочтены; они ощущали холод неминуемой смерти, но почти всегда голова у них оставалась ясной, последние слова звучали разумно, и ни один из них не боялся — я знаю это по всему своему военному опыту.

Вот оборвалась веревка, вот вылез костыль — так двадцать человек из всей этой группы сорвались вниз, и ни одному из них не посчастливилось остаться в живых, падая и ударяясь о камни; треть же погибших оказалась на каменных уступах или в недоступных снеговых сугробах, поэтому мы не могли оказать их только что окрыленным душам удовольствие видеть почетное погребение их телесных останков. Вместе с другими потерями это составило один погибший из десяти на всю эту группу из трехсот добровольцев. Мои военачальники сочли это дешевой ценой за одержанную победу. Так оно, конечно, и было с военной точки зрения, ведь форт казался совершенно неприступным, но мы не могли спросить уже никого из этих тридцати, каков его личный подсчет цены победы, который, без сомнения, сильно бы отличался от командирских выкладок.

Если бы моя нога не потеряла упругости после той раны, полученной от стрелы два года назад, я бы сам повел этот отряд.

Когда остальные взобрались на вершину огромной скалы, Оксиарт убедился, что ему не миновать поражения. Его честь как бактрийского патриота была спасена, поэтому он встретил меня у главных ворот крепости, земно кланялся мне и просил о милости к ее обитателям, что я ему с радостью обещал.

Оксиарт выглядел царем что надо. Высотой шесть с половиной футов (под два метра), гибкого телосложения, он выглядел очень молодо для своих пятидесяти с небольшим, и все в нем говорило как о прирожденном всаднике, включая сильные запястья и кисти рук, изящную сбалансированность движений. Я также знал, что Спитамен, который не тратил бы чувств на человека ниже себя, испытывал к нему ревность: ведь Оксиарт умело управлял своим царством и завоевал себе любовь и преданность народа. Теперь, когда я вгляделся в его лицо и услышал его мужественный голос, я начал осуществлять свой тщательно продуманный план.

— Царь Оксиарт, не окажешь ли ты мне честь призвать сюда свою дочь Роксану?

— С радостью. — Он тут же отправил слугу.

Роксана не заставила себя ждать, хотя на такую дерзость она, по-моему, была способна; несомненно, она ждала где-то рядом и появилась немедленно. Она с достоинством приблизилась ко мне, и, поскольку ее отец уже положил мне земной поклон, ей ничего не оставалось, как сделать то же самое, что, разумеется, было ей не по нутру. После поклона она поднялась и встала передо мной в совершенно вольной позе. Я не видел ее почти два года и, кроме костюма, не заметил в ней не малейшей перемены. При серьезном выражении лица глаза ее все же горели живым огоньком.

— Царь, я еще и прежде встречался с твоей дочерью, — сказал я ее отцу.

— Она мне этого никогда не говорила, но мой брат Шаламарес сообщал мне об этом факте, царь Александр.

— Царь, я позволю тебе править и Бактрией, и Согдианой, и чтобы прежний царь Согдианы стал твоим сатрапом, но при двух условиях. Во-первых, ты признаешь меня повелителем Азии и продолжаешь платить в мою казну ту же дань в золотом песке, какую ты раньше платил в казну Дария III.

— Принимаю его с благодарностью и радостью.

— Второе мое условие личного характера. Я прошу руки твоей дочери Роксаны, чтобы она стала царицей моих владений.

Оксиарт быстро посмотрел мне в глаза, будто не веря собственным ушам. Кровь бросилась ему в голову, заставив покраснеть лицо, и он не знал, какие слова найти для ответа до тех пор, пока мысли немного не успокоились: тогда он заговорил, и очень хорошо.

— Великий царь, я не осмеливался и мечтать о такой чести! Я всего лишь мелкий царек; Бактрия и Согдиана составили бы незначительную часть твоей империи. Воистину, я покорен. Тебе и не нужно было бы спрашивать моего согласия, хотя надо отдать должное: это высшая степень учтивости.

— Нет, ему следовало спросить согласия, ведь я княжна, — горячо вмешалась Роксана.

Оксиарт побледнел из страха, что она «бросила кота в котел с супом» — эту поговорку любили сельчане у меня на родине. На эту дерзость я вовсе не обратил внимания: я этого как раз и ждал от своей храброй возлюбленной, и этот дух притягивал меня к ней еще больше, чем красота.

— Тогда будем считать дело решенным. Как только приедем в Мараканды, попросим ее дядю Шаламареса совершить брачный обряд, как предписывал Заратустра, а когда будем в Бактрах, где есть небольшой храм Артемиды, построенный членами ее культовой общины, мы принесем ей жертву и попросим ее благословить наш союз.

— Хорошо, мой царь.

— Тем временем на пути я хочу, чтобы она составила мне компанию в моей царской палатке, она сама и ее любимые слуги, потом в моем жилище в Маракандах и в Бактрии, а позже как сопровождающая меня царица в тех войнах, которые я должен буду вести в Индии.

Я не облачил это приглашение в вопросительную форму. Оксиарт прекрасно понимал, что это приказ, подчиниться которому было для него высшей степенью радости. Он поспешил ответить прежде, чем могла вмешаться Роксана. Впрочем, я не думаю, что она вмешалась бы, если только меня не ввело в заблуждение выражение ее глаз, показавшихся мне более удлиненными и раскосыми, чем обычно, и несколько мечтательными. На этот раз, я полагаю, в ней сработал надежный инстинкт, приказывавший ей держать язык за зубами.

— Мне было бы это чрезвычайно приятно, Александр Великий, хоть я и буду скучать по шалунье.

Будучи человеком тонким, он ни словом не упомянул о внезапной кончине своего зятя Сухраба, я тоже.

Пока царь Оксиарт, его семья и сторонники готовились оставить высокую крепость на скале, я уединился в палатке и задумался надо всем, что сказала или сделала Роксана с тех пор, как мы впервые обрели друг друга в Бактрах.

Все события казались произвольными, не связанными между собой, но теперь я задался вопросом, правда ли это? Разве мне только почудилось, будто все увязывается в единый рисунок поведения, более сложный, чем желание выразить себя импульсивной, ищущей приключений, страстной натуры с врожденным чувством независимости и жизнерадостным духом? Уж это-то мне было хорошо известно. Она с удивительной ясностью поняла мою собственную сущность в возрасте тринадцати лет, когда мне самому было только шестнадцать, во время наших дел в Додоне. Там она влюбилась в меня, как и я в нее, и с ее стороны это не было просто девическим слепым увлечением, ведь в Персии девушки созревали рано, крестьяне отдавали дочерей замуж в двенадцать-тринадцать лет. В Бактрии, столица которой находилась так же далеко на юге, как самый крайний греческий остров Кифера, на большей высоте с бодрящим воздухом, и продувалась ветрами с горных снегов, ранняя зрелость тела могла сопровождаться ранней зрелостью ума. Были и другие факторы, заслуживающие внимания: ее мать — скифская княжна, отец — мудрый правитель из древней династии, дядя — обладающий глубокими знаниями верховный жрец великого храма Зороастра. Она относилась к своему положению царевны Бактрии с большой серьезностью, несмотря на свой живой и веселый характер.

В мое долгое отсутствие, большую часть которого она была женой и зависела от милости человека, которого ненавидела и к которому испытывала отвращение, она уповала на меня. Она дорожила тем, что мы сказали тогда друг другу, верила в это, ее любовь ко мне не только не угасла, но разгорелась еще сильнее, и я не сомневался, что она давно бы уж разделалась с Сухрабом, если бы не решилась дожидаться моей защиты. С тех пор как я пришел в Бактры, она делала то, что больше всего могло привлечь меня к ней, позволяя своему телу выразиться со всей полнотой страсти за те две ночи, что мы провели вместе, сообщая моему телу высшую степень возбуждения, при этом обращаясь со мной как с равным, а боги знают, что уже тогда это стало для меня чем-то новым. Затем она избегала меня мучительно долгое время. Если это входило в заранее продуманный план, то он удался.

Но какова была ее дальнейшая цель? Я не сомневался, что таковая у нее имеется. Она стремилась стать большой, влиятельной силой в моей жизни, ни в коем случае не принимая пассивной роли, на которую были согласны многие царицы Востока. И в душе я не сомневался, что ее толкала на это жажда моего блага, ее собственного и блага всей бескрайней империи, уже покоренной мною и ждущей моих новых завоеваний.

Роксана мне всегда казалась не такой нежной, обладающей не таким ярким умом, как Таис, и не такой героической натурой, как Барсина. Возможно, что в этом отношении я ошибался.

Глава 8 ИНДИЯ

1
Вынудив к сдаче еще одну крепость, я был готов приступить к завоеванию подчиненных Дарию государств Индии. Правда, в пустынях и горах позади оставались воинственные племена, которые, если б осмелились, могли бы напасть и разграбить мои недавно завоеванные владения. Но я полагал, что могу разобраться с этими племенами и позже — ведь за своей спиной я оставлял в крепостях гарнизоны верных мне людей, на ответственных постах — как можно больше бактрийцев и согдиан, а на подчиненном мне троне — Оксиарта с сильной охраной из местных воинов.

В течение зимы после моего двадцать восьмого дня рождения, в год двадцать девятый от Александра, я, насколько помню себя, был счастливее, чем когда-либо в жизни. В дневные часы я занимался укреплением занятой мной территории со всеми вытекающими отсюда административными проблемами. Ночью я принимал Роксану, мою прекрасную жену, которая в свои двадцать пять лет находилась в возрасте расцвета молодой женщины. Это цветение очаровывало больше, чем тот бутон, который я видел в Додоне. Любовь сильно увлекла нас обоих, и мои воины шутливо замечали, что горнисты трубили вечернюю зарю на час раньше, чем это было до моей женитьбы, а утром я требовал к себе Букефала на добрый час позже.

В начале этого отрезка времени Роксана поинтересовалась, правда ли то, что один из моих лучших предводителей отрядов Диамен раньше был учеником замечательного греческого скульптора Скопаса. Я это подтвердил.

— А сам по себе он хороший скульптор? — продолжала любопытствовать она.

— Да, так считают. Его храмовая статуя Деметры в Лариссе является гордостью всего города.

— Что же он тут делает, этот глупец, мозоля себе руки рукояткой меча и рискуя лишиться глаз под дождем стрел?

— Он прибыл сюда с последним пополнением и пробыл у меня всего лишь год. Ему совершенно справедливо захотелось повидать белый свет, окунуться в мир приключений и приобрести опыт, который Греция ему дать не могла.

— Ты мог бы освободить его примерно на две недели, каждое утро часа на два перед полуднем?

— Его заместитель мог бы занять его место. Но в чем дело?

— Не скажу. А еще мне потребуется талант золота и две… нет, лучше три оки слоновой кости. Ты не должен заходить домой, пока он будет со мной. Это будет сюрприз.

— Если я случайно застану его в компрометирующем положении, я из него сделаю чучело.

Этот разговор изгладился из моей памяти до тех пор, пока я не пришел в наше жилище после игр и жертвоприношения накануне своего похода на Восток. Прекрасная и просто одетая, Роксана встретила меня у входа, провела в баню и собственноручно вымыла — обычно это входило в обязанности ее строгой домохозяйки. Но в этой роли царица моей империи не чувствовала себя ущербной. И я несколько раз делал то же самое для нее, хотя вряд ли только ради нее — ради себя тоже, и считаю, что поистине это, должно быть, один из обрядов Афродиты, готовящейся к главному обряду, которым богиня восхищалась больше всего.

Роксана провозилась больше, чем нужно, ее руки то деловито хлопотали, то вяло замедляли движение, при этом глаза становились какими-то сонными и косили больше, чем обычно, и речь звучала не совсем связно. Только большим усилием воли взяв себя в руки, она успела все сделать вовремя, и мы не опоздали к обеду.

Когда я облачился в богатую персидскую одежду, она завязала мне глаза большой косынкой и ввела в трапезную, поставив за спинкой стула, затем сняла повязку.

Я не знал, что ожидать в качестве «сюрприза» Роксаны, но то, что я увидел, потрясло меня. Молодой скульптор Диамен сделал свою работу с потрясающим мастерством. На столе стоял бюст Роксаны, выполненный в золоте и слоновой кости. Я не мог вообразить, где он достал такой большой слоновый бивень, что смог вырезать ее лицо почти в полный разрез из цельного куска. У самых крупных из виденных мною азиатских слонов не было бивней такого размера, поэтому я решил, что он взял самую объемистую часть гигантского бивня, завезенного из Африки, где слоны вырастают выше и массивней и кости у них намного мощнее, чем у их азиатских братьев. Шея также была из слоновой кости и смыкалась с головой под челюстями так искусно, что совсем не было заметно линии стыка. Золотистая масса волос, приобретшая благодаря его искусству светлый оттенок, была перехвачена сзади золотистой лентой и венчала всю головку, смыкаясь со слоновой костью на висках и в верхней части лба. Ее брови были изваяны из того же светлого золота, а губы — из бледно-красного камня, возможно, коралла, а в ушах сверкали две сияющие жемчужины.

Но главной достопримечательностью этого бюста были все же ее глаза. Я тут же узнал в них те два сапфира, что поразили меня схожестью с ее глазами. Теперь у меня совсем не оставалось сомнений, что ювелир из Голконды обработал их для того, чтобы они стали глазами идола какой-нибудь богини в индийском храме, но их, к моей великой удаче, отвергли жрецы, и так они оказались у меня в руках. Конечно, только благодаря капризу случайности их концентрические круги так напоминали эту особенность Роксаниных глаз.

И только благодаря блестящему мастерству скульптора веки из слоновой кости оказались удлиненными и слегка вздернутыми вверх к наружным уголкам глаз.

— Роксана, этому следовало бы быть одним из семи чудес света! — воскликнул я.

— Ни в коем случае. Однако это отличная работа, если учесть, что она выполнена за три месяца. За первые две недели Диамен сделал модель из мягкого дерева. Он, как ты видишь, схватил планиметрию моего лица. После этого он сделал то, что ты видишь — и сделал это в свободное от учебного плаца время, а будучи настоящим художником, он с радостью отдавался работе вместо того, чтобы бездельничать, пить и болтать о женщинах и войне со своими друзьями. Очень похоже?

— Так здорово, что я дам ему талант золота.

— Прошу тебя, так и сделай, если ты вполне доволен. Он ведь другой талант пустил на мои волосы. Я пожертвовала двумя жемчужинами, а у него были пластины из слоновой кости, накладывающиеся на дерево — для плеч. Весь бюст с пьедесталом из серебряных плиток весит больше семи ок.

— Я установлю его на почетном месте в палате для аудиенций.

— Ты этого не сделаешь, если прислушаешься к моим желаниям. Я хочу, чтобы ты поставил его на стол для карты в своем военном штабе.

— Его там никто и не увидит, кроме военного начальства, неспособного отличить искусство от капусты.

— Его будешь видеть ты, Александр, а я буду видеть тебя.

— Пользуясь камнями вместо глаз?

— Ты ведь можешь вообразить себе, что это мои глаза. Затем, когда тебе покажется, что твоя стратегия требует опустошить поля крестьян или уничтожить народ, осмелившийся не подчиниться, ты задумаешься, уж такая ли это и в самом деле военная необходимость. И если после этого ты позволишь людям жить, а нежной траве расти, мой бог Заратустра благословит меня за этот подарок, а все боги твоего пантеона, которым дорог простой народ, благословят Александра Великого.

Мне не совсем понравилось то, что на первый взгляд показалось ее вмешательством в мои военные дела. Но потом я заглянул в эти серьезные глаза, поцеловал эти мягкие губы и понял: она сделала то, что естественно для нее, что было бы естественным для всех хороших женщин, в которых я не сомневался, ведь, в муках давая жизнь, они учатся состраданию, и им невыносимо, когда ее отнимают бесцельно; учат их также мягкость и беспомощность младенцев, лежащих у их груди.

Поэтому я быстро справился со своей досадой, и мы пировали, выпили вина, а когда пришло время — одарили друг друга нежной любовью, супружеской в ее священном смысле, и после этого уснули друг у друга в объятиях, и в эту ночь у меня с самого первого погружения в глубокий сон были счастливые сновидения до тех пор, пока я не пробудился, твердо зная, что увижу ее рядом с собой. А ведь не раз меня мучили кошмары, будто я все еду и еду, все убиваю врагов, все ищу что-то и не могу найти и все ближе подъезжаю к глубокой черной пропасти в голых заснеженных горах. Этой пропасти нет на моих картах, но для сидящего на ее черном троне царя в черном головном уборе я первый любимчик из всех ныне живущих и в прошлом обитавших на земле царей, ибо я так щедро увеличил число его подданных. Они безгласны, лишены памяти, вечно ходят толпами, не зная, почему жмутся друг к другу в его бескрайних тусклых и мрачных залах.

2
Как и просила Роксана, я поставил бюст на стол для карт. Во время весенней кампании я почти всегда смотрел в эти сапфиры, воображая, что это ее глаза, перед тем, как подписать приказ о суровой расправе с непокорным народом, с их городами и селами. Иногда я откладывал перо в сторону, но чаще подписывал приказ, потому что южнее Гиндукуша нам попался народ глупый и упрямый, неспособный понять неотвратимость моего наступления, что только мирная капитуляция может спасти их от сурового наказания. Вместо этого они снова и снова нападали с отчаянной яростью, тем самым по собственной воле обрекая себя на уничтожение.

Теперь моя армия сильно увеличилась. Отчасти последнее пополнение составили греки из наших городов Малой Азии; они благополучно прибыли, прошагав по завоеванным и усмиренным мною обширным землям; но гораздо больше с этим пополнением в армию влилось персов, и немало их прибыло из Парджи, Арии, Бактрии и Согдианы. С учетом женщин в нашем обозе, рабов, несших багаж, и всех других гражданских лиц, за моим знаменем шло войско в сто пятьдесят тысяч человек. Все виды немощи, болезни, несчастные случаи, смерть в бою катастрофически сократили число македонцев — первоначальную прочную сердцевину моей армии. Армия, которую я вел за собой, не была греческой: уже ряд лет она не являлась таковой ни на деле, ни по названию; никто бы уже больше не смог принять ее по ошибке за греческую армию — это была армия Александра. Теперь я мог разделить ее на крупные части, направить их по разным маршрутам и таким образом подчинить себе гораздо большую территорию.

В горных районах севернее Инда вражеские воины внешне выглядели более похожими на греков, чем мы, кто шел на них войной. Этот народ состоял из высоких белокурых людей, и мои историки считали, что они ничем не отличались от своих арийских предков, мигрировавших сюда из неизвестных регионов Центральной Азии, и что их племена повернули на запад: они-то и стали предками нынешних греков. В верховьях реки Каспис[121] мы обнаружили народ, называвший себя кафирами; в словах их языка были те же корни, что и во многих греческих. Мои македонцы сделали предположение, что здесь со своей армией побывал Геракл и его воины обильно посеяли семена, но я думал иначе: язык этих дикарей и наш, греческий, были когда-то одним языком на земле, которая тогда была нашей родиной, так что мы были с ними дальними родственниками. Настало время, когда мне нужно было отправить на покой свыше двух тысяч моих ветеранов. Обремененные женами или наложницами, они, вероятно, уже не могли вернуться в Грецию, но и я больше не мог вести их с собой: они мешали мне двигаться дальше. Поэтому я поселил их в Кафиристане, плодородные речные долины которого вполне могли бы обеспечить пропитанием это добавочное население. У некоторых при нашем расставании в глазах стояли горькие слезы обиды, но, уж поистине, им больше повезло, чем многим другим солдатам, которых и прежде я увольнял из армии, ведь они могли быстро научиться местному языку, так схожему с нашим, вести энергичную жизнь, охотясь на диких овец, рыбача на бурных реках и намывая золото в речном песке.

Родственники этих людей, живущие в окруженном стенами городе, оказали упорное сопротивление, но в конце концов дрогнули и бежали в горы. В этой недолгой схватке я был легко ранен в плечо дротиком, вонзившимся через панцирь, и это так разъярило моих солдат, что они, преследуя бежавших, перебили всех, кого им удалось схватить, а затем уничтожили город. Такого приказа я не отдавал, но и не вмешивался, зная настроение моих солдат-греков, особенно македонцев. Когда они роптали, недовольные тем, что я все дальше углубляюсь в неведомые края, то тут же и спрашивали себя: а что они будут делать, если меня убьют? Птолемей и еще кое-кто имели славу отличных военачальников, но македонцы не хотели довериться им в долгом пути на родину.

Отчасти чтобы завоевать большее уважение солдат, частично потому, что он чрезвычайно гордился своим искусством владения мечом, и еще по той причине, что он, как и я, боготворил Ахилла, Птолемей в местечке под названием «Крепость Героев» вступил в потрясающий поединок с царем тамошних горных индов и, наконец, одним мощным режущим ударом отсек тому голову.

Нас окружали громадные горы; говорят, что некоторые возвышались более чем на двадцать пять стадий — во всяком случае, слишком высоко, чтобы измерять их в локтях. В долине пасся крупный рогатый скот, поразивший меня своим внушительным ростом и красотой. Я позаботился о том, чтобы отправить на родину, в Грецию, большое стадо, поручив его уволенным из армии ветеранам, тем, которые предпочли рискованные перипетии тяжелого пути возможности поселиться в Индии. Если они дожили до возвращения домой, то, верно, здорово отъелись по дороге, ведь не стали бы они колебаться, приносить ли им в жертву богам здоровенных быков или нет и стоит ли самим насладиться хорошим куском мяса.

Сделав вид, что отступаю от мощных стен города Массаги, я выманил его защитников на открытое пространство, затем внезапно развернул войско и ударил по ним. Они с большими потерями бежали, чтобы снова укрыться за стенами, а на следующий день от раны, полученной в схватке, умер их вождь. Тогда они выслали глашатаев, прося мира, но Гефестион не хотел, чтобы я их принял. Он советовал подвергнуть город суровому наказанию и предать мечу семь тысяч индов-наемников, больше всего отличившихся в сражении.

Гефестионом, как мне казалось, двигала больше ярость, чем разумная мысль стратега, ярость оттого, что во время упорного сражения я был легко ранен в лодыжку; во всяком случае, его преданность мне не могла сравниться с преданностью любого другого военачальника, если оставить в стороне резкого на язык Птолемея. Понятно, что и небольшая рана могла бы стать опасной, а в зависимости от обстоятельств и смертельной. Но из тактических соображений я все же отверг совет моего дорогого друга, Я никогда еще не вступал в схватку с более упорным, смелым противником, чем эти рослые, мускулистые светловолосые горцы. В случае отказа принять их капитуляцию я бы должен был осадить город и потерять много времени и солдат, прежде чем мы смогли бы ворваться в пробитые стены и перебить защитников.

Поэтому я принял их капитуляцию на том условии, что инды-наемники вольются в мою армию. Они с радостью согласились. Наемники вышли из города и направились на вершину холма, чтобы расположиться там на ночь лагерем, а на следующий день явиться в мое распоряжение. Я полагаю, что они боялись расправы за свое дезертирство со стороны горожан, а может, желали умилостивить жертвой своего бога, клятву которому они нарушили.

Я сожалел, что сегодня вечером не смогу рассказать Роксане о своем решении, ведь она была бы уверена, что я сделал это ради нее. В этот непродолжительный, но трудный поход в суровые горы мы не смогли взять никого из наших милых спутниц, оставив их под защитой крепких стен Нисы на попечении гарнизона и городского главы, жаждущего снискать мое расположение. Когда я увижу ее снова, подумал я, уж наверное, и не вспомню об этом эпизоде или до нашей встречи успею натворить что-нибудь пострашней того, что сегодня предложил Гефестион, и тем самым сведу на нет проявленную в этом случае мягкость.

Но правда оказалась жестокой: Гефестион давал мне правильный совет. Один пленный, которого он нанял в качестве шпиона, принес ему донесение, с которым он тотчас же пришел ко мне. Оказывается, расположившиеся лагерем на холме наемники вовсе не избегали гнева горожан и не помышляли об оказании услуги своему богу: они лишь ждали темноты, чтобы под ее покровом потихоньку убраться и предложить себя Пору — царю, приславшему мне вызывающее послание. Я немедленно приказал окружить холм и напасть на предателей. Так уж получилось, что был дан сигнал к резне, и все наемники были перебиты, а город уничтожен до основания.

Когда я снова взглянул в лицо бюста на моем столе, мне показалось, что я вижу в раскосых глазах немой упрек. И все же я не испытывал никакого сожаления: жестокий удар диктовался военной необходимостью. В этом состоянии, когда побаливала рана и еще не утихла ярость, вызванная намерением индов-наемников обмануть меня, я решил, что стану относиться к Роксане не как к гречанке, а как к восточной женщине: ласкать ее, любить и распоряжаться ею, ожидая в ответ преданности, благодарности за свои объятия и безмолвной покорности.

Но принять решение — одно дело, а привести его в исполнение — совсем другое. Спустившись в менее суровую страну, полностью подчиненную мне, я намеревался послать за обозом из крытых и открытых повозок, оставленным в Нисе, так как тосковал по Роксане, а моим солдатам не удавалось поймать быстроногих горных дев, удиравших с быстротой лани, стоило им завидеть кого-нибудь из солдат, поэтому и они пребывали в состоянии мучительного беспокойства. Но я отложил вызов обоза до тех пор, пока пепел Массаги не останется далеко позади нас, пока не утихнут разговоры о резне, — Роксане вряд ли захочется слышать об этом. И вот когда она наконец приехала, то была такой свежей и прелестной, такой оживленной и вместе с тем такой великолепной бактрийской княжной, а теперь уж царицей Александра, что я как-то и забыл о своем решении и относился к ней так же, как и прежде — на условиях равенства, выходящих за пределы тех, о которых я договорился с моим сводным братом Птолемеем. И никаких жестов почитания с ее стороны, даже вставания передо мной на одно колено в присутствии моих командиров или подчиненных царей.

3
Один царь небольшого племени, которого звали Офис, сдаваясь мне, вел себя так мужественно и при сдаче проявил такую свободу и щедрость характера, что завоевал полное мое восхищение. В ответ на посланный с гонцом приказ он прислал в огромном количестве довольствие и мне, и Кратеру, а когда мы прибыли к нему, он закатил на три дня пир для меня и моих военачальников, во время которого предложил мне выбрать любую из его наложниц и она будет ждать меня в моей роскошной спальне. Для восточного царька такое уважение, даже к своему сеньору, было далеко не пустяком, ибо хорошо известно, что такие царьки не хотели делиться благосклонностью своих женщин. Я под благовидным предлогом отказался, хотя действительная причина моего отказа от девушки, превосходной красавицы, крылась в заботе о ее будущем: я знал, что, если соглашусь принять его дар, он больше никогда не допустит ее к своему царскому ложу, она будет считаться рабыней, которую станут грубо третировать его жены и другие наложницы. Возможно, и мысль о Роксане имела какое-то отношение к этому отказу.

Затем, чтобы показать Офису и другим царям, что я могу быть щедрым с теми, кто меня жалует, и суровым с упрямцами, после пира я утвердил его на троне и дал ему в дар талант золота.

Этот мой поступок на следующий вечер привел к досадному происшествию, когда я ужинал со своими старшими военачальниками. Осушив слишком много чаш, Мелеагр, отличный предводитель фаланги, язвительно поздравил меня с тем, что я нашел в Индии подданного, столь заслужившего мою благодарность, что я наградил его по-царски. Я так и вскипел, но одумался, вспомнил Клита и Каллисфена — Филот, который и на словах, и на деле был предателем, не заслуживал ни капли моего сожаления — и только ответил, что язык человека — самый опасный орган его тела.

— Даже опасней, царь, чем его фаллос? — с улыбкой осведомился Птолемей.

Раздался смех. Решив, что Мелеагр получил должное предупреждение, я забыл об этом инциденте и не стал вписывать в свою черную книжку еще одно имя.

Когда я поведал об этом Роксане, она сложила ладони и склонила голову в знак молчаливой благодарности некоему существу в небесах, и я не сомневался, что это ее бог Заратустра.

Примерно в это же время я встретил людей, отрицавших мою власть над ними, с которыми я ничего не мог поделать. Использовать против них силу было бы так же бесполезно, как рубить мечом пустой воздух. Это сборище принадлежало к одному из бесконечных культов Индии и называло себя саннаяси. Это были странники, не имевшие никакой собственности, кроме своих лохмотьев и пустых мисок: последние наполнялись едой набожными крестьянами. Когда я приказал одному из них положить мне земной поклон, он ответил, что не выражает почтения ни одному земному царю, что будет говорить со мной, только если я разденусь донага и лягу рядом с ним под солнцем, а если я желаю убить его, обязательно так и сделать, ибо тогда его душа освободится от ненавистной ему плоти. Он согласился признать меня сыном Высочайшего, но добавил, что таковым является самый скромный пахарь в поле.

К моему большому удивлению, один из их старейшин по имени Калан, говоривший на персидском так же хорошо, как на хинди, попросил разрешения присоединиться к моему обозу. Цель у него одна, объяснил он, совершить паломничество. Когда же я ответил, что не знаю еще своего маршрута, не говоря уж о том, где закончу свой поход, он все же предпочел идти со мной. Этим обстоятельством я был очень обрадован: судя по его лицу и речи, я решил, что это человек высокого ума и от него я мог бы узнать о верованиях и философии касты брахманов. В походе он не причинял нам никаких хлопот, сам готовил себе еду на собственном костре, редко заговаривал с людьми и, казалось, постоянно был погружен в состояние медитации. Для моих солдат он стал довольно приятным зрелищем — в своем тюрбане и скудном одеянии, и никто никогда не слышал, чтобы он жаловался на неудобства. Однако в каждом селении, где мы останавливались на отдых, он был центром лестного внимания местных жителей: они становились перед ним на колени и просили дать благословение их посевам, несмотря на его рваную и, несомненно, вшивую одежду и растрепанную бороду. Его внешность поистине вызывала большее почтение, чем моя, и по всем признакам было похоже, что его считают более важной персоной. Тот искренний трепет, с которым кланялись ему цари, приводил меня в немалое замешательство.

Так случилось, что мне пришлось провести крупное сражение, чтобы подчинить упрямого Пора. Его силы расположились на противоположном берегу реки Гидасп, в данный момент разлившейся из-за паводка. У него была внушительная армия, состоящая из четырех тысяч отличных всадников на прекрасных лошадях, тридцати тысяч хорошо обученных пехотинцев, трехсот колесниц, не внушавших мне никакого страха, и двухсот боевых слонов, встречи с которыми я опасался, потому что лошадей нашей кавалерии нельзя было заставить приблизиться к ним даже плетками. Даже для самых непрозорливых моих военачальников было ясно, что фронтальная атака будет пагубной. Приходилось рассчитывать только на военную хитрость.

Изучив за несколько дней близлежащие броды, я пустил слушок специально для шпионов Пора, обретающихся в нашей среде под видом простых крестьян, торгующих птицей и фруктами, что я решил стоять здесь лагерем до тех пор, пока не пройдут дожди и не спадет паводок. Чтобы это выглядело убедительней, я приказал подвезти и разгрузить большие запасы провианта, собранного моими фуражирами в сельской местности. С Инда мы привезли по суше лодки, в которых мои люди устроили отличное представление, делая замеры глубин и изучая течения реки около брода. Когда я направлял части своих сил по берегу в обе стороны, Пор посылал подразделения для их отражения в том случае, если они предпримут попытку переправиться.

А тем временем я тайно обследовал реку и ее берега на целых сто пятьдесят стадий вверх и вниз по течению.

Наконец, поисковики сделали утешительное открытие. На расстоянии четырех часов пути они нашли заросший лесом мыс, направленный в сторону лежащего неподалеку от противоположного берега острова. На всем пути до мыса я расставил часовых на таком расстоянии друг от друга, чтобы они могли перекликаться. Несколько ночей мы жгли яркие костры и делали то, что на вид казалось дополнительной подготовкой к фронтальному наступлению и что не только удерживало армию Пора на месте в состоянии повышенной боевой готовности, но и маскировало передвижение нескольких тысяч моих солдат, переносивших разборные лодки к густо заросшему деревьями мысу. А тем временем появился еще один фактор, которого нельзя было не учитывать: мы не могли затягивать с наступлением, потому что царь Кашмира Абисар нарушил наш договор о перемирии и вел мощную армию на соединение с Пором.

Кратер командовал силами, которым предстояло противостоять Пору, но ему не разрешалось переправляться через реку, если Пороставит слонов для охраны брода. Если узнав, что я переправился и иду на него, Пор разделит свою армию и двинет своих гигантских животных против меня, Кратер должен был начать переправу, получив сигнал, передаваемый голосом по цепочке расставленных часовых. Чтобы еще больше ввести Пора в заблуждение, я велел Атталу облачиться в мои серебристые доспехи и шлем, чтобы он думал, будто я командую противостоящими ему силами. Под свое непосредственное начало я взял гетайров, три других отряда тяжелой конницы, легкой кавалерии из Бактрии, Согдианы и Скифии, тысячу конных лучников, тяжеловооруженную пехоту и два таксиса фаланги — в целом двадцатитысячное войско.

Разгулялась непогода, дул сильный ветер и хлестал дождь, и темнее ночи я еще не видел. Насколько мы промокли под дождем, было неважно, ибо нам еще предстояло промокнуть до костей при переправе на протекающих, захлестываемых волной лодках или верхом на лошадях, кроме того, за островом, оказывается, протекал узкий канал, который для лодок не годился.

Покров ночи то и дело раскалывался огненными трещинами: это Зевс метал свои молнии в окрестные скалы и многие из них расщеплялись; и после страшного удара грома долго еще слышались его затихающие раскаты. Я не сомневался, что раскаты посланы мне небом, чтобы заглушить шум от лошадей, лодок и людей, а яркие вспышки молний — чтобы я видел место переправы и мне было бы легче командовать. Однако в громе слышалось гневное роптание, не утихающее между отголосками эхо, и яростен был вид молнии с ее зигзагообразной стрелой, направленной на восток. Поэтому я рассудил, что эта ярость предназначена Пору за попытку помешать осуществлению судьбы последнего сына Зевса, которому было предначертано в завоеваниях превзойти Геракла и Диониса.

Возможно, «рассудил» — не то слово. Я не рассуждал, созерцая божественность. Рассуждение же могло бы повести меня по ложному пути, и я не хотел никакого вмешательства Аристотеля с его логикой. Вместо этого я слышал голоса, они звучали у меня в душе почти явственно. Его племяннику Каллисфену был показан путь, но он отказался от него и потому встретил свою смерть.

Мы живо доставили лодки и бессчетное множество плотов всех видов к берегу реки. Когда, загрузившись, мы начали сталкивать их в проток, буря внезапно улеглась, гром затих, больше не вспыхивали молнии, даже облака попридержали заливающий глаза дождь, и сердце мое радостно забилось: это было явное предзнаменование того, что победа моя предрешена и ничто ей теперь не помешает; и все же я должен был драться со всем усердием, не щадя ни своих, ни чужих, чтобы доказать, чего я стою, и выразить свою благодарность богу.

Когда все мое войско собралось на острове, в первых лучах рассвета нас заметили часовые, которых и Пор расставил вдоль берега реки. Они живо повскакали на лошадей и понеслись в стан своего царя. Остров оказался больше, чем мы думали, а когда мы подошли к его противоположному краю, я понял, насколько суровое испытание выдалось нам сегодня ночью, ибо вместо узкого и мелкого водного протока пред нами предстал широкий и опасный канал, вздувшийся от сильного, не прекращавшегося всю ночь дождя. Люди заметались в поисках самого мелководного участка, и даже когда он нашелся, им, пешим, пришлось идти по шею в воде. Головы лошадей едва были видны над потоком, а круглые булыжники очень мешали им ступать по дну.

Когда мы переправились на противоположный берег, я приказал главным силам кавалерии следовать за Букефалом, а остальным стараться двигаться как можно быстрее. Мы уже давно начали наступление, а Пор, видя за рекой наш стан с множеством костров, и не догадывался о правде.

Я думаю, что, когда видевшие нас часовые примчались к Пору на взмыленных лошадях и, задыхаясь, рассказали о большом войске, переправляющемся через реку, он не поверил, что это может быть Александр. Он видел, что за рекой готовится переправа через брод, поэтому то, что видели часовые, должно быть, спешащие к нему на помощь воины Абисара из Кашмира; только как они оказались не на той стороне реки? Это недоразумение быстро разрешилось, когда он послал навстречу нам разведчиков и застрельщиков, которые понаблюдали за нами издали и пустились назад с убийственной новостью, что всадник на черном жеребце в авангарде и есть сам Александр, а за ним следуют десять тысяч конных.

Пор, смелый человек, способный драться до последней капли надежды, быстро разделил свою армию, одна часть которой должна была отражать нападение из нашего стана, другая — сформировать сильнейшую линию для отражения моей атаки. Однако при ближайшем рассмотрении я убедился, что линия обороны передо мной имела много слабых сторон, поэтому я велел кавалеристам отдохнуть перед сражением, а сам стал выбирать, куда направить острие атаки. Слоны с множеством стрелков на их спинах, расставленные в ста футах друг от друга, трубили и свивали в кольца свои хоботы; отряды конницы Пора на флангах находились слишком далеко друг от друга, чтобы в нужный момент соединиться для мощной атаки; короче, его линия была слишком растянутой. Вот уже подтянулись мои конные лучники, на которых я возлагал главную свою надежду; их задачей было меткими стрелами разъярить слонов и сделать неуправляемыми для их погонщиков.

Другая цепь слонов стояла лицом к реке, вынуждая Кратера откладывать переправу со стороны лагеря, и в этом он как военачальник был прав, так как нельзя лошадей, уже утомленных борьбой с течением, бросать на схватку с этими чудовищами. Мне Кратер был нужен для нанесения удара по речному фронту Пора после того, как я сам уже прорву противостоящий мне фронт.

Мой горнист протрубил сигнал к наступлению. Тяжелая кавалерия пошла в эшелонированную атаку, а легкая кавалерия на флангах, подняв ужасающий крик, нанесла индам смертельный удар. В первой же атаке был убит сын Пора и погибли четыреста его воинов, остальной же фронт был безнадежно прорван. Часть стоявших перед нами слонов стойко держали свою позицию, издавая яростные трубные звуки, но мои солдаты в основном избегали их непродолжительных выпадов и многие из чудищ бежали, визжа от боли, с торчащими у них по бокам и на ногах дротиками и стрелами, их седла опрокидывались и валились наземь, откуда мертвых и живых воинов вытаскивали их охваченные паникой соратники. Колесницы Пора не сыграли серьезной роли в сражении: стрелы и дротики поразили многих возниц, некоторые тяжелые машины завязли в липкой грязи, и их невозможно было вытащить оттуда.

Я дал сигнал фаланге. Сомкнув щиты, солдаты создали стену из ощетинившихся наконечников копий, двинувшуюся на упорно сражающегося врага и боевых слонов, одни из которых были убиты, а другие обращены в бегство. К этому времени Кратер переправился через реку, и мы взяли остатки армии Пора в мощные тиски. Пор храбро сражался, пока у него оставались еще боеспособные силы; затем он был ранен в плечо, и погонщик его слона повернул животное, вынудив храброго царя с горечью отступить.

Меня восхитило его доблестное сопротивление. Именно поэтому я послал вдогонку за ним всадников с предложением почетной сдачи. Глашатаям не удалось убедить его в моих добрых намерениях, но тогда я послал Калана, этого нищего святого, при первых же словах которого Пор остановился и повернул коня навстречу мне. Я подъехал к нему и, клянусь, что никогда не видел царя с такой прекрасной внешностью; даже Дарий, пожалуй, уступал ему в этом, хотя оба были примерно одного роста — футов семь, крепкого телосложения и с благородными чертами лица. Дарий принадлежал к персидской династии, Пор был чистокровным арием, со спокойными глазами цвета голубой стали и ярко-золотистыми волосами.

— Я сдаюсь тебе безоговорочно, царь Александр, — заявил он мне твердым голосом на безупречном персидском языке, несмотря на то что ослабевал от раны.

— Я принимаю твою сдачу, царь Пор. Не хочешь ли попросить какой-нибудь милости?

— Только одной: чтобы со мной обращались как с царем.

— Может, все-таки ты таишь какое-то желание, которое я с радостью исполню.

Он немного подумал и ответил:

— То, что я сказал, это все.

Собственно я уже решил оставить Пору его царство, конечно под моей верховной властью, а остатки его армии поставить под македонское знамя. Поэтому я распорядился прекратить преследование бегущих индов.

Но еще до встречи с Пором высоким богам было угодно взвалить мне на сердце тяжелую ношу печали. Букефал получил незначительную, как мне показалось, рану за плечом от вражеского копья, но, очевидно, она была глубже, чем я полагал, и вызвала внутреннее кровотечение. Внезапно он издал последнее, триумфальное ржание и пал подо мной наземь.

Я сразу же встал на ноги, подскочил к его массивной бычьеподобной голове, положил ее к себе на колени и погладил мягкие ноздри. Похоже, он знал, что я здесь, ибо широко открыл свой великолепный глаз и долго смотрел мне в лицо. Но вот появилась пленка, и глаз стал постепенно меркнуть по мере того, как Букефал медленно погружался в объятия смерти.

Я не мог удержаться от слез, хотя мои военачальники, собравшись вокруг меня, говорили о том, как он долго жил, какая великолепная это была жизнь и сколько долгих дорог мы отмахали с ним вместе. Но когда Гефестион предложил в отместку за мою потерю предать жестокой смерти тысячу соратников Пора, взятых мной в плен, принеся их в жертву богу лошадей и моря Посейдону, я отрицательно покачал головой, и по лицам Птолемея и остальных военачальников я увидел, что они со мной согласны.

Я устроил славному скакуну почетную церемонию похорон, с трубами и парадом, а затем переправился через реку в свой стан. Выложив всю правду Роксане и увидев ее округлившиеся глаза, я попросил ее оставить меня наедине с самим собой, и в одном из закутков палатки я обратился мысленным взором вспять, на сужающуюся и теряющуюся в дальней дымке дорогу, и вот, наконец, увидел длинный луг недалеко от дворца Филиппа в Пелле — меня с ним теперь разделяли полмира. На этом лугу впервые предстал перед моими глазами прекрасный черный жеребец с сияющей белой звездой на лбу, там я объездил его и он стал моим.

Я вспомнил Херонею, Граник, Исс, Арбелы. В одной славной победе за другой Букефалу отводилась благородная роль, и теперь мне как-то не верилось, что я уже больше никогда не пущу его вскачь, ведя за собой в атаку моих славных гетайров. Приближалось мое тридцатилетие; Букефал умер примерно в возрасте двадцати четырех лет — довольно значительном для лошади, но тридцать лет для человека, как бы активно он ни жил, являются коротким отрезком жизни. И все же в целом я осуществил то, что задумал: завоевал Персидскую империю, если не считать нескольких окраинных ее земель, которые мне предстояло еще подчинить. А что я буду делать дальше?

То, что было вначале моей армией, сильно поистрепалось, к тому же оставшиеся у меня македонцы с большой неохотой делали каждый шаг, уводящий их глубже в Индию. Они ненавидели хлещущие дожди, от которых промокали палатки и одежда, но не меньшее отвращение у них вызывали страшные пустыни. Сырость вызывала лихорадку, иногда со смертельным исходом; они боялись полосатых львов, крадущихся на участках густо разросшейся зелени; им приходилось защищать свои постели от змей, которые распускали нечто вроде капюшона прежде, чем сделать выпад. От их укусов наступала быстрая смерть; и даже маленькие, едва различимые на земле змейки были страшно ядовиты. Я бы натерпелся с этими солдатами, и они бы могли взбунтоваться прежде, чем их можно было бы заставить пойти в Синд, где кое-кто платил дань Дарию, но ни в коем случае не все.

Я оторвался от своих бесполезных раздумий, пошел и поцеловал Роксану, удостоившись в ответ нескольких восхитительных поцелуев. А когда я смыл с себя грязь, пыль и кровавые пятна сражения, она спросила, сколько человек потерял я и сколько Пор.

— Только мои потери имеют значение. Их, я полагаю, около тысячи, включая смертельно раненных.

— Мне трудно представить себе тысячу трупов, лежащих в ряд, — сказала она с легким содроганием.

— И не пытайся. Пор не потерял бы ни одного, если бы вовремя образумился. А так он потерял в десять раз больше, чем я, и это было бы еще не все, если бы я не остановил резню. Он смелый человек и, думаю, окажется верным царем в моем подчинении.

— И ты горюешь о Букефале больше, чем обо всех остальных, вместе взятых.

— Мне казалось, Роксана, что ты любишь лошадей.

— Не так сильно, как людей.

— Ладно, что об этом говорить. Мне больше никогда не найти такого превосходного скакуна, он был мне слугой и другом с отроческих лет. Не могу, Роксана, Объяснить тебе этого. Звезда у него на лбу являлась символом моей звезды, той, за которой я иду по воле, а скорее, по велению богов.

— Бедный Александр!

— Не надо так говорить! Я уже дважды слышал это от Таис и простил ее, но от тебя я этого не потерплю. Умоляю тебя, никогда не говори так снова.

— Я люблю тебя, Александр. — Ее голос был одновременно и грустным, и нежным.

— И я люблю тебя, моя чудная Роксана.

Однако, сославшись на головную боль и начинающуюся простуду, она этой ночью спала в другой комнате моего большого шатра, несмотря на то что я мучительно нуждался в ее тепле, в ее мягких, шелковистых руках, в наших святых поцелуях в темноте.

Только на следующий день я рассказал ей о своем намерении построить новый город на реке, неподалеку от места сражения, где теперь стояла всего лишь деревня, и назвать его Букефалы. Я был несколько удивлен, когда глаза ее вспыхнули, как звезды, и она взяла мои руки в свои.

— Прекрасная дань верному слуге! Насколько она благородней жертвенной резни тысячи людей, которую предлагал Гефестион.

— Разве я говорил тебе это? Что-то не помню.

— Нет, мне рассказала Ксания. Она узнала от одного обозника, который приносил оленину и другую еду для нашей кладовой. Я так горжусь тобой: ты отказался от ужасного поступка, и я верю, что все боги, кроме Ареса, бога войны, кому величайшая радость видеть мертвых и калек, тоже гордились тобой.

— Даже мой отец Зевс?

— Да, даже Зевс.

И странно: во мне проснулось смутное подозрение, что Роксана, возможно, права. По крайней мере, те, кого я пощадил, принесли жертвы Зевсу и помолились Брахме, то есть Зевсу под другим именем. И это, не знаю почему, заставило меня вспомнить поговорку, которую мы слышали из уст Калана:

«Когда Брахма перестанет видеть сон, земля и небо исчезнут» (или «Когда прекратится сон Брахмы, не будет ни земли, ни неба»).

4
После пышных военных похорон павших в Нисе воинов мы устроили спортивные игры и совершили жертвоприношение, и, понимая, что армия измотана, я даровал солдатам тридцать дней отдыха, хотя самому мне это было не по душе. В этот промежуток времени Кратер с большим войском отправился к реке Инд, чтобы построить суда для речного и морского плавания из отличной древесины гималайского кедра — так назывались эти деревья в местных краях.

Когда долгий отпуск солдат подошел к концу, я повел армию к реке Гидраот, второму большому притоку Инда, протекавшему ниже моего нового города Букефалы. К счастью, большинство царей и их наместников в городах, лежавших на моем пути, открывали мне ворота, а нередко и посылали дары, среди которых было много слонов, доблестно отличавшихся в работе или в бою. Только раз мы наткнулись на упорное сопротивление, его оказали Кафеи. Они совершили глупость, устроив заграждение из телег, из-за которых осыпали нас стрелами и дротиками. Увидев, что это не поможет им остановить меня, они бежали в свой город. Здесь завязалось жестокое сражение и я потерял убитыми и тяжелоранеными тринадцать сотен лучших своих воинов. Эти воинственные обитатели верхней долины Инда явно еще не постигли простого урока: нужно просто сдаться и тем самым спасти свою жизнь и большую часть своего имущества.

Однако несмотря на устроенную здесь резню — не знаю, сколько тысяч там было перебито и сколько еще взято в плен, — жители двух ближайших городов не подчинились моему приказу сдаться, предпочтя бегство. За большинством из них мы не могли угнаться, так как они знали дороги, тропы и обходные пути, еще не изученные моими разведчиками; и все же мы поймали около пятисот их более медлительных собратьев — в основном это были люди пожилого возраста, которым следовало бы посоветовать своим сыновьям уступить моей воле, — и мои воины их всех перебили.

Отсюда мы направились к Гифасису, еще одному большому притоку, и мне не терпелось переправиться через него: по рассказу царя лежащей на моем пути области, там находились плодородные земли и богатые города. Кроме того, переправившись через эту реку, я бы зашел за пределы последних слабых сторожевых застав империи Дария. Та же земля, по которой мы теперь шли, не радовала нас ни плодородием, ни богатствами — ее обильная растительность не могла насытить желудки людей, а лишь служила пищей для их недовольства.

В сочных, пропитанных испарениями от дождей джунглях обитали чрезвычайно агрессивные носороги и очень крупные свирепые парнокопытные — черные, белоногие, с широко расставленными рогами. Еще хуже были пиявки, огромные пауки, сплетавшие свою паутину поперек тележной дороги, и крупные ядовитые змеи. Чтобы уберечься во время сна от проникновения этих смертоносных гадов в свои постели, солдаты подвешивали гамаки. Их настроение с продолжением утомительного похода все больше портилось. Дрова, срубаемые ими для костров, слишком отсырели и не хотели разгораться, из-за ржавчины не удавалось содержать в порядке оружие, еда покрывалась плесенью, изношенные плащи недостаточно защищали их от мощных ливней, которые, как по заказу, начинались спустя два часа после полудня. Многие покидали ряды от слабости и болезни, некоторых даже уносили назад, в лазареты, на носилках; нередко люди падали и умирали.

Я разрешил солдатам изымать продовольствие в деревнях этой покорившейся мне земли, но их это не удовлетворило. С приближением к широкому и бурному Гифасису я чувствовал, что в моих делах назревает кризис.

Мы стали лагерем на берегу. У всех на лицах было одно выражение: не гнева, не отчаяния, а холодной решимости. Вскоре, передаваясь в докладах от младших к старшим начальникам, до меня дошло настроение масс: солдаты не желали переправляться через реку, не желали делать ни шагу вперед.

— Скольких потребуется предать мечу, чтобы подавить бунт? — спросил я.

— Каждого македонца из рядовых и большинство их младших начальников, — сурово прозвучало в ответ. — Точно могу сказать: каждого грека — наемника или патриота — и огромное число персов.

— Скольких из них, чтобы подавить мятеж, нужно распять на деревьях, где коршуны выклюют им глаза прежде, чем они умрут? — спросил я еще суровей.

— Царь Александр, так много, что ты не смог бы найти достаточное число послушных тебе людей, чтобы осуществить это гнусное дело.

Я повернулся спиной к маленькой делегации военачальников, и они тихо удалились. В качестве следующего шага я послал сказать женам и любовницам, сопровождающим своих мужей или любовников, что, если армия продолжит поход, я увеличу их рацион, а также ежедневно они станут получать денежную поддержку в соответствии с тем жалованьем, которое получают их мужчины. Это не подействовало. Тогда на следующий день я созвал сход всех экспедиционных сил и напомнил им о многих победах и пообещал им еще невиданных славы и богатств. Они слушали меня, как деревянные истуканы, и, когда я с воодушевлением заканчивал речь, не раздалось ни одного ликующего крика, никто не зааплодировал.

Теперь, уж действительно испугавшись да и разъярившись тоже, я прибегнул к отчаянному средству: призвал всех военачальников к откровенному разговору, обещая, что никакого наказания не последует, но при этом втайне надеясь, что никто не осмелится выступить против меня. Но моя надежда оказалась напрасной. Выступив вперед, заговорил Кен, один из самых высокопоставленных военачальников, бесстрашный и надежный македонец, покрытый многочисленными шрамами, мой близкий друг.

Поистине, я и представить себе не мог, чтобы военачальник высшего ранга мог произнести такую речь. Он начал с того, что его положение и седины не позволяют ему скрывать свое отношение к данному вопросу и что перенесенные им опасности и ратные труды дают ему право говорить, ничего не боясь. Он признавал, что на долю главного полководца больше всего выпадает риска и труда, но каждый военачальник, как бы велик он ни был, должен знать границы своих завоеваний. Он говорил о том, как много было тех, кто отправился со мной в поход и умер от болезней, или погиб в сражениях, или остался жить поселенцем среди чужаков; и все ослабли от ран и тяжких трудов, и все жаждут увидеть еще раз своих родных и близких и любимую землю. Если бы я сейчас прекратил свой поход, они бы с радостью отправились в обратный путь на родину, сражаясь, если возникнет необходимость, с чувством благодарности ко мне за приобретенные ими богатства. Но он осмеливался предупреждать меня, что, если я попытаюсь заставить их идти дальше, я не увижу в них прежних сподвижников, преисполненных духом, полным отваги и высокой надежды, и не победа меня будет ждать, а поражение.

Он все говорил и говорил, ясно, спокойно и красноречиво, а мне так и хотелось, чтобы какой-нибудь простой солдат выскочил и полоснул его по горлу. Но никто этого не сделал. И когда он закончил говорить и отдал мне честь, все — начальники и рядовые — наградили его аплодисментами. К несчастью для меня, Гефестион отсутствовал, выполняя экспедиционное поручение.

Разгневанный, я удалился в свою палатку. Мне ничего не оставалось, как назначить на следующий день еще один сход. Но на этот раз моей речи не хватало прежней убежденности и легкости по причине жестокой головной боли. Откровенно говоря, я в бешенстве заявил, что, если те, кого я вел к славе и богатству, бросят меня, я пойду дальше один!

Никто не крикнул: «Я пойду с тобой, царь!», чтобы вслед за этим разнеслось во все концы сборища «и я», «и я». На деле никто не издал ни звука, не переступил неловко с ноги на ногу. Тогда я снова удалился в свою палатку и не выходил оттуда три дня, не допуская к себе никого; армия все еще дулась на меня или, вернее, стояла на своем. На следующий день я потребовал к себе нашего прорицателя Аристандра для истолкования предзнаменований в отношении того, что ожидает меня на дальнейшем продвижении на Восток — если эти предзнаменования окажутся неблагоприятными, я охотно поверну назад, решил я.

Конечно же, я полагал, что боги поддержат меня сейчас, помня все мои жертвоприношения и пиры в их честь, или если судьба неумолимо заявит о неудаче либо полном поражении в случае продолжения пути, мой отец Зевс вмешается, хотя бы один раз за свое долгое правление, хотя существовало широко распространенное убеждение, будто сам Царь Небес не может изменить пряжу Трех Вещих Сестер — парок. Прорицатель понаблюдал за полетом птиц, прислушался к отдаленным раскатам грома в горах, бросил на землю кости орла, ворона, совы и павлина и пригляделся к тому, как они легли.

— Великий царь, знаки неблагоприятны, — вскричал Аристандр.

Боль пронзила мне голову от виска к виску, заставив ее закружиться, и глаза чуть не вылезли из орбит.

— Прочти их еще раз, — велел я.

Прорицатель проделал это с величайшим усердием, и в долгом ожидании его приговора безмолвно стояла моя армия, напоминая беззвучные толпы в мрачных чертогах Аида.

— Царь Александр, — наконец проговорил он, — знаки еще хуже, чем раньше.

Я попытался что-то сказать и не мог — отчасти от тяжести в голове и на сердце, а отчасти оттого, что нечего мне было сказать. Я вошел в палатку, где меня встретила Роксана, бледная и вся в слезах. Она протянула ко мне руки, но я медленно покачал головой. Я не отвергал ее; я хорошо знал, как радовалась она вестям, приносимым высокими богами, но не хотел, чтобы ее сострадание еще больше ослабило мой дух, и решил побыть немного в одиночестве. Как раз сейчас надо мной нависла ужасная опасность сойти с ума. Хрупким было мое равновесие над бездной Стигийской тьмы.

Я велел принести мне чашку восстанавливающего силы напитка под названием каффа — арабы в моих войсках знали, как его варить — и мои боль и стыд немного отступили, Этим же вечером я созвал совет старших военачальников. Я сказал им, что как сын бога я не могу ослушаться предупреждения богов, поэтому, как только все будет готово, мы отправимся в обратный путь.

Все они встали на одно колено, когда я покидал палатку для совещаний, и склонили головы, ибо, как мне кажется, чувствовали горечь моего поражения. На следующий день я разделил свою армию на двенадцать частей; каждая получила свою долю пленных и рабов и приступила к строительству алтаря высотой с парус пентеры, на каждом из которых были начертаны следующие слова:

Отцу моему Амону
Брату моему Гераклу
Афине премудрой
Зевсу Олимпийскому
Кабирии Самофракийской
Гелиосу индийскому
Брату моему Аполлону.
Я оставил небольшое пространство между шестым и седьмым алтарями и в нем воздвиг бронзовую колонну на вечные времена и на золотой пластине выбил следующую надпись на греческом, персидском и санскрите:

Здесь Александр сделал привал.
Это ведь так и было, и я выбрал этот глагол ввиду его истинности вместо ложного глагола «остановился». Теперь, когда я стал размышлять над этим, я понял, что привал в этом месте явился хорошим военным решением, отражая при этом мою готовность прислушаться к предупреждению свыше. Меня еще ждали великие победы. До своего тридцатилетия я еще расширю пределы своей империи во все стороны, за исключением восточной.

Однако в голове не прекращалась стреляющая колючая боль, и удары пульса отдавались в мозгу.

5
Дела следующих нескольких недель не заслуживают подробного описания, ибо не Александром совершались они, а сумасшедшим.

На протяжении этого отрезка времени я целиком или отчасти находился в состоянии умственного расстройства. Несомненно, на моем психическом здоровье сказалось мое поражение на западном берегу реки Гифасис и я стал более подвержен токсину ядовитого паука, забравшегося мне под одежду, когда я продирался сквозь густые заросли в первый день нашего пути на запад, и укусившего меня в бедро. В тот момент я только почувствовал резкую боль, словно от жала осы, и, тут же спешившись, я раздавил эту тварь через одежду, так что индийцы по телу не могли узнать, что это за существо. Хорошо известно, что укус тарантула вызывает временное безумие. Это большой коричневый паук, а тот, что укусил меня, был с кончик моего большого пальца, и все же он вполне мог бы принадлежать к тому же семейству.

Абрут запишет то, что я помню об этом периоде — я имею в виду действительные события, а не вымыслы безумной фантазии. Так, например, в нашей крепости, построенной Гефестионом на реке Акесин, первом большом притоке ниже Букефал, я принял вождя крупной страны, прибывшего с царскими дарами, и заместителя и брата царя Абисара — последний был слишком болен, чтобы явиться лично. Они просили принять их под мое покровительство. Абрут сообщает мне, что мои слова и поведение на этих приемах казались вполне разумными, как и названная мной хорошо просчитанная сумма ежегодной дани, которую они должны были впредь мне выплачивать. Однако бывший монарх мне все время представлялся львом, стоящим на задних лапах; он приглаживал рукой свою гриву и, улыбаясь, скалил огромные клыки. Заместитель же Абисара представлялся мне Каллисфеном, историком, отказавшимся верить в мое божественное происхождение, чье имя я внес в свою черную книжицу, а затем вычеркнул, и казалось, что каким-то образом он родился заново уже в виде индийца и брата царя.

Глядя на меня со стороны, я был по-прежнему царем Александром, когда из горной страны ко мне с великолепной процессией прибыл царь Софит, привезя средь прочих даров слонов и большую свору охотничьих собак, самых рослых и свирепых из всех, что я видел: их использовали в охоте на леопарда и на полосатого зверя из разряда кошачьих, которого местные называли баг; кроме того, как мне сказали, они могли перекусывать поджилки здоровенным диким буйволам и гигантским черным парнокопытным из джунглей. Но мне в голову пришла мысль, что это не собаки, а компания уже негодных к воинской службе македонцев, оставленных мною где-то на пути, и появились они здесь не иначе как с целью отомстить мне.

Но мое безумие принимало более неистовую форму, когда я натыкался хотя бы на самое слабое сопротивление в прибрежных городах. Раньше я со всей жестокостью расправлялся с непокорными народами, видя в этом военную необходимость; теперь же для этих индийских племен я стал мясником. Зачастую я отдавал приказ перебить все население, совершенно потом не сознавая, что я такое натворил, однако выражением своего лица я при этом настолько походил на прежнего, разумного Александра, что мои военачальники беспрекословно подчинялись, хотя наверняка в глубине души испытывали угрызения совести. Со всем искусством военной тактики я разворачивал свои силы для перехвата бегущих из городов жителей и полного их уничтожения, хотя нескольким небольшим группам удалось скрыться в густых лесах.

Как-то раз на какое-то мгновение я, должно быть, ощутил возвращение ко мне здравого рассудка. У речного брода скопилась большая толпа индов, за которыми я гнался, сам не знаю почему. Помню, я услышал, как кричу, отдавая приказ:

— Погоняйте коней и догоните их, а не то они уйдут!

Я увидел, как заалели воды реки, когда ее быстрый поток понес, крутя и переворачивая, зарубленных мечами, пронзенных копьями людей, а зачастую и обезглавленные тела, причем отрубленные головы тонули не сразу — этому мешал воздух в плотно намотанных на них тюрбанах. «Боги всемогущие, что я натворил!» — пробормотал мой язык; но тут же безумие снова заволокло мой разум, и мне уже стало казаться, что плывущие головы — это кокосовые орехи, сладкого молока которых так жаждало мое нёбо, а окрашенные кровью воды — это фессалийское вино из какого-то гигантского разбитого чана.

Бесполезно шли мои войска, бесцельно истребляли они людей по моему приказу. Я снова оставил Роксану в одной из крепостей, и иногда мне кажется, что, если бы она была со мной и я видел бы упрек в ее глазах, печаль на ее бледном лице, особенно если бы хоть одну ночь провел в ее нежных объятьях, я бы излечился от своего гибельного безумия. На самом же деле я приказал Абруту достать из моего личного багажа ее прекрасный бюст и разбить его топором на куски, черепки же бросить в реку, чтобы не видеть больше удивительных сапфиров в странной оправе, изображавших ее чудесные глаза. Он вынес статуэтку из моей палатки, и я услышал, как в темноте он со смаком рубит топором, а вскоре вернулся с пустыми руками.

Именно в этот период времени произошло событие, которое я не могу приписать целиком искажению моего сознания. Весь день у меня отсутствовало ощущение, что моя голова как в тисках, или, лучше сказать, как в «персидских клещах» — так называли орудие пыток, которым подвергли одного моего лазутчика, отчего он и умер. При этом на голову надевали обруч с железными наушниками и затягивали винтом до того, что глаза буквально вылезали из орбит. И все же, несмотря на это кажущееся здравомыслие, я в тот день приказал сжечь на костре храброго мятежного сатрапа и две сотни его сторонников.

Тогда же я и обнаружил пропажу бюста Роксаны, который держал на рабочем столе в своем штабе. Я спросил одного адъютанта, куда он мог запропаститься, и тот ответил, что не видел его уже несколько дней. Я бы допрашивал его и дальше, если бы не смутное воспоминание о темноте, если бы в сердце не заполз какой-то неясный страх, но, как только появилась возможность, я задал этот же вопрос Абруту и получил ответ, от которого заныло сердце:

— Мой царь, несколько дней назад ты ночью приказал мне вынести его из палатки и уничтожить, что я и сделал.

Что я мог на это сказать? Голова отказывалась соображать. Наконец я открыл рот и с трудом выдавил из себя:

— Это из-за укуса того ядовитого паука у меня помутилось в голове. Я велю сделать еще одно изображение, вот только нет больше драгоценных камней, чтобы изобразить ее прекрасные глаза. Придется их нарисовать закрытыми или сделать из дымчатого камня. Женщине не нужны глаза, чтобы видеть своего мужа. Она и так всегда чувствует когда он рядом.

Бледный, сильно опечаленный Абрут удалился, а я сидел, представив себе, как в ту проклятую ночь, когда уничтожили ее изображение, она наполовину проснулась в комнате, воздух которой был пронизан холодом зла, ей померещились в полусне жестокие удары, дробящие ей череп, оставляющие глубокие порезы на ее лице, отчего погибла ее красота и она наполовину умерла; и затем она ощутила, как ледяной поток реки подхватил ее погребальные останки.

Сон отказывался смежить мои веки, поэтому я встал, и мне показалось, что я узнаю себя, Александра, знаю, что я делаю и чего хочу. Я оделся, прицепил к поясу меч и вышел в ночь, залитую тусклым светом луны. У двери ко мне обратился встревоженный часовой:

— Мой царь! Сейчас полночь, страшное время, когда вся власть у злых духов. Луна бледная и больная и с каждым часом тает и слабеет, а воздух порождает болезнь в тех, кто выходит наружу. А еще, мой царь, свет ее неверен, и хотя тебе кажется, что ты можешь видеть далеко, даже вон та чаща, не более чем в сотне шагов, расплывается в темное пятно. Нельзя ли мне позвать надежного гонца, чтобы ты мог ему перепоручить свое дело?

— Я не мог заснуть, Актеон, и меня потянуло на свежий воздух. Теперь хочется поразмышлять о следующем походе. Я немного посижу на камне, а уж дальше чащи не пойду. Она ведь в границах лагеря, а он надежно охраняется.

Когда я шел к чаще, я понял, что она была у меня в мыслях еще до того, как я встал с постели, и что я должен идти туда обязательно, хотя я пока не знал почему. Подходя к ней я увидел, что это, в сущности, только круглый участок, густо заросший небольшим количеством молодняка под редко растущими деревьями. Я быстро нашел то, что, сам не зная того, хотел найти: ямку величиной не более двух квадратных футов, вырытую, наверное, медведем, охотящимся за каким-то землеройным грызуном. Теперь я вспомнил, что заметил эту дыру накануне днем, когда приходил сюда, чтобы вспугнуть и снова увидеть роскошного павлина, посвященного Гере, сестре и жене Зевса и Царице Небес. И теперь в тусклом лунном освещении размер этой ямки навел меня на мысль о могиле, вырытой несчастным отцом для гробика, в котором лежит крошечное тельце его перворожденного ребенка.

У греков с незапамятных времен сохранилось верование, что, если в вырытую в земле ямку пролить жертвенную кровь, она может просочиться к возлюбленным мертвецам в Аиде, которые, с жадностью осушив ее, на короткое время могут вспомнить свою жизнь на земле, прервать долгое молчание и поговорить друг с другом, пока выпитая ими кровь не остудится в их холодных и бледных телах, после чего они снова немеют и лишаются памяти. И если в определенные ночи убывающей луны, когда крепнет слабая связь между живыми и мертвыми, дающий кровь называет имя любимого человека, он может пройти во врата, охраняемые Цербером — полупсом, полудраконом с тремя головами. И при этом не нужно звать громко, ибо пьющие кровь слышат тихий шепот с места жертвоприношения.

И вот я вытащил из ножен свой меч и слегка провел им по тыльной стороне левой руки, сделав легкий надрез на коже и задев мелкий кровяной сосуд. В ямку пролилась тонкая струйка крови.

Немного выждав, я назвал имя: «Клит».

Почти моментально он предстал предо мной: собственно, это была тень моего друга из раннего детства, младшего брата моей няньки Ланис. В оболочке его астрального тела на груди темнело пятно.

— Александр, царь всех царей! — проговорил он голосом низким, но безошибочно принадлежавшим ему. — Зачем ты вызвал меня наверх?

— Я желал бы попросить у тебя прощения за то, что в гневе метнул в тебя копье, которое оборвало твою жизнь на земле и перенесло тебя в Аид, где ты теперь живешь.

— С тех пор у меня не было никакой другой жизни, великий царь! Только та, что во чреве матери, та, где мы в детстве играли с тобой, и та жизнь солдата, сражающегося под твоим знаменем. То, что было потом, это не жизнь, а только ее отдаленное эхо. Но я прощаю тебя ради той любви, которую испытывал к тебе, когда был одним из живых.

— Я тоже любил тебя, Клит.

— Нет, мой царь. Я думал временами, что ты любишь меня, я жаждал добиться твоей любви, ибо даже тогда не было равного тебе мальчишки, а потом мужчины: боги одарили тебя дарами, каких никогда еще не давали сыну, рожденному от женщины, но также и страданием. Ты не был способен ответить ни на одну любовь, и теперь не способен, если не считать любви к Роксане, не желающей кланяться тебе и тем самым не потакающей твоей чудовищной самовлюбленности. Вспомни-ка свое страдание и надежду спастись от какого-то ужасного рока. И этим роком может быть то, что ты уже понемногу отвечаешь на любовь Гефестиона, который обильно вскармливает чудовищную самовлюбленность, о которой я говорю, и тем самым толкает тебя на дела, подсказанные тебе твоей больной душой. И все же я никогда не думал, что умру от твоей руки. Я благодарен за то забытье, что обволакивает меня в темных залах внизу, ибо иначе я бы бесконечно оплакивал мир людей. И умоляю тебя, царь, больше не вызывай меня наверх, чтобы хоть на краткий миг разбередить глубокую рану в моем сердце. Прощай!

Его тень быстро растворилась, и там, где он стоял, осталось пустое место. Моя кровь на порезе уже запеклась, поэтому легким прикосновением меча я вновь открыл ранку. Снова выбилась струйка крови и, стекая по пальцам, закапала в ямку. Немного выждав, я снова назвал имя:

— Филот, сын Пармениона.

Тотчас же возникло очертание прозрачной фигуры, оно сгустилось, утратив прозрачность, и я отчетливо разглядел его мундир военачальника со срезанными знаками отличия и множеством черных пятен в тех местах, где безжалостные копья терзали его тело. Сначала я едва узнал это лицо — так его изменила пытка, которой подвергли Филота, чтобы он сознался в измене, и плетью висела одна искалеченная рука.

— Александр, зачем ты вызвал меня наверх? — спросил он. — Когда вниз проливается жертвенная кровь и тени расталкивают друг друга, чтобы немного попить, я остаюсь в стороне от этой толпы, потому что не желаю, чтобы ко мне вернулась хоть толика памяти о моей жизни на земле. Но это была твоя собственная кровь, кровь моего убийцы, и я, следуя какому-то побуждению или закону, которому обязаны подчиняться мертвые, вынужден был испить ее.

— Я надеялся, что теперь, когда тебе нечего терять, ты признаешься, что действительно виновен в измене своему царю и другу детства, и этим избавишь мою душу от печальной тяжести и вернешь моим снам сладкую безмятежность.

— Нет, мне нечего терять, кроме этой короткой и обреченной на скорое забвение радости оттого, что ты обременен печальным грузом вины и что во сне тебе являются привидения. Только потому я и буду говорить. Я не изменял тебе, Александр. Ни в помыслах, ни в делах я никогда не стремился причинить тебе зла, ведь ты был моим великим вождем и когда-то близким другом. Да, я выступал против растущего разрыва между тобой и верными тебе македонцами, против твоего безумного настаивания на своей божественности, и за этот вызов твоему тщеславию тебе захотелось признать меня виновным и заслуживающим смерти; и когда моя смертная плоть не могла больше выдержать пыток, я сказал, что виновен, и это была единственная ложь, которую ты когда-либо слышал от меня. К тому моменту я уже хотел умереть, и не только из-за телесных мук, но, что еще хуже, из-за душевных, ведь я следовал за тобой с такой верой, я всего себя посвятил твоему делу, я жил ради тебя. Ты совершил ради меня милосердное дело: предал моего отца Пармениона внезапной смерти, но милосердие заключалось не в том, во что ты хотел верить — что будто бы он никогда не узнает об измене своего сына, — а в том, что он никогда не узнает о твоей измене мне, о твоем гнусном обвинении и жестокой казни, на которую ты меня обрек. Умоляю тебя, никогда не зови его наверх. Он пьет кровь вместе с другими во времена больших жертв на земле, и я вижу, как шевелятся его губы, хотя и не слышу голоса, и теперь я догадываюсь, что он говорит о своей смерти от рук твоих людей, такой странной и неожиданной, и, несомненно, он верит, что ты предал их смерти, немедленно отомстив за его убийство, и, думаю, он ищет своих убийц в бесчисленных толпах теней, чтобы спросить их, почему они его убили. Несомненно и то, что он хвастается твоими победами, ведь ты когда-то был его юным новобранцем и он безумно гордился тобой.

— Больше ни слова, Филот, прошу тебя!

— Я ничего больше не скажу. Вместо этого я оставлю тебя с моей ненавистью, во власти той судьбы, которую ты заслуживаешь и которой не будешь стремиться избежать, принеся некую жертву в оставшееся тебе короткое время, и тем самым спастись.

— О какой жертве ты говоришь? Умоляю, скажи мне. Я построю богам большие храмы с алтарями из золота. Я принесу в жертву много зверей — или рабов, если так пожелают боги.

— Нет, Александр, этого я тебе не скажу. Такова моя месть.

Через несколько секунд я увидел просвечивающие сквозь него луну и звезды, потом его очертания растаяли и я остался один.

Я вернулся в свою тихую спальню, разделся и лег, ощущая стреляющую от виска к виску боль, но даже она не могла помешать мне заснуть, и я погрузился в царство быстро сменяющих друг друга кошмаров; в промежутке между ними я мечтал о таком глубоком сне, чтобы в нем не было никаких сновидений.

6
Когда я проснулся утром, я решил, что возвращение на землю Клита и Филота мне только приснилось. Правда, я вставал с постели, судя по тому, что моя одежда лежала там, где я сбросил ее, и не в том порядке, в каком слуги обычно складывали ее, пока я мылся перед сном. Было очевидно, что я ходил во сне, что со мной иногда случалось в детстве, и каким-то образом я слегка порезался тыльной стороной руки о свой собственный меч: на его лезвии были видны засохшие пятна крови.

Все это я обдумывал, ощущая пульсацию в мозгу и боль в висках, и снова мое сознание заволокло туманом безумия, с течением дня все более сгущавшимся, и я не понимал, где нахожусь и как сюда попал. Однако я знал, что я Александр, победитель на Гранике, в Иссе, Тире и при Арбелах,повелитель Азии и урожденный сын Зевса.

Приступ безумия, вызванный укусом паука и отягченный срывом моих планов на реке Гифасис, внезапно прекратился во время сражения. Хотя я этого не знал, местом сражения оказался столичный город маллов при слиянии рек Акесин и Гидраот.[122] Я только что совершил великий подвиг — так о нем будут помнить мои соратники — или поразительный акт безумия. Очевидно, мы пытались одолеть крепость штурмом; я очнулся как бы от долгого мучительного сновидения, в котором участвовал в жестоком бою, и вот оказалось, что я стою один на полу цитадели в своих ярко-серебристых доспехах, на голове шлем с белым пером, в руке — мой длинный меч. Смутная память подсказывала мне, что только что я стоял на стене, залитый солнечным светом, бился там — на мече была кровь. Теперь же я стоял у стены лицом к орущим врагам, взявшим меня в полукруг, но не осмеливавшимся переступить ту грань, за которой я мог достать их острием своего меча. Они метали в меня камни и дротики, которые я отражал щитом.

Раз я не упал, значит, ясно, что спрыгнул с парапета стены прямо в гущу врагов, несомненно, меня вынудили на это, ведь я был хорошей мишенью для дротиков и стрел. Я шел впереди штурмового отряда, который по какой-то причине отстал от меня, и воины не прыгнули со мной внутрь крепости. Прямо под парапетом слышался рев голосов, немного дальше — вой и тяжелые удары: очевидно, мои солдаты пытались пробиться через наружную стену. Передо мной лежал инд со знаками отличия командира, пронзенный моим мечом.

В этот момент трое моих телохранителей взобрались на стену и сразу же спрыгнули ко мне вниз, а немного погодя и четвертый. Но нам было долго не продержаться без подкрепления: инды метали в нас все, что только можно было метнуть. Мой старый товарищ Абрей пал, пораженный стрелой в лицо. Мне в шлем угодил камень, от ошеломляющего удара я на какое-то мгновение ослабил свою защиту, и тут же мне в грудь, пробив панцирь, вонзилась стрела.

Несмотря на это, я еще несколько минут отбивался, призвав на помощь всю свою ярость, но затем от потери крови у меня закружилась голова, и я упал.

Однако я не потерял сознания и все происходящее вокруг воспринимал как во сне. Теперь уже многие мои соратники, взобравшись на стену, тут же прыгали вниз, чтобы отбить противника и попытаться спасти меня, полуживого. Это была поистине жесточайшая схватка, тут и там падали раненые и убитые, но вот через разбитые ворота в крепость хлынули мои тяжеловооруженные пехотинцы и с воем бросились к нам на помощь.

Затем началась резня, которую я бы остановил, если бы дыхание позволило мне говорить. Думая, что я умер или умираю, обезумевшие от ярости солдаты перебили всех индов — мужчин, женщин и детей, — которые нашли убежище за стенами крепости. Я стал быстро погружаться в забытье и уже не чувствовал, как с окончанием битвы и резни меня положили на носилки и понесли в поспешно найденное помещение, где о моей ране могли бы позаботиться врачи.

Когда врач Критодем изучал мою рану, ко мне не раз на какое-то мгновенье возвращалось смутное сознание. Он без труда высвободил стержень стрелы, но ее железный наконечник застрял в моей грудине. Ему нужно было проникнуть в глубь раны, чтобы вытащить его наружу, и он спросил моего разрешения, можно ли слугам крепко держать меня, чтобы я вдруг не дернулся у него под ножом. Я ответил что-то, желая похвастаться своей выносливостью, и тут же провалился в какую-то глубокую яму. Когда я снова пришел в себя, это было похоже на чуть наметившийся просвет в тяжелой туче, и я не мог понять, что делается вокруг меня, что со мной произошло и где я нахожусь. Поистине, я оказался у самого края Реки Печали.[123]

Казалось, я слышу журчание ее потока. Несколько дней я пребывал там в неопределенности, а потом Атропос, протянувшая ножницы к нити моей жизни, медленно отвела их назад, ибо жребий, брошенный её сестрой Лахезис, выпал так, что я должен жить, а не умереть. Я почувствовал прикосновение нежных рук — чьих именно, я не знал, — а также, по слабым звукам, присутствие недалеко за стенами моей комнаты множества людей, и кое-как догадался, что это мои солдаты: они ждут последних новостей, то сраженные горем слухами о моей скорой кончине, то воспрянувшие духом от известий, что я еще жив, что состояние мое не ухудшилось, а может, даже немного улучшилось. В нем действительно наступил перелом, и я осознал это раньше моих врачей.

Примерно на седьмой день после моего ранения я полностью очнулся и огляделся вокруг. Я был слаб, как малое дитя, но голова работала, хоть медленно, но ясно и трезво. Я сразу же узнал Ксанию, и сердце наполнилось радостью: значит, и Роксана где-то неподалеку. Потом я увидел нечто невероятное, но это был не бред, и я все же поверил в реальность увиденного. Рядом со мной на столе стоял бюст Роксаны — не копия, а любимый мной оригинал с лицом из слоновой кости, светлыми волосами из массивного золота и глазами из сапфиров с концентрическими кругами.

Я все еще с изумлением смотрел на него, когда Ксания выскочила из комнаты и тут же вернулась вслед за Роксаной и Абрутом. Я еще думал о чудесном возвращении бюста, поэтому первые мои слова были именно об этом.

— Мне приснилось, что эту прекрасную вещь уничтожили.

— Царь Александр, — отвечал Абрут с присущими ему точностью в выборе слов и спокойствием тона, — я опасался, что ей грозит уничтожение, когда однажды ночью ты пришел в бешенство от ядовитого укуса паука. Поэтому я спрятал ее в надежном месте до твоего выздоровления.

— Благодарение богам! — Я перевел взгляд на Роксану. Лицо ее было бледным и утомленным, зато глаза горели восхитительным светом. Ее красота ворвалась ко мне в душу, заговорила с ней и благословила меня.

И вскоре после этого нужно было убедить моих сподвижников, что я еще жив, ибо в войске ходили слухи, что я уже умер. Солдаты подозревали, что военачальники скрывают правду ради какой-то бесчестной цели или боясь, что закаленная боями армия превратится в беспорядочную толпу и станет неуправляемой в этой враждебной земле, вдали от знакомых мест. Военачальники пообещали им, что завтра они убедятся в этом собственными глазами, когда меня вынесут из дома на носилках.

Наутро солдатам приказали построиться в шеренги и меня пронесли вдоль их рядов. Увидев, что я поворачиваю голову и даже приподнимаю руку, они разразились такими неистовыми криками ликования, что, наверное, сам Зевс услышал их и, посмотрев на землю, снова подумал о своем посещении Олимпиады, о полученном наслаждении и его плоде. И возможно, подумал, усмехнувшись про себя, что ревнивая Гера, его сестра и жена, так и не узнала об этом или, по крайней мере, не имела доказательств, чтобы обвинить его в этой измене, хотя по моим невиданным по масштабам завоеваниям она, должно быть, догадывалась, что породил меня вовсе не смертный человек.

В нашем главном лагере до большинства также дошли слухи о моей смерти, ведь плохие новости распространяются быстрее хороших. Их нужно было успокоить, ибо они отлично понимали, с каким сопротивлением встретятся по пути на запад, как будут избивать их в горных теснинах мятежные или не полностью покоренные племена и каково им придется без моего руководства во льдах и снегах Гиндукуша, или как будут они падать и умирать в горячих песках пустынь. С помощью Роксаны, поддерживающей кисть моей руки, я написал им короткое письмо, быстро доставленное в лагерь, однако они считали его подделкой и хотели увидеть собственными глазами, что я еще жив. Поэтому, как только врачи дали свое согласие, меня перенесли на судно, и оно отправилось в сторону лагеря. Войско с берега увидело, как я поднимаю руку, приветствуя его, и встретило меня таким ревом радости, какого Индия еще не слышала с рождения Кришны, который, несомненно, был Дионисом, богом, обреченным жить рядом с людьми, а не в таком отдаленном жилище, какое было у Шивы, не говоря уж о Брахме, который был Зевсом. И Кришна сам воспламенил чрево несчетному числу молочниц, чтобы скот тоже плодился в невиданных размерах и вся земля была благословенной.

При высадке на берег я отверг носилки и сел на лошадь, чтобы проехать верхом небольшое расстояние до моей палатки, доставив общую радость всем, кто это видел: Роксане, военачальникам и врачам, Абруту и рядовым солдатам.

И теперь, когда плохие новости о моей смерти оказались ложными, или, скорее всего, сладкая ложь обернулась горькой правдой, все непобежденные враги в округе стали присылать ко мне послов. Они отказывались от свободы, которой пользовались с рождения Кришны, и готовы были объявить меня своим царем и подчиниться любым назначенным мной наместникам, ибо им стало ясно, что я божественного происхождения и власть моя продиктована волей и моих богов, и их собственных.

Я потребовал тысячу заложников, которых, если мне будет желательно, я мог бы включить в состав своей армии. Мне их прислали, а с ними более ста боевых колесниц. Подумав, я решил, что одни инды никогда не будут воевать против других, что присланные заложники не станут умиротворять вождей, если те захотят восстать, и что нынешний мир можно будет сохранить только моими собственными силами — если я оставлю в их городах свои гарнизоны. И службу в этих гарнизонах должны нести не греки, тоскующие по родине, а персы, которые, будучи и сами восточным народом, легко усвоят язык и образ жизни индов.

Тем временем другие мои дела быстро продвигались вперед. Большой отряд, отправленный на строительство судов, которому в помощь я дал прекрасных мастеров корабельного дела из индов, строил за день, по меньшей мере, одно прочное судно с мачтой и парусом с одним или несколькими рядами весел. Их прислали мне партиями вместе с большим количеством барж с высокими ограждениями для перевозки лошадей. В знак благодарности богам за свое избавление от болезни я основал город у того места, где река Гифасис впадает в Акесин, и дал ему имя, которое народ никогда не забудет, — Александрия.

Я думал назвать город именем Роксаны, но, к моему удивлению, она отказалась от этой чести. Она объяснила, что не оставила на этой земле ничего памятного, однако это могло бы увековечить память о ней, и что во время похода по этим местам она не была счастлива, если не считать самого счастливого для нее дня, когда я оправился от свалившей меня раны. Однако ей будет приятно, если ее имя будет носить какая-нибудь милая деревушка в Бактрии. Я начал подозревать, что она тоскует по родине, поскольку во время индийской кампании мы так редко были вместе, а потом, раненый, я долго провалялся в постели. Поскольку я не мог в ближайшем будущем привезти ее в Бактрию, я задумал привезти Бактрию в лице ее царя-отца к ней. Множество жалоб и даже угроз мятежа со стороны оставленного мною там гарнизона было достаточным основанием для вызова ко мне этого отважного воина.

Мои гонцы добрались до него, пользуясь почтовыми станциями и ханами, которые я поставил между городами Ортоспания и Александрия через Гиндукуш, и в должный срок он прибыл в мой стан. После радостной встречи с дочерью, я выслушал подробности заговора, который вынашивался в его царстве начальником греческого гарнизона; он был убит другим греком по имени Битон, замышлявшим вместе с нанятым им убийцей кровавую расправу над начальниками, пытающимися предотвратить мятеж, но оба справедливо получили по заслугам, и все успокоилось под рукой Оксиарта.

Настаивая на том, чтобы эта рука была твердой в обращении с непокорными горными племенами, я поставил его сатрапом еще одной территории. Мы обменялись дарами, лучшим из которых с моей стороны было мое полное доверие, а с его — твердость характера, гарантирующего это доверие. Теперь меня не удивляло то, что у него и скифской княжны хоть и варварского, но гордого, воинственного и храброго народа родилась такая замечательная дочь, как Роксана.

В нашем лагере у слияния рек я соединился с Гефестионом, командовавшим большой группой войск, и Кратером, поставленным командовать флотом. Гефестион сделал только одно замечание по поводу бунта македонцев на верхней реке — это когда я спросил его, что бы он сделал, будь он там.

— Царь Александр, я бы посоветовал тебе разоружить македонцев — у тебя для этого достаточно персидских солдат, — а затем каждого второго пригвоздить к дереву, чтобы это послужило предостережением всем остальным. Тогда твоя армия шла бы полным шагом к реке Хакра, которая бы стала разумным пределом твоей империи; а там ты уже по своей воле мог бы приказать войскам повернуть назад.

Случайно находясь поблизости, Роксана услышала то, что сказал Гефестион, и после его заявления она поспешно выбежала из комнаты.

Если мои македонцы, одержав надо мной победу, были чересчур довольны собой, то один случай, происшедший в этом лагере, несколько поубавил их непомерную гордость. У меня в войсках был афинский боксер по имени Диоксипп. Македонцы часто поддразнивали его, говоря, что он хорош, когда упражняется, натирается маслом и массирует свои мышцы, а вот в настоящей схватке его редко кто видел. Я устроил пир, на котором один македонец по имени Горрат хватил через край, стараясь очернить афинянина, и, в конце концов, вызвал его назавтра на поединок. Корпусу старых ветеранов эта перспектива показалась заманчивой, и я не стал мешать.

Выбрали поле, собралась большая толпа, македонцы заключили много пари с греками и персами. Македонский боец вышел в полном вооружении — с мечом, щитом, дротиком и длинным копьем. Когда же появился афинянин, все так и вылупились от изумления: на его теле, кроме пленки масла, ничего не было, а в руках он держал единственное свое оружие — дубину. По всем признакам нам предстояло стать свидетелями зрелища, равноценного убийству.

Афинянин пошел на македонца, легко ступая на подушечки пальцев ног, и тот метнул в него дротик. Рука его была верна, но, когда снаряд пролетел разделяющее их пространство, мишени перед ним не оказалось: атлет слегка отклонился в сторону, и дротик даже не задел его. Только македонец перехватил копье, готовясь к новой атаке, как афинянин прыгнул к нему быстрей пантеры и ударом дубины сломал древко. Пока пославший вызов доставал меч, гимнаст захватил ногой нижнюю часть ноги противника, одновременно сильно толкнув его. Тот рухнул на спину, и атлет моментально выхватил у него из руки меч, отшвырнул его в сторону и встал над ним, замахнувшись дубиной для последнего смертельного удара.

В наступившей тишине я как раз вовремя успел крикнуть: «Постой!»

Этот случай имел печальное завершение. Македонцы отомстили: стянув красивую золотую чашу и спрятав ее в багаже афинянина, они обвинили его в воровстве. Будучи под арестом, он написал мне письмо, в котором клялся в своей невиновности, а затем лишил себя жизни.

Если это трагическое происшествие имело какой-то смысл, я не понимал, в чем именно он заключается. Я видел, что ловкость может в бою соперничать с яростью или, по крайней мере, этому следует обучать солдата, но почти ничто не могло сравниться с хитрой и злой уловкой. Все, что я мог сделать во искупление, это послать весь македонский корпус по какому-то бессмысленному заданию на двести стадиев в глубь пустыни к юго-востоку от нашего лагеря, где водилось много гадюк и стояла несносная жара, — всего четыреста стадий пути. Когда они вернулись, шатаясь от усталости и тяжело дыша, я решил, что не скоро им захочется снова прибегать к низменным фокусам, чтобы гнусно отомстить честному и достойному победителю.

Весной мы снялись с лагеря и отправились вниз по реке Инд. Более половины всей армии вел Кратер по западному берегу, остальные силы вел Гефестион по восточному, я же командовал флотом. Минул мой тридцатый день рождения, то есть шел тридцать первый год от Александра. Я правил уже десять лет. Двенадцать лет прошло с тех пор, как я впервые возглавил кавалерию гетайров в Херонее.

Чтобы отметить эту дату, я недалеко от устья большого притока Вахинды[124] основал город Александрия-Опиана. Река была столь же многоводна, как и сам Инд, и место для города было очень подходящим.

На ее берегах жили малорослые темнокожие крестьяне, и вождь их не торопился прийти ко мне на поклон, но как только я в гневе пошел на него, он тут же прислал мне слонов, нагруженных дарами, и приветствовал меня как Зевса-Шиву. Я смилостивился, но в его главном городе оставил сильный гарнизон. Мы напали на следующий стоявший у нас на пути большой город, разграбили его и оставили в нем сатрапом местного вождя, после чего все большие и малые города в округе широко открыли нам свои ворота. Так мы избежали ненужных жертв.

В Паталах, богатом царстве в дельте Инда, княживший там предводитель сдался мне с большим почетом, сохранив свои земли и народ, и обеднел только на то, что пополнило продовольственные запасы моей армии. А вот глава какого-то маленького городка, напротив, сначала закрыл свои ворота, а затем вывел свою армию мне в тыл, когда я притворился, что отступаю. За это он поплатился уничтожением пятой части своего войска и полонением третьей, причем это можно назвать еще малой ценой за такое легкомысленное высокомерие. Позже предводитель Патал почему-то решил, что я не намерен выполнить условия его сдачи, ибо когда мы подошли к его городу, то обнаружили, что он сбежал в джунгли вместе со всеми жителями. Вместо того чтобы пуститься за ними в погоню и перебить их всех, как горячо посоветовал бы верный Гефестион, я отправил глашатаев, чтобы убедить их вернуться в город, и большинство из них так и сделало.

Этот милосердный поступок привел Роксану в восторг, но зато ее расстроила моя жестокость по отношению к нескольким обществам брахманов, которые, похоже, полагали, что принадлежность к высокой касте дает им право обсуждать поступки сына Зевса. По существу, они спокойно оскорбили меня в лицо и предсказали, что моя великая империя скоро падет, оставив мне едва ли достаточный клочок земли для могилы. Потребовалось многих повесить и немалое их число пригвоздить живьем к деревьям, прежде чем они поняли, что маленький кружочек краски у них на лбу не дает им особого права открыто высказывать свое пренебрежение.

У меня снова проснулась страсть к исследованиям, поэтому с небольшим, но сильным отрядом я на лучших судах отправился вниз по юго-западному рукаву дельты, приказав девятитысячному войску следовать за мной по берегу. Но вскоре мы получили известие, что они не могут продолжать свой путь в страну, настолько забытую богами. Это донесение и мои собственные наблюдения породили во мне сомнение в том, что царь Аида имеет свои владения под землей, а не в дельте Инда. Здесь то и дело встречались глубокие и вонючие болота и лагуны, а дебри джунглей были почти непроходимы, если не считать троп, проложенных дикими слонами, буйволами, полосатыми львами, пантерами, оленями и кабанами. Везде попадались змеи, включая змей с капюшоном, которые были в два-три раза длиннее тех, что мы встречали на севере. Агрессивные, с недобрым взглядом, и укус их вызывал столь же быструю смерть, как и пронзившее легкие копье. Там обитала пятнистая змея обычного размера, часто нападавшая из засады; ее длинные клыки несли жертве верную смерть. И были там еще удавы длиной в десять шагов и в поперечном объеме равном объему крупного человека в бедрах. Эти, однако, на нас не нападали, а просто лежали, свернувшись в темные, если в лесной тени, или в мерцающие, если на солнце, кольца. Пиявки и прочие отвратительные ползучие твари, а также огромные рои летучих насекомых превращали жизнь в кошмар.

Наше плавание к морю оказалось чрезвычайно трудным и опасным. Река сильно вздулась от муссонов, дующий против ее течения ветер взбивал сильные волны, и жертвы, приносимые нами Посейдону, нисколько не успокоили ее. Если человек падал за борт, помочь ему было невозможно: на него тут же нападали гигантские крокодилы. Только захватив лодку полную местных жителей, которых мы заставили стать нашими лоцманами, мы нашли путь к защищенному от ветра бассейну. Отсюда мы вошли в устье реки, где ощутили полную силу ветра и волн, мотающих нас в разные стороны. Я почти уверовал в то, что мой отец сердится на своего сына.

Мы приблизились к берегу, и некоторые высадились. Здесь мы впервые узнали, что такое мощные приливы, неизвестные на нашем Внутреннем море. Я имел представление о приливах и отливах из учения Аристотеля, но даже не догадывался об их истинной силе. Сначала, когда вода отступила, наши суда сели на дно, а потом, когда она снова прихлынула мощным потоком, нас чуть не затопило, а некоторые суда столкнулись друг с другом, причем одно затонуло, а несколько получили серьезные повреждения. Между тем люди на берегу вынуждены были бежать в леса от аллигаторов, выползающих из моря, и единственное удовольствие, которое получила моя душа от нашего познавательного плавания, было доставлено мне нашими маленькими темнокожими пленниками, которых мы использовали в качестве лоцманов: они трещали между собой, как обезьяны, и улыбались во весь рот. Их боги, думали они, могущественнее наших, и я почти поверил в это, потому что от наших молитв и жертвоприношений не было никакого толку.

Починив суда, мы тут же направились к острову, лежащему от нас на расстоянии полного дня пути на веслах. О нем рассказал нам захваченный лоцман, в основном посредством языка знаков и немного хинди, понятного одному индийскому гребцу. Мы шли в открытом море, во владениях брата моего отца, и он знал, что я не боюсь. Высадившись на острове, мы купили у местных жителей волов, принесли жертвы Посейдону и Зевсу за наше благополучное плавание в такую даль и, вылив из золотых кубков вино в воду, бросили кубки в морские глубины.

Отсюда лоцманы вывели нас на глубокую воду, за что в положенный срок мы их отпустили. С помощью приливов и непрестанных ветров, дующих к берегу со стороны моря, мы быстро добрались до Патал. Закончив здесь строительство крепости, мы построили небольшую морскую базу, но я не знал, какую пользу мы извлечем из этого в будущем. И теперь, когда дальнейшее пребывание в Индии не могло уже больше принести нам ни новых земель, ни богатств, я стал обдумывать наш поход на запад.

Под моей властью оказалось множество завоеванных земель, нам платили богатую дань и еще больше было захвачено в качестве военной добычи. Однако мне не хотелось вести подсчет цены, уплаченной за все это, в изнуренных солдатах, оставленных в чужих селеньях, в тех, кто погиб в сражениях или от несчастных случаев, и в огромных цифрах жертв, унесенных болезнями. Долго ли устоит моя индийская империя? Народ нас ненавидел, трудно будет снабжать наши гарнизоны и защищать наши крепости, и я носом чуял неприязнь и мятежи в недалеком будущем. Я чуть не потерял веру в свое великое назначение.

Но вскоре я увидел возможность доказать это еще раз. Кратер с главными силами моей сухопутной армии давно уже отправился в поход через Дрангиану. Имелся и более короткий путь, через пустыни Гедросии, и мне было открыто заявлено, что ни одна армия не может там пройти, не будучи сокрушенной жаждой и другими тяжелыми испытаниями. Разве свидетельством тому не были беды, постигшие при переходе через эти пустыни сказочную царицу Семирамиду из Ассирии и великого Кира, основателя персидской империи?

И все же я решился: я покорю любую пустыню, которая вздумает преградить мне путь; я возьму с собой отборное войско с легким вещевым обозом и тяжелыми повозками с сокровищами и поспорю с глубокими песками — я сотворю новую историю. Ибо я был зачат богом, и это могущественное семя исключало малейшую способность уступать или сдаваться до того, как пробьет мой час умереть и занять свое место рядом с Дионисом и Гераклом, рожденным от смертных матерей. Я уже сожалел, что уступил моим македонцам на западном берегу Гифасиса, но я бы этого не сделал, если бы не видел, каким образом я смогу расширить свою империю за счет походов на север, юг, а возможно, когда придет время, и на запад, за пределами Греции.

Я вспомнил еще одну пустыню, дождь и явление мне двух богоподобных фигур, восседавших на тронах немного ниже других тронов, занятых смутно различимыми фигурами более древних богов, но я знал, насколько прекрасно их общество. И эти двое богов помоложе смотрели в сторону на того, кто к ним приближался, и отмечали его деяния.

Я сильно встряхнул головой, и боль, стреляющая в висках, прошла.

Глава 9 ТЕНИ И ПРИЗРАКИ

1
Только богам известно, сколько караванов, кочевых племен или банд грабителей пытались пройти по пустыне Гедросии только для того, чтобы погибнуть от жажды, жгучего зноя, песчаных бурь, самоубийств от невыносимых страданий, убийств со стороны спутников за несколько капель воды или от потери ориентации в этих безлюдных пространствах. Две царские особы, бросив вызов раскаленным пескам, пускались в поход в сопровождении множества солдат, слуг, рабов, а в конце пути у них оставалась лишь горстка полумертвых, падающих с ног людей. Одна из этих особ была царица Семирамида, единственная женщина, ставшая великим завоевателем, согласно как историческим сведениям, так и мифическим преданиям, и Аристотель рассказывал нам, ученикам, что история ее жизни является смесью того и другого.

Она попыталась пройти по этой жуткой земле на восток, чтобы завоевать Индию, и ее до того непобедимая армия потерпела сокрушительное поражение. Согласно легенде, она являлась дочерью Диасуры, богини рыбаков — так ее знали в Греции, особенно в приморских городах, а культ ее принесли туда сирийские купцы. После своего долгого царствования сама царица была возведена в божественный сан, ее отождествили с Астартой и изобразили с голубем в руке.

Второй монархической особой, усомнившейся в силе песков, был не кто иной, как Великий Кир, родившийся за два века до меня. Согласно легенде, он был сыном второстепенного бога, вскормленным молоком собаки и выращенным пастухом. Абрут готов был молиться на него, потому что он освободил евреев из вавилонского рабства и позволил им вернуться в Палестину для восстановления иерусалимского храма. Уступая только мне, он был величайшим из всех известных в мире завоевателей.

Однако попытка победить эту пустыню до меня окончилась его поражением, и, когда он достиг ее западной окраины, от его огромного войска остались в живых только семь человек.

Мне предстояло еще раз превзойти Кира, одолев этот необитаемый океан песка. Я предполагал идти вдоль берега моря, где наверняка можно было найти подземные источники пресной воды. Выслав вперед людей, чтобы они накопали колодцев, я надеялся обеспечить Неарха, командовавшего флотом, достаточным количеством воды, когда самому мне придется углубиться внутрь страны.

Под ослепительным солнцем конца лета я за девять дней преодолел путь из Патал в Крокалы.[125] Еще через пять дней я подошел к реке Арабий, обитатели ее долины немедленно и добровольно сдались мне. Переправившись по мелководному броду, мы обнаружили пустые дома и заброшенные фермы, ибо жители бежали в пустыню. Я преследовал их всю ночь, не желая оставлять у себя в тылу непокоренный народ, который мог напасть на мои повозки с казной; оказавших сопротивление перебили, некоторых взяли в плен, но большинство ушло в теснину, где вместе с другим племенем из этих пустынь они намеревались остановить меня. Однако, завидев мою марширующую армию, их вожди вышли мне навстречу, сдавая окружающую их дома территорию. Я пощадил их и велел вернуть беглецов в деревни, обещая, что если они не потревожат меня, то и я их не потревожу. Здесь я оставил Леонната с небольшим отрядом для сбора припасов, необходимых моему флоту под командованием Неарха. В этих же местах со мной соединился мой горячо любимый Гефестион, строивший до этого цитадель в пыльной столице этого племени.

Я отправился по короткому пути назад к берегу моря, пройдя небольшой участок пустыни и цепь бесплодных холмов. Перед тем в последний раз взглянул я на пальмы в оазисе, не зная, когда увижу их снова, на их прекрасные листья, отбрасывающие тень, на ветви с восхитительными на вкус питательными финиками. В пустыне единственным полезным деревом был тамариск, дающий мирру. Росло там еще дерево с очень длинными острыми колючками, которое солдаты прозвали «фалангой».

Мы вышли к берегу и там, где он превратился в соляные болота, увидели мангровые деревья с сочной листвой, несмотря на ядовитую соль, всасываемую их жадными корнями. Но вскоре после этого мы вынуждены были расстаться с берегом: на пути вырос горный кряж с такими крутыми склонами, что казалось, он нависает над водой; убедившись в его полной непроходимости, мы повернули на север — это был единственный выход из положения. Трудный путь по каменистой земле привел нас к сухому руслу реки, каменное ложе которого так слепило глаза, что больно было смотреть. Здесь я справился у нашего прорицателя, стоит ли идти на запад вдоль этой унылой могилы того, что недавно было живой рекой с очаровательно журчащими струями воды, или же искать другой маршрут, по которому мы могли бы выйти к берегу моря. Знаки оказались благоприятными, и хотя я мало им доверял с тех пор, как они солгали мне на берегу Гифасиса, тем самым приведя Александра к поражению и отчаянию, я пошел этим путем.

Это решение оказалось печальной ошибкой. Идя по камню или глубокому песку долины, мы не могли найти ни одного источника, а если изредка и попадались водные скважины, они были испорчены животными и покрыты вонючей пеной, да и воды в них было далеко не достаточно, чтобы хватило на всех. Наши бурдюки почти опустели. Невыносимым зноем дышала каждая дюна и мертвая трава. Чем дальше мы удалялись на запад, тем реже попадались такие скважины и меньше в них было воды, и вскоре мы уже не могли отыскать ни одной.

У солдат появились признаки сильного обезвоживания. Мы не могли вернуться назад и поискать лучшего маршрута, нам ничего не оставалось, как только двигаться вперед. Животные быстро теряли силу, они страдали, но не могли об этом сказать; люди тоже не говорили о своих муках — им этого не позволяла солдатская гордость; и ни тем, ни другим нельзя было ничем помочь. Нет, можно было все-таки сделать нечто такое, что склонило бы чашу весов от смерти к жизни для многих тысяч людей.

Это было бы равноценно принесению чудовищной жертвы пустыне. Это в огромной мере затмило бы достигнутый мной до сих пор успех. Прежде чем решиться на такое отчаянное средство, я взобрался на холм, существование которого можно было объяснить только тем, что какая-то кочка стала задерживать надуваемый ветром песок, холмик рос, и бураны не могли разрушить его благодаря тамариску, глубоко пустившему корни у него по бокам. С его вершины мне открылся вид, в котором, несмотря на яркий солнечный свет, было больше скорби, чем в тусклых залах Аида.

Насколько хватало взгляда и куда бы ни устремлялся взор, ничто не говорило хоть о малейшем изменении в характере местности: о пальмах оазиса, о зеленом окаймлении живой речки, о маленьком пятнышке зелени, указывающем на подземный источник. Все дюны этого бесконечного множества дюн выглядели совершенно одинаково. Не было ни холмов, ни деревьев или кустов, сочных от влаги, ничего, отличающегося от песка, кроме длинных гряд выветрившегося камня и гравия, нигде не было видно ни одной длинной тонкой линии иного оттенка, что могло бы оказаться караванной дорогой, ни одного живого существа, кроме крадущегося шакала, хищных птиц, зорко следящих с высоты, да случайно занесенного сюда ворона. Все до горизонта плавало в волнах зноя, а солнце висело испепеляющим огненным шаром.

Со мной на холм взобрались только двое: Птолемей и Абрут. Наконец я заговорил:

— Мы должны отказаться от лишней ноши на спинах людей, вьючных животных, от багажных повозок и колесничных телег для женщин.

— И от солдатских доспехов? — спросил Птолемей после продолжительного молчания.

— Да.

— До прихода в Карманию мы можем наткнуться на неприятеля.

— Схватимся с ним и без доспехов.

— Каким оружием?

— У каждого будет одно, по его выбору. Оставьте палатки, все инструменты, без которых можно обойтись, все, что имеет вес и не способствует нашей надежде прожить еще две недели.

— Ты представляешь себе, что войдет в это число?

— Представляю.

— Великий царь!

— Нет, отчаянный.

Мне показалось, что Роксана догадалась о моих мыслях прежде, чем я намекнул о них в разговоре, или же мы пришли к одинаковым выводам каждый своим путем. Я увидел, как она хлопочет у одной из багажных повозок, затем открывает сундук. И не успел я сбежать вниз с холма и преодолеть разделяющее нас пространство, как она извлекла из сундука дорогой мне бюст, взяла в руки железный инструмент и принялась выковыривать сапфировые глаза из мягкого материала слоновой кости. Спрятав их в карман, она зашвырнула бюст с головой, покрытой сплошным золотом, в пески.

— Роксана, ведь после тебя это самое дорогое, что у меня было. Я бы мог заставить раба нести…

— Он бы просто умер. И другие вслед за ним тоже. Александр, если ты умрешь, бюст тебе не понадобится. Если же будешь жить, то любой хороший скульптор сможет сделать тебе еще один.

И вот я отдал слугам лучше всего охраняемых повозок приказ, от которого глаза у них полезли на лоб, оставить в море песка все наши казначейские сундуки с монетами и золотыми художественными изделиями: кубками, чашами, ларчиками для благовоний и духов, древними идолами, имен которых мы не знали, — в целом весом в пятьсот тысяч талантов и ценностью более двухсот пятидесяти миллионов статеров. За ними последовали сундуки с серебром, и шестеро мускулистых солдат, взгромоздив их друг на друга, устроили небольшую платформу. Поднявшись на нее, я обратился к солдатам, которые уже не соблюдали строя.

— У каждого воина моей армии есть кошель золота весом от одной оки и выше. Я советую — не приказываю — оставить его в песках, когда мы продолжим свой поход. — Затем, перефразируя то, что сказала мне Роксана, я добавил: — Если вы умрете, это золото вам не понадобится. Если же будете жить, каждый из вас получит свою долю казны из подвалов Персеполя, Вавилона, Суз и Экбатан, а там вы сможете наскрести куда больше.

Подавляющее большинство солдат, услышав мой голос, сразу же бросили в растущие кучи свои кожаные кошели с золотом. Стоящие в отдалении увидели, что происходит, и многие только сделали вид, что бросают, но тут же до них доходило, в какое исключительно отчаянное положение мы попали. Персы и бактрийцы легче других отказывались от своего добра, македонцы же — неохотней всех. Вполне естественно, подумал я, ведь они воевали дольше остальных корпусов ветеранов. Кроме того, существовала поговорка, над которой я посмеивался, несмотря на то, что в ней была доля правды. «Возьмите сирийца, армянина, еврея: никто из них не любит так золота, как грек». Наверняка та же самая по смыслу пословица, только относящаяся к другим национальностям, существовала во многих языках.

Продолжая путь, люди то и дело оглядывались назад. От главной кучи сокровищ протянулась как бы ведущая к приманке тропа, по мере того как солдаты один за другим выбрасывали свои кошели; однако находились и те, кто надеялся сохранить сбережения и насладиться ими в зелени какого-нибудь далекого края. Но нещадно палящее солнце и растущая жажда умели хорошо убеждать.

Чтобы не думать о том, что ждет впереди, я праздно задавался вопросом, будут ли когда-нибудь найдены эти громадные кучи сокровищ. Мои инды рассказывали мне, что этой пустыней, насколько помнится, не проходил никто со времени похода Кира на Восток, когда до Инда добрались только он и семеро его спутников — все, что осталось от его несметного войска. Может, во время коротких дождей поджарые обитатели пустыни на одногорбых верблюдах станут объезжать ее по краю и часть из них, как и мы, собьется с пути и наткнется на наши сокровища. Может, они отбросят бурдюки с водой и нагрузят верблюдов этим добром так, что эти ценные животные не смогут подняться с колен, и они тогда станут разгружать их понемногу, пока не убедятся, что те смогут идти, и, может быть они благополучно доберутся до своих деревень, а возможно, и погибнут — умрут богатыми в этих безжалостных песках.

К концу еще одного перехода — не более десяти миль по изнуряющей жаре, по глубокому песку или рыхлому гравию — одно кажущееся безрассудным мероприятие оказалось совершенно необходимым, чтобы вывести значительную часть моего войска и его сопровождение к морю. Не имея достаточного количества продовольствия, солдаты могут идти до тех пор, пока под туго натянутой кожей не проступят скелеты, но без воды они долго не протянут. Ужасы этого похода через пустыню только начались. Позади остался только наименьший из предполагаемых мной, впереди нас ждал настоящий ужас, которого я всегда боялся, и опасность встречи с которым возросла безмерно.

На следующий день отдельные солдаты стали выбиваться из колонн, но все еще тащились позади, дорожа своей жизнью, пока без сил не падали на песок. Идущие в арьергарде пытались заставить их идти дальше, но безуспешно, и вскоре они отказались от этих попыток. В рядах стали появляться безобразные бреши, как если бы нас атаковал невидимый враг.

Наши вьючные животные также страдали и также умирали, и теперь к их мучительной жажде присоединилось неистовство голодных людей, которые убивали животных, чтобы пить их солоноватую кровь, пока внимание их начальников отвлекалось на что-то постороннее. Многие сходили с ума и, бормоча, брели в пустыню, и никто не шел за ними, даже не окликал их. Из-за нехватки перевозочных средств больных и раненых оставляли умирать. Мы были в положении персов на Гранике, только косили нас не копья и мечи, а зной, жажда и измождение; притом персы умирали быстро, многие испытав лишь раз острую боль от вонзившегося в тело оружия, тогда как мои солдаты умирали в долгих мучениях. Мне невыносима была мысль о подсчете числа погибших; Гефестион полагал, что оно составляет половину моего войска. И все коршуны, грифы и вороны в этих необозримых небесах уже узнали весть об ожидающем их пиршестве, уже слетались и обжирались до пресыщения, до тех пор, пока не могли подняться с земли, но когда снова ощущали сильный голод, летели вслед за нами мрачной, навевающей ужас стаей. Вскоре они поняли, что упавшие не в силах отбиваться, и выклевывали глаза еще живым. Обернувшись, невозможно было не увидеть бесконечную цепь усевшихся небольшими кучками пирующих стервятников; некоторые отделялись от стай, намечали цель и плавно спускались на только что упавшего солдата; другие поднимались с едва отведанного угощения, чтобы присоединиться к орущей компании в безжалостном пекле небес.

Обитающие в пустыне шакалы тоже сбивались в невероятно большие стаи и в нападении на еще не умерших проявляли больше дерзости, чем коршуны. Когда опускалась тьма и все были сыты, они переговаривались на языке вампиров, издавая дикие зловещие крики и визги, сопровождаемые отвратительным хохотом.

Единственная вода, которую мы обнаружили в большом количестве, оказалась нам врагом, а не другом. Мы расположились лагерем у ручья с несколькими застоявшимися лужами, и в это время некий бог пустыни, ненавидевший меня или свою подчиненность Зевсу, совершил по отношению к нам низкий поступок. Посредством кратковременного и сильного ливня в его верховьях он вызвал мощный приток воды, ручей быстро переполнился и настолько вышел из берегов, что утонуло много ослабших мужчин и еще больше женщин и детей; но все же лучше было умереть вот так внезапно, чем в медленных муках, брошенному в песках, от клювов и клыков хищников. Немало людей погибло и оттого, что пили без меры и их иссушенные почки не могли выдержать такой тяжелой нагрузки. Они умирали в конвульсиях.

Из наших женщин и детей оставались в живых менее чем каждая пятая: это были жены, любовницы или отпрыски нескольких вышестоящих начальников, которым удавалось раздобыть воды сверх положенного рациона, или надсмотрщиков за багажом, которые имели доступ к тому небольшому запасу, который у нас имелся. Что до меня, я выпивал свой рацион и ни капли больше. Так же поступала и Роксана, хоть я и настаивал на другом.

Большей частью женщины и дети умирали, когда последнее впряженное в телегу животное падало от изнеможения и уже не могло подняться. Обычно тех, кто на ней ехал, нельзя было заставить сойти с телеги, и они оставались, глядя вслед уходящим, постепенно превращающимся в смутные пятна, зной и жажда высасывали из них последние жизненные соки, сознание меркло и погружалось в полную темноту. Роксана ехала на своем двугорбом верблюде, которого я пригнал из Бактрии вместе с другими ездовыми и вьючными животными; бактрийский верблюд не столь хорошо выносит сильную жару и долгую жажду, как одногорбый арабский дромадер, тем не менее этот держался лучше, чем лошади. Раз вечером я увидел, что она отдает свой водный рацион плачущему ребенку.

— Зря ты это делаешь, — попробовал я образумить ее. — Ребенок обречен, это видно по тому, как темнеет его лицо. Ты только зря переводишь воду.

— Александр, я видела, как ты вылил в песок целый шлем мутной воды, которую принес тебе солдат. Ты, наверное, сделал возлияние своим богам.

— Таис бы так не сказала. Она бы это назвала жестом тщеславия и, возможно, была бы права.

— Тебе, наверное, стоило на ней жениться. Может, она смогла бы принести тебе больше пользы, чем я.

— Вряд ли. Она меня не любила.

— Уж в этом я сомневаюсь. Но вот что я хотела сказать. Твои боги совсем не нуждаются в воде. Они пьют нектар. Во всяком случае, они живут над туманом на горных вершинах, где журчат чистые горные ручьи, как в Бактрии. Так что, уж конечно, от жажды они никак не могут умереть. Да они и вообще не могут умереть, бедняжки.

— Роксана, любимая моя, царица моя, неужели тебе хочется умереть?

— Да, если я вижу, как все другие умирают — в таком бессчетном количестве. Я бы хотела умереть, если б не ты. Я не знаю, что бы случилось с тобой и миллионами подвластных тебе людей, если бы я покинула тебя.

Возможно, я учел ее слова на следующий день, когда вынужден был принять поистине отчаянное решение. У нас оставалось сил, чтоб двигаться дальше, дня на два — не больше. Мы ступили на нечто смутно напоминавшее древнюю караванную дорогу. Ею не пользовались, наверное, сто лет. Из случайных человеческих останков, служащих вехами всех караванных путей всамых глухих пустынях, остались только черепа с отделенной или иногда отсутствующей нижней челюстью: верхняя часть черепа, возможно, является самой долговечной из человеческих костей, поскольку внутри него самого есть нервные волокна, придающие ему особую прочность, если учесть тонкость кости. Кое-кто из моих военачальников считал, что нам следует взять больше на юг, куда отклонялась караванная дорога, другие предпочитали держаться прежнего курса. Я принял критическое решение.

Я приказал отобрать шестерых лучше всего сохранившихся лошадей и дать им как следует напиться из оставшегося запаса воды. На их крупы мы прикрепили пустые бурдюки, в достаточном количестве, чтобы привезенной в них воды хватило бы всем на глоток в случае крайней нужды. Затем я выбрал себе в попутчики пятерых самых крепких военачальников: двоих самого высшего ранга и остальных рангом пониже. На закате солнца, а иначе — с восходом луны, мы пустили наших коней вскачь и продолжили путь по берегу пересохшего русла реки. Если бы обнаружили воду в изобилии, часть нас вернулась бы назад с некоторым ее количеством и с огромным запасом надежды, чтобы вдохновить остальных на последний рывок.

А пока они должны были идти по нашим следам; но если к закату второго дня никто бы из нас не вернулся назад, им стало бы ясно, что наше предприятие не удалось, и тогда каждый был бы волен решать сам, куда ему идти в поисках воды. Но я прекрасно отдавал себе отчет, что они вместо воды смогут найти в действительности.

Мы шли то галопом, то рысью, то шагом, то снова пускались в галоп. Спустя три часа после полуночи мне показалось, что лошади учуяли воду — уж больно резво они устремились вперед. Спустя еще два часа один из младших командиров младшего ранга, обладавший исключительно острым слухом, поклялся, что слышит шум прибоя на каменистом берегу, а через полчаса, на рассвете, мы все услышали попеременно то нарастающий, то затихающий ропот волн, и мы дали волю своим лошадям. Вот уже стали видны низкие, вспыхнувшие огнем облака. Снова пришел мне на память древний миф о Тифоне и Эос, а когда мы взобрались на вершину невысокого холма, то увидели впереди бледную волнистую линию. Ошибки быть не могло: это белела пена на берегу океана.

Благодаря тому, что морская дымка заволакивала солнце, глубокие трещины в речном русле ближе к стоку сохранили достаточное количество воды, чтобы мы могли наполнить все наши бурдюки. Мы умеренно напились сами и также умеренно напоили своих лошадей. Четверо из нашего отряда взяли столько воды, сколько они отваживались довезти, и отправились в долгий путь назад, к нашему в беспорядке бредущему войску. Мы с Птолемеем, забыв о том, что один из нас император, а другой — военачальник, выбрали место и с мальчишеским азартом, взяв лопаты, стали вкапываться в гравий, затем еще глубже — в песок, и через час непрестанной работы наткнулись на воду без всякого привкуса соли.

Александр перешел смертоносную пустыню Гедросии,[126] но какой непомерной ценой!

2
Дав отдохнуть своему уцелевшему лишь наполовину войску, я отправился с ним в Карманию, где воссоединился с Кратером и его отрядом, который он провел длинным путем, пролегавшим к северу от значительно более короткого, но губительного пути, которым прошел я. Все еще не поступили сведения о Неархе с флотом, и, я опасался, что его постигла беда.

Что за нужда говорить о том, что я предвидел уже не один месяц и что уже зафиксировано в прогнозах Абрута? Моя империя в Индии начала распадаться, что сопровождалось убийствами и должностными преступлениями. И хотя мои македонские гарнизоны старались ее подпереть, у меня мало оставалось надежды, что она сохранится надолго. Я посылал курьеров на быстрых дромадерах, перемещая или смещая сатрапов и военных правителей, расширяя или сужая владения сатрапий и назначая на командные посты самых способных и надежных людей. Это все, что я мог сделать. Кратер арестовал двух персидских градоначальников, виновных в предательстве, и я приказал незамедлительно казнить их, проткнув копьями.

Но кое в чем мне повезло. Из Гиркании и Парфии прибыло сильное подкрепление, а Кратер из Индии привел и другие силы. Снова под моим началом было сильное войско, но тем из нас, кто пережил поход через пустыню, до конца наших дней предстояло мучиться в снах кошмарами. В области, куда мы теперь вступили, цари и сатрапы снабдили нас в изобилии продовольственными припасами, включая вина, которых было чересчур много. Я позволял себе обильные возлияния и не особенно мешал заниматься тем же самым военачальникам и рядовым солдатам. Подтверждались сведения, что с Неархом и моим флотом все обстояло благополучно и следует ожидать их скорого прибытия; это послужило предлогом для пьяной пирушки, подобной тем, которым когда-то предавался мой отец Филипп. Я не отрицаю, что скакал и орал вместе с остальными.

Я велел Гефестиону с большей частью войска идти из Кармании побережьем в Персию, а сам с легкой частью своей пехоты, всадниками и частью лучников, не обремененный тяжелым вещевым обозом, женщинами и детьми, пошел в Пасаргады, древнюю столицу Персии, находящуюся на расстоянии однодневного пути от Персеполя, построенного Дарием I. Может быть, единственной действительной причиной этого предприятия явилось желание снова посетить могилу Кира. С тех пор как я посетил ее в первый раз, ее разрыли и разграбили, но я привел все в полный порядок и в одиночестве на восходе солнца совершил жертвоприношение перед ее дверью. И вновь я прочел трогательную надпись на ней:

О Человек, кто бы ты ни был и откуда бы ни пришел,
Ибо я знаю, что ты придешь,
Я есть Кир, основатель Персидской империи.
Поэтому не завидуй тому, что я занимаю этот клочок земли,
В котором скрытым от глаз покоится мое тело.
Когда я ушел с этого места, то снова почувствовал сильную боль в голове: она стрелой пронзала лоб от виска к виску.

Во время моего пребывания там явился сатрап Мидии с пойманными им изменниками, которыми были не кто иной как бывший сатрап, осмелившийся носить высокую тиару и объявить себя царем Мидии и персов, а с ним множество его сторонников. Не ждал он, что я все-таки вернусь из Индии и накажу его за незаконный захват власти! Я рявкнул, отдавая приказ, и всей компании тут же пришел конец, а исполнителям приказа пришлось потоптаться в лужах крови.

Я также велел пригвоздить к дереву узурпатора сатрапии Персеполя, который захватил этот пост после недавней смерти законного сатрапа. Затем я пошел в Сузы, жаждя отомстить другим сатрапам и правителям, изменившим мне в мое отсутствие. По дороге ко мне примкнул Гефестион, который в своем постоянстве уже построил для меня мост через реку Паситигрис. Верный Неарх тоже прибыл на эту встречу трех старых друзей, слегка приглушившую мою головную боль.

3
Пока я находился в Сузах, меня известили о двух событиях, которым уместно быть в моей летописи; о третьем же и моем участии в нем мне бы очень не хотелось говорить.

Первое из них касалось Гарпала, моего казначея в Экбатанах. Я всегда был склонен проявлять мягкость по отношению к нему: он все же учился со мной у Аристотеля и к тому же был косолапым. Эта снисходительность явилась серьезной ошибкой. Я не нуждался ни в каких шпионах, чтобы узнать о его поведении: об этом много судачили в Сузах и, без сомнения, по всей Персии, которую трудно было удивить по причине издревле въевшегося в нее фатализма — наследия разделяемого ею когда-то культа Ахурамазды.

Полагая, что я уже больше никогда не вернусь из Индии, он стал разматывать царскую казну: окружил себя пышностью монарха, строил дворцы, держал большой гарем, учредил сады наслаждений и, широко практикуя взяточничество, ухитрился избежать возмездия. Только узнав о том, что я иду из Индии на запад, он задумался о своей судьбе, а затем с множеством слуг, наложниц и рабынь и с пятьюдесятью тысячами талантов краденого золота он подался в Грецию. Прошел слух, что во время своего недолгого пребывания в Киликии он заставил сановников этой области преклонить колена перед любимой блудницей.

Но что еще хуже, он опустился до предательства. Наняв тридцать судов и несколько тысяч наемников, он отправился в Афины и там попытался поднять против меня восстание. Если он и пытался подкупить Демосфена, то, наверное, предложил недостаточно, чтобы утолить жадность старика, и последний велел задержать его, а то, что осталось от ворованного золота, поместил на сохранение в Акрополь.

Согласно последним новостям, он сбежал на остров Крит.

Нечто лучшее или, по крайней мере, поднимающее настроение сулил запечатанный свиток, переданный мне в совершенной секретности доверенным слугой. Я прочел в нем следующее:

«Александру,

Повелителю Азии,

низкий поклон и привет.

Тебе, я надеюсь, приятно будет узнать, что ребенок, зачатый во время твоего последнего пребывания в Дамаске, благополучно родился в добром здравии и с хорошим весом и не имеет отметин.

Когда я заметно располнела, то поехала к близким друзьям в Гамат и жила там в уединении. По возвращении в Дамаск я рассказала, что моя родственница родила ребенка, но сама умерла от родовой горячки и я взяла ребенка себе. Этой истории легко поверили.

Я и мои дети любим его, он быстро растет, но его больше тянет к наукам, а не к военным делам, и особенно он отличается в математике. Так что солдатом он не станет, но тем не менее прекрасно послужит своей стране. По характеру он нежный, доверчивый и скромный.

Думая, как назвать его, чтобы это было почетно для отца, я остановилась на имени Аристотель, которого ты почитал. Я и думать не могла, чтобы ты назвал его своим именем — с тем, чтобы он не привлекал внимание, когда после ухода из жизни его отца ему будет грозить опасность, чтобы избежал гибели от меча ли, кинжала, копья или отравленной чаши, поднесенной ему теми, кто будет бороться за твой высокий трон.

Умоляю тебя, не ищи с ним встречи, никому не поверяй своих тайных желаний на его счет и еще прошу твоей милости: не отвечай на это письмо, а сразу же предай его огню.

Твоя верноподданная
Барсина.
Невзирая на ее наставления, я все-таки хотел показать письмо Роксане, но потом передумал, решив, что хоть вреда это, уж точно, не принесет никакого, но зато и пользы не будет ни на грош. Поэтому я бросил письмо в жаровню и смотрел, как красные угли сперва опалили его, затем смяли и, в конце концов, поглотили языками огня; и остался от него лишь невесомый серый пепел, да и тот скоро исчез.

Но содержание письма нелегко было забыть. Роксана пока еще не забеременела, а других детей у меня не было. Если бы она родила мне сына, то и ему пришлось бы бояться меча, копья, кинжала и отравленной чаши. Поэтому вполне может так случиться, что на земле не будет ни одного прямого потомка Александра, или жизнь его будет столь коротка, что он не успеет продолжить мой род. А вот потомки ученого парня, названного Аристотелем в честь моего великого школьного учителя, могли бы дожить до далекого будущего, пережить его бури и потрясения, заслужить славу небес, быть незаметными или добиться ограниченного успеха и поклоняться богам, чьи имена пока неизвестны. Однако, возможно, время от времени, со сменой поколений на любой из расходящихся ветвей посеянного мной дерева будет рождаться дитя непомерно гордое и высокоодаренное, которое, повзрослев и окрепнув, будет держать голову чуть склоненной к левому плечу, и его родители станут дивиться, от кого он мог унаследовать свое величие среди людей. И мне хотелось, чтобы у величия не было ни своей ахиллесовой пяты, ни перекоса в какую-либо сторону, ни налета безумия.

Третье событие произошло во время суда над двумя изменниками: своим поведением здесь я оставил еще одно темное пятно в истории своей деятельности. Это были сатрап и его сын, которые, как и Гарпал, считали, что я никогда не вернусь из Индии, в силу чего старший взял на себя царскую власть и сместил одного из моих правителей, передав этот пост своему сыну. Когда я опрометчиво принял на себя роль обвинителя при допросе сына, которого звали Оксадор, он своей наглостью пробудил во мне бешенство. Мне бы вообще не следовало вмешиваться из-за мучительной головной боли, стреляющей от виска к виску.

— Почему вы с отцом нарушили данную мне присягу на верность? — задал я вопрос.

— Царь Александр, мы с отцом получили известие о твоей смерти от раны в груди, причиненной стрелой, и поверили ему, — отвечал молодой человек. — А в этом случае наше соглашение утрачивало силу. Кроме того, мы думали, что, как только это известие распространится в народе, повсюду начнутся беспорядки и борьба за власть. Нам хотелось опередить своих соперников.

— Это сообщение пришло к вам из первых рук — от кого-то из близкого мне окружения или от дезертировавшего из моей армии?

— Нет, из вторых рук: от караванщика, который получил его от дезертира из твоей армии.

— Не слишком ли вы поспешили принять его за правду?

— Мы так не думали, царь.

— Действительность доказала, что поспешили. И разве не исключено, что этот слух шел навстречу вашим тайным желаниям, отчего вы и стали действовать со столь непристойной поспешностью?

— Царь, какой человек не думает о себе и собственной выгоде прежде, чем о выгоде своего правителя? Ты надолго исчез из нашего поля зрения. Повсюду тлели очаги мятежа. То, что мы сделали, было только по-человечески, и твои самые высокие военачальники и ближайшие друзья докажут это, когда ты спустишься вниз в объятия смерти.

— Я еще туда не спустился и все еще владею копьем. Это будет полным опровержением той приятной лжи, которой ты предпочел поверить.

Ярость мешала мне говорить, она требовала более полного выражения, чем просто слова. Выхватив у телохранителя копье, я метнул его в Оксадора с такой силой, что оно пробило ему живот и на целый наконечник вышло из спины рядом с позвоночником.

Если не считать битв, этот случай был одним из немногих в моей жизни, когда я собственноручно наносил смертельный удар. Одно дело — приказать казнить, даже большое число людей, и совсем другое — расправиться самому. Не знаю, почему на меня это так подействовало, может, потому, что меня поразила вся жестокая яркость этого зрелища. Парень рухнул на спину, и лицо его, казалось, выражало скорее удивление, чем ужас или боль. И это вполне могло бы так и быть, ибо всего лишь мгновение назад он считал, что наказание еще где-то далеко впереди, и, возможно, он выйдет сухим из воды, как вдруг обнаружилось, что он у самых дверей смерти и уже входит в них. Я заметил, что торчащий из спины наконечник не позволяет ему лежать плашмя на полу, заставляя тело крениться набок; и в этом нелепом положении он издал несколько тяжелых вздохов, а затем прошел в те ужасные двери, которые закрылись за ним навсегда; и жизнь, которую он так остро чувствовал, больше ему не принадлежала.

Однако вина его отца была гораздо тяжелее, ибо ему я доверял и назначил его на самый высокий пост в обширном плодородном районе моей империи. Моя ярость оставалась неутоленной, даже более того, она возросла, и меня вовсе не устраивала его быстрая смерть с мгновенно проходящей болью. Подумав, я наконец нашел наказание, которое он вполне заслужил своей изменой. Мой начальник военной стражи недавно получил табун из двухсот с лишним полудиких лошадей из северной Мидии. Я велел связать сатрапа по рукам и ногам и поместить его в загон, слишком тесный для такого табуна, и табунщики загнали в него лошадей. В этом тесном пространстве лошади стали метаться, лягаясь и кусая друг друга, топча человеческое тело до тех пор, пока не размозжили копытами его голову. Когда вынесли из загона его труп, в нем было трудно узнать сатрапа, столь самоуверенного, что он осмелился нарушить клятву, данную Александру.

После этого я пил крепкое вино до тех пор, пока немного не успокоился и не притупилась резкость пульсирующей во лбу боли. А вечером я доверил Роксане придуманный мной великолепный план, который намерен был скрывать до более тщательной отработки его деталей и решения всех связанных с ним проблем. По ее опечаленному лицу я догадался, что она уже слышала о моих утренних выходках, но вместо того чтобы рассердиться на нее за то, что она не понимает их справедливость, не понимает, что такое наказание вполне соответствует гнусности преступления, я решил развеселить ее: пусть услышит об одной из самых поразительных идей, когда-либо приходивших в голову любому завоевателю. Более того, эта идея могла бы вызвать огромную радость людей во всей моей империи, и никто бы не пролил ни капли крови.

— Роксана, послушай, я хочу сочетать браком Восток и Запад, — сообщил я ей.

Сперва она, кажется, не поняла того, что я сказал, погруженная в свои печальные мысли, затем попробовала вникнуть и заговорила, правда, в ее голосе не было свойственной ей обычной веселости:

— Я не совсем понимаю, Александр, что ты имеешь в виду.

— Еще невиданный в мире праздник. Он состоится в Дионисии. На нем мы сыграем массовую свадьбу десяти тысяч моих солдат, независимо от их ранга, с десятью тысячами персиянок. Тебе не нужно объяснять, какая от этого будет польза. Нет причин, по которым моя империя должна быть разделена какой-то произвольной границей на Восток и Запад. У персов те же расовые корни, что и у нас, греков. Вообще говоря, их женщины — самые красивые в известном нам мире. Дети от этих браков не будут знать той границы, о которой я говорю, она просто перестанет существовать. Это так широко отразится на всех народах империи, что в ней исчезнет обостренное чувство национальной принадлежности. Со временем завоеванные мной земли станут единой нацией вместо того, чтобы быть группой государств, не объединенных ничем существенным, кроме подчиненности моему трону. Эти государства уже поклоняются одним и тем же богам, хоть те и именуются по-разному. Со временем они все заговорят на одном языке — разумеется, греческом, самом богатом из всех этих языков. Объединение облегчит торговлю, положит конец межнациональным ненужным войнам. Боги всевышние, это будет единственный величайший подвиг во всем моем деле.

— Я останусь в Бактрии. Однако мне ужасно нравится смотреть, как сияют твои глаза, вот как сейчас, а не сверкают каким-то жутким блеском, когда ты хочешь выступить в карательный поход против взбунтовавшегося племени.

— Я уже послал курьеров в Грецию, чтобы собрать атлетов для игр, а также гимнастов, музыкантов, хоры, актеров для постановки великих драм и комедий, клоунов и шутов, чтоб смешили людей, поэтов, художников и скульпторов, чтоб запечатлели увиденное на вечные времена. Я построю огромнейший в истории павильон. Праздничные церемонии продлятся пять дней, они будут незабываемы. Правда, помимо технических трудностей, связанных с тем, как разместить и угостить двадцать — а то и больше — тысяч человек, помимо заботы о веселых развлечениях для солдат, которые не смогут лично принять участие на свадьбе, и о празднествах для горожан и окрестного люда, который толпами съедется в город, остается без ответа только один трудный вопрос.

— Может, скажешь мне, что это за вопрос? — полюбопытствовала Роксана, поняв мой намек.

— Все это предприятие может показаться половинчатым, не от всего сердца, если и я не возьму себе жену-персиянку. Ты бы осталась старшей и моей самой любимой женой. Любой ребенок от тебя имел бы преимущество над детьми от второй жены, как это принято на всем Востоке. Независимо от того, которая из двух жен родит мне сына первой, твой ребенок унаследует трон. Я не забыл, что ты — царевна Бактрии. Если какой-то из двух браков считался бы морганатическим, то таковым являлся бы мой второй, а не первый брак. Ты моя законная царица. Однако мне не хотелось бы этого делать без твоего согласия.

— Что тебе до моего одобрения или согласия? Ты, Александр, властелин половины мира. Но раз уж ты просишь его — пожалуйста. Конечно, ты должен взять себе вторую жену, если так поступают твои военачальники и близкие друзья на грандиозном празднике. И думаю, ты уже выбрал себе что-нибудь особо подходящее.

— Я думал выбрать Статиру, старшую дочь Дария. До сих пор я видел ее только мельком, но запомнил: это красивая девушка. К тому же, если она станет моей второй женой, это поможет рассеять все то недовольство и возмущение, которое испытывают некоторые персы из-за того, что ими правит завоеватель из Греции, а не потомок Кира.

— Я видела ее, она прекрасна, как мечта. Отличный выбор, Александр!

— У Статиры есть младшая сестра, Дрипетида. Я хочу отдать ее в награду Гефестиону. Тогда мы с ним станем шуринами.

— А как насчет Птолемея?

— Есть одна красавица по имени Артакама. Думаю, ему понравится. Она младшая сестра Барсины, вдовы Мемнона.

— Надеюсь, он не откажется от Таис.

— Этого опасаться нечего.

— Но зато Таис может уйти от Птолемея.

— Вряд ли. Птолемей — один из лучших военачальников Александра и его близкий друг.

— И все же она могла бы это сделать. Никому бы не следовало держать пари там, где ставка — свобода ее духа. Разве она не отделалась от самого Александра, когда он провел ночь с Барсиной?

Я был ошарашен и совершенно не знал, что сказать. Роксана никак не могла бы увидеть письмо Барсины, поскольку я сжег его. Поверить в то, что проболтался Абрут, я просто отказывался. Если бы было доказательство, что он это сделал, я бы… я бы… Но мне ничего не приходило в голову, что бы я мог сделать: просто рухнула бы еще одна стена моей цитадели.

— Не надо выглядеть таким озадаченным и расстроенным, Александр, — мягко успокаивала меня Роксана. — Если позвонишь в Афинах, чтобы тебе принесли ночной горшок, то звон слышен и в Маракандах. Но эта история малоизвестна. Весь мир знает, что Таис оставила тебя, что ты сильно горевал, но лишь немногие пронюхали о Барсине, о том, что у нее появился ребенок спустя девять месяцев, как ты ушел из Дамаска. Зная, что она была женой Мемнона, и зная тебя так, как никакой другой смертный не знает, я догадалась о правде. Вот и все. Ничего сверхъестественного. Если ее сестра выйдет замуж за Птолемея, твой ребенок и его дети будут двоюродными братьями и сестрами. Дети Гефестиона тоже. Этим браком ты подготавливаешь почву для появления в будущем большого клана родственников, которые станут бороться за твой трон, когда ты умрешь.

— Как по-твоему, долго ли еще до этого?

— Не очень. Ты слишком много пьешь вина и подвергаешь себя непосильным тяготам, непосильным даже для Геракла. Александр, где ты предполагаешь поселить ее? С нами вместе?

— Нет, у нее будет отдельный дворец.

— Тогда после женитьбы ты должен оставаться с ней весь лунный месяц, не покидая ради чьей-то любви или ради сражения. Это право новобрачной.

Больше Роксана ничего не сказала, промолчал и я. Этой ночью она одарила меня нежностью, незабываемой по глубине чувства и сладости ощущения.

Когда я обдумывал детали грандиозного празднества, произошло событие, явившееся столь резким контрастом к ожидаемому мероприятию, что оно поразило меня с невероятной силой. Калан из бродячей компании индийских нищих, последовавший за моей армией, сильно состарился. Кроме того, он сильно страдал от какой-то болезни, которую не позволял лечить врачам, и возжаждал смерти. Его жизнь теперь бесполезна, говорил он; он желал сбросить бремя плоти, с тем чтобы душа могла вернуться к месту своего рождения, хотя не в состоянии был объяснить, где оно находится и какова его природа. Поскольку он не хотел, чтобы кто-то еще нес бремя греха его ухода из жизни, он сообщил мне, что намерен распроститься с ней в соответствии со своим культом — похоже, тем же способом, каким любящие жены в Индии имели обычай совершать самоубийства, то есть на погребальных кострах своих мужей, и эта церемония называлась «сати». Однако Калан настаивал на том, что между этими двумя обрядами нет никакой связи.

Я пытался отговорить его, но напрасно. Он прямо заявил мне, что, если я не позволю ему это сделать, он все равно покончит с собой, но таким способом, какой будет менее угоден его душе. В конце концов, не желая, чтобы он не подчинился мне, я дал свое согласие.

Птолемей получил задание соорудить погребальный костер в соответствии с желаниями старого мистика. В назначенный день я приказал своей армии устроить в его честь шествие и украсил ярусы бревен дорогими тканями. Сам я отказался присутствовать на церемонии, не желая видеть, как корчится в бушующем пламени этот совершенно невинный старик, но Птолемей сообщил мне о ней во всех подробностях. Калана принесли на носилках, он снял все разостланные мной на его смертном ложе шелка, обрезал себе волосы, сжег немного на только что разгоревшемся огне, затем взобрался наверх и завернулся в хламиду, прикрыв ею глаза.

И вот что было поразительно: когда бревна костра охватили высокие языки пламени и горнисты заиграли нашу похоронную музыку, а затем в унисон затрубили слоны, он не пошевелился, а когда пламя уже объяло его, никто не увидел, чтобы он сделал хоть одно движение или как-то иначе выразил боль. Это был подвиг самообладания, равного которому в моем войске еще никто не видел, и солдат это зрелище странно отрезвило: уже покинув строй, они собирались в группы и тихо переговаривались. Это событие заставило меня задуматься: действительно ли я покорил Индию? А может, просто навязал ей силой свое военное владычество? И не вернется ли скоро она к той жизни, которой жила издревле, с ее древними правилами и традициями? О нашествии же Александра расскажет ее дивная поэзия вместе со сказаниями о других завоевателях, которые приходили и уходили; а тем, кто видел его своими собственными глазами, это покажется ночным сновидением.

Через несколько дней я с эскортом нанес официальный визит во дворец, где со своей престарелой бабушкой жили Статира и ее сестра. Тогда я впервые внимательно присмотрелся к юной женщине, наследнице сказочной красоты ее матери, выбранной Дарием из всех персидских красавиц — сама же она умерла в родах после смерти мужа. Я вполне мог убедиться, что наследие ее красоты действительно перешло к дочери. Полных четырех локтей ростом, Статира имела гибкое и изумительно стройное тело. Верилось с трудом, что из человеческой глины боги могли слепить женщину столь безукоризненно прекрасную. У меня напрашивалось сравнение только с Афродитой Праксителя в Книде, прославленной на всю Грецию: при виде этой скульптуры женщины, говорят, падали в обморок, а мужчины погружались в несбыточные мечты.

Вспоминая то, чему учил нас Аристотель, я задумался о причине этого явления. Хотя сам Дарий не был прямым потомком Дария Великого, он принадлежал ветви этого рода; многие века его предки выбирали себе в жены лучших персиянок, по сути, самых красивых на земле. Он выбрал себе родственницу по той же линии, далеко славящейся своей несравненной красотой. У него в семени и у нее в яичниках накопился потенциал одинакового божественного дара, который воплотился в Статире, старшей его дочери. Но не только ее красота привела меня в состояние робости, а также ее непоколебимая безмятежность — даже когда она простерлась ниц предо мной. Лишь вспомнив, что я заслуживаю этот обряд приветствия как победитель Дария и волею отца моего Зевса, я смог собраться с духом и произнести тщательно отрепетированную речь.

— Я пришел сюда как твой поклонник, Статира, и тем самым предлагаю тебе быть моей женой.

— Это действительно великая честь, царь Александр. Но у меня такое впечатление, что у тебя уже есть жена — бактрийская княжна из древнего рода.

— Это так, но обычай и религия позволяют всем персам иметь больше одной жены, и такая полигамия особенно распространяется на царей при их обязательстве добиться от их чресел ребенка-мальчика, с тем, чтобы короны попадали в надежные руки, а не захватывались узурпаторами. У тебя будет собственный дворец с полной свитой, тебе будут оказываться все знаки покорности и любви, какие положены царице: в этом отношении те же самые, что и моей первой царице, Роксане. Благодаря браку со мной, ты, возможно, примешь от богов великую обязанность продолжить род твоего отца Дария и мой собственный древний род царского дома Македона. Очень прошу тебя, дай мне ответ сейчас.

Она долго смотрела мне в глаза, как когда-то Барсина, потомок тоже какого-то древнего и знатного рода, а затем спокойно проговорила:

— Царь, я приму эту честь.

Я надеялся услышать слова «с гордостью и радостью», но напрасно. Все же, как бы там ни было, она согласилась, наверное, чувство своей принадлежности высокому роду помешало ей сказать больше того, что она сказала.

— С твоего согласия, церемония и свадебный пир состоятся во время весеннего праздника в честь Диониса.

— Это меня устраивает, мой повелитель.

Тем временем ее бабушка смотрела на меня так, словно видела во мне выскочку, каковым я и был в некотором смысле. Поэтому я не затягивал своего первого визита, сделал только пару замечаний да задал несколько вопросов — например, какие драгоценные камни она предпочитает, — на которые она ответила с полнейшей учтивостью. Только когда я уже уходил, она сказала несколько изменившимся тоном — более мягким и теплым:

— Царь Александр, мне хочется выразить свою благодарность за то, с каким благородством ты отнесся к моей сестре, матери и бабушке как к пленницам после поражения и смерти моего отца. К этому я хочу еще добавить свою благодарность за твою попытку вызволить его из рук изменника Бесса и за справедливое наказание, которое ты отмерил ему за предательство и цареубийство.

— Ты и дорогие тебе люди всего лишь получили то, что заслужили — так же, как и Бесс. А теперь я прощаюсь с вами.

И снова она с непередаваемым изяществом склонилась в земном поклоне и, не поворачиваясь ко мне спиной, удалилась. Я же с эскортом и свитой отправился восвояси.

4
Шатер, раскинутый мной для того, чтобы отпраздновать в нем свадьбу Европы и Азии, был, вероятно, самым великолепным в истории сооружением. Он опирался на столбы высотой в тридцать футов, каждый из которых был покрыт листовым золотом и серебром и усеян драгоценными камнями. Огромная площадь его пола была застелена изысканнейшими персидскими коврами; не было видно ни дюйма палаточного материала, потому что под крышей укреплялись многоцветные ткани и стены драпировались гобеленами, вышитыми золотыми и серебряными нитями, на которых были изображены небесные сцены встречи персидских и эллинских богов или исторические события из моей собственной жизни. Для изготовления этих тканей и гобеленов потребовался шестидесятидневный труд не менее чем двадцати тысяч искусных швей.

Вдоль одной стороны шатра составили в ряд сотню кушеток, на каждой из которых могли свободно разместиться жених и невеста и, откинувшись вбок, угощаться с отведенного лично для них столика. Все эти кушетки обильно отделали серебряными украшениями и задрапировали роскошными тканями. Кушетка царя и его новой царицы, Статиры, была отделана не только серебром, но и массивным золотом. На противоположной стороне стояли кушетки и столы для первых лиц моей империи и их любовниц, приглашенных гостьями на свадьбу.

Я выбрал девяносто девять старых друзей и военачальников и каждому определил невесту из знатной или влиятельной семьи — главным образом из Вавилона, Суз, Экбатан и Персеполя, но также из Парфии и даже из Ассирии. Но так случилось, что восемь пар не смогли появиться на свадебном пиру: или невеста не успела вовремя приехать, или жених занемог именно в этот день. В трех или четырех случаях женихи, наверное, просто прикидывались больными по велению любимой жены, наложницы или рабыни, поэтому, когда все собрались, насчиталось девяносто две брачные пары.

Все женихи расселись по своим местам и под музыку флейт и лир в шатер ввели невест. Протрубили трубы, и строй прекрасных юных женщин и дев распался: каждая направилась к предназначенному ей месту. Женихи вставали, приветствуя их, и пары целовались под долгое ликование труб и грохот барабанов, чем, собственно, и заканчивалась церемония бракосочетания. Затем все, как это принято у персов на пиру, приняли полулежачую позу, музыканты заиграли нежные песни, подали вино, все громче звучали разговоры и смех, и великое веселье началось.

На протяжении последних часов после полудня и ранних часов вечера гимнасты и акробаты демонстрировали замечательную силу и гибкость своих тел, всюду расхаживали клоуны, смеша публику, пели знаменитые певцы, мужчины и женщины, хор евнухов, воспевали богов, героев, любовь и мир, и в основном это были баллады, давно уже пользовавшиеся любовью персов и греков, но прозвучало и несколько недавно сочиненных песен, посвященных Статире и мне. Замечательным событием празднества, доставившим огромное удовольствие собравшимся, явилась постановка труппой актеров с хором, прибывших из далеких Сард, пьесы Еврипида «Андромеда».

В ней были стихи, в издевку надо мной процитированные Клитом, когда он стоял за занавесом, где и встретил мгновенную смерть. Я узнал их по первым строкам, и кровь бросилась мне в лицо. Я тут же хотел остановить представление, не дожидаясь, когда будут произнесены и остальные строки, связанные с жутким воспоминанием, но, к счастью, я преодолел это побуждение, хотя как и почему — не знаю; возможно, я боялся, что эта сидящая рядом со мной юная особа, чья несравненная красота дышала такой безмятежностью, принадлежавшая царскому дому Кира, Дария, Ксеркса и Артаксеркса, отнесет меня к варварам. Она слушала и смотрела с таким вниманием, что, кажется, забыла о моем существовании.

Я не запомнил, в каком действии трагедии прозвучали эти ненавистные мне строки, но прежде, чем я узнал их, за ними уже последовали другие. Мне пришла в голову мысль, что Клит цитировал их не с оригинала мастера, а с искаженной копии или с нарочитого заимствования у Еврипида. Никто в зале не заметил этих строк и не вспомнил, что, в общем-то, это были последние слова Клита.

В перерыве я спросил царицу, нравится ли ей пьеса. Она ответила, что это не лучшее произведение Еврипида, хотя и доставляет удовольствие. Ее намного больше привлекала другая пьеса — о дочери царя, полюбившей простого солдата и навлекшей на себя смертельный гнев своего отца, а к самым лучшим она отнесла «Электру», «Орестею» и «Медею».

Статира едва прикоснулась к своему вину. Не могу сказать, чтобы она проявила хоть чуточку экзальтации по поводу того, что является избранницей Александра. Зато она была исключительно учтивой и обходительной: не скупилась на похвалы развлечениям, без всяких побуждений с моей стороны рассказала о некоторых подвигах древних персидских героев, таких, как Рустам и Джамшид. С приближением к концу праздничных развлечений я вдруг почувствовал, что мне все больше становится неловко. Не мог я представить себя в роли ее жениха, претендующего на право супруга. Я нисколько не сомневался в ее покорности, но меня одолевали сомнения насчет того, действительно ли роль невесты приносит ей огромное удовольствие. И в этих обстоятельствах я не был уверен, что смогу сыграть свою роль.

Я не мог удержаться от усмешки, когда подумал о старом Кратере: он находился в том же положении, что и я, только по другой причине. В жены ему досталась племянница Дария Амастрина — молодая резвушка, в достаточной мере наделенная красотой, свойственной всем женщинам по линии царского рода, энергичная и пылкая. Наверняка его тоже беспокоила мысль об исходе надвигающейся ночи.

Наконец подошел момент, когда нужно было решать этот вопрос. Поэтому я обратился к Статире рассудительным тоном, стараясь говорить медленно и не выдать своей неловкости:

— Тот дворец, который я освободил для тебя, Статира, еще не готов принять свою хозяйку. Моя первая царица, Роксана, поехала навестить родственников в Габианах и Пасаргадах и вернется не раньше чем через две недели. Я подумал, не провести ли нам эту ночь в моем царском дворце.

— Это была бы великая честь, царь, но, с твоего позволения, я бы предпочла, чтобы мы провели ее во дворце у моей бабушки, в опочивальне для царских гостей.

— Пожалуйста, я удовлетворю любое твое желание.

Мы поехали в моей повозке, сопровождаемые верховой охраной. Слуги дворца пали ниц, когда мы входили в парадную дверь. В палате для аудиенций Статира замешкалась.

— Мой царь, в это время года на улицах много пыли. Я прошу позволения ненадолго удалиться в свои покои. Перос, наш дворецкий, проведет тебя в царскую опочивальню.

Я подумал, что Статире как жене следовало бы действовать иначе: предложить мне провести с ней ночь в своей спальне, где ее хозяйские заботы согрели бы меня и сняли с души то необъяснимое напряжение, под влиянием которого я все еще находился. Как бы там ни было, я решил не противиться, и вот, идя вслед за старым мажордомом, очутился в великолепных, роскошно убранных апартаментах. Сразу же появились степенные служанки, раздели и выкупали меня, умастив после купания ароматическими маслами. Одна из них принесла мне роскошный атласный халат и персидские шлепанцы. Чувствуя себя необычайно посвежевшим, я выбрал кресло, выходящее на балкон, и сел, чувствуя приятный ветерок, дующий с гор.

— Одна из вас может позвать царицу, — бросил я вдогонку уходящим служанкам.

Ждать пришлось недолго. Дверь медленно открылась, и в мягкий свет лампады вступила… но нет, не Статира, а какая-то юная особа, которая с первого взгляда показалась мне похожей на Амастрину, молодую жену стареющего Кратера, но я тотчас заметил, что на ней костюм и головной убор царской княжны. Но это была и не Дрипетида, сестра Статиры, отданная в жены Гефестиону. Я совершенно не знал, кто она такая. Очевидным было только одно: никто еще с таким усердием не клал мне земной поклон.

— Ты можешь подняться, — сказал я ей, — и передать мне свое сообщение.

Она вскочила на ноги проворно, как кошка.

— Во-первых, мой царь, прошу тебя отнестись ко мне снисходительно за то, что вошла к тебе без разрешения, но я пришла от моей кузины, царицы Статиры.

— Добро пожаловать; и может, скажешь, кто ты такая?

— Мой царь, я Парисатида, дочь Артаксеркса III.

— Я не знал, что у великого завоевателя есть юная дочь.

— Я родилась у него, когда он был уже далеко не молод, от его парфянской царицы Апамы, в пятнадцатый год от Александра.

— Откуда тебе, княжна, известно об этом летоисчислении? Я-то всегда считал, что это тайна между мной и моим писарем Абрутом.

— Мой царь, ты упоминал об этом не раз во время обильных возлияний, и эта… последняя сенсация пронеслась по всему свету. Ну, а я приняла ее как календарь для отсчета времени.

— Позволь узнать, почему?

— В двух словах не объяснишь. Не позволишь ли своей служанке присесть? Я вернулась в Сузы только сегодня утром и еще немного не отошла от усталости. Когда ты был в Вавилоне, я находилась в Сузах и никак не могла тебя видеть. А во время твоего последнего пребывания в Сузах я была в Вавилоне. Царь Александр, сегодня я вижу тебя в первый раз.

— А я тебя. Да, ты можешь присесть. Но прежде, чем объяснять, почему ты оказала мне честь, приняв мой личный календарь, не скажешь ли ты мне, что тебе велела передать Статира?

— Да, конечно. Она просила извинить ее.

— Извинить?

— Да, мой царь. Сегодня ночью она к тебе сюда не придет, если ты не распорядишься иначе.

Потребовалось некоторое время, чтобы усвоить и обдумать это удивительное заявление. Не отрицаю, что в первый момент, как услышал его, еще до того, как задумался о сказанном, я испытал облегчение. По правде говоря, у меня не было ни малейшего желания проводить ночь с этой полубогиней красоты и богиней спокойствия. Чувство облегчения было так велико, что я не сразу увидел ее отказ в том свете, что его можно принять за дерзкий вызов мне как царю Азии. Она, возможно, больна — это все, что пришло мне в голову; могли быть и другие причины для отказа, которые со временем мне предстояло рассмотреть.

А пока я был чрезвычайно обрадован, что эту весть принесла мне бойкая девушка лет семнадцати, а не торжественный слуга или неприветливая старая орлица, ее бабушка. Я поймал себя на том, что больше обращаю внимание на посланницу, чем на послание. Ростом она сильно уступала Статире, красотой тоже, и, слава богам, в ней не было заметно ни капли холодной величавости. Собственно говоря, это качество отсутствовало напрочь. Она, как котенок, уютно свернулась в кресле, не очень заботясь о положении ног. Своей жизнерадостностью она напоминала Роксану в тринадцать лет, но уступала ей в красоте и силе характера. Ее собственной красоте недоставало глубины, ее можно было бы назвать чрезвычайно хорошенькой и беззаботной девчушкой и на этом поставить точку.

Я же не поставил на этом точку. Она не была уже ребенком. Под плотно сидящим на ней костюмом в парфянском стиле, с двумя застежками: одна под левой рукой, другая у основания правого плеча — проступала прекрасно развитая грудь. Рельефность бюста дополнялась рельефностью ягодиц, и по этим признакам, как и по другим, более тонким, я решил, что под этой живостью и кошачьей грацией, возможно, скрывается чувственность, которой, как мне часто доводилось слышать, отличаются молодки в Парфии, ибо в них скифские кочевники смешались с персами. Поскольку царские дочки всегда находятся под зорким присмотром, она, вероятно, была еще девственницей, но такое положение вещей ее больше не устраивало.

— Объяснила ли царица Статира причину, по которой желала бы отступить от брачного обязательства, заключенного со мной сегодня вечером? — спросил я.

— Обязательство! Что за слово для брачного приключения! Но я должна ответить на вопрос его величества. Нет, царь Александр, она не объяснила причины, но, мне кажется, я догадываюсь, в чем дело. — Парисатида не заботилась о том, чтобы напускать на себя торжественность. Я не мог отделаться от впечатления, что самой ей поведение Статиры ужасно по душе и что на этот счет у нее есть свои планы.

— Послушай, Парисатида, ты говоришь, что догадываешься о причине странного поведения Статиры, странного, по крайней мере, для меня. Может, скажешь мне, в чем тут дело?

— Я бы предпочла не говорить тебе, царь, что я думаю на этот счет, хотя как дочь Артаксеркса III я стою выше дочери Дария III, который был младшим сыном царского дома Персии. Но я очень люблю ее и предпочла бы, чтобы ты угадал.

— Она не считаетсебя моей женой?

— Здесь ты промахнулся. Ей весьма льстит быть царицей Александра Великого, но, по-моему, ей нужна только честь, а не то, что требуется жене на самом деле. Попробуй еще раз, может, вдруг да угадаешь.

— Тогда, должно быть, у нее есть любовник.

— Мог бы ты винить ее, царь, если это правда? Ей уж двадцать четыре года. Когда у нее появился любовник, она ведь и думать не думала, что ты предложишь ей, дочери твоего злейшего врага Дария, стать твоей царицей. Конечно же, ты не можешь винить ни ее саму, ни ее любовника.

— Да, полагаю, что не могу. Но ведь она могла бы отказаться от моего брачного предложения.

— Никто не посмеет отказать тебе в чем-то, царь Александр. И потом, разве этот брак с твоей стороны не продиктован интересами государственной политики?

— Да, ты права.

— Кроме того, сегодня у нее сложилось впечатление, что ты вовсе не жаждал… обладать ее телом, и поэтому она решила, что вы оба будете счастливей, если этот брак будет таковым только по названию, как и многие царские браки, особенно между братом и сестрой — например, в Египте.

— Она мне никак не дала понять, что у нее есть такое намерение.

— Это было невозможно — без царского разрешения. И все же она сделала намек, которого ты не заметил. Она сказала тебе, что у Еврипида ей больше всего нравится трагедия, в которой царская дочь полюбила солдата.

— Статира любит бедного солдата?

— Я этого не сказала, царь, но ты можешь догадаться. Охрана Дария состояла из высоких молодых персов, красивых и храбрых, хоть многие из них были бедны, без имени. Ей было четырнадцать, когда они впервые встретились в домике для садовых инструментов — том, что в царском саду дворца, где ты сейчас живешь.

— Постой, Парисатида, я не могу представить себе царицу Статиру, которая встречается даже с богом Митрой в домике для садовых инструментов.

— Великий царь, теперь-то ты должен понимать, что внешность часто бывает обманчивой. А от правды никуда не уйдешь: у нее страсть только к одному человеку, и в этом смысле другие для нее не существуют. Если бы Дарий узнал, он бы нанял моряка, чтобы убить ее — как в трагедии Еврипида. Я же всегда побаивалась, что это она убьёт Дария, если он начнет подозревать ее в любовной связи. С твоей стороны, царь, было бы весьма милосердно, если бы ты взял этого молодого человека себе в телохранители. Они встречались бы крайне осторожно, никто бы никогда не узнал, и она присутствовала бы на всех твоих торжествах, блистала бы своей ослепительной красотой и царственной осанкой и помогала бы тебе осуществлять все политические планы, ради которых ты и выбрал ее в жены.

— Вот так предложение! Таких Александру еще никто не делал.

— Мне оно кажется очень разумным, мой царь. И ты еще не выслушал его до конца.

— Что же там еще, скажи на милость? — Я не знал, рассмеяться ли мне с искренним весельем или рассердиться.

— Моя кузина предлагает, чтобы ты взял меня на ее место и, по существу, сделал бы своей третьей женой, отчего бы ты стал еще теснее привязан к древней царской династии Персии. Что же касается закулисных дел, я бы играла роль Статиры и свою собственную. Я на самом деле девственница, как ты мог бы убедиться; и все же я бы взяла на себя смелость предсказать, что с царицей Роксаной и царицей Парисатидой тебе бы больше не понадобились другие служанки.

5
Парисатида замолчала и сидела неподвижно, поэтому я смог разглядеть ее получше. Более того, я мог воспринять ее как человека, который, возможно, вскоре войдет в мою личную жизнь, а не просто как живую привлекательную девушку, волей случая оказавшуюся на моем пути, чье имя я вскоре забуду. Она пользовалась приемом, известным Таис — возможно, Таис научилась ему в афинской школе для куртизанок, — состоявшим в том, что девушка выбирала расслабленную грациозную позу, полностью открывала лицо, но не фокусировала взгляд на глазах оценивающего ее человека, а смотрела чуть в сторону, и сидела, как бы погруженная в спокойное созерцание, тем самым позволяя ему внимательно рассмотреть себя, можно бы даже сказать, проникнуть в душу, при этом затянувшееся молчание не вызывало у посетителя неловкости или суетливости. Я теперь вспомнил, что и Барсина позволяла без труда рассмотреть себя, используя тот же прием. Являясь вдовой Мемнона, она сознавала, что я для нее — потенциальный враг. Парисатида же не видела во мне врага; она как бы без слов говорила: «Разглядывай меня, царь Александр, чтобы понять, хотелось ли бы тебе делить со мной ложе».

Она знала, что меня нелегко будет ублажить. У меня был большой, буквально бесконечный выбор среди юных и привлекательных дев. Даже жрицы Артемиды, давшие обет девственности, нашли бы, как им обойти священную клятву, за исключением немногих, настолько одержимых фанатическим поклонением, что они скорее предпочли бы умереть. Если бы я домогался прелестной дочери подчиненного мне царя, ему бы ничего не оставалось, как делать вид, что он этого не замечает, но из политических соображений я всегда старался не потакать себе в этом. Существует легенда, что Секста из царского рода Тарквиниев за полтора века до моего рождения лишили трона и изгнали из Рима за то, что он изнасиловал неуступчивую жену римского патриция.

Мне сразу же стало очевидно, что Парисатида — далеко не обыкновенная молодая княжна. Сидя в расслабленной позе, она все же оставалась дочерью дома Ахеменидов. Похоже, я полностью заблуждался в оценке другой дочери этого дома, Статиры, и что-то мне подсказывало, что и в оценке Парисатиды я тоже могу легко ошибиться. Только в одном я был уверен: она бесстрашно добивалась того, что хотела, и, если бы боги сотворили ее мужчиной, а не женщиной, и она ограничивала бы свою наклонность к слишком большому риску, ей бы, вероятно, удалось сесть на трон Персии и стать великим завоевателем — разумеется, еще до того, как я решил этот вопрос. Под этим платьем скрывалось крайне чувственное женское существо. В отличие от Таис, ее чувственность не претворялась в форму, напоминающую дар богини. Парисатида принадлежала к той породе женщин, которые брали, а не давали, но брали с таким лютым жаром, что для их любовников это было тоже бурным переживанием. Она похотлива, размышлял я, гораздо в большей степени, чем Таис. Союз с ней не приведет к возвышенным чувствам, скорее, ближе к непристойности, хотя не хотелось мне употреблять это слово.

Так подсказывало мое воображение, которое всегда обладало мощной силой и, как правило, не обманывало. Однако опытного развратника удовлетворило бы и то, что он мог прочесть по ее лицу: высокие скулы, глаза навыкате, губы красиво очерченные, но все же слишком полные по греческим канонам классической красоты. Настоящее чудо, размышлял я, это то, что она сохранила хотя бы номинальную девственность до семнадцати лет. Она объявила себя девственницей, и если это неправда, то было бы рискованно заявлять такое царю, с которым она со всей серьезностью вознамерилась заниматься любовью.

— Ты говорила о своей девственности, так что и мне хочется поговорить об этом, — продолжил я разговор. — Трудно понять, как это девушка с такой чувственной привлекательностью могла оставаться невинной целых четыре года после первого цветения.

— Не четыре, а семь. Величественный царь, мне было десять, когда оно началось.

Меня это не удивило: в теплых странах подобные вещи не являются чем-то необычным. Я слышал о многих подобных случаях в южной Греции. Удивила меня форма ее обращения ко мне. Она была первой из старинной персидской династии, кто приложил такой титул к моему имени. Однако мне было известно, что с этим титулом обычно обращались к великим царям рода Ахеменидов. Я этого не требовал, не хотел, чтобы представители высокого дома, находящиеся теперь в моей власти, думали, что для меня это хоть сколько-нибудь важно. Даже Барсина, ища у меня милосердия, не пользовалась им.

— И все же ты не дала никакого объяснения тому чуду, о котором я говорил.

— Это вовсе никакое не чудо, царь Александр. Да, за мной зорко присматривали, но это еще не весь ответ.

— Не потрудишься ли ты дать мне полный ответ?

— Конечно, если ты велишь. Я не уверена, что этот ответ удовлетворит покорителя Азии. Он даже может назвать меня самонадеянной.

— Я выслушаю тебя, говори. Ты разожгла мое любопытство.

— Ну что ж, если я должна… Я ждала тебя, царь Александр.

— Сколько же времени?

— Думаю, эта идея впервые пришла ко мне в голову как детская мечта, когда мне было лет восемь. Девочки, только что осознавшие свою женственность, мечтают чаще, чем ты думаешь. Конечно, это была романтическая мечта. Недавно ты победил великое персидское войско на Гранике. Один начальник, которому удалось спастись, приехал к нам во дворец и рассказал моему больному дяде об этой битве, и я тоже слушала. Он рассказал о мощной атаке твоих гетайров, которые расстроили наш фронт. Он говорил об их командире с золотисто-рыжеватыми волосами, совсем еще молодом — двадцать с небольшим — на стремительном черном жеребце. Дарий III только недавно взошел на трон. Мой отец, Артаксеркс III, уже умер примерно четыре года назад, и я помнила его лишь смутно, но со временем стала поклоняться его памяти. После этого я прислушивалась ко всем сообщениям о твоем продвижении на восток. Для меня ты был еще один Артаксеркс III, и даже более великий.

— Я сам заметил некоторое сходство между нами, но вот только не понимаю, как это могла разглядеть совсем еще малышка.

— Я быстро превращалась из малышки в подростка. Ты хорошо знаешь, величественный царь, что такое дворцовые сплетни. Я быстро поняла, что на персидском троне после Артаксеркса III не было еще поистине более великого царя. Дарий начал хорошо: он заставил евнуха Багоя, убившего моих отца и брата и принявшего на себя царскую власть, выпить яд, но он скоро проявил нерешительность своей натуры и нежелание настаивать на своем, или, говоря иначе, предать смерти всех, кто был против него. Ты ведь знаешь, как он прислушивался к льстецам и сатрапам из его родственников. Он не хотел прислушаться к мыслящему трезво Мемнону, а после него к Харидему. На Гранике ты разбил его войско, при Иссе ты победил это войско, которым командовал Дарий, и в обоих случаях он упустил свой шанс встретиться с тобой на удобной для него местности. К нам пришло сообщение, что при Арбелах он сам выберет место для сражения, не отступит оттуда ни на шаг и разгромит тебя; но я знала, что ты все равно победишь.

— Ты была права, — отвечал я ровным голосом. — Я и в самом деле победил.

Я заметил, что по ее телу пробежала как бы дрожь от сильного возбуждения. Это мне напомнило юное деревце: тронутое нарастающим дыханием ветра, оно все громче шумит листвой, пока, наконец, не затрепещет в полную силу. Но ветер, трясший Парисатиду, зародился в ее бедрах и, набрав штормовую силу страсти, так и не улегся. Она только старалась лучше его скрывать.

— Дело в том, величественный царь, что я желала твоей победы, — наконец заговорила она опять, взволнованно переводя дыхание в конце каждого предложения. — Мне хотелось, чтобы Персией правил настоящий царь… Не думай, что это была измена. Царь даже более… более великий, чем мой отец… Я хотела лежать ниц пред ним… И я никак не могла расстаться со своей детской мечтой…

— Кажется, тебе не хватает дыхания, Парисатида. И мне тоже, немного. Я скажу тебе, в чем, по-моему, заключалась твоя мечта. Поправь меня, если я ошибаюсь.

— Я не верю, что ты можешь ошибаться.

— Тебе хотелось стать моей царицей — я, Александр, и ты, дочь Артаксеркса III, — и слиянием моей династии с твоей основать новую, величайшую из всех известных нам в мире династий. Не слишком ли я самонадеян?

— Нелепо: Александр Великий — и самонадеян! Но прекрасная Роксана меня опередила. После ты выбрал Статиру, но она предпочла своего солдата, потому что, несмотря на весь ее ум и красоту, у нее та же слабинка, что и у Дария. Я знала, что ты не слаб. Я знала это еще задолго до Арбел — когда ты перебил жителей Тира, которые осмелились не подчиниться твоему приказу сдать город. Величественный царь, дела великих правителей нельзя судить в том же свете, что и дела простых смертных, и в этом отношении великие цари богам подобны. Разве бог проявляет милость, когда ущемляются его права или когда бросают вызов его власти? Кстати, о богах: я никогда нисколько не сомневалась, что ты родился от Зевса-Амона. И пойми, величественный царь, большинство персов находилось в неведении насчет того, что боги иногда посещают смертных женщин, даже Кир этого не знал. Первыми это открытие сделали греки, а не мы. Однако если одной из своих цариц ты сделаешь меня, Роксана все же будет первой. Она старается привить тебе милосердие к врагам. Так поступала и Таис, которая когда-то была твоей любовницей, а это знает весь мир. Если бы Статира заслуживала бессмертного почета, она бы делала то же самое. Но если, царь, ты предпочтешь меня, я должна буду предупредить тебя, что не смогу стать такой, как те, другие. Я всегда помню, как мой отец перебил всех своих родственников, которые могли бы претендовать на его трон. Я не смогу забыть, что он сотворил с Сидоном, после чего этот город перестал быть соперником Тира. А потом с Египтом. Тебе удивительно и теперь, мой царь, то, что я до сих пор оберегала свое девичество?

— Сегодня ночью твое долгое одиночество закончится.

— Вот слова, достойные истинного царя! Но как насчет Роксаны? Я, Парисатида, дочь Артаксеркса III, не могу уступить, если ты не сделаешь меня одной из своих цариц.

— Это дело простое, Парисатида, и к тому же чрезвычайно приятное. Я еще не встречал никого более подходящего, чтобы быть моей царицей.

— Даже Роксану?

— Роксана не имеет никакого отношения к тому, что есть между тобой и мной.

— Статира стала твоей царицей — только на словах — по праву твоего поцелуя. Можно мне стать твоей царицей — не только на словах — по тому же праву?

— Разумеется. Тот поцелуй был для свидетелей, этот же будет искренним. Сейчас?

— Немедленно.

Она поднялась с кресла, я последовал ее примеру. Поцелуй начался с легкого прикосновения губ, после чего они с силой прижались друг к другу. Потом мы поочередно позволили друг другу исследовать языком свой рот, и Парисатида стала покрываться румянцем: с лица огонь, подобно занимающейся заре, переметнулся на шейку и обнаженное плечо. Ее рука прокралась ко мне за шею, скользнула вниз, помедлила, затем поползла за воротник. Недолго мог я выносить столь утонченные ласки. Она высвободилась из моих объятий, быстро заперла дверь в коридор на засов и, забыв обо всем на свете, потянула меня за руку через арочный проход в спальню. Я занялся своей одеждой, а когда снова взглянул на нее, она уже лежала обнаженная, раскинувшись в той же позе, что и Олимпиада, когда к ней в спальню с небес спустился Зевс. И вновь повторилось то же, что и в ночь моего зачатия, за тем лишь исключением, что я все еще был в чувствующей плотской оболочке смертного человека. Впрочем, Парисатида не нашла в этом ничего дурного.

Наконец, она затихла, закрыв глаза и глубоко дыша, я же смог снова собраться с мыслями и спуститься с небес на землю — в отличие от Зевса, который, наоборот, поднялся к себе в заоблачные выси. Я не сомневался, что Парисатида зачала ему внука.

6
Зато я питал кое-какие смутные сомнения в отношении другой стороны того же вопроса: была ли до меня Парисатида стопроцентной девственницей или, в каком-то смысле, полудевственницей — так называли в Тире и Карфагене девушек, которые потворствовали разнообразным плотским желаниям, иногда принимая от своих партнеров вознаграждение, а на брачном ложе умели-таки убеждать своих женихов в том, что они совершенно невинны. После пережитых с ней чудных мгновений я не заметил обычного признака дефлорации; правда, вход в ее тело был очень узким, в нем ощущалось сопротивление, хотя это можно было бы объяснить сжатием эластичных мышц.

Решив, что, скорей всего, ее приласкал какой-то чересчур неуклюжий юнец, я выбросил эти мысли из головы: она бы, это уж точно, могла пробудить бурю страсти и в самом Еврипиде, этом суровом и желчном старике.

В брачную ночь Александра и Парисатиды народилась новая луна. Четырнадцать дней будет расти ее маленький рог, пока не станет абсолютно круглым. Поэтому я велел передать Кратеру, что в течение этих четырнадцати дней не буду присутствовать на пирушках и развлечениях, которые последуют за вчерашним свадебным пиром, и ему надлежит сменить меня на посту главного распорядителя. Эти дни я хотел пожить ради плотских удовольствий, а если и думать о чем-то еще, то совсем недолго и как можно реже. В результате более недели ни я, ни Парисатида не выходили из роскошных покоев с отделанными ваннами и всем, чего только могли бы пожелать персидские цари с их любовью к роскоши.

Только раз я отправил послание Неарху, требуя ускорить строительство множества новых галер и судов с двумя, тремя и четырьмя рядами весел и мощными таранами, которое велось на нашей базе в устье реки Тигр. Время от времени Парисатида звонком вызывала слуг, чтобы они принесли к нам в комнаты все необходимое для пирушки, или когда у нас разыгрывалась фантазия и нам вдруг хотелось отведать какое-то изысканное яство или редкое вино такого-то года урожая. Именно в это время я приобрел вкус к очень кислому вину, приготовляемому в Армении из мелкого синего винограда.

Впервые у меня была супруга, с которой я мог говорить свободно — которая, в сущности, вынуждала меня к этому, ибо хотела знать не только о больших событиях, но и о незначительных происшествиях в моей жизни, особенно о тех, где я был главным действующим лицом. Когда я рисовал картины осад и сражений, ее глаза так и загорались; когда я рассказывал о резне, она не затыкала уши; когда я описывал жестокое подавление восстания, она хотела слышать подробности, как осуществлялось наказание, и по какой-то непонятной причине это возбуждало ее, и она прижималась ко мне, покрывала меня поцелуями, сладострастно разжигала мою страсть до тех пор, пока я не удовлетворял ее и свое собственное желание.

Редко говорил я о Роксане и, по правде, старался не допускать ее в свои мысли, но ближе к двенадцатому дню нашего брака Парисатида сама подняла эту тему, задав вопрос по существу:

— А Роксана любит слушать о твоих походах?

— Боюсь, что нет.

— Значит, она не одобряет тех строгих мер, которые ты должен принимать, чтобы добиться своей цели?

— К этому у вас совершенно разный подход.

— Величественный царь, разве не мне надлежит быть первой по отношению к Роксане? Она — княжна маленькой страны, а я — царского дома Персии.

— Роксана — моя первая жена. А первенство и старшинство обычно идут рука об руку. Но ты не переживай: причин для жалоб у тебя не будет.

— По крайней мере, со мной ты будешь чаще, чем с ней. Она становится старухой. В тридцать мужчина только приближается к своему расцвету, а женщина в двадцать семь начинает уже увядать. Я на десять лет моложе ее.

— Если родишь мне первенца — у меня есть родной сын, но он не может унаследовать моей империи, — твое положение будет намного выше. Разумеется, он будет законным наследником.

— К тому же в его жилах будет течь кровь великого рода Ахеменидов, — заметила она с нескрываемой гордостью. — Роксана еще не беременна?

— Нет.

— После стольких лет брака? Да она, наверное, бесплодна, и тебе никогда не дождаться от нее ребенка. В этих обстоятельствах такой великий император, как ты, просто обязан устранить ее. Она может окружить себя пышностью, иметь свиту и собственный дворец, но делить с тобой ложе она больше не вправе, и тогда ты сможешь экономить свою мужскую силу, чтобы иметь от меня много сыновей.

— Пойми, Парисатида, Роксана любит меня всей глубиной души, несмотря на то что и не одобряет кое-какие из моих поступков, в военном смысле необходимых.

— Я сомневаюсь в глубине ее любви по этой же самой причине. Настоящая жена старается поддержать мужа в его делах, а не расхолаживает его. Да, несомненно, ты должен ее устранить: ведь пока она разделяет с тобой ложе, она влияет на тебя больше, чем ты думаешь, и связывает тебе руки.

— Во всех других отношениях Роксана всегда была хорошей и верной женой. Она не отходила от моей постели, когда я был в ужасном состоянии. Если бы не ее забота, я бы умер.

— Ты же не умер. Подобные события из прошлого не должны отражаться на твоем будущем.

— Я бы не хотел причинить ей боль. Ты должна это понимать. Если я отдалю ее от себя, она будет в глубоком отчаянии.

Парисатида на время замолчала, но я чувствовал, что мысли ее не знают покоя. Лицом ее незаметно завладело выражение, которое я еще не наблюдал во всей его полноте; я видел только намеки на него, когда рассказывал ей о некоторых жестоких расправах с предателями и раскольниками.

— Величественный царь, когда ты счел необходимым устранить Пармениона, он не горевал, — сказала она очень тихо.

— Не вижу тут связи.

— Я могу понять, почему тебе невыносимо думать, что Роксана страдает. Парменион не страдал, потому что ты действовал очень быстро и правильно.

— Может, он страдает в Аиде, когда вниз проливается кровь. — Я слишком хорошо помнил дух Филота, восставший предо мной в тусклом свете луны, и то, что он мне поведал.

— Те, кто в Аиде — всего лишь тени. К тому же, мой царь, с Роксаной ты можешь обойтись помягче, чем с Парменионом. Меч тут совсем не обязателен. У меня есть нянька, египтянка; она вдова одного мудрого аптекаря. Я знаю один безвкусный яд: если его выпить с вином, то наступает быстрый и безболезненный конец. Тебе нет необходимости делать это собственноручно. Я, твоя настоящая жена, избавлю тебя от этой обязанности.

Какое-то время я был в растерянности и не мог найти вразумительного ответа. Конечно же, мне хотелось сказать, что я не хочу терять Роксану, что непременно желаю сохранить ее при себе как первую царицу и друга; я чувствовал, хотя и не хотел распространяться об этом, что очень нуждаюсь в ней. Разумеется, я не хотел, чтобы какая-то молодая княжна, сладострастная, ревнивая и безумно влюбленная в меня, тайно посягала на ее жизнь. Однако мне что-то инстинктивно подсказывало не грубить и не упрекать ее. В постели Роксана была столь же хороша, как и Парисатида, если не лучше; она не была такой же похотливой и неистовой, но зато более нежной и менее жестокой — в ее объятиях было больше материнского, нежели чувственно-плотского. По правде говоря, мне хотелось сохранить их при себе обеих: Роксану навсегда, а Парисатиду надолго.

То, что Роксана не родила мне наследника за все годы нашего брака, было действительно странно, даже унизительно. С другой стороны, я не сомневался, что Парисатида зачала от меня с первого же раза. Меня нисколько не ошарашило ее заявление, будто она может хладнокровно убить Роксану, чтобы убрать ее со своего пути, ведь она была дочерью Артаксеркса III, убившего близких родственников сразу же с восхождением на трон; да и мне, знают боги, пришлось обагрить свои руки невинной кровью, когда в начале моя судьба лежала на шатких весах, а позже не все мои расправы, если как следует подумать, оказывались военной необходимостью и не все расстроенные состояния моего ума были расплатой за гениальность. Некоторые случаи резни вызывались божественной яростью, но многие диктовались соображениями удобства, так что большой кочерге от печей, осветивших мировые небеса, негоже было ругать маленькую печную трубу,[127] называя ее черной.

Поэтому я заговорил, воздерживаясь от эмоций:

— Видишь ли, Парисатида, я понимаю твои побуждения, они похвальны. Ты хотела бы углубить связь между нами, вдохновить меня на великие деяния и тем самым расширить мою империю. Но я поклялся Роксане, когда мне было шестнадцать, а ей — тринадцать.

— Александр, мой царь, я не знала, что в этом возрасте ты уже побывал в Бактрии. Я и вправду ничего не слыхала об этом.

— Не был я ни в Бактрии, ни даже к востоку от Геллеспонта. Зато Роксана побывала в Греции.

— Не знала я, что она была такой заядлой путешественницей, и в таком раннем возрасте.

— Так ей было уготовано судьбой. Наш брак оказался очень удачным. Если бы ее не стало со мной, я бы чувствовал огромную печаль и утрату. Я бы хотел, чтобы это не вызывало никаких сомнений.

Разговор этот начался сразу же после окончания любовного акта. День был теплый, и мы лежали на постели нагишом. Протянув руку, она натянула покрывало на нижнюю половину тела и лежала, уставившись в потолок, ничего не говоря, без всякого выражения на лице.

— Не хочешь ли вина? — предложил я.

— Не сейчас, мой царь. Спасибо.

— Тогда я налью себе.

— Можно мне? Для меня это большая честь, царь Александр.

— Спасибо, но я сам дотянусь до кувшина.

Я был уверен, что она кипит от злости за свое поражение, но она так хорошо владела собой, что ничем не выдала себя: ни глазами, ни губами, ни изменившимся тоном. Ее дыхание было ровным и глубоким.

Я встал, надел персидский халат и тапочки и присел на край постели.

— Скажи-ка мне, Парисатида, вот что: когда появятся доказательства того, что ты зачала? А я в это очень верю.

— Видишь ли, мой царь, последнее цветение у меня было в новолуние. Совокупление произошло в ночь народившейся новой луны. Теперь она почти полная, а когда снова станет узенькой лодкой, то для меня опять настанет пора цвести. Если этого не случится, может, ты пересмотришь свое решение насчет Роксаны?

— Ты должна знать, Парисатида, что почти всегда мои решения необратимы; их может изменить только очень серьезное происшествие, в корне меняющее предыдущую ситуацию.

— Разве, оплодотворив меня, ты не будешь смотреть на это, как на очень серьезное происшествие?

— Конечно, буду — как на серьезное и чрезвычайно для меня счастливое; а если ребенок благополучно родится и окажется мальчиком, твое положение весьма упрочится. Ты стала бы матерью законного наследника. В глазах людей ты была бы первой царицей. Однако мое решение первой царицей считать Роксану остается неизменным.

И тут она расплакалась. Мне ничего не оставалось делать, как наклониться и поцеловать ее в губы, ощутив привкус слез.

— Мне невесело, Парисатида, когда я вижу тебя такой расстроенной. Если я уйду, ты быстрее придешь в себя и трезво поразмыслишь над всем, что ты обрела по сравнению с той малостью, что ты потеряла. Я пойду в штаб. Туда должны уже поступить вести от Неарха о том, как идут дела со строительством новых кораблей. Думаю, они заплывут далеко, прежде чем их весла улягутся на долгий отдых или паруса перестанут надуваться океанскими ветрами. Я вернусь на закате и отужинаю с тобой.

Я вышел из покоев и, забрав телохранителей, дежуривших в коридорах, покинул дворец. В штабе я прочел пухлую кипу донесений, поступивших со всех концов моего царства за те две недели, когда я не интересовался делами. Просто не верилось глазам, сколько всего произошло за это короткое время или чуть раньше в более отдаленных районах.

Когда мне грядущей осенью исполнится тридцать три года о. А., мой флот, с гордостью думал я, будет намного мощнее, чем у греков в битве при Саламине. Моему требованию ко всем греческим государствам, за исключением Македонии, не состоящей в Союзе, чтобы мне воздавались божественные почести, включая жертвоприношения, наравне с Гераклом и Дионисом, как правило, все подчинялись, хотя у престарелого Демосфена это вызывало приступы сарказма, а у оратора Кисурга — жалобы. Косолапый Гарпал получил свое наказание, отправившись, хромая, прямой дорогой в Аид, и для этого не понадобилось длинной руки Александра: его убили на Крите, хотя мои шпионы пока не знали, кто это сделал и почему. Афины не очень-то спешили выполнить мое распоряжение о возвращении всех изгнанников в родной город, ибо им пришлось бы тогда потерять остров Самос, заселенный греческими изгнанниками, и появились признаки зреющего мятежа, которые, впрочем, всегда можно было обнаружить, если покопать как следует. Как раз сейчас ближе к моей столице, но на расстоянии утомительного пути от меня среди коссеев бродило недовольство. Сперва мне пришлось поскрести в затылке, соображая, что это за народ, затем я вспомнил, что живет он по соседству с уксиями, обитающими в землях южнее региона Аральского моря, и состоит из кочевых племен более воинственных и диких, чем скифы. Я также вспомнил, что их вождь сдался мне, когда я был в Согдиане, и заплатил дань в виде золотого песка, шерсти, бактрийских верблюдов, на удивление прекрасно выкованных мечей и нескольких сотен ок конской кожи, ярко лоснящейся благодаря особому способу дубления.

Повозка с этой кожей преодолела с нами весь долгий путь в Индию и назад. Несомненно, какой-нибудь приставленный к обозу начальник охраны глаз с нее не спускал и полагал, что без этой его заботы поход окончился бы неудачей. По возвращении в Сузы нашелся здравомыслящий человек, который отправил кожу в Экбатаны, где жили лучшие седельщики и сапожники во всей Персидской империи. Как ею потом распорядились, я уже не знал.

Старому Антипатру, которого я оставил в Пелле, моя мать Олимпиада доставляла обычные неприятности. Он писал, что она вечно вмешивается в государственные дела; она писала, что он лишает ее полагающихся ей привилегий и почестей царицы-матери. Я не сомневался, что и он, и она писали то, что им казалось правдой. У моей матери желание вмешиваться во все было врожденным качеством, даже сильный характер Филиппа не мог помешать ей мутить воду во дворце до тех пор, пока он не развелся с ней, чтобы жениться на племяннице Аттала, Клеопатре, и не услал ее в Эпир. Теперь же, когда Олимпиада вернулась в Пеллу, я был уверен, что бедняге Антипатру хватало с ней хлопот по горло. Кроме того, по природе он был бережливый, как и большинство старых македонцев, и отказывал ей в золоте, которое ей было нужно на содержание многочисленной свиты. Неужели она все еще держит змей и крыс, подумал я. Если это так, а скорее всего так оно и есть, то старику выпало тяжкое испытание.

С большим удовольствием я прочел прошение Селевка о проведении большого парада и смотра новых военных формирований, которые мы называли «эпигонами» (буквально, «последователями»), состоявших из тридцати тысяч лучших персидских юношей, обученных военным приемам моей старой македонской гвардии, когда-то главной опоры моей армии. Конечно, подумал я, парад возмутит этих раздраженных ветеранов. Больше всего недовольства вызывало у них — помимо того, что я долго тянул с возвращением в Грецию — то обстоятельство, что я по собственной воле перестаю быть монархом Македонии и становлюсь монархом мира. Верно, что я перенял восточное одеяние, большей частью парфянское, но на свадьбе Европы и Азии я носил полный персидский костюм. Зачисление персов и прочих варваров по лохам в конницу гетайров и другие элитные корпуса вызвало их сильное недовольство, и они чуть было не взялись за оружие, когда узнали о формировании отличных новых корпусов, получивших название Последователей или «эпигонов».

Взяв верх надо мной на берегу Гифасиса, они теперь поняли, что это пустая победа, потому что до Греции так же далеко, как от Суз до Индии. Брак Европы и Азии благотворно повлиял на прочих моих греков и новые пополнения со всех уголков покоренных земель; и только македонцы смотрели сердито, считая, что это празднество — лишь еще одна приманка, чтобы отбить у них охоту возвратиться на родину. Я решил: пусть они варятся в собственном соку. Вот уже десять лет все они ведут жизнь, полную славных приключений и побед. Теперь я прочно сижу на троне и не склонен все так же уступать их желаниям и терпеть их недовольство, как на Гифасисе.

Прежде чем вернуться во дворец, занимаемый Статирой, Парисатидой и их бабушкой, я ненадолго зашел в царский дворец. Там я обнаружил письмо от Роксаны, в котором она сообщала, что по просьбе друзей и родственников она решила остаться в Пасаргадах еще на две недели — в целом, на месяц. В одном отношении это вызвало у меня чувство облегчения, так как я еще не вполне насладился медовым месяцем с Парисатидой, но в другом — я почувствовал себя покинутым. Перед уходом из дворца я отдал наставление сенешалю, чтобы по возвращении Роксаны за ее едой и питьем было установлено более строгое наблюдение и чтобы к ним допускались только те слуги, которые давно заслуживают доверия. Она не должна принимать женщин в чадре, а главное, никогда не должна встречаться наедине с Парисатидой.

Несколько обеспокоенный в отношении того, в каком настроении я застану мою новую жену, я направился во дворец ее бабушки. Слуга сказал мне, что новая царица ожидает меня в тех же самых роскошных покоях, где мы провели с ней двенадцать ночей. Там я и застал ее в прекрасном одеянии и украшениях, с лицом, излучающим приветливость, а в нашей обеденной комнате был уже накрыт стол с эпикурейским ужином, куда входили грудка золотистого фазана, форель с горных рек, устрицы с Персидского залива, восхитительное разнообразие улиток, которых я никогда еще не пробовал, осетровая икра, пирожные из взбитого теста, настолько воздушные, что они просто таяли во рту, охлажденная дыня; яйца, приправленные кэрри,[128] и восточные сладости. Все это сопровождалось несколькими сортами вин, в основном бледно-золотистого оттенка, но я распорядился принести полюбившегося мне темно-красного кислого вина.

После ужина мы разделись и немного полежали под освежающим ветерком, дующим сквозь раздернутые занавеси балкона. Но близость наших тел действовала на нас далеко не охлаждающим образом, как и маленькие ласки, которыми мы поневоле дарили друг друга, или легкие взбивающие движения ее конечностей, которые она не могла остановить.

Она нежно укусила меня за мочку уха и прошептала:

— Ты устал после работы в штабе?

— Нисколько.

— Или после того, что случилось, когда мы проснулись сегодня утром?

— Нет. Твой плач утомил меня гораздо больше.

— Величественный царь, я была непростительно самонадеянной. Однако, возможно, ты простишь меня: мне невыносима была мысль о том, что какая-то другая женщина заключает тебя в свои любовные объятия. Нехорошо было так думать. Конечно, ты должен делить ложе с двумя царицами, да и с наложницами тоже, если они необходимы тебе, чтобы у тебя рождались сыновья, стоящие твоего божественного семени. Больше я никогда при тебе не заплачу. Если у меня и появятся слезы, никто их не увидит. Царь Александр, я уже вся в огне. Если ты его не потушишь, я умру. Этот голод посильней, чем у львицы, когда она охотится за намеченной ею жертвой. Во имя Митры, бога-быка, прими меня в свои объятия. Видишь, я уже готова.

— Я тоже весь горю, прекрасная Парисатида. Мы только мучаем друг друга этими ласками.

— Тогда не церемонься со мной. Докажи себе, что ты мой любовник и мой царь.

Когда, наконец, она легла рядом, ее губы изогнулись в милой и трогательной детской улыбке, и она почти мгновенно заснула.

Я натянул на себя покрывало — от ветерка становилось холодновато — и вскоре тоже уснул. И должно быть, почти две недели излишеств утомили меня больше, чем я предполагал, ибо мне снились беспокойные сны и порой я ощущал тупую боль в висках. Утром я чувствовал себя бодрым, и в этот день мы решили показаться на людях. Она ехала рядом со мной как моя царица на своей красивой рыже-золотистой арабской кобыле, за нами следовала наша свита, и встречные приветствовали нас радостными криками. Мы заехали на базар, и там я купил ей большой рубин стоимостью в два таланта, горевший темным огнем: он мне показался подходящим подарком.

Следующие восемь дней мы вели себя поумеренней, и не потому, что в ней хоть сколько-нибудь поубавилось желания — это во мне нарастало утомление. В сумерках восьмого дня, то есть двадцатого с тех пор, как Парисатида впервые разделила со мной брачное ложе, я уловил прощальный блеск заходящей луны в последней стадии убывания — тоненького серпа, и подумал, что больше ее не увижу до нарождения новой луны.

Утром я проснулся спустя два часа после восхода солнца. Я лежал один, моя новобрачная ушла принимать ванну. Когда же она, наконец, появилась оттуда, походка ее была вялой, красивое тело скрывалось под халатом, и она энергично терла мокрые от слез глаза.

— Что случилось, Парисатида? — спросил я, глядя на это бледное и опечаленное лицо.

— У меня язык не поворачивается, чтобы сказать тебе, мой царь.

— Не нужно слов. Я могу догадаться. Ты не зачала.

Она повесила голову, постояла так немного, затем проговорила:

— Это правда, мой царь.

— Не переживай. Из-за легчайшего недомогания матка может отвергнуть семя, не принять его даже в те дни месяца, когда она больше всего предрасположена к этому. Не велика беда: еще много других лун прибудет и убудет.

Я говорил с непривычной легкостью, и по существу запутался в смешанных чувствах. Потакая ее сладострастию, я довел себя до измождения, однако у нее ничего не вышло. По какой-то неизвестной мне причине я был даже рад этому и в то же время испытывал легкое отвращение, смешанное с яростью. Возможно, во время наших оргий — а слова поприличней я не находил — она пила слишком много вина, хотя на каждую выпитую ею чашу я осушал две. В любом случае, она упала в моих глазах и потеряла некоторую долю моего расположения.

За завтраком я говорил о веселых вещах и пересказал Парисатиде грубоватую шутку, которая облетела наш лагерь, быстро, как дикий голубь. Эта, несомненно, чья-то выдумка относилась к брачной ночи стареющего Кратера с его новой женой. Затем я надел на себя полную военную форму, серебряные доспехи и оперенный шлем, с принужденной веселостью попрощался с Парисатидой и, оседлав великолепного арабского жеребца, в сопровождении охраны и свиты направился в лагерь, находящийся в получасе езды.

Но новостью, преподнесенной мне Парисатидой, удары судьбы сегодня не ограничивались.

Мы скакали проворной рысью по довольно пустынной улице и нагнали царский кортеж всадников — это было видно по их лошадям и одежде. Подъехав ближе, я увидел, что впереди ехала высокая молодая женщина, в которой, сильно вздрогнув от неожиданности, узнал я Статиру, мою последнюю, вышедшую за меня против своей воли, новобрачную. Я знаком приветствовал ее, она отвесила поклон, затем обратилась к начальнику моих телохранителей, который ехал сразу же за мной. Мне не составляло труда услышать то, что она сказала:

— Командир, не испросишь ли для меня разрешения царя Александра проехать с ним немного рядом и рассказать то, что ему очень нужно знать?

Я повернул голову и сказал:

— Я слышал твою просьбу, Статира, и готов ее удовлетворить без лишних церемоний.

— Могу я также попросить тебя, великий царь, чтобы твоя охрана немного отстала, ибо то, что я хочу тебе сообщить, предназначается только для твоих ушей.

— Это тоже разрешается, и все мы переходим на шаг.

Она пристроилась рядом со мной, и я заметил, что ее удивительно красивое лицо немного побледнело и выражает глубокую серьезность. Стража попридержала ненадолго своих коней, затем снова тронулась вслед за мной, но уже шагах в двадцати.

— Мой царь, ты должен знать, что не по своей воле я не пришла в брачную спальню в день нашей свадьбы, — понизив голос, сообщила она.

— Я вижу, что ты говоришь совершенно серьезно. И все же не могу представить, чья воля могла бы подавить твою, которая была также моей царской волей.

— Есть один человек, чья воля подавляет мою. Нарушить данное тебе обещание меня вынудили угрозы, которые я не осмелилась не принять во внимание. Я говорю о своей кузине Парисатиде, дочери Артаксеркса III.

— Что это за угрозы?

— Кинжал или отравленная чаша — для меня и очень любимого мной человека.

— Молодого солдата?

— Мой царь, в моей жизни нет никакого молодого солдата. Если тебе это рассказала она, то знай, что все это ее выдумки. У меня никогда не было никакого любовника. Дорогой мне человек, о котором я говорю и которого хотела уберечь от беды, это моя старенькая бабушка.

— Чтобы развеять сомнения насчет того, что ты мне сейчас сказала, я должен задать тебе всего лишь один вопрос. Она знала, что ты назвала мне любимую тобой трагедию Еврипида. Любимую потому, что, по ее словам, там говорится о твоей собственной истории — истории отчаянной любви к молодому солдату. Каким образом могла бы она узнать о том, что ты мне сказала, если только не предположить, что ты разговаривала с ней, пока я мылся в ванной, готовясь к твоему приходу?

— Величественный царь, Парисатида умна и хитра, как… демон. Она постоянно следит за мной, когда я нахожусь в ее компании, и подмечает и запоминает все, что я делаю или говорю. Она знает, что я люблю «Крессу» и всегда говорю о ней, если речь заходит о Еврипиде. Она, как и весь город, знала, что в первый день празднества покажут «Андромеду» Еврипида. Она, как всегда, оказалась прозорливой и догадалась.

— Я верю тебе, Статира. Парисатида крепко обидела тебя, и я был к тебе несправедлив, поверив в наговор.

— Царь Александр, у меня стало гораздо легче на сердце. Но умоляю, не говори Парисатиде о том, что я открыла тебе правду: я опасаюсь ее мести. Она имеет влиятельное положение как последняя дочь по линии рода Ксеркса. Она уже раз совершила убийство — ради своего преуспеяния и ненасытной похоти.

— А что, если я возьму и предам ее мечу?

— Нет, прошу тебя, царь Александр. Мне снова сердце не позволяет. Ведь бабушка обожает ее и не захочет признать в ней ничего дурного.

— Тогда я воздержусь. У меня еще только один вопрос. Ты все еще не против, или, скажем так, есть ли у тебя еще желание, чтобы наш брачный союз завершился на ложе?

— Нет, Александр, больше у меня нет такого желания. Хочешь — приставь ко мне своих шпионов, и ты убедишься, что нет никакого молодого солдата, что я так же девственна, как новорожденная. Когда меня искушали, я помнила, что являюсь старшей дочерью великого Дария, и это помогало мне не поддаваться искушению. Теперь же, когда в твоих объятиях побывала Парисатида, мне уже никогда не быть счастливой в качестве твоей жены, и тебя мне тоже не сделать счастливым. Поэтому вот моя последняя к тебе просьба: выбери подходящее время и отстрани меня по какой-нибудь причине, не задевающей моей чести. И я поищу счастья в пределах своих возможностей: быть может, это будет брак с человеком из нашего рода, добрым и верным, который никогда не стремился жениться на мне из-за моего слишком высокого положения.

— Хорошо, твою просьбу я исполню. Не повезло мне в отношениибракосочетания Европы и Азии, но, верно, это воля богов.

— Осмелюсь попросить тебя еще вот о чем, царь: ни словом, ни делом не позволяй Парисатиде догадаться, что я тебе открыла правду. С земным поклоном и сердечной благодарностью я подожду, с твоего разрешения, на обочине дороги, пока ты со своей охраной не проедешь мимо.

— Да, разрешаю, царица, можешь ехать своей дорогой.

7
В одном отношении большой смотр «эпигонов» под началом Селевка имел поразительный успех. Тридцать тысяч рослых молодых персов промаршировали или проехали верхом на лошадях безукоризненно ровным строем и в такт; они проделали трудные маневры; проходя мимо меня, они повернули головы точно под одним и тем же углом; их оружие было надраено до блеска; они безукоризненно четко отдавали мне честь. Не оставалось ни малейшего сомнения, что они могут стать оплотом моей армии. Мои же ветераны-македонцы собрались на противоположной стороне учебного поля и громко выкрикивали грубые и презрительные насмешки.

Их возмущало образование этого корпуса — пятой гиппархии. Когда я зачислил в конницу гетайров персов, выдававшихся знатностью, храбростью, красотой и верностью мне, ветеранов это не только огорчило, но и оскорбило. Мне, что совершенно очевидно, требовалось принять меры против мятежа — примирительные и вместе с тем суровые — и предстояло заниматься ими несколько дней и ночей. Я решил, что лучше всего провести это время в моем штабе в близком контакте с моими военачальниками и специалистами, а не во дворце у Парисатиды в расслабляющих пирушках, и не в царском дворце, где отсутствие одной молодой женщины заставляло все эти роскошные залы и палаты источать холод одиночества, несмотря на несколько сотен слуг, поваров, музыкантов, чистильщиц ковров и тому подобных его обитателей.

Поэтому я тут же продиктовал короткое письмо, объясняя Парисатиде, что на меня вдруг свалилось много работы и я не смогу вернуться к ней в течение неопределенного периода времени, который, надеюсь, будет коротким; и с письмом я послал ей ожерелье из зеленого нефрита, привезенное мне через Согдиану от монарха Иссебонии, неизвестного путешественникам обширного царства на северо-востоке.

Что-то меня толкнуло послать за моим лучшим шпионом, Клодием, который сейчас находился в лагере после разведывательной работы в Северной Мидии. Частично своим успехом он был обязан своей непримечательной внешности. В сущности, я никогда не мог припомнить его лица — так оно было похоже на мириады лиц. Он обладал острым умом и безошибочной памятью, редко доверял языку, а больше глазам и ушам; смертельно ненавидя Персию, он знал больше о ее дворцовых тайнах, чем хозяйки царского дворца в Вавилоне. Я встретился с ним в атмосфере полной секретности, в присутствии лишь Абрута, которого Таис называла моей тенью.

— Клодий, мне нужны сведения, важные для моей личной жизни, но которые будут касаться и моего управления империей, — начал я, как только он совершил обряд приветствия. — Тебе известно что-нибудь о Парисатиде, дочери Артаксеркса III, которую я взял в качестве третьей жены и царицы?

— Я слышал кое-что от караванщиков, сплетни в банях, но ничего такого, что могло бы быть приятным для твоих царских ушей.

— К Ахриману то, что приятно для моих царских ушей! Мне нужна только правда. Я знаю о ее предках, что она родилась у отца под старость, что ей около семнадцати и что нянька ее — египтянка, вдова хорошего аптекаря. У меня есть основания считать ее, мягко говоря, неразборчивой в средствах. Был ли у нее когда-нибудь любовник, о котором тебе что-нибудь известно?

— Не совсем любовник, мой царь.

— Был ли кто-нибудь, кто вызвал сплетни и публичный скандал?

— Маленькие сплетни, царь Александр, и то, что по греческим меркам можно было бы назвать скандалом. Но это известно только немногим.

— Я желаю услышать об этом незамедлительно.

— Говорила ли тебе царица Парисатида, что у этой самой египтянки есть сын по имени Неко?

— Нет, не говорила.

— После смерти Артаксеркса княжна Парисатида устроила свою резиденцию в Пасаргадах, в одном из дворцов, принадлежавших династии Ахеменидов. Вырастая из младенческого возраста, она играла и постоянно общалась с Неко, который был на три года младше. Я думаю, их более интимные отношения начались как детские эксперименты и исследования — что обычно бывает между зрелой сестрой и ее младшим братом. По слухам, у них это зашло гораздо дальше. Он стал ее любовником и все еще был им — по крайней мере, до тех пор, пока ты не взял ее в жены. Говорят, не было таких штучек в самых низких притонах, каким бы она не учила его. Вот и все, что я слышал, мой царь. Ручаться за достоверность не могу.

— Этот Неко приехал с нею в Сузы?

— Да, но он заболел с прошлого новолуния, возможно, от ревности.

— Его выздоровление будет быстрым, я в этом не сомневаюсь. Благодарю тебя за откровенный разговор. Можешь идти.

Не откладывая разговора с Парисатидой в долгий ящик, я решил сразу же наведаться во дворец ее бабушки с отрядом своих телохранителей. Часть из них вошла со мной в парадные двери дворца, и когда я попросил, чтобы меня провели в покои для гостей, то расставил их в коридоре. Затем я вошел в роскошные палаты и послал за Парисатидой.

Она несколько замешкалась с приходом. Я представил себе, как нянька сообщает ей о моем вызове, как она поспешно одевается. Когда ее допустили ко мне, лицо ее пылало, и она тут же с совершенным изяществом распростерлась ниц. Поднявшись, она заговорила с полнейшим очарованием:

— Великолепный царь! Я получила твое письмо и не ожидала, что ты…

Тут она замолчала, пристально вглядываясь мне в лицо, на котором явно было уже не то выражение, что в начале дня, когда я уходил. С ее лица схлынул румянец, глаза расширились.

— Похоже, Парисатида, ты чем-то обеспокоена, — заметил я.

— Нет, мой царь. Если у меня такой вид, так это только от удивления — лучше сказать, от неожиданной радости, что ты вдруг вернулся.

— Я по делу, Парисатида. Пришел тебе сказать, что ты больше мне не жена и не царица. Это не навлечет на тебя общественного позора, так как поцелуй без свидетелей — единственный знак нашего брачного союза. Нас вместе видели только раз на улице, что вполне могло бы сойти всего лишь за развлекательную прогулку: новый император проявляет должную учтивость по отношению к дочери великого царя.

Она помолчала, чтобы совладать со своей яростью и убрать все ее признаки, которые могли бы ее выдать. «В этом она имеет опыт», — подумал я. Наконец, она довольно спокойно полюбопытствовала:

— Должна ли я получить свой собственный дворец и свиту?

— Не от меня.

— Даже Александр, царь царей, не может так обращаться с последней дочерью царя из рода Ахеменидов. Все подчиненные цари этого древнего рода по всей твоей империи поднимут… поднимут…

— Против меня восстание? Не думаю, поскольку я правлю мечом.

— И все же это их возмутит, ведь в тайне тебе этого не удержать. Им будет нанесено непоправимое оскорбление. Они уже не будут оставаться такими верноподданными царю Александру. Их семьи были старинными и великими, когда царский дом Македона…

— Прошу тебя следить за своим языком, впрочем, не стану разбираться, к чему вела твоя речь. Я даже могу оказать тебе любезность — небольшую услугу, которая может тебя порадовать. У твоей няни-египтянки есть сын по имени Неко, он живет с вами. Если попросишь, я назначу его пажом в царском дворце.

Мне показалось, что она как бы уменьшилась в размере — наверное, оттого, что сделала полный выдох. Лицо ее утратило красоту, исказилось и побледнело от страха.

— Ну как, Парисатида, тебя бы это порадовало? — спросил я.

— Величественный царь, не мучай меня. Прошу тебя, смилуйся над своей самой ничтожной служанкой.

— Я мучаю тебя, всего лишь упомянув имя зеленого юнца, который на три года моложе тебя, и предложив допустить его ко мне во дворец? Впрочем, я теперь понимаю, что ты не рада этому предложению, и поэтому я беру его назад. Скоро я уеду в Экбатаны, а ты можешь объяснить своим родственникам и друзьям, что не смогла сойтись характером с македонским завоевателем из династии, мало чем примечательной до нашего века, и что мы расстались по взаимному согласию.

— Это великая милость от того, кто не славится своим милосердием, — проговорила она приглушенно-сдавленным голосом.

— Больше нет великого дома Ахеменидов, это только воспоминание. Времена меняются. Чтобы я больше не слышал о твоем верховенстве над Статирой, старшей дочерью моего великого врага. А вообще я советую тебе вернуться к своей кормилице-египтянке и ее сыночку и не принимать никакого дальнейшего участия в делах империи. Это тебе хорошо понятно? — Я мягко опустил руку на рукоять меча.

— Да, о величественный царь. — И она простерлась ниц на полу предо мной.

— Теперь разрешаю тебе уйти и ухожу сам.

8
Когда я вернулся в лагерь, я был совсем не в настроении шутить шутки со своими македонцами. Мой первый шаг был крайне либеральным: я уплатил все долги, которые наделали мои македонские солдаты любого звания, просто каждый должен был подойти к столам с деньгами, заявить ведающим раздачей, сколько он должен, и тут же получить деньги; не устраивалось никаких проверок того, правду он сказал или нет, ибо я принимал его честность как само собой разумеющееся, поскольку он служил у меня все эти годы и хранил верность. Но македонцы были так сердиты из-за того, что я не позволил им грабить Персию, а затем возвращаться на родину, грабя на всем пути, что не выказали никакой благодарности за щедрый денежный подарок и продолжали ворчать. А ведь я заплатил по долговым обязательствам без каких-то там нескольких сотен ни много ни мало десять тысяч талантов.

Затем я поручил Кратеру составить список десяти тысяч ветеранов, не годных к военной службе по старости или в связи с увечьями. С ними я собирался щедро расплатиться, после чего их ожидал долгий путь на родину. Я знал, что рядовых македонцев это приведет в ярость, они обвинят меня в том, что я выжал из них все силы и бросил, но ведь увольнение будет почетным: они будут освобождены от налогов и получат ряд других привилегий, кроме того, это было военной необходимостью. Эти солдаты уже не могли сравниться с более молодыми, часть которых прибыла из Греции несколько лет спустя после того, как я переправился через Геллеспонт, или с отрядами молодых персов, бактрийцев, согдийцев, скифов и мидийцев, которые я включил в свою армию. Я еще не знал, какие мне предстоят походы, не решил, в каком порядке буду их совершать. Я зашел на восток так далеко, как позволяли мне мои обширные коммуникационные линии. Непосредственно к северу от моей империи простирались только степи и пустыни, где изредка встречались оазисы, плодородные долины и пастбища кочевников, не стоящие тех денег и сил, которые могли бы пойти на их завоевание. Зато весь юг, за исключением Египта, оставался в неприкосновенности, а к западу от Греции лежали не только незнакомые обширные царства готов и тевтонов, но и богатые города Италии, которые быстро вбирала в себя только что народившаяся энергичная Римская держава.

— Под чьей командой пойдут домой те десять тысяч ветеранов, которых ты намерен уволить из армии? — осведомился Кратер, и голос его был спокоен. — Впрочем, чего спрашивать — и так все ясно.

— Думаю, что ясно, мой старый и верный друг, — отвечал я ему.

— Что ж, я подчинялся твоим приказам десять лет, а то и больше — и тем приказам, которые я считал разумными, и тем, что мне казались неразумными. Привычка подчиняться въелась в меня так глубоко, что я даже не могу возражать против моей насильственной отставки. К тому же в этом есть смысл. Я один из твоих старших военачальников, я уже не молод, мне не хватает былой агрессивности, хотя сомневаюсь, что я стал слаб в своих суждениях; теперь настала пора заменить меня кем-нибудь помоложе, порасторопней; может, я уж больше не люблю грохот сражения и меня не привлекает даже слава победы, за которую приходится платить такой горькой ценой. Я сам прошу тебя об отставке, и пусть она вступит в силу в тот день, когда отпущенные на отдых солдаты вступят на македонскую землю.

— Я принимаю, Кратер, твою отставку, печалясь и вместе с тем радуясь тому, что ты так долго прожил, так много видел, так хорошо воевал и в свои преклонные годы заслужил мира и покоя, что ты будешь пользоваться в Греции известностью и почетом и честно заработанным состоянием.

Пока Кратер составлял списки, а другие военачальники реорганизовывали армию в соответствии с моими планами, я мечтал совершить еще одно путешествие с целью изучения неизвестных земель и заодно испытать пригодность моих новых судов к плаванию. Я переделал одну большую тетреру, с тем, чтобы у нас с Роксаной на ней было просторное, даже роскошное жилье и удобные койки для небольшого штата слуг. Каждый день я опасался, что получу от Роксаны еще одно письмо, в котором будет говориться, что она снова откладывает возвращение домой, но в почтовых сумках такового не оказалось, и прибыла она без всякого дальнейшего уведомления как раз в тот день, когда я ее и ожидал.

Тот день я провел во дворце за изучением карт и морских путей, изредка делая краткие перерывы и выходя на балкон, откуда хорошо был виден наружный портал. Ближе к заходу солнца я услышал крики каравана и, забыв о приличии, поспешил к главному входу во дворец. Я успел как раз вовремя, чтобы увидеть, как Роксана на своей белой лошади въезжает в ворота, а низкое солнце, должно быть, полюбило их обеих, ибо ее лошадь вся так и сияла мерцающей белизной, а волосы Роксаны, заплетенные, как и во время нашей первой встречи по дороге в Додону, в косы, мягко излучали светло-золотистый цвет.

Я собственноручно помог ей спешиться, при этом она вскинула брови и ее нежный рот изогнулся в улыбке. Очень скоро мы остались одни, выставив за дверь болтливую Ксанию. Роксана, как я и ожидал, начала с вопроса:

— Почему же ты не со своей новой женой? Я ведь говорила, что ты должен уделять ей постоянное внимание на протяжении полного лунного цикла. Хотя я подумала, что ты не решишься постоянно быть при ней, ты дашь ей день передышки.

— Некоторое время я считал, что у меня две новые жены: Статира и Парисатида, — но оказалось, что у меня нет ни одной, кроме моей прежней жены.

По внезапно изменившемуся выражению глаз я понял, что она испугалась, хотя больше ничто не говорило об этом — она умела скрывать свои чувства.

— Я не буду спрашивать, что случилось. Я только выскажу предположение, что бракосочетание Европы и Азии не прошло столь успешно, как ты ожидал.

— Для меня оно кончилось полной неудачей. А в целом, признаюсь, успех был не так уж велик.

— Я бы не нашла ничего плохого в том, что прекрасная Статира — твоя жена, а Парисатида… после смерти Дария она имеет сан княжны Персии. Но если ты сделал ее своей третьей женой, мне бы следовало либо убить ее, либо никогда не возвращаться к тебе. Я никогда ее не видела, но… мне она не нравится.

— Это, несомненно, предубеждение.

— Ты так говоришь, Александр, а выглядишь как будто пристыженным. Я очень редко видела тебя таким. Не сомневаюсь, что это тебе на пользу.

— Ты мне на пользу, Роксана.

— Ты нуждаешься в ком-то, кто был бы тебе полезен, кто любил бы тебя. На это способна не каждая женщина.

— Таис говорила мне, что ни одна женщина на это не способна.

— Она ошибалась. Разумеется, я влюбилась в тебя, когда мы оба были очень молоды, и я не смогла вылечиться от своего чувства.

Это была Роксана, которая, единственная среди людей, открыла мне свое сердце. Хотя, возможно, не совсем единственная, поскольку был еще Птолемей, которому повелитель Азии все еще приходился другом детства. Любовь ко мне Гефестиона была окаймлена сильным желанием, которого он стыдился, и это заставляло его скрываться от меня в других отношениях; его больше всего восхищала во мне та сторона моей натуры, которую Роксана считала самой предосудительной; однако он был верен мне до гроба. Роксана быстро стареет, сказала мне Парисатида, и за эти слова мне следовало бы придушить ее, но я не мог, так как попался на ее лесть, грубее которой мне еще не приходилось слышать, однако я слушал с жадностью, и еще потому, что я размяк от безрассудной плотской страсти к ней. Я надеялся, что Роксана никогда не узнает о постельных баталиях между Парисатидой и мной. Я не думал, что она узнает, ибо отныне куда бы ни пошла эта распутница, она будет следить за своим языком.

Роксана не только не старела, она вступила в долгий период полного расцвета красоты. С момента нашего воссоединения в Бактрах она совсем не изменилась, да в сущности, и с тринадцатилетнего возраста в ней не произошло почти никаких перемен. Может, благодаря какому-то внутреннему росту она стала прекрасней, чем прежде. Глядя на ее лицо, я вспомнил изящную лепку ее тела, его белоснежную кожу, груди, унаследованные ею от скифских кочевниц, упругую талию и длинные и тонкие, но сильные ноги и руки.

— Ты не слишком устала от езды, чтобы возлечь со мной? — спросил я своим обычным властным тоном, но почти со смирением. — Она ведь была такой долгой.

— А ты не слишком устал, резвясь с Парисатидой, да простят тебя боги?

— Я оправился от этого безумия и телом, и душой.

— Что ж, я твоя жена. То, что ты предлагаешь, разрешается Заратустрой и не запрещается ни одним богом, у которого есть хоть крупица здравого смысла, хотя твоя богиня Артемида относится к этому с пренебрежением — с вершины своей собственной девственности, в которой я очень сомневаюсь.

— Роксана, это кощунство!

— Ничего, потерпит. Так ты хочешь или нет? Если да, то дай мне время помыться, ведь я вся пропылилась в дороге. Я быстро, обещаю.

— Я тоже приму ванну и тоже быстро.

Ожидание распалило меня так, что мне трудно было поверить, а осуществление желания, как всегда, явилось для меня блаженным сюрпризом. Затем я поведал ей о предполагаемом путешествии. «Ты хорошо ездишь на четвероногой лошади, — похвалил я, — но скоро увидим, как ты поскачешь на деревянной лошадке с сотней деревянных ног и с хлопающим парусом. Не сомневаюсь, что тебя вывернет наизнанку».

— Рвота? Ерунда! Когда мне было семь лет, я верхом на козле поднималась на Скалистые горы.

Через несколько дней, изумительно счастливых, мы пустились в плавание вниз по Тигру в Персидский залив. Затем вдоль берега мы направились к устью Евфрата. Мы проплыли мимо деревень рыбаков, поклонявшихся богине Ашторет, которую иногда путали с Астартой, посредством чего им удавалось получать хорошие уловы; а также мимо поселков искателей жемчуга, которым лучше всего, по-моему, было обращаться за помощью к Посейдону, богу океана, и к морским нимфам, одной из которых была мать Ахилла, и к Протею, пастуху тюленей. Мной овладело странное сожаление, что я не ловец жемчуга, который погружается в морские глубины на шестьдесят футов или больше — так нам говорили, — задерживает дыхание на пять минут и чувствует себя как дома в этом странном подводном мире, в морских пещерах, где живут зеленоглазые русалки. Кто-то другой мог бы быть завоевателем Азии, проливающим реки крови, а я бы мирно плавал себе в соленом океане, гордясь силой своих рук и ног. Когда у меня возникало бы сильное желание испытать опасность, я бы вступал в поединки с большими осьминогами со множеством щупалец, которые убивали и пожирали моих товарищей — водолазов, или с крупными кривозубыми акулами.

На этом берегу Эол, бог легких ветров, не в силах или не желая поднять большой, губительный для судов ураган и оставив это дело моему отцу Зевсу, зародил на берегу ветер, который задул в сторону моря и устроил нам такую боковую и носовую качку на волнистых отмелях, что многих из экипажа скрутила морская болезнь. Роксана же сохраняла полнейшее равновесие, словно она ехала в горах верхом на козле.

Мы исследовали обширное устье Евфрата, в котором рыбаки и ловцы жемчуга знали каждое углубление и могли найти его самой темной ночью, и самым великолепным зрелищем были тучи водоплавающих птиц, насчитывающих миллионы, которые, если их вспугнуть, поднимали такой гвалт в небесах, что нам приходилось орать друг другу в ухо, чтобы перекричать их пронзительные жалобно-возмущенные вопли.

Затем мы вернулись к Тигру и поднялись вверх по вяло текущей реке к новому лагерю моей армии, где начальником был Гефестион и где стояла на якоре главная сила моего флота.

— Александр, какая тебе нужда в этих сотнях военных судов? — удивилась Роксана.

— На всякий непредвиденный случай, — ответил я и быстро сменил тему.

Высадившись на берег, мы поселились в просторном павильоне, поставленном специально для нас, и я, повидавшись наедине со старым верным другом Гефестионом, узнал, что уже возник непредвиденный случай, правда, несколько иного рода, чем я ожидал. Македонцы, услышав, что Кратер поведет домой десять тысяч уволенных из армии, увидев собственными глазами, что армия реорганизуется и что из азиатов формируются подразделения, которые до сих пор состояли только из греков, не на шутку обозлились. Назревал большой мятеж.

Глава 10 ПОЛЕТ ФУРИЙ

1
Не много потребовалось времени, чтобы созреть мятежу. На следующий день после моего прибытия рядовые солдаты-македонцы все до одного освободились от учений, сославшись на недомогание, но вместо того чтобы играть эту роль и дальше и оставаться в палатках, они сбились в большие и малые группы, говоря о своих обидах и возбуждая все больше злобы друг в друге, подобно тому, как отдельные очаги жертвенного костра постепенно соединяются в одно огромное пламя. Когда я проезжал мимо них верхом со своими телохранителями, многие из них выкрикивали слова, в которых звучало недовольство и, хуже того, открытое неповиновение. Сквозь крики мне слышались глухие угрозы, словно ворчание в раскатах грома в ту ночь, когда мы готовились к переправе через вздувшуюся от паводка реку, чтобы ударить на Пора.

«Зевс-Амон!» — проорал кто-то с издевкой. — «Ты выжал из нас все соки и выбросил, как объедки», — взвился еще один голос и ему вторил другой: «А был великий царь!» Вот прорвался хриплый от ярости крик: «Давай, повоюй со своими трусливыми персами и увидишь, много ли ты завоюешь». Но больней всего меня задело обвинение: «Ты предал своих!»

Я понимал обоснованность некоторых жалоб и готов к ним был прислушаться с уважением, но я не мог потерпеть клевету или оскорбления в адрес моего происхождения и сана и у меня почти не оставалось надежды решить этот кризис без кровопролития. Да, совершенно верно, эти люди были вынуждены оставить в песках свои сбережения и добычу, награбленную за многие годы тяжелой войны. Если бы не мой безрассудно смелый и губительный поход через пустыню Гедросии, если бы вместо этого я повел их по более длинному, но легкому пути через Дрангиану, они бы могли вернуться домой богатыми. И верно было то, что я предпринял этот поход не ради какой-то военной цели, а чтобы только доказать свое превосходство над Киром; Таис в своей прямоте назвала его безумным выражением колоссального тщеславия. Будущее тех, кто возвращался в Грецию, оказалось под угрозой. После перехода через пустыню им пришлось обойтись совсем скудной добычей и, как и большинство солдат, они мало что отложили из жалований и премий. Обещанная мною доля казны из подвалов Суз, Вавилона и Персеполя пошла в основном на покрытие долгов; расходы по пути домой должны были съесть значительную часть оставшихся у них средств; то, что удалось бы сохранить, и несколько золотых дариков на каждого человека по прибытии в Македонию составило бы все их богатство, которого вряд ли хватило бы на покупку маленькой фермы, не говоря уж о большой, для разведения лошадей. Я и думать не мог о том, чтобы прибавить им еще и вместе с тем браться за осуществление своих планов дальнейших завоеваний.

Но недовольными в этой толпе были не только уволенные ветераны; македонцы, которых я намеревался оставить в армии, были не меньше возмущены, поскольку устали от войны и хотели, чтобы я возвращался с ними на родину, позволив им грабить встречные города и оставить за собой на пути победителей широкую полосу опустошений — в тысячи стадиев длиной. Один из этих смутьянов крикнул: «Если уж отправляешь домой одних, тогда и всех отправляй!» — и этот крик толкнул меня решиться на осуществление своих намерений.

Собственно говоря, я не испытывал в македонцах никакой реальной нужды. Моя родная Македония стала теперь всего лишь далеким полуварварским уголком моей огромной империи. Титул царя Македонии служил лишь небольшой припиской к великому титулу императора Азии. Я располагал мощной армией, состоявшей из мидян и персов, парфян и бактрийцев, и были они вовсе не трусливыми, как выкрикнул один из бунтовщиков, а наоборот, храбрыми и неистовыми воинами; стоило их немного еще подучить, и это была бы поистине грозная армия. У меня был лучший флот в мире, а возможно, и величайший в истории. Испытания сражениями отсеяли тех моих военачальников и флотоводцев, кто был послабей, и хотя я знал, что мне будет не хватать трезвой головы и грубого, порой дерзкого языка Кратера, его все же было не сравнить с такими яркими фигурами, как Гефестион, Птолемей и Неарх, а несколько других были вполне им под стать. Поэтому, когда я приказал всем македонцам собраться перед трибуной, у меня было то же чувство удовлетворенности своим положением, что и тогда, когда предо мной стояли войска Дария на Гранике и при Иссе.

Я не приказывал им строиться, боясь, что они не подчинятся, позволяя им оставаться гудящей, ворчащей, изрыгающей проклятия толпой. Может, это было и ошибкой; мое предчувствие кровопролития явно грозило оказаться правдой. Снова послышались наглые выкрики, теперь они звучали чаще и оскорбительней, и негоже было терпеть их Александру, сыну высочайшего из богов, императору Азии. Взбешенный, я соскочил с трибуны и, сопровождаемый телохранителями, приказал схватить тринадцать человек из числа подстрекателей и тех, кто выкрикивал непростительные оскорбления. Я уж готов был отдать приказ обезглавить их тут же на месте, но меня вдруг осенила мысль о более подходящем наказании.

— Отобрать оружие у этих изменников, отвести их на реку, связать по рукам и ногам и бросить на дно.

Это изменение формы наказания служило сразу двум целям. Во-первых смерть утопленника страшила македонцев гораздо больше, чем смерть от меча, с которой они то и дело встречались в сражениях. Во-вторых, до сих пор я избегал кровопролития и был намерен, по возможности, поступать так и впредь. Те, кто услышал мой приказ, выглядели ошарашенными. Но, говоря по правде, я был потрясен не меньше схваченных, поскольку разглядел их каждого в лицо, когда их вели на смерть по дороге в мрачное подземелье Аида. Я хорошо знал почти всех, и не только как храбрых воинов, но и как просто людей со своими чудачествами, манерами и особенностями, ставшими предметом насмешек. Один из них учился со мной у Аристотеля, хотя и неважно; из четырех других, людей знатного происхождения, двое сражались в рядах моих великолепных гетайров, ходили со мной на прорыв развернутого строя врага на Гранике, при Иссе и Арбелах, а в последний раз — среди отрядов Пора в битве на берегу реки. Один дрался рядом со мной в крепости в Маллах и пытался отбить мечом жужжащую стрелу, которая затем вонзилась мне в грудь. Все они переправлялись со мной через Геллеспонт.

Вот сейчас они придут в себя, мелькнуло в голове, а у них мечи и число их так велико, что они могут смести моих телохранителей, захватить и убить меня. Я махнул рукой трубачам, стоящим за военачальниками на трибуне, и прозвучал сигнал остановиться. Больше в силу привычки, чем из намерения подчиниться, мятежники стали по стойке «смирно».

Я тут же снова вскочил на трибуну, и когда начал свою речь, меня никто не прерывал.

Сперва я говорил о Филиппе, называя его своим отцом, что несколько умиротворило людей, ибо почти никто из македонцев, за исключением Гефестиона, никогда не признавал меня за родного сына Зевса-Амона. Даже Птолемей никогда не говорил это в открытую. Но, называя Филиппа отцом, я ни в коем случае не отрекался от своего права считаться сыном бога, ибо царь Македонии действительно был моим приемным отцом. Я напомнил им о том, что он привел их к победам в Греции и в землях, примыкающих к ее границам, что сделал из них людей, имеющих право гордиться собой, тогда как до этого они были нищими пастухами, зависящими от милости варваров-горцев.

Затем я напомнил им, как повел их через Геллеспонт в империю старого врага Греции — огромной Персии. Пока мы шагали в победном марше на Восток, самые способные из них стали крупными военачальниками, предводителями фаланг и правителями богатых сатрапий. Во время долгих походов я делил с ними трудности лагерной жизни и ел ту же самую пищу, что и они; я всегда был с ними на переднем крае сражения; у меня на теле много следов от глубоких ран; я взял себе в жены восточную женщину только после того, как в трех великих битвах победил армии Дария и завоевал Тир; только тогда надел я на себя персидский наряд царя Азии.

Я напомнил им, с какими торжественными церемониями я хоронил павших в бою из их числа, о том, как награждал их почестями и повышал в звании, а потом заплатил их долги, не задавая никаких вопросов. Я говорил о множестве захваченных после побед молодых женщин и девушек, которых я мог бы продать в рабство, но вместо этого отдал им для наслаждений. За исключением нескольких крайних случаев, они никогда не нуждались в хорошей пище и питье. С ними обращались как с людьми, а не как с вьючным скотом.

— Теперь же вы — не только ослабленные, но и здоровые — хотите меня оставить, — сказал я им с горьким упреком. — Поступайте как хотите. Идите в Македонию и расскажите, как вы ушли — после того, как я преодолел с вами Кавказ, Окс, Танаис и могучий Инд, через который до меня не мог переправиться ни один завоеватель, кроме бога Диониса, провел вас в неизвестные земли Аральского моря, за большие притоки Инда и даже на берег Гифасиса; под моим знаменем вы одолели бы и это препятствие, если бы не пали духом и не затосковали по дому. Расскажите им и то, как под моим руководством вы остались в живых в гибельных песках гедросов. Расскажите о вашем походе в дельту Инда, куда до вас проникло всего лишь несколько обитателей джунглей. И наконец, расскажите им, как, ступив на безопасную дорогу в Грецию, завоеванную и умиротворенную Александром и его армией, вы оставили его, его знамя, свои ряды и посты и превратились в толпу дезертиров. Заслужите ли вы этим рассказом почести перед богами, станете ли выше в глазах своих соотечественников? Тьфу! Ступайте!

Я повернулся, без всякого салюта сошел с трибуны и вернулся к себе в шатер, где меня ждала Роксана. Я попытался улыбнуться ей, но не смог, а когда направился в спальню, она не коснулась моей руки, чтобы остановить. Зашла Ксания и спросила, что бы я хотел на ужин, но я отрицательно покачал головой.

— Так не годится, царь Александр, ты должен поесть. Откуда у тебя возьмутся силы, если ты не будешь есть?

— Не могу, добрая Ксания. Так и скажи своей хозяйке. Единственно, что мне нужно, это уединение. Попроси ее позволить мне побыть в одиночестве.

Я бы мог попросить ее еще об одном желании: чтобы поскорей прошла ужасная боль в висках.

Весь следующий день я едва притронулся к моему любимому блюду после того, как Ксания поставила его на стол и быстро удалилась. На другой день, как и в предыдущий, я никого не принимал, хотя слегка поел; острая боль прошла, и, когда стемнело, я пригласил Роксану к себе в постель, и, хотя мы говорили мало, я нашел сладкое утешение в ее любящих руках и милом тепле ее тела. Утром третьего дня я вызвал к себе самых способных персидских военачальников, одного бактрийского, с превосходными воинскими достоинствами, двух умелых командиров от парфян и замечательного вождя согдийцев. Им и еще горстке македонских старших военачальников предстояло приступить к созданию армии, сплошь состоящей из азиатов, включая конницу гетайров и другие элитарные корпуса. Начальнику моих телохранителей я послал письмо с почетным увольнением и денежный подарок; я писал, что, к моему глубокому сожалению, не могу доверять большей части своей охраны, хотя и тех немногих, кому доверяю, должен уволить из-за дезертирства их собратьев-македонцев. И наконец, я отправил письмо Каллину, до сих пор надежному илиарху конницы гетайров, который не был зачинщиком мятежа, но и не выступил против него; я ставил его в известность, что он с остальными командирами меньшего ранга и всеми рядовыми македонцами должен покинуть лагерь, а иначе им придется взяться за оружие и выступить против меня.

Как я и предполагал, для мятежников это явилось сокрушительным ударом. Они вдруг задумались, их кровь превратилась в воду, и дерзкая непокорность покинула их; они примчались к моему шатру, одни встали на колени, другие бросились ничком на землю, взывая ко мне, чтобы я позволил им увидеть свое лицо, умоляя меня о прощении и о том, чтобы я вновь принял их под свое знамя — ради любви богов и ради их доброй службы под моим началом до того, как они взбунтовались.

Я дал им немного повопить и попричитать, потом вышел из шатра и дружески поцеловал Каллина. Тут же все остальные бросились ко мне, пытаясь поцеловать или просто коснуться моих одежд и рук; видя, что я их не упрекаю, они зааплодировали, затем засмеялись, точно мальчишки, и пустились вокруг меня в дикий пляс, прыгая и крича в безумной радости, а когда многие из них заплакали от счастья, заплакал и я сам. Видя это, они поняли, что прощены, и когда, наконец, я отпустил их, они вернулись к своим палаткам, распевая гимн в честь Аполлона, обычно звучащий только в дни вознесения благодарственных молебнов Далекому Стрелку.[129] Он являлся идеалом и особым хранителем греческой мужественности и справедливым богом, всегда говорящим только правду и славящимся тем, что прощал мужчинам их прегрешения и не был мстительным, как великий Зевс, его сестра и жена Гера и мудрая, но неумолимая Афина Паллада.

И наверное, когда они пришли в лагерь, более образованные принесли жертву Артемиде, сестре-близнецу Аполлона, а близнецы эти родились у Леды после того, как ее соблазнил Зевс, принявший образ лебедя. Аполлон же страстно любил свою девственницу сестру, всегда принимал ее сторону и больше был склонен мстить за всякое неуважение к ней, чем к себе. Они хорошо помнили, как он вместе с нею пускал свои смертоносные стрелы, поражая насмерть многочисленных сынов и дочерей Ниобы, хваставшейся своим превосходством над Ледой, родившей только одного сына и одну дочь.

Так что даже великодушный Аполлон мстил самонадеянным смертным, и, по сути, в этом все боги видели и развлечения для себя, и свой долг.

Но иногда высшие боги бьют по своим, а в чем тут причины, смертным умам понять невозможно. Обычно их жертвы прожили какое-то время на земле и родились у смертных женщин. Ярким примером этому был Геракл, сын Зевса и Алкмены. Геракл убил кентавра Несса стрелой, смоченной кровью Гидры — многоголового чудища, более ядовитого, чем индийская змея с капюшоном вокруг головы. Когда Несс умирал, он дал немного своей крови жене Геракла, сказав ей, что у нее есть свойства любовного амулета. Жена Геракла, испугавшись, что теряет благосклонность героя, пропитала этой кровью его одежду и дала ему надеть ее на свое могучее тело. И тут же от яда у него начались такие страшные муки, что он разложил большой погребальный костер и умер в его пламени.

И ведь ни один бог не предупредил его жену и его самого о том, что в рубахе — яд. Мне часто приходило в голову, что Зевс, знай он правду, так бы и поступил, и оставалось только предполагать, что его великие мысли были заняты чем-то еще, или же он потерял голову от любви к какой-нибудь прекрасной нимфе или смертной. Помимо Зевса его могли бы спасти, предсказав правду, какой-нибудь провидец или сивилла. Еще один герой, жестоко сраженный судьбой, ради спасения которого Зевс и пальцем не пошевельнул, это великий Ахилл. Из одного рассказа следует, что его мать Фетида окунула новорожденного в Стикс, которую мы зовем Рекой Печали, чтобы тело его, целиком смоченное водой, стало неуязвимым для оружия; но она держала его за пятку, и пятка осталась сухой. Во время Троянской войны он сперва потерял своего любимого друга Патрокла, и эта потеря чуть не разбила его сердце. После победы греков ему в пятку попала стрела малодушного любителя красть чужих жен Париса, и от этой раны он умер.

Ни одна богиня не явилась Фетиде и не предупредила ее, что Ахилла следует целиком окунуть в воду, чтобы полностью защитить его тело от ран. Хоть ранняя смерть Патрокла была предсказана никогда не ошибающимся оракулом в Дельфах, ни один бог не вмешался, чтобы спасти его и позволить ему остаться при своем великом друге в последний год его жизни. Порой я задумывался над этими событиями и ловил себя на мысли, что и мне неумолимой судьбой будет нанесен жестокий удар, несмотря на мое божественное происхождение.

В середине тридцать второго года о. А., в возрасте тридцати одного года, я вместе с Роксаной, телохранителями, царским двором и крупным отрядом отправился в Экбатаны, летнюю столицу персидских царей, думая, что, если сменю влажный климат Суз, мои частые и сильные головные боли ослабнут или пройдут совсем. Это путешествие не заняло много времени, хотя пришлось идти отрогами горы Загрос; там Роксана, казалось, снова стала сама собой, возможно, потому, что кедровые чащи, журчащие ручьи и часто встречающиеся фазаны с роскошным оперением напомнили ей Бактрию.

Я же был удручен: мне постоянно снились дурные сны, и я чувствовал, что мои ночные страхи могут предвещать недоброе. Я думал, что это, скорей всего, случится в пути, ибо дорога в горах была извилистой, случалось, там падали большие деревья, наш путь не раз преграждали оползни, вызванные сильными дождями, а по окрестным лесам бродили свирепые львы. Так что когда мы в целости и сохранности прибыли в Экбатаны и мы с Роксаной и нашим двором устроились в летнем дворце, я решил подождать полнолуния и устроить празднество с играми и жертвоприношениями. А тем временем я заказал для Роксаны прекрасный паланкин, чтобы она могла ездить по горным дорогам с большим удобством.

Вот тогда-то я и вспомнил о партии сильно лоснящейся кожи, которой коссеи заплатили мне дань: ее ведь отправили в Экбатаны, чтобы по возможности использовать в изготовлении седел и сапог. Я тут же послал за тем, кто отвечал за кожаные изделия. Он сообщил, что высококачественная конская кожа так и осталась неиспользованной, поскольку оказалась недостаточно гибкой, что ее хранят в небольшом каменном сооружении на территории лагеря. Я немедленно пошел вместе с ним, чтобы взглянуть на нее, ведь она находилась совсем рядом, в каких-нибудь ста шагах от штаба. Осмотрев материал, я решил, что он хорошо подойдет для крыши и частично для стенок паланкина между золотыми и серебряными распорками.

Строительство паланкина привлекло к себе мое любопытство. Я с трудом представлял себе, какой пользе он может послужить. Он напоминал собой небольшую тюрьму и с последней мог сравниться даже прочностью: на двери снаружи — железная решетка, точь-в-точь как в тюрьме, пол выложен каменными блоками, крыша как у подземной темницы, а в качестве окон — отдушины менее фута шириной. Ответственный за работу не мог удовлетворить мое любопытство.

Луна все прибывала, и после полудня, перед тем как ей взойти абсолютно круглым диском, я устроил праздник благодарения. Я не сомневался, что высоким богам понравились принесенные им жертвы, что игры удались: диски бросались далеко, отлично выполнялись прыжки, наездники показали высшее искусство верховой езды, и в первых сумерках бег с факелами явился достойным завершением игр. Но еще лучше удался пир на открытом воздухе, гостями которого были мои старшие военачальники, правитель Экбатан и мои старые друзья чином пониже. Подсчет показал, что собрались почти все мои товарищи и союзники по старым временам в Пелле, которые еще были в живых.

Гефестион сидел справа от меня, Птолемей — слева. Мы говорили о старых временах, настроение у меня поднялось, и я не чувствовал никакой боли в висках. Но после нескольких чаш вина Гефестион пожаловался на боль в груди. Он, наверное, простудился, подумал я, это может вызвать воспаление и раздражение в легких. Еще одна чаша вина не принесла ему облегчения, и он, в конце концов, заявил, что в постели ему станет получше, и попросил моего разрешения уйти.

Я разрешил, и он ушел после прощального тоста за меня. После этого мы разговаривали с Птолемеем. Это был один из редких случаев наших интимных бесед, и он горячо заговорил о Таис. Ему нельзя жениться на ней теперь, — сетовал он, — когда у него есть жена знатного происхождения, сестра Барсины Артакама, но ему хотелось бы дать ей статус наложницы. Он вспоминал храбрость Таис во время жестокого испытания в песках гедросов.

Прошло время, и я уж было решил послать человека, чтобы узнать, не стало ли Гефестиону лучше или сон для него высшее благо, как вдруг к моему столу торопливо подошел врач Главкий, умоляя меня немедленно пойти к постели моего старого друга.

— Ему хуже? — спросил я с замиранием сердца.

— Хуже, чем в первый раз, когда он послал за мной. Тогда мне не понравилось его состояние, хотя пульс был нормальный и жара не было. Царь, он выглядит очень неважно: бледное лицо, ввалившиеся глаза. Я смешал ему лекарство из части возбуждающего средства, части слабительного и части смягчающего для воспаленных легких. Возбуждающее средство на него не подействовало, и, похоже, он погружается в забытье. Я послал за твоим врачом, Филиппом Акарнанским, но он ушел на охоту и еще не вернулся.

Я вскочил, и мы оба пустились бегом: тут было недалеко, а требовать лошадей значило терять время. Я страшно жалел, что не пригласил Филиппа на пир, тогда бы он был под рукой, а Главкий был путаником, недостойным звания врача. Когда мы приближались к жилью Гефестиона, его слуга услышал наши шаги через открытую дверь и выбежал нам навстречу.

— Царь, боюсь, что ты опоздал, — пробормотал он, и в голосе его звучал страх.

— Что? Ты соображаешь, что говоришь?

— Можешь убедиться сам, о величественный царь. У него открыты глаза, но мне их вид не нравится. И еще… не заметно, чтобы он дышал…

Мы добежали до двери и ворвалисьв комнату. Мне достаточно было одного взгляда: слишком хорошо я знал, как выглядит мертвец. И тут я понял, к чему меня вело предчувствие непоправимой беды.

Я склонился над Гефестионом и приложил ухо к его губам, но не различил никакого дыхания. Прикоснувшись к его запястью, я не ощутил пульса. Я прижался головой к его груди, но не расслышал ни малейшего биения сердца. Утратившие блеск глаза уже сказали всю горькую правду.

Я схватился руками за голову: ужасная боль завладела висками и заскакала по лбу — стремительно, как искры, высекаемые крутящимся кремневым кругом из железного колеса. Из груди моей вырвался вопль отчаяния. Я увидел вбегающего Птолемея и одной лишь фразой попытался выразить всю неизмеримую печаль своей души: «Ахилл потерял своего Патрокла!» И упал, обессиленный, на безжизненное тело своего лучшего и самого верного друга.

Глава 11 ЦАРИЦА РОКСАНА

1
Следующая глава этого повествования написана Элиабой, известным под именем Абрут, на греческом языке и моими собственными словами, не под диктовку моего господина, монарха Азии.

Сломленный горем, а позднее и немощью, Александр не мог и не хотел продолжать вести эти записи, но позволил мне ежедневно присутствовать при нем, кроме часов, когда он нуждался в уединении. И моя госпожа, царица Роксана, попросила меня вести и дальше запись его слов и действий — в общем, всего, что имело отношение к его жизни и деятельности — чтобы история располагала по возможности наиболее полным материалом о нем.

Она смогла дать мне краткое изложение событий, происшедших в часы моего отсутствия, которые я введу в сей рассказ в соответствующей последовательности. Впрочем, ей и не нужно было просить меня заниматься этим делом, которое входило в мои прямые обязанности. Но особая ее просьба заключалась в том, чтобы я вел эту летопись в стиле предшествующих глав, и, более того, предоставила мне право давать собственное обоснование мотивов некоторых его действий, мыслей и чувств, которые я способен был предугадывать, проведя много лет в обществе царя в качестве его личного историка и зная его настолько хорошо, что меня обычно называют его тенью.

Царь почти без чувств упал на смертное ложе друга и, коленопреклоненный, лежал у него на груди поперек постели. Зная, что Гефестиону уже ничем не поможешь, врач Главкий перенес свою заботу на царя, делая попытки привести его в чувство. Царь не отзывался на свое имя, и тогда врач решил уложить его в удобное положение, чтобы голова находилась вровень с телом и приток к мозгу крови не был затруднен. Но когда Главкий попытался приподнять Александра, тот наполовину вышел из транса и, выражая свое неудовольствие, властно потряс головой. Без слов было ясно, что он в своем полусознательном состоянии желает остаться со своим мертвым другом, и чем ближе, тем лучше.

Главкий сделал еще несколько попыток, но с тем же результатом. Самое большее, что он смог сделать, это подложить подушки царю под колени, чтобы кости не так жестко упирались в пол. Царь часто стонал в том состоянии, которое можно было назвать трансоподобным сном, порой произносил неразборчивые слова, хотя один раз мы отчетливо услышали: «Гефестион, Гефестион!» Главкий не осмеливался вводить ему в рот возбуждающее средство, боясь, как бы он не задохнулся.

Наконец, он заплакал, почти неслышно, но видно было, как грудь его сотрясается от рыданий. Для всех присутствующих было мучительно видеть, как такой великий человек плачет во сне, но все, что мог сделать врач, это вытереть слезы, осторожно касаясь его лица. С течением ночи он все чаще пытался что-то сказать, и мы уловили слово «Пелла», немного погодя имя «Аристотель», а еще позже ясно прозвучавшее предложение: «О, это была славная атака!» Потом, пробормотав что-то неразборчивое, он отчетливо задал вопрос: «Почему ты умер, Гефестион?» Приступы слез участились. Время от времени он, очевидно, ощущал себя во сне Ахиллом, судя по тому, что обращался к умершему, называя его Патроклом.

После полуночи в жилище Гефестиона вбежал вернувшийся с охоты в близлежащих холмах личный врач Александра Филипп из Акарнаны. Только мельком взглянув на мертвого, он сразу же положил руку на лоб Александра и сосчитал его пульс, глядя на маленькую минутную склянку, которую носил в своей поясной сумке. Александр все еще не позволял положить себя в более удобное положение, несмотря на то что труп уже начал остывать, а хорошо известно, что холод мертвого человеческого тела — это не то что обычная прохлада и быстрее абсорбируется в жизненно важных органах тех, кто имеет дело с трупами: мумификаторов, бальзамирующих тела, саванщиков, — и может оказывать губительное действие, иногда со смертельным исходом. В Египте, например, профессиональная смертность среди тех, чье искусство состоит в сохранении тел и некоторого подобия внешности умерших царей и знаменитых персон, является намного выше, чем в среде людей, занимающихся любым другим искусством или ремеслом; кстати, это одна из причин, почему мумификация трупа стала такой дорогостоящей роскошью.

Филипп попросил одного из слуг Гефестиона расстелить на полу соломенный тюфяк и затем с помощью Птолемея, Главкия и других, находящихся в помещении, снял царя с тела его друга, причем царь не хотел оторваться от умершего, тряс головой и что-то бессвязно бормотал, но у него не было силы, чтобы противостоять решительности лекаря. Почувствовав, что его разлучили с телом друга, он окончательно потерял самообладание, плача, рыдая и стеная в своем разрывающем сердце безутешном горе. И все же его, наконец, уложили на тюфяк, и он сразу же погрузился в глубокий сон.

Ближе к рассвету он немного очнулся и, очевидно, узнал врача, так как посмотрел на него и спросил, как мог бы это сделать ребенок:

— А где Гефестион?

— Он лежит мертвым, царь Александр, на постели, которую ты видишь справа от себя.

— Мне снился сон, что он умер. Я надеялся, что это только сон.

И снова царь заснул, но уже не так глубоко; Филипп еще раз проверил его пульс и дыхание и успокоился. И все же временами он плакал во сне, и Главкию приходилось вытирать ему лицо; иногда он что-то невнятно произносил и раз даже сложил ладони и забормотал нечто такое, что мы приняли за молитву, в которой Александр просил Зевса позаботиться о том, чтобы тень Гефестиона не спускалась в Аид, за Реку Печали, а поднялась наверх в душистые поля Элизиума, обиталище героев. Уже давно взошло солнце, а он все еще не ел и не пил. Однако сознание быстро возвращалось к нему; он вдруг попросил подать бритву, и это напугало Главкия, заподозрившего, что царь вознамерился перерезать себе горло. Не знаю точно почему, но я в этом усомнился, а Филипп и вовсе ничуть не встревожился, и по его распоряжению слуга принес бритву Гефестиона. Тогда царь потребовал зеркало. И вот, глядя в зеркало, которое перед ним держал слуга, Александр стал срезать курчавые пряди волос, свисавшие ему на лоб, и золотисто-рыжие кудри, вьющиеся по его шее.

— Царь Александр, сегодня теплый день, — твердо сказал Филипп, собрав отстриженные локоны, чтобы сделать подарок своим друзьям. — Не сомневаюсь, что слуги Гефестиона кое-что припрятали для продажи на рынке, чтобы за один его волосок получить серебряную драхму, а за прядь — золотой дарик, или чтобы носить в талисмане на счастье. Тело Гефестиона нужно отнести в лазарет и подготовить для погребения.

— Не сейчас, — возразил Александр.

— Немедленно, мой царь, иначе оно начнет разлагаться.

— Дай мне четверть часа.

— Четверть часа, но ни минутой больше.

— Тогда мне нужно кое о чем распорядиться. — Александр приподнялся на тюфяке. — Вызвать начальника моей стражи и четверых охранников.

Когда они вошли, лицо Александра горело — но не от жара, а от черной ярости, всем нам уже знакомой.

— Взять этого человека, — скомандовал он, указывая на Главкия. — Он получил свою должность обманным путем, выдавая себя за врача, тогда как на самом деле он просто вахляк и обманщик. Крепко свяжите его, а потом пригвоздите к дереву — пусть на нем попируют вороны.

— Царь Александр, по твоему собственному закону он имеет право на суд.

— Он его получит. Собственная совесть будет ему судьей, и пусть он задумается над тем, что его ждет. Заточите его в темницу на десять дней. Для этого вполне подойдет каменное строение недалеко от моего штаба, там есть хранилище для кожи. Дайте ему одеяло, чтобы не умер от холода — там каменный пол, снимите с него веревки и оставьте ему помойное ведро; потом крепко заприте дверь снаружи на железный засов и подавайте ему еду и воду через отдушины в стене. На десятый день в полдень, когда хищные птицы несут свою стражу высоко в небесах, я лично сам посмотрю, как его будут казнить.

Главкий, пожилой седовласый человек, стоял бледный, дрожащий, с вытаращенными глазами, до тех пор, пока его не увела стража.

Мне его было жалко, но и царя тоже, ибо по его дико сверкающим глазам я догадался, что к нему снова вернулось его прежнее безумие. Впрочем, далее его речь звучала довольно разумно.

— Филипп, мудрый лекарь, если бы только ты, а не этот самозванец, лечил Гефестиона, ты бы спас ему жизнь. Он дал ему лекарство! Да небось этот идиот подсунул ему склянку с ядом!

— Нет ни только полной определенности, царь, но даже и вероятности того, что я мог бы его спасти. Он жаловался на боль в груди; кроме того, Главкий сказал мне, что у него не было жара, а это вполне может указывать на недостаточность работы сердца.

— У такого молодого?

— Он недавно вернулся после многих лет войны, и среди них были годы, проведенные в неблагоприятном климате. Это вполне могло отразиться на его сердце. А онемелость в членах перед самой смертью могла бы означать либо сбои в работе нервной системы, либо неполадки в кровообращении. Я очень прошу тебя, царь Александр, отменить жестокую казнь, которую ты назначил Главкию, потому что он сделал все, что мог.

— Он обманул моего главного хирурга, когда выдал себя за знающего врача. Впрочем, я никогда не пересматриваю своих решений.

Филипп отдал честь, круто повернулся и приказал слуге быстрее бежать в лазарет и передать дежурному, что нужно прислать носилки и носильщиков.

Когда носильщики прибыли и приготовились унести тело Гефестиона, царь велел им подождать. Он встал рядом с носилками и долго не сводил глаз с безжизненного лица своего товарища, говоря:

— Гефестион, если твоя душа где-то рядом и может слышать меня, слушай внимательно. Уж больше никогда не дашь ты мне доброго совета и одобрения тому, что я сделал, а ведь ты их давал; там, где другие не могли или не доросли до понимания и одобрения моих дел, ты видел их абсолютную необходимость. Ты был первый из македонцев, кто приветствовал меня как сына Зевса-Амона. Я же первый из всех твоих старых друзей из Пеллы и товарищей по оружию, кто приветствует тебя как героя того же ранга, что и Патрокл с Гектором, уступающего только Ахиллу, и ты будешь погребен как герой, и в честь твоего героизма будут возведены памятники, и гробница твоя будет такой великолепной, каких еще не было у смертных людей, намного величественней, чем эта огромная груда камней — великая пирамида Рамзеса, и твоя гробница в славе своей переживет века. Такова моя клятва, которую я принимаю перед отцом своим Зевсом и перед всеми высшими богами. И пусть взлетят их фурии и опустятся на меня, если я не исполню своей клятвы.

Затем он странно, как ребенок, с полными слез глазами повернулся к Филиппу и жалобно проговорил:

— Филипп, ты не можешь составить лекарство для моей больной головы?

2
Церемония похорон Гефестиона проходила по всем воинским правилам. От большинства воинских похорон она отличалась явно только тем, что в ней приняли участие все вооруженные силы, стоявшие тогда в Экбатанах. В водонепроницаемом гробу, сделанном из прочного кипариса, его останки опустили в глубокую могилу, где им предстояло оставаться до тех пор, пока в Вавилоне для них не построят величественный мавзолей.

Погребение длилось четыре часа. Каждое подразделение в порядке старшинства, определяемого отчасти тем, как оно отличилось в сражениях, а отчасти традицией, промаршировало мимо могилы пешим или конным строем — конные, салютуя мечами, пешие — поворотом головы. На протяжении всей церемонии Александр неподвижно сидел на своем будто окаменевшем жеребце, лучшем из того, что он мог купить после смерти Букефала. Он не допустил ни одной ошибки, отдавал точные и четкие команды, которые передавались войскам трубачами.

Но, приглядевшись внимательно, можно было обнаружить одну странность. Хвосты и гривы лошадей были коротко подстрижены, то, что осталось от хвостов, было увязано в плотный пучок, а гривы превратились в щетинящиеся холки. Я-то знал, что он разослал приказ, обязывавший обработать всех лошадей в империи точно таким же образом, ибо, по велению его расстроенного ума, и лошади должны были носить траур по Гефестиону.

Он также распорядился, чтобы хилиархия Гефестиона вечно звалась его именем, а не именем какого-нибудь следующего хилиарха. Строительство мавзолея по проекту царя было поручено Сасикрату, тому самому архитектору, который однажды предложил вырезать из целой горы Афон статую Александра, левая рука которого держала бы крупный город, а из правой выливалась река, далее стекающая вниз по одному из ее глубоких ущелий. К счастью, это предложение было сделано до того, как медленно прогрессирующее безумие затемнило царский рассудок, и он от него отказался.

Но грандиозность планов строительства мавзолея не знала границ. На него предстояло израсходовать десять тысяч талантов — общая стоимость строительства множества людных городов — и место ему было определено сразу же за стенами Вавилона. Над нижним этажом в тридцать комнат предполагалось построить еще пять этажей высотой в сорок футов каждый с постепенно сужающейся площадью каждого этажа и стенами с невиданными доселе украшениями. Первый этаж предполагалось украсить выступающими из его стен позолоченными носами кораблей — их в плане насчитывалось больше сотни — со стоящими на них фигурами вооруженных людей; второй этаж являл собой битву кентавров; третий изображал на своих стенах людей с факелами и позолоченных змей; четвертый — стены из индийских джунглей с множеством диких зверей; и пятый — буйволов и львов, с которыми были связаны религиозные верования Александра: быки символизировали персидского бога Митру, а львы — Зевса и самого Александра.

Над этими пятью этажами предполагалось вознести украшенный колоннами храм — на высоте двухсот футов над землей.

В Египте в честь Гефестиона намечалось соорудить два огромных мемориала: один в стенах Александрии, другой — снаружи. А средства на их строительство сатрап, согласно царскому наставлению, обязан был найти любыми доступными ему способами. На деле это, несомненно, означало, что он получил косвенный приказ разграбить все царство. Одновременно он отправил гонца в храм Амона с письмом, в котором спрашивал, разрешается ли ему поклоняться Гефестиону как богу, или только как герою. Не было никаких быстрокрылых голубей, поэтому Александру пришлось, набравшись терпения, ждать.

В том же неистовом духе он приказал выстроить пирамиду, равную по достоинству пирамиде великого египетского фараона, над могилой Филиппа Македонского, отца Александра для тех, кто не верил в его божественное происхождение, и приемного отца — для верующих. Помимо этого он предложил возвести шесть храмов: в Диуме в Македонии, в Додоне, Афине Палладе на месте бывшей Трои, той же богине в ее любимом городе Кирене. Предполагалось возвести храм Аполлону в Дельфах, на том месте, где действовал его знаменитый оракул, и еще один на острове Делос, где, согласно легенде, он родился.

Однако на следующий день после похорон Гефестиона он задумал и другие планы, какие только могли прийти в голову умному и находившемуся в своем рассудке властелину Персии. В тот день, после полудня, он впервые с момента неожиданной смерти Гефестиона возвратился во дворец, где его, несомненно, в невыразимой тревоге ждала царица Роксана. Он казался совершенно спокойным, хорошо владел своим голосом, не жаловался на головную боль, и человек, не знавший его как следует, мог бы предположить, что произошло чудо и он излечился от своего умопомрачения. Но Птолемей и все его близкие и преданные друзья боялись, что это совсем не так. Их мнение разделял и я.

Он приветствовал Роксану поцелуем, и они, обнявшись, вошли в палату для аудиенций, отпустив сопровождающих их слуг, кроме меня, которого называли «тенью» царя Александра. Ни один из супругов не обращал на меня внимания: Роксана, я думаю, считала мое присутствие нелишним, желая, чтобы в летописи о великом завоевателе было бы поменьше белых пятен, а он, по-моему, замечал меня не больше, чем собственную тень на поле, освещенном солнцем.

Она рассказала ему о стае диких уток, севших на садовый пруд, о поздно распустившихся цветах, которые он непременно должен посмотреть, и о том, как Ксания потеряла передний зуб, отчего в ее улыбке появилось что-то от домового. Он упомянул о еще не разработанном плане исследования берегов Каспийского моря с целью установить раз и навсегда, связано ли оно с Океанским морем. Был такой момент, когда он долго молчал с выражением глубокой озабоченности на лице, затем неожиданно вымолвил:

— Ужасно подумать, что он лежит в холодной земле.

— Да ведь не счесть людей, которые до него легли в холодную землю, — возразила царица.

— Среди них не было друга Александра.

— Может, не было лучшего его друга. Но среди них были солдаты, служившие под твоим знаменем. Они помогли тебе завоевать величайшую империю на земле.

— С этим я согласен. Много их поумирало, моих старых и верных соратников.

— Придет день, и я лягу в холодную землю. Но только в ней я и хочу лежать.

— Покуда я жив, я этого не допущу. Когда придет такой день, я построю тебе величественный мавзолей.

— Не думай об этом, Александр. Мне он будет не нужен. Что в нем сохранится, кроме жалкого праха, бывшего когда-то человеком? Земля — вполне подходящее место для этой пустой ракушки. Я люблю землю, которую пашут крестьяне, волов, которые тянут плуги, крестьянок, которые бросают семя и помогают собирать урожай. Если мы не мертворожденные, каким оказался мой ребенок, мы в свою очередь ходим по этой земле, а затем приходит черед других людей.

— Надо полагать, ты бы не одобрила строительство великолепного, вечного мавзолея, который я намерен воздвигнуть в Вавилоне в память Гефестиона?

— Я об этом не слыхала.

— Очень скоро услышишь. О нем узнает весь мир и толпами сбежится, чтобы посмотреть на это чудо из чудес.

— Чудо из чудес, сотворенное человеческими руками. И все же оно не будет чудесней матери, дающей грудь своему ребенку. Люди склонны не замечать великие чудеса мира, потому что они совсем рядом и такие вроде бы обыкновенные. Но послушай, Александр, ведь как бы ни возвышались богини этого мавзолея, сколь ни были бы замечательны украшенные колоннами его залы и галереи, прекрасными и дорогостоящими его украшения, он не простоит вечно. Даже горы не вечны. Они разрушаются от времени и, наверное, образуются новые.

— Может, и не вечно. Не надо понимать это буквально. Вспоминаю, как один старый индус — забыл его имя — который сам себе разложил погребальный костер и сгорел на нем, говорил: «Когда Брахма перестает видеть сон, земля и небо исчезают». Я хотел сказать, что мавзолей Гефестиона простоит столько времени, сколько люди будут ходить по земле.

— Тогда уж поистине он должен быть построен из несокрушимого камня, а мне такой неизвестен.

— Если ты думаешь, что этот мемориал обратится в пыль, я воздвигну ему памятник другого рода. Он простоит всего лишь несколько часов и от него останется только пепел, но в людской памяти он будет жить вечно.

В ее лицо прокралось странное беспокойство, возможно, лучше сказать — выражение ужаса, мне-то известное как нельзя лучше, но которого не видел погруженный в свои грезы Александр. Тем не менее голос ее звучал спокойно.

— Что же за памятник ты задумал, Александр?

— Жертвенный костер, каких еще не видывал мир. Его разложат посреди нашего учебного поля: двадцать футов в высоту, сто в ширину и несколько сот футов в длину. На этот огненный алтарь мы положим тысячу рабов, связанных по рукам и ногам. Его пламя взметнется почти до небес, и рев его будет таким громким, что заглушит их вопли. Я принесу эти жертвы не только Зевсу, но и всем богам. — Голос Александра осип, задергалась губа, сверкнули глаза под золотистыми бровями.

Лицо Роксаны побледнело, но немного погодя она заговорила ясно и вполне убежденно.

— Если ты это сделаешь, Александр, совершишь это ужасное зверство, то, клянусь Заратустрой, я уйду от тебя навсегда.

— Мне ли, Александру, переживать, что ты уйдешь от меня?!

— Но ты не должен забывать, что я — Роксана, с которой ты пятнадцать лет назад обменялся клятвой в Додоне.

— Я возьму к себе Статиру. И верну Парисатиду, которая понимает, что я должен богам, что я должен своему другу и что должен я Александру Великому. Она не будет придираться к незначительной потере человеческой жизни, так быстро восстанавливаемой вечно жаждущими чреслами мужчин и вечно голодными чревами женщин. Я люблю тебя, Роксана, но если ты желаешь уйти от меня, уходи.

— Ты кое-что забываешь, Александр.

— И что же я забыл?

— Ты любишь меня так же сильно, как можешь любить всякую женщину, но при этом забываешь, что и я люблю тебя. Какая еще женщина дарила тебя в жизни своей любовью, если не считать Олимпиады, которая тебя родила, и кормилицы Ланис, чью грудь ты сосал? И найдется ли такая в будущем?

С исказившимся лицом Александр смотрел на нее. Мне стало страшно: казалось, он сейчас вытащит меч и убьет Роксану, и кровь ее зальет пол, и будет она лежать мертвая, и тогда я попытаюсь убить Александра единственным своим оружием — кончиком пера. Но вот оскаленные зубы медленно скрылись за дрожащими губами, зеленоватый блеск голубых глаз потихоньку растаял, и лицо обрело спокойствие. Затем, немного подождав, он ответил одним только словом:

— Нет.

— Больше не будем об этом. Лучше позволь мне сказать, как ты можешь почтить память Гефестиона в тысячу раз сильней, чем массовым уничтожением людей, и неважно, в каком количестве. Гефестион был тебе в Македонии другом детства. Устрой в его память македонский пир, пригласи всех, кто переправился с тобой через Геллеспонт, когда ты только начал поход на восток. Сколько бы их набралось? Тысяч пять?

— Не больше трех.

— Устрой пир прямо под небом — ты ведь рассказывал мне, как пируют в Македонии. Ночи еще довольно теплые; через две ночи на западе народится новая луна, тоненький серебряный месяц, но, если ты разложишь достаточно сторожевых костров, лунный свет тебе не понадобится. Поле перед штабом для этого подойдет?

— Что ж, оно, пожалуй, достаточно велико для трех тысяч моих ветеранов, если каждый будет с любимой, будь то жена, наложница или рабыня. Но каким образом я почту этим память Гефестиона?

— Сейчас я расскажу тебе как. Этот пир покажет также твоим солдатам, которым ты обязан больше всего, что ты их чтишь и уважаешь. Не так давно они взбунтовались. Твоя гордость была задета, и ты приказал им убираться из лагеря, а иначе им придется поднять оружие против тебя. Но ведь именно их гордость не выдержала напряжения и сломалась. С каким смирением они выпрашивали твоего прощения. Да, ты дал им то, что они просили, но разве ты не можешь дать им что-нибудь еще, например, хорошую пирушку только для них одних, на которую не пускают опоздавших? Ты раскинь столы под открытым небом, еду они будут есть руками, и пусть у каждого будет своя чаша из дерева или серебра, которую в походе он носит в заплечном мешке. Когда пир будет в разгаре, ты можешь совершить один обряд, о котором мне в детстве рассказывал мой дядя, великий маг Шаламарес.

— Отлично задумано, Роксана. Только я не понимаю…

— Ты поднимешься, и твои трубачи проиграют команду, чтобы все умолкли, и каждый наполнит свою чашу вином. Ты предложишь тост за душу Гефестиона в Элизиуме, жилище героев.

— Я не знал, что последователи Зороастра верят в Элизиум.

— Верят, но не все; только высшие жрецы и другие посвященные знают о нем, ибо это знание дается только тогда, когда верующий обретает мудрость. Цель состоит в том, что они обретают мудрость без всякой надежды за это на какую-либо награду, кроме самой мудрости. Таким путем они ищут правду, а не просто нечто правдоподобное, во что бы им захотелось верить. Но не только именно мудрый обретает Элизиум; туда попадают и другие за свои геройские дела на земле, во что так давно уже верят греки, и эта вера истинна. Потом, когда все осушат свои чаши и ты вместе с ними, ты прокричишь вопрос. Но я не должна говорить тебе, что это за вопрос, если ты не веришь в посланные знамения.

У Роксаны, когда она ждала ответа Александра, глаза казались еще более раскосыми, чем обычно, и к тому же они лучились.

— Я вовсе не олух, Роксана, хотя и родился в Македонии, — наконец заговорил Александр. — Какой образованный человек не знает мудрости магов? Я поверю в знамение.

— Тогда, Александр, ты прокричишь: «Гефестион! Твоя душа, она там, в душистых полях Элизиума?» Если ее там нет — а бывает, что и для героев это трудный путь, с того берега Реки Печали до благословенного острова, хотя даже Шаламарес не уверен, что это остров: однажды ему привиделась зеленая долина среди красивых гор, над которой витал аромат асфоделей, где в мягкой траве извивалось много ручьев, где были пруды для купания, где дни и ночи были нежаркими и успокаивали своим ароматом, где иногда танцевали Грации, когда бы ни призывали их к себе, — так вот, если душа Гефестиона действительно там, то будет дано знамение.

— А что за знамение?

— Иногда это большой метеор, иногда звук, напоминающий отдаленный бой барабана. Но чаще всего это пронзительный свист совы из ближнего леса, поскольку сова — это птица, посвященная Афине Палладе, птица Мудрости.

Лицо Александра просветлело, он заговорил звенящим голосом, так хорошо мне когда-то знакомым, но который я так редко слышал в последнее время.

— Я устрою этот пир, Роксана. Я произнесу тост и задам этот вопрос. Ты будешь моей подругой, Птолемей может привести Таис, ведь Артакама только появилась, а Таис уже давно с нами. Неарх может привести свою новую жену-персиянку, которой он так гордится. Может, отдашь распоряжения моему главному интенданту насчет того, где и сколько поставить столов и какой их уставить едой?

— С превеликим удовольствием, Александр. Я также позабочусь о вине. А пока, умоляю тебя, старайся сохранять мир в душе. Я знаю, у тебя горе, и все же я уверена, что знамение будет благоприятным, и ты убедишься, что боги признали его героизм и его душа вознеслась на эти душистые поля. Я чувствую это всем своим сердцем.

3
Пиршество должно было состояться в ночь нарождения новой луны, считающейся временем добрых предзнаменований в Греции, Персии и Египте. Как ни странно, но в древней летописи иудеев мало упоминаний о новой луне или о луне в любой стадии; можно было бы подумать, что в те времена это небесное светило не освещало земли Палестины. В других упомянутых мной странах нарождение новой луны знаменовало начало времени сева как осенью, так и весной, ибо считалось, что с ростом луны растут и семена. Зато с новой луной нельзя было начинать никаких земляных работ, иначе стенки выкопанной в земле ямы обрушатся; а вот для посадки виноградной лозы и посева дынь, а также всех культур, дающих сферические плоды, это время считалось благоприятным. Дети, рожденные в новолуние, имели склонность к избыточной полноте как в детстве, так и в зрелом возрасте.

Путешествие, предпринятое в новолуние, имело шансы на успех, но неблагожелательно было отправляться в путь, когда луна начинала идти на убыль.

Хотя в области Экбатан стоял сухой сезон, царица Роксана наблюдала за погодой с плохо скрытым беспокойством и в то утро, что предшествовало пиру, сердито провожала глазами каждое проплывающее облако. Погруженный в мрачные размышления, царь Александр обращал на облака внимания не больше, чем на нее, и только тогда вернулся к действительности, когда на северных небесах выросла тяжелая темная туча и Роксана нечаянно воскликнула: «Ой, неужели будет дождь!»

— А что, если и будет? — отвечал царь. — Попируем не хуже и в полнолуние.

— Верно, Александр, — быстро согласилась Роксана.

Так случилось, что ей на радость чуть позднее поднялся юго-западный ветер, сухой, дующий из пустынь южной Мидии и, насколько мне известно, из обширных безводных песков района Табикан. Облачная гряда на севере исчезла бог знает куда.

— Должно быть, боги тебя любят, Роксана, — улыбнулся ей Александр. — Как ты думаешь, любят потому, что ты жена Александра, или только ради тебя самой?

Итак, расставили столы, правда, не на учебном поле, а на месте, выбранном Роксаной — на бывшем пастбище. Она объяснила, что там гости смогут сидеть на траве, а не на пыльной земле. Его местоположение было удобно для всех: напротив штаба Александра, примерно в центре лагерной территории. На протяжении всего утра наряды солдат таскали эти столы из городских домов, помечая их мелом снизу, чтобы потом вернуть владельцам; и еще около сотни сбили из досок наши плотники. В целом их было триста, один на десять человек с их подругами. Забили целое стадо скота, и мясо его запекалось в ямах; множество ощипанной птицы висело над длинными мангалами с угольями для медленного поджаривания. Буханок хлеба было не счесть, а вдобавок к этим основным продуктам питания к столам подавались блюда с копченой рыбой и огромное количество фруктов: сушеные финики и инжир, яблоки, которых в это время года было в изобилии. Подавались и орехи, которые греки называли фисташками, а также целые возы миндаля.

Все это изобилие должно было появиться на столах только после произнесения тоста за душу Гефестиона. Но у солдат не было бы причины жаловаться, так как початые уже бочонки вина, без втулок, стояли наготове — только подставляй чаши.

Сбор гостей намечался на один час после захода солнца. Вот уж опустился вечер, но более двухсот костров изгнали его тени с пиршественной площадки. Этого количества было более чем достаточно для освещения пяти акров поля, а чтобы постоянно поддерживать их яркое горение, к ним приставили множество рабов. Солдаты явились в лучшем одеянии, вымыв ноги и лица и приведя в порядок волосы, а их подруги, заслышав, что на торжестве будет царица, надели свои праздничные наряды; все это прекрасное созвездие красоток в основном состояло из персиянок, парфянок и мидянок.

Воины с подругами приходили в приподнятом настроении, гордые собой, ведь их присутствие здесь говорило о том, что они не новички, что они еще в старой гвардии Александра переправлялись с ним через Геллеспонт и что именно они, ветераны, покрытые шрамами, знают толк в истинной дружбе, когда долгие годы делишь с товарищами радость и горе походной жизни. Мужчины поспорили, что младший военачальник, грек Пелий, не сможет найти подругу, которая сопровождала бы его на пир. Тому действительно не везло в делах с противоположным полом, и никто не знал почему. Возможно, тут играла роль его крайняя невзрачность: он был чрезмерно высок и костляв, с вытянутым унылым лицом и длиннющим носом; он всегда отказывался взять себе ту или иную пленницу, если видел, что не нравится ей, и, по его словам, предпочитал оставаться холостяком, нежели силой навязываться нежелающей его женщине. В результате так оно в общем и было — вплоть до этого вечера, когда он вдруг гордо появился в паре с одной из самых красивых девушек во всей этой компании.

Если час спустя после заката солнца новая луна и стояла над горизонтом в виде крошечного серебряного рога, то все равно ее никто не видел, так как она была скрыта от глаз ярким светом костров. Зато взоры гостей привлек расположившийся на специально выстроенной площадке мощнейший из виденных или когда-либо игравший на воинских пирушках оркестр. В него входили, как обычно, лютни и флейты — их было около двадцати — и примерно то же количество духовых инструментов, но не таких, как рожок. Некоторые являлись разновидностью рожка, но только с более богатым звучанием, а некоторые напоминали флейту, с той только разницей, что при игре дуть приходилось в мундштук, а не в дыру. Был там еще никем из нас до той поры не виданный ударный инструмент, представлявший собой ряд небольших металлических пластин, по которым ударяют маленькими молоточками; говорили, что это изобретение за пределами Экбатан никому не известно. И наконец, ко всем прочим музыкантам оркестра следует еще добавить десять барабанщиков с барабанами разного размера и резонанса.

Когда царь с царицей вышли из своего жилища, примыкающего к штабу, оркестр грянул «Привет, Македония» — мелодию, которую можно было бы назвать национальным гимном этой страны, настолько она была воодушевленной и ликующей. Ветераны тут же подхватили ее.

Вот приблизительный перевод первого куплета и припева:

Привет, Македония, северный край,
Сынов твоих к славе ведет Архелай.[130]
Завидев лицо его, меч и коня,
Бегут от нас варвары, как от огня.
Грозой он и градом идет на врага,
Здесь наши равнины, здесь наши луга.
Замолкнул противник, поверженный в прах,
Лишь плач не смолкает на вдовьих губах.
Привет, Македония, матерь-земля,
Мы славим победу, добычу деля
И дев белокурых для сладкой любви.
О, Зевс, наше воинство благослови.
Привет македонским парящим орлам!
Царю ее слава! И слава богам!
В конце песни все солдаты подняли мечи, отдавая воинскую честь Александру Великому.

Затем все собравшиеся приступили к кутежу. Воины пили за своих спутниц, потом друг за друга. Не было еще ни танцев на площадке, ни непристойного поведения — из уважения к присутствующей царице. Эти македонцы, вскормленные вином вместе с молоком матери, славились как самые крепкие винохлебы во всей Греции и знаменитые пьяницы и, как известно, могли выпить залпом два хуса неразбавленного вина; ходит даже легенда, что один чемпион заглотал сразу треххусовую чашу, правда, на следующий день скончался. С самого начала поднялся сильный шум, который теперь переходил в грохот.

Единственные четыре стула, которые были на поле, стояли прямо напротив царского штаба. Здесь же стоял покрытый скатертью стол с персидской лампой из серебра, и за ним сидели царь, царица Роксана, Птолемей и его прекрасная наложница Таис. На расстоянии десяти шагов позади стола и по его бокам было расставлено шестеро телохранителей, а за спиной Роксаны стояла Ксания. Я находился непосредственно за Александром, но ближайший от нас костер с пирующими рядом бражниками находился примерно в сорока шагах. Разумеется, по всей территории лагеря ходили часовые, а у двери небольшого каменного строения, где сидел взаперти врач Главкий, торчал еще один — видимо, больше для проформы, чем в силу необходимости, поскольку надежней тюрьмы я еще не видел. Часовой с тоской смотрел на пирующих и жалел, что не может к ним присоединиться. Одна персиянка принесла ему графин вина, и, поскольку это происходило за спиной у Александра, он осушил графин в один прием, вернул сосуд девушке и бодро зашагал взад и вперед.

Птолемей принялся описывать то, что солдаты называли их «храмом», — большую палатку, расположенную параллельно штабу, в сотне шагов от него. В ней находились изображения двенадцати Олимпийских богов. Птолемей сообщил, что к ним недавно прибавилось еще одно — фигура быка, вырезанная из дерева и сплошь покрытая золотыми пластинами. Это было изображение Митры, в котором царь видел одно из проявлений Зевса.

— А не дело ли это рук Диамена, который вырезал из слоновой кости мой бюст? — поинтересовалась Роксана. — Ты тогда им восхищался.

— Да, Диамена.

— Царь Александр, мне бы хотелось увидеть этого золотого быка, и, если рука Диамена все так же тверда и искусна, как прежде, мне бы хотелось заказать ему копию того бюста — в качестве подарка ко дню рождения.

— Проводи ее туда, Птолемей, — приказал Александр. — Роксана, у тебя есть фимиам, чтобы бросить на жертвенный огонь?

— У Ксании золотая коробочка для фимиама, твой подарок. Она держит ее у себя в сумочке, вместе с моей косметикой и духами. Нужная вещь для придорожных святилищ. Она проводит меня вместе с Птолемеем. Нам не придется проходить мимо гуляющих.

Они втроем зашагали в сторону «храма». Царь сидел, обхватив подбородок ладонью, и задумчиво смотрел на Таис. Она чуть улыбнулась ему и снова сосредоточила внимание на оркестре, заигравшем буйный скифский танец.

— Прошло уже двенадцать лет, Таис, с тех пор, как мы встретились с тобой в Афинах, — заметил царь.

— А ведь и не подумаешь. Ты был тогда царевичем, а я училась в школе госпожи Леты.

— Ты почти нисколько не изменилась. Казалось бы, такое хрупкое тельце, а в Гедросии в нем проявилось столько силы.

— Умоляю тебя, царь Александр, не надо вспоминать этот ужас. Когда мы с тобой познакомились — как раз после твоего знаменитого удара по фиванцам при Херонее, — ты был простым предводителем конницы гетайров, а не властелином Азии. В тот вечер я предсказала, что тебя ждут большие дела. Какая недооценка!

— Ты предсказала кое-что еще, но в этом ты ошиблась.

— Помню. Я говорила, что ни одна женщина не сможет тебя полюбить — ведь даже тогда ты был слишком властный. Но я была не права.

— Уже тогда меня любила одна девушка. Видишь ли, мы с Роксаной встретились еще раньше, в Додоне.

— И это я знаю. До нашего отъезда из Суз княжна Парисатида рассказала об этом не одному человеку. Говорила, что ты ей не запрещал.

— Это правда.

— Она говорила, что именно по этой причине вы так скоро расстались — ты слишком сильно любил Роксану, любил все свои зрелые годы и уже не мог бы найти супружеского счастья ни с одной другой женщиной.

— С тобою, Таис, я был счастлив. Хоть это счастье и не было в полном смысле супружеским, зато оно было очень реальным.

— С тобою, царь, я тоже была счастлива — в полной мере. Однако мы правильно сделали, что расстались, уж позволь мне это сказать.

— Разве я когда-нибудь запрещал говорить то, что просилось тебе на язык? Так будет и впредь.

— Это огромная уступка, о величественный царь!

— Каковы твои дальнейшие планы, если не секрет?

— Останусь с Птолемеем, пока я ему нужна. Я говорила тебе — он большой человек, хотя и не гений. Я была его любовницей, теперь я его наложница. Если ты когда-нибудь назначишь его подчиненным тебе царем, хотя бы над пастбищем для овец, тогда, я думаю, он сделает меня своей морганатической женой. Я уже пережила свою раннюю мечту со многими поделиться своей красотой — возможно, это был только предлог дать волю своей природной эротичности. Надеюсь, я смогу родить Птолемею ребенка. Никогда не думала, что захочу родить какому-нибудь мужчине, но я ошибалась.

— Таис! Я хочу задать тебе вопрос, на который ты можешь ответить, не страшась. Ты по-прежнему не веришь, что я родной сын Зевса?

— Царь, ты ставишь меня в неловкое положение.

— Это и есть ответ на мой вопрос. Разве это не замечательно, что две самые близкие в моей зрелой жизни женщины не верят в это? Или хотя бы то, что они открыто заявляют о своем неверии, чего никто больше не осмеливается делать.

— Вторая из них, может быть, и чудо. Первая же нет. Мы были теми двумя женщинами, которые любили тебя сильнее всех, не считая царицы Олимпиады. Ты должен понимать, что ни одна женщина не способна любить живого бога. Она может поклоняться ему, но ей желательно, чтобы ее бог был невидимым, без свойственной людям хрупкости, чтобы он пребывал где-то вдалеке, а не в ее постели. Женской натуре желательно видеть на супружеском ложе мужчину, к которому она может испытывать сострадание. Женская любовь — это всегда сострадание, по крайней мере, наполовину.

— Это задача для философов.

В этот момент в далеко простирающемся свете костров появились фигуры приближающихся к ним царицы Роксаны, Птолемея и за ними — Ксании. Когда они оказались в свете лампы, Птолемей опустился на одно колено. Александр встал и спросил:

— Ну и как тебе эта новая статуя?

— Этот бык просто чудо! — отвечала Роксана. — Он кажется квадратным — короче, самый убедительный образ из всех, которые мне доводилось видеть в современной скульптуре.

— Роксана, а не пора ли трубить горнистам, чтобы все замолчали, и провозгласить тост за душу моего друга?

— Да, пора. Твои гости уже проголодались, они ждут ужина.

Александр просигналил четверым горнистам, стоящим сразу за телохранителями. Они выступили на двенадцать шагов вперед, вскинули медные трубы и проиграли команду «вольно». Чистые высокие ноты прошли сквозь шум, поднятый пирующими, как брошенные дротики проходят сквозь пыль, поднятую сражающимися. Все поле объяло какое-то неестественное напряженное молчание. Сидящие на земле тут же встали и повернулись лицом к царю, рядом с которым стояла царица Роксана, а позади — главный военачальник Птолемей и Таис.

Александр был одарен голосом с удивительным тембром, над которым он имел полную власть. В его спокойных интонациях всегда чувствовалась сила. Когда ему было желательно, он, без малейшего напряжения, мог заставить голос звучать на невероятно далекое расстояние. Я не сомневался, что на поле площадью в пять акров его отчетливо слышали все.

— Воины и гости! — заговорил он. — Этот праздник — в честь всех тех, еще живых ветеранов, которые переправились через Геллеспонт со своим царем десять лет назад, а также на радость жен и подруг, которых вы привели с собой. Наше братство никогда не угаснет. Дела его останутся жить в истории. И особую честь мы воздаем этим праздником вашему великому военачальнику и моему прекрасному другу Гефестиону, который недавно ушел от нас. Возможно, его душа сошла в молчаливые, сумрачные и унылые чертоги Аида. Но вы-то помните, как он водил вас в сражения. Вы не забудете, что он всегда был одним из первых в бою. Для меня он герой, и я верю, что и высокие боги относятся к нему так же; а потому, может быть, его душа скрылась вЭлизиуме, вечном месте упокоения героев, и возлежит он там вместе с другими героями, ушедшими туда до него, такими как Агамемнон, Одиссей, Патрокл, укротитель лошадей Гектор, Филипп Македонский и множество других героев нашей любимой Греции, хоть я и не назову величайшего из всех, Ахилла, ибо ходит молва, что он остался в Аиде с простыми умершими, оттого, что горько сокрушался над тем, каким образом его настигла смерть. В Элизиуме есть также герои из других стран, на которые простирается власть наших богов — на земле они были врагами Греции: это Кир, Ксеркс, Рустам, Бахрад и великое множество других, ушедших туда в прошлые века. Теперь, когда я подниму свою чашу, поднимите и вы свои, и выпьем мы за душу Гефестиона, но, когда вы опустите свои опорожненные чаши, не надо никаких криков, ибо сразу же, как мы выпьем, я обращусь к Гефестиону с краткой просьбой, задам единственный вопрос, на который, мне сказали, может ответить какой-нибудь всеведущий бог.

Царь Александр поднес золотую чашу к губам, и все, кто его слышал, сделали то же самое. Когда царь опустил свою чашу, то же самое сделали и все остальные.

— Гефестион! Гефестион! — в полный голос воззвал Александр. — Молим тебя, ответь: нашла ли душа твоя покой и вечное блаженство в душистых полях Элизиума?

Нам пришлось ждать всего лишь столько времени, сколько понадобилось на один долгий вдох и выдох. Затем из небольшого леска, росшего неподалеку, раздался протяжный жутковато-таинственный свист, очень похожий на крик совы, посвященной Афине Палладе как Птица Мудрости.

— А вот и ответ! — продолжал Александр своим далеко разносившимся голосом. — Теперь мы можем быть уверены, что душа Гефестиона обрела вечное счастье в Элизиуме. Теперь будут накрыты столы и все мы почествуем ушедших в мир иной и то великое братство, что остается с нами. Будьте веселы, и спасибо богам.

На царском столе появились блюда, и Александр, к великому удовольствию Роксаны, ел с большим аппетитом. До этого он свыше двух дней не ел ничего существенного и, судя по его лицу, в этот период он совсем не страдал от головной боли, хотя на сердце и было тяжело от горя.

Когда все поели и еда прекратила доступ крепким парам алкоголя к мозгам, солдаты со своими спутницами расселись в круг тут и там на траве, переговариваясь и смеясь, но без прежней шумливости. А после царь сказал так:

— До моего ухода никому не покидать празднество. Через несколько минут, Роксана, мы с тобой пожелаем нашим дорогим друзьям, Таис и Птолемею, доброй ночи и пойдем к себе во дворец. Но перед тем я должен выполнить одну небольшую обязанность.

— Может, поручишь это мне, мой царь? — спросил Птолемей.

— Нет, старый друг, я предпочитаю позаботиться об этом сам. — И он сделал знак рукой, подзывая начальника своих телохранителей.

— Слушаю, мой царь!

— Вон там, в небольшом строении, сидит запертый под стражей врач Главкий. Возьми головню, чтоб было посветлей, и сходи туда. Вели часовому на посту стать рядом с обнаженным мечом, пока ты будешь отпирать дверь. Затем убедись лично, что Главкий еще там, а не сбежал.

— Слушаюсь, мой царь, — прозвучало в безмолвии, настолько глубоком, словно кругом лежала пустыня, где не ступала нога ни зверя, ни человека и стоял последний час ночи, когда воздух не шелохнется и звезды горят в несказанной тиши.

Охранник отсутствовал не больше двух минут, отмеренных по минутной склянке. Пока он ходил, Александр сидел в тихой задумчивости. Раза два Роксана открывала рот, как бы желая что-то сказать, но так и не произнесла ни слова. На ее щеках ярко вспыхнули два пятна, и лицо от этого казалось еще более бледным. Таис сидела в изящной расслабленной позе. Птолемей как-то неестественно долго разглядывал оркестрантов, которые после еды снова взялись за свои инструменты. У меня самого отчего-то в тревоге забилось сердце.

Охранник подбежал к царскому столу и был рад необходимости отдать салют, ибо это давало ему возможность перевести дыхание. Затем он выпалил:

— Царь, заключенный Главкий сбежал.

— Говори потише. Ты выяснил, каким образом?

— Нет, царь Александр, не выяснил. Отдушины для воздуха слишком узки, чтобы в них можно было пролезть. Дверные засовы были нетронуты с тех пор, как туда посадили арестованного. Пол и потолок в полном порядке. Похоже, его тайно похитили.

— В каком-то смысле так оно и было. Ему оставили одеяло. Было ли оно расстелено на полу?

— Да, царь, около стены.

— Если ты заглянешь под одеяло, то увидишь отверстие на том месте, откуда вынут один из каменных блоков, а под отверстием — тоннель. Можешь идти.

Начальник царской охраны отсалютовал, и через несколько секунд мы услышали, как он отдал своим подчиненным приказ стоять смирно. Тем временем Александр пробовал пальцами серебряные щипцы, с помощью которых извлекал содержимое орехов кешью, поданных с десертом, и в моем воображении эти щипцы стали орудием ужасных пыток. Но даже я не мог ничего прочесть в его лице. В лице Роксаны ясно читалось одно — вызов. Он был начертан в ее раскосых глазах: они блестели точно так же, как глаза виденного мной однажды леопарда, на которого наседали собаки.

Александр едва заметно вздохнул, посмотрел на нее и заговорил:

— Вы с Таис взяли на себя столько хлопот, чтобы спасти одного незнакомого вам человека.

— Он был невиновен, — защищалась Роксана.

— Был приказ Александра: пригвоздить его к дереву, чтобы он умер в мучениях.

— А я — жена Александра, царица, и его честь — моя честь.

— Птолемей, ты тоже был одним из заговорщиков?

— Он не был… — вмешалась Таис.

— Пусть мой военачальник и старый друг говорит сам за себя.

— Я уж как следует постарался, чтобы не быть заговорщиком, царь, — мрачно усмехнувшись, отвечал Птолемей. — Не отрицаю: я знал, что царица и Таис замышляют какую-то военную хитрость, но я не пытался отгадать, в чем она состоит.

— Мне эта загадка показалась несложной, — сказал царь. — Роксана, ты выдала себя, когда упомянула, что, по словам великого мага Шаламареса, посвященные в культ Зороастра верят в Элизиум. Ты справедливо утверждала, что это знание не для всех. Ты говорила, что постигающим начала этих знаний не рассказывают о существовании Элизиума, так как лучше всего постигать мудрость ради самой мудрости, а не ради какого-то вознаграждения здесь или в ином мире. Я считал обязательным для себя знакомиться с основными учениями всех великих религий, с которыми мне пришлось столкнуться в завоеванных мною землях, и после некоторых размышлений я увидел обман. Ты предложила устроить для всех ветеранов, кто был со мной во время переправы через Геллеспонт, шумную пирушку — хитрость не слишком тонкая. О твоем намерении явно говорил выбор этого места, рядом с местом заточения доктора, к тому же травянистое, а не такое голое, как поле учебного плаца; а также приглашение такого большого оркестра, и это множество костров, ослепительный свет которых не позволял видеть, как в темноте движутся какие-то тени. Ты думала, что громкий крик совы воззовет к моей суеверной натуре, а это хорошо всем известно, а уж найти бактрийца, который мог бы в совершенстве подделать свист этой птицы, было парой пустяков для того, кто общался с командирами моих бактрийских отрядов и их женами. Не стану доискиваться, кто эти дамы и господа. Вполне очевидно, что тебе нужен был момент, когда все пирующие кричали бы одновременно, это был критический момент освобождения: удаление одного из каменных блоков, сцементированных вместе, никак не могло бы обойтись без шума. И к тому же ты не сумела скрыть наступившего вслед за этим облегчения. Я полагаю, основная часть тоннеля, который начали рыть вон в том леске, была уже почти закончена, а рыть его начали на другую же ночь после того, как я вынес приговор врачу. Возникает вопрос: куда подевалась вся эта гора выкопанной земли? Подозреваю, что возле трассы тоннеля находился брошенный колодец, и это наводит меня на мысль, что тут замешаны опытные специалисты по подкопам — очевидно, из моей собственной армии. Их имена мне тоже ни к чему. Однако я позабочусь о том, чтобы наружная охрана лагеря была бы впредь более внимательной. А один из начальников получит выговор.

Александр помолчал, расколол щипцами орех и съел его сердцевину. Роксана и Таис сидели не шелохнувшись. Птолемей снова взглянул на оркестр, который теперь играл нежные любовные мелодии Персии.

— И наконец, нужно разобраться с обеими зачинщицами заговора: моей царицей Роксаной и моей бывшей фавориткой Таис, — продолжал Александр. — Однажды, когда Таис оказала мне большую услугу, я дал ей слово, что она может совершить один проступок против меня, и он останется безнаказанным. Был ли уже такой проступок, за которым последовало прощение, я не могу припомнить, но, так или иначе, я буду считать сегодняшнее дело происшествием, исчерпывающим наш договор. Роксана, в том здравом уме, в каком я сейчас нахожусь, у меня рука не поднимается наказать тебя за поступок, оспаривающий мою власть, но совершенный мне же на пользу, к тому же продиктованный одним из самых обожаемых мною в тебе качеств — женским состраданием. Но все же позвольте мне предупредить вас обеих: когда я в здравом рассудке — а вскоре после похорон Гефестиона я в нем пребываю постоянно — не пробуйте больше шутить со мной. Это предупреждение будет в равной мере значимо и для тех случаев, когда я не в себе, поскольку даже тогда сохраняются некоторые силы моего ума, не ослабленные расстройством, и рана, нанесенная моему колоссальному, как однажды сказала Таис, тщеславию, может привести к ужасным последствиям.

Александр сделал паузу, лицо его оставалось спокойным, пока его слушатели раздумывали над только что прозвучавшей страшной угрозой.

— Хочу сказать еще об одном, — наконец продолжал он. — Еще до того, Роксана, как ты предложила устроить празднество для ветеранов, которые переправились под моим знаменем через Геллеспонт, я уже решил простить врача Главкия. Ваш с Таис заговор привел лишь к тому, что он изнывал в мучительном беспокойстве лишних два дня. А сейчас я велю протрубить наш с царицей уход. Мы благодарим вас с Таис за приятную компанию. Я разрешаю вам уйти, а если хотите еще немного послушать эту чудесную музыку, которой мы обязаны царице, можете оставаться сколько желаете.

Зазвучали трубы, и зов их разнесся по полю, и эхо неоднократно повторило его. Все воины тут же стали по стойке «смирно», повернувшись к царю лицом. Вместе с Александром из-за стола поднялись царица и двое их гостей. Последние коснулись коленом земли, и к некоторому, но не слишком большому моему удивлению, то же сделала и царица.

Царская чета удалилась. В присутствии стоящей навытяжку охраны оба оседлали ждущих неподалеку лошадей и вернулись во дворец.

4
Окончилась поздняя осень — пала под ударами крепких морозов наступающей зимы. Царю перевалило за тридцать два — это был тридцать третий год о. А. В этот период времени те, кто любил его больше всех, чрезмерно обнадеженные устроенным для македонцев праздником, снова стали терять свои надежды. С приближением ранней зимы усилилась и его мегаломания. В общественных делах это не проявлялось так сильно, как в его поведении перед своим двором. Особенно это выразилось в его костюме, имитирующем, например, одеяние, в котором Зевс-Амон изображен в своем храме в Египетской пустыне, включая широко расходящиеся рога, служащие эмблемой быка. Наряжался он и как Гермес — с жезлом в руке и в крылатых сандалиях на ногах; в других случаях он имел при себе лук и охотничье копье — по образу и подобию Артемиды; а его любимым костюмом стала львиная шкура, наброшенная поверх персидского платья, и в руках в подражание Гераклу — дубина.

Снова ожила в нем печаль по Гефестиону, и его больная душа жаждала выразить себя в убийственной ярости. Предлогом тому послужило еще одно донесение из района, лежащего ниже таинственного Аральского моря: малоизвестное дикое племя коссеев, занимавшееся грабежами на караванных путях, чей вождь сдался когда-то Александру, снова восстало. Персидские власти на севере пытались укротить их, но впустую: при всяком приближении карательных войск они уходили высоко в горы и скрывались там в потаенных местах. Но теперь, покрытые глубоким снегом, эти места были недоступными для человека, и этот путь к спасению оказался для них закрыт. Во время одной кратковременной вспышки ярости царь приказал экспедиционному корпусу кавалерии идти на коссеев и сам повел их вперед.

Я надеялся, что поход в те края через земли уксиев, вид холодных зимних ландшафтов, больших отрядов диких бактрийских верблюдов и трудности пути, напоминающие кое-какие прежние его походы, остудят и успокоят его. Но этого не случилось. Поход длился сорок дней. Когда они наткнулись на зимнюю стоянку коссеев, Александр приказал вырезать их всех поголовно, чтобы эта земля на веки веков осталась опустошенной. Не пощадили никого: ни воина, ни бородатого старца, ни сморщенной старухи, ни женщины, ни ребенка, — и его видавших виды всадников мутило от этой бессмысленной резни, страшнее которой не было даже в Индии. Чистая белизна снегов Коссеанской пустыни превратилась в еще не виданное богами зрелище — в целые поля, залитые алой кровью, и, наверное, по душе оно было богу войны Аресу, ибо радовало его кровопролитие, хотя сдается мне, что другие боги, даже суровая Афина, должны были отвести свои взоры.

«Это моя жертва душе Гефестиона, — так, говорят, он сказал. — Вместо одной тысячи рабов, сожженных на погребальном костре, десять тысяч варварских трупов, замерзших в снегу». Я не слышал этих его слов, и то, что передают, возможно, ошибочно, но никакого сомнения не могло быть в том, что им владела безумная ярость и жажда убийства.

Вскоре после его возвращения наступил новый год, и я осмелился надеяться вопреки всему, что этот год образумит его. Эта надежда загорелась немного ярче, когда он решил перенести свою резиденцию из Суз в великий Вавилон, где множество храмов, памятников и разного рода античные произведения искусства могли возбудить его интерес; ведь что ни говори, а в новом окружении его состояние обычно улучшалось. То, что он распорядился о дальнейшем исследовании берегов Персидского залива и Каспийского моря, действительно было правдой и хорошим знаком. Но он также приказал добавить к своему уж и без того огромному флоту большое количество судов, похоже, намереваясь своей морской мощью превзойти все морские силы, которые только могли бы объединиться против него. Его начальники хорошо понимали, какие морские державы хотел он разрушить.

Более того, оказалось, что исследование Персидского залива диктовалось не научным любопытством, а желанием увидеть Аравию, которая — а в этом никто не сомневался — была его следующей целью.

Возвращаясь в Вавилон, он встретил множество посольств, которые клали ему земной поклон. На берегах Тигра он встретился с халдейскими предсказателями, хотя как страны Халдеи уже не существовало, но эти люди все еще называвшиеся ее именем, являлись в действительности астрономами, астрологами, прорицателями и колдунами. Они стали уговаривать царя не входить в Вавилон — это будет для него не к добру. На это пророчество он ответил шуткой; однако они так горячо убеждали его, глаза их были так встревожены видениями, что он обещал им войти в город не через восточные ворота, над которыми им виделся злой рок, а через западные. Но когда он с войском приблизился к этим воротам, оказалось, что дорога к ним непроходима из-за сильной заболоченности: прорвался или вышел из берегов большой канал. Так что в конце концов ему все-таки пришлось войти в восточные ворота.

— Болота, с вами я еще разберусь, — услышал я его слова, когда он, расстроенный и злой, повернул назад.

Этот въезд в город случился за несколько недель до весеннего равноденствия.

В Вавилоне он устроил свой штаб в просторном роскошном павильоне, где также была и спальня на тот случай, если ему придется работать допоздна и не захочется возвращаться в царский дворец. Этот великолепный дворец стоял на берегу Евфрата, его время от времени занимали цари и их близкие родственники. Поведение Александра в Вавилоне не отличалось неистовством, но было крайне экстравагантным. Он продолжал вести строительство обширного мавзолея, в котором телу Гефестиона предстояло найти окончательное успокоение. Иногда он спал на золотой кушетке, по виду весьма далекой от соломенного тюфяка первых его походов, и рядом с ней всю ночь напролет ему играли флейтисты, чтобы усластить его страшные сны. Тем не менее Роксана оставалась его царицей, а если он не слишком напивался, чтобы разделить ее незапятнанное ложе, то и женой.

В ночь весеннего равноденствия, тайну которого астрономы еще до конца не разрешили и к которой Александр питал великий интерес, он был нежным и любящим с Роксаной и казался более самим собой — тем Александром, которого она знала еще до заболевания, — чем в течение многих последних недель. И это придало ей смелости сообщить ему нечто очень важное для него самого и для мира, заставившее сильно забиться сердце раба его Абрута, ибо я решил, что это известие отрезвит его и он, возможно, найдет дорогу назад к полному здравомыслию.

Она внезапно сообщила ему эту новость, когда он нежно поцеловал ее и они поговорили о своем воссоединении в Бактрии, а это в свою очередь привело его к воспоминаниям о их первой встрече по дороге в Додону.

— Александр, — сказала она ему спокойно, — у меня будет ребенок.

5
Похоже, царя эта новость сильно взволновала. Он уж, думаю, и не надеялся, что Роксана сможет зачать, тем более было ему удивительно, что все последние месяцы он делил с ней ложе считанное число раз. Он выглядел очень гордым, и это дало мне пищу для размышлений, ибо мало было у человека возможностей более обычных, чем способность мужчины зачинать с женщиной детей. Жены большинства простых грубых крестьян, работающих в поле, рожали детей с той же регулярностью, что и коровы телят. Почему же это не получалось у Александра, ведь его тело не было искалечено в битвах; если не считать множества шрамов, такой физической силой и выносливостью мог похвастать далеко не каждый смертный. Это был зрелый мужчина, который когда-то мог бы послужить моделью для Гермеса Праксителя и еще бы послужил, если бы не те самые шрамы, сильнее врезавшиеся в лицо морщины, вызванные сильными переживаниями, глубокими размышлениями и, возможно, в какой-то незначительной степени попойками и развратом.

— И когда же теперь мне ожидать сына и наследника? — поинтересовался он с мальчишески-жадным любопытством.

— Дитя может оказаться девочкой и княжной — шансы почти равны, — отвечала Роксана. — Однако он расположен низко в моем чреве, слегка левее, и заставляет меня раздаваться вширь сзади, а это предвещает, что ребенок может оказаться мальчиком. Он, по моим подсчетам, должен родиться где-то совсем близко к дню осеннего равноденствия.

— Еще столько ждать — шесть месяцев! Если родится девочка, я буду любить ее так же сильно, как любил бы сына, или даже еще сильней. Я с нетерпением стану ждать ее первых шагов. Мне бы хотелось, чтобы у нее были волосы цвета пшеничной соломы, а глаза чуть-чуть раскосыми и чтобы вокруг серой радужки был синий ободок. Обещаешь?

— Я ничего не обещаю. — Она произнесла это легко, но в ее лице появилось сосредоточенное выражение, и я подумал, что ей припомнились первые роды, с мертворожденным ребенком.

— Выходит, что ты зачала три месяца назад. Ты уже чувствуешь толчки?

— Кажется, да, но не уверена.

На какое-то время семейная жизнь Александра изменилась немного к лучшему. Он уже не столь часто рядился в фантастические костюмы и меньше страдал от головной боли. В его делах появились и разумные предприятия: например, он решил заделать брешь в канале недалеко от западных городских ворот и велел строителям сделать доклады о возможности осушения болот. Нередко он и сам посещал заболоченные места, возвращаясь физически изнуренным и промокшим до колен.

На пользу или во вред всему человечеству он непрестанно продолжал готовиться к покорению арабских земель, за чем должны были последовать дела еще более великие. Для солдат изготовлялось новое оружие, в Дамаске выковывались доспехи, которые были легче и прочней, на юг и на запад отправлялись лазутчики, а войска учились быстро высаживаться на вражеском берегу. Появились разборные лестницы нового типа; отряд персидских и бактрийских всадников-копьеносцев, называвшийся «эпигонами», стал теперь элитным корпусом наравне с конницей гетайров. Фалангистов обучали новым способам быстрого маневрирования, а также защите против вражеской фаланги. Я заметил, что новая воинская форма одежды стала более облегченной, и это указывало на то, что походы предполагалось проводить в полутропических областях, а не на пустынном севере. Помимо всего прочего, он заставлял конников учить своих лошадей подступать к слонам, не испытывая перед ними страха, причем слоны в его армии уже составляли значительную силу.

Он пришел в ярость и потемнел лицом, когда получил ответ от жрецов храма Зевса-Амона, в котором говорилось, что нельзя чтить Гефестиона как бога, но только как героя, правда, от этой вспышки он скоро оправился. Он также не на шутку рассердился на Кассандра, сына престарелого Антипатра, регента Македонии, из-за некоторых обвинений, выдвинутых против них обоих — отца и сына. И в этом случае вспышка его прошла, но Кассандр так и не оправился от своего испуга. Очевидно, он полагал — но это мое личное мнение — что чудом избежал смерти от царского меча, если не чего-нибудь еще пострашней. А дело было так: Александр сбил его с ног, и он сильно ударился головой об пол. После этого случая Кассандр не мог приблизиться к царю, не испытывая внутреннего трепета.

Поистине, к нему стало очень трудно пробиться из-за его многочисленного двора, включая персидскую царскую охрану, облаченную в кричащую форму, а также и его собственную, к тому же его неизменно окружала кучка друзей, курьеров и льстецов.

Когда он проводил ночи в своем огромном павильоне, он неистово работал весь день и часто пиршествовал большую часть ночи либо со своими застольными друзьями, либо с танцовщицами, правда, я никогда не слыхал, чтобы хоть одна из них делила с ним ложе. Если бы не частые ночи, проводимые им с Роксаной, он мог бы просто свалиться с ног. С нею он обходился ласковей прежнего, проявлял острый интерес новобрачного к тому, как растет и развивается в утробе его дитя. А оно уже стало заявлять о себе, хотя и нельзя было понять, насколько хорошо ему в этом теплом жилище, где оно набирается силы, питаясь соками матери, и ему еще не приходится самому искать себе пропитание. Но если бы оно могло ощутить опасности и горе, существующие в бескрайних пространствах наружного мира, чего понять оно было еще не в силах, не умея отличить света от тьмы, оно бы вовсе не спешило поскорее прийти в сей мир. Вслед за равноденствием пошли месяцы, когда ребенок энергично проявлял свою жизнеспособность. Часто Роксана предлагала царю положить руку на свой вздувшийся живот и почувствовать, как он сучит ножками. В таких случаях Александр хохотал, как мальчишка.

В конце весны, примерно за месяц до летнего равноденствия, Александр несколько дней подолгу, с восхода до темноты, пропадал на болотах у западных ворот, наблюдая за тем, как идет окончание работ по выкапыванию дренажных канав перед тем, как болото, разбуженное летним зноем, начнет издавать зловоние — причину частых простудных заболеваний и лихорадки во всем городе. По завершении этого проекта он побывал на званой пирушке, устроенной его новым другом по имени Медий. Выпив на ней большое количество неразбавленного вина, он большую часть следующего дня проспал, поднявшись только часов в девять вечера. На все вопросы он отрицательно качал головой и, облачившись во все доспехи, надев на голову украшенный перьями шлем, вышел из своей палаты.

Моя раскладушка стояла у стены его комнаты, чтобы я был под рукой в случае надобности, но он, не взглянув на меня, зашагал по коридору. Когда он проходил под светильником, я хорошо разглядел его: лицо красное, видимо, от жара, в глазах неестественно сильный блеск. Тут же вслед за ним вышла царица Роксана в наброшенном на ночное платье персидском халате и с босыми ногами.

— Быстро поднимайся и ступай рядом с ним, — сказала она мне тихим, безумно встревоженным голосом. — Если он откажется от твоего присутствия, оставайся позади него. Он весь в жару от болотной лихорадки, а кроме того, совсем не в себе. Не знаю, что он натворит. В двухстах шагах за тобой я поставлю четверых его охранников с носилками. Не принуждай его ни к чему — может, только в крайнем случае — в общем, старайся развеселить его; но если он упадет, позови людей с носилками — они отнесут его домой.

Царь немного пошатывался на ходу, и я догнал его как раз вовремя, чтобы услышать его разговор с часовым у входа во дворец.

— Я нездоров. Хочу немного прогуляться. Вечер такой теплый и такая великолепная луна.

— Мой долг перед тобой, величественный царь, не велит мне молчать, — отозвался один из часовых. — Если ты нездоров, не лучше ли тебе лечь в постель?

— Нет, мне нужно совершить паломничество. Мне предписано так поступить — по велению моей властной души.

Он пошел дальше. Я снова догнал его и последовал сзади и чуть в стороне.

— Это ты, Абрут? — спросил он вялым голосом.

— Да, мой царь.

— Можешь идти со мной. Ты пробыл у меня уже так долго, что действительно стал частью меня самого. Ты мне пригодишься, потому что я иду в Пеллу, город, где я родился, и пойду по той же дороге, по которой тебя вели в цепях в Византии. Ты вспомнишь, как я купил тебя у надсмотрщика за семь золотых монет, которые он спрятал в свой кошелек.

— Я все хорошо помню, мой царь.

— Как чудесна эта мягкая ночь для нашего путешествия! Воздух почти не колышется. И луна на ущербе будет освещать наш путь. Она начала убывать после того, как стала совершенно круглой, но помутнела еще совсем немного: ее мягкий и нежный свет не будет резать мне глаза. Есть, Абрут, красота и в убывающей луне, и в прибывающей. Есть красота в старом возрасте, когда мужчина и женщина идут по дороге к смерти и волосы их побелели, и глаза потускнели, а на лицах и руках появились морщины. Но убывающая луна, хоть и обреченная, все же плывет по небесному своду. Она остается царицей ночи.

Мы приблизились к наружным воротам территории дворца, но стоявшие на часах персидские рекруты только стояли смирно и салютовали, не осмеливаясь заговаривать с Александром.

— Посмотри на звезды, — сказал мне Александр, когда мы вышли на почти пустынную улицу, — только немногие сегодня ночью жгут свои лампады, это великие властелины небес. Звезды поменьше тоже, наверное, зажигают свои светильники, но мы не видим, как они горят — так велико сияние быстро умирающей луны. В какой стороне запад? Голова еще не прояснилась от сна, не могу сориентироваться.

— В этой стороне, мой царь, — указал я.

— Тогда мы пойдем по этой тихой улочке. В нескольких домах еще горит свет, и добрая жена смотрит, все ли дети в постели, а добрый муж заботится обо всех мелочах, которые необходимо сделать на ночь: чтобы двери были надежно заперты и выпущен кот, — а там он вознесет ночную молитву Астарте, каким бы именем он ее ни называл, и сам будет искать милости сна. Радуюсь я, Абрут, тому, что волею судьбы и богов не пришлось мне разрушить Вавилон. Три тысячи лет до моего рождения здесь находился поселок. Наверное, тут жили рыбаки и, может, некоторые из них держали стада, а другие переправляли через реку караваны. Мы пойдем к западным воротам города — там больше нет затопленной земли, вместо нее через болото проходит насыпь, которая потом сворачивает на север и соединяется с царской дорогой.

Он молчал все время, пока мы не вышли за ворота и не прошли через заболоченный участок, а затем указал вперед.

— Разве там не огни Опа?

— Может быть и так, мой царь. — На деле это были разбросанные огни пригорода Вавилона.

— Нет, мы забрели дальше, чем предполагали. Это огни Тарса, который сдался мне в великом походе на Восток. Но теперь, после стольких недель пути, я устал и не хочу встречать делегации, так что давай свернем на эту проезжую дорогу и немного отдохнем в душистых полях.

Мы вышли на луг, изрезанный вдоль и поперек ирригационными канавами, где росла зеленая трава и на ночь расположилось большое стадо крупного рогатого скота, голов сто, которое мирно спало, не боясь львов, так как находилось совсем рядом с городом.

— Сколько, по-твоему, нам придется ждать встречающих из Пеллы?

— Может, и недолго.

— Абрут, вон там это не бог Митра, который возлежит со своими женами? — Александр указал на быка коровьего стада.

— Может и он, мой царь, но только мне кажется, что его рога не так длинны и шея тонковата. Я не вижу, какая у него мошонка, но судя по размерам тела, это обычный бык.

— Надеюсь, что это не Митра. Он потребовал бы кровавой жертвы. Во всем мире боги хотят, чтобы на жертвенный алтарь проливалась кровь. Часто это делается тайно, потому что наши учителя и философы называют это варварством, а женщинам такое очень не по душе, потому что они женщины. Кровь! Кровь! Она создана, чтобы согревать тело после того, как сама разогреется в печени, а в печени есть нечто вроде огня, но без пламени. Кровь не предназначается для пролития. Она существует для поддержания жизни, а не для потери ее. Даже теперь членам моим холодно. Может, уже холодает?

— Не думаю, царь Александр, или, по крайней мере, я этого не чувствую.

— Луна у себя на небе выглядит ледяной. У звезд холодный блеск. Абрут, как тебе известно, я вызывал из Аида душу Филота, которого обвинили в измене мне. Он стоял предо мной с искалеченной рукой и клялся, что не виноват в измене; он обвинял меня, что это я изменил ему, его любви и вере и его отцу Пармениону. И перед тем как снова сойти в Аид, он сказал мне, что есть одно кровавое жертвоприношение, которое я мог бы совершить и в некоторой степени искупить пролитую кровь и ту, что еще пролью, и что это жертвоприношение спасет меня от какой-то ужасной судьбы. Я сказал ему, что построю великие храмы богам и принесу в жертву целые стада скота или толпы рабов, если этого желают боги, но Филот отвечал, что никакие такие жертвоприношения никогда не смогут меня спасти. И когда я просил его сказать мне, какое жертвоприношение он имеет в виду, он отвечал — и глаза его горели потусторонним светом в тусклом сиянии луны, — что не скажет мне этого, что в этом заключается месть.

— Я хорошо помню, царь Александр.

— Теперь сдается мне, что он имел в виду принесение в жертву чего-то или кого-то очень мной любимого, а не быков и рабов, до которых мне не было никакого дела. Может, он имел в виду Роксану, мою истинную любовь, которую я обожал с отрочества?

— Нет, вряд ли он мог иметь в виду ее.

— Через считанные недели она родит. Может, он подразумевал ребенка?

— Думаю, что нет, царь Александр. Какая бы польза была богам от орущего младенца?

— Возможно, Абрут, он имел в виду тебя. Чик-чирик моим мечом по твоему горлу. Тебя именуют моей тенью. Ты все эти годы день и ночь бывал со мной, ты ходил со мной в Додону. Ты ездил за мной при Херонее, ты мой настоящий историк, даже сейчас твоя рука снует по страницам записной книжки. Награда тебе — это награда правой моей руке. Да, Абрут, он, наверное, имел в виду тебя. Как ты думаешь, эта ночь подходит для жертвоприношения? Что-то позвало меня с постели и заставило пуститься в паломничество. Есть ли здесь поблизости прекрасное святилище? Вон там, недалеко, что это за строение? Разве это не великолепный храм? На вид невелик, но, может, это игра лунного света?

— Это, мой царь, овчарня.

— Ты знаешь о каком-нибудь храме поблизости? Если не знаешь, мы могли бы устроить небольшое святилище здесь в присутствии одного из сыновей Митры.

Я погнал свои мысли со стремительной скоростью, я не позволял своей голове отупеть от страха, а голосу задрожать.

— Если Филот имел в виду меня, твоего писаря, чтобы ты принес мою кровь в жертву, он, конечно же, не подразумевал такого скорого жертвоприношения. Ты отправляешься завоевывать арабские земли, уже стоят наготове суда с экипажами и провиантом и нужно записывать твои слова и дела. Так что рука моя должна успокоиться только после этого.

— Но после этого будут еще завоевания. Абрут, тебе и не снилось то, что я намерен был совершить, ибо мир шире, чем мне когда-то казалось, и весь он, способный платить дань, должен быть в моих руках. Ни один независимый царь не должен иметь власти. Не должна существовать ни одна империя, кроме моей. Тот рок, которым пугал меня Филот, еще далеко. Мне всего лишь тридцать два года. У меня самая сильная армия, которой я когда-либо предводительствовал. Моя мать Олимпиада говорила мне… а это не она ли идет сюда по траве?

— Да, может, и она.

— У нее все такая же гибкая походка. Но что ей от меня надо, Абрут? Я иду в Пеллу, где решу все споры между нею и Антипатром. Может, она идет, чтобы опять рассказать мне о великом Зевсе, как он побывал у нее в спальне, после чего появился я. Не желаю, Абрут, слышать об этом снова! Чтобы быть достойным этого божественного наследия, я сделал все, что возможно, и только иногда бывал нерадив. Нечего ей говорить мне, что еще следует сделать — я и сам прекрасно знаю! Олимпиада! Олимпиада! Зачем ты сюда явилась?

Наступило долгое молчание, во время которого Александр вытягивал шею, напряженно прислушиваясь.

— Не расслышал, что она сказала, — шепнул мне царь. — Она стоит далеко от меня, но зачем? Думаешь, я рассердил ее тем, что давно не был в Пелле, или тем, что недостаточно твердо принимал ее сторону против Антипатра? А она со своей здоровенной змеей, которая обвилась вокруг ее талии и уткнулась ей мордой в горло — ты не видишь?

— Да, с нею.

— Я распорядился, чтобы гробницу Гефестиона украшали золотые змеи, потому что змеям покровительствует бог Гермес, но я проклял их в дельте Инда — они укусили нескольких моих солдат, отчего те умерли, и, может, теперь она явилась, чтобы упрекнуть меня за мою ошибку. Да, должно быть, потому она и пришла; а иначе зачем это ей вдруг взять и исчезнуть… А вот вслед за ней другой. Как мне знакомы эти доспехи, этот шлем, эта твердая поступь! Абрут, это Филипп вышел наверх из Аида. Я его не звал, но кто-то это сделал, или же ему удалось как-то осилить стражника у ворот подземного царства, ужасного Цербера. Он пришел отомстить, Абрут. Он знает… он знает, что я мог бы спасти его от ножа Павсания, но не спас. Вели ему немного помедлить, Абрут. Это приказ Александра, императора Азии!

— Не подходи, Филипп. Величественный царь, Александр, хотел бы поговорить с тобой.

Александр вытащил свой меч.

— Филипп, я не боюсь тебя! — крикнул он. — Я не состоял в заговоре, у меня не было планов убивать тебя — планов, которые вынашивала Олимпиада. Да, я подозревал это и знал, что у нее был сговор с Павсанием. Так почему же я не предупредил тебя? Я скажу. Нить твоей жизни была уже сплетена и готова для ножниц Атропос. Чик — и душа твоя перенесется в мир иной. Ты был слишком стар, чтобы вести войско через Геллеспонт. Да, верно, ты хорошо его обучил, и за это я тебе многим обязан, ибо без вымуштрованных и бесстрашных воинов я бы не победил даже при Гранике, в первом из великих моих сражений. Однако скажу тебе, что уже настала тогда пора принять мне на себя царскую корону. Самое большее, ты бы только отвоевал греческие города на побережье Малой Азии, а завоевать всю Персидскую империю и углубиться в долину Инда ты бы не смог. Я сделал то, что было уготовано мне судьбой. А теперь вытаскивай свой меч, если хочешь; я без страха дождусь твоего нападения — и ты умрешь, уже не один раз, а дважды. Ха! Какой это царь умирал дважды! Я вижу, что ты медлишь, но не слышу, что ты там говоришь.

— Он сказал, великий царь, что не может скрестить оружие с собственным сыном.

— Каков глупец! Не видит дальше собственного носа! Он, кажется, уходит? Уж теперь я не построю над его могилой большой пирамиды; лучше построю гробницу Павсанию, который в нужный момент избавил от него мир. Ну, вот он и ушел в свою ничтожную могилу. Но мне не нравится вид той женщины, что приближается сюда. Она горько плачет и закрывает лицо одеждой. А! Теперь я узнаю ее. Ланис, моя кормилица, сестра Клита. Она пришла упрекать меня за то, что я мучил его и казнил. Абрут, я не могу с ней встретиться. Я убил Клита в припадке ярости, хотя он был другом моего детства и я любил его. Что ей осталось кроме как выть?

— Мне кажется, она пытается говорить.

— Что она говорит? Начинается ветер, он относит ее слова. Сильный ветер, холодный.

Не было ни дуновения ветерка. Стояла мягкая ночь. По необозримому своду небес в полной безмятежности проплывала луна. Она восходила к своей вершине, за которой ей предстояло начать свой спуск.

— Я слышу ее, царь Александр, но ветер и впрямь сильный и холодный; она плачет от разбитого сердца, — отвечал я.

— Что она говорит? Скажи, не щади меня.

— Больше не убивай, Александр! Больше не убивай!

— Тьфу! Хорошая женщина, но дура. Как мне покорить, не убивая, хотя бы арабов? Этих темных тощих людей пустыни не устрашат мои угрозы: всю свою жизнь они бросают вызов смертоносным пескам и теперь не поддадутся мне. Что мне еще остается, как не убить их? И разве они не заслуживают этого по справедливости? Ступай от меня, Ланис. Не внемлю я твоей слезной мольбе. Не забывай, что ты была только нянькой, а я сделал твоего брата великим до того, как он сошел в преисподнюю, и даже теперь твой сын занимает высокий пост в моей армии. Я любил тебя, Ланис, признаюсь в этом. Может, и сейчас еще люблю. Но все же уходи. И вытри глаза. Я убью не больше, чем необходимо.

— Она исчезает, царь Александр.

— Вижу. Вот только ветер что-то не прекращается. Холодный и безжалостный, он все дует и пронимает меня до костей. Где мы, Абрут? Это, должно быть, какой-то горный луг в долине Гиндукуша. Да, высоко мы взобрались по его могучему хребту. Но перед нами еще маячат бескрайние пески, и нам нужно идти дальше. Что с моими солдатами? Они что — умирают в этом белом снегу, покрывающем землю? Падают, лежат, не желая двигаться, и их покидает душа? А что с обозом? Повозки поднимают на кручи, как я приказал? Давай-ка взберемся немного выше, Абрут. Там остановимся, повернемся и окинем взором обширные земли за предгорьями — мои завоевания. Пойдем со мной, мы опередим войско.

Он с трудом зашагал вперед. Ему стало не хватать дыхания. Я хоть и последовал за ним, но подумал, что скоро настанет час, когда придется звать на помощь.

— Это было трудное восхождение, — сказал он мне, когда остановился, сделав около пятидесяти шагов по ровному пастбищу. — Теперь оглянемся и обозрим мое царство. — Царь повернулся и посмотрел назад. — На какой головокружительной высоте мы стоим! — прокричал он. — Посмотри, Абрут, далеко, насколько хватает глаз, все тянутся селенья, плодородные поля, несчетные дома, окруженные стенами города. Но я замечаю нечто странное. В начале каждой маленькой лощины бьет источник, но выходит из него не вода, а какая-то другая жидкость, которую земля не приемлет. Возникает ручеек, и там, где две лощины сходятся, ручеек становится чуть шире; и вот эти ручьи уже сливаются с дерзкими потоками, которые бурно выбегают из ущелий и каждый принимает в себя эти разрастающиеся ручьи; потоки разбухают, становясь небольшими реками, они сбегают вниз по горным долинам. Но, Абрут, эта жидкость не похожа на воду: она не блестит под луной. И теперь эти речки впадают в большую реку, а та движется медленно, с неумолимой целеустремленностью к еще большей реке. Смотри, она не может вместить такого широкого потока, она выходит из берегов, разливается, и это озеро все растет. Смотри, Абрут, смотри. Разлив затопляет весь берег, всю землю. Это не пресная вода, которая сверкает под луной, в ней нет величавости. Ради всех богов, скажи мне, что это такое? Почему у нее красный цвет? Говори, не таи от меня правду, каким бы невыразимым ужасом она ни была.

— Царь, не могу я сказать наверняка.

— Тогда я скажу тебе. Я, Александр, повелитель всей Азии, величественный царь, сын великого Зевса. Абрут, это кровь! Да, море крови, человеческой крови, крови моих товарищей по оружию, женщин и детей. О, почему они не подчинились моему властному приказу и не сохранили себе жизнь? Им нужно было только пасть предо мной ниц, и я бы пощадил их. Безбрежный океан крови, крови, крови — она льется, течет, капает, затопляет всю мою империю. В этом разливе кровь тех, кто погиб при Фивах. «Гоните лошадей! Не дайте им уйти!» Зачем я только издал этот клич?! А те индийские крестьяне не смогли уйти от меня, и вода на переправе окрасилась в ярко-алый цвет, и теперь она вздымается волнами в этом красном чудовищном море. Даже те две тысячи храбрецов, которых пригвоздили к деревьям в Тире, не отказали мне в своей крови: она сочилась из-под гвоздей и тонкой струйкой стекала по телам, чтобы влиться в общий разлив. Населения целых городов, преданные мечу. Несчетные множества людей, согнанных в одну толпу и перебитых. А те старики, которых мы догнали на дороге, когда они бежали из непокоренного города! Их сыновьям и дочерям удалось скрыться, но им самим не удалось — слишком стары и немощны они были, а некоторые к тому же держали за руку начинающих ходить малышей. По какому велению Зевса перерезал я их всех, или моя божественная душа побуждала меня сделать это? А те варвары на севере, коссеи — они падали замертво один за другим, сбившись в орущие толпы, и многие, стоя на коленях, валились под ударами окровавленных мечей. Заалел девственно-чистый снег, и я подумал, что мороз удержит эту кровь у себя в плену, но, должно быть, снега растаяли, и она тоже влилась в безбрежное алое море.

Стадо коров, разбуженное звучным голосом царя, поднялось сперва на колени, затем на ноги и стояло, уставившись на него в немом удивлении.

— Боги, зачем вы мне это показали? — прокричал Александр, и в голосе его было столько тоски. — Я сделал только то, что велено было судьбой, чтобы вступить в право, данное мне рождением. Почему вы так ко мне безжалостны? Я — сын величайшего бога! Почему вы мучите меня? — Тут снова голос его окреп, в нем появился звон стального клинка, бьющего по железу щита. — Но тогда я тоже бросаю вам вызов! Я буду ходить по колено в крови, плавать в ней, но добьюсь своих целей; мне станут поклоняться во всем мире, которым я правлю, и, если понадобится, я столкну вас с вашихсобственных тронов! Да, да, как Зевс вышиб Титанов, чтобы занять свое место, так и я поведу с вами войну и вы отведаете моего копья, острого, как жало змеи, вы отведаете моего непобедимого меча. Я плачу, но это не от слабости. Это от жестокой боли, которой терзает мой лоб какой-то ваш прихвостень. Боги, великие и малые, Зевс-Амон, отец мой, все остальные, слушайте мой вызов. Я вызываю вас на бой! Ну, как ваши троны: не дрожат, не качаются от звука моего голоса? Ты, Зевс, породил меня, как тебя породил Кронос, но как ты восстал на отца своего, так и я восстаю на тебя! И не надейтесь на то, что я нынче слаб. Это скоро пройдет. Дай-ка руку, Абрут, чтоб мне не упасть. И все же я еще стою. Мечите в меня стрелы своих молний. Мне они не страшны, как не страшны были когда-то Аяксу. Я еще отражу их своим щитом.

Александр упал мне на руки, и казалось, что душа его отходит, однако, положив его на траву, я заметил, что грудь царя еще вздымается. Спазмы постепенно перешли в спокойное дыхание. Он забылся глубоким сном.

Тогда я крикнул людей с носилками — они стояли у кустарниковой изгороди, окружающей луг, — и те подошли. Мы уложили царя и понесли его во дворец. До наружных городских ворот было совсем недалеко. Охранник, видя носилки, спросил дрожащим от волнения голосом:

— Царь… он что… умер?

— Нет, просто спит. Перепил на дружеской пирушке.

Было уже за полночь. На улицах нам встретилось только несколько полуночников: хромой нищий, проститутка, спешащая к себе в каморку, уцепившись за руку пьяного, и сторож. Часовые у наружных ворот дворца снова промолчали, а Роксана встретила нас у входа во дворец вопросом:

— Абрут, царь жив?

— Да, царица, — ответил я.

— Тогда уложи его в постель и укрой покрывалом. Позови двух музыкантов — с флейтой и лютней, — и пусть они тихо играют в спальне, может, это и прогонит его дурные сны.

— Я сделаю это, царица, и то, что ты говоришь, может быть, правда.

Но сам я мало верил в это лекарство.

6
Лихорадка у Александра началась на семнадцатый день македонского месяца даисий, хотя он еще не вызывал врача. На следующий вечер, восемнадцатого числа, его беспокоила головная боль, но зато он оправился от бешенства, овладевшего им предыдущей ночью, и казался в своем уме. На следующее утро он не испытывал боли, поэтому вымылся, оделся и, как обычно, принял участие в утренних жертвоприношениях. Говорят, что в этот день он играл в кости с Медием, но я могу поручиться, что он несколько часов работал, читая отчеты и донесения и заботясь об устройстве в своей армии новоприбывших отрядов из Карии, Лидии и горных районов, общей численностью около сорока тысяч воинов. Несомненно, их предстояло использовать в покорении арабских земель, которые, как он уже знал, были намного обширней, чем это представлялось ему ранее, и соперничали с Индией — по протяженности, но не по богатствам.

Царь спросил дорогу от устья Нила до северо-западной окраины Африки, которая, с самым южным полуостровом Иберии, оканчивающимся большой скалой, была известна как Столбы Геракла. Кроме того, он продолжал наращивать мощь своего флота, и так уже чрезвычайно великую, и строить для него бухты и гавани на побережье Северной Африки. В тот день он хорошо пообедал, но ночью снова началась лихорадка и продолжала усиливаться на следующий день. Ему ничего не оставалось делать, как отложить отплытие флота в Аравию, а на следующее утро его уже пришлось нести в храм, где он принес полагающиеся жертвы.

В этот день ему вдруг пришло в голову, что это, возможно, его последняя болезнь. Тогда у него родилась фантастическая идея, которую он поведал Роксане: он предлагал, чтобы его тайно вынесли из дворца и бросили в Евфрат на съедение крокодилам, и люди бы тогда поверили, что он вдруг перенесся на небеса, где пребудет вечно как Бог.

Роксана выслушала его фантастическое предложение и с хорошо знакомой ему твердостью, дошедшей до его расстроенного ума, отказалась.

— Если ты умрешь — а я вовсе не уверена, что твоя болезнь смертельна, — твое тело положат в гробницу, как и тела других великих царей, что царствовали до тебя.

Он разбушевался, наговорил Роксане массу оскорбительных и несправедливых слов, слишком необдуманных, чтобы упоминать о них в моем рассказе.

Эта вспышка вызвала новый подъем температуры, и по армии пошел слух, что их царь при смерти. Так думал и я, ибо он уже не мог говорить, лицо покрылось мертвенной бледностью, только лихорадочно горели глаза. На одиннадцатый день его болезни солдаты потребовали, чтобы им дали возможность увидеть своего царя в последний раз еще живого. Им позволили, и они весь день шли и шли, прощаясь, по его комнате.

Новые отряды, которые еще не сражались под его знаменами, не принимали участия в этой процессии, а первыми прошли ветераны, возглавляемые македонцами. Он не мог говорить с ними, но слегка шевелил руками и лежал так, что мог заглядывать им в глаза. Многих он узнавал, в этом не было никакого сомнения. По их грубым, покрытым шрамами лицам катились слезы, и некоторых сотрясали ужасные рыдания, какие бывают у мужчин, потрясенных глубочайшим горем — они мучительней для слуха, чем женский плач.

Все, проходя, поднимали руку, приветствуя его салютом. Их сердца очистились от всех прошлых обид. За македонцами пошли сравнительно молодые воины, которые, однако, делили с ним тяжесть индийских походов, а кое-кто побывал и в кошмарных джунглях дельты Инда и шел за ним по смертоносным пескам Гедросии, которые им было не забыть до последнего часа. Не забыть им было и то, как бились они под его победным знаменем, как величественно восседал он на своем коне в серебряных доспехах, в шлеме с развевающимися перьями, как дивно сияло его лицо и из-под шлема выбивались золотистые кудри. И все они понимали, что уж больше никогда не увидят подобие Александра и никогда с такой силой не ощутят своего существования, жизни в ее крепчайшей эссенции, текущей по их венам.

Вечером царь был спокоен и в здравом уме, хотя лихорадка не прекращалась, и к нему пожать на прощание руку пришли друзья его детства. Появились Птолемей с Таис, Неарх, Пердикка, Кен, новый его любимчик Медий, Кассандр и замечательный предводитель Никанор. Пришли отдать последний салют Певкест и Леоннат, которые стояли рядом с ним спиной к стене в крепости в Маллах, где стрелой в лоб был убит его старый друг Абрей, а сам он получил тяжелую рану. Хотя Александр не мог говорить, прощающиеся догадались — я думаю, по меняющемуся выражению его глаз, — что он еще слышит и понимает, и врач его Филипп разрешил им говорить сколько хотят, особенно о старых днях, проведенных в Пелле, когда все они были молоды. Они вспоминали об Аристотеле и его школе в Роще Нимф, вспоминали, как вместе ловили рыбу в озере с глубокой водой, как однажды какое-то чудище клюнуло на его наживку и потащило в воду и как Александр уцепился за свою удочку и держался, пока не лопнула леска. Может, кто-то из этих посетителей только и ждал того момента, когда царь распростится со своей душой, чтобы захватить власть, но такого намерения не читалось в их лицах, голосах, манере поведения с царем.

Когда наступили сумерки, они стали уходить, и врач Филипп попросил их не возвращаться, поскольку Роксана желала провести наедине со своим мужем последние его часы и Александр кивнул в знак согласия. Ночью его лихорадило, но слабости не прибавилось, и утром Филипп ушел, сказав, что больше уже ничего сделать не может. Я же по приказу Роксаны, с которой, мне кажется, согласился и сам Александр, остался на небольшом расстоянии от его постели в большой и роскошно убранной спальне.

— Записывай все, что говорится и делается, — велела мне Роксана.

Затем, усевшись на край постели, она заговорила мужу на ухо тихо, но отчетливо:

— Александр, мне знакома эта болезнь. Она сродни той, что персы называют болотной лихорадкой, другие — малярией, а вызывается она дурным воздухом с болот. Но тебя поразила та ее форма, которой прежде я не встречала за пределами Бактрии, а в Бактрии она была распространенной в болотистом районе в низовьях реки Бактр. Те же симптомы, включая крайнее изнеможение, то же время развития болезни, но иногда страдающие ею выздоравливают, даже когда маги уже потеряют надежду. Теперь мне известно одно возбуждающее средство, и оно у меня есть. Это никакое не лекарство, по сути это не более чем средство, чтобы убедиться, выживет больной или умрет. Лепешка этого возбуждающего, как мне говорили, в основном состоит из мускуса, получаемого из железы, находящейся в половых органах самца кабарги, или «мускусного оленя», когда у него наступает любовная пора. Мускус смешивают с очищенной эссенцией кофейных зерен — ее употребляют в Аравии и получают так: берут зерна и уваривают в воде до тех пор, пока не остается густой черный сироп. Для здоровых людей это средство совершенно безвредно — только ненадолго вызывает ускорение пульса и радостное настроение. Если его дать страдающему, когда болезнь перешла за критическую черту, оно может совсем не подействовать. В этом случае больной умрет через несколько часов. Но если оно все-таки подействует и больной уже в состоянии говорить, узнавать окружающих его людей и осознавать себя, значит, возможно, худшее уже позади, и у него есть хороший, по существу, вероятный шанс на полное выздоровление. У меня с собой есть такая лепешка. Я разломлю ее в своей руке пополам, и ты, чуть пошевелив рукой, сможешь выбрать любую из двух половинок, а другую я приму сама у тебя на глазах.

Александр сделал слабое движение головой, безошибочно означающее согласие.

Роксана достала лепешку, разломила ее пополам, встряхнула половинки в руке, как игрок кости, и раскрыла ладонь рядом с правой рукой царя. Я по ее указанию приподнял его руку, и царь коснулся указательным пальцем той из двух половинок, что лежала дальше.

— Положи ту, что он выбрал, ему в рот, — подсказала Роксана, сама же взяла другую и положила себе. Из склянки, принесенной недавно Филиппом, что стояла на тумбочке у постели, я влил Александру в рот немного воды, и он с большим усилием разжевал и проглотил свою долю. Роксана глотнула из той же склянки и проглотила свою.

Мы молча просидели не менее десяти минут. Вдруг Александр сделал резкое движение рукой. Могущественное лекарство начало уже действовать на Роксану: ее бледное лицо порозовело, глаза ожили, дыхание участилось. Александр реагировал медленнее, но не менее заметно. С его лица постепенно сошла мертвенная бледность, и на скулах появился легкий румянец. Но больше всего изменились его глаза. До того, как он принял возбуждающее, они выглядели тусклыми и ввалившимися, как у смертельно раненного солдата, когда его душа уже воспарила над телом, прежде чем очень скоро расстаться с ним навсегда; но у Александра эта тусклость в глазах исчезала, и в них возвращался свет самосознания и узнавания окружающих его вещей и людей. И пока мы, затаив дыхание, наблюдали за ним, его горло напряглось, и он заговорил:

— Роксана!

— Александр!

— Абрут!

— Мой царь.

— Я могу говорить. Смутные формы вокруг становятся отчетливей! Чувствую пульс в ушах: он не частый, но сильный! Я спасен!

— Еще нет, Александр, любимый мой. Но уже есть надежда. А если бы лекарство так не подействовало, то не было бы никакой.

— Не вызвать ли тебе врача?

— Какая от этого польза. Он сделал все, что мог. Теперь все зависит от тебя.

Эти последние слова она произнесла с безотчетным, но безошибочно различимым ударением. И, не знаю почему, но форма выражения меня немного озадачила.

7
Она взяла его руку и прижала к своей груди. Ее глаза казались более раскосыми, чем обычно, и блестели — несомненно, в результате действия на нее снадобья, но лицо ее источало нежность, словно не руку царя держала она на груди, а головку грудного ребенка при кормлении.

— А ты не думаешь, что это лекарство может повредить еще не рожденному малышу? — тихо, но совершенно отчетливо с беспокойством спросил Александр.

— Ни в коей мере. Может, он и будет больше обычного сучить ножками и биться головкой о стенки своей спаленки, а возможно, и смещаться в разные стороны, но это не причинит ему никакого вреда.

— За это я благодарен богам!

— Но ты, Александр, в случае выздоровления должен избегать болот, особенно в жаркую летнюю погоду и после захода солнца. Второй приступ именно этой болезни — верная смерть.

— Если я буду жить, то всю работу на болотах оставлю моим строителям. И, к счастью, в Аравии, куда я отправлюсь в следующий поход, нет никаких болотистых мест. Собственно, там и воды-то для моей армии будет трудно найти в достаточном количестве. А теперь мне вода не нужна. Вот если бы немного вина. Но не будет ли оно противодействием твоему возбуждающему средству?

— Нет, никакого заметного противодействия не будет, если ты выпьешь только одну чашу. Но подожди немного. Поговори со мной о своих походах — ведь там лежит твое сердце, если оно не рядом с моим. Когда ты завоюешь Аравию и присоединишь ее к своей и без того уже громадной империи, будешь ли ты тогда вполне доволен?

— Не спрашивай этого, Роксана. Я никогда не смогу быть вполне довольным, пока к западу от Гифасиса, в Европе и Африке останется хоть один царь, который не платит дани Александру.

— Великий город Карфаген находится в ближайшем соседстве с Египтом. Разве ты не хотел бы заключить договор о мире с Карфагеном, в силу которого этот великолепный город мог бы сохранить свою свободу, унаследованную им с древних времен? Ты можешь направить к ним посольство. Я почти не сомневаюсь, что они примут твое предложение установить с ними дружеские отношения.

— Ну уж нет, я направлю туда военные корабли, весь свой огромный флот, ведь Карфаген кичится тем, что он великая морская держава. К тому же, когда я вел осаду Тира, он послал на помощь их флоту один из своих кораблей — в знак любви и братства с Тиром. Да он бы послал туда и целую армаду, вот только помешала война с Сицилией. Карфаген должен быть уничтожен. Я не могу позволить себе иметь такое сильное государство на берегу Внутреннего моря. Посмотри, Роксана, твое снадобье сделало меня новым человеком. Наверное, я мог бы встать и походить.

— И думать об этом не смей. Примерно через час его действие прекратится, и тебе придется лежать еще недели, если ничего худшего не случится. Ну, а после Карфагена ты успокоишься? Будешь ли в полном довольстве править своей великой империей и налаживать мирную жизнь людей?

— Нет, Роксана, после этого еще рановато, после этого меня ждет еще одно великое завоевание, которое потребует напряжения всех моих сил, и это мне будет в радость. Потом еще два-три небольших похода — и можно будет отдохнуть.

— Уж не Рим ли ты имеешь в виду, Александр?

— Вот именно, подрастающую Римскую державу. А иначе он останется угрозой всему, что я завоевал — этот торчащий посреди Внутреннего моря сапог. Примерно за тридцать лет до моего рождения Рим разграбили кельтские варвары, но цитадель его устояла. И с тех пор он присоединил к себе Этрурию, покорил самнитов. Рим должен попасть мне в руки. Я должен быть хозяином Италии.

— Ты слишком много говоришь. Это не утомляет тебя?

— Буду говорить тихо, но говорить я должен. Мне ужасно хочется говорить — ведь я решил, что мне уж больше никогда не осуществить того, что я задумал.

— Ты, конечно же, не пошел бы на Галлию, на северо-запад от твоей чудесной колонии Массалии?

— Римляне первым же делом захотят отнять у меня Массалию. Галлы — варвары очень гордые и упрямые, и прежде, чем склонить свои головы, они могут оказать мне упорное сопротивление.

— А потом Иберия? — очень спокойно спросила Роксана.

— Иберия вдается в Океанское море. Тот, кто правит Иберией, в конце концов, должен получить власть не только над нашим Внутренним морем, но и над всеми землями, нам еще неизвестными, которые выходят к Океанскому морю. Покорить их все мне не удастся и за долгую жизнь, так что часть из них придется оставить нашему сыну, у которого будут замечательные дела и великая судьба. У меня пересохло в горле. Можно мне выпить чашу вина?

8
Роксана будто и не слышала просьбы Александра. Она поднялась и, отойдя шагов на десять к кушетке, села в глубокой задумчивости. Затем, чуть вздрогнув, вернулась к действительности.

— От чаши вина хуже не будет, — заметила она. — Хотя она и может слегка нейтрализовать действие возбуждающего — совсем незаметно. Какого вина ты хочешь?

— Кислого армянского, которое я так полюбил.

— Обслужи-ка царя, Абрут. В шкафу с инкрустацией из золота, серебра и слоновой кости есть несколько бутылей. Но тщательно проверь печать на бутыли. К вину не могли прикоснуться, не сломав печати Александра. В том же шкафу кубки и личная золотая чаша царя. Но ее лучше наполнить только наполовину — это большая чаша.

Я подчинился. Царская печать, изображавшая львиную голову, была оттиснута на воске, а к воску был прикреплен кружочек папируса с подписью дворецкого. Я налил полчаши.

— Не выпьешь со мной вместе, Роксана? — предложил царь.

— Пить твое вино — все равно что уксус. Но у меня есть полкубка своего собственного — сладкого мидийского вина, которое я пила с фруктами до того, как ты проснулся. Бутыль у меня в комнате за письменным столом. Ксания к нему тоже неравнодушна, а у меня его совсем мало. Эй, Абрут, у царя все еще жар. Смажь ему рот внутри и снаружи тем маслом, что оставил врач, у него, наверное, губы и язык пересохли. Я живо вернусь.

Я нашел масло там, где оставил его врач, на тумбочке, и с помощью кусочка шелковой ткани сделал то, о чем просила меня царица. У него действительно был жар, но не такой сильный, как прежде. Слабым кивком головы царь дал мне знать, что душистое масло устранило сухость во рту и он доволен. Царица вошла с кубком в руке, на две трети наполненным светло-золотистым напитком. Когда она вернулась на свое место на кушетке, я решил, что и она смазала губы бальзамом — так ярко они алели, и тут в голове у меня мелькнуло страшное подозрение, а не заразилась ли она тоже лихорадкой, но потом я подумал, что, скорее всего, она нанесла на губы немного косметики, ведь до этого они были очень бледные. Она поставила бокал на хрустальную стойку, где до него можно было легко дотянуться.

— Давай выпьем вместе, — предложил Александр.

— Нет, сначала предложи мне небольшой тост, а потом я поцелую чашу, из которой ты пьешь.

— За Роксану, княжну Бактрии, — тихо, с любовью произнес Александр. — За ребенка от чресел моих, которого носит она в своем чреве. Долгого царствования моей царице, а после меня — долгого царствования моему сыну. Да будет на это благословение богов.

— Прекрасный тост. Абрут, ну-ка принеси мне золотую чашу царя. Я поцелую ее в знак своей благодарности.

«Поцеловать чашу» — это выражение означало отпить глоток. Она пристально посмотрела на темно-красное вино и немного поморщилась, представив себе его кислый вкус. С этой гримасой она быстро протянула руку за своим собственным кубком и сделала долгий глоток его желтого содержимого, очевидно, для того, чтобы ощущением сладости во рту защитить себя от кислого вкуса царского вина. Поставив кубок на прежнее место, она быстро подняла золотую чашу царя и, как мне показалось, едва попробовала вино, хотя и сделала вид, что отпивает изрядно. Скривив лицо, она вернула мне чашу, и я отнес ее к царю. С моей помощью он поднес ее к губам и осушил до дна. Роксана отвела свой взгляд в сторону.

— Хорошее вино, Роксана, — похвалил он. — Намного ароматней твоих сладких. Это вино эпикурейца, правда, раньше я как-то не замечал его горьковатого привкуса. Это то, что сластолюбцы в Коринфе называют здоровым вином — вином, в котором все идеально уравновешено. А отчего ты выглядишь такой одинокой, такой несчастной?

— Я надеялась, Александр, что, если ты оправишься от тяжелой болезни, ты будешь вполне доволен размерами своей обширной империи, будешь править ею во благо народа, принимая лесть и иногда поклонение и не пытаясь покорять новые страны.

— Как это не покорять! Мой флот должен был отплыть уже сегодня. Я отложил его отплытие до сегодняшнего дня, чтобы оправиться от болезни, а теперь оно снова откладывается. Но кое-что я обещаю. Если где-то я смогу по возможности пощадить город или народ и при этом иметь твердую уверенность, что у меня за спиной он не восстанет, я так и сделаю. Знают боги, что больше мне не хочется видеть этой страшной картины — не знаю, сон это был или видение, — которая открылась мне в ту ночь, когда у меня началась лихорадка. Но предупреждаю тебя, Роксана: мало надежды, что я смогу пощадить Карфаген. Он соперник моего молодого растущего города — первой Александрии, уже теперь стоящей только на втором месте после Карфагена на всем африканском континенте. Народ Карфагена — семиты, двоюродные братья и сестры тирийцев. Только семитским народам Палестины хватило ума сдаться мне, и посмотри, как благожелательно я правлю там до сих пор! А тирийцы? Уж так они были мудры в астрономии и астрологии, так искусны и умелы в морском деле и торговле, а в своих отношениях с Александром показали себя такими безмозглыми, такими непроходимыми дураками! Боюсь, что и правители Карфагена будут не лучше.

— Александр, я не верю, что ты разрушишь этот древний город.

— Не исключено, что он покорится мне. Победы сицилийцев несколько поубавили его спеси. А кстати, именно Сицилия после Рима будет моим следующим шагом. Подойди-ка, царица моя Роксана, и присядь на край моей постели. Не думаю, что болезнь моя заразна.

— Да, конечно, иду. Никогда еще не слышала, чтобы кто-то заразился ею от другого человека.

Но когда, с бокалом в руке, она сделала в его сторону несколько шагов, ей под ноги попался стульчик для ног. Она споткнулась и выронила из руки свой маленький хрустальный бокал, который вдребезги разбился на кафельном полу.

— Пусть лежит, — сказала она мне. — Позже я вызову подметальщицу. Подай-ка мне другой бокал и наполни его фессалийским вином — там еще осталось в шкафу. Это не самое мое любимое, но все-таки очень хорошее вино.

Я выполнил ее распоряжение. Присев рядом с Александром, она поинтересовалась, действует ли еще на него возбуждающее средство, которое она ему дала.

— Да, действует. Но мне кажется, что оно оттягивает кровь от конечностей, и кровь собирается в голове и сердце. Я чувствую онемение в ступнях и в кончиках пальцев. И во рту.

— А я ничего не чувствую, кроме возбуждения. Так бывает, когда слишком быстро выпьешь первый графин вина.

— Отчего ты думаешь, Роксана, что карфагеняне покорятся и тем самым заслужат пощаду? — По голосу Александра, хоть и тихому, чувствовалось, что ему очень хочется это знать.

— Может, их боги смилостивятся над ними.

— Их боги те же, что и у тирийцев, а Тиру не было явлено никакой милости. Должно быть, эти чужие боги, которых я часто принимал за наших, только скрытых под другими именами, бессильны против Александра. Теперь я убежден, Роксана, что твое средство перестает действовать. У тебя найдется еще одна лепешка? Могли бы мы принять ее без вреда для себя?

— Да, у меня есть еще одна. Половинка ни тебе, ни мне не повредит. Абрут, она у меня в узелке, завернута в золотую фольгу. Принеси, разломи пополам, и пусть снова выберет царь. Я поддержу его руку.

Когда вскоре он сделал свой выбор, я подлил вина в его золотую чашу, чтобы он смог запить им свое снадобье. Роксана приняла свою долю с фессалийским вином.

Лицо Александра снова немного порозовело, благодаря действию возбуждающего снадобья, но уже не так заметно, как раньше. Он помолчал немного, затем с тревогой обратился к Роксане:

— Я чувствую его тепло, но онемение в руках и ногах не проходит, скорее, даже усиливается.

— Средство не действует сразу. Нужно чуть подождать.

— Оно не помогает. У меня по конечностям поднимается омертвение, они «засыпают», как мы говорим в детстве. Ты внимательно осмотрел печать на бутыли с армянским вином, Абрут?

— Да, очень внимательно, царь. Она была в целости.

— У тебя есть еще полбутылки, — вмешалась Роксана, — а моего фессалийского уже не осталось. Налей-ка мне красного, Абрут, и я выпью, хоть оно кислое и мне не по вкусу — пусть царь знает, что оно не отравлено.

Александр хотел было что-то возразить, но какое-то новое ощущение внутри заставило его сдержаться. Роксана осушила свой бокал и снова состроила гримасу отвращения.

— В чем же тогда причина этого нарастающего онемения? — спросил он.

— Может, это из-за твоей болезни?

— В таком случае твое снадобье только обманывает мои надежды. Впрочем, яда в нем быть не могло, иначе ты бы тоже почувствовала… Я вот ощущаю что-то такое… очень странное… жуткое… совсем не болезненное… но для моего выздоровления это не предвещает ничего хорошего. Роксана! А не значит ли это, что я скоро умру?

— Александр, любимый, может, оно и так.

— Но как же мне ввели яд? Вино было запечатано, вода была чистой, никто в комнату с рассвета, кроме Абрута, не входил.

— Предположим, Александр, что в маленьком кубке, который я оставила на столе, находился яд. Предположим дальше, что я, прежде чем поцеловать твою чашу, набрала его себе в рот, а уж оттуда он попал в твое вино.

— Роксана, и ты это сделала? Говори как есть, лучше тебе не врать. — Напрягая все силы, Александр поднял руку к шнуру колокольчика и схватился за его конец.

— Я никогда не лгала тебе, Александр. Может, только по пустякам да еще в деле с Главкием — но это было не на словах. Дерни за веревку, если хочешь, дерни. Обличи меня как убийцу. Меня тут же обезглавят или пригвоздят к дереву, чтобы я медленно умирала, и вороны выклюют глаза, которые ты так любил и, может, все еще любишь. Разве мало и до меня умерло вот так же — на дереве? На дереве, растущем для того, чтобы радовать наш глаз своей соразмерностью, с листьями, трепещущими на легком ветру, и ветками, стонущими в непогоду; на дереве, созданном богами для того, чтобы давать тень или плоды или ронять семена, из которых произрастут другие деревья, которые тоже раскинут ветви, когда их родители умрут от старости и повалятся наземь. На дереве, родственном додонскому дубу, листьями которого говорит Зевс. На дереве, куда садятся и откуда взлетают голуби, где они вьют свои гнезда. Вряд ли украсит его ветви такой фрукт, как мужское или женское тело. Однако из-за тебя сколько уже висело таких плодов и сколько повисло бы еще, если бы ты оправился от болезни, а это было вполне возможно, хотя ты так ослаб, что даже Филипп отчаялся в твоем выздоровлении.

— Но ты не отчаялась, Роксана? — немного помолчав, спросил Александр, и рука его, отпустив шнурок звонка, упала на постель.

— Отчаяние — это не то слово. Я молилась, чтобы тебя унесла болезнь прежде, чем еще шире разольется океан крови. Я знаю, ты видел этот океан, и думаешь, что видел его в своем помешательстве. Нет, не Абрут рассказал мне. Это ты сам проболтался во сне. И это не только порождение расстроенного ума — это был последний крик твоей совести. Но твое страдание аннулировало твою совесть. Я не скажу, что оно уничтожило твою душу — душа, возможно, еще поживет и искупит свои грехи где-нибудь в иной жизни.

— Теперь я знаю, о какой жертве говорил Филот, когда я вызвал его наверх, жертве, которая могла бы спасти меня от страшного рока. Самоубийство — вот что он имел в виду. И если бы я это сделал, я избежал бы и тяжкого помешательства, из-за которого погибли многие тысячи людей, и чаши с ядом, поднесенной мне той, которую я любил сильнее всего.

— И той, которая всю жизнь сильнее всего любила тебя.

Немного поразмыслив, он снова заговорил, голосом слабым, но совершенно отчетливым:

— В данный момент я чувствую удивительную ясность ума. Что это был за яд?

— Один из индийских, называется бих. Говорят, что его делают из красновато-коричневого корня, который находят на Гиндукуше.

Зрачки его глаз сжались так, что стали яркими точками. Он немного полежал в покое, затем слегка вздрогнул. Заговорил он с легким затруднением, но голосом негромким, так хорошо знакомым нам с Роксаной, напоминающим о его юности и первой мужской зрелости. Он говорил в полной ясности ума.

— Сдается мне, Роксана, что это твоя рука сразила Гефестиона.

— Да, моя.

— Как же, не стыдясь богов, ты могла сделать такое? Ведь он же был самым близким мне другом.

— Наоборот, твоим худшим врагом. Не тебя он любил, Александр, а твою жестокость. Она была его вожделенной страстью, а ты стал его орудием, с помощью которого он претворял эту страсть в действительность.

— Скольких еще ты убила?

— Только Сухраба, потому что и он был оголтелым убийцей и убил моего еще не рожденного ребенка. Ну, вот и вся история.

— Что же остается делать? Вызвать стражу или даровать тебе мое прощение?

— Поступай так, как велит душа, Александр.

— Будет ли твой поступок известен кому-нибудь еще, кроме Абрута?

— Думаю, что нет. Но все равно я долго не проживу, как и твой ребенок, если он родится. Мы — наследники слишком больших богатств, слишком огромной державы и слишком глубокой ненависти к тебе. Впрочем, это не имеет значения. Я хорошо послужила в дни мои на земле, и мой ребенок — это моя жертва, но не богам, которые не знают человека и не беспокоятся о нем, заботясь только о своей славе, о том, чтобы их почитали и приносили им жертвы, не богам, сотворенным по отвратительному образу того порочного, что есть в человеке. Нет, не им, а некоему Богу, имя которого я еще не знаю; не богу Абрута в его нынешнем виде бога-мстителя, а, возможно, такому, который пойдет рядом с людьми, будет знать их сердца, но сейчас еще не родился.

— Роксана, я ускользаю в небытие. Мне уже трудно дышать. Умоляю, говори свободно, чтобы я мог принять свое последнее решение как император Азии.

— Я, Роксана, царевна Бактрии, жена и возлюбленная Александра, совершив одно злодеяние, которое беру на свою душу, спасла жизни тысяч и тысяч людей и своею рукой остановила реку крови, которая иначе текла бы, вздувалась и затопила бы еще не тронутые кровавым потопом участки мира. Придут и другие завоеватели. Человек будет продолжать убивать ради целей, которые он сочтет праведными, или ради собственного тщеславия, или в неистовстве безумия, или во имя ложных своих богов, или — что хуже всего, трагичней всего — в наивной простоте. Но в свой собственный срок, что отводится всякому смертному, я сослужила великую службу. Я не прошу твоей милости, Александр, ведь я замышляла содеянное и отдавала себе полный отчет в том, что делаю, а делала я это ради любви к человечеству, и больше всего — ради любви к тебе. Решай.

— Я, Александр, повелитель Азии — и уж больше не скажу, что урожденный сын Зевса, ибо сомнения в этом застилают мне ум, — я, завоеватель и царь, дарую тебе свое полное прощение. А поскольку ты принесла жертву, которую я принести не мог, то с прощением я приношу тебе свою благодарность и любовь, которая удивительным и непостижимым образом — и все же в глубине души я в это верю — переживет века!

Роксана закрыла лицо руками, поплакала, вытерла слезы и попросила меня, Абрута, чтобы я наполнил свой кубок вином из виноградников Фессалии, встал с нею рядом и коснулся краем кубка ее бокала.

— За Александра Великого, — спокойно предложила она тост. Мы выпили.

А потом мы сидели с обеих сторон у постели умирающего царя, и она держала в руке его правую руку, а я — левую.

Он заговорил еще раз, но слова были неразборчивы. В какой-то момент, когда слабеющим взором созерцал он лицо Роксаны, губы его слегка искривились, и я не знаю, была ли то улыбка или слабая мышечная судорога. И вот зрачки его стали быстро расширяться, мощно поднялась и опустилась грудь, рука слабо затрепетала в моей ладони, голова повернулась немного в сторону, и взгляд неподвижно остановился на чем-то, что лежало далеко за пределами нашего видения. Свет медленно померк в его глазах — и встретил он смерть.

Греческий календарь

В Греции год начинался с летнего солнцестояния, т. е. 21 июня.

Гекатомбеон: июнь — июль

Метагетнион: июль — август

Боедромион: август — сентябрь

Пианепсион: сентябрь — октябрь

Мемактерион: октябрь — ноябрь

Посидеон: ноябрь — декабрь

Гамелион: декабрь — январь

Антестерион: январь — февраль

Элафеболион: февраль — март

Мунихион: март — апрель

Таргелион: апрель — май

Скирофорион: май — июнь

С IV века до н. э. греки начали вести счет по олимпиадам, т. е. промежуткам от одних Олимпийских игр до других. Так как промежуток этот равнялся четырем годам, то дата обозначалась так: 1-й, или 2-й, или 3-й, или 4-й год такой-то олимпиады. Вот как переводят эти годы на годы нашей эры: битва при Саламине была в 1-й год 75-й олимпиады: (75–1)x4 = 296. Эту цифру вычитают из 776 (начало олимпиад): 776–296 = 480 г. до н. э.

У македонцев год начинался осенью.

Греческие и персидские меры длины
Стадий — 180 м

Оргия — 1,8 м

Плефр — 30 м

Подес или фут (ступня) — 0,3 м

Сажень — 6 футов — 180 см

Парасанг — 5 км

Греческие меры жидкости
Метрет — 89,5 л

Хус — 3,28 л

Греческие меры массы
Талант — 26 кг

Мина — 600 г

Фунт — 327 г

Драхма — 6 г

Греческие денежные единицы
1 талант — 60 мин — 6000 драхм — 36 000 оболов

1 обол — 6 халков (т. е. «медяков»).

1 халк — 2 лепты (лепта — самая мелкая монета).

1 дарик — золотая монета более 8 граммов веса, равнялась 20 греческим серебряным драхмам, появилась в Персии при Дарии I.

1 статер — золотая или серебряная монета, равнялась двойной драхме.

Военная организация
Агема — отборное войско у македонян, конная гвардия.

Гоплиты — тяжеловооруженные воины-пехотинцы.

Иларх — командир илы — конного отряда из 300 всадников, позднее именовался гиппархом, отсюда — гиппархия.

Наварх — командующий флотом.

Лохаг — предводитель лоха, отряда из 100 человек.

Таксиарх — командир отряда (таксиса) численностью 1500–3000 человек.

Бегуны, продромы, иначе застрельщики — пешие или конные разведчики.

Фрурарх — начальник стражи.

Стража — промежуток времени в 3–4 часа.

Тетрархия — отряд, состоявший из четырех гиппархий.

Хилиарх — предводитель отряда в тысячу воинов — хилиархии.

«Серебряные щиты», или аргираспиды — тяжеловооруженные отборные части македонского войска.

Гипасписты — связующие пехотные части между флангами тяжеловооруженных гоплитов и конницы.

Хронология жизни и царствования Александра Македонского

356 г. до н. э.

Рождение Александра.


338 г. до н. э.

Битва при Херонее. Александр командует конницей «друзей».


338 т. до н. э.

Коринфский конгресс. Образование Панэллинского союза во главе с Филиппом II Македонским.


336 г. до н. э.

Смерть Филиппа II. Воцарение Александра.


336 г. до н. э.

Александр, глава Панэллинского союза.


335 г. до н. э.

Война с пограничными Македонии племенами. Разрушение Фив.


334 г. до н. э.

Весна. Начало похода в Персию.


334 г. до н. э.

Май. Битва на реке Граник.


333 г. до н. э.

Осень. Битва при Иссе. Разгром Дария III.


333–332 гг. до н. э.

Осада и разрушение Тира.


332–331 гг. до н. э.

Александр в Египте.


331 г. до н. э.

Осень. Битва при Арбелах. Окончательный разгром персов. Бегство и смерть Дария III.


330 г. до н. э.

Сожжение Персеполя.


329–327 гг. до н. э.

Поход и война в Бактрии и Согдиане.


327 г. до н. э.

Весна. Поход на юг в Индию. Последнее большое сражение Александра при Гидаспе с армией царя Пора. Отказ греко-македонской армии двигаться дальше в Индию.


324 г. до н. э.

Возвращение в Вавилон, новую столицу державы Александра Македонского.


323 г. до н. э.

10 июня. Смерть Александра. По энциклопедии «Британика» это случилось 13 июня.

Лев Рэмович Вершинин Обреченные сражаться Лихолетье Ойкумены

Светлой памяти моей мамочки, Эдит Львовны Вершининой, посвящаю

* * *
В авторской редакции

Художник Игорь Варавин


Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© Вершинин Л. Р., 2016

© ООО «Издательство „Яуза“», 2016

© ООО «Издательство „Эксмо“», 2016

* * *
О событиях, происшедших после безвременной смерти в Вавилоне Царя Царей Александра, сына хромого Филиппа из Македонии, прозванного в Азии «Зулькарнайном», что означает «Двурогий», а в Европе признанного Божественным, но все равно не дожившего и до тридцати четырех.

О том, как непросто решить, что же такое, в сущности, справедливость.

О политике, которой лучше всего не заниматься вообще, а если уж занялся, то изволь не пенять на испачканные сандалии.

О том, как никто не хотел воевать, но куда же денешься, если Ойкумена одна на всех.

О друзьях, переставших находить общий язык.

О мальчике с вершин, которого пока еще никто не принимает всерьез, а зря.

И о многом другом, случившемся на просторах от Эпира до Месопотамии между годом 460-м и годом 466-м от начала Игр в Олимпии, за три века до рождения в Бейт-Лахме Галилейском Иешуа-плотника, сына Йосефа и Марьям, умевшего ходить по воде, и за девять с лишним веков до того, как в одну из полнолунных ночей Мухаммеду, второму мужу купчихи Хадиджи, открылась истина…

Прологий Уходящие в закат

Вавилон-на-Тигре. Первые дни лета года 453-го от начала Игр в Олимпии (12–13 июня года 323-го от Рождества Христова)
Бог уходил, ничем не отличаясь от любого из смертных – в липком поту и сводящих иссохшее тело судорогах, в стонущих обрывках жутких снов, в пронзительной вони мочи и жиденького поноса, заглушить которую оказалось не под силу ни тягучему дыму индийских благовоний, ни свежему ветерку, вольно влетающему в обитель смерти сквозь распахнутое окно, уходил, ни на миг не приходя в сознание; слипшиеся поредевшие кудри разметались по мягчайшей подушке, покрывала, сменяемые одно за другим, вмиг становились мокрыми, словно после стирки, а слюна в воспаленном горле Бога кипела и клокотала, выступая на спекшихся, покрытых коркой губах зеленоватыми сгустками слизи…

Первые три дня никто в огромном городе не тревожился сверх меры; здоровье Бога, хоть и подорванное затянувшимся на полгода разгулом и не раз уже дававшее сбой, по-прежнему поражало врачей, заставляя их недоуменно разводить руками в попытках понять: как человеческому организму, пускай и молодому, удается справляться с чудовищным многолетним перенапряжением, щедро помноженным на попойки, бессонные ночи, курение одуряющей парфянской хаомы[131] и прочие радости, способные свести в могилу самого Геракла.

Глупые целители, в силу своего ремесла напрочь лишенные способности верить в чудо, хотя и соблюдали предписанные ритуалы, но все же не могли осознать, что имеют дело с Божеством, возможностям которого нет пределов.

Оказалось – есть.

На пятый день болезни, вопреки сводкам, трижды – утром, в три пополудни и вечером – сообщаемым глашатаями топчущимся у дворцовых ворот толпам, по городским улицам из уст в уста, проникая за полисадии воинских лагерей, объявленных накануне находящимися на чрезвычайном положении, поползли слухи. Говорили разное: кто – о гнилой лихорадке, приставшей к Богу после купания в камышовых зарослях, болезни мерзкой и трудноизлечимой, кто – об иной хворобе, индийской, подхваченной Богом уже давно, затаившейся до срока в глубинах нутра и ныне выползшей на поверхность во всеоружии; точное название этой хвори не было известно никому, но все – от рыночного метельщика до действительного купеческого союза Баб-Или, Врат Божьих, единодушно сходились во мнении, что спасения от нее нет; иные, вовсе уж с оглядкой, едва ли не впившись губами в настороженное ухо довереннейшего из друзей, позволяли себе кощунственно предположить, что там, во дворце, за семью кольцами охраны, медленно и жестоко приводится в исполнение приговор горных демонов Согдианы, проклявших Бога за безжалостное истребление ста тысяч непокорных горцев…

А на исходе седьмого дня, после обычнейшей проверки пульса и вечернего осмотра, выйдя в соседний зал, повесился на собственном поясе Архий из Митилены, знаменитейший целитель и диагност, ученик самого Филиппа Акарнанского, спасшего некогда Бога от верной смерти, но увы, покойного, и не способного теперь прийти на помощь; Архий висел, вывалив набрякший синий язык, глаза его были вытаращены, а на полу сиротливо валялся клочок папируса с наспех нацарапанными словами последнего, что мог он сказать остающимся жить: «Лучше уж самому!»; сразу после обнаружения тела, по приказу мрачного и озабоченного Пердикки, хранителя царской печати, за прочими лекарями был установлен неусыпный надзор с целью предотвратить подобные побеги от заслуженной кары в случае, если произойдет наихудшее.

Самоубийство Архия находящиеся во дворце попытались скрыть, зарубив на всякий случай и раба, обнаружившего тело, и служителей, тело снимавших, и даже нескольких стражников, не показавшихся Пердикке вполне благонадежными. Тщетно. Уже к полуночи весть о враче, наложившем на себя руки, достигла полисадиев, и в палатках третий день не спавших воинов родился нелепейший, неправдоподобный, но, видимо, именно потому и принимаемый на веру слух о том, что Царя Царей отравили. Кто? – с уверенностью назвать этого человека не мог ни один из сплетников; назывались имена разные и многие, даже слишком многие, и лишь это соображение пока что удерживало войско от бунта, ибо отомстить за смерть Бога и покарать его губителей ветераны готовы были немедленно, но перебить своих стратеговnoreferrer">[132] до единого все же не желали, справедливо полагая, что погибнут здесь, в глубинах так и не ставшей для большинства родной Азии, оставшись без командиров…

А глубокой ночью, спустя всего лишь несколько часов после того, как тело несчастного Архия было брошено в ров царского зверинца на радость почти неделю голодающим хищникам, Бог очнулся.

Он открыл глаза, обвел опочивальню потусторонним взглядом и чуть слышно попросил пить.

И лекарь, чей черед был в эту ночь бодрствовать над постелью больного, обливаясь слезами счастья, поил его подслащенными целебными отварами, и рабы суетились, спешно перестилая перины, потому что очнувшийся слабым голосом пожаловался на неудобство, и архиграмматик[133] Эвмен, правая рука хранителя печати, торопливо наставлял своих неприметных людей, разъясняя им, как, когда и по какой цене организовывать с утра вспышки народного ликования, и где-то на женской половине гигантского дворца Навуходоносора, услышав от рабыни радостную весть, всплеснула руками и рухнула без чувств молоденькая чернокосая женщина с огромным, круто выпирающим животом, и почти неделю молчавший, словно усыпальница, полутемный и хмурый дворец вспыхнул сотнями свечей, факелов и лампад, уже самим сиянием своим извещая город, воинские лагеря и всю Ойкумену о свершившемся чуде.

Один за другим, беспощадно нахлестывая коней, влетали в похожий на сад дворцовый двор стратеги, не глядя швыряли конюхам поводья и торопливо, увязая в высоком ворсе персидских ковров окованными медью эндромидами[134], стекались к высоченным, в три человеческих роста, дверям покоя, где лежал, медленно возвращаясь в этот мир, Бог; они почти пробегали последние коридоры и все, без разбора – Птолемей Лаг, Лисимах, Селевк Мелеагр, Кратер, одноглазый Антигон, не говоря уж о десятках иных, помельче, – замирали, ткнувшись в грудь кряжисто-несокрушимого, закованного в пластинчатую бактрийскую броню Пердикки, стоящего, положив ладонь на рукоять махайры[135], у входа в опочивальню.

«Да, Царю Царей лучше. Да, пришел в себя. Да, может говорить. Нет, не пущу никого без повеления!»

И стратеги, узнав главное, послушно усаживались на обтянутые мягчайшей кожей нерожденных телят сиденья, готовясь к долгому ожиданию и провожая завистливыми взглядами мечущихся, снующих из двери и обратно врачей. Никто из них не требовал ничего и ни на чем не настаивал, ибо каждый знал, что Пердикки не меняет своих решений, но ни один и не собрался уходить.

Ни им, прославленным в битвах, ни всезнающему Эвмену, ни самому хранителю печати не было известно, сколько придется ждать, прежде чем Бог соизволит призвать их к себе. Как ведомо было и то, что Бог никого не желает видеть.

Потому что Бог думал.

Невысокий, крепкий, великолепно натренированный, он и помыслить не мог доселе, что тело, так хорошо служившее ему все эти тридцать три года, тело, легко переносившее болезни, сутками не устававшее ни в седле, ни на ложе любви, тело, способное перехитрить и повергнуть в прах любого врага, удивительное тело, на котором самые тяжкие раны заживали словно на собаке, – это тело откажется двигаться, сраженное невероятной, унизительной слабостью.

Это было не по правилам, и что с того, что правила эти он установил сам?!

Таково право Бога!

Но сейчас он не чувствовал себя Богом, и это было унизительнее всего.

Больной звал отца.

Нет, не хмурого и злого Филиппа, которого ненавидел с детства – за ограниченность, неумение мечтать, за то, что матушка плакала по ночам, слушая хмельные песни и визг плясуний, доносящиеся из опочивальни, расположенной на первом этаже мрачного и маленького дворца македонских царей; не Филиппа, гибель которого была долгожданным подарком, открывшим Богу путь к нестерпимо сияющим высотам… Да ведь Филипп и не был ему отцом, разве что по названию, не больше… сперва это было матушкиной тайной, потом – тайной, доверенной сыну… и лишь позже, достигнув всевластия, он раскрыл этот секрет во всеуслышание: его отцом был Зевс-громовержец! Единственный, кто воистину достоин был разделить с его матушкой ложе! Да, именно он, а не какой-то Филипп, грязный и потный варвар, убивающий и побеждающий всего лишь ради добычи.

Бог возвестил об этом всей Ойкумене радостно и гордо, а его поначалу подняли на смех. Ну что же, он сумел обуздать излишне смешливых. Быть может, задыхаясь в петлях, кладя головы на плаху, медленно умирая на зубчатых колесах, они и пожалели о своей недоверчивости… ему это было уже неинтересно. А потом, когда были разбиты персы, сперва – на Гранике, а потом и при Иссе, где, бросив колесницу и тиару[136], спасался бегством от его крохотного войска сам шахиншах Персиды – кто смел бы сомневаться в том, что он, царь Македонии Александр, совершивший невозможное, действительно сын Отца Олимпийцев?!

И мудрые жрецы Египта, покоренного им, сами, не дожидаясь указаний, провозгласили его сыном великого Аммона, повелителя богов, сияющего в синеве… Но ведь Аммон – всего лишь второе имя Зевса, и кому, как не египетским жрецам, постигшим самые сокровенные тайны, знать истину о его рождении?!

Если и были у него какие-либо сомнения, они рассеялись в Египте, как роса под дыханием горячего хамсина, и более он уже не сомневался ни в чем.

Никогда.

Он шел на восток, подчиняя никем никогда не покоренные города и сокрушая великие державы, не останавливаясь, не обращая внимания на ропот усталого войска, не щадя ни самого себя, ни других, жалких, шел туда, куда никто не добирался до него, даже великий Кир, называемый персами Курушем, шел через непроходимые пески и неодолимые горы и побеждал, побеждал, побеждал всех, осмелившихся встать у него на пути! Да, среди них встречались отважные и умелые и были упрямые – взять того же Спитамена, да будет проклята память о злобном согдийце! – и орды их бесстрашных воинов были раз от разу куда многочисленнее его истомленной армии. Но они стали прахом и тленом, а он надел на голову тройную тиару Царя Царей всего Востока и перешел Инд! Так разве не довольно было всего этого смертным, чтобы понять наконец и признать: да, он – сын Диоса-Зевса, призванный и благословленный небесным Отцом для того, чтобы стать владыкой всей Ойкумены, от Оловянных островов до шести шелковых царств?!

Оказалось, мало.

Смертные смели сомневаться.

Ворчали старики, побратимы покойного Филиппа, позволявшие себе утверждать, что это они, а не он, сын Зевса, создали непобедимую армию македонцев. Они бурчали и шипели, что негоже-де истощать силы Македонии в погоне за химерой – как будто ему, Богу и владыке Ойкумены, было дело до их грязной, пропахшей козьими шкурами Македонии! Они не верили в его божественность, эти выжившие из ума старцы, истлевшие заживо призраки прошлого, осмелившиеся поучать его – Бога! – на том ничего не стоящем основании, что забавляли его в колыбели…

Они мешали ему. Они оплевывали его мечту.

Им пришлось умереть.

Вместе с отродьем, всеми этими горластыми македонскими забияками, чтобы кто-то из чересчур преданных сыновей не вздумал прогневать Олимпийцев, решив мстить за отца бессмертному божеству.

Но и это не убедило маловеров.

Хотя македонцы, тупые, как их сапоги, и чересчур умные греки, обожающие подвергать все сомнению, прикусили на время гнусные языки, но лживость их и подлая суть вышли наружу, когда при дворе была введена проскинеза. Разве это так уж унизительно: кланяться, преклонив колени? Да, бесспорно, земно поклониться смертному – потерять свою честь.

Но – Богу?!

И потому отказавшиеся кланяться умерли злой смертью, чтобы никому неповадно было впредь навлекать на Ойкумену, на ни в чем не повинные племена, населяющие ее, гнев Олимпийцев. Он не пощадил никого, даже друзей детства, потому что проявлять слабость и помиловать одного, двух, десятерых – означало бы вопиющую несправедливость по отношению к тысячам осужденных на казнь.

А Бог обязан быть справедливым и не делать ни для кого исключений.

Он – не делал.

Странно: свои очень быстро стали чужими, зато чужие, кого полагалось считать варварами, неполноценными, поняли все правильно. Он возненавидел македонцев и эллинов, зато полюбил персов, не медлящих, склоняя колени перед божеством.

Азиаты не сомневались ни в чем.

Они доблестно сражались против него, но складывали оружие, уяснив, что имеют дело с сошедшим на бренную землю бессмертным; они, а не пресловутые единокровные, одобрительно кивали, выслушивая его речи об одной Ойкумене, одном народе, одном повелителе.

Да! Мир, в котором равны все, вне зависимости от языка, веры, рода, равны в подчинении властелину, мир, в котором нет войн, потому что нет границ, мир, которым правит бессмертный Бог, чуждый людских слабостей и пороков, – разве не это мечта, достойная Олимпийцев?

И он добился бы этого! И – как знать! – со временем, быть может, превзошел бы могуществом самого Диоса-Зевса, ибо отцам свойственно дряхлеть, уступая дорогу сыновьям?! Тогда, завершив покорение Ойкумены, он поднялся бы на вершину Олимпа и предложил бы престарелому родителю удалиться на покой, в любое из бесчисленных владений, принадлежащих наследнику, и старик согласился бы, потому что сила всегда убедительна… Он обязательно достиг бы этого… Если бы не эта проклятая слабость, вдруг сковавшая тело!

Врачи суетились вокруг, задавали вопросы, подносили к губам ароматные настои, но он не отвечал им вовсе или, если очень уж докучали, отвечал ругательствами, ибо они мешали ему. Они не знали, что из забытья он вышел лишь потому, что иначе никак невозможно было спастись от несчетной толпы бесплотных теней, жадно протягивавших к его – Бога! – беззащитному горлу когтистые ледяные лапы.

Он узнавал их лица, различал голоса, и ему было так страшно, что он очнулся, но сейчас, слабо и хрипло дыша, Бог понимал то, чего не могли, а быть может – просто боялись понять целители.

Это пробуждение – ненадолго.

Если не поможет отец.

Болезнь неторопливо шевелилась в нем, и он ясно ощущал, как цепки и беспощадны коготки на ее лапках, впивающиеся все глубже и глубже в почки, легкие, печень; он уходил в никуда, даже хуже, чем в никуда, – во мглу, населенную хищными, поджидающими его тенями, и ему было страшно, и самое время было отцу, Диосу-Зевсу, явиться сюда, ну, на худой конец, послать кого-то из детей – почему не Арея, бога войны, с которым он по-братски разделил так много пищи?! – чтобы помочь сыну справиться с недугом…

Ведь он – Бог!

Но если так, то что стоит ему сей же час, нисколько не медля, подняться с этого омерзительно влажного ложа?!

Он встанет, прочно уперев в пол ноги, расправит плечи, вздохнет полной грудью – и выйдет туда – к стратегам, к жене, вынашивающей его сына – да, сына, иначе и быть не может! – выйдет к тем, кто никогда не сомневался в его божественной сути, кому он доверяет полностью…

И ему показалось, что он встал, и встряхнулся, и вздохнул, но это было всего лишь обрывком бреда, и над ним склонилось озабоченное лицо врача…

Он не встал.

И, не сумев встать, понял, что Диос-Зевс обманул его, своего сына, взревновав к славе или испугавшись потерять золотой трон на вершине Олимпа.

А если обманул отец, можно ли верить стратегам?

Вот одноглазый Антигон. Отважен. Верен. Без спора преклонил колени, по первому слову Царя Царей совершая проскинезу. Но он же почти старик, служивший еще Филиппу, а можно ли доверять тому, кто был близок к несчастному, смевшему называть Бога гаденышем?..

Нет. Недостоин доверия Антигон.

Вот Птолемей. Друг детства. Грудью прикрыл Царя Царей от вражьего копья, за что и удостоен титула Сотер, Спаситель. Умница и балагур, один из немногих, бывших рядом, когда Бог был всего лишь нелюбимым сыном сурового, подозрительного к приятелям наследника царя Филиппа. Но – помнится, присутствуя на казни кого-то из сомневающихся, он прикрыл глаза ладонью, словно защищаясь от солнца, на самом же деле наверняка сочувствуя негодяям…

Нет. Нельзя верить Птолемею.

Остальные не лучше.

Даже жена, Роксана. Он ведь и правда полюбил ее, азиатку, варварское отродье, взял ее в законные жены и сделал Царицей Цариц, хотя мог бы просто бросить на ковер и получить необходимое мужчине просто так, без брачного пира. Он верил ей почти как самому себе. И что же? Она не пожелала понести сразу после свадьбы! Она знала, как нужен, как необходим ему, Богу, земной наследник всего, что он сумел создать, – и надсмеялась над ним и над его любовью, понеся только теперь, когда он уже не сможет увидеть наследника…

Не сможет?!

Неужели он – Бог! Бог!! Бог!!! – умрет?

Уйдет туда, во мглу, к шелестящим теням?!

Не-е-е-ет!

Он встанет. И воздаст всем им в полной мере: и подлым стратегам, так умело затаившим измену в своих черных сердцах, и этой гнусной предательнице-азиатке, и всем, всем, сколько есть их вокруг, а потом доберется и до Олимпа, доберется вопреки всему, как вопреки всему добрался от Македонии до Инда, и взыщет за неоказанную помощь с Диоса-Зевса, жалкого подобия, недостойного своего великого сына…

Он поднимется на ноги.

Ибо истина открылась ему, и эта истина – наилучшее из лекарств: он отравлен предательством окружающих, тех, кому доверял.

Теперь он будет верить только себе.

И немного, разве что совсем немного – Пердикке.

Потому что Пердикка не просто друг детства. Нет, этого мало! Ведь оказался же мерзким перевертышем Птолемей. Но Пердикка многократно доказал преданность, изыскивая измену и собственноручно пытая заговорщиков и маловеров; многие из них пытались запираться, кричали о своей невиновности, но раскаленная медь, высокая дыба и суровое правдолюбие Пердикки заставляли их, валяясь в лужах собственной крови и мочи, признаваться в задуманных изменах.

Да, Пердикке можно доверять…

А еще – Эвмену.

Почему? Ответ на этот вопрос известен ему, он крутится неподалеку, он почти уже на языке, но… никак не нащупать, не ухватить. И не надо. Главное, что Эвмен достоин доверия, Бог убежден в этом, а боги не ошибаются…

Но прежде всего – матери.

Умирающий Бог улыбнулся, и врач, засеменив к двери, тут же сообщил об этом Пердикке, все так же стоящему на страже, а тот, немного помедлив, – стратегам, в напряженном ожидании приподнявшимся с низких сидений, и радостная суета в переходах дворца всколыхнулась приливной волной, но лекарям, воспаленным надеждой, было невдомек, что улыбка на иссушенном лице вовсе не указывает на перелом…

Просто Бог разговаривал с матерью…

Ей, Царице Цариц Олимпиаде, он верил с первых дней земного существования, верил слепо и безоговорочно, все прощая и не возражая ни словом! Верил нежности ее рук и строгости голоса, верил, как никому другому, просто потому, что она – единственный человек на всей огромной земле, готовый броситься в пропасть во имя того, чтобы ему было хорошо; прежде они никогда не расставались, и даже уйдя в поход, он писал ей коротенькие письма каждую неделю, собственноручно, даже когда стал Царем Царей Востока, а она отвечала ему длинными, поучающими; он терпеть не мог поучений, но ее указания старался исполнять, если они не противоречили его божественности; когда он был еще мал, а потом – юн, они с мамой, запершись ото всех в ненавидящем их дворце, они вдвоем ненавидели Филиппа, загубившего матушкину молодость, и гордились истинным отцом Александра, и мечтали о грядущей мести всем завистникам… о, как сладка была эта месть, когда время пришло!.. А нынче именно мамочка пришла туда, в долину оскалившихся теней, взяла за руку, словно маленького, и увела из мрака в свет, в эту вот знакомую и незнакомую опочивальню, и злобные тени шарахнулись от немолодой зеленоглазой женщины в темном вдовьем покрывале, властно крикнувшей в их слепые морды: «Не троньте моего сына!»…

Здесь, на свету, не было теней.

Но не было и ее.

Она осталась там, в Македонии, и все двенадцать лет разлуки живет мыслью о встрече; ей плохо там, одной, без сына, ее обижают подлые друзья Филиппа, всегда ненавидящие Царицу Цариц за то, что она, возлюбленная Зевса, не скрывала своего презрения к ним. Недавно, из последнего письма, сын узнал, что подлец Антипатр, оставленный править жалкими македонскими землями, осмелился прогнать ее из страны, запретив ей – царице! – возвращаться, пока не прибудет сын! Он, ближайший друг и побратим Филиппа, главный ненавистник матери, посмел!.. Но ничего, родная, твой сын заставит его уплатить сполна, кровью и воем, за каждую твою слезинку!..

Только бы встать!

Вста-а-а-а-ааааааа…

Сиреневые тени сгустились, затмевая огни светильников.

Короткая мучительная судорога передернула тело, на миг отпустила, вновь пришла, выворачивая мышцы; глаза больного выкатились из орбит, быстро наливаясь кровью, мутная пена вскипела на искривившихся губах, дыхание сделалось лающим, и из-под только что перестеленных покрывал вновь потянуло нестерпимо-пронзительной вонью…

У врачей, бросившихся к ложу, дрожали руки, морозная бледность превратила их лица в трагические маски, но служба есть служба, и спустя несколько мгновений, когда все стало ясно, один из целителей, когда-то седовласый и осанисто-важный, а сейчас на глазах превратившийся в согбенного старца, нашел в себе силы добраться до двери и тихо вымолвить в ухо хранителю печати:

– Агония!

Это был приговор, не подлежащий пересмотру, приговор Царю Царей и всем им, эскулапам, не сумевшим спасти его; врач, произнеся страшное слово, был готов к немедленной смерти, но, к удивлению своему, не умер. Его всего-навсего отшвырнули от двери и едва не растоптали. Тихий шепот прозвучал в настороженной тишине громовым раскатом, и сидящие в ожидании вскочили одновременно. Они ринулись к двери, словно к воротам осажденного города, и даже Пердикка со своей махайрой не сумел бы их остановить; хранитель печати был бы просто раздавлен и смят, не сообрази он вовремя возглавить толпу, рвущуюся к царскому ложу…

Забившись в угол, врач еще жил, безмерно удивленный этим фактом; однако потрясение скоро пройдет, ему, конечно, отрубят голову – в саду, на рассвете, милосердно избавив от пыток, а вслед за ним обезглавят и остальных целителей-неудачников, не пощадив ни единого, разве что снизойдя к просьбам некоторых о замене топора удавкой. Но это будет спустя несколько часов, а пока что стратегам не до врачей; несчастные, пожалуй, могли бы даже уйти сейчас из дворца, сгинуть в лабиринте вавилонских улиц, но к чему? – завтра же их хватятся, станут искать, возьмут в заложники семьи… Не дворец, а вся Ойкумена стала ловушкой, и беднягам остается только радоваться нежданно продлившейся жизни и готовиться достойно встретить неизбежное…

Звеня бронзой доспехов, тяжко дыша и толкаясь локтями, стратеги нависли над ложем, исступленно вслушиваясь в тишину, иссекаемую хриплым криком Пердикки:

– Божественный, очнись! Очнись! Скажи, кому ты завещаешь все? Кому? Кому?!

Казалось, это продолжалось целые века.

Наконец ресницы, поредевшие за эти дни, а совсем еще недавно – длинные и пушистые, слегка дрогнули.

Слабое подобие шороха слетело с уст.

– Ма-ма… – пролепетал умирающий.

Она все-таки пришла! Она преодолела пространство, чтобы снова спасти его от этих жутких, колеблющихся, не дающих дышать теней, сумевших доползти из подземного мрака даже сюда, в мир живых, в его опочивальню…

Но почему у нее – борода?!

Эта мысль, последняя в жизни, мелькнула и сгинула, и напрасен был клекот Пердикки, монотонно повторяющего свое «Кому? Кому?! Кому?!!», потому что мертвым неинтересны дела временно живых, а вытянувшийся комок отхрипевшей, отмычавшей последний стон, отмучившейся плоти был уже окончательно и безнадежно мертв.

Он, пока жил, не считал себя человеком.

Теперь он им не был.

Он наконец-то стал Богом…

Дельта Нила. Пелузий. Весна года 455-го от начала Игр в Олимпии
Жемчужина. Немного ароматной, легко горящей смолы. Капля вина. Клочок драгоценной парчи. Щепотка заморских пряностей. Треть флакона благовонных притираний.

Пожалуй, довольно.

Теперь перемешать все это, скатать в липкий, не имеющий определенного цвета комок. Уложить на мрамор походного алтаря, строго посередине, меж двух тускло рдеющих лампад.

И поджечь.

Огонек охватил было бесформенное нечто, лежащее на пятнистой мраморной доске, встрепенулся, словно пребывая в сомнении, и умер, оставив по себе лишь тонкие струи удушливого, режущего глаза дыма.

Жертва не принята.

Мало?

Воровато прищурившись, Пердикка, Верховный Правитель невиданной державы, простершейся от лесистых македонских гор до спокойно текущего мутного Инда, вытащил из ножен короткий кинжал, не раздумывая, полоснул себя по руке и помазал губы царя собственной кровью.

Старый варварский обычай, почти забытый даже в Македонии, осмеянный и презираемый в последние десятилетия.

Но – действенный.

Ни одно божество не устоит перед запахом и вкусом человеческой крови, принесенной в жертву добровольно и безо всякого принуждения.

Это даже приятнее им, чем дым, восходящий в небо от бесчисленных бычьих, бараньих и лошадиных туш, сжигаемых на торжественных гекатомбах[137]. Тем более что ни сегодня, ни завтра, ни через неделю гекатомбу не устроить. Нет ни быков, ни овец, а те, что есть, необходимы для пропитания войска…

Войска, собиравшегося побеждать, а вместо этого на полтора месяца застрявшего в зыбучих песках у неприступных пелузийских стен, надежно защищенных разлившимся Нилом.

Быстро подсыхая, кровь становилась темной, почти коричневой, и в трепещущей пелене струящегося дыма Пердикке почудилось, что губы Царя Царей слегка дрогнули.

– Свершилось!

Пердикка, покряхтывая, опустился на колени перед алтарем.

– Царь Царей и Бог мой, Александр, – очень тихо зашептал он, громче не было нужды: божество услышит и так, а стражникам, усиленные посты которых вот уже третий день сомкнуты вокруг шатра, вовсе ни к чему слышать нечто, не предназначенное для их ушей.

Конечно, все они абсолютно надежны; верзила Селевк, начальник охраны верховного правителя, лично отобрал лучших из лучших, а Селевку, одному из немногих, можно доверять. Он не блещет умом, но не честолюбив, предан и не способен на предательство.

Все так! Но ни к чему воинам даже догадываться, что на сердце у Пердикки нелегко.

– Царь Царей и Бог мой, Александр! Тебе, пребывающему на высотах Олимпа, по правую руку великого Диоса-Зевса, родителя твоего, ведомо все сущее в мире смертных! Не укрыто от тебя и совершенное мною во славу твою…

Почудилось? Нет! Улыбка на мраморных устах сделалась шире, ласковее.

Бог слышал и одобрял!

А почему бы и нет?

Разве не совершил он, Пердикка, почти невозможное, усмирив беспорядки в полыхнувшем после ухода Царя Царей Вавилоне? Разве не сохранил для отпрыска божества, рожденного спустя полгода после смерти отца, великую державу, созданную Божественным?

И разве это было легко?!

Нелегко, да и не хочется вспоминать те окаянные дни.

Все висело на волоске, все рушилось и трепетало, словно крылья мотылька, летящего на пламя, и многим казалось, что разгневанное небо встало на дыбы, готовое расколоться пополам и погрести под собою сошедшую с ума землю.

Пьяная солдатня, без разрешения вышедшая за ворота полисадиев, толпами слонялась по вавилонским улицам, буйствовала в харчевнях, разбивала винные погреба, гудела и гомонила на площадях, подчеркнуто не замечая собственных таксиархов[138] и глумливо освистывая проезжающих гетайров[139], а если кто-то из командиров, возмущенный невиданным своеволием, требовал вернуться в палатки, угрожая военным судом и взывая к воинской чести, его тут же, на месте, не тратя времени на перебранку, забивали ногами до смерти, сбрасывая обезображенное тело в вонючие арыки. Обезумевшая пехота собиралась под стенами дворца Навуходоносора, свистела и улюлюкала, требуя членов Военного Совета осиротевшей державы, а когда те выходили, в них – стратегов Божественного! – летели арбузные корки, дохлые крысы и вонючие протухшие яйца.

Обезумевшая чернь не способна была даже связно сказать, чего, собственно, ей нужно.

Толпа требовала покарать погубителей Царя Царей, и требование ее было удовлетворено Военным Советом; головы врачей-убийц, воткнутые на копья, вознеслись над дворцовой стеной, но ликование вооруженного сброда оказалось недолгим; напротив, там и тут раздавались крики, что стратеги убили невинных, свалив на них собственное преступление…

Толпа возжелала денежных раздач, и половина необъятной казны, накопленной Божественным, ушла в бездонные мешки озверевших, едва ли не на ножах схватывающихся друг с дружкой за место в очереди скотов. За один день каждый из них обогатился, получив годовое жалованье, но даже после всего, когда полученное было уже распихано по кошелям, чернь и не подумала униматься, вопя на всех перекрестках, что стратеги утаили сокровища, завещанные Божественным своей верной армии, кинув честным воинам жалкую подачку.

Толпа угрожала штурмом дворца, настаивая на немедленной коронации наследника Божественного, и это было уже требование политическое. Нельзя было отдавать на откуп охлосу[140] решение подобных вопросов, тем паче что наследник Царя Царей еще пребывал в материнском чреве, а из всех родственников ушедшего, из всех, так или иначе причастных к дому македонских Аргеадов, в Вавилоне находился только припадочный Арридей, добродушный и слюнявый придурок, сводный брат Божественного, рожденный от хромого Филиппа случайной возлюбленной, фракийской танцовщицей.

Насмешкой было бы отдавать наследие Царя Царей в эти вялые, неспособные удержать поводья руки…

Стратеги, сидящие во дворце, словно в осаде, хмурились и помалкивали, стараясь не встречаться взглядами; все понимали, что уступки черни достигли уже предела, и самой ничтожной капельки довольно, чтобы уверовавший в свою непобедимость охлос кинулся на приступ.

Лохаги[141] этерии[142] требовали принять меры, головами ручаясь за то, что конница сумеет усмирить зарвавшуюся не по чину пехтуру. И это, как понимали все, было правдой. Но никто не смел взять на себя ответственность и скрепить личной печатью такой приказ, означающий открытую схватку между македонцами в самом сердце покоренной, но все еще огрызающейся, готовой в любой миг взбунтоваться Азии.

К тому же никто не мог ручаться наверняка, что этерия, пусть и десятикратно прославленная в битвах, одолеет в уличных боях закаленную в тех же сражениях пехоту. Возможно всякое. И если Олимпийцы позволят охлосу победить, простое колесование под одобрительные вопли ликующих охламонов будет наиболее легким и немучительным исходом для подписавшего и скрепившего личной печатью такой приказ – это понимали все.

Ни один из стратегов Божественного не заслуживал упрека в малодушии. Но в тот день все они были бледны от ужаса, не скрывая его и нисколько не стыдясь.

Боялся и Пердикка.

Ему, хранителю царской печати, было страшно, может быть, даже страшнее, чем прочим, но именно он в мертвой, густой, как сметана, тишине встал, приказал Эвмену немедля набросать текст, дважды перечитал и молча, явственно ощущая тяжесть скрестившихся на спине взглядов, приложил к серо-желтому папирусу перстень-печатку со змеей, обвившей рукоять кривого кинжала, древним знаком своего рода.

А затем, не советуясь ни с кем, поставил под приказом оттиск еще одной печати, той, которую, не снимая ни на миг, носил на шее.

Он знал, на что шел.

Но знал и другое: чернь смертельно опасна, пока перед ней лебезят, умиротворяя и заискивая. Увидев же против себя подлинную, не стесняющуюся в средствах силу, она, как правило, уползает в нору, трусливо поджав хвост.

И не ошибся.

До резни дело не дошло.

Выстояв несколько часов на гигантской дворцовой площади лицом к лицу с сияющей на солнце стеной этерии, пехота, чертыхаясь, вернулась в лагеря. Военный совет пополнился несколькими представителями охлоса, потными горлопанами, быстрехонько смекнувшими, впрочем, с кем выгоднее иметь дело. Зачинщики беспорядков были в течение трех дней вычислены поименно людьми Эвмена и один за другим сгинули – кто во тьме окраинных переулков, кто в зарослях камыша, заболотивших берега Тигра вниз по течению от Вавилона…

А он, Пердикка, сын Оронта, на следующем же заседании Совета был избран Верховным Правителем державы.

Единогласно.

– Если же я в чем-то нарушил волю твою, Царь Царей и Бог мой Александр, дай мне знамение ныне и наставь, как исправить оплошность…

В зыбком сиреневом мареве курений, колеблющих полумрак шатра, мраморный Царь Царей и Бог едва заметно кивнул головой.

Нет, ему не за что гневаться на своего верного Пердикку, напротив, он доволен…

Благодарно, но без всякого удивления – чему тут, в самом деле, удивляться? – Пердикка, с трудом согнув спину, коснулся лбом циновки перед алтарем.

Разве стало легче после усмирения черни?

Разогнав баранов, ему пришлось столкнуться с псами.

Он ясно видел, знал и понимал, что следует делать теперь, когда с ними нет Божественного. Он пытался объяснить это им всем, тем, кто еще вчера бок о бок с ним сражался под знаменем Царя Царей, но ответом его пылким, искренним речам было тупое, тягучее молчание.

Его слушали, но не слышали.

Он говорил о власти, воле которой подчинилась половина Ойкумены, о Царе Царей, наблюдающем за ними с вершин Олимпа, о величайшей державе, сохранить которую – их долг перед потомками и Историей.

А они молчали. И в прищуренных глазах большинства прочитывался только один вопрос: кому какая сатрапия достанется в управление, и желательно – с правом наследования?

Они хотели золота и земель, и еще раз золота, и опять земель, очень много земель и очень много золота, и почета, и коленопреклоненных толп. «За что мы боролись?» – было написано на их лицах, и подчас Пердикке хотелось блевать от омерзения прямо на хамаданские ковры, потому что сам он боролся совсем за другое. С того дня, когда узнал он от царевича Александра правду о его рождении и поверил ему раз и навсегда, ибо любого, посмевшего лгать о таком, Диос-Зевс немедленно испепеляет яростной молнией, а в миг признания Александра небо оставалось чистым и благостным, и лишь в отдалении что-то негромко рокотало, словно Отец Богов одобрял своего сына, открывшегося Пердикке.

Скорее всего, так оно и было…

…Что ж! Отказать им в дележе земель означало спровоцировать мятеж, много страшнейший, чем бессмысленный и беспощадный бунт черни. Он и не стал отказывать, тем паче что далеко еще не все покоренные сатрапии были замирены и нуждались в управлении и надзоре, а каждый из стратегов, при всей их алчности и приземленности, имел опыт военный и государственный, и не приходилось желать лучших наместников для азиатских стран.

После десятидневного крика, доходившего до драк, после позорных хватаний друг друга за грудки, перечисления заслуг, взывания ко всем богам, оговоров, интриг и угроз сатрапии были распределены более-менее справедливо, и никто не остался недовольным, во всяком случае, никто не заявил об этом во всеуслышание.

Но сам Пердикка отказался участвовать в дележе.

Почти никто не обратил на это внимания, разве что некоторые удивленно поохали, и лишь в мерцающем оке одноглазого Антигона мелькнуло нечто, похожее на понимание…

Псам бросили кость, и псы унялись.

К сожалению, кроме псов, были и волки.

Немного. Пятеро. Может быть, шестеро. Но именно они определяли, за кем пойдет войско; одно их слово способно было вновь вывести из лагерей пехоту, и даже среди этерии не каждый решился бы выступить против них.

Эти не рвали друг у дружки сатрапии, наоборот, с не меньшим презрением, чем Пердикка, наблюдали за творящимся на Совете. А затем кем-то из них было вновь названо имя дурачка Арридея…

Они откровенно ухмылялись, упоминая о нем, «законном Аргеаде, наследнике македонских базилевсов[143]», даже не скрывая, что убогий интересен им меньше всего. Но они каждым словом своим отрицали и оплевывали то, ради чего жил, боролся и побеждал Божественный.

Македония – превыше всего! – такова была их вера, и поколебать эту веру было невозможно, разве что убить вместе с проповедниками. Вся бескрайняя Ойкумена, пройденная и подчиненная Божественным, рассматривалась ими всего лишь как добыча, как гигантская кормушка, населенная нелюдями, достойными лишь презрения и подлежащими грабежу. Старые бредни эллинов: варвары нуждаются в плети, но греки – равны между собой. И царь македонский был для них царем древнего закона, первым среди равных, подчиненным совету вождей, и войсковому сходу, и народному собранию. Им не нужен был Бог на престоле, и на этом они стояли твердо.

И ему пришлось уступить.

На белесую голову сорокалетнего Арридея, названного, словно в насмешку, Филиппом, была напялена под ликующие крики охлоса и сдержанные приветствия гетайров серебряная корона царей Македонии, и улыбающийся, даже в этот великий миг хлюпающий носом царек, заикаясь и пуская ветры, произнес перед войском слова древней клятвы, подсказываемые ему стоящим чуть позади Эвменом: «Я, Арридей-Филипп, третий царь Македонии этого имени, принимая отцовский венец, перед лицом своих боевых товарищей торжественно обещаю…»

Однако тройную тиару Востока Пердикка сберег для сына Божественного, не позволив обокрасть того, кто еще даже не был рожден. Никаких прав не имел Арридей, пусть и трижды Аргеад, на диадему персидских царей, завоеванную Александром, сыном Зевса Олимпийского! Это наследство принадлежало тому, и только тому, кто ворочался пока что во чреве Роксаны, и, поглядев в глаза верховному правителю, волки, пару раз огрызнувшись напоследок, отступили…

И рожденный пять месяцев спустя мальчишка, на диво большой и крепкий, был коронован прямо в пеленках, по обычаям, принятым на Востоке, перед лицом Священного Огня, в порфировой палате дворца Навуходоносора, вдали от мутных глаз тупой солдатни, зато в присутствии дородных и бесстрашных персидских пахлаванов, земным поклоном встретивших вынесенного к ним Пердиккой трехнедельного шахиншаха.

Под сводами, отделанными бадахшанским нефритом, звенели чеканные строки тронного благословения, произносимого от имени Царя Царей Верховным Правителем державы Пердиккой: «Волей Светлого Ормузда, я, побеждающий тьму и дарящий благо тверди, Искандар, сын Искандара, сына Зевса-Аммона, дарую вам, подданные, счастье восхождения моего на престол…»

– И ты свидетель, что престол сына твоего прочен и священная жизнь его вне опасности, Царь Царей и Бог мой Александр…

Брови, искусно – волосок к волоску – выложенные на мраморе резцом ваятеля, слегка сдвинулись; Бог недоумевал, для чего призвал его вернейший из слуг.

Не для того же, чтобы перечислить заслуги свои, и без того ведомые Всеведущему?

Нет, конечно же, нет; лишь презрения достоин раб, хвалящийся заслугами перед господином, коему обязан вечной нехвастливой преданностью, и он, Пердикка, тень от тени Царя Царей и прах у ног его, не смеет и помыслить о подобном.

Хотя заслуги велики и неоспоримы!

Пусть у державы ныне – два царя, но оба они – в лагере Верховного Правителя, под неусыпной охраной «серебряных щитов», пешей этерии Божественного, до последней капли крови и последнего вздоха преданных памяти ушедшего Бога, его сыну-наследнику и благородному Пердикке, ревностному продолжателю его дел.

Пусть играет в куклы, забавляется мячиком и объедается бахарскими тянучками косноязычный и жалкий Арридей-Филипп, пусть жена его, бешеная Эвридика, мечтающая о власти и потому радостно вышедшая за дурачка, негодного ни в жизни, ни в постели, шипит и злобствует, хуля втихомолку Верховного, но им суждено оставаться в тени, а после – сгинуть, ибо наследник обеих диадем – младенец Александр, сын Александра, и никто, кроме него…

Пусть до времени тешат себя миражами македонские волки; есть управа и на них, а имя этой управе – всемогущее время. Мальчик растет, а ветераны стареют, и молодые персидские азаты[144], отважные и полные сил, уже теперь сотнями стекаются в Вавилон, мечтая записаться в войско благородного вази-авазира и спасалара[145] Фардаха, опекуна шахиншаха Искандара, второго властителя Арьян-Ваэджа этого имени…

Десять лет, всего только десять лет – и никто уже не посмеет скалить зубы на тройную тиару.

Но эти десять лет необходимо выстоять.

Одному – против всех.

Сегодня, глядя в глаза стратегов, Пердикка видит одну лишь ненависть, и ничего, кроме нее. Поскольку, уступая многое, никогда не поступается главным. Он дал псам хлебные кормушки. Но он не давал им права уклоняться от уплаты налогов в царскую казну. И плевать, что они полагали себя автономными царьками. У любой автономии есть границы, и лежат они там, где начинаются интересы державы. Неуплата налогов означает отделение; отделение равнозначно государственной измене. И обнаглевшие лишились своих сатрапий, а посмевшие бунтовать были передавлены, как вши, невзирая на авторитет в войсках и былые заслуги. Жаль, что поторопились с бунтом самые слабые из ненавистников! Такие, как одноглазый лис Антигон, сатрап Великой Фригии, ведут себя с подчеркнутой лояльностью, до медяка выплачивают налоги и возносят в храмах молитвы во здравие Верховного… Однако люди Эвмена доносят, что тем же Антигоном навербовано и обучено войско, едва ли не превосходящее армию самого Пердикки, и ни у кого иного, а именно у Антигона нашли приют иные из разбитых мятежных сатрапов. Выдать же преступников Одноглазый не соглашается, поскольку-де они припали к алтарям, моля об убежище, а он, Антигон, человек богобоязненный и страшится гнева беспощадных Олимпийцев…

Ненавидят? Пусть так! Лишь бы боялись.

И они боятся.

Когда Пердикка вновь ввел при дворе проскинезу, никто не посмел возразить; любо-дорого было видеть, как ползли они все, и Антигон в том числе, на животах, по очереди целуя крохотную туфельку Царя Царей и золоченую эндромиду Пердикки, не царя и не Бога, о нет! Но воплощения верховной власти, державного единства и бессмертной воли Божественного…

Они ползли, как черви, и в глазах их Верховный с наслаждением угадывал многократно умноженную ненависть, ядовитую, словно яд болотной индийской кшары.

Тупую. Непрощающую.

И – бессильную.

Пируй же спокойно на Олимпе, Царь Царей и Бог Александр Македонский, твой вечный слуга и воин Пердикка, сын Оронта, выстоит!

Имена врагов ему известны, а это значит, что рано или поздно всем им придется держать ответ перед Верховным Правителем, и – вполне возможно! – учитывая заслуги и возраст, Пердикка даже не станет казнить их, а просто повелит заключить в один из зинданов Марга, где к услугам узников изысканнейшие наслаждения: мороз зимой и жара летом, учтивое общество мохнатых крыс и сладостные поцелуи нежных змей…

Тем паче что по-настоящему опасных недругов не так уж и много. Не больше, чем истинных друзей.

Первый из них – Антигон. Хитрый и осторожный зачинщик мятежей, поднимаемых тупыми сатрапами, великий умелец подставлять под кару других, прощупывая силы Верховного, но сам неизменно оставаясь в стороне, ничем не запятнав себя.

Но пока что он – не опасен. Здесь, в лагере, где каждый шаг его отслеживают люди Эвмена, а каждое письмо читают слуги Селевка, ему просто невозможно быть опасным. Пусть пока живет. Рано или поздно он оступится или ему помогут оступиться, и первая же его ошибка станет последней.

Второй – Антипатр.

С этим тоже можно повременить. А может, догадается подохнуть сам. Сколько, бишь, ему годков? Пожалуй, за восемьдесят, и намного. Так долго жить, в конце концов, даже неприлично…

Пердикка усмехнулся, забыв на миг, что пребывает пред ликом Царя Царей и Бога, но тотчас опомнился, убрал с уст ухмылку и опасливо приподнял глаза.

Эвоэ! Божественный тоже улыбался!

Ну да, он и при жизни недолюбливал наместника Македонии…

Старый Антипатр. Друг и побратим хромого Филиппа. Ненавистник Божественного. Люди Эвмена донесли недавно, что подлый старик распускает грязные слухи о причастности Царя Царей к гибели хромца и прилюдно называет ушедшего Бога отцеубийцей. В тех же донесениях сказано, что Антипатр в разговоре с доверенными лицами утверждал, что Македонии нет надобности в восточных делах и что для македонского престола вполне достаточно царя Арридея-Филиппа…

Ничего. Пусть поболтает на старости лет. Ни единое слово его не останется тайным для Верховного Правителя. И если старикашка не догадается помереть сам, наступит время и ему, закованному в кандалы, предстать перед судом Пердикки. И ответить за все. В том числе и за изгнание из Македонии Царицы Цариц Олимпиады. Стерва она, конечно, первостатейная, тут спору нет, но, хорошая или плохая, она – мать Божественного, и этим все сказано…

Нет, не Антигон и не Антипатр будут первыми, с кого начнет Пердикка упрочение власти младенца-царя.

Сначала – Птолемей!

Все так же стоя на коленях, но выпрямив спину, Верховный задает вопрос, ради которого осмелился отвлечь своего Царя и Бога от олимпийского пира:

– Будет ли мне удача в войне с Птолемеем? И поможешь ли ты, Царь Царей и Бог мой, своему слуге?

– Я жду тебя. Иди! – громко отвечает мраморное изваяние, уже почти неразличимое в дыму, и голос его юношески звонок.

Это – было… или нет?

Было!

Всем святым готов поклясться Пердикка, что знакомый, немного капризный, слегка снисходительный, ласковый и в то же время жесткий голос, плеткой хлестнувший во мраке, – не плод воображения, не ошибка перенапряженного слуха, не следствие исступленного желания услышать. И каждый, кто осмелится утверждать обратное, пойдет под суд – не войсковой, гласный, с обвинением и защитой, а Эвменов, ночной, как повинный в сознательном кощунстве, святотатстве, оскорблении величества, злонамеренной клевете…

И государственной измене!

По тем же статьям закона, которые скоро, очень скоро будут предъявлены Птолемею.

Царь Царей и Бог сказал свое слово.

Птолемей умрет, и это так же верно, как то, что со временем воссияет над Ойкуменой славаЦаря Царей и Бога Александра, сына Александра, повелителя Македонии и всего Востока…

Жаль только, что умрет он легко.

Его не удостоят ни обезглавливания, ни удавки; Пердикка еще не решил окончательно, какую меру наказания выберет для египетского сатрапа, хотя и склоняется к тому, чтобы сварить негодяя в кипятке, но даже и эта казнь будет излишне милосердна для совершившего то, на что отважился Птолемей.

Да, конечно, ведь это он – первый, кто отказался платить налоги и не платит их по сей день; он до отказа набил войсками укрепления Пелузия и заявил, что знать не знает никакого Верховного; он подстрекает сатрапов к неповиновению и бунту, снабжая их золотом, хлебом, оружием и иными запасами, которыми столь изобилен Египет. Мало того, он посмел встать на дороге Пердикки и заслонить ему переправу через Нил, несмотря на то что вместе с Верховным при войске следовали оба царя, законных обладателя державы, частью которой является и Египет. Это он переманивает на свою сторону таксиархов, суля им земли и повышение в чине, и склоняет солдат Верховного к дезертирству, выплачивая каждому перебежчику утроенное жалованье, – и все это, само по себе, заслуживает кары наистрашнейшей… Но даже тяжелейшее из всех этих преступлений меркнет перед иным, давним, но не подлежащим прощению.

Можно ли забыть?

Еще шли споры о разделе сатрапий, и сторонники Арридея бряцали оружием, и Пердикка падал от усталости, теряя нить смысла в еженощных беседах с глазу на глаз, и Эвмен, высохший как осенний лист, рассылал письма, поторапливая с приездом бальзамировщиков, дабы земная оболочка Царя Царей и Бога, спасенная от тления, успокоилась в величественном саркофаге с прозрачными стенками, превосходящем красотой и размерами сам Мавсолей Карийский…

Еще ничего не было решено, и мертвое тело, опущенное в мед, предохраняющий от тления, ожидало своего часа, когда в двери, за которыми заседал Военный Совет, застучал кулаками прорицатель Аристандр, требуя немедленной встречи со стратегами. Иного, конечно, погнали бы в шею, но этот тощий бородач был известен тем, что предсказывал редко, зато никогда не ошибался. Именно он предсказал некогда Клиту смерть от руки молочного брата, и его, разумеется, подняли на смех и не принимали всерьез до того дня, когда предреченное свершилось; он, и никто иной, назвал Божественному день, когда тот встретит девушку, которую захочет сделать и сделает царицей; и много другого безошибочно предсказал Аристандр-тельмесец, причем никогда, как другие, не пряча смысл в намеренно туманные стихи и не пытаясь говорить доброе, если видел во мгле грядущего зло.

Его впустили и выслушали. «Боги открыли мне, – сказал ясновидящий, полузакрыв глаза, – что та из сатрапий, которая примет прах Царя Царей и Бога, будет богата и счастлива три века, и властители ее увенчают чело свое и наследников своих диадемой; враги же будут посрамлены». Так сказал он и, сказав, рухнул в беспамятстве. Завистливо и злобно косились в тот миг сатрапы на Пердикку, ибо всем было ясно и само собой разумелось, что останки Божественного упокоятся в Вавилоне, и лишь Птолемей, схватившись за живот и страдальчески морщась, засеменил из зала, словно и не расслышав, захваченный врасплох демонами желудка, слов Аристандра.

Вышел – и сгинул.

Не вернулся ни через четверть часа, ни через час, ни под вечер. И лишь на закате, из рассказов перепуганных служителей и уцелевших стражников, стало известно, что Птолемей со своей этерией, и гаремом, и доверенными людьми спешно покинул Вавилон. Увозя с собою в Египет тело Божественного в залитой свежим медом колоде…

О, как за ним гнались!

И как рубили, догнав, его гетайров, охранявших обоз!

А потом он, Пердикка, стоял будто оплеванный, а прочие стратеги скалили зубы, прикрывая рты ладонями, словно от ветра: перед ним, в колоде, наполненной медом, лежала восковая кукла, не очень даже и похожая на Царя Царей и Бога; ее, убранную царскими одеждами, на украшенной серебром, золотом и слоновой костью повозке, приказал хитрый Птолемей везти открыто, окружив пышной охраной из обреченных на верную гибель гетайров, не пожалев для вящей достоверности даже своего прославленного гарема, захваченного Пердиккой… а тело Александра, сына Диоса-Зевса, без всякой пышности, на простой повозке, по глухим неезженым дорогам удалялось все дальше и дальше на запад, к рубежам Египта, и настичь вора уже не было ни времени, ни сил…

Там, в Египте, в никому не ведомом месте, и захоронены священные останки. И очень может быть, что, как и предсказывал ясновидящий, даже против воли своей помогает Божественный Птолемею устоять против закаленных в битвах войск Верховного Правителя…

Такое – не прощается.

Чего бы это ни стоило, но сатрап Египта будет поставлен перед Пердиккой. И, корчась в собственных испражнениях, изломанный на дыбе, изодранный кнутом, он вспомнит, где похоронен кощунственно похищенный им Царь Царей и Бог. А потом, когда припомнит и расскажет, будет долго просить о смерти, и Пердикка, человек, в сущности, не злой, если будет в настроении, прикажет еще немножко поджарить его каленым железом и бросить в Нил, в пищу крокодилам – в отместку за лучших своих воинов, ставших поживой этих тварей, когда с пелузийских стен, воя и гудя, летели катапультные снаряды, круша и разламывая плоты и лодки, плывущие к западному берегу великой реки…

Так будет.

«Я жду тебя», – сказал Божественный, а это значит, что скоро они увидятся – живой, но смертный Пердикка и мертвый, но бессмертный Александр.

Царь Царей никогда не бросал слов на ветер…

– Повелитель! – донесся снаружи, из-за задернутого полога, негромкий зов Селевка. – Срочные вести!

Еще раз поклонившись бюсту Божественного, Пердикка поднимается с колен, оправляет одежды и выходит из походной молельни.

Над Нилом трепещет закат, подкрашивая алым палатки лагеря и далекие пелузийские стены.

Селевк, почти на голову возвышающийся над кряжистым Верховным, подтягивается, становясь еще выше. Широкое, добродушно-бесхитростное лицо его полно восторга и непритворного обожания. Верзила Селевк откровенно боготворит Верховного Правителя, так, что подчас Пердикке становится даже неловко. Он недостоин такого раболепия; ведь он, взятый отдельно от титулов и званий, самый обычный смертный.

Как бы то ни было, Селевку можно доверять.

Не очень умный, но дотошный и въедливый, он поставил дело так, что о безопасности своей Верховный может не думать. Личная стража подготовлена выше всяких похвал, и уже четыре покушения за последний год кончились весьма печально для негодяев.

– Послание Эвмена, повелитель!

– Дай сюда!

Пердикка торопливо разворачивает свиток. Тайнопись надежна. Секрет черточек и точек известен лишь двоим в Ойкумене, Верховному и Эвмену, сражающемуся сейчас с остатками разгромленных бунтовщиков где-то в Малой Азии.

Близоруко прищурившись, Пердикка вчитывается, на ходу переводя след птичьей лапки в обычные слова.

О! Победа! Очередная победа над очередным мятежником! Две горные крепости взяты штурмом. Пять городов сдались без сопротивления. Союзники побежденного молят о снисхождении, каковое, от имени Верховного Правителя, им оказано…

– Эвмен опять победил! – не удержавшись, сообщает Пердикка Селевку, и верзила многозначительно хмурится.

На узких губах Верховного появляется усмешка.

Подумать только: Эвмен-Победитель. Вернее, Эвмен-Непобедимый, поскольку он дал уже пять… нет, шесть сражений и не проиграл ни одного! Откуда что берется? Прекрасный архиграмматик, знаток посольских дел, умный и жестокий вершитель допросов и дознаний – но ведь он никогда не водил войска! И против бунтовщиков Пердикка послал его лишь потому, что довериться иным не мог, а отпускать от себя Селевка, честно сказать, поостерегся. И вот – нате вам! Никто, пустое место, не перс и даже не македонец-эллин, гречонок… а как он вас, господа сатрапы?!

На Эвмена можно положиться, как на Селевка.

Даже больше.

Ибо он – грек, посмевший громить македонцев. А перед тем – глаза и уши Верховного, чьи люди уличили и отправили на плаху не один десяток государственных преступников, чистокровных македонцев, к тому же из знатных родов.

Некуда деваться Эвмену, если не станет Пердикки. На дне моря найдут его родственники казненных и взыщут за все сторицей; прочие тоже не простят гречишке излишней близости к Божественному, а вслед за ним и к Верховному…

Впрочем, теперь Эвмена так просто не возьмешь. Голыми руками не схватишь. Нет, не зря все-таки дал Пердикка под начало Эвмену из Кардии пять тысяч «серебряных щитов», едва ли не половину личного состава пешей этерии. Думалось: опыт воинов хоть сколько-нибудь уравновесит ничтожность полководца. А получилось, выходит, иначе: воинская выучка умножилась внезапно проявившимся гением вождя…

Что ж, отлично!

Селевк и Эвмен. Опираясь на две такие колонны, можно не опасаться ненависти целой армии трусов и бездарей.

Однако что же дальше?

Так. Понятно. Хорошо. И это хорошо…

– Ох! – внезапно вырывается возглас.

Вот как, значит? Взятые в плен под пыткой рассказали, а сдавшиеся добровольно – подтвердили, причем не зная о показаниях пленных…

Медленно и спокойно Пердикка дочитывает послание.

Теперь ясно все: почему раз за разом гарнизон Пелузия был готов к штурму, почему срывались попытки переправы, отчего две недели тому начался мор, унесший едва ли не половину коней и трех слонов из пяти.

В лагере – измена.

Страшнее, чем змея в постели, – бессильная ненависть, подогретая египетским золотом и серебром Македонии…

– Селевк! – тихо и страшно говорит Верховный, и здоровенный начальник личной стражи невольно напрягается от морозной дрожи, промчавшейся по спине. – Бери людей. Надежных. Побольше. Немедленно возьмешь под арест…

Он называет имена. Много имен. Двадцать три, если быть вполне точным. Семнадцать таксиархов. Один лохаг. Пять стратегов. Как ни жаль, Антигона среди них нет. Снова одноглазый демон вышел сухим из воды, хотя можно ручаться, что без него не обошлось. Ничего. Сегодня же на ночном допросе предатели расколются как миленькие. Даже слишком стойкие поведают все, что знают, и назовут сообщников, покупая себе честную плаху вместо пасти крокодила. Впрочем, тому, кто поможет уличить Антигона, Верховный Правитель, пожалуй, подарит жизнь. Не такую хорошую, ибо трудно жить слепому и безъязычному, но все же, все же, тем паче что Пердикка не зверь и руки в дополнение к остальному отсекать не прикажет…

– Приготовить все к допросу. Ясно?

– Повинуюсь, повелитель!

Похоже, все. Нет. На всякий случай стоит подстраховаться. Мало ли что? Крысы, загнанные в угол, способны прыгать.

– Селевк!

– Повинуюсь, повелитель!

– Утроишь сегодня ночью стражу.

– Будет исполнено, повелитель…

– Все. Иди.

– Повинуюсь, повелитель!

«М-да, – думает Верховный, глядя вслед подтянутому, ладному начальнику личной охраны, – туповат, конечно. Звезд с неба не хватает. Сатрапию такому не доверишь. Зато – надежен. Что ж, такие тоже нужны»…

Он почти счастлив сейчас, Пердикка, сын Оронта, Верховный Правитель державы, предстоятель царя Македонии Арридея-Филиппа и опекун Царя Царей всея Ойкумены Александра, сына Александра.

Все скверное, все несбывшееся позади; цепь неудач разорвана. После казни предателей войско, несомненно, возьмет Пелузий, а переправившись через нильские воды, его испытанные воины легко размечут по пескам наскоро набранные таксисы египетского сатрапа.

И тогда, только тогда, но не раньше, после подчинения Египта, обретения тела Божественного и примерной – в устрашение всем! – казни Птолемея, можно будет известить войско и народ о том, что давно уже задумано.

А задумано неплохо.

Выступая против него, бунтовщики говорят: кто ты такой, чтобы совершать перед тобой проскинезу?

Действительно никто.

А если породниться с Божественным?

Конечно, мать Царя Царей и Бога слишком немолода, к тому же кощунственно было бы возлечь с той, которая возлежала с Зевсом. Нет и дочери, но даже и будь, она была бы излишне молода. Зато есть сестра… Клеопатра, вдова молосского царя, погибшего лет десять тому назад. Он помнит ее еще девчонкой; она красива, не хуже своей матери в молодости, наверное, не подурнела и сейчас. Правда, сын у нее – дурачок, ничем не лучше Арридея, но что до того Пердикке?

Верховный давно обдумывал этот шаг, мудрый и дальновидный, с какой стороны ни погляди. Он даже написал письмо в эпирское захолустье, где ныне обретается Олимпиада, и был поражен скоростью ответа и горячностью согласия. Похоже, мать даже не удосужилась поговорить с дочерью. Она готова на все, лишь бы вернуться в Македонию владычицей и рассчитаться с обидчиками за все и в первую очередь, что особенно приятно, с Антипатром…

Что ж, он доставит ей такое удовольствие, и это будет его выкупом за невесту.

Олимпиада – хорошая союзница. К тому же она отнюдь не глупа и понимает, какая судьба ждет ее внука, если судьба не будет благосклонна к Пердикке.

Правда, эта ведьма, вернувшись, способна залить Македонию кровью; ни щадить, ни останавливаться она никогда не умела. Ну и что? Эту отдаленную, заштатную сатрапию давно пора почистить как следует…

Что же до него, Пердикки, то он останется, как и был, верным слугой Царя Царей и хранителем его диадемы. Он не посягнет на принадлежащее мальчику. Но разве он не заслужил великого счастья породниться с Божественным?

А кроме того, подрастая, мальчики забывают наставников, и с возмужанием их завершается служба их опекунов. Это справедливо. Как и то, что, даже войдя в возраст, умные мальчики продолжают прислушиваться к мнению мужей родных теток…

Разве не умно?

Только бы у Селевка все получилось как надо!

…Селевк же в это время стоит не так уж далеко, почти у самого берега, задумчиво плюет в подкрашенную красками неба воду – и размышляет.

Ему есть над чем поразмыслить.

Опять победил Эвмен! Сволочь! Скотина! Удачливый гречонок! Когда-нибудь он свое получит, но пока что Хозяину везет несусветно. Этот список… Там нет Антигона, а значит, нет и его, Селевка, потому что он встречался и беседовал только с Одноглазым. Он не сказал тому ни да, ни нет, но спорить не стал. И не донес. Если сегодня на ночном допросе хотя бы один из двадцати трех словом единым заикнется о сатрапе Великой Фригии, песенка Одноглазого спета: Хозяин давно точит на него зуб. А там ниточка дотянется и до Селевка; под железом Антигон вспомнит и как звали его десятую женщину. Даже если повезет, дело кончится, самое меньшее, разжалованием и переводом в пехоту. Вся жизнь – насмарку, Хозяин с этим ой как строг… А Одноглазый, между прочим, четко говорил, что помощь Селевка стоит никак не меньше, чем Месопотамия вместе с Вавилоном… врал, наверное?..

Что делать, что делать?..

Чем дольше размышлял Селевк, тем больше утверждался в мысли: нужно идти к Антигону. И как можно скорее, пока Хозяин не собрался на ночной допрос.

Одноглазый – умный. Он сообразит, что делать.

Хотя чего тут соображать, если вокруг шатра – сплошь свои парни, лично им, Селевком, отобранные?

Коню ясно, как следует поступать…

Но сначала – к Антигону. Пусть подтвердит насчет Вавилона. И поклянется при остальных. И этот, который вроде солдат солдатом, а на самом деле – представитель Птолемея, тоже пускай поклянется…

Тогда и двинем к Хозяину.

Все вместе, чтоб никто в случае чего чистеньким не вышел! Он, Селевк, за других свой зад подставлять не собирается! Дураков нету.

Пойдем и поговорим с болезным о том о сем. Много чего есть ему сказать. Накопилось. Наболело…

Как там, бишь, говорил Одноглазый?

«С какой стати нам, вольным македонцам, совершать проскинезу непонятно перед кем?»

В самом деле, с какой стати? Добро бы Царь Царей, перед тем не зазорно и на брюхе поползать. А Хозяин, он хоть и при царской печати, а ничем не лучше нас, а нос дерет, словно с ним сам Божественный по ночам говорит…

Не зря ведь его никто не любит, кроме Эвмена-гречишки.

Не-е-ет, с этими порядками пора кончать!

Если уж за Селевкову верность, за ночи бессонные по сей день жалеет выделить сатрапию, хоть и самую завалящую, если верных людей держит мальчиками на побегушках – медяк цена такому Верховному!

Верно сказал Одноглазый: мы – македонцы, мы – вольный народ, не признающий рабства, а нас равняют с варварами, и доколе это терпеть?!

Точно. Доколе?

И потом: кто дал Хозяину право считать его, Селевка, придурком? Вроде и не говорит вслух, а в глазах-то все написано. Что, сам сильно умный?

Умнее всех?!

Ладненько! Посмотрим, помогут ли Пердикке в эту полночь его хваленые мозги…

Македония. Эги. Середина лета года 457-го от начала Игр в Олимпии
– Поклонись батюшке, великий царь, поклонись низенько!

Иссохший, словно египетская мумия, похожий на громадный скелет, плотно укутанный, несмотря на нещадную июльскую жару, в подбитую заячьим мехом накидку, старик, тяжело опираясь на костыль, приподнял правую, пока еще послушную руку, указывая на невысокую белокаменную усыпальницу.

– Ба-а-атюшке?

Пустые, прозрачно-синие глаза стоящего рядом мужчины, облаченного в шитый золотом пурпурный гимантий[146], быстро-быстро замигали, а на круглом добром лице с вяло отвисшей губой и почти незаметными белесыми бровками выразилось полнейшее недоумение.

Царь Македонии Арридей-Филипп не впервые приезжает в это скучное место близ старой столицы Македонии, и каждый раз, когда он здесь, ему велят поклониться батюшке. Но разве батюшка живет здесь, в этом неудобном домике с колоннами? Арридея не проведешь! Он-то знает: батюшка ушел далеко-далеко, даже дальше, чем Вавилон, и никогда уже не вернется. Арридей умный! Он знает: если бы батюшка и вправду жил в этом белом домике, он бы обязательно вышел поздороваться с сыном и, конечно же, дал бы ему вкусную лепешку, как это было когда-то… давно… Арридей не помнит точно, когда…

«И все-таки он очень похож на Филиппа, – стараясь попрочнее держаться на непослушных, подгибающихся ногах, подумал Антипатр, наместник Македонии, Старейший из вождей. – Если бы не эти пустые глаза, не слюна на подбородке, можно было бы подумать, что это сам Филипп, только молодой…»

Ноги все-таки вели себя подло.

Антипатр покачнулся, и тотчас на помощь кинулись двое: Кассандр, сынишка, и доверенный раб, почти ровесник хозяина, однако вполне сохранивший силы. Но раньше всех успел царь: он хоть и стоял несколько впереди, но почувствовал что-то неладное и обернулся, подставляя крепкие руки. И в это мгновение лицо его не было глуповатым.

– Благодарю тебя, великий царь, – улыбнулся Антипатр, утверждаясь на ногах при поддержке сильных и ласковых рук базилевса.

Старик не был удивлен, он был тронут до глубины души.

Арридей – хороший мальчик, не будь он дурачком, из него получился бы прекрасный царь, настоящий; в нем действительно есть много от покойника-отца, не то что в Гаденыше: тот был истинным отродьем Большой Гадины, своей маменьки, ставшей проклятием Македонии и дома Аргеадов…

Тень набежала на морщинистое лицо, и тяжкий вздох вырвался из хрипло клокочущего горла.

Ведь говорили же Филиппу – и он, Антипатр, и Парменион, и многие другие, кому нельзя было не верить: не бери в дом эту молосскую ведьму, она тебе не пара, ничего хорошего из этого не выйдет. Бывает такое: с первого же взгляда на человека видишь – Гадина, и все дальнейшие наблюдения лишь подтверждают первое предчувствие.

Куда там! Обычно прислушивающийся к советам друзей Филипп порой бывал упрямее осла, вот и в тот раз уперся рогом: «Плевать! Очень хочется!» – и женился-таки на этой девке из Эпира! Да – красавица! Но с глазами кровососущей ведьмы и неприятно сварливым голосом!

Женился. И что же?

Много ли счастья принесла она в дом Аргеадов?

Зеленоглазая ведьма шипела и наушничала, науськивала Филиппа на старых друзей, на побратимов, даже на Антипатра с Парменионом; пока царь не остыл к ее излишне бурным ласкам, ночная кукушка куковала, разжигая в Пелльском дворце ненависть и подозрения, когда же Филипп опомнился наконец, ужаснулся и стал избегать ее, она принялась за сына, подначивая его против родного отца, – и преуспела в этом…

Слава Богам, что ведьмы нет в Македонии.

Слишком много зла принесла она родной стране Антипатра.

Да и сынок ее, проклятый Гаденыш, – тоже…

– Не утруждай себя сверх меры, великий царь, – отечески промолвил Антипатр, высвобождаясь из заботливых рук Арридея-Филиппа. – Твой слуга уже крепко стоит на ногах…

Сказал искренне, без всякой задней мысли, но тут же и усмехнулся невольной двусмысленности прозвучавшего.

Да, он крепко стоит на ногах!

Вот – простирается вокруг, сколько хватает взгляда, родная македонская земля, и он, Антипатр, бесспорный повелитель ее, хотя и невенчанный; но он же не Аргеад, чтобы требовать себе диадему…

Каждый год в один и тот же день, день гибели царя и побратима своего, хромого Филиппа, навещает наместник Македонии место последнего упокоения того, с кем когда-то вместе мечтали о величии Родины.

Как ясно было все в те незабвенные дни, каким безоблачным казалось будущее, и сколь невероятно далека была старость, в которую даже не верилось…

Все казалось простым и достижимым: сперва отнять у фракийцев Пангейские рудники, разжиться серебришком, перевооружить войско, обучив сражаться в новом, придуманном стариной Парменионом порядке, затем – прижать эллинов, сперва на окраинах, затем – в проливах, перерезав снабжение Эллады боспорским хлебом, потом всерьез разобраться с Элладой, окончательно погрязшей в никому не нужных междоусобиях, и наконец – отправиться в Азию, где у разучившихся воевать персов скопилось неприлично много для слабых золота…

И обогатить Македонию. Сделать ее первой из всех держав Ойкумены, счастливой, всеми уважаемой и процветающей…

Боги, боги! Ведь все же, все выходило как по писаному.

Создали фалангу, примучили долопов и паравеев[147], поставили на колени горских князьков, расширили рубежи… и Эллада, слишком поздно сообразившая, к чему идет дело, опомнилась только тогда, когда при Херонее македонский воин истоптал в пыль и славу греков, и надменность их, и знамена, уложив на кровавую траву все эти Священные Отряды, Дружины Неодолимых и всю прочую бронированную шелуху, которой гордились эллины.

Если бы не молосская ведьма со своим ублюдком!

Антипатр сморгнул, и крупная старческая слеза, не удержавшись на реснице, прокатилась по седой бороде.

Никто уже не докажет, но он уверен, он знает наверняка: убийство Филиппа подстроила именно она, и Гаденыш, конечно же, не остался в стороне, он всегда и во всем был заодно с маменькой! Были же свидетели! Они, правда, очень быстро исчезли, но друзья убитого успели расспросить их и узнать многое. Поднять бы ведьму на дыбу и попытать: о чем это она накануне убийства говорила с подлым Павсанием? Кто послал к месту преступления конюха с фессалийским жеребцом? Почему, когда стало ясно, что убийце не добраться до коня, Гаденыш и его дружок, Пердикка, запыряли уже пойманного Павсания кинжалами вместо того, чтобы сохранить живым для допроса?..

Для Антипатра ответ несомненен.

И если он и жалеет о чем нынче, накануне ухода в тот мир, где ждут его и Филипп, и Парменион, то лишь о промедлении: не присягать Гаденышу следовало тогда, опасаясь срыва похода в Азию, а брать его под арест, пусть даже это и привело бы к междоусобной резне.

Не посмели.

Слишком уж решительно были настроены молодые да ранние, все эти Пердикки, Птолемеи, Антигоны! Они скалили зубы в лицо взрослым, которых считали стариками, заедающими их молодость, и готовы были на все. Они думали о себе, о своей славе! О должностях и богатстве! И совсем не думали о Родине!..

А Филипп лежал спокойный, словно нож убийцы вошел не в печень, а в сердце и совсем не причинил боли. Лежал и улыбался. Он не одобрил бы, исчерпай себя македонская сила в братоубийственной резне.

И Антипатр с Парменионом вновь, в последний раз, не захотели огорчать Филиппа…

Возможно, зря. Даже наверняка.

И вот Гаденыш дошел до самого Инда. Но что с того? Он забыл о Македонии, сделавшись варварским царем, а всех недовольных, не вставших на колени, свято берегущих македонскую честь, – убил, без жалости и пощады, даже Пармениона!

Он хотел, чтобы Македония была крошечным придатком к его бескрайним владениям.

Он хотел…

Не вышло! Боги вмешались и предотвратили кощунства самозванца, посмевшего сравнить себя с ними, а умные люди помогли Олимпийцам не промедлить.

И когда этот свихнувшийся Пердикка, недостойный зваться македонцем, потребовал от армии присягать не младенцу даже, а вздутому брюху азиатской сучки, нашлись, благодарение бессмертным, истинные мужи, честные и храбрые, настоявшие на коронации Арридея.

Кстати, а что здесь делает Арридей?

– Великий царь, – почтительно обратился к базилевсу наместник, носящий титул Старейшего из вождей, – если тебе угодно знать мнение своего слуги, то наступила пора обеда, а ты голоден!

Пустенькая синева радостно сверкнула.

Да, конечно, Арридей хочет кушать! И продрог на ветру, хоть и теплом! А еще он хочет к Эвридике…

Уважительно и величаво приблизились хорошо обученные рабы, одетые в старомодные македонские туники, взяли ухмыляющегося повелителя под локотки, помогли разместиться в устланной овчинами повозке, сунули в руки большую тряпичную куклу; возница щелкнул бичом – и Антипатр несколько раз махнул слабой рукой вслед удалявшейся карете, окруженной десятком всадников из этерии Антипатра.

– Сынок, – позвал Антипатр, и Кассандр торопливо приблизился. – Я немного устал…

Он еще не успел договорить, а Кассандр уже расставлял походное креслице, умело сработанное из деревянных планок и переплетенных ремней.

Не доверяя рабам, самолично усадил отца, заботливо подоткнул полы накидки, оберегая от сквозняков.

И отошел в сторонку, зная, что отец любит размышлять в одиночестве.

Он хороший мальчик… да… и Арридей тоже хороший мальчик… да… Антипатр пытался поймать ускользнувшую мысль, но это никак не удавалось; в последнее время такое случалось с ним все чаще и раздражало до злого крика…

Ах да, конечно же, как он мог забыть!

Никому и никогда не удастся поставить македонцев на колени и сделать Македонию придатком Азии! Тупой фанатик Пердикка сделал вид, что не понимает этой простой истины, и поэтому его съели нильские крокодилы. Хорошим македонским мальчикам надоело вытягиваться перед возомнившим о себе ничтожеством, ручным псом наказанного богами Гаденыша; они поступили так, как надлежит свободным людям поступать с теми, кто пытается заставить их ползать на коленях…

Азия?.. А что Азия?! Огромная кормушка, которая должна принадлежать победителям. Кто проливал кровь, покоряя Восток, тот и должен обладать Востоком, как же иначе? И не нужен державе никакой Верховный Правитель!.. У Македонии, хвала богам, есть царь Арридей-Филипп, не очень умный, правда, но зато настоящий Аргеад, македонец без единой капли чужой крови, не чета Гаденышу, тем более – его персидскому ублюдку! Тот вообще непонятно что: всего лишь на четверть македонец, еще на четверть, по ведьме, – молосс, а наполовину и того круче – варвар, азиат, недочеловек…

Какое, собственно, он имеет отношение к державе, созданной сынами Македонии?

Наместник Македонии пожевал беззубыми деснами, облизал нещадно сохнущие губы.

Именно так он и сказал тогда, в Трипарадисе, слово в слово, и мальчики рукоплескали ему стоя, грохоча бронзой и золотом парадных доспехов, а он, неловко держась за поручни возвышения, отвечал им доброй, отеческой улыбкой.

Тогда он впервые увидел Азию, и она не понравилась ему.

Она не нужна Македонии. Антипатр был уверен в этом и раньше, но уверился окончательно, поглядев на пестрые базары тамошних городов, на плутоватых восточных людей, гнущих спины перед силой и всегда готовых ударить исподтишка. Пусть достается тем, кто хочет превращаться в восточных царьков. Антипатр же презирает ее и сына, Кассандра, воспитал так же. Иное дело – Эллада; терять ее нельзя ни в коем случае, и когда эллины попытались бунтовать после смерти Гаденыша, Антипатр железной рукой убедил их в том, что они не правы…

В тот год он в последний раз сел на боевого коня.

А пустое, лишенное смысла звание Верховного Правителя державы… да кому оно нужно?! Он лично отказался от него легко и спокойно, зато с благодарностью принял предложенный мальчиками титул Старейшего, потому что это, помимо прочего, истинная правда! Он самый старый из ныне живущих македонских вождей, и даже проныра Антигон, перешагнувший шестой десяток, рядом с ним – юнец. Во всяком случае, именно Антипатр представил некогда его, потерявшего глаз в бою, Филиппу и рекомендовал в этерию…

И еще он забрал с собой на родину царей.

Обоих.

Арридея – потому что царю Македонии негоже жить вдали от македонской земли, от старой ее столицы – Эг и новой – Пеллы, от Пангейских рудников и мудрых вождей, назубок знающих древние обычаи.

А персидского говнючка, сынишку Гаденыша, прихватил просто так. На Востоке он все равно не нужен никому; рано или поздно его просто-напросто прихлопнут, как надоевшую блоху, а это все-таки внук Филиппа, и Антипатру следует позаботиться о его будущем. Пусть себе живет. Конечно, македонской диадемы ему не видать как своих ушей, но достойное воспитание и средства к существованию он получит…

Что же касается диадемы, то ныне у нее есть хозяин.

Какой-никакой, но законный. Потомства, правда, у него не будет, как бы ни старалась расшевелить увядшую плоть мужа бедная девочка Эвридика… А призвать какого-либо «Бога» на помощь, как это сделала в свое время молосская ведьма, Эвридике не позволит стража, приставленная наместником.

Пусть пока что – Арридей-Филипп. Он еще не так стар. А когда выйдет его время, архонты[148] Македонии, собравшись по старому обычаю, изберут и представят на утверждение сперва войскам, а потом и народу нового царя, родоначальника династии, пришедшей на смену вымершему дому Аргеадов.

И почему бы этим избранником не стать Кассандру, сыну Антипатра?..

Все, даже загробное блаженство, отдал бы наместник Македонии за счастье дожить до этого дня…

Увы, что мечтать о невозможном?

– Детка! – в полудреме пробормотал Антипатр.

И Кассандр немедленно вырос над креслицем.

– Что, батюшка?

Но старейший из вождей уже не помнил, зачем позвал сына.

Мысли рвались, путались, пытались вновь выплыть из тумана на поверхность, но снова спряталась, исчезла некая мыслишка, не додумать которую было нельзя…

«…Мальчики рукоплескали стоя, узнав, что я готов забрать с собой варваренка… они не знали, что с ним делать… А еще они боялись, что мальчуган попадет в руки к Эвмену…»

Эвмен!

Третий год уже мечется он по Азии, выполняя приказ съеденного крокодилами Пердикки… И побеждает, бесконечно побеждает, словно боги поделились с ним своей удачей. Зачем ему, гречишке, все это нужно? Чего он хочет, на что рассчитывает?.. Его, эллина, презирают даже «серебряные щиты», хотя и служат ему, потому что он удачлив и щедр… Ему предлагали любую сатрапию, на выбор – он отказался, и страшно даже подумать, что будет, окажись сын Гаденыша у него в ставке. Конечно, это практически невозможно, но разве есть невозможное для сумасшедшего гречонка?..

Слава богам, сюда, в Македонию, ему не дотянуться. Руки коротки! А недавно усмирять его назначили Антигона, единственного, кто способен потягаться с Эвменом… Одноглазый недешево продал свой полководческий дар, он потребовал поста наместника Азии, старшего над сатрапами, и получил требуемое. Так что теперь в Азии начнутся интересные дела…

Легкий ветер налетел с гор, подул в костистое, напоминающее обтянутый кожей череп лицо, прояснил и мысли. Уже несколько лет ни зимой, ни летом Антипатр не чувствовал себя человеком… Так было и в этом году; всю зиму отлежал он, не имея сил ни встать, ни перевернуться на другой бок, и лишь весна принесла облегчение.

Сейчас, в середине лета, тело вновь становится дряблым, несмотря на усилия медиков. Очень скоро, может быть, даже уже завтра, Старейший из вождей не ощутит ног и рук, и вновь Кассандр будет дневать и ночевать над отцовским ложем, пока не придет осень…

«Не приде-е-е-е-ет…» – шепнул ветер, и Антипатр не стал обижаться на жесткую правду.

Он и сам знал, что не доживет до осени, и это лето, влажное, жаркое, – последнее в его жизни…

А почему бы и нет? Он пожил достаточно.

Знать бы только: что потом, после него, будет с Македонией?..

Злая откровенность ветра развеяла туман, застлавший светлый некогда разум.

Лучше всего, конечно, передать посох наместника Кассандру. Он – хороший мальчик, послушный, он во всем согласен с отцом и был бы надежной опорой царю Арридею-Филиппу.

Увы, он слишком молод. А сам же Антипатр настоял на том, чтобы древние обычаи исполнялись неотступно. Когда его не станет, архонты и стратеги соберутся на Совет, и наместником Македонии, управителем при царе Арридее и опекуном сына Гаденыша станет, по стародавнему праву, старейший.

Значит – Полисперхонт.

Он всего на три года моложе Антипатра, но гораздо крепче телом. И это, хоть и абсолютно соответствует обычаю, очень и очень плохо.

Потому что Полисперхонт не любит Македонию.

Он ведь и сам из царского рода, из базилевсов Тимфеи, одного из тех крохотных горных царств, что были присоединены Филиппом. У него хватило ума мирно расстаться с диадемой, став одним из архонтов Македонии, но и по сей день ему невдомек: чем, собственно, македонские Аргеады лучше тимфейских Карнидов или Метакиадов из Орестиды? И почему горные царства не могут восстановить былую независимость?

Полисперхонт не любит Македонию и будет плохим наместником. Если уже сейчас он почти открыто говорит о том, что в старое время жилось лучше и следовало бы восстановить древние рубежи, то что же будет потом?

Тем паче что у него найдется немало сторонников…

Такие же царьки, как он, не простившие Аргеадам лишения их, венценосных, возможности автономно крутить хвосты бычкам в своих горах.

Правда, найдутся и противники.

Коренные македонцы, не желающие распада страны, находящейся на пороге величия – своего собственного, нажитого трудом и доблестью, а не азиатского, химерического.

И царь Арридей никогда не даст согласия на отделение горных царств; дурачок или нет, а память у него хорошая, и он очень послушный. Антипатр для него – все равно что отец, он порой так его и называет, и вовсе не зря наместник провел многие вечера наедине с базилевсом, натаскивая его, словно эфиопского попугая. Теперь, если царь Арридей слышит в своем присутствии слово «Македония», он тут же, не глядя на происходящее, мгновенно откликается: «Должна быть единой!»

Не стоит забывать и об Эвридике.

Девочка пошла замуж за малоумного ради короны, а теперь, имея корону, мечтает еще и о власти. О власти над настоящей державой, а не огрызком ее. И она запретит Арридею, млеющему при одном взгляде на нее, даже слушать чьи-либо разговоры на эту тему.

Даже если этим «кем-то» будет наместник…

Но Полисперхонт упрям, а Арридей – не забывай, Антипатр! – не единственный венчанный царь, живущий в Пелле… Что, если горские царьки сговорятся с ведьмой? Она ведь пойдет на что угодно, даже на развал страны, лишь бы только вернуться из Эпира, куда спровадил ее Антипатр под радостный вой половины древних македонских родов?..

И что тогда?

Полисперхонт – законный наместник, и древний обычай подтверждает его право старейшего.

Александр, сын Гаденыша, – законный царь, коронованный по всем правилам, причем для многих, не знающих, что к чему, его отец превратился в миф, а миф всегда притягателен…

А ведьма Олимпиада – законнейшая опекунша своего родного внука, доныне удерживаемого злыми недругами вдали от бабушки.

Пожалуй, это выглядит даже трогательно.

Вот только нет в этом раскладе места ни для царя Арридея, ни для лучших людей страны, озабоченных ее благом, ни для самой Македонии.

Больше того: здесь нет места и для Кассандра!

А вот этого уже допускать нельзя, нельзя умирать, не решив эту проблему…

Филипп! Фил! Если ты слышишь меня, подскажи!

И в ответ на немой вопль является мысль, то ли своя, то ли подсказанная тем, кто спит в белой усыпальнице, но такая простая, мудрая и прозрачно-ясная, что становится досадно: как же не додумался раньше?!

Конечно!

Полисперхонт, и с этим ничего не поделаешь, – наместник.

Ибо никто не вправе распоряжаться посохом как своей собственностью.

Но армия-то, армия, стоящая в Элладе, закаленная в боях с бунтовщиками! Она создана Антипатром, на его деньги, она сражалась под его знаменем, и каждый таксиарх, не говоря уж о гетайрах, – из коренных македонцев; горную сволочь вербовщики, следуя приказу наместника, не принимали.

Армия знает Кассандра и сражалась за единство Македонии.

И если Антипатр не вправе передать сыну посох наместника, то кто может запретить ему своей волей назначить его архистратегом войска? А там уж дело сына, как найти общий язык с таксиархами.

Кассандр – умный мальчик, он все сделает как надо.

…Удивительно светло и чисто становится на душе.

Глаза Антипатра закрыты, но он все равно видит: горная тропа, и синее небо над головой, и по тропе, сторожким охотничьим шагом идут гуськом трое юношей, почти мальчиков; на плечах у них – легкие меховые безрукавки, на поясах – кинжалы, за спинами – котомки с нехитрой снедью. Уже пятый день выслеживают они снежного барса, и плевать, что уже перейдена граница Македонии и Тимфеи; пусть попробуют тимфейские козодралы встать у них на пути! – мало не покажется, отделают до крови, как недавно отделал старший, Фил, в кулачном бою долговязого тимфейского царевича Полисперхонта, наезжавшего со своих диких гор к соседям, в культурную Пеллу, где есть даже каменные дома, мир посмотреть и себя показать.

Старейший из вождей улыбается.

Он знает, что будет дальше: притаившаяся пятнистая кошка прыгнет из кустов прямо на плечи Филу, и Парме в прыжке поймает ее на копье, а Фил добавит кинжалом, и оба они, победители, будут добродушно подтрунивать над невезучим Анто, которому только и останется, что свежевать тушку…

Антипатр открывает глаза, и взгляд его незамутненно ясен, как бывает лишь у не ведающих грядущего младенцев и ни о чем не сожалеющих старцев.

– Деточка! – зовет он удивительно звонким и сильным голосом, и поджарый чернобородый сын покорно подбегает к креслицу.

– Что, батюшка?

– Присядь, родной! – Сухой старческий палец указывает прямо на траву, у ног. – И слушай внимательно. Нам нужно о многом поговорить…

Эписодий 1 Люди и тени

Мидийское нагорье. Ранняя весна года 460-го от начала Игр в Олимпии
…Антигон хлопнул в ладоши, и, раздвинув завесы полога, в шатер проскользнул высокий шлем, украшенный пучком волос из конского хвоста. Поди ты! Настоящий македонский шлем! Пожалуй, даже чересчур македонский. Таких, помнится, давно уже не делают даже там, в родных горах, гнушаясь простотой и нарочитой грубоватостью. Разве что самые упрямые из ветеранов продолжают таскать на головах этакое старье – из особой гордости и в упрек молодежи, падкой на азиатские блестки.

Да уж… Шлем-то македонский, а вот глаза под исцарапанным медным козырьком – вовсе не македонские. Лилово-черные, выпуклые, налитые маслянистой поволокой.

Азиатские глаза. По-собачьи преданные.

И – умные.

– Приведите Эвмена!

– Повинуюсь, мой шах!

Слегка всколыхнув струи узорчатой ткани, воин скрылся. А медовое азиатское величание все шелестело и шелестело в сумеречном воздухе шатра, не торопясь исчезать, шуршало все тоньше, пока не угасло наконец в шорохах и перестуках просыпающегося стана.

Превозмогая жгучую боль, полыхающую в левом виске – она и разбудила задолго до рассвета! – Антигон осторожно растянул губы в улыбке. Хм… «шах»!.. Что ни говори, а персы – понятливый народец. Шах – это шах, и никаких сомнений. Если войско в твоих руках. А что? Разве не так? Эх-хе-хе. Да вот только попробуй-ка приказать своим хоть в шутку назвать себя базилевсом… Нет, назвать-то назовут, не поморщатся. Жить каждому охота. Да вот только в тот же миг выползет из полисадия молва-молвишка, и ничем ее уже не остановишь. И помчится она по всем дорогам, на все четыре стороны света, сбивая конские спины, раздувая корабельные паруса.

На нильские берега полетит, к старинному дружку Птолемею, исхитрившемуся-таки подмять под себя – и похоже, надолго уже – фараоновы земли; к глиняным громадам вавилонских башен, на восстановление которых не жалеет ни золота, ни рабских рук громогласный и упрямый верзила Селевк; в унылую пыльную Пеллу, столицу давно и навсегда покинутой, уже почти и забытой Македонии, к сумасшедшему и оттого вдвойне опасному мальчишке Кассандру, сыну Антипатра-покойника…

И все.

На посмевшего назваться царем – налетят стаей. И ведь загрызут, вот что обидно. За то, что первым решился. И даже не вспомнят, как убивали бедолагу Пердикку, всего-то и хотевшего, чтобы они подчинялись царю…

Шакалы…

Ну что ж. Значит – пусть побольше умных и верных, все понимающих правильно персов будет в личной охране. И плевать на ворчанье ветеранов. Драться они уже не способны – годы не те, зато горазды предавать собственных вождей…

Как того же Эвмена.

Антигон приподнялся и сел на ложе.

Боль, в последние дни с методичностью пожилого, чуждого и злобе, и милосердию палача рвавшая череп изнутри, кажется, начала понемногу смягчаться. Не то чтобы угасла, нет, но сделалась привычной, нудно-терпимой. Вот ведь, давно нет глаза, а пламя в пустой глазнице подчас вспыхивает до того яростно, что хочется биться головой о собственный щит…

Медленно, очень осторожно Антигон помассировал виски длинными, не по-стариковски сильными пальцами.

Итак: Эвмен.

С ним покончено. Наконец-то и вопреки всему. Они все могут радоваться, и Птолемей, и Селевк, и Лисимах, и Антипатр, который давно уже в могиле, – их поручение выполнено. Эвмен затравлен и более не поднимется. И не потребует от сатрапов повиноваться законному царю, живущему где-то в Македонии.Мальчишке, чьим именем все они клянутся и чье существование давно уже превратилось в обузу для всех, кроме его собственной бабушки и Эвмена, который уже не в счет.

Боль медленно-медленно утихала.

М-да. Что же делать с Эвменом?

Непобежденным. Преданным. Собственно говоря, попросту проданным. И по-прежнему смертельно опасным.

Пора решать. Плевать на разговоры. С Эвменом нужно было кончать любой ценой, и если победить его было невозможно, то к воронам чистоплюйство! Но откладывать решение больше нельзя. Разумнее всего, конечно, было бы решить все сразу, еще неделю назад, сразу после последнего боя.

Тогда никто не посмел бы упрекнуть. Пал в битве, и все тут.

Но – не смог. Помешала боль в глазнице, как всегда, предостерегшая от опрометчивого поступка. И еще – глаза Деметрия. Сынишка пока что не разучился верить в хорошее и не забыл, как вертелся вокруг Эвмена, охотно привечавшего молодняк, там, в Вавилоне, когда еще жив был Божественный…

Антигона радовала в те дни странная дружба всесильного царского архиграмматика с сыном; Александр очень и очень прислушивался к мнению своего личного секретаря, а Деметрию следовало думать о том, как сделать карьеру при дворе царя Александра…

Шахиншаха Искандера, как говорили персы.

Да, каждым лишним часом затянувшейся жизни обязан Эвмен огню в пустой глазнице наместника Азии и невысказанному заступничеству его сына. Но сколько же можно откладывать на потом единственно возможное решение?

Эвмен – это очень серьезно. Живой Эвмен. А мертвый Эвмен – это всего лишь память, уже ничем и никому не опасная, разве не так?..

В лагере и без того нехорошо. Воины, даром что вознагражденные вдвое против обещанного, шепчутся у костров и отводят глаза. Всем известно, за что дрался Эвмен. И за кого. Известна и цена победы над Непобедимым. Золото и клевета. И еще тупая ненависть македонских ветеранов к выскочке-гречишке, решившему, что ему позволят чтить память Божественного более свято, нежели тем, кто связан с ушедшим кровными узами.

Измена «серебряных щитов» швырнула Эвмена к сандалиям Одноглазого.

Предательство ржавчиной источило присягу.

Войско не радо такому исходу спора. Конечно, воинам надоело получать по ушам в каждой стычке, и удачливость Эвмена немало бесила их, но понятие о чести – слава Олимпийцам! – еще живет в солдатских сердцах, и «серебряные щиты», седые и могучие, сидят у своих костров, окруженные пеленой вязкого презрительного молчания. Им не плюют в глаза, но лишь потому, что только безумец рискнет связываться с этими дедами-убийцами; зато от них шарахаются, словно от прокаженных, и старики, сдавшие вождя, похоже, уже и сами не рады случившемуся, сознавая, что многолетняя слава, похоже, безвозвратно погублена одним-единственным поступком…

Брови Антигона сдвинулись, образовав складку.

Судьба «серебряных щитов» решена. Их следует перебить.

Всех. Не разбирая и не считаясь с заслугами.

Потому что иначе воины помоложе могут запомнить и решить впоследствии, что клятва, данная вождю, вообще ничего не стоит в нынешние смутные времена. Если можно предать одного, то чем лучше другой?..

Безусловно: перебить.

Пользы от них – чуть. А справедливая кара лишь упрочит уважение к нему, Антигону. Такое, пожалуй, войдет и в песню: воспользоваться услугами подлецов, щедро вознаградить и покарать за подлость. Вполне в здешнем духе. Восток – дело тонкое, что ни говори, и учит просчитывать ходы…

Но как же быть с Эвменом?

Голову пронзил последний, прощальный укол исступленной боли, и раньше, чем стратег успел достонать, опаляющее пламя, вскинувшись напоследок, угасло и сникло.

Мыслям стало свежо и просторно.

Вообще-то Антигон не любил злобствовать. Во всяком случае, подолгу. Даже приказы о казни трусов и предателей он отдавал спокойно и немного грустно, несколько даже сожалея о корявой судьбе осужденных. Но сейчас не было на свете человека, который вызывал бы у наместника Азии такую лютую и неутихающую злобу, как Эвмен.

Грек из Кардии.

Личный секретарь-архиграмматик македонских царей.

Старинный знакомец, пожалуй, даже и друг.

Блюститель престола Божественного…

Вот! В том-то и дело!

Как всякий коренной македонец, да еще из пожилых, помнящих хмурые времена старого Филиппа, положившего жизнь на усмирение Эллады, Антигон вообще склонен недолюбливать эллинов, но в этот миг он почти ненавидит их всех скопом, и более всего – своего дорогого дружка, своего заклятого противника, своего пленника – наконец-то! – Эвмена из Кардии, этого упивающегося собственной принципиальностью идиота.

Тяжелая мозолистая рука Антигона мнет и комкает златотканый край пурпурного покрывала.

Ему ненавистна типичная греческая узость мышления, их претензии на благородство, их упоение подвигами предков и похвальба собственными заслугами, как действительными, так и выдуманными, их напыщенные речи, их вечное стремление судить обо всем на свете с высоты низеньких стен своих городишек. Они, в сущности, ни к чему не способны, эти потомки героев, во всяком случае, те из них, кто попадался на глаза ему, Антигону, а таковых было немало. Драться они умеют, это да, но и то – под надежным присмотром македонских сотников. Тем не менее любой гречишка, напяливший на себя доспехи, ведет себя так, словно он по меньшей мере двоюродный брат Геракла и под Троей тоже без него не обошлось.

Впрочем, – одергивает себя Антигон, – следует быть справедливым. И среди греков попадаются настоящие люди. А Эвмен вообще – особый случай. «Негреческий грек», скажем так. Он вполне достоин был бы родиться под небом Македонии, и Пердикка, поручая ему защищать царские права, знал, что лучшего выбора ему не сделать. Пусть так. Но Пердикки нет уже почти пять лет! И если боги определили ему появиться на свет в зачуханной Кардии, не известной никому, кроме двух сотен собственных обитателей, так с какой стати строить из себя нечто большее? Зачем тыкать людям под нос перстнем Пердикки, о котором никто уже и не помнит? Чего ради размахивать указом Олимпиады и вопить на весь мир, что никому не позволит украсть державу и диадему у законных наследников Божественного?

Кого, скажите на милость, он, безродный гречонок, считает ворами?

Престол Македонии, хвала богам, не игрушка. Род Аргеадов владеет им с незапамятных времен, и если сумасшедшая старуха извела всех Аргеадов под корень, кроме собственного потомства, то лишь войско имеет право избрать царя! А мальчишка-азиат, рожденный спустя полгода после смерти Божественного, пусть радуется, что еще жив. Не для него завоевали Азию те, против кого осмелился поднять меч Эвмен…

С какой вообще стати греку лезть в дела македонцев?!

Да, угрюмый и осторожный старик Филипп верил Эвмену.

Да, кардианцу как себе доверял Божественный, а уж Божественный, откровенно говоря, вообще никому не доверял, особенно под конец жизни.

Да, если кто-то в Ойкумене и достоин доверия, так это Эвмен из Кардии, и никто другой!

Все так. Ну и что?! Неужели он – с его-то мозгами! – не мог сообразить, в какое дерьмо лезет?

Пока жил Пердикка – еще ладно, в конце концов, правитель вправе выбирать себе помощников. Но после?!

Гладкий шелк с треском лопается меж пальцами.

Законные наследники?! А кто они, позвольте уточнить?

Несчастный недоумок, безобиднейший Арридей-Филипп, какой ни есть, а все же плоть от плоти Македонии, такой же сын старого Филиппа, как и Божественный!

Убит Олимпиадой. Убит вместе с женой, Эвридикой, бабой, по слухам, красивой, словно нимфа, и бешеной, как дриада. Говорят, сумел умереть достойно, смеясь над озверевшей ведьмой, вернувшейся из Эпира…

Кто еще?

Сама Олимпиада?! Молосская ведьма с руками по локоть в крови! В македонской, кстати, крови!.. Убийца, и это ни для кого не секрет, собственного мужа?!

Увольте! Этому не бывать!

Или мясистая коровьеглазая дура из Согдианы и ее пащенок, зачатый пьяным отцом – и это тоже не тайна! – прямо на брачном пиру?!

Эх, Эвмен, Эвмен!.. Дурак!..

По щеке Антигона пробегает короткая дрожь.

Кто станет терпеть тебя, зарвавшегося чужака, полезшего в храм со своим уставом? То-то и оно. Особенно если этот чужак, в дополнение ко всему, еще и повадился громить в пух и прах испытанных на поле боя македонских вождей. В том числе, между прочим, и самого не знающего поражений Антигона Одноглазого! Вынуждая их, македонцев, людей доблести и чести, прибегать от полной безысходности к услугам презренных предателей и подло обрекая на муки совести…

Да, конечно, нарушители присяги, как уже решено, не избегнут кары. Им уплачено сполна, чистым золотом, а что ждет их дальше – это уже забота Одноглазого, и стратег в полной мере продемонстрирует собственному воинству, что бывает с подонками, продающими своих вождей.

Но самому-то себе голову не прикажешь отрубить. Не так поймут. И придется по ночам выть и грызть пальцы, не умея заснуть от презрения к себе, победителю…

Так что же делать с Эвменом?!

В сущности, шум и море крови вовсе не обязательны. Мало ли какую дрянь может съесть пленник на ужин, и разве мало хвороб прячется в здешних гнилых канавах?

Но Деметрий! Поймет ли он отца, если тот не попытается спасти этого дурня из Кардии? А если по-мальчишески сияющие глаза сына хоть немного потускнеют, если он станет отводить взгляд от родителя, Антигон знает: тогда ему ничего не нужно. Он ведь уже стар, не следует обманывать себя, он самый старый из диадохов[149], шестьдесят пять есть шестьдесят пять, и все, ради чего он живет на свете, – этот девятнадцатилетний юноша, которого он по привычке считает совсем еще ребенком.

Поэтому Эвмену следует дать шанс. И если кардианец поймет, что второй жизни ему не подарит никто, а первая – в его, и только его руках… О! Тогда все сложится как нельзя лучше! Люди, подобные этому греку, рождаются нечасто, ему можно доверять полностью!..

И, в конце концов, почему бы личному архиграмматику Филиппа и его Божественного сына не принять под свою опытную руку походную канцелярию Антигона? Вполне приемлемый и почетный выход…

А кому надо – неплохой намек!

И это, пожалуй, единственный способ выгородить, вытащить из этой печальной истории несчастного зарвавшегося гречишку. Иного не дано.

Ну, а если – нет? С Эвмена станется и отказаться.

Тогда… Ну что ж, тогда, по крайней мере, он будет чист перед своей совестью и своим сыном…

Соглашаясь со стратегом, совсем притихла боль.

И голос Одноглазого, обращенный к приведенному наконец узнику, изможденному, запаршивевшему, воняющему резким многодневным потом, был спокойно-гостеприимен, словно и не было этих пяти лет войны и оба они встретились на пиру в далеком Вавилоне…

– Хайре! Радуйся, Эвмен!

– Радуйся и ты, Антигон! – откликается человек в кандалах.

В серых глазах его, слегка водянистых, как и присуще уроженцу Малой Азии, – ни смятения, ни страха. Он спокоен. Он гораздо спокойнее наместника Азии, этот царский секретарь, на пятом десятке лет с удивлением узнавший, что умеет побеждать, и проданный собственной армией. Антигону есть что терять. Ему – уже нечего. А лишенный всего – богаче любого богача, ибо не опасается грабителей.

Эвмен почти не слушает Антигона.

Разъяснения понятны. Но – излишни. У него, спасибо Одноглазому, было время обдумать случившееся. Странно. Пожалуй, впервые за долгие годы Эвмен имел возможность спокойно размышлять и делать выводы. Доныне такого не случалось. Каждый день – до изнеможения, до хрипа, до рези в покрасневших глазах; пятнадцать, семнадцать, двадцать часов на ногах, удушливый чад светильников, расплывающиеся знаки тайнописи, перестук копыт, лязг железа… Часто он валился на пол, едва поставив последнюю букву, и приходил в себя уже на ложе, заботливо укрытый покрывалом. Ученики, которых отбирал он из смышленых мальчишек где только мог, присматривали за наставником, пытаясь хоть как-то помочь…

А потом, после смерти Божественного, когда Пердикка, располагая всеми правами опекуна царей и правителя, оказался лицом к лицу с жадной наглостью сатрапов и, не веря уже никому, доверился греку… Колесо закрутилось еще быстрее. «Не изменишь?» – спросил Пердикка и кивнул, отпуская, и Эвмен создавал из ничего армии, побеждавшие фаланги ветеранов, он рассылал сотни и тысячи писем – гневных, яростных, умоляющих, осыпающих упреками, взывающих к долгу и чести – былым соратникам, ставшим врагами, и недавним врагам, готовым стать мимолетными союзниками. Уже не было и Пердикки, а Эвмен метался по Ойкумене из конца в конец, сражался и побеждал, и отступал, победив; он подкупал и вынуждал, он приносил клятвы и нарушал их, если не мог иначе, и рубил головы посмевшим преступить присягу, данную ему и в его лице – законным наследникам Божественного… И ни разу еще не было у него даже мгновения, чтобы попытаться осмыслить: что же происходит?.. Почему победы оборачиваются поражениями и все усилия, вся хитрость, и напор, и воля уходят бесследно, словно капля воды, канувшая во влажный песок?..

Ну что ж. Теперь времени достаточно. Даже с избытком. А кандалы размышлениям не помеха. Как говорится у него на родине, в крохотной белостенной Кардии, «каждый ест пирог, который сам себе испек». Эвмен горько улыбается: если это и впрямь так, то, ничего не скажешь, маловато же пирожка заготовил он для себя на черный день.

И Антигон спотыкается на полуслове, осознав смысл этой грустной, всепонимающей и немного отстраненной улыбки.

Он умолкает, еще раз убедившись: этот беззащитный человек в двойных оковах опаснее дикого льва и бешеного слона, вместе взятых. Ему нельзя жить. Он, живой, попросту нарушает расклад сил в Ойкумене, пусть и не лучший из возможных, но на сегодня – единственно приемлемый. Ему следует умереть. Или же – напротив! – его жизнь следует беречь как зеницу своего единственного ока. Но лишь в том случае, если жизнь эта отныне будет безраздельно связана с ним, одноглазым Антигоном, наместником Азии, которого умные персы уже сегодня именуют не иначе как шахом. И даже не с ним! А с золотоволосым юношей, как две капли воды похожим на двадцатилетнего Антигона, еще не искалеченного, бродившего по охотничьим тропам родной земли почти полвека назад!

– Эвмен!.. Ты слышал меня?

Пленник прерывает стратега слабым, но при том властным взмахом руки. Правая висит плетью. Ее крепко повредили, когда навалились и вязали…

– Погоди, победитель! – В приятном голосе кардианца нет ни страха, ни издевки. – Позволь потерявшему все угадать, для чего он здесь…

– Говори, – кивает Одноглазый.

– Ты хочешь услышать, ради чего я поднял меч?

Светло-голубые глаза Эвмена глядят сквозь Антигона, сквозь тканый полог, сквозь дороги и времена.

– Нет, не ради царицы Олимпиады. Она упивается кровью, и убийство несчастного царя Арридея заслуживает смертной казни. Вы, македонцы, прозвали ее упырихой, а я, грек, скажу тебе больше. Филипп, твой и мой царь, называл ее дрянью. Она и есть дрянь, Антигон. Я вырос при дворе, я знаю…

Очень негромко говорит Эвмен, и рубиновая капелька никак не срывается с потрескавшейся струпьевой корки, висит на краю надорванной, плохо заживающей губы.

– И не за малыша, имевшего несчастье родиться сыном Божественного. Великий Аристотель учил: варвару недостойно управлять эллинами, а мальчишка – варвар по крови, да и воспитывает его та самая упыриха, что погубила и бедного Арридея, и Филиппа, моего и твоего благодетеля…

Кардианец коротко передергивает левым неповрежденным плечом.

– И даже не во имя светлой памяти Царя Царей. За это дрался Пердикка. И зря, по-моему. Говорят, под конец жизни Александр лишился рассудка. Не вижу причин скрывать от тебя, Антигон: Божественный был сумасшедшим всегда…

Стратег Азии хрустко стискивает зубы. Не сошел ли грек с ума, кощунствуя столь нагло?! Тот, кто, сравнявшись с Олимпийцами, пронес македонский щит до края Ойкумены, куда не добирался и Геракл, – безумец?! Но… с другой стороны: а вспышки буйства с раздиранием одежд и визгом?.. А бессудные пьяные расправы с друзьями?.. А сизая пена и звериный вой?!!

И, в конце концов, разве не царский архиграмматик – единственный из смертных, имевший свободный доступ к секретным отчетам врачей?

– А теперь ответь, – голос Эвмена становится чуть громче, – кому, умирая, завещал свою диадему Божественный? Не забыл?

Антигон слегка кривит губы. Наивный вопрос. Разве такое забудешь?

– Сильнейшему. Так сказал он.

Эвмен качает головой.

– Нет. Вы тогда плохо слушали. Только и делали, что следили друг за другом. А я принял его последний вздох. Достойнейшему! Вот так он сказал. Он ведь не знал, что Роксана уже беременна, и никто не знал, даже я. И пока вы делили сатрапии, я размышлял: кто же из вас достойнейший? Мне было легко думать об этом, ведь сам я в любом случае не шел в расчет…

Одноглазый замирает.

Боги! Этот, утративший все, как будто подслушал его, Антигона, ночные раздумья. Под зыбкий туман мечтаний и прикидок он подводит прочную опору доводов, и ему можно верить. Ибо если и есть в Ойкумене кто-то, кому известно все, так это Эвмен, правитель тайной и явной канцелярии Божественного.

Кардианец говорит неторопливо, взвешенно, и каждое слово его – точная и безжалостная оценка. Кратко и беспощадно характеризует он тех, кто рвет ныне на части державу, пока еще клянясь в верности законному царю, юному Александру, сыну Александра.

Птолемей? Этот хитер, как никто. Силен и талантлив. Но – мелок. Ему вполне достаточно Египта. Македонию он забыл и не желает вспоминать, а диадему Царя Царей примет разве что под страхом смерти.

Кассандр? Талантлив не меньше, чем Птолемей. Молод и отважен. Увы, сердце его полно ненависти, а ненависть, пусть трижды праведная, не к лицу властителю. К тому же он до мозга костей сын покойного Антипатра. Македония для него – все, а держава Божественного – пустой звук.

Селевк? Всем хорош, но что у него есть, кроме шаткого вавилонского дворца и нескольких тысяч воинов?

Лисимах? Тот попросту глуп.

Пердикка… вот кто мог бы, несомненно, и удержать, и сохранить, и упрочить. Но что болтать попусту? Пердикки нет.

И значит…

– Так вот, Антигон! – едва ли не повелительно говорит узник. – Я, Эвмен из Кардии, в последний свой день клянусь Олимпийцами, перед которыми скоро предстану: нет никого для власти в Ойкумене достойнее тебя!

Единственный глаз стратега Азии вспыхивает.

– Но… тебе не быть наследником Божественного. Придет день, попомнишь мое слово, и сатрапы захотят быть базилевсами и растопчут присягу, данную малышу Александру. И ты не сможешь остаться в стороне. Войско провозгласит тебя царем, и ты станешь хорошим базилевсом, а твой сын еще лучшим. Для македонцев. Ибо и сам – македонец. Но эллины? Персы? Иудеи? Кем будут они для царя македонцев? Пылью под ногами. Убойным скотом. Власть – не меч, не золото. Она должна принадлежать рожденному по воле богов от царской крови. Или – державе не быть. Но тогда – зачем было все, что было? Ты понимаешь меня, Одноглазый?

Антигон медленно наклоняет тяжелую, в густой кудрявой седине голову. Он понимает. И готов подписаться под каждым прозвучавшим словом. Почти под каждым.

– Ты уверен, друг, что я – не смогу?

– Уверен, – горько вздыхает Эвмен. – Иначе пошел бы с тобой. У тебя хороший наследник, Антигон…

Вот эти-то слова и решают судьбу Эвмена. Стратег Азии бьет в серебряный гонг, и в шатер проскальзывает одетая в мятую бронзу фиолетовоглазая голова давешнего перса.

– Приготовь коней. И охрану. Наш гость уезжает.

В маслянистых персидских очах – недоумение.

Страж не верит своим ушам. Он, кажется, себе на беду готов переспросить. Но Эвмен не позволяет ему совершить такую оплошность.

– Не делай этого, Антигон. Иначе я снова буду воевать с тобой. А ты ведь знаешь: воевать я умею…

– За упыриху? За ублюдка?

– Нет, – Эвмен грустно улыбается. – За идею. Подумай и, возможно, поймешь. А кроме того, есть ведь не только эти. Царская кровь течет не только в жилах Аргеадов…

Пригнувшись, Одноглазый заглядывает в тонкое, благородное, заросшее многодневной рыжевато-седой щетиной лицо узника.

– Ты не хочешь жить? Почему?

Эвмен на миг задумывается. Негромко хмыкает.

– А зачем? Я не верю, что державу удастся спасти. Я вижу впереди кровь и ложь. Все, чему я служил, стало тенью. И я, часть этой тени, предпочитаю слиться с нею…

– Но я не хочу быть твоим палачом, – почти кричит Антигон.

Голос же кардианца по-прежнему дружески спокоен и даже благостен.

– Поверь мне, лучше уж – ты. Палачом был бы любой другой. А ты просто освободишь того, для кого этот мир стал тюрьмой…

Короткое молчание.

– Могу ли попросить тебя об услуге, Антигон?

– О чем хочешь! – не задумываясь, отвечает наместник Азии.

– Позаботься о судьбе моих учеников… Кинея и Гиеронима. Это хорошие юноши, умные и преданные.

Киней? Гиероним?

Антигон соображает не сразу. Затем вспоминаются имена и даже лица. Ну разумеется! Те самые мальчики-греки, которых еще в Вавилоне приютил Эвмен, взял в науку. Не то воспитанники, не то секретаришки. Смышленые, кажется, парни…

Говорят, когда Эвмена вязали, они попытались его защищать и чудом отделались тумаками…

– Я оставлю их при себе!

Эвмен качает головой.

– Они не останутся с тобой. Впрочем… Гиероним, возможно, и останется. Киней – нет.

Перерубленная скверно заросшим сизым шрамом бровь Антигона дергается.

– Что ж! Его воля. Держать на стану. Отпущу, снабжу необходимым. А ты… Не передумаешь, а?

Молчание. Из тех, что красноречивее любого ответа.

– Прости. Когда ты хотел бы, чтобы это случилось?

Несколько мгновений кардианец размышляет.

– Пожалуй, на закате. Тень уйдет в тень, когда тени сгустятся.

– Быть посему.

Наместник Азии медленно проводит ладонью по обветренному лицу, от бровей к бороде. И удивленно ощущает на пальцах влажные потеки.

– Будь ты проклят, Эвмен Кардианский! – говорит он без злобы, с нескрываемой грустью. – Тебе что, трудно было пасть в бою?

И кардианец, уже стоящий на пороге, оборачивается, негромко звякнув кандалами.

– Знаешь, Одноглазый, – отвечает он почти весело, – я честно пытался. Так ведь ни у кого не получилось, как назло. Радуйся, Антигон!

– Радуйся и ты! – машинально откликается стратег.

Распахнув полог, он стоит на пороге и смотрит вслед, как ведут Эвмена по молчащему, прячущему глаза стану. Он видит: с двух сторон подбегают к кардианцу темноволосые, похожие один на другого юноши, на вид – ровесники Деметрию. И смутно припоминает: да, конечно, они и есть, правда, в Вавилоне это были совсем мальчишки, не доросшие даже до эфебии[150]. Лица молодых эллинов блестят от слез, кудрявые бороденки судорожно дергаются, а Эвмен, придерживая на ходу серебряные оковы, говорит им что-то успокаивающе-прощально. Вот искаженные мокрые лица разворачиваются в сторону наместника Азии, и на одном из них, продолговатом, смуглом, отчетливо выписано огромное, ни с чем не сравнимое горе – и ничего больше. Зато второе…

Антигон вздрагивает, словно от плевка. Да, этот паренек, пожалуй, не останется при нем, не стоит и предлагать. А жаль. Сам-то наместник Азии вряд ли нуждается в дополнительном писарьке, но пора подбирать толковых ровесников сыну…

– Зопир!

Фиолетовоглазый перс возникает мгновенно.

– Почтенный гость покинет нас на закате. Пусть ему не будет больно. Ты понял меня?

Азиат переламывается пополам. Он понял. Милостивый шах может не тревожиться: смерть уважаемого человека будет легче пушинки и слаще поцелуя пэри.

Антигон кивает.

Этот перс не только храбр, но и понятлив. За неполных два года сумел отличиться и удостоиться зачисления в этерию. Отличный боец. Надо будет поощрить его еще раз. Тем паче и по возрасту он как раз годится в спутники Деметрию. Не забыть бы. Для начала пускай получит бляху десятника…

О боги, но как же пусто на душе!

Очень хочется позвать сына. Но стратег Азии подавляет минутную слабость. Нет. Не нужно взваливать на неокрепшие плечи такой груз. Он вынесет эту ношу один.

Задернув полог, Антигон падает на измятое ложе. Мертвый глаз тих. Все сделано правильно. И все же отчего на душе такая пустота?

Он заставляет себя не думать об Эвмене, к погребальному костру которого завтра поднесет факел. Он готов думать о чем угодно, даже о беспамятных анемоновых лугах Эреба[151], лишь бы забыть о кардианце. И почему-то вспоминается женщина, которую не видел уже… о Диос! – уже семнадцать… нет, восемнадцать лет! Красивое, резкое, почти хищное лицо, белоснежная кожа, безумно расширенные изумрудные глаза. Хотя… сейчас она, конечно же, уже старуха…

«Вот и все, – думает Одноглазый, проваливаясь в беспросвет блаженного забытья. – Вот и все. Вот и настал твой конец, упыриха!..»

Македонское побережье. Пидна. Весна года 460-го от начала Игр в Олимпии
Слоны вопили, требуя пищи, и тоскливый вой их уже который день не стихал в небесах, низко нависших над измученной крепостью. Сперва балованные животные брезгливо отворачивались от измельченных в труху бревен, предлагаемых им в пищу, но сена в городе не оставалось даже для прокорма священных жеребцов храма Посейдона Волногонителя, и серые гиганты, похожие сейчас на исполинские скелеты, небрежно прикрытые мешками из потрескавшейся белесой кожи, жевали опилки в вонючих лужах липкого поноса, не имея уже сил подняться на ноги. Лишь змеи хоботов изредка слабо подрагивали, указывая, что иные из десятка некогда могучих зверей пока еще пытаются выжить, да жалобный плач никак не унимался, хотя и становился день ото дня все слабее. Исхудалые, не меньше своих питомцев похожие на живых мертвецов, погонщики-азиаты тенями бродили по изгаженным кровавой слизью загонам, и темные их лица напоминали трагические маски. Умирающий от голода слон есть предвестие великих бед, так верят на их далекой родине, не знающей холодов, и махауты[152] покорно ждали, когда же исполнится предначертанное…

Давно уже не было слышно конского ржания.

Боевые кони, породистые быстроногие красавцы с пламенными глазами, похожие на сказочных птиц, забиты на мясо; кровавые куски их тел вместе со шкурой выварены в громадных котлах, установленных на площади перед дворцом, и розданы поровну пехотинцам, сумевшим доплестись на раздачу. Ни один из всадников-гетайров не принял мяса убитых друзей; когда забивали коней, спешившиеся всадники хоронились кто где мог, лишь бы не слышать зовущего лошадиного крика, а шестеро, не вынеся непредставимого, покончили с собою, прыгнув со стены на камни…

Не лают псы – их тоже истребили всех до единого, и вот уже десятый день, как цена крысиной тушки превысила довоенную цену упитанной овцы, если, конечно, находились пустоголовые, готовые обменять на бесполезные желтые кругляши настоящее мясо, вкусное крысиное мясо, способное поддержать жизнь. В последнее же время в закоулках обнаружены были мертвецы, с голеней и плеч коих неведомые убийцы скромсали мясо, даже не вспомнив об одежде и украшениях. Люди перестали доверять друг другу, и даже вышедшие в ночную стражу воины старались без крайней нужды не поворачиваться к напарнику спиной. Дружба дружбой, но кто знает, что может приказать голод?

Боги отвернулись от Пидны, и это понимали все.

И гетайры, лишившиеся коней, и пехотинцы, пошатывающиеся от слабости под порывами морского ветра, и безразличные ко всему на свете, кроме стона умирающих слонов, азиаты-махауты, и горожане, чьи тела пока еще не стали комьями мертвой плоти, гниющей у остывших очагов…

Пидна умирала.

А под самыми ее стенами, не опасаясь ни стрел, ни камней, что ни день плясали осаждающие, показывая несчастным дымящиеся ломти жареного мяса: они предлагали поскорее открыть ворота и не перечить ясно выраженной воле богов, клялись, что примут сдавшихся как родных братьев и не нанесут городу ни малейшего ущерба. Они удивлялись и недоумевали: с какой стати доблестным воинам умирать позорной смертью непонятно за что?

Не за выжившую же из ума упыриху?

Пока было довольно пищи, город откликался стрелами и грубой бранью.

Потом Пидна умолкла, будто прислушиваясь.

А на исходе третьего месяца осады, примерно тогда, когда было приказано пустить под нож боевых коней, по узеньким улочкам крепости поползли – сперва осторожно, вполголоса, с многократной оглядкой, затем – все громче и громче – слухи. Шушукались о запретном. О том, что гнев богов, что ни говори, справедлив; о том, что убийство добродушного дурачка, царя Арридея-Филиппа, было злым и преступным делом, за которое отомстится не только палачам, но и не пожелавшим заступиться; о проклятии, посланном перед смертью храброй красавицей Эвридикой, женой бедного Арридея, всем, кто наблюдал за убиением законных Аргеадов… Вот такие-то разговорчики возникали там и тут, и вновь – там, а от них уже рукой подать было и до шепотков куда как худших…

Первые смельчаки, посмевшие заикнуться о сдаче, были опознаны вездесущими евнухами, соглядатаями царицы, и уведены дворцовой стражей, хмурыми молоссами в волчьих шапках, а вскоре тела говорунов, лишенные права на погребение, пухли и гнили в выгребных ямах, и в оскалах их ртов читался упрек, адресованный оставшимся жить. Чуть позже, когда в пищу пошли ремешки сандалий, а ропот у солдатских костров превратился в злобные крики, безбородые уже не смели, подслушивая, подползать ближе, помня, как бесследно (не в тех же ли котлах, что и кони, псы, крысы, ремешки?) сгинули несколько самых ретивых и настырных…

Неоткуда было ждать подмоги. Не от кого.

Ибо боги и впрямь обратили лик свой против Пидны.

Дорвавшись полтора года назад до власти в изгнавшей ее некогда Македонии, царица Олимпиада, мать Божественного, не сдержала всплеска годами настаивавшейся жажды отмщения. Все, кого хоть в малейшей степени полагала она своими обидчиками, и все, посмевшие вступиться за несчастного, безобидного царька Арридея-Филиппа, и все, к кому на горе их обращалась за помощью несчастная Эвридика, – все до единого человека, зачастую целыми родами, были истреблены под корень давно забывшей о том, что такое милосердие, молосской ведьмой…

Македония умылась кровью.

И теперь вся она, от лесистых горных склонов Тимфеи до просторных равнин приморья, пришла под стены Пидны требовать ответа за содеянное, пришла и встала неколебимо, будто слившись в единое могучее тело, и в глазах этой многоликой Македонии мерцала угрюмая, непрощающая, тусклая, как свинцовое зимнее небо побережья, ненависть.

…Но старая женщина, хранящая на изможденном, подмоложенном умело нанесенными притираниями лице признаки былой красоты, не желала смириться с неизбежным.

Симметрично положив сухие руки, иссеченные голубыми нитями вен, на резные подлокотники щедро вызолоченного кресла, сидела она в затянутом густыми сетками паутины зале приемов, по левую и правую руку ее расположились на низеньких табуретах те, ради кого не сдавалась Пидна, а прямо перед царицей, спокойно, с насмешливой наглостью глядя в ее выцветшие, но все еще отливающие изумрудным светом глаза, прочно уперев волосатые ноги в битый молью персидский ковер, возвышались выборные от гарнизона, пришедшие возвестить упрямой Олимпиаде солдатскую волю.

– Я, ваша царица, повелеваю вам: на колени!

Еще совсем недавно звуки этого голоса заставляли сердца сжиматься в липкие комочки ужаса. Но сейчас дерзкие воины глядели исподлобья, тупо и упрямо, не собираясь повиноваться. Они более не считали старуху повелительницей. Они были македонцами – и им ли было стоять против всей Македонии, усугубляя упорством причастность к преступлениям и ожидая невесть чего?

– Вы не боитесь гнева богов?

Голос женщины все-таки дрогнул. Она боялась. И, поняв это, один из пятерых посланцев войска, молоденький гоплит[153], нарушил затянувшееся молчание:

– Гнев богов на тебе, госпожа, и тебе это известно. Открой ворота. Впусти Кассандра. Или отпусти нас. Мы не желаем больше подыхать от голода во имя твоего безумия.

– Вот как?

Широкие белые рукава, украшенные жемчугом, взметнулись над подлокотниками, словно крылья, и в прозелени глаз полыхнул диковатый янтарный огонь.

– Что слышу я? Где ваша честь, мужи-македонцы? Если вы забыли, что право царей судить и карать не подлежит людскому суду, если забыли, что перед вами – жена царя вашего Филиппа, мать Божественного Александра, то вот – супруга Божественного и сын его, ваш законный царь, уповающие на вашу защиту!

Молодая, начинающая стремительно полнеть азиатка, широко распахнув черные глаза, вздрогнула и отступила на шаг, крепко ухватив за руку смуглого малыша, увенчанного тонким золотым обручем.

– А вот сестра Божественного и племянник его!

Еще одна женщина, не очень молодая, но изящная, с такими же дивными изумрудными очами, как и у Олимпиады, усмехнувшись, горделиво расправила плечи, и юноша, уныло переминающийся подле нее с ноги на ногу, растерянно сморщил туповатое поросячье личико.

– Боги не простят вас, если вы отдадите лютым врагам на поругание и истребление семью вашего законного царя! Вы слышите, не простят! Опомнитесь же!

Исступленная вера, звенящая в словах царицы, несколько смутила воинов. Тем паче что за женщиной мерещилась зыбкая тень в рогатом шлеме, готовая вступиться за мать…

Впрочем, наваждение продлилось не больше двух-трех мгновений. Не следовало ей упоминать богов!

– Ты, госпожа, нарушила все законы, людские, и божеские, и звериные! – отвечает солдат, и слова его звучат сочно, словно плевки. – Ты упилась кровью лучших людей Македонии, и Македония пришла взыскать с тебя за пролитую кровь по законам предков. А с государем Александром, сыном Божественного, и с почтенной вдовой, госпожой Роксаной, и с иными, сколько их ни есть, не случится дурного…

Он усмехается.

– И мы не нарушим присягу. Мы просто уйдем. Но ты, упыриха, не избегнешь своей судьбы!

Улыбка становится мягче, ласковее: воин обращает заросшее лицо к маленькому мальчику с золотым обручем на темно-рыжих кудряшках.

– Прощай, великий Царь Царей! Македония любит тебя и не обидит. Когда придет твое время созывать войска, мы все, как один, придем на твой зов. Запомни, добрый наш государь, мое имя: Ксантипп!

Он дружелюбно подмигивает, и малыш застенчиво прячет личико в складки материнских одеяний. Лишь теперь видно, как молод дерзкий воин. Нарочито угрожающая хрипота в голосе и грязные подтеки на щетинистом лице состарили его едва ли не вдвое, но улыбка так ярка и безыскусна, как это бывает лишь в самом начале третьего десятка весен.

Сказано все.

Гулко печатая шаг по плитам переходов, посланцы гарнизона уходят.

Они идут к выходу в темноте и сырости вымороженных стен дворца, и стражники-молоссы, дети гор Эпира, кровная родня Олимпиады, приведенные царицей из изгнания, провожают их хищными взглядами. Молоссы не разбирают греческого чириканья. Но они видят: их княжна огорчена. Одно лишь движение брови – и негодяев взметнут на копья. Но Олимпиада не подает знака. Молоссов менее сотни, а за стенами дворца – почти три тысячи озверевших до предела, изголодавшихся, готовых на все вооруженных бунтовщиков. Нельзя доводить взбесившееся стадо до крайности. Пусть лучше уходят…

– Пусть уходят! – спокойно и твердо, не удостаивая ничтожных гнева, говорит царица.

Четыре пары глаз обращаются к ней.

Черные азиатские очи невестки – с исступленной надеждой. Роксана ничего не может понять. С того дня, как страшный и прекрасный юнанский шах пожелал осчастливить ее своей любовью, она была всего лишь женой, а ныне она – всего лишь мать. Все любившие ее – далеко. Кроме этой седой вспыльчивой женщины, никогда на обижавшей персиянку, бабки ее сына, Роксану, дочь Вахшунварты Согдийского, некому защитить…

В зеленых, ярких, бешеных глаза дочери – понимание.

Клеопатра, бывшая царица Эпира, вдова Александра Молосского, своего родного дяди, ни на миг не сомневается в материнской удаче.

Мать сильная. Она справится.

Меж рыжеватых ресниц царевича Неоптолема, не похожего ни на мать, ни на отца, как обычно, мутная пустота. Он не родился таким, нет. Просто в детстве его уронила нерадивая кормилица. Во всяком случае, так положено говорить. Нельзя признаваться, что царская семья несет проклятие безумия…

И только малыш Александр, сын Александра, царь Македонии и Царь Царей Ойкумены, глядит спокойно и почти весело. Ему ни капельки не страшно. Ну, может быть, совсем чуточку. А может быть, и нет. Он храбрый мальчик…

«Боги, – думает старая царица, – как же все-таки мой маленький варвар похож на своего отца…»

– Оставьте меня ненадолго, дорогие мои, – негромко говорит она.

И, оставшись в одиночестве (коленопреклоненные евнухи у престола и застывшие в нишах безмолвные великаны-молоссы в волчьих шапках с выпущенными хвостами не в счет), подходит к узкому стрельчатому окну, приоткрывает ставню и долго вглядывается в морскую даль, свинцовую и мертвенно-спокойную, в туманную, укрытую непрозрачной дымкой даль, где давно уже не появлялись паруса.

Неужели это – конец?

– Александр… – шепчет царица по-гречески, с едва уловимым придыханием.

И повторяет на клекочущем молосском наречии, громко и зовуще:

– Александр!

Нет, не откликнутся.

Не придут на помощь, разорвав небесные завесы. Ни брат, сгинувший на западе, ни сын, так и не вернувшийся с востока. Оба ее Александра, оба защитника – мертвы. Она пережила всех любимых. А вот ненавистных – не всех. Не смогла. Не сумела.

Неужели теперь ненавистные переживут ее?

Похоже на то…

Жаль, что Полисперхонт оказался слюнтяем и хлюпиком, невзирая на седины, мужественный бас и немалый боевой опыт… А она-то поверила в него. Облекла титулом Правителя. До последнего статера распахнула казну. А старый дурак потерял в двух стычках все войско. И с кем? С мальчишкой Кассандром, не имеющим никакого опыта! Где он теперь прячется, Полисперхонт, неудавшийся наместник Европы? Не все ли равно! Помощи от него не дождешься…

Значит, капитуляция?

А внук? Позволят ли ему, ни в чем не повинному и беспомощному, вырасти?

Нет. Ведь он тоже – Александр…

Олимпиада знает это наверняка. А значит, Пидна будет стоять до конца. Пока не придет подмога. Подмога не может не прийти. Может, Полисперхонт все же соберется с силами! А если нет, то есть еще и Эвмен, которому не привыкать к решению нерешаемых задач…

Да! Да! Да!

Помощь подоспеет!

Пусть же уходят предатели и маловеры. В свой час она рассчитается с ними. С каждым поименно. За все. Полной мерой. Как умеет только она, Царица Цариц.

А боги… Что боги? Она и сама – богиня.

– Мирталида! Миртали-и-ида! – вкрадчиво выползает из густой бархатисто-черной тени, клубящейся в углу, там, куда не добирается тусклый отблеск сальных светильников, приглушенный шепот, и царица не сразу понимает, что это зовут ее. Неудивительно: она и забыла уже, сколько лет прошло с той поры, когда ее называли так. Годы стерли из памяти светлое девичье имя…

Тень в углу сгущается еще плотнее, расползается по стенам, по-хозяйски подминая под себя старенький азиатский ковер, украшенный цветочным орнаментом, – убогий остаток роскоши, брошенной на поживу врагам в спешно покинутой стольной Пелле. Изумрудные глаза, сияние которых не сумели усмирить и годы, застывают, и перед взором царицы возникают образы прошлого, порожденные волшебной тьмой…

Вот густой, пряно пахнущий лес, и маленький храм, сложенный из нетесаного замшелого камня, и жрец на темных дубовых ступенях – сивобородый, в грубых одеждах из дурно пахнущих козьих шкур. А перед входом в святилище – трое: высокий, изящный, как камышовый кот, юноша в лихо заломленной волчьей шапке, и крохотный мальчуган в точно такой же шапчонке, и девушка, почти подросток – тоненькая, белокожая, в длинном розовом хитоне и ярком венчике на черных кудрявых волосах, плащом укрывающая хрупкую спину. Девушке тревожно и немного жутко, но она гордо вскидывает голову, стараясь держаться спокойно: ведь так велел старший брат, а он умный, умнее всех на свете, да и младший братишка тоже стоит тихо, а она ведь старше его, стыдно вести себя подобно перепуганной простолюдинке…

– Я, Александр Эпирский, царь молоссов из рода Эакидов, и младший мой брат, царевич Эакид из рода Эакидов, пришли к стопам светлого Диониса, чтобы, по обычаю предков, посвятить ему сестру нашу Мирталиду, – ломким, петушино-срывающимся голосом говорит старший юноша. – Прими ее в обитель божества, святой отец, и не обидь, и пусть достигнут ее молитвы слуха Олимпийцев на благо Молоссии и всего Эпира!..

Тяжелые, испытующе-недоверчивые очи старца, преграждающего вход, проникают в самую душу, подавляют, без ненужных слов выпытывая сокровенное…

– Светлый Дионис принимает ваш дар! – говорит наконец жрец-хранитель, важно кивая. – Войди же в свой новый дом, дитя! Имя тебе отныне будет – Олимпиада!

…Густеет, густеет тень в углу, клочьями ночи застревает в сетях паутины.

Негреющим кошачьим огнем полыхают изумрудные глаза царицы, и новые образы встают перед нею, словно наяву, торопясь потеснить уходящих.

Вот то, что запретно для слов. Хоровод юных жриц, кружащийся в бесконечном танце, все ускоряющем и ускоряющем разбег. Она, Мирта… нет! – она, Олимпиада, – ведет подруг, уводит в самую гущу леса, окропленная кровью молоденького козленка, растерзанного по обычаю – заживо и голыми руками; распущенные вороные волосы, подобных которым не отыскать, вьются по ветру, глаза ничего не видят, но тропа сама, испуганно и покорно, ложится под босые ноги, а впереди, в чащобе, ее, разгоряченную, трудно дышащую, ждет Бог… но нет! – об этом нельзя и вспоминать…

А вот: юный светлобородый воин с золотыми глазами подхватывает ее на руки у ступеней храмового крыльца. «Кто ты, красавица? Ужели нимфа?» – спрашивает восхищенно и немного насмешливо. Его руки сильны, и странная, незнакомая истома вдруг заполняет тело, родившись внизу живота и хлынув по жилам тугой волной. Олимпиада вырывается из дерзких объятий и убегает, а ночью золотоглазый наглец впрыгивает к ней в спаленку, взобравшись по виноградным лозам. Он гибок и бесшумен, как рысь, он красив, как старший брат, нет, еще краше! – и она хочет вскрикнуть, хочет оттолкнуть золотоглазого, но это выше ее сил… Она хочет… и она не отказывает ему ни вчем, совсем ни в чем, как не смела отказать там, в лесной пуще, божеству, которому посвящена…

О-о-о… объятия наглеца слаще объятий Диониса!

Лишь на следующий день узнала она от старого жреца имя сильнорукого юноши с золотым сиянием в очах: Филипп, царь Македонии.

Филипп…

Проклята будь память твоя! Все, что может дать женщина мужчине, получил ты сполна, а получив, бросил, и предал, и надругался… Ради тебя изменила я божеству, а боги обидчивы и не прощают измен даже за самые обильные жертвы. И старенький жрец, провожая меня к присланной женихом повозке, глядел печально, словно провидел грядущее: и поскучневшие глаза мужа, утратившие золотистый блеск, и пьяное отвратительное дыхание, и ненависть, шипящую вслед царице из каждого уголка хмурого царского дворца в Пелле…

Горная ведьма… – шелестело вслед.

Молосская колдунья…

Упыриха…

Она еще ничего плохого им не сделала, она так хотела, чтобы ее полюбили, а они возненавидели ее, все до одного, эти македонские князьки с мохнатыми вшивыми бородами! Они строили ей козни и распускали грязные сплетни. Они подсовывали Филиппу девок, а у этого похотливого козла никогда не хватало силы устоять перед соблазнами и наветами. По дворцовым комнатам бегали ублюдки, рожденные македонскими девками от ее мужа, и матери их хихикали ей в лицо, намекая, что ее ложе давно наскучило царю…

О, с каким наслаждением смотрела она, как убивают этих ублюдков!.. Недоделанный Арридей-Филипп долго умирал под нарочито неметкими стрелами, и каждый взвизг его был для нее словно капля бальзама на давнюю рану, словно плевок в глаза той фракийской суке-плясунье, что бесстыже выхвалялась перед нею серебряным обручем, подарком Филиппа за ночь любви, когда был зачат Арридей…

Она мечтала о любви, юная царица Олимпиада, а Пелла встретила ее ненавистью, и чтобы выжить, необходимо было научиться ненавидеть втройне! И она научилась, и ненависть оказалась сладким вином, вполне заменяющим любовь…

Все эти потные бородатые мужи, побратимы Филиппа – и грубый, как копыто, Парменион, хамивший ей в открытую, и скрытный, но не менее ненавистный Антипатр, – все они травили ее за то, что она – богиня, снизошедшая до смертного. Они топтали ее душу, чтобы не позволить себе мечтать о невозможном… Стоило ей пожелать, и каждый из них стал бы ее рабом и защитником! Но никогда бы Олимпиада не унизила себя, выкупая защиту и помощь такой ценой! И сын ее был зачат не от вечно пьяного македонского дикаря, а от Бога, пришедшего ветреной полночью в ее одинокую опочивальню!..

Филипп пировал со своими звероватыми дружками третьи сутки кряду, его хриплые вопли, брань Пармениона, завывания Антипатра и повизгивания фракийских плясуний разносились по переходам, а она, жена царя, стонала в могучих объятиях Бога!.. От Бога пахло вином, и потом, и мокрой листвой, как надлежит пахнуть воплотившемуся божеству, а еще почему-то от Бога резко воняло конюшней, но Олимпиада не хотела думать, она отдавалась пришедшему с небес бешено, по-звериному, мстя этой страстью проклятому, забывшему и растоптавшему все, во веки веков ненавистному Филиппу.

И зачатый в ту ненастную ночь сын вырос ее, только ее сыном, и ее гнев и боль стали гневом и болью сыночка, и это было хорошо и справедливо! И когда в самый сладкий для нее день Филипп корчился в пыли, пронзенный кинжалом убийцы, его глаза, ставшие вдруг на кратчайший миг снова золотыми, как в юности, поймали ее взгляд и безмолвно спросили: «Неужели… ты?» А изумруды торжествующе ответили золоту: «Да!», зная, что никому, кроме них двоих, неведом смысл безмолвной беседы, а злополучный убийца – она знала это заранее! – уже никому и ничего не расскажет…

Сыночек позаботился об этом! Он кинулся в погоню за негодяем, и поверг его наземь, и безжалостно заколол, мстя за отца и предотвращая клевету на мать…

Сыночек позаботился и об остальных обидчиках мамы. Гадкий Парменион, названый брат Филиппа, захлебнулся своей черной кровью где-то в Азии, вместе со своими отродьями, и не важно, в чем обвинил его Божественный царь, – главное, что ни одна мамина слезинка не осталась неотмщенной!..

Она сделалась полновластной царицей и сумела заставить ненавистников содрогнуться и подчиниться. Но она не была жестока и казнила не всех, далеко не всех. Возможно, в этом была главная ее ошибка…

А потом из дальнего далека, из загадочной, скрытой за морскими хмарями Италии, прилетела скорбная весть о гибели Александра-брата. И Александр-сын ушел в великий поход, узнав от нее, матери, тайну своего рождения, ушел навстречу своей судьбе и стал Божественным владыкой мира, на зависть и страх всем оскорбителям матери…

Воспоминания на миг распрямили худые плечи и вновь согнули их, навалившись невыносимой тяжестью.

Негодяи не смирились, нет! Они всего лишь затаились, и выжидали, и убили ее мальчика. Отравили, и это известно всем! А теперь они, не желая угомониться, надеются пролить и последнюю капельку его крови!

Рука царицы совершает магический жест, пальцы растопыриваются наподобие рожек, и тень, недовольно ворча, огрызаясь и не смея спорить, уползает в дальний угол…

Этому не бывать!

Ее внук будет царем Македонии по праву рождения и владыкой Ойкумены по праву наследства! Порукой тому она, богиня Олимпиада! Филипповы выродки, сколько бы их там ни было, уже не сумеют встать у него на пути. Они бродят теперь вместе с придурковатым Арридеем-Филиппом по анемоновым лугам на берегах Стикса и жалобно стонут, моля Цербера лаять не так сердито…

Кровь? Ну и что? Перед кем отчитываться ей, Богине? Ей, матери Божественного, пирующего нынче – в этом нет сомнений! – на Олимпе, за пиршественным столом Диоса-Зевса?

Олимпиада улыбается неживой улыбкой.

Упыриха? Что ж! Пусть так.

Те, кто останется верен, будут вознаграждены по-царски.

И неудачливому Полисперхонту, искренне хотевшему, но не сумевшему помочь, простится неудача во имя его верности! И вожди Горной Македонии, поддержавшие царицу против надменных вельмож Пеллы, тоже не станут жалеть о своем выборе!

Но горе тем, кто посмеет встать у нее на пути.

Трижды горе!

Судьба ублюдков Филиппа, моливших ее о легкой смерти, участь Филипповых подстилок, вопивших на раскаленной сковороде, визг Арридея и хриплые стоны его жены, нахальной Эвридики, бульканье македонских мерзавцев, задохнувшихся в ременных петлях, – все это покажется им, мерзким, сладостнее медовой тыквы в сравнении с карами, которые она придумает для них в час мщения…

Лютая смерть ждет Антигона, хитрого одноглазого сатира, истребляющего друзей царицы в Азии!

Беспощадной гибели не избегнет Птолемей, подлейший из смертных, посмевший похитить у внука далекий волшебный Египет, родину богов!

Страшное наказание падет и на гнусных Селевка с Лисимахом, отказавшим в помощи ей, Царице Цариц!

И вовсе невиданная казнь, казнь, которой суждено войти в легенды, казнь за себя и за отца, успевшего умереть вовремя, ждет Кассандра, Антипатрова сына, отравителя и брата отравителей, чьи войска стоят сейчас у стен Пидны…

Пусть же уходят поскорей трусы и предатели! Пидна выстоит. Семья Божественного не беззащитна. Пускай разбит и не поднимается более ничтожный Полисперхонт, но есть еще верные люди, готовые не пожалеть жизни своей, люди, для которых верность – не пустое слово.

Легко воевать со слабой женщиной. И с беззащитным ребенком неполных семи лет от роду.

А пусть-ка попробуют одолеть Непобедимого!

Он уже знает о происшедшем. Он уже спешит на помощь.

О Эвмен!..

– Царица…

Бледным пятном в прогорклом чаду расплывается луноподобный лик доверенного евнуха, и толстые пальцы мнут и теребят клочок желтоватого папируса, тихо и жалобно потрескивающего в мягких ладонях.

– Голубь из Азии, богоподобная!

В глухом полухрипе-полукрике кастрата – безграничное отчаяние.

– Эвмен…

Что?!

– Эвмен убит восемь дней назад…

На прокушенной губе вскипает кровавая пена. Через бесконечно длинные переплетения кривых переходов идет Царица Цариц Олимпиада ровным, спокойным, царственным шагом, величавой поступью богини. Отстранив придворных служанок, входит в ярко освещенные покои невестки. Властным жестом отогнав кинувшуюся было навстречу азиатку, подзывает внука…

И, крепко обняв напрягшееся тельце, прижимая до боли родные темные кудряшки к увядшей груди, быстро, яростно, сбивчиво шепчет:

– Запомни: Кассандр, сын Антипатра! Кас-сандр! Это бешеный пес… змея… самый большой, смертельный враг! Он убил твоего отца, родненький мой!.. Он хочет убить бабушку, маму, всех нас! Но ты не умрешь, нет! Не прощай ему… Никогда не прощай! Вырастешь – найди его и убей… И всех их тоже убей, всех-всех!.. Но сначала: Кассандр! Не успокаивайся, пока не убьешь его, внучек!.. Убей!

Неожиданно она с силой отталкивает малыша в торопливо подставленные руки Роксаны и, вскинув стиснутые кулаки, жутко сверкая белками, пронзительно, с истошным провизгом кричит – в искаженные гримасами ужаса оскалы евнухов, в испуганные коровьи очи невестки, в каменное бесстрастие лиц стражников-молоссов:

– Не-е-ет!

Это не вопль женщины. Так воют демоны, в полуночную пору приходящие на перекрестки.

– Я еще не проиграла, слышите, вы?! Я жива! И я не сдамся! Никогда не сдамся! У меня еще есть брат! Есть Эакид!..

Эпиро-македонское порубежье. Горы Тимфеи. Весна года 460-го от начала Игр в Олимпии
Даже летом, когда горные стежки сухи, лесистые склоны приветливы, а снежные гряды вершин еще не накопили смертоносной, что ни миг готовой сорваться тяжести, купеческие караваны, не говоря уж об одиноких путниках, избегают пробираться в Эпир сквозь отроги Тимфейских ущелий, предпочитая втрое более далекий, зато проторенный путь через паравейские перевалы. Там, разумеется, не раз придется развязать кошелек, взнося плату за спокойный путь местным жителям, и копыта мулов не раз собьются о каменистую почву, и ледяная вода горных речушек обожжет ноги, оставив на память ломоту в костях, зато держащий путь через Паравею может быть уверен, что достигнет намеченной цели и вернется благополучно…

Через Тимфею же и летом рискуют идти разве что самые торопливые, жадные и опытные из торговцев, и оплата услуг проводника может обойтись едва ли не дороже взносов за спокойный проезд через паравейские перевалы. Ну а чтобы решиться идти без проводника, так об этом и не слыхивал никто.

Так вот обстоят дела в летнюю пору.

Что уж говорить про зиму, тем паче – про непролазную раннюю весну?

Снег, всюду снег…

Он уже начинает понемногу подтаивать, он схвачен поверху тоненькой, жалобно похрустывающей корочкой, и под ним, ноздреватым, прячутся, только и ожидая неловкого шага, незаметные глазу мелкие вмятины, выбоинки, твердые, прихотливо закрученные корни жесткого высокогорного кустарника, на вид вполне безобидные, но вместе с тем готовые в любой миг, улучив случай, петлей обхватить неосторожную ступню…

Остерегись, путник!

Всего лишь один неверный, не до конца рассчитанный шажок – и тебе конец. Звонко треснет кость, рванется бесполезный крик из распяленного внезапной болью рта, закрутится перед глазами серое небо – и никогда уже не узнают сородичи о постигшей тебя участи, никогда не найдут костей, сиротливо белеющих на узенькой горной тропке, по которой и в жаркие дни не каждый пастух из местных погонит отару на высокогорные полонины. А бывает и так: чуть зазеваешься, оступишься – и летишь вместе с белыми влажными пластами снега в немереные глубины пропасти. Считай, повезло: лучше сразу захлебнуться снегом, лучше быстро погибнуть от удара, чем медленно застывать в одиночестве на пустынной тропе. А с другой стороны: замерзнешь, и, быть может, хоть кто живой, обнаружив кости, попросит богов о милости для тебя и принесет в жертву духам ущелья краюху хлеба, чтоб не очень мучили душу. Рухнувшего же в пропасть помянет разве что сивый волк, если набредет на смерзшееся тело. Принюхается, запоминая место, и сгинет в заверти, чтобы вернуться потом, по весне, когда займутся липкой зеленью кусты и отмякнет сладкая человечинка, недоступная в зимнюю стужу даже его твердым, как сапожное шило, мраморно-белым клыкам…

Одно лишь хорошо: ежели идти напрямик, не устрашившись непроходимых ущелий, то, пройдя Тимфею, выйдешь кратчайшим путем к просторным долинам Фессалии, откуда и открываются торопливому все пути: хочешь – на север, в земли фракийцев, а желаешь – на юг, в каменные города эллинов. Ну, а ежели нужда заставляет идти напрямик, так пути проложены и обустроены, иди себе и иди через неоглядные раздолья равнинной Македонии хоть до самой приморской Пидны…

Втрое короче паравейского путь через Тимфею.

Вот только очень нужно спешить и верить в себя, чтобы решиться ступить на эту тропу…

…Уже двенадцатые сутки, почти не останавливаясь, не разводя костров, выматывая людей и сам выбиваясь из сил, вел воинов через тимфейские теснины молосский царь Эакид.

Попробуй в горах удержать строй! Да молоссы не очень-то и обучены подобным македонским штучкам. Закутавшись в накидки из лохматых шкур, низко нахлобучив барашковые и волчьи шапки, горбоносые крепыши продвигались вперед беспорядочной толпой, утопая порою едва ли не по пояс в хрустящем, ломком, хищно чмокающем под ногами снегу, и боевые псы, прославленные эпирские волкодавы, обученные разрывать ряды тяжелой пехоты, открывая путь хозяевам, уже не рвались вперед, натягивая сворки, а трусили рядом, прижав остроконечные уши к гладким серым затылкам…

Царь Эакид совершил невозможное.

Всего лишь за десять с небольшим дней и ночей, потеряв отставшими и обмороженными, сорвавшимися в пропасть и захлебнувшимися кровавым, быстро убивающим кашлем не более семи десятков бойцов, он без проводника провел сородичей через непроходимые ущелья Северной Тимфеи, и это само по себе было подвигом, достойным долгой и подробной песни у домашнего очага, в кругу восхищенных домочадцев.

Но родные очаги и добрые домочадцы остались далеко, а время не располагало слагать песни. Минувший год выдался на диво неурожайным, даже самые старые из прадедов не могли припомнить подобного лиха; никакие жертвы не помогали, даже удвоенные, и стада на высокогорных пастбищах не нагуляли жирка, принеся хилый, нежизнеспособный приплод. Недобрым знамением богов было подобное несчастье! Столь же недобрым, сколь и отзвуки кровопролитных сражений, происходящих в долинах. Слухи о битвах и казнях докатывались до молосских деревушек, обрастая в пути невероятными подробностями и пугая непугливых горцев необъяснимостью происходящего.

Война сама по себе не казалась чем-то удивительным; молоссы умели драться, и умели неплохо: любой из соседей – и чубатый фракиец, и раскрашенный иллириец, да и надменный грек – охотно подтвердил бы это. Ради доброй добычи, ради славы, ради мести, наконец, сын Молоссии всегда готов затянуть боевой, укрепленный медными бляхами пояс на узких бедрах. Но для чего нынче режутся в долинах – этого не могли понять ни желторотые юнцы, ни зрелые мужчины, ни убеленные сединами старцы.

Боги лишили людей равнины разума – так было решено в конце концов хозяевами вершин, и на том пересуды прекратились. Это не наша война, – подтвердили мудрые томуры, служители священного Зевсова дуба в благословенной Додоне, и воля Отца Богов, как всегда, совпала с мнением старейшин.

Вот почему ни один из юношей-молоссов не получил дозволения уйти на службу к владыкам равнины, хотя вербовщики, что ни лето добиравшиеся водным путем до Эпира, сулили известным отвагой и послушанием молоссам несусветное жалованье и немалый почет в войсках заморских стратегов. Юноши кусали локти, но ослушаться старцев не осмеливался ни один. Хвала богам, в эпирских ущельях древние устои сохранялись пока что в полноте и неприкосновенности, не в пример Элладе, погрязшей в разврате и тем не менее осмеливающейся называть единокровных эпиротов не иначе как варварами…

Да что там юноши!

Даже на зов Эакида, на призывные дымы, вставшие над Додоной, явились немногие. Тысячи три или самую чуточку сверх того. Самые драчливые и самые бесшабашные. Самые любопытные, мечтающие повидать свет дальше ручья на опушке. И то – не все, а лишь связанные хоть какими-то кровными узами с царским родом, пусть даже в седьмом колене по женской побочной линии. Эти не смогли бы остаться дома, даже пожелай они того. Грозная Царица Цариц Олимпиада, погибающая в неведомом далеке повелительница кичливой и нелюбимой эпиротами Македонии, была для людей царского рода Эакидов, даже для освобожденных рабов, принятых в род усыновлением, все той же маленькой Мирталидой, девочкой их крови, и сколь бы ни были велики ее провинности, боги очага наказали бы неизлечимыми хворями родню, посмевшую не услышать зова о помощи…

Царь молоссов Эакид, возможно, попытался бы избежать этого ненужного похода.

У Эакида, младшего брата Мирталиды, такого права нет.

Базилевс шагает впереди мохнатой, воняющей мокрыми шкурами, лающе-кашляющей толпы, неотличимый от простых воинов. Как и многие из них, ведет он на поводке громадного грязно-белого пса в широченном ошейнике, густо усеянном длинными бронзовыми шипами. Как и каждый из тех, кто следует за ним, несет на плече копья: тяжелое, для пешего боя, и три легких, метательных. А на широкой царской спине, плотно притороченный ремнями, висит, не болтаясь, походный мешок – не тощий, но и не особо набитый – с ломтями крошащегося сыра, полосками вяленой свинины и кувшинчиком топленого сала…

Разве что нагрудник Эакида из рода Эакидов бронзовый, почти сплошной, тесно прилегающий к защитному поясу, – получше, чем у многих простолюдинов. Но если приглядеться, нагрудники не хуже можно увидеть и на сотне-другой молоссов, шагающих в толпе.

Будь нынче лето, сушащее путь, он возглавил бы строй, восседая верхом на коне. Царям молоссов, объединившим Эпир, потомкам славного Ахилла-мирмидонянина, повелителям работящих феспротов, диких долопов, а с недавних пор – и упрямых прибрежных хаонов, все еще не устающих лелеять мечты об уходе из-под твердой руки Молоссии, не пристало идти в поход пешком. Ведь конь – не просто благородное животное. Конь – спутник победы. Имейся в Эпире раздольные равнины, позволяющие выпасать табуны легкогривых, как знать, быть может, не кичливые македонцы, мало чего стоящие в настоящем бою, а гордые эпироты подчинили бы себе Элладу и Азию. Увы! Что мечтать о недоступном! Видимо, так хотели боги… но, как бы то ни было, место царя в походе – впереди, на прекрасном лихом коне, желательно белом, но если нет белого, масть не так уж важна!

Да, это так. К сожалению, ни о каком коне не может идти речь сейчас, ранней весной…

Лицо Эакида, обмазанное, как и у прочих, поверх бороды прозрачным гусиным жиром, защищающим кожу от укусов студеного ветра ущелий, хмуро и сосредоточенно, и ближайшие из близких, удостоенные звания «тени царя», стараются сопеть и кашлять потише, дабы не мешать повелителю размышлять.

Они шагают почти вплотную и молчат: седоголовый гигант Аэроп, лучший меч молосской земли, редкобородый Андроклид в низко нахлобученной рогатой жреческой шапке и Клеоник, беглый раб из греческой Амбракии, нашедший в давние годы приют у царского очага, доказавший верность и принятый в род. Их присутствие незаметно, но спине спокойно, когда они рядом.

И царь, придерживая на поводке рвущегося вперед Снежка, размышляет…

Не вовремя, ох, как же не вовремя позвала сестра.

В Эпире неспокойно. Странные темные люди бродили минувшей осенью по ущельям. Они избегали прославленного молосского гостеприимства, находя для сего десятки благовидных предлогов, не особо задерживались и в поселках феспротов, родных братьев молоссов, зато подолгу гостили в прибрежных городках Хаонии, рассказывая новости, торгуя нехитрыми, но всякому нужными товарами из числа тех, что не умеют пока еще делать эпирские мастера…

Что за люди? Неведомо.

Да только после их ухода прибрежные поселки не стали спешить с отправкой в Додону установленной обычаем дани. Будучи призваны пред очи царя, старейшины хаонов клялись, что обозы вот-вот будут собраны и овцы отсчитаны и царю-отцу нет нужды гневаться. И была в этих клятвах и уверениях некая трудно уловимая ложь, но быстроглазых хаонских старцев нелегко уличить в неискренности: слишком давно общались они и торговали с приморскими греками и ловко выучились у них не только презренному искусству накопительства, но и трижды более противному для каждого свободного сына гор умению сплетать одно с другим фальшивые словеса…

Что уж там, всякому ведомо: хаоны – нехороший народ. Ничем не лучше паравеев. Не зря говорят бывалые люди: два языка в хаонской пасти – один медовый, второй смоляной!

На что же, однако, надеялись лукавые хаонские старики?

Уж не на войну ли?..

Эпиру не нужна война.

Старший брат, Александр, тот, в чью честь сестренка Мирто назвала сынка, которого эти глупые македонцы отчего-то прозвали Божественным, думал иначе. Он убедил старейшин не противиться, собрал молодых воинов и ушел искать счастье куда-то за море. И, говорят, прославил себя и напугал многих доблестью эпирского копья – но он так и не вернулся в Додону. И мало кто из юношей, ушедших с ним, возвратился, пожалуй, один из каждой тройки; стоит ли слава и даже невиданная добыча стольких пустых мест у родовых очагов и слез девушек, которым так и не досталось мужей?

Эакид не уверен в этом. Как не уверен и в том, что сестренкин сынишка действительно вышел в боги. Достойные доверия люди, правда, ответственно утверждают, что его племянник Александр, рожденный Митро от македонца Филиппа, покорил множество земель там, откуда приходит солнце. Ну и что? Он, Эакид Молосский, тоже прославил себя навеки, дважды разгромив паравеев, и даже обложил данью восемь селений за Перребскими перевалами, но от этого, судя по всему, ничуть не приблизился к чертогам Олимпа…

Трудные мысли. Назойливые. Докучливые.

И еще одно тревожит: скоро уже конец ущельям. Впереди долины Фессалии. Там, если верить письму, ждет соединения с молосской пехотой этот, как его?.. Полисперхонт (ну и имечко, однако), который вроде бы хочет вызволить сестру из беды. Хорошо, если так. А ежели что изменилось? Письмо-то уже не вчерашнее, может статься, никто и не ждет уже на выходе из предгорий. Что тогда? Пидна далека. И как еще встретят горцев обитатели равнинных земель, богатых конницей и закованной в металл пехотой? Конечно, их, изнеженных, никто не станет упрашивать: три тысячи настоящих бойцов, тем более молосских бойцов – это не пять, даже не восемь тысяч долинного сброда. Но все же – три тысячи, всего только три. А металл есть металл. Брат Александр некогда увел с собою в Италию почти десять тысяч отборных юношей. И непохоже, чтобы это ему помогло…

Беспокойно на душе у царя, ибо он, и никто иной, отвечает перед богами очага и материнскими глазами за доверенные ему жизни сородичей.

И все же. Сестре нужна помощь. Значит, должно идти, и нет разницы: ждет ли там, в предгорьях, этот самый вождь с непроизносимым именем или нет. Лучше гибель, чем вечный позор, ожидающий бросившего родную кровь в беде. Таков закон гор, и это правильный, благородный закон!

Все темнее вокруг. Теснятся, толпятся, виснут на всклокоченных космах накидок и бурок липкие смолистые тени, нагоняющие тоску на сердце.

– Зажечь факелы! – отрывисто приказал базилевс. – И подтянуться…

Спустя несколько мгновений мглистые сумерки расцвели красно-желтыми лепестками огня, и волглый снег под кожаными башмаками заскрипел веселее.

Какое-то время тропа плавно снижалась, затем рванула вверх, затем снова пошла вниз – и вдруг резко свернула, сделалась гораздо шире, и пред глазами рывком распахнулось свободное от скалистых нагромождений пространство, и неожиданно, как река в море, дорога влилась в неоглядный, густо затканный паутиной предвечерней тени простор бескрайних фессалийских равнин.

Ширь и пустота, куда ни кинь взгляд. Молоссы робко топчутся на месте, подавленные изобилием ровного и ничем не ограниченного пространства. Большинство из них, даже бывалые, добредавшие до самого побережья, никогда не видали ничего подобного. Удивительное зрелище: вечер необъятной равнины, осиянной совсем еще слабыми проблесками лунного света, истекающего с небес сквозь рваные прорехи в низко нависших тучах. Запад доцветает темным багрянцем. А на востоке, вроде не так уж и далеко отсюда, в совсем уже смоляной толще накатывающейся ночи, нечто шуршит и пристукивает, и ворочается, и сопит, словно огромный зверь просыпается в своей берлоге.

Псы негромко рычат, извещая хозяев о необходимости удвоить внимание.

– Стоять! – приказывает Эакид, вслушиваясь во тьму.

И не отшатывается, когда рядом вырастает, словно из-под земли, человек. И еще один. И еще. И кто-то урчащий, перекрученный, с головой укутанный в покрывало из тонкого войлока. Тихое змеиное шипение успокаивает зарычавших было погромче волкодавов. Приподнимаются склоненные было копья идущих в первом ряду.

Это – свои. Вернулись разведчики, уходившие вперед.

И, похоже, вернулись не пустыми.

– Государь! – слышен простуженный шепот. – Дальше пути нет…

В трех тысячах глоток замирает дыхание, и шесть тысяч глаз ожидающе прищуриваются.

– Почему? – спрашивает царь.

– Македонцы. Конные и пешие. Много. Остальное, мой господин, пусть скажет он…

С головы связанного срывают башлык. Он шумно втягивает чистый воздух и, кажется, собирается завопить, но холодное лезвие горского кинжала, нежно и плотно коснувшись шеи, не позволяет ему поступить столь неразумно. А спустя миг глаза пленника, свыкшись с полумраком, различают волчьи шапки с выпущенными хвостами, укрывающие головы пленителей, и становятся белыми и круглыми.

Он больше не хочет шуметь! Нет-нет! Он будет тих, как сытая мышка. Он понимает, в чьи руки попал. И, конечно же, готов говорить. Тихо. Подробно. Не скрывая ничего. Тогда его, возможно, и даже наверняка, убьют без всяких мучений. Или даже – в это, конечно, нелегко поверить, но хочется! – оставят в живых. Молоссы, спору нет, дикари, и у них свои обычаи. Но все же они – не фракийские дикари, считающие пощаду слабостью. И не татуированные иллирийские душегубы. Они полагают себя родней эллинам, даже более близкой, чем македонцы. Сами эллины, правда, думают иначе, но только те, что живут в безопасном отдалении от эпирских гор. Ближние же соседи предпочитают не спорить. Тем более что молосская речь и впрямь сродни греческой, пусть и не нынешней, а звучавшей много веков назад…

И пленник говорит, не дожидаясь вопросов.

Тихо, внятно, толково, со всеми необходимыми пояснениями.

Он знает не так уж много, но и совсем не мало, этот десятник из отряда легкой пехоты, специально для этого похода набранной Кассандром, наместником Македонии, из северных горных фракийцев, умеющих ходить по заснеженным тропам. Он излагает доходчиво и бойко, а затем краткими словами исчерпывающе отвечает на немногие вопросы, имеющиеся у царя. И поэтому Эакид, выслушав пленника, приходит к выводу, что македонец заработал жизнь. Да, вполне заслужил! – подтверждают близкие. А воины одобрительно кивают, и понятливые псы, тоже согласные с царским решением, виляют кудлатыми хвостами. Что делать с ним, живым? Решим позже. Пока что, во всяком случае, отпускать не стоит. Пускай побудет здесь, на глазах…

– Стеречь! – тихо говорит базилевс молоссов, спуская с поводка Снежка, и отворачивается, уже не тратя времени на думы о пленнике. Никуда не денется македонец. Пес проследит.

Эакид сбрасывает с плеч верхнюю накидку, расстилает ее на снегу и, поджав колено, опускается на овчину, кивком подзывая доверенных. Следует думать. Думать всем вместе. Четыре умные головы вчетверо лучше одной. Даже если эта одна – царская…

Итак: все кончено.

Никто не ждет молосскую пехоту в предгорьях. Полисперхонт не устоял. Он разбит и отступил неведомо куда.

Некуда больше спешить и некого спасать. Пидна пала.

Сестренка в руках Кассандра. Это плохо. Очень плохо. Хуже некуда. Кассандр, сын Антипатра, не любит ее. И Антипатр тоже не любил, даже прогнал ее из Пеллы, хоть и была она матерью Божественного царя. Теперь Мирто в руках ненавистников. И ее внучок, сын покойного племянника Александра, ставшего, как говорят македонцы, божеством, тоже в плену…

Эакид зло сплевывает, и потрескавшиеся на сквозном ветру губы болят.

Слабосильный, однако, божок, так и не сумевший уберечь родную кровь от несчастий!..

Горько на душе.

Не поспели. Проворонили. Прозевали. Вся родня в руках Кассандра. Сестра. Дочка ее, племяшка, жена покойного брата. Внучок. Закованы в цепи. Увезены незнамо куда. И его, Эакида, дочурка тоже в плену. Сестра забрала ее с собой прошлым летом, сулила подыскать завидного жениха, такого, что о выкупе за невесту сто лет будут слагать песни в молосских селениях. М-да. Вот тебе и выкуп. Зря польстился на посулы.

Зря отпустил девчонку с Митро. С Олимпиадой…

Лишь одному из родичей, если верить пленнику, оказал почет Кассандр, вступив в Пидну. Несчастному дурачку, сынишке племяшки Клеопатры и брата, сгинувшего за морем…

Смех, да и только!

Прикрыв глаза, видит перед собой Эакид подслеповатые поросячьи глазки юного Неоптолема, обрамленные реденькими рыжими ресничками, тупой, некрасиво вздернутый носик, вечно полураскрытый мокрый рот с капелькой слюны в уголке покрытых отвратительными болячками губ.

Правы были жрецы Великого Дуба, протестуя против брака племянницы с родным дядей. Но за кого же было выдавать Клеопатру, если нет в Ойкумене крови, равной достоинством крови Эакидов?

И на эту пустую голову торжественно напялил наместник Македонии Кассандр златокованый обруч! И послал восемь тысяч фракийцев, чтобы утвердить недоумка на додонском престоле, сбросив Эакида, чье право на диадему Эпира, по мнению Кассандра, не столь твердо, как право дурачка Неоптолема.

Восемь тысяч горных стрелков, не хуже молоссов умеющих избегать опасностей, таящихся в заснеженных ущельях…

Вот это уже совсем не смешно.

Кассандру мало Македонии.

Кассандру нужен Эпир.

И даже не сам Эпир. Ему нужна царская кровь. Кровь рода Эакидов. Поскольку с Аргеадами македонскими, можно считать, покончено навсегда.

Плохо.

Темно-синие глаза молосса гневно сужены.

Будь проклята вовеки веков ядовитая македонская кровь! Плевать на Аргеадов! Но что осталось от Эакидов, от великого рода, идущего от Олимпийцев? Этот дурачок, не имеющий собственной воли, лепечущий по-детски на восемнадцатом году жизни? Сын сестры от македонца, хоть и божественный, спился и сгинул от хвороб, не дожив и до сорока… а ведь редкий из молосских царей, взять хоть отца Аррибу, хоть деда Алкету, уходил к предкам, не отметив восьмидесятую весну!

В недобрый час решил покойный брат забрать Мирто из храма. Конечно, брак сестры с быстро набиравшим силу царем Македонии сулил немало выгод, но разве можно было забывать, как страшно способны мстить ревнивые боги?!

Дионис не простил.

И теперь единственный росток умирающего древа, последняя капелька чистой, не замутненной ничем божественной крови Ахилла – его, Эакида, сын. Хвала богам, Эакида не предназначали в цари; никто не мог предположить, что брату не суждена долгая жизнь, и царевичу Эакиду дозволили жениться по любви. Раннее вдовство Олимпийцы вознаградили замечательным наследником. Поздним и потому вдвойне любимым…

Царь невольно усмехнулся, припомнив пухлый, непоседливый и голосистый комок ярко-рыжей, заливисто хохочущей жизни, цепляющийся розовыми пальчиками за жесткие пряди нечесаной отцовской бороды.

Пирр, сынишка…

Но улыбка тотчас умирает на потрескавшихся устах.

Что ждет сына? Ведь восемь тысяч фракийских стрелков не просто так идут на Додону. И нелепый золотой обруч недаром венчает бестолковую голову Неоптолема, отныне и навсегда – послушной Кассандровой куклы, неспособной даже осмыслить свое унижение. И хаонские селения, несомненно, встретят наемников македонского правителя молоком и хлебом, потому что Кассандру ни к чему их нищенская дань, их овцы и вяленая рыба, ему нужны всего лишь башни на отрогах гор и ущелья, где можно поставить посты.

Хаоны – плохой народ. Недобрый. Не приходится ждать от них верности молосскому престолу…

А феспроты… Что феспроты? Их забота одна: была бы пашня тучной и пошел бы вовремя дождь. Они отучились защищать свободу и честь, уже два века отсиживаются за широкой спиной братской Молоссии. Феспротам безразлично, кому платить дань, лишь бы дань не увеличивали, а Кассандр не станет требовать лишнего…

Эакид вскидывает голову.

Обычай гласит: царь в ответе за все. Ему – главная слава в час удачи. С него и ответ в годину беды.

Решение очевидно.

Однако же надлежит узнать мнение ближних. Ведь нельзя исключить, что кто-то подаст дельный совет. И кроме того, царь, не желающий слушать советов, – скверный царь.

– Говорите, – приказывает Эакид.

Трое советников перекидываются взглядами.

Похоже, каждый из них думает так же, как и базилевс.

Всем известно: Кассандр злопамятен, цепок и упрям. Он не успокоится, пока живы те, в чьих жилах течет не кровь, а божественный ихор[154]. И Аргеады, и Эакиды – преграда на его пути. Впрочем, с аргеадами, можно считать, покончено. А за Эакидами Кассандр придет в Эпир, придет во что бы то ни стало. Сейчас удача улыбается ему, враги усмирены, казна полна, и воинов хватит для десятка походов. А в Эпире – государь полностью прав! – македонца поддержат неблагодарные хаоны, потому что у хаонов нет стыда и они не желают согласиться с тем, что опека Молоссии благодетельна. Бесспорно и то, что мало надежд на феспротов – те хоть и братья, а все же останутся в стороне, ибо малодушны и боязливы, не чета гордым и отважным молоссам.

Значит, война проиграна, еще не успев начаться.

Сейчас не устоять. После? Возможно, даже наверняка. Все переменится к лучшему. Равнодушная Ананке-судьба капризна, и самим Олимпийцам неведомы ее причуды, Кассандр быстро наскучит капризнице. Но теперь… Нет ничего страшнее зимней войны, которая пришла неожиданно. Ни подготовиться. Ни предупредить об опасности. Скоро, очень скоро по молосским поселкам пройдут, врываясь в дома, жадные до крови и добычи фракийцы-наемники, и, разделенные завалами мокрого снега, не чающие никакой беды сонные селения вынуждены будут подчиниться, спасаясь от испепеления, особенно если с побережья, через плоскогорья Хаонии, двинется по воле Кассандра второе войско, зажимая беззащитные земли молоссов в железные тиски блокады…

– И что же? – торопит ближних царь.

– Нам не устоять, – первым решается произнести неизбежное Аэроп, седой исполин, даже сидя на голову возвышающийся над остальными. Ему проще сделать это, чем кому-либо другому, ибо его никто не заподозрит в робости. – Нужно уходить. Что до меня, государь, то я – с тобой. Всегда и везде. До конца.

Ему можно верить. Он – не просто тень царя. Он – почти брат. Некогда родство его с царской семьей закрепила кровь, смешанная в деревянной чаше Александра, старшего брата, не вернувшегося из-за моря. Аэроп ходил с ним. Был рядом во всех сражениях. Кроме последнего, рокового. Кто знает, не валяйся он в тот день в малярийном бреду, быть может, Александр Молосский сумел бы покорить италийских варваров. Именно Аэропу выпало выкупить тело царя и предать его, владыку и побратима, огню. Аэроп повидал мир. Он мудр и честен, и царь Эакид слушает его, как слушал бы старшего брата…

– Нам не устоять ныне, – уточняет щуплый на вид, жилистый Андроклид, и узенькая, совсем козлиная бородка его забавно вздрагивает. – Но недолго молосская земля будет терпеть македонцев, поверь, господин, пусть даже Кассандр завалит Великий Дуб дарами по самую крону. Следует переждать. А я, по воле отцов и богов, не покину тебя…

Словам Андроклида – особая цена. По праву наследования Андроклид – томур, один из вековечных хранителей священной рощи. Он умеет провидеть грядущее и толковать тайный язык шелестящих ветвей Родителя Лесов. Придет день, и он возглавит сообщество томуров, каждое слово которых – закон не только для эпиротов, но и для любого, кто чтит Диоса-Зевса.

– Уходи, царь-отец! – хрипло взлаивает простуженной на ветру глоткой Клеоник, и на шее его – царь это знает, не глядя – от натуги наливается темной кровью сизая полоса, несмываемый след рабского ошейника. – Мы задержим их. А ты уходи!

Слова тонут в кашле. Так рвуще он кашлял, когда, давно уже, на горной тропе царь, вышедший поохотиться на снежного барса, подобрал полузамерзшего беглеца и не оставил, а взвалил на плечи, принес во дворец и долго отпаивал молоком и горячим медом, спасая от почти уже настигшей беднягу смерти. И смерть отступилась. А Клеоник так и остался с тех пор рядом с базилевсом и дважды уже спасал ему жизнь в набегах на непокорных долопов…

– Нет! – отвечает Эакид. – Царь в ответе за все. Уйдете вы! Уйдете сейчас же. Немедля. А я с войском останусь здесь. Клянусь листвой Дуба, мы покажем Кассандру, во что обойдется ему Молоссия!..

Глаза ближних тусклы и пасмурны. Но возражений нет. Царю в походе не перечат. Тем более что он прав. Плох вождь, не сумевший разглядеть ловушку. Но всякое бывает в жизни, и не попрекают неудачника несчастьем. Однако вождю, бросившему воинов в беде, недолго занимать молосский престол.

Не всегда смерть – наихудший из возможных исходов.

В отдалении жуют твердый сыр, режут мясо, шуршат ремнями и овчинами, перешептываются, щадя надорванные голоса, воины. Они даже и не думают прислушиваться к их разговору. К чему? Оружие наточено, псы натасканы, силы подкреплены пищей, а враг уже близко. Вот все, что следует знать бойцу перед битвой, а лишнее знание, как учат старики, не пойдет во благо.

Знать много подобает лишь базилевсу.

– Спешите в Додону. Ты, Андроклид, собери томуров. Скажи: пусть Отец Лесов не оставит Молоссию; пусть говорит людям, что беда не пришла надолго…

– Сделаю, царь-отец, – вскидывает бороденку Андроклид и вдруг хихикает. – Дуб не может отказать Неоптолему в благословении на престол. Он, увы, законный наследник твоего храброго брата. А вот благого оракула полоумный не дождется!

Вопреки всему, Эакид ухмыляется. Еще бы! Можно представить себе, как день за днем все беды Эпира станут приписывать неудачливости навязанного чужеземцами царя.

Ох, и нелегко же придется Неоптолему…

– Отличная мысль, дружище! – кивает царь. – Аэроп! Клеоник! Не мешкая, бросьте в небо дымы! Если придет достаточно людей, закройте перевалы… Впрочем…

Эакид досадливо щелкает языком. Глупо! Как мог он забыть о другом войске, вскользь помянутом пленником? О шести тысячах гоплитов-македонцев, что по воле Кассандра не нынче, так завтра высадятся с кораблей на побережье? И о тех сотнях хаонских юношей, которые, конечно же, пристанут к македонским воякам как по собственной глупой ретивости, так и по приказу своих хитроумных старейшин?..

– Нет. Не нужно дымов. Не стоит дразнить бешеных собак. Заберите семьи. Заберите казну. Короче, возьмите все, что успеете погрузить на мулов, – и уходите в Иллирию…

Аэроп исподлобья глядит на царя. Глядит с восторгом.

Мудрая, достойная базилевса мысль. Иллирийцы – отнюдь не друзья, напротив, они давние враги. Давние и честные. Они ведь тоже горцы, а законы гор запрещают отказать в убежище врагу, молящему о защите.

– Прощайте, друзья. Помните обо мне!

– Но господин!.. – взлаивает Клеоник, забыв обычай. Ему простительно. Он усыновлен молоссами, но по крови не молосс. Поэтому царь отвечает возразившему без гнева, словно несмышленышу в беседах взрослых:

– Довольно. Я сказал.

Все. Слово произнесено. Назад пути нет. Сняв с шеи витую цепь тусклого серебра с грубо отлитым золотым медальоном, изображающим орла, распростершего крылья, Эакид протягивает древнюю инсигнию[155] Аэропу.

– Отдашь моему сыну, когда подрастет. Верю: ты сумеешь воспитать его. Всем завещаю: пусть Пирр вырастет достойным молоссом. И пусть знает, к какому роду принадлежит. Я же не забуду вас, друзья, и в Эребе.

– Так будет, господин, – склоняет сивую голову гигант, и томур кивает, глотая непрошеную слезу, и шрам на шее Клеоника уже чернее сгустившейся тьмы.

Трое поднимаются со снега.

Они еще здесь, но уже и не здесь. Они уходят в жизнь и этим уже отделены от всех остальных, пока еще спящих, пока еще жующих, пока еще живых воинов, бестревожно ожидающих скорой битвы.

И от Эакида.

Вряд ли македонские наемники рискнут ввязаться в ночной бой. Значит, до утра продолжается жизнь. А на рассвете белизна ущелья покраснеет.

Три тысячи горцев, не боящихся умирать. Почти тысяча псов, уже дрожащих в предвкушении схватки. И узенький проход, открывающий кратчайший путь к сонным, заваленным мокрыми весенними сугробами поселениям горной Молоссии…

Рассвет будет жарким!

Наймиты Кассандра уплатят дорогую цену за открытый путь.

Но большего не сумеет сделать царь Эакид из рода Эакидов, потомок Ахилла-мирмидонянина.

Бывший царь.

А ныне – простой воин-молосс. Один из трех тысяч.

Трое все еще медлят, словно не решаясь уйти в спасительный мрак теснины. Трое переминаются на месте, глядя на сидящего преданными собачьими глазами.

И голос Эакида внезапно срывается в исступленный хрип, тихий, чтобы не беспокоить воинов, но полный отчаяния:

– Спешите же! Спасите моего сына! Вы слышите? Спасайте Пирра, царя молоссов!

Эписодий 2 Всего лишь мальчишка

Эпиро-иллирийское пограничье. Весна года 460-го от начала Игр в Олимпии
Груда прелой, перемешанной с темным подтаявшим снегом прошлогодней листвы зашевелилась, и в приоткрывшейся щели мелькнула косматая борода. Один лишь быстрый взгляд вниз, в овражек – и опять никого. Тишь и безмолвие. Даже заяц, встрепенувшийся было на шорох, вновь замер столбиком, не углядев опасности. Пуст лес; ничего и никого кругом, лишь снег, кустарник и обмороженные за зиму до самой сердцевины деревья. Да еще еле уловимый, но с каждым мгновением крепнущий шорох, шумок, шелест. Судя по звукам, скоро в овражке появятся люди. Странно. В эту пору мало кому вздумается без крайней нужды бродить по лесу. Возможно, впрочем, людей ведет как раз такая нужда. Много ли их? Судя по шорохам, не очень: десятка три. Но все равно – больше, чем тех, кто поджидает их, укрывшись в завалах снега и размокшей листвы…

Топот,поскрипывание и неразборчивая речь все ближе.

И вот первые из идущих появляются у входа в лощину.

Это – фракийцы. Странно. Никогда не отправляются люди Фракии в набег ранней весной. Если же не набег, то что делать им в глуши порубежных лесов?..

Воины в высоких лисьих шапках, похожих на волчьи молосские, с пушистыми хвостами, лихо переброшенными через плечо, движутся по трое в ряд, равномерным, небыстрым на вид шагом, отчего-то именуемым равнинными людьми «кабаньим»; носатые лица их, иссеченные мелкими ритуальными шрамиками, сосредоточены, ноздри сторожко подрагивают, пытаясь уловить в весенней свежести воздуха людской дух. И ни македонцы-десятники, ни пожилой сотник, возглавляющий отряд, не обременяют наемников излишними вопросами и распоряжениями. Здесь, в горах, врожденное фракийское чутье много надежнее боевого опыта искушенных в сражениях вояк.

Чу!

Фракиец, шагающий впереди, замирает на месте, осторожно опуская выставленную было вперед ногу. Голова его медленно поворачивается налево, направо; ноздри напрягаются. И те, кто следует за ним, одновременно, слаженными движениями в единый миг изготавливают к броску короткие дротики.

Засада?

Нет… Не похоже…

Помедлив мгновение-другое, следопыт расслабляется. Все спокойно. Никого вокруг.

– Ну? – негромко спрашивает сотник, морщинистый и горбоносый, типичный уроженец равнинной Македонии, если судить по виду. – Чуешь?

Фракиец безмолвно мотает головой.

– Тогда – вперед! – приказывает сотник.

И, словно в ответ ему, лес кричит:

– Ст-о-ойте, люди!

Переваливаясь по-медвежьи, утопая почти по пояс в прели, из кустов выскакивает человек. Драная накидка свисает с его плеч, и расползающаяся на теле козья шкура не скрывает от взглядов посиневшую на морозце кожу.

– Остерегитесь! Засада-ааа!

Крик обрывается стоном. Вылетевшая невесть откуда короткая темная стрела вонзается в широкую спину, опрокидывая бегущего лицом в снег, и он падает, некрасиво растопырив руки, а со склона, прямо на замерзший внизу отрядец уже мчатся, безмолвно и страшно, пять серо-белых сгустков острозубой смерти…

Прыжок! – и один из фракийцев, не успев завопить, заваливается на спину; кровь тугой струей хлещет из разорванной пополам шеи. А из сугробов уже летят стрелы, высвистывая на лету песню погибели.

Но фракийцы – хорошие воины, плохих не нанимают щедрые и придирчивые вербовщики наместника Македонии. Быть может, не выскочи с предупреждающим криком этот незнакомец в лохмотьях, невидимые враги и сумели бы застать их врасплох. Но крик подарил наемникам два-три спасительных мгновения. Вмиг перекинув со спин на локти легкие щиты, сплетенные из ивовых прутьев, они разворачиваются в две шеренги, заслоняя от выстрелов уже готовых к стрельбе лучников, и в слаженном шуршании выдернутых мечей тонет визг убиваемых волкодавов.

Первый счет равен: пять псов за одного мертвеца и одного надолго покалеченного.

Хороший счет!

Снова стрелы. Вислоусый наемник, тихо бранясь, роняет щит, припадает на левое колено, и товарищи тотчас прикрывают его, сомкнув строй. Миг первого ошеломления миновал, фракийцы снова спокойны. За то им и платят, чтобы не бояться стрел. Тем более что там, в снегу на склонах, никак не более десятка лучников; пятеро слева, пятеро справа, примерно так. Опытный наемник без труда определит количество сидящих в засаде по плотности стрельбы. Ну что ж, и это не страшно. Враги попались в собственные силки и теперь обречены, если только не побегут сейчас же. Хотя, следует признать, расчет был точен: затаившись, поймать погоню врасплох, взять десятка полтора жизней внезапными стрелами и клыками боевых псов, прыгающих на спину, а затем – и только затем! – броситься врукопашную. Наверняка там, в засаде, нет тяжеловооруженных, способных вдесятером встать против тридцати. Гоплитам не пройти через размокший весенний лес.

Фракийцы обмениваются понимающими взглядами, безмолвно признавая: замысел тех, кто пока еще невидим, был удачен. Не появись, словно по воле богов, этот, в рванине, копошащийся сейчас на снегу в алой луже…

– Рассыпаться! – командует македонец-сотник.

Короткие плотные шеренги перестраиваются в редкие цепочки, каждый воин надежно укрыт плетеным щитом, каждый склонил копье, полностью изготовившись к бою, а десяток лучников со дна овражка следит за склонами, готовый в каждый миг градом стрел поразить любую появившуюся цель…

– Вперед!

И фракийцы медленно, не позволяя себе излишне отрываться от товарищей, идущих обочь, начинают карабкаться по косогору навстречу стрелам.

Спустя несколько мгновений их щиты расцветают оперениями. А еще через миг лес оглашается криками и звоном металла. Ненадолго. Восемь человек, как бы ни были они храбры и умелы, мало на что способны, сражаясь с двумя десятками врагов, каждый из которых кормится с копейного острия и искусен именно в такой, утерявшей строй схватке.

Последний счет: семь трупов на истоптанном алом снегу куплены жизнями четверых наемников.

Очень хороший счет.

Одному из сидевших в засаде, впрочем, повезло: он увернулся от смертельного укола копья и вот уже бежит, трудно переставляя ноги, предательски утопающие в заснеженных грудах скользкой и мокрой листвы.

Повезло ли?

Плечистый фракиец, усмехнувшись краем губ, прищуривается, вскинув лук. Длинный торжествующий свист рассекает стылую свежесть. Трехгранный наконечник вонзается бегущему точно в затылок; тот на миг замирает, вскидывает голову, всплескивает руками, словно в безмерном удивлении, и медленно опускается на колени, а затем, опять же неторопливо, укладывается на бок. Все. Можно не проверять. Выстрел был безупречен, словно на показательных стрельбах. Фракийцы не едят даром хлеб нанимателя.

Воины, обтирая мечи, спускаются в овражек. Споро, без лишних слов, пригибают к земле ветви, привязывают своих погибших, всех пятерых. Нет, шестерых: тот, кого порвали псы, тоже уже не дышит. Пусть висят. На обратном пути тела следует забрать, пока же они – обуза. А что до чужаков, напавших исподтишка, так их тела мало интересуют фракийцев. Лесному зверю по весне необходима пища, а заботиться о павших врагах ни к чему. Не по обычаю, да и много чести…

Безмолвно шевеля губами, фракийцы обнажают головы, вознося благодарность великому Залмоксису за дарованную победу, и просят достойно и приветливо встретить в заоблачных высях безвременно павших собратьев.

А затем окружают спасителя.

Тот стонет, неловко ворочаясь в кровавой луже. Смерть обошла его стороной, и рана в правом плече не так уж опасна, но крайне болезненна. Фракийцы озабоченно переглядываются. Этому человеку отряд обязан жизнью и победой. Залмоксис велит платить добром за добро, и неписаный воинский обычай говорит о том же.

Ободрительно балагуря, из его плеча быстро и не очень мучительно извлекают стрелу. С подлым крючковатым наконечником, правда, приходится повозиться, и на лбу раненого выступает крупная испарина. В одной из наплечных сумок находится остро пахнущая целебная мазь и чистая тряпица. Вскоре предупредивший о засаде перевязан и переодет в сухую одежду, извлеченную из сумки одного из павших. Душа убитого, если не отлетела еще далеко, несомненно, одобрит этот поступок оставшихся в живых. В руки раненому дают ломоть сала, и он, блаженно застонав, вонзает в пахнущую диким чесноком соленую мякоть крепкие желтоватые зубы.

– Кто ты? – присев на корточки, спрашивает сотник-македонец дружелюбно и ласково.

Человек отвечает не сразу. Он тщательно прожевывает пищу, сглатывает, словно и не расслышав. Он знает: сейчас ему позволено многое…

– Кто ты? – терпеливо повторяет македонец.

– Я – раб Эакида, – отвечает спаситель, и в глазах его вспыхивает ненависть. – Меня называли Кроликом.

Он не лжет. Никому не под силу подделать эту сизо-багровую полосу от жесткого ошейника на худой жилистой шее. Македонцу, правда, не приходилось слышать, чтобы здешние горцы сажали рабов на привязь, как цепных собак, но… всякое, что ни говори, возможно. В конце концов, если культурные эллины позволяют себе такое, да еще и много чего покруче, отчего бы дикарям не позволить себе столь невинное подражание?

– Ты – не раб, – мягко поправляет спасителя сотник и дружески, почти как равному, подмигивает. – Уже не раб. Ты купил свободу честно. Клянусь, мы доставим тебя в Додону, подлечим и снабдим деньгами на дорогу домой. Ты увидишь семью, дружище! Тапа этти краннахи, парни? – завершает он по-фракийски, обернувшись к наемникам.

И те, весело ухмыляясь, подтверждают наперебой:

– Эт-тапа краннах и-каттарпе, Залмоксу-т-ти!

Они и не думают возражать командиру. Этот оборванец отныне может считаться вторым отцом каждому из воинов, спасенных им от неизбежной гибели. По фракийскому обычаю, он, буде изъявит такое желание, может быть принят в род любого из спасенных. По македонскому же закону, спасенные обязаны исполнить самое заветное желание спасшего жизнь. А что может быть заветнее, нежели мечта о возвращении домой?

– У меня… нет семьи…

Пополам с неугасающей ненавистью в темных глазах несчастного – смертная тоска. Фракийцы, мало смыслящие в греческой речи, и те смущены искренностью его боли. Они хотели бы помочь, да не знают, как. А македонец, дослушав, сочувственно гладит спасителя по здоровому плечу.

Да уж. Здесь не поможешь. И как не понять? Шторм и разбившийся о прибрежные скалы корабль с переселенцами, хаонские пираты, ну и дальше все, как положено. Жена с дочерью сгинули неведомо куда, а самого кузнеца, прознав об умении, отослали в горы, к молосскому царю, велевшему не скрывать от него искусных мастеров.

– Я понимаю железо… – хрипит бедняга. – Умею искать руды, могу плавить бронзу. Знаком и с серебром. Эакид велел приковать меня к горну и назначил выкуп за свободу: тысячу мечей за себя и еще полтысячи за сына…

– Ух! – возмущенно взмахивает руками молодой фракиец, слегка разумеющий греческую речь, и переводит своим побратимам, оживленно размахивая руками.

– У-у-у! – гудят наемники, понимающе переглядываясь.

Что и говорить, нехороший человек этот молосс Эакид. Жадный. Бесчестный. Выкуп – другое дело, это справедливо. Но никак не назвать божеской цену свободы, назначенную кузнецу. Ведь один хороший меч равен семи дням труда, если не считать заточку и насадку на рукоять. А если считать, так и полным девяти. И это – если работать на себя, в охотку, не испытывая скудности в пище и должным образом отдыхая. Ну, а полторы тысячи, да еще из-под плети…

– Совсем дикий человек царь молоссов! – заключают, покачивая головами, фракийцы, и подергиваются ритуальные шрамики на впалых щеках. – Что там говорить, очень плохой человек, недобрый! Жаль, умер легко и красиво…

– Я сказал: это слишком много! Дайте мне посильный урок, и я выполню его! – Беглец говорил, никак не умея остановиться. Похоже, он давно уже мечтал выговориться перед доброжелательными слушателями. – Тогда они привели моего сына и… отсекли ему ухо. И спросили: стану ли я спорить дальше? Я не стал. Но боги не благословили мой труд…

Сотник кивнул. Еще бы! Оружие – не глиняный горшок! Кователь должен вкладывать в каждый клинок частицу души. Недаром у эллинов – мудрый все же народ, что там ни говори! – невольникам доверяют лишь раздувать горн в кузне, и даже вольноотпущенники допущены разве что к работе с кувалдой. Темная душа – скверное оружие…

– Из десяти мечей только на одном, и то – в лучшем случае, не стыдно мне было поставить свое клеймо…

Ого! Македонец удивленно приподнял бровь. Немногие умельцы имеют право клеймить мечи собственным знаком. Особая цена такому оружию, и если их спаситель не лжет, тогда понятно, отчего варварский царек назначил такой непомерный выкуп. Кто же захочет отпускать бесценного невольника?

– Каков же твой знак, умелец? – словно бы невзначай интересуется сотник.

– Три молнии в круге! – неожиданно звонко и гордо отвечает мастер.

О! Вот как?!

На глазах у изумленных фракийцев македонец уважительно склоняет голову, и пучок перьев на гребне шлема мелко вздрагивает, словно волнуясь.

Три молнии в круге!

Знак известный, знак почетный!

Немало стоят клинки, меченные этим клеймом. Увы, давно уже не появлялись они в оружейных лавках Эллады. Знатоки полагали, что мастера уже нет в живых.

Боги! Каким же дикарем был этот молосс Эакид!

– Господин! – Спаситель вскидывается вдруг, глотая слова, и в расширенных темных глазах его появляются радужные просверки безумия. – Господин! Не медли! Поспеши, не то они успеют уйти…

Ноздри македонца мгновенно напрягаются, словно у ищейки, почуявшей дичь. Он даже не спрашивает, о ком говорит раненый. Он понимает с полуслова.

– Ты был с ними?

– Да! Меня взяли с собой. Других рабов не взяли, а меня прихватили. Я ведь очень дорого стою, вот меня и хотели подарить иллирийцам. Но я бежал! Поспеши же, господин, иначе опоздаешь…

Лютая ненависть, переливаясь через край рассудка, клокочет в глотке оружейника.

Нельзя медлить! Ближние Эакида уже почти у иллирийских рубежей, им немного осталось шагать до реки, а там – хоть и половодье, а брод отыскать можно, если как следует постараться, хороший брод, такой, что и мулы сумеют преодолеть бурный поток…

«Спешите!» – гримасой и взглядом требует бывший раб. – Не дайте спастись отродью Эакида! Мой сын умер у них, как никому не нужный щенок! – кричит он вслух. – Сына за сына! Пойдем, господин, я укажу вам короткий путь!

Глаза вонзаются в глаза.

И сотник сознает: это – удача. Сказать по правде, он почти не надеялся уже нагнать уходящих, он готов был к неуспеху и к наказанию.

Но теперь…

– Сам Зевс-Воинствующий послал тебя на нашу тропу, почтенный мастер! Веди! Ты не пожалеешь, что помог нам!

И отряд трогается с места.

Через напоенную запахом смерти лощину, через размокшие в болотца пласты снега, проламывая хрусткие кустарники, раздвигая низко опущенные, еще не избавившиеся от хрупкой наледи ветви, – вперед.

Теперь идти легче. Не нужно принюхиваться, ловя малейшие оттенки запахов леса. Впереди – проводник. Там, в Додоне, никто не согласился вести наемников Кассандра в погоню за ближними Эакида. Ни один. Жители здешних мест словно сговорились. Не помогли ни угрозы, ни посулы, ни плети. Даже те, кто не смог скрыть жадного блеска в глазах при виде увесистого кошеля, отшатывались и мотали головами…

Это козни томуров – пояснили хаонские союзники. Служители Священного Дуба издавна в сговоре с царским родом, и они всегда и во всем держат сторону Эакидов. Конечно, царевич Неоптолем – тоже Эакид, спору нет, но Дуб немилостив к убогим разумом. А уж если томуры пригрозили гневом Отца Лесов, то ни один из молоссов не посмеет ослушаться их воли.

Но боги милостивы! Вот он, проводник, лучше которого и представить невозможно! Не страхом вынуждена помощь, не золотом куплены услуги. Ненависть к уходящим в Иллирию – вот залог его верности. Такой не собьется с тропы. Уверенно шагает сквозь сугробы бывший раб, прощупывая путь длинной узловатой палкой. Изредка останавливается, всматривается в снег, разглядывая незаметные чужому глазу, лишь одному ему известные приметы.

На лице его – вдохновенная, торжествующая улыбка.

Почти не отставая от него, спешит, изредка оскальзываясь и чуть слышно бранясь, сотник. Лицо его сосредоточенно и радостно. Приказ наместника, вопреки всему, будет исполнен! Эакидовы подручные не успеют уйти за реку, казна Эпира вернется в Додону, а цареныш, живой или мертвый, окажется в кожаной заплечной сумке, специально для того припасенной македонцем.

«Лучше – живой, – был приказ. – Но и мертвый тоже не вызовет нареканий. Главное – перехватить…»

Что ж. Руки развязаны. Он, конечно, не станет убивать пащенка. Мужчины не воюют с сосунками. Но он возьмет драгоценную добычу и в целости доставит в Додону, а там уж пусть с сыном Эакида поступят по своему разумению те, кто мудрее его, сотника вспомогательных частей легкой пехоты, по незнатности рода и неумению прислуживать застрявшего до седых волос в этом малопочтенном звании. Зато – не может быть сомнений! – великому Кассандру доложат о несомненном успехе и помянут, пусть мельком, скромное имя исполнившего волю наместника. А вот тогда-то можно не сомневаться: спустя несколько дней под его началом будет уже не сотня презренных наемников-варваров. Он станет сотником тяжелой пехоты, самое меньшее. И это – уже совсем иное положение и доход. А может быть – улыбнись, госпожа Удача! – сын Антипатра будет в хорошем настроении, и удачливый воин удостоится даже зачисления в этерию!

Подумать только: алый плащ гетайра!

Накинуть на плечи, пройтись по Пелле, навестить старика-отца, не смеющего и мечтать о таком, – и тогда можно спокойно умирать. Разумеется, в бою. Во славу великого Кассандра!

Мечта помогает торопиться.

Шаг за шагом. Тысяча шагов. Две тысячи. Пять.

Звонкий воздух весенних гор чуть темнеет.

За спиной сотника все отчетливее слышится недовольный ропот наемников.

Фракийцы перекидываются на ходу короткими рублеными возгласами, и голоса их все злее и злее. Они, в отличие от сотника, горцы, и они видят и понимают: что-то здесь не так. Пусть эти теснины незнакомы, но горы есть горы, они в родстве между собой, и рожденному среди ущелий и отрогов ни за что не спутать нехоженую тропу с уже пройденной.

Наемники видят то, на что пока еще не обращает внимания сотник, хоть и умудренный жизнью, но выросший на равнине, где все стежки на одно лицо: вот встопорщенный, похожий на ежика куст, вот сугроб, развалившийся, словно медведь на боку, а вот и тройное дерево, точь-в-точь трезубец Посейдона, прихотливо раскинувшее ветви.

Нет под небом гор двух троп-близнецов.

Может, конечно, все это шутки проказливых снежных демонов, любящих отвести глаза усталому путнику.

А возможно, демоны здесь и ни при чем.

Тогда…

Наконец и македонец замечает неладное.

– Эй, постой-ка, друг! – говорит он вроде бы даже удивленно, но давешнее благожелательное дружелюбие в голосе быстро иссякает. – Когда же река, любезный? Успеем ли до темноты?

– Всего пять сотен шагов, господин!

Вполне искренне звучит, безо всякой тревоги.

Ну, если так… Македонец прибавляет шаг, заставляя поторапливаться и фракийцев. Скорее! Нужно во что бы то ни стало поспеть до тьмы!

Сто шагов. Еще сто. Еще. Еще!

Последний рывок.

Лощина.

Восемь распластанных на снегу, уже застывших человечьих тел. Пять мохнатых мертвых бугорков, грязновато-белых, словно весенний снег. И шесть мертвецов, заботливо привязанных к ветвям, повыше от земли.

Полный круг совершил отряд.

И уже не успеть до сумерек. Не догнать тех, кто ушел.

А на устах проводника – счастливая улыбка.

«Зачем?» – безмолвно спрашивает македонец, медленно обнажая меч, и смутный блик розовой закатной зари мельтешит в его зрачках, словно краешек улетающего в никуда алого плаща гетайра.

Проводник, раб, мастер, спаситель, лжец, открывает было рот, но, передумав, лишь сплевывает на пористый снег.

Разве не ясно, зачем? Да затем же, что там, на бурной реке, отделяющей эпирские земли от иллирийских угодий, в эту пору не найти брода, как ни ищи. А наладить переправу – дело нелегкое и нескорое. Нужно было время, чтобы ищейки не вышли на берег раньше, чем следует…

Но – отвечай не отвечай – разве они поймут?

Они, не знающие, что такое рабский ошейник и цепь, удерживающая тебя в ненавистной кузне. Он ведь сказал им чистую правду о себе и о своей судьбе. В одном покривил душой: не эпироты поработили его, мастера с разбитого корабля, а единокровные эллины из приморской Амбракии. Ушлый горожанин обомлел, узнав, кто попался ему в руки на дешевой распродаже, и запретил под страхом смерти невольнику по кличке Кролик открывать свое настоящее имя…

Зачем говорить об этом?

Воины есть воины. Они делают людей рабами и даруют свободу за оказанную услугу, словно кому-либо, кроме Олимпийцев, дано даровать смертному подлинную свободу…

Разве сейчас, здесь, за миг до смерти, он – не самый свободный из всех?

Тишина в темнеющем лесу.

Слова излишни.

В глазах фракийцев – злоба и невольное уважение. К обманувшему проводнику. К засаде, которая умерла ради того, чтобы обман показался правдоподобным. И досада. На глупого, не по уму кичливого македонца, не сумевшего разглядеть хитрую вражескую уловку…

– Умри! – не вынеся насмешливого взгляда лжеца, истерически визжит потерявший лицо сотник, в скором будущем, несомненно, обычный десятник легкой пехоты.

И меч, коротко, незло чмокнув, входит в плоть, почти не прикрытую драной овчиной.

Боль… короткая и на удивление не страшная. Думалось, она будет мучительнее…

Небо… белесое… алое… багровое… черное…

Буйная бесцветная заверть, похожая не то на рвущийся, клубящийся туман, не то на гулкий ураган мельчайших светящихся снежинок…

И Клеоник умирает.

Отныне он в полном расчете со всем, что могло бы удержать его в мире живых. Там, на берегах Ахерона, тени его, вышедшей из Хароновой ладьи, не придется краснеть при встрече с дорогой тенью царя Эакида. За спасенную жизнь, за сбитый ошейник, за подаренную семью, за веру и ласку базилевса, сделавшего его, беглого раба, одним из ближних, оплачено сторицей…

Клеоник уходит, улыбаясь.

Молоссия, его вторая родина, будет жить, потому что не иссякла царская кровь, разбавленная божественным ихором, не исчерпалась кровь, пролить которую объявилось так много охотников. Пирр в безопасности. Он еще мал, но дети растут быстро. Когда-нибудь он вернется в Додону и примет принадлежащую по праву власть в свои руки. И тогда рядом с ним будет его, Клеоника, сын… ведь царевич с Леоннатом ровесники и молочные братья!

Как братьев и вырастит их Аэроп! Он поклялся в этом на мече и хлебе, а молоссы не нарушают и обычных клятв…

Улыбка становится все шире и шире.

– Радуйся, царь… – сползает с синеющих губ.

Челюсть отваливается.

Черное небо вспыхивает радугой.

Все.

Мелкая дрожь сотрясает застывшие пальцы, ноги судорожно подергиваются, скребя снег, и тело Клеоника обмякает, выпуская душу в неблизкий путь к анемоновым берегам Ахерона, реки забвения.

В отдалении, неразличимая в переплетении ветвей, хрипло вскрикивает то ли птица, то ли подсматривающий за людьми лесной дух.

Растерянно оглянувшись, сотник делает охранительный знак и, обтерев меч краем плаща, неловко, со второго раза, опускает его в потертые ножны.

И старший из фракийцев, плечистый лучник, не обращая внимания на недовольно насупившего брови македонца, легким касанием закрывает глаза лукавому, но храброму врагу, сумевшему заставить упорных фракийцев не выполнить приказ щедрого стратега Кассандра…

Иллирия. Скодра. Спустя несколько дней
– …отныне и я, и все, пришедшие со мною, в вашей воле и вашей власти, почтенные. А более мне нечего сказать! – завершил Аэроп.

После недолгого молчания темноватое помещение, не освещаемое полностью даже пламенем двух десятков факелов и отблесками желтого огня, рвущегося из очага, откликнулось негромким шелестом. Седовласые, косматобородые старейшины иллирийцев, тесно сидящие на широких скамьях вдоль сложенных из тяжелых бревен стен, перешептывались, делясь впечатлениями от услышанного.

Такого в зале совета (престольном чертоге, сказали бы македонцы) еще не бывало. О таком не рассказывалось даже и в древних сказаниях.

Мужество человека, сидящего у очага, прямо на полу, нахлобучив на голову вывернутую мехом внутрь шапку, как и подобает просителю, не могло не заворожить кряжистых стариков, много повидавших на своем веку.

Впрочем, Аэропа здесь знали, и в чем в чем, а в отваге седого молосса никто и не подумал бы сомневаться. Так уж судили боги, что земли эпиротов сопредельны с Иллирией, а разве в этом мире бывают мирные рубежи?! И ставшие привычными стычки, и молодецкие набеги, и погони за угнанным скотом – все это повторялось из года в год, из века в век, как и кровная месть, тянущаяся десятилетиями, если в набеге кто-то, забывшись, учинял смертоубийство…

Всякое бывало. Дело соседское. И слишком многие из сидящих в зале помнили тяжесть руки Аэропа, опускающей зубастую палицу на подставленный щит. Но помнили и то, как великодушно, не требуя выкупа, отпускал на волю седой великан зарвавшихся юнцов, осмелившихся из дурного молодечества вызвать его на честный поединок.

Аэроп храбр! Он не может не знать, что здесь, среди слушателей, сидят сразу три кровника, каждый из которых не прочь взыскать с него плату за сородичей, павших от его руки в последнее лето. Вовсе не обязательно – плату кровью. Все было вполне честно, и родня погибших не отказалась бы от обычного выкупа. Спору нет, сложись иначе, и Аэроп не позже первых дней осени прислал бы в Скодру должное количество упитанных овец, искупающее вину за пролитие крови. Но сейчас он нищ. Беглец, лишенный всего. А духи убиенных вопиют в домашних очагах, требуя расплаты. И лишь один способ расплатиться остался у молосса – кровью за кровь!

Но Аэроп не только храбр, он еще и мудр!

По старому обычаю пришел он в Скодру, пришел потихоньку, таясь от чужих глаз и неся на спине мешок с двумя торчащими глазастыми головенками. Он добрался до самого царского дворца, ничем особым не отличающегося от остальных домов Скодры, и, прежде чем стражи успели сообразить, что к чему, припал щекой к ступеням крыльца, встав на колени и покорно вытянув шею.

Он отдал себя под защиту духов очага и богов, хранящих тех, кто молит о прибежище. Известно же: если о защите молит враг, то Небожители вдвойне на его стороне.

Ничто не угрожает Аэропу.

Напротив, на лицах старейшин написано одобрение. Чего не случается между соседями? Но при пожаре каждый, даже давний ненавистник, бежит на помощь погорельцам. Огонь равно страшен для всех. А счеты можно свести и после…

– Оставь нас. Тебя накормят. О детях позаботятся. А мы будем думать…

Царь всея Иллирии Главкий, сутулый, крепкий муж в расцвете сил, повелительно махнул рукой, и Аэроп, низко, по обычаю, поклонившись, покинул зал совета. Хорошо или плохо, но он сделал все, что мог.

Теперь все решат ум и совесть варваров.

И когда задернулась за ним медвежья шкура полога, перешептывания оборвались. Старейшины притихли, подчеркнуто не мешая царю размышлять. Когда Главкий сочтет нужным выслушать совет, он даст знать. Давно уже никто в этом доме не рисковал высказываться прежде, чем прозвучит царское слово. Еще при отце Главкия такое было представимо. Но старые времена не под силу вернуть даже тем, кто присутствует незримо.

Раздумывая, царь привычно покусывал кончик вислого ржаво-соломенного уса.

Он был умен и дальновиден, иллирийский князек из племени горных тавлантиев, начавший некогда почти с ничего и – на удивление соседям – сумевший за двадцать молнией пролетевших лет, действуя где силой, где хитростью, объединить едва ли не все буйные, разбоем морским и сухопутным промышлявшие племена! Князек, впервые в Иллирии посмевший назвать себя царем и вопреки всему удержавший на плечах голову, а на ней – диадему.

Порой ему приходилось нелегко. Но нынче несогласные – кто в изгнании, кто в могиле. Изменники – там же.

А Иллирия – царство не хуже иных, даром что победнее.

Впрочем, бедность не порок. Македония тоже начинала, рядясь в шкуры…

Стремясь к признанию, Главкий давно уже изучил греческий язык, хотя и по сей день не сумел избавиться от гортанного произношения. Увы! Речь иллирийцев вовсе не похожа на эллинскую, даже в той малой степени, как молосская или македонская молвь. С этим ничего не поделаешь. Остальному можно учиться. И потому Главкий поощрял приближенных, кто не жалел труда на усвоение греческого письма; привечал купцов и даровал льготы переселенцам из Эллады, подчас даже допуская к своему народу, в ущерб князькам иллирийских родов, втихомолку ворчащим, но не смеющим открыто протестовать…

Разумные меры принесли должные плоды. Уже не диво встретить в Скодре и полномочных посланников того или иного полиса, установившего дружеские связи с повелителями западного побережья. Но, к сожалению, далекая, влекущая, волшебная и надменная Эллада не торопилась признать полностью своим сына и внука диких разбойных князьков, по всем канонам считавшегося варваром. Вопиющая глупость! Точно так же относились греки и к македонцам. И горько поплатились за недальновидность. Но что пенять? У Иллирии нет таких войск, какие были у старого Филиппа Македонского, да и времена, надо признать, не те. Надменность греков приходилось терпеть, делая вид, что не замечаешь…

Но теперь! О! Теперь все будет иначе!

Итак, Эакида нет. Род молосских Эакидов, старых соседей, почти иссяк. Мало того. Изведены под корень и Аргеады, род Филиппа, старого врага. Иные из родни македонских владык еще живы, но их, скорее всего, можно уже не принимать в расчет: если Главкий правильно понимает Кассандра, наместник Македонии позаботится о них. А значит, смута в Македонии закончится. И начнется то, чем всегда бредили властители Пеллы: натиск на соседей. Собственно, он уже начался, и судьба эпирских земель – тому подтверждение.

Ну, а от Эпира до Иллирии – один шаг.

В юности Главкию, тогда еще тавлантийскому князю, доводилось сталкиваться в открытой схватке с Филиппом, пытавшимся урвать хоть по клочку, но везде, а затем и с его безумным сынком.

Следует признать: ничего хорошего не вышло.

Слава Живущим-В-Поднебесье, что лесистые горы не так уж и манили быстро вошедших в силу соседей. Куда больше влекли македонцев греческие полисы. А после сын Филиппа возмечтал о Персии, и ему стало вовсе не до иллирийского захолустья. Все, что мог, каждого, способного поднять щит и сариссу, длинное македонское копье, вызвал в далекую Азию злобный и упрямый мальчишка Александр, возомнивший себя божеством и сумевший, не жалея крови и золота, заставить несчастных подданных уверовать в собственную божественность…

Пока он был жив, Иллирии мало что угрожало, хотя о ней и не забыли. Напротив, перед Главкием заискивали – особенно если возникала нужда в пополнениях легкой пехоты. А такая нужда возникала постоянно. В те дни вербовщики жили в Скодре месяцами, и слова их были льстивы, как собачий скулеж, а царская казна день ото дня пополнялась…

Да и потом, когда дурноватый мальчишка помер с перепою, положение Иллирии не ухудшилось. Старик Антипатр, возможно, и хотел было протянуть загребущие руки к землям, подвластным Главкию, да бодливую корову боги комолой сделали. Греческие полисы бунтовали один за другим, сковывая шаловливые ручонки неугомонного старика, и иллирийские стрелки нужны были Антипатру куда больше, нежели иллирийские горы.

Хорошее было время.

Ныне – иное. Кассандр, надо полагать, укрепился в Пелле надолго. И сидит крепко, если посмел выступить против самой Олимпиады. Возможно, его власть – навсегда. И это следует учитывать. Сын Антипатра неглуп и расчетлив. Он ученик своего отца, ему, как некогда старому Филиппу, плевать на Азию. Но не плевать на земли, лежащие вблизи. Он полагает себя – пока еще только наместника, но надолго ли такая скромность? – преемником и продолжателем дел старых македонских царей. Вот о чем ни в коем случае нельзя забывать…

Нынешнее затишье ненадолго.

Молоссы – что давно погибший за морями Александр, что сгинувший совсем недавно Эакид, да и отец их, и дед – тоже соседи не из легких. Враждебные. Но все же – соседи. Никогда Молоссия не пыталась урвать иллирийские угодья. Что же касается набегов, так это дело привычное. Житейское.

Кассандр не таков.

Нет никаких сомнений, очень скоро в Скодру прибудут его посланцы.

Будут льстить. И уговаривать. И сулить вечную дружбу. И пригоршнями рассыпать серебряные греческие статеры[156] и золотые персидские дарики[157], уговаривая старейшин замолвить словцо. И, понятное дело, станут тонко, ненавязчиво угрожать. Потому что Кассандру, сыну Антипатра, позарез нужен этот крохотный рыжий мальчонка, принесенный в заплечном мешке здоровяком Аэропом. Пока жив Пирр, престолу Кассандра, уже почти предрешенному, не стоять прочно. Да, македонцы неплохо относятся к наместнику – хотя бы за то, что их юноши перестали погибать неведомо где, но царская кровь есть царская кровь, тем более по мужской линии… Если прервется род Аргеадов, согласно оракулу, престол Македонии отходит к Эакидам Молосским. Царями становятся по воле богов, и с этим ничего не поделать даже Кассандру. Копьем можно взять власть, но усидеть на острие копья невозможно.

Всего лишь мальчишка…

Главкий сидел, обманчиво расслабившись, словно позволив себе задремать на мгновение-другое. Крупные капли пота выступили на лбу, выбиваясь из-под тугой пестрой повязки, и старейшины, опасаясь нарушить течение мыслей владыки, сидели так тихо, что отчетливо слышались шуршание и писк мышей, обитающих под половицами. Старейшины знали: сейчас царь откроет глаза и скажет свое слово. И решение его будет безошибочным и наилучшим – еще и на этом, многажды проверенном знании держалась уже более двух десятилетий власть Главкия над непокорными и не умеющими смирять свои страсти подданными.

Да, всего лишь мальчишка…

Рыжий двухлетний комок крикливой и глазастой жизни, до крайности необходимый могучему соседу.

Причем, возможно, и скорее всего, даже не для казни. К чему лишаться драгоценности, которую можно использовать с толком? Неоптолем, нынешний ставленник македонца, не годится в цари, это ясно и ребенку. Устранить его и присоединить молосские ущелья к Македонии, как сделал когда-то старый Филипп с княжествами горных линкестов, орестов и тимфеев? Легче сказать, чем сделать: те все-таки были одной крови с македонцами в отличие от молоссов, и у них не было собственных царей. А молоссы не хуже иллирийцев умеют вести малую войну в лесистых отрогах, и они не поступятся своей свободой и не подчинятся погубителю своих изначальных владык…

Кассандр, конечно же, воспитает малыша при своем дворе, обеспечив себе любовь и верность мальчика. И увенчает воспитанника диадемой Эпира, отняв ее у бессильного Неоптолема.

Именно так он, скорее всего, и поступит. Во всяком случае, так поступил бы он сам, Главкий, но Кассандр тоже ведь не дурак и выгоду понимает.

Полезно ли это Иллирии?

Мальчика можно отдать македонцу, разумеется, сперва поторговавшись. Кассандр пойдет на любые условия. Заплатит чистым золотом. Не исключено, что поступится и некоторыми землями…

Можно, с другой стороны, и не отдавать, сославшись на обычаи гор и стародавние законы гостеприимства. В таком случае, следует признать: война с Македонией становится почти неизбежной.

Страшна ли она Иллирии?

Скорее нет, чем да. Нынче не времена старого Филиппа, а Главкий повелевает не только тавлантиями. За двадцать лет он запасся кое-чем получше неповоротливого ополчения племен. Конечно, у Иллирии нет возможности содержать фалангу, но и сын Антипатра не настолько глуп, чтобы бросать тяжелую пехоту на убой в лесистые ущелья, где нет простора для атаки. Ну а наемных фракийцев дружинники Главкия сумеют встретить как должно, мало не покажется…

Кроме того, если придется вовсе уж туго, есть ведь еще и Полисперхонт, хоть и разбитый, но живой…

А ведь это мысль! Следует обязательно намекнуть послам Кассандра, что Иллирия не хочет войны и готова отправить мальчугана подальше – скажем, под защиту Полисперхонта, которому доверяла родная тетка молосского царевича, Царица Цариц Олимпиада…

Не открывая глаз, Главкий хохотнул, представив вытянутые от подобной новости лица посланцев.

Нет, пожалуй, не станет сын Антипатра воевать…

Лучше уж оставить все как есть.

И еще одно. Пирр, конечно, всего лишь мальчишка, но мальчишки растут. И становятся женихами. Боги не дали Главкию сыновей, и царь все чаще задумывается: кто же унаследует так трудно доставшийся ему венец? Ведал бы кто, как жутко знать, что стоит закрыть глаза – и держава, созданная из ничего, в ничто и вернется, разорванная на куски хищными, утратившими узду старейшинами приморских горных племен.

Нельзя и представить лучшего жениха для одной из дочерей, нежели молосский царевич из славного рода Эакидов, базилевс не по людской прихоти, но по воле Олимпийцев, связанный с Олимпом, Элладой и Македонией узами родства.

Единственный на всю Ойкумену законный царь!

Да, безусловно, единственный. Потому что любому, не ленящемуся утрудить раздумьями мозги, ясно как день: сын Антипатра никогда уже не выпустит из своих рук ни семью Александра, сына Филиппа, никого иного, происходящего из злосчастного рода Аргеадов…

Неплохая шутка может получиться! Он, Главкий, иллирийский варвар, так и не усвоивший как следует греческую речь и повадку, пусть не сам, но в потомстве своем вознесется над напыщенной, раздувшейся от самодовольства Элладой!

Ну что ж. Все понятно. Понятнее некуда.

Остаются формальности.

– Я слушаю вас, мудрые, – прозвучало под бревенчатыми, круто закопченными сводами зала, и глаза царя, так и не раскрывшиеся до конца, цепко прищуренные, неторопливо прошлись по лицам встрепенувшихся старейшин.

– Решение за вами, почтеннейшие, – настойчиво повторил Главкий, выждав должное время.

И, помедлив, промолвил в третий раз, как предписывал им же самим установленный порядок:

– Каков будет ваш совет?

Тишина. Сосредоточенная и внимательная.

В последние годы вожди племен не торопились давать советы признанному владыке Иллирии. Порядок порядком, но слишком уж опасно подчас оказывалось не вполне верно угадать царскую волю…

На узких губах Главкия мелькнула и тотчас исчезла едва уловимая, понимающая усмешка.

Что там ни говори, а два десятилетия учения пошли впрок горластым хозяевам гор и заливов. Неудивительно. Бродячие фракийские фокусники ухитряются обучать пляскам под дудочку даже черных медведей. А вожди Иллирии, хоть и довольно тупы, все же имеют какой-никакой разум.

Сидят вот, ждут, а ведь еще лет десять тому назад подобное казалось недостижимой мечтой…

– Все просто, почтенные, – мягко и задушевно, каждым словом и каждым взглядом подчеркивая искреннее уважение к старейшинам, начал царь. – Эакида нет. Неоптолема тоже все равно что нет. Хотим мы того, нет ли, но хозяин Молоссии и всего Эпира – Кассандр. Вряд ли очень уж надолго, но сейчас положение именно таково. Однако, пока Пирр вне опасности, молоссы не признают македонскую власть. А вот заполучив мальчишку, сын Антипатра сможет говорить от его имени, и тогда молоссы не посмеют ослушаться.

Полагаю, уважаемые, вы понимаете, что такое Македония в соседях?!

Тишина осталась тишиной, но – изменилась, мгновенно сделавшись напряженной, готовой тотчас сорваться в многоголосый крик.

Еще бы не понимать! Почти каждый из этих осанистых, важнолицых старцев мог бы, спроси его, многое порассказать о македонцах. Не так уж давно отошли те времена, когда кровавый Филипп и стократ более кровавый сынок его умыли кровью иллирийские ущелья, нещадно карая селения за непокорность, убивая всех подряд, и никому, даже детям гор и заливов, не под силу было задержать небыстрое, но и неостановимое продвижение закованных в прочную бронзовую чешую змей, ощетинившихся длинными копьями. Сквозь камнепады, сквозь ледяные реки, сквозь гулкий пал горных пожаров шли македонцы, спокойно умирая, если смерть их была нужна для победы, и лишь выжженная пустыня оставалась там, где они проходили. Чудо да азиатские грезы Александра, сына Филиппа, спасли тогда Иллирию…

– А коль скоро так, – повысил голос Главкий, безошибочно угадавший общее настроение, – то и ответ наш может быть только один…

– Отказать! – с трудом привстав, стукнул посохом об пол старейший из вождей, морской князь, чьи волосы, заплетенные в десяток косиц и выкрашенные в зеленый цвет, напоминали морской прилив в час непогодья…

– В гостеприимстве или в выдаче? – усмехаясь все шире, уточнил Главкий.

– В выдаче! – отрезал старец, и остальные кивнули, полностью соглашаясь с умудренным годами зеленовласым.

– Но ведь о выдаче пока что никто не просит?

– Попросят! – Зеленоволосый старик с полуслова понял царскую шутку и позволил себе лукаво улыбнуться в ответ, демонстрируя одновременно и преданность, и независимость. – Готов ставить лучшую ладью против битого кувшина, что через десять дней в Скодре будут послы Кассандра!

– Принято! – весело отвечает царь. – Я говорю: послы явятся дней через двадцать!

Старейшины смеются.

А вместе с ними и царь. Он искренне, от всей души рад взаимопониманию, достигнутому с вождями племен, обитающих в горах и заливах. Недаром он так много и трудно работал два десятка лет. Высшие и Наивысочайший научились понимать друг друга без лишних слов…

– Пусть войдет молосс, – приказывает царь стражнику.

И Аэропа, уже накормленного, впускают в зал совета, недавно покинутый им по приказу Главкия.

Седовласый гигант готов ко всему и поэтому абсолютно спокоен. Он сделал все, что мог, возможно, даже больше, чем мог. Все они, кто как умел, выполнили свой долг: и охрана, полегшая до последнего человека в засаде, задержавшей погоню, и рабы, что тонули один за другим, но перекинули-таки веревочный мостик через разлившуюся, бурлящую порубежную реку, и Клеоник, дорогой и незабвенный побратим, проморочивший Кассандровых ищеек ровно столько драгоценных мгновений, сколько нужно было, чтобы задача их сделалась невыполнимой.

Кто сказал, что оставшимся жить легче, чем мертвым?

От Аэропа, как это ни горько признавать, уже ничего не зависит. Как не зависело там, в далекой Италии, где злая хвороба помешала ему пойти вместе с царем Александром в злополучный поход и прикрыть его грудью от варварского дротика…

А что может он сейчас?

Только ждать приговора.

И царь всея Иллирии, первый, кого назвали так и признали непокорные хозяева гор и заливов, самовластный повелитель тавлантиев, пирустов, дарданов и многих иных племен, менее известных, но не менее кровожадных, медлит сообщать решение совета, невольно любуясь богатырем-молоссом, находящимся в полном расцвете мужской красоты и силы. Он сейчас немного похож на изваяния Геракла, этот Аэроп, только не на нынешние, утонченно-изнеженные и мягко-округлые, а на древние, грубоватые, исполненные непередаваемой мощи, которая прекрасна сама по себе. Плечи молоссанапряжены, пальцы вцепились в плетеный кожаный поясок с пустыми ножнами; ему неуютно без оружия, это случилось с ним впервые с детских лет, но тут уж ничего не поделаешь – стражи отняли кинжал, ибо оружие просителю ни к чему. И если сейчас ему откажут в убежище, он кинется в бой, чтобы умереть тут же, на месте, от метко брошенного дротика, но не увидеть позорного зрелища, не узнать о том, что сын побратима и повелителя – в руках лютых врагов…

– Аэроп-молосс! – произносит наконец Главкий, и резкий голос его сейчас мягче пушистой барсовой шкуры. – Своей царской волею и с одобрения старейших людей Иллирии я говорю: просьба твоя и царя твоего удовлетворена. Ты – желанный гость на иллирийской земле. Царь Пирр Эпирский из рода молосских Эакидов – почетный гость на иллирийской земле. Отныне мой дом да будет вашим домом. Моя псарня да будет вашей псарней. Моя конюшня да будет вашей конюшней. Как царь молоссов Алкета, дед Пирра, назвал некогда сыном царя тавлантиев Мерха, моего родича, так и я называю с сего дня Пирра, Эакидова сына, своим сыном, и да пребудет он в доме моем и у сердца моего. И каждый из прибывших с тобою, много их или мало, пусть знает, что на земле Иллирии они любимы, и никому не будет позволено безнаказанно чинить им обиды. Да будет так!

Широкая ладонь Главкия медленно приподнялась и повернулась к очагу. Багровый блик спокойного домашнего огня неторопливо скользнул по мозолистой коже.

– И боги-хранители дома моего свидетели тому!

Ярче вспыхнул огонь, принимая клятву. Или так показалось?..

И тотчас стражник, приблизившись, с коротким поклоном вложил в пустые ножны на поясе Аэропа стосковавшийся по хозяйскому теплу кинжал. Негоже отнимать честное оружие у друзей!

– Нынче же тебе покажут твои покои, дорогой гость, – приятно улыбаясь, завершает Главкий. – Дитя друга твоего, павшего, защищая царскую кровь, дозволяю взять с собою; пусть растет при тебе. Сын же друга и брата моего, благородного базилевса Эакида, царевич Пирр останется на моей половине, ибо царевичам надлежит расти в царской семье со дней младенчества…

Уловив тень протеста в глазах Аэропа, Главкий понимающе кивает.

– Не опасайся, дорогой гость. Разумеется, ты будешь при нем неотлучно. Я уверен, что никому не под силу стать лучшим пестуном царевичу, нежели спасшему его от гибели. И никогда не найти ему друга надежнее, чем тот, чей отец отдал жизнь, спасая его…

Повелительный жест руки – и Аэроп, поклонившись, покидает зал совета.

Лишь теперь ощущает он всю неподъемную тяжесть усталости, навалившейся на истомленное тело. Слипаются глаза, предательски подкашиваются ноющие, насквозь промороженные ноги. Если он еще не упал, то лишь потому, что благородные сыны Молоссии скорее умрут, чем покажут слабость иллирийским варварам…

Не дождутся!

Аэроп шагает спокойно и уверенно, словно после долгого и сладкого отдыха.

И лишь оказавшись в давно поджидающем его чане, полном горячей, пахнущей горными травами воды, расслабляясь в опытных руках добродушно ворчащих банщиков, гигант, в последний раз надменно оглядевшись, позволяет себе погрузиться в блаженное беспамятство…

Аэроп спит. Сейчас над самым ухом его могут взреветь азиатские трубы, он разве что поморщится, не раскрывая глаз.

Где-то в теплых глубинах жарко протопленного деревянного дворца сладко дремлют, разметавшись в колыбельках, обмытые и накормленные мальчишки, один – рыжий, словно солнышко, второй – темнее воронова крыла.

Пирр, сын царя Эакида, потомок Ахилла-мирмидонянина.

И Леоннат, сын беглого раба Клеоника.

Спят, посапывая, и не знают еще своей судьбы.

Покинув зал совета, расходятся по своим столичным подворьям старейшины – те, чей путь неблизок.

Главкий же, царь всея Иллирии, медленно встает с украшенного затейливой резьбой кресла (эта работа подарила резчику свободу), хрустко потягивается, разминая затекшую спину (о боги, до чего же нелегко так долго оставаться величавым!), и, сопровождаемый двумя стражниками, ни на миг не покидающими владыку (судьба кровожадного Филиппа Македонского, глотнувшего бронзу в собственном доме, многому научила сопредельных царей), идет по недлинным, под прямым углом изгибающимся переходам. Он старается не спешить, но все же невольно ускоряет шаги, торопясь поскорее попасть в единственное место, где можно хоть недолго побыть просто Главкием, любящим и любимым. Он знает: на половине царицы его уже ждут. Ждут, как ждали всегда.

И не ошибается.

Женщина лет сорока, с милым, немного оплывшим лицом, совсем не красивым, но с юности привлекательным той неуловимой прелестью, что свойственна лишь светлым душам. И девчонки – все четыре. Старшей скоро семнадцать. Она, как и подобает девице, сидит за прялкой, негромко напевая. Двойняшки возятся в уголке с тряпичными куклами. Младшая, которой не исполнилось еще и трех, уже почти спит, но, заслышав знакомые шаги, просыпается и тянет к вошедшему отцу крохотные пухлые ладошки.

– Присядь, мой господин…

Голос царицы тих и ласков, и на подносе уже ждут любимые Главкием медовые лепешки и фиал подогретого меда.

Царь опускается прямо на медвежью шкуру, прислонившись спиною к пухлым, родным до боли коленям жены, обтянутым домотканым полотном.

– Решили?.. – осторожно, словно невзначай, спрашивает царица. Обычно она избегает вмешиваться в мужские дела, но сейчас изменяет своему правилу.

– Решили…

– И? – в тоне женщины слышится интерес.

– Все, как говорили с тобой, дорогая, – откликается царь. – Похоже, почтенная повелительница, лет через пятнадцать нам предстоит потратиться на свадебный пир. Жених, во всяком случае, уже прибыл. Рановато, конечно, но что поделаешь? Прокормим! Зато, клянусь очагом, он вовсе не плох! Ты слышишь, коза? Слышишь, невеста?

Главкий, в этот миг удивительно не похожий на грозного, не умеющего смеяться повелителя тавлантиев, пирустов и дарданов, владыку гор и заливов, облагающего данью купеческие караваны, щекочет мизинцем младшую дочь.

– Слышишь меня, благородная царица молоссов?!

Малышка, вмиг забывшая про такую глупость, как сон, визжит, всплескивает пухлыми обнаженными ручонками и весело хохочет…

Молоссия. Додона. Начало лета того же года
Дуб, казалось, подпирал кроной самое небо.

Он был неправдоподобно стар, возможно, старше самого времени, и чудовищно огромен, прозвище Отец Лесов приходилось ему в самую пору. Многие утверждали, что порою, сойдя на твердь с поднебесных просторов, в Отце Лесов воплощается сам Родитель Богов, Диос-Зевс…

Так ли, не так – разве важно?

Точно известно иное: под сенью Дуба некогда отдыхал, возвращаясь в златообильные Микены, сам Геракл. А задолго до него, испив студеной водицы из недалекого источника, в тени этих ветвей прилег отдохнуть Персей, небрежно бросив рядом с собой мешок, хранящий жуткую голову Горгоны. Некая дриада, глупая и любопытная, как каждая дева, не утерпев, развязала мешок – и вот он, камень, в который она обратилась, встретив убийственный взор змеевласой головы. Разве камень не похож на девушку, застывшую в последней, уже бесполезной попытке спастись бегством? И хитроумный Одиссей, возвращаясь из затянувшихся странствий, именно меж корней Дуба отыскал спуск в подземное царство, но после того, как вышел он на свет, боги захлопнули для смертных здешнюю дверь, дабы не вводить в соблазн.

Уже и тогда Дуб был неимоверно стар…

И для Персея, Геракла, Улисса-Одиссея ветви его невнятно шуршали, перешептывались на разные голоса, шушукались с ветром, одобряя нечто и порицая одновременно, но даже хитроумному из хитроумных сыну Лаэрта, стремящемуся к Итаке, не под силу было разобрать, о чем они предупреждают и на что жалуются. Так бормотали они с незапамятных времен, когда не было еще ни этих гор, ни этих ущелий, а были лишь Уран-Небо и Гея-Земля и в бесконечной вечности, среди ничего, подглядывая за их любовными играми, произрастал, властвуя, Дуб. Вот тогда, возможно, он был молодым…

А возможно, и нет. Кто знает, не предвечному ли Хаосу, сущему всегда, доступно вспомнить тот миг, когда ниоткуда возник желудь, ставший впоследствии Отцом Лесов. Но даже и мудрейшие из мыслителей, задавшись этим вопросом, замирали в тягостном непонимании: ведь первый желудь должен созреть на дубовой ветви, а разве мыслимо представить себе древо, росшее до того, как родился Отец Лесов?..

Шершавая кора неохватного ствола, испещренная темными, величиной в телячью голову буграми, глубокими трещинами и буровато-желтыми пятнами, походила на безволосую кожу исполинского ящера; те, кому доводилось побродить по свету, при взгляде на кору Дуба вспоминали ячеистую шкуру зухоса, зубастого чудовища, обитающего в водах великой южной реки, питающей жизнью сухие пески далекого Египта…

Что здесь странного? Мудрые люди утверждают без сомнений: та река, Мать Струящихся Вод, приходится родной сестрой Великому Дубу Додоны, и именно она прислала некогда братцу в облике ласточек первых жрецов-томуров, умеющих толковать шелест листвы. Так говорят мудрецы, прочитавшие сотни сотен старинных свитков, и никто еще не осмеливался оспаривать слова знающих сокровенное.

Ибо испуганно умолкают и самые заядлые спорщики, стоит лишь зайти речи о богах волшебного Египта, породившего могучих небожителей, превосходящих мощью тех, что обитают на Олимпе; недаром же родство с Египтом почетно для любого, смертного и бессмертного, даже и для Додонского Дуба!

…Утопая по колено в серебристо-седой, никогда не видевшей солнца траве, выстлавшей землю под Дубом на много шагов от громадного ствола, замерли перед ликом Отца Лесов люди в праздничных, броских одеяниях, выглядящих, впрочем, в этой вековечной тени не менее уныло и неприглядно, нежели никчемные лохмотья попрошаек.

Нет смысла выхваляться перед Дубом, ибо все равны перед ним и никому не отдается предпочтение…

И столь же ничтожными вдруг показались пришедшим дары, сложенные ими на указанном храмовыми рабами месте, на самом рубеже света дня и тени Отца Лесов.

А ведь, пожалуй, и многие из персидских сатрапов не сумели бы сохранить бесстрастное равнодушие при виде лежащих на траве сокровищ!

Тончайшие ткани, густо расшитые золотой канителью. Тяжелые украшения, вывезенные из далекой Азии, вес которых не шел ни в какое сравнение с тщанием искусных рук, сотворивших чудесные узоры. Чаша светло-розового жемчуга, какой добывается лишь в одном месте, на славном Хормузе, и оплачивается не только золотом, но и жизнями ныряльщиков, убитых хищными рыбами тамошних вод. Настоящий финикийский пурпур, густой и сочный, туго набитый мешочек, размером не меньше бугров на коре, мягко звякнувший, когда его опустили наземь. И, конечно же, в соответствии с установленным издавна обычаем, несколько поодаль, на солнечном свету – отара жертвенных овец, упитанных, расчесанных гребнем и умащенных благовониями, тревожно вскидывающих время от времени глуповато-добродушные морды…

Давно не присылали Додонскому Дубу подобных даров.

А уж служители Дельфийского Аполлона, давнишнего соперника Додоны, и сказать бы не могли, когда в последний раз видели Дельфы подобное приношение…

Но прорицатели и хранители священной рощи были бесстрастны и невозмутимы. Дары богаты, спору нет, и рвение пославшего их похвально. Но в отличие от жрецов Дельфийского Аполлона, привыкших время от времени приторговывать волей божества, томуры Додоны никогда не позволяют себе корыстных игр. Отчего слово их ценилось и ценится в Ойкумене куда как выше, нежели сказанное славными некогда пифиями Дельф.

Отсохнет язык у того, кто посмеет утверждать, что хоть раз кем-либо от времен осады Трои и по сей день был куплен благоприятный оракул Додонского Зевса…

Сильнее зашелестели ветви.

Пав на колени, простерли руки к Дубу младшие жрецы, совершившие над пришедшими обряд очищения и препроводившие их сюда, на место, отведенное припадающим.

И совсем неожиданно, словно из сгустков влажной тени, неподалеку от пришедших возникли три фигуры, полностью укрытые мешковатыми темно-зелеными балахонами. Сперва они казались зыбкими, колеблющимися, но тотчас сгустились, сделавшись явными, – и лишь глаз их нельзя было различить под краями низко надвинутых на лица колпаков.

Внезапность появления томуров способна была устрашить самого смелого из воинов.

Безликость пугала еще сильнее.

И пришедшие, осанистые, знающие себе цену мужи, боязливо затоптались на месте, не решаясь ни приблизиться, ни нарушить торжественную тишину.

Наконец один из них, уже не в первый раз припадающий к корням Дуба, на вид – типичный хаон с побережья, решительно встряхнув кудлатой белесой гривой, осмелился вымолвить:

– Привет и почтение вам, отцы-томуры!

– Привет и вам, пришельцы! – негромко откликнулся один из темно-зеленых, и ткань, скрывающая лица, не позволила различить, который.

– По воле светлого царя Молоссии и властителя всего Эпира Неоптолема, сына Александра, из рода Эакидов, пришли мы к корням Отца Лесов с дарами, достойными его, и мольбой. Вот дары, приносимые базилевсом. Пусть отныне служат они украшению обители, вящей славе Зевса-громовержца и почтенных служителей его!

Красивое посвящение.

Ветер одобрительно засвистел в листве.

– Додонский Зевс принимает дары Неоптолема из рода Эакидов, пришельцы! – по-прежнему негромко отозвался томур, и снова нельзя было понять, который из троих.

Храмовые рабы, словно выросшие из-под земли, проворно взвалили на плечи приношение и торопливо понесли его в сторону невысоких белокаменных построек, скучившихся неподалеку. Туда же погнали и овец, тревожное блеяние которых было слышно до тех пор, пока отара не исчезла за каменной оградой.

Хотя происшедшее не означало ровным счетом ничего, тем не менее голос хаона зазвучал несколько бодрее.

– От имени светлого царя молоссов Неоптолема смеем мы просить святилище Отца Лесов о благоприятном оракуле на царствование его! И о благословении, по обычаю предков, власти царя Неоптолема над Эпиром, каковая по праву рождения является бесспорным наследством его!

– Молим! Молим! – подхватили остальные.

Пять хаонов, два феспрота и один молосс, старающийся казаться как можно незаметнее, не сговариваясь, упали на колени, протянув к Дубу руки, сложенные в просительном жесте. И лишь один из пришедших с дарами, македонец, закутанный в темно-красный воинский гиматий[158], украшенный золотым шитьем, глядел на происходящее, не скрывая злой ухмылки.

Что, в конце концов, происходит? И сколько можно вымаливать?

Здесь не театр, где небожители всегда снисходят к мольбам, если попросить хорошенько. Разве не ясно, что здешние жрецы снова откажутся дать благословение царенку? Как отказались месяц назад и два месяца тоже! Они вообще избегают именовать его царем, обходясь одним именем! И уж конечно, глупо ждать от них доброго оракула, потому что они – молоссы и, как все молоссы, ненавидят Македонию! Проклятые дикари! Вместо того чтобы оценить деликатность и бескорыстие Кассандра, не пожелавшего лишать Эпир независимости, они смеют корчить рожи и позволяют себе нарушать ясно выраженную волю наместника Македонии. Нет уж, хватит! Он, как простат[159] Эпира, назначенный на этот пост волею самого Кассандра, не собирается дольше терпеть подобную наглость!

Македонец фыркнул. Уловил краем глаза испуг на лице ближайшего из коленопреклоненных. И фыркнул еще раз, вовсе не собираясь скрывать гнева.

Ему ли, видевшему ослепительный блеск знаменитейших храмов Эллады и построенных по их образцу святилищ Македонии, робеть перед этим дикарским капищем, основанным даже не эллинами, а пеласгами, жившими здесь некогда и бесследно пропавшими? Так ли силен этот Дуб, если не смог уберечь от исчезновения своих основателей?

Всего и делов: дерево. Огромное, правда, тут не поспоришь. И что с того?

Нет уж. Он, простат Эпира, облеченный, между прочим, и полномочиями гармоста[160], командующего македонским гарнизоном Додоны, пока что помолчит. Пусть говорят варвары. Но если эти, в зеленом, попробуют снова вилять хвостами – тогда им придется пенять на себя!

– Святые томуры! – вкрадчиво, искательно, тщательно подбирая слова, говорит все тот же хаон. – Разве не вправе светлый царь Неоптолем просить того, что должно принадлежать ему? Разве не течет в его жилах кровь Эакидов? Разве он лично хоть чем-то осквернил славу Молоссии и неприкосновенность Дуба? Не было такого, свидетели боги! Отчего же томуры священной рощи отказывают в благословении законному владыке? Для чего смущают умы эпиротов злыми пророчествами, более присущими устам темных колдунов?

Храня серьезность, македонец вновь ухмыляется, скрыв неуместный смешок коротким, подчеркнуто неестественным кашлем.

Томуры безмолвствуют.

Молчание их более чем красноречиво. Они слышали все. Но ответа, нужного пришедшим с дарами, не будет. Таков обычай священных рощ. Если не расступаются служители, открывая дорогу к святому кумиру, то бессмысленно и молить, и настаивать, и взывать к справедливости.

Кому ведома справедливость богов?

Только Великому Дубу.

Кому под силу истолковать шелест его листвы?

Только томурам.

Которые нынче в третий раз отказались благословить мольбу иноземной куклы, именующей себя Неоптолемом.

Щека македонца дергается, и сизый шрам на виске наливается кровью.

Теперь простат в бешенстве.

Эти, в зеленых балахонах, похоже, не понимают, что у них нет выбора! Обычаи обычаями, и он, гармост гарнизона, никак не богоотступник, но он и не позволит никому прикрывать волей Олимпийцев явное и злонамеренное неподчинение распоряжениям наместника Македонии!

Если что не так, извольте: любые жертвы! Сколько угодно овец, и коней, и быков хоть на три гекатомбы. Сами назовите размер платы за гадание – и получите просимое сполна, при условии, что знамения будут истолкованы так, как нужно. То есть, разумеется, честно и беспристрастно… Гетайр решительно шагает вперед, навстречу томурам.

– Высокочтимым служителям святилища Зевса Додонского, да будет прославлено его воплощение в Дубе, – говорит он складно и вполне учтиво, но голосом, полным морозной стужи, – видимо, не вполне ясно действительное положение вещей. А оно таково. Законный наследник царя Молоссии Александра, благородный Неоптолем, прибег к защите наместника Македонии, высокородного Кассандра, прося о возвращении отцовского престола, узурпированного самозваным царем Эакидом, младшим братом своего отца. Рассмотрев прошение, справедливый Кассандр счел необходимым его удовлетворить. Таким образом, ныне, по воле наместника Македонии, благородный Неоптолем является самовластным царем Молоссии и всего Эпира. А воля Кассандра равнозначна воле богов, ибо право на власть поверяется силой и успехом…

Простат и сам удивлен гладкости своей речи; ранее, следует заметить, он не замечал за собою подобных дарований, разве что на дружеских попойках, где некому оценить подлинное красноречие.

– Исходя из этого, мне, представителю наместника Македонии при дворе высокочтимого базилевса Неоптолема, трудно понять смысл отказа Зевса Додонского благословить носителя молосской диадемы по законам и обычаям Молоссии. Я весьма удивлен. Более того, я уверен, что упрямство почтенных служителей Дуба неизбежно вызовет неудовольствие благородного наместника Македонии. Со всей ответственностью предупреждаю почтенных томуров, что любой приказ высокородного Кассандра будет исполнен мною, его полномочным представителем, в точности, даже если гнев богов станет мне ответом…

У эпиротов, стоящих на коленях, округляются глаза.

Этот македонец позволяет себе недопустимые дерзости! Да, конечно, он – не простой смертный, он воин этерии самого Кассандра, он облечен высочайшими полномочиями здесь, в пределах Эпира, но даже венчанным базилевсам непозволительно произносить подобное в тени Дуба. Угрожать томурам, пусть даже и проявляющим явное ослушание?! Это неслыханно от века и смертельно опасно!

Пропуская мимо ушей предостерегающий шепот, гетайр продолжает, и шрам, уродующий его висок, уже не багров, а почти черен.

– К сожалению, у меня есть все основания полагать, что высокочтимые томуры лишь прикрываются волей всеблагого Диоса-Зевса, сознательно и целенаправленно действуя во вред интересам Македонии и ее наместника. Утверждаю, что виной тому некто Андроклид, враг молосского царя и молосского народа, приспешник узурпатора Эакида, стремящийся столкнуть Молоссию с ее покровительницей Македонией. Именующий себя томуром Андроклид, видимо, забыл, что служителям богов негоже вмешиваться в политику. Нарушивший данное правило теряет право на неприкосновенность. А посему!

Звонкая риторика сменяется свирепым командирским голосом:

– Именем наместника Кассандра приказываю: не позже полуночи известить двор благородного царя Неоптолема о том, что правление его в Эпире благословлено Великим Дубом. Второе: не позднее завтрашнего полудня представить подробный оракул, основанный на истинном волеизъявлении всевластного Зевса, а не на соображениях политических. Третье: Андроклид-томур объявляется арестованным. Ему надлежит немедля покинуть пределы святилища и сдаться представителям высокородного базилевса Неоптолема, находящимся здесь. В противном случае…

Македонец сбивается на полуслове.

Рычание становится хриплым, взлаивающим, переходит в тоненькое завывание. Бравый вояка хватается за глотку, руки его напряжены, пальцы судорожно рвут и царапают кожу, будто пытаясь ослабить невидимую петлю, все теснее сдавливающую жилистую шею.

Хрип. Хри-и-ип. Хрррр…

Нельзя оскорблять служителей Дуба.

Во всяком случае, безнаказанно.

Только что светло-голубые, льдистые глаза македонца теперь налиты кровью, они почти выкатились из орбит и вот-вот лопнут от боли. Гетайр падает на колени, запрокидывается на спину, ноги его нелепо взбрыкивают, выписывая жуткие коленца, а багряная ткань златошитого плаща испятнана омерзительной белесо-желтой пеной.

Эпироты, приближенные базилевса Неоптолема, в ужасе закрывают глаза руками. Нельзя смертному наблюдать, как приводится в исполнение приговор, вынесенный Олимпийцами…

Но Дуб, страшный в праведном гневе, вместе с тем и милосерден к тем, кто ошибся впервые. Хрип и утробное урчание понемногу сменяются робким вздохом. Уже понимая, что остался в живых, но не имея сил ни встать, ни даже поверить в спасение, воин в грязном алом плаще, совсем недавно – самоуверенный и гордый, лежит навзничь тряпичным кулем, судорожно глотая воздух. Зрачки его тупо уставились в темный свод ветвей, а пальцы медленно, пугающе медленно шевелятся, словно подзывая кого-то незримого.

И шелестит в вышине листва.

На сей раз – вполне ясно, отчетливо; если прислушаться, можно разобрать отдельные слова и даже целые фразы.

Говорит Дуб.

Или – невысокий томур, стоящий посередине?

– Смотрите, люди: устами Отца Лесов высказана воля наивысшего из Олимпийцев…

Томур отбрасывает зеленую ткань капюшона, обнажив голову, украшенную обширной плешью, и реденькая, в точности – козлиная бороденка, забавно вздрагивает в такт шевелению узких синеватых губ.

– Царевич Неоптолем, сын достойного отца, наказан свыше. Недостоин диадемы молоссов убогий, и против своей воли воссел он на не принадлежащий ему престол. Нет на нем вины, но боги в назначенный день накажут и его за чужой грех. Поэтому Зевс отказывает ему в благословении, а святилище Дуба – в благоприятном оракуле. И тем, кто по глупости, трусости или злобе служит ныне самозваному царю, не видеть счастья, ибо в эпирские земли привели они злейшего врага и с ненавистным вовеки недругом восседают на дружеских пирах… Слушайте меня, люди побережья! Вам, хаонам, нечего делать в молосских горах. Убирайтесь! Уйдя вовремя, вы смягчите незавидную участь Хаонии в тот неизбежный день, когда истинный царь молоссов, Пирр, сын Эакида, придет покарать вас за причиненное ныне зло. Так будет. Не скоро, но – неизбежно. Это же говорю и вам, люди равнин! Вы, феспроты, больше виновны, ибо предали братьев. За это срок жизни ваш сокращен Дубом на три года! Что же до тебя, презренный, – взор томура упирается в высокого, кряжистого молосса, тщетно пытающегося сжаться в комочек, стать незаметным, – тебе, предателю, не увидеть больше своего дома. Обратись к Олимпийцам и попроси у них прощения в свой последний час…

Непроглядно-сумеречные глаза редкобородого жреца вонзаются в переносицу молосского старейшины, и тот, издав невнятный всхлип, мешком падает на седую траву, словно пораженный ударом невидимой молнии.

Он мертв.

Его не пожелал пощадить многомилостивый, но и беспощадный Диос-Зевс, прощающий врага, но не ведающий милосердия к изменникам.

– Теперь встань, человек, и слушай меня! – повелительно обращается томур Андроклид к македонцу, успевшему уже прийти в себя.

Тот подчиняется мгновенно, с собачьей угодливостью. Глаза его, вновь льдисто-голубые, до самого дна налиты беспросветным ужасом, неизбытой до конца болью и слепой готовностью к беспрекословному подчинению.

– В доме твоем, что стоит на улице гончаров в Пелле, – спокойно и уверенно говорит томур, – ждут тебя мать, жена и трое детей. Отец твой погиб при Гранике. Дочери синеглазы и светловолосы. Сынишка от рождения имеет родимое пятно на левом плече, похожее на жука…

Воистину, нет тайн, тайных для тех, кто служит Дубу!

Едва успев встать, потрясенный гетайр вновь падает на колени, молитвенно сложив на груди руки.

– Встань, человек! С этого дня семья твоя находится под покровительством Зевса Додонского, и нет причин опасаться за будущее детей. Но!

Томур на мгновение умолкает, а затем говорит опять, уже не резко, а почти вкрадчиво:

– Отцу Лесов угодно, чтобы ты поскорее донес пославшему тебя, что благой оракул Неоптолемом получен и благословение Додонского святилища дано. Пусть знает Кассандр, что Молоссия во власти его, и пусть в каждом твоем письме находит подтверждения тому…

Македонец кивает едва ли не после каждого слова Андроклида, зубы его выбивают мелкую дробь.

– Все. Можете идти, люди. Мертвого заберите с собой. Негоже осквернять прахом и тленом священную рощу. И впредь знайте: Великому Дубу неугодно видеть прислужников того, кто сидит нынче на престоле Молоссии, если служители святилища сами не призовут их!

Томур, не снизойдя до слов прощания, отворачивается и величественным, неторопливым шагом удаляется к храмовым строениям. Двое молчавших следуют за ним, не опережая ни на шаг. И дрожащие эпироты не видят улыбки, играющей на устах уходящего Андроклида.

Знание – сила. Знающий многое – всемогущ.

А служителям Великого Дуба известно очень много, и подчас даже крохотная крупица знания способна обернуться всевластием над душами смертных…

Царь-побратим, незабвенный Эакид, спокойно может бродить по сумрачным берегам подземных потоков. Молоссия не стала и не станет владением алчного наместника Македонии, даже если тот будет считать ее умиротворенной. Придет день, и сын Эакида наденет отцовскую диадему.

Но торопиться не следует. Пусть орленок оперится, прежде чем встать на крыло и отправиться в первый полет…

Эти ничтожные, приходившие ныне, получили хороший урок, из тех, что не забываются никогда. Несомненно, спустя два-три дня при дворе цареныша Неоптолема недосчитаются царедворцев. Хаоны, напуганные божественным гневом, уберутся к себе на побережье и расскажут сородичам обо всем увиденном и услышанном под сенью священной рощи. О феспротах и говорить не приходится – земледельцы равнин, можно считать, потеряны для македонцев. А молоссы, пусть даже и кровники царского рода, прослышав о воле Зевса, впредь тысячу раз подумают, прежде чем связывать свои судьбы с теми, кто ненавистен Отцу Лесов. Что же касается македонского простата, отныне гетайр – покорный раб Дуба и пребудет таковым до конца своих дней…

А посему надлежит позаботиться, чтобы пребывал он в Додоне подольше, чтобы не решил вдруг сменить его взбалмошный и капризный сын Антипатра. Ведь, может статься, о семье присланного на смену не сумеют разузнать ничего путного даже вездесущие вестники и соглядатаи Дуба. Или, хуже того, у присланного на смену может и вовсе не быть семьи. А такие, как правило, смелее. Значит, надлежит думать: кому из тех, кто влиятелен в Пелле и чтит Дуб, посылать дары?

Храм Додонского Зевса не любит шумных дел. Так уж повелось. Несложное дело – убить человека ударом мысли, воплощенной во взгляде. Это умеют и в Дельфах. Куда сложнее, но и неизмеримо выгоднее, не убивая, сделать его своим должником. Именно так издавна действуют томуры Додоны. И в Ойкумене, даже и за пределами Эллады, многие, очень многие в неоплатном долгу перед Отцом Лесов, не отказавшим им в помощи и поддержке в нелегкий час…

Густеют тени.

Давно уже успокоились глубоко в подземельях уложенные в кованые сундуки изобильные дары цареныша Неоптолема, смешная горсть, утонувшая в море сокровищ нехвастливого святилища Додонского Зевса.

Блеют в загоне жертвенные бараны с вызолоченными рогами. Завтра, смыв позолоту, рабы-иеродулы[161] отгонят их на высокогорные луга пастись в бесчисленных храмовых отарах.

Давно уже убрались восвояси перепуганные посланцы Неоптолема, удалились почти что бегом, унося на плаще бездыханное тело того, кого покарала молния Зевса.

Сонная тишина, предвестница скорого заката, неспешно обволакивает призрачной кисеей белокаменные постройки: древний храм и жилища томуров, и здание, где обитают невольницы, обученные угодным Отцу Лесов пляскам в пору весенних празднеств, и священный пруд, волны которого тоже умеют прорицать грядущее, хотя и не так истинно, как листва Дуба…

К воротам, ведущим на север, подходят двое. Молодой жрец, из тех, кто помогает томурам и обучается мудрости, ведет под уздцы лоснящегося коротконогого конька.

И с должным вниманием выслушивает напутствие старшего.

– Ты все запомнил? Этот знак покажешь на границе, если встретишься с дозором. А это передашь Аэропу. Из рук в руки! И никому иному!

– Понял, учитель! – Юноша прячет за пазуху футляр с посланием. Он горд доверием старшего, и предвкушение приключений заставляет глаза гореть. Не так часто доводится младшим жрецам Дуба выбираться в большой мир, лежащий за оградой святилища. Чаще всего – не ранее, чем в бороде засеребрятся первые нити седины.

Огей! Дорога зовет!

Легко вскакивает юнец на конскую спину.

– Спеши же! Диос-Зевс с тобою!

Андроклид складывает пальцы в магическую щепоть, отгоняющую злых духов, и трижды омахивает всадника.

Прищурившись, глядит вслед ровно рванувшемуся с места кентавру.

Огей!

Если Отец Лесов не откажет в удаче, через три дня посланец Додонского Зевса достигнет Скодры…

Эписодий 3 Европа и Азия

Македония. Пелла. Середина весны года 461-го от начала Игр в Олимпии
…Ужас, как всегда, явился без предупреждения, под самое утро, и был он ярко-желтым, как бесконечные нисейские барханы, и серым, как небо солончака за миг до пробуждения солнца, и еще – голубовато-ледяным, изрезанным сетью кровавых прожилок, словно бешеные глаза жуткого, ни на миг не званного гостя, которого нельзя называть по имени, ибо подлинное имя ему есть: Деймос.

Ужас.

Темно-пурпурный плащ ниспадал с плеч предрассветного морока широкими, тщательно разобранными складками, золотые узоры нагрудника дерзко выглядывали из-под наплывов драгоценной ткани, скрепленной жемчужной фибулой на шее, широкие шальвары шелестящего синского шелка полоскались при каждом шаге, и высокая тройная тиара персидских шахиншахов венчала прорезанное двумя глубокими морщинами чело.

Таким он был на своем последнем пиршестве.

Ужас.

Он пошел неслышно, цепко ухватил за плечо и разбудил.

И тотчас, не успелось еще даже и ощутить в полной мере внезапное пробуждение, нахлынуло обычное: темная волна безумия, дремлющая в крохотной раковине, угнездившейся где-то над переносицей, пробудилась, взметнулась и растеклась по телу, лишив сил тренированные ноги…

…не вскочить!

бессильно распластав по ложу мускулистые, гнущие бронзовые прутья руки…

…не отмахнуться!

кляпом из вонючей, гнусной на вкус пены плотно-наплотно забив рот…

…не закричать!

Пустота. Тишина. Бессилие.

Ужас.

И липкий, омерзительный, привычный пот.

– Оставь меня!.. – безмолвно, одними глазами попросил Кассандр.

– Никогда… – прошелестел Ужас, ухмыльнувшись. – Ты мой должник…

Кровавые пятна-прожилки растекались в обрамлении пушистых ресниц все гуще, заливая синеву багрянцем. Тонкие струящиеся тени пальцев, возникнув невесть откуда, щемяще-медлительно подползли к изголовью, коснулись слипшихся волос наместника Македонии, погладили. Сперва – совсем чуть-чуть, будто лаская. Или – примериваясь.

Кассандр, сын Антипатра, чуть слышно застонал, и неуловимый всхлип отобрал последние силы, превратив тело в измочаленную ветошь.

Совсем как в тот день!

Тогда тоже: сначала Ужас… нет! Тогда он еще был человеком… нет, нет! Он никогда не был человеком!.. Сначала он просто заглянул в глаза; спокойно, без гнева, словно бы даже испытующе, будто пытаясь прочесть нечто затаенное во взоре молодого длиннолицего увальня, одетого вызывающе бедно для сверкающих лалами и хризолитами палат вавилонского дворца… Он заглянул прямо в лицо Кассандру и коснулся его волос, как бы поглаживая…

Ухватил крепко-накрепко, чтобы не вырвался.

Намотал кудри на пальцы.

И – ударил.

Затылком о мраморную колонну.

Белую, в легчайших голубоватых разводах колонну пиршественного покоя. Полированный камень мгновенно окрасился в красное. В самый первый миг боли совсем не было, и не было понимания, что бьют для того, чтобы убить, а было одно только огромное, совсем незнакомое изумление.

А затем – ослепительная желто-красная вспышка.

И боль.

И тьма.

Та самая ноющая тьма, что приходит с тех пор время от времени, и сбивает с ног, и заставляет измученное, хрипящее тело корчиться в судорогах, и заливает подбородок сизой пузырчатой пеной.

Тьма, рожденная болью и окровавленным мрамором.

– За что?

– За то, что ты убил меня…

Оказывается, Ужас способен улыбаться, и во рту у него сверкают длинные изогнутые клыки.

– Я не убивал тебя!

– Не лги!

– Я убил тебя позже, – тихо и покорно соглашается Кассандр, сын Антипатра.

Сквозь пелену больной, взбаламученной тьмы выплывает отчетливое: вот сундук, а там, в тайничке, крохотный пузырек, выточенный из конского копыта… ничто иное не способно долго удерживать смертную влагу, скрытую в нем. Всего только три капли, против которых не знают противоядия даже врачеватели-египтяне… И вот очередной пир. Он, Кассандр, виночерпий царя, он уже прощен (за что?!) и обласкан Божественным Александром, и он несет Царю Царей Европы и Азии золотую чашу, до краев полную звонко пахнущим кавказским вином… и там, в фиолетовой, одурманивающе душистой жидкости, бесследно растворились те самые три капли, не имеющие ни вкуса, ни цвета, ни запаха, что за пригоршню алых рубинов продал ему дряхлый, слепой служитель храма Черных Ворот Иштар Сладкогласый…

– Ты признаешься, что убил меня? – шуршит Ужас.

– Но я спас Македонию! – хрипит Кассандр, корчась на измятом покрывале.

…Да! Да!! Да!!!

Убил! И спас!!

Разве можно забыть: хмурое, малоподвижное, словно из тяжелого гранита вырубленное лицо отца, обычно бесстрастное, но в тот миг сведенное гримасой неизбывного горя, дрожащие жилистые руки, бессильно выронившие по-змеиному прошуршавший свиток… и надорванный шепот: «Он убивает лучших, сынок!.. он убивает всех!.. он безумен!.. о, если бы был жив Филипп»…

Отец! Как не хватает тебя!

Лучшим другом старого Филиппа был его ровесник Антипатр; с детских лет они держались вместе, втроем, три побратима и единодумца: Филипп-царь, Антипатр-умник, Парменион-вояка. Втроем создали они победоносную армию Македонии и костяк ее – несокрушимую фалангу. Втроем вымечтали поход в Азию против некогда грозных, но обленившихся персов. Втроем – и словом, и силой! – убедили упрямых и кичливых эллинов признать верховенство Македонии и послужить честно и храбро общему делу.

И вот…

«Он убил Пармениона, сынок…» – мертвым голосом сказал отец, комкая свиток. Глаза его были пусты, а щеки подернулись сероватой желтизной.

Разве только Пармениона?

И Филота был другом детства. Он вел в бой конницу при Гавгамелах. Его пытали. И убили. Потому что не смог заставить себя ползать на брюхе перед престолом Божественного, уподобившись дворовым собакам и курчавобородым персидским вельможам.

Клит Черный был молочным братом. Он грудью закрыл царя от вражьего дротика при Гранике. Его заколол сам Божественный, собственноручно, на пьяной гулянке. Просто так. Чтобы не лез под горячую руку с умными разговорами.

Каллисфен-философ, племянник самого Аристотеля, был мудр и светел душой. Его сгноили в темнице. Заморили голодом. Отдали на съедение вшам и крысам. За то, что посмел вступиться за обреченных…

«Поверь, сынок, – сказал отец, – Филипп не пожалел бы своего ублюдка. За Пармениона он послал бы его на плаху»…

Чем, в сущности, хуже плахи пузырек, выточенный из конского копыта?

– Я был Богом, припадочная мразь, – скрежещет и шелестит Ужас. – А Богу дозволено карать за то, чего не понять жалким вроде тебя…

– Если бы ты был Богом, упырь, ты был бы жив и сейчас! Прочь от меня, исчадие тьмы!

Мгла за окошком понемногу светлеет.

И рассвет, как всегда, приносит облегчение.

Кассандр уже способен шептать.

Как всегда, призванные памятью, пришли на подмогу незабвенные, дорогие, милые тени.

Плечом к плечу – два старца в потертых кожаных панцирях: высоченный, в полтора обычных человеческих роста, сухопарый Парменион и кряжистый, почти квадратный Антипатр, незабвенный отец, почивший наместник Македонии. Седые бороды их ниспадают ниже пояса, как было заведено в дни Филиппа, могучие руки расставлены широко, словно орлиные крылья – преградой Ужасу…

Рядом с ними – двое мужей в расцвете сил и мощи, молодые и стройные, с аккуратно подстриженными бородками и щегольскими сережками, блистающими в мочках ушей: светлокудрый верзила Филота и смуглый до черноты, вороногривый и темноглазый Клит…

И конечно же, как всегда, возникает Каллисфен-афинянин – в простом белоснежном гиматии, без всяких украшений, смешных для истинного философа, тщательно выбритый, еще не истощенный сырым зинданом, не уморенный голодом. Брови его сердито насуплены, и он грозит Ужасу тонким белым пальцем, украшенным недорогим, без камней, перстнем, подарком величайшего мыслителя Ойкумены Аристотеля.

Они услышали!

Они не дадут в обиду…

– Уходи! – громко, отчетливо, с ненавистью и презрением говорит Кассандр.

И Ужас испуганно съеживается.

Глинистые липкие пальцы, похожие на индийских червей-душителей, вновь оборачиваются струйками тени, светлеют, растворяются в пламени ночника и дымке рассвета…

Багровая хмарь в безумных очах призрака тускнеет…

– Ты убил меня… – плаксиво хнычет Ужас.

– И спас Македонию!

Кассандр рывком вскидывается. Садится, спустив с ложа ноги. Больно прикусывает нижнюю губу. Шумно вздыхает. И локтем отирает липкую пену с подбородка.

Все.

Ужаса нет.

Ушел. Уполз. Убежал.

Сгинул.

Остались только мглистые клочья, плещущиеся перед воспаленными глазами. Медленно иссякающая слабость. И мерзостный привкус пены на сухих губах.

Торопливо, плюясь и захлебываясь, сын Антипатра глотает целебный отвар из фиала, стоящего на низком ночном столике близ изголовья…

Тогда, на пиру в Вавилоне, Царь Царей Александр не добил юнца. Пожалел? Вряд ли. Он не знал жалости. Просто забыл. Ударил затылком о колонну – и забыл, отвлекшись на танец живота, исполняемый мидийскими плясуньями.

Сорвал гнев на отца, искалечив сына…

Проклятая упыриха! Она никак не могла ужиться с Антипатром. Отец долго терпел, а потом и попросил ведьму побыть немного в ее родном Эпире. Нет, не изгонял! Он не вправе был изгонять мать Царя Царей. Но попросил так, что она и помыслить не посмела отказаться. Уехала. И не простила. Слала письмо за письмом своему безумному, ее одну на свете обожающему сыночку, и жужжала, и клеветала, и подличала… Она мечтала властвовать над Македонией, пока сын покоряет Ойкумену.

Но что ей было до Македонии?

Еще не очень твердо держась на подкашивающихся ногах, Кассандр, опираясь на высокий посох, добредает до распахнутого настежь окна.

Там в предутренней теплой дымке распростерлась Македония, светлая и любимая. Ее белоголовые горы, поросшие мохнатым лесом, ее тучные, наливные луга, ее ледяные, стремительные, богатые рыбой реки. Вечная Македония, созданная древними царями, украшенная и прославленная мудрым Филиппом. Македония, беречь которую завещал Кассандру отец, уходя навсегда из этого мира…

Что знала о ней упыриха?!

Она хотела одного – властвовать. Даже не властвовать, а безнаказанно убивать и красоваться на церемониях. И ради этого готова была извести под корень царский род, как извела безобидного, слабого и робкого царишку Арридея-Филиппа. Больше того: ради диадемы она согласилась принять помощь горных князьков Тимфеи, Орестии, Линкестиды, всех этих Полисперхонтов и прочих, покорившихся владыкам Пеллы, но втайне мечтавших о восстановлении своих уделов.

Упыриха не просто убийца. То, что сделала она, называется государственной изменой…

Изменой Македонии!

Чем была Македония для Божественного Безумца?

Жалким, полузабытым придатком в наспех слепленной, не способной жить державе, украденной у персидских шахиншахов. Кормушкой войны. Тысячи и тысячи лучших юношей уходили отсюда по его приказу, пополняя армию, истекающую кровью в Азии. Уходили под плач матерей и ворчанье отцов, не по своей воле, но под страхом казни за уклонение от призыва. И мало кто из целого поколения вернулся домой. Разве что калеки, проживающие свой век в немощи. Разве что безумцы, умеющие убивать и ничего более. Многие из них негодны даже к военной службе, поскольку, как случалось уже неоднократно, способны не выполнить приказ и даже поднять руку на десятника.

Антипатр, отец, на одре последней болезни не нашел времени подумать о себе. «Спаси Македонию, сынок…» – шептал он холодеющими губами.

Кассандр свято выполнил отцовский завет.

Вся эта горная мелочь, чванливые потомки лесных божков, прижата к ногтю. Самый бойкий, Полисперхонт, забился в неведомую глухомань и никогда уже не посмеет высунуться.

Греки приведены к покорности. Кто попытался бунтовать, уже пожалел о собственной смелости. Кто заикнулся о восстановлении автономии, сейчас кормит македонские гарнизоны.

Эпир тоже покорился, и Эакиды, извечные противники македонских Аргеадов, перебиты…

Вот так-то.

Македония жива. И будет жить.

А упыриха сдохнет.

И отродье безумного Александра, маленький персючок, тоже не причинит зла. Пускай пока живет. Все-таки ребенок, не дело поднимать руку на несмышленыша. Но если когда-либо гаденыш станет опасен для Македонии, Кассандр, не задумываясь, прольет проклятую кровь. В конце концов должен же найтись кто-то, чья рука не дрогнет прервать течение этого зла по чистой реке жизни.

Так почему же не он, Кассандр, сын Антипатра?

Кассандр Македонский…

Так будет. Но не сразу. Не все сразу.

– Бом-м-м! – бьет гулкий гонг в левом виске.

Как всегда, после тьмы приходит боль. Боль гладкая, предвещающая скорое освобождение. Нужно только сделать еще глоток-другой целебного снадобья.

Благословен будь, Одноглазый Антигон, друг отца, покровитель, спаситель, а ныне, волею судьбы, недруг. Как бы ни сложилась жизнь, будь благословен за этот день, когда, присев на корточки, держал разбитую голову юного Кассандра в мозолистых руках, привыкших к чему угодно, но не к врачеванию, и руки эти были тогда нежнее материнских…

Разве такое можно забыть: ладони Одноглазого подрагивали, словно баюкая, бережно-бережно, и знакомый хрипловатый голос доносился до слуха из далеких далей: «Он должен жить, лекарь, ты понимаешь?» А после паузы: «Значит, сделай невозможное. Иначе ответишь как за отравительство. Ты меня понял, лекарь?»

Все войско и весь двор знали: Антигон не бросает слов на ветер.

Лекарь не был исключением. Он понял.

И сделал невозможное.

Вот только кувшин с этим горьковатым, невыносимо противным, хоть и подслащенным майским медом напитком, составленным по его рецепту, до конца жизни будет сопровождать Кассандра везде и всюду, напоминая о минувшем, и наместник Македонии никогда, до самой смерти, не ощутит на губах вкуса вина…

Пусть хранят тебя боги, если ты еще жив, лекарь!

Пусть дадут тебе боги долгую жизнь, Антигон…

Горечь во рту, привычная и терпимая. Вслед за Ужасом и тьмой уходит боль. Пряный, свежий, прохладный ветер недалеких гор врывается в опочивальню, бодрит, пьянит, щекочет вздрогнувшие ноздри.

Славный будет сегодня день!

Последний день упырихи…

Накинув поверх короткого белого хитона теплый гиматий, Кассандр выходит из опочивальни. Улыбается поклонившимся в пояс невольникам. Кланяться земно строго запрещено: наместник не переносит азиатских ужимок. Бредет по галерее, заложив руки за спину – привычка, доставшаяся от усопшего отца, – и стражи в переходах приветствуют стратега, чуть-чуть пристукивая древками о каменные плиты пола.

В эти утренние мгновения он, говорят, очень похож на отца, тоже любившего просыпаться рано. Правда, в отличие от широкоплечего, не очень высокого Антипатра, Кассандр высокоросл, выше любого из соматофилаков[162]. Ну что ж, недаром матушка его была родной сестрой здоровяка Пармениона…

Шаг за шагом, от оконца к оконцу.

Есть о чем подумать наместнику Македонии, покровителю и гегемону полисов Эллады, властелину островов Архипелага, а с недавних пор, после усмирения непокорной Молоссии, еще и невенчанному властителю Эпира.

Многое следует просчитать и обмозговать, не откладывая.

Ибо решения принимать придется не далее как сегодня.

Упыриха умрет. Это решено. И пусть не надеется, что ее убьют исподтишка, сделав мученицей. Нет, она предстанет перед судом, и невозможно представить, что суд этот завершится оправданием. Ибо он будет справедлив. Судьи всего лишь соблюдут закон, а этого вполне достаточно…

Слишком уж от души повеселилась в Македонии старая молосская ведьма…

Именно поэтому необходимо продумать все до последней мелочи. Ибо, когда все завершится, из Пеллы помчатся гонцы, везя в сумках полные записи судебных речей. В Мемфис, к хитрецу Птолемею. В Никополь Фракийский, к Лисимаху. К Селевку, в славный город городов Вавилон. Если, конечно, Селевк еще пребывает в Вавилоне. Если туда еще не успел явиться Одноглазый…

Если.

Думай, Кассандр, думай. Нельзя тебе ошибаться. И не с кем советоваться. Единственный, кому можно верить, Плейстарх, сводный брат, увы, не блещет умом. Так что – думай!

Итак, с упырихой все ясно. Ее никто не станет жалеть. Она надоела всем. И всем досадила. Иное дело: персидское отродье. Этого, пожалуй, следует приберечь. И даже оказать почет, как будущему владыке Ойкумены. Когда повзрослеет. Ежели повзрослеет. А что? В самом деле, ведь неплохо звучит: Кассандр, сын Антипатра, простат-наместник Македонии, воспитатель и покровитель Царя Царей Александра, сына Царя Царей Александра, сына царя Филиппа из рода Аргеадов…

Следовательно: пока что – только воспитатель.

Не более того.

Птолемей, несомненно, поймет правильно. И одобрит. Недаром же именно он был первым, кто решился открыто назвать бред бредом. Ему нужен только Египет. Как ему, Кассандру, только Македония. И оплакивать упыриху наместник Египта не станет, разве что из приличия. Единственное, что нужно ему: не допустить, чтобы персючок оказался у Антигона. Потому что Одноглазый, похоже, окончательно решил ни с кем не делиться. Ни с кем и ничем. Одноглазый возмечтал о единой державе, словно заразился этим безумием от взбалмошного гречишки Эвмена, прихвостня Пердикки, именно на этом и погоревшего…

Одноглазый. Вот кому позарез необходим царенок.

Как знамя. Как ширма. Как щит.

И вот кто царенка не получит.

Никогда. Ни за что.

Лисимах? А что Лисимах? Вепрь вепрем. Он, пожалуй, даже и не сообразит поначалу, что произошло. Скорее всего, отмолчится, а в глубине души помянет упыриху нехорошими словами. И сплюнет.

У Лисимаха свои заботы. Все, чего он хочет сейчас, это не попасться под горячую руку Одноглазому. Тот, впрочем, занят делами восточными и о нищей Лисимаховой Фракии, судя по всему, пока что не вспоминает…

Селевк? Смешно. Этот, получив письмо и копию речей, пошлет нарочного к Птолемею согласовывать позиции, точнее говоря, испрашивать совета. Вполне возможно, что, получив совет, поступит с точностью наоборот, но тут уж винить некого, такой уродился. Короче, Селевк не опасен. Слишком далеко Вавилон. И чересчур близко от Вавилона стоит армия Одноглазого.

Одноглазый…

Кассандр прижимается пылающим лбом к стене, впитывая порами влажную, приятно сыроватую прохладу.

Скорбеть по упырихе не станет и Антигон.

А вот царенка по праву старейшего из диадохов потребует на воспитание, это точно. Не надо и к гадальщику ходить. Так что же, воевать с Одноглазым? Нельзя. Эта война будет проиграна. Никому не под силу одолеть Антигона. Впрочем, покойный Эвмен – тот мог бы. Но ведь и он проиграл. Покойный отец, наверное, тоже мог. Но они с Одноглазым не подняли бы мечи друг на друга. Сумели бы договориться. Будь жив отец, они с Антигоном и поделили бы державу. А молодежи осталось бы куковать на суку, дожидаясь своего срока и стервенея от переспелости…

Что под луной хуже зажившихся старцев?

Прости, отец, за злую мысль…

Решение появляется внезапно, словно вещий сон.

Допустим… мальчишка занемог и не способен выдержать дорогу? Вполне. С заключением совета врачей дело не встанет. Конечно, Монофталс имеет полное право быть царским пестуном по праву возраста, происхождения и заслуг. Но он, Кассандр, признавая все это, не может позволить себе рисковать драгоценным здоровьем единственного на всю Ойкумену мужчины-Аргеада. Великолепно! Далее. Разумеется, чудовищно жестоко было бы оставлять юного Александра и без заботливого материнского ухода. Следовательно, пока Царь Царей хворает, мать его, азиатка Роксана, также остается на попечении наместника Македонии…

Разумно? Более чем. Умные поймут, но никто не посмеет возражать. Тем более светилам науки врачевания. Кстати, надо бы узнать, сколько могут потребовать за диагноз эти самые светила…

Точно. Никто не станет спорить с врачами.

Кроме Антигона.

Ничего не поделаешь, старику придется дать отступное.

И немалое.

Уже завтра пускай отправляется к нему Клеопатра, дочь упырихи. Она, в сущности, не нужна. А ее полоумный сыночек пусть себе царствует в Молоссии. Удобный царек. Нужный. Полезный. Безмозглый, правда, но тем лучше. Македонии ни к чему умные молосские цари. Кстати, о Молоссии надо бы поразмыслить отдельно. Позже.

Кассандр, довольный, улыбается.

Хотелось бы увидеть, какую гримасу скорчит Одноглазый, когда получит упырихину дочь. Экое сокровище! Родная сестренка Божественного, как-никак. Можно сказать, прямая наследница. Хоть сегодня женись и требуй диадему Аргеадов. А с другой стороны, баба – существо бесполезное, пока здравствует царенок, хоть и хворый…

Негромко хмыкнув, наследник Македонии потирает руки.

Что мелочиться! Молосскую девчонку, дочь Эакида, тоже следует отослать старику. Это как раз будет приятно всем. Упыриха знала, что делала, просватывая ее за Деметрия. Царская кровь, хоть и не македонская! Но и она ничего не значит, пока где-то живет брат девчонки…

Вот так-то.

Придется Одноглазому надеть на себя намордник. Никому не нужна война. Кроме него, конечно. Но для войны нужен повод, хоть самый завалящий. А вот повода-то как раз Антигон и не получит!

Последнее из неотложного Кассандр додумывал уже во дворе, крякая, фыркая и подвывая под потоками ледяной колодезной воды, которую щедро плескали из бадьи ему на плечи дюжие, ухающие от натуги служители.

Mo… ух-х!.. лоссия.

Мерзкая, варварская страна. Но – нужная. Хотя бы потому, что лучше держать войска на молосско-иллирийских рубежах, чем ежегодно отражать на македонской земле набеги все чаще объединяющихся молоссов и иллирийцев. Это – во-первых. И еще потому, что смерть упырихи означает уже не просто вражду с молоссами, но вражду кровную. А Неоптолем, хоть и дурачок, но все же какая-никакая гарантия тишины в горах на западе. Это – во-вторых. И наконец: когда-нибудь персючку придет время не выздороветь. И тогда по старому дурацкому закону право на македонский престол достанется диким молосским князькам-Эакидам. Право крови, видите ли! Право родства! И любой храм Эллады, сколько ни плати толкователям, не отвергнет их претензий…

Значит, не следует упускать из виду тех Эакидов, что еще живы.

Проще говоря, нужно исхитриться и добыть Пирра.

Пока не подрос.

Но, к счастью, это – завтрашняя забота. Пирр слишком мал, чтобы быть опасным сейчас. Он далеко, и неизвестно еще, как оно там сложится; детишки хворают не только в Македонии. Тем паче Молоссия все же успокоилась. Неоптолем не без сопротивления, но признан, оракулы благоприятны. Так утверждает в ежемесячных донесениях гармост македонского гарнизона Додоны, а этот человек достоин доверия. Правда, сам Кассандр не знает его (мало ли гетайров в этерии наместника?), но доверенные люди в один голос хвалят служаку. Что ж, раз так, то его надлежит поощрить. Хотя бы чином сотника этерии. Пускай и дальше заботится о Молоссии, если уж прижился среди этих упрямцев…

– Господин!

Неслышно появившись рядом, начальник стражи позволяет себе подать голос.

– Выборные от войска прибыли!

О! Славно! Славно! Судьи на месте. Впрочем, уже и пора. Восход давно наступил, и утро обещает быть ясным.

– А обвинители?

– Давно уже здесь, господин. Иные еще с вечера.

Прекрасно!

– Накормить всех! И напоить! – приказывает Кассандр.

Обтеревшись широким грубым полотенцем, наместник возвращается в свои покои, к заждавшимся постельничим. Скептически прищурившись, долго и придирчиво разглядывает приготовленные одежды.

Пурпур и золотое шитье? Ни к чему. Нынче фазанья вычурность излишня. Тем более из персидских трофеев, присланных еще Божественным. Старье. Белое с алым узором? Лучше. Но тоже чересчур легкомысленно. К тому же покрой явно греческий. Не стоит. Как-то это будет не так. Не по-македонски. А вот кожушок мехом кверху, это, пожалуй, чересчур по-македонски. В духе времен царя Филиппа. Тоже не то. Мы же, слава Зевсу Олимпийскому, не какие-нибудь горные варвары…

Черный хитон с черным же гиматием? Э-э-э… нет. Вовсе ни к чему. Сегодня день не нашего траура.

Ага!

Повинуясь едва уловимому движению круто изогнутой брови, вышколенные служители подносят простую воинскую тунику, как положено, – алую, чтобы не так заметна была пролившаяся из ран кровь. Туго перетягивают тонкий стан широченным кожаным поясом, густо усеянным вычищенными медными бляхами. И умело, туго, но не слишком, затягивают жесткие ремешки и застежки легкого, едва ли не игрушечного, и все-таки вовсе не парадного панциря.

Теперь – плащ.

Просторный, без всякой новомодной бахромы и прочих излишеств, обычный гиматий македонского воина ложится на мощные, сравнимые с отцовскими, плечи Кассандра, и фибула с неярким, благородно-синим камнем схватывает мягкую ткань чуть ниже узкой, аккуратно подстриженной бородки.

Искусно вышитый серебряной нитью, щерится на алой ткани плаща вставший на дыбы македонский медведь-шатун.

Умному – достаточно.

Разъяренный горный медведь, древний знак рода Аргеадов, украшает одеяние наместника Македонии, повелителя островов и полномочного стратега-гегемона греческих полисов Кассандра, сына Антипатра.

До сих пор наместник не позволял себе столь прозрачных намеков.

Но сегодня – особенный день.

Одернув гиматий, Кассандр сосредоточивается, в последний раз спрашивая себя: не забыто ли что?

И отвечает сам себе с уверенностью: нет.

Все обдумано. Все взвешено. Все учтено.

Обидно, конечно, отпускать родню безумца. Надежнее было бы придержать и бабенок. Но ничего не поделаешь. И, в конце концов, немного же радости от этого семейства будет Антигону…

– Господин мой, изволь к столу, – кланяется раб.

Вздор. Не до еды нынче. Потом, может быть…

Видишь ли ты меня, отец? Я уверен: видишь!

Рад ли ты?

Я знаю, отец: ты, незримый, тоже придешь сегодня туда, на площадь, где будет вершиться суд, чтобы лично проводить до самой ладьи Харона проклятую упыриху!..

Несколько отрывистых, никому из рабов не понятных фраз на ходу бросает Кассандр архиграмматику, не имеющему возраста управителю тайной канцелярии, и желтолицый евнух, верой и правдой служивший еще старому Антипатру, почтительно и безмолвно кивает в ответ.

Вот и все.

Пора.

Но почему-то хочется помедлить, хоть немного растянуть ожидание. Слишком долго мечталось об этом дне, и так жаль превращать мечту, ставшую привычной, в Историю…

Но что поделаешь?

Быстрым упругим шагом не сомневающегося ни в чем победителя сбегает по крутым замшелым ступеням наместник и верховный правитель Македонии Кассандр, и воины в начищенных доспехах резко выбрасывают в стороны копья, приветствуя вождя, а от коновязи доносится радостное, заливистое ржание.

Белогривый конь доброй македонской породы, лишь капельку, для резвости и красоты, приправленной кровью азиатских скакунов, заждался обожаемого господина.

Конюхи ведут его к крыльцу, с трудом удерживая за повод приплясывающее на ходу шелкошерстное чудо, а где-то там, в залитой яростным светом утреннего солнца опочивальне, жалкий и бессильный, прячется в укромных уголках, в щелках, в складках полога, под ложем, и скулит, и плачет, и жалобно стонет уже забытый наместником – о, надолго ли?! – Ужас…

Македония. Пелла. Храм Эриний Мстительниц. Полдень того же дня
Приоткрывшаяся дверь, натужно проскрипев, впустила в вязкую, подсвеченную лишь плошками масляных лампад полутьму алтаря резкий солнечный лучик.

– Пора, госпожа!

Сотник-гетайр, человек серьезный, празднично одетый в златотканый гиматий и шапку из пятнистой шкуры горного барса, потоптавшись на пороге, несмело шагнул в сумрак молельни, и голос, ему самому на удивление, прозвучал робко и просяще, словно у набедокурившего мальчишки.

– Госпожа, пора…

– Я слышу! – спокойно, не унижаясь даже и до надменности в разговоре с трепещущим ничтожеством, откликнулась Олимпиада.

Дошептав молитву, она в последний раз, не вставая с колен, заглянула в спокойное, снисходительно-внимательное лицо мраморного Зевса.

Словно прощаясь.

Резко дунув, погасила лампадки.

И величественно, одним плавным движением, поднялась на ноги, оказавшись ростом почти что вровень с долговязым гетайром.

– Следуй за мною, раб!

И воин, отступив на шаг, поклонился и пропустил Царицу Цариц вперед, нарушив строжайшие указания, данные ему накануне архиграмматиком наместника…

Не подсудимая, трепетно бредущая к пристрастному судилищу, нет – повелительница, надменно вскинув голову, покрытую вдовьим платком, гордо прошла по главному портику, и гетайры Кассандра шагали на почтительном расстоянии, словно не тюремщики, а соматофилаки почетной стражи.

Улыбаясь, вышла она на мраморную площадку перед храмом, шагнула вперед…

И замерла.

Изумрудные глаза на миг заискрились нехорошим, пугающим пламенем, которого так опасался давно уже мертвый Филипп Македонский.

Замерцали.

Угасли.

Этого следовало ожидать.

Почти полный год провела она в заточении, оторванная от всего мира. Не было, правда, ни голода, ни издевательств, ни даже каких-либо ущемлений, оскорбительных для ее сана. Ей оставили даже прислужниц, троих на выбор. Отняли лишь свободу. А взамен подарили долгие, тягостные ночи без сна и тлеющий под сердцем, ненавистный и непреодолимый страх: что же сделает с нею Кассандр?

Однажды, устав от ожидания, Олимпиада спросила себя: а я? что бы сделала с ним я, сложись судьба иначе, не окажись Полисперхонт пустышкой? Поразмыслила. И содрогнулась, в подробностях представив кару, которой был бы подвергнут ненавистный враг…

А Кассандр ждал. Не приходил позлорадствовать. Играл с пленницей, словно большой, сытый котяра с загнанной, утратившей силы крысой.

Томил неизвестностью.

Мучил неизбежностью.

Вот уже год, как Олимпиада разлучена с внуком. И с дочерью. И с тем, вторым, взрослым уже внучонком, неудачным, но все равно любимым. И никаких вестей о брате, Эакиде. И никаких надежд. Если бы он был жив, она была бы на свободе. Или – давно уже мертва. В живых Кассандр ее не оставил бы в любом случае…

Дни летели один за другим, складывались в месяцы, похожие один на другой, незаметные, словно стрелы в полете. Лишь однажды ее вывели из узилища. Чтобы показать бредущих понуро вереницей бородатых мужей, повесивших на шеи, в знак смирения, пояса с пустыми ножнами. Она узнала их всех, князьков-династов горной Македонии, некогда клявшихся умереть во имя ее торжества. Смерти они предпочли покаяние перед Кассандром. Правда, среди скорбной процессии не оказалось Полисперхонта, но что удивляться? Этот, даже если жив, не мог бы рассчитывать на пощаду. Ему остается только отсиживаться, выжидая случая вернуться в свой горный замок. Или не вернуться, если боги сулят сыну Антипатра долгую жизнь.

Заметив ее, династы отводили глаза, а кто-то, она не разобрала, кто именно, даже выкрикнул грязное бранное слово, выслуживаясь перед наместником, которому, конечно же, не могли не сообщить об этом сопровождающие…

Олимпиада не сочла возможным обратить внимание на жалкую слабость несчастного. Она подняла руку, приветствуя тех, кто, как умел, пытался помочь ей и внуку.

А вчера ее привезли из узилища сюда, в маленький храм Эриний, покровительниц мести и гнева. Заперли у алтаря Отца Богов. И сообщили: пришло время ответить за все по законам Македонии.

Глупцы! Могли ли они знать, что Царица Цариц не боится Эриний? Напротив: мщение и гнев так давно стали смыслом и сутью ее жизни, что змеевласые богини сделались для матери Божественного едва ли не сестрами…

Олимпиада не доставила презренным радости насладиться своим замешательством. Просто кивнула и указала стражникам на дверь. И они ушли, почтительно поклонившись на прощание. Ушли, не оглядываясь. Лишь безвозрастный евнух, архиграмматик Кассандра, обернулся на миг, уже шагнув за прочную, окованную медью дверь, сморщил в усмешке лицо, похожее на печеное яблоко, и, прежде чем исчезнуть, едва заметно пожал плечами.

Словно сомневаясь: живой человек перед ним или же и впрямь – упыриха…

Ночь она провела перед алтарем Зевса, не оглядываясь на жуткие гримасы замерших в углах Эриний. Это была нелегкая ночь. Грозный Диос-Зевс молчал, не желая откликаться на исступленную мольбу женщины, что когда-то подарила ему себя и родила великого сына.

Изменив себе самой, она умоляла: помоги!

Но Отец Богов безмолвствовал, и мраморный лик его был благодушно-непроницаем.

Возможно, он, тонкий ценитель девичьей красы, просто не желал узнавать в иссушенной ненавистью и горем старой женщине ту зеленоглазую дикарку, чьего юного, упругого тела некогда возжаждал в ущерб достоинству хромого македонского царя?

А может, Громовержцу попросту было недосуг.

А может статься…

К чему гадать? Он бросил ее! Предал!

Диос-Зевс, Олимпиец, Молниедержатель Зевс, отец ее Александра… В трудный час оказался ничем не лучше обычного мужчины. Трусливее незадачливого увальня Полисперхонта. Мельче гречишки Эвмена. Он даже не подал знака, не ободрил раскатом грома.

И когда Олимпиада поняла, что рассчитывать не на кого, кроме себя самой, ей стало невыразимо легко…

Стоя на пороге храма, она глядела во двор.

Там, на широких скамьях с удобными спинками, застеленных недорогими коврами, восседали, по десять человек на каждой, судьи.

Двадцать скамей, стоящих полукругом.

Двести вершителей ее, Царицы Цариц и богини Олимпиады, земной судьбы. В простых воинских одеяниях, в тускло мерцающих под багрянцем плащей панцирях. Шлемы удобно уложены на сдвинутые колени. Лица строги и сумрачны.

Чуть впереди, развернутые к скамьям – два глубоких кресла с угловатыми поручнями. Одно, пустующее, ожидает подсудимую. В другом, развалившись с притворной беззаботностью – и все же напряженный, как натянутый лук! – восседает человек, чье одеяние ничем, ни цветом, ни узором, не отличается от одежд всех прочих, присутствующих здесь.

Лица пока не видно, лишь затылок с едва заметной проплешиной. Но Олимпиада словно чутьем узнает Кассандра. И наместник Македонии, укравший у нее царство, спиной почувствовав ненавидящий взгляд колючих глаз, едва заметно вздрагивает.

Нет, не так уж он спокоен, как хочет казаться, Кассандр, сын Антипатра.

Год без малого выдерживал он упыриху, вымачивал в страхе и неизвестности, как толковый кожевник вымачивает бычью шкуру, добиваясь податливости. Он – что уж теперь скрывать? – не раз подумывал о чаше с тихо действующей отравой, о быстром кинжале, о шелестящей петле. Смаковал, представляя, как это произойдет. И раз за разом утверждался в понимании: нельзя!

Умри упыриха втайне, пусть даже своей смертью – молва неизбежно назовет его убийцей.

Цареубийца.

А по всем законам, и греческим, и македонским, и по уложению Кира Персидского, убийца не может наследовать своей жертве. И убивший царя не может быть царем, во всяком случае, не будет царствовать долго и счастливо…

Пришлось вспомнить старый обычай: суд войска.

Удобный обычай. Осужденный представителями армии, которая и есть Македония, не подлежит оправданию. Это хорошо. Тем более что в войсках Кассандра почти нет ветеранов, вернувшихся из Азии и, непонятно отчего, по сей день молящихся у алтарей, посвященных сыну упырихи.

Опасный обычай. Ибо обвинитель и обвиняемый равны перед лицом судей в воинских гиматиях. И не раз в истории случалось так, что истец сам становился ответчиком, не сумев неопровержимо доказать вину того, кого призвал к ответу…

Медленно, вполприщура, Кассандр провел глазами по сосредоточенным, на удивление похожим одно на другое лицам тех, кому войско доверило судить.

Нет, лица, конечно, разные.

Туповатые и смышленые, старые и молодые, заинтересованные и почти безразличные, спокойные и взволнованные, хмурые, веселые, бесшабашные, серьезные.

Объединенные и породненные только одним – пониманием свалившейся на них ответственности и недопустимости неправильного решения.

Их можно понять.

Не каждый день судятся наместники с царями.

Не каждый день судят мать Божественного.

Конечно, сделано все, что возможно. Выборные подобраны на совесть. Тщательнее некуда. Умница-евнух, архиграмматик, хранитель всех тайн незабвенного батюшки, не один десяток ночей корпел над воинскими списками, лично изучал свитки солдатских биографий, сравнивал, сопоставлял, прикидывал, опрашивал под присягой командиров, не имеющих права занять судейские скамьи. Это право издревле принадлежит лишь рядовым, которые есть становой хребет македонской армии, а значит, и народа Македонии…

Не один и не два месяца шатались по излюбленным солдатами харчевням и веселым домам люди евнуха, тихие, незаметные и въедливые. Болтали с воинами, удивительно легко сводя знакомства, поили новых друзей не какой-нибудь дешевой бурдой, а наилучшими винами, знакомили с покладистыми, на диво бескорыстными плясуньями… и нашептывали, подсказывали, сулили.

О лютом безумии царицы говорили они, призывая в свидетели Олимпийцев, и о ласковой щедрости наместника, и о том, что кровь невинно убиенных молосской ведьмой взывает к небесам, вопия о мщении. И глаза пьяных воинов горели, воодушевляясь согласием с красноречивыми, бывалыми и совсем не скупыми собутыльниками.

Только глупцы начинают серьезные дела, не подготовившись должным образом, Кассандр же далеко не глуп…

И все же сейчас ему не по себе.

– Соратники!

По старинному закону, процесс начинает старейший из воинов, весь в морщинах, убеленный изжелта-пепельными сединами и несколько согбенный. Он абсолютно надежен, он не был в Азии ни дня, напротив, вся его жизнь прошла под стягами старого Антипатра, а родной брат служил телохранителем у Пармениона и погиб вместе со старым полководцем.

– Знайте, кому не известно! Ныне собрались мы здесь согласно обычаю, чтобы выслушать и взвесить обвинения, предъявленные македонцем Кассандром, сыном Антипатра, Олимпиаде-молосске родом из Эпира!

Кассандр перехватывает быстрый взгляд верного евнуха, примостившегося за низким столиком с гусиным пером в руке: на лице кастрата – удовлетворение. Все как надо. Уже в первых словах подчеркнуто: Кассандр – неотъемлемая частица Македонии; упыриха же – чужачка из враждебных краев. Мелочь, скажет кто-то. И ошибется. В таких делах, как это, не бывает мелочей.

– Готовы ли вы, соратники, выслушать обвинителя?

Двадцать десятков мужей безмолвно вскидывают сжатые кулаки, позволяя Кассандру начать речь: сто семьдесят представителей пехоты, двадцать выборных от конницы и еще десяток – от этерии.

Они готовы слушать.

Они ждут.

– Кассандр, сын Антипатра, здесь ли ты?

– Я здесь, почтенные судьи!

– Говори!

Наместник Македонии и гегемон-простат Эллады встает.

– Мужи-македонцы! – говорит он ясным и проникновенным голосом, исходящим из самых глубин души. – Соратники! Дорогие мои друзья…

Слово к слову, отобранные из тысяч, отточенные, отшлифованные.

Фраза за фразой. Довод к доводу.

Паузы, заставляющие слушателей замирать.

Продуманно. Взвешенно.

Неопровержимо.

– Именем Македонии обвиняю я тебя, Олимпиада!

Ровно. Спокойно. Без всякой личной заинтересованности, способной насторожить слушателей.

Так учил евнух. Так и говорит Кассандр, холодноватым, несколько отстраненным тоном, от которого у тех воинов, что помоложе, вдоль спин пробегает нежданная и противная дрожь.

Скорбно нахмурившись, Кассандр называет имена убитых упырихой.

И ни слова сверх того. Неразумно обвинять подсудимую в том, что по вине ее и ее сыночка Македония пришла в запустение, что кости македонских юношей, непохороненные и неоплаканные, белеют вдоль немереных азиатских дорог, что слезы стариков-родителей, лишившихся опоры на старости лет, выбелили синее небо над зелеными полями и мохнатыми холмами родной Отчизны.

Все это правда. Но что до нее тем, чей хлеб – на острие копья и лезвии меча? Молодые, не поспевшие под стяги Божественного, по ночам льют слезы, сетуя на то, что опоздали родиться и не повидали Азию. Старики, служившие Антипатру, втайне завидуют тем, кому выпало повидать и пограбить далекие сказочные земли. Да, для многих Александр, сын Филиппа, превратился в миф. Давний и красивый. А мифы нельзя обливать грязью, ибо такое не прощается.

Так говорил минувшим вечером архиграмматик.

И сейчас Кассандру очевидно: евнух был прав, как всегда. Всему есть предел…

– Я обвиняю тебя, Олимпиада-молосска, в том, что ты не была верна своему благородному супругу, повелителю македонцев Филиппу. Ничуть не стыдясь, неоднократно и принародно утверждала ты, что сын твой, благородный Александр, рожден не от супруга, но от связи твоей с божеством. Готова ли ты подтвердить это?

Олимпиада молчит, высокомерно вскинув голову. Ей нечего и незачем отвечать. Сотни свидетелей могут подтвердить: она говорила именно так. Впрочем, царица и не думает опровергать свои собственные слова. Тем паче что в них – чистая правда, и правды этой ей нечего стыдиться.

– Итак, я утверждаю, что ты виновна в многократной супружеской измене!

Страшное обвинение. Македонский закон беспощаден к прелюбодейкам. За осквернение супружеского ложа в поселках бесстыдниц побивают камнями.

Но Олимпиаде есть чем ответить наветчику!

– Разве ты забыл, сын Антипатра, – усмехается царица в глаза наместнику, – любовь Олимпийцев нельзя отвергать, ибо месть их способна навлечь горе на всю страну. Могла ли я стать виновницей бедствий для Македонии?

Парировав удар, она спешит закрепить успех.

– Обвиняя меня в прелюбодеянии, сын Антипатра, ты обвиняешь вместе со мною и Алкмену, родившую Диосу-Зевсу Геракла, и Данаю, родительницу Персея, и Леду, мать Кастора, и Кимену, подарившую Афинам полубога Тесея, и многих иных. Слышал ли кто, чтобы этих славных жен упрекали их благородные супруги?!

А вот это уже победа!

Победа?

Плохо же знаешь ты, упыриха, на что способен лишенный мужского естества, видящий на много ходов вперед старик, архиграмматик наместника…

– Святы и благословенны названные тобою жены, и велики дети их. Но не спеши присоединять свое имя к их светлым именам. Я обвиняю тебя, Олимпиада-молосска, в сознательной лжи перед судом войска! – восклицает Кассандр, едва завершается ее речь, и на устах его возникает тщательно подготовленная брезгливая гримаса. – Ибо не благой бог был любовником твоим, но кровавый ночной демон!

Судьи непроизвольно охают.

Страшнейшее обвинение! Плотская связь с духами ночи, обитающими на перекрестках дорог, пьющими кровь неосторожных путников, по обычаям страны, карается сожжением заживо. Но разве возможно доказать такую связь?

– Я не стану приводить доказательства, мужи-македонцы, – на устах Кассандра появляется лукавая и грозная улыбка, и слушатели в удивлении округляют глаза. – Нет, я не стану говорить! Пусть ведьму изобличат те, кто долгие годы ждал этого часа!

Незаметный знак евнуха.

Плотно затворенные ворота чуть приоткрываются, впустив с улицы седого человека, одетого в черное. На узловатую клюку опирается он, и в глазах его блестят слезы.

– Мужи-македонцы! Вам, годящимся мне в правнуки, принес я стариковское горе свое…

…Клеопатрой звали его внучку. Клеопатрой. Светлой и чистой, как горный ручеек, была она. Резвой, как козочка. И совсем юной. Удивительно ли, что, увидев, прикипел к ней суровым сердцем царь Филипп? Но не могла рожденная в одном из знатнейших домов Македонии дева стать наложницей, пусть и в гареме базилевса. И влюбленный царь сделал ее законной женой и царицей, отослав сидящую здесь молосску в ее дикий Эпир. Когда же погиб от ножа убийцы добрый Филипп, а сын сидящей здесь женщины сделался царем…

Слова застревают в горле рыдающего старца.

– Говори же, говори, ничего не скрывая, почтенный, – ласково просит Кассандр.

Старик всхлипывает – жалобно, как дитя.

– Она послала моей голубке веревку и меч, на выбор…

– И что же?

– Моя девочка, законная царица Македонии, отказалась убить себя. Она сказала: убей меня ты, упыриха, и кровь моя да будет на тебе…

– И тогда? – голос Кассандра мягок, как пух.

– И тогда доченьку моей внучки, правнучку мою, изжарили на медной сковороде…

Старик, синея, хватается за сердце. Подскакивают рабы. Бережно подхватывают под локти. Отводят в сторону, в тень, где уже поджидает приведенный архиграмматиком лекарь.

Впервые за все утро наместник глядит в лицо царице.

– По твоему приказу, женщина, была изжарена на сковородке пятимесячная девочка, дочь нашего царя Филиппа. Нашего законного царя. Которому ты уже не была женой. И принудили уйти из жизни юную девушку, благородную македонянку. И вырезали до единого человека ее родню, славный и знаменитый род Артатидов…

Кассандр пожимает плечами.

– Лишь жизнь этого почтенного старца, своего наставника, отмолил у твоего сына побратим моего отца и твоего царственного супруга, великий воин Парменион. Но ты, запомнив это, сумела ему отомстить…

О делах давно минувших дней, делах тайных и кровавых, рассказывает Кассандр, как свидетель, не как обвиняющий.

О мудром полководце Парменионе и его отважных сыновьях, загубленных безо всякой вины, по ложным наветам женщины, сидящей здесь. Ни в чем не отказывал матери Божественный, даже в жизни старых соратников своего отца. Да полно, разве считал он Филиппа отцом? Нет. Он ненавидел Филиппа. И виной тому – эта женщина, смеющая даже сейчас, после всего прозвучавшего, не опускать взгляда…

Тихо во дворе. Очень тихо.

Отчетливо слышно каждое скорбное слово.

Один за другим входят в открывающиеся ворота скорбные люди в черном.

Их много. Десятки. Сотни.

Негромко, словно жалуясь, сверкая воспаленными глазами, излившими все слезы, повествуют они о пытках и казнях, о ременных петлях-удавках и окровавленных плахах, о чашах с медленным ядом, подносимых на пиру, и шипении раскаленного железа, вспарывающего глазные яблоки.

Триста двадцать семь неопровержимо доказанных смертей. Триста двадцать семь лучших, благороднейших людей Македонии. Триста двадцать семь теней, чьи жалобные голоса доносятся из Эреба, моля об отмщении.

Упыриха не щадила никого.

Пылали дома посмевших вполголоса возразить, а стража копьями докалывала спасающихся. Захлебывались в выгребных ямах решившиеся хоть шепотом осудить кровопролитие. Зашитые в звериные шкуры, заживо разрывались псовыми сворами несчастные, повинные лишь в отдаленном родстве с родом Аргеадов. И не перечесть вообще ни в чем не повинных, попавшихся на глаза ведьме в мгновение приступа ярости…

Люди говорят, и все чаще приходится лекарю пускать в ход свое искусство. Сердца свидетелей не выдерживают. Да и что там свидетели! Уже и трем воинам из числа судей, мужчинам с сердцами, поросшими шерстью, пришлось пустить кровь, привести их в сознание и вернуть на судейские скамьи…

Молчат воины-судьи, и глаза их посверкивают недобрыми отблесками. Молчит вернувшийся в свое кресло Кассандр. Тише подвальной мышки ведет записи свидетельских показаний евнух-архиграмматик.

Ни одному из требующих справедливости не желает возразить обвиняемая.

Ни единому.

Нечего ей сказать.

Приговор очевиден. Ибо творить подобное воистину способен лишь тот, кто неразрывно спутал нить своей жизни с бесчинствующими в усыпальницах демонами полуночного мрака.

Свидетельства людей в черном сделали свое дело.

Нет нужды в дальнейших обвинениях.

Внимательно, но уже без живого интереса выслушивают судьи очевидцев гибели слабоумного, но законно избранного царя Арридея и его прекрасной супруги Эвридики, пытавшейся не допустить возвращения из Эпира в Македонию молосской ведьмы.

Черное это деяние меркнет на фоне того, что уже рассказано. И только архиграмматик аккуратно вписывает в свой свиток еще одно свидетельство о преднамеренном цареубийстве и узурпации власти.

Уже без особого внимания слушают и выборные от войска показания горных династов, соратников Полисперхонта, подтверждающих, что Царица Цариц сулила им восстановление независимости их княжества, если они помогут ей утвердиться в Пелле. Устали судьи от перечисления изощреннейших злодейств.

И государственная измена уже не способна их потрясти.

Впрочем, как бы то ни было, суд есть суд.

А на суде даже закоренелый, неисправимый преступник имеет право на защиту.

– Олимпиада-молосска, – избегая глядеть на упыриху, спрашивает старейший из судей. – Есть ли у тебя некто, готовый сказать слово в твою пользу?

Олимпиада встает, неестественно расправив худые плечи. И голос ее высокомерен.

– Я буду защищать себя сама!

Среди выборных от войска возникает оживление. Неужели после всего, что прозвучало, она надеется убедить суд в своей невиновности? Единственный надежный щит для нее – напомнить о том, что она, скверная или хорошая, но – мать Божественного, и сын любил ее. Во имя великого сына матери можно многое простить. Но у всего, даже у всепрощения, есть пределы, преступить которые невозможно!

– Говори, если есть что сказать, – дозволяет старый воин, а евнух-архиграмматик настораживается, приложив к уху большую мягкую ладонь.

– Я, Царица Цариц, неподсудна вашему суду, – дерзко восклицает Олимпиада. – И не собираюсь оправдываться перед теми, кто обязан мне верностью. Цари вольны делать то, что делают, не давая отчета подданным. Вы хотите убить меня? Я не боюсь. Убивайте. Но ответ вам придется держать перед богами. Потому что, убив меня, вы не покараете зло. А лишь породите зло много большее. По-вашему, я убийца? Пусть так, не спорю. Но, казнив меня, вы станете соучастниками другого преступления, затмевающего все мои поступки, о которых я не сожалею и не собираюсь сожалеть!

Она говорит столь уверенно, что воины-судьи помимо воли испытывают некоторое смущение. Лишь старый евнух, не отнимая ладонь от уха, встречает каждое слово защищающейся удовлетворенным кивком.

– Вот он, истинный преступник! – палец Олимпиады вонзается в Кассандра, едва не отшатнувшегося и лишь в последний миг сумевшего сберечь достоинство. – Вы думаете, о справедливости и законе думал он, затевая это судилище? Нет и нет! Он, а не я мечтает извести род македонских царей-Аргеадов и похитить законно принадлежащий им по воле богов венец! Бойтесь же, македонцы, быть рядом с ним, ибо нет и не будет худшего преступления перед божьим судом!

С яростной радостью замечает царица сгущающиеся тени сомнения на лицах некоторых судей.

Разве она не права? Базилевсы и впрямь не обязаны отчетом подданным, и даже страшнейший из тиранов, если несет в жилах божественную кровь, отвечает только перед Олимпийцами. Простолюдинам не дано судить ярость и гнев, вполне возможно, внушенные небожителями. Кто способен наверняка, не рискуя ошибиться, отличить буйство божества от злобствования полночного демона?!

– Подумайте! Не кто иной, как Кассандр, уже почти год держит под арестом моего внука, вашего законного, ни в каких убийствах не повинного царя. Кассандр, попирая все обычаи, прячет от ваших глаз мою дочь, дочь вашего царя Филиппа. А в чем вина племянницы и гостьи моей, юной царевны молоссов Деидамии, дочери брата моего Эакида?! – восклицает царица. – Я – да! Я – убивала. Не признаю своей вины, но – убивала. Что ж, умертвите меня! Но при чем здесь дети? О! Видно, тот, кто посмел обвинять меня, царицу и мать Божественного Александра, таит надежду вашими руками извести под корень оба рода, идущих от Олимпийцев – молосских Эакидов и Аргеадов македонских! Что ж, македонцы, посмеете ли вы стать сообщниками этого злоумышленника?!

Олимпиада не упоминает имени наместника, но присутствующим кажется, что имя «Кассандр» прозвучало во всеуслышание, и они не могут поручиться, что лицо сына Антипатра в этот миг сохранило невозмутимость. В зеленых глазах женщины вспыхивает торжество.

И вот тогда из-за маленького столика, вытирая тряпицей испачканные чернилами пальцы, неторопливо встает не имеющий возраста евнух.

– Мужи-македонцы! – тонкий голосок его тускл и невыносимо скучен. – Я, архиграмматик наместника Македонии Кассандра, сына Антипатра, хочу напомнить вам, что родной внук обвиняемой Олимпиады-молосски, сын дочери ее и царя нашего Филиппа Клеопатры, благородный Неоптолем, по воле почтенного Кассандра царствует ныне в своей наследственной вотчине, Молоссии. Также позвольте напомнить, что Неоптолем является одновременно и Аргеадом, и Эакидом, что не помешало, однако, наместнику позаботиться о его судьбе!

– О да! Кассандр пощадил и приласкал несчастного дурачка! – смеется царица.

Но евнух не обратил никакого внимания на ее насмешку.

– Мужи-македонцы! С дозволения наместника Македонии сообщаю вам, что нынешним утром вышеупомянутая Клеопатра, дочь обвиняемой Олимпиады-молосски и царя нашего Филиппа, снабженная должными дарами и приличествующей свитой, отправилась в путь, к месту пребывания почтеннейшего Антигона, наместника Азии…

Он тоненько прокашливается, очищая горло.

– …единственного, кто по праву возраста и заслуг правомочен быть опекуном царской семьи и воспитателем юного Царя Царей. Посему и Александр, сын Александра, внук обвиняемой Олимпиады-молосски, будет отправлен ко двору почтеннейшего Антигона, как только недуг, не позволяющий ему отправиться в дорогу немедленно, перестанет внушать совету лечащих врачей опасения за жизнь нашего господина…

В амфитеатре кто-то изумленно присвистывает. Презрительно глядя то ли на враз побелевшее лицо царицы, то ли сквозь него, евнух, весьма довольный произведенным впечатлением, завершает:

– К почтенному Антигону отбыла ныне и молосская царевна Деидамия, о судьбе которой изволила только что проявить беспокойство обвиняемая. Наместник Македонии не враждует с невинными. Тем паче что Деидамия просватанаобвиняемой за сына почтеннейшего Антигона, благородного Деметрия…

Рыхлые щеки евнуха насмешливо вздрагивают, всколыхнув складки сухой кожи.

– Из этого следует, что наместник Македонии Кассандр свято чтит волю царицы Олимпиады, старейшей в обоих царственных семьях!

Церемонно поклонившись, он садится и вновь обмакивает в чернильницу тонко очиненное перо.

– Смерть упырихе! – говорит старейший из судей.

– Смерть! Смерть! – вразнобой подхватывают остальные.

Царица вздрагивает. Рот ее на мгновение, не больше, перекашивает скорбная складка. Удар, нанесенный евнухом, смертелен, хитрец сумел обернуть ее оружие против нее самой.

Жизнь кончена, теперь в этом не может быть сомнений, но это не страшно. Страшна окончательность поражения. Проклятый Кассандр перемудрил ее. И обыграл. Он отпустит к Антигону безобидных, вовсе не нужных тому женщин. Но ее внука не отдаст никогда, сколько бы клятв ни принес. Селевк же с Птолемеем кинутся теперь разбираться с Одноглазым, заподозрив наместника Азии в сговоре с Кассандром. А Кассандр останется в стороне, в далекой от полей битв Македонии, понемногу укрепляя свою власть и делая ее безраздельной.

Умный, негромкий, предусмотрительный и ненавистный Кассандр, которому так и не удалось отомстить…

– Ну что ж! – поднявшись с кресла, Олимпиада быстрым шагом подходит вплотную к скамьям. Взгляд ее прикован к одному из судей, совсем еще молодому рыжему пехотинцу.

– Я узнала тебя, воин! Это ты сулил в Пидне жизнь и удачу моему внуку. Ты обещал верно служить ему, когда он подрастет, а имя тебе – Ксантипп…

Македонец, потупив глаза, бледнеет. Он явно напуган резким голосом и сверкающими глазами упырихи.

– Так вот, предатель! Вы называете меня упырихой? Ею я и стану после смерти. И запомни: я выпью из твоих жил всю кровь, по капельке, если прольется кровь моего внука. Не забывай об этом – и бойся не выполнить клятву, данную тобой в Пидне…

Воин дрожит всем телом, и на лбу его выступает липкая испарина.

– А теперь – убивайте! – презрительно шипит Царица Цариц. – Я презираю вас! Ну же! Кто первым посмеет поднять меч на мать Божественного?!

Опасный миг!

Кассандр видит: те, кто только что, не колеблясь, вынес приговор, не в силах привести его в исполнение. Каждому не по себе при одной мысли о том, что когда-нибудь придется встать лицом к лицу с Божественным, выйдя из Хароновой ладьи на том берегу темноструйного Ахерона…

Что ж. Есть заготовка и на такой случай. Хвала мудрости многоопытного архиграмматика!

– Нет, мерзкая! – усмехается наместник, не скрывая острого, почти чувственного наслаждения. – Не надейся, что честный солдатский клинок коснется твоей проклятой плоти. Ты недостойна умереть от железа. Не зови палача. Кровь, пролитая тобою, сама взыщет с тебя долги!

Как ни странно, но в голосе стратега нет злобы, скорее – судорожная веселость. И не на Олимпиаду глядит он, цедя слова, а куда-то поверх нее. Царица невольно оборачивается, следуя взором за взглядом ненавистного. И замирает, будто облитая водой на лютом морозе.

Людей в черных одеяниях, входящих в распахнутые ворота, видит она.

Их много. Они неспешны и безмолвны. И у каждого в правой карающей руке – по увесистому камню, никак не меньше собачьей головы.

Шумно вздохнув, Олимпиада шагает навстречу толпе…

…После третьего удара она покачнулась. И сыночек, бессмертный Бог, явившись в сиянии величия своего, поддержал старуху мать и увел от обидчиков, так и не позволив Царице Цариц осознать, что она мертва.

Келесирия. Финикийское побережье. Окрестности Тира. Начало лета того же года
– Э-ге-ге-ге-геееееей!

Крик стрелою вонзился в опрокинутую чашу небес, ударился о прозрачное легкоперое облачко, застывшее в безмерной выси, рассыпался на тысячи тысяч мельчайших отзвуков, разлетелся над сухой каменистой равниной многократным неутихающим эхом. Пламенно-рыжий нисейский скакун, хрипя и расплескивая полночную гриву, встал на дыбы над самым обрывом. Замер. Шагнул вспять, с трудом удерживая равновесие.

Звонко и возмущенно заржал. И, прядая ушами, изогнул лебединую шею, с упреком косясь на всадника.

– Господин!

Во влажных фиолетовых глазах отставшего всего лишь на миг спутника – ужас.

– Твой отец будет гневаться, господин!

– Наверняка. Если узнает. А ведь он не узнает, не так ли, Зопир?

Деметрий, дружески улыбаясь, подмигнул персу. Как равный равному. И широко раскинул обнаженные по самые плечи руки, словно примериваясь: выйдет ли полететь?

Зопир, трепеща, зажмурился.

От шах-заде Деметрия можно ожидать всего. В том числе и прыжка в бездну. Причем – самое странное! – прекрасно зная своего господина, перс не мог бы поручиться, что сын Антигона воистину не сможет полетать. Слишком уж чистый золотой огонь играл в кудрявых локонах молодого повелителя, тот самый отсвет неугасимого пламени великого Ахурамазды-Ормузда, что возгорелось из ничего в нигде и будет пылать до тех пор, пока не угаснет последняя искра и мир не погрузится во тьму бесконечной ночи.

– Впрочем, Зопир, у меня нет охоты уподобляться Икару. Что толку быть вторым, а? – рассмеялся Деметрий, и перс облегченно вздохнул.

Нет сомнений, шах-заде сродни Великому Пламени, и частица первоогня горит в его душе. Простые смертные, даже властители, не бывают так отважны и так добры с низшими, умея не унижаться до них, но возвышать до себя, и так бесшабашно щедры. Вот золотой перстень на безымянном пальце левой руки Зопира: цена кольцу – едва ли не полселения, где перс появился на свет. А Деметрий подарил его легко, походя, просто так, заметив восхищение драгоценной вещицей, мелькнувшее в фиолетовых очах телохранителя. Вот браслет витого серебра: на любом базаре за изделие столь тонкой работы, не глядя, отдадут стригунка нисейской породы – и это тоже дар милостивого шах-заде.

Поэтому перс Зопир, сын перса Пероза, спокойно и без размышлений умрет за юного господина, если такая жертва будет необходима.

Легко и приятно отдать жизнь за Деметрия, ибо других таких не бывает на свете.

Старый воитель Антигон – вах! – могуч и страшен, как дэв, от взгляда его единственного глаза сердце уходит в пятки и хочется сделаться тише рыбы и незаметнее муравья. Великое счастье служить такому повелителю, тем более что старец мудр и не делает различия между детьми Персиды и своими единокровными юнанами[163]. Но все же шах-заде, на вкус Зопира, способен превзойти отца. Он станет непобедимым спасаларом[164] и мудрым шахом, когда войдет в полную силу, а верный Зопир будет при нем сардаром гвардии «бессмертных», а то и визирем. Почему нет? Следует лишь верно служить, быть неизменно рядом и по возможности не позволять златоволосому юноше творить излишние глупости, но так, чтобы опека не была обременительна…

Тогда, вне всяких сомнений, и старый шах не обойдет Зопира наградами.

Дробный, приближающийся перестук копыт заставил перса встрепенуться.

Э! Пустяки! Два отставших юнана на смирных лошадках.

Поспели наконец. Шах-заде называет их друзьями. Но у шахских сыновей, особенно единственных наследников, не бывает друзей. У них есть слуги, как Зопир. И есть слуги обычные. А еще есть враги.

С другой стороны, у каждого народа свои обычаи, и юнаны не исключение; удивительно ли, что Зопир пока не все понимает в поведении светловолосых западных людей?

Друзья так друзья. Пусть. Во всяком случае, этот, светлоглазый, чье длинное имя нелегко запомнить, и впрямь смотрит на шахского сына хорошими, правильными глазами. Иное дело – второй, чье имя короче. Этого не назовешь другом. И слугой тоже. Впрочем, он и не враг…

– Господа! – приветливо прикладывает руку к груди перс.

Молодые эллины старательно отводят глаза, делая вид, что не заметили учтивости азиата-телохранителя. Они по сей день не нашли в себе силы понять и простить. Впрочем, Зопир и не думает затаивать обиду, скорее жалеет упрямцев. Он и впрямь виноват перед этими двумя. Но и не виноват! Ибо кто более повинен в смерти человека: меч, отсекший голову, рука, поднявшая и опустившая меч, или уста, отдавшие приказ?

Да, мудрый амир Эвмен умер от его, Зопира, руки. Но смерть его была легка и пришла по приказу старого шаха. Разумно ли не замечать поклоны Зопира, который всего только меч, и при этом учтиво кланяться одноглазому Антигону? Нет, неразумно. Но кто поступает неразумно, тот помечен печатью гнева пресветлого Ахурамазды-Ормузда. Значит, таких несчастных можно лишь пожалеть. Гневаться на них излишне. Мстить им не за что. Другое дело, если случится так, что заносчивые юнаны прогневают чем-либо старого шаха… О, вот тогда Зопир с особым удовольствием накажет негодяев. Увы! Шах никогда не гневается на тех, кого называет своими друзьями добросердечный и доверчивый шах-заде Деметрий.

Потупив выпуклые глаза, Зопир умолкает, сделавшись незаметным, как и подобает вышколенному соматофилаку.

А Деметрий звонко смеется, заставляя коня приплясывать на самом краешке бездны.

– Каково?

И, не сразу дождавшись ответа, нетерпеливо переспрашивает, словно поддразнивая:

– Ну же, Киней! Почему молчишь, Гиероним?

Что отвечать?

Жутка пропасть, и крут обрыв…

– Разве ты бог, Деметрий? – Гиероним на кратчайший миг скашивает глаза в прозрачную пустоту и вздрагивает. – Разве ты бессмертен?

– Не знаю, – честно отвечает единственный сын и наследник Антигона. – Но иногда так и тянет проверить!

Зопир, восседающий на своем караковом в сторонке, бледнеет.

– Но не сейчас. – Смех Деметрия возвращает краску щекам перса. – Как ты полагаешь, Киней?

Киней пожимает плечами, скептически взглянув на искренне восхищенного Гиеронима.

Они очень разные, любимые ученики пребывающего в Эребе Эвмена из Кардии.

Гиероним – светловолосый, худенький, восторженный. Он – земляк кардианца и попал в ученики по просьбе своего отца, друга Эвменова детства. Смерть учителя он переживал тяжело, несколько ночей кряду обливаясь слезами. Но, выплакавшись, успокоился и, не забывая чтить память ушедшего, нашел себе нового кумира. Ведь и сам наставник Эвмен, уходя на казнь, строго завещал: пусть не будет в сердцах ваших ненависти к Одноглазому, он ни в чем не виновен. Я умираю лишь потому, что разуверился и устал жить…

Гиероним никогда не спорил с учителем, предпочитая верить на слово. Принял его завет на веру и в тот последний час. И нынче каждый вечер, не позволяя себе отдыха, сидит он над свитками, описывая минувший день: каким он был, что принес, что унес и как провел его юный полубог Деметрий, сын наместника Азии Антигона.

Историю Одноглазого и его сына задумал создать в назидание потомкам молодой кардианец вместо отложенной навсегда печальной повести о многотрудной жизни Эвмена…

Киней – совсем иной. Кудлатая молодая бородка с проблесками ранней седины делает его, почти ровесника Гиеронима и Деметрия, лет на десять старше своего возраста, а колючие недоверчивые глаза лишь усугубляют первое впечатление. Впрочем, уроженцы славных Афин известны всей Ойкумене своей недоверчивостью. И в этом Киней – истинный сын своего полиса. Но кроме этого, он еще и редкостный молчун, что вовсе не свойственно неуемным афинским балаболкам…

Вот и сейчас он долго молчит, подбирая слова, прежде чем ответить.

– Дурно испытывать терпение судьбы, Деметрий. Она долго терпит, но неизбежно мстит, и порой жестоко, – говорит он наконец.

– Вот как? – иронически морщится юный полубог. – А я думаю, каждый свою судьбу делает сам…

Это не его слова. Это слова Антигона, оброненные однажды Одноглазым и тотчас позабытые им, но крепко запомнившиеся сыну. Мудрые слова. Самому Деметрию так не сказать, хотя он давно уже считает эту мысль своей, и только своей. В самом деле, разве есть у них с отцом что-то, чем не готовы они поделиться? Нет такого! И не будет…

Не веришь? Смотри!

Став вдруг очень серьезным, Деметрий указывает пальцем вниз, в долину.

– Вот как делается судьба!

А внизу, в ясной дали, на сером с желтыми проплешинами ковре песчано-каменистой равнины, почти вплотную к кажущимся отсюда невысокими громадам стен древнего Тира, на ослепительном фоне густой морской синевы, творится удивительное действо, завораживающее душу и взор.

Ровные квадраты, разделенные промежутками желтизны, выстроились там один к одному; с высоты обрыва они кажутся разноцветными лоскутами дорогих тканей, аккуратно выстланными по песчаной земле. Отсюда, разумеется, не различить лиц, не уловить знаки, вышитые на пурпурно-черных знаменах. Лишь изредка взблескивает солнечный луч, отразившись от бронзы, меди, серебра, железа и золота…

Там – войско.

И Одноглазый, умело взбадривая и тотчас лихо осаживая вороного скакуна, медленно проезжает вдоль идеально ровных солдатских шеренг. Он горд и счастлив.

Ибо вот, перед ним – лучшая армия мира.

Его армия!

Твердой, восхитительно сияющей стеной, уставно выпрямившись и строго вертикально держа длинные копья, стоят сариссофоры[165] – тяжеловооруженные пехотинцы, основа прославленной македонской фаланги, подарившей Александру Божественному половину Ойкумены. Антигон, правда, не склонен излишне превозносить фалангу; она несокрушима, нет спора, но она же и неповоротлива, капризна, прихотлива. Чтобы фаланга[166] побеждала, ей необходимо ровное поле, широкий простор для маневра, конница, защищающая фланги, и безукоризненная, многолетняя выучка бойцов. Потери опытных сариссофоров невосполнимы. Но разве всегда можно вынудить врага принять бой именно там, где удобно тебе? И разве подготовишь смену выбывающим из строя сариссофорам-фалангитам, если сражения следуют едва ли не каждую неделю, унося жизни тех, кто лишь начал учиться нелегкому искусству пешего боя в неразрывно сомкнутом строю?

Вот почему выше фаланги ценит Антигон синтагмы[167] греческих гоплитов. Они вооружены не хуже македонских копьеносцев, но небольшие, подвижные отряды их способны легко перестраиваться и маневрировать в любых условиях и на всякой местности. Именно гоплиты – мясо войны, и чаще всего не сариссы длиной в две-три оргии[168], а короткие копья и мечи эллинов решают исход сражений.

– Хайре! Радуйтесь, друзья! – кричит Антигон.

– Эвоэ, архистратег! Ликуй, великий вождь! – отзывается шлемоблещущая пехота.

Мельком отмечает Антигон: разные – о боги! – какие же разные лица! Синеватые, серые, голубые глаза македонцев. Выразительные, миндалевидные, золотистые, но чаще – темно-карие очи греков. Выпуклые, влажные, похожие на крупные виноградины и маслины, обрамленные пушистыми ресницами, – это, конечно, персидские глаза.

Вот что важнее всего!

Он, Одноглазый, добился своего и стал вождем всех: и для сынов родимой Македонии, и для уроженцев Эллады, и для отважных, хотя подчас излишне пылких азиатов. Он никогда не делал разницы между ними. И не делает по сей день. Все они, откуда бы родом ни были, равны для него. Все – его солдаты. Его дети!

– Хайре!

Вслед за тяжелой пехотой – веселые, многоцветные, приплясывающие от избытка сил ряды легковооруженных пельтастов[169] – лучников, пращников, метателей дротиков. Среди них, облаченных в свободные, не стесняющие движений доспехи из многократно простеганной льняной ткани, днем с огнем не найти ни грека, ни тем более македонца. И фракийских стрелков, составлявших некогда основу легкой пехоты Божественного, тоже никак не более тысячи. Куда ни глянь – азиатские лица. Фригийцы, исавры, пафлагонцы, каппадокийцы – обитатели сатрапий, сразу после смерти Божественного доставшихся Антигону. Эти восточные люди давно уже осознали свое равенство с любым из юнанов. И этим можно гордиться!

Единственное бесспорно мудрое свершение покойного царя-безумца: создание войска, в рядах которого смешались уроженцы всех подвластных земель, не распределенные по признаку родства. Единое войско – единый народ. Об этом мечтал Александр Божественный и потому относился к азиатам без всякого презрения. Он уравнял их с юнанами и в обязанностях, и в правах и усмирил западных людей, попытавшихся воспротивиться, и воистину не было для него ни эллина, ни варвара, но все подданные были равны в подданстве.

Неспроста ведь уже теперь, спустя совсем немногое время, в персидских, и мидийских, и парфянских поселениях-дасткартах[170] рассказывают детишкам волшебные сказки о великом и мудром шахиншахе Искандере Зулькарнайне Двурогом, пришедшем из закатного света и принесшем добро и ласку истомленной игом буйных Ахаменидов и их жадных сатрапов Азии…

Все это так и не так. Глупым варварам невдомек, что все смертные были одинаково равны для Александра лишь потому, что равенство их было равенством рабства. Нет, Антигон не станет повторять эту ошибку. Кто слышал о преданности рабов? Любой воин дорог Одноглазому, как соратник, как младший брат. И поэтому – он знает, сам слышал песни гусанов! – легенды об Однооком Дэве, превзошедшем милостью самого Зулькарнайна, давно уже ползут по пропыленным дорогам Востока, приманивая под пурпурно-черные стяги все новые и новые сотни отважных мужей…

– Аш-шалам, спасалар! – нестройно и радостно вопят пельтасты, подбрасывая высоко над головой и ловко перехватывая на лету короткие дротики.

– Ва-аш-шалам, азатлар! – откликается Антигон, вызывая новую волну восторженного рева, и посылает вороного дальше вдоль строя.

О!

Блеск и нестерпимое сияние!

Конница!!!

Лоснящиеся, вычищенные до блеска бока. Тщательно расчесанные, перевитые по случаю смотра цветными лентами гривы. Длинные шелковистые хвосты, подвязанные нитями жемчуга. Лукавые и мудрые, едва ли не человеческие глаза, опушенные изогнутыми, девичьи ласковыми ресницами, странными в обрамлении твердой бронзы налобников.

И всадники-кентавры, с ног до головы закованные в сияющий металл.

Всадники, способные в хлестком, ни себя, ни врага не щадящем накате проломить даже ряды ощетинившейся сариссами[171] фаланги…

Этерия!

Отборная тяжелая конница.

Каждый из этих смельчаков зачислен в этерию и получил право носить багряный, расшитый золотом плащ в награду за доблесть и мужество. Каждый удостоен награды за подвиги. И каждый связан собственной клятвой верности, принесенной лично наместнику Азии.

После смерти Божественного они получили право выбирать: вернуться ли домой в Македонию? Остаться ли на Востоке? А если остаться, то с кем: с Птолемеем, сулившим златые горы отборным македонским наездникам? С веселым и щедрым Селевком из Вавилона? Или же с ним, Антигоном?

Все всадники этерии сделали свой выбор добровольно, после долгих раздумий и споров и без всякого принуждения.

Разве зря тяжелая конница названа этерией?

Гетайр означает «друг».

– Хайре, друзья!

– Эвоэ, Монофтали! – задиристо откликается один из гетайров.

Антигон возвращает улыбку, шутливо погрозив смельчаку пальцем.

Он не любит упоминаний о своем увечье. Неприятно. Но всадникам этерии дозволено многое, даже более предосудительное, нежели невинное поддразнивание вождя. Что здесь такого? В конце концов, он ведь и есть – Монофтали. Одноглазый.

– Хайре, архистратег! – жиденько приветствуют подъехавшего вождя конные лучники.

Их немного, к сожалению. Неоткуда взять Антигону легкую конницу. Обширные степи, где рождаются смуглые наездники, умеющие без промаха рассыпать стрелы на лету, отделены от его владений непокорной Вавилонией, где окопался непослушный Селевк, воспользовавшийся доверием наместника, а потом нагло отказавшийся платить дань и объявивший себя полноправным наместником Двуречья и Дальних сатрапий.

Ну что ж. Наглецов следует наказывать, и никто не может упрекнуть Антигона в том, что он кому-либо прощал нанесенные обиды.

При всем своем нахальстве Селевк вряд ли спокойно спит по ночам…

Чуть придержав разбег жеребца, Антигон гарцует перед элефантерией. Зрелище, как всегда, вызывает уважительный трепет. Серые глыбы, плотно задрапированные яркими попонами, чуть колышатся, переминаясь на колонноподобных ногах, окольцованных медными защитными браслетами. Слоны, все как один, вскидывают хоботы, трубят, приветствуя наместника Азии по знаку погонщиков-махаутов. Животные безоружны. Нет сейчас ни клинков на их тяжелых клыках, ни шипастых колец на браслетах, и витые хлесткие цепи не накручены на кончики хоботов. Зачем без нужды отягощать толстокожих металлом?

Жаль, маловато слонов. Всего три десятка. И еще двадцать обученных гигантов, закупленных по приказу Антигона, бредут сейчас из Нижней Персиды. Пятьдесят – уже неплохо. У Кассандра их гораздо меньше. У Птолемея – тоже. Но нельзя не учитывать, что рано или поздно враги объединятся…

Как бы там ни было, элефантерию необходимо увеличить любой ценой. Не забывая при том, что слоны, взращенные в Персиде, многократно уступают животным индийской выучки. Однако нынче пути к Индии перекрыты Селевком, вовсе не намеренным способствовать усилению Антигона.

Ну и ладно. А мы попросим поубедительнее…

– Хайре! – кричит Антигон.

– Бу-у-у-ухх! – трубят слоны.

– Бхай, махараджа! – гортанными голосами, похожими на птичьи крики, верещат махауты.

Одноглазый, плавно потянув поводья, вынуждает коня развернуться. Приплясывая от полноты сил, расплескивая волны благоуханной гривы, красавец торжественно возносит себя и наездника на невысокий холмик, специально насыпанный накануне по приказу наместника Азии.

Все предусмотрено. Антигон стоит спиной к солнцу, и ему не приходится щуриться, осматривая ряды воинов.

Слева возвышаются близкие-близкие стены портового Тира, дружественнейшего из городов финикийского побережья. Кто-кто, а тиряне верны наместнику без притворства. Имя Божественного для них страшнее проклятия; вряд ли кто-либо из граждан славного Тира, переживших последнее двадцатилетие, забудет кровавую баню, устроенную озверевшим завоевателем городу, посмевшему сопротивляться. Не любят тиряне и Птолемея, руководившего разрушением городских стен. Антигон – иное дело. Именно он, став наместником Азии, позволил рассеянным по Ойкумене тирянам вернуться в родные места. Именно он, и никто иной, помог деньгами и рабской силой. И не ошибся. На диво быстро отстроившись, разворотливые и тороватые граждане Тира вернули долги с изрядной лихвой и никогда не изменяли своему благодетелю. Тир сумел выстоять даже против непобедимого Эвмена, хотя были дни, когда приходилось питаться вялеными крысами и солониной из рабского мяса…

Вот и сейчас на стенах черным-черно от празднично разодетого люда. Смуглые курчавобородые финикийцы, обладатели невиданных носов и тугих кошельков, размахивают крохотными пурпурно-черными флажками и кричат нечто, отсюда неразличимое, но явно дружелюбное.

И Антигон Одноглазый находит мгновение ответить союзникам приветственным взмахом.

Они – полезные друзья. Рано или поздно придется подумать о пути в Элладу, лежащем через острова Великого Моря. А тирийский флот, восстановленный и обновленный, хоть и не достиг еще прежнего блеска, но уже и сейчас не меньше афинского. Флотоводцы же Финикии, веками шлифовавшие мореходное искусство, пожалуй, и поискуснее плутоватых греческих навархов[172]

Справа, гребнем высокого холма, – четыре почти не различимых силуэта. Наместник Азии скорее сердцем угадывает, чем видит: один из них облечен в лучистое сияние золотого марева…

Сын!

Деметрий смотрит! Он гордится отцом!

Ну что ж, так и надо. Антигон тоже горд – тем, что он, единственный из наследовавших Божественному, может спокойно спать в присутствии собственного наследника. Селевк, хоть и в ладах со своим Антиохом, на такое все же не отваживается. Птолемей, говорят, вообще приставил к первенцу соглядатаев, хотя тому нет еще и пятнадцати. Фракийский Лисимах, правда, имеет прекрасного сынишку, но – чего требовать от кретина?! – везде и всюду во всеуслышание выражает сомнение в законности его появления на свет…

Хвала же богам, что они, забрав одного за другим троих сыновей, в утешение старости послали ему Деметрия!

И да будут друзья, тщательно и придирчиво подобранные заботливым отцом, верными спутниками сына.

Нет оснований сомневаться в том, что так оно и будет.

К примеру, Гиероним – виден как на ладони уже сейчас. Он влюблен в Деметрия искренне, восхищенно и бескорыстно и за это будет вознагражден по-царски. Конечно, он не боец, в этерию его не зачислишь, но архиграмматик с годами может получиться из него недурной.

Зато этерия сына вполне подойдет для Зопира. Перс приглянулся Одноглазому еще тогда, в сложном деле с Эвменом, и был уступлен сыну в телохранители. Но уже и сегодня видно, что у этого азиата есть все данные для продвижения. Храбр. Умен. Ладит с людьми, но без подобострастия. Правда, подчеркнуто отстранен. Никогда не забывает показать, что считает себя всего лишь слугой. Возможно, Деметрия он и способен обмануть, но ему, Антигону, виднее: преданность Зопира зиждется не на жалованье гетайра, а на дружеской приязни…

Киней – вот о ком следует пожалеть. Редкостный ум, даром что совсем мальчишка! Ну, ничего не поделаешь, он предпочел держаться в стороне, и никто не станет диктовать ему, как следовало бы поступить. Просится на родину, в Афины? Что ж, путь чист! Скоро из Тира отправляется посольство, и Одноглазый уже вписал Кинея в списки послов. Брать с юноши клятву вернуться он не станет…

Однако же, одергивает себя Антигон, довольно размышлений. На них найдется время и позже. Сейчас же воины ждут слова. Конечно, слухи о близких переменах уже пробежали по лагерям, но без подтверждения наместника слухи остаются всего лишь слухами.

Справедливы ли они? Это интересует каждого.

– Братья! – начинает Антигон, на первый взгляд негромко, но тренированный голос, перекрывающий в битве рев разъяренных слонов, растекается по необъятному полю, доносясь до слуха всех стоящих под знаменами. – Ныне собрал я вас, дабы услышать ваш совет и заручиться поддержкой!

Чистое, как прозрачная родниковая вода, молчание замирает над полем.

– Следует знать вам, братья мои, что двенадцать дней назад в ставку нашу прибыли послы Птолемея, стратега и сатрапа Египетского, а вместе с ними и послы Селевка, с моего позволения управляющего Вавилонией. И требуют они от нас отдать Сирию, принадлежащую мне и вам по праву завещания Божественного, поступившись ею, а также и Финикией, в пользу Птолемея. Селевку же, как пишут они, мы должны отдать Вавилон вкупе с Дальними сатрапиями и признать его полномочным наместником Восточной Азии. Больше того, от имени и с согласия Лисимаха, сатрапа и стратега Фракии Европейской, желают они, чтобы уступили мы помянутому Лисимаху Геллеспонтскую Фригию и Малую Азию до Тавра. И эти желания подкрепляют они угрозой войны!

Антигон вскинул над головой руку с крепко зажатым в кулаке, изрядно помятым папирусным свитком.

– Требуют также Птолемей с Селевком и примкнувший к ним Лисимах незамедлительно отослать в Египет дочь царя нашего, покойного Филиппа, почтенную госпожу Клеопатру, сестру Божественного…

Воины сдержанно заулыбались. Экое сокровище! Бабенка лет сорока! Единственно что, глаза зеленые…

– …и разделить с ними сокровища, по праву взятые нами у побежденного мятежника Эвмена!

Улыбки незамедлительно сменились хмурыми, откровенно колючими взглядами исподлобья. Сокровища Эвмена? Но ведь они же давно разделены и истрачены в харчевнях и веселых домах. Кто смеет требовать у непобедимых воинов Одноокого Дэва вернуть то, что честно заработано ценой стертых в походе ног и горящих по сей день ран?

Антигон кивает.

– Да, вы не ослышались, братья! Те самые сокровища, что были по заслугам распределены между вами, герои и дети мои! Вы помните? Так велика была ваша заслуга в последней битве, что я не посмел и подумать взять в казну хоть пригоршню из золота Эвмена. И вот теперь хочу я спросить вашего совета. Мы можем принять их условия. А вместо золота Птолемей, и Селевк, и Лисимах возьмут земли. Это означает мир. И вечный позор. Мы можем отказаться. Но это…

– Война! – рев тысяч луженых глоток заглушает последние слова.

Воины – от заслуженнейшего из гетайров этерии и до самого последнего, не имеющего и добротных сандалий пельтастишки, – вопят и стучат древками пик о щиты.

Им не нужно времени на раздумья. Они уже все решили.

– Но я не сказал вам всего, братья, – властно гасит бурю криков спокойный голос Антигона. – В этой войне, если она начнется, у нас не будет союзников. Хитрый Кассандр, убийца почтенной Олимпиады, матери Божественного, насильно удерживает у себя в плену юного Царя Царей Александра. Он говорит: великий царь болен. Но это ложь, и тому есть подтверждения! Я послал в Пеллу лучших врачей, и нашего законного государя отказались представить им для осмотра! Кассандр хочет быть воспитателем и опекуном Царя Царей, не имея никаких прав на это звание. Право принадлежит мне, и только мне, по старшинству, и это известно всем, даже самому Кассандру! Я могу поступиться своими правами и признать наместника Македонии опекуном наследника Божественного, но тогда каждый сможет сказать и скажет: Антигон и его войско не способны постоять за себя! Я могу потребовать от Кассандра не вытирать грязные ноги о закон и обычай, но это…

– Война! – разноязыко орут шеренги.

К чему так много слов, если все и так ясно? Воронье решило заклевать лучшего, выгнать из стаи белую ворону, Одноглазого старика. Всякому известно: перед шакалами нельзя отступать! Бегущего они рвут на куски. Их надо бить, и тогда они бегут прочь, поджав мокрые хвосты.

– Но способны ли мы, братья, воевать против всех сразу? Сможем ли устоять и одолеть? – вопрошает Антигон, но это уже и не вопрос, ибо наместник нисколько не сомневается в доблести и удачливости своих солдат.

– Веди нас, вождь! – изнемогают синтагмы. – Никэ, архистратег! Барэв, сардар! Бхай, махараджа!

В шквале металлического грохота и злобно-одобрительных восклицаний бессильно тонут трубные взрыкивания возбужденных слонов.

Хитро осклабившись, Одноглазый тщательно, с явным удовольствием рвет на мелкие клочки смятый свиток. Широко размахнувшись, швыряет обрывки на поживу ветру.

И они летят стайкой. Постепенно рассеиваются. Исчезают.

Как мир, которого только что не стало в Ойкумене.

Из самых потаенных, самых сокровенных глубин души искренне и надрывно льется голос старого наместника Азии, и неподдельная скорбь звучит в его хриплом крике.

– Мы чисты, братья! Мы не хотели войны! Тем более – войны с кровными родичами! Но сколько же можно терпеть и прощать?! Разве для того покорило македонское оружие половину Ойкумены (в глазах македонских копьеносцев напряженное внимание), чтобы великую державу Божественного разорвали на куски вероломные и своекорыстные сатрапы?! Разве для того пролилась кровь Эвмена, чистейшего из смертных (лица гоплитов-эллинов светлеют), чтобы наихудшие пожали плоды его безвременной гибели?! Разве можно смириться с похищением и заточением нашего законного Царя Царей, соединившего в себе кровь благородной Азии (на щеках персидских, мидийских, парфянских азатов – слезы) и гордой, почитаемой всеми Европы?!

От непосильного напряжения пустая глазница вспыхивает бешеной, с трудом переносимой болью. Антигон повышает и без того надорванный голос:

– Ныне, повинуясь зову чести и следуя вашей воле, братья мои, я по праву старшинства объявляю себя опекуном и воспитателем нашего любимого и несчастного Царя Царей Александра, сына Александра Божественного, и охранителем наследия благородного сироты! Но я, как и вы, не хочу войны. Братоубийство и кровопролитие противны мне, как и вам, дорогие мои! Поэтому сегодня же я пошлю гонцов к Кассандру, наместнику Македонии: пусть он, не отговариваясь лживыми предлогами, пришлет царственного узника ко мне, старейшему из диадохов!

Пауза. Глубокий вздох.

– Я пошлю гонцов также к Птолемею, Селевку и к Лисимаху Фракийскому. Пусть соберут подати за пять лет, минувшие со дня подлого убийства Правителя всея державы Пердикки, и незамедлительно пришлют мне, царскому опекуну, как это надлежит честным и верным слугам державного отрока! Тогда не будет войны. Для этого им нужно всего лишь вспомнить о том, что еще не во всех сердцах умерли правда, закон и справедливость!

Антигон скрипит зубами, и в абсолютной тишине негромкий этот скрежет оказывается непредставимо звучным.

– Если же алчность затмила глаза непокорных сатрапов, им хуже! Наше дело правое, братья! Победа будет за нами! Порукой тому – мое слово!

Весомый залог.

Никогда и никому, ни в большом, ни в малом не лгал Антигон.

И значит…

– Война! – утробно рычит многоголовый меднопанцирный зверь…

Эписодий 4 Мальчик, который растет

Иллирия. Окрестности Скодры. Начало осени года 463-го от начала Игр в Олимпии
– Хватит! – с едва заметной насмешкой пробасил среброголовый великан, полулежащий, подперев голову локтем, на широком, расстеленном прямо на траве плаще, и уже погромче, с несколько преувеличенной суровостью повторил:

– Хватит, я сказал!

Куда там! Мальчишки замерли на месте лишь на мгновение и снова бросились друг на дружку, словно молодые, задиристые и очень непослушные петушки. Скорее даже не петушки, а цыплята, полагающие себя петушками. Игрушечные мечи в тонких ручонках трещали при слишком яростных ударах, и время от времени после особо точного выпада на обнаженных, словно в гимнасии, плечах бойцов вспухали багровые отметины. Наступал, как всегда, Пирр. Яростно, безоглядно. Леоннат оборонялся, не позволяя себе забывать уроки гопломаха[173]. Он был, как всегда, осмотрителен и осторожен. Но редкие выпады его деревянного меча оказывались на удивление точными и болезненными.

Раз за разом Пирр налетал на Леонната, получал свое – отскакивал, посрамленный, злобно шипя и вновь кидаясь в атаку. Любой заглянувший сейчас в бешеные серо-синие глаза сражающегося малыша вряд ли пожелал бы снисходительно улыбнуться. Не было там ничего детского! Была только вполне созревшая жажда победы – во что бы то ни стало! Готовая вот-вот перерасти в стремление отбросить дурацкую деревяшку и впиться зубами в глотку уже становящегося ненавистным соперника.

Выпад!

Ого! Отдыхающий на траве спрятал добродушную ухмылку.

Увесистая струганая палка с крестовиной на диво уверенно для столь юной руки описала в воздухе прихотливую параболу и, казалось бы, лишь слегка задев Леонната, швырнула его наземь. И тотчас же Пирр, как огненная кошка, торжествующе взвизгнув, кинулся на беззащитную жертву…

– Довольно! – взревел сидящий.

Не слышит! Или слышит, но смеет делать вид, что оглушен битвой! Ну что ж, бешенство в бою – это даже неплохо, но лишь для того, кто сумеет в совершенстве владеть этим обоюдоострым оружием…

Быстрый, прикидывающий расстояние взгляд.

Короткое, почти незаметное движение кисти.

Увесистый камешек, безошибочно нашедший цель, ударил точно в локтевой сгиб, и деревяшка, нелепо крутясь в воздухе, сгинула в колючем кустарнике, а обезоруженный Пирр, приплясывая от боли, ухватился за ушибленное место. На глаза его немедленно навернулись слезы, но мальчуган не нарушил благодать осенней тишины постыдным воплем, присущим разве что какому-нибудь македонцу или хаону.

Но не молоссу.

Даже умирая, молоссы смеются. И Пирр рассмеялся. Сперва с некоторой натугой, превозмогая нещадную боль. Затем вполне искренне.

– Твоя ошибка в том, господин мой, что ты забыл: необузданная ярость приносит воину в битве скорее вред, чем серьезную пользу! – поучающе пробасил седовласый, вновь расслабляясь на теплой подстилке. – Особенно в единоборстве, когда рядом нет щитоносца и сзади никто не подстрахует копьем. Не обучившись владеть собой, вступающий в поединок может заранее прощаться с жизнью. А вот тобой, Леоннат, я вполне доволен. Разве что выпад сверху вниз стоило бы подработать…

Чернокудрый мальчонка счастливо улыбнулся.

– Я так и сделаю, учитель!

Вот теперь рыжий не сумел скрыть слез.

– Но ведь я тоже стараюсь, Аэроп…

– Не спорю, господин мой, конечно, стараешься. Иди-ка сюда! И ты тоже, Леоннат, будет тебе гордиться! Боги завистливы…

Широко, словно горный орел крылья, раскинув мускулистые руки, седовласый великан обхватил за плечи обоих, и прихрамывающего Леонната, и нянчащего онемевшую руку Пирра, ласково и настойчиво прижал к себе.

– Вы оба стараетесь, мальчики мои. Вы очень стараетесь! Я горжусь вами…

Мало кто, глядя на малоподвижное лицо сидящего на плаще, мог бы представить себе, что голос этого человека может быть так нежен.

– Но попробуйте понять: стараться тоже нужно правильно. Сразу это не получится…

Отпустив плечи воспитанников, Аэроп оплел пальцы, покрытые буграми мозолей, вокруг поджатых колен. Тяжелый, подбористо-массивный, он казался сейчас такой же неотъемлемой, извечной частью нависшей над побережьем поляны, как и начинающие багроветь дубовые кряжи, густящиеся неподалеку. Глаза, полуукрытые густыми, непостижимым образом напрочь лишенными проблесков седины бровями, пристально всматривались в морскую даль, подернутую на линии окоема кисеей зыбкого, колышущегося тумана…

Мальчики, прижавшись к теплому боку великана, смотрели на него. В отличие от Аэропа, они были почти обнажены, как и подобает поединщикам. Наготу слегка прикрывали лишь набедренные повязки из некрашеной домотканины. Уже позабыв о недавней нешуточной битве, они крепко держались за руки. Пирр и Леоннат. Погодки. Друзья. По правде говоря, больше чем друзья! Почти братья!

Не особо и вслушиваясь, Аэроп привычно различал сопение Пирра и спокойное, равномерное дыхание Леонната…

Какие же они все-таки разные!

Пирр – широкоскул, узкоглаз; ни мгновения не способен усидеть в неподвижности. Когда размышляет, сердится или радуется, прищуривает глаза, а на виске начинает мелко подрагивать, не скоро успокаиваясь, тонкая голубая жилка. Горяч. Резок. Нравом пошел не в отца, Эакида, скорее в дядьку, Александра Молосского. Или, упаси Дуб, в тетку?!

Впрочем, ласковая россыпь золотистых веснушек, густо усеивающих не только лицо, но и шею по самые плечи, смягчает впечатление, напоминая, что это пока еще всего лишь дитя и не стоит судить его взрослой мерой…

Леоннат, сын Клеоника, намного тоньше в кости. Он поджар, осмотрителен, редко забывает взвесить последствия поступков и, как правило, пытается отговорить заводилу Пирра от совершения бесчинств. Однако, не преуспев, всегда следует за другом. До конца. Недавний набег на пасеку старого Бирка стоил порванной псами задницы именно Леоннату, а не Пирру, успевшему перелететь через забор. В ходе разбирательств пытается выгораживать рыжего, вызывая наказание на себя. Впрочем, Пирр полагает такую привычку личным оскорблением и, в свою очередь, выгораживает Леонната…

Будь жив Клеоник, он был бы рад видеть такого сына.

Смуглого. Темнокудрого. Обладающего совершенно не присущими мужчинам огромными глазами, яркая чернь которых сделала бы честь любой девице на выданье, но по меньшей мере неуместна на лице будущего воина и советника…

– Леоннат, ты вычистил Урагана?

– Он блестит как море в полдень, наставник!

– Это хорошо, – улыбнулся Аэроп. – Значит, вы заслужили еще одну сказку, которая вовсе и не сказка. Видите, дети мои, дымку на горизонте? Ну-ка, напомните мне, как называется земля, укрывшаяся за нею?

– Италия! – в один голос подсказали мальчишки и весело прыснули.

– Да, Италия…

Аэроп покивал, не отводя взгляда от морских волн, бегущих с запада к иллирийским берегам.

– Только не спрашивайте меня в тысячный раз, кем был Итал, первый базилевс этой страны, я все равно не сумею ответить. Люди, живущие там, называют себя самнитами, и луканами, и бруттиями, и осками; они не очень сведущи в науках, но отважны и вольнолюбивы…

– Как иллирийцы! – звонко выкрикнул Пирр.

– И как молоссы! – тихо и веско добавил Леоннат.

– Да, как иллирийцы. До молоссов им, пожалуй, далековато. Вот. И я там был, – Аэроп оторвался наконец от созерцания мерного бега белопенных волн и неторопливо перевел взгляд на мальчика. – Это вы слышали, и не раз. Я рассказал вам, дети мои, что видел в той стране, о чудесном и о непристойном. О том, как тамошние люди пришли к воротам эллинских городов и сказали: платите нам дань или уплывайте, откуда приплыли, пока живы. Как эллины Италии, живущие там издавна, прислали в Додону послов-просителей и как великий Дуб повелел моему побратиму и царю Александру не отказать единокровным в военной помощи…

– Аэроп, а почему мой отец остался в Додоне? – воспользовавшись паузой, спросил Пирр.

Аэроп улыбнулся.

– Потому что царством кто-то должен управлять! Понятно?

– Aгa! То есть нет. Вот скажи: если я – здесь, а мой брат Неоптолем, который в Додоне, дурачок, хоть и взрослый, так кто же правит царством сейчас?..

Великан натужно закашлялся.

– Послушай, сынок, я отвечу потом, ладно?.. Вы знаете уже, как плыли мы через море, как вздымались вокруг волны и как страшно было нам, когда глаза перестали различать землю. И о том, как Александр, мой побратим и царь, а твой родной дядя, Пирр, разбил луканов, а потом бруттиев, что пришли к луканам на выручку, и о том, как взяли мы главный город луканов и сожгли дотла храмы темных луканских богов. Я рассказал вам все, кроме того, о чем не положено упоминать, говоря с людьми вашего возраста. И о том, как луканские колдуны заманили нас в земли самнитов, самых доблестных воинов из всех италийцев, а проводники, будь они прокляты, указали путь не к спасению, а к гибели. К месту, где ждала засада…

– Как мой отец – македонцев? – сверкая тенью глаз, перебил Леоннат.

Аэроп возмущенно крякнул.

– Не кощунствуй, мальчишка! Твой отважный отец, а мой друг отдал жизнь на благо Молоссии, а мерзкие проводники-луканы завели нас в ловушку. Но боги справедливы! Ни один из негодяев не ушел живым!

И хотя седой воин завершил фразу тоном уже не жестким, а спокойным, как повторяют многократно произнесенное иотболевшее, в голосе его явственно прозвучала скрытая горечь.

Мальчики слушают, приоткрыв рты. Правда, с недавних пор они начали задавать дурацкие вопросы, на которые десяток умных взрослых не сразу найдет ответ, но все равно: то, о чем рассказывает Аэроп, для них всего лишь волшебная сказка о далекой стране и храбрых молосских воинах, не устрашившихся раскрашенных заморских колдунов.

Но для него…

Аэроп помнит – о, слишком хорошо помнит! – как ворвался в полупустой лагерь вестник беды на взмыленном коне, подняв с одра болезни его, царского побратима, истерзанного лихорадкой, как спешил он, качаясь в седле и не позволяя себе упасть, на подмогу – и опоздал; конный строй вспорол толпу самнитов и луканов, обратил их в бегство, но царь Александр, побратим и друг, лежал бездыханный на окровавленной траве, пораженный в грудь семью дротиками…

А вокруг догорала битва, и он бросился в гущу кровопролития, чтобы умереть здесь же, но – не вышло, он остался жив, хотя вокруг один за другим падали воины царской этерии, отражая последние, отчаянные наскоки раскрашенных в зеленые и синие узоры самнитов…

Ради чего?

– Я хотел рассказать вам сказку, дети. Но вы, видно, считаете себя взрослыми, если задаете вопросы. Раз так, то и я задам вам вопрос: тебе, Пирр, и тебе, Леоннат. Вы и впрямь уже большие, вам по семь лет. Когда мне было столько, я убил своего первого врага, пристрелив его из засады. Так вот, взрослые мои дети, я хочу спросить вас: для чего мы пошли тогда в Италию?..

– Чтобы наказать колдунов! – тут же откликается Леоннат.

– Чтобы всех-всех победить! – не соглашается с другом Пирр.

Аэроп вздыхает. Ерошит черные локоны, прижавшиеся к левому плечу. Треплет жесткие рыжие вихры, прильнувшие к правому.

Все-таки – дети. Слишком еще несмышленые и наивные…

Возможно, он и совершает ошибку, беседуя с ними как с равными. Но в его времена семилетних уже брали в походы – подавать стрелы, чистить коней, а если придется, то и поддерживать воинов, швыряя в противника камни. Дни нынешние страшнее минувших, они не позволяют расти медленно. Все зыбко, изменчиво, невесть куда исчезла благородная простота нравов. И царевичу следует подрастать быстрее, если он хочет быть царем.

Живым царем.

– Подумайте-ка еще, – мягко просит Аэроп. Дети послушно размышляют. Размышляет о своем, глядя на их сосредоточенные рожицы, и гигант.

Они подросли, что бы кто ни говорил. Они уже многое могут. Не так давно ухитрились выследить и заполевать камышового кота. Конечно, не обошлось без ран и крови, но дело было славное, и царский певец сложил об этой охоте песню. Однако все это пока только искорки, которым лишь предстоит разгореться в пламя.

Если, конечно, опекуны не позволят врагам погасить ростки грядущего зарева.

Изредка, в полнолуние, когда белая монета дыркой торчит в смоле небес, Аэроп беседует с их отцами.

Эакид и Клеоник бесшумно входят в низкую комнату, присаживаются на циновки, по иллирийскому обыкновению устилающие пол, и негромко расспрашивают его, живущего за троих, о сыновьях. Им приятно знать, что мальчишки год от года делаются все крепче, все смышленее. Клеоника радует, что царевич видит в Леоннате брата, а Эакид не скрывает удовольствия, выслушивая рассказы об успехах Пирра в овладении боевым искусством. И, уходя, друзья приказывают Аэропу долго жить, забыв о разгорающемся под сердцем факеле. Они говорят: ты должен жить до ста лет, мы завещаем тебе остатки непрожитых нами дней. Аэроп кивает покорно: хорошо, я буду жить долго. И заставляет себя не думать о подленьком огоньке, повадившемся терзать грудь, прожигая нутро до самого чрева…

Никто из приближенных царя Главкия даже подумать не смеет о том, что звероватый молосс тяжко недужен. Лишь во взгляде самого Главкия встречает порой Аэроп нечто, похожее на затаенное понимание и сочувствие. В такие мгновения в сухих очах сурового иллирийца стынет непонятная тоска, и Аэропу подчас кажется, что Главкию самому знакомо это жуткое ощущение бессилия перед пожаром, занимающимся в груди…

– Ну же! – подбадривает воспитатель смущенных малышей. – Что приуныли?

Пирр, как всегда, решается первым:

– Чтобы помочь грекам?!

– Повелитель, как всегда, вник в самую суть, – очень серьезно и уважительно кивает Аэроп. – Для того, чтобы помочь грекам…

– А зачем?

Нелегкий вопрос. У этого уверенного в себе, умудренного жизнью великана нет на него четкого ответа. Не было и тогда, двадцать… нет, двадцать пять лет назад. Но в те дни все было просто. Никто не требовал от него совета. «Италийским эллинам нынче туго, – сказал базилевс Александр, владыка Молоссии. – Нельзя отказать им в помощи. Мой македонский племянничек напал на персов ради эллинов Азии, значит, Молоссия займется тем же в Европе». Это было странное объяснение, но всем, кроме гиганта воина, нечто стало понятно. И Андроклид-томур, еще не сгорбленный и не лысый в те дни, одобрительно кивнул. Он всегда был разумником. И Эакид, царевич, тоже кивнул, даром что был еще желторотым птенцом. И даже Клеопатра, жена собственного дяди, баба умная, хотя и стерва – вся в мать, царицу Мирто-Олимпиаду, – не стала возражать. Хотя обычно не соглашалась ни с кем…

А вот Аэроп не понял, но тоже кивнул, показывая всем, что он ничем не хуже других…

В самом деле, чем он уступает томуру?

Тот, конечно, уже в юности, будучи младшим жрецом святилища, умел многое из того, чем славны старшие служители Великого Дуба: он мог запросто отводить глаза и вынимать из человека память, и даже, по слухам, которые сам не опровергал, постиг тайную науку бесед с ушедшими из этого мира… но меч в его руке держался из рук вон плохо, а мужчина, не ладящий с оружием, вряд ли достоин считаться настоящим молоссом, даже если Отец Лесов возлюбил его и осенил своей священной благодатью.

– Зачем? – настойчиво повторил Пирр.

Сейчас, возбужденный и нетерпеливый, он очень походил на отца. Именно таким был семилетний Эакид, разве что кудри не сияли на солнце столь вызывающе. Но еще больше напоминал мальчонка своего дядю, Александра-молосса, внезапное сходство показалось настолько полным, что сердце Аэропа вздрогнуло и мучительно заныло…

Что может ответить старый воспитатель?

Мальчик и вправду растет, быстро, словно замешенное на дрожжах тесто. Нужно быть справедливым: его вопросы вовсе не дурацкие, просто ответы на них Аэропу, увы, неведомы.

Зато меч и кинжал в руки Пирру впервые вложил именно он, Аэроп. И преподал первые уроки высокого искусства подчинять себе острое железо, не скрыв ни одного из приемов, прославивших непобедимого в поединках царского побратима во всех краях от эллинской Амбракии до паравейских перевалов. Царевич еще мал, и тяжесть боевого меча ему пока непосильна, но навыки следует вкладывать в юную душу с самого начала пути, чтобы она сроднилась с оружием раньше, чем тело. Тогда и в немощной старости искусный боец сумеет постоять за себя. Годы и упражнения укрепят мышцы, и однажды – Аэроп предвидит это и бестрепетно ждет этого нескорого, но неизбежного дня – ученик выбьет клинок из руки учителя.

Вот тогда можно спокойно уйти к побратимам.

Но не раньше.

Да, одолевать в схватке, смеяться над болью, подчинять своей воле низших – всему этому Аэроп способен обучить воспитанника.

И не больше того. Но разве этого мало?!

– Зачем же?! – громко повторил Пирр, уже начиная сердиться.

И Леоннат, как всегда, поддерживает его:

– Зачем?

Аэроп неопределенно, но внушительно кивает. Расчесывает густую бороду клешнястой пятерней.

– Ответ на этот вопрос знают лишь цари…

Ярко-рыжие брови наместника молосской диадемы, потомка Ахилла-мирмидонянина, высоко подпрыгивают.

– Но ведь царь – это я, Аэроп. А я не знаю ответа. Почему так?

Час от часу не легче! Милосердные боги, подскажите, как быть!

– Почему первого молосса породил орел? – вопросом на вопрос отвечает седоголовый воин, и голос его исполнен раздражения. – Почему предок иллирийцев – вепрь, а фракийцев – горный волк, а македонцы ведут свой род от медведя? Я не знаю. И никто не знает. Просто всем известно, что это – так, а не иначе. Вам ясно?

Дети притихли.

Еще бы! Если голос наставника становится сипловатым, а брови сходятся к переносице, ему лучше не докучать. Проверено многократно. Как и то, что рука у Аэропа бывает ничуть не легче нрава.

– Зачем мы ходили в Италию? Зачем македонцы шагали на восток, пока не забрались на самый край Ойкумены? Для чего тебя, Пирр, хотели украсть два года назад? Впрочем, ты этого не помнишь…

– Помню, – не соглашается Пирр.

Он и впрямь не забыл ту ночь. Смутно, в полусне: звон, стук, мечущиеся тени, обрывки факельного света, крики, грохот и топот… плачущий от страха Леоннат, тесно прижавшийся к плечу. Ему же, Пирру, совсем не страшно, ну разве что самую малость… черные пятна прыгают через окно… визг… и снова крики, хрипло ухающие, словно из лесу прилетела огромная сова… на миг становится больно от цепкой хватки чужих злых ручищ, в лицо бьет густой вонью… и тотчас возникает в дверном проеме фигура, кажущаяся черной… и в алых отсветах вспыхнувшего фонаря скалится на полу гнусная рожа ночного демона, бородатая, кровавоглазая, плюющаяся… а потом вдруг, резко и нежданно – сильные руки приемного отца, Главкия, притискивают их обоих, и Пирра, и Леонната, к груди, а ночной гость уже совсем не страшен – его вяжут и тащат прочь, заломив руки, а он жалобно скулит и уже не плюется… и в самое ухо гудит гулкий, родной, привычный шепот Аэропа: «Спи, сынок, спи, это был сон… плохой сон… все будет хорошо, не бойся… спи спокойно, сынок…»

А потом, при свете дня, демон оказался вовсе не страшным и даже никаким не демоном. Он сидел на высоком толстом колу посреди царского подворья и трудно дышал, никак не умирая; глаза его были выпучены, а по густой бороде текла струйка крови, и он вовсе не был похож на то страшилище, каким показался спросонок, а выглядел точь-в-точь как самый обычный пират или лесной разбойник, которых не так уж редко ловит и наказывает Главкий.

– Я помню, – упрямо повторил Пирр.

– И я тоже! – торопливо, спеша не отстать от друга, вставил словечко Леоннат.

Соврал, конечно. Где ему помнить ту ночь? Он ведь на целых полгода моложе…

– Но все-таки я хочу знать: зачем? И почему? И для чего?

Целая россыпь вопросов, на которые никак не ответить. И это начинает не на шутку злить гиганта.

– Спроси у грека! – резче, чем следовало бы в беседе с ребенком, отвечает воспитатель. – Он-то небось все знает!

– Да, – бесхитростно соглашается малыш. – Киней знает все…

– Все-все! – спеша поддержать названого брата, звонко восклицает Леоннат.

Аэроп морщится, словно куснув дикое яблоко. Отчего-то он невзлюбил грека с самого начала, а сейчас уже не очень способен скрыть неприязнь. Хотя нельзя оспорить: ученый эллин, несмотря на молодость, муж знающий, мудрый и бывалый. Он повидал всякие чудеса и – главное! – искренне привязан к Пирру. За это ему можно простить многое.

Но что, в сущности, прощать?

Молоссы ведь редко прибегают ко лжи. И тем более никогда не лгут сами себе. Следует честно признать: я просто ревную, – думает Аэроп. – Что там Киней? Ревную даже к Главкию. Но Главкий все-таки царь. Хоть и варварский. Даже к царице. Но она, куда ни кинь, заменила Пирру родную мать, а ребенку негоже расти без женской ласки… А этот эллин! Разве способен он по-настоящему любить маленького молосса?!

Да. Способен. И это – больнее всего.

Мягко оттолкнувшись от земли, Аэроп вскакивает. Аккуратно затягивает завязки легкой безрукавки.

– Пора. Будет обидно, если всего барашка съедят за ужином, не дождавшись нас.

– Не бойся, Аэроп! Уж матушка-то оставит нам с Леоннатом что-нибудь, непременно оставит! – произнес Пирр тоном капризного домашнего божка, свято уверенного, что кого-кого, а уж его-то никто не посмеет обделить. – А мы поделимся с тобой. Правда, Щегленок?

– Мама оставит! – столь же уверенно подтвердил Леоннат, натягивая тунику. – А мы поделимся!

– Довольно спорить!

Медлительной на первый взгляд походкой, которую фракийцы почему-то называют «кабаньей», а люди, хоть сколько-то понимающие, именуют «волчьей», Аэроп двинулся вниз по тропе, краем глаза приглядывая за скачущими, словно горные козлята, питомцами.

Внизу к ним уже подводили расстреноженных и взнузданных коней коренастые хмуроглазые иллирийцы-прислужники, неразговорчивые горцы из числа личных стражников Главкия.

Проходя мимо чалого, с яркой звездочкой во лбу мерина, Аэроп слегка провел пальцем по лоснящемуся конскому боку и удовлетворенно хмыкнул.

Очень славно! Конь вычищен на совесть. Хотя и пришлось заставлять Леонната, проявившего беспечность, уделить внимание Урагану дважды.

А буланого Ветерка можно и не проверять. О ком о ком, но о коне Пирр точно позаботится раньше, чем о себе самом. Этого у него не отнимешь! В свои семь с небольшим лет мальчуган назубок вызубрил, каковы обязанности воина и мужчины, не желающего быть последним.

– А ты молодец, Леоннат! – Аэроп милостиво кивнул, и смуглые щеки Щегленка налились краской. – Ураган явно доволен тобой. Видишь, он улыбается! И я надеюсь, впредь тебе не придется выполнять эту работу дважды. Конь – это же просто конь, не так ли?

– Конь – это друг и брат! – звонко откликнулся сын Клеоника.

И сын Эакида подтвердил хрипловатым, самую чуточку простуженным голосом:

– Конь – это судьба…

Одобрительно улыбнувшись, гигант потрепал гриву крупной соловой кобылицы. Проверил, крепко ли затянута подпруга, не сбился ли чепрак. Легко вспрыгнул в седло. Сжал коленями мерно вздымающиеся бока. Гикнул.

Маленькая кавалькада неспешно тронулась с места. Куда спешить? До окраин Скодра отсюда – рукой подать. Аэроп ехал, как должно старшему, впереди, и юные спутники не отставали, удерживая застоявшихся коней ровно в полукорпусе от кобылицы наставника.

Аэроп улыбался в усы.

Как бы там ни было, но кое-чему, без чего не прожить в этом мире, мальцов обучил именно он. И пусть гречишка куда как горазд читать наизусть длинные и, на вкус старого молосса, невнятные стихи – то ли дело красивые, благородно-протяжные песни горских аэдов? – но кто посмеет сказать, что словесная наука нужнее, чем уроки настоящего воина?!

Аэроп твердо уверен, и никто не переубедит его, знающего жизнь в лицо, а не понаслышке: властителям необязательно знать назубок буквенную премудрость, коль скоро на свете достаточно наемных грамотеев, хотя бы среди тех же эллинов. Еще могучий Арриба, дед Пирра, не мог разобрать ни единого писаного слова и ставил под письмами отпечаток большого пальца, но это никак не помешало ему поставить на колени хаонов и привести в порядок законы. А вот не ладить с оружием, не уметь вырастить и обучить доброго боевого волкодава, скверно чистить коня – это непозволительно подрастающему царю.

Тем более царю молоссов.

Конечно, Главкию виднее. Он хоть и варвар, но, бесспорно, великий вождь. Раз уж он счел необходимым выписать для мальчишек педагога-эллина, да еще именно этого, а не иного, – значит, так тому и быть. Видимо, Аэроп просто перестал что-то понимать в жизни.

Но о чем это спрашивает Пирр?

– …или Эпаминонд?

– О чем ты, господин?

– Я спросил, Аэроп: кто, на твой взгляд, более велик – Александр или Эпаминонд?

Аэроп на миг задумался.

– Мой царь и побратим Александр, павший в Италии, – величайший из царей, малыш! Что же до Эпаминонда… Я знавал трех людей с таким именем. Двое ничем не отличались от остальных, а третий был лучшим коновалом Молоссии. Но он давно умер…

Пирр весело смеется. И это почему-то обидно.

– Ах, Аэроп! Эпаминонд – величайший из воителей Эллады, а вовсе не коновал! Это знают все. Он был первым, кто сумел победить спартанцев. И Александр ведь тоже не один. Я говорю не о дяде, а о теткином сыне, что победил персов и покорил Ойкумену…

Всеблагие боги! Чем забита голова мальчика!

Аэроп не из вспыльчивых. Но сейчас даже ему нелегко сдерживаться.

– Не было и не будет в Ойкумене воителя славнее моего павшего побратима, а твоего родного дяди Александра Молосса, запомни это накрепко! И мальчишка, сын царевны Мирто, недостоин был даже завязывать ему эндромиды! А Эпаминонд? Не так уж, видно, он велик, если я о нем не слыхал! Чему только учит вас этот глупый грек?..

– Киней не глупый! – обиженно выкрикивает в спину Аэропу Леоннат. А затем звучит напряженный голос Пирра:

– А ведь ты не любишь Кинея, Аэроп! За что?

Тонкий мальчишеский голосок, еще даже не начавший ломаться. И все же – неожиданно взрослый. Хлесткий и до боли знакомый…

Нет, Аэроп не оглянулся. Но вздрогнул. Ибо почудилось на краткий миг, что там, позади, на полкорпуса отставая, рысит вслед за ним на буланом незабвенный, давно падший и оплаканный царь Эакид.

Или? Ведь Эакид не умел так, наотмашь, бить простыми словами. Такое удавалось лишь одному из всех, с кем сводила Аэропа долгая и богатая на встречи жизнь.

Неужели?

И великан обернулся, обернулся, веря и не веря, вопреки собственному желанию. И, как и следовало ожидать, убедился лишь в том, что слух обманул его.

Не было, да и не могло быть там, за спиною, дорогого побратима, давно упокоившегося в теплой италийской земле. А были безмолвные и бесстрастные иллирийцы, нахохлившийся Леоннат и Пирр, гневно насупивший тонкие, золотистые, высоко изогнутые брови.

– Люби Кинея, Аэроп! Я так хочу!

Что это? На детском лице – новый, неузнаваемый взгляд, совсем не ребячий. Не гневный, не возмущенный, просто незнакомый доселе. Да, этот холодный, пугающий прищур когда-нибудь заставит многих недругов пасть на колени и униженно скулить, ибо в нем – тяжкая, неведомо откуда появившаяся, давящая воля, спокойная надменность и непреклонная уверенность в своем неотъемлемом праве повелевать…

Взгляд базилевса.

Сына и внука царей.

Потомка Ахилла-мирмидонянина, схватившегося под крепкостенной Троей с самим Агамемноном, владыкой златообильных Микен, города Львиных ворот.

Ни отшутиться, ни тем более прикрикнуть, как бывало, Аэроп не посмел. С теми, кто умеет глядеть так, нельзя спорить. Следует лишь промолчать и придержать повод, пропуская мальчишку вперед, во главу кавалькады.

– Люби Кинея, Аэроп!

– Повинуюсь, царь-отец!

Крепко стиснув коленями конские бока, седогривый великан склонил голову, церемонно прижав ладонь к сердцу. Как делал это в Италии, принимая приказы незабвенного царя-побратима.

Скодра. Середина осени того же года
«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кадрии – привет!

Виновен и не смею отрицать вины, любезный друг, поскольку, три твоих послания получив, с ответом позволил себе непростительно помедлить. В оправдание себе скажу, однако, что из дикой глуши, где нынче волею Олимпийцев я обретаюсь, верная оказия чрезвычайно редка, довериться же случайному путнику, согласись, было бы неосмотрительно. Впрочем, как верно сказано у Аполлония Ликийского, „нам не дано узнать, куда ведет тропа, и худший путь подчас отнюдь не худший“. Отчего, пользуясь счастливым стечением обстоятельств, поручаю письмо это, положась на благосклонность богов, купцу, промышляющему закупками здешней соли для нужд Амбракии, в надежде, что царское слово, подкрепившее мою к сему почтенному торговцу просьбу, заставит сего мужа, хоть и преизрядного проныру, судя по внешности, передать свиток, не затеряв его в дороге, своим амбракийским компаньонам, чьи корабли ходят в Азию, для дальнейшей передачи из рук в руки. И, теша себя такой надеждой, попробую в этом письме хоть вкратце поведать наконец-то обо всем, что так интересует тебя, мой дорогой и, увы, увы, мне далекий друг. К тому же приютивший меня местный князек, или царь, как он сам предпочитает титуловаться, с раннего утра уехал охотиться на здешнюю живность, прихватив с собою и воспитанников моих, меня же, уважив недуг (не спеши тревожиться, обычная простуда), оставил отлеживаться под присмотром лекарей, хотя и не учившихся в святилищах Асклепия, но тем не менее на диво сведущих. Так что есть у меня нынче время ответить на твои вопросы, ясные, как всегда, не спеша и всеобъемлюще.

Ты пишешь, что весьма удивлен отказом моим от некогда твердого решения посвятить жизнь высокой философии и прочим наукам, обосновавшись в родных Афинах. Удивляет тебя в этой связи также и то, что блеску и величию мудрого и благочестивого, по твоему мнению, стратега Антигона и пышности его двора предпочел я тусклое уныние жилища варварского князька. Отвечу по порядку, стараясь не приукрашивать истину и ничего не скрывая.

Без всяких приключений добравшись до Аттики и расставшись с посольством (кстати, не сочти за труд передать почтенному Клеосфену, что я помню его заботу и не устаю поминать его в молитвах), нашел я родной свой город не таким, каким представлял, основываясь на воспоминаниях детства. Да, конечно, покинув родину юным отроком, я мало что мог помнить. Однако увиденное заставило сердце восплакать. Город, нельзя не признать, красив и даже ухожен, а толпы бродяг, заполнявшие его некогда, рассеяны стараниями городской стражи. Многократно сократилась преступность, выбор товаров, как собственных, так и привозных, широк и разнообразен. Но… не знаю, как и выразить… Афины тусклы. Да, именно тусклы, лучше не скажешь! Представь себе: мелкие интересы, мелочная вражда, маленькие успехи и крохотные, ничтожные людишки, недостойные ни былой славы своего полиса, ни своих собственных предков. Многим из них ничего не говорят имена Фидия и Геродота, Перикла они и вовсе считают неким древним тираном, враждовавшим с демократами. Я знаю, ты сочтешь мои слова шуткой, но знай: это, увы, горькая правда.

Теперь, дорогой друг, надеюсь, тебе станет понятнее, отчего, попав в родные места после многолетней разлуки, я не воспрял духом, а, напротив, затосковал и едва не захворал злым недугом, именуемым медиками „меланхолией“, причем в самой злокачественной форме. Красоты Парфенона, Пропилеи, строгая соразмерность агоры[174] и шум Пирейского рынка помогли мне избежать хвори, но шедевры архитектуры, как ни могуче их благотворное воздействие, не способны составить достойное общество живому человеку. Чтобы удовлетвориться их компанией, не нуждаясь в общении с существами из плоти и крови, надо и самому быть изваянным из мрамора, а я, хоть и таю надежду со временем встать на пьедестал рядом с иными великими уроженцами моего города, пока еще не ощущаю потребности в том, чтобы сие действо осуществилось в обозримом будущем.

Вспомни к месту наш разговор, в котором тобою, милый Гиероним, была высказана удивительно тонкая и емкая мысль, глубине которой я не устаю завидовать по сей день; ты отметил тогда, что лишь свобода способна сделать человека человеком. Не забыл я и твою изящную ссылку на „Этику“ Аристотеля относительно соотношения категорий „свободный“ и „человек“. Вне свободы, утверждал ты, следуя за Стагиритом, нет и полноценного человека. И, соответственно, рабство, безразлично, физическое или духовное, превращает мыслящего в противоположность себе, в нечто, более всего напоминающее одаренное связной речью животное.

Так вот, на мой взгляд, и ты, и Аристотель – да простится мое кощунство! – видимо, не вполне правы. У меня было время поразмыслить и была возможность сравнить.

Выводы мои таковы.

Абсолютной, идеальной, как сказал бы Платон, свободы нет, и даже в демократичнейшем из наших полисов свобода полноправного гражданина ограничена его обязанностями перед иными полноправными. Не так ли? На этом основан принцип народоправления, достигший высшего пика расцвета в славные, но, как ни жаль, безвозвратно минувшие времена моего великого согражданина Перикла. Народоправление, понимаемое буквально, неминуемо обречено выродиться во власть толпы. Толпа же есть серость, а серость не способна к созиданию. Добро – бело, зло – черно, но то, что находится между ними, не имеет характеристик и неспособно к существованию. Впрочем, можно сказать, и более приближено к пониманию. В ситуации, когда простое большинство всевластно, столкновение сотен и тысяч сущностей, привычек, разумов и стремлений, пытаясь достичь единственного приемлемого для всех решения, дает в итоге неизбежный развал, крах и вырождение системы. Кому, как не нам, афинянам, казнившим по явному навету и минутному капризу великого Сократа, не знать об этом?! Казнь же вслед за ним его обвинителей, изобличенных в клевете, не опровергает мою мысль, а лишь подтверждает маразматичность выродившегося народоправления, ибо оно оказывается не в силах ни уберечь Сократа, ни хотя бы последовательно выдержать принятую в политической практике линию поведения.

И если правление большинства способно украсить и возвеличить державу, то лишь при соблюдении двух непременных условий. Во-первых: такая держава обязана быть невелика, чтобы достоинства и пороки каждого из претендентов на должности оказывались очевидными всем, имеющим полноправие, и недостойные не оказывались бы избранными на руководящие посты, открывающие простор для злоупотреблений. Во-вторых же, и в этом случае необходим безусловный, всеми признанный вождь, как сказал бы незабвенный наставник Эвмен, харизматический лидер, чья воля не подлежала бы обсуждению в силу полного признания всеми полноправными избирателями его выдающихся достоинств или заслуг. Таков пример Перикла. В самом деле, Перикл, всего лишь избранный руководитель, формально подотчетный народу, на деле являлся беспрекословным властелином полиса, не побоюсь сказать даже, базилевсом без диадемы. Но и он был всего лишь человек, и он ушел в конце концов, как уходим все мы. А пришедшие ему на смену уже не умели обуздать страсти толпы, ибо в отличие от Перикла и сами являлись всего лишь ее частью. Ничего не поделаешь, Периклы редки, словно синие рубины. Ты должен помнить такой рубин, друг мой: пять этих редчайших камней подарил когда-то Божественный наставник Эвмену за верную службу престолу.

Из сказанного сделаю вывод. Народоправление, как бы оно ни было по нраву нам, эллинам, народу, обостренно стремящемуся к активной деятельности, в том числе и на ниве политики, есть устройство порочное, к тому же и отмирающее. Ибо ныне, после того, как с македонских отрогов спустились варвары, разгромившие небольшие полисы, истощенные властью толп и экспериментами демагогов, пришло время великих держав. И счастье нашей с тобой Эллады в том, что македонский говор отдаленно походит на нашу божественную речь, и варварам, гордящимся своим родством с медведями, лестно полагать себя еще и родными братьями потомков Гомера и Солона. Ужасаюсь при мысли, что покорителями Эллады в силу тех или иных причин оказались бы не люди Македонии, но иные племена, не ощущающие своей причастности к эллинскому миру, хотя бы те же иллирийцы!

Впрочем, вернусь к тропе своих рассуждений, не уходя более, как сказали бы азиаты, дорогой досужих домыслов к источнику пустых словоизлияний. Как явствует из вышесказанного, в наши дни сделалась неизбежной власть деспота, монарха, автократа, царя – подбери наименование по своему усмотрению. Лишь единовластие могучего и справедливого государя, перед которым все равны и слово которого является для всех единым законом, дает определенную надежду на то, что кровь, предательство, грязь, коих мы с тобою, друг мой любезный, навидались предостаточно, прекратятся и в Ойкумене воцарится наконец золотой век, если воспользоваться яркой метафорой мудрейшего Гесиода.

Отвлекусь на миг. Как ты, несомненно, понимаешь, да и я в последнем разговоре нашем этого не скрывал, уезжая на родину, я искренне надеялся не заниматься впредь тем, чему обучал меня дорогой наставник Эвмен. Воистину, нет в подлунном мире ремесла грязнее науки управления и искусства более кровавого, нежели геополитика. Я мечтал о занятиях чистой философией, возможно, педагогикой. О размышлениях и неспешных трудах в сени тенистого сада, высаженного еще прадедом, под милой крышей родительского дома в уважаемом районе Афин. Но боги любят шутить, и шутки их подчас жестоки! Сосед, склочник, негодяй и сущее ничтожество, успел за долгие годы, воспользовавшись батюшкиной кончиной и политическими неурядицами, не только сломать перегородку между нашими виноградниками, но и превратить мой наследственный домик на окраине города (между прочим, вполне приличный и почти не нуждавшийся в ремонте) в загородную усадьбу. Опираясь на свое знание законов и сознание собственной правоты, а также заручившись согласием друзей отца дать показания в мою пользу, я, естественно, обратился с жалобой к властям предержащим. Увы, тягаться с подонком мне оказалось не под силу. Ты не в состоянии представить себе, насколько корыстолюбивы нынче городские чиновники. Они поистине затмевают предшественников, а ведь и в былые годы демократы не славились бескорыстием. Сообразив с некоторым опозданием, что закон в моем городе лишь тогда могуч, когда опирается на золотую клюку, я нанял бойкого ходатая и начал было тяжбу. И что же?! Спустя несколько дней жилища моих свидетелей загорелись одно за другим, все они дружно отказались от показаний и при этом все как один избегали смотреть мне в глаза. Еще через двое суток мой проныра стряпчий бесследно исчез, уйдя на рынок, а в довершение всего домик, временно мною снятый, подвергся нападению, сам я был нещадно избит, едва ли не искалечен и, спасая жизнь, вынужден был показать грабителям, где спрятаны мои сбережения, привезенные из Азии, в том числе – подарки наставника Эвмена, твой прощальный дар, серебряный набор для письма (надеюсь, ты не забыл эту восхитительную вещицу, Гиероним!) и даже перстень с сапфиром, выигранный мною в кости у Деметрия… Когда же, отлежавшись, я, не чая дождаться помощи от городских властей, отправился прямиком к гармосту[175] македонского гарнизона, расквартированного в Афинах, эта грубая скотина сперва заявила мне, что македонцы – союзники афинян и не смеют вмешиваться во внутренние дела дружественного полиса, затем потребовала представить дюжину свидетелей нападения и, наконец, посмеиваясь, прорычала, что располагает сведениями о моем шпионаже в пользу Одноглазого, Эвмена (даром что наставник давно мертв) и, кажется, Птолемея. Когда же он предположил вслух, что, я, скорее всего, прибыл в Афины с целью взбунтовать город против Македонии и что наместник Кассандр будет ему только благодарен за поимку столь опасного преступника или даже просто за голову такового, я счел за благо убраться подобру-поздорову, тем паче что перстень на безымянном пальце неотесанной македонской дубины был точь-в-точь как мой, похищенный неведомыми грабителями той памятной ночью…

Поверь: пространный и наверняка утомивший тебя этюд о своих злоключениях привел я здесь не ради сострадания твоего, в коем, впрочем, не сомневаюсь. Дело в том, что, бредя по пыльной улице, ограбленный и гневный, решил я, коль скоро все сложилось именно так, попытаться изменить мир к лучшему.

Отчего под солнцем нет правды? Отчего македонские дозоры вершат суд и расправу на улицах союзного полиса, а если возникает желание – то и в домах полноправных союзников? Отчего законные властители державы Божественного перебиты неверными слугами или томятся в плену? – спросил я себя. И странным диссонансом прозвучала мысль: каждый из нас в ответе за то, чтобы скорее наступил Золотой Век Справедливости. И я – не исключение. И ты – тоже. Согласись, единственный мой товарищ и брат, все в этом мире обусловлено предшествующим и приуготовляет наступление последующего. В противном случае существование каждого из нас сводится лишь к приему пищи ради поддержания жизни и совокуплениям ради продолжения ее. Чем же, в таком случае, отличны мы от животных, Гиероним?

Ответов немало. Есть среди них и вполне остроумные. К примеру. Один из соседей моих, некто Эпикур, недавно поселившийся в Афинах, но уже успевший стать местной достопримечательностью, упорно занимаясь чистой философией, пришел в итоге к вполне логичному выводу: жизнь течет так, как течет, и маленький человек не способен изменить хотя бы что-то малое в круговерти событий, частью хаотичных, частью направленных злой волей лиц, имеющих силу. Любая попытка вмешаться в ход дел, вне зависимости от чистоты намерений, неизбежно окажется использованной теми, кто искусен в лицемерии и обмане. Следовательно, утверждает сей мыслитель, надлежит просто жить, соблюдая элементарные нормы и не стыдясь угождать самому себе…

Привлекательно, не стану спорить. Но, увы, не для меня. Коли уж сподобили меня боги родиться в нынешней Элладе с умом и талантом, то мне попросту не под силу смириться и свыкнуться с сознанием собственной незначительности. Ты поймешь меня, я знаю, ты тоже таков, Гиероним! Не для ничтожного прозябания воспитывал нас и обучал наставник Эвмен!

Итак, я задал себе вопрос: как быть далее?

Что делать?

Конечно, многие из мелких правителей, островных и материковых, отхвативших в нынешнем беспорядке владеньица и провозгласивших автономию от всего на свете, а в первую голову от здравого смысла, почли бы за честь украсить свои, с позволения сказать, дворы, такой диковинкой, как твой добрый приятель Киней. Их можно понять: каждому выскочке лестно иметь подле себя ученика самого Эвмена, человека, каковой, сложись иначе, мог бы стать доверенным грамматиком Божественного. К тому же вслед за мною бежали слухи, к коим, не стану скрывать, я имел некоторое отношение, что-де я не сошелся в цене с Одноглазым, желавшим заполучить меня в окружение Деметрия, и ставки, подогретые такими разговорами, быстро росли…

Но, и еще раз но! Можем ли мы с тобой избрать тихую и беспечную жизнь в захолустье? Способны ли остаток отмеренных дней провести в качестве золоченых кукол при жалком дворишке захудалого тиранчика? Слышу твой однозначный ответ: ни в коем случае!

Припоминается еще один наш с тобой разговор, на морском берегу, под свист ветра и гулкий рокот волн, незадолго до того дня, когда взошел я по скрипучим сходням на чернобокий, приятно пахнущий смолою финикийский корабль, навсегда покидая опостылевшую Азию. Не помню, с чего началась та беседа, но никогда не забуду, что мы, не споря, согласились тогда: жизнь дается человеку только раз, и прожить ее надо так, чтобы там, за Ахероном, не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Жаль, никак не припомню, кому принадлежат эти мудрые слова, но уверен: сказавший их знал цену страданиям и борьбе. Да! Если уход неизбежен, то надлежит сделать все, чтобы в царстве Аида не слиться с толпою бледных стенающих теней, но веселиться, вкушая благовонные дымы жертв, приносимых в нашу честь. Смело? Пускай. Большой корабль и плывет далеко, говорят финикийцы, и это мудро! Недаром же они сродни иудеям, а те, как ты знаешь, хотя и занудливы, однако много умнее иных азиатов, даже арменов…

Итак, дорогой мой, я принял решение найти человека, способного со временем стать истинным владыкой мира и обеспечить исстрадавшейся Ойкумене подлинный мир и покой, объединить враждующие станы и тем самым прервать вспыхивающие снова и снова братоубийственные междоусобицы. Короче говоря, поставил перед собой задачу, возможно, свидетельствующую о мании величия: стать для такого человека тем, кем был наимудрейший из философов Аристотель для Божественного Александра, но, зная, где ошибся гениальный ученый, не повторить его промахов. Согласен, труд почти неподъемный. Тебе было легче: ты удовлетворился Деметрием и его отцом. Они хороши, бесспорно, даже обида за смерть наставника Эвмена не мешает мне быть объективным. Однако я, как ты понимаешь, не согласился с тобою в том, что именно победа – благодетельна для человечества, и лишь потому не остался в Антигоновом стане, презрев не только твои уговоры, но и прямые просьбы могущественного наместника Азии, более того – не уважив предсмертный совет наставника Эвмена. Полагаю, теперь, спустя время, когда страсти поулеглись, а жизнь вошла в свою колею, можно и даже должно объясниться.

Единовластие, как указывал я выше, естественная неизбежность, и демократия отжила отмеренный ей век. Пусть так! Но каким должно быть оно, единовластие, чтобы люди не возопили, сменив плохое на много худшее? Естественно, воля высшего и единственного обязана быть абсолютным законом, даже в случае, когда она никак не соотносится со справедливостью. Ибо жестокость монарха, даже безумие его, как это было с Божественным, все же вмещается в некоторые рамки, а упорядоченное беззаконие – уже своего рода закон, в отличие от слепых и непредсказуемых капризов переменчивой толпы, насилующей государство своим правом избирать и быть избранной. Кроме того, в отдаленных землях обширных держав, эпоха которых наступила ныне, в условиях единовластия высшую власть представляют лица, лично ответственные перед назначившим их на высокую должность, предположим – сатрапа или гармоста, а, следовательно, если властелин достаточно силен и авторитетен, то и назначенцы его трудятся не за страх, а за совесть, не позволяя себе злоупотреблять сверх меры.

Но на чем должно основываться единовластие?

Быть может, на праве силы? Такое мы видим ныне сплошь и рядом. Стратеги Божественного разорвали его державу, выставили заставы на границах сатрапий, ввели несогласованные с центром налоги и подати, забывая отчислять положенную долю в казну Царя Царей, истребили слабых, наивных и слишком принципиальных (если примера наставника Эвмена мало, то можно вспомнить Верховного Правителя Пердикку) и ныне если еще и не называют себя царями открыто, то фактически ими и являются, стыдливо прикрываясь званиями наместников, сатрапов и прочей мишурой, способной обмануть только простолюдина.

Служба любому из них для меня неприемлема изначально; даже Птолемею, умнейшему. Он, между прочим, приглашал меня поселиться у себя в Мемфисе и предлагал вполне достойную должность главного хранителя библиотеки и советника по мусическим искусствам, но я ответил ему отказом, разумеется, вполне учтивым. Сила диадохов дважды попрала право. Сначала – разорвав созданное Божественным, а затем – творя неподобающее. Разделив единый дом, они дали смертолюбивому Аресу повод торжествовать еще многие годы, вкушая кровавый пар над полями сражений. Коль скоро сила основана не на праве, она может оправдать свои бесчинства, лишь стремясь к восстановлению разрушенного. А ни один из диадохов – ни Селевк, ни Лисимах, ни Кассандр, ни Птолемей – не желают и думать о восстановлении из праха и тлена гигантской державы, где все, вне зависимости от цвета кожи, языка, верований, были бы равны перед законом, выраженным в высказанной воле Верховного властелина, царя истинного и бесспорного.

Истинность же базилевса – в его законности. Предвижу твое удивление: Антигон, возразишь ты, не имеет в жилах царской крови, однако самим ходом событий с неизбежностью вынужден стремиться к воссозданию державы и подчинению отпавших сатрапий. Деметрий же обещает, войдя в возраст и поучившись у отца, стать властелином не только щедрым и справедливым, но и царственным во внешних проявлениях своих, что для владыки отнюдь не второстепенно.

Верно. Об этом парадоксе я много размышлял в тишине полнолунных аттических ночей. Всем известно, что Антигон прямо причастен к убиению Верховного Правителя Пердикки, потому и погибшего, что, пока он жил, сатрапы страшились своевольничать. Роль того же Антигона в сокрушении последнего адепта идеи спасения державы, нашего с тобою наставника Эвмена, также общеизвестна, и не тебе напоминать об этом. Но нынче, словно подталкиваемый Роком, как говорят персы, или Ананке, как привыкли говорить мы, эллины, наследником политической линии Пердикки и Эвмена становится Одноглазый. Да, он вполне достоин высшей власти. И в этом его обреченность; я бесконечно удивлен, что ты не понимаешь этого. Прав у него никак не больше, нежели у прочих. Таланта, целеустремленности и силы поболее, чем у любого из них. В отдельности. Но все вместе они способны заклевать Антигона, и будь уверен – заклюют, как только сообразят, насколько опасен этот человек для их сытого автономного своевластия. Я поражен, что он – умный, опытный, проницательный – не понимает этого. Да, он обрек себя на продолжение дела убитых им Пердикки и Эвмена, но не во имя восстановления законности, к чему, каждый из своих соображений, стремились эти двое, а в собственных интересах. И потому стая неизбежно заклюет его вместе с Деметрием. Они уже сумели однажды ловко воспользоваться мощью и дарованиями Одноглазого, добив его руками Эвмена, а затем объявили ему войну…

На свою голову, скажешь ты? Он побеждает, напомнишь, разгневавшись на меня, скептика? И упомянешь, что Селевк ныне утратил Вавилон, Кассандр понемногу теряет острова Архипелага, а Лисимах и вовсе забился в свои фракийские ущелья, предпочитая не напоминать о себе? Это верно. Но молчит пока что Птолемей, да и ума не хватит у остальных, чтобы на время довериться друг другу и объединить силы. Когда же они от ужаса поумнеют, о, тогда ты, думается, поймешь, отчего я не пожелал остаться в ставке наместника Азии!

К тому же остается болезненный из вопросов: кто станет наследником?

Даже наимудрейший и наисильнейший не свободен от желания передать скопленное за жизнь – не важно, кошелек, пахотные земли или диадему – потомству (чему наилучший пример все тот же Антигон), и его мало интересуют достоинства наследника. Взяв власть не по праву, он неизбежно постарается превратить свое беззаконие в закон, основав династию. Но смирятся ли с этим понятным желанием иные сильные и мудрые? Не уверен. Наследник же в отличие от родителя, положившего многие силы на приобретение диадемы и закаленного в этой ежемгновенной борьбе, неизбежно будет изнежен сознанием своей обреченности на власть и не сумеет должно оберегать то, что передал ему основатель династии. Как сказано – не мною, но тем, кто мудрее меня, по сходному поводу: „В блаженстве правь, Кипсел, Коринфа царь неправый, но нет блаженства твоему потомству“. Помнишь ли ты подобное описание – хотя бы в „Истории тираний“ многославного Мидия Кносского – судьбы потомков коринфского Кипсела? А если помнишь, то не страшно ли тебе за столь любимого тобою Деметрия, который, не стану скрывать, в силу своих бесспорных человеческих достоинств не безразличен и мне, хоть и в меньшеймере?

Следовательно, единственное неоспоримое право на высшую власть обусловлено царственным происхождением. Рожденный для венца, имеющий предков среди небожителей и несущий в себе божественный ихор – базилевс в любом случае, даже если слаб или глуп; оспорить его права невозможно, убить его – непростимый грех, неизбежно подлежащий наказанию, если и не в этом мире, то перед судом Миноса – наверняка. Честолюбивые же и жаждущие власти легко утешатся, противоборствуя, интригуя и возвышаясь при царе слабом, доблестно служа и опять же возносясь все выше при царе сильном.

А теперь попробуй счесть: сколько осталось ныне бесспорных претендентов на высшую власть?

Двое. И первый из них, несомненно, Александр Юный, сын и наследник Божественного, единственный оставшийся в живых мужчина из рода македонских Аргеадов. О прочих позаботились „доброжелатели“. Кое-кто именует его ублюдком, находя предосудительным происхождение от персиянки, и это неверно. Азиатская кровь? И что же? Роксана ведь тоже из рода царственного, хоть и варварского, отдаленная потомица Кира Великого, воспетого самим Ксенофонтом. Она передала сыну, помимо македонской диадемы, право на тиару Ахеменидов, а поход Божественного на Восток уже и тем был полезен, что положил начало слиянию Азии с Европой.

Припомни хотя бы Зопира, Деметриева соматофилака, и согласишься: эллинские добродетели вовсе не чужды тем, кого ранее, в самомнении своем, мы привыкли считать полулюдьми, недостойными сравнения с нами.

Упомянув несчастного отрока, вынужден тотчас же и отвергнуть его.

Поверь мне, Гиероним: он все равно что мертв. Кассандр не выпустит его из своих когтей. Но если даже такое чудо произойдет, если Зевсов орел похитит мальчишку или Божественный ветер, подхватив, унесет на свободу – что с того? Для Птолемея юнец – соперник во власти над Египтом, а Нил, как утверждают видевшие, река глубокая, населенная крокодилами, мальчишки же, как известно, непослушны и любят купаться как раз там, где нельзя… Тигр, принадлежащий Селевку, – тоже глубокая река, изобилующая омутами, хотя мне неизвестно, имеются ли под Вавилоном крокодилы. Даже если и нет, не беда: Птолемей всегда и с превеликой охотой одолжит парочку для такого случая. У Лисимаха во Фракии полноводных рек не найти, зато пропасти там глубоки, как Нил, а юнцы обожают бегать по опасным тропинкам…

Что же касается Антигона, то зачем ему, собственно говоря, живой сын Божественного, если у него имеется собственный отпрыск, да еще такой преданный, послушный и заслуженно любимый?!

Поскорбим же, попеняем на жестокость Ананке и вычеркнем из памяти юного Александра Аргеада. Он есть еще, но его уже все равно что нет. И, следовательно, остается один только Пирр. Права его на власть неоспоримы. Кроме Аргеадов, которых мы условились в расчет уже не принимать, только эпирские Эакиды да еще спартанские цари могут похвастаться божественным происхождением. Но слава и могущество Спарты давно уже канули в Лету, она превратилась в захолустье Эллады, хотя и зубастое, и нет смысла вообще вспоминать о ней. Молоссия – дело иное. В ней, как никогда в Македонии, бродит молодая, деятельная закваска, и – многим ли это известно? – почти одновременно с Божественным, ушедшим на Восток, его одноименных, царь молоссов с аналогичными намерениями отправился на Запад. Лишь досаднейшая накладка помешала ему, человеку, по отзывам знавших его, храброму, разумному и не в пример македонскому племяннику дальновидному, добиться создания великой державы в пределах Гесперии.

Итак: Пирр. Жизнь его, хвала Олимпийцам, вне опасности. Возраст его позволяет надеяться, что из глины можно будет вылепить достойный кувшин. Что же до качества глины, изволь, вот тебе пример.

Не столь давно хозяин здешних мест, царь Главкий, устроил пиршество по эллинскому образцу, на манер афинских симпосиев. Пригласил, как водится в патриархальной Иллирии, всех, имеющих вес и заслуги, а для вящего эффекта выписал из самой Амбракии певца-кифареда[176], довольно известного, между прочим, и не только в этих замшелых краях. Не исключаю, что и тебе ведомо его имя. Феопомп, он же – Вещий Слепец. Говорят, он певал еще на пирах Божественного. Лирика, сказать по совести, у него так себе, средненькая, зато боевые пэаны воистину способны заставить пробудиться мертвеца, особенно ежели мертвецу довелось пошагать под знаменами. Да что там! Вспомни: „Вот и все, мы разбиты…“, „Пыль, пыль, пыль, мы идем по Азии…“, „Пусть я погиб под Вавилоном…“; так вот, Феопомп, хоть и старик, не побрезговал оставить свой дом и прибыть по приглашению иллирийского династа. Отмечу, к слову, что в полисах, близких к Иллирии, Главкия стараются не раздражать. У него преизрядно легкой пехоты, побережье кишит иллирийскими ладьями, а здешние эллины-колонисты живут торговлей, так что никому не приходит в голову даже хмыкнуть, когда иллирийский базилевс посещает ту же Амбракию или, скажем, Эпидамн, облаченный в эллинские одежды, сидящие на нем, по правде сказать, не лучше, чем седло на корове. Впрочем, он очень и очень неглуп, жесток в меру необходимости, умеет обуздывать свои страсти, не зарываться при назначении дани и утихомиривать непокорных. Можно ли желать большего от облеченного абсолютной властью? В конце концов, македонцы еще на памяти наших отцов были предметом издевок и мишенью для сатир, и кончилось это, как известно, весьма плачевно для насмешников. Не могу исключить, что достаточно скоро Эллада признает своими и иллирийцев, как признала некогда и молоссов, а потом и македонцев. Если, конечно, Главкий сумеет упрочить созданное и передать в целости наследнику, какового, к его великому огорчению, у него нет. Кроме моего воспитанника, живущего в Скодре уже пятый год – не столько на правах гостя, и паче того – изгнанника, сколько в качестве приемного сына. Любимого сына. И единственного, подчеркну особо.

Итак, пир был в разгаре. Феопомп, хлебнув вина, пел много и красиво, почти сразу перейдя к пэанам, что и понятно при таком-то вознаграждении, и Пирр слушал его с раскрытым настежь ртом и просил еще, и еще, и еще. Слепец же, узнав, что перед ним не кто-нибудь, а царский приемыш, да еще и наследник диадемы молоссов, решил поболтать с ребенком. И между прочим задал ему вопрос: кто из великих поэтов ему более по душе? И что же?! Дитя похлопало глазами, блудливо покосясь в мою сторону, и сообщило, что вообще-то, конечно, Эпаминонд, хотя в стратегии он мало разбирается в отличие от тактики, но и Парменион был неплох, особенно в конной атаке с фланга; что же до Лисандра, Ификрата и прочей, как он выразился, мелюзги, то у них можно заимствовать только второстепенные приемчики. В общем, юное дарование, неполных восьми лет, заметь, от роду, обгадило одним махом всех более-менее известных писателей и, насколько я могу судить, сделикатничало, пощадив память Божественного, лишь из уважения к боевому прошлому певца…

Можешь представить себе, что творилось в зале? Эллинам хватило благовоспитанности хихикать в горсть, зато непосредственные сыны иллирийских гор и заливов уползли от хохота под столы. Сам царь изволил улыбнуться, и даже слепец, кажется, похмыкал в усы. Мне же, как ни хотелось отправиться туда же, куда и иллирийцы, пришлось превозмочь смех, строго нахмуриться и спросить: „Неужели, царевич, я так плохо тебя учил, что ты путаешь поэтов с полководцами? Или чаша легкого вина так подействовала на тебя, почти взрослого мужа, что ты забыл имена авторов „Трудов и дней“ и „Одиссеи“?“ Я от души надеялся, что ученик мой назовет Гомера или Гесиода и дело будет сделано. Дитя же вновь сотворило большие глаза и преспокойно ответствовало: для истинных царей поэзия битвы прекраснее лепета кифары!

Это было непередаваемо! Хохот перешел в стоны, царь, смеясь уже в голос, приказал увести ребенка спать, я рухнул на лавку, а слепец торжественно поднял палец и заявил, что даже Божественный в юности не проявлял такой тяги к военной науке, как почтенный Пирр! Вот тут-то за столами сделалось тихо-претихо и под столами тоже. Лишь после мне объяснили, что, согласно поверьям, бытующим в этих плохо просвещенных местах, устами слепца, да еще кифареда, да еще и одержимого Дионисом, говорит само грядущее. Не знаю, не знаю… Впрочем, после пятой чаши старец и впрямь был более чем одержим покровителем лозы, и в любом случае подобное суеверие только на пользу моему ученику, которого – что скрывать! – я успел полюбить всей душой! Попомнишь мое слово: мне не придется жалеть о сделанном выборе!

Что же касается остального, то Пирр удивительно привлекателен. Речь идет не о внешности, как ты понимаешь, хотя в зрелые годы он, безусловно, будет красив истинной, мужественной красотой. Но он любознателен, смел, откровенен с теми, кому верит, однако надолго запоминает и причиненные обиды. Правда, в Иллирии он обид не видит, но стоит поглядеть на его прищур, когда мальчишка слышит упоминание о Кассандре. Он очень страдает, ибо не помнит никого из родни по крови. Любит сестру – заочно, поскольку и ее, конечно же, не помнит. Любит Деметрия, мужа сестры, и Деметриева отца, Одноглазого Антигона, за то, что сын его – муж сестры Пирра, а еще за то, что старик враждует с Кассандром. Памятью Пирра мог бы гордиться любой преподаватель мнемоники, мечом и копьем он владеет для своих лет просто чудесно, к знаниям тянется всей душой, хотя в выборе наук, как ты уже понял, несколько односторонен.

О многом еще хотелось бы поведать тебе, мой друг, не откладывая на потом, но, увы, смеркается, и скоро вернется царская охота. Меня неизбежно призовут к Пирру – должен же юнец похвалиться добычей! – и времени писать больше не станет. Помянутый же купец, мой посланец, отправляется в путь завтра до рассвета, и, таким образом, да станет тебе понятна обрывочность моего письма, прерванного, когда стилос лишь набрал разбег…

Скажу напоследок еще об одном: здесь, в варварских, далеких от центров политической паутины краях, понял я суть и смысл власти земной, не той, что знакома нам по жизни или описана в трактатах политологов, но той, какова должна она быть, дабы род людской, измученный своекорыстием самозванцев, узнал наконец мир, покой и справедливость.

Для азиата власть – надсмотрщик с бичом. Рожденные в унижении, иного обращения не приемлют, рабство принимают за эталон жизни, а добросердечие за слабость.

Эллин же готов принять и признать власть, пусть и власть монарха, при условии, что она не принесет ущерба его имуществу и унижения его личности. Царь для него – избранник, с коим заключен негласный договор.

У иллирийцев же, равно как и у молоссов, а также македонцев, чтущих старые обычаи, царь – не просто властитель, но отец, а отцов не выбирают. Таким образом, власть базилевса над членами семьи (мы бы сказали „подданными“, но это было бы неточностью) обширна, но не безгранична и тем более – не унизительна, ибо отец вправе поучать шаловливых детей не только плетью, но при необходимости даже и железом. С другой стороны, заботливый отец никогда не оставит без помощи, совета и защиты ни единого из членов семейства и домочадцев, не делая разницы между более или менее преуспевающими, и суд его будет суров, но отечески справедлив.

Надо полагать, таков был и наш, эллинский, обычай в минувшие века. Ныне в изрядно искаженном виде подобное можно наблюдать в Спарте. Македонцы же, и это не секрет, блюли такой уклад совсем еще недавно, и не погибни от руки убийцы старый Филипп, сохраняли бы его по сей день.

Александр же, сын Филиппа, объявив себя Божественным, попрал старинные каноны, наложив, к радости льстивых азиатов, рабское ярмо равно и на гордых эллинов, и на единоплеменных македонцев, с таким оборотом никак не согласных. В этом и причина мятежей в Элладе, а также и столь кровавых расправ Божественного с друзьями детства, с вернейшими из близких. У деспота, не сознающего своей ответственности перед державой и полагающего, что держава – это он, не может быть ни близких, ни единомышленников, ни подданных, ни друзей – ему нужны рабы, и одни только рабы, и сатрап для такого равен в ничтожности последнему азиатскому пахарю…

Впрочем, довольно. Как ни жаль, вынужден отложить стило и вложить письмо в футляр. Слышны уже недалекие звуки охотничьих рожков и лошадиный топот. Суетятся под окном слуги, скрипят ворота, и ворчат усталые псы, пытаясь поскорее добраться до корыт с варевом. Пора и мне. Пожелай же удачи мне, другу своему, как желаю я всяческих успехов тебе; прости великодушно долгое мое молчание и не обижайся на такое впредь, но и не забывай при этом, как только сможешь часто, баловать меня весточкой, пусть и краткой, но от того не менее дорогой.

Не грусти, будь весел и верь в удачу. Деметрию же передай, что как бы ни складывались пути коварной Ананке, о нем и о благородном отце его помнит и молит богов об их благополучии КИНЕЙ-афинянин…»

Скодра. Поздняя осень того же года
Ливень.

Который день из распахнутых настежь хлябей небесных низвергаются потоки – тяжелые, непроглядные, гулко гудящие, чмокающие крупными холодными каплями по размытой грязи узеньких немощеных улочек.

Пусто и уныло.

Почти лишенные листьев ветви деревьев, насквозь пропитавшись влагой, согнулись почти к земле, заваленной пожухшей, утратившей золотой осенний отсвет листвой. Ударят морозы, хлестнет с гор стылым ветром, и кроны станут звонко ломаться, обрушивая легкую на вид, но неимоверно тяжелую на самом деле наледь…

Глухая пора.

Предзимье.

Лучшее, что можно придумать в это шершавое время, это просто присесть, оставив заботы, у жарко дышащего очага, закутаться в пушистую, хорошо выделанную меховую накидку, поджать ноги и слушать сквозь полудрему неторопливый говорок бывалого человека, слово за словом пропуская через сеть воображения веселую пыль неведомых дорог, звонкие отблески умных бесед у костра с причудливо разодетыми попутчиками и славные деяния давно отживших свой век, но не умирающих в памяти потомков героев…

– …вот так и одолел Ахилл могучего Гектора, и судьба Трои была решена, – завершил повествование Киней и, негромко прокашлявшись, отхлебнул из неглубокого деревянного ковша изрядный глоток горьковато-терпкого, чуть хмельного взвара, как ничто иное полезного простуженной глотке. – Вопросы есть, дети?

Вопросы, естественно, были.

– Вот скажи, – узкие глаза Пирра, как всегда, если нечто заинтересовало его сверх обычного, замерцали. – Это ведь был поединок, а, Киней?

– Разумеется, поединок.

– Значит, один на один? – прозвучало уже настойчивее, и Киней насторожился. Воспитанников своих он знал слишком хорошо, и если уж Пирр заговорил таким подозрительно-несмелым голосом, то вполне можно ожидать подвоха…

– Конечно. Раз поединок, значит, один на один.

Пирр прищурился почти до отказа.

– А тогда почему славный Ахилл поступил с Гектором не по чести?

Рука афинянина дрогнула на пути к устам, едва не плеснув горячим питьем через край чаши прямо на разостланную у ног медвежью шкуру.

– Хор-роший вопрос, – буркнул Киней.

И задумался.

Отыскать ответ следовало побыстрее. Пирр любознателен, и это хорошо, а вот терпения ему боги не дали. Нельзя подрывать веру ученика во всезнание учителя.

Однако же, ну и вопросик!

Мальчишка угодил в самую точку. Странно даже, как это раньше не приходило в голову? Два героя, ахейский и троянский, выходят на честный бой, сговорившись по всем правилам. Бой назначен не до первой крови, а до смерти. Троянец защищает свой город. Ахеец намерен сей город разорить. Троянец – опора и надежда соотечественников. Ахеец – ночной ужас осажденных.

Конечно, Гектор симпатичнее Ахилла, тут спору нет, это и Гомер не отрицает.

Зато Ахилл – сильнее: он-то в отличие от Гектора полубог! Сходятся. Бьются. И Гектор одолевает! На хрипе, на ненависти, на последнем рывке, но – одолевает. Выбивает у Ахилла копье. У непобедимого полубога! Ахейцы в шоке. Троянцы ликуют на стенах. И тут-то вмешиваются Олимпийцы, отводят Гектору глаза и подают Ахиллу запасное копье, бьющее без промаха, Гефестовой работы…

Ахилл, конечно, образцово благороден, но тут уж не до таких мелочей.

Все. Конец акта.

Горе побежденным…

– Видишь ли, Пирр, – осторожно, словно ступив на лед, начал Киней, – полагаю, что у смертного Ахилл запасного копья не принял бы. Но воля богов есть воля богов. Ведь и они всего лишь выполняют предначертания Ананке-Судьбы. Судьба Гектора была пасть от руки Ахилла-мирмидонянина, мстящего за гибель возлюбленного Патрокла. Но ведь и Ахилл, не забудь, был наказан скорой гибелью…

– За то, что поступил бесчестно? – с упорством, достойным дятла, добивался царевич.

Бессмертные боги! Ну что делать с этим въедливым рыжим созданием?! Еще два-три таких вопросика, и можно поседеть раньше срока. Вот Леоннат – дитя как дитя. Сидит себе, слушает, вопросы задает толковые, но простые, без подковырок, какие и положено задавать в неполные восемь лет. Непобедимый Ахилл ему нравится. Просто потому, что он, а не какой-нибудь Гектор – главный герой бессмертной, как Олимпийцы, «Илиады», потому что издавна положено восхищаться именно Ахиллом, не тратя душевных сил на сочувствие троянцам.

Но попробуй-ка ответить так! «Куда положено?» – тут же спросит ехидный Пирр.

Придется, хоть это и не по нраву Кинею, применить запрещенный прием.

– Отвечу на вопрос вопросом, о любознательнейший! – Наставник, улыбаясь дружелюбно и чуть-чуть, ни в коем случае не чересчур язвительно, облокотился на тугой войлочный валик, украшенный орнаментом. – Напомни-ка мне, если несложно, как звали тех людей, что по воле богов уцелели после Всевеликого Потопа?..

Задание простенькое, и Пирр отзывается мгновенно, не чая подвоха.

– Девкалион и жена его Пирра…

Прекрасная память! Великолепная реакция!

– Верно. А как звали отца Девкалиона?

– Эак!

– А сына его и Пирры?

Наследник диадемы Молоссии торжествующе скалится: чем-чем, а уж на именах его не подловить!

– Неоптолем, прозванный также и Пирром, в честь матери и за цвет волос!

– Правильно, царевич, совершенно точно. За рыжий, как и у тебя, цвет волос. А праправнуком этого самого Неоптолема-Пирра был… Кто?

– Ну, Ахилл-мирмидонянин, победитель славного Гектора. К чему это ты?

– А к тому, мой милый, – Киней, вовсе убрав язвительность из улыбки, стал сердечным, – что именно от мудрого Эака по прямой линии происходит твой род, царский род Эакидов. Через Эакова сына, Неоптолема-Пирра и потомка его, несокрушимого Ахилла-мирмидонянина. Так ответь же: достойно ли почтительного потомка обсуждать, а тем более – осуждать деяния предков, воспетых величайшим из поэтов?

Пирр опускает глаза, и уши его медленно наливаются ярко-алым.

– Прости меня, Киней! Я понял. Я был не прав.

Отлично! Нехитрая уловка, но неизменно действенная: отвлечь, перевести внимание и прищемить с неожиданной стороны. Давняя, многократно проверенная методика. Не вполне, правда, по чести, как сказал бы Пирр, но что же прикажете делать? Очень часто педагог вынужден прибегать и к демагогии. Иначе с этими пострелятами нельзя…

Зато какая победа! Пирр, просящий прощения! Это нечто труднопредставимое. Главкий, узнав, пожалуй, и не сразу поверит Кинею.

– Не у меня проси прощения, Пирр! Проси у предков!

Ага. Вот он и покраснел. За-ме-ча-тель-но! Впредь будет осторожнее. Однако же следует уже сейчас продумать: как быть через годок-другой, когда этого рыжего лисенка уже нельзя будет заманить в столь простую ловушку. Впрочем, время поразмыслить над этим еще есть. Жизнь капризна, и не следует ее дразнить, заглядывая так далеко.

– Итак, дети, – не поднимаясь, Киней потянулся к очагу и простер над жаром рдеющих угольев узкие тонкопалые ладони, напрочь лишенные мозолей, – как вы полагаете, о чем мы поговорим сейчас?

– О гипербореях! – радостно взвизгнул Лоеннат. – И о Рифейских горах!

– Нет, – опроверг предложение Киней. – География у нас будет завтра. Пирр?

Рыжий крепыш задумался. Просиял.

– О том, как наши воевали с персами? Я знаю! Я выучил все! Если бы не праздники Диоскуров, спартанцы послали бы к Фермопилам подкрепление, и…

– Погоди!

Да что же это такое, в самом-то деле? Никак не проходит озноб, даже отвар, похоже, не помогает.

– Факты истории мы обсуждали с утра. Ну же, вспоминайте! Вторая попытка, время пошло!

Молчат. Хитро переглядываются. Ох, притворщики!

– Я жду!

Леоннат, вздохнув, подпер голову кулачком. Он уже все понял и смирился с неизбежностью. Пирр же, вопреки всему, пытается перехитрить саму Ананке.

– Мифология?

И, разумеется, не преуспел.

– Забыли? Оба и сразу? Досадно. Что ж, придется напомнить! – Киней таинственно подмигнул, попутно наслаждаясь наконец-то пробудившимся в недрах организма теплом, усмиряющим гадкую дрожь, и доверительным полушепотом сообщил:

– Займемся мы сейчас проблемами политики…

Лица учеников вытянулись.

– Скучно, – пожаловался Леоннат.

– Скучно, – согласился с будущим своим советником Пирр.

– Скучно, – не стал отрицать очевидного и Киней. – Но необходимо. Тот, кто собирается править государством, должен знать, как это следует делать.

– Но я-то ничем править не собираюсь! – Подвижное личико Леонната выражало глубочайшее, искреннейшее облегчение. – Так, может быть…

– Разумеется, ты можешь идти, Леоннат, – позволил наставник. – Хотя каждому базилевсу необходимы знающие, толковые советники, друзья, на которых всегда можно положиться в трудный час…

– Как Патрокл?!

– Как Патрокл. Как Пилад. Как…

Продолжать не было нужды. Леоннат, мужественно скрывая огорчение, умостился поудобнее, готовый слушать. Как Патрокл – это он согласен. Чтобы всегда уметь поддержать Пирра. Даже если ради этого придется тосковать на нудном уроке политики.

Киней снова прокашлялся, с удовлетворением отметив, что ревущая боль в гортани несколько смягчилась и беседа не вызывает уже тех мучений, что грызли недавно, вызывая совершенно недопустимое в работе с детьми раздражение.

– Суть политики мы с вами уже обсуждали. Коротко говоря, это – искусство управлять людьми, учреждать должности, подбирать и назначать достойных, судить и карать порочных и заботиться о процветании государства. Но сегодня мы потолкуем об ином, более интересном.

В глазах смирно слушающих мальчишек – паре темно-карих и паре переменчивых, то серых, то синих, с легчайшим зеленоватым отливом – явственное и нескрываемое сомнение. Конечно, Киней никогда не обманывает, и если он что-то говорит, то так оно и есть.

Но что интересного может быть в политике?

– Действительно, что? – Киней, отвечая на немой вопрос, торжественно поднял указательный палец, призывая к полному сосредоточению. – А то, что ее называют искусством возможного, и это верно, но верно лишь отчасти. Это малая политика, земная и пасмурная, как небо за нашими окнами. Есть между тем и другой лик политической науки. Зададимся же вопросом: как достигать невозможного?

Так. Насторожились. Округлили глаза. Превосходно. Теперь внимание обеспечено.

Закрепим же интерес.

– Как указывает мудрейший Гесиод, история людей состоит из пяти эпох. Беззаботным и сладостным был Золотой век, люди жили, не ведая тягот, и, равные богам, пировали с небожителями в алмазных покоях, окруженных чудесными садами, среди медвяных ручьев и душистых млечных трав. Хищные звери доверчиво выходили из дубрав и ластились, прося у людей подачки. Зла не было тогда, и не было ни бед, ни вражды. Увы! Возгордившись собой, люди нанесли божествам обиду, и Олимпийцы покарали их окончанием Золотого века. Век следующий, Серебряный, напоминал предшествовавший себе так же, как тусклое серебро похоже на благородное сияющее золото. Не хватало уже благ на каждого, и возникло неравенство, а отсюда и корысть, а из нее – рознь, а из розни – кровавые распри. И, восстав друг против друга, не заметили люди, как окончился Серебряный век, обернувшись Медным. Страшным было то далекое время! Источали злобу сердца людей, и злоба эта, скапливаясь, порождала чудовищ, описать которых не в силах язык…

– Ехидна?.. – сладко замирая, перебил Леоннат, и Пирр тут же несильно, но вполне чувствительно ткнул его в бок: не мешай!

– Ехидна, – подтвердил Киней. – И Гидра, и Горгона Медуза, и страшные Стимфалийские птицы, и множество иных исчадий мрака, детей трехглавой Гекаты, чье имя не следует произносить в ночи. И так жутка и бесприютна сделалась жизнь людей, что сжалились Олимпийцы. Помня обиду, не пожелали они помогать сами. Но не захотели и оставаться в стороне. Вступив в связь с земными женщинами, позволили им благонесущие боги родить от чресел своих поколение полубогов-героев, дабы оберегли могучие мужи людской мир от ужаса, порожденного людскими же пороками…

– Геракл! – на сей раз от реплики не удержался Пирр, и теперь уже Леоннат, мстительно ухмыляясь, изловчился ткнуть его локтем: не мешай!

– Да, Геракл, сын Зевса и Алкмены! – Киней одобрительно кивнул. – Он покончил с Гидрой, и с Нимфейским львом, и с меднокрылыми Стимфалидами, и со многими иными нежитями. А отважный Беллерофонт, о котором вспоминают реже, ибо и он посмел восстать против богов, сразил в честном бою Ехидну. А Персей укротил и отослал обратно в черное логово Гекаты чудовищную Медузу. А Тесей…

– Убил Минотавра! – в один голос сообщили мальчишки, безошибочно уловив разрешающую заминку.

– Верно! Но ведь герои были лишь наполовину богами, и ничто из человеческих слабостей не было им чуждо. Одолев чудовищ и усмирив разбойников, взревновали они к славе друг друга и подняли мечи в губительных междоусобицах. Ну-ка, напомните мне, где полегли полубоги?

– Троя… – зачарованно пробормотал Леоннат.

– Верно. А еще? Ответь ты, Пирр!

– Фивы…

– Правильно. И когда не стало героев на свете, – учитель помолчал, печально покосился в окно, словно пытаясь разглядеть сквозь мутную слюду неустанно низвергающиеся с небес струи злобной осенней воды, – настал век Железный, наигнуснейший. Наш век. Злобы в сердцах людских нынче не менее, чем в Серебряном веке, надежды же на рождение героев мало, и потомками Олимпийцев объявляют себя подчас наглые самозванцы. Должно ли быть так?..

– Нет! – Пирр порывисто вскочил и высоко вскинул правую руку, словно готовясь к принесению клятвы. – Вот увидишь, Киней: когда я подрасту, я верну в Ойкумену век героев!

– Вот как? – Киней кивнул, очень серьезно и понимающе, без малейшего намека на сомнения. – Отличная мысль! Позволь спросить: отчего же не Золотой?

– А? – Потомок Ахилла-мирмидонянина не сразу нашелся и какое-то время сосредоточенно размышлял, кусая губу. – Ну-у, во-первых, я не знаю, как сделать эти самые… медвяные ручьи, вот! Я же все-таки не божество, а только немножечко полубог. Ведь верно, Киней?

– Что есть, то есть! – кивнул наставник.

Похвальная скромность, однако. Она украшает мужчину. А объективная самооценка – тоже дело не последнее.

– А во-вторых, тогда я тоже смогу убить какое-нибудь чудовище!

– И я с тобой! – ревнивый вопль Леонната.

– Конечно. Ты будешь подавать мне копья! – свеликодушничал грядущий спаситель человечества, и смуглое лицо озарилось широчайшей улыбкой. С Пирром Щегленок готов идти даже против Гидры и Ехидны, вместе взятых!

Киней серьезен. Вернее, ничем не выдает улыбку.

– Ну что же, похвальное желание. Попробуем же понять, в чем нуждаются люди сегодня, когда ты, царевич, еще не настолько всемогущ, чтобы повергнуть вспять течение неумолимого времени…

Пирр замирает. На лице его появляется подозрительная гримаса. Киней одергивает себя. Нельзя упускать из виду: паренек не так прост, слишком рано для своих лет он научился улавливать скрытую иронию.

– Итак, попробуем разобраться. Мне кажется бесспорным, что главнейшая нужда людей – в защите и справедливости. Ибо в Золотом веке все были равны перед богами, и каждый имел право на равную с остальными толику добра…

– А рабы?

– А что рабы?

Как он, в сущности, мал еще и наивен. Он ведь и не видел настоящих рабов и о рабстве имеет самые смутные представления. Рабы в Иллирии – почти что члены рода. Их после трех лет неволи отпускают на свободу. И все же они не равны свободным, и на лицах их лежит печать горечи. Но что бы сказал этот мальчик, столкнись он с жизнью истинных рабов, там, на юге, в эллинских полисадах?

– Что рабы, Леоннат, сын Клеоника? Невольничья колодка указывает на немилость судьбы, а судьба далеко не всегда справедлива. Ведь и твой отец, отважный Клеоник, тоже сперва был рабом, но стал другом царя. И ты, сын раба, первый из приближенных царя будущего…

В уголках темно-карих глазенок сверкают быстрые слезы. Леоннат совсем не помнит отца, но хорошо знает о нем из рассказов Аэропа и гордится родителем. И то, что Клеоник был рабом, да еще беглым, тоже не секрет для него. Однако лишь сейчас, сопоставляя известное с услышанным, он понимает и запоминает накрепко: рабство – несправедливо!

– А варвары? – спрашивает Пирр.

– А что варвары? – усмехается Киней. – Некогда мы, даже премудрый Аристотель, полагали варварами азиатов, однако ныне, повидав Восток, вынуждены признать: персы, мидяне, финикийцы – вовсе не дикари. Они просто иные, нежели мы. Ну и что же? Знавал я одного перса по имени Зопир – так он ничем не уступит любому из эллинов, а многих из них, пожалуй, и превзойдет…

Афинянин многозначительно помолчал.

Хмыкнул.

– К слову сказать, иные из эллинов по сей день считают варварами уроженцев Иллирии. И даже македонцев. И более того, молоссов!

– Молоссов?! – Пирр явно ошеломлен.

Киней разводит руками, словно извиняясь.

– Увы, царевич!

– Мы… – Губы Пирра белеют, прикушенные в тщетной попытке сдержать ярость. – Мы, молоссы… самые лучшие! Самые настоящие из эллинов! Так говорит Аэроп!

Ого! Аэроп, значит, экий авторитет…

Киней, хоть и не показывает своих чувств, терпеть не может седовласого великана, почти год глядевшего на него, словно на пустое место. С недавних пор Пирров дядька, правда, стал учтивее и даже пытается дружелюбно заговаривать при встрече, но напрасно презренный варвар-горец думает, что Киней, гражданин великих Афин, когда-нибудь забудет и простит наглое пренебрежение первых месяцев. Царь Главкий хоть и варвар, а вполне уважителен! А Пирр… он, конечно, молосс, как и Аэроп, и этим многое сказано, но, с другой стороны, он и потомок Эака, а следовательно, к миру варваров отнесен быть не может.

– Разумеется, Аэроп прав, – ничем не выдавая неприязни к старцу, соглашается Киней. – И, значит, вопрос с варварами тоже далеко не так прост…

Еще один глоток из чаши. Горло сводит омерзительной горечью остывшего взвара, уже не годного к употреблению. Хлопком в ладоши Киней вызвал проворную рабыню, сидящую для всяких надобностей у входа в покой, и спустя недолгое время получив новую порцию целебного напитка, с видимым удовольствием отхлебнул. Обжегся. Кляня себя за поспешность, глубоко втянул дымный воздух. И следующие глотки делал уже осторожно, не забывая подуть на исходящую паром чашу.

– Продолжим беседу. Задумаемся: если в Золотом веке все люди были подобны богам и равны в счастии, а в Серебряном и Медном веках смертных уравнивало горе, отчего же ныне – не так? Почему одни живут в роскоши и неге, а у других подчас нет и корочки хлеба? Кто пожелал и сделал так, что сильные безнаказанно наносят обиды тем, кто слаб и не способен защитить себя?..

Пауза. Длинная, умело выжданная.

Улыбка, не учительская, но почти дружеская.

– Когда вы станете постарше, мы прочтем трактат прославленного афинянина Платона. Он выстроил схему идеального государства, управлять которым призваны философы. Там будет общим все – имущество, земля и даже женщины. Никто не станет стремиться к завоеваниям ради суетной славы. Воины будут лишь отражать вражеские нападения, а рабы – трудиться на общее благо. Но, дети мои, готов биться об заклад, что вы тогда спросите меня: значит, рабы все-таки есть и там? И еще спросите: каким образом философам удается заставить воинов подчиняться своей мудрости, если у воинов сила? Вы неизбежно зададите мне эти вопросы, и – открою тайну заранее…

Мальчишки замирают, превратившись в слух.

– …у меня не найдется ответа! И потому…

Наклонившись, Киней, не глядя, поднял с пола небольшой футляр, расстегнул бронзовую застежку и продемонстрировал ученикам тугой папирусный свиток.

– …уже сейчас нам с вами надлежит прочесть, обдумать и обсудить сочинение высокоумного Евгемера о чудесном острове Панхея!

Вступив наконец на предначертанную тропинку, Киней забывает о такой досадной мелочи, как простуда. Голос его, хотя и несколько глуховатый, взлетает и опускается, подчиняя слушателей себе, не позволяя отвлечься и на кратчайшее мгновение. Это – один из величайших секретов педагогики, да и риторики, и не так много в Ойкумене людей, в совершенстве владеющих полузабытым искусством.

Зачарованно сияющие глаза мальчишек еще больше раззадоривают наставника.

– Однажды некий наварх, угодив в жестокую бурю, направил корабль к появившемуся словно из ниоткуда острову…

Там, далеко-далеко, среди синих просторов теплого южного океана, – плавно льется речь, – есть остров, защищенный от неожиданных гостей штормами и водоворотами. Лишь немногим, чистым душой, защищенным молитвами домочадцев удается, преодолев смерчи и скалы, причалить к его берегам. И обитают там счастливые люди, у которых все общее. Не нуждаясь ни в чем и не завидуя никому, островитяне-панхейцы равны между собою. Нет там ни рабов, ни господ, ни надсмотрщиков, ни царей. Все люди – братья. Они не знают торговли, неотъемлемой от плутовства, не знакомы с судом присяжных, ибо не подозревают о том, что можно преступить закон. Трудятся эти счастливцы ровно столько, сколько необходимо, чтобы не нуждаться ни в пище, ни в одежде, а потому и не ведают ни бедности, ни чрезмерного богатства. Все население Панхеи делится на группы. Имеются там жрецы, есть ремесленники, есть земледельцы. Каждый обучен владеть оружием. На всякий случай: вдруг нападет враг. Но все они одинаково свободны и одинаково счастливы. И нет и никогда не было над ними никакого правителя! А теперь ответьте мне, дети: в чем, на ваш взгляд, ошибка достойнейшего Евгемера?

Молчат. Не знают.

Малы еще для цепочки умозаключений.

Что ж, подтолкнем.

– Не может быть справедливости без высшего судии, равно справедливого ко всем, как не устоит на ногах человек, лишенный головы, и как распадается семья, утратившая отцовскую опеку. Нужен царь! Великий, могучий и добрый властелин, благословленный Олимпийцами на управление людьми. Обуздать жадных и безнаказанных негодяев, усовестить оступившихся, возвысить достойных, накормить голодных и защитить беззащитных – только ему это по силам. Только в этом залог процветания. Но этого мало. Не меньше тепла и хлеба людям необходим мир. Мир же наступит лишь тогда, когда под синим небом будет простираться одна держава, а не десятки больших и малых стран, враждующих друг с дружкой по злой воле своих владык, не умеющих думать о великом. Убить войну войной, объединив Ойкумену, мечтал македонский Александр, но, увы, оказался слишком мелок для воплощения в жизнь этой великой мечты. Тщеславие и злоба источили его изнутри, и презрение к людям убило в расцвете лет. А диадохи, наследники его – всего лишь жадные и злобные самозванцы, жаждущие только золота, только славы, только земель и рабов! Высокие думы им, низким, попросту недоступны!

Нахмурившись, Киней остро и пронзительно заглянул в глаза ученикам.

Коротко, почти мельком – в карие.

Гораздо дольше, с надеждой и убежденностью – в серо-синие, меняющие цвет.

– Понимаете, дорогие мои? Снова, в который уже раз, мечта людская растоптана и размазана в грязи. Того, кто сумеет оживить ее и воплотить в жизнь, Ойкумена запомнит навсегда, и слепые аэды воспоют его. Как Геракла. Как Персея. Как Беллерофонта. Может быть, даже почтительнее и благодарнее… Но где он? Когда придет? И сможет ли?..

Рыжие брови вздрогнули и сдвинулись.

– Киней… а я?

Глубокий-глубокий вздох, словно перед прыжком с обрыва в ледяное горное озеро.

– Как ты думаешь… я – смогу?

О!

Леска дернулась. Поплавок подпрыгнул.

Рыбка, кажется, клюнула!..

С печальной нежностью провел Киней холеной ладонью по жестким солнечным завиткам.

– Это трудно, Пирр! Это очень трудно! Но ты и впрямь полубог по крови… Твои предки – Геракл и Ахилл-мирмидонянин! И тебе нет надобности доказывать свои права! Зло на земле существует слишком давно, чтобы не попытаться его уничтожить. Возможно, ты сумеешь, мой мальчик. Я хочу верить, что сумеешь…

– Пирр сумеет! – с необычной, совсем взрослой твердостью прозвучал в тишине голос Леонната.

Туго сжав пересохшие губы, Пирр благодарно кивнул.

– Я сумею…

Эписодий 5 Обреченные сражаться

Египет. Мемфис. Конец зимы года 464-го от начала Игр в Олимпии
– И я прощу тебя, Лаг! Заклинаю не просто как друга, даже не как союзника, с которым связан тремя договорами, прошу просто как разумного человека – ведь ты же всегда был умником, Лаг! Не отказывай мне! Помоги хотя бы на этот раз! Я знаю, ты осмотрителен и тебе пока ничто не угрожает, не то что мне! Но подумай же, взвесь, как ты это умеешь, и поймешь! То, о чем я прошу, выгодно не только мне, но в первую очередь тебе самому!..

Говорящий сбился, умолк на мгновение, шумно, с видимым трудом сглотнул комок вязкой слюны, накопившейся во рту.

– Ты не слушаешь меня, Лаг?!

– Слушаю, друг мой, разумеется, слушаю! Не обращай внимания, это просто привычка…

Невысокий, атлетически сложенный мужчина лет сорока с лишним, в ниспадающем широкими складками сирийском халате приобернулся, кивнул сидящему в кресле здоровяку столь же неопределенного возраста и вновь уставился в просторно распахнутое окно, пристально вглядываясь в колыхание изжелта-багряных наплывов медлительно иссякающего закатного зарева.

Густое, цвета тягучего арменийского вина солнце уже почти уползало за линию горизонта, и плотные, тяжелые тени, слегка окрашенные мазками багровой кисти, плыли по широкой, кажущейся уже смолянисто-черной глади реки. Прохладный ветер, выпущенный на волю победоносно наступающей ночью, подлетал с севера, оттуда, где море, пощупал остывающую после злобного дневного зноя землю, подбросил ввысь пригоршню серого песка и коротко, доверчиво коснулся смуглого выразительного лица, обрамленного квадратной, аккуратно подстриженной бородкой, в черни которой почти не серебрилась седина…

– Лаг!

– Не горячись, я внимательно слушаю, дорогой друг…

Наместник Египта и Аравии, прославленный воинской доблестью и нечеловеческой выдержкой Птолемей, сын Лага Старого, прозванный Сотером-Спасителем, с видимой неохотой оторвался от созерцания привычно-завораживающего зрелища и медленно, с неброской и оттого внушающей еще большее почтение величавостью вернулся к невысокому столику, в оставленное не так давно кресло.

– Итак?

Вопрос прозвучал деловито и сухо, несколько ожидающе, словно разговор лишь начинался и не было позади почти пяти часов нелегкой беседы, вернее, длинного, прерывистого и подчас невнятного монолога.

– Лаг! – изумленно, с явственной обидой гость откинулся на высокую, подбитую кожей спинку кресла.

Птолемей непроницаемо улыбался.

Этот человек, сидевший напротив, один из немногих, позволявших себе не забывать до сих пор его детского прозвища. И пожалуй, единственный, кто смеет произнести давнюю нелепую кличку вслух, пусть и наедине. Впрочем, наместник Египта и Аравии никогда не стыдился ее. Ну, Заяц, ну и что? Отец, Лаг, славился как один из лучших лучников Македонии. Да и каждому охотнику известно, что мудрее и отважнее зайца среди лесной живности отыскать трудно. Да, длинноухий предпочитает отступить, не ввязываясь в схватку. А зачем лезть на рожон, если можно избежать дурного риска?! Зато, зажатый в угол, заяц куда как опаснее волка. Редко кто выживает, схлопотав меткий удар сильной когтистой лапой в живот! Такая рана страшна на вид, мучительна и почти не излечима…

Именно за это, а вовсе не за уши прозвали Птолемея в далеком детстве Лагом.

Тем более – не за трусость.

Трусы не становятся доверенными лицами Величайшего из владык Ойкумены. Не спасают царям жизни в битве, встав спиной к спине. И, уж конечно, трусы не становятся полновластными господами волшебного Египта…

– Ты неверно понял меня, дружище! – Стараясь говорить как можно мягче, Птолемей приподнял высокий полупрозрачный кувшинчик из тяжелого финикийского стекла, отделанного серебром, и собственноручно, точно по край, ни капли не пролив, наполнил бокал собеседника.

«Скверно выглядит Селевк! – мелькнула мысль. – Никогда не видел его таким. Мешки под глазами. Рот иссох. И этот захлеб в голосе, всегда таком уверенном, почти трубном. Он сейчас выглядит лет на десять постарше меня, хотя на самом деле он на десять лет младше. Впрочем, его можно и даже нужно понять. Вот так, враз, ни с того ни с сего потерять все, из властного сатрапа в одночасье превратиться в нищего, бездомного скитальца, просителя, вынужденного вместе с юным сыном мыкаться по дворам вчерашних друзей, которые нынче уже просто не имеют права быть друзьями…

Разве что союзниками.

Но союзник далеко не всегда друг».

И все же – Птолемей не мог этого не признать – нечто дрогнуло и всколыхнулось в душе, когда прошедшим вечером начальник внешней дворцовой стражи, округлив глаза, доложил о странном всаднике, спешившемся у ворот дворца.

«Он требует встречи со мной? – удивился Птолемей. – С какой это стати? И не много ли чести? Если привез важные вести, пусть передаст в ведомство архиграмматика. И если новости добрые, выдайте награду. Если худые… ну что ж, все равно – накормите и пусть отдохнет».

И тогда стражник, тщательно обтерев краем плаща, подал наместнику тускло сверкнувший в отблесках тройного светильника серебряный перстень…

Когда суета стихла, прибывших определили на ночлег, а Селевка ввели в кабинет наместника, Птолемей сидел за невысоким, накрытым для легкого ужина на двоих столиком и грустно улыбался, крутя в руках каплю серебра.

Шесть их было, таких перстней, ровно шесть, и ни одним больше.

В день, когда, по македонскому обычаю, им вручали алыеплащи, посвящая в воины, собрал их в лесу Александр, никакой еще не царь и, разумеется, далеко еще не Божественный, а всего лишь опальный наследник, не любимый суровым отцом, и вручил шестерым ближайшим своим друзьям по дешевому украшеньицу. На большее не хватило монет. Царь Филипп не баловал сына, вставшего на сторону матери в ее споре с отцом. «Это мой первый дар вам, – торжественно сказал Александр, и длинные кудри его взметнулись золотистой волной над плечами. – Я не обещаю вам большего в будущем. Но все равно: берегите их. Они – залог и знак дружбы. Первый и последний подарок друга, а не повелителя!» Даже в те трудные дни он ничуть не сомневался, что станет властелином. Никто этому не верил, в том числе обожающая сына царица-мать. А он вел себя так непринужденно, словно умел прозревать будущее. Ведь он – Птолемей готов поклясться памятью отца, Лага Старого! – воистину был Богом, что бы там ни трепали злобные, грязные, не умеющие чтить святое вражьи языки.

Шестеро юношей благоговейно приняли в тот день дар из крепкой, поросшей золотистым пухом руки.

Шесть перстней, одинаковых, словно близнецы.

Шесть пар рубиновых глазков, посверкивающих хитро и загадочно, словно крошечные капельки мерцающего египетского заката.

Впрочем, в тот день Птолемей, давно уже Лаг, но еще не Сотер, не мог даже и представить себе, каковы они – закаты Египта…

Шесть судеб, которые уже состоялись.

Это кольцо – последнее из шести.

Иных уж нет.

Гефестион, проныра, льстец и любитель плечистых юношей, сгорел на погребальном костре, в неполные тридцать погубленный пьянством и гнилой лихорадкой. Он лежал на последнем своем ложе бледный, спокойный, прекрасный, словно Ганимед, и на пальце его, восковой куклой возлежащего среди ковров и удавленных рабынь, терялся в блеске персидских перстней скромный серебряный ободок…

Гарпал, самый младший из юношей, собравшихся тогда на лесной поляне, жадина и лгунишка, посмевший, повзрослев, обворовать самого Божественного. Конечно, в этом была и доля царской вины: зная неописуемую алчность Гарпала, в детстве никогда не делившегося пирожками с ровесниками, не следовало доверять его попечению казну Ахеменидов. Может быть, поэтому, узнав о бегстве друга детства, Александр не разгневался, а махнул рукой: «Оставьте его в покое. Пусть живет, если сможет!» Не смог. Погиб от удара в спину. От подлой руки такого же глупца, падкого на чужое золото, и зарыт вместе с перстнем. Корчась в чудовищных муках, те из убийц, кого удалось поймать по приказу Царя Царей, не прощавшего тех, кто убивал его друзей, клялись, что не польстились на жалкое серебришко, закопали его вместе с хозяином.

Неарх-критянин, лучший пловец Ойкумены, молчаливый и ничего, кроме моря, не желающий знать. Где он нынче? Никто не знает. Почти десять лет тому вышел он в море, отспорив над телом Божественного никому, кроме него, не нужный флот, и с тех пор не было известий ни о нем, ни о пяти сотнях кораблей под синим, украшенным трезубцем флагом. Посейдон суров, и духи открытого океана не выдают своих тайн. Никому и никогда не дано узнать, на дне каких морей покоится скелет с серебряной змейкой на косточке безымянного пальца обглоданной рыбами левой руки…

Четвертым был Клит. Хмурый, вечно озабоченный, с раннего отрочества прозванный Черным, несмотря на пшеничные волосы и белоснежную, щедро усыпанную веснушками кожу. Верный, неразговорчивый и надежный, как щит. Он ведь тоже мог бы по праву называться Сотером! Он тоже спас жизнь Божественному, подставившись под занесенную над царственной головой саблю, и выжил, чтобы погибнуть от руки спасенного спустя пару лет, на пьяном, невесело-разгульном пиру. Слово за слово. Черный не сдержал лихого словца, глаза Царя Царей вспыхнули нехорошим багровым пламенем, свистнуло копье, вырванное из руки стражника, – и Клита не стало. Многие втихомолку прокляли тогда базилевса, но не Лаг. Он-то знает: Александр был тогда уже болен, очень болен! Напряжение последних лет сказывалось, и Божественный не владел собою. Мало кому известно, как бился лбом об пол и по-волчьи выл Царь Царей, очнувшись и осознав, что совершил. Сам Птолемей сидел тогда над его постелью ночи напролет, следя за тем, чтобы больная совесть не толкнула Божественного на непоправимое. И наместник Египта уверен: там, за подземными реками, печальная тень Клита Черного не таит зла на Александра! А перстень… Что ж, серебро легко плавится в огне прощальных костров!

И – Пердикка. Шестой. Тень Божественного, хранитель его печати. Неудавшийся Верховный Правитель всея державы. У Птолемея есть все основания ненавидеть обладателя шестой змейки. Хотя бы потому, что если бы труп Пердикки не сожрали крокодилы, они с не меньшим удовольствием пообедали бы Птолемеем, и вовсе не обязательно мертвым. Верховный Правитель не понимал шуток! Сам не шутил и шел на Египет с самыми серьезными намерениями. И тем не менее Лаг, сын Старого Лага, не таит зла на покойника. Напротив, он уважает его за сумасшедшую, заранее обреченную на провал попытку спасти и сохранить то, что создали они все сообща. На свою беду, Пердикка оказался даже глупее, чем думали о нем при жизни Царя Царей. Он, занявший высший пост по воле Божественного, не сумел сообразить, что со смертью Александра кончилось все! Ибо созданное Богом лишь божеству под силу и сохранить, а второго Божественного нет и не будет…

Ему было нужно все или ничего, и самое интересное – что не для себя. Это невозможно понять умом простого человека, но, как бы то ни было, это заслуживает уважения. Не зря же в конце концов единственным, кто остался рядом с Пердиккой до конца и после, был кардианец Эвмен, человек не от мира сего, так и не изменивший Верховному Правителю, хотя тот, используя, презирал его до глубины души, как и подобает высокородному македонцу презирать какого-то там гречишку…

Чудовищная судьба выпала шестому перстню: успокоиться навеки в вонючем нутре нильского крокодила…

Бессознательно Птолемей повертел змейку, и она, удивительное дело, потеплела, словно откликнулась, узнав старого хозяина. Последняя живая из шести. И единственная, познавшая тепло чужой руки…

Но больше уже не было времени на воспоминания.

– Хайре, Лаг! – натужно и неуверенно сказал Селевк, возвышаясь на пороге, и цепочка печальных воспоминаний бесшумно распалась.

С первого же взгляда все стало ясно.

Жизнерадостный здоровяк, красавец, попросту не умевший унывать, боец, каких мало, в сорок лет похожий на юношу, сейчас сатрап Вавилонии походил на призрачную тень самого себя. И пахло от него, хотя и успевшего умыться перед аудиенцией, кислым конским потом и прогорклым людским, дымом дорожных костров и случайных харчевен, сладковатой верблюжьей слюной и глинистой пылью, и еще чем-то гадким, не сразу узнаваемым… Хотя спустя мгновение-другое Птолемей сообразил, что это за дух, горький аромат бессильной ненависти и не желающего уходить ужаса.

Он узнал этот запах! Так пахло в его опочивальне много лет назад, когда войско Пердикки подошло к нильскому берегу и саперы Верховного Правителя принялись наводить переправу, а его собственные гоплиты, спешно призванные под знамена, зашептались у костров о том, что Птолемей, спору нет, стратег толковый и начальник щедрый, да только не дело все же поднимать мечи на человека, которому Божественный, умирая, доверил свою печать и своего сына…

Ни за что на свете не хотел Сотер вновь ощутить этот сладковатый, удушливый запашок и, принюхавшись, сообразить, что пахнет от себя самого.

Но этого и не будет.

Потому что давно нет Пердикки, и никто уже не накинет на плечи мантию Верховного Правителя…

– Хайре! – повторил Селевк, не решаясь перешагнуть порог и войти в кабинет.

Никогда еще не было у него таких глаз, сухих, воспаленных – и жалких.

Никогда.

И означать это могло лишь одно.

– Он? – спросил Птолемей.

– Он! – кивнул Селевк, по-прежнему неловко топчась у порога.

– Ну что же ты, дорогой друг? – ласково смягчив голос, удивился наместник Египта. – Проходи. Присаживайся. И рассказывай…

Из глотки Селевка вырвался стон, похожий на сдавленное рыдание. Этот дружеский взгляд и этот приглушенный, несколько вялый жест крепкой короткопалой руки означали многое. Они говорили без лишних слов: не бойся ничего! Ты – в безопасности. Ты здесь гость, неожиданный, но дорогой и желанный. Тебя готовы выслушать, и посочувствовать, и дать совет, и, возможно тебе помогут…

Помогут ли? Полно тешить себя надеждами! Проигравший не нужен никому! А твердое решение Лага не вмешиваться в распри бывших соратников известно всем. Лагу нужен только Египет, и ничего более! А взять Египет не под силу никому. Только Божественный сумел преодолеть великий Нил, похожий больше на море, и сокрушить с первого же удара тяжелые, из гранитных глыб сложенные стены пограничного Пелузия. Но на то он и был Богом, тем более что персидский гарнизон не очень-то горел жаждой сражаться.

Но уже Пердикка сломал о Пелузий зубы и поперхнулся мутной нильской водой…

Пока Птолемея не затронули впрямую, он не выйдет за пределы Египта. Но разве ему, Селевку, нужно что-то сверх Вавилона, законно положенного по решению съезда в Трипарадисе?..

Он честно заработал свою сатрапию. Если бы не он, начальник охраны Верховного Правителя, согласившийся с доводами, изложенными в письме Птолемея, Пердикка был бы живехонек и по сей день, и где бы тогда, интересно знать, были бы все эти выскочки, бросившие в беде Селевка?!

За что?!

Разве он нарушил хоть один договор?! Разве виновен в чем-то перед равными ему?! Все, чего он хотел, это не платить, невесть ради чего, дань кривому старому мерзавцу! Так отчего же сейчас именно он, Селевк, потеряв все, вынужден просителем стоять на чужом пороге?..

Приготовленные заранее слова, казавшиеся отчеканенными, четко-убедительными, ломались с неслышным треском, никак не желали идти на ум.

– Одноглазый… Он… Он… – бессвязно хрипел Селевк, мешком обвиснув в кресле, и сухая, почти черная корочка на обветренных губах рвалась, источая капельки полупрозрачной сукровицы. – Моя сатрапия… Без всяких… ворота… почему?.. Мы с Антиохом спаслись с трудом…

Понемногу успокаиваясь в благожелательном уюте, отогревая выстуженную душу пенистым кипрским и участливыми взглядами наместника Египта, гость, еще недавно бывший сатрапом Вавилонии, обретал речь.

– Мы заключили договор о дружбе. Я пошел на уступки, кривой пес вроде бы тоже. Я ждал Деметрия в гости, как дорогого друга, а они подступили внезапно. Я едва успел уйти, понимаешь?! Как вор! Из собственного дома! А войска далеко, в Верхних сатрапиях; Сандракотт опять перешел Инд…

Селевк неумело, совсем по-женски всплеснул руками и жалобно всхлипнул.

– Ладно я! Но при чем тут мой сын? Зевс-Вседержитель, как он мог назначить награду за голову Антиоха?!

Снова – всхлип. Длинный, воющий.

Удивительно неприятный.

– Погоди, Селевк! Я должен подумать…

Птолемей углубился в себя.

Он умел делать это еще в юности, словно отделяясь призрачным занавесом от всего окружающего. В такие мгновения вокруг могло звенеть оружие, могли греметь пиршественные здравицы или содрогаться земля… Наместника Египта и Аравии не отвлекало ничто, если он сам того не желал. Владеть собою – вот что завещали ему предки! Не богатством или знатностью, а хладнокровием прославился он среди буйных, быстрых на руку и язык македонских вождей. И никогда не желать невозможного. Пусть немногое, но свое и навсегда! Прекрасное правило. В этом бывший Лаг, ныне Сотер, прекрасно понимал и покойного старика Антипатра, вцепившегося в свою Македонию, и его сына. Хотя, говоря по правде, ему, Птолемею, мало было бы жалкой македонской землицы с ее бесцветным небом, тупыми селянами и угрюмыми, варварскими порядками. Ну, каждому свое. Тем более что Антипатру так и не довелось повидать Восток, а Кассандр хоть и побывал в Вавилоне, но в сущности не успел по достоинству оценить чудеса подлинной Азии…

Ему довольно и Египта. Но уж Египет он не отдаст никому. И Аравию тоже. Так было решено давно! Еще в ночь после смерти Божественного. Он не стал никого и ни о чем предупреждать. Не стал рассуждать и спорить. Нет! Он велел этерии седлать коней, и пока они там разбирались, что кому, он был уже во многих стадиях на пути от Вавилона. Он взял Египет, отправив несогласных поплавать вместе с крокодилами, и запер его на замок Пелузия, потому что издавна, только увидев, заболел этой красноватой, осажденной со всех сторон песками землей. Владыкам страны Та-Кемт, Египта, никогда не приходило в голову объявлять себя богами, они были ими – просто по праву обладания ею! Птолемей уразумел это, стоя у подножия пирамид. Неизъяснимая магическая мощь, истекавшая от этих рукотворных гор, ощутимо вливалась в него. Гигантский Сфинкс улыбался загадочной улыбкой познавшего Вечность… И на краткий миг почудилось: некто собакоголовый, и еще один, с головой кривоклювого ястреба, и третий, увенчанный буйволиными рогами, явились в мареве знойного дня и безмолвно сказали: «Ты – наш!» Он обернулся в страхе и трепете, но окружающие ничего не заметили, даже Божественный, который, казалось бы, никак не мог не приметить свойственников…

Было это? Не было?..

Трудно поручиться.

В любом случае, египетский хлеб кормит половину Эллады, и всю Переднюю Азию, и Кирену, и север Африки, от ливийских пустынь до самого Карфагена. Владеющий египетским хлебом и папирусом может диктовать свою волю очень многим, особенно если он умен, осторожен и не мечтает о невозможном. Именно таков он, Птолемей Лаг, Сотер, и те, явившиеся в зное, похожие и не похожие на людей, недаром избрали из многих не кого иного, а его! Он станет Богом. Это несомненно! Но не теперь, не при жизни, а после, потом, когда уйдет… Он уже беседовал с мудрыми египетскими жрецами, и бритоголовые старцы, выслушав, подтвердили: это непреложно! И отвели его на встречу с предшественниками, правившими землей Та-Кемт много веков назад…

Но об этом велено забыть.

Он пока еще не равен тем, с кем говорил. Он еще не Великий Дом. Он пока что просто наместник Египта и Аравии. Сатрап и стратег. Всего-навсего сатрап и стратег…

– Но ты поможешь мне, Лаг?

Ощупывая раскрасневшееся от вина и возбуждения лицо Селевка непроницаемым взглядом бесстрастных серых глаз, Птолемей отхлебнул немного ягодного сока.

Конечно, Селевку следует помочь.

И вовсе не потому, что он, Птолемей, сын Лага Старого, обязан ему жизнью.

Да, Селевк успел отвести вражескую секиру в том бою, где сам Лаг уберег от смерти Божественного, за что и был прозван Сотером. Селевк стоял стеной, не подпуская к двум раненым вопящую орду туземцев, и после битвы будущий наместник Египта, тяжело дыша и морщась от боли, надел на мизинец молодому, мало кому известному тогда богатырю этот серебряный перстень, залог отроческой дружбы с Царем Царей. Это был смелый поступок! Почти безрассудный! Но в тот миг он действовал по наитию свыше, и Божественный, позже узнав об этом, как ни странно, не разгневался! Напротив, он вызвал Эвмена и велел архиграмматику внести гетайра Селевка, который спас Спасителя, в списки людей, допущенных на попойки в узком кругу…

Это было. Но прошедшее прошло, и Птолемей вовсе не склонен излишне увлекаться лирическими воспоминаниями. Политику делают не поэты! Умный Лаг исходит из другого.

Обстановка, к сожалению, тревожна.

Разгромив Эвмена, Одноглазый вконец обнаглел. Он присвоил себе главную казну державы. Он ввел гарнизоны в десятки городов, принадлежащих по Трипарадисскому договору Лисимаху. Он вынудил Кассандра выдать ему сестру Божественного и женил своего сына Деметрия на этой горной дикарке, молосской родственнице покойного Царя Царей.

А теперь еще он отнял Вавилон у Селевка.

Тот самый Вавилон, который был отдан в управление бывшему начальнику стражи Верховного Правителя за неоценимое содействие в деле обуздания опасного для всех Пердикки.

И означать все это, если не закрывать глаза на очевидное, может только одно: старик принял решение натянуть на свою седую, но буйную голову царский венец. Птолемей, в общем и целом, совсем не против. Пусть себе коронуется, если так уж засвербело. Скажем, базилевсом всея Азии. Разве плохо? Тогда и египетскому наместнику станет позволительно наконец-то увенчать себя двойной короной Верхнего и Нижнего Царств и в божественном сиянии древнего титула персов, фараона, как говорят в Элладе, принести благодарственные жертвы вечно умирающему и вечно воскресающему Осирису…

В этом случае, пожалуй, можно было бы поступиться интересами Селевка. Пусть неудачник плачет. Конечно, не выдавать его, нет. Жизнь – за жизнь. Но… Попридержать в гостях, позволив развлекаться и буянить, Антигону же гарантировав, что верзила закаялся вмешиваться в политику.

Но Одноглазый желает куда большего! Иначе для чего ему запонадобилась эта молосская невестка?! А ведь доносят верные люди, что старик в последнее время все чаще поговаривает и о собственной женитьбе – на Клеопатре, сестре Божественного и матери придурка Неоптолема, которого Кассандр и не без пользы для себя устроил в Молоссии. И все это, вместе взятое, означает, что Одноглазый решился попробовать восстановить державу. Сделать то, чего не вышло ни у Пердикки, ни у Эвмена.

Но Пердикка, прямой и незатейливый, как древко сариссы, пытался достичь недосягаемого во имя никому не нужного «законного наследника», а мудрый глупец Эвмен и вовсе гнал людей на копья ради никому не понятной отвлеченной идеи, и потому ни тот, ни другой не могли преуспеть. Антигон же старается ради себя самого, неповторимого и единственного, и своего потомства. Разумная, всем понятная цель. И ему, безусловно, помогут многие, ибо он в отличие от «законных» силен, осмотрителен и, когда нужно, более чем щедр.

А нужно ему все без исключения.

Финикийский флот и ливанские корабельные кедры, персидское серебро и индийское золото, парфянские и аравийские кони, мидийские караванные тропы, согдийские лалы, греческие грамотеи, тучные пастбища Малой Азии, фракийская медь, арменийское олово, послушные новобранцы из Македонии и Молоссии, тучные пахотные земли Двуречья.

И, разумеется, египетский хлеб.

Хлеб и папирус.

А это уже означает войну. Большую войну, в которой Птолемею волей-неволей придется принять участие. Собственно говоря, вытянуть ее на собственных плечах, поскольку Селевк ныне бессилен и гоним, Кассандр слишком далек от азиатских проблем и, сверх того, безнадежно увяз в попытках вразумить бунтующую Элладу, а Лисимах Фракийский, ожидая своей очереди и соразмерив силы, едва ли не ползает перед посланцами Одноглазого на брюхе, выгадывая еще годик, еще два своей, ставшей почти призрачной, власти…

Ну что ж, война так война.

Не привыкать.

Доселе с наместником Египта и Аравии боялись связываться, считая, что молчаливый и осмотрительный Сотер способен больно ответить обидчику. Желавших проверить, так ли это на самом деле, не находилось…

Придется, видимо, показать Антигону, что Птолемея не зря прозвали в юности Лагом! Заяц не любит нападать, но в безвыходности он страшен! Конечно, наместник Азии не учитывает этого. Он человек иного времени, он из отцов, и Птолемей для него – невежественный юнец, каким, впрочем, он втайне полагал и самого Божественного. Равные для него – Парменион, Антипатр, старый Филипп. Что ж, пора Одноглазому повидаться с друзьями!

– Конечно же, я помогу тебе, Селевк. Ведь ты не забыл: я обязан тебе жизнью, – негромко, взвешенно произносит Птолемей, дружески улыбаясь, и измученное, по-стариковски осунувшееся лицо сорокалетнего богатыря мгновенно оживает, на глазах становясь радостным, привлекательным и трогательно юным.

– Я дам тебе тысячу всадников и две тысячи… нет, три легкой пехоты. Это, конечно, немного. Но еще ты получишь золото. Тебе придется нелегко. Но ты должен добраться до Месопотамии и убедить тех, кто в тебя верит, примкнуть к тебе. Сомневающимся сообщишь, что Птолемей не останется в стороне. Упрямым намекни, что в Египте нынче неурожай и я буду весьма разборчив в выборе покупателей на свое зерно. А как развернуть малую войну, думаю, учить тебя не нужно. Лично я использовал бы скифскую тактику…

Взирая на египетского наместника снизу вверх, словно на изваяние благого божества, Селевк истово кивает. Он в восторге. Да что там, он очарован! До такой степени, что уже нет слов, способных достойно выразить всю меру переполняющей душу благодарности.

– Время, вот что нам нужно. Время и союзники! Набор в войско я объявлю завтра же. Но реально армия будет у меня месяца через три, не раньше. Еще столько же, если не больше, уйдет на подготовку. Значит, твоя задача – выстоять полгода. Никак не меньше. Сможешь?

– Смогу! – выдохнул Селевк.

Большие выразительные глаза его увлажнились, словно в молитвенном экстазе.

– Прекрасно! Если ты и впрямь продержишься, Одноглазому придется понюхать, что такое война на два фронта. Или даже на три. Невеселое это занятие, скажу тебе прямо, дружище Селевк…

Птолемей любовно огладил выхоленную, умащенную аравийскими благовониями бородку.

– Поскольку очень может статься, что в стороне не останется и Лисимах. Есть на этот счет кое-какие наметки. Так-то вот. А теперь – иди. Отдыхай. Завтра ты нужен мне свежим…

Проводив гостя, как равный – равного, Лаг некоторое время постоял у дверей, с улыбкой вслушиваясь в гулкий, уверенный перестук удаляющихся шагов, недавно еще таких робких, нерешительных.

Посерьезнел. Нахмурившись, задернул поплотнее преддверную занавесу.

Запахнув халат, вернулся к распахнутому окну. В пунцовом великолепии красок умирающего заката медленно уплывали в густую темень смоленых небес гигантские, расплывчатые, не всякому видимые тени.

– Правильно ли мое решение? – чуть шевельнулись пухлые губы.

Никакого ответа.

– Будет ли мне удача?

Вновь – тишина.

И никаких знамений.

Нет, не так. Это не Эллада. И не Македония. Как там, бишь, учили бритоголовые мудрецы из храма Пта, что на окраине Города Мертвых?

Сложив руки ладонь к ладони, Птолемей Лаг, именуемый также и Сотером, еще не греческий базилевс, но уже, хотя этого пока никто, кроме горсти избранных, не знает, пер'о[177], властелин обоих Царств, Верхнего и Нижнего, касается лба и вопрошает – теперь без презренных, ничего не говорящих слов, но всем существом своим овеществляя силу всемогущей мысли:

«Вы поможете мне?»

На сей раз ответ приходит без промедлений.

«Да, да! – столь же безмолвно откликаются на призыв тени, уходящие вслед за покидающим землю солнечным диском. – Мы поможем тебе, владыка и брат!»

Потом они исчезают, оставив повелителя земли Та-Кемт, властелина Верхнего и Нижнего Египтов в одиночестве на высокой веранде дворца.

Уходят, чтобы вернуться вместе с рассветом, – некто собакоголовый, и еще один, неназываемый, с головой хищноклювого ястреба, и третий, увенчанный рогами…

Келесирия. К северу от Газы. Лето того же года
Молоденький, едва ли перешагнувший порог двадцатилетия гиппарх[178], командир конной разведки, горделиво вскидывал голову, отчего пышный, щегольской не по чину султан из павлиньих перьев на гребне легкого шлема нелепо подергивался. Парнишка отчаянно краснел, крупные оспинки на типичном лице полукровки, странно и в то же время вовсе не противоречиво сочетавшем увесистый персидский нос и отчаянно-светлые македонские глаза, наливались кровью, и юнец покорно страдал, отхмыкиваясь от шумной толпы подступавших с поздравлениями и неизбежными фляжками вина соратников.

Неспособность так вот, сразу и окончательно, осознать и оценить свалившееся на него счастье делала в этот миг из удачливого всадника туповатого увальня-деревенщину, еще не успевшего познакомиться с непреложными обычаями войны. Возможно, виной тому была и тайная зависть, змеей скрутившаяся в чьем-то недобром сердце и исподтишка кусающая юношески чистую душу везунчика…

А ведь было чем гордиться!

В обычном рейде отряд, подчиненный молокососу, наткнулся на вдвое больший разъезд египтян и, невзирая на собственную малочисленность, с ходу навязал воякам Птолемея схватку. Ценою ничтожных потерь (двоих убитых, одного искалеченного и пятерых легко, почти незаметно раненных) храбрецы-всадники отправили к воронам почти полтора десятка конников египетского наместника, а начальствующего над ними плечистого араба в тугой головной повязке-куфии, ошеломив добрым ударом палицы, взяли живым и в целости привезли в стан, перекинув тушу через седло одного из бестолково метавшихся вокруг места стычки вражеских коней.

Само по себе дело вышло славное, и молодой гиппарх, несомненно, вполне заслужил награду. Однако же эта сшибка, на первый взгляд ничем не примечательная, и победа в ней имели еще и особый, каждому из воинов, даже тупому новобранцу, понятный смысл.

Боги способствовали тому, чтобы первая битва войны была выиграна воинами Деметрия!

С тех пор как первые воины Ойкумены, прикрыв грудь щитом и склонив копья, впервые пошли в атаку, известна эта примета, неизбежно предвещающая победу в главной битве… И немало солдатских сердец, доныне опасливо подрагивавших в такт мерному шагу, расцвели, словно многоцветные клумбы садов Вавилона, и зазвенели, подобно певучим струям экбатанских фонтанов. Суровый хозяин полей сражений Apec или кто иной, как бы он там ни звался, высказал свою волю! Он на стороне этого веселого, безудержно-отважного и безрассудно-щедрого молодого вождя, наследного отпрыска грозного наместника Азии Антигона!

Божьим перстом стал юнец гиппарх, еще нынешним утром никому, кроме десятка подчиненных, не ведомый, и поощрение, получаемое им, соответствовало заслуге. Ему повезло дважды. Будь здесь сам Одноглазый, он, не скупясь, хотя и без лишнего расточительства, ограничился бы чем-нибудь приятным и полезным, но никак не выдающимся вроде тугого кошелька, набитого полновесными, приятно желтыми статерами добротной лидийской чеканки, или, предположим, алого, холодно шелестящего гиматия, из числа тех, что специально для сатрапов привозят раскосые торговцы из загадочной Чжун-го, самой восточной страны в Ойкумене…

Но, на счастье гиппарха-удачника, на сей раз войско вел Деметрий!

Впервые он сам, волею грозного родителя своего, возглавил армию, и не было над ним старшего, способного отменять приказания вождя. Старый Пифон?! Его, некогда пичкавшего златокудрого младенца Деметрия медовыми коврижками, молодой стратег не брал в расчет. Правда, перед самым выступлением Антигон вызвал Пифона в свой громадный, о восьми углах, шатер и долго беседовал с глазу на глаз со старинным другом и наперсником. Отпущенный наконец Пифон, изжелта-седой рубака, обремененный излишком лет, хворями и грузом опыта, долго утирал платком обильный пот и вполголоса бранился словами, заставлявшими пылать уши стоявшего неподалеку ветерана-стражника. Под личную ответственность Пифона посылает Антигон сына в этот поход, могущий оказаться последним и решающим ходом в излишне затянувшейся, вымотавшей силы и вконец истощившей казну войне. «Проиграете, взыщу с обоих, и строго. Одолеете – озолочу. Потеряешь Деметрия, сниму голову! Ты меня знаешь! – сказал напоследок Одноглазый. Затем, подмигнув, добавил: – Ну, друг, удачи!» – и тепло, от души обнял Пифона…

Пятый десяток лет зная наместника Азии, пройдя – сперва рядом с ним, а после под его стягами – не одну боевую дорогу, старый воитель заранее прощался с украшением шеи, утешая себя тем, что как оно там ни сложись, а пожито все-таки немало. Деметрий, конечно, ничуть не плох, напротив, очень хорош, но можно ли посылать неопытного юношу в такой поход, да еще против самого Птолемея?!

Антигону ли не знать: Деметрий добр, разумен, лих, когда нужно, но умение просчитывать наперед никак не относится к числу его дарований! Он в этом не виноват. Такое приходит лишь с годами. Только сводив в атаку-другую сотню, можно надеяться, что с толком распорядишься и тысячей. Не побыв тысячником, вряд ли добьешься успеха в чине стратега. Это альфа и бета военного ремесла, и неужели же светлый разум Одноглазого потускнел?!

С другой стороны, Пифон не мог не признать: в решении Антигона, на первый взгляд противоречащем элементарной логике, есть безусловный смысл. Идти против египетского наместника сам старик не мог. Селевк, которого никто уже не принимал всерьез, возник неведомо откуда с небольшой, но отлично снаряженной армией, змеей прополз в отнятую у него Месопотамию, на диво быстро оброс подкреплениями, накопил силы, сговорился с прищученными было Одноглазым шейхами кочевых племен Элама и, что хуже всего, восстановил утраченные было связи с жирными котами из меняльных контор Вавилона. Золото ростовщиков сделало бешеного Селевка неуловимым, а показательная казнь десятка особо зарвавшихся торгашей на базарной площади Баб-Или не напугала, а лишь озлобила тех, кому повезло не попасться на горячем…

Хитрую, гнусную, безошибочно-надежную «скифскую» войну повел Селевк, нападая из засад на мелкие отряды и умело обходя крупные, ловко избегая погонь и устраивая западни. Он перерезал удобные дороги, останавливал караваны; он травил колодцы и рассыпал на пастбищах мерзкие шипастые штуковины, безнадежно калечащие лошадей…

А тем временем на юге зашевелился дотоле молчавший Птолемей. И что оставалось делать Одноглазому? Идти против египтянина, оставив в глубоком тылу летучие отряды Селевка? Развернуть всю неповоротливую громаду войск против неуловимого сатрапа Вавилонии, подставив беззащитную спину под удар регулярных, свежих, обученных и готовых отрабатывать немалое жалованье войск Птолемея?!

Нет ничего хуже войны на два фронта! Так сказано в знаменитой «Стратегии» Демодока Беотийского, настольного пособия трех поколений воителей, но и без всякого Демодока, опираясь на собственный опыт, Пифон готов поклясться, что это действительно так!

И потому решение Одноглазого – все, от незаметнейшего десятника до седокудрого таксиарха Пифона, признали это – оказалось, как всегда, наилучшим из возможных! С отборными сотнями легкой конницы, прихватив более половины легких пехотинцев-пельтастов[179], Антигон двинулся на Селевка, разбросав отряды, ведомые вдесятеро против общепринятого оплаченными проводниками, по жарким степям на манер невода. Сложнейший маневр, равно опасный и для жертвы, и для охотника. Мало кто рискует использовать облаву против врага, ведущего малую войну! Облава, как правило, хороша для добивания уже разбитого и утратившего веру в себя неприятеля. Но Одноглазый – один из немногих, знающих толк в таких стратегемах! Ведь именно он и придумал некогда «невод», и во исполнение воли Божественного Царя Царей гнал, и преследовал, и уничтожал по частям, и добил в конце концов неутомимого и непримиримого согдийца Спитамена, лучшего из всех мастеров «скифской» тактики. Возможно, Селевк и продержится сколько-то времени… Ну и что?! После разгрома египетских войск ему останется только сдаваться, пав на колени и накинув на шею надменности петлю смирения, как любят выражаться персы, любимые и высоко ценимые Одноглазым…

Что же касается наместника Египта и Аравии…

Пифон лично знаком с Лагом, пивал с ним и согласен ставить свой парадный шлем с забралом, украшенным рубинами, против кудлатой дахской шапки-тюлпека, что ничего особенного хваленый Птолемей Сотер собой не представляет. Да, опытен, да, неглуп, да, способен обвести вокруг пальца кого-нибудь вроде Деметрия – но разве зря приставил Одноглазый Дэв к сыну старого и умного Пифона?! И даром ли послал на юг отборные силы, не пожалев ради окончательной победы даже фаланги македонских ветеранов и четыре десятка слонов, которых, кстати, нет у Птолемея?..

Так рассуждал Пифон, и погребальный костер перестал мерещиться ему. А спустя несколько дней, уже в пути, присмотревшись как следует к новому Деметрию, Деметрию-вождю, знающий жизнь старец успокоился вполне.

Молодой полководец не докучал ему вопросами, однако и не брезговал выслушать совет, более того, выслушав, как правило, принимал к сведению. А воины, и до того откровенно боготворившие Антигонова сына, спустя декаду похода уже просто выли от восторга при виде его, снисходительного, способного на дружеское участие и соленую шутку вне зависимости от того, кто подошел с просьбой. И когда Деметрий, весь в белом, сверкая золотом локонов и доспехов, пролетал мимо четко марширующих колонн, вслед ему неизменно неслось восхищенно-преданное улюлюканье, а сын Антигона, большой, чуть полноватый для своих двадцати пяти, хохотал в ответ, приветствуя шагающих в строю, называя многих по именам и швыряя на скаку полной горстью – просто так, ни за что! – серебряные драхмы…

Антигон, скорее всего, поморщился бы при виде подобной необоснованной расточительности. А может быть, и нет. Во всяком случае, Пифон, подумав, одобрил. В самом деле, стоит ли жалеть жалкие пригоршни серебра, если впереди – прославленные златохранилища сказочного Египта?..

Но нынче, однако, Деметрий превзошел самого себя.

У ног млеющего от восторга гиппарха-полукровки высится приличная горка увесистых, глухо подзвякнувших при падении кисетов. Рядом с ним конюх-парфянин держит под уздцы жеребца, шелкогривого нисейского красавца из тех, что скачут «птичьей» иноходью, словно бы не касаясь земли. Цена такому – городок, не бедный и не богатый, из средненьких. На дрожащие от уже не сдерживаемых счастливых рыданий плечи счастливчика только что, надменно прошуршав, лег алый шелковый плащ с вытканным золотой нитью фиином, знаком Антигона, свидетельствующим, что отныне юнец расстается с обузливой службой в легкой коннице и зачисляется в этерию, становясь гетайром Деметрия, лицом близким и доверенным, личным дружинником: из тех немногих, что при случае становятся хилиархами[180] и наместниками сатрапий…

Юноша плачет, уже не стыдясь, забыв даже поклониться стратегу.

Деметрий же, крепко хлопнув осчастливленного по плечу, разворачивается к пленному арабу и начинает допрос. Он не грозит пытками. Не повышает голоса. Он приветлив и доброжелателен…

И араб отвечает взаимностью. Такой уж народ сыны пустыни! Они способны из гордости петь, терпя боль от прикосновения раскаленного железа, но ни один всадник барханов не ответит злом на добро. Что же до присяги, то араб честно служил нанимателю до тех пор, пока не был сбит с коня. Оба павших врага нашли смерть от его руки, но плен прекращает действие договора о найме.

Араб готов честно и подробно отвечать приветливому шейху неприятелей.

Увы, он не знает трудного языка юнанов. И чеканный арамейский говор, распространенный по всей Сирии, ему тоже незнаком. Плавная речь персов тоже заставляет его лишь огорченно развести руками.

Срочно вызванный из авангарда араб-проводник, задав несколько вопросов, бессильно качает головой. Да не сгустится туча гнева великого и благостного вождя над его головой, но верный и преданный слуга Одноокого Эва принадлежит к кайси, арабам севера, а этот человек, судя по всему, кельби, дикий араб юга. Ничего общего, кроме отдаленных пращуров, нет у кайси и кельби, и не в силах он, смиренный воин и раб славного шейха Даматара ибн Антагу, перевести в понятную людям речь то, что готов поведать пленный…

Деметрий гневно и беспомощно оглядывается по сторонам. Щеки его пунцовы, а губы белы.

– Позовите Зопира!

Этериарх Деметрия является на зов быстрее ветра; он уже не таков, каким был несколько лет назад. Не простой воин, даже не приближенный телохранитель-соматофилак, нет! Шутка ли – начальник над гетайрами! Алый, сплошь прошитый золотом гиматий вьется над конским крупом, не укрывая от почтительных глаз ни усыпанного драгоценными камнями панциря, ни тяжелой бляхи на груди, позволяющей входить к стратегу при надобности в любое время дня и ночи, не тратя времени на предварительное уведомление.

Антигон Одноглазый и сын его, как никто иной, умеют увидеть и оценить искреннюю верность. Если же она подкреплена смекалкой, расторопностью и воинской отвагой, путь таких людей выстлан пушистыми коврами при дворе наместника Азии.

Как и подобает уроженцу Персиды, вышедшему в люди и достигшему высот, Зопир, некогда поджарый, ныне дороден и выхолено-вальяжен. Выпуклые фиолетовые очи глядят на мир тяжело и неподвижно, словно бы свысока. Ему есть чем тешить душу перед завистниками! Давно уже забыла о нужде многочисленная семья, получившая в дар от Антигона большое селение с обширным укрепленным дасткартом, тремя сотнями трудолюбивых общинников и нескудеющими арыками! Имя Зопира Перози на слуху у Одноокого Дэва, а когда придет неизбежный срок Деметрию сделаться полновластным хозяином отцовского наследства, Зопир, несомненно, взойдет еще выше в гору почета, опираясь на посох усердия и подтягиваясь на аркане прилежания…

Закон Арьян-Ваэджа, страны персов, гласит: получая, отдавай вдвойне.

Хороший, правильный закон. И этериарх Зопир свято следует заветам предков. Отец, славный Пероз Варахрани, и дед, воспетый гусанами Варахран Ануширвани, и досточтимый прадед Ануширван, пребывающие ныне в солнечном царстве светоносного Акурамазды-Ормузда, азаты гвардии «бессмертных», верой и правдой служившие могучим шахиншахам из дома Ахемена, могут быть довольны потомством! Нет на свете никого, кто был бы преданнее обоим вождям, старому и молодому, чем Зопир Перози!..

– Зопир! – В голосе Деметрия мелькнули неприсущие ему неприятно-визгливые струнки. – Ты ведь, кажется, водил караваны на юг?

Да, это верно. Водил. Забыв о чести азата, продавался купчишкам ради прокормления семьи, оставшейся без отца после битвы у Гавгамел. И язык арабов кельби знаком Зопиру. Правда, совсем немного, но для нынешнего случая, надо полагать, знаний хватит с лихвой…

Мгновение-другое перс стоял, морща лоб.

Затем удовлетворенно щелкнул языком.

– Ки фак, рафик?

– Ахлян ва-сахлян, хабиби! – посветлев лицом, встрепенулся пленник.

Спустя недолгое время все, известное арабу, становится достоянием Деметрия.

Зопир дотошен. Он въедливо переспрашивает по нескольку раз, уточняет, вновь спрашивает и лишь потом излагает услышанное по-гречески. Речь эллинов в совершенстве изучена персом, и говорит он почти без акцента. Очень редко, не сумев подобрать слово, он обращается к сыну Антигона, и молодой стратег переводит фразу на греческий специально для Пифона.

К сожалению, не так уж много знает араб.

Но и немало.

Птолемей (пленник зовет его «малик Паталаму») расположился в двух часах быстрого пути отсюда, чуть севернее Газы, и не собирается идти дальше. Он ждет. С ним много пехоты, тяжелой, из светлокожих, поселившихся в аль-Мисре (так пленник называет Египет) недавно, и легкой, из египетских пахарей фелля, но эти совсем плохо вооружены. Сколько пехоты точно? Нет, Рафи Бен-Уль-Аммаа не может уточнить. Он, благодарение Рахмону, всадник, он презирает пехоту, даже тяжелую. Конница? О! Рафи Бен-Уль-Аммаа радостно тараторит, и Зопиру приходится вежливым жестом остужать его пыл. Конницы четыре раза по десять сотен, не больше и не меньше, и это хорошая конница, самая лучшая, ибо малик Паталаму не поскупился нанять ее у отважных людей кельби! Еще конница? Есть. Но мало. Сотни две-три. Все – в медных рубахах-галябиях, как у почтенного господина пленителя, только не таких богатых. Плохие всадники. Они не из числа неукротимых в битве людей кельби…

– Этерия? Всего триста гетайров? – изумленный Деметрий обернулся к Пифону, и старик, щурясь на солнце, благодушно кивнул.

Ох и не густо же ударной силы у Лага!

Что же поведает почтенный Рафи?

Косматая ладонь пленника лезет в дремучие заросли бороды. Да, пешие люди малика Паталаму, те, которые в твердых галябиях, бодры и сытно накормлены, у них хорошее оружие, какого нет даже у более достойных такого оружия людей кельби, и они не боятся боя. И фелля аль-мисри, которые вооружены плохо, тоже не боятся, потому что малик Паталаму надел на голову двойной венец страны аль-Миср, а для каждого фелля аль-мисри, египтянина – большая честь и великий почет умереть по приказу царя (последнее слово араб опять произносит на свой лад, с напевным урчанием «ар фар'рао»)…

– Вот как? – глаза Деметрия округляются. – Птолемей решил стать царем?

Нет, украшенный молодостью и преисполненный достоинств шейх изволит ошибаться, с видом знатока возражает Рафи Бен-Уль-Аммаа. Пер'о страны Та-Кемт, малик ар-аль-мисри – не царь; он – бог; каждый, надевший двойную корону и не наказанный звероголовыми божествами аль-Мисра, становится одним из них. Таков обычай; на редкость глупый обычай, если почтенного пленителя интересует мнение неученого, но мудрого человека из повсюду известного благоразумием племени кельби…

– О! – торжественно восклицает араб, прервавшись на полуслове.

Он вспомнил и еще. Это мелочь, но, быть может, и она плеснет ложку масла в костер любознательности многоуважаемого шейха, почтившего равным разговором Рафи Бен-Уль-Аммаа. Пусть станет ведомо молодому шейху, что вместе с маликом Паталаму к стенам Газы прибыл и его сын, юный Паталаму, прозванный остроязыкими в насмешках людьми кельби Ас-Саика – за горячность и вспыльчивость нрава.

– Ас-Саика?

– Керавн, – торопится с переводом Зопир. – Гроза!

Деметрий ухмыляется не без злорадства.

Это не секрет. Всему Востоку известно, а кто не знает, пусть пойдет на ближайший базар и услышит: Птолемею не повезло с потомством. Первородный сын его с детства страдает припадками буйного бешенства. Раньше, ребенком, крушил вазы и рвал головы котятам, а ныне, по слухам, таким же образом развлекается с молоденькими рабынями, имевшими несчастье не проявить рвения в плотских утехах. Если верить донесениям лазутчиков, Птолемей принимает родного сына не иначе как в присутствии трех телохранителей…

М-да. Бедного Лага можно пожалеть.

Кстати, злые языки утверждают, что Керавн имеет к Лагу такое же отношение, как и он, Деметрий. Поговаривают, что Божественный однажды по пьяному делу удостоил своего высочайшего внимания супругу Сотера и немного не подрассчитал. Так это или нет, известно разве что богам влажных постелей, но характером мальчонка пошел явно не в своего официального родителя. Впрочем, внешностью, как говорят, тоже…

Н-да. Жизнь, жизнь…

Любопытно, для чего наместник Египтаприхватил парнишку с собой? Неужели у гаденыша уже есть сторонники в Мемфисе? Вряд ли. Скорее можно ждать, что в бою кто-то из лучников этерии египтянина попадет немного не туда, куда целился. Если так и случится, то следует признать: Птолемей не глупее, чем о нем судачат…

– Паталаму ибн Паталаму Ас-Саика – маджнун, – выкаркнув последнюю фразу, араб глубоко, с присвистом вздохнул, низко поклонился и замер.

– Птолемей Керавн… э-э-э… дэвони, – с заминкой перевел Зопир.

Пифон огорченно развел руками.

– Псюхэпат, – ухмыльнулся, поясняя старцу, Деметрий. – Безумец! – И милостиво кивнул арабу: – Скажи ему так, Зопир! Если хочет, пусть присоединяется к нам. Если не хочет, пусть идет, куда считает нужным. А это ему на память!

Поймав тугой кошелек, араб кричит нечто гортанное, подкрепляя слова размашистыми жестами.

– Он говорит, – поспевает с переводом Зопир, – что с великим удовольствием пошел бы за щедрым и благородным господином, чьей могучей воле подчинились даже серокожие иблисы о двух хвостах, из которых один на должном месте, а другой – там, где не положено! Но люди кельби для этой войны продали свои руки Птолемею. И ему не пристало отделяться от соплеменников. Он просит повелителя иблисов в следующий раз, нанимая войско, не забывать о храбрых и преданных людях кельби. А сейчас он хотел бы вернуться к своим…

– Пусть идет, – теряя всякий интерес к арабу, дозволил Деметрий. – Скажи ему, что я запомню его просьбу. И еще скажи, что я желаю его собратьям держаться подальше от клыков моих иблисов!

Кто-то из гетайров, зажав рот, подавил смешок.

Другой не сумел.

Третий, четвертый, пятый прыснули уже откровенно.

И воины захохотали.

Все. От души. Весело.

Глаза араба вспыхнули. Сдержавшись, он вновь проклекотал нечто, сопроводив слова учтивым поклоном.

– Он говорит, – фиолетовые очи Зопира становятся почти живыми, – что желает твоим иблисам держаться подальше от людей кельби…

Деметрий, смеясь, понукает коня. Ухмыляясь в бороду, следует за ним Пифон. И Зопир, распорядившись насчет пленника, пускается вдогонку.

Есть что обсудить.

Итак. У наместника Египта и Аравии под знаменами четыре тысячи легкой конницы. Причем не лучники. Можно не считать. Подумать только, люди кельби, экий страх ночной! Дальше. Три сотни гетайров. Это уже серьезно. Но этого мало против четырех тысяч панцирной этерии Деметрия. Пехота? Сколько это: «очень много»? Для жителя пустыни, ведущего счет на сотни, и пять тысяч – множество. Ну, пять, конечно, не пять… Пятнадцать тысяч? Семнадцать? Ладно, пусть даже двадцать! Обленившиеся клерухи из военных поселений, лет десять не бравшие в руки оружия, да еще египетские фелля, воевать вообще полтысячи лет как разучившиеся. Двенадцать тысяч фалангитов сомнут весь этот сброд, даже не заметив. И самое главное: слоны. У Птолемея их нет. А у Деметрия есть. И если не имеющий слонов считает возможным тягаться с тем, у кого их больше сорока, то ему же хуже…

Что касается божественности, столь неожиданно осиявшей новоявленного фараона, то против слонов она ему вряд ли поможет! Разве что исхитрится кто-то из тамошних небожителей вывести специально для такого случая сотню-другую летающих крокодилов.

– Мы можем победить! – говорит Пифон. – Если ударим с ходу.

Лет двадцать тому назад он говорил в таких случаях: «Мы победим». И ни разу не ошибался.

Но Деметрий, судя по всему, не рад совету.

– С ходу? На не ожидающих? Много ли славы, старик?

– Славы не много, это точно! – Пифон мелко кивает, вполне соглашаясь с юным стратегом. – Но если мы дадим им построиться, можно ожидать неприятностей. А сейчас они не ожидают нас. Думают, пойдем не раньше вечера. Мы же будем у Газы уже к полудню. Птолемей никогда не поступит так, как не поступил бы Божественный, а тот никогда не атаковал с марша. Вот этим мы и сможем воспользоваться. С ходу развернем боевые порядки. И – вперед. Можно надеяться, до тьмы управимся…

– Нет! – Деметрий ответил тихо, но так, что было ясно: спорить не приходится. – Я не хочу воровать победу. Я возьму ее тепленькой, по всем правилам. Распорядись! Зопир, за мной – марш!

Сопровождаемый тысячами влюбленных взглядов, сын Антигона пронесся в авангард колонны. Покосился на Зопира. Красуясь, подбоченился в седле.

– Ну что, Зопир, победим?

– Победишь ты, мой шах-заде! Мы – лишь слуги твои…

Обменявшись понимающими улыбками, всадники рысят впереди колонны. Лица обоих, и начисто выбритое – Деметрия, и кудлатобородое – Зопира Перози, безмятежны.

Глаза мечтательно полуприкрыты.

Впереди – бой. Каким он будет, решено и указано.

Обо всем, что необходимо, позаботится Пифон.

А молодым пока можно думать о своем.

Зопир, к примеру, вспоминает жену. Любимую свою Зухру. И вторую жену, Гюльпери, любимую не менее. И третью, Зайнаб. В общем, всех семнадцать. Нет, восемнадцать: последнюю, Аспрам, тринадцатилетнюю красавицу, чей лик подобен полной луне, а россыпь родинок на щечке возбуждает пламя в крови, он выкупил и привел в дом в день начала похода и не насладился еще цветником ее таинственной пещеры, а поэтому и не успел полюбить…

О, какие жены у Зопира! Какой гарем! Пусть не так он велик, как у иных, позорно-сластолюбивых, зато нет ни у кого такого цветника! Каждая, какую ни возьми, пэри! Бедра их – вах! – подобны райским холмам, груди – отражение плодов Гюлистан-Ирема, губы – источник наслаждений; томно и зовуще возлежат они на тохтэ, ожидая повелителя…

Ва-а-а-а-а-ааххх!

Зопир сунул в рот большой палец левой, не подчиненной мечу руки и укусил. Крепко. До крови.

И стало легче.

Жену вспоминает и Деметрий.

Законную.

Вообще-то их у него тоже много, всех и не упомнишь. Но Антигон, человек старых понятий, зовет невесткой только одну. Отец удивительный человек. Ну, ладно, сейчас. Но и в молодости у него была всего лишь одна любовь. Деметрий знает это наверняка, он расспрашивал стариков, и те подтвердили, хотя бы тот же Пифон. Нет, конечно, мать есть мать, другой такой не найти, и отцу повезло. И все же: как это так – одна любовь на всю жизнь? Жизнь ведь длинная, а женщин много… Всяких! Пухленьких и статных, белых, смуглых, желтых и черных, молоденьких и поопытнее… И все они так любят Деметрия, что просто жестоко не любить их в ответ!

Оооо-о-о-о…

Деметрий цокает языком, а Зопир понимающе крякает.

Да, женщины – это женщины! Лучше не скажешь!

Совсем иное дело – мальчики. Сын Антигона, чего уж там, попробовал пару раз – так, чисто для интереса, и ему не очень понравилось, хотя, конечно, есть в этом варианте некая своеобразная прелесть, есть…

Но не всегда. Не часто. Не злоупотребляя.

Под настроеньице…

Ну, а жена, Деидамия, рыженькая молосская дикарочка… А что?.. Жена как жена! Мясца, говоря откровенно, можно было бы и побольше нарастить, но мясо с годами прибудет, а так… Есть и в ней, в законной, нечто этакое, притягательное, как не быть! После всех этих гетер, умелых, но занудливых, после случайных встреч с горожаночками приходишь домой… А там?! О-о-о!.. Хриплые стоны, гибкое, изгибающееся куда тебе, любимому, угодно тело, загадочно мерцающие эакидские глаза, серые с синим… К тому же она, если верить отцу, а ему верить можно, хоть и дикарка, а происходит прямехонько от богов! От настоящих, Олимпийских, не самозваных! Ну и прекрасно! Значит, в наследниках будет кровь Олимпийцев, шутка ли!.. И, кстати, молоссочка влюблена в мужа настолько, что даже не собирается учиться ревновать…

Нет, что ни говорите, а следует признать: отец сосватал сыну славную женушку!

Отец вообще всегда прав…

Им хорошо сейчас, македонцу и персу! Они едут навстречу битве, которая решит наконец исход великой войны, и они улыбаются. А далеко позади слышится хлесткий, резкий, повелительный рык Пифона, а впереди, совсем близко – дурацкий городишко, именуемый Газой, и жалкие, считай, уже опрокинутые и разогнанные, уроды Птолемея, и распахнутые настежь, беззащитные границы покорного и раболепного Египта – и Нижнего, и Верхнего…

Пер'о Деметрий, сын Антигона, Великий Дом обоих Царств – неплохо звучит, не так ли?!

– Эй, Зопир! Гиероним будет рвать на лысине последние волосы от досады. Сам виноват! Нашел время хворать! – смеется Деметрий. – Ну что ж, пусть пишет свою историю с наших слов!

– Ормузд а-бозорг, – философичным тоном откликается персиянин.

…Уловив настроение вождя, бодрее шагают фалангиты, и щиты не оттягивают им руки, а длиннющие остролезвийные сариссы[181] задорно топорщатся над головами, делая строй похожим на гигантского ежа. Пехота урчит, ворчит и рокочет, многоголосно перешучивается, беззлобно отругиваясь от подначек гарцующих по флангам всадников.

Кто-то запевает песню, и под лихие куплеты о девушке, ждущей с войны своего возлюбленного, хоть какого-то из семерых, можно без ноги, можно без руки, и без головы тоже сойдет, лишь бы мужская гордость была на месте, этерия горячит скакунов, готовая по первому знаку Деметрия хоть сейчас, с ходу развернуться в гикающую лаву или сомкнуть ряды в смертоносный, вспарывающий шеренги латников клин.

И только слоны не спешат.

Они переставляют тяжкие ноги медленно, валко, словно нехотя. Массивные лобастые головы умных зверей опущены, и не рвется в побелевшее от жары келесирийское небо трубный, зовущий к победе рев. Погонщики-махауты взбадривают серых исполинов крючковатыми остриями анкасов[182], и дэвы битвы, подчиняясь приказу, бредут вперед, покорно и понуро.

Слоны мудрее людей, но, оберегая власть человека над Ойкуменой, боги лишили их искусства связной речи. Так говорят индусы, понимающие в этом толк. Зато, добавляют они, могучим животным подчас дано прозревать грядущее…

Быть может, слоны уже теперь, заранее, знают, чем закончится битва при Газе?

Триполис Ливанский. Ранняя осень того же года
Беспросветно-черный, чудовищно расширенный зрачок, паучьи зависший в центре густой сетки кровяных прожилок, вонзился в самую сердцевину души и рвал ее на части медленно, беспощадно, понемногу выворачивая наизнанку и никак не желая отпускать. Исходя холодным потом, Деметрий, шатающийся и бледный, стоял перед жутким незнакомцем, полудемоном-получеловеком, лишь отдаленно напоминавшим отца, и, не умея оторвать взгляда от безжалостного черно-багрового сверла, молил снисходительных Олимпийцев уже не о милости, но о смерти.

Быстрой и, если можно, не очень мучительной.

Без толку!

Даже и вечноживущие небожители, наверное, поостереглись бы сейчас заглянуть в восьмиугольный, известный всей Азии пурпурный шатер. Да что там изнеженные боги Олимпа! Уродливые демоны азиатских перекрестков, отродья безликой Гекаты, дэвы и ракшасы[183] мглистого сумрака – и те шарахались в стороны, боязливо подвывая, когда мимо них, прильнувших к обочинам, проносился призраком в полуночной мгле, одного за другим загоняя бесценных нисейских скакунов, Антигон Одноглазый; на запад своих владений, к берегам Великой Зелени мчался он, прыгая из седла в седло, и черный траурный плащ плескался в бликах подсвеченного мертвенным лунным сиянием ветра, словно лоскут вырвавшейся в мир подземной тьмы…

Известие о трагедии на подступах к Газе, о разгроме фаланги и наступлении торжествующего Лага на север заставило Антигона прервать осаду неприступных Вавилонских башен – именно в тот день, когда, уже не надеясь на скорую помощь разбитых и почти рассеянных отрядов Селевка, сполна испробовав горький вкус блокадной похлебки, «жирные коты» из меняльных лавок, истинные хозяева великого города, сообщили о готовности вступить в переговоры и обсудить условия вступления «Непобедимого» (сказано в послании было именно так) в заблуждавшийся, но вовремя осознавший и исправивший свою ошибку славный город Вавилон-на-Тигре…

Увы, увы, увы!

Неведомыми путями весть о поражении Деметрия достигла осажденных на несколько часов раньше, нежели пропыленный, мучительно хрипящий вестник беды пал на колени перед наместником Азии. И уже вечером, в ходе обсуждения условий, тон представителей города стал непозволительно резким! Они, вновь задирая мелкокурчавые, нежно пахнущие благовониями бороды, заявили, что ни о какой сдаче речь, собственно, не идет! И что они, члены городского совета, имеют полномочия лишь для ведения предварительных переговоров о возможном мире. Все ими услышанное, подчеркнули вавилоняне, будет незамедлительно и безо всяких искажений доложено почтенным советникам, коллегии жрецов Баб-Или, а также гармосту, представителю Его Высочества Селевка, законного наместника всего Двуречья, в том числе и Вавилонии, а также Верхних сатрапий.

Речь их, впрочем, была цветисто-учтива, а поклоны подчеркнуто почтительны. Но как они смотрели! В иное время посмевший бросить подобный взгляд в сторону Одноглазого сидел бы на высоком, хорошо оструганном колу спустя десяток быстрых вздохов…

Торгаши посчитали, что останутся безнаказанными.

Разговора не состоялось.

А спустя несколько дней Фениксом из пепла воспряли и завертелись, закрутились вокруг Антигоновых полисадиев быстрые всадники в высоких черных тюльпеках, навербованные Селевком в отдаленных песках за джайхан-рекой. И войско, уставшее от войны, обманутое в предвкушении триумфа, деморализованное темными слухами, ползущими с дальнего Запада, перестало быть надежным.

Антигона, когда старик проходил меж шатров, по-прежнему приветствовали радостными криками, но наместник Азии, провоевавший почти пять десятилетий, отчетливо различал в приветственных воплях надсадные нотки, сгустки истеричного надрыва, предвещавшего зарождающийся мятеж.

Отведя душу многочасовой казарменной бранью, которую ненавидел и за злоупотребление которой нередко приказывал прилюдно сечь плетьми, Одноглазый предложил наместнику Вавилона и всея Месопотамии перемирие.

Селевк ответил далеко не сразу. Лишь крепко поразмыслив и вволю покапризничав, согласился. Но условия, выставленные им, буде наместник Азии решился бы их принять, напрочь перечеркивали все достигнутое Антигоном за долгие годы бесконечной, всем надоевшей и наконец приблизившейся к завершению войны.

Снять осаду Вавилона безоговорочно требовал Селевк! И гарантией искренности намерений, еще до подписания предварительного договора пропустить в изголодавшийся город обозы с продовольствием, а также возместить звонкой монетой стоимость товаров из перехваченных за время осады караванов. С этим пунктом не приходилось спорить! Устами Селевка диктовали свою волю вавилонские ростовщики, оплатившие набор войск, а умудренный жизнью Антигон хорошо знал, насколько упрямы могут быть льстиво-настойчивые бородачи, гоняющие караваны от Индии до побережья Великой Зелени и опутавшие половину Азии паутиной долговых расписок.

«Согласен», – ответил наместник Азии.

Но сверх того Селевк пожелал, чтобы в качестве жеста доброй воли гарнизоны Одноглазого очистили Ур Халдейский, Урук, Лагаш, Ларсу, Арбелы и еще полтора десятка крепостей, обладание которыми, по сути, и означало контроль над Месопотамией.

Это было перебором.

Науськиваемый «жирными котами» Вавилона, Селевк позволил себе обнаглеть. И Антигон, превзойдя сам себя, сумел-таки показать этому зарвавшемуся юнцу, что победитель здесь все же он, а если досадная неудача Деметрия и вселяет в кое-кого пустые надежды, то не стоит забывать простую истину: отец за сына не отвечает! В течение трех дней, с рассвета до заката, катапульты трудились почти без остановок, с надсадным уханьем и причмокиванием перебрасывая через зубцы высоченных вавилонских стен разбухшие трупы солдат, скончавшихся в полевом лазарете от пянджинской язвы, кровавого поноса и гнилой месопотамской лихорадки.

Мало того. По двадцать необрезанных статеров награды объявил Одноглазый за каждую добытую и доставленную живой бешеную собаку, и в упрямый город торгашей один за другим летели, расплескивая в воздухе визгливый лай и сизую пену, комки облезлой, неизлечимо больной и смертельно опасной плоти…

Доныне наместник Азии не позволял себе переступать известные границы дозволенного, справедливо полагая, что желательно все же обладать живым и процветающим Вавилоном, а не нагромождением вымерших глинобитных домов. Теперь его ничто не сдерживало. Как бы ни повернулась судьба, владеть столицей Месопотамии Антигону в ближайшие годы явно не светило. За годы же все, кому предначертано, перемрут, и эпидемия понемногу иссякнет…

Престарелый мудрец рассудил здраво! К исходу третьего дня обстрела нарочные Селевка привезли смягченный вариант предварительного договора.

В полночь, при свете чадящих факелов, на документ легли подписи Антигона и полномочных представителей наместника Вавилонии, членов городского совета месопотамской столицы.

А спустя три часа, еще до рассвета, Одноглазый был уже в пути…

И вот Деметрий стоит перед ним, любимый сын, так больно обманувший отцовские надежды. Он бледен. Он трясется, не смея опустить глаза. Он пытается лепетать, что наступление Лага остановлено! Что несколько египетских отрядов разбиты. Он показывает плохо зажившую рану под правым соском и клянется всем святым, что никогда, никогда, никогда впредь подобного позора не повторится!

Антигон не слышит сына. Просто не способен услышать.

Невыносимо, как никогда раньше, разве что – сразу после той проклятой стрелы, болит висок, и гулкий, всесокрушающий, багрово вопящий пожар полыхает в провале пустой глазницы. Разбуженная гневом, боль утихнет лишь тогда, когда гнев будет утолен. Понимание этого гнездится в самых дальних тайниках разума, и, на счастье сына, Одноглазый не способен осознать причину боли.

Ибо ради избавления от невыносимой муки рука сама собой способна подать знак страже, слепо послушным, нерассуждающим киликийским наемникам… И сколько потом ни грызи локти, сожалея о приказе, отданном в умопомрачении, голову, снятую единожды, не удавалось водрузить обратно даже великому Гиппократу.

Деметрий никогда не был трусом.

Но в эти мгновения он ощущает одно: терпкий, омерзительный запах собственного страха, животный смрад, ползущий из паха и подмышек, обволакивающий, затягивающий, выворачивающий наизнанку! Вонь, беспощадную, как черный, полностью вытеснивший льдисто-стальной обод райка, зрачок Антигона.

Он знал: гнев отца будет ужасен.

Но не думал, что – настолько.

В тусклой пропасти зрачка явственно копошится нечто, никогда не виданное. Нечто липкое, гадливое, отталкивающее и отстраняющее…

Неужели – презрение?

Деметрий пытается упасть на колени. Тщетно. Ноги не подчиняются. Старается заставить себя говорить ясно и отчетливо, как любит туговатый на ухо родитель, но непослушные губы едва шевелятся, и вместо внятных, четких слов признания и раскаяния с уст сползает жалкий, унизительный, полумладенческий лепет…

Все рухнуло. Жизнь исходит дымом.

Боги!

Если бы не матушка!..

Она вторично подарила Деметрию свет.

Не Зопир, вытащивший его из-под копыт гетайров Птолемея и, истекая кровью, отбивавшийся от набегающих египтян до тех пор, пока не подоспела подмога. Не Гиероним, отсидевший полторы дюжины бессонных ночей над его постелью, поивший целебными отварами и прохладной ладонью остужавший лоб метавшегося в кромешном бреду раненого стратега. Нет! Только она сумела совершить невозможное!

Хрупкая немолодая женщина в простом покрывале встала на пути хрипящего призрака, ворвавшегося минувшим вечером в восточные ворота Триполиса. Захрапел, взмыв на дыбы, взмыленный конь, в последний раз взметнувшись на ветру, опал черный, испятнанный потеками липкой грязи траурный плащ, и налитый бешеной кровью глаз Антигона вонзил нелюдской взгляд в скорбное, спокойное, даже и в пятьдесят лет одухотворенно-прекрасное лицо единственной женщины, умевшей если и не смирять, то хотя бы сколько-нибудь охлаждать редкие и оттого еще более страшные приступы нерассуждающей ярости наместника Азии.

Мать есть мать. Она не устрашилась того, от кого бежали, поскуливая, демоны ночи. Она прильнула к широкой груди мужа, царапая нежные щеки о бронзовые бляхи панциря, она гладила мозолистые, хищно скрюченные пальцы, она плакала и шептала нечто, слышное лишь ему одному, и никому больше! О сыне, еще страдающем от тяжкой раны, но более всего – от сознания вины перед отцом! О любимом сыне, храбреце, сумевшем совершить чудо и вынудить победителя-Сотера приостановить марш на север! О единственном сыне, последнем из четверки богатырей и красавцев, которому суждено богами продолжить род и славу Антигона…

Женский голос был тих и нежен. И тусклое око демона немного прояснилось, став почти похожим на человеческое. Наместник не велел позвать провинившегося к ответу тотчас, под горячую руку, как предполагал сделать, приближаясь к Триполису. Он прикрикнул на выдохшийся эскорт и позволил супруге взять коня под уздцы и увлечь себя в крохотный, почти игрушечный домик, по самую крышу утонувший в зелени и похожий на лаковую синскую шкатулку…

Цепь стражников, скрестив копья, окружила место ночлега.

И до самого рассвета не угасало пламя светильников в маленькой угловой комнатке, где, рвано изломанная, металась по тончайшей кисее занавесок громадная тень, то исчезая на миг, то вновь нависая над другой тенью – маленькой, понурой, почти неподвижной.

Наутро стражники вошли в игрушечный домик и спустя некоторое время вынесли оттуда три завернутых в ковры тела. По приказу наместника Азии черный евнух, доверенное лицо госпожи, быстро и немучительно удавил шелковым шнурком молоденьких рабынь, прислуживавших в опочивальне. Среди вечерней суматохи о них не вспомнили и не отослали спать. Они, как должно, просидели под дверью всю ночь, ожидая повелений, и если даже не слышали, то вполне могли услышать то, что слышать не надлежало никому. Лишь одну юную жизнь – глазастую, матово-смуглую ливийку, любимицу свою, вымолила у грозного супруга хозяйка, и девушка, с отрезанным под корень языком, отправилась в горное владение, к месту вечной ссылки, согласно указанию господина, и выгодного замужества, как повелела плачущая госпожа.

И все равно, еще прежде, чем солнечные часы на агоре возвестили наступление полудня, по узеньким кривым улочкам Триполиса, по белоснежному Верхнему городу, по задымленным портовым харчевням и торговым рядам необъятного рынка прополз некий слушок. Иные передавали его с глумливой ухмылкой, многие – пугливо округляя глаза, некоторые – недоуменно пожимая плечами, но все без исключения – сдавленным шепотом, из уст в ухо, многократно перед тем оглядевшись по сторонам и вздрагивая от собственной смелости…

«Ты родила мне идиота!»

Так сказал Антигон, завершая беседу уже под утро, в зыбком трепете рассвета, и вышел, хлопнув на прощание дверью так, что с резной полочки упали и разбились вдребезги бокалы из драгоценного финикийского стекла. Никто не сомневался, что эти слова были сказаны, их передавали как не подлежащие сомнению, хотя никто и не слышал их своими ушами… И они действительно были сказаны, но на бледном лице женщины появился слабый румянец, потому что в грохоте удаляющихся шагов не было уже сухой, жесткой, обрекающей решимости, тлевшей вчерашним вечером в глубине застывшего нечеловеческого ока седогривого всадника, ворвавшегося в триполийские ворота на запаленном, плюющемся пеной вороном иноходце…

– Говори! – неожиданно тихо приказал Антигон.

Он не позволил присесть, и Деметрий торопливо заговорил, стоя, как стоял, навытяжку, словно хорошо обученный новобранец, крепко помнящий хлыст десятника.

– Это было не по правилам, мой повелитель!

Отец разрешил объясниться! Он готов выслушать!

И Деметрий спешит рассказать все, как было. Рассказ его сбивчив, он то и дело теряется, утратив путеводную нить, и возвращается к уже сказанному, пытаясь не упустить ни одной подробности.

Ведь все было просчитано и учтено, и даже старина Пифон, да упокоят боги в Эребе его отважную душу, не нашел изъянов в стратегеме Деметрия. Стена фаланги – в центре, тяжелая конница гетайров на левом фланге и легкая – на правом, почти вплотную к грохочущему в предвкушении созерцания битвы морю. Отец не может не понять?! Девять эскадронов прославленной тарентинской конницы, способной смести с лица земли даже вавилонские стены – по щеке Антигона пробежала едва заметная судорога, и Деметрий запоздало ужаснулся, осознав, что угодил в больное место; не следовало вспоминать о Вавилоне! – а впереди ударного, левого крыла – элефантерия, сорок слонов, сорок сгустков ревущей ярости, опьяненной разъяряющим напитком и рассерженных уколами анкасов.

Что могло устоять против удара этой разумно организованной мощи?!

Ничто!

И если бы не подлая выдумка Лага…

Сколько будет жить Деметрий, этого ему не забыть!

Все быстрее и быстрее, сперва удерживаясь в ровной линии, затем постепенно расходясь веером, трогаются с места слоны. Изогнутые клинки разбрасывают по сторонам мириады мириад солнечных искр. Окольцованные шипастыми боевыми браслетами хоботы извиваются, подобно щупальцам Ехидны, и вслед за слонами, готовые прорваться в разрывы меж серыми холмами и сокрушить, и уничтожить, и смять вражескую конницу, медленно, сперва неторопкой хлынцой, а затем только переходя на рысь, движется лавина тарентинских кентавров, поддержанная этерией. А на правом, второстепенном фланге, под рукоплескания нимф, наблюдающих из морской пены за боем, уже схлестнулась легкая пехота, и кованый прямоугольник фаланги играючи отбрасывает набегающие тагмы[184] египетских гоплитов, раз за разом сбрасывая с сарисс тела несчастных, не успевших вовремя увернуться… И битва уже выиграна! Она завершилась победой, не успев толком и начаться… Но внезапно громовой рев элефантерии сменяется стонущими воплями, похожими скорее на визг гигантских, ужаленных оводом в самое уязвимое место свиней… А вокруг уже кипит другой бой, тот, который не был предусмотрен великолепной стратегемой Деметрия! Напротив, громадноухие великаны беспорядочно мечутся среди людей, топча и разбрасывая неостановимых в разбеге тарентинских всадников! Ряды этерии смешиваются, чтобы не угодить слонам под ноги… И враг в глухом лаконском шлеме вдруг налетает сбоку, и еще один почти сзади…

С того момента не было уже на поле боя вождя и стратега Деметрия! Обычный всадник, один из множества бойцов этерии, он покрыл себя славой в тот день, но не славой полководца! Он дрался, чтобы умереть так, как те, о ком поют аэды, и одному лишь Пифону обязаны остатки армии тем, что сумели все же вырваться из почти замкнувшегося в тылу кольца врагов…

Старик сделал то, что много выше человеческих сил и станет легендой! Останься он в живых, мало чья слава смогла бы сравниться с его славой! Но он пал там, под Газой, сбитый камнем из пращи под ноги взбесившихся слонов, и останки его были опознаны гораздо позже победителями по известному всем македонцам, кому бы они ни служили, сапфировому браслету, подарку Божественного, надетому по килийской моде и странной для македонского ветерана прихоти на левую, неисповедимым чудом уцелевшую в сплошном медно-кровавом месиве лодыжку…

Как донесли лазутчики, Птолемей приказал с честью возложить на костер немногое, оставшееся от Пифона.

В том числе и браслет.

– Это было подло, повелитель! – едва не плачет Деметрий и совсем по-мальчишески вытирает тыльной стороной кисти мокрые ресницы.

Попробуй же увидеть, отец, как видел я! Вот мерно колышущаяся цепь слонов уже приблизилась к подавшейся назад египетской коннице. Еще миг, и они соприкоснутся… И внезапно, совсем нежданно, неприятельские всадники расступаются, выпустив в поле, прямо под ноги слонам юркие, плохо различимые фигурки, и те принимаются муравьино суетиться, прыгать и размахивать руками, ловко уворачиваясь от разъяренных гигантов…

– Доски, отец! Доски! Понимаешь? Доски!.. – кричит Деметрий.

Всего лишь широкие тонкие доски, густо усыпанные зазубренными гвоздями, швыряли на пути элефантерии проворные, зычно вопящие воины в черно-белых клетчатых головных повязках-куфиях… И какой-то миг Деметрию пригрезилось, невзирая на расстояние, что прямо перед ним мелькнуло горбоносое лицо Рафи Бен-Уль-Аммаа с распяленным в безмолвном крике ртом и вытаращенными глазами! Понукаемые махаутами слоны рвались вперед и калечили ноги! Они вопили и топтались на месте, а люди кельби, частью конные, но в большинстве – спешившиеся, осыпали стрелами и камнями башенки на слоновьих спинах, сбивая на землю тщетно пытавшихся прикрыться маленькими круглыми щитами беззащитных погонщиков… И когда махаутов не стало, обезглавленная элефантерия развернулась вспять, тупо, дико, неостановимо бросившись навстречу отборной, уже не способной ни свернуть, ни остановиться тарентинской коннице…

Что было дальше?

Этого не может вспомнить гетайр Деметрий, под правый сосок которому на три пальца вошло тонкое острие египетского дротика, смазанного ядом, к счастью, судя по всему, старым и наполовину утратившим силу… Пусть отец спросит у Зопира, когда войсковые врачи подлатают одиннадцать колотых и рубленых ран, оставленных на теле перса копьями, дротиками и мечами наемников Птолемея…

Вокруг черного, уже не такого тусклого зрачка наместника Азии неторопливо появляется холодная, светло-серая кайма райка.

– Садись, сын. Поговорим, – по-прежнему тихо позволяет Антигон. И, видя, что до Деметрия не дошел смысл сказанного, повторяет: – Садись!

Ноги сообразили прежде подернутого дымкой разума и мягко подломились, уронив крупное тело Деметрия на жесткое войлочное сиденье.

– Скажи мне… – Голос старика прозвучал негромко, как звучал и прежде, но было на сей раз в нем что-то иное, не угрожающее. Скорее всего, просто бесконечная усталость. – Ведь вы подошли к Газе внезапно. Почему ты запретил Пифону атаковать с ходу?

Одноглазый, как всегда, знал все до мелочей. И сыновний отчет нужен ему был, выходит, вовсе не для того, чтобы разобраться в происшедшем. Деметрий вдруг ясно понял: он говорил впустую! Отец уже разобрался во всем. До конца. И сделал выводы.

– Я не хотел, чтобы победа была бесчестной, – упавшим голосом ответил он.

Плотно сомкнутые губы наместника Азии внезапно дрогнули, сделались вялыми, старческими.

– Мальчишка!..

Так горько было это сказано, что Деметрий понял вдруг, что пугающая пронзительная и одновременно тусклая тьма в отцовском оке – вовсе не сгусток гнева, не презрение, не бешенство, нет…

а след еще не совсем отпустившего душу отца страха.

Страха, рожденного знанием о ране под правым соском.

Перешедшего в панический ужас при виде этой раны.

Страха… неужели?! – за него, единственного сына…

– Папа!

Большое, несколько рыхловатое, несмотря на многочасовые упражнения, тело сползло на ковер, и светлокудрая голова уткнулась в твердые, костистые колени Одноглазого.

Загрубевшие, плохо гнущиеся пальцы ласково коснулись затылка.

– Я виноват перед тобою, сынок! – заговорил Антигон, неумело перебирая локоны сына. – Я надеялся успеть разгрести всю грязь до того, как ты повзрослеешь. Прости. Не успел. Ты уже не мальчик, даже не эфеб. Скоро ты сам станешь отцом и подаришь мне внука. Именем Деметры, благонесущей покровительницы твоей, заклинаю тебя, мой мальчик: не повторяй моих ошибок!

Почудилось? Или кованный из металла старик действительно всхлипнул?

– Знай! Все разговоры о благородстве, чести и достоинстве воителей – всего только россказни! Пустые побасенки! У взявшего в руки меч две задачи: выжить и победить! Таков товар, и цена не имеет значения. Ты слышал о Спитамене? Положено говорить, что Божественный искусными маневрами загнал его в соленую пустыню и принудил покончить с собой. Так вот, его нельзя было одолеть, он разгадывал все наши уловки, и солончаки были для него родным домом. Божественный поступил проще: он подослал к неуловимому женщину, которую тот безнадежно любил. Как и все женщины, та ценила украшения больше, чем какую-то любовь, к тому же любовь глупца, избравшего не почет и богатство, а бесплодные скитания среди песков. Ты слышишь меня? Никто, кроме меня, не расскажет тебе об этом, потому что это приказано забыть. Эта женщина легла с влюбленным, поднесла ему чашу, усыпившую дурака навсегда. А потом она…

Пальцы старика замерли и сжались, комкая искусно завитые кудри.

– Потом эта сука отрезала мертвому голову, потому что ей нужно было доказать право на вознаграждение. И ей была выдана награда, немедленно и сполна… А Божественный объявил себя победителем Спитамена. И ныне наставники заставляют учеников писать сочинения о том, как отвага Божественного подчинила непокорные пески.

Больно ухватив сына за волосы, Одноглазый рывком приподнял голову Деметрия, заставляя глядеть себе в глаза.

– А мне победа над Эвменом обошлась в сто тридцать аттических талантов золота. Из его же казны! Вернее, из казны Царя Царей!

Закусил губу. Разжал пальцы. Оттолкнул.

– Сядь. Не там! Здесь, рядом. Подвинься поближе. И слушай внимательно!

Подумал. Облизал сухие губы.

– Ты задумывался когда-нибудь, почему я веду войну против всех? Никто не может понять этого. Хотя и пытаются. Одни считают меня глупцом, верящим в возможность невозможного, вроде Пердикки. Другие – рабом тщеславия. Третьи – идеалистом, пустым мечтателем, охотником за миражами. А правда проще. Правда всегда проста. Когда Божественный ушел и стратеги принялись делить сатрапии, меня не было в Вавилоне. Так уж вышло. Я усмирял ликийцев и даже не знал о происшедшем. И дружки-приятели расхватали все, что кому досталось. Птолемей урвал Египет, Селевк отшакалил пол-Месопотамии, в Македонии род Антипатра и так уже стоял выше царского. А я остался на бобах. С Фригией, Ликией и другой мелочовкой, о которой и говорить стыдно. Но у меня была армия! Лучшая из армий Божественного. И золото. Много золота. А еще – авторитет…

Прикрыв глаза, Антигон ненадолго замолчал, наслаждаясь постепенным угасанием боли.

– Если бы я поддержал Пердикку, всей этой шушере было бы мало места. И они вынуждены были выделить мне мою долю. Отрезать по куску от себя. По худшему куску, заметь. Без крупных городов, без плодородных земель, без перекрестков, где встречаются караваны. Но все равно это было уже что-то! От Пердикки не приходилось ждать и этого. Он требовал верности просто так, по какому-то закону. И я сдал Верховного. Понимаешь? Сдал, и совесть меня не мучила ни часа. А дорогие друзья на съезде в Трипарадисе вынуждены были признать меня наместником Азии. Ничего другого им не оставалось, потому что был жив Эвмен, а у любого из них кишка была тонка против этого гречишки. Они отдали мне Азию вместе с проблемой Эвмена и стали ждать: что будет? И я поднял меч против человека, которого уважаю по сей день! Мне это не стоило ни медяка! Войну оплатили, скинувшись, те, с кем мы нынче воюем, потому что очень боялись грека. Эвмен не был дураком, как Пердикка. Он был идеалистом, а такие подчас способны совершать чудеса. Другое дело, что в чудесах этих нет смысла. Что было после, ты знаешь. Победа над Эвменом добавила золота в нашу с тобой казну и солдат в наше войско. И следующую войну я начал уже против всех…

– Почему, отец?

– Потому, что рано или поздно Птолемею понадобятся финикийские порты, а Лисимаху – восточный берег проливов. Потому что они начали первыми, когда подуськали Селевка отделить Месопотамию от остальной Азии. А еще потому, что с каждым годом они набирают силу, а мы… Мы выдыхаемся, сынок. Пока я жив, они боятся нападать, но мне ведь уже семьдесят с лишним! Азиаты считают меня Однооким Дэвом, почти божеством, но я – всего лишь человек, я стар, и я смертен. А тебя они разорвут, как волки оленя, поверь мне! Вот почему мне нужно, необходимо было, чтобы ты, именно ты, разгромил Птолемея! Чтобы все они, и в первую очередь – Лаг, страшились тебя, а не меня и не смели даже думать о наших землях. Чтобы азиаты, уважающие лишь силу и удачу, шли в твое войско, как идут ко мне – толпами. Вот тогда, и только тогда я смогу спокойно уйти. Жаль, все обернулось иначе… Читай!

Дрожащими руками Деметрий развернул неподатливый свиток. Когда он оторвал глаза от строк, в них было безмерное удивление.

– Ты… отказываешься от Вавилона, отец?

Антигон кивнул.

– Как видишь! И от Дальних сатрапий тоже. Завтра я отправляю послов на юг. Пусть Птолемей забирает южную Келесирию. Она и так уже принадлежит ему. Но без Финикии. Ни Тир, ни Сидон я ему не отдам…

– Но как же?..

– Вот так. Все на свете имеет свою цену, сынок. Цена Газы – Азия, которая уже не наша. Вернее, уже не будет нашей, как ни старайся!..

Одноглазый нагнулся поближе к уху сына, словно позабыв, что где-где, а подле этого шатра появление лазутчиков невозможно.

– Мы опоздали, мой мальчик. Поверь, имей мы возможность овладеть Египтом или вернуть Месопотамию, я перестал бы гоняться за Белым Единорогом. Три месяца назад это было трудно, но достижимо. А сейчас наша армия не верит в себя. А казна почти пуста. Пока мы оправимся, Лаг окончательно столкуется с мемфисскими жрецами. Селевк же уже сейчас вошел в долю с торгашами Вавилона. С Азией кончено! В Европе нас тоже не ждут. Ни Кассандр, ни Лисимах. Следовательно, нам остается либо смириться… Ты согласен смириться?..

– Нет! Лучше смерть, – жарко выдохнул Деметрий.

– Либо, – тонкие губы Антигона едва шевелились, – стать владыками всей Ойкумены. Как Божественный. Не меньше. Понимаешь меня, сыночек?..

И после короткой, выжидаемой паузы:

– Ничего. Скоро поймешь. Неудачу всегда можно превратить в успех, так бывало не раз. Я знаю, что делать. В конце концов, есть Эллада, которой не нравится многое из происходящего теперь. И есть финикийцы, которым укрепление позиций Вавилона – острый нож. Мы не одиноки, сын. Но для того, чтобы не промахнуться снова, мне придется прожить еще лет десять. Ну и что ж. Значит, проживу. А от тебя…

В голосе старика звякнуло железо.

– От тебя я жду внука. Обязательно – внука. Мальчишку. Это не прихоть. Это необходимо. Пойми: в одиночку я – только старый опасный хищник. Не больше! Вдвоем с тобой мы – союзники. Это куда серьезнее. Но трое… – живой глаз Антигона сверкнул и скрылся в прищуре, – трое – это уже династия!

Эписодий 6 Мальчик, который подрос

Северное порубежье Иллирии. Весна года 467-го от начала Игр в Олимпии
…Поселок был выжжен дотла.

Это случилось совсем недавно. Еще даже не успели остыть уголья, ветер гулял по пепелищам, взвихривая смерчи теплого пепла, и в глазах убитых – все больше взрослых мужчин, успевших схватиться за топоры, стариков, которых нет смысла уводить в плен, и младенцев, которые слишком обузливы в набеге, – отражалось пока что живое, обиженное недоумение, обращенное к оставшимся жить. На их безмолвный вопрос скоро ответят черные птицы, кружащие над вспугнувшими их с пиршества хмуро молчащими всадниками; пока еще они не решаются приступить к трапезе, опасаясь некстати явившихся двуногих, способных причинить ни в чем не повинной птице зло…

Те, кто жег и убивал, напали внезапно, совсем незадолго до рассвета, в томительный час последнего, самого сладкого сна. Чужаки вышли из леса, и, судя по следам, их было едва ли не вдвое больше, нежели всадников, шедших вдогонку за ними уже четвертые сутки. Они были неплохо вооружены, скорее даже очень хорошо, если не стали тратить время на сбор стрел, оставив их торчать там, куда воткнулись – в остатках стен, в земле, в человеческих телах, распростертых среди пепла подворий. Они прекрасно владели оружием, о чем свидетельствовали раны на мертвецах, нанесенные умело и жестоко, опытными и безжалостно-меткими руками, привычными к убийству. А вот племя, к которому принадлежали вышедшие из леса, трудно было определить по внешнему виду убитых чужаков, чьи жизни, несмотря на внезапность и переполох, сумели все же взять в уплату за свои жители погибающего поселка.

Их – двое. Всего лишь двое.

Возможно, потери нападавших больше, но если так, то остальных павших они успели забрать с собою для честного захоронения. Это понятно. Никто и никогда не станет хоронить убитых врагов! И души оставленных гнить будут вечно бродить неприкаянными тенями, тревожа сон неверных друзей, бросивших их без погребения.

Двоим – не повезло. Они нашли смерть в глубоком подвале, напоровшись на вилы женщины, спасавшей своих детей. А затем горящая кровля рухнула, погребая под собою домик и лаз в подполье, и все они так и остались там. Храбрая женщина, так и не спасшая ни себя, ни малышей, задохнувшихся от дыма. И двое грабителей, только что извлеченных на белый свет. Их не сумели отыскать и оставили, полагаясь на то, что души поймут и простят торопливость соратников, и удовлетворятся, вместо мщения, обильными жертвами…

И вот они лежат перед теми, кто не успел спасти поселок. Оба – высокие. Несмотря на прохладу, обнаженные по пояс. Голубоглазые. У обоих – длинные, заплетенные в тонкие косицы усы, пшеничные волосы, ниспадающие ниже ключиц, на висках тоже заплетенные косы, но небрежно, крупными прядями. Тот, что на вид постарше, украшен серебряным ошейником-ожерельем, сработанным топорно и грубо, много гаже, чем способны смастерить даже и неискусные среброкузнецы Иллирии, не говоря уже об эллинских умельцах…

Странные люди. Невиданные ранее.

Во всяком случае, уж точно – не фракийцы, неприятели привычные и издавна знакомые. Фракийцы к тому же никогда не вырезают иллирийские селения под корень, не угоняют всех подряд, ограничиваясь грабежом и уводом десятка-другого старейшин выкупа ради. Они понимают, что им с иллирийцами жить, и жить рядом. И случись что недозволенное неписаным сводом соседских свар – люди Главкия не будут снисходительны к их семьям, когда отправятся в ежегодный набег на Фракию.

Хвала богам, у порубежных грабителей, досадных, но и привычных, есть правила, и боги обоих племен ревниво следят за тем, чтобы люди не преступали обычая…

Кто же они? Но время размышлять и разбираться наступит позже, когда будет сделано то, что следует.

А следует нагнать и покарать убийц.

Пирр почувствовал, как везущий его на луке седла Аэроп припустил поводья, посылая коня вперед. Услышав его резкий, повелительный крик. «За мной, – кричал он. – За мной!»

Несколько всадников в овчинных дубленыхнакидках опередили их, старик следопыт на ходу вынюхивал след, низко свесившись с седла. Пирр видел все ясно, отчетливо, хотя руки его взмокли, а к горлу подступил, мешая дышать, противный комок. Впервые в жизни увидел он столько мертвых за раз. Это некрасиво. Это страшно. И неправильно. Война не должна быть такой. Ему хочется кричать. Но кричать нельзя. Он – мужчина. Воин. А воины не плачут в своем первом походе, даже если им страшно…

Нужно показать всем, кто рядом: он достоин называться взрослым!

Ведь его взял с собой в погоню Аэроп, а Леонната, как Щегленок ни умолял, – нет!

«Господин, они уже близко…»

«За мной!»

Мягкое чавканье копыт по тропе.

Каждый скок коня, каждый рывок откликаются болью в стиснувших ремень пальцах. Ноги, неловко растопыренные, сведены судорогой, не находят опоры. Пластины Аэропова панциря колют и царапают спину: тяжелая рука наставника, крепко обхватившая Пирра, немилосердно давит на грудь, так что становится трудно дышать…

Конь ускоряет бег, сипло рыча, словно и не конь вовсе, а огромный злой пес, обросший гривой. Странно, все кони умеют рычать или только малорослые мохноногие «иллирийцы»?..

Пирр не знает. Породистые скакуны встречаются в Иллирии нечасто и доступны лишь гордым и чванливым людям, не стоящим перед расходами, если есть случай показать себя. У Главкия, хоть он и царь многих селений, от горных вершин до самого залива, нет нисейских рысаков, а покататься на своем сером в яблоках фессалийце он позволил Пирру лишь один-единственный раз.

Когда Пирр вырастет, он обязательно заимеет настоящего нисейца-чистокровку и подарит его Леоннату… Нет, Главкию… Нет, Кинею… И все же лучше всего, пожалуй, Леоннату, чтобы Щегленок не хныкал из-за того, что Пирра взяли в поход, а его – нет!..

Деревья редеют.

Всадники вырываются из чащи на опушку. Впереди, не так уж и далеко – люди. Их много. Большинство пешие, но есть и всадники. Они движутся в арьергарде, сбивая в кучу и похлестывая плетьми вереницу связанных попарно пленников.

Над самым ухом оглушающе, в полную силу, голос Аэропа:

– За мной!

Крики сливаются в один сплошной вой.

Покрывшись пятнами, безумно взвихривается небо над головой.

Резким рывком, на скаку Аэроп вышвыривает мальчика в сторону, и Пирр умело, как делал не одну сотню раз, упражняясь, кошкой переворачивается в воздухе, приземляясь мягко, на спружинившие ноги и руки.

Совсем рядом – лязг железа, хруст дерева, храп коней.

В круговерти не сразу и различишь, кто есть кто и что происходит. Откуда-то сверху вдруг тяжко, едва не придавив, обрушивается человек, заходящийся хриплым каркающим кашлем. Пирр хорошо знает его. Это один из горцев, дружинников Главкия, но сейчас на лице его, обычно веселом, нет улыбки, а из невероятно красного горла туго хлещут, расплескивая вокруг алые брызги, две тоненькие струйки.

Крик. Лязг. Хрип.

Кровь.

Много крови.

Миг или вечность?

Рядом бьют копыта, небо опрокидывается вкось, над головой медленно-медленно проносится грязно-белое конское брюхо, мокрая слякоть плещет в лицо; совсем рядом оказывается вдруг, прыгнув из ниоткуда, светловолосая голова с усами-косичками, совсем одинокая голова, без туловища; все еще захваченная восторгом битвы, она смеется, подкатывается почти вплотную к упавшему Пирру, и ярко-голубой глаз, увидев мальчика, внезапно быстро, по-свойски подмигивает случайному соседу, а затем, вновь распахнувшись, он уже холоден и неподвижен…

Страха нет. Есть удивление.

Огромное, как небо.

– Пирр, беги! – откуда-то издали и сверху долетает истошный крик Аэропа.

Куда бежать? Зачем?

Мохнатая, нечеловеческая нога, крест-накрест перевязанная ремнями, мелькает перед глазами.

Рывок. Невидимая сила легко подхватывает мальчишку, вскидывает, отрывает от мокрой земли и затягивает на конскую спину.

Высоко. Это не иллирийская лошадка!

– Пирр-рр! – удаляясь, гаснет и никнет вопль Аэропа.

Конь взлетает, и обрушивается, и снова взлетает.

Это не привычная крупная рысь «иллирийцев». Это галоп, которым горные лошадки ходить не умеют. Фессалийский скакун Главкия может, Пирр видел своими глазами, но не знал, что это так плохо и больно…

Больно! Больно же!

Он рвется из захвата и вскрикивает от резкого и злобного тычка в поясницу. Всадник ударил его! Ударил!! Его, Пирра!!! Царя молоссов!!!! Тряска внезапно исчезает, исчезает все, и хрип, и стон, и боль…

Всадник ударил Пирра!

Всадник будет наказан.

Свист. Взвизг. Конь падает – резко, мгновенно, головой вперед, словно ныряя в землю. Резкий удар, затмевающий красное белым, а белое черным, и опять – стук в ушах, сизая муть вокруг, кисловатый привкус во рту – и железный охват волосатых рук, которые смели его бить.

Под ногами нет опоры. Этот, спешенный, не уберегший коня от стрелы, держит добычу на весу, приставив к тонкой шее синеватую полоску металла. Он вращает глазами и кричит что-то не понятной никому молвью, но в толмаче и нет надобности, все понятно без слов! Он отступает к лесу, густому лесу, где непросто пройти всадникам. Из-за деревьев смутно доносится мерный рокот стремительной реки, за которой кончается Иллирия. Он скалит крупные, ослепительно белые зубы, похожие на волчьи клыки, и медового оттенка косички усов слиплись в черные сосульки запекающейся крови.

– Отпусти мальца и уходи! – кричит Аэроп, делая шаг вперед, и голос его хрипл.

Острие короткого меча впивается в кожу.

Очень больно.

По лезвию течет узенькая алая струйка.

Пирр не видит ее, но в ноздри бьет кислый запах крови.

Его крови.

Крови царя молоссов.

Крови Ахилла-мирмидонянина…

Ох, как будет наказан чужак!

Аэроп отшатывается, жестом приказывая дружинникам поступить так же. Он не может рисковать Пирром. Он готов пойти на любое условие, которое взбредет в голову чужаку. Но косицеусый не понимает этого. Ему невдомек, кого он держит в руках, а кроме того, он, наверное, не знает законов порубежных стычек. Откуда ему знать?! Ведь он из тех людей, что превращают поселки в усыпальницы и угоняют людей навеки, а не старейшин ради достойного выкупа, как заведено в пору летних набегов предками здешних племен…

Шаря мертвенно-голубыми глазами по сторонам, чужак медленно, очень осторожно пятится к чаще, к реке, к свободе и к жизни. Он не знает еще, что сделает с мальчишкой, оказавшись на том берегу. Возможно, он отпустит пленника, но вряд ли, так не заведено в его племени. Может быть, просто зарежет и тем отомстит за убитых побратимов. Но скорее всего, надо будет принести щенка в жертву Мечерукому Гэзу, а рыжие волосы, снятые вместе с кожей, поднести, вернувшись домой, почтенным друидам, чтобы молились за его удачу! Чтобы Клинок Небес был благосклонен, когда он приведет сюда уже не пять десятков удальцов-сальдуриев[185], но две, три, четыре сотни! Ибо разве ради поживы приходили они сюда? Добыча – дело хорошее, но не главное, что нужно племени! Они приходили в разведку: есть ли где земли, удобные для поселения семей, решивших переселяться со ставших тесными родных лугов? Он вернется и скажет почтенным друидам, могучим риагам и всем, кто пожелает услышать: есть! Удобные земли лежат на юге! Богатые, тучные и беззащитные, ибо населены слабодушным народцем, хоть и умеющим сражаться, но трусливо опускающим мечи ради бесплодных попыток спасти уже почти что мертвого мальчишку.

Он жив! Так кажется ему, не знающему, что каждый, посмевший пролить кровь молосских царей, – мертвец.

Откуда ему знать?

И потому он внимательно следит за теми, вооруженными и опасными, замершими неподалеку, совсем не обращая внимания на обвисшего в руках мальца.

Косица вздрагивает.

Светловолосый презрительно выхаркивает плотный сгусток крови, смешанный с осколками зубов, в сторону преследователей. Слабаки. В его племени пленник считается мертвым с момента, когда его захватили, и возвратившийся из плена присуждается к ношению женского платья – на время, если в силах доказать, что ушел от врагов, выкупив свободу кровью, и навсегда, без срока, если доказать не способен!..

Вот, вот… уже кусты, уже первые деревья.

Он уже почти ушел.

Он в безопасности.

Он спасся!

Налетчик в восхищении визжит и, выложившись в вопле, на мгновение, всего лишь на очень короткое мгновение расслабляет захват. И это самое глупое, что он мог сделать! Но разве предупреждали его почтенные друиды, что никому, даже ему, племяннику риага, не дозволено безнаказанно проливать священную кровь молосских царей?!

Рывком протиснувшись чуть ниже, так что рука врага оказалась не поперек живота, а выше, Пирр четко, как на уроке панкратиона, рукопашного боя без правил, бьет пяткой назад. Удар приходится точно меж ног светлоглазого, и это мощный удар! Из тех, что пробивают камышовые циновки! В глотке у варвара екает, и он, скривившись, разжимает руки, непроизвольно хватаясь за разможженные подвески девичьей радости.

Его боль огромна, как Небесная Секира, и криклива, как мать невесты…

Но долг его роду Эакидов еще не уплачен!

И прежде, чем чужак успеет осознать, что произошло, следует еще один удар – ребром ладони выше локтя, и еще – локтем в переносицу.

А потом протяжный холод пробегает по животу, мгновенно вскипая вспышкой огня, а еще через миг боль уходит, и становится хорошо и тепло! И по-прежнему невдалеке бурчит и шелестит река, за которой – спасение. Но все это вдруг становится неважным, неинтересным…

Он лежит со вспоротым животом, слегка подергивая ногами, и ему кажется, что на самом деле ноги бегут, унося его в безопасную даль, быстро, быстрее самого резвого скакуна.

Он не ведает, что только что с него взыскали долг…

А преследователи отчего-то медлят с погоней, и не кричат больше, и не требуют вернуть мальчишку, и не обещают жизнь. Сомкнув редкий круг, они стоят на почтительном расстоянии от умирающего, и на лицах их – суровое, сосредоточенное внимание. А громадный, больше медведя, звонко-седой воин, предлагавший ему несколько мгновений назад жизнь, улыбается, опираясь на широкую двулезвийную секиру, и кивает кому-то, кого никак не в силах разглядеть истекающий кровью светлоглазый…

Варвар стонет, жалобно и в то же время – радостно.

Он видит, как приближается и наклоняется над ним светлый лик Мечерукого Гэза, покровителя удальцов. Он, отец друидов, приветствует своего храброго сальдурия, оказывая ему невиданную честь личной встречей.

Чтобы удостоиться такого, надо быть просто храбрецом! Никогда не придет встречать тебя Погонщик Стрел, если ты родился на свет обычным воином, а не племянником риага…

Но что это?

Сгустившись из ничего, спускается с небес, и приближается, и наклоняется над ним, затмевая светлый лик Мечерукого Гэза, огромная, ростом под самые облака тень, полыхающая угольями глазниц! Варвар видит льдистый клинок в сумрачных пальцах морока, клинок, который страшное видение устремило прямо на него.

Светлоглазый пытается закричать. От ужаса, а еще от того, что боль, которой только что не было, вернулась опять! Только теперь она еще злее, она не печет, как огонь, и не студит, подобно морозному ветру! Нет, она словно бы впивается пиявкой и высасывает нечто, никак не желающее истекать из печени, волшебного сосуда, хранящего, как всякому известно, плоды жизненной силы! Эта боль сродни молчаливой тени, бесконечно близко склонившейся над ним, ни в чем не повинным сальдурием Мечерукого Гэза.

Варвар хочет пошевелиться. Ощутить руки и ноги. Может быть, тогда удастся напугать тень. Отогнать ее. Ведь может же быть так? Он ведь ничего плохого не сделал духам этого леса, ни феям, ни эльфам! Не сломал ни ветки! Не потревожил мышиной норки! Он и побратимы, которые уже мертвы, недаром учились у почтенных друидов. Они знали: Лес обижать нельзя! Поэтому они везде, где ни шли, причиняли вред только двуногим, но ведь эти двуногие не были детьми Мечерукого Гэза?! За них, полулюдей, не карают боги! Варвар старается объяснить это вслух, чтобы Тень поняла и ушла прочь… Но не может.

Ему мешает язык, ставший огромным и сухим. Больше Чистого Камня Скарваллах Ллевелента и тверже хороший срок провисевшей на солнце рыбы эмайн о'эйра…

Он не видит уже, как сужается вокруг него людское кольцо. Что ему до двуногих?! Он следит только за Тенью, которая медлит, не тянется больше к беззащитному горлу, не вспарывает душу рдеющими в глазницах угольями… Может быть, Тень узнала его, племянника могучего риага, и устрашилась? О! Бойся, Тень, бойся! Стоит тебе причинить вред, и могучий риаг пойдет к сильным друидам, и даже к тем, что не волхвуют ни для кого, кроме ард-риага Бранноха О'Бойхха, верховного властелина настоящих людей, и они не откажут ему, имеющему заслуги перед самим ард-риагом!..

А может быть и так, что Тень смилостивилась, поняв, что он – хороший, честный, не совершивший ничего недозволенного человек?.. Да, добрая Тень? Это так?..

Варвар, приложив немалое усилие, шевелит губами и слышит свой голос, отчетливый и внятный. Тень отзывается басовитым рокотом, а откуда-то из недостижимой дали доносится ответный гул, схожий с гневным ревом огромной, взбешенной ледоходом реки…

– Ну что же ты, Господин? – спрашивает Аэроп, движением подбородка указывая на распростертого в луже крови варвара со страшной раной поперек живота. Нутро светлоглазого распахнуто настежь, словно ворота гостеприимной усадьбы, и сизо-лиловые блестящие кишки, густо окрашенные желтыми, алыми и белесыми сгустками, расползаются по траве, повествуя любопытным, что съел убийца, проснувшись нынешним утром.

Пирр знает, что надо делать.

Аэроп рассказывал об этом много раз, может быть, сто или даже больше, и рассказы его были гадки, как страшная сказка, и так притягательны. Сладкой жутью недозволенного веяло от них, и невозможно было представить, что неизбежен приход дня, когда ему, Пирру, предстоит сделать то, что совершил в свое время почти забытый отец! И мифический, словно и не бывший никогда из плоти и крови дядя, погибший далеко за морем! И сам Аэроп, да и каждый молосский мужчина! Он не верил, что сумеет, но в то же время знал, что в должный момент не дрогнет! Иначе на груди его никогда не поселится орел, такой же, как у наставника, только еще больше и увенчанный диадемой…

Пирр знал, что не отступит, когда придет этот день, вот только не думал, что он обрушится столь неожиданно.

– Ну же, царь-отец! – полупросит-полуприказывает Аэроп, и взгляд его ощутимо толкает в спину.

Пирр делает шаг вперед, к поверженному.

В глазах варвара, ставших невероятно прозрачными, словно голубизна их выцвела, плывут весенние облака. Он видит: Тень сгущается, оплетает со всех сторон. Скачком, непредставимо быстро, все вокруг делается ярким, отчетливым. И неслышным. Тень больше не Тень. Громадная птица с хищно изогнутым клювом, немножко похожая на сокола, но не более, чем похож обычный риаг на ард-риага Бранноха, топорща белый хохолок на изящно поставленной голове, садится на грудь, глубоко в плоть запустив острые когти, растопыривает необъятные крылья, и сквозь войлок тишины в слабеющий разум врывается пронзительный, непередаваемо торжествующий клекот.

А спустя еще миг птица расплывается и пропадает… И несмотря на слабость, укутавшую тело спасительной пеленой безразличия, чужак громко вскрикивает… А те, кто стоит вокруг, замечают, как вздрагивают, не сумев издать ни звука, посиневшие губы…

Мечерукий Гэз! Это же… просто мальчишка!

Пирр седлает окровавленное, трудно дышащее тело, и Аэроп властно вскидывает руку, повелевая иллирийским дружинникам удалиться. И бородачи уходят, не оглядываясь. Они догадываются, но вовсе не желают знать, что произойдет сейчас на поляне. Да и нет у них права любопытствовать. Каждое племя имеет свои обычаи, хранимые в тайне от чужих, даже если чужие – самые близкие друзья. Есть такие обряды у иллирийцев. Есть, разумеется, и у молоссов. И негоже иллирийскому глазу видеть, пусть и случайно, как молоссы исполняют древние таинства.

Кому охота иметь дело с разгневанными духами чужих предков?

– Погоди, мой царь!

Опустившись на колени, Аэроп жесткими пальцами, ломая корявые ногти, ковыряет землю, рыхля ее, прокапывая неглубокую ямку…

– Ты готов?

Пирр, крепко зажмурившись, кивает.

– Открой глаза! Именем праотца-Орла, царь-отец!

Веки распахиваются сами собой, и неведомая сила, потеснив разум, прохладной волной вливается в дрожащие руки. Глубоко вздохнув, Пирр задерживает глоток воздуха в груди, крепко сжимает обеими руками мохнатую, увенчанную козьим копытцем рукоять сизого варварского меча…

…и, стонуще выдохнув, вонзает узкое лезвие в грудь лежащего под ним человека.

Варвар обмякает мгновенно, успев ощутить напоследок нежное дуновение ветерка, коснувшегося самого донышка иссякшей души; пшеничновласая дева с голубыми глазами, суровая посланница Мечерукого Гэза, обнимает племянника, помогая встать со склизкой от крови слабенькой травки и взойти на крылатую колесницу, запряженную тремя черными гусями.

Надо спешить! Вон, далеко впереди, исчезает в синеве клин таких же колесниц, уносящих в Чертог Мечерукого славных сальдуриев, и они, оборачиваясь, зовут варвара, окликают его, подзадоривают, спрашивая: ужели ты, лучший из нас, войдешь в ворота Чертога последним?

Гони гусей побыстрее, дева!

Подбородок светлоглазого отваливается, и по некогда выбритому, а сейчас заросшему густой щетиной подбородку, скатившись со щеки, сползает крупная прозрачная слеза…

И Пирру на краткий миг грезится в прозрачных озерах пусто глядящих глаз мертвеца невероятное: распахнувшаяся в высоком поднебесье дверь и мелькнувшая за ней тень быкоподобного воина, приставившего ко лбу длинную, беспалую, похожую на узкий обоюдоострый клинок ладонь.

Небесный великан угрожающе хмурит брови в мертвой прозрачной глубине. Пирру не страшно. Напротив! Он презрительно кривит губы, а руки, словно сами по себе, вершат положенное. Мальчик легко, словно не в первый раз, вспарывает грудь врага, просовывает в еще теплое нутро ладонь, раздвигая гибкие кости ребер, и извлекает из потайных глубин человеческого тела кровавый сгусток едва заметно трепещущего, исходящего паром мяса.

Перехватив варварское сердце, Аэроп в мгновение ока разрывает его на три почти равные части, пальцами, без помощи металла, как предписано обрядом. Одну из них торопливо, словно опасаясь обжечься о не принадлежавшее себе, бросает в приготовленную ямку и закидывает ее комьями влажной земли, заравнивает, затаптывает…

– Прими от детей своих положенное тебе, мать-Земля, и поделись с праотцем-Орлом, – слышит Пирр напевный шепот наставника. – И вы отведайте от доли, принадлежащей вам по праву, царь мой и побратим Александр, и царь мой Эакид, и царь отца моего Арриба, и царь деда моего, Неоптолем, и царь прадеда моего, Алкета, и царь прапрадеда моего, златоустый Фариб. Этот дар посылает вам верный молосским обычаям Пирр, плоть от плоти вашей, кровь от крови вашей, кость от кости вашей, продолжатель вашего бытия! Я же, ничтожный Аэроп, по праву наставника, как положено от века, преломляю с вами принадлежавшее вам и беру свою долю…

По локоть измазанная бурой жижей рука бросает в рот обрывок теплой еще вражеской плоти, тяжелые челюсти мерно движутся, разжевывая долю, положенную наставнику, и в уголках заросшего сивой бородой рта вскипают розовые пузырьки переполнявшей гортань слюны.

– Ешь, царь-отец!

Пирр замешкался.

Представились вдруг изогнутые дугой брови Кинея, презрительно сжатые губы. Что скажет он, узнав? Сомнение мелькает и исчезает, словно роса под лучами солнца.

Кто-то невидимый и неощутимый требует: не медли!

И подсказывает: Киней ничего не скажет. Потому что ничего не узнает. Никогда. Он хороший. Он умный и любимый, и всегда будет таким, как бы ни сложилась жизнь.

Но…

«Но он всего лишь мудрец!» – впервые думает мальчик неполных одиннадцати лет от роду, только что ставший взрослым мужем и воином.

«И всего-навсего грек!» – презрительно кривится мужчина, только что по древнему закону выкупивший у предков диадему молосских царей.

И Пирр, сын Эакида, внук Аррибы, правнук Неоптолема, праправнук Алкеты, прапраправнук Фариба Златоустого и потомок Ахилла-мирмидонянина, решительно вонзает зубы в теплое, жесткое, липкое, безвкусное, источающее кисловатый парок мясо.

Скодра. Весна года 468-го от начала Игр в Олимпии
Беспощадно дразнящий чуткие ноздри дух жареного с чесноком мяса проникал в самые укромные уголки царского подворья. Густой очажный дым висел в туманном воздухе совсем низко, пристилаясь вплотную к половицам, и отблеск огня, вволю насытившись запахами, уже не скакал резвым козленком, а лениво, словно бы нехотя, ползал по закопченным бревенчатым стенам главной трапезной дворца. А сквозь настежь распахнутые, широченные, словно ворота – трех быков в ряд можно прогнать, – двери, выходящие прямо в просторный двор, видны были палатки из козьих шкур, разбитые на утоптанной площадке перед царским домом, и звериные головы, укрепленные на длинных, увитых лентами древках, казалось, тоже довольно и сыто усмехались, пресыщенные духовитым дымом и паром искусно пропеченной в гусином жиру, напитанной диким тмином и пряными горными травами плоти никем не сосчитанного числа принесенных в жертву животных.

Все обряды, издревле предписанные при встрече Праздника Весны, были совершены с надлежащим тщанием. Священная пляска исполнена. Предсказания, истолкованные слепыми жрецами из отшельничьих пещер, оказались на редкость удачными. Все нелегкие беседы, что вел царь наедине с архонтами-старейшинами кланов – со всеми вместе и с каждым в отдельности, – завершились полным взаимопониманием. Завтра князья горных родов и старшины рыбацких – а случается, что и пиратских! – поселков отправятся в обратный путь. Домой, туда, где нет опасной близости слишком проницательного Верховного Владыки, и каждый из них, в дозволенных, разумеется, пределах, сам себе царь.

Но, как повелось от пращуров и неуклонно соблюдалось потомками, разъезду предшествовало праздничное пиршество, и царская щедрость в эту последнюю ночь Праздника Весны была неизбывной. Общее блюдо и совместная чаша лучше слов скрепляют узы взаимных клятв. Изобилие яств предрекало грядущие блага. Некогда, правда, случалось и так, что трапезы завершались кровопролитием, ибо хотя в праздник на память о старых обидах налагается запрет, но терпкие вина, мало знакомые привыкшим к слабенькому домашнему пиву архонтам отдаленных колен, горячили и без того буйные головы, отгоняя осторожный рассудок и подталкивая нерассудительные пальцы к рукоятям кинжалов.

С глупыми, никому не нужными сварами, способными испортить настроение людям, собравшимся отдохнуть душой, Главкий покончил много лет назад, решительно и быстро, введя строгое правило: никто, кроме него самого и личной стражи царя, не имеет права садиться за главный стол вооруженным! Даже те, кто способен вывести в поле по зову владыки полтысячи и больше готовых к битве мужчин. Не желающие расставаться с кривыми кинжалами, разумеется, не подвергались каре. Их просто не пускали в трапезную, усаживая с надлежащими почестями за столы, вынесенные во двор рядом с простыми дружинниками и служителями царского дома. Подобного позора пылкие вожди отдаленных селений, особенно горных, вынести, понятное дело, не могли и предпочли в конце концов, убедившись в непреклонности царской воли, смириться с повелением владыки и не затаивать зла. Тем более что копить обиду на владетеля Скодры и всея Иллирии было далеко не самым выгодным предприятием. Напротив, весьма опасным, а умудренные годами власти старейшины, при всей своей прославленной вспыльчивости, умели рассчитывать наверняка…

Яства, выставленные царским ключником, воистину стоили того, чтобы на время расстаться с оружием.

Дымящиеся бычьи, бараньи, свиные туши, целиком насаженные на огромные вертела и лишь перед самым рыком рога, возвещающего о начале пиршества, извлеченные из ям с раскаленными камнями на дне. Истекающие соком кровяные колбасы с ячменными лепешками, изжаренными в меду. И одуряюще ароматные колбасы, выкопченные на дыму можжевельника. Сыр – мягкий овечий и жесткий козий. Рассыпчатый кобылий творог. Хрустящие при малейшем прикосновении, покрытые легчайшими капельками жира птичьи тушки, от крохотных перепелиных до гигантских, принесенных с гусиных пастбищ. И десятки блюд с рыбой, нежно прожаренной форелью горных рек и привозной, доставленной в кадушках с побережья и приготовленной специально приглашенным из Амбракии поваром-рыбником во многих и многих видах, под грубыми местными и остро-пряными привозными соусами. Все это покоилось на столах, теряясь в изобилии иных, неперечисленных, кушаний и заедок…

И вино, вино!

Ради этих терпких, и сладких, и горьковатых на первый вкус напитков смиряются вожди колен, кланов и поселений с временной пустотой прадедовских ножен! Ибо тех, кто пирует на дворе, служители обносят, хоть и в неограниченном количестве, а все же обыкновенным, привычно-скучным пивом и медовой бузой, изготовить которую мастерица любая женщина в горах.

О глоток солнца в фиале, дар божественной лозы!

Розовое хиосское, резковатое на вкус, но освежающее гортань, подобно ветерку, густо-пурпурное лемносское, величаво наполняющее кровеносные жилы и возвышающее мысль до невероятных высот, желтое, словно солнечный блик на озерной глади спустя три часа после полудня, киосское, отсвечивающее лунным серебром кефаллонийское, убивающее утреннюю тяжесть в затылке, маслянистое, почти как летний мед, выдавленное босоногими виноградарями Фасоса и легко струящееся, водянистое, не опьяняющее, рожденное под древними каменными прессами Дулихия… О! Целый год набирает опытный ключник эти сгустки жизни, отведывая по глотку из пузатых пафосов, привозимых на пробу из портовой Амбракии и торгового Эпидамна ради того, чтобы в назначенный вечер жизнь и солнце тугими одуряющими струями ударили в фиалы почетных гостей приветливого царского дворца!..

После трех почти бессонных дней и ночей, когда в редких перерывах между обрядами и принесением жертв удавалось склонить голову на подушку в палатке под родовым знаком часа на два-три, не более, большинство сидящих в трапезной выглядели измученными. Воспаленные покрасневшие веки, мутноватые от усталости взгляды, тяжеловатые шутки, не всегда понятные соседям, зажиточным эллинам, обосновавшимся в Скодре по приглашению Главкия, прижившимися в Иллирии и ныне, как всегда, зваными на торжество.

Впрочем, эллины не понимали многого. Например, как можно пить напиток, затуманивающий разум, не разбавляя его хотя бы наполовину чистой, прозрачной, удивительно вкусной ключевой водой?! Недоумение их было огромно и искренне, почти равняясь с потрясением иллирийцев, впервые увидевших, как греки, считающиеся разумниками, портят божественные вина, разбавляя их едва ли не пополам безвкусной водичкой…

И все же гости веселились, не навязывая соседям своих взглядов на то, как именно должна радоваться душа.

В отличие от изящно вкушающих и аккуратно выпивающих эллинов могучие иллирийские архонты, почитающие особой доблестью плясать ночь кряду после дня пешего хода по горным тропам, запив десятком добрых чаш едва ли не по половине бараньего бока и подкрепив баранинку гусем-другим, находили в себе, к ужасу и восторгу греческих соседей, силы и на более приличествующие истинным мужам забавы.

То один из иллирийских вождей, то другой, поклонившись царю, на время покидали трапезную, уединяясь в отдельных покоях с юными рабынями-фракиянками, чью девственность приберегали специально для этого дня.

Рабство в Иллирии иное, нежели у обитателей юга, оно сходно с молосским обычаем, пожалуй, даже мягче. Ни одна из этих тоненьких, гибких, не старше пятнадцати лет смуглянок не была силой принуждена услаждать плоть господских гостей. Такой обычай мудр. Много ли наслаждения способна доставить мужчине потная возня с безразличным, не желающим тебя, войлочно-обвисшим женским телом?..

Излишняя мягкость в обращении с невольниками подчас претит эллинам Скодры, убежденным, что с живой вещью лучше всего говорить языком плети! Однако в данном случае, поразмыслив, колонисты не могли не признать варварские порядки заслуживающими высокой оценки.

Накануне пира старухи, искусные в обучении любовным уловкам, собрав миловидных рабынь, разъяснили стыдливо потупившим глаза девушкам все как есть, не стесняясь называть вещи своими именами. Никто, сказали они, не будет принужден к соитиям против воли. Пусть дурочки, излишне дорожащие своим нетронутым колодцем, немедля возвращаются к прялкам, лоханям и прочим привычным делам. Разумницы же, сознающие свою выгоду, наутро после празднества станут вольными и будут с почетом и богатым приданым отправлены к родителям, невинность же их не потерпит никакого ущерба, ибо у фракийцев девица, впервые распустившая пояс перед мужчиной в Весенний Праздник, считается благословленной свыше…

Дурочкой не оказалась ни одна из избранниц.

Напротив, всю ночь из длинного домика в глубине двора, где обитали прислужницы, доносились тихие, завистливые всхлипы разумниц, на которых по причине тех или иных изъянов не соизволили обратить внимание зловредные, излишне придирчивые старухи.

Красавицы мало что умели. Им приходилось учиться на ходу, припоминая, о чем рассказывали мудрые бабушки, готовя подопечных к нелегкой ночи.

Плавно изгибаясь под переливы двойных свирелей, девушки двигались вокруг столов медленным хороводом. Они зазывно крутили округлыми бедрами, и огромные, опушенные длинными ресницами очи их мерцали загадочно и томно… Возвращающиеся после недолгого уединения с гостем присоединялись к танцующим, заступая места товарок, уходящих на зов все чаще, и чаще отставляющих чаши в сторону бородачей. Похоже было, что круговорот пляски, страсти и вина увлек и самих фракиянок. Все ближе и ближе оказывались они к пирующим, позволяя уже не только оценивать себя вприглядку, выбирая, но и присаживаясь на колени, быстрыми щекочущими поцелуями щекоча щетинистые щеки. Они подчас вели себя куда бесстыднее опытных гетер Эллады, но даже не догадывались об этом. Ибо были слишком невинны, чтобы знать о существовании женщин, торгующих любовью. Невинность и распутство, сливаясь, образовывали смесь, все больше и больше распалявшую и без того возбужденных архонтов. И старухи-наставницы, терпеливо объяснившие и показавшие девчонкам, как надлежит вести себя в эту хмельную ночь, довольно потирали руки, попивая пиво за столами, стоящими во дворе, и прикидывая, сколь велика будет царская награда за премудрую науку…

С достоинством восседая по левую руку от царя, Киней с интересом разглядывал происходящее.

За несколько лет, прожитых в Скодре, праздники иллирийцев стали привычны ему и даже успели несколько приесться, хотя и к неразбавленному вину, поглощаемому в невероятных для сына Эллады дозах, и к безотказности юных соискательниц свободы, украшенной приданым, Пирров наставник не оставался равнодушен. Однако сейчас, после третьего по счету уединения, ощущая приятную опустошенность в чреслах, Киней пришел к выводу, что лишь иллирийцам под силу сверх трех раз пользоваться ожесточенно теряющими невинность фракиянками. Хотелось заняться чем-либо возвышенным. И Киней, отвечая подчеркнутой надменностью на скептические взгляды иллирийцев и с показным смущением пожимая плечами в ответ на восхищенные жесты братьев-эллинов, прикидывал, что из происходящего достойно упоминания в письме, которое следует оказией отправить Гиерониму.

Долг дружбы свят!

Уже более года минуло с того дня, когда старый, давно не виденный друг, единственный, пожалуй, кого мог бы назвать так Киней-афинянин, помимо жизнеописания своего божества Деметрия увлекся естественной историей, для каковой и просил – нет, требовал! – все новых и новых подробностей из обыденной жизни варваров европейских, пусть не столь яркой, как цветастое бытие азиатов, зато не в пример хуже изученной падкими на симпатичные анекдоты, но ничего не смыслящими в высокой науке современными Геродотами. Отказать Гиерониму было немыслимо, да и не хотелось. В конце концов, приятель твердо пообещал, что архитруд свой по завершении посвятит не кому-либо иному, а именно «милому другу Кинею Афинскому, прозябающему во имя науки в мрачных, удаленных от света культуры краях», и что имя его в посвящении будет стоять сразу же после имен «наивсесправедливейшего и щедро изукрашенного скромностью, равно как и прочими добродетелями» Антигона, наместника Азии, и его сына, «богоподобного, не знающего поражений, прославленного многими аттическими дарованиями и непорочностью» Деметрия…

Панорама происходящего впечатляла безыскусной, поистине варварской дикостью. Бесспорно, ни Кинея, ни тем более Гиеронима не смогла бы удивить аляповатая пышность, избыток позолоты и завитушек, отсутствие вкуса и строгости линий. Всего этого эллины и упорно приравнивающие себя к ним македонцы навидались за десятилетия восточных походов. Не сразила бы их и откровенная грубость. Но в том-то и дело, что сидящие вокруг отнюдь не напоминали ни каких-нибудь мифических лапифов[186], не знавших огня и закутанных в невыделанные шкуры, ни козлохвостых гипербореев[187], по слухам, которые Киней в отличие от того же Гиеронима склонен был считать вздорными, предпочитающих расхаживать вообще в наготе, невзирая на вечные снега, лежащие окрест.

«Нет, сидящие вокруг были вполне людьми, хотя речь их вовсе не была греческой, да и манеры тоже оставляли желать лучшего. Скорее всего, – размышлял Киней, меланхолично обгладывая прекрасно прожаренную утиную ножку, – таковы же были и наши, эллинские прародители, прежде чем они набрались элементарной культуры и по заслугам получили прозвище „наставников Ойкумены“. Если это так, то вокруг меня – наше же прошлое, давно отжившее и канувшее в небытие, и вот эту-то мысль и следует особо подчеркнуть, составляя послание Гиерониму…»

Единственное, что докучало ему сейчас, удивляло и даже вызывало смутный протест, разумеется, не высказываемый во всеуслышание, – это странные гости царя Главкия, прибывшие незадолго да начала празднества и уже собиравшиеся в обратный путь, но оставшиеся до окончания торжеств по особой, небывало почтительно высказанной просьбе царя Иллирии. Двое в простых туниках, высоких сандалиях и широких дорожных поясах сидели на противоположной стороне стола, чуть наискосок от Кинея и, не обращая внимания на происходившее вокруг, даже на ухищрения впавших в экстаз плясуний, спокойно и аккуратно насыщались, отправляя в рот то небольшие кусочки жаркого, то крохотные ломтики фаршированной по-иллирийски рыбы и тщательно, со вкусом их пережевывая. Лиц их не было видно под сплошными черными капюшонами-мешками с прорезями, позволяющими наблюдать за происходящим и вкушать пищу.

Зловеще выглядели эти колпаки. Отталкивающе. И дворцовые служители, почтительно кланяясь прибывшим, принимая у них поводья, старались держаться поодаль, украдкой – Киней заметил! – растопыривая пальцы рожками, словно желая защититься от сглаза или черной порчи. Попытка обратиться к непонятным незнакомцам оказалась тщетной. Два капюшона слегка колыхнулись, отвечая на учтивое приветствие, два глухих, явно намеренно измененных голоса пробурчали что-то невнятное. И потом таинственные гости бесшумно проследовали в отведенную им отдаленную комнату, и спустя два часа, осторожно, словно бы даже испуганно ступая, к дальней двери прошел и, задержавшись на пороге, негромко постучал особым – тук! тук-тук! тук-тук! тук! – стуком: осведомляясь, можно ли войти, не кто иной, как сам владыка всея Иллирии Главкий.

Обиднее всего, что каждый служитель, даже раб, не говоря уж о приближенных царя, очевидно, если и не знал наверняка, то догадывался, кто эти люди, не желающие открывать лиц, откуда они и зачем им эти жутковатые колпаки. Но первый же, у кого Пирров наставник попытался хоть что-то разузнать, почтенный царский ключник, гроза всей прислуги, выслушав почтительный вопрос, сделал огромные глаза, всплеснул руками и торопливо засеменил прочь, забыв о своей всегдашней неспешной важности. Похоже, он действительно не на шутку перепугался. Царь Главкий в ответ на проявленный эллином интерес пугаться не стал, но непроницаемо улыбнулся, а верзила Аэроп, нелюбимый с давних пор, приложил руку к сердцу и покачал седой головой.

Сам-то он – и это, пожалуй, более всего бесило Кинея – встретился с капюшонами сразу после царя и провел наедине с ними весьма немалое время, а потом к незнакомцам отвели Пирра, и Киней предположил было, что уж теперь-то узнает все – слава богам, ученики никогда не имели от него секретов; вернее, почти не имели, но все равно, не вытерпев, рассказывали даже то, что хотели сохранить в тайне, – но юный молосс ничего не сказал любимому педагогу, виновато улыбаясь в ответ на расспросы, и эта улыбка показалась афинянину похожей на ничего не выражающую усмешку Главкия…

Отчего в последние месяцы малыш вновь сблизился с тупицей Аэропом? Почему меньше, чем прежде, тянется к Кинею? Неужели не понимает, что уроки любящего педагога более необходимы будущему царю, хоть и каких-то молоссов, от которого вся Ойкумена скоро станет ждать многого, нежели многочасовые скачки в грубом седле бок о бок со зверовидным, с тяжелым взглядом убийцы, верзилой?..

Нет, Киней положительно не чувствовал себя вполне счастливым!

К тому времени, когда сумерки сделались почти мглою, движения веселящихся стали развязнее, слова неразборчивее, развлечения безыскуснее. То тут раздавались раскаты утробного хохота, то там вспыхивали ни с того ни с сего ссоры, тотчас, впрочем, сходившие на нет под пристальным взглядом почти не пьющего Главкия. Царь иллирийцев, владыка гор и заливов, сидел, свободно откинувшись на застланную покрывалом спинку раскрашенной скамьи, и на коленях у него лежала бочкообразная морда любимого черного волкодава молосской породы, пачкающая царское одеяние тягучей слюной.

Когда же со двора в трапезную несмело прокрались первые ночные тени, Главкий, не вставая, поднял большую чашу из красного золота, дар прибрежных подданных, повстречавших однажды в открытом море тарентинский корабль, и, оглядев сидящих, произнес:

– Вожди моих людей! Архонты тавлантиев, пирустов и дарданов! Почтенные хозяева вершин и отважные архонты заливов, я пью за вас! Пусть Отец-Солнце и Мать-Луна всегда светят на вашем пути!

Ни единым словом не помянуты в здравице эллины, присутствующие здесь, но нет в том обиды. Ибо они лишь гости на пиршестве, и не для гостей встают над просторами иллирийской земли Вечные Светила.

Запрокинув голову, царь осушил до дна чашу густого майского меда размером с голову небольшого теленка. И тотчас старейший из присутствующих вождей, человек залива, с лицом, наискось перерезанным черной повязкой, провозгласил в ответ:

– От имени всех, кто здесь, говорю: да осветят Солнце и Луна путь лучшего из царей!

Сидящие слаженно, словно по сигналу, опрокинули серебряные кубки, до сих пор стоявшие в стороне.

– Пришел Праздник Весны, и прошел, и уйдет с последним отблеском заката, – продолжил Главкий. – Ныне надлежит нам, исполняя завещанный пращурами обряд, засеять священную почву, дабы тучные травы поднялись на наших пастбищах и хорош был бы урожай на наших полях!

Под крышей трапезной водворилась тишина.

Прикрыв рот ладонью, Киней позволил себе понимающе усмехнуться.

Вот оно. Начинается. Сейчас будет забавно…

– По долгу и праву своему я, ваш царь, должен назвать сейчас имя того, кто совершит священный посев.

Свидетельствуйте же все вы, сидящие здесь, что названный мною действительно достоин того. И пусть выскажутся те, кто видит препятствия к совершению им обряда…

Афинянин вновь заслонился ладонью.

Время пошло! В прошлом году после этих слов начались вопли и перебранка. Никто ни с кем не соглашался, даже могучий голос царя тонул в криках, и дело мало-помалу кончилось потасовкой. В позапрошлом году, кстати, произошло то же самое…

Старый обычай, давно описанный этнографами, побывавшими на Востоке. Он не стал даже упоминать о нем в прошлом письме Гиерониму. Сейчас прозвучит имя того, кто удостоен чести, плодородия и удачи ради, прилюдно покрыть местную жрицу полей, особу, кстати сказать, немолодую и малоприятную. Если она останется довольна исполнителем – а следить за актом станут десятки любознательных, ни единой подробности не пропускающих глаз! – значит, и земля в этом году щедро отблагодарит детей своих.

Человек и земля. Мужчина и женщина. Самец и самка.

И похотливые приохивания, как символ единения смертных с божествами…

Фи, как грубо! Архиомерзительно!

Символы символами, но стыдно подумать, что здесь, под самым боком у Эллады, в середине просвещенного пятого века от начала игр в Олимпии, буйным цветом расцветает подобная азиатчина, отвергнутая в таком, безыскусно понимаемом виде даже и наиболее прогрессивно мыслящими жрецами Месопотамии, где, если верить Медону Эфесскому, и зародилась во время оно эта дичь…

Лишь племена, недалеко ушедшие от абсолютных троглодитов, воспринимают богов такими, какими видят их эти взрослые и опасные дети, не способные осознать ту страшную истину, что Олимпийцы суть лишь обобщения, условные обозначения человеком тех надмирных движущих сил, что недоступны пока что его пониманию…

Совокупляться же с недоступным пониманию? Увольте.

Хотя, если посмотреть с другой стороны, редкая женщина в этом мире пониманию доступна. Что никак не мешает нормальному человеку в меру сил совокупляться с женщинами.

Но ведь женщины не есть надмирная сила!

Улыбнувшись забавному парадоксу, Киней припомнил, что встречал в старых, скверно сохранившихся свитках – да хотя бы и в эпитомах того же Медона! – упоминания о подобных обрядах, бытовавших некогда, задолго до Троянской войны, и у эллинов, особенно – ахейцев. Что ж, возможно, так оно и было.

Было и прошло.

Что лишний раз свидетельствует о том, что Эллада созрела и вознеслась над иными народами Ойкумены…

Припомнилось прошлогоднее. Сановитые архонты, никому не прощающие обид и важные, как фазаны, дрались, катаясь по замызганному полу, рвали друг у дружки клочья волос из бород и постыдновизжали…

Ради чего, собственно?

Какой особый почет и какая выгода в том, что бычок именно из твоего племени заставит стонать, и закатывать глаза, и дважды, трижды, четырежды обмякать без сил похотливую, специально обученную телку?

На взгляд человека разумного и просвещенного, логикой тут и не пахнет.

А вот поди ж ты…

В густой, как медовая патока, тишине царь Главкий называет заветное имя:

– Пирр, сын Эакида!

Киней не верит своим ушам. Он ослышался. Несомненно ослышался, иначе просто быть не может. Мальчику всего одиннадцать! Неужели боги помрачили разум царю? Или мед был излишне крепок, в отличие от рассудка? Невероятно! Вот сейчас кто-нибудь из иллирийских архонтов выкрикнет что-нибудь невнятное, протестующее, грохнет по доскам столешницы каменным кулаком, намертво зажавшим тяжелую чашу, его поддержат иные, и все разъяснится, все вернется на тот путь, которым должно идти.

Вот сейчас… сейчас…

Но – тихо за столами. Ни слова. Ни звука.

Притихшие, словно разом, все как один протрезвевшие, архонты одобрительно переглядываются.

Одобрительно?!

Неужели им, этим диким людям, известно нечто такое, о чем не знает, даже не догадывается Киней?!!

А Пирр – вот он. Уже поднялся из-за стола. Уже приблизился к царской скамье. И по обеим сторонам, словно сопровождая мальчика, возвышаются над ним черные капюшоны.

– Сын мой! – обращается к преклонившему колено юнцу Главкий Иллирийский. – Благословение богов и право божественной крови облекают человека властью, и не дело смертных вмешиваться в неисповедимое. Но дитя становится мужчиной, пройдя три испытания: сразив первого врага, принеся первую клятву, познав первую женщину. Ты не перешагнул еще порога зрелости, если судить мерками счастливых дней. Однако Судьба не сулила тебе долгого детства, и молосскому базилевсу приходит время расстаться с беззаботными играми. Иллирия приютила тебя в недобрые твои дни, Иллирия стала домом тебе, Иллирия никогда не забудет о сыне своем, и в этом я клянусь тебе, брат мой и добрый сосед Пирр, благородный повелитель славных молоссов. Клянись же и ты перед лицом тех, кто помнит твой младенческий лепет, что никогда не забудешь добра, виденного тобой в иллирийской земле!

– Клянусь! – Пирр медленно, вяло поднимает правую руку: указательный, средний и безымянный пальцы выпрямлены, мизинец и большой палец поджаты; голос звучит глуховато, несколько отстраненно, совсем как у тех, чьи лица скрыты колпаками.

Главкий кивает. Он удовлетворен. И остальные, сидящие за умолкнувшим столом, тоже склоняют кудлатые головы в знак того, что сказанное услышано, засвидетельствовано и клятва не изгладится из памяти.

Скользко, небрежно по лицу Кинея пробегает взгляд Аэропа, и афинянин поражается необъятности торжества, пылающего под густыми, низко нависшими глазами великана.

– Отдай же иллирийской земле частицу себя! Соверши священный посев на благо стране, приютившей тебя! – выкрикивает Главкий и в изнеможении откидывается на спинку кресла. Лицо его наливается изжелта-серой бледностью, но это заметно лишь немногим, сидящим вблизи.

Взвизгивают флейты.

Лицо Пирра каменеет, и отсверк факельного огня ложится на застывшие скулы, словно расплескав жертвенную кровь по мрамору алтарного возвышения.

В темном проеме распахнутых настежь дверей возникает тоненький, расплывчатый поначалу силуэт.

Женщина с укрытым покрывалом лицом идет по залу легкой, летящей походкой, не выбирая пути, и сановные мужи Иллирии почтительно расступаются, освобождая ей дорогу. В вытянутых руках явившейся – плоская чаша, ровно по ободок наполненная густой, неестественно зеленой жидкостью.

Удивительное дело: поверхность ее ровна и недвижима, словно листва, превратившаяся в лед, и ни малейшей ряби, совсем никакой дрожи нет на ней.

Дыхание застревает в глотке у Кинея. Не было такого ни в прошлом, ни в позапрошлом году…

Едва слышно шурша, падает на пол глухое покрывало.

Это не та перезрелая жрица, которую доводилось видеть афинянину. Не та! Жрицу полей, обитавшую в Скодре, маловоспитанные иллирийские архонты встречали задорным гыканьем, а перед этой сгибаются, кланяясь едва ли не по-рабски, в пояс, иные же преклоняют колено, словно перед базилевсом или алтарем могучего божества. Огненные блики щедро подкрашивают желтым и багровым матово-смуглую, бархатистую даже на взгляд кожу, высвечивают широкие, великолепно слепленные бедра, ноги, способные ошеломить и слепца, узкий стан; забравшись в ложбинку меж тяжелых, стоящих торчком грудей, оставляют в серой кисее теней крупные, набухшие, подобно бутонам горной розы, соски…

Это тело девы, вступившей в расцвет юности.

А выше, над тонким стебельком длинной изящной шеи – лицо зрелой женщины, сознающей непреодолимую мощь и непререкаемую власть своей победоносной красоты. Лицо старше тела, оно знакомо с ухищрениями мазей и притираний, но стан, и груди, и бедра удивительным образом гармонируют с ликом, похожим на образ одной из тех, перед кем, если верить Гомеру, стоял с яблоком в руках, мучаясь неизбежностью выбора, незадачливый троянский пастушок Парис.

И возникает, расползается по трапезной, освежая тяжелый воздух, исходящий то ли от тела явившейся, то ли от чаши в руках ее, диковинный пряный аромат, на первый взгляд неприятный, даже пугающий, как все, от чего происходит неведомое…

Киней непроизвольно сглатывает, и всхлип этот звучит неожиданно громко, почти оглушительно и откровенно непристойно, но никто и не думает оглянуться, шикнуть на эллина. Ноздри мужчин подрагивают от возбуждения, в зрачках клубится звероватая, темная, жаждущая мгла. Хриплое дыхание десятков пересохших глоток напоминает в этот миг усталое рычание пехоты, рванувшейся в атаку после долгого и утомительного марша по выжженным зноем солончакам…

Встав лицом к лицу с Пирром, женщина безмолвно протягивает ему чашу. Движения ее непререкаемо-повелевающи. Будто в колдовском сне, юный молосс принимает фиал из рук в руки, и тонкие, полудетские еще пальцы его на миг замирают, соприкоснувшись с такими же тонкими, может быть, еще тоньше, пальцами явившейся из ночи. А затем соприкосновение разрывается, и она отступает от стола – назад, в неплотную, но все же паутинно-серебристую мглу, копящуюся у стены. Она изгибается всем телом, гибко опускается на невесть кем и когда постеленный коврик, закидывает руки за голову и глядит на оцепеневшего Пирра долгим, испытующим, зовущим взглядом…

Сулящий и дозволяющий все, взгляд этот глубже Океана и древнее Времени.

Никто не в силах противостоять ему, разве что евнухи из азиатских гаремов.

Даже в одиннадцать лет.

Опустошенная до дна чаша падает на пол, и липкие зеленые брызги разлетаются по сторонам. Двое в капюшонах, ухватив тунику юноши с двух сторон, разрывают ее, оставив царевича молосса совсем нагим, и вожди гор и заливов изумленно замечают, что перед ними – мужское повторение явившейся.

Мускулистое мужское тело.

Слишком мужское. На зависть иным, хвалящимся успехами на ложе. Пожалуй, даже чересчур мужское (не зеленый ли напиток тому виной?).

И голова ребенка.

Ну что ж. Священный посев, как известно, вершат не головой.

Один из безликих, тот, что слева, слегка касается Пиррова лба. Второй, который справа, приподняв подбородок избранника, заглядывает ему в глаза и неслышным шепотом произносит напутствие.

А потом Пирр, слепо вытянув руки, делает шаг.

Еще один.

Опускается на ковер, расстеленный у стены, в ждущие, нетерпеливые женские объятия.

И широкие мясистые спины столпившихся в круг иллирийцев закрывают от взора Кинея происходящее.

Он – свой, но – чужак.

Ему заповедано видеть священные таинства варваров. Он может только слышать.

И афинянин слышит:

…невнятный шорох;

…звонко-протяжный, едва ль не болезненный полувздох-полустон;

…короткое, хриплое, почти звериное рычание;

…сдавленный, глухой стон толпы.

А затем где-то во тьме раздается удар колотушки в туго натянутую кожу невидимого барабана.

Удар. Удар. Удар. Удар…

Все быстрее, быстрее, быст…

Томительный протяжный крик.

Тишина.

Урчание толпы.

Уд-дар. Уд-дар. Уд-дар…

Захлебывающийся всхлип, полный истомы.

Тишина.

Гулкое дыхание застоявшегося стада.

Удар-удар-удар-ударударударудар… удаааар!

Исступленный вой, на вдохе.

Тишина.

И вновь, и опять, и еще раз!

И еще!

Боги! Возможно ли такое?!!!!!!

Ему же всего одиннадцать, боги!

Тишина.

И тьма…

Тотчас нечто влажно-прохладное коснулось лба. Открыв глаза, Киней видит над собой лицо Главкия. А вокруг – привычные стены, стол для письма, полка со свитками, очаг, отделанный горным хрусталем.

Он в своих покоях.

И сам царь иллирийцев, уподобившись сиделке, отирает холодный пот со лба.

– Все уже позади. Не бойся, – проползают словно сквозь толстую парфянскую вату слова, произносимые намеренно внятно и подчеркнуто раздельно. – Слабость скоро пройдет. Вы, эллины, изнеженный народец. Мало кому из вас под силу выдержать встречу с посланницей Тех, Кто Выкармливает Корни. Сейчас ты уснешь, Киней. И проснешься полным сил. Но перед тем, как уснуть, услышь и запомни…

Афинянин не сопротивляется. Он слышит. И запоминает.

– Ты – друг Иллирии, мой и Пирра. Поэтому тебе позволили увидеть запретное для чужих. Но лучше будет, если ты никогда и никому не расскажешь о том, что видел. Даже своему заморскому другу…

Что?! Что он сказал?!

– Я не могу приказывать тебе, Киней. Ты эллин, и ты свободный человек. Ты вправе не слушать меня. Но все же – послушай. Так будет лучше для всех…

Киней кивает, даже не думая протестовать.

Он не скажет никому ни слова.

Он понял: так будет лучше.

Сквозь плотные, тугие затычки в ушах проскальзывает искра иронии.

– В остальном – твоя воля. Пиши что угодно. О чем пожелаешь. И о ком захочешь. Но старайся все же, гость мой и друг, не угодить босой ногой в осиное гнездо. Надеюсь, ты понял, о чем я?

Тяжелые зрачки Главкия ловят глаза Кинея.

Менее всего схож этот взгляд немолодого варвара, неловко закутанного в щегольской, заморский, по последней афинской моде расшитый гиматий, со взглядом коровы, на которую напялили седло…

Скодра. Конец весны того же года
«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кардии – привет!

Ты просишь меня, друг, описать здешние таинства, ибо из предыдущего письма моего понял, что иные из них схожи с теми, что бытовали у нас, эллинов, в стародавние, мифические времена. Что ж, изволь:

Вот так примерно, в общем и целом, обстоят дела с интересующей тебя проблемой. От досконального же описания подробностей воздержусь по причинам, перечислять которые здесь не время и не место, отметив только, что слишком многие в здешних, на первый взгляд, неискушенных краях обучились искусству вскрывать не адресованную им переписку. Прими на веру мои слова, любезный друг, и раздели со мной надежду услышать интересующее тебя при личной встрече, каковая, не устаю верить, все же состоится. Во всяком случае, последние события – как те, о которых ты любезно поставил меня в известность, так и происходящее в наших местах, – насколько можно судить, вполне предполагают такую возможность…

Искренне благодарю тебя за милое письмо, и особо – за отрывки из последних произведений, получив которые, я, верный почитатель твоего дара, сей же час уединился в кабинете, запершись на засов ото всех и вся и поставив на страже своего покоя дюжего фракийца, не уступающего Гераклу ни мощью мышц, ни размерами дубины, настрого приказав сему сыну Родопских ущелий не пропускать ко мне никого, кроме, естественно, моего покровителя Главкия. Могу ли я передать, как трепетали руки мои, расстегивая застежки на футлярах?! Должен сознаться: годы интеллектуального голода и отсутствие подходящего круга общения превратили нормальную библиофилию, свойственную каждому разумному человеку, в подлинную библиофагию. Увы, с некоторых пор, изнасиловав самого себя, я ограничил список свитков, заказываемых у амбракийских переписчиков. Ученики мои нынче вошли в ту самую всем нам не понаслышке известную пору перехода в зрелость, когда любое мнение старших встречает ожесточенное отторжение, писаное же слово кажется попросту скучным. Это преходяще, разумеется. Болезнь роста, неизбежная и простительная… И все же я прекратил на время посылать заказы библиотекарям. Использовать доверие и средства покровителя моего, ссылаясь на методологические надобности, неприемлемо для меня по соображениям этики, хотя, надо признать, со ссылками на методологию из здешнего казнохранилища можно выкачивать статеры бесконечно. Но что поделаешь, если боги не снабдили меня изворотливостью, свойственной множеству наших с тобой соотечественников! Вот почему – не буду скрывать и не боюсь вызвать на твоих устах снисходительную усмешку! – я, прежде чем углубиться в чтение, ласкал свитки, словно груди давно желанной женщины, посетить которую наконец-то позволили сбережения, и предвкушение мое было не менее острым, нежели в тот пасмурный день, когда – помнишь ли ты, душа моя? – отпросившись у наставника Эвмена на осмотр в познавательных целях висячих садов Семирамиды, мы с тобою познавали совсем другое, осматривая чудеса заведения госпожи, если мне не изменяет память, Энки-Нин-аплу-Мардук в веселом квартале славного города городов Вавилона…

Ты пишешь, что мнение мое интересует тебя, как автора, более, нежели отклики иных, увенчанных лаврами повсеместного признания. Что ж, безмерно польщен. Однако же столь высокое доверие предполагает и полную откровенность. Ты знаешь, друг мой, я нельстив и склонен по натуре скорее к гиперкритике, нежели к дифирамбам, и зачастую ознакомление со свежими текстами превращается мною в „охоту на блох“, как говаривал, помнится, наш незабываемый наставник и твой земляк Эвмен. Так что, душа Гиероним, прими похвальные слова, сказанные ниже, как должное, критику же попытайся оценить не с точки зрения пристрастного автора, но с позиции читателя, который, я искренне в этом убежден, станет обращаться к трудам Гиеронима Кардианского спустя многие и многие века после того, как даже обугленные костром кости наши истлеют, а привычный нам мир изменится, уступив место тому новому, что уже зарождается где-то в недрах жестокой Истории, кузницы прекрасной, но беспощадной Музы Клио.

Что касается первой и второй глав из „Естественной истории“, комментариев к эпитомам „Истории Эллады и прилежащего мира“ и, наконец, изумительной по замыслу и свежести затронутой проблематики „Философии космической эстетики“, то тут, не углубляясь в долгие рассуждения, безоговорочно склоняюсь перед тобой, мой Гиероним, и признаю, что если кто-либо из мыслителей нашего поколения прославится в веках, то право на долю – и немалую! – этой славы ты уже обеспечил себе, даже ежели прочитанное мною так и останется в неизданных набросках! Однако же молю и настаиваю: заверши! И поскорее издай! Благо возможностей у тебя сейчас достаточно. Я лишаю тебя права в угоду сиюминутным интересам жертвовать исследованием концепций, представляющих несомненный интерес для всей мыслящей Эллады! Да что Эллада! Для всей Ойкумены, справедливо полагающей Элладу светочем и источником культуры и прогресса. Жалею лишь о том, что нет с нами великого Аристотеля! Старик поторопился уйти в лучший мир, лишив себя удовольствия узнать, что дело его жизни находится в надежных руках. Зная мою нелюбовь к превосходным степеням, ты сумеешь понять, как долго размышлял я, прежде чем дать твоим текстам такую оценку, никак не свойственную моим, признаю, излишне завышенным, но устоявшимся и не подлежащим пересмотру критериям. Отчего и тешу себя надеждою, что тобой будут без гнева и пристрастия приняты и менее приятные суждения мои, относящиеся исключительно к завершенному тобою первому тому „Жизнеописания Деметрия Великолепного“.

Концепция произведения ясна, хотя в примечаниях и указано, что это всего лишь сокращенный вариант. И сразу же вызывает сомнение изначальная посылка, я бы сказал, явственно очевидная методологическая уязвимость поставленной задачи. Ты обратил, наверное, внимание, что выше я назвал труд, который ты, видимо, полагаешь завершенным, всего лишь первым томом? И не зря! Корректно ли, друг мой, заниматься описанием жизни, не только еще не ставшей достоянием Истории, но и не состоявшейся пока что, как нечто самоценное, проистекая в густой тени ослепительной фигуры Антигона? Зерно взвешивают после жатвы, как говорят селяне в Декелее, житнице моей родной Аттики, и нельзя высокомерно отрицать правоту этих простых, грубых, но умеющих мыслить практически людей. Вспомни о Поликрате! Кто-кто, а уж он-то казался современникам вполне счастливым, он был храбр, удачлив и не лишен проницательности, он возвысился из праха и стал всесильным владыкой Самоса и повелителем морей, однако же завершил дни свои на кресте и вошел в Историю лишь как незадачливый персонаж анекдота о своем так и не пожелавшем быть утопленным перстне! Сошлюсь и на пример Креза Лидийского, владевшего всей Малой Азией, несметно богатого и на сем основании полагавшего себя любимцем богов! Не ему ли выпало, утратив под ударами персов все накопленное, осознать в узилище причудливые превратности человеческой жизни?..

Иными словами, поставив целью возвеличить Деметрия, против чего я, кстати, нисколько не возражаю (личность он привлекательная и достаточно яркая), ты пошел, как представляется, путем, далеким от оптимального. Значительно больше выиграл бы твой труд, выгляди он на данном этапе серией этюдов, посвященных конкретным событиям из жизни героя, своего рода набросков к будущему фундаментальному жизнеописанию. Подумай об этом, смирив понятное авторское самолюбие, и тебе самому станет очевидно, что дружеский совет мой направлен исключительно на улучшение твоего замысла.

Впрочем, замечания относительно изъянов концепции в данном случае второстепенны. Перехожу к главному. Не обессудь за резкость, но с самого же начала, едва ли не с первой строки, возникает ощущение дискомфорта. Вызывает подсознательное неприятие, а если сказать вполне откровенно, то и активное отторжение, стилистика. Изменив своей обычной манере, в которой строгость и изящество стиля гармонично сочетаются, достигая редкостной яркости изложения, ты скатываешься в откровенное славословие, доходящее порою до раболепия, тем более неуместного, что, насколько я знаю Деметрия, он и не думает требовать от тебя выражений именно в таком стиле.

Ты возразишь: каждое слово „Жизнеописания…“ искренне и пропущено через сердце! Не спорю, это чувствуется при чтении, и весьма. Но в том-то и дело, что одной любви к герою, согласись, мало. Биография бессмысленна, если превращается в панегирик! Суть и смысл ее в том, чтобы показать место человека в обществе, вскрыть сущность его предназначения и понять причины, заставившие его быть именно таким, каков он есть. Неумение же биографа сдерживать эмоции способно подчас обернуть искреннюю пылкость вычурной пошлостью либо же откровенной, ничем не прикрытой глупостью.

Не буду голословным и позволю себе обширную ссылку на твои же строки.

«По высочайшей воле отца своего, достославного Антигона, Деметрий, счастливый любимец бессмертных богов, – пишешь ты, – с отборными войсками, включающими тяжелую пехоту и этерию, а также и множество боевых слонов, встретился под Газой с армией сатрапа египетского, злокозненного и лжеблагородного Птолемея Лага, незаслуженно именующего себя также и Сотером…»

Глупец, алчущий легкого чтения, изобилующего батальными сценами и однозначными характерами, прочтет с восторгом. Однако ты, смею полагать, творишь не в расчете на глупцов. Оставим эту аудиторию на попечение Креонта Лемносского с его Алкеем Раскрывателем Преступлений, похождениями которого завалены книжные прилавки, а также и Александры, дочери Никомаха, из Мегар, ублажающей престарелых гетер бесконечными любовными шашнями пресловутой Прелестницы Дикэ. Человек же серьезный и образованный, мыслящий скептически, ознакомившись с приведенным мною отрывком, тотчас примется задавать вопросы. Какова же цена, спросит он, божественной любви, если оный любимец под Газой не только потерпел поражение, что, в конце концов, с каждым хоть раз в жизни случается, но и потерял почти всю тяжелую пехоту?! Кто-то тут явно не в ладу со здравым смыслом: либо боги, чья любовь выглядит несколько двусмысленно, либо Деметрий, умудрившийся проиграть сражение вопреки помощи Олимпийцев, либо автор, излагающий явную чушь! Не так ли?! А с какой это стати, – продолжит придира, – Птолемей злокознен или лжеблагороден? Как раз с благородством у него все в порядке. Общеизвестно, что род старого Лага много знатнее, нежели пращуры Одноглазого. Приводя же в качестве примера ложного благородства использование египтянами противослоновьих колючек, ты рискуешь быть высмеянным первым же военным теоретиком, развернувшим свиток с «Жизнеописанием…». Ныне не времена Персеевы и покорения Трои, чтобы выяснять отношения, лупя друг дружку по голове самолично. Техника прогрессирует на глазах, на смену мускульной силе приходят достижения науки и хитроумные изобретения человеческого гения, и в этом ряду военная инженерия отнюдь не является ни чем-то позорным, ни даже из ряда вон выходящим. Гонка вооружений закономерно влечет за собой все более изощренные плоды раздумий специалистов. Железо приходит на смену бронзе, а халибская сталь вытесняет в наши дни железо, но никто же не пытается обвинять в злокозненности и неблагородстве ни металлургов Халиба, ни тех, кто пользуется их изделиями?! Полагаю, кстати, что твой ненаглядный Деметрий тоже носит в ножнах далеко не устаревшую и крайне тяжелую железяку?! И, наконец, скажи на милость, отчего Птолемей объявлен самозванцем, присвоившим себе титул «Спаситель»?..

Обрати внимание! Издержки концепции привели тебя, и вполне закономерно, от обычного, невинного на первый взгляд, терминологического передергивания (к примеру, «счастливый любимец богов…», «злокозненный и лжеблагородный…») к явному противоречию с объективной истиной. Скажу резче: ко лжи, и не побоюсь такой жестокости, ибо если не я, то кто же укажет тебе, мой Гиероним, на угрожающую тебе же опасность превращения в придворного писаку? А я слишком дорожу твоим талантом, чтобы позволить тебе растратить попусту великий и светлый дар, полученный свыше!

Хочешь ты того, нет ли, но Птолемей действительно спас Божественному жизнь в одном из боев последнего, индийского похода, чему есть масса живых свидетелей! И Сотером поименовал себя вовсе не сам, задним числом, а был удостоен данного прозвища лично Царем Царей, на торжественном пиру, посвященном выздоровлению Божественного от ранений, с соблюдением всех формальностей, в присутствии сотен придворных, десятков приближенных, в том числе, кстати, и того же Антигона! Кем же оказываешься ты в глазах очевидцев? Увы, всего только очередным льстецом, пытающимся урвать толику господских милостей любой ценой, хотя бы и ценой утраты авторитета. К тому же в собственный гений хочется верить, и весьма вероятно, что, начитавшись твоих панегириков, Деметрий окончательно утратит самооценку и в должный момент не сумеет взвесить все как следует и вовремя уступить дорогу сильнейшему, сберегая силы для лучших дней. Как ты полагаешь, одобрит ли такое проницательный и в отличие от сына не падкий на лесть Одноглазый?!

Впрочем, вижу: хандра моя и мизантропия разыгрались вовсю. Посему прекращаю досаждать тебе ламентациями, достойными трех Зоилов вместе взятых. И, дабы смягчить впечатление от сказанного выше, приведу прелестный образчик выхода из ситуации, весьма сходной с той, в каковую ты, дружище, загнал себя сам, поспешно отдав «Деметриаду» в переписку и распространение…

Жизненный анекдот этот тебе, разумеется, неизвестен. На Восток подобные новости не доходили, и я узнал о том, что сейчас расскажу, уже оказавшись в Афинах. В давние годы, как тебе известно, Александр-македонец, спятив в один из дней и окончательно вообразив себя воплощенным божеством, направил в полисы Эллады посланцев с приказом немедленно признать себя сыном Зевса и, оформив этот бред псефисмами[188] соответствующих инстанций, принести себе жертвы в храмах своего, с позволения сказать, «отца». Каково?! Не нужно, думаю, пояснять, что признать сыном Зевса сумасшедшего горца с тяжелейшей наследственностью было для многих сограждан равнозначно добровольному нырку в солдатский нужник. Однако же и возражать не приходилось: из Азии уже долетали слухи о судьбе, постигшей тех, кто не понял вовремя, что возражать не стоит. Скрепя сердце граждане многих полисов исполнили указание и доложили об исполнении. Не оказались безумцами и афиняне. Но! Гиероним, я видел этот документ. Я стоял перед камнем с на века выбитыми пунктами постановления и думал, что умру на месте. Потому что увидевшему подобное можно не жить дальше! Вникни и оцени, Гиероним: «Исходя из четко высказанного пожелания Александра, царя Македонии, сына Филиппа, царя Македонии, Совет и Народ Афин Аттических постановляют: признать упомянутого македонца Александра, сына Филиппа, сыном Отца Богов Зевса, а также и Гонителя Вод Посейдона!»

Ты еще жив, друг мой? Выжил и я. Но с трудом.

Не думаю, что до ставки Божественного дошла весть о том, как уважили его олимпийскую волю ехидные афиняне. Во всяком случае, на судьбах полиса это не отразилось. Тем паче что наместник Антипатр, отец Кассандра, умел ценить юмор и не очень-то долюбливал сынишку своего лучшего друга Филиппа.

Как мне рассказали, в первой редакции псефисмы после слов «…Гонителя Вод Посейдона» значилось еще: «…и примкнувшего к ним героя Беллерофонта». От подобной, вовсе уж мальчишеской выходки сограждане мои все же отказались в самый последний момент, справедливо рассудив, что изящная подколка милее откровенной оплеухи. Не помню точно, кем, но кем-то из древних придуман золотой афоризм, как нельзя лучше подходящий к случаю: что чересчур, то не на благо…

Хотелось бы мне, чтобы и ты, избрав тернистый путь служителя Клио, шел по нему с высоко поднятой головой, даже в нелегких, подчас кажущихся безвыходными оказиях укрепляя себя бесценными опорами человека: достоинством, иронией, тактом и твердой верой в справедливость суда потомков…

Однако же сам не заметил, как во мне заговорил не критик, а педагог. Зоил уступил место Ментору! Ты же уже слишком взросл для наставлений, тем более что педагогика – наука, не предполагающая благодарности, и – предрекаю: скоро ты и сам поймешь это, коль уж вступаешь, не отказываясь от сочинения биографий, на эту стезю. Лично мне, правда, думается, что ты поспешил с согласием на предложение Деметрия. И дело даже не в том, что параллельные занятия разными видами деятельности могут оказаться тебе не под силу. Основная причина в другом. Воспитание маленьких людей – задача куда как непростая, и браться за нее столь самонадеянно, не взвесив и не подумав, просто по просьбе приятного тебе человека… Прости, но это припахивает некоторой долей безответственности.

С другой стороны, твой предполагаемый воспитанник пока еще крайне мал, и многое может перемениться. Не могу исключать, что ты подготовишь себя к сей стезе, а возможно, что и родитель передумает, подыскав иного, более опытного в общении с детворой наставника. Лично я, правда, склоняюсь к мысли, что вопрос исчерпается сам собою! Помяни мое слово! Когда малыш твердо встанет на ноги, его заберет к себе дед! Это будет наилучшим решением из всех возможных. В безалаберных руках Деметрия дитя неизбежно вырастет избалованной всеобщим потаканием и преклонением куклой и вряд ли сумеет раскрыть хорошие задатки, заложенные при рождении, как это, собственно, и произошло с его отцом. Дед же способен обеспечить мальчику все необходимое для того, чтобы внук, подрастая, реализовывал все лучшее, унаследованное как от сурового Антигона, так и от яркого Деметрия. Тем более что Антигону мальчишка этот, недаром названный в его честь, необходим значительно более, нежели родному отцу! Век Одноглазого клонится к закату, и нельзя не понять его желания оставить после себя на земле, рядом с Деметрием, второго Антигона, который смог бы позаботиться о том, чтобы отец не промотал все, прилежно созданное дедом! Помяни мое слово! Внука, Антигона Младшего, старик воспитает совсем иначе, нежели воспитывал сына.

Впрочем, не стану судить искренне уважаемого мною наместника Азии излишне строго. Чувства его к Деметрию, кажущиеся иногда несколько гипертрофированными, объяснимы и понятны: сынишка – младший из четырех, поздний, баловень и всеобщий любимец (наставник Эвмен говорил, что даже Божественный любил позабавиться, пичкая его конфетами), вдруг оказывается единственным и последним?! Простим Одноглазому эту слабость, в конце концов, их – я имею в виду слабости, а не сыновей – у него не так много, как у прочих…

Относительно изложенных тобою новостей. С законным удовлетворением отмечаю, что прогнозы мои были точны, и ты, заглянув в архив, можешь в этом убедиться. Мир с Птолемеем и Селевком, а точнее – безоговорочная сдача спорных провинций, был неизбежен и отнюдь не знаменует собою окончательный проигрыш Одноглазого. Просто архистратег Антигон решил наконец-то, и решил абсолютно правильно, не находиться более в преглупом положении осла, не знающего, какую из равноудаленных копен сена выбрать на обед. Затянув размышления, осел может пасть от голода! Антигон же кто угодно, но только не осел! И насколько я понимаю, давно уже и серьезно просчитывал вариант временного отказа от копны, именуемой Дальней Азией. Позволю себе напомнить несколько аксиом. Государство не есть хаотичный набор владений. Оно похоже на существо биологическое: чтобы существовать более или менее длительный срок, оно обязано быть внутренне органичным. Иными словами, должно иметь энное количество взаимозависящих друг от друга провинций, связанных торговлей, поставками сырья, караванными путями, системой водоснабжения и общественных работ. Помнишь ли египетские каналы? А вавилонские арыки? А пирамиды, в конце концов? Постройки бесполезные в практическом плане, но незаменимые в смысле политического престижа! Если ты уже собрался зевнуть, мой бесценный друг, умоляю: не торопись! Это длиннейшее отступление от темы делаю, памятуя неприязнь твою к ойкономике – совершенно необоснованную, отмечу, ибо именно в законах ойкономических содержатся ответы на многие из проклятых вопросов, загадочных для вас, уважаемый историк! И что же получается, переходя от синтеза к анализу?! Есть Египет, есть и Птолемей. Он опирается на ойкономику, сформированную тысячелетиями, и не управляет ею, но сам подчиняется ее велениям, и с превеликой охотой. Есть Месопотамия с Вавилоном, и есть Селевк. О нем, не тратя слов, скажу то же самое. О Дальних сатрапиях, лежащих от Евфрата до Инда, предпочту умолчать. Они по факту уже отрезанный ломоть, выпавший из корзины. Представляю смех Антигона, уступавшего Селевку эти территории, которые уже не принадлежат никому. Кто и как подберет их, скоро ли Сандракотт отнимет у Селевка Индию, долго ли ждать объявления независимости Бактрией и Согдианой, нам знать заранее не дано, да, в общем-то, и не так уж интересно. Главное в другом. Любая сатрапия между Египтом и Месопотамией неизбежно должна войти, рано или поздно, в сферу влияния одного из этих ойкономических гигантов! Так было всегда! Припомни: Египет и хетты; Египет и Ассирия; Египет и Вавилон; Мидия и Египет. И лучший критерий познания, историческая практика, утверждает, что третьего не дано. Антигон же – именно третья сила, обоим гигантам мешающая и потому в исторической перспективе не имеющая шансов на выживание. Ты скажешь: а войско? Но армия недолго сохранится, если нет надежных баз, и жалованье выплачивается нерегулярно. Ты возразишь: а трофеи? О! Этот источник дохода слишком нестабилен, чтобы рассчитывать на него постоянно. Парадокс! Для содержания армии нужна казна. Для наполнения казны – налоги. Для стабильного поступления налогов – здоровая ойкономика, и войско, ролью которого в политике так бредите вы, историки, оказывается с этой, единственно верной точки зрения, всего лишь одним, да и то отнюдь не решающим компонентом.

Азиатская перспектива Одноглазого плачевна! Со временем, причем – достаточно скоро, он превратится в местного князька захудалой сатрапии, платящего дань вчерашним соратникам, которые для него не более нежели зарвавшиеся мальчишки. Затем он оставит Деметрия на перекрестках Истории, игрушкой для повелителей великих держав. Приемлемо ли для него такое? Безусловно, нет. Тем более неприемлем такой итог для его сына, привыкшего считать себя пупом земли и окончательным венцом божественных деяний в Ойкумене. А теперь, определив этот, не требующий особых подтверждений факт, напомню тебе еще одну простую истину: если имеется несколько вариантов объяснений того или иного феномена, решения той или иной задачи, верным, как правило, оказывается наипростейшее. Так, желая обеспечить за своим родом наследственные владения, а в будущем – не сомневайся, друг, не сомневайся! – и диадему, нет никакого смысла отправляться в поход в страну Чжун-го через гиперборейские степи! Вполне достаточно посмотреть, что плохо лежит вокруг, учитывая, что Египет с Вавилоном лежат, на несчастье Одноглазого, слишком уж хорошо. И следовательно: Европа. Фракийский Лисимах и Кассандр-македонец. Далее. Лисимах, конечно, много слабее Кассандра, как ойкономически, так и интеллектуально, к тому же зажат в угол вечными сварами с варварами из-за Дуная, и это общеизвестно! Зато он пресмыкается перед Одноглазым и никак нынче не опасен ему, а Фракия слишком тускла и бедна. По сути, это такое же захудалое княжество, какое вполне может обеспечить себе Антигон в Азии уже сейчас, причем с полного согласия Птолемея и Селевка. Остается Македония, и эта задача вовсе не проста. Кассандр популярен. Он прекратил никому не нужные дальние походы! Он – свой, македонец, никуда и никогда не исчезавший больше чем на полгода! Он покончил с казнями, во всяком случае – с публичными, и с изгнаниями, столь любимыми покойной психопаткой Олимпиадой! Он, наконец, просто-напросто снизил налоги, переложив самую расходную часть бюджета, финансирование войск, на плечи союзников-греков, расставив по эллинским полисам гарнизоны. Вот тут-то и зарыта собака! Немного передохнувшие, пока их незваные покровители-македонцы резали друг дружку, эллины, собратья наши, в один прекрасный денек обнаружили, что союз союзом, а на содержание союзной армии Кассандра платить нужно, и немало, и что с того, что сия практика именуется дружескими добровольными взносами, а не данью?! Посмотрел бы я, что станет с несчастным полисом, вздумавшим снизить объем вышеназванных «добровольных взносов»…

Так что, дорогой мой друг, интерес Антигона к Македонии неизбежен, как восход после ночи. Тем более что при всей популярности Кассандра в народе никто не забывает, что где-то подрастает законный Царь Царей, от которого глупый охлос ждет многого. Обаяние личности Божественного нельзя недооценивать! Блеск его походов доныне слепит среднестатистического македонского обывателя, полагающего себя солью Ойкумены. Каждому из них приятна политика Кассандра, позволяющая вздохнуть свободно и сделать сбережения, но при этом почти каждый сетует на тусклость и обыденность жизни под властью сына Антипатра. И если Одноглазый додумается настойчиво и неспешно долбить именно в это сочленение реального и идеального, позиции Кассандра могут существенно пошатнуться, особенно если Антигон сумеет получить официальные полномочия опекуна юного Александра. При желании это не составит труда! Ведь в его распоряжении имеется Клеопатра, дочь Олимпиады, сестра Божественного и родная тетка его сына…

Рискну дать еще один прогноз, в дополнение к сделанному в этом и предыдущем письмах. Очень скоро Одноглазый объявит себя защитником демократии и провозгласит, что ему, как старейшему из живых соратников Божественного, омерзительно рабство, в коем держит гадкий Кассандр эллинов, друзей, союзников и братьев меньших. Вот тогда у Кассандра начнутся серьезные неприятности. Поскольку способных платить «добровольные взносы» всегда бывает меньше, чем неспособных, а голытьба, каковой, соответственно, большинство, во-первых, не имеет чем платить, во-вторых, полагает себя подлинной элитой, исходя из буквального толкования понятия «демократия», и, наконец, в-третьих, вовсе не прочь поживиться за счет тех сограждан, которым повезло кое-что сохранить в кубышках или, еще хуже, приумножить. Поднести тлеющий трут к этой горючей массе решится не каждый! Всем памятно по многим примерам, чем бывает чревата подобная неосторожность, но будь уверен! Одноглазый пойдет на это! Если будет нужно, он заключит союз и с охламонами. У него попросту нет иного выхода! А загнать пожар обратно в кремень, как он полагает, силы у него достанет. Не скрою, я искренне опасаюсь грядущих событий, скорблю за эллинов, братьев наших, и не жду ничего отрадного в ближайшие годы. Разве что все более реальной становится наша столь долгожданная для меня встреча. Готов принести клятву перед любым алтарем, что в Грецию Антигон пошлет Деметрия, а сам останется подбивать азиатские итоги. Причина ясна: Деметрий гораздо более импонирует эллинам, нежели его старомакедонский отец. Он милее, привлекательнее даже внешне, неплохо образован и обаятелен в чисто эллинском духе! Что поделаешь, мы – эллины! Мы падки на яркость, на блеск, мы многое способны простить человеку, если он возвышается над прочими своими дарованиями! В этом мы ничуть не отличаемся от дедов и прадедов. Не знаю, как там в твоей Кардии, но мои предки, афиняне, век назад бегали за Алкивиадом, холодным и эгоистичным мерзавцем, законченным себялюбцем, и едва ли не молились на него! До тех самых пор, пока очевидное предательство Алкивиада не поставило город на грань гибели! Но и тогда – поверишь ли?! – находились многие, готовые оправдать даже и измену своего божка родному очагу!

Впрочем, каюсь. Не мне осуждать предков! Я и сам не свободен от склонности к преклонению перед необычными личностями, хотя ранее полагал себя стоящим выше этой страстишки! Увы, нет! Охлаждение ко мне моего воспитанника, охлаждение сугубо возрастное и преходящее, привело меня, да и приводит поныне в состояние, близкое к отчаянию. Мне ли не понимать мальчика, только-только ставшего эфебом, хотя, на мой лично взгляд, и слишком рано? Его принимают как равного взрослые воины. Ему отведено место на пирушках. Юные рабыни от него в восторге. Более того, он уже бывал в стычках, проливал человеческую кровь и сам был ранен, к счастью, не опасно. Где уж тут радоваться постылой необходимости возиться со свитками под присмотром придиры, никогда не державшего в руках меча?! Ныне его высший судья во всех поступках – Аэроп, тот самый, я писал тебе о нем, если помнишь. У них в последнее время появились тайны, которыми мальчик, понятное дело, со мной не считает нужным делиться. Какие-то люди, подчас более чем странные, наезжают в гости. Аэроп приводит к ним Пирра, и они беседуют подолгу, выспрашивают о чем-то, однажды даже вывели его во двор и велели бегать по кругу, словно лошади, и мальчик бежал, пока не рухнул в изнеможении! А устроители этих непостижимых разумом смотрин спокойно наблюдали за этим бегом, изредка перекидываясь непонятными словами. Когда же я попытался воспрепятствовать издевательству, напомнив, что я пока еще все-таки педагог царевича и имею право хотя бы знать, что происходит, гости не сочли нужным даже говорить со мной! Зато Пирр едва не взбесился. Вскочил на ноги, еще даже не отдышавшись, и завопил, чтобы я, гречишка, не смел лезть не в свое дело и что мне, простолюдину, не понять высокого смысла таинств, исполняемых людьми царской крови, тем паче – молоссами!..

В этот миг мне показалось, что нить понимания между нами разорвана навсегда, и мне стало больно. Но вечером в комнату мою явился Аэроп и пригласил последовать за ним. И что же? В комнатке, где обитает Пирр, находился он сам, мы с Аэропом, Леоннат (он, кстати, очень подрос и уже не напоминает недавнего Щегленка, впрочем, об этом я, кажется, уже писал) и царь Главкий. Мне было сказано, что сейчас произойдет нечто, при чем могут присутствовать лишь родня и близкие из близких! Это сказал сам Пирр, несколько смутившись, и я понял, что мальчику столь же огорчительно терпеть размолвку, сколь и мне. Мы пожали друг другу руки. Лед оттаял. А потом Пирр лег на спину, на голый пол, крестообразно раскинув руки, а верзила Аэроп нараспев произнес несколько фраз и… Я не понял сначала, что происходит. В углу стояла жаровня, как и надлежит холодной весной. Так вот, с этой жаровни Аэроп снял нечто похожее на кочергу и, ни на миг не помедлив, прижал ярко рдеющий конец раскаленного добела прута к беззащитной мальчишеской груди. Запахло паленым. У меня потемнело в глазах, мне стало дурно, как тебе в Тарсе, где я имел глупость подтрунивать над тобою, сомлевшим при виде обдирания заживо матереубийцы. Запоздало прошу о прощении…

Горела кожа, и горела плоть, только мышцы напряглись, и черты лица заострились, но он молчал, и Главкий молчал! И Аэроп, не отнимая металла от тела, молчал, и я тоже вынужден был молчать… Но более всего поразило меня то, что в глазах Леонната, подавшегося вперед, чтобы не пропустить ничего, был не ужас, не сострадание, а – зависть. Самая настоящая зависть, и я не готов поручиться, что – детская…

А теперь все зажило, и Пирр щеголяет орлом, выжженным на груди, и, по-моему, очень горд этим! На осторожный вопрос, стоило ли подвергаться подобной пытке, коль скоро есть иные, менее мучительные и более современные методы, скажем, финикийские наколки краской, он отрезал, что его предки, молоссы, были не глупее финикийцев.

Хвала богам, что на уроках тактики и географии он по-прежнему прилежен! Больше того! С некоторых пор, совсем неожиданно для меня и, не скрою, к немалой моей радости, он начал всерьез интересоваться политологией! Причем не щадит сил, чтобы наверстать упущенное в те дни, когда эта наука наук казалась ему никчемной и скучной тягомотиной.

Вот и сейчас слышу я в коридоре его шаги, и вынужден прервать бег стилоса, и прерываю! Но, как и прежде, остаюсь в уверенности,что встреча наша неизбежна и ты, Гиероним, мечтаешь о ней не менее, нежели твой собрат и всегдашний доброжелатель, ныне обварварившийся, но не забывший дружбы КИНЕЙ»…

Эпилогий Мелькарт возражать не станет…

Келесирия. Финикийское побережье. Окрестности Тира. Весна года 468-го от начала Игр в Олимпии
Давным-давно было это.

Задумал сотворить мир Светоносный Мелькарт и воплотил задуманное. Создал он твердь земную, выстлал ее зелеными лугами и мохнатыми лесами, солеными проплешинами песков и гладкими покрывалами вечного снега. Щедрой пригоршней рассыпал нагромождения гор, наполнил белопенной влагой просторы морей и послал с горных вершин прозрачные реки, дабы не оскудевало во веки веков веселье игривых волн.

И создав, увидел Творец, что это – хорошо!

Одно лишь пришлось не по нраву: велик и прекрасен был воплощенный мир, но пуст! И некому было воздавать хвалу Создателю за красоты земные и радовать Вечного обильными жертвами на алтарях Его.

Тогда и решил Солнечный сотворить человека, отражение себя самого, смертного, но в остальном – совершенного, как и сам Отец Жизни.

Иными словами – финикийца.

Но прежде, чем приступить к осуществлению замысла, смастерил Светоносный Мелькарт иные племена и народы. На них набивал он руку, готовясь к созиданию шедевра, как опытный ремесленник, готовясь к подлинному созиданию, сперва достигнет успеха в изготовлении отдельных деталей.

Слепил из праха земного Творец персов, и одухотворил их дыханием своим, и стало ясно Ему, каким должно быть подлинное благородство! Затем – эллинов-юнанов, и сделалось понятно Ему, каков бывает истинный разум! Потом – египтян, и уразумел, что значит быть упорным в труде! А вслед за ними – вавилонян, и осознал, каково оно, умение вести удачный торг! И иных многих сотворил. Перечислять их пришлось бы столь же долго, сколь требуется времени, чтобы объехать просторы Ойкумены, посетив поселения всех народов, обитающих в пределах ее.

Творя племена, отпускал их Мелькарт, дозволяя жить.

Солнечный сундук стоял рядом с Создателем, и, отпуская, одаривал Он создания свои угодьями, пригодными для обитания и процветания. Так стали эллины-юнаны обладателями дивных лесов, и цветущих островов, и буйной лозы, и благословенной оливы. Так обрели персы неохватный степной простор, рассеченный сияющими клинками горных ручьев. Так достался египтянам полноводный Нил, дарующий жизнь, а вавилонянам – сразу два потока, ничем не уступающих Нилу: бурный Тигр и спокойный Евфрат. Каждый народ получил свое, и никто не ушел обиженным.

Отпустив же сотворенных несовершенных людей, принялся Светоносный за высший труд – воплощение финикийца.

И преуспел.

Благородными, как персы, встали перед Ним любимые дети Его, и разумными, как юнаны, трудолюбивыми, как египетские фелля, и тароватыми под стать обитателям Двуречья! И каждое свойство, иным племенам присущее, но многократно превосходящее свойство предшественников, было в совершенных людях.

И опустил руку в солнечный сундук Извечный, чтобы по достоинству одарить возлюбленных своих детей, и нахмурился, раздосадованный! Ибо пуст тот сундук, мнившийся неисчерпаемым! Все лучшее, что было там, ушло на то, чтобы оделить несовершенные творения, и лишь щепотка серого песка, да горстка горячих камней, да дуновение знойного ветра, да еще много-премного соленой воды, которую нельзя пить, осталось на самом дне и выпало на долю лучших из людей, финикийцев.

Огорчился Мелькарт, но что мог поделать даже он, Могущий Все? Ведь не отнимают назад подаренное…

И сказал тогда Солнечновенчанный:

– Ум дал я вам, финикийские люди, и силу, и трудолюбие, и упорство, и благородством не обидел, а вот землей, достойной вас, обделил. Пусть же отныне будет так: в любых начинаниях ваших буду стоять я за вашей спиной незримо, и любую потребную помощь окажу, на зависть тем недоделанным, которым неосмотрительно раздал мир…

Вот как рассказывают о начале веков слепые певцы.

Так ли было? Не так?

Некому ответить.

Но разве без поддержки Сияющего сумели бы финикийские люди совершить неслыханное?..

Любой странник, чей путь пролег через Финикию, возвращается под крышу родного дома потрясенный, и рассказы его, хотя и правдивые, вызывают недоверие соотечественников, не бывавших нигде дальше соседнего поселка.

О рукотворных лесах, взращенных на сухой и каменистой почве, повествует вернувшийся, о каналах, не прорытых в земле, но пробитых в тяжелом камне, о садах, растущих на скалах, куда многие поколения едва ли не горстями приносили черную землю, купленную в плодородных краях…

А поверив наконец бывалому человеку – после долгих споров, ожесточенного отрицания и торжественных клятв, – слушатели приходят к однозначному выводу: безусловно, правы мудрые сказатели, и без явного благожелательства свыше тут вряд ли обошлось…

Что касается самих уроженцев финикийского побережья, то они избегают пояснений. Разве что пожимают плечами, выслушивая жадные расспросы странников. И то сказать, кому в точности ведомо, как оно было в те далекие дни? Так отвечают жители Тира, и Сидона, и Триполиса, и прочих городов, выросших на границе песков и моря, и, подняв глаза, заговорщицки улыбаются Мелькарту, чей лик круглый год яростно пылает в безоблачной синеве.

Изо всех народов, населяющих Ойкумену, лишь им под силу, не щурясь, обмениваться понимающими улыбками с сияющим светилом.

Конечно, далеко не каждый и среди сынов Финикии может помериться взглядами с Мелькартом.

Нет, не каждый…

Но пятеро, сидящие в прохладной, пропитанной мельчайшими брызгами, долетающими от звонкого фонтана, зелени сада, опоясавшего крохотную загородную усадьбу, – могли.

Только что завершилась легкая, из нежнейших фруктов и медовых лепешек, трапеза, и теперь они молчали, неторопливо, крохотными глоточками допивая из запотевших чаш пронзительно-морозный шербет.

На первый взгляд они, все пятеро, казались братьями.

Одинаково расшитые халаты и головные повязки. Одинаково мясистые губы, утопающие в завитках некогда черных, но давно уже просоленных сединою бород. Одинаково внимательные миндалевидные глаза, словно бы и равнодушные ко всему, но и не пропускавшие ничего из происходящего вокруг.

И руки.

Большие, клешнястые, безошибочно выдающие знакомство с шершавым веслом и просмоленным канатом, мозолистые, отполированные рукоятью меча и жестким верблюжьим недоуздком, покрытые трещинами, с навеки въевшейся грязью, вывести которую вовсе не способны ни драгоценные притирания, ни самые искусные ухищрения умельцев, зарабатывающие состояния, омолаживая человеческие тела.

Чужеродно и неестественно сияние на корявых, изогнутых пальцах золотых перстней, усыпанных многоцветными, не имеющими цены каменьями…

Допивая благоуханный шербет, старики один за другим отставляли чаши, перевернув их вверх дном в знак насыщения, учтивыми кивками благодарили хозяина, сидящего, по обычаю, спиной к востоку, утирали приготовленными тряпицами губы и беззвучно шевелили ими, вознося благодарственную молитву. И молчали.

Они знали цену молчанию, которое золото, ибо именно они повелевали золотыми ручьями, стекающимися со всех четырех сторон света в сундуки торговых домов Финикии.

Они откричали свое в юности, на зыбких палубах крутобоких судов, безбоязненно выходящих в открытое море, где уже не видна твердь. Они отговорили предназначенное в долгих беседах у костров, запаленных посреди необъятных соленых пустынь, где лишь шорох зыбучих песков да печальные вздохи верблюдов напоминали о том, что жизнь еще не завершила свой путь. Они познали смысл слов и суть молчания…

Каждое слово, да что там – даже и безмолвный жест любого из этих пятерых, допивающих шербет, означали всколыхнувшиеся торговые ряды прославленных оптовых рынков, суету здоровенных грузчиков на пристанях, потрескивающие от напряжения сходни, надсадное уханье мореходов, выбирающих якоря, и свист ветра в снастях, и вздымающиеся ряды весел, и прощальные крики чаек за кормой. Это по их велению на диких берегах поднимались торговые поселки, иные из которых с течением лет вырастали в великие города, подобные Карт-Хадашту, родному сыну Тира, ставшему хозяином половины Великой Зелени! И полуголые туземцы, темнокожие на дальнем юге и зеленоглазые на морозном севере, выходя из зарослей, пугливо и восторженно взирали на груды товаров, разложенных у кромки прибоя для знакомства и первого обмена. В порты Эллады, и Гесперии, и обоих Боспоров, Фракийского и Киммерийского, и Колхиды, и отдаленного Серендипа входили корабли под пурпурными парусами и выходили дальше известной черты, в Распахнутый Океан, гудящий за Столбами Мелькарта, правя к влажным Островам Олова, где никогда не виден Мелькартов лик, и к Стране Мохнатых, украшенных дымящимися горами…

Короткий степенный кивок, слабый взмах руки – и караваны из сотен завьюченных до отказа верблюдов трогались с места, позвякивая бубенцами, уходили на восток, расплывались в рассветной хмари, все дальше и дальше, через парфянские степи, через немирные патанские горы, через полноводный Инд, где остановились некогда, исчерпав силы, фалангиты Божественного, через загадочный Ганг, воды из которого мечтал испить, да так и не испил Божественный, – в край раскосых и желтокожих людей, восточнее которых нет, в край, где презирают чужеземцев, хотя и не отказываются торговать с презираемыми, где шесть царств истощают друг друга в бесконечных войнах, но число жителей не становится меньше, ибо даже кролики не плодятся так, как эти люди, умеющие делать бесценный, холодно шелестящий шелк…

Все привезенное на кораблях и доставленное караванами, оплаченное товарами и серебром, а если надо, то и кровью, за время пути многократно возросшее в цене, – это и есть то, что сделало Финикию, невеликую и выжженную солнцем землю, уважаемой в Ойкумене.

Велика власть Мелехов, правящих Тиром, и Сидоном, и другими городами совершенных людей. Выше ее – власть рабби, почтенных и знатных городских советников. Но и князья, и советники их, и даже буйные, крикливые народные собрания почтительно ждут с принятием решений до тех пор, пока не сообщат своего мнения эти пятеро, ибо устами их говорят серебро, и золото, и пурпур, истинно, а не внешне правящие миром…

Не так уж часто собираются эти старики.

Не так уж много причин, способных заставить их покинуть насиженные усадьбы, кряхтя, умоститься в повозки, окруженные тройным кольцом стражи, и отправиться в путь. Они отъездили, отходили, отплавали свое и заслужили право на покой! А дела, и переговоры, и заключение сделок можно доверить и помощникам, усердным и надежным, мечтающим со временем выбиться в люди. В таком доверии нет опасности, ибо право конечного утверждения остается за стариками, избранными архонтами торговых союзов, и ни один документ не обретет силы без оттиска на нем личной печатки Великого Судьи…

Нынешний случай – особый.

И потому они откликнулись на приглашение все как один, и приехали, и угощались фруктами, запивая их шербетом.

И высокорослый, в неполные девяносто сохранивший почти юношескую стать Судия Морской Торговли, без воли которого ни одно судно не отчалит от финикийских пристаней. И некогда могучий, а ныне, после трех мозговых ударов, вяловатый, с трудом поднимающий левую руку Судия Дальних Дорог. И хозяин усадьбы, созвавший их всех по наисрочнейшему делу, Судия Пурпура, верховный распорядитель красилен, выпускающих ткань, идущую на гиматии базилевсам и оцениваемую на вес золота или шелка. Разные, они напоминают один другого, словно братья. Четвертый же, пухло-оплывший, как и все лишенные мужского естества, бороды не имеет, но слово его не легче прочих, потому что это не кто иной, как Хранитель Общей Казны, верховный жрец храма Мелькарта Тирского, в подземельях которого хранится пятая часть прибыли от каждого товара и от всякой сделки, заключенной людьми финикийской крови…

Пятый?

Он не знаком никому.

Чужой – здесь?

Неслыханно!

Они по-прежнему молчат, но в молчании этом столько недоумения и недовольства, что хозяин, прежде чем приступить к беседе, считает своим долгом рассеять сомнения.

– Почтенные собратья! – говорит он. – Позвольте представить вам моего младшего собрата, члена сообщества красильщиков и полномочного представителя нашего Союза в Элладе, уважаемого Аполлодора, сына Демохара, уроженца Скироса. Этот человек проверен многократно и достоин всяческого доверия. К тому же именно он, не без риска для жизни и репутации, сумел добыть и доставить сюда документы, обусловившие необходимость нашей встречи…

Два бородача и евнух важно кивают, принимая сказанное к сведению. Конечно, пятый так же походит на Аполлодора, сына Демохара, уроженца Скироса, как двугорбый бактриан на лопоухого ишака, и если он – юнан, думает Судия Дальних Дорог, то я – не паралитик, но в этом кругу не принято оспаривать поручительство, данное одним из равных. Пусть будет Аполлодором, если ему так хочется или почему-либо необходимо! Пускай именуется скиросцем – со своим-то горбатым, не финикийским даже, а скорее иудейским носом, с глазами-маслинами, присущими на всем Востоке одним только уроженцам Ершалайма, с длинными локонами, отпущенными на висках, как и подобает верному почитателю Бога Единого! Пусть будет Аполлодором, сыном Демохара, и хватит о нем! Если он находится здесь, значит, это необходимо!.. И только безбородый жрец Мелькарта давно уже вскидывает на него глаза, скрытые меж пухлых век, пытаясь что-то, неведомое прочим, сообразить…

– Ознакомьтесь, почтенные собратья!

Добыв из широкого рукава небольшой свиток, хозяин усадьбы протягивает его Судии Морской Торговли. Тот, почти мгновенно прочитав, передает жрецу. Оба они сохраняют видимость полного спокойствия, и лишь паралитик, утративший вместе с половиной здоровья и добрую толику невозмутимости, ознакомившись с документом, не удерживается от удивленного вскрика:

– Это правда?!

Хозяин усадьбы кивает:

– Это не просто правда! Это подлинник!

Теперь во взглядах стариков, обращенных к именующему себя Аполлодором, – нескрываемое уважение. Кем бы ни был этот молодой еще, и пятидесяти не достигший незнакомец, он, видимо, мастер своего дела. Ибо хозяин усадьбы сказал правду: можно подделать печать под текстом, но никому не под силу столь совершенно повторить корявую подпись наместника Азии, собственноручно заверившего документ. Образцы личных подписей каждого из диадохов, даже далеких и незначительных наместников Бактрии и Согдианы, хранятся в заветных ларцах хозяев Финикии. Нелегко и крайне недешево встало приобрести их, но дело того стоило, и скупиться не приходилось…

– Вот почему я позволил себе организовать эту встречу, – очень серьезно говорит Судия Пурпура. – Возможно, у кого-либо из вас, почтенные собратья, имеются вопросы к нашему уважаемому другу Аполлодору?

Вопросы есть.

– Как вам удалось? – тоном, граничащим с благоговением, спрашивает Судия Дальних Путей, и равные ему сокрушенно опускают глаза, стыдясь неуместных улыбок. Видимо, мозговой удар не пощадил разума, если почтенный собрат, не так давно еще один из проницательнейших людей Финикии, задает вопросы, которые попросту не положено задавать, ибо на них все равно не ответят.

Чуть заметно улыбается и сомнительный Аполлодор.

Однако же отвечает.

– Купил, – говорит он негромко, крайне уважительно, и паралитик удовлетворенно кивает.

Он так и думал. Купил – это надежно. Мало что есть в мире такого, чего нельзя купить за деньги, а если и встречается, то все равно может быть куплено, правда, за очень, очень большую цену.

– Уваж… э-э-э… почтенному Аполлодору Скиросскому, возможно, известны подробности?

Хозяин слегка прикусывает губу. Для него, сдержанного и не склонного к эмоциям, это – признак высшей меры удивления. Есть чему дивиться! Судия Морской Торговли, поднявшийся до нынешних высот из простолюдинов, а потому крайне ревностно блюдущий титулы, звания и прочие условности, задавая вопрос, повысил чужака в ранге… Нет, не до себя, это было бы слишком! Но, отказав гостю в «собрате», он тем не менее произвел его из «уважаемых» в «почтенные», а это уже говорит о многом…

– Очень немногие, – отзывается именующий себя сыном Демохара. – Могу сообщить почтенному Судии, что инициаторами обращения к наместнику Азии выступили Союз хлеботорговцев Пантикапея, Лига свободной торговли Архипелага, а также лица, в настоящее время изгнанные из полисов Эллады за политическую неблагонадежность…

– Благодарю вас, почтенный Аполлодор!

Старый моряк чуть склоняет голову.

Все сходится. Этого и следовало ожидать. Неудача наместника Азии в войне с Птолемеем, утрата им Месопотамии и Дальних сатрапий, тяжелый, по сути – похабный мир, подписанный почти в отчаянии, дали возможность правителям иных земель задрать носы выше облаков. Даже Лисимах Фракийский, осторожный, как лиса, осмелел до того, что втрое повысил пошлины за проход судов, груженных пантикапейским хлебом, через Геллеспонт! Что уж говорить о Птолемее?! Наместник Египта и Аравии наступил на горло торговле островитян Архипелага, запретив Лемносу и Самосу опускать нормы пошлин ниже тех, что установлены в Родоссе, пляшущем перед ним, словно дрессированная собачка. И теперь египетские триеры[189] перекрыли моря, насильно загоняя торговцев в родосский порт. Первая попытка ослушания карается конфискацией половины груза. Вторая расценивается как пиратство, со всеми вытекающими последствиями.

Приходится ли удивляться, что торговые союзы Эллады предлагают Антигону покинуть предавшую его Азию и обратить взор на Европу, гарантируя полную оплату расходов, необходимых на ведение военных действий?..

Нет.

Если что и удивительно, то лишь столь поздно пробудившаяся в эллинах щедрость. Ну, а согласие Антигона, до сих пор не возобновлявшего войну только по причине хронического отсутствия средств, было обеспечено, это как раз понятно…

– Какова, хотя бы примерно, сумма, выделенная для нужд благородного Антигона в случае его согласия? – снимает следующий вопрос буквально с уст Судии Морской Торговли тонкоголосый жрец Мелькарта.

Скучающе этак спрашивает, без особого интереса, словно бы просто для поддержания разговора.

Хозяин усадьбы вскидывает глаза.

Случайно или намеренно, но Хранитель Общей Казны не назвал горбоносого гостя по имени, обратившись словно бы в пространство. Конечно, сан позволяет ему глядеть на иных, непосвященных в таинства, свысока. И все же, что это – обычная надменность, свойственная слугам Мелькарта, или…

Впрочем, горбоносый «Аполлодор», похоже, не обращает внимания на подобные тонкости. Если он тот, кем представлен, ему должен льстить сам факт присутствия здесь, в саду у фонтана, рядом с высшими. Если нет, то что ему до принятых в Финикии правил приличия?..

Отвечает он, однако, не сразу.

– К сожалению, точной цифры назвать не могу. По непроверенным сведениям, около трех тысяч аттических талантов единовременно и полторы тысячи талантов в течение года. Но, повторяю, за полную точность этих данных ручаться не стану…

Желтое и круглое, словно луна в непогоду, колышется лицо евнуха. Он доволен. В сущности, вопрос был задан вовсе не ради ответа. Необходимо было услышать, как отреагирует горбоносый на явную неучтивость собеседника. Если хамством на хамство, как и случилось, значит, он действительно не тот, за кого себя выдает. Ни один служащий Объединения ремесла и Торговли Финикии не посмеет заметить обиду, нанесенную Хранителем Общей Казны…

– Да простит меня, ничтожного, почтенный Хранитель, – невозмутимо заключает «Аполлодор», и лицо жреца делается еще желтее, чем миг назад.

Хозяин усадьбы, от глаз которого не укрылась изящная сценка, позволяет себе слегка улыбнуться.

И тотчас становится серьезен.

– Почтенные собратья! – Голос его ровен. – Полагаю, всем вам ясно, что может означать для нас окончательный отказ благородного Антигона от участия в разрешении азиатских проблем…

Его слушают внимательно. Не перебивая.

Потому что он прав.

С давних пор финикийские города стынут на железных ветрах перекрестков, где сталкиваются армии великих держав. Золото и серебро, пурпур и жемчуг Финикии, ее кедры, саженцы которых были завезены и заботливо привиты в сухую почву предками нынешнего поколения, как мед пчел, приманивали жадных соседей, и никакая дань не спасала от разгула вторгающихся армий. Подчиниться Египту, уже два тысячелетия стремящемуся владеть портами Тира и Сидона? Дельное решение. Но тогда следует ждать карательного похода тех, кто владеет Востоком, как бы ни назывались они: вавилоняне, ассирийцы или мидяне. Встать на сторону восточных шахов? Разумный выход. Но как быть с бесчисленными копьеносцами фараонов, обожающими дотла выжигать непокорные города?..

– Хочу напомнить вам, почтенные собратья, – продолжает Судия Пурпура, не замечая, что рукава халата немного задрались, непристойно обнажив руки, багровые, словно у только что поработавшего палача, – что четыре года назад, в этом же саду, вы отказались помочь благородному Антигону, предпочтя остаться в стороне от конфликта. Результат налицо…

Хозяин усадьбы умолкает, предоставляя гостям возможность возразить.

Но желающих спорить нет.

Ибо он снова прав.

В те дни, дни жутковатого ожидания, когда посланцы Одноглазого, утратившего под Газой лучшую армию и выбитого из Месопотамии, в позе просителей стояли перед рабби финикийских городов, вымаливая денег на ведение войны под любые проценты, главы Торгового Союза предпочли остаться в стороне. Финикия, рассудили они, слишком мала для активного вмешательства в битву гигантов. Помочь наместнику Азии означало бы восстановить против себя и мемфисских жрецов, наложивших лапу на торговлю Египта, и ростовщиков Вавилона. Совет Судей продумал возможные последствия. Учтены были и неизбежные в таком случае повышения пошлин на транзитную торговлю через месопотамские дороги, открывающие путь на Восток, и вполне предсказуемая блокада египетским флотом финикийских гаваней. Послам Одноглазого отказали, весьма, впрочем, учтиво, с поклонами и ссылками на временные затруднения. Правда, мелехи Тира и Сидона ссудили наместника Азии какими-то суммами, но разве можно сравнить скудную государственную казну портовых городов со златохранилищами Торгового Союза?!

Решение было принято теми же, кто присутствует здесь ныне. Разве что Судия Дальних Путей был тогда здоров и полон сил. Тремя голосами против одного. Хозяин усадьбы доказывал необходимость помощи Антигону, но мнение его было пристрастно: что бы ни случилось, мастерские и красильни не останутся без дохода: пурпур нужен всем, невзирая на зигзаги политики, и если даже финикийские торговцы потерпят ущерб, драгоценная ткань все равно будет куплена приезжими караванщиками…

– Нужно ли мне разъяснять вам последствия ухода благородного Антигона в Европу?

Лишь сейчас обратив внимание на непорядок в одежде, хозяин усадьбы аккуратно одернул рукава.

В багрянце, навсегда въевшемся в руки по локоть, нет позора. Каждый мастер, работавший в красильне, гордится меткой, неотделимой от почтенного ремесла. Но Судия Пурпура много лет уже не склонялся над источающим пар чаном. Он давно возвысился над простыми мастерами. Ныне он владеет тринадцатью красильнями и поставляет пурпур ко двору Мелеха, и ни к чему лишний раз напоминать высшим, среди которых он – равный, о днях, когда ему приходилось добывать семье хлеб, сгибаясь над чаном с краской! Тонкие перчатки и низко опущенные рукава! Только так! А руки, меченные темным пурпуром, пусть видят лишь домочадцы. Жен их цвет, как ни странно, возбуждает, и возбуждение это помогает разогреться крови хозяина. Внукам тоже не вредно лишний раз напомнить, что честный труд способен вывести в почтенные рабби и простолюдина.

– Нужно ли? – повторил Судия Пурпура, немного возвысив голос.

Гости смущенно молчат.

Они не вчера родились. Они не нуждаются в напоминаниях и разъяснениях очевидного.

Они, все трое, признают: четыре года тому назад была проявлена близорукость и допущена серьезная ошибка.

Все предусмотрев, трое из четверых не учли главного.

Лучшие времена Финикии наступили, когда от Нила до самого Инда простерлась единая держава, царство персов, покончивших и с трехтысячелетней надменностью Египта, и с самонадеянным величием Вавилонии. Да, налоги, взимаемые шахиншахами Арьян-Ваэджа, были высоки, подчас непомерны. Зато на всем пространстве, подвластном Ахеменидам, не было никаких таможен и поборов, никаких застав и ущемлений, и местные власти остерегались самоуправничать, ограничиваясь разумными и не встречающими возражений сборами за право мелкооптовой торговли. Ах, какое было время! Лишь сноровка и удача, да еще сплоченность, деловая хватка и умение предвидеть обеспечивали победу над конкурентами. Это было честное соревнование, и финикийцы далеко опередили в нем не только жуликоватых египтян, но даже и купцов Месопотамии. Что говорить, если в самом Вавилоне были открыты представительства Торгового Союза, и прославленные беспощадностью тамошние ростовщики один за другим свертывали дела, не устояв в равной борьбе…

Вот почему всегда и в любых обстоятельствах шахиншахи Персиды могли рассчитывать на поддержку финикийцев. На деньги Тира и Сидона снаряжались армии, подчинявшие взбунтовавшихся сатрапов. Корабли Финикии составили основу персидского флота, когда цари царей шли в поход на юнанов, мешающих установить господство над рудниками Малой Азии, золото которых обеспечивало чеканку полновесной монеты. И когда юнаны явились на Восток, Тир дрался с ними до последней стрелы, до последнего глотка пресной воды, и исчез с лица земли на двадцать лет. И зря! Ибо Искандер, Мелех юнанов, как выяснилось, желал не разрушить, но лишь обновить свежей кровью единую державу Ахеменидов!

Поэтому Финикия, разобравшись, встала на сторону Искандера, и поныне ни один из совершенных людей не сомневается в его божественности…

– М-да… – почмокав губами, Судия Морской Торговли перевернул чашу, налил из высокогорлого кувшина немного шербета и отхлебнул. – Надо признать, что в последнее время египтяне слишком часто подходят к нашим рейдам!..

– А Селевк опять повысил пошлины за транзит! – встрепенувшись, пожаловался глава караванщиков.

– В ближайшем отчете будет указано, что отчисления в Общую казну упали на восемь процентов! – не умолчал о том, что пока еще было строжайшим секретом для всех, кроме собравшихся, евнух.

Хозяин усадьбы улыбался, уже не стараясь сохранять невозмутимость. Четыре года назад он приводил те же доводы, он даже позволил себе горячиться, а в ответ слышал лишь тупые однообразные возражения. Сегодня судьба подарила ему радость сполна взыскать за этот нелегкий день!

– Почтенные собратья знают, – сейчас Судия Пурпура выглядел много моложе своих лет, – что я не люблю высоких слов. И все же не удержусь. Необходимо решать, и решать немедленно! Быть может, сегодня и рано, но завтра, несомненно, будет поздно. Промедление смерти подобно. Наши почтенные собратья в Элладе поняли это раньше нас! Если сейчас мы не поможем благородному Антигону, нам самим уже никто не поможет. Финикия снова, как некогда, окажется между двумя тиграми, и даже подчинившись одному из них, станет мишенью для второго. Если мы хотим, чтобы возродилась держава Ахеменидов…

– Довольно! – совершенно неожиданно паралитик выпрямился и сел ровно. Рука его почти не дрожала, глаза полыхали молодым задором, и сделалось вполне очевидным, почему Совет сообщества Дальних Путей до сих пор не ставил перед руководством Торгового Союза вопрос о необходимости перевыборов своего рабби. – Все ясно! Прошу почтенного собрата, рабби сообщества красильщиков принять мое признание в давешней неправоте…

Сердце хозяина усадьбы сладко екнуло.

– …Единственный вопрос, смущающий меня, заключается в следующем: как вам известно, Деметрий с армией и флотом уже отбыл в Европу. Пожелает ли Одноглазый менять свои планы, вновь вмешиваясь в азиатские дела?

Он выговорил это единственным духом, и вновь обмяк, на глазах дряхлея, но почти тотчас «Аполлодор, сын Демохара» негромко кашлянул в знак желания говорить.

– Многопочтенные отцы, – начал он с установленного для служащих Союза при разговоре с высшими обращения. – Как довелось мне слышать в Самосе…

– Хм! – то ли хмыкнул, то ли поперхнулся шербетом жрец, но говорившего это не смутило.

– …да, именно на Самосе!.. благородный Антигон не разделяет стоящие перед ним задачи на европейские и азиатские. Существует единственная проблема: сохранение державы Божественного и усмирение мятежников, посягающих на наследие Царя Царей в ущерб его законному наследнику. Будучи старейшим из живущих ныне соратников Божественного его отдаленным родственником через невестку, Деидамию Эпирскую, благородный Антигон полагает себя законным опекуном юного Царя Царей Александра и единственным правопреемником Верховного Правителя Пердикки. В деловых кругах Самоса уверены, что только отсутствие должных средств…

– Хватит! – Судия Морской Торговли глухо хлопнул широкой ладонью по колену. – Сообщество моряков не будет противиться финансированию предприятий благородного Антигона в азиатских сатрапиях!..

– Сообщество караванных торговцев, на мой взгляд, присоединится к мнению уважаемых мореходов, – слабо усмехнулся паралитик.

Мнения хозяина усадьбы никто не ждал.

Все смотрели на евнуха.

Неписаный, но непререкаемый обычай оставлял последнее слово именно за ним, хранящим ключи от хранилища Общей казны Торгового Союза. Его голос способен перевесить и перечеркнуть остальные, поскольку лишь Светоносный Мелькарт властен над своими служителями, а деньги сообществ, не помещенные в храмовую сокровищницу, как всегда, находятся в обороте, и изъять их попросту невозможно.

Молчание.

Долгое молчание.

– Ну что ж! – Евнух еще раз уже вполне открыто поглядел в лицо «Аполлодору» и провел ладонью ото лба к подбородку, словно стирая наваждение. – Не скрою, убедительно. Весьма убедительно. Что касается меня, то я полагаю, что Мелькарт возражать не станет.

И все улыбнулись. Искренне и освобожденно.

– Проголосуем? – спросил хозяин усадьбы.

И трое кивнули.

– Уважаемый Аполлодор, прошу тебя оставить нас! – подчеркнуто сурово обратился Судия Пурпура к горбоносому, и тот удалился, почтительно поклонившись на прощание.

Таков закон, древний и строгий.

Никто из низших и средних не имеет права присутствовать при голосовании.

Которое на сей раз, не в пример тому, четырехлетней давности, оказалось единогласным.

А когда все завершилось, когда моряк и рабби караванщиков уже покинули сад, дабы под кровом, куда нелегко проникнуть даже назойливым мухам, отдохнуть перед отбытием, евнух, улыбаясь, положил руку на плечо хозяину усадьбы.

– Этот, как его… Аполлодор… У тебя, смотрю, неплохие работники, почтенный собрат…

– Не жалуюсь…

– Но знаешь ли, – жрец, зачем-то оглянувшись, понизил голос, – почему-то он очень похож на Исраэля Вар-Ицхака!..

Судия Пурпура, с трудом сдерживая улыбку, поглядел прямо в лукавые, все понимающие глаза евнуха.

– О да, почтенный собрат! Похож. Очень, очень похож… Но! – значительно воздев к небесам палец, он наклонился к самому уху собеседника. – Подумай сам, откуда бы тут взяться Исраэлю?..

Тарс Киликийский. Спустя одиннадцать дней
– Скажи: здравствуй, дедушка!

– Длас-ти, де-да!

– Скажи: Ан-ти-гон!

– Гон-ня!

– А теперь спи, родненький!

Осторожно, с заметным трудом заставляя плохо гнущиеся пальцы быть нежными, Антигон поправил набитое пухом одеяльце и, воровато оглянувшись, поцеловал пахшего молоком и травяным настоем мальчишку в слегка мокрый, но холодный – благодарение Асклепию Целителю! – лобик.

Встал с табурета. Постоял, не в силах удалиться сразу.

От нежности, напрочь, как казалось порою, забытой, леденело под сердцем и больно першило под веком.

Собравшись с силами, отвернулся. И спросил уже совсем иным, недобрым тоном:

– Почему не известили сразу?!

– Не было нужды, господин! – Врач, не дрогнув, выдержал нехорошее мерцание льдисто-серого ока. – Такие хвори неизбежны в его возрасте. Поверь мне, педиатрия – мой хлеб…

Он не боялся, поскольку знал, что говорил, и отвечал за свои слова. Иначе даже он, лучший детский целитель Киликии, не решился бы откликнуться на приглашение перепуганной Деидамии, невестки наместника Азии.

– Каковы симптомы? – спросил он у трясущегося от усталости гонца. Судя по внешним признакам, хворь была из тех трудно переносимых, но легко излечиваемых детских болячек, что привязываются к девяти несмышленышам из десятка и даже без всякого лечения убивают только треть захворавших. Надлежащий же уход и необходимые снадобья почти наверняка гарантируют выздоровление.

На мгновение, всего лишь на одно мгновение, он, правда, задумался: а что, если? И содрогнулся! Но размер вознаграждения, названный гонцом, развеял сомнения и отогнал страх. Даже половина этой суммы позволила бы не перестраивать дом, как мечталось уже давно, а просто оставить его и приобрести имение на берегу горного озера, столь подходящее для тихой жизни и ученых занятий. Впрочем, не все измеряется гонораром. Педиатр, как и многие люди его ремесла, был честолюбив, а излечение единственного и любимого внука Одноглазого почти наверняка сулило, что имя его, хотя бы мельком, будет упомянуто в трудах историков, хотя бы того же молодого, но уже достаточно известного кардианца Гиеронима.

И наконец, он все-таки был врачом, и выбрал эту стезю сам, никем не принуждаемый, а где-то там, не очень и далеко, плакал и метался в бреду четырехлетний ребенок. Скорее всего, он не смог бы отказать, даже зная наверняка, что вырвать мальчика из рук Таната ему не под силу…

К счастью – трижды хвала Асклепию Целителю! – все оказалось именно так, как он предполагал с самого начала. И теперь можно смотреть в жутко пылающее око напуганного и внушающего безотчетный ужас деда спокойно и безбоязненно, даже и с некоторой – впрочем, очень осторожной! – толикой снисходительного превосходства.

– Когда он встанет?

– Кризис миновал, – врач, вежливо улыбаясь, развел руками. – Встать молодой господин может и завтра. Но я бы не рекомендовал. Сквозняки способны вызвать осложнения. Пусть два-три дня побудет в постели…

– Отвечаешь головой!

– Если бы я боялся, господин, я бы сказался больным и не был бы здесь…

Это походило на правду. На миг, только на миг Одноглазый представил себе, что бы сотворил он с лекарем, не уберегшим Гонатика, и содрогнулся. Надо признать, целитель не из трусливых. И, в конце концов, лоб внука действительно холоден, и бреда нет.

– Сколько тебе обещали?

– Ну-у-у… – педиатр замялся, старательно изображая смущение. – Прежде всего я выполнял свой долг…

– Понятно. Получишь втрое. Иди!

– Господин!

– Ну, что еще?! – собравшийся было вновь присесть на табурет в изголовье сладко спящего малыша, Антигон обернулся, не скрывая досады.

– Позволь заметить, тебе не следовало бы сейчас сидеть с малышом. Сон его чуток, а твоя любовь слишком сильна! Ты можешь помешать ему отдыхать, даже не желая того…

– О! – наместник Азии шарахнулся от табурета. – Если так, то пойдем. Только погоди немного…

Торопливо развязав шнурки небольшой сумки, Антигон извлек оттуда бронзового гоплита в полном вооружении, слона, вырезанного из тяжелого черного дерева, совсем как живого, небольшой яркий мяч, сшитый из разноцветных клочков тисненой кожи; старательно, без всякого шума разложил подарки на столике, стоящем близ ложа.

– Пошли, лекарь!

Уже на пороге еще раз обернулся. И поразился сходству младшего Антигона, Гони, Гонатика, кровиночки и радости своей, с Деметрием. Странное дело, бодрствующий, мальчик вовсе не походит на отца, скорее уж на мать, Деидамию.

– …и конечно, госпожа Деидамия…

Оказывается, врач что-то бубнит.

– Что – Деидамия?

– Прости, господин! Я говорю, что госпожа Деидамия ни на час не отходила от юного господина. Мне пришлось добавить ей в мед немного сонной травы, чтобы она не истощала себя. Тебе стоило бы поговорить с нею…

– Поговорю.

Лишь теперь Одноглазый обратил внимание на тяжело набрякшие, окруженные синими тенями глаза врача.

– А сам-то много спал?

– Ну-у-у… я – врач…

– Ясно. Получишь впятеро. Приказываю: лечь и отоспаться! Моему внуку ты нужен свежим…

– Повинуюсь, господин!

Некоторое время наместник Азии смотрел вслед лекарю, бредущему по коридору вялой, слегка пришаркивающей походкой предельно вымотанного человека.

Покачал головой.

Он и сам чувствовал себя прескверно! Уже второй день, с того мгновения, когда, узнав от купцов из случайного каравана о недуге, постигшем юного Антигона, прервал так замечательно начавшуюся охоту и прыгнул в седло. Боги! Чего только не передумал он, нахлестывая коня! В какие-то моменты казалось, что стоит задержаться хоть немного, и он уже не увидит Гонатика живым! Словно наяву представилось ему родное до слез, но уже чужое, восково-заострившееся личико! И плеть, взвизгнув, обожгла коня, отозвавшегося обиженным криком. Верный рысак не сразу сумел понять, отчего повелитель бьет его! Ведь он и так выкладывался изо всех сил. А поняв, вытянул шею, надсадно хрипя, вздрогнул и, вопреки природе, ускорил скок. И лишь в двух часах пути от Тарса вдруг отлегло от сердца. Напряжение пропало, ноги вздрогнули, едва не утратив управление конем, и Антигон понял, сразу и неоспоримо: там, во дворе, все в порядке…

Он не узнал, да и не узнает никогда, что именно в этот миг лекарь, вытирая с мальчишеского лба резко, единым махом выступивший пот, облегченно вздохнул, непроизвольно помассировал грудь слева и сообщил каменно стынущей над ложем Деидамии: «Радуйся, госпожа! Опасность миновала. Мальчик будет жить…»

Свернув, врач исчез из виду.

«Его стоило бы приблизить, – подумал Антигон. – Человек стойкий и самоотверженный, такие нынче в цене. А то, что себе на уме, так кто сейчас без греха? В конце концов, кто знает, какая из детских хвороб еще подкрадется к Гонатику…

А теперь…»

– Веди! – не удостоив прислужника взглядом, велел Одноглазый.

Коридор. Лестница. Переход.

Дверь, полураспахнутая, словно приглашающая: войди!

– Батюшка!

Старик не успел еще и перешагнуть порог, а невестка уже кинулась к нему, повисла на шее, поджав ноги совсем по-девчоночьи, и он сперва ощутил влагу на щеке, там, куда не дорастала борода, и только потом обратил внимание, что Деидамия облачена не в домашнюю одежду, а в нарядное платье, словно с вечера готовясь к торжественному выходу.

Она ждала его!

– Ну, доченька! Ну, не надо!.. – пробормотал Антигон.

С первого же дня, когда из крытой повозки, опираясь на руку старухи-прислужницы, выпорхнула хрупкая девочка, казавшаяся совсем еще ребенком, не достигшим и тринадцати, он понял, что не ошибся в выборе супруги Деметрию. Даже теперь, почти вплотную подойдя к двадцатой весне, изведав материнство и, по молосскому обычаю, выкормив сына собственной грудью, без всяких кормилиц, Деидамия осталась такой же живой, резвой и простодушно-открытой девчонкой, и тряпичные куклы восседали на ложе в ее опочивальне вовсе не как память об ушедшем детстве.

Он, никогда не имевший дочерей, полюбил ее сразу! Такую, какая есть! Порывистую, непосредственную, смешно выговаривающую эллинские слова, и жена, заранее настроившая себя на неприязнь к той, с которой отныне придется делить сыновнюю любовь, присмотревшись к невестке, тоже отмякла. Слишком много тепла и света принесла в угрюмую жизнь Антигона эта молосская горянка, не умеющая заводить врагов, откровенная и в радости, и в горе, а подчас и чересчур доверчивая…

– Будет тебе, доченька! Вот, возьми…

Осторожно отстранив Деидамию, наместник Азии запустил ладонь все в ту же сумку и, достав, протянул невестке нечто, скрытое в темной лакированной шкатулке.

– Ой!

Совсем ненадолго восторженная девочка исчезла, обернувшись взрослой женщиной, знающей цену дорогим украшениям, и, словно смущенная собственным взвизгом, церемонно поклонилась. А затем нарочитая взрослость вновь сгинула, словно и не было ее, и Деидамия, широко распахнув небесные глаза, обвила руками шею Антигона, изо всех сил приподнявшись на цыпочки.

– Батюшка, милый, спасибо!

Розовые губы коснулись жесткой бороды свекра.

Гостинец, что там говорить, стоил поцелуя. И не одного. И не только поцелуя – не будь девчонка супругой сына и матерью внука. Впрочем, сияющее россыпью согдских самоцветов ожерелье и впрямь было достойно Деидамии куда больше, чем отцветшей и расползшейся прежней владелицы, любимой супруги Кодомана, Третьего Дария, последнего шахиншаха Арьян-Ваэджа из славного рода Ахемена…

– Не благодари, доченька, не стоит! Извелась ты тут, вижу?..

Мгновенно поняв, молодая женщина тяжко вздохнула, и в уголках губ ее появилась горестная складка.

– Мне было так страшно, батюшка!..

Они все еще стояли, и это было неудобно – ей говорить, запрокинув голову, ему, почти сгорбившись.

– Присядь, доченька. Врач говорит, что самое страшное уже позади. Кажется, ему можно верить…

– Угу…

Деидамия шмыгнула носом, сдерживая слезы. И преуспела в этом. Когда-то, в первый год после приезда, ей вряд ли удалось бы не заплакать. Но кое-чему при дворе наместника Азии эпиротка все-таки научилась.

– Знаете, батюшка, Гонатик в бреду звал вас, а не Деметрия… Просился на охоту…

Теплая волна подкатила к глотке наместника, мешая произнести хоть слово в ответ.

– А Деметрий… Он почти не пишет. Он там, в Элладе, у городских… Он совсем забыл меня, батюшка-а-а-аааа…

Рыдание все-таки прорвалось.

– Ну что ты, глупенькая?! – удивляясь себе, Антигон нежно, почти как лобик внука, погладил шелковистый затылок молосской невестки. – Тебя забудешь! Где мой дурак такую вторую искать станет?..

Жалость, густо перемешанная с негодованием, глушила голос наместника Азии.

Деметрий – свинья! Храбрая, умная, преданная, любимая свинья, иного слова не найти! Девчонка, каких в Элладе днем с огнем не сыщешь, не говоря уж о родстве сбогами, досталась ему, почитай, даром! Влюблена как кошка! Родила сына, и какого сына! И вот, плачет! Трудно, что ли, написать хоть полсловечка? Хотя бы припиской в письме к отцу, которому писать не забывает! Так нет же: отплыл в Элладу, и с тех пор ни слова, ни звука, словно и впрямь позабыл…

Скулы Антигона затвердели, и в левой глазнице затрепетали лучики проснувшейся боли.

Скотина! Сколько можно крутить интрижки с каждой встречной? И так уже по всему Архипелагу ходят слухи, что гарему Антигонова отпрыска мог бы позавидовать шахиншах Персиды! Позорище. Петух драный столько кур не перетоптал, сколько сынуля ухитрился. Кастрировать его, что ли?

Боль испуганно притихла.

Думать стало веселее.

А почему бы и нет? Благо наследник уже имеется…

Впрочем, от этого хуже будет в первую очередь той же Деидамии, да и жена поднимет крик. Воздержимся пока что от крутых решений. Но с бабами Деметрию пора прекращать. Многие из них Антигону известны, и далеко не все они – законченные шлюхи. Надо признать: к Деметрию липнут и вполне достойные женщины! Взять хотя бы ту же Филу… Она всегда нравилась Одноглазому, даром что старше сына на шесть лет. Разумеется, ни о каком браке и речи идти не могло. Да Фила и не претендовала. Она просто любила Деметрия и любит по сей день. Бесхитростно и горячо. Собственно, Фила – случай особый, из ряда вон выходящий. Жена от нее без ума, Деметрий хоть и посещает нечасто, а обойтись без нее не может, и даже Деидамия, узнав о существовании Филы, рванулась было к ней разбираться по-горски, а кончилось все тем, что они ревели в объятиях друг у дружки, и сейчас нет у невестки подруги лучшей, нежели возлюбленная сына, сделавшая некогда Деметрия мужчиной…

Ладно, Фила так Фила, что уж с ней поделаешь! Но с веселым домом в ставке Деметрия будет покончено раз и навсегда, не будь Антигон Одноглазым.

– Что с вами, батюшка?

То ли по сверкнувшему оку свекра, то ли просто извечным женским чутьем учуяв нечто, Деидамия отстранилась и напряглась, готовая встать на защиту возлюбленного супруга.

– Деметрий напишет тебе, доченька, – твердо сказал Антигон. – Обязательно напишет!

И внутренне поклялся: так и будет! Это сероглазое чудо в обиду не дам. А посмеет ослушаться, вызову к себе и выпорю, как козла Изиды, не посмотрю, что в Элладе его уже величают Непобедимым…

– А вообще-то ты как тут, доченька?

Деидамия шмыгнула носом, вовсе уж по-детски.

– Скучала! По вам, батюшка, по Деметрию. А так, пока Гонатик не захворал, все хорошо было. Только вот братик сниться стал, часто-часто! Хоть и не помню его совсем, а приходит, и стоит, и смотрит на меня жалобно…

– За брата не волнуйся, козочка. – Одноглазый потянулся было к смугло-румяной щеке, даже на взгляд бархатистой, словно персик, так и приманивающей погладить… И почти испуганно отдернул руку, со стыдом осознав за миг до прикосновения, что в желании дотронуться было уже очень немного отцовского. – Пирра мы в беде не оставим! А пока что пускай живет где хочет. Там безопасно.

– Батюшка…

Совсем еще девчонка, она уже умела читать мужские лица, словно распахнутый свиток. Серые очи ее стали невероятно огромными, голос внезапно изменился, сделавшись глубоким и сочным, губы дрогнули. Она сейчас боялась сама себя, а может быть, и не понимала, что может произойти, но Антигон с давно уже позабытым восторгом и ужасом знал, что вот сейчас она протянет к нему смуглые, безупречные руки и он не найдет в себе сил отстраниться.

– Батюшка, мне так не хватало вас…

И что потом?

Плевать! Ему семьдесят два, но он – мужчина. Он сохранил себя, в отличие от некоторых! И юные рабыни не уходят от него утром неудовлетворенными, что, как говорят, в последнее время частенько случается с Деметрием. А девочка тут совсем одна, всем, кроме Филы, чужая, и ей хочется прислониться к кому-нибудь большому и сильному…

«О чем это я?.. Боги, помогите нам!»

И боги не отказали в помощи…

Стук в дверь.

Серое пламя мгновенно гаснет, глаза невестки становятся жалобными и напуганными.

– Господин…

– Что еще? – с громадным облегчением, но сурово, чтобы прислужник не забылся часом. – Я же сказал: пока не выйду, меня нет!

Раб топчется на пороге. В отличие от юной госпожи, он ничего не понял, но все равно ему неловко.

– Господин, он говорит: срочно.

– Кто, пес тебя возьми?!

– Не знаю…

– То есть? – Это уже становится интересным.

– Именно так, господин! Он не стал называться. Но велел передать тебе вот это, если ты занят…

На мягкой, никогда не знавшей тяжелой работы ладони балованного домашнего раба – тусклый, слегка подернутый ржавчиной кусочек железа, совершенно обычный, без всяких знаков и надписей.

– Прости, доченька…

Перед Деидамией уже не добрый, любящий свекор. И не мужчина, властно и нежно обнимавший ее по ночам, в предрассветных снах. И не ослепленный властным, непреодолимым зовом семидесятидвухлетний юнец, едва не преступивший пределы всего, что допустимо и мыслимо.

Перед нею – наместник Азии, чье имя внушает почтение и трепет всем сатрапиям, от Пафлагонии до самой Атропатены. Он поворачивается и выходит, даже не обернувшись на закусившую губы невестку, плотно прикрыв за собою дверь маленькой комнаты, где только что позволил себе хоть недолго, а побыть человеком.

Спиной ощущая ждущий взгляд готовых расплакаться серых глаз, равных которым нет в Ойкумене, но не разрешая себе оглянуться.

Нет, он уже не боится ничего! Что было, прошло, и повторения не будет! Даже если ему придется ломать себе душу через колено.

Но при посторонних, пусть даже и при ничтожном, обученном молчанию рабе, наместник Азии не должен быть никем иным, кроме как самим собою.

Антигоном Одноглазым.

…Переход. Лестница. Коридор.

Дверь. Портик. Лестница.

И у начала ступеней, рядом с мраморным грифоном – человек в безвкусном, кричаще-ярком халате, туго подпоясанный сребротканым кушаком.

Горбатый нос. Глаза-маслины. Тугие завитки бороды. Забавно завитые пряди волос, свисающие с висков.

Купчишка, каких много. Не сразу и поймешь – то ли финикиец, то ли иудей. Скорее второе.

Прах земной.

Однако стоит прямо, не падая и даже не намереваясь падать на колени. Лишь слегка склоняет голову при появлении Одноглазого. А затем приветствует его, резко, по-военному вскинув к небесам правую руку.

– Хайре, архистратег!

Подойдя почти вплотную к невероятному купчишке, Антигон замер.

– Ну?!

В космах бороды мелькают ослепительно белые зубы.

– Мелькарт дает добро!

Ни стражники, выученно направившие на странного гостя копья, ни рабы, стоящие рядом в ожидании возможных повелений, не расслышали непонятных слов горбоносого. Зато Антигон, ко всеобщему изумлению, делает всего лишь шаг вперед и крепко, едва ли не как ровню, обнимает купчишку.

– Ох, Вар!.. Ну, удружил! Пошли, расскажешь!..

Будто сбросив с плеч лишние три десятка лет, наместник Азии взлетает по лестнице и совсем ненамного успевают опередить его вымуштрованные прислужники, без всяких указаний сообразившие, что необходимо готовить обильную трапезу с музыкой и вином, и бассейн для омовения с банщицами, и надлежащие одеяния.

Кто совсем не торопится, так это горбоносый.

С усталым достоинством славно поработавшего и заслужившего отдых человека поднимается по мраморным ступеням во дворец лишь час назад прибывший с тирским караваном Исраэль Вар-Ицхак, известный многим также и под именем Железный Вар, бессменный лохаг разведки Одноглазого, на ходу сбрасывая с плеч опостылевший финикийский халат…

Лев Вершинин Несущие смерть. Стрелы судьбы

Светлой памяти моей мамочки, Эдит Львовны Вершининой, посвящаю

Исторические приключения



Прологий Уйти, смеясь…

Верхняя Македония. Горы Тимфеи.

Рубеж зимы и весны года 468 от начала

Игр в Олимпии

– Дед, ты должен согласиться, я прошу тебя!

Ясный юношеский голос, ничем, ни бедами, ни заботами, еще не замутненный. И в нем, словно комок грязи в горном ручье, – гаденький, истеричный провизг.

– Дед, ты старый, тебе уже все равно!

Два голоса, немного пониже, побасистее; близнецы, как всегда, говорят вместе, словно по сигналу.

– Подумай о нас, дед!

Тяжело, словно камнем о камень. Это – старший, он уже перешагнул порог, отделяющий юность от зрелости…

Впервые за долгие годы, минувшие с того дня, когда глаза окутала темная пелена, навеки застлавшая краски мира, Полисперхонт был рад тому, что слеп. Ему не хотелось бы сейчас прозреть, хотя именно об этом даре он не уставал молить богов изо дня в день.

Прозреть хотя бы на недолгий срок, насладиться напоследок солнечными лучами, пляшущими на ослепительной белизне ледников, – и все! Можно уходить! За один-единственный такой миг наслаждения старик, не раздумывая, отдал бы все до единого отмеренные ему дни опостылевшей, безмерно затянувшейся жизни.

Но сейчас слепота оказалась спасительной.

Слишком тяжко было бы смотреть в глаза внукам, пришедшим требовать от него непосильного.

– Подумай о нас, дед! Подумай о нас!

Теперь уже – все вместе. Хором. Без жалости и милосердия. Даже без желания понять.

– Все, что я делал, я делал для вас, дети! – Он не хотел говорить, но не выдержал жестокой неправды, звенящей в юных голосах. – Разве вы забыли, кто вы?!

Они ненадолго притихли.

А затем младший, самый любимый, балованный, срывающимся голосом выкрикнул:

– Мы не хотим того, чего ты хочешь для нас! Мы хотим жить, как люди!

Затянутые белесыми бельмами стариковские зрачки потемнели.

– Уходите! – приказал Полисперхонт, и в голосе его свистнула плеть. В первый раз внуки услышали такое, и все трое отшатнулись к выходу.

Невозможно было ослушаться хлесткого приказа.

Они вышли.

А старик остался сидеть у очага, жарко натопленного, но все же не способного полностью совладать с подлым сквозняком, по-хозяйски шныряющим по переходам и покоям дряхлой, заросшей многовековым мхом башни.

Давно забывший, что такое слезы, он удивлялся сейчас странному комку, сдавившему горло.

Как все-таки жестоки молодые! И как недальновидны…

Возможно, он был неправ, балуя их, позволяя им все и все прощая. Но разве мог он иначе?! Ведь это же его внуки! Плоть и кровь его, завещанная ему погибшими сыновьями. Да что там! Они – последние, в чьих жилах течет благородная кровь тимфейских базилевсов,[190] настолько древняя, что даже молосские цари по праву происхождения достойны разве что подавать щит тимфейским Карнидам. Что уж там говорить о полубезродных выскочках, чье родство с богами более чем сомнительно, об этих, с позволения сказать, Аргеадах, царях Македонии?!

Внуки не способны понять его.

Сыновья поняли бы. Им обоим он сумел бы объяснить все. Ведь он научил их любить родную Тимфею! Тимфею, которую поставили на колени и почти убили злобные соседи, превратив славное царство в одну лишь из македонских областей! Он, Полисперхонт, говорил с сыновьями, ничего не скрывая. В конце концов, они ведь были не так уж малы в тот проклятый день, когда их отец, последний тимфейский царь, в присутствии скорбно потупившихся архонтов* Тимфеи и злорадно скалящих зубы македонских стратегов, преклонил колена перед хромым Филиппом, царем Македонии, и протянул победителю свою диадему, получив взамен алый, украшенный золотым шитьем плащ македонского гетайра* и перстень – знак принадлежности к царскому Совету.

Сила сломила силу в тот год, который хотелось бы вычеркнуть из памяти, но – и не хотелось в то же время, ибо воспоминания питали ненависть. А чем, кроме ненависти, оставалось жить Полисперхонту?!

Да, он оказался умнее прочих! Недаром все, даже враги, почитали его за умение рассчитывать наперед! Он вовремя осознал, что боги сказали свое слово. Что спорить с ясно выраженной волей Олимпийцев – преступно. И как ни обидно признать, но долгий спор Карнидов с Аргеадами завершился в пользу владетелей Пеллы. И потому род тимфейских базилевсов уцелел, не разделил ни горестную судьбу Промелионов Орестийских, чьи следы навеки затерялись в землях фракийских варваров, ни Танталиев Линкестийских, проявивших упорство в борьбе и за это изведенных под корень.

Он оказался умнее.

Спас себя и детей. Сберег родовую казну. Стал одним из ближних вельмож хромого Филиппа, а затем и его изверга-сына.

Но Тимфеи не стало.

И кому, кроме богов, ведомо, стоило ли сохраненное такой жертвы?

Сыновья поняли бы отца…

Увы! Их обоих, красивых, отважных и гордых мужей, давно уже нет на свете. Оба пали в боях, честно и храбро сражаясь под чужими знаменами, завоевывая никому не нужную Азию во славу припадочного выродка, мнящего себя Богом, а на самом деле, со всей своей македонской спесью, недостойного даже завязывать ремешки на эндромидах* наследников тимфейской диадемы.

Сыновей нет.

Есть внуки.

Которых он не брал в походы, боясь простудить, опасаясь подставить невзначай под вражескую стрелу, страшась иных напастей. Случись с кем из мальчишек непоправимое, и он, Полисперхонт, не смог бы смотреть в глаза сыновьям, ожидающим его по ту сторону Ахерона…

Есть внуки.

Которые сегодня отреклись от деда.

И от Тимфеи.

Впрочем, мальчиков можно понять, подумалось вдруг.

Он никогда не умел сердиться на внуков. Позволял им дергать себя за бороду, когда они были совсем малы, исполнял любые их капризы, когда они подросли, возвышал в ущерб более достойным, когда они повзрослели.

Более достойные, оскорбившись, покидали его и переходили под вражеские знамена; греческие города, возмущаясь повадками зарвавшихся юнцов, один за другим бунтовали; советники требовали от старика прекратить потворствовать внукам, настаивали даже на наказаниях – но это было свыше его сил…

И сейчас, когда первая горечь, вызванная злыми словами мальчишек, схлынула, Полисперхонт, сам не желая того, поставил себя на их место. Вернее – попытался представить и, сделав это, осознал, что по-своему внуки правы.

Им, привыкшим к холе и роскоши, бредящим алыми плащами и позолоченными доспехами, взахлеб обсуждающим последние изыски афинских искусников прически и завидующим сверстникам, обладающим целыми конюшнями нисейцев, – что им было делать в тимфейских ущельях? В глухой провинции, где некогда были рождены от богов их предки? Где поныне живы духи родоначальников славных Карнидов, неспособные спасти всю Тимфею, но раз за разом – то лавинами, сметающими в пропасть карательные отряды, то разливами бурных горных речушек, превращающихся в гулкие потоки, – прогоняющие отряды македонцев, вот уже который год упрямо карабкающихся в горы, мечтая заполучить, наконец, седую голову последнего тимфейского базилевса?..

– Прочти еще раз, – негромко повелел Полисперхонт, не поворачивая головы.

Смирно сидящий в уголке покоя грамматик, неслышно ступая, переместился поближе к свету.

– Изволишь приказать начать сначала, господин?

– Да! С самого начала, – нетерпеливо подтвердил старик.

Прикрыв слепые глаза, он ждал.

Вот писарек расстегивает футляр. Вот разворачивает свиток. Тот поначалу противится. Судя по шороху, норовит вновь свернуться в тугую трубку. Но спустя мгновение покоряется настойчивым человеческим пальцам.

Грамматик глубоко вздыхает, готовя горло к внятному и чистому чтению.

– Ну, что ты там копаешься?!

– Да-да, прости, господин мой… «От благородного Кассандра Антипатрида благородному Полисперхонту Тимфейскому, где бы он ни находился…»

Веки старца слегка дрогнули.

Больно и тяжко терпеть оскорбления, наносимые мальчишкой, негодяем, поправшим не только законы справедливости, но даже и обычаи своей родной Македонии!

В третий раз уже выслушивает Полисперхонт эти слова! Он запомнил их слово в слово, вник в скрытое между строк и обратил внимание, что впервые за десять лет, обращаясь к нему, сын Антипатра упоминает о благородстве, титулуя самого страшного врага своего наравне с самим собою. Доныне, и в письмах, присылаемых через верных людей в Тимфейские горы, и в указах, рассылаемых по городам Эллады, самым мягким из величаний было «пес, сын пса, порождение тьмы Эреба и всяческой скверны Полисперхонт, лжеименующий себя наместником Македонии». На сей раз Кассандр пишет учтиво, но и теперь он не смог отказать себе в удовольствии намекнуть, что у потомка тимфейских царей не осталось в этом мире постоянного пристанища. И он, Полисперхонт, сын и внук повелителей здешних мест и сам былой их властелин, ныне скитается от башни к башне, вместе с внуками и немногими дружинниками-тимфеями, связанными кровавой клятвой с домом Карнидов…

– Продолжай!

Грамматик, знающий уже, в каком месте надлежит прервать чтение, встрепенулся.

– Повинуюсь, светлый царь… Гм-м… «Не как к сопернику своему обращаюсь я к тебе, Карнид, ибо жизнь расставила все по местам и соперником мне ныне ты не являешься, но как к воину, доблестно служившему Македонии три десятка лет и тем самым заслужившему право на снисхождение…»

Еще одна ядовитая капля, подслащенная словесным медом!

Тоном победителя пишет злобный юнец!

Впрочем, он имеет на это право…

– Дальше!

– «Ты уже стар, Полисперхонт Тимфейский, ты уже слеп, и дни твои сочтены. Не устал ли ты бесприютным скитальцем блуждать по горным тропам? Стыть на ледяных ветрах, не зная, где завтра придется преклонить усталую голову? Не утомлены ли юные внуки твои жизнью столь скудной и дикой, что в Пелле ровесники их, уступающие им знатностью, уже и не насмехаются над ними, но лишь скорбят? Не горестно ли видеть тебе, полагающему себя отцом Тимфеи, как пылают села, приютившие тебя хотя бы на ночь? Нет! Не могу поверить, что дряхлая старость вместе со зрением отняла у тебя и рассудок! Не могу допустить, что ты враг себе самому и потомкам своим…»

Грамматик умолк. И правильно сделал. Уже дважды обрывал старец его на этом самом месте.

Что поделаешь? Как ни горька правда, но лишь враг себе самому станет подменять ее сладенькой ложью. Все, что сказано в письме, целит не в бровь, а в глаз! В слепой глаз беспомощного и побежденного старика, забившегося в снежные ущелья, словно подраненный, истекающий кровью волк!

Вместе с волчатами, уже и не помнившими, что они – тоже волки!

– Читай!

– «В посланиях своих, над которыми смеется вся Македония и вся Эллада, смеешь ты именовать себя наместником Македонии, ссылаясь на старшинство свое и древний закон, отдающий посох наместника старейшему из вождей! Но хотя бы себе самому признайся, Полисперхонт: разве не утратил ты права стоять во главе Македонии в тот час, когда возмечтал развалить страну, созданную Аргеадами, и во исполнение этой мечты, поправ волю всей страны македонской, призвал в Пеллу проклятую Олимпиаду-упыриху?!»

– Замолчи!

Боги, боги! Десять лет уж тому, а помнится все так, словно было вчера! Закрыл глаза навсегда старик Антипатр, побратим хромого Филиппа и наместник Македонии по праву старейшего. И подшутила над Македонией судьба! Ибо ее же собственный, македонский, обычай предписывал принять посох и печать наместника старейшему по возрасту из вождей, а старейшим из царского Совета был не кто иной, как он, тимфеец Полисперхонт, давно уже не царь, но полководец македонских базилевсов! Но так случилось! И он, последний Карнид, носитель диадемы независимой Тимфеи, стоял, выпрямившись, и смотрел тогда еще зрячими глазами, как присягают ему чистокровные македонцы! Многие из них делали это через силу, скрежеща зубами, но таков был обычай, и не в их власти было что-либо изменить!

И только этот заносчивый мальчишка Кассандр за день до принесения присяги покинул Пеллу и удалился в Элладу, к войскам, навербованным его отцом, сославшись на необходимость принять командование, ибо, мол, негоже армии оставаться надолго без стратега! Нахальный сын Антипатра сделал вид, что забыл македонский закон: войско не принадлежит никому в отдельности, а командующий назначается по воле наместника и Совета. Но, избежав присяги, даже он не стал оспаривать прав Полисперхонта на посох и печать наместника Македонии!

– Ну-ка, паренек, повтори. Сам знаешь откуда…

И писаришка послушно зачастил, безошибочно угадав пожелание господина.

– «…и разве не утратил ты права стоять во главе Македонии в тот час, когда возмечтал развалить страну, созданную Аргеадами?..»

Ложь!

Нет, не ложь.

Но и не правда.

Не вся правда!

Он не сразу позволил себе решить, что настал тот миг, когда справедливость, попранная бесстыжим Филиппом, может быть восстановлена. Когда-то давно учитель-эллин говорил ему, подростку: в одну и ту же реку нельзя войти дважды. И хотя ревность и обида не угасали ни на мгновение, но думалось: жизнь уже прожита, прошлого не вернуть, и да будет так! Конечно, хотелось бы вновь ощутить на голове благородную тяжесть прапрадедовской диадемы! Хотелось бы снова увидеть над царским дворцом Тимфеи веселое знамя с круторогим быком. Но… Полисперхонт недаром прошел с сыном Филиппа почти до Инда. Он понимал: сила, покорившая пол-Ойкумены, сомнет и растопчет любого, кто осмелится встать против нее. И, понимая, готов был править Македонией от имени несмышленого мальчишки, сына Александра от персиянки, и заботиться об этой ненавистной, но все-таки уже немного и своей стране, как заботился бы о любимой Тимфее…

Он уже тогда был стар и мудр.

Но ведь они начали первыми!

Все эти алчные волчата, которых он помнил эфебами, все эти Птолемеи, и Селевки, и Лисимахи! Мало того, что они стали рвать державу сына Филиппа на куски, так ведь и всех, кто пытался спасти ее, лихие парни просто убирали, не тратя времени на плач о былой дружбе. Верховный правитель Пердикка, который хотел и мог укрепить рыхлое еще государство, нашел могилу на нильском дне. А храбрый и удачливый гречонок Эвмен, объявивший себя защитником прав молоденького Царя Царей, был объявлен всеобщим врагом, и по следу его пошел, не отставая ни на миг, беспощадный и непобедимый Антигон Одноглазый…

И македонцы, плюнув на Азию, завели себе отдельного царя, слабоумного Арридея – Аргеада, конечно, не способного даже сесть на коня. Что им держава?! Они мечтали о Македонии! Пусть маленькой, но своей, собственной!

Но если так, то чем хуже Тимфея? И Орестея? И Линкестида?! Если уж делить награбленное, то прежде необходимо отдать законным хозяевам неправедно нажитое!

Так сказал он на Совете.

И многие, очень многие из архонтов склонили седые головы, выражая согласие и полное одобрение.

Лжет Кассандр! Он, Полисперхонт, не разваливал страну. Справедливое и мудрое решение об автономии – автономии, а не отделении горных царств! – было принято и утверждено большинством имевших право голоса в Совете.

И если это оказалось не по нраву коренным македонцам, хотя бы и тому же Кассандру, прикрывавшимся, как тряпкой, злосчастным Арридеем, то и на них была управа!

– А теперь, сынок, повтори о царице.

– Повинуюсь, господин… «Поправ волю всей страны македонской, призвал в Пеллу проклятую Олимпиаду-упыриху…»

Снова лжешь, сын Антипатра!

Законной женой Филиппа, родной матерью сына его была Царица Цариц, и кто, если не она, имела право стать опекуншей своего внука?! Да, он провел через Совет решение вызволить ее из изгнания, отменив незаконный приказ покойника Антипатра, а она, в благодарность за верность, утвердила закон об автономии Тимфеи. Не в чем тут каяться и не о чем жалеть!

Хотя…

Старик горестно скривил губы.

Он не так уж часто ошибался в жизни, иначе его не называли бы мудрым, но это решение, надо признать, было ошибочным. Царица Цариц и впрямь была ведьмой! Упырихой или нет, не ясно, но, несомненно, кем-то сродни жуткой нежити, подстерегающей путников на полуночных перекрестках. Она ничего не забыла. И сидя в изгнании, ничему не научилась! И в Пеллу она вернулась не для того, чтобы править, а чтобы мстить.

Тяжкий стариковский вздох всколыхнул тишину присвистом.

Конечно, он поторопился тогда с поездкой в Тимфею. Не терпелось поднять над дедовской башней быкоголовый стяг! Проехать по знакомым с детства местам, куда, согласно воле хромого Филиппа и сына его, наследникам Карнидов строго-настрого запрещалось наведываться! Полисперхонт тридцать лет мечтал о встрече с Родиной! Но знай он, на что способна Олимпиада, – не покинул бы Пеллу ни на день!

Пока последний Карнид наслаждался серебряным воздухом Тимфеи, Олимпиада развернулась вовсю.

Она, опекунша Царя Царей, прежде всего позаботилась о несчастном царе Арридее. Если есть Царь Царей, – недоуменно заявила ведьма Совету, – то зачем нужен отдельный царь Македонии? Впрочем, заколотому копьями дурачку еще повезло. Олимпиада колесовала, четвертовала, варила заживо, сдирала кожу, и те, кто был приговорен к обезглавливанию или удавке, шли на казнь, повизгивая от счастья, а с высоких кольев на них, везунков, завистливо глядели медленно умирающие неудачники, в том числе и члены Совета, посмевшие воспротивиться воле Царицы Цариц…

Следует ли удивляться тому, что, когда пришел Кассандр, страна приняла его как освободителя?!

А Полисперхонту оставалось лишь, проклиная все на свете, встать на защиту Царицы Цариц, старой ведьмы и безумицы, поскольку их имена были связаны неразрывно, а хитрый Кассандр ни за что не пошел бы на мировую с наместником…

Вот так и рухнуло все, словно кровля, лишенная опоры.

И родные горы Тимфеи, ее непроходимые ущелья, поросшие лесом, приняли Полисперхонта – уже не главу Совета, но жалкого, отвергнутого и проклятого страной беглеца…

Тогда-то он и начал слепнуть.

Напоминая о своем существовании, деликатно кашлянул писарь, и слепец слабым кивком дозволил: продолжай.

– «Справедливые боги покарали тебя по заслугам, Полисперхонт Тимфейский! Но нет справедливости без милосердия, и проступки твои искуплены слепотой, изгнанием и крахом надежд! Былые же твои заслуги перед Аргеадами и всей страной неоспоримы. Посему извещаю тебя, что я, Кассандр Антипатрид, исполняющий обязанности наместника Македонии и опекуна Царя Царей Александра, сына Божественного, внука Филиппа, с согласия Совета, разрешаю тебе вернуться в Пеллу, где ты найдешь встречу и обращение, соответствующее твоей знатности. Хотя ни о какой автономии Тимфеи не может быть и речи, ибо любая автономия областей пагубна для единства державы, но тебе и роду твоему будет обеспечено право получать половину доходов, собираемых с наследных земель. Кроме того, ты и наследники твои сохраняете за собой почетный титул тимфейских царей. Пребывание впредь в Тимфее вам будет запрещено, но твой почтенный возраст не располагает к переездам, а твои достойные внуки, смею полагать, найдут в Пелле много более привлекательных занятий, нежели прогулки по диким горным склонам в компании безграмотных пастухов…»

Грамматик на краткое мгновение притих, ополоснул горло глотком воды и забубнил снова.

– «Если такие условия устраивают тебя, спускайся с гор немедля! Предложение мое действительно в течение десяти дней, начиная с того часа, когда доверенный мой человек оставит в селении, снабжающем твое убежище хлебом, это послание. О прибытии своем извести, дабы могли мы организовать должную встречу. Что же касается юноши, именуемого Ираклием, или Гераклом, то с ним поступай, как сочтешь нужным в известных тебе обстоятельствах. Убежден, что твой опыт, знание жизни и политическая прозорливость подскажут тебе наилучшее решение. Если же по стариковскому упрямству или бессильной ненависти ты поступишь вопреки интересам Македонии, то знай: ни тебе, хоть для тебя это уже безразлично, ни семье твоей не будет места под македонским небом…»

– Хватит!

На сей раз старик не сумел скрыть волнения. И писарек, споткнувшись на полуслове, отправился на прежнее место, в уголке, поодаль от очага.

Бельма, затмевающие свет, не мигая, уставились в пляшущее пламя.

Что ж, все ясно. Сын Антипатра предлагает сделку. И скорее всего не лукавит. Если подчиниться его требованиям, он сдержит слово. Будет дворец в Пелле, и, возможно, место в безгласном, во всем покорном Кассандру Совете, и будут доходы с прадедовских владений, и титул тимфейского царя, пустой, мишурный, но от этого не менее почетный.

Не стоит обманывать себя. Согласие означает конец скитаниям и достойную старость.

Чего еще желать слепцу, пережившему собственные мечты?!

А для внуков дедовское «да!» – распахнутая дверь в настоящую жизнь, как они ее понимают, в жизнь яркую, блестящую, залитую солнцем, безоблачную, как свершившаяся мечта, в которую уже и не верилось.

Приходится ли удивляться, что они, то втроем, то поодиночке, то все четверо, уже который день приходят, и просят, и пытаются убедить, и вымаливают, и взывают к богам, и даже позволяют себе кричать, настаивая: соглашайся!

Они свято уверовали в благосклонность Кассандра и уже заранее приговорили себя к вечной признательности этому жалкому самозванцу, отпрыску худородного выскочки Антипатра. Нынешний правитель Македонии не прогадает, приняв их дружески, ибо служак, более верных, чем внуки Полисперхонта, ему не найти во веки веков!

Глупые дети, уставшие от скитаний!

Даже если объяснить им все, они вряд ли пожелают услышать и понять, а будут повторять снова и снова: соглашайся, дед!.. и хныкать: подумай о нас!.. и, забывшись, попрекать: тебе-то, дед, все равно, ты старый, а мы – молодые, мы хотим жить, а не прозябать до седых волос в стылых горах…

Больно признать это, но внуки не любят Тимфею.

Обидно. Горько. А что поделаешь?

И ради них, только ради них, чтобы прекратился этот постыдный скулеж, Полисперхонт готов спуститься со своих неприступных вершин, где достать его не по силам даже тому, перед кем пресмыкается вся Македония.

Эх, будь живы сыновья!

Ведь сейчас наступил тот самый миг, в который уже и не верилось. И письмо Кассандра – подтверждение тому…

Сын Антипатра всерьез напуган.

Полисперхонт, хоть и запертый в тимфейских ущельях, знает, что происходит в долинах. И происходящее там вовсе не радостно для Антипатрова отпрыска.

Войска Антигона под командованием бешеного Деметрия, боящегося не столько умереть, сколько огорчить отца, высадились в Элладе, и полис за полисом открывают перед ними ворота, изгоняя македонские гарнизоны. Наивно полагать, что Одноглазый демон не попытается вступить и в Македонию. Тем паче, что законное право у него есть. После Полисперхонта именно он – старейший из вождей. Единственный претендент на посох наместника, если Полисперхонт покинет этот мир, чего, как ни жаль, ожидать осталось недолго.

Вот почему Кассандр приглашает слепого и беспомощного старика в Пеллу! Вот почему угрожает вечным изгнанием роду Карнидов, если приглашение будет отвергнуто! Полисперхонт в Пелле! Это значит, что право Кассандра на власть признано наместником, пусть изгнанным, но от этого не менее законным!.. Это значит, что древний посох, подаренный некогда первому Аргеаду, Карану, Олимпийцами – вот он, этот посох, стоит в углу! – станет достоянием Антипатрова сына, и он, именующий себя всего лишь исполняющим обязанности наместника, получит право на власть вместе с посохом из рук послушного Совета…

Если же Полисперхонт предпочтет явиться в ставку Деметрия… О! Положение Кассандра осложнится многократно. Ведь у него достаточно врагов и в Македонии, и в Элладе, а болтовня о законности, пустопорожняя в спокойные дни, становится подчас смертельно опасным оружием в период кризиса!

И, кроме того…

Сын Антипатра называет себя опекуном юного Царя Царей. По какому праву? Он взял его в плен, это верно, и ныне вся Ойкумена шушукается о том, что наследник Божественного – бесправный узник в руках у подданного. Не позавидуешь Кассандру: тяжкая ноша, этот мальчишка! Нести – непосильно, бросить – страшно! Законная же опекунша, родная бабушка несчастного мальца, завещала воспитание внука, в случае своей гибели, двоим: своей дочери, Клеопатре Эпирской, и наместнику Полисперхонту. Ну что ж! Клеопатра давно уже обитает в Сардах Лидийских, под опекой Одноглазого, и по слухам, хворает. Полисперхонт же – здесь, в заснеженных тимфейских ущельях. Что, если вдобавок к заветному посоху и единственной родственнице Царя Царей Антигон заполучит еще и законного опекуна бедного мальчика, чье право на престол узурпировано Кассандром?!

Кто-кто, а уж Антигон умеет выжимать масло даже из жмыха. А тут и подавно не упустит своего! Так что не зря засуетился Кассандр!

На кратчайшее мгновение ноздри слепца хищно напряглись, заострились.

И тут же опали.

Нет. Стар он уже для этих игр. Если бы хоть немного раньше, когда глаза еще видели свет!

А теперь осталось только думать о внуках.

Их вполне устраивает золотая клетка, обещанная Кассандром. По сути дела, это – предел их мечтаний.

А что ждет их при дворе Антигона?

Одноглазый суров. Он не любит роскоши и не терпит изнеженности. Деметрий же, хоть и прослыл первым щеголем Ойкумены, но возвышает людей не по родовистости, а за отвагу и талант. Увы, ни тем, ни другим боги не одарили наследников тимфейской диадемы. Им, балованным и много о себе мнящим, будет плохо и неуютно под знаменем Антигона… Много хуже, чем в Пелле…

Итак, решено?

Пусть подавится Кассандр посохом наместника! Пусть хоть подотрется завещанием Олимпиады!

Не о чем было бы и думать… Если бы в цену, оговоренную Антипатридом, не входила голова Ираклия!

Геракла…

– Паренек! – негромко позвал Полисперхонт, и грамматик, чутко дремлющий в уголке, встрепенулся.

– Я здесь, господин!

– Вина!

Шаги. Шорох. Плеск.

Морщась, слепец пригубил кисловатую, много больше положенного разведенную ключевой водой, влагу.

Горло защемило от вкуса диких яблок, но спустя несколько мгновений боль, сжавшая сердце, ослабла.

Геракл…

Словно в насмешку дали мальчугану это громкое имя! Ни в раннем детстве, ни теперь, в юности, не подходило и не подходит оно худенькому тихому книгочею, разумному не по годам и ласковому, словно глупый, доверчивый теленок, чье появление на свет не только никого не обрадовало, но, напротив, озадачило многих.

Когда после Исской победы Божественный, наотмечавшийся уже до зеленых слонов, явился поглазеть на захваченный гарем персидского шахиншаха Дария и, протрезвев несколько от созерцания цветника красавиц, насиловал одну за другой жен побежденного, разве мог кто-то предположить, что красавица Барсина, первая супруга шахиншаха, не только понесет, но и сумеет родить мальчишку?

Ребенок еще не дососал впервые поднесенную грудь, а судьбу его уже решал Военный Совет, и далеко не все стратеги полагали, что новорожденному есть смысл жить. Впрочем, последнее слово, разумеется, оставалось за отцом. «Как бы то ни было, – сказал Божественный, выслушав всех, – а в нем течет моя кровь. Пусть живет. Может быть, на что-то и сгодится. А воспитателем пускай будет… – Он обвел лица стратегов мутным, еще не прояснившимся после очередной попойки взглядом и хмыкнул: —…Ну, скажем, ты, Полисперхонт! Ты и сам царек ублюдочный, вот и воспитывай ублюдка!»

…Пожалуй, стоит сделать еще глоток.

Побольше, чтобы проняло!

Да, Ираклий…

Геракл.

Прихоть судьбы, сирота, считающий Полисперхонта родным дедом и любящий его так искренне, как может любить только ребенок, никогда не видевший ласки ни от кого, кроме как от этого сурового, но умеющего быть и нежным деда. Никогда не задающий вопросов об отце, но плачущий, когда заходит речь о матери. Смешной мальчишка, с детства мечтающий быть кифаредом* и не любящий крови. Однажды ему сделалось плохо, когда, забредя на поварню, он случайно увидел, как режут кур к вечерней трапезе…

Бесценное сокровище, бережно хранимое в самой отдаленной из башен горной Тимфеи, без игр, без сверстников. Сокровище, само не сознающее, скольким взрослым и серьезным людям мешает самим фактом своего существования в этом мире.

Подумать только!

Сын Божественного! Пусть и зачатый в насилии, но признанный отцом во всеуслышание! Да еще и прямой отпрыск шахов из рода Ахемена, законный наследник тройной тиары* Востока! При удачном стечении обстоятельств права его на державу отца, причем – всю, без исключений, от македонских гор до берегов Инда, – потянут, пожалуй, покрепче, чем права юного Александра, внука Олимпиады! Тот ведь, если судить по чести, хотя и рожден в браке, заключенном по всем правилам, но Роксана, выносившая его в чреве, – всего только дочь захудалого согдийского сатрапа, ни с какого боку не причастная к сиятельному роду Ахеменидов…

На вес золота оценит Ираклия Одноглазый. Понятное дело, живого.

И уже назвал свою цену за мертвого – Кассандр. Подленько свалив решение на плечи Полисперхонта: «поступай, как считаешь нужным». Но, не забыв добавить: «в известных тебе обстоятельствах…»

Менее всего нужен сыну Антипатра Ираклий здравый и невредимый. И так уже Кассандра именуют «тюремщиком царя».

Еще меньше нужен Антипатриду Ираклий в ставке Антигона.

…Еще глоток вина! Чтобы почти забытый хмель пробил до самых глубин!

Ах, Ираклий, Ираклий…

Геракл…

Ласковый. Добрый. Нежный, словно девушка.

Он так тоскует в отдаленной башне, так страдает от одиночества и студеных ветров! Но никогда ни одной жалобы не слышал от него Полисперхонт! И даже теперь, почти эфеб, он бежит к воротам, заслышав голос Полисперхонта, и обнимает его крепко-крепко, и гладит седые волосы, и целует в невидящие глаза…

Почти внук.

Но только почти.

В нем не течет кровь тимфейских Карнидов.

А жаль…

Яблочное самодельное вино – откуда тут, в горах, взяться другому? – хоть и нещадно разбавленное, сделало свое дело. Тяжкие, недобрые мысли превратились в легкие, шаловливые, вовсе не давящие усталую душу.

О чем, собственно, думать?

В чем сомневаться?

На том берегу Ахерона, куда скоро уже доставит его ладья сумрачного Харона-перевозчика, ему, Полисперхонту, предстоит держать ответ за внуков перед своими сыновьями.

А Божественный?.. Что ж, если он и вправду сейчас на Олимпе, пусть докажет это хоть раз.

Если же не пожелает, то какой спрос с Полисперхонта?

Худые ладони едва прикоснулись одна к другой, хлопок вышел почти неслышным, но этого хватило.

Тяжкие шаги за дверью. Сопение.

И густой, чудовищно низкий, похожий на рык медведя, голос:

– Я здесь, светлый царь!

Никак иначе не именует слепца вождь тимфейской дружины. Для этого крутоплечего, звероподобного горца нет иных повелителей, и Тимфея для него по-прежнему независима, а македонцы – лютые, смертельные враги, топчущие родную землю.

Этот – не изменит. И не удивится никакому приказу.

– Карраг!

– Повинуюсь, светлый царь!

– Возьми трех-четырех своих людей, кто понадежнее. И немедленно отправляйся в Волчью башню. Заберешь Геракла. Доставишь сюда. Иди!

– Повинуюсь, светлый царь!

Шаги.

– Постой, Карраг! Может статься так, что по возвращении ты не застанешь меня здесь. В таком случае, передашь Геракла молодым господам, на их попечение. Ты понял меня?

– Повинуюсь, светлый царь!

– Иди!

Шаги. Скрип двери. Тишина.

– Паренек!

– Я здесь, господин…

– Письменные принадлежности с тобою?

– Разумеется, господин.

– Тогда – садись. И пиши. Готов ли?

– Сейчас, господин, сейчас… Да, готов!

– Хорошо. Я, Полисперхонт Тимфейский, передаю все права на владения предков моих моим возлюбленным внукам в безраздельное пользование… записал?.. Также передаю я им посох наместника Македонии. Надеюсь, что они сумеют распорядиться им достойно и разумно… Равным образом возлагаю я на внуков своих бремя и почет опекунства над царевичем Ираклием, именуемым также Гераклом, сыном Александра, внуком Филиппа, и прошу их быть к сему юноше столь же внимательными, сколь был внимателен к нему я… Записал?.. Дай сюда!

Печатка с изображением крутого быка на мгновение прижалась к папирусу, оставив четкий оттиск.

– Теперь иди, паренек. Отдыхай!

– Но…

– Я сказал: иди! И отдыхай!

Шаги. Шуршание. Недоуменный вздох. Скрип дверей.

Тишина.

Тонкие пальцы старика скользнули по вороту, проникли под теплые одежды; немного упорства – и нагрудная цепь с медальоном в виде бычьей головы легла на колени.

Вот так. Видимо, время пришло.

Когда-то, приказав открыть ворота родовой башни перед дружинами хромого Филиппа, Полисперхонт, тогда еще зрелый муж, полный сил и задора, точно так же держал на коленях этот медальон, доставшийся от предков.

Все было решено: если честь тимфейского царя, сдавшегося не из трусости, но во спасение Тимфеи от бесполезных жертв, хоть как-то пострадает от македонцев, он стерпит. Но после того нажмет на левый глаз быка, чуть более выпуклый, нежели правый…

Тогда не пришлось.

Филипп был умен и принял сдавшегося с истинно царским почетом, как младшего брата, взявшегося наконец за ум.

Теперь ждать нечего.

Того, что хранит бык, достаточно лишь для одного, но этот медальон Полисперхонту некому завещать. Внукам он вряд ли понадобится. А сыновей нет…

Что ж.

Слабым пальцам снова пришлось приложить некоторое усилие. Так. Еще сильнее. Ну же! Правый глаз быка утонул в медальоне, и левый рог слегка приподнялся, выпустив из себя тоненькое короткое жало иглы.

Немного помедлив, тимфейский базилевс поднес к медальону большой палец и с силой прижал иглу.

Боли не было.

Впрочем, ее и не должно быть: так сказал отец, передавая сыну оружие, спасающее от позора…

Ничего вообще не было. Только мысли побежали вдруг с неожиданной прытью, торопясь, наступая одна на другую, но, странное дело, не путаясь.

О чем необходимо подумать напоследок?

Сыновья? Скоро они встретятся там, в Эребе, и они не смогут ни в чем упрекнуть отца…

Геракл? Надо полагать, через реку забвения старик Харон повезет их вместе, а река широка, и будет время объясниться с мальчиком…

Внуки? Он дал им все, чего они хотели, кроме прощального напутствия и благословения. Но едва ли они, все четверо, очень уж нуждаются в этом…

Тимфея? Она оплачет его. Базилевс Полисперхонт прожил жизнь, ни в чем не согрешив перед Отчизной…

Кассандр?..

Плавно покачиваясь на ласковых волнах реки, уносящей его вдаль, Полисперхонт улыбается…

Сыну Антипатра тоже не на что пенять.

Он хотелзаполучить посох наместника? Он получит его. Но от этого Одноглазый не перестанет быть старейшим из македонских архонтов…

Он требовал голову Ираклия? Наверное, вскоре ее поднесут ему на блюде. Но единственная родственница юного Царя Царей, имеющая право передавать опекунство, Клеопатра, пребывает в твердых руках Одноглазого…

Он желал, чтобы Полисперхонт прибыл к нему и тем подтвердил законность власти Антипатрида? Что ж, Полисперхонт искренне желал этого. Увы, в его годы не стоит загадывать далеко. Танат, владыка смерти, приходит нежданно и к тем, кто моложе старого слепца…

А яд, хранимый заветным медальоном, не оставляет пятен на теле, и даже лучшие из лекарей подтвердят ненамеренность ухода неукротимого слепого горца.

Ах, Кассандр, Кассандр, трудно же придется тебе!

Волны качают, качают, качают…

Укачивают…

Глаза смыкаются, и слепые бельма скрываются под синеватыми веками.

Живи, Тимфея!

– Господин! – учуяв нечто, писаришка, отправленный прочь, но до сих пор топтавшийся по ту сторону дверей, осмелился заглянуть без стука.

– Господин!

Ответом ему был беззвучный смех, застывший на лице последнего тимфейского базилевса.

Первый свиток

Эписодий 1 Диадема в пыли

Сарды Лидийские.

Середина лета года 468 от начала

Игр в Олимпии

Белое небо. Желтые скалы. Серая пыль.

Это внизу, в долине.

А здесь, в башне, венчающей отвесную скалу, куда не добраться иначе, как одолев полторы дюжины сужающихся извивов змеевидной тропы, тенисто и прохладно…

Ветерок взметает ветви в саду, шелестит листьями, невинно резвясь, – и посылает легкое дуновение в настежь распахнутое окно. Для него нет преград. Не помеха и тонкая, узорчатая решетка, намертво вмурованная в стену…

Худенькая фигурка, сгорбившаяся в глубоком кресле, слегка шевельнулась, и из-под края низко надвинутого, почти до бровей укрывающего лоб вдовьего платка на краткую долю мгновения выглянули зеленоватые выцветшие глаза.

Что… это… что?.. ве… ве-те… вете-рок…

Ветерок. Хорошо…

Она… вспомнила… слово…

Хо-ро-о…

Что это… а-а?..

Реееее… ааа… Что это?..

Она не помнит.

Там, внизу, совсем невдалеке от скалы, вокруг которой раскинулся город, почти сразу же за стенами, плавно течет мутноватая неширокая река (рееее… ааа…), златоносный Патмол. Если проехать вверх по течению полдесятка стадиев от городских ворот, можно легко добраться до густых, заповедных плавней, неисчислимо богатых дичью. Когда-то, давно, женщина, сидящая в кресле, любила промчаться по узеньким улочкам, смерчем вылететь из ворот и, рывком плеча поправляя сползающий ремень колчана, погнать коня туда, на север, не дожидаясь отставшей свиты.

Так было.

А ныне: реее… ааа…

Она уже много лет не выезжала из сардских ворот, украшенных оскалившимися головами грифонов.

Там, внизу, не надо и ездить далеко, гудит не засыпающий ни на миг рынок, дневной и ночной, знаменитый оптовый рынок, обогативший Сарды более, нежели золотые крупинки, затерянные в патмольском песке. Там шумно, грязно, нелепо, восхитительно! Там интересно! Войди – и окажешься в переплетении дивных запахов мяса, подрумянивающегося на дымных мангалах, свежих ароматов еще не остывших от росы фруктов и резких, раздражающих ноздри духом пряностей, продающихся по щепотке за статер. Там кривляются шуты, и чародействуют факиры, и звенят струны облупившихся сазов под быстрыми пальцами слепых певцов. Раньше, не так уж и давно, женщина частенько приказывала отнести себя туда. Ей нравилось, чуть отдернув завесу паланкина, разглядывать кипение жизни, цветастые краски и многоликие гримасы торговой площади.

Ноги уже отказали тогда, но разум был светел.

А теперь:…ыыыы… о… оооо…

Рррлрллр… ыыы-н… ооо… оок…

Что… это?..

Над женщиной колеблются, колышатся, изгибаются неясные тени… дымки… облачка… Они то ближе, то дальше… Они шуршат и рокочут, мешая ветерку отвлечь внимание недужной; не разум, путешествующий где-то в самых темных глубинах мозга, но кожа, тело, дряблые мышцы узнают тепло рук, от которых хорошо… руки нежны, как всегда, ласковы… сейчас не будет мокро… сейчас будет сухо… а непонятные звуки, отдаленно докатывающиеся до потемок души… это не важно… если суууу…

Седовласый, юношески-румяный евнух, личный терапевт и фармаколог стратега Азии, обменивается понимающим взглядом с лечащим врачом той, что полудремлет в кресле.

Диагноз очевиден. Болезнь, а вернее говоря, целый букет болезней, застарелых и запущенных. Их распознал бы и желторотый птенец, лишь готовящийся сделать первый самостоятельный шаг по благороднейшей из благородных стезе Гиппократа. Ему, приглашенному консультанту, не в чем обвинить уважаемого коллегу. Лечение было организовано безукоризненно, это совершенно очевидно, но и самому умелому служителю Асклепия не одолеть в битве с Роком, простершим свои крылья над пациенткой!

– Ну-с, почтенный сотоварищ! – Холеная, лилейно-белая ладонь евнуха совершает плавный, отстраняющий жест. – Благодарю вас. Довольно. Эпикриз составлен совершенно правильно. Добавить практически нечего…

Морщинки вокруг глаз лечащего врача собираются в пучок. Он непритворно рад. Еще бы! Похвала этого тонкоголосого, единодушно признанного лучшим целителем эллинского мира со времен почившего почти три десятка лет тому Филиппа из Акарнании, лестна любому, кого кормят чаша и скальпель. Тем более что евнух скуп на слова одобрения, и это общеизвестно.

Сухопарый старик в лидийском колпаке церемонно кланяется, беззвучно выражая признательность.

– С точки зрения физики организма, – писклявый, но вовсе не противный голосок, обращенный теперь к третьему, стоящему чуть в отдалении, прозвучал несколько иначе, без снисходительности, напротив, подчеркнуто-уважительно, – патологий не наблюдается. Да, слабость. Да, дряблость, как результат малоподвижного образа жизни. Но дело, в сущности, совсем не в этом. Да будет прославлено имя Асклепия, нынче на дворе не троянская эпоха, и наукой систематизированы методы восстановления органики. Телесный недуг уважаемой госпожи мой почтенный собрат в служении благой Панакее, будучи блестящим физиологом, сумел бы излечить без посторонней помощи. Увы, состояние больной обусловлено иными причинами. Позволит ли, могущественный, уточнить?

В ответ короткий, нетерпеливый кивок.

– Уважаемый собрат не позволит мне скрыть: истоки болезни кроются в области психики. То есть – в пределах, наименее изученных даже и самыми искушенными из знатоков. Патологии психики, безусловно, бывают излечимы, если они благоприобретены. В таких случаях больному бывает порою показана даже и операция. Но и без вмешательства хирурга, режимом, травами и приемами, основанными на внушении, достаточно часто удается вернуть пострадавшего, хотя бы частично, в состояние дотравматического тонуса. Позволю себе быть не вполне этичным, но и ты сам, господин мой, недугами своими подтверждаешь сказанное мною. Ведь твоя головная боль – следствие травмы черепа, и снадобья, прописанные моими предшественниками и мною, оказывают благотворное воздействие, не так ли?

Возражений нет. Лишь шумный, поторапливающий вздох.

Врачей бесполезно просить о краткости!

– Спешу завершить, господин! В данном случае патология психики несет явно выраженный наследственный характер…

– Мать страдала видениями, психозами, приступами буйной истерии, – воспользовавшись паузой, позволил себе поддержать корифея молчавший до сих пор лечащий врач и расцвел улыбкой, вознагражденный поощрительным взглядом.

– Именно так, коллега! Проследив заболевания, свойственные семейству уважаемой пациентки, можно констатировать, что недуги имеют систематическую окраску. Брат, как общеизвестно, обладал комплексом фобий, включая синдром величия, синдром преследования, а также и тягу к аутотанасии…

– Две попытки самоубийства за полтора года, – вновь заполнил паузу лечащий врач.

– Благодарю вас, коллега. Наконец, сын высокочтимой госпожи, согласно имеющимся данным, является идиотом…

– Клиническим.

– Помолчите, коллега. Итак, основываясь на учении отца медицинской науки, богоподобного Гиппократа…

Далее пошло то, что отличает врача от нормального человека. И длилось дольше, чем способен выдержать человек нормальный.

– Довольно! – Антигон шагнул вперед резче, чем следовало бы, и евнух понятливо умолк на полуслове, а врач-сардиец пугливо охнул, отшатнулся, едва сумев устоять. – Я все понял. Краниопатия, эпилепсия, аутопсия – чего уж тут не понять, в самом-то деле? Мне не ясно одно: она понимает нас?

– Увы, господин! – На сей раз евнух был краток.

– Почему?

– Амнезия. Осложненная алексией, – неправильно истолковав замешательство скопца, поспешил блеснуть талантом диагноста сардиец.

И зря поспешил.

– Ма-а-лчать!

Рык стратега Азии всколыхнул тяжелую дверную завесу.

– И вообще, вон отсюда… клинический!

Чем-чем, а чувством юмора Олимпийцы не обделили Антигона Одноглазого.

– Отвечай, кастрат, только попроще: она сможет говорить?

– Нет, – покачал головой евнух. – Ни в коем случае.

Не было сейчас в тихом, но твердом голосе обычной лекарской уклончивости. Так, спокойно и убежденно, выносят приговоры, которые заранее решено не смягчать.

– А если очень нужно?

– Нет. Медицина бессильна.

– А если очень-очень?..

Скопец замялся. Клятва, завещанная последователям своим великим Гиппократом, связывала уста, но лучший терапевт Азии, не исключая и Египта, начинавший еще в помощниках великого Филиппа-акарнанца, по слухам, сумевшего однажды воскресить мертвеца, хорошо знал нрав своего господина…

– Есть определенные методики, величайший. Не всегда результативные, но весьма действенные в подобных случаях. Но…

– Что – но?.. – На виске Антигона запульсировала набухшая голубая жилка.

– Но применение их чревато смертельным исходом для пациентки. В лучшем случае, неизбежным ударом и неизлечимым параличом.

– Ну и что?..

– Но я думал…

– Думать здесь не твое дело! – Стратег Азии грузно опустился на скамью, давая отдых звенящей после двухдневной непрерывной скачки спине. – Приступай!

– Как будет угодно господину…

Теперь, когда все возможное было сделано, указание дано и ему следовало лишь претворять в жизнь высшую волю, евнух стал быстр, точен в движениях и немногословен. С помощью вызванного из коридора врача-сардийца, все еще нервно подрагивающего подбородком, он задернул шторы, насыпал в курильницы, стоящие по углам, пригоршню крупномолотого порошка, установил около кресла недужной маленький столик о шести гнутых ножках. Подумал. Поставил чуть ближе. Расстегнув медную застежку, добыл из маленького кожаного сундучка, с которым не расставался ни на миг, две овальные пластины идеально отполированного серебра, прочно укрепил их одну против другой, на уровне взгляда безразлично глядящей в пустоту пациентки…

– Коллега, будьте любезны…

Торопливо кивнув, сардинец протянул скопцу два изящных светильника, недавно наполненных маслом, с высокими, на три ночи рассчитанными фитилями. Приладил их меж серебряных зеркал. Погасил десяток остальных, ненужных. И забился в угол, в сгустившуюся, почти ночную тьму. Более всего страшило сардийца, что о нем вспомнят и вновь прикажут удалиться. Он не имел бы ничего против того, чтобы оказаться подальше от бешеного стратега, но приготовления евнуха заинтересовали врача чрезвычайно. И даже более того.

Ревностный и знающий, признанный всеми сардами наилучшим из городских лекарей и благодаря этому приглашенный комендантом башни в лечащие врачи знатной узницы, он всеми силами поддерживал и укреплял свою репутацию среди сограждан. Но в глубине души сардиец умел оценить себя по достоинству. И неимоверно страдал, сознавая, что он, прекрасный физиолог, не последний в Ойкумене фармакевт, знающий толк в анатомии и не боящийся хирургической работы, остается всего лишь никому не известным лекаришкой из захудалого, давно утратившего былой блеск малоазиатского городка. Втайне сардиец жил верой в тот день, когда, покинув постылую родину, он явится ко двору кого-нибудь – разве это важно, кого именно? – из великих и, произведя должное впечатление ученостью, четкостью руки и точностью диагноза, будет принят на службу, достойную его, и оценен в полной мере. Не обязательно – преходящим золотом, но непременно – уважением и почетом…

Однако для того, чтобы мечта стала явью, необходимо знать и уметь многое, гораздо больше, нежели он знает и умеет сейчас. И если уж выдался случай понаблюдать, а возможно, и понять один из самых тайных, ревниво оберегаемых от посторонних методов псюхэатрии, то случай этот упустить нельзя.

Сардиец почти не дышал, мысленно благодаря Асклепия, сосредоточившийся евнух, кажется, забыл о его существовании, а жуткий стратег вообще не посчитал нужным обращать внимание на нечто, ненавязчиво присутствующее в уголке.

– Попрошу господина соблюдать полную тишину… – почти скомандовал, а вовсе не попросил евнух.

И застыл напротив недужной, медленно раскручивая в россыпях отблесков, источаемых серебряными пластинами, круглый шарик синего египетского стекла, прикрепленный к витой нити.

– Ты слышишь меня? Слышишь?.. Слышишь?.. Слышишь?..

Никакой писклявости нет сейчас в этом гулком, вползающем в самое сердце голосе. Испещренное желто-красными отсветами, изможденное лицо женщины дрогнуло, ожило, легчайший намек на улыбку приподнял уголки сухого, обметанного лихорадкой рта, щеки налились румянцем, а полуприкрытые водянисто-зеленые глаза тихо закрылись, веки их затрепетали редкими ресницами…

И распахнулись, озарив мглу вспышкой юного, радостного изумрудного сияния!

В темном углу возник и тотчас умер сдавленный вздох.

А Одноглазый отшатнулся, едва не потеряв равновесия.

Он знал эти глаза! Когда-то, очень давно, они даже нравились ему, и он, безусый эфеб, мальчишка из царской стражи, не выбившийся еще и в гетайры, плакал от зависти под окнами опочивальни, до рассвета подслушивая хриплые рыки царя и счастливые стоны зеленоглазой…

– Ты слышишь меня? Слышишь?.. Слышишь?..

Конечно, слышу, – хочет ответить та, которую призвали из небытия, и не может. Она не видит вопрошающего. Голос звучит везде и нигде, вокруг, всюду, а сама она стоит, озираясь, посреди огненного коридора, меж двух серебристо-зеркальных стен, уходящих в поднебесье, и ей невыносимо страшно, ей страшно и одиноко… Но ее зовут! Она не одна! Ей помогут!.. Нужно только понять, откуда идет зов, и ответить…

– Если ты слышишь меня, ответь: кто ты?..

Да, я отвечу, – пытается выкрикнуть та, которая вернулась, – я скажу! Я – Клеопатра, македонская царевна, царица молоссов, я – мать царя, и жена царя, и дочь царя, и мне плохо здесь!.. Заберите меня отсюда!..

Но безмолвный крик гаснет, коснувшись зеркальных стен, и покоряется силе зеркал, большей, чем сила ее отчаяния…

Недаром она ненавидит зеркала… Особенно такие, громадные, идеально отполированные, прозрачные, словно родниковая вода… Бесценные серебряные озера… Почему они целы?.. Как не удосужились повалить их и разломать на доли лихие на добычу воины брата?.. Не может быть, чтобы они не побывали здесь… Брат достиг всех пределов… но отчего же он не позаботился снять редкостные диковины, чтобы порадовать мать подарком? Ведь мать любила большие зеркала, а брат любил мать, а мать – брата, и никто иной, третий, не нужен был им, они ненавидели всех вокруг, кроме друг дружки, и она, Клеопатра, тоже отвечала им тайной нелюбовью, потому что знала: придет день, и они не помогут ей здесь, в этом коридоре пламенного блеска… И муж не поможет, но на него она не в обиде. Он просто не успел ее полюбить, не имел времени, он сделал ее женщиной, посеял в лоно ее свое семя и ушел сражаться. И погиб, и не придет помочь, потому что не любит ее… Помогитеееееее!.. И сын не спасет, не протянет руку… Но он не виновен, он просто не умеет любить, не может… Но никто, кроме любящего сердца, не способен выручить, не сумеет спасти… Ах, если бы рядом была Чешмэ!..

Я слышу! Слыыыыыыышуууууу! Услышьте же меня и вы!

– Она слышит, господин, – мертво-бескровные губы евнуха едва шевелятся. – Но ответить не может. Ее психэ слишком слаба. Необходим посредник, и побыстрее. Времени немного.

– Кто?!

– Посредник. Человек, которому она верит. Которого любит по-настоящему. Как родную мать, скажем…

В уголке, припав к полу, дрожит согбенная тень.

– Она не любила мать, – содрогаясь от собственной отваги, лепечет сардиец. – Она никогда не звала ее в бреду. Ни мать, ни брата, ни мужа, ни сына… Она звала только Чешмэ!..

Никто на сей раз не осаживает врача, никто не кричит на него, не унижает, и сардиец спешит доказать свою нужность, свою полезность, свою готовность услужить великому Антигону, стратегу Азии, при пышном дворе которого, уж наверное, найдется местечко для знающего, опытного медика.

– Чешмэ, эфиопка, лесбийская подруга, – захлебываясь словами, разъясняет он, осмелившись, наконец, выползти из укромной темени. – Они не расставались, пока госпожа сохраняла рассудок… Чешмэ помогала мне в уходе за госпожой…

Антигон одобрительно похлопывает сардийца по плечу.

– Так что ж ты, любезный? Распорядись-ка!

И окрыленный провинциал кидается сквозь тьму к дверям: распорядиться.

Спустя совсем немного времени рабыня Чешмэ, совсем еще молоденькая эфиопка, поджарая и гибкая, как юная кобылица, увенчанная пышной копной мелкокурчавых волос, усажена в кресло напротив госпожи. Эбеново-черная кожа ее словно сплетается с рукотворной ночью, и лишь белки глаз да жемчуг зубов указывают на ее присутствие.

Девушке страшно, она дрожит и тихонько хнычет, но евнух уже раскрутил вновь свой шарик, и ларчик захлопывается, спрятав от нескромных взоров ровный ряд жемчужин, а черные точки перестают сужаться и расширяться, замерев посреди молочных озер.

– Ты слышишь меня? Слышишь?.. Слышишь?..

Чешмэ! Она пришла!.. Она услышала и откликнулась на зов!.. Сорвавшись с места, та, которая молила о помощи, бежит вперед по зеркальному коридору, туда, откуда донесся голос любимой… Самой любимой… Единственной, достойной любви… Она бежит, и ноги ее легки и послушны!.. Чешмэ не предала! Она здесь! Она заберет!.. Она всегда была самой верной и преданной, нежнее матери, заботливее брата, жарче и властнее, чем забытый, грубый, ненужный супруг… Сперва просто диковинная игрушка, затем подруга, понимающая с полуслова, и наконец, не сразу, нет, не сразу, – возлюбленная… Женщина мчится, раскинув руки, и кричит: «Чешмэ!!!»…А издалека откликается, отзывается родной голос… Ах, Чешмэ!.. Никому не понять, какой крепости цепь соединила нас, только нам, тебе и мне, известна ее прочность… Лесбийская любовь, воспетая великой Сафо, – вот истинная страсть, и настоящая нежность, и полное, тихое всепонимание, угадывание с полуслова, без скотства, без боли, без горьких слез, пролитых в спину храпящему, дурно пахнущему, насытившемуся мужику… Чешмэ!

– Ты слышишь?! – резко, словно плетью поперек лица.

И в тот же миг происходит то, что в первый и последний раз в жизни заставляет Антигона узнать, что же такое это неведомое чувство, называемое страхом.

Глаза укутанной вдовьим платком начинают медленно выцветать, гаснуть, подергиваться сизой поволокой… Зато меж век эфиопки, каменно застывшей напротив, резко, без малейшего перехода, вспыхивает изумрудное пламя.

– Я, Клеопатра, дочь Филиппа, слышу тебя! – едва разжимая стиснутые губы, говорит чернокожая рабыня.

– Каково тебе там, где ты есть? – бесцветным голосом спрашивает евнух.

– Плохо. Страшно. Одиноко…

Странно и страшно слышать жалобу, высказанную бесстрастно, даже равнодушно.

– Забери меня отсюда, Чешмэ…

– Я заберу тебя, госпожа. Но Харон не повезет нас бесплатно. Сможешь ли ты уплатить?

– Всем, чем укажешь…

Чуть покосившись в сторону Антигона, евнух торопливо прошептал:

– Требуй, что нужно тебе, великий. И скорее, скорее…

На миг Антигон заколебался. Он не ждал подобного. Он надеялся на беседу. Но шестое чувство, не раз выручавшее в сражениях, не подвело и сейчас.

– Ты, клинический! Папирус! Стилос! Чернила! Живо!

И, убедившись, что все необходимое подано («Не ей! Этой! Черной!» – шипит сардийцу бледный, усыпанный каплями пота евнух), быстро, торопясь, ибо и сам чувствует: времени нет, диктует, стараясь не пропустить ничего важного. Фраза за фразой, не размышляя. Все? Кажется, да…

Пальчики девушки резво водят стилосом по желтоватому, прекрасно выделанному папирусному листу. Не обученная грамоте эфиопка выводит буквы эллинского альфабета бегло, не задерживаясь ни на миг, словно прилежная ученица вслед за учителем. И ставит подпись. Не глядя. А зеленые огни в ее глазницах, изумруды, не ей принадлежащие, начинают вдруг пульсировать, и дыхание эфиопки становится тяжким…

– Господин! – взвизгивает евнух. – Свет! Нужен свет!

Антигон взлетает со скамьи, не сознавая, что впервые за последние годы подчинился чьему-то приказу. Но окно распахивается раньше: это услужливый сардский лекарек среагировал на вопль.

Ворвавшись в зарешеченный проем, солнце мгновенно разгоняет тьму, и крылья ветра, гулко шурша, влетают вместе с ним, выметая прочь изгибы лилового дымка.

Тихо. Морщась, массирует виски евнух. Потрясенно мотая головой, пытается осмыслить увиденное и услышанное лечащий врач недужной. Бывший. Потому что некого ему больше лечить. Запрокинулась в кресле, свесив неестественно вывернутую голову пациентка. Грудь ее неподвижна…

– Что с нею?

– Удар. Кровь разорвала мозг, – пожимает плечами сардиец.

– А с… этой?

– Не знаю, великий…

Бессмысленно улыбаясь, эбеновая статуэтка раскачивается взад-вперед; слюна пузырится на чувственных, вывернутых губах, а глаза подернуты мутной, невыразимо противной зеленью, похожей на липкую жижу патмольских болот.

– С нею кончено! – Пошатываясь, евнух приблизился к несчастной и провел ладонью перед ее лицом. – Да. Ее психэ иссякла. Она мертвее своей хозяйки, господин…

– Да ну? Ну что ж. Бывает.

Щелчок пальцев – и на пороге возник плотный широкобородый азиат. Здешний гармост, командир гарнизона Сард. Глядит на стратега раболепно. На врачей безразлично. Комнату осматривает взором удивленным, но не слишком. Ему-то что? Его дело солдатское. Начальству виднее.

– Приказываю! – Одноглазый подпустил в голос бронзы, и гармост подтянулся, расправив плечи. – Гостью мою, почтенную Клеопатру, завершившую земной путь свой, подготовить к погребению. Рабыню Чешмэ, в припадке безумия отравившую госпожу, как уже наказанную богами и людскому суду не подлежащую, передать в распоряжение лечебницы при храме Асклепия, дабы использование ее послужило на благо науки. Исполняй!

Гармост исчез.

Одноглазый, не обращая внимания на копошащихся около тел, неживого и заживо мертвого, прошел к окну, подумал, развернул свиток, выпавший из ослабевшей руки эфиопки, и негромко, внятно, с выражением, не скрывая удовольствия, прочитал:

– «Я, Клеопатра, дочь Филиппа, находясь в здравом уме и твердой памяти, не имея в силу как обстоятельств, так и недуга возможности осуществлять обязанности опекунши при родном племяннике моем, царе Александре, сыне Александра, базилевсе Македонии, монархе Ближних, Средних и Дальних сатрапий Востока и Верховном Правителе Эллады, по праву старшей в роду Аргеадов из Пеллы, добровольно и без принуждения, передаю права и обязанности опекуна царя Александра старейшему из соратников брата моего, высокочтимому Антигону, сыну Антигона, дабы воспитывал он племянника моего, оберегал и наставлял во всем, что необходимо знать властелину мира. Указываю Кассандру, наместнику Македонии, незамедлительно передать царя Александра под опеку и заботу вышеупомянутого Антигона, архистратега Азии. Дано в Сардах и подписано мною в присутствии свидетелей собственноручно: Клеопатра».

Подпись перечел дважды. Покачал головой.

– Ее подпись. И почерк ее. Пускай теперь попробуют отвертеться. А, кастрат?

Не переставая возиться со своим кожаным сундучком, евнух нахмурился. Сказанное не в гневе, меняющем суть слов, а просто так, шутливо, нехорошее слово показалось особенно обидным… Врач достаточно уважал себя, чтобы терпеть издевательства, даже и за баснословное жалованье, получаемое регулярно.

Гримаса не укрылась от глаза стратега.

Э! Обиделся. Нехорошо. Нельзя ссориться с личным врачом, тем более незаменимым. Если кто-то считает, что незаменимых не бывает, то он ошибается, и такому человеку нечего делать при власти. Сам полетит и людей погубит.

– Прости, почтенный. Ну что, ты готов?

– А я? – несмело подает голос лекаришка из Сард.

Антигон останавливается. Он уже забыл о бедняге, его значительно больше интересует, как отреагируют на подписанный нынче документ друзья-приятели. Птолемей. Селевк. Кассандр. Вот именно, Кассандр!

– А что, почтенный? Не нужен ли тебе помощник?

Лекаришка замирает. Неужели?

– Нет, – подхватив сундучок на плечевой ремень, евнух направляется к выходу, проходя мимо сардийца, словно мимо пустого места. – Коллега, безусловно, вполне компетентен, но, увы, излишне любознателен и многословен. К тому же, видимо, не в ладах с клятвой Гиппократа. В частности, с положением о врачебной тайне…

Он удаляется, не простившись с собратом по ремеслу.

– Вот такие-то дела, – улыбнувшись едва ли не дружески, Антигон разводит руками.

Ему, в сущности, глубоко безразличен местный коновал, сходящий за врача разве что для захудалой сардской аристократии. Он чуть не забыл о его существовании, но лекаришка сам напомнил о себе, и правильно сделал. Он многое видел нынче, пожалуй, чересчур многое…

– Ну, что поделаешь, брат, не повезло! Бывает. Так как же все-таки нам с тобою быть, а?

Стратег Азии хмурится, демонстрируя работу мысли, затем, с просветлевшим лицом, торжественно поднимает к потолку указательный палец.

– Послушай-ка! А не удавить ли тебя, клинический?

Предложение, сопровождаемое ободрительной усмешкой, звучит забавно, и сардийский целитель позволяет себе несмело хихикнуть в ответ, еще не понимая, что это вовсе не шутка…


Горная Македония. Амфиполь.

Начало осени того же года

– Искандарью-ууш! Искандар-джан!

Перегнувшись через тесаные перильца балюстрады, дородная черноволосая женщина, нарумяненная так, что алые пятна различались даже сквозь кисею вуали, нависла над двориком.

– Аристех, Искандар!

Досадливо поморщившись, смуглый подросток передвинулся поглубже, к самой стене, чтобы зовущая с балкона при всем старании не сумела бы углядеть.

– Вай ме, Искандар! И где есть ты, йакненок мой?

Воины, примостившиеся в тени, переглянулись. Один из них, тощий, жилистый, на вид постарше прочих, собрав в горсть рассыпанные в пыли кости, осторожно кашлянул.

– Откликнись, государь. Мать зовет. Нехорошо.

– А ну ее! – взметнулись и сверкнули небесным блеском странные на чуть горбоносом, немакедонском лице удивительно македонские глаза, и пухлые губы капризно изогнулись. – Пускай по-человечески зовет, тогда и откликнусь. А то заладила: Искандар, Искандар… Перс я, что ли?

Стоило мальчишке, вспылив, ускорить речь, как в ней внезапно прорезался и заиграл гортанными отзвуками легчайший персидский выговор.

– Ты македонец, государь. Однако она – мать! – с ласковой непреклонностью повторил гоплит.

Судя по всему, слово его имело вес для подростка с капризными губами, и бляха десятника на груди лишь укрепляла авторитет. Нахмурившись, юнец хмыкнул и прокричал в ответ зовущей нечто протяжно-напевное, непривычно звучащее под ярко-синими, цвета его глаз, небесами Македонии горной.

На балкончике, выслушав, горестно вскрикнули. Но тотчас овладели собой.

– Алксан! Алкса-аан-джан! Пистча дневной имеет остыть, когда ты не есть пойти до мама скоро! Вай, какой пистча совсем остыть!

– Погоди, мама, – специально для окружающих повторил мальчишка. – Сейчас иду!

И, жадно глядя на сжатый кулак десятника, азартно ощерился.

– Ну?! Я послушался! Значит, давай еще раз!

Тощий согласно кивнул.

– Изволь, государь. Да только так ты всю державу проиграешь…

– Ничего! У тебя теперь сколько сатрапий, Ксантипп?

Пряча ухмылку в завитках густой, цвета темной меди бородки, десятник закатил глаза, вытянул ладонь. Начал загибать пальцы. Хмыкнул.

– Та-ак. Фригия, Армения, Согдиана, Парфия… Нет, господин, прости! Парфия нынче снова твоя, вчера отыграна…

– И Фригия тоже, Ксантипп!

– Э, повелитель, сколько ее, той Фригии! Ты Царь Царей, а я жалкий десятник, станешь ли ты отнимать у бедного человека землю, где геройски пал его отец, сражаясь под знаменами твоего Божественного родителя?..

– Нуууу… я не знаю, – явно смущенный юный любитель метать кости покраснел. – Ладно, оставь себе Фригию, Ксантипп… Ставлю Египет против Армении!

Десятник прищурился и хмыкнул вновь, на сей раз куда выразительнее, чем раньше.

– Пол-Армении против Египта. Не больше. Идет?

– Почему? – Горбинка на носу юнца стала еще жестче.

– Э-э, видишь ли, господин, мне ведь еще придется отнимать свой выигрыш у Птолемея!

Какое-то время эхо здорового солдатского хохота металось по круглому дворику крепости.

– Ну что, повелитель, согласен?

– Кидай!

Три кубика взлетели, перекувыркнулись в воздухе, рассыпались в очерченном на утоптанной земле круге.

Замерли.

– Три. Пять. Пять. Большая Афина! Везет же тебе, Ксантипп! Моя очередь!

Мальчишка торопливо подхватил с земли костяшки, долго грел их в ладонях, шепча что-то невнятное. Подул в кулак. Зажмурился. Метнул.

– Пять. Пять. Два. Малая Афина! Вах, педер сек Анхро-Манью! – Не сдержавшись, он выругался по-персидски, да так громко, что с балюстрады тотчас отозвались:

– Алксан! Это сказать хорошо не есть, так ария бозорг говорить не можно!

И, шумно вздохнув, уже совсем просительно:

– Иди пистча принимай, мама очен просить, Алксан!

Пронзительная синева глаз подернулась, словно туманом, пеленой невыносимой, как зубная боль, скуки.

– Ну все, началось, уже не замолчит, пока не увидит, что поел. Я потом приду, а?

– Почтем за честь, господин, – почтительно наклонил голову, по случаю жары и мирного времени не отягощенную шлемом, Ксантипп. – Пол-Египта еще твои!

Наградой за шутку – широкая мальчишеская улыбка.

– Обо мне не тревожься, Ксантипп! Выигрывай, сколько угодно. Македонию я все равно не отдам никому! И потом, разве мы с вами не завоюем для меня новые сатрапии?!

Гоплиты шумно одобряют прекрасный ответ, украсивший бы речь и взрослого мужа…

Всплеснулась короткая туника, обнажая в беге загорелые ляжки. Простучали по лестнице, навстречу радостному кудахтанью персиянки, быстрые шаги.

– Хороший мальчишка, – проводив взглядом скрывшегося в здании отрока, задумчиво промолвил Ксантипп, ни к кому особенно не обращаясь. – Толковый царь растет…

– Уже подрос, – поправил десятника гоплит постарше, коротконогий и крутолобый, немного смахивающий на тяжеловесного критского быка. – Отцу-то его сколько было, когда Букефала объезжал? Пятнадцать? Ну вот! А нашему до пятнадцати и трех месяцев не осталось…

– Букефал, Букефал… – Еще один воин, на вид ровесник Ксантиппа, обладатель величественных, закрученных в кольца усов, как принято это у горцев Линкестиды, скептически поцокал языком и послал в самую середину утомленного полуденным солнцем дворика смачный плевок. – Ежели хотите знать, братья, так не было никакого Букефала, вот что я вам скажу…

Усач умолк, блаженно потянулся, наслаждаясь всеобщим вниманием, хрустко вытянул ноги.

Цыкнул зубом.

– Нет, ну, то есть коняга, конечно, был, да только объездил-то его царский конюх, скиф, а не Олимпиадин выродок…

– Что, что?! – негромко, с очень нехорошим интересом встрепенулся крутолобый. – Как это ты сказал о Божественном?!

В левой руке его возник, словно сам по себе, ниоткуда, узкий клинок, похожий на слабозасоленную сельдь.

– Ну-ка, повтори, тараканище!

Круг распался. Нрав «бычка» был достаточно хорошо знаком гарнизону Амфиполя. Связываться с ним не хотелось никому, в том числе и владельцу моментально обвисших усов.

– Да ладно, чего ты! – примирительно пробурчал ниспровергатель мифов. – Я ж от покойника-отца слыхал, а отец-то мой, между прочим, при Антипатре в дружине был, вашего… ну, этого… Божественного во-от с таких лет видал. Что он врать бы стал, что ли?

– Оно и видно!..

Слегка покачиваясь на коротких упругих ногах, «бычок» некоторое время, казалось, раздумывал: пускать ли в ход нож? Конечно, за драку положены плети, это не так уж и страшно. За пролитую кровь – пару дней в колодках, тоже можно потерпеть, не впервой. Но у ножа – свой нрав, а платить высшей мерой за смертоубийство, пусть и случайное, себе дороже…

В конце концов, поучить болтуна уму-разуму никогда не поздно.

Решив так, «бычок» небрежно подбросил тускло сверкнувший клинок почти под опоры балюстрады, не глядя поймал в подставленные ножны и вновь опустился на корточки.

– И за что ж вы, линкесты, царя-то нашего не любите?

На сей раз тон его был ворчливо-примирителен.

– Верно! – поддержал крутолобого доселе молчавший гоплит, поигрывая вросшим в узловатый палец богатым, не по чину, перстнем, украшенным дивной чистоты сапфиром. – Чем это вам Божественный так уж досадил?..

Усач, упорно разглядывая собственные ногти, промолчал.

– То-то! – наставительно заключил обладатель сапфира. – Твой отец, понимаете ли, при Антипатре крутился, из дому носа не высовывал, а мой братан старший аж до Тигра дошагал, ну, правда, вернулся без руки, так зато теперь вся семья по-людски живет! Дом, сад, рабы… Ну, все, как положено! А раньше жили хуже некуда, я хорошо помню…

Несмотря на все желание, промолчать усатый не сумел.

– Фу-ты ну-ты! По-людски! А руку свою братишка твой, часом, не вспоминает, а? А сколько совсем не вернулось?! А сирот, что побираться пошли, ты считал? Ишь, Божественный! За что, скажи на милость, он верным-то людям головы рубил?!

Сапфироносец вскинулся было, но «бычок», видимо, вовсе и не думавший дремать, просто сидевший с закрытыми глазами, властным жестом оборвал усатого.

– Ты, парень, говори, да не заговаривайся! Цари, они люди не простые, без вины головы не рубят. Рубил, значит, было за что! Не тебе судить! Уразумел?

Прозвучала тирада миролюбиво, но и не без предупреждения, и встопоршившиеся было усищи линкеста тут же опали. Что толку спорить одному сразу со всеми?!

И все же отступить не позволила гордость. В конце концов, он был единственным линкестом среди равнинного сброда, единственным сродственником, пусть и в мельчайшем колене, наместника Македонии Кассандра.

– Без вины не рубят, говоришь? А я вот сам видел, с месячишко тому: этот-то, персюк малолетний, – последние слова линкест выцедил с очевидным презрением, – пошел на задний двор, выставил поленья, написал на каждом по букве, и ну рубить! Только щепки полетели! Это как?

– Что?

– А то, – усач понизил голос, – что буквы-то были не простые. Альфа, дельта, сигма, пи, каппа…

– Ну и? – «Бычок», глядя исподлобья, ждал пояснений.

– О! – Линкест значительно подкрутил усы. – Сперва и я так подумал: «Ну и?», мол. А после смекнул. «Альфа» – не иначе как Антигон, «Дельта» – ясное дело, Деметрий, «Пи» и «Сигма», коли так, Птолемей с Селевком, ну, а «Каппа», выходит…

Плоский, покрытый черными трещинами ноготь выразительно вонзился ввысь.

– Понимай сам, кто есть «Каппа». И еще скажу, все полешки персючок расколол, да и оставил, а вот «Каппу» как раз и рубил, пока в труху не насек.

Оратор обвел взглядом приумолкнувших собратьев по мечу:

– Так ведь это он сейчас, пока еще в силу не вошел, с деревяшками балуется! А что после будет, а?! Чем ему, спрашивается, Кассандр не угодил? Воспитывает как родного, кормит-поит, оберегает, ровно ценность какую… Ух, гаденыш!

«Бычок» вскинулся, словно бы даже радостно.

– Заткнись, козел горный!

Уже и сам сообразивший, что сболтнул лишку, усач беспомощно огляделся. Нарываться он вовсе не желал, но и пропустить оскорбление мимо ушей никак не мог. Среди солдат гарнизона было еще три горца, пусть не линкесты, но близко живущие паравеи, и спусти он «бычку» непереносимое для мужчины словцо, возврата в родные места не будет.

– За козла ответишь… – затравленно прошипел он, вытаскивая кривой тесак-махайру.

– Только не тебе, – с готовностью разгибаясь, усмехнулся «бычок», весьма довольный, что на сей раз первым обнажил оружие не он. Если прольется кровь, это сойдет за смягчающее обстоятельство!

Воины притихли. Слишком явственно повеяло убийством.

– Хватит! – Ксантипп, еще миг тому мирно посапывавший носом, раскрыв колючие глаза, огладил серебряную бляху, знак власти над десятком. – Оба сели! Быстро!

Спорить с десятником подчиненные давно уже не решались. Несколько попыток выпячивать грудь дали понять солдатам, что рука у командира надежна, а нрав нелегок. Это признали все, даже крутолобый, а признав, с удовольствием подчинились не только бляхе, но и ее носителю.

– Р-раскудахтались…

По всему было видно, что Ксантипп не в духе.

– Чего спорить-то. И так все ясно. Царь есть царь, хорош он или плох, а сын за отца не ответчик. Вот и наш подрос, скоро небось Кассандр его к себе вызовет, венец передаст, чтоб все, как полагается. Тогда и посмотрим, как да что…

Воины заухмылялись. Верно рассудил Ксантипп. К чему чубы друг дружке драть, ежели все само собою решится, и скоро уже!.. А мальчонка, даром что персюк – в этом линкест, как ни кинь, прав! – неплохой, привык к ним, небось не забудет, отблагодарит чем за ласку…

– Что да, то да, старшой, – согласился «бычок». – Парнишка у нас неплохой, свойский… Глядишь, и впрямь тебе Фригию отдаст… А скажи, старшой, он на родителя своего похож хоть сколько, иль как?

– Не знаю, – Ксантипп насупился. – Кто видел того, говорят, похож. Вот на бабку – не похож точно.

И звонко хлопнул ладонью о ладонь.

– Хватит прохлаждаться, лодыри! По местам!

Потом вновь прищурил глаза, прислушался к негромкому топоту сандалий и вновь задремал.

Сна не было. Были раздумья. Тихие, ленивые, как и вся амфипольская жизнь, размеренная, сытая, безопасная и, откровенно говоря, изрядно поднадоевшая.

Жизнь, как говорят жители побережья, удалась. Еще нет и тридцати, а уже десятник гвардии стратега Македонии, считай – сотник обычной пехоты. Отец тянул лямку двадцать лет, прежде чем получил сотничью бляху, да еще перед самым увольнением по выслуге. Ему есть отчего гордиться сыном, который к тому же еще и полемарх, заместитель коменданта-гармоста Амфиполя. Должность не десятничья. Недолго, надо думать, и ждать повышения. Стратег Кассандр памятлив, хотя и не любит спешить. Со времен Пидны приметил он тех, кто распахнул его войскам городские ворота. И не обижал вниманием. Правда, и проверял в деле, но тут уж нельзя иначе: лишь дурак способен доверять кому попало…

Ксантипп не в обиде на стратега. Он и сегодня бы поднял руку, голосуя за казнь упырихи, и совесть десятника чиста перед богами, а страшные сны давно уже перестали мучить его. Раньше – бывало: Олимпиада входила неслышно, клубок гадюк шипел и клубился у нее на голове, словно корона, и она грозила костяным пальцем, напоминая: ты в ответе передо мною за внука! Ты!.. И змеи, шелестя, тянулись ядовитыми клыками к его беззащитному горлу. Глупая ведьма! Она всех мерит по своей мерке, даже бродя по анемоновым лугам послежизненного мира; ее не смирили тихие туманы царства Аида… Так ей же хуже! Всего лишь за двух ягнят и отрез полотна старенький жрец из захолустного храма Персефоны прогнал недобрые сны, а совесть Ксантиппа спокойна: молодой царь в твердых, надежных и добрых руках! Стратег Кассандр строг, справедлив и осмотрителен. Может быть, даже излишне осмотрителен…

Черная тень пронеслась в синеве, и десятник не сразу сообразил: сонное наваждение это или явь… протер глаза… и негромко рассмеялся.

Всего лишь голубь!

Черный голубь с мохнатыми лапками и встопорщенным хохолком топочет по краю окошка покоев гармоста. Вестник из Пеллы, седьмой уже за последнюю декаду. Странное дело: то один голубок за полторы сотни дней, а сейчас, словно из мешка…

Неужели верны слухи, что одноглазый азиатский сатир потребовал отдать ему молодого царя?..

Сощурив разомлевшие веки, Ксантипп сардонически усмехнулся.

Не слишком ли жирно? Не Одноглазый, и не остальные воры, обобравшие сиротку, а стратег Кассандр, строгий и справедливый, уберег мальчишку, укрыл от напастей, вырвал из лап безумной упырихи… Кому же, как не ему, Кассандру, сыну Антипатра, стоять рядом с престолом вошедшего в годы царя?.. Так полагает не только он, десятник Ксантипп, нет, такова воля всей Македонии… И если пожелает Антигон со своим придурковатым сынишкой оспаривать права Кассандра, извольте: он, Ксантипп, готов без промедления встать в первую шеренгу фаланги, и пусть Олимпийцы решают, на чьей стороне правда!

Хоть будет повод поразмять заплесневевшие кости…

М-да. Пора бы! Чем плох стратег, так разве что тем, что излишне скучен! Изо дня в день, из года в год – тихо, спокойно и размеренно, безмятежно, но что с того, если ты не старик?! Порой Ксантипп готов даже завидовать серой пехоте, стоящей по воле наместника Македонии в греческих городах: там время от времени бунтуют, там хоть какое-то дело!..

Что и говорить, закисла Македония в истомной тиши. Ох и закисла же! Ну, ничего, недолго уже осталось ждать… Подрастает, наливается силой истинный царь, Александр, четвертый владыка Македонии, носящий это имя. И уже вслух, с предвкушением звучат в гарнизонах разговоры о грядущих великих походах, о новых землях, о золоте, золоте, золоте!

И так будет! Ему ли, Ксантиппу, не знать, каким властелином станет мальчонка, выросший на глазах, можно сказать, сыном амфипольского гарнизона?! Так что, вполне может статься, и выигранные сатрапии не останутся пустой ребячьей забавой… А безумия в царевиче ни на медяк, это так же точно, как то, что перед отправкой в дальний поход Ксантиппу нужнобудет навестить стариков в их захолустье, жениться, наконец, и обрюхатить супругу, чтобы была у родителей забава на старости лет, а может случиться, что и кормилец… Тем паче, что отец писал недавно: мол, вошла в расцвет дочь Креонта, пятая, и-де никак не хуже второй, что когда-то так нравилась Ксантиппу…

Резкий медный звон разбил медленные мысли, призывая десятника прервать отдых.

Гармост кличет!

Поправляя на ходу широкий кожаный пояс, Ксантипп скорым, но без излишней торопливости, шагом направился к лестнице. Медлить нельзя, но и бежать ни к чему. В конце концов, гармост хоть и дальний родич стратега, но лицо гражданское, следовательно, низшее, нежели он, командир гвардии…

И не было никаких предчувствий, пока не сообразил, стоя перед плотно восседающим за рабочим столом гармостом: нечто случилось. Нечто скверное. Очень, очень скверное.

Настолько неожиданное, что вальяжный, обычно более чем уверенный в себе комендант, гордый своим родством с семейством наместника, морщит лоб и хмурится, словно бы не решаясь заговорить. И немой прислужник его, умеющий ходить неслышнее кота, тоже необычно хмур, и чаша, поданная им с учтивым поклоном, горчит, застревает в глотке, отдает прелью…

А по столу, среди небрежно разбросанных свитков, поклевывая крупные зерна, рассыпанные поверх документов, бродит, изредка отряхивая перья, вестеносная птица – и Ксантиппу внезапно становится не по себе, потому что он соображает, отчего перехватило дыхание.

Впервые за столько лет – черный голубь.

Черный!

– Полемарх, – говорит гармост Амфиполя, стараясь не глядеть в глаза Ксантиппу, – приказываю вам сейчас же, не медля, – он осекается, не сумев с ходу подобрать нужное слово. – …Ну, скажем, проверить, отчего бы это недавно скончался сын персиянки?!

Брови коменданта внезапно подскакивают, словно на родича наместника снизошло озарение.

– Говорят, они с матерью сегодня поели жареных грибов?! Ай, как неосторожно!.. Ай-яй-яй…

Ксантипп пытается вникнуть.

И не может.

– Почтенный гармост, – отвечает он, облизывая мгновенно высохшие губы, – молодой владыка жив и благополучен. Он играл с воинами менее часа назад…

– Играл с воинами?!

Гармосту прекрасно известно, чем, как и когда занимается подросток. Он никогда не возражал против детских игр. Но в этот миг на лице его возникает возмущение, кажется, даже не наигранное.

– Вам еще придется ответить перед стратегом, полемарх Ксантипп, за то, что вы – да-да, именно вы! – потакали персидскому выродку в его заигрываниях с солдатами…

Он взвизгивает и бьет кулаком по столу.

– С македонскими солдатами!

Потревоженный грохотом и встряской, черный голубь вспархивает со столешницы, суматошно мечется по кабинету, вылетает в окно и, совершив плавный, успокаивающий круг там, на воле, как ни в чем не бывало возвращается к прерванной трапезе. Ему не о чем беспокоиться. Он свое дело сделал.

Гармост проводит ладонью по лицу, сверху вниз.

– Все, полемарх, разговор окончен! Идите и делайте, что приказано! Немедленно! Возможно, это в какой-то степени смягчит вашу вину в глазах наместника. Со своей стороны, могу гарантировать, что замолвлю слово в вашу пользу…

Он очень неглуп, гармост Амфиполя, и он прекрасно сознает абсурдность своих слов. Действительно, если Кассандр – наместник, то чей? Нет в Македонии иных претендентов на престол, кроме юнца, объевшегося, как решено только что, грибами. По приказу собственного наместника? Но кем же тогда будет Кассандр?..

На миг действительность расплывается перед гармостом.

Но черный голубь – вот он, клюет зерно. Вестник без письма. Глашатай воли, высказанной ему некогда грозным родичем из уст в ухо, после назначения в Амфиполь.

В груди гармоста – человеческое сердце. Ему чудовищно страшно. Но не он же, в конце концов, виновен, что так все окончилось, а проклятый Антигон, везде и всюду распустивший молву о злом Кассандре, удерживающем без причин законного царя в крепости! Да! Гнусный Антигон, сумевший, неведомо как, вытянуть полномочия опекуна из рук совсем обезумевшей, если верить слухам, Клеопатры.

Все это так. И все же гармост нисколько не сомневается: сегодня уснуть ему не придется.

А тут еще этот тощий тупица, вылупивший глаза и не желающий понимать самых элементарных вещей.

– Вы еще здесь, полемарх? Вы что, плохо слышите?

– Я хорошо слышу, уважаемый гармост, – сухо отвечает десятник. – Прошу предъявить письменный приказ наместника.

Что?!

– Вы с ума сошли, – неожиданно для себя самого, не кричит, а шепчет гармост.

Ксантипп сухо качает головой:

– Нет. Это вы сошли с ума. И я, в соответствии с уставом гарнизонной службы, принимаю на себя полномочия гармоста. Сдайте оружие. Вы арестованы.

Жесткая улыбка на миг обнажает желтоватые зубы:

– Не бойтесь, гармост, я не стану кормить вас грибами. Но все, сказанное здесь, вам придется повторить в Пелле, перед благородным Кассандром. И…

Договорить он не успевает. Удар, пришедшийся точно в затылок, не защищенный шлемом – зачем шлем в мирное время? – опрокидывает Ксантиппа на пол, и глухонемой раб гармоста ловко и умело скручивает полемарха по рукам и ногам, а комендант Амфиполя, обойдя стол, присаживается на корточки над лежащим, и в глазах его нет никакого злорадства.

– Простите, Ксантипп, – впервые он, чопорный и церемонный, называет подчиненного так, без чинов, – но мне и так придется держать ответ перед наместником. Перед всей Македонией. Перед историей, наконец. За то, что проглядел врага в гарнизоне и позволил наймиту Одноглазого подло расправиться с законным господином нашим и его почтенной матерью! Вы предстанете перед судом! И я не завидую вам, цареубийца!..

Сорвав с груди связанного серебряную бляху, он поднимается на ноги, направляется к двери, жестом приказав немому следовать за собой.

На самом пороге гармост останавливается. Оборачивается к лежащему, и сквозь легкую дымку, заволокшую глаза, Ксантипп видит: подбородок гармоста дрожит, а руки трясутся.

– Простите, полемарх, – очень тихо повторяет гармост. – Вы храбрый человек, а я нет. Мне тоже страшно. Но у меня дети. Семеро. Шесть девочек и сын. А вы ведь, кажется, одиноки, Ксантипп? Мне, право же, очень жаль…

Прикусив дрожащую губу, он трудно, с захлебом втягивает воздух.

– И все же я завидую вам, Ксантипп.

Дверь бесшумно затворяется.

Тишина.

Только мерный, невероятно громкий перестук сердца.

И гулко бродит по столу, поклевывая зерно, черная птица смерти…

Все кончено. Ничего не будет. Ни свадьбы с пятой дочерью соседа Креонта, ни похода в Азию под знаменами молодого царя, ни Фригии!.. Вообще – ничего… А будет только дорога и боль – о, какая боль!.. Все знают, как страшно казнят цареубийц!.. И хмурый Харон-перевозчик в утлой ладье… А там, за Ахероном, его встретит страшная тень упырихи…

Будь ты проклят, Кассандр-клятвопреступник!

Исступленный женский визг, ворвавшись в невысокое окно, вновь спугнул глупую птицу, и над головой затрепетали бестолковые крылья.

Еще один крик, потише, словно бы взбулькивающий.

Теплая капля упала на щеку.

Больше – ни звука.

Конец.

Обрывки мыслей ползают внутри черепа, странные, непривычные, словно бы и не принадлежащие ему, десятнику Ксантиппу, не привычному к цветастым словам.

Десятник думает:

прощай, мальчик Искандар, не пожалевший своему воину Фригии…

прощай, базилевс Александр, сын Александра, так и не успевший стать Великим…

до скорой встречи, мой государь!

Спазм удавкой перехватил горло, накидывая на сознание покрывало блаженного забытья. Бросил во тьму. И откатился, выпустил обратно, в день, в свет, ошпаренный волной ослепительно-жгучей боли.

Над приоткрывшим глаза полемархом – тяжелое квадратное лицо с крутым лбом. Невыносимо, режуче ноет голова слева, чуть дальше виска.

В руке крутолобого гоплита – нож, измазанный кровью.

– Слушай, начальник, – торопливо, вперемешку с каплями слюны выбрасывают слова тугие губы «бычка», – он пока еще там, у персов… Но он скоро придет! Помнишь: ты бил меня по щеке? Взамен я взял твое ухо. Мы в расчете. А теперь – беги…

Нож, похожий на жирную сельдь, вспарывает путы. Это, оказывается, не так уж трудно: Ксантиппа вязали неумело, чем под руку попадется. Попался шнур от звонка. Повезло. С сыромятиной пришлось бы повозиться.

– Прыгай в окно, начальник! – «Бычок» резко, но с расчетом полосует себе грудь крест-накрест. – Беги к коновязи! И дуй отсюда! Наши не заметят, не бойсь, даже Таракан! Ну же!.. Сейчас я закричу!..

Он осторожно заваливается на бок, поудобнее укладывает голову и откидывает руку, изображая верного присяге воина, увы, не сумевшего пресечь бегства преступника…

– Почему вы не?.. – Отчего-то Ксантиппу очень важно понять это, он готов даже промедлить пару бесценных секунд.

– Ну-у… мы люди простые. Кассандр неплохо платит… А мальчонка все-таки был перс…

– Но почему же тогда?.. – Ксантипп все еще медлит, уже перекинув ногу через карниз. – Со мной?! Почему?!

– Мы, как и ты, присягали царю, а не наместнику. А потом… беги же!..

– Ответь, прошу тебя!

– Ты не поверишь, начальник, – в выпуклых глазах «бычка» бродит такая обида, такая злоба и ненависть, что Ксантиппа – именно теперь! – пробирает дрожь, – ты не поверишь, но Царь Царей, пухом ему земля, подарил мне Вавилон, и он сдержал бы слово, если бы его не убили!..


Афины.

Конец весны года 469 от начала

Игр в Олимпии (307 год до Р.Х.)

Македонцы покидали город, пытаясь сохранить лицо.

Под грохот меди и переливчатое пение флейт.

Под шелест боевых знамен, гордо плещущихся в порывах ветра на высоких, пурпурных, увенчанных лавровыми венками и оскаленными медвежьими мордами древках.

Идеально ровная колонна, издали удивительно похожая на тускло серебрящуюся в лучах рассвета змею, чеканя шаг, спустилась с Пникса, оставив ворота Акрополя распахнутыми настежь, четко промаршировала по узеньким улочкам, ухитряясь не ломать строй даже там, где переулки изгибались под самыми причудливыми углами? – и замерла у городских ворот, ожидая дозволения победителя следовать восвояси.

Сверкая начищенными доспехами, каменея тяжелыми, схваченными натуго ремешками шлемов подбородками, воины стояли по шестеро в ряд, а по обеим сторонам колонны, улюлюкая, плюясь, выкрикивая проклятия и грязные пожелания, бесновалась афинская чернь, дождавшаяся, наконец, своего часа и сполна наслаждающаяся кратковременной вседозволенностью.

Гнилые фрукты, тухлые яйца, даже дохлые крысы, специально со вчерашнего полудня, когда было извещено о предстоящей забаве, выдерживаемые запасливыми афинянами на солнце, – тучи всей этой мерзости летели в македонцев, и стаи жирных мух с недалекого мясного ряда уже жужжали свои нудные песни, усаживаясь на испятнанную бронзу и все наглее пытаясь заползти под металл, туда, где пованивало и подрагивало теплое, мокнущее, доступное укусу живое тело.

И это было невыносимо. Руки воинов тянулись к рукоятям мечей, согласно договору о сдаче оставленных им победителями, и сариссы* подрагивали, готовые опуститься. Казалось, еще всего только миг продолжатся издевательства толпы – и бронзовая змея вздрогнет, раскинется веером, рванется вперед, круша, давя и преследуя без пощады вопящий, топчущий друг друга комок обезумевшего двуногого зверья.

Ничего не стоило бы разогнать скопище охлоса, распаленное мнимой беззащитностью тех, перед кем вчера еще оно пресмыкалось, но пальцы закаленных бойцов бессильно замирали, так и не сомкнувшись вокруг роговых рукояток.

Союзники победителей праздновали победу, и ничего иного не приходилось ждать от тех, кто не способен сам освободить себя. Непреодолимая мощь четырехтысячного строя была лишь видимостью, не более того, яркой заплатой, с позволения победителей нашитой на рубище капитуляции.

Все, что позволяло македонцам высоко держать головы – мечи, и сариссы, и прочее оружие, и высокие прямоугольные щиты, аккуратно сложенные в подводах обоза, и кони, следующие за колонной, и конюхи, и знамена, прославленные в десятках боев, и флейты оркестра, и прилагающиеся к флейтам круглощекие музыканты, и разбитные, сговорчивые торговки, бредущие за войском с походными детишками на руках, и даже армейский лекарь, – все это осталось при побежденных лишь благодаря доброй воле великодушного вождя тех, кто освободил Афины, не пожелавшего топтать гордость врагов, которым, право же, было чем гордиться.

Было! Год без одного дня удерживал македонский гарнизон неприступный Акрополь, и пристани Мунихия, и Пирейскую гавань, удерживал вопреки угрозам и посулам осаждающих, смеясь над лживыми слухами, день за днем урезая пайки, жаря кошек, а затем и крыс, удерживал, раз за разом отбрасывая вспять идущих на приступ, теряя подчас до трех десятков убитыми под пугающе регулярно обрушивающимися шквалами камней и зажигательных стрел, посылаемых в скрежещущий зубами город десятками огромных, незнакомого вида катапульт и баллист.

Год без дня, вы слышите?!

Но все имеет предел, даже мужество, особенно если подмоги нет, море замкнуто вражеским флотом, на Родине – смута, а вождь победителей не жаждет ни жизни македонцев, ни имущества их, ни поругания чести. Ему необходимы только Афины, и вот он получил их в целости, без спора предоставив сдавшимся, но не разгромленным врагам почетный выход, провизию на дальнюю дорогу и свободный путь на север…

Что же до толпы, то пусть ее! Это ведь, в сущности, просто сонмище тех же мух, только в ином обличье. Они трепещут перед силой и способны проявить отвагу лишь тогда, когда обидчик повержен, связан и прижат к земле тремя-четырьмя, а еще лучше, пятью дюжими головорезами.

«Мы – вот! Мы – тут!» – звонко и гордо пропела медь.

Вогнутый полумесяц, замерший напротив ворот, чуть дрогнул, и мириады солнечных бликов ослепили македонцев. Колыхнулись вражеские стяги, приветствуя покидающих город. Сейчас ряды разомкнутся, образуя коридор почета, и четыре тысячи непобежденных, расправив плечи, пройдут сквозь двадцативосьмитысячную громаду, мимо вскинувших копья в приветственном жесте гоплитов.

Так гласит договор. Значит, так тому и быть.

Но безмолвно нависает над горсткой истощенных людей чудовищный полумесяц, и медлят расступаться первые ряды, закованные не в привычную бронзу, но в неприятно-белесую, неживую халибскую сталь. Тот, кто набрал и снарядил войско, пришедшее под Афины, не экономил на своих воинах.

Безмолвие.

«Что-что? Где путь?» – заинтересовались трубы.

И безо всякого приказа, единым движением, свидетельствующим не о блестящей выучке даже, но о том, что достигается чем-то большим, нежели выучка, левые колени стоящих в первой шеренге колонны чуть согнулись, принимая тяжесть тел, а на наплечники передовых легли разом опущенные сариссы.

«Бой? Бей! Бой? Бей!» – подбодрила бронзу медь.

Разошедшаяся толпа умолкла вся, мгновенно. Подалась в стороны, готовая в любой миг обратиться в бегство. Под медными козырьками македонских шлемов не было видно лиц, и зеленые волчьи огоньки мерцали там, где у людей обязаны находиться глаза. Напряжение нарастало, и кто-то из четырех тысяч уже втянул в легкие побольше воздуха, чтобы медвежьим рыком увлечь синтагмы* в последнюю, не на прорыв, а на убийство, атаку, и, почувствовав это, сариссы третьего ряда легли на плечи стоящим в ряду втором, и много бы крови пролилось в этот безмятежно-светлый утренний час…

…если бы на поле неизбежной битвы не появился Бог.

Бог был неописуемо прекрасен и величествен! Впрочем, чего еще можно ждать от Олимпийца, по странной прихоти сошедшего на землю? Алая с золотой каймой одежда из невиданной ткани отсвечивала на солнце, словно расплавленный металл, высокие шнурованные башмаки из чистого пурпура, обильно расшитые золотой канителью, соперничали с одеянием в блеске, а плащ, небрежно переброшенный через левое плечо, не мог быть изготовлен в мастерских Ойкумены, ибо не в силах человеческие руки столь точно передать резкость всхлеста молнии, и прозрачное безмолвие льда, и звонкое дыхание ветра…

Сознавая силу величия своего, восседал Бог на громадном снежно-белом коне, похожем скорее на дивную птицу, ловко спрятавшую сложенные крылья, и плыл чудо-конь медленно и величаво, парил в безмолвии, рухнувшем на поле, и ветер шелковистой гривы стлался облаком, касаясь вызолоченных копыт…

– Аполлон! – выдохнул кто-то в глубине толпы афинян, обретших человеческие черты при виде явленного Олимпом чуда, и соседи откликнулись согласным ропотом. Им, выросшим у подножия Пникса, не нужно было объяснять, как выглядят небожители, – великий Фидий, ставший бессмертным больше ста лет тому, подсмотрел однажды купание богов и воплотил увиденное в паросский мрамор изваяний Акрополя.

– Аполлон! Аполлон! Аполлон!.. – покатилось в глубь колонны, и воины задних рядов, помягчев лицами, потянулись на цыпочках, стараясь разглядеть источник занявшегося далеко впереди золотисто-алого сияния.

Всякое доводилось видеть македонским гоплитам за последние годы. Не смогли бы уже удивить их ни мертвые, но одновременно и живые старцы, живущие не дыша, – таких немало в Индии! Ни возжигающие из пустых ладоней белое пламя высокоголовые маги, какие не редкость в кумирнях Согдианы! Ни звероголовые говорящие истуканы, обильно обитающие в Египте. Но Бога живого, снизошедшего до людских дел, не встречал доселе никто!.. Ни один! Даже седобородые ветераны, доживающие свой век в строю, вне которого уже себя не мыслили, в ожидании последнего боя…

Вот стоят они, четыре тысячи готовых ко всему мужчин.

Впереди – почти тридцать тысяч воинов, не расступившихся, вопреки статьям договора.

Позади – шестьдесят тысяч ненавидящих, озлобленных, утихомиренных на время, но готовых в любой миг вновь взорваться визгом и гибельным градом уже не мусора, но камней…

Какое же слово скажет склонившим копья для последнего боя ало-золотой небожитель?

Короткое, почти незаметное движение, алая вспышка рукава – и Бог взметнул в синюю высь, едва не задев случайно задержавшееся в небесах облачко, прозрачную, слегка изогнутую ледяную ленту меча, рассыпав перед македонцами новые мириады скачущих лучей.

– Приветствую вас, братья! – звучно кричит он.

Эхо обегает поле, отскакивает от стен, и этот голос, невероятно красивый, глубокий, почти нечеловечески благозвучный, но только почти, не более того, срывает с людских душ жесткие ремни оцепенения.

Пожилой таксиарх-македонец делает полшага вперед, и монолит колонны смыкается у него за спиной.

– Ты решил взять свое слово назад, Полиоркет? – спрашивает он спокойно, не зная еще, что словцо, нежданно возникшее на языке, с сегодняшнего дня прилипнет к всаднику на белом коне, и станет гордостью его, и спустя годы, через долгие сотни лет, вспоминая этого человека, потомки станут называть не имя, данное ему при рождении, но лишь прозвище, не позволяющее ошибиться: «Покоряющий города».

– Я никогда не давал повода считать меня подлецом! – отзывается Деметрий, обиженно хмурясь, и белоснежный нисеец встряхивает гривой, осуждая мелодичным ржанием чудовищное предположение македонца. – Я хочу просить вас, братья, о милости! Выслушайте меня, прежде чем уйти!

Вздох удивления и восторга проносится из конца в конец колонны, похожий на гул морского прилива. Бог просит о милости. Возможно ли, представимо ли – отказать Богу в подобной малости: выслушать?! Даже если Бог этот смертен, как и все люди?! Ведь не может же человек, чье сходство с Олимпийцами заставило окаменеть на время македонские синтагмы, не быть хоть немного сродни Зевсовым детям?!

Безошибочно истолковав молчание, сын Антигона подъезжает ближе, и каждому, стоящему в первых рядах, кажется: это к нему, именно к нему и ни к кому иному, обращается стратег. И хотя с близкого расстояния отчетливо различимы и нездоровая одутловатость мясистых щек, и тяжелые мешки под глазами, проступающие даже сквозь густой слой притираний, – ни для кого не секрет, что в последний год сын Антигона много и жестоко болел, – но, странным образом, знаки недуга не ослабляют восхищенного внимания, напротив, лишь добавляют восторженного блеска в тысячах широко раскрытых глаз.

Ведь Бог, изведавший хворь, стократ человечней своих безмятежных собратьев, высокомерно избегающих общества смертных…

– Дорогие братья мои!

В голосе Деметрия мед, бархат и металл.

Он взывает, и убеждает, и нежит, и бьет наотмашь.

Его хочется слушать всегда.

– Зачем уходить братьям от того, кто любит их больше, нежели себя самого?! Что ждет их там, за рубежами Эллады, в родном краю, опозоренном цареубийством? Оставайтесь! Оставайтесь со мной! – ласкает души голос, которому нельзя не верить. – Мы все одной крови! Вы, и я, и мой отец, пославший со мною для вас свой привет и любовь! Если мы вернемся домой, братья, то только вместе, искупив вину и грех презренного клятвопреступника Кассандра…

Солнце восторга в голубых македонских глазах затмевается тенью недоверия.

Кассандр – клятвопреступник? Цареубийца?!

Гарнизон Афин почти год был отрезан от мира, и новости доходили редко, и трудно было смириться с мыслью, что юный Царь Царей погублен черной немочью. Но – Кассандром?! Нет! Это невозможно, просто потому, что этого не может быть…

– Ты… Тебя обманули, Полиоркет, – отвечает пожилой таксиарх, еще не вернувшийся в строй, и шеренги поддерживают старика согласным ропотом. – Тебя обманули!

Он едва не сказал: «Ты лжешь!», но в последний миг не сумел. Можно ли заподозрить божество во лжи?

Горестная улыбка появляется на устах Деметрия. Холеная сильная ладонь медленно поднимается, вызывая кого-то из сияющего полумесяца, застывшего за его спиною.

Отделившись от войска, на зов стратега спешит всадник.

Натягивает повод. Не торопясь поднимает забрало.

– Есть ли среди вас знающие меня?

Стоящие в задних рядах вытягивают шеи.

Простое грубоватое лицо, обрамленное плохо расчесанной рыжей бородкой, длинные тощие ноги, не очень умело охватившие конские бока, медный комок непослушных волос.

– Ксантипп?! – узнает кто-то в строю.

С десяток голосов поддерживают узнавшего:

– Ксантипп!.. Ксантипп! Откуда ты здесь, Ксантипп?..

– Расскажи им все, соратник! – печально приказывает Деметрий. – У них нет права не знать правды!

И Ксантипп рассказывает. Как умеет. Кратко и четко. Только о том, что видел. Ни о трясущихся руках амфипольского гармоста, ни о больной ярости в выпуклых глазах крутолобого гоплита не упоминает он. К чему? Этого слушателям не понять.

– Это было! – завершает он. – Клянусь местом, откуда я вышел на свет!..

Ровный ряд сарисс вздрагивает.

Такой клятвой не бросаются рожденные под македонским небом, ибо нет ничего священнее материнского лона! Но и без клятвы нельзя не поверить услышанному: слишком многие из шеренг знают Ксантиппа, никогда и никому не позволявшего оскорбительно отзываться о Кассандре.

И в тот миг, когда молчание делается гуще смолы, шлемоблещущий полумесяц, подчиняясь неслышному сигналу, распадается, наконец, надвое, образуя широкий проход.

– Идите, братья! – мягко, задушевно говорит Деметрий. – Но прежде чем идти, подумайте: для чего наместники убивают царей?!

Он бьет без промаха. Недаром эту сцену продумал и расписал досконально сам Эвгий, лучший из рождавшихся в Ойкумене постановщик трагедий несравненного Софокла.

Никто не отвечает ему, потому что слова излишни.

Монолит дает трещину.

Пожилой таксиарх, тщетно пытаясь унять бессильную злобу, делает полный шаг, безусловно и навсегда отделяя себя от македонской колонны.

– Я дошел до Инда, – спокойствие его обманчиво, но голос тверд. – Я помню еще Филиппа. Я не буду служить убийце моего царя!..

Выдернув из окольцованных бронзой македонских ножен кривой персидский меч, он на вытянутых руках подносит его Деметрию.

– Мы оба, я и он, твои, господин!

И на глазах у тысяч неслезливых мужей происходит нечто, заставляющее многих – впервые в жизни! – ощутить на ресницах странную, непонятную влагу, от которой хочется моргать.

Легко перенеся ногу, Бог в золоте и багрянце спешивается и крепко, искренне, от всей души обнимает седого ветерана, склонив на плечо старика завитую, украшенную венком на тщательно уложенных локонах светлокудрую голову.

И нет больше смертоносного монолита!

Есть кучка песка, от которой, подхваченные порывом ветра, одна за другой отделяются и уносятся вдаль песчинки…

Спустя недолгое время менее половины спустившихся с Акрополя отправляются в путь. Среди них не найти тех, в чьих кудрях серебрится седина: прошедшие за Божественным по дорогам Востока остались здесь все, как один. Нет и многих, рожденных в равнинной Македонии, родовом гнезде потомков Филиппа. Уходят линкесты, паравеи, иные горцы. Они связаны клятвой и кровными узами с домом Антипатра, и им нельзя оставаться. Уходят те, кто истосковался по давно не виденным семьям. Уходят немногие, утомленные войной и мечтающие о покое, будто есть в Ойкумене спокойные места.

Но в глазах уходящих на север – тяжелая, тоскливая муть. И губы искусаны, и ноги идут вразнобой. Не медночешуйчатый змей ползет меж торжественно вытянувшихся шеренг победителей, не войско, грозное даже в поражении, – а кучка растерянных, утративших веру людей.

– До скорой встречи, братья! Я буду ждать вас!

Прощальным жестом поприветствовав уходящих, Деметрий окидывает оставшихся долгим, исполненным любви, уважения и благодарности взором и молча вспрыгивает на Буривоя.

Пусть знают эти, весьма кстати пришедшиеся дополнительные мечи: у него нет слов, чтобы выразить всю полноту искренних и неподдельных чувств. Эвгий может быть доволен: сын Антигона исполнил положенную ему роль, ни в чем не отойдя от многочасовых разъяснений хорерга.

Эвгий и будет доволен: вознаграждение, оговоренное им, увеличится вдвое!

На предвратной площадке, откуда недавно убрались решившие уходить на север, – группа людей, изящно задрапированных в простые, но не без изыска гиматии. Лишь афиняне умеют одеваться так: вроде и небрежно, даже чуточку неряшливо, но при этом вызывая жгучую зависть и желание подражать принятой в их городе моде.

«Обязательно нужно научиться такому», – думает Деметрий, но тотчас представляет себя в чем-то белом, полотняном, без золотого шитья, даже без пурпурных каемок, и в сомнении щурится. А может, не обязательно?..

Ладно, с этим можно и обождать. Там будет видно.

– Величайшего из великих, сына триждынаивеличайшего, приветствует город Девы Паллады, названный фиалковым венцом Греции, и просит благородного господина войти в ворота без лести верного ему полиса друзей…

Речь возглавляющего делегацию плавна и выверенно-отточена. Пауза – период – пауза. Восклицание. Пауза. Период. Очень похоже, что этот румяный, держащийся с подчеркнутым достоинством, тоже учился у Эвгия. Впрочем, рожденных в этом городе не нужно обучать лицедейству.

Поймав внимательный, не соответствующий словам взгляд оратора, Деметрий понимающе подмигивает, и тот на миг сбивается, но тотчас вновь ухватывает путеводную нить речи.

– Пусть же господин наш…

– Ни слова больше! – восклицает Деметрий. – Нет над Элладой отныне господ!

Он перехватывает паузу.

Пусть поймут почтенные граждане афиняне, пусть уразумеют раз и навсегда: гибель рода Филиппа разорвала договор, заключенный с царской семьей Македонии полисами Эллады. Не с Македонией, но с Филиппом был подписан этот акт, и не с Македонией, но с Божественным Александром подтвердили эллины союз после гибели Филиппа. Отныне все возвращается на круги своя! У тех, кто ныне правит в Пелле, нет никаких прав на покорность греков, на деньги греков, на корабли греков. Кассандр – не владыка, не наместник, ибо наместником можно быть лишь при царе, а царя нет. Кассандр – тиран, поправший законы Олимпа и Ойкумены. Прихвостни же его, разжиревшие на македонских подачках, – враги греческой независимости и свободы, жалкие аристократы, полагающие власть богатства выше власти большинства. Не быть больше такому! И пусть знают благородные граждане Афин, что не ради власти над ними пришел под стены города сын Антигона, но с единственной целью: вернуть исстрадавшейся Элладе свободу и демократию…

– И я не войду в ваш город, ибо в свободном городе нечего делать вооруженным, не состоящим у него на службе! – возвышает голос Деметрий, с этого дня ставший Полиоркетом.

Исчерпывающее всепонимание возникает и тотчас пропадает без следа на выражающем одну лишь почтительность, однако и не лишенном чувства собственного достоинства румянощеком лице афинянина.

– Разве умные люди не сумеют понять друг друга?! – Даже не взглядом, нет, всего лишь выразительным изгибом брови отвечает он ало-золотому всаднику. – И разве мы с тобою не умные люди, сын Антигона? Да, свобода имеет цену, как и всякий товар, но город Девы Паллады готов оплатить счета…

И даже с охотой! Ведь флотилии Полиоркета с недавних пор господствуют на море, вдребезги раздробив неопытных мореходов Кассандра и даже – кто бы подумал?! – сумев оттеснить к Саламину Кипрскому эскадры Птолемея. Бесспорно, Египет – старый и надежный партнер, союзник, можно сказать, друг. Но у Афин нет друзей! У Афин есть интересы! Именно поэтому они и стали Афинами. Друг афинян каждый, кто контролирует моря!

К тому же Деметрию нужны новобранцы, а в Аттике накопилось достаточно голытьбы, готовой хоть сейчас сесть за весла триер или встать под знамена. Содержать собственный сброд все же менее обременительно, нежели выплачивать «дружеские взносы» гарнизону, набранному из плевать хотевших на нужды Афин македонских пахарей и козопасов…

Так размышляет вождь афинских демократов, владелец пяти кожевенных, трех гончарных, трех оружейных мастерских Стратокл, обладающий паем в корабельной компании «Кудри Посейдона и сыновья», и лучезарность улыбки на полных губах способна соперничать с ясным явлением розовоперстой Эос в час погожего рассвета.

– Свобода, ныне возвращенная городу нашему победоносными войсками не знающего поражений героя и полубога Деметрия, сына благородного Антигона, – никак не мешая мыслям, льется плавная речь, – предполагает и право на добровольное ограничение суверенитета. Настаиваю и прошу, господин наш и друг! Войди, и стань пленником аттического гостеприимства!

Увы! Минули и канули золотые деньки Перикла, когда афинские пентеры* держали под контролем Великое Море, собирая с островов налог за спокойствие. Славное было время, но прошлого не вернуть даже тем, чьи изваяния украшают Парфенон…

Без покровителя не обойтись. И нет варианта лучшего, нежели этот напыщенный павлин, напяливший на себя столько блесток, словно он – наложница персидского шаха, тщащаяся прельстить стареющего владыку!.. Кто, хотелось бы знать, думает Стратокл, писал сценарий сему лишенному элементарного вкуса болвану?! Ксенофил?.. Нет, ни в коем случае! Постановки Ксенофила отличаются благородной умеренностью. Горгиппий? Похоже, но вряд ли. Он помешан на серебряных побрякушках, а на одеяниях Антигонова сына не видать ни единой серебряной блестки. Кто же? Созон? Мнесикл?.. Эвгий?.. Да, скорее всего Эвгий! Старик так долго прожил на Кипре, что эстетика его, ранее безупречная, оставляет желать лучшего…

Однако же: без покровителя не обойтись.

Без Деметрия.

Потому что никто из хозяев Македонии, будь то Кассандр или кто угодно иной, не откажется от власти над Элладой, в первую очередь – над Афинами, ибо эллинские кошельки, и только они, питают запустевшие казнохранилища Пеллы! А далекий, нынче здесь, а завтра там, вождь, бьющийся за власть над всей Ойкуменой, вполне способен облегчить не кошельки, но как раз наоборот – бремя налогов…

В самом деле, что на фоне Ойкумены жалкая Эллада? Владыка мира – или соискатель сего звания – забудет о ней, как забыл некогда этот, в рогатом шлеме, возомнивший себя сыном Зевса!.. Ах, какие тогда были дни для морской торговли!..

…И не стоит забывать, что опасная голытьба, завербовавшись в войско, уйдет прочь, перестав давить на демократически избранные городские власти. Это отнюдь не маловажно, и в этом тоже достоинство союза с Деметрием. Ибо, в отличие от кочующего Полиоркета, ни один македонский правитель ни за что не станет вооружать греков и комплектовать из них гарнизоны.

Отсутствие же в городе голытьбы – наилучшая гарантия демократии, и за это Стратокл, как убежденный демократ, может поручиться чем угодно, вплоть до собственных мастерских…

Отвесив ало-золотому всаднику изящный поклон, демагог выжидающе замирает.

Он не сомневается, каким будет ответ.

Его, завзятого театрала, мучит иное: кто же хорерг у Полиоркета? Сейчас все станет ясно. Если сын Антигона, помолчав, мило смутится и пожмет плечами, значит, без Эвгия тут не обошлось…

Мило смутившись, сын Антигона пожал плечами, и душа афинянина возликовала.

– Не скрою, дорогой друг, ты убедил меня! Я готов. Но…

Легкая, извиняющаяся улыбка.

– Но я слышал, что есть среди афинян и такие, кто не рад моему прибытию?..

Стратокл всплескивает руками.

О! И среди пчел есть трутни! К сожалению, нельзя отрицать: какое-то количество горожан, очень, очень незначительное, и впрямь противилось торжеству демократии, цепляясь за антинародный договор с наместником Македонии. Но беспощадная рука народных масс ниспровергла тиранию сразу же после капитуляции гарнизона Акрополя, и ныне Афины бросают к ногам Полиоркета врагов народа, как искупительную жертву на алтарь богини Согласия!

К копытам пугливо прянувшего скакуна швыряют семерых скованных по рукам и ногам бедолаг. Волосы их встрепаны, в прорехи туник глядит желтоватая, испятнанная кровоподтеками кожа.

В глазах – страх и покорность судьбе.

Ничего хорошего афинские аристократы для себя не ждут.

И правильно делают, злорадно думает Стратокл. Им, обладающим наследственными землями, да еще и прикупившим усадьбы разорившихся соседей, македонские сариссы казались удобными насестами. А морская торговля, перерезанная эскадрами Полиоркета, волновала их куда меньше, если волновала вообще. Тихий застой под защитой Кассандровых вояк был им милее бурной, изменчивой деятельной жизни, без которой невозможна демократия. И потому демократия тоже не станет церемониться с ними! Но и пачкать белоснежные ризы свои кровью народная власть тоже не станет!..

Слишком долго оскорбляли они с Акрополя Деметрия.

Всем известна обидчивость Полиоркета.

Внимательно, с укоризной, озирает Деметрий жалких, готовых к наихудшему пленников, посмевших хулить его и, что еще хуже, Антигона.

И улыбается.

– Скажите, милые, а как поступил бы с вами Кассандр?

Несчастные содрогаются. Молча втягивают головы в плечи.

Стратокл, полагая неучтивым не отвечать, когда спрашивают, сообщает все, что может быть интересным Освободителю. Ему есть что поведать вождю демократов, загнанных в глубочайшее подполье не любящими шутить македонцами. С каждым словом афинянина лоб блистательного всадника сморщивается все сильнее. Ничего не скажешь. Этим парням, что недавно ушли на север, нельзя отказать в изобретательности…

– Довольно! – Во вскрике Деметрия едва ли не ужас. – Уже, выходит, и заживо варить додумались?! Да что мы, звери, что ли?! Встаньте с колен, друзья!

Деметрий не называет скованных «дорогими», но это – он уже решил! – единственная кара, ожидающая их.

– Мы не Кассандровы изверги, – мягко говорит победитель. – Боги учат прощать, и я вас прощаю. Не нужно благодарности!

Большая ладонь, украшенная переливами десятка драгоценных перстней, взмывает в запрещающем жесте.

– Воздайте у домашних алтарей славу кроткому стратегу Антигону, воспретившему проливать кровь эллинов, пусть и недостойных его милости!.. Веди нас в город, дорогой Стратокл!

Он отъезжает, не оглянувшись на рыдающих от нежданного счастья аристократов, и это еще один, дополнительный знак неодобрения и немилости.

Зато оглядывается Гиероним.

Как биограф, он обязан запомнить все, в мельчайших подробностях – для «Деметриады». Пусть узнают потомки, как радостно кричали помилованные, вытягивая вслед Богу земному молитвенно сложенные руки. Попозже он найдет время переговорить со счастливцами. Ведь не так сложно, наверное, выяснить, где расположены их жилища? Хотя бы у Стратокла…

Оборачивается и Зопир.

Ему тоже необходимо хорошенько запечатлеть в памяти эти лица. И не забыть уточнить у Стратокла: где обитают, с кем общаются? Приказа нет, ну и что? Цари могут позволить себе великодушие. Начальники «бессмертных» – никогда…

Сгусток пурпура и золота неторопливо ползет во главе синтагм по пыльным улицам, изукрашенным гирляндами цветов и пирамидоподобными венками из пряно пахнущих ветвей лавра.

– Зопир! – Деметрий чуть скашивает глаз. – Как думаешь, Антигон будет доволен мною?..

– Шах будет тобою горд! – мгновенно откликается перс, ловко отшвыривая летящий откуда-то сверху букетик фиалок обрубком изуродованной левой руки.

– А что скажешь ты, Гиероним?

Снова этот вопрос! Как всегда, с надрывным беспокойством. Память о Газе не смыта временем! Она запеклась в душе и навсегда затмила того, прежнего, лучащегося светом Деметрия.

– Стратег будет счастлив! – искренне отвечает биограф, озираясь по сторонам. – Но погляди, как ликуют Афины!

– Эти скоты визжали бы не тише, если бы нас везли на казнь!

Благостное лицо полубога передернула короткая гримаса, отучить от которой, как ни старался, так и не сумел благородного заказчика великий Эвгий…

Эписодий 2 Молосский орленок

Додона.

Середина лета года 469 от начала

Игр в Олимпии

Тот, кому довелось побродить по распахнутым вширь вавилонским улицам, потолкаться в пестрой, суетливой, на ходу режущей кошельки и не верящей слезам сутолоке, неподражаемо-восхитительной, пряно-восточной, может навсегда прислонить к стене верный, окованный медью посох и отряхнуть пыль с заскорузлых сандалий. До конца жизни хватит счастливцу неспешных воспоминаний у домашнего очага.

Ему некуда больше спешить, ибо он видел Столицу Мира!

Тот, кто стоял на балюстраде Акрополя, наслаждаясь пронзительным белоснежием исступленно-ледяного мрамора, окутанного нежной зеленью весенней листвы, напоенной ароматами недалекого моря, не соблазнится уже ни поездкой в изящный Коринф, ни путешествием в загадочную Спарту, ни созерцанием достославного рынка на веселом острове Родос. Тщетно станут друзья звать его в путь.

Ему нет смысла утруждать себя, ибо он повидал сердце Эллады.

Тот, кто восходил по ступеням краснокаменного храма Живого Огня на окраине Персеполиса, невольно сжимаясь в комок под тяжелыми взглядами мужеголовых, украшенных курчавыми бородами гранитных быков, вряд ли позволит прельстить себя медовым рассказам о чудесах Востока, не имеющих ни пределов, ни объяснений. Он лишь улыбнется тихой, необидной усмешкой и пожелает доброй дороги тем, кто не сумел усидеть на месте.

Ему нечего уже смотреть, ибо он заглянул в глаза Азии.

Так думал доныне Киней.

И все же сейчас афинянин ощущал мелкую, тянуще-сладкую, давно уже, казалось, позабытую дрожь предвкушения, словно прыщавый юнец, затаившийся в прибрежном кустарнике на месте скорого девичьего купания. Нетерпение всадника передавалось покладистому мерину, и буланый, встряхивая коротко подстриженной гривой, то и дело норовил нарушить чинное движение процессии, перейти с неторопливой трусцы на бойкую рысь и, опередив иных, вырваться на откос.

Раз за разом всадник, очнувшись от дум, сдерживал излишне понятливого конька, но рука, вопреки разуму, спустя мгновение-другое вновь забывалась и предательски приослабляла витой шнур повода.

Там, совсем уже недалеко, лежала Додона.

Город Великого Дуба.

Загадочная столица молоссов, увидеть которую воочию доводилось немногим, даже из тех, кто сменил покой на познание и не одну сотню ночей пролежал у костра, любуясь непривычной эллинскому глазу яркостью звездной россыпи в иссиня-черном вине, заполнившем чашу азиатского неба.

Город Отца Лесов ждал своего царя.

На два корпуса вырвавшись вперед, ехал впереди кавалькады Пирр. Неестественно пряма была его спина, и короткий белый плащ, не успевший еще покрыться пылью, красивыми складками ниспадал с плеч юноши, почти полностью скрыв высокую луку деревянного иллирийского седла. А справа от грека, почти касаясь голенью колена Кинея, покачивался в такт мерному, выверенному конскому шагу Аэроп, и кажущиеся сомкнутыми дремотой глаза Пиррова пестуна изредка приоткрывались, добавляя в полуденную ярь ликующие блики.

Долго, очень долго ждал великан этого дня, подчас и не веря в его приход. И нынче он пил этот день медленно, мельчайшими глотками-мгновениями, смакуя и придерживая на языке терпкий, яростный вкус свершившейся мечты.

Чуть отставая от старших, с любопытством поглядывая по сторонам, придерживал мохноногую горскую кобылку Леоннат. Право царского друга и побратима отвело ему это почетное место.

А далее, по трое в ряд, как только и позволяла ширина тропы, – шли знатные мужи Эпира, цвет гор и соль долин, ведущие родословную от птенцов, вылупившихся из яиц, принесенных в скалы Первой Орлицей. Одетые в лучшее, сообразно поводу, крепко сжимая заскорузлыми пальцами древки, увенчанные родовыми значками, они хранили строгое, торжественное молчание с того самого часа, когда на рассвете крохотный отряд всадников, перейдя вброд порубежную с иллирийскими землями речку, осадил коней у заждавшегося лагеря эпиротов.

Молчание, предписанное вековым обычаем, в этот миг спасительно для самолюбия многих, следующих за Пирром…

Это не относится к молосским вождям. Им просто ни к чему тратить лишние слова там, где пояснения не нужны.

Радость молоссов столь полна и ярка, что никакие восторженные клики ничего не добавят к ликованию, начертанному на суровых, выдубленных студеными горными ветрами лицах кряжистых бородачей. Девять лет – девять! – жировали в поселках Молоссии македонские дармоеды. Нельзя сказать, чтобы они вели себя чересчур дерзко, нет, напротив, они подчеркнутособлюдали учтивость и приносили должные жертвы духам-покровителям окрестных скал, но для молосской гордости унизительна чужая речь, по-хозяйски звучащая в родных ущельях. А еще оскорбительнее – преклонять колени в праздничные дни перед слюнявым, таращащим пустые глаза недоумком, криво нахлобучившим серебряную, с вкраплениями горного хрусталя диадему молосских владык. Ибо царь – предстатель пред богами за всю Молоссию, и непорочность разума царского и тела – залог удач, ожидающих страну. Недаром же завещано предками: когда спина царя сгибается под грузом лет, ему должно уйти! Некогда ослабевших владык почтительно провожали к месту второй жизни, накинув на дряблую шею надежную, прочную ременную петлю. В нынешние просвещенные времена такой обычай отошел. Но и теперь состарившийся царь обязан прилюдно передать венец, посох и секиру, символы власти своей, юному преемнику…

И пусть из пяти владык, чье правление предшествовало лишенному разума Неоптолему, ни один не сподобился дожить до густых седин, обычай от этого не изменился. Нечего делать на престоле Молоссии дурачку, в чьих жилах течет отравленная кровь македонских варваров.

Отныне не будет больше позора и бессильного гнева!

Македонцы ушли, забрав с собою Неоптолема, и Молоссия без крови пропустила их через ущелья. Никому не нужна лишняя кровь, и пусть живет в изгнании сын Клеопатры, если кто-то, кроме кровной родни, готов кормить бесполезного.

Что случилось там, на востоке, за Тимфейским перевалом?

Отчего усталый гонец привез додонскому гармосту приказ Кассандра: уйти немедля?

Молчаливым старейшинам нет до этого дела! Главное – то, что с этого дня и впредь селения молоссов не станут кормить пришельцев, а вербовщики Кассандра прекратят возмутительные поездки в горы, перестанут смущать умы незрелых юнцов щедрым жалованьем, блестящими доспехами и дальними странами…

Слишком красивы посулы македонских умников! И уже начала молодежь прислушиваться к ним, огрызаясь на справедливые упреки вождей. А это недопустимо, ибо лишь по приказу того, кто возглавляет род, должен молосский юноша становиться в строй вооруженных!

Прошло. Кончилось. И не вернется больше!

Порукой тому – Пирр, этот юноша! Почти мальчишка… Молчат молоссы.

Безмолвствуют и остальные.

О чем говорить в этот день сухопарым, дочерна загорелым князькам хаонов, обитающих на побережье?

Уход македонцев огорчителен для них, с давних пор привыкших к морской торговле. Правда, хаонские суденышки утлы и непригодны к гулким волнам открытого моря, но ближние плавания, от залива к заливу, и еще к заливу, и еще, а затем – обратно, давно уже не страшат лихих кормчих эпирского прибрежья. Селения их богаты. Не диво встретить под хаонской крышей искусно расписанную чернолаковую вазу, отличный, городской работы меч, лемех для плуга из твердой бронзы, секрет изготовления которой никак не могут разгадать упорные хаонские кузнецы.

Хаония богата, и вовсе не зря иные из вождей в последнее время повадились выписывать для своих отпрысков наставников-греков из недалекой Амракии. Грамота не помешает хаону, коль скоро главный поселок Хаонии, Фойнику, заезжие торговцы все чаще и чаще называют, вовсе не льстя хозяевам, городом!..

Тем унизительнее для хаонов зависимость от глупых и вспыльчивых горцев, поколение назад спустившихся со своих нечесаных склонов на благодатное побережье и обложивших работящих поморов данью, пусть и необременительной, но невыносимой для их достоинства. Тем более благодарны были хаоны мудрому и справедливому вождю македонцев Кассандру, обуздавшему молосских дикарей. Хорошие люди македонцы! Немало юношей уплыло на их крутоносых кораблях добывать славу и желтые, полезные и необходимые монеты, без которых подчас так трудно жить, если ты не молосский разбойник!..

Нечему радоваться пахарям мелководья.

Чужие, немакедонские корабли, расписанные не черно-белым узором, но женскими, ало-золотыми цветами, появились не так давно у побережья Хаонии. Шлемоблещущие люди, преодолев кромку прилива на маленьких лодках, вышли на шершавую гальку и сказали хаонским старцам: кончилось время Кассандра, присягайте законным владыкам! И не пожелали слушать объяснений. Не стали разбираться, насколько законны для помора пожелания живущих среди скал.

Они просто заперли море, не пропуская к берегу черно-белые торговые суда. А когда торговцы пришли в сопровождении большой триеры под флагом с головой македонского медведя, новые корабли окружили неповоротливую громадину там, где начинается настоящая глубина, и, заклевав жалами таранов, отдали Старцу, обитающему на дне. Гребцов же и воинов, сумевших выбраться на сушу, собрав, связали и увели, выкрасив им ноги сажей, как водится поступать с отправляемыми на рабский рынок.

Обдумав случившееся, хаонские вожди перестали спорить с пришельцами. И в должный день избранные от них отправились в горы, подтверждать присягу, данную некогда дедами их деду мальчишки, едущего впереди, и неосмотрительно нарушенную рано обрадовавшимися внуками…

И вовсе уж не о чем болтать пахарям-феспротам.

Один у них с молоссами язык, один уклад, и речь тоже неотличима. Закрой глаза – и не поймешь, феспрот перед тобою или молосс… И от веку повелось так, что доля молосса – сражаться, а доля феспрота – делиться с братом своим, живущим в скалах, ячменем, и рожью, и иными плодами щедрых феспротских полей. За это никто, даже греки из Амбракии, жадные до чужих угодий, не обижает миролюбивых феспротов…

Им все равно, чья власть в Додоне.

Но если молоссы рады переменам, это не плохо.

Быть может, на радостях братья скостят размер отнимаемой у беззащитных феспротов доли?..

…Круто уйдя влево, тропа вскинулась, словно изогнувший спину лесной кот, и Киней не удержал разочарованного вскрика.

Неужели это – и есть Додона?

Сотня, возможно и меньше, крохотных домиков, сгрудившихся в кучку на берегу чахлого ручья, строение побольше – не царский ли дворец, Боги?! – и рассыпанные в беспорядке по зеленой лужайке груды темного, обычного для здешних мест камня, судя по всему, валунного, даже не тронутого рукой человека, привычной хоть сколько-то к теслу и резцу.

– Аэроп! Это… Додона?

– Да, – кажется, великан не заметил растерянности спутника; лицо его выглядело сейчас много моложе обычного, и тон грубого голоса был почти благоговейным. – Это Додона, столица моих царей…

– Но разве у молоссов нет иных городов, больших?

– Есть… – Впившись взглядом в раскинувшееся под обрывом зрелище, седоголовый отвечал машинально, воспринимая краешком разума лишь внешний смысл слов. – Есть Орфа, где я увидел свет, есть Контания, есть Пассарон. Там народу больше даже, чем в Фойнике, у рыбоедов… Почти как в Амбракии…

И тут лишь нечто осознав, развернулся едва ли не с возмущением:

– Ты что, грек, спятил?! Это же город Дуба!..

Спустя мгновение Киней увидел.

И понял.

Ибо даже издалека величие священного древа подавляло и ослепляло, заставляя дыхание трусливо замереть в груди.

Ни громады вавилонских башен, вознесшихся ввысь волею и трудом человека, ни быкоголовые мужи, с тщанием и упорством изваянные умельцами Персеполиса, ни даже ослепительное сияние построек Акрополя не могли бы пойти в сравнение с этим нерукотворным чудом, последним, что осталось в Ойкумене от времен, когда боги спускались к смертным, поднимая с ними круговые чаши на пиршествах равных…

Киней готов был поклясться: эта крона раскидывалась на солнце, предоставляя отдых в тени Персею, устало опустившемуся у ручья с мешком, таящим страшную голову Горгоны. Эти узлы и наросты на изжелта-серой коре уродовали неохватный кряж еще в дни славных сражений под стенами Трои… И как знать, не на одной ли из этих ветвей, тогда нависавших низко, а ныне вознесенных временем в неизмеримую высь, повесил посильную жертву утомленный путник, бредущий к родной Итаке, сын Лаэрта, не воспетый еще никем и даже не догадывающийся о посмертной славе, что подарит ему слепец Гомер, отдаленный от него пропастью не прошедших еще веков?..

Ускорив скок, пронеслись кони в лощину.

И замерли перед тремя старцами, преградившими путь к Дубу.

Нет сейчас дороги никому. Кроме едущего впереди.

И Аэроп, с невыразимой радостью глядящий в глаза так давно не виденному другу и побратиму Андроклиду, в ответ на почти незаметное движение бровей чуть заметно кивает.

«Вот и я».

«Я рад тебе, Аэроп».

Только глазами. Остальное – позже, за праздничным столом, когда отгремят здравицы.

Подчиняясь не раз описанному, наизусть, до мелочей вызубренному ритуалу, Пирр спрыгивает с коня и неторопливо, с неюношеской заминкой переставляя ноги, идет навстречу томурам. Лишь один из сопровождающих следует за ним.

Леоннат.

Сегодня это его право. И долг.

– Кто ты, пришелец? – ничуть не повышая голоса, спрашивает Андроклид, и эхо, неправдоподобно гулкое, разносится окрест, распугивая снующих в древесных ветвях птиц.

– Я тот, кто вернулся! – звонко раздается ответ.

– Что тебе нужно?

– То, что принадлежит мне по праву…

– Кто сможет подтвердить твое право?

– Небо и горы, вот свидетели мои!

Рассекая прозрачный воздух, из поднебесья падает тень, на мгновение почти скрывающая Пирра от сопровождающих.

А спустя миг все, не лишенные зрения, видят: на мальчишеском плече, чуть опустившемся под немалой тяжестью, восседает, горделиво склонив увенчанную лохматым гребнем голову, огромный бело-черный орел – из тех, что вечно и неустанно парят в высоких небесах Молоссии.

От Первого Орла, вестника и слуги вседержателя Зевса, от хищноклювого посланца высшего гнева, терзавшего некогда печень ослушнику Прометею, происходят эти орлы, невиданные в иных местах, и один из них, прельстившись некогда красотой смертной женщины, возлег с нею в облике человека, положив начало роду молосских владык.

Так утверждают бродячие певцы-аэды, хранящие нетленную память предков, ушедших навсегда, но не оставляющих потомство свое неусыпной заботой…

– Великий Дуб призвал названных тобою, – кивает Андроклид, – и право твое подтверждено свидетельством. Скажи мне теперь, известен ли тебе долг, налагаемый правом?..

Пирр, расправив плечи, поднимает левую руку и медленно сжимает кулак, словно забирая в горсть воздух Молоссии. Так, как делали это до него отец его, Эакид, и брат отца, Александр, и отец отца, Арриба, и дед Неоптолем, и легендарный пращур, золотоустый Фарип…

Как сделал девять лет назад недоумок Неоптолем, на плечо которого так и не опустился из-под синего покрывала горных высот посланный Зевсом орел.

– Перед светлым ликом Отца Богов, и перед листвой Великого Дуба, воплотившим его, и перед вами, святые томуры, слушающие волю его, и перед пришедшими со мною, урожденными племенами эпирской земли, я, Пирр, сын царя Эакида, клянусь!..

Чеканными словами древнего, не совсем и похожего на нынешний, говора предков присягает царевич, который сегодня станет царем, быть верным предстоятелем молосского племени перед своей бессмертной родней, и в первую голову – перед Отцом Олимпийцев, снизошедшим до воплощения себя в Дубе…

– …и обращаясь к небожителям, никогда не обойдусь я без совета и помощи томуров Священной Рощи, и слово их станет для меня путеводной звездой! Если же нет – пусть отвернется от меня Додонский Зевс, покровитель рода моего!..

Гортанно выговаривая намертво вбитые в память фразы, дает клятву Вернувшийся, сын Ушедшего, обещая честно и непредвзято судить провинившихся, беспристрастно рассматривать тяжбы, улаживать ссоры и на справедливом суде своем не быть глухим к мнению благородных вождей, среди которых он – всего лишь первый, и не требовать от них отчета за творящееся в селениях, им подчиненных, иначе как с согласия их самих…

– …и праведно судя нарушивших обычаи предков, не покушусь на права старейших; не подвергну их ни каре, ни опале без согласия тех, кто им равен; если же нет – пусть откажут мне в праве судить!..

Почти не спотыкаясь на особо непривычно звучащих оборотах, клянется наследник венца Молоссии без страха и сомнений хранить и защищать священные рубежи отеческих земель, надежно оберегать поселки иных племен, исправно приносящих дань, и быть готовым в любой час обнажить меч, если встанет над границами тревожный дым…

– …и никогда не объявлю похода, не испросив согласия вождей Молоссии; не призову добровольцев от их очагов в ополчения без их дозволения; не заключу союза с иноплеменниками – без их совета и не расторгну – без их одобрения; если же нет – пусть не окажут мне помощи в тяжкий час!

«Боги! – подумал Киней, храня на устах приличествующую случаю почтительную полуулыбку. – Что же здешние обычаи оставляют царю?!»

Клятва прозвучала вся, до последнего слова.

Стихло, отбегав свое, неправдоподобное эхо, равного которому не отыскать в Ойкумене, и орел, цепко удерживающийся на плече Пирра, встрепенувшись, пронзительно заклекотал.

– Великий Дуб, – теперь козлобородый, язвительный лик томура гораздо более почтителен, нежели ранее, – услышал тебя и счел достойным. По обычаю предков спрашиваю: привел ли ты с собою свою тень?..

– Да! – кивнул Пирр. – Тень моя со мною, и вот она!

Шагнув вперед, Андроклид пытливо взгляделся в смуглое лицо Леонната.

– Тот, кто просил и обретет, назвал тебя своей тенью. Его воля – воля Дуба. Но, как велят предки, спрашиваю тебя: готов ли ты?..

Это – единственный миг, когда еще можно отказаться.

И Леоннату известно: в час, наистрашнейший для Посвященного, боги направят предназначенный ему удар судьбы именно в того, кто, никем не принужденный, дал согласие стать тенью.

Так что же? Есть ли хоть что-то, чего не сделает ради Пирра Леоннат?!

– Я готов! – не колеблясь, откликнулся подросток, тряхнув черными, словно косское вино, кудрями.

– Тогда – идите. Отец Богов ждет вас!

Резко выбросив руку в сторону Дуба, томур выкрикнул заклинание. И тотчас у самой земли словно бы разъехалась шершавая кора, открыв узкий проход в темную сердцевину Отца Лесов. И две черные тени, две укутанные в черное фигуры, с лицами, скрытыми темной тканью остроконечных колпаков, появившись из недр Дуба, склонились в приглашающем поклоне.

Кони, встрепенувшись, заплясали на траве, и в ответ пронзительному ржанию донесся издали, со стороны додонских домишек, отзвук заполошного собачьего лая, срывающегося в тоненькие взвывы…

И снова – пронзительный крик Андроклида.

Взметнув крылья, сорвался с плеча юноши орел и пошел в небо, кругами набирая высоту.

Невесть откуда потянуло туманом, мелким и затхлым, словно сама земля выдохнула сгусток воздуха, несметное количество веков комом стоявшего в ее необъятной груди.

Всего лишь три шага навстречу черным фигурам без лиц.

Сполох, ослепивший застывших людей.

Все.

Нет юношей – ни рыжего, ни смуглого.

Только незатянувшийся узкий шрам на бугристой коре, похожий то ли на щель в скале, то ли на прорезанный вопреки природе рот, напоминал некоторое время о том, что в недра Отца Лесов только что шагнули люди.

Потом затянулся и он, и никто не сумел заметить, когда щели не стало.

А может быть, не посмел.

И наступило томительное ожидание.

При потускневшем в лохмотьях тумана свете полудня людские лица казались синюшно-сизыми, словно маски полуночных демонов, прислужников не поминаемой к заходу солнца Гекаты. Взгляды их, испуганные, потрясенные, благоговейные, метались по сторонам, избегая случайных пересечений.

Туман курился вверх, цеплялся за ветви Отца Лесов, повисал меж листьев синеватыми клочьями, раскидывая по воздуху мелкую прохладную паутину и понемногу изменяясь. Влажная затхлость сменилась свежим, напоенным голубым жаром молнии запахом. Сквозь истончившиеся струи испарений проступили низкие плотные кусты, растущие в двух десятках шагов от Великого Дуба. Вот промелькнула зелень у ног… Пышный ковер травы из свинцово-серого стал белесым, а затем вновь налился пронзительно живым цветом… Рассекая морось, цепенящую души, радостно прокричала в высокой кроне незаметная глазу птица…

И небо взревело, словно гигантский боевой рог.

Мгновенно, как и явился, сгинул в никуда туман, открывая людям невиданное зрелище, равно сжимающее сердца тех, кто сподобился видеть обряд посвящения впервые, и тех, кто был свидетелем благословения Дубом Эакида…

На широкой, негнущейся ветви, спиной к огромному, в полтора мужских роста дуплу появился томур Андроклид, лишь миг назад стоявший рядом с вождями, а плечом к плечу с клинобородым стоял молодой воин, сияющий начищенной медью кудрей. Левой рукой сжимал он высокий посох, оканчивающийся крючковатой загогулиной, а пальцы правой крепко удерживали странной формы, неудобный и чудовищно тяжелый даже на вид каменный топор, крепко примотанный к корявому сухому суку.

Толпа ахнула, приветствуя Хозяина Посоха и Секиры.

И Кинею, глядящему сквозь рассеивающиеся кольца тумана, на миг показалось, что он не стоит здесь, в диком варварском краю, у святилища знакомых по именам, но чужих и чуждых богов, а грезит у теплого очага, и в уши ему, навевая невозможные сны, вползает тихая песня аэда…

Андроклид вскинул руки, и голос его, долетающий сверху до сжавшейся, замеревшей толпы, был пронзительно тонок, как одинокий птичий вскрик среди пасмурного утра.

– Царь ушел, и Царь пришел! Примите Царя, о молоссы!

В воздетых руках жреца, явившись неведомо откуда, вдруг полыхнул белым огнем витой обруч из серебра, украшенного осколками горного хрусталя. Во внезапно сгустившейся тишине было отчетливо слышно, как екает селезенка у трудно, словно после долгого бега дышащего коня того, кто стал Царем.

Медленным движением томур опустил руки и, неслышно шевеля губами, надел обруч на рыжую голову молодого царя, сдвинув его низко-низко, почти по самые брови.

Судорога восторга сотрясла толпу.

Зародившийся шепот быстро перерос в нестройные крики, затем сгустился, потяжелел – и разрядился невыносимым грохотом. Молоссы, хаоны, феспроты, забыв о различиях, претензиях и обидах, ревели и размахивали руками, приветствуя Вернувшегося Царя. Когда шум утих, все увидели, что козлобородый Андроклид, устало улыбаясь, стоит вместе со всеми, вернувшись на землю так же таинственно, как и уходил.

На ветви Дуба стоял молодой Царь молоссов Пирр, один среди обрывков тумана и шевелящейся беззвучной листвы, и только темное пятно тени, неотделимое от него, маячило за спиной Властелина эпирских ущелий.

Вскинув голову, он повертел ею, словно проверяя, какова тяжесть древнего Венца Молоссии.

И тень повторила движение.

Царь легко спрыгнул на землю.

И тень последовала за ним.

Двое чуть согнули ноги, удерживая равновесие, и встали рядом: Пирр, сын Эакида, Царь молоссов и потомок царей, и Леоннат, сын Клеоника, отныне и навеки неразлучная с повелителем тень…

– Я – Царь! – прогремело ясно и торжественно.

И толпа вождей дружно отозвалась:

– Ты – Царь!

– Клянитесь же мне в верности!

Тишина. Затем – негромко, нараспев:

– Ты – наш царь! Ты – наша сила! Ты – наш царь! Ты – наша надежда! Ты – наш царь! Ты – наша судьба! Звездное небо тому свидетель, серое море тому порука! Ты – наш царь!..

Один лишь раз за все царствование повелителя молоссов вожди племен, во всем равные ему, преклоняют колени перед Избранником Дуба вот так, касаясь лбами травы, словно азиаты перед суровым сатрапом или эллинские рабы, застигнутые в миг безделья требовательным господином.

Глаза их напоены еще не рассеявшимся туманом.

Дыхание затруднено.

На щеках – нездоровый румянец.

Киней прикусывает губу, потрясенный внезапной догадкой.

Неужели?

Вот почему таким знакомым показалось ему все, что произошло у подножия Дуба. Давно уже там, на Востоке, приходилось видеть ему подобное. Служители Огня Живого, закутанные в багрово-желтые хламиды, тоже умели творить необъяснимое, и дым хаомы*, исходящий из незаметных глазу отверстий, наводил туман на разум преклонивших колена людей.

Ни за какие посулы не согласились узкобородые мудрецы открыть наставнику Эвмену свою тайну; лишь искусству уходить из-под давления чужой воли обучили они стратега и учеников его, предупредив, однако, что начавший поздно не сумеет избежать внушения вовсе, но лишь быстрее иных вырвется из колдовских пут…

В Эпире не растет хаома.

Но ведомо ли кому-либо, что растет в Эпире?!

Значит…

Афинянин вздрагивает, обожженный колючим, все замечающим и понимающим взглядом Андроклида: молчи, чужак, – предупреждает бесстрастный прищур, – бойся догадываться о том, что запретно!..

Киней отвечает поклоном.

Обидно признаваться, но еще несколько мгновений тому он едва не воспринял всерьез то, о чем нет нужды даже и писать Гиерониму…

– Свершилось, эллин! – Аэроп дружески обнимает афинянина. – Пирр – царь! Отец Зевс принял его!

Царь? На память приходят слова недавно прозвучавшей клятвы. Нет, варвар, ты ошибаешься! Мальчику еще только предстоит стать царем. Настоящим царем, а не бесправным вождем дикарей. Впрочем, этого Аэропу не понять…

– Отлично! – отзывается Киней с улыбкой. – Теперь необходимо, милый Аэроп, чтобы царя молоссов поскорее принял стратег Эллады Деметрий!

Из «ДЕМЕТРИАДЫ» достославного Гиеронима Кардийского

«…Вступив же в город после изгнания македонян, благородный Деметрий ни в чем не дал вольнолюбию афинян ощутить зависимость от него, но, напротив, проявил снисходительность и непритворное дружелюбие, снискав тем самым у вновь обретенных союзников не только благодарность, заслуженную им по праву Освободителя, но и искреннюю любовь, как верный друг и ревностный почитатель неувядающей эллинской славы. Те из афинян, что предрекали согражданам новое ярмо взамен старого, были посрамлены, и слово их утратило вес в глазах народа. Ибо Деметрий, желая пополнить могучее войско свое, объявил о наборе охочего люда, готового служить как в пешем строю, так и на флоте, однако, не желая обременять союзников своих и друзей, не сделал этого своей волей, хотя и имел на то бесспорное право, но обратился к Совету и Народу с просьбой посодействовать в означенном начинании. Нужно ли говорить о том, что подобная просьба, ясно указывающая на уважение высокого гостя к законам Города Девы, а кроме того, и украшенная всеми знаками внимания и щедрыми жертвами на алтарь Афины Промахос, не встретила отказа?! Более того, восхищенные скромностью наилучшего из вождей, Совет и Народ постановили содержать за счет афинской казны оставленный Деметрием после ухода его гарнизон, при условии, что он будет набран из афинских граждан и снабжен вооружением из арсеналов благородного Антигонида. Не было воспрещено ищущим славы и добычи афинянам и уходить вместе с Деметрием, однако жалованье таким добровольцам постановили Совет и Народ получать от стратега, не обременяя излишне городскую казну…

Отдохнув от тягот осады, по совету высокочтимого отца своего, заключил Деметрий договор с Афинами, соблюдя при этом все надлежащие обряды, и подтвердил свою приверженность договору немедленной передачей афинянам нескольких островов, издавна им принадлежавших, но утерянных в предшествующие годы в силу как македонских насилий, так и мятежей островитян, не желавших подчиняться воле Города Девы. Следует ли удивляться восторгу, неустанно проявляемому афинянами, воистину увидевшими после туч – солнце, после тьмы – свет, а после шторма – блаженную тишину?! Следует ли пенять им на неумеренность в проявлениях благодарности вождю, не только освободившему демократию от иноземного ига, но и способствовавшему возвращению хотя бы части исконно принадлежащего ей наследия?! Благодарность неотъемлема от благородства! И потому, вернувшись в Аттику из морского похода, подчинившего воле его Кикладскую цепь, Мегару, Эвбею и иные, менее значительные города, вплоть до Патраса в Ахате, встретил Деметрий прием, какого едва ли удостаивали афиняне и кого-либо из прославленных в золотую свою пору вождей.

Иные, излишне склонные блюсти чистоту нравов, могут сказать, что почести, оказанные благородному Антигониду и в его лице – великому отцу его, не подобали смертному, ибо способны были вызвать ревность завистливых Олимпийцев. Возможно… Однако и то верно, что заслуга ценна наградою, и совершивший благое дело не может быть обойден почестями. Если же подвиг посилен лишь богам, но совершен смертным, то вполне справедливо и воздать смертному мерою, положенной Олимпийцам.

Сказав перед Народом так, вождь демократии Афин, многочтимый Стратокл, внес на рассмотрение демоса предложение учредить ежегодные Игры, наподобие панафинейских, посвященные Деметрию и Отцу его, благороднейшему Антигону, и в виде вознаграждения за победу в сих Играх возлагать на атлетов венки не оливковые, как принято в Панафинеях, и не лавровые, какими увенчивают олимпиоников, но золотые, украшенные рубинами. И что же?! В едином порыве предложение мудрого Стратокла было поддержано разумно мыслящим демосом. Более того! Решено было воздвигнуть на Акрополе золотые статуи Освободителей, заказав изваяния Отца и Сына лучшему из ваятелей, и установить названные статуи близ Пропилей, неподалеку от прославленных изваяний Гармодия и Аристогитона, чьи кинжалы освободили некогда Афины от ига тирании. Лишь один голос прозвучал против. При этом почтенный, но излишне осторожный муж афинский отнюдь не возражал против оказания почета, но лишь высказал сомнение: допустимо ли оказывать тем, кто еще живет, знаки почитания, положенные богам? Услышав же разъяснения жрецов-феоров о полном согласии Небожителей с решением Совета и Народа, четко выраженном в знамениях, сей афинянин стал едва ли не первым, поднявшим руку в знак поддержки предложения.

Нельзя умолчать и об учреждении в Афинах двух новых фил*, названных «Антигонида» и «Деметриада», причем в филы эти записаны были лучшие из граждан, снискавшие известность в искусствах и ремеслах, либо славные воинской доблестью, либо отмеченные Небом удачливостью в торговле и обладающие достойным уважения состоянием. В благодарность за оказанную честь, удостоенные зачисления во вновь учрежденные филы добровольно и без всякого принуждения объявили о готовности собрать и предоставить Деметрию средства на постройку четырех аттических триер с экипажем, набранным из лучших мореходов, чья служба будет оплачена на год вперед. Кроме того, вдохновленные выпавшим счастьем, вышеназванные граждане заказали златошвеям Парфенона вышить портреты Отца и Сына на покрывале, ежегодно посвящаемом Афине, поступившись обычаем изображать на ткани кого-либо из мифических героев, особо угодных эгидоносной Деве…

Что же касается Деметрия Антигонида, прозванного также Полиоркетом, то он от своего имени и от имени родителя своего душевно благодарил афинян за воздаваемые почести, и многие утверждали, что видели на щеках его румянец, изобличающий уязвленную скромность, готовую вот-вот воспротивиться неумеренным славословиям, звучащим ежедневно. Однако, не желая оскорбить лучшие чувства союзников-афинян, Деметрий удерживал себя от возражений и покорно подчинялся всему, что требовали от него Совет и Народ: присутствовал на жертвоприношениях в свою честь, освятил храм, посвященный себе, принял делегацию граждан фил «Антигонида» и «Деметриада» и стойко вытерпел нелегкий разговор с коленопреклоненными, хотя, как признавался потом, невыносимо ему было видеть свободолюбивых демократов, склонившихся до земли не перед бессмертным, но перед смертным вождем, хотя бы и другом Афин…

Вводя любителей Клио в намеренное заблуждение, иные из историков, кормящиеся из рук клятвопреступного Кассандра и архилукавого Птолемея, утверждают, что Деметрий лишь изображал себя скромником, на деле же занесся недопустимо и наслаждался происходящим, позволяя себе втайне издеваться над союзниками и друзьями. По праву очевидца, свидетельствую: ложь и клевета, оплаченные недоброжелателями! Если же и срывались с уст его порою насмешливые слова, то лишь в мгновения, украденные Дионисом, после ночных пиров, и не было в них умысла, и да будет стыдно тому, кто, злоупотребив доверием вождя, донес сказанное в узком кругу до ушей тех, кому не полагалось этих шутливых слов слышать… Наилучшим же свидетельством скромности великого сына величайшего отца стал отказ его от дара, превышавшего всяческое разумение, и каждый, знающий о том, не сможет не согласиться, что лишь Деметрий, бывший воистину самым человечным из смертных, способен был выйти из затруднительного положения именно так и никак иначе…

В один из дней группой афинян, особо приближенных ко двору стратега, в том числе, разумеется, и многочтимым Стратоклом, были поднесены Деметрию две короны, роскошью своей превосходящие все мыслимое и затмевающие, по слухам, венец Царя Царей Персии. Память не в силах воскресить этот дивный блеск золота, и электра*, и редкостных каменьев! Чтобы читающий представил без лишних пояснений, скажу лишь: в две сотни талантов каждую оценивали опытные ювелиры, и это без учета труда, затраченного наилучшими из афинских златокузнецов. И что же?! Восхитившись невиданно искусной отделкой корон, отдав должное и ценности металла, усугубленной каменьями, Полиоркет, пожав плечами, отказался, как ни молили о том дарители, увенчать себя тем, что, как выразился он, «достойно лишь царя, и никого иного». Когда же, решив, что он упорствует, лишь ожидая уговоров, афиняне принялись убеждать стратега, что если кто и достоин подобного дара, то только лишь он и его великий отец, Деметрий, впервые за время пребывания в Афинах, разгневался. Впрочем, тотчас на прекрасном лице его вновь появилась милостивая улыбка, и достойный сын достойного родителя счел нужным пояснить свой категорический отказ. «Вы, дорогие мои друзья, – сказал Полиоркет, сияя лучистыми очами, – верно, перепутали меня с Кассандром, не спящим ночей в мечтаниях о похищении не ему принадлежащей короны? Или же, не ведаю почему, решили унизить меня, сравнив с Селевком и Птолемеем, похитившими законное достояние македонских владык? Когда бы все было так, я б ничуть не замедлил снизойти к вашим просьбам. Но цель моя состоит лишь в том, чтобы вернуть Элладе похищенную свободу, Македонию же вручить законным повелителям, буде таковые найдутся. Если же нет, так пусть боги укажут достойнейшего! Притом, – продолжал Деметрий, – даже и согласись я принять венец, то этим был бы безгранично разгневан отец мой, для которого эллинская демократия и македонский обычай – священны, а память о Божественном Александре священна вдвойне…» Так устыдив опрометчивых и убедившись в том, что смущение их и раскаяние непритворны, Деметрий с ему одному присущей ласковостью попросил гостей забыть о случившемся разговоре и пригласил к пиршественному столу, за которым блистал остроумием и благожелательностью, подарив Стратоклу, автору идеи поднесения корон, двенадцать первосортных рабынь всех мастей, обученного соматофилака*-фракийца, фессалийского жеребца и золотой перстень, украшенный геммой со своим изображением в облике Гелиоса. Иным же из депутации преподнес дары менее ценные, однако тоже превышающие меру всякого воображения…

Таков был в Афинах Деметрий. Вопреки же утверждениям злоречивого Калликла Александрийского и не менее падкого на подарки Онесикрита-вавилонянина, а также и гадкоустого ругателя Аристокла из Пеллы, тщащимся, истине вопреки, изобразить, в угоду своим нанимателям, богоравного Полиоркета распутником, погрязшим в пороках и устрашившим благонравных афинских матерей дурным примером, подаваемым их детям, скажу: разве не есть доказательство истинного мужества и силы способность любить многих красавиц?! И разве не истинное великодушие в том, чтобы не заставлять прекрасноликих дожидаться ночи любви в постыдной очереди, но дать удовлетворение всем жаждущим одновременно?! Ведь не было ни единой, чьей благосклонности герой, равный Аяксу благочестивый Деметрий, добился бы вопреки ее ясно выраженному желанию! Как не было и ни одной семьи в Афинах, которой бы не по нраву пришлись дары, поднесенные щедрейшим Антигонидом в благодарность за доступ, открытый их дщерью в сад дивных радостей! Равным же образом и упрекать господина моего в излишнем пристрастии к дарам Диониса безумно и гадко. Ибо может ли кто оспорить, что отведать вина означает проявить почтение к тому же Дионису, а тем самым и благочестие в целом? Если возлияние есть жертва, а именно так говорят жрецы, то чем больше количество выпитого, тем угоднее веселому богу потребивший благоухающую влагу! И, наконец, отвечу мерзейшему из мерзостных, Филимону, коего по заслугам колесовал в Кизике великодушный, но и суровый в справедливости Антигон. Лжет Филимон, прелюбословя о несчитанном количестве мальчиков, якобы совращенных могучим Полиоркетом. Свидетельствую, и призываю подтвердить слова мои саму Артемиду Непрощающую: одиннадцать было их! Всего лишь одиннадцать! И можно ли забывать о высокой любви Ахилла к Патроклу, и Ореста к Пиладу, и Алкивиада к Сократу, и многих иных, не менее достойных? Персы же, почитающие мужество и целомудрие не менее эллинов, и по сей день не усматривают худого в однополой любви, коль скоро осуществляется она по взаимному согласию. Не отрекаемся же мы от наслаждения читать божественные строфы Сафо или Алкмеона лишь потому, что грезы, навеянные им капризным Эросом Гермафродитом, отличались от общепринятых! И Филимону-клоакоязычному, позорящему своими сочинениями всех собратьев в служении Музе Клио, следовало бы вспомнить – прежде чем браться за стило! – примеры истинного разврата. Ведь кому не ведомы нравы двора и опочивальни Филимонова покровителя, заказчика гнусных писаний Лисимаха фракийского?! Задуматься вовремя, вот главное правило историка! Не забудь о нем Филимон, и, быть может, не задавался бы он горестным вопросом: «За что?!», когда по воле не забывающего обид Антигона крутили его на шипастом колесе посреди казикской агоры, забив рот скомканным свитком его лживой книжонки…

Тогда же, поздним летом года 469 от начала первой Олимпиады, прибыл в Афины по приглашению Деметрия для знакомства и заключения дружеского союза юный Пирр, незадолго до этого воцарившийся в Эпире с помощью воспитавшего его иллирийского династа Главкия, не без оснований прозванного Филэллином, а также и при прямом содействии флота, посланного Деметрием по указанию Антигона и просьбам супруги своей Деидамии к эпирскому побережью. Тут надобно заметить, что означенный Пирр, как известно многим, приходится свойственником Деметрию, являясь родным братом госпожи Деидамии, добронравнейшей и достойной всяческих похвал женщины, достоинства коей оценил вполне даже и суровый Антигон, после рождения ею внука именующий невестку, и тому свидетели многие, не иначе как «доченька».

К слову, о Пирре. Судьба сего отрока, стоящего ныне лишь на самом пороге мужания, достойна отдельного описания, и можно быть уверенным, что в будущем найдется немало биографов, посвятивших себя созданию «Пирриады». С самого нежного возраста испытав невзгоды и гонения, он вынужден был спасаться на чужбине от козней Кассандра-клятвопреступника, опасающегося, и не без оснований, что, возмужав, юноша сей по обычаю своей суровой страны станет мстителем за погубленную родню Божественного Александра. Взрослея в окружении варваров-иллирийцев, хоть и тяготеющих к благам эллинской цивилизации, но неискушенных в обладании названными благами, отрок должен был бы, как полагали многие, и сам немногим от варвара отличаться. Афиняне сбегались поглядеть на то, как въезжал молосс в городские пределы, предвидя созерцание молодого дикаря и приготовив для такого случая наиязвительнейшие из насмешек, шуток и песенок, которым славится сей злоязыкий народ. И что же?! Ожидания их не оправдались, надежды их были посрамлены. Кровь Олимпийцев, текущая в жилах Пирра, обнаружила себя, проявившись не только в красоте лица и соразмерности тела, но и в истинно царской величавости, во властном взгляде, странном для вчерашнего мальчика, в разумных не по годам суждениях. Можно смело утверждать: немалая заслуга в том, что юный Пирр ныне таков, каков есть, принадлежит наставнику его и учителю во многих науках, почтеннейшему Кинею Афинскому, чьи познания в политологии, по общему признанию понимающих в этом толк, весьма и весьма высоки, логика безупречна, а этика превыше всяких похвал. Можно лишь сожалеть, что, избрав стезю педагога-практика, Киней отложил в сторону стило ученого, посвятив жизнь воспитанию юноши, коего, по его словам, мечтает вырастить «идеальным царем и наилучшим человеком». Что ж! Мечта похвальна, и плох тот педагог, что не лелеет подобных надежд в отношении своего воспитанника! Пройдут годы, и внуки твои, любезный читатель, по свиткам еще не написанных «Пирреад» оценят, преуспел ли в труде своей жизни благородный Киней. Ныне же, когда Мойры лишь прядут начало нити жизни юного молосса, нет нужды в излишних благопожеланиях. Ибо боги ревнивы!

Приняв юного гостя и родственника с полной мерой свойственного ему дружелюбия, Деметрий в короткое время стал для юноши истинным примером, в подражании которому царственный отрок упражнялся постоянно, стараясь не отходить от могучего покровителя своего ни на миг. Впрочем, и Полиоркет искренне привязался к юноше, видя в его чертах удивительное сходство с возлюбленным и единственным сыном своим от высокопочтенной Деидамии Молосской. Как известно, Антигон Деметриад, годами значительно младший, нежели Пирр, не сопровождает отца в его освободительном походе по Элладе. Не секрет и причина. Антигон Великий обожает мальчика, названного в его честь, и держит при себе неотступно, выполняя даже и обязанности педагога. Причем, нельзя не отметить, прекрасно с этими обязанностями справляется! Унаследовав истинную божественность отца, воспитанный могучим дедом, юный Антигон Деметриад, вне сомнений, вырастет мужем могучим, исполненным достоинств и величия, одним из тех, в чьих руках окажутся судьбы завтрашнего дня Ойкумены…

Весьма тоскуя по сыну, Деметрий излил нерастраченную отцовскую любовь на юного молосса. Особо же сблизились они после заключения дружественного союза, предоставившего эпирскому царю право в любой момент обращаться за поддержкой к Антигониду. В свою очередь, стратег Эллады получил возможность вербовать воинов в изобильных людьми, но далеко не процветающих поселениях Молоссии. Как известно, тамошние горцы весьма умелы в обращении с оружием, яростны в бою и славятся неуклонным соблюдением однажды данной присяги. Не было еще случая, чтобы воин-молосс изменил знамени, под которое встал…

Итак, выгода оказалась взаимной, и заключение договора стало крайне огорчительным для Кассандра известием. Отныне западные рубежи узурпированной им Македонии сделались для клятвопреступника источником непреходящей головной боли! Соседом его сделался тот, кто еще с пеленок привык ненавидеть македонского стратега, а ужаснейший из противников, Полиоркет, обрел неиссякаемый источник пополнений своего победоносного воинства. Покончив с делами и отпраздновав заключение союза, Деметрий не стал торопить юного гостя с отъездом, напротив, предложил ему задержаться и насладиться вволю пребыванием в искусительнейшем из городов Европы. С великой радостью владыка Эпира согласился, Деметрий же, видя искреннюю и с каждым днем все возрастающую привязанность к себе молосса, отвечал ему столь же непритворной приязнью. Скажу о том, что видел сам: когда они сражались в палестре, или мчались наперегонки вдоль городских стен, или, одевшись попроще, отправлялись в веселые кварталы искать мужских развлечений, казалось, что нет младшего и старшего, героя и эфеба, но – есть однолетки. До того увлеченно соперничали они, столь быстро, без споров, а порою даже и без слов приходя к согласию!..

Вот случай, представляющийся мне достойным упоминания в подробностях. Однажды, уже в пору осенних ветров, когда море кипело и гневалось, Деметрий и Пирр направились в Мунихий, где готовились к спуску на воду четыре триеры*, построенные афинскими корабелами по чертежам, выполненным лично Полиоркетом, весьма умелым в изобретении новых видов машин, усовершенствовании устройства судов и иных инженерных премудростях, описывать которые не возьмусь, ибо не одарен богами умением понимать технические озарения. Случилось так, что порывом ветра с плеч Деметрия сорвало плащ из тирийского пурпура, стоимостью в одну седьмую таланта. Взмыв ввысь, драгоценный гиматий потрепетал, подобно раненой птице, и опустился в кипящие под обрывом волны. «Жаль! – воскликнул Полиоркет. – Я его так любил!» – и тотчас пожалел о сказанном, ибо Пирр… прыгнул! Прыгнул, не раздумывая, не глядя на высоту обрыва (не менее десятка человеческих ростов!) и даже не пожелав вспомнить о неумении своем плавать! Когда его вытащили на берег, он дрожал в ознобе и почти лишился сознания, обожженный холодом осенней воды, но тем не менее так и не выпустил из рук пурпурный плащ, пока Деметрий сам не попросил его об этом со всей возможной ласковостью. Наиболее же удивительным следует признать то, что первым с обрыва на выручку безрассудному юнцу бросился не кто иной, как сам стратег Эллады, плавающий не хуже дельфина, однако ненавидящий студеную воду с детства! Объяснять причины такого поступка Антигонид не стал и даже запретил о нем упоминать, однако здесь я нарушаю запрет, ибо случай этот – наилучшая отповедь недобрым сплетникам, утверждающим, что великодушный Полиоркет старался очаровать молодого союзника не из искренней дружбы, но лишь ради соображений политических! Пускай же говорящие так представят бурлящее море и завывания ветра! Пусть представят тонущего юношу, крепко вцепившегося в бессмысленный клок пурпурной ткани! Пусть вспомнят, сколько стражников, и рабов, и афинян из свиты Деметрия готовы были кинуться на выручку глупому птенцу!.. И да будет сплетникам стыдно, если в их сердцах осталось еще место стыду!

Между тем из Азии, где находится стан победоносного Антигона, поступило сообщение о том, что Птолемей, сатрап Египта, устрашенный усилением отца и победами сына, решился, не дожидаясь дальнейшего их укрепления, разорвать перемирие и попытать военной удачи. Флот его выступил в поход и закороткое время принудил к сдаче немалое количество островов Великого Моря, где, благодаря восстановлению Полиоркетом демократии, властвовали союзники стратега Азии. Подчинение островов грозило нарушить прочность связей между армиями Деметрия и Антигона, более того, наносило урон снабжению войск продовольствием и присылке из Европы пополнений. В то же самое время и Селевк, подготовив немалое войско, главным образом из азиатов, предъявил Антигону требование очистить Сирию с Палестиной, обе Аравии, Атропатену и Ликию, подтвердив свои претензии вступлением в мидийские земли. Естественно, подобная дерзость не могла оставаться без ответа. И многославный Антигон предписал сыну своему выступить против Птолемея, сам взяв на себя труд обуздать Селевка. Момент благоприятствовал отцу и сыну. Ведь Кассандр македонский, утратив многие греческие земли, имея Эпир в недоброжелателях и столкнувшись с недовольством македонцев своими неудачами, не способен был оказать какую бы то ни было поддержку союзникам своим и охотно принял предложенное Деметрием перемирие, согласившись на все условия, выдвинутые Полиоркетом, кроме уступки Фессалии, на чем, впрочем, послы Деметрия имели указание не настаивать. Что же касается фракийского Лисимаха, то этот сатрап, несмотря на все уговоры посланцев хитроумного Лага, продолжал оставаться в стороне от событий, опасаясь закаленных войск Деметрия и покровительствующей Антигониду крылатой богини Победы Ники…

Таким образом Деметрий приготовился выступить из Афин во главе флота против Птолемея. Пирру же предписал отбыть на родину и сделать так, чтобы Кассандр, постоянно ощущая угрозу с запада, не решился вдруг нарушить перемирие.

Не без слез простившись с Полиоркетом, а также и с афинянами, успевшими полюбить его, молодой молосс отбыл к себе, увозя немалое количество даров, а также и сопровождаемый некоторыми из опытных воинов, имевших указание Антигонида помочь юноше в организации войска его по современному образцу. Отмечу, что молоссы по сей день регулярных войск не имеют, сражаясь ополчением, как некогда наши предки.

Уже готовый тронуться в путь, Пирр оглянулся и еще раз, никем не понуждаемый, принес клятву верности и вечной дружбы тому, кто, как он выразился, «так походит на Бога, что просто не может Богом не быть». Деметрий же, нахмурившись, как это бывает всегда, когда он чем-то смущен, попросил юношу не говорить так, ибо негоже природному базилевсу, потомку небожителей, произносить подобное в адрес обычного человека, хоть и обладающего немалым могуществом. И тогда Пирр, спешившись, подбежал к Полиоркету и обнял его, и оба они прослезились, удрученные неизбежной разлукой.

Дальнейшие события да будут описаны мною после совершения их…»

Додона.

Весна года 470 от начала Игр в Олимпии

Промозгло-теплая, пропитанная моросью темень за окном.

Шорох ветвей.

Протяжный плач ветра.

И одуряющий, не дающий уснуть до рассвета запах только-только раскрывшихся почек…

Подрагивает огненный лепесток на фитиле, выхватывая из тьмы золотистый кружок.

Ползет по чистому папирусному полю тонко заточенный плужок-стило.


«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кардии: привет!»


Медленно тащится рука, от слова к слову, словно впряженный в тяжелое ярмо бык.

А ведь раньше – бежала под стать нисейскому иноходцу.

Сидящий за пюпитром замирает, склонив голову к левому плечу, прислушивается к тишине, и в страдальчески искривившихся уголках тонких губ возникают сетки морщин.

Нет. Рука подчас умнее головы. Она уже смирилась с тем, чему не желает поверить разум.

Рука знает: незачем писать, да в общем, и некому!

От встречи, вымечтанной и наконец осуществившейся, осталась лишь горечь обманутых надежд.

А ведь как верилось, даже и в наитяжелейшие мгновения: нет одиночества! Где-то там, далеко, в азиатских просторах, живет человек, способный понять самые сокровенные мысли, разделить горчайшие из сомнений, поддержать в миг слабости.

Увы, Киней, найди силы признаться самому себе: ты ошибся! Да, были радость встречи, и долгие, далеко за полночь, беседы, и неспешные прогулки, и ни с чем не сравнимая радость общения с равным по духу – после семи тягостных лет прозябания в кругу кичливых полуварваров, полагающих себя солью Геи!..

Все это было! Не было главного – понимания!

Киней пытался говорить о том, что его жгло и мучило и не давало уснуть все эти годы, а глаза Гиеронима наливались недоуменной скукой.

Его не терзали сомнения, ибо ему все было ясно.

Киней тяжко вздохнул.

Как ни печально, следует признать: Гиероним тяжко, неизлечимо болен. Симптом болезни в нежелании ее осознать. А имя недугу: «деметриомания».

Нет, конечно, это слово не прозвучало в беседах, поскольку, выскочи оно в мир, и дружбе пришел бы конец, немедленно и бесповоротно, и даже в шутку обратить сказанное вряд ли удалось бы. Почти все, кто окружает Деметрия, даже умнейшие, вроде Гиеронима, становятся тупо-фанатичны, как только речь заходит об их кумире…

Будем справедливы и отдадим Полиоркету должное. Он из тех немногих, кто воистину достоин любви. И даже поклонения. Он очаровывает и тех, кто не хочет быть им очарованным. И это прекрасное качество для политика. Но – лишь до тех пор, пока та же хворь не подкосит его самого. Ни на миг обладающему силой не следует забывать о судьбе юноши по имени Нарцисс.

Стило нырнуло в чернильницу, и кривоватая ухмылка Кинея сделалась еще резче.

О, эти золотые статуи на Акрополе!

Издевательски-роскошные, оскорбительно сияющие в лучах хихикающего солнца истуканы… Любой, не лишенный ума и вкуса, отшатнулся бы от этой откровенной, кричаще-пошлой лести. А толпа воинов вопила от восторга, когда с желтых болванов упали покрывала! Ну ладно, солдатне простительно, и даже Зопира можно понять – он все-таки перс, хоть и вполне эллинизированный, он привык к азиатчине с детства… Но Гиероним?! Но сам Деметрий?! Неужели они, сияя довольными улыбками, не обращали внимания на гаденькие, понимающе-брезгливые ухмылочки афинских демагогов?!

Впрочем, стоит ли винить афинян? Им, утратившим свое величие, остается находить утешение в последнем оружии, коим они владеют безукоризненно.

Кто сказал, что ирония не способна убить?

И почему бы не поиздеваться над тем, кого Олимпийцы наказали, лишив чувства юмора, присущего разумным?..

Сомнительно, очень сомнительно, решились бы Совет и Народ почтить Освободителя подобным даром, приди освобождать их не сын Антигона, а сам Одноглазый…

Киней, поднявшись, подошел к окну, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, заставляя мысли не опережать друг дружку. Вернулся к пюпитру. Вновь обмакнул стило в чернила. Густо-густо зачеркнул строку: «От Кинея-афинянина…»

Незачем писать тому, кто не поймет.

Однако же и не писать нельзя. Делиться наболевшим с папирусом стало за эти годы необходимостью, и обойтись без этого ему уже не под силу.

Что ж. Есть все же в Ойкумене один, способный понять.

Стило прикасается к норовящему согнуться листу.


«От Кинея-афинянина Кинею-афинянину: привет!

Прости, что тревожу, отвлекая от насущного, но необходимость изложить мучающие меня проблемы сильнее учтивости, дорогой мой Киней, и не затруднись, прочтя, высказать свои соображения по поводу изложенного мною. Полагаю, что в этом не будет вреда и для тебя, поскольку я, как ты понимаешь, вполне осведомлен о твоих трудностях! Вдвоем мы сумеем найти наилучший выход из сложившейся ситуации, и да послужит решение наше во благо тому, кого мы с тобою, да еще Судьба неизбежно приведет к власти над Ойкуменой!..»


А шелест за окном все сильнее.

Стук – сначала редкий, затем чаще и чаще, и наконец ровный гул надолго зарядившего дождя. Белой вспышкой прорезает темень окна зигзаг молнии, и вдогонку за ним ползет гром.

Гроза подбирается с севера.

Из тех краев, где нынче Пирр.

Из тех земель, где сейчас сражается царь молоссов.


«О людях этих пока что ведомо немногое, – сама по себе пишет рука маловажное, избегая касаться главного. – Даже и имя их остается загадкой. Фракийцы именуют пришельцев калайтасами. Иллирийцы, подданные Главкия, м – келеттами, сами они, как известно, предпочитают называть себя кельтами. Дабы не путаться в десятках непривычно звучащих слов, стану впредь говорить о них, как повелось среди эллинов, – галаты. Не так давно явившись в Ойкумену, произвели они впечатление ужасающее даже на фракийцев и дарданов, которые и сами пользуются недоброй славой среди соседей. Чужие всем, чуждые обаянию эллинской культуры и враждебные всем заповедям, на коих зиждется человеческое существование, они, кажется, и впрямь посланы кем-либо из разгневанных Олимпийцев, решивших покарать Элладу и сопредельные с нею земли за позор братоубийственных войн. Поостерегусь даже назвать их варварами, ибо в слово это принято вкладывать смысл совершенно определенный. Со времен мудрейшего из мудрых Аристотеля антитеза «эллин и варвар» предполагает неразрывность двух миров. Нет эллина без перса! И наоборот. Эти же, галаты, чужды Ойкумене вообще! Те немногие из них, что развязывают языки, попав в плен, даже не собираются скрывать, что цель их – в испепелении всего, что встретится на пути! А идеал – беспредельные пастбища для их стад, не обремененные каменными постройками. К тому же к пребыванию в рабстве они не способны категорически, предпочитая откусывать себе языки и таким нечеловеческим образом избегать неволи. Иными словами, в антитезе «свободный и раб» они также не находят себе места. Поскольку рабов, в понимании людей цивилизованных, у них нет. По мнению этих галатов, хороший чужой – только мертвый чужой, а жизнь воина вовсе не так уж ценна, чтобы не обменять ее на победу. Они были бы лучшими из наемников, если бы ценили золото и соглашались служить кому бы то ни было, кроме своих князьков. Увы! И этого нет! Так что пришельцам не находится места даже в последней антитезе развитого мира: «нанимающий и нанятый». Можно сказать, они – звери в облике людей, людей, отдам должное, весьма привлекательных внешне, хотя и вызывающе непривычного вида. И если в наиближайшее время близорукие властители Ойкумены не опомнятся, прекратив воевать во имя собственного честолюбия, то всех нас ждет пора испытаний тяжелейших! Когда мир перевернется и нога человекоподобного зверя растопчет все, что дорого нам…»


Вновь: вспышка в квадрате окна. И грохот.

Быть может, это отзвуки битвы?

В этот раз галатов скорее всего снова отбросят от иллирийских рубежей. И хотя с каждым годом их становится все больше, и набеги их вполне можно уже назвать вторжениями, однако и старый Главкий сумел собрать немалые силы. Уж если даже обитатели Косматой Фракии, не платящие дань самому Лисимаху, прислали почти три тысячи воинов в волчьих накидках поверх мускулистых тел, то галатам не устоять.

Этой весной.

Как сложится дальше – известно лишь на Олимпе…

Иллирийцы Главкия и вольные фракийцы – это серьезно.

Да еще и молоссы.

Хотя, надо сказать, вожди горцев без восторга выслушали приказ царя прислать воинов. Их-то селения не горели еще, подпаленные галатскими факелами! Кто знает, что вынудило их подчиниться: царская ли воля или нежелание ссориться с умным и сильным, а оттого и вдвойне опасным, Главкием?..

Ну вот, Киней, ты и приблизился к главному.

Беги же по глади, стило, беги!


«Не стану скрывать: приход сего народа, чуждого и опасного, рассматриваю я, как знамение свыше. Пришло время от благопожеланий о единстве переходить к практике. Ойкумене необходим царь, и это ясно всякому, умеющему рассуждать! Ясно и то, кому надлежит стать владыкой мира. Нет и не может быть иного претендента, нежели Пирр, хоть мысль эта ныне может показаться смешной. В самом деле: согласятся ли с этим Птолемей и Селевк, Лисимах и Кассандр, Антигон и Деметрий?! Все они во снах примеряют корону Божественного, в крайнем случае – венцы тех сатрапий, что явочным порядком подчинили себе. Разумеется, каждый из них остерегается стать первым, заявившим во всеуслышание о своих претензиях. Но отнюдь не из уважения к законности и правопорядку. Просто каждому ясно, что отважившемуся первым придется доказывать свою силу всем остальным сразу. Впрочем, думается мне, что ждать уже недолго. Логика политики – упрямая вещь, и первым, скорее всего, станет Одноглазый, ибо само развитие событий не оставляет ему иного выхода. Что ж, пусть будет так. Не сомневаюсь нисколько: боги истребят любого, решившегося на кощунство! Если же они почему-либо промедлят, соперники искоренят себя сами и без олимпийского вмешательства. Вот к тому-то времени, когда израненная Ойкумена, испытав ко всему еще и вторжение светлоусых северных нелюдей, возопит, призывая к власти царя, угодного богам, Пирр и войдет в блаженный возраст акмэ*, когда мужчине, если он твердо уверен в своем пути, нет препятствий ни в чем!..»


Сорвавшись с острия, черная капля упала на неоконченную строку.

Киней досадливо поморщился. Щелкнул пальцами.

Принял из рук бесшумно возникшего и так же беззвучно сгинувшего прислужника чашу с подогретым, более чем обычно разбавленным вином.

Сделал глоток. Присыпал песком уродливую кляксу.

Ну… далее?..

Папирус внимал, словно благодарный, неболтливый слушатель.

«Однако же для того, чтобы бороться за власть над Ойкуменой, Пирру, несомненно, надлежит достигнуть власти в своем отечестве. Ты удивлен, любезный мой Киней? Ты полагал доселе, что царский сан и царская власть неразделимы? Твоя ошибка заслуживает извинения. Слишком давно избыла Эллада басилейю – власть, основанную на отеческом праве, и очень многие, даже и посвятившие жизнь политологическим изысканиям, скверно разбираются в подобных тонкостях. Тонкости же эти надлежит понимать, коль скоро принимаешь на плечи груз воспитания того, в ком видишь спасителя не только Эллады, но и всего культурного мира.

Пожалуй, есть смысл уточнить категории, если не будет, милый Киней, возражений с твоей стороны…


– Не будет! – Не удержавшись, афинянин сказал это в полный голос и тотчас взмахнул рукой, отсылая прочь возникшего было служителя.


Весьма любезно, друг мой и единомышленник! Итак. Ни для кого не секрет, что право на обретение власти может быть трояким. Путем наследования, и тогда мы назовем властителя «базилевсом». Путем захвата, и в этом случае перед нами «тиран». Наконец, путем избрания, чего в обозримые времена не случалось, а те, кто был избран некогда – базилевсы Молоссии, Македонии, Спарты, – положили начало династиям, наследующим престол первым путем. Отбросим в сторону тиранию, ибо методы ее и конечный итог известны. Но и благородная монархия, «басилейя», основана на некоем соглашении избранного с избравшими. Общеизвестно, что, скажем, в Спарте цари являются не более нежели военачальниками и власть их ограничена до немыслимых пределов обычаями и контролем старейшин. Можно смело сказать, что у молоссов традиция эта еще более сильна. Но может ли Пирр смириться с теми узами, какие налагает на него давно обветшавший обычай?! А с другой стороны, позволительно ли этот обычай нарушать, тем самым расторгая договор, заключенный некогда его предками с подданными?.. Вот в чем сложность проблемы! Есть ли из тупика выход, или этот Лабиринт заведомо обрекает вошедшего на гибель?..


На устах Кинея – лукавая усмешка.


А ответ, недогадливый мой собеседник, между тем есть, и он, как ни странно, весьма прост…»


Да, ответ прост. Проще некуда.

Поездка в Афины была полезна, и вовсе не только ради заключения союза торопил Киней воспитанника лично принести благодарность Полиоркету. Мальчик увидел, что такое настоящая власть! Он многого не понял – что в его возрасте простительно, – но он часами бродил среди боевых машин Полиоркета, по общему признанию – лучших в мире, он до заката пропадал в слоновьих загонах, пытаясь подружиться с серыми гигантами, и он сумел оценить блеск Деметриевых войск.

Для мальчишки – любого! – властвовать означает воевать. Вести за собою блещущих доспехами всадников, среброщитных пехотинцев под пурпурными знаменами, послушных каждому слову стратега… А не толпу, закутанную в овчины, да и то собирающуюся лишь с дозволения собственных вождей.

Пирр видит в Деметрии идеал? Прекрасно! Идеалу надлежит подражать! Пирр сталкивался с галатами? Превосходно! Значит, сообразит, какое войско необходимо для серьезной войны со светлоусыми! И он будет в восторге, если у Молоссии появится настоящая, постоянная армия.

Отсюда и следует исходить…

«Отсюда и только отсюда, друг мой, – выводит слово за словом стило, соблюдая изящный наклон, – лежит путь. Если в мирное время власть молосского базилевса ничтожна, то война делает ее воистину всеобъемлющей. Правда, лишь до момента заключения мира! Для воина слово царя – наивысшая воля. Теперь предположим, что набрано некое число воинов, постоянно находящихся при царе, за счет его казны. Такие воины, естественно, заинтересованы в укреплении власти своего стратега, ибо его власть гарантирует их процветание. Подчеркну: в молосских селениях имеется избыток молодежи, готовой – да что там! – мечтающей о воинской службе. Старейшины позволяют юношам уходить под знамена чужеземных царей, получая часть положенной им платы. Царь же молоссов не имеет возможности нанимать собственных подданных, ибо лишен средств для их содержания. Это препятствие – единственное. Отсюда возникает новый вопрос: где можно взять такие средства? Ты скажешь: войско кормится войной. Не стану спорить. Но скажи: с кем ныне может воевать молосский царь? Галаты? Они бедны, да и сами вторгаются ради грабежа. Иллирия? Но Главкий – приемный отец Пирра и мечтает видеть его своим наследником, поскольку лишен сыновей. Жители Косматой Фракии ныне в союзе с Главкием и Пирром, да и воевать с ними не столь выгодно, сколь опасно. А значит…»


Отложив стило, Киней медленно прошелся из угла в угол.

Откуда сомнения, если все продумано многократно?

Цели ясны, задачи определены. Необходимо действовать.

Архонты молоссов слишком возомнили о себе в годы призрачной власти ничтожного Неоптолема. Да и Эакид, нужно признать, избаловал самостоятельностью горных князьков. Его можно понять и простить. Неудачный поход Александра Молосса в Италию позволил вождям отбиться от рук. Как же: десять тысяч павших и никакого дохода! Что же, с вольностями пора кончать! В Эпире есть царь, а если кто-то в этом сомневается, ему лучше умолкнуть. Если вожди, пользуясь годами смут, присыпали пеплом древние законы, это не значит еще, что закон умер в священной Додоне!

Чтобы быть царем не только лишь по званию, Пирру необходима дружина. Пусть небольшая для начала, копий в пятьсот, даже в триста. Но – своя. По примеру македонских владык, ставших истинными царями лишь после того, как обзавелись гетайрами и пешей гвардией ипаспистов*…

Киней лукаво прищуривается.


«Забавный парадокс, друг мой: самовластие монарха может быть основано только на демократии! Ты удивлен? Не спеши, однако, недоумевать. Подумай: если объявить всех, способных держать оружие, равными перед царем, как источником власти, разве не встретит это поддержку у подданных? Для хаонов и феспротов демократический закон обернется реальным соучастием в решении судеб государства и отменой унизительной дани молосским вождям. Для молоссов демократия будет означать конец самовластию старейшин, возможностью покидать селения без их позволения и самим решать свою судьбу. В сущности, я предложил бы Пирру углубить реформы, проведенные его великим прадедом Фарипом Златоустым. Реформы эти по сей день памятны эпиротам, и многие сожалеют, что тупость своекорыстных вождей не дала Фарипу довести их до конца. Я утверждаю: ничего, кроме блага, не будет, если станут высшей властью в Эпире Народ и избираемый Народом Совет. Разве не оправдала себя такая политейя в Афинах? С другой стороны, подчеркнем: народ есть войско, а царь по праву крови – военачальник. Следовательно, он – единственный из эпиротов – становится выше закона! Не первым среди немногих равных себе, но высшим над всеми, каждый из которых равен любому, кроме, разумеется, царя! В конце концов, именно так поступил не столь уж давно старый Филипп, положив начало величию Македонии…»


Стило, словно споткнувшись, зависло над незавершенной строкой.

Киней медленно скомкал папирус. Поднес к фитилю. Подождал, пока займется. И вышвырнул рдеющий комочек в заоконный шелест дождя…

Есть вещи, которые не стоит доверять никому, даже на миг, даже здесь, где на весь дворец не встретишь обученных альфабету, не считая, разумеется, его самого, Пирра, да еще Ксантиппа.

Впрочем, с рыжим македонцем они понимают друг друга без лишних слов. «Мой царь» – так с первых же дней пребывания в Додоне именует Ксантипп, военный советник, приставленный к Пирру Деметрием, юного царя молоссов. И пытается не разлучаться с ним нигде, словно надеясь этим вернуть невольный долг другому юноше, которого не сумел уберечь.

Он не рассказывал об этом Кинею. Рассказал Гиероним.

Да, Ксантипп будет наилучшим из возможных кандидатов на пост хилиарха* царской дружины. Если, конечно, дружина эта будет создана. А вот в этом уверенности нет. Что с того, что царь бредит ею? Закон Молоссии суров: любой указ базилевса исполняется лишь после утверждения его простатом молоссов. И покуда простатом является тупица Аэроп, ни о каких новшествах нечего и мечтать. Он, безусловно, предан Пирру. Более того! Он любит его, как сына, но его кругозор ограничен эпирскими ущельями, а из похода в Италию седой тугодум сделал единственный вывод: молосским царям нечего делать на гибельной для них чужбине…

Аэропу ничего не объяснишь, ибо ему все ясно. Царь – почтенный отец. Архонты – младшие братья царя. Молоссы – послушные дети, обязанные чтить отца и дядьев. Хаоны и феспроты – прислуга в доме. Так полагает Аэроп. И пока он держит в своих руках посох простата, горные архонты могут спокойно спать в своих башенках из дикого камня. Никто не посмеет требовать с них дань.

И история рождения великой Македонии, окропленной жертвенной кровью непокорных династов Линкестиды, Орестиды, Тимфейи, не повторится в Эпире.

Эпир Аэропа – понятие, принадлежащее географии.

Эпир Кинея – категория политическая.

Но… пока что это всего лишь мечта.

Ах, будь он, Киней, простатом Молоссии!..

…Но что это?!

Углубившись в раздумья, афинянин не сразу сообразил, что дворец, совсем еще недавно сонный, пробудился, зашуршал мягкими туфлями прислужниц, загремел тяжелыми эндромидами стражи.

Всплеск огня в окне.

Резко, без теней: всадники, десятка полтора, иные уже спешились, некоторые медлят, уже и не пытаясь кутаться в насквозь промокшие гиматии.

– Господин, – приоткрыв дверь, доверенный слуга осмелился нарушить уединение царского педагога, – государь вернулся! Изволишь выйти навстречу?..

– Разумеется! – Киней кивнул. – Гиматий и шапку!

И уже изгибаясь в умелых руках, заворачивающих складки покрывала, наподобие азиатского тюрбана, обматываемого вокруг мохнатого колпака, спросил:

– Со щитом ли?

Спросил, хотя был почти уверен: победа!

Вернувшиеся домой с поражением дают о себе знать иначе.

Сложно повязанная ткань, норовящая упасть на глаза, помешала уловить ответ. Нелепая шапка архаичная, как медный наконечник! Но… будь это наибольшей нелепицей в молосских обычаях, Киней не снимал бы ее и ночью.

Переспрашивать афинянин не стал. Ноги сами рванулись вперед, едва не опрокинув замешкавшееся тело. Сейчас он ощутил себя не мудрым, все понимающим политологом, но просто педагогом, ученик которого вернулся с войны.

И понял, насколько же боялся за Пирра…

Последние оргии* Киней почти бежал, наступая на длинные полы домотканого гиматия.

Прибывшие же успели тем временем войти в андрион*, и, остановившись на пороге, Киней понял, отчего они, несомненные победители, молчат…

Длинный, даже на вид неподъемно-тяжелый сверток почти пополам накрыл с вечера вымытые доски пола. Края алого боевого плаща, кажущегося черным от пропитавшей ткань влаги, были слегка сдвинуты, открывая взглядам длинные серебристо-серые кудри и громадные, словно с титановых ног, сандалии…

А над свертком, преклонив колени, рыдал, словно лишь теперь позволив всхлипам вырваться из сведенной глотки, царь молоссов Пирр, рыдал горько, по-мальчишески. И луной сквозь туман белело в полумраке круглое, с бездонными ямами зрачков лицо Леонната. Сейчас тень царя впервые выглядит взрослее базилевса…

– Я! Я виновен! – Пирр по-детски всхлипывает. – Я мог…

– Нет, государь! Не в твоей власти повелевать судьбой! – Ксантипп изваянием застыл на пороге, и тяжелый, с хрипотцой голос его суров. – Нет для воина доли лучшей, чем выпала Аэропу, мой царь! Мы проводим почтенного простата так, что сам Гефестион в Эребе укусит локти от зависти. Но, государь…

В вытянутой руке македонца – черный резной жезл.

Посох простата Молоссии.

– …ты обронил то, что нельзя ронять. Пока ты не назвал преемника, никто не смеет касаться этого знака!..

Это так. Обычай велит: взяв посох, царь обязан отдать его новому простату немедля. Первое прозвучавшее имя, по воле богов, станет именем преемника ушедшего. «Но откуда македонец знает?» – в изумлении думает Киней. И припоминает тотчас, что сам не так давно разъяснял Ксантиппу премудрости здешних обычаев. Ксантипп же, поймав удивленный взгляд афинянина, вдруг подмигивает. Или это игра сумрачных теней?..

– Киней! – лишь теперь заметив учителя, Пирр кидается к нему, спеша обнять.

Посох выскальзывает из ладони царя, и Киней едва успевает поймать на лету красивую резную деревяшку.

– Не оставляй меня, Киней! – Юношу бьет озноб.

Но отвечает на просьбу не афинянин, а Ксантипп.

– Мы не оставим тебя, мой царь. Мы с тобой навсегда!

И, с поклоном отступая к двери, приказывает:

– Выйти всем! Царь Царей Пирр и высокочтимый Киней, простат Молоссии, хотят проститься с почтенным Аэропом!

Эписодий 3 Время дразнить судьбу

Великое Море.

Неподалеку от Саламина Кипрского.

Первые дни лета года 470 от начала

Игр в Олимпии

Море пылало, лениво пофыркивая мириадами искрящихся брызг, и чайки, едва опустившись на вызолоченную улыбкой Гелиоса ажурную пену, тотчас вновь взлетали и плавными, неспешными кругами парили над палубами, изредка присаживаясь на мачты. То и дело птицы хрипло вскрикивали, метко пятнали каплями помета лоснящиеся спины гребцов, расслабившихся в последние мгновения безделья, раскаленные панцири гоплитов морской пехоты и алые плащи навархов, столпившихся на носу флагманской гептеры, – и опять, распахнув полукружья крыльев, взмывали ввысь, зорко приглядываясь к творящемуся на кораблях.

Но не было для них пищи.

Пока еще – не было…

– Ты позволишь начать, господин?

Трудно было понять, вопрос это или распоряжение.

Одетый в приличествующую сану сине-зеленую мантию, увенчанный венком из водорослей, жрец Посейдона был стар и благообразен, но рваный шрам, навеки обезобразивший лоб и зигзагом уходящий под седую челку, цепкий взгляд глаз, почти лишенных ресниц, и валкая походка, более присущая моряку, нежели служителю божества, отчего-то заставляли предполагать, что некогда эта слабая рука, сжимающая священный кинжал, нехудо управлялась и с абордажными крючьями.

– Господин? – уже настойчивее.

Деметрий кивнул.

– К тебе обращаюсь я, Владыка Морей Посейдон, Тучегонитель, Пасущий Волны, равный Громовержцу Зевсу Кронид…

В плавной речи жреца явственно слышался шелест прибоя.

По небрежному знаку левой, свободной от ножа руки, пришли в движение иеродулы*, бережно, на вытянутых руках держащие клетки с белоснежными петушками, лапки и клювы которых сияли под стать волнующимся утренним водам… Хотя все же тусклее! Ибо жалкой позолоте, нанесенной людскими руками, не дано сравниться в блеске с ослепительными россыпями бликов Гелиосова венца, щедро разбросанных в серебре горящей воды.

– Велик ты в гневе своем, и не каждому дано отличить величие гнева от яростной благости твоей, Посейдон, Пенногривый Пахарь Прибоя, стоявший у начала времен…

Первый иеродул выступил к алтарю, на ходу извлекая из заточения жертвенную птицу. Петушок не противился, не кричал, зовя на помощь, и подчинялся нежным и крепким рукам с похвальной покорностью. Это само по себе могло бы служить неплохим предзнаменованием, не будь каждому из затаивших дыхание в ожидании оракула прекрасно известно, к каким ухищрениям подчас прибегают жрецы, опасаясь огорчить в неподходящий миг могущественных вопросителей. Зерно, вымоченное в сонном зелье, – далеко не самая хитроумная из их придумок! И не на кого пенять за обман, ибо служитель божества всегда сумеет объясниться с хозяином…

Короткий просверк металла в пронизанном золотыми нитями воздухе.

Всплескивая подрезанными крыльями, обезглавленная тушка полетела за борт, в кипение белого огня, и брызги крови зашипели, вскипая и испаряясь на разъяренной бронзе лат.

Серыми молниями метнулись к жертве чайки.

Сотни взглядов устремились за ними.

Гневная перебранка, всхлопыванье крыльев, всплеск жидкого огня – и разорванный на мельчайшие клочья петушок сообщил жрецу первый ответ Сотрясателя Суши.

– Вода приняла жертву и поделилась ею с Небесами, – широко раскрытые веки старика не моргали. – Кровь жертвы истекла в волны, но часть ее пала на бронзу и с бронзы ушла в Небеса. Так говорит Усмиряющий Бури: угодно мне задуманное вами, смертные! Но быть исходу дела таким, каким пожелает видеть его младший мой брат и владыка, Громоликий Зевс Олимпийский! Горе вам, если забыли почтить его, выходя в море…

Кое-кто из навархов сложил пальцы в щепоть, отпугивающую злых демонов. Доброе предзнаменование! А предупреждение ни к чему! Кто же из моряков выйдет в Синюю Зелень, забыв принести должные воздаяния Громовержцу?!.

Одна за другой, разбрызгивая полыхающие капли, летели в исступленно златокипящую синеву птицы. И с каждой новой жертвой светлели распаренные лица навархов, единых со своими кораблями, и морских пехотинцев, жадно вытягивающих шеи, пытаясь уловить хоть что-то из негромко произносимого жрецами, и даже гребцов, выгадывающих быстро истекающие секунды блаженной дремоты…

– Даруй же нам, чтящим тебя, одоление врагов наших, и благодарность Деметрия Антигонида превзойдет все мыслимые пределы. Три храма будут воздвигнуты в честь твою, Буруннобородый Властелин!..

– Пять храмов! – еле слышно прошептал Деметрий, не смея нарушить моления подсказкой.

Но жрец услышал.

– И еще два храма в честь Приливогрудой супруги твоей Амфитриты, Дарующей Попутный Ветер! Десять тысяч быков возложит на алтарь твой сын Антигона, прозванный Полиоркетом, и гулкое мычание их заглушит радостные крики ветра…

– Двадцать тысяч, – подсказал Деметрий чуть громче.

Жрец едва заметно кивнул.

– И столько же посвятит тебе, не возлагая на алтарь, но приведя в загоны храмов твоих во славу своего родителя, могучего Антигона…

Голос Посейдонова слуги слегка дрогнул.

– И в честь победы своей выделит храмам Служителей твоих, Моревздыматель, десятую часть добычи, обретенной в победном бою!..

Гиероним, слишком хорошо знающий Деметрия, уловил осторожную усмешку в прищуре Полиоркета. Зопир, пожалуй, тоже обратил бы на нее внимание, но перс, не выносящий качки, вопреки настойчивым, до крика доходившим мольбам, оставлен в Китии. Сейчас он наверняка возносит жертвы своему непонятному Ормузду, моля его помочь Посейдону и Деметрию достойно встретить еще не родившийся вечер.

Десятую часть? Что ж, с богами не шутят! Жрец точно выбрал время для посула, хотя никто не просил его обещать что-либо, не оговоренное накануне. Придется спросить с него за отсебятину. Но не сейчас. И не здесь. И не раньше, чем под ногами окажется надежная, привычная суша.

Если окажется…

– Спустись вниз, отец, – мягко сказал Деметрий, щуря слезящиеся от невыносимого блеска глаза. – И молись! Покрепче молись за всех нас! Проводите старца!

Поморгал, пытаясь вытрясти из-под век мелкую режущую пыль солнца.

Безуспешно.

Повернулся, пряча лицо от укусов. И спросил, не оборачиваясь к навархам:

– Мы справимся?

Прозвучало резковато, но именно так и следует говорить с теми, кто кровавит волну. Дети моря не любят говорящих недомолвками.

– Будет тр-рудно! – словно хищная птица каркнула от борта, и Деметрий, не глядя, понял, кто откликнулся.

Гегесипп Галикарнасский…

Ни с чем не спутаешь этот клекот, похожий на торжествующий вскрик стервятника.

Архинаварх Гегесипп, восьмидесяти шести лет от роду…

Так утвержает он сам, отрицая сплетни о девяти десятках и еще девяти прожитых весен.

На вид же, не зная в лицо, мало кто даст и сорок пять.

Крючконосый, отличный от пернатого хищника разве что черной повязкой поперек морщинистого лба. Сын грека, тирана крохотного островка в Архипелаге и знатной персиянки, едва ли не родственницы Ахеменидов. Конечно, по боковой линии. Так ли? Наверняка не выяснено. Сам Гегесипп не любит откровенничать, а свидетелей его юности нынче уж нет. Но, как бы то ни было, прозвище Шах и доныне заставляет бледнеть мореходов, от киликийского Тарса до самого Фароса Египетского. Изгнанный после свержения отца, обратил спасенное золото в корабли и две трети века без малого наводил ужас на побережье. По слухам, каждая насечка на левой руке означает испепеленный островок, ставший жертвой лихих парней под вороноглавым стягом Гегесиппа. По слухам же, левый глаз собственноручно принесен в уплату за Посейдонову помощь в тот день, когда, окруженная и растерзанная триерами Гегесиппа, на тарсийском рейде пылала эскадра, посланная на поимку зарвавшегося Шаха по личному приказанию Божественного…

Он спокоен. Даже сейчас – спокоен, и стоящих рядом словно бы овевает морозный ветерок, перед которым бессильна даже лютая жара.

Жутковатый человек.

Опасный.

И – полезный.

Недаром же решение его уйти на покой поныне отмечается пирами и шествиями в портах Великого Моря, хоть и минуло с того дня одиннадцать лет. И вовсе не зря, лично навестив морского демона в его тихом имении под Галикарнасом, сам Одноглазый Антигон три дня покорно пил нелюбимое им ликийское пиво и подыскивал слова, способные дойти до сердца Гегесиппа и убедить его вновь выйти в море.

Он сумел добиться невозможного. Быть может, потому, что не грозный стратег Азии снизошел до беседы с подданным, а просто один одноглазый старик просил другого одноглазого старика об услуге. И все равно, скорее всего, так ничего и не вымолил бы, если бы имя единственного и любимого внука Гегесиппа, веселого и добычливого морехода, лет семь тому распятого за пиратство Птолемеем, не было – Деметрий.

– Ну что же, – сказал Гегесипп в завершение трехдневной беседы, разливая по фиалам горькое пойло, – признаться, я мечтал поднять якорь на суше. Да, видно, Судьбу не перехитришь. Пей, стратег!

И чаша ликийского пива впервые показалась стратегу Азии сладкой…

– Вр-раг гр-розен, – прокаркал галикарнасец, и белое пламя, не уступающее в ярости безумству горючего моря, полыхнуло в правой глазнице. – Смотр-ри, Демэтр-рэ!..

И впрямь, было на что посмотреть!

В двойную ударную линию, как предписано каноном морской войны, выстраивались к бою корабли под голубыми египетскими и желтыми киприотскими вымпелами. Сто сорок пентер* и тетрер*, словно титанические ежи, выходили на заданные египетским архинавархом позиции и, вскинув ряды иголок-весел, прижимали их к обшитым медью бокам, а в открытых проходах меж тяжелыми судами таяли и никак не могли истаять в серебряном огне акульи тела триер, задача которых в битве – не бить наповал, но кусать, терзать, грызть противника…

На левом фланге, там, где на мачтах звонко синели обрывки неба, пропела труба, и тяжелое сине-белое полотнище медленно поползло вверх по вызолоченной мачте, выпуская на волю три украшенных кисточками хвоста и золотого зайца, победно вскинувшего меч.

– Птолемей! – прохрипел архинаварх, и от ненависти, кипящей в глотке пирата, морозный ветер овеял палубу.

Словно отвечая на зов, откликнулась труба на правом фланге противника, совсем близко, и легко было различить, как суетятся на большой пентере муравьиноподобные фигурки, выводя под колеса Гелиосовой колесницы, много выше обвисших в безветрии желтых флажков полисов Кипра, союзных Птолемею, двухвостое бело-сине-черное знамя, криво перерезанное багровым изгибом молнии…

– Ого! И бешеный здесь? – удивился кто-то из навархов.

Скулы Деметрия затвердели.

После шести тягостных лет снова перед ним, лицом к лицу, поднимаются в небо эти ненавистные стяги.

Золотой меченосный заяц и багровая молния.

Птолемей Лаг и сын его Керавн, тот самый, что додумался до нелюдской мысли бросить под ноги элефантерии доски, усыпанные гвоздями.

Доски, решившие исход битвы при Газе.

Наследник Лага, конечно, безумец! Лишь тому, кто вовсе лишен рассудка, могла прийти в голову такая идея. Но он далеко не трус, потому что боязливый не стал бы возглавлять добровольцев, кинувшихся навстречу слонам.

Газа…

Растоптанный в грязь Пифон.

Изуродованная рука Зопира.

Бешеная ярость отца.

И тяжкое, бессильное презрение к себе, бездари и ничтожеству, самонадеянно возомнившему себя героем мифов…

Шесть лет нарастали проценты на долг Деметрия вышедшим ныне на морскую битву владыкам Египта.

Сегодня долг будет оплачен сполна.

Иначе – ни к чему отягощать собою землю. Полиоркету не выдержать еще одного объяснения с отцом, тем более – сознания бесцельности прошедших лет и конечного краха…

Если боги вновь встанут на сторону Птолемея, останется лишь плюнуть им в лицо, уходя под тяжестью доспехов на морское дно, к нимфам, которым, говорят, безразлично: удачлив или нет был при жизни утопленник.

– Стр-ратег?! – обрывает недобрую думу хрип архинаварха.

Вовремя и кстати!

Стоит ли оплакивать себя раньше времени?

Да, флот Птолемея могуч, но разве сравнить его корабли с судами Полиоркета?! И не Деметрий, а египтяне ищут сражения, ибо армия Одноглазого подошла ныне к твердыням Пелузия и, обложив их, прорвалась к правому берегу Нила. Там, на юге, дочерна загорелые воины отца уже набирают в шлемы солоноватую воду отца африканских рек и плещут ею на алтари крылатой Ники. Если нынче флот Лага будет разбит, Александрия сядет на голодный паек, а у Великого Моря появится, наконец, один хозяин.

Перестав ощущать резь в глазах, Деметрий обвел взглядом корабли своей эскадры, и лицо его смягчилось.

– Мы справимся, Гегесипп?

Неприкрытая гордость, лишь чуть-чуть приправленная горчинкой тревоги, прозвенела в вопросе, словно не спрашивая, а утверждая, обратился к архинаварху Полиоркет.

И старый пират улыбнулся.

Не нужно сожалеть о согласии выйти в поход, которому – галикарнасец чувствует это – суждено стать последним! Заветнейшая мечта любого, состарившегося на палубе, – хоть раз поднять свой флаг на таком корабле, какие выстроены и оснащены по приказу Деметрия. О! У Антигона мудрый, умелый сын! Тяжелые звери моря под черно-алыми стягами Монофталма – порождение незаурядного ума…

Еще на суше, в китийском порту, оценил Гегесипп величие и мощь гептер* Полиоркета. Подумать только: семь рядов весел! Утяжеленная броня! Тараны, заостренные наподобие ножей! Такого еще не бывало! Задумывались, правда, многие, но мало задумать, необходимо и рассчитать!.. Было время, когда Гегесипп и сам мечтал о таких судах. Увы, ни мешки золота, истраченные на жалованье лучшим инженерам, ни опыты с моделями так ни к чему и не привели. Видно, богам угодно было, чтобы идея кораблей, чья мощь подобна слоновьей, а подвижность не уступает дельфиньей, раскрылась уму этого юнца, которым с полным правом гордится старик отец.

Гегесипп на мгновение помрачнел, вспомнив другого Деметрия, своего…

Проклятый Птолемей казнил бедного ребенка, казнил по навету, не имея ни доказательств, ни даже свидетельских показаний. Их и не могло быть! Мальчик был умный и послушный, он уважал дедушкины советы и, работая, никогда не оставлял очевидцев, способных развязать языки.

Мальчик был способный…

Мальчик – был.

И этим все сказано.

За Птолемеем Египетским числится должок, и не будь Гегесипп Галикарнасский самим собой, если сегодня этому гнусному длинноухому из Александрии не придется раскошелиться по-крупному.

– Мы справимся, Гегесипп? – повторил Деметрий, уже нетерпеливо.

– Тр-рудно… Но можно! – Галикарнасец вновь кривит губы в улыбке, больше похожей на оскал гиены. – Пор-ра стрроить кор-рабли, господин. Какое кр-рыло возглавишь ты?..

Стратег покачал головой, и слипшиеся от пота кудри шевельнулись, словно усталые змеи на висках Медузы Горгоны.

– Я? Нет, великий архинаварх! Перед тобою сейчас всего лишь Деметрий, рядовой боец морской пехоты из экипажа «Пифона». Не более того. Но и не менее, смею надеяться! Командующих крыльями изволь назначить своей властью…

И навархи согласно кивнули, а старый пират внятно цыкнул зубом, выражая полное удовлетворение решением стратега. Это было бы весьма неучтиво, окажись рядом сын Антигона Одноглазого Деметрий… Но вполне допустимо в присутствии обычного морского пехотинца, пусть и облаченного в пурпур.

– Пр-рекрасно!

Гегесипп взмахнул рукой, и навархи сошлись в круг над гладкой голубой доской, усеянной крохотными корабликами…

Заглядывая через плечи, Гиероним, которого никто сейчас не замечает, вслушивается, стараясь не пропустить ни слова. Будущие читатели полной, завершенной «Деметриады» не простят автору ни одной упущенной детали…

– Они выстроились, как положено, линиями, – доносится странно смягчившийся голос Гегесиппа. – Расчет прост: у Лага судов втрое больше,нежели у нас. Как ни кидай, при таране все шансы у них…

Лица навархов сосредоточенны. Все ясно. Сто сорок тяжелых кораблей против пятидесяти трех. Цифры говорят сами за себя. А ведь есть еще и триеры…

– …триеры примерно поровну, семьдесят наших против восьмидесяти трех Лага. Тут беспокоиться нечего, но толку от равенства в триерах мало, если исходить из опыта…

Ни звука в ответ. Лишь два-три согласных кивка. Чего-чего, а опыта у Гегесиппа Галикарнасского не отнимешь.

– Предки наши в таких обстоятельствах предпочитали отходить без боя, даже Кимон. В крайнем случае, давать сражение в открытом море, силами триерных флотилий. И я без колебаний приказал бы уходить от Саламина. Но…

Галикарнасец таинственно прищуривается, словно прикидывая, открывать ли окружающим великую тайну.

– …но у нас есть Деметриевы гептеры, а у них нет!

Пояснений не требуется.

Когда бой будет позади, секрета не сохранить. Проболтаются корабелы, или опытный глаз очевидца уловит нечто… Но пока что навархам Лага остается лишь пребывать в недоумении: с чего бы это примстилось Полиоркету выводить в море громоздкую рухлядь, заведомо обреченную на убой?

Не стоит осуждать непонятливых. Гептеры классические, давно устаревшие, доказали свою непригодность еще при Эгоспотамах… А отличие девяти громадин от предшественниц надежно замаскировано. И вовсе не напрасно верфи, где доводились до совершенства гептеры нового образца, окружало тройное кольцо не говорящих по-гречески каппадокийцев, а чертежи, существующие в единственном экземпляре, Полиоркет не оставлял ни на миг, даже на ночь укладывая под подушку.

В свите Антигонида нет лазутчиков, но даже кристальная верность способна дать трещину под ударом цены, которую без спора выплатил бы Лаг, узнай он о новом оружии…

И это вовсе не пустые домыслы! Личный брадобрей Деметрия был казнен не так давно за выдачу родосцам чертежей гелеополя, и по вине покойного негодяя прическа Полиоркета, некогда изысканнейшая в Элладе, ныне оставляет желать лучшего!

О брадобрее, похоже, вспомнил сейчас не один лишь Гиероним. Зафыркали сразу с нескольких сторон…

– Пр-рошу внимания! – обрывает смешки клекот.

Скользят, налетают друг на дружку крохотные кораблики на рассеченном квадратами голубом поле, выписывают шаг за шагом стратегему грядущего сражения. Внимают архинаварху загорелые дочерна укротители бурь, изредка позволяя себе переспрашивать, и лишь двое почтительно слушают, не смея даже и вздохом помешать говорящему! Кардианец Гиероним, биограф… И некто Деметрий, сын Антигона, гоплит морской пехоты, с некоторых пор прозванный Полиоркетом.

Сталкиваются кораблики, исчезают с доски один за другим…

Вот:

…вспарывая носовые доски, вбивают друг в дружку тараны тяжелые суда; те из полчища египетских кораблей, которым не досталось поединщика, ловко скользят в пустоты, ломают крутыми бортами ряды весел, заставляя подраненных врагов замереть и бестолково закрутиться на месте, подобно шавке, выкусывающей блох из хвоста, – под короткими, кусающими наскоками легких акулоподобных триер…

– Так ими задумано. Все согласны? А будет не так!

А вот так:

…тяжелый удар единым кулаком рванувшихся в атаку Деметриевых гептер сбивает и сминает, не остановившись ни на мгновение, левый фланг египтян, тот, над которым реет стяг антиархинаварха Керавна. Пентеры и тетреры рассыпаются, словно семечки, не в силах противостоять чудовищному напору, и, влекомые взмахами семи весельных рядов каждая, быстроходные и только на вид громоздкие чудища, уничтожая остатки второй линии вместе с бессильными против утяжеленной бортовой брони триерами, торопятся на правый фланг, туда, где развивают неизбежный, но кратковременный успех лучшие корабли Лага…

Этого еще не случилось. Но это неизбежно!

– Клянусь Протеем, Коршун, ты прав, как Судьба! – в полной восхищения тишине негромко вымолвил один из слушателей, и крылья крючковатого, не вполне греческого носа старика недобро дрогнули.

Не любит Шах хамства, и мало кто из посмевших помнить старую и крепко позабытую кличку догулял свои дни по суше, а не по морскому дну, бесплодно заигрывая с нимфами…

Впрочем, старик тут же успокаивается.

Тот, кто позволил себе вольность, – не кто-нибудь, а Плистиас из Коса, и у него есть целых три причины не опасаться старого Шаха. Именно он, единственный, может похвастаться тем, что некогда, столкнувшись с Гегесиппом, сумел уйти, уведя неповрежденными целых три корабля из семи! Столь искусному моряку простительна некоторая наглость. Кроме того, ему нет еще и шестидесяти! Не в правилах галикарнасца карать мальчишек, попросту не успевших обучиться правилам элементарной учтивости! И наконец, именно косец Плистиас швырнул к ногам Птолемея бляху архинаварха египетского флота ровно одиннадцать лет назад, убедившись, что все мольбы его сохранить жизнь Деметрию Галикарнасскому тщетны…

Помимо всего прочего, нельзя забывать и о том, что Плистиасом высказана чистейшая истина: Гегесипп действительно прав, как Судьба!

– И последнее…

Сильные, по-молодому цепкие пальцы собрали в кучку несколько суденышек, доселе сиротливо ютившихся в уголке доски.

– Нельзя забывать о близости порта. Там тоже суда Птоломея, числом не менее полусотни. Допустим, они ударят с тыла, пока наши гептеры не наберут должной скорости. Тогда…

Все молчат. Понятно и юнге: тогда будет плохо. И даже очень!

– Снять корабли с линии при имеющемся соотношении сил нечего и мечтать. Разве что десяток дирем…

Теперь понимает не только юнга, но даже и Гиероним.

Весь план под угрозой. Диремы, крохотные юркие суденышки, вряд ли способны преградить путь и более-менее солидной рыбе! Они незаменимы в разведке, но в бою…

Помолчав, Гегесипп выпрямился и, почти не задирая голову, поглядел на присутствующего тихо, словно судовая мышь, Деметрия. Поглядел, будто впервые заметил.

– У нас в Галикарнасе старики верят, что первый попавшийся худого не подскажет. Ну, солдатик, если уж ты попался первым, скажи-ка: как полагаешь, поскупится ли наш почтенный Полиоркет выдать по таланту каждому, кто пойдет за него на верную смерть?

– Нет! – почти выкрикнул тот, кого спросили.

– А по полтора таланта семье погибшего?

– По два!

– Отлично. Я так и думал… Антисфе-е-ен!!!

Крик полоснул по ушам, словно плеть. А в следующее мгновение перед навархами и простым гоплитом морской пехоты возник человек невероятного вида.

Носитель гордого имени ничем не напоминал ни Антисфена-логика, жившего некогда в Кизике, ни Антисфена, трижды побеждавшего в состязаниях бегунов-олимпиоников, ни славного Антисфена из Коринфа, прославленного умением пристраивать супруге тройню за тройней и за это дивное свойство удостоенного после кончины маленького, зато собственного храма – с алтарем, жрецами и всем прочим, что положено…

Собственно, напоминал он разве что себя самого. Но от одного взгляда на изукрашенную десятком разноцветных клейм харю хотелось немедленно отойти подальше, крепко зажав в ладони кошелек! Похоже было, что явившемуся глубоко плевать, кто стоит перед ним, и лишь Гегесиппа маленькие, глубоко запавшие глазки буравили с нескрываемым уважением…

– Любезнейший Антисфен! – подчеркнуто вежливо, снабдив обращение азиатски-церемонным кивком, сообщил клейменому галикарнасец. – Твои и твоих людей условия приняты. Оплата по исполнении…

И, предваряя возможные вопросы, добавил:

– Порукой тому моя честь. Этого достаточно?

– Ну! – словно бы даже обиженно отозвался Антисфен, однако не преминул уточнить: – А ежели тебя тоже… Ну, того… Тогда как, Шах?..

– Я смертен! Моя честь – нет! – гордо каркнул старик. И добавил совсем иным тоном, несколько гнусавя, словно подражая Антисфену: – А ежели все-таки чего… Тогда возьмете сколько следует сами знаете где. Я разрешаю!

Хлопнул клейменого по узловатому плечу. Подмигнул.

И сообщил, переведя взгляд на лица навархов, все так же безмолвно взирающих вслед уже усевшемуся в подвесную спусковую люльку Антисфену:

– Хороший человек. Честный. И надежный. Вопросы?

Вопросов не было.

– Ну, помоги ему Посейдон!..

Сутулость архинаварха сгинула, плечи распрямились, и бешенство во взгляде окончательно сменилось веселым блеском. Сейчас незнающий поостерегся бы дать Гегесиппу более сорока.

– Я встану на левом фланге, против Лага! Здесь, на «Пифоне», поднимешь флаг ты, Плистиас! Прошу: не позволяй гептерам размыкать строй. Ясно?..

– Понял тебя, Кор… почтенный Гегесипп!

– То-то! А теперь – все по местам! Равняйте линию! А ты, солдатик, вот что…

Ухмыльнувшись не хуже незабвенного Антисфена, старик ткнул пальцем в полированный, щедро изукрашенный золотыми нашлепками щит Полиоркета.

– Раз уж у тебя корыто такое рыжее, что глазам больно, так будь добр, когда у меня протрубят – подними-ка его повыше! Уразумел, а?..

И счел нужным пояснить, с извечным матросским самодовольством подозревая пехоту, пусть даже и морскую, в тупости:

– Ну, сигнал-то к бою надо подать? Или как?

…Впоследствии каждый, открывший для себя «Деметриаду», признает описание Саламинского боя одним из лучших, если не самым лучшим эписодием гигантского труда достопочтенного Гиеронима. И никто никогда не узнает, как сжигал в отчаянии лист за листом биограф, не умея найти единственно нужных слов, способных передать увиденное!

Да, был бой, и была победа…

Но разве могут слова выкричать невысказываемое?

Разве по силам смертному поведать, как звенел и клубился воздух над умирающим в закатном мареве Гегесиппом?!

Пентеры Лага не просто смяли, но перемололи в муку левый фланг Полиоркета, и триеры ворвались в бурлящие волны, вбивая в их раскаленное серебро пытающихся удержаться на плаву людей! Но раз за разом неведомо каким чудом не затонувшие еще обломки выплевывали на палубы вражеских кораблей орущие комья ненависти! И рукопашная на палубах, переходя в резню, прореживала скамьи гребцов, вынуждая египтян замедлять порыв атакующей эскадры… И когда все осталось позади, на палубе почти затонувшего египетского судна нашли израненного галикарнасца. Залитый кровью живой глаз уже не способен был ничего видеть, и сквозь трудное дыхание прорвался к остающимся жить последний вопрос: «Птолемей?» «Он убит! Ты убил его!» – твердо ответил Плистиас Косский, будущий архинаварх Деметриева флота. И старый пират, легко, словно бы даже радостно вздохнув, навеки закрыл глаза. Он так и не узнал, что Плистиас солгал ему, что Лаг ушел к Александрии, сохранив восемь кораблей из ста сорока, не считая триер, но никто и никогда не попрекнул Плистиаса этой священной ложью…

Способен ли историк, пусть наиодареннейший, опалить читателя жаром полыхающих дирем Антисфена, вспыхнувших именно в тот миг, и ни на мгновение позже, когда шестьдесят тетрер вышли на помощь флоту Лага из саламинской гавани? Мыши прильнули к котам, скучившись на их пути, – и вспороли чуть потускневшее к четырем пополудни сияние моря беспощадным багрянцем рукотворного пламени. Цепи, абордажные крючья, смола, кремень с кресалом – и безумие поджигателей, уже сгорающих в собственном огне, но медлящих прыгать в спасительные волны. Десять дирем обменяли они на полсотни египетских кораблей, лишив Лага последней надежды если и не выиграть, то хотя бы свести сражение вничью. А среди тех семнадцати, что ухитрились все же выплыть из пара и пламени, вцепившись в осколки горелых досок, не было Антисфена. Зато из тех, кого уберегли боги, не было ни одного, имевшего менее трех клейм на теле! Пройдет не так много недель, и Антигон, подтвердив слово Гегесиппа, выплатит уцелевшим и семьям тех, кому повезло меньше, все до последнего медяка. Не золотом, нет. Такой груды золота не окажется у него в казне. Но имениями в благодатной Памфилии и гражданством любого из подвластных ему и сыну его городов Малой Азии…

А когда все завершилось – полностью! окончательно! совсем! – оставшиеся в живых, еще не веря в то, что не пали в невиданной доселе самим Посейдоном мясорубке, лишь начинали понемногу перекликаться борт с бортом, не имея сил сесть за весла, Гиероним увидел то, о чем никогда не позволил бы себе написать, но и забыть о чем не сумел до последнего своего дня…

Деметрий рыдал.

Один, отстранив всех, даже Гиеронима, он стоял на носу «Пифона», почти не пострадавшего в бою, как и восемь остальных гептер нового образца, и, ухватившись левой рукой за смоленый канат, гладил деревянную голову судового гения, по древнему обычаю украшавшую изогнутый нос корабля.

– Пифон! – плакал Деметрий, не думая о том, что его могут услышать, и предвечерний, с каждым порывом все более крепнущий ветерок доносил до самой кормы малопонятные обрывки не то благодарственной молитвы, не то богохульной похвальбы. «Мы сделали Это, Пифон! – кричал Деметрий, нещадно срывая глотку. – Мы все: и я, и Гегесипп, и ты!.. Слышишь, старая коряга?!» – кричал и плакал, и клочья пены, похожие на плевки, срывались с губ искусно вырезанной из дуба головы немолодого щекастого бородача; срывались и, подхваченные ветром, уносились в фиолетовую даль, на юго-восток, к Газе…

Деметрий не стеснялся слез.

Отплакав же, резко развернулся, и лицо его оказалось неожиданно спокойным, а голос был звонок и тверд.

– Плистиас, дирему! По пять мин награды гребцам! Гиероним! Поплывешь к Антигону! Сейчас же, без захода в Китий! И скажешь… Впрочем, лучше я продиктую!

Черным изваянием на пурпурном фоне густеющего заката замер он, ожидая, пока приготовится писец, и картина эта была так красива, что не только видевшие воочию, но и узнавшие понаслышке много лет еще видели ее во снах.

– Готов, Гиероним? Пиши!

Он немного помедлил, и в эти краткие мгновения тишины стук сотен сердец, казалось, заглушил посвист ветра и шелест волн, густо просоленных криками еще не спасенных.

А потом не выкрикнул, а бросил замершим, ждущим, угадывающим еще не высказанные людям слова, которых давно уже – что скрывать! – ждали они, да и не только они.

Слова, которым назавтра суждено было потрясти Ойкумену.

– От Деметрия Антигонида, стратега Эллады, прозванного Полиоркетом, – Царю Царей Антигону: привет!


Устье Нила. Берег правый.

Первые дни осени года 470 от начала

Игр в Олимпии

– Расступитесь, братья!

Осадив коня, щеголеватый, гладко выбритый всадник в легком посеребренном панцире, с недавних пор положенном по уставу царскому гетайру, попытался с ходу прорваться в первые ряды столпившейся на речном берегу солдатни.

Тщетно.

– Да пропустите же, ну!

Вместо ответа щеголя, не удостаивая взглядом, отпихивали локтями. «Царица полей» вовсе не торопилась хоть как-то шевелить задами, освобождая путь.

– Приап вашу мать!

Теперь обернулись. И не один. Пятеро. Нет, шестеро…

Нехорошо эдак обернулись. Неприятно.

– Приап вашу мать! – повторил увядший гетайр, приплясывая на одной ноге и всем видом своим выражая ненависть к камешку, нагло залезшему в сандалию.

Поверили. Перестали смотреть.

Оставалось ждать. А после – оправдываться перед начальством за промедление с извещением государя о деле чрезвычайной важности.

Командир так и сказал: «Чрезвычайной!». И значительно насупился: сам, мол, понимаешь!

Чего уж тут не понять…

– Госудааааарь! – в отчаянии взвыл гетайр.

– Я здесь, – донесся знакомый голос откуда-то из самых глубин толпы. – В чем дело?

– Послы, государь!..

– Что – послы?

– Послы ждут!..

Какое-то время там, у воды, молчали. Затем прозвучало нечто мало понятное. Отчетливо и внятно гетайр сумел различить лишь упоминание о трех сатирах через колено в дриадий бок и все том же многострадальном Приапе…

Пехотинцы дружно заржали.

– Слышишь? – Царь повысил голос. – Так им и передай!

– Что? – Глаза несчастного растерянно бегали по сторонам. – Во имя Арея, братья, что сказал государь?!

Сейчас он был до крайности жалок, и уверенности не придавал ему даже чудесный панцирь, предмет особой гордости гвардии и лютой зависти всех остальных.

Переглянулись. Похмыкали.

Сжалились.

В конце концов, панцирь панцирем, а служба есть служба, как ни понять…

– Базилевс Антигон изволил сказать, – сверкнул белейшими зубами дочерна смуглый низкорослый солдатик, – что пока он беседует со своей пехотой, послы могут и обождать!

– Но…

– Да погоди ты! Дай послушать!

В первых рядах снова – смех.

Веселый. Даже, пожалуй, чересчур.

Готовый в любое мгновение сорваться в тяжкую, угрямо-напряженную тишину…

…и, уловив надлом в настроении солдат, Антигон сделался невероятно серьезен.

– Значит, всего лишь за две мины серебром вы решили нарушить присягу?..

Он задал вопрос без гнева, уже нисколько не ерничая, спокойно и просто, но именно неподдельное недоумение базилевса заставило пятерых, понуро стоящих спинами к реке, потупиться и втянуть головы в плечи.

В обнаженные плечи.

Доспехи со всех пятерых уже успели сорвать вместе с промокшими солдатскими туниками, и, оставшись лишь в грязных набедренных повязках, все пятеро походили не на воинов, а скорее на ночных разбойников, вволю пошаливших по дорогам и наконец представших перед судом.

– Всего лишь две мины, – повторил Антигон.

И губы самого юного из стоящих задрожали.

– Соратники! – Отвернувшись от дезертиров, базилевс подошел почти вплотную к притихшим зрителям. – Я знаю, кое-кто из вас считает, что к старости я стал излишне жесток…

И очень многие невольно вскинули глаза на высокий обрыв, словно подушечка – иглами, утыканный крестами, вокруг которых вились тяжелые черные птицы.

– Возможно. Поэтому я поостерегусь спешить с приговором. Я и впрямь немолод, и возможно, очень даже возможно, чего-то не понимаю. Например, я не в силах понять тех, кто всего лишь за две мины… Да что там! За сколько угодно мин серебром или даже золотом готов уйти на ту сторону и воевать против своих друзей. Объясните же мне, старику!

Солдаты щурились, избегая смотреть в лицо царю.

Конечно, две мины – немалые деньги. Это цена года службы у Антигона, да и не только у него. Это, откровенно говоря, и есть цена солдата. Правда, Деметрий, говорят, платит в год целых три с половиной, но Полиоркет, в отличие от Антигона, частенько задерживает жалованье…

С другой стороны, солдаты, отслужившие не один год (иные даже еще помнили Божественного), не могли не признать: присяга есть присяга, а честь, единожды потеряв, не купишь на рынке, даже в Вавилоне, где можно, хорошенько поискав, найти все что угодно, вплоть до искренней дружбы и любви до погребального костра…

Но, опять-таки, две мины чистоганом и на руки…

Загадка не для простых людей.

– Ну же, соратники! Не стесняйтесь! – подбадривающе кивнул Антигон, ласково щуря живой глаз. – Клянусь, любое слово в защиту будет принято, любой довод рассмотрен! Я и сам хотел бы помиловать этих… г-х-м… людей. Но – увы! – в мое время предателей не прощали!..

Труднее всего сейчас было Одноглазому скрыть от воинов, до чего же наскучил ему этот дешевый спектакль, повторяющийся, с теми или иными вариациями, уже не в первый и даже не в пятнадцатый раз.

Нужно отдать должное Птолемею. Он проиграл все, но у него остался Нил со своими идиотскими разливами, болотистое устье, в котором завяз бы и сам Посейдон, и укрепленная линия Пелузия. Лаг разбит, Лаг задыхается в блокаде, но продолжает затягивать переговоры. Сердце, видите ли, болит! Боги пресветлые, да кто из стариков поверит, что у Лага есть сердце, тем паче – способное болеть?!

Нужно признать: армия застоялась. А когда войско сидит сиднем, да еще жрет от пуза, воинам начинают приходить на ум самые неожиданные мысли. Например о том, что две мины зараз – это все-таки целых две мины.

Тем более если на руки и чистоганом…

Что ж, Лагу повезло и на сей раз. Ни потеря флота у Саламина, ни разгром у Рафии не поставили ворюгу, укравшего Египет, на колени. Согнули, это да. Это есть. Но не больше. Из этого и следует исходить.

А дезертиры… Их, конечно, нужно распять. Они и будут распяты, причем – с согласия их же сотоварищей, не сумевших найти слов в оправдание. Или не распинать?..

Антигон задумался.

Варить заживо долго и хлопотно. К тому же третьего дня уже варили, а сию процедуру не следует употреблять слишком часто, чтобы не прослыть извергом. Содрать шкуру? Изящно, нет спору, но такое наказание пристало, как минимум, сотнику, а никак не простому гоплиту. Тем более единственный специалист по обдирке со вчера мается животом, доверить же исполнение любителю просто невозможно: нельзя превращать казнь в живодерню, это неэстетично и может крайне огорчить Деметрия, а мальчик только-только отошел от потрясения, вызванного давнишней неудачей при Газе…

Ладно, хватит ломать голову. Распять так распять!

Но – не всех.

– Ты! – Царский палец, корявый, с толстым, давно не чищенным ногтем ткнул в грудь самого молодого из обреченных, эллина лет семнадцати, зареванного и бледного. – Шаг вперед!

Еще один тычок – в грудь горбоносому юнцу, почти ровеснику гречонка, на вид – то ли персу, то ли армену.

– И ты тоже!

Теперь – взгляд. Не злой, но укоризненный. Как смотрел бы на сынишку-шалуна перед поркой. Впрочем, Одноглазый никогда не порол Деметрия. Рука не поднималась. Старших, которых уже нет, тех – бивал. Но так давно, что уже успело и подзабыться.

– Что скажете?

Гречишка всхлипывает. Азиат щенячьи скулит.

Что им говорить? Как послушались взрослых дядей, бойко болтавших о том, что две мины, они и в Африке две мины, а Африка – вот она, под боком?! Как садились в лодку, подогнанную дядями на закате?.. Или, может быть, про свист стрел, летящих в уже неблизкую от берега ладью, и уханье катапульт?.. Про ужас, оглушающий и слепящий, когда плывешь, а кажется, что совсем не движешься, и лодки уже нет, и дяди вопят, потому что их рвут на части крокодилы?..

Мальчишки ревут, размазывая слезы и сопли по щекам.

Они не знают, что страшнее – крокодил или крест. Там, в воде, о кресте не думалось…

Им очень хочется жить.

Обоим.

Они больше не будут! Не буду-у-у-ут…

– Вот такие вот дела, соратники. И что прикажете с ними делать, с героями?

Лица зрителей насуплены. Они не понимают, что задумал царь, но мальчишек им жалко. Нехорошо распинать детей. С них бы достаточно и…

– Высечь обоих, как Исидовых коз! И каждому – по сорок нарядов вне очереди! Под твою ответственность! – подчеркнуто грозно приказал Антигон пожилому сотнику, стоящему в первом ряду. – Уразумел?!

Толпа вздохнула. Замерла, ошеломленная.

И взорвалась, словно индийский снаряд.

– Слава Антигону! Слава! Слава! Слава!!!

Ухватив парнишек за уши, сотник торопливо, словно опасаясь, что царь передумает, втянул их в солдатское скопище, и по мелкой дрожи, прокатившейся по рядам, можно было догадаться, что экзекуция началась. Как бы там ни было, а отбывать свои сорок нарядов дурашки смогут не скоро…

– Ну, а с вами разговор иной…

Трое оставшихся, два македонца и чубатый фракиец, согнулись пополам под взглядами преданной ими сотни, и в этих взглядах уже не было ни жалости, ни сомнений.

Никакой пощады негодяям, предавшим доверие наилучшего, благороднейшего, снисходительнейшего из царей!

Что извинительно для детишек, да не будет прощено опозорившим звание ветеранов!

– На крест? – полуутверждая, спросил Антигон, нисколько не сомневающийся в ответе.

И ошибся.

– Мало! – ответили из толпы. – Свари их, базилевс!

– Свари их, шаханшах! – поддержал другой голос.

И сотня заорала – сперва вразнобой, а потом слаженно, мерно, словно в единую глотку:

– Сва-ри! Сва-ри! Сва-ри-сва-ри-сва-ри!..

Антигон пожал широкими плечами, обтянутыми простым кожаным панцирем, недостойным царя, но вполне устраивающим Антигона.

– Ну что ж, – почти извиняясь, обратился он к серым, в цвет каменистой пустыни, дезертирам. – Как народ, так и я. Уж не обессудьте там, в Эребе…

Какова аудитория, таковы и шутки. В буйном гоготе утонули тихие завывания приговоренных, упавших ничком и грызущих прибрежный песок, пытаясь молить о пощаде.

А потом Одноглазый услышал голос, вернее, голосок, заглушивший все звуки мира:

– Пожалей их, дедушка!..

И сердце беззвучно громыхнуло по ребрам.

Худенький мальчуган, чуть возвышающийся над коленом старого циклопа, без страха сделал то, за что по всем законам всех держав – от Македонии до Индии – полагалось немедленное четвертование на месте: дернул полу царского плаща!

– Отпусти их, дедуля! Они больше не будут…

В огромных прозрачно-голубых глазенках, чистых и доверчивых, стояли слезы. Маленький Антигон Деметриад, боготворимый войском, как талисман, еще не знал, что такое дезертиры, зато уже видел, как варят людей, и ему это не понравилось. Хотя он сам попросил дедушку взять его с собой на площадь. Дедушка сначала не хотел, сказал, что маленьким не надо смотреть такие вещи, но ведь Антигон уже не маленький, ему целых шесть лет, и папа в письмах называет его «Мой великан». Он очень хотел посмотреть, как варят людей, потому что когда варят раков, они сначала зеленые, а потом красные, и это очень весело, а люди забавнее раков, и он думал, что если их варить, то это еще интереснее. Поэтому он целый день вел себя хорошо, не шалил и прочел дедушке наизусть целый стих из «Илиады», совсем не сбившись. Ну, почти совсем, и даже съел всю кашу вместе с подливкой. А когда дедушка все равно не согласился, внук залез к нему на колени и сказал противным девчоночьим голоском: «Ну, деду-у-уля!»… Но это оказалось вовсе не интересно. Наоборот, страшно. Потому что люди кричат, когда варятся, и не меняют цвета… И Антигон закричал вместе с ними, и кричал долго, и никак не мог заснуть, а дедушка сидел рядом и держал его за руку. От этого было чуточку легче, и он не хотел, чтобы дедушка уходил. А сейчас он не хочет, чтобы этих трех дядь варили. Они, наверное, плохие, если рассердили дедушку, но они исправятся и будут послушные…

– Отпусти их… ну, деда-а-а…

На кратчайший миг царь Антигон забывает обо всем на свете. Как, впрочем, и бывает всегда, стоит внучку капризно надуть губы.

Менее всего свойственна Одноглазому сентиментальность, но он, повидавший все, прошедший Ойкумену из края в край, готов биться об заклад: если и есть где-либо восьмое чудо света, то вот оно, стоит перед ним, крохотное, глазастое, до боли сердечной худенькое чудо. Вылитый Деметрий в пять лет, только еще симпатичнее и, надо признать, умнее. В самом деле, видел ли кто-то, чтобы шестилетнее дитя так бойко читало, складывало в уме трехзначные цифры, обладало замечательным почерком?! И вообще, это необыкновенный ребенок! Одноглазый может утверждать это наверняка, не как дед, а как бывалый, объективно оценивающий истину человек…

Может быть, не стоило брать его в поход?

Жена ведь криком кричала: «Оставь ребенка в покое, Антигон, мал он еще!» В чем-то, конечно, она была права, мудрая баба, но, с другой стороны, на свежем воздухе, под сирийским солнцем Гонатик подзагорел, окреп, да и вытянулся… И пора приучать его к войску, а войско – к нему, не все же сидеть в бабушкином гинекее* тому, чья судьба – править Ойкуменой!.. Так решил дед, и решил правильно: воины едва ли не дерутся за право подержать доверчивое большеглазое чудо на руках! Они признали его и полюбили! Вот главнейший результат похода! Не менее важный, чем бегство Птолемея за Нил…

– Говоришь, отпустить?.. – как равному отвечает большой Антигон маленькому. Отвечает очень тихо, одними лишь губами, зная, что внучок поймет: так они разговаривают при бабушке, когда не хотят, чтобы женщина вмешивалась в беседу мужчин…

Гонатик, маленький Антигон, быстро-быстро кивает.

– Сва-ри-сва-ри-сва-ри! – грохочет толпа, не замечая, что царь перестал ее слышать.

Она похожа сейчас на капризного ребенка, способного слушать только собственный крик.

Толпе нельзя отказывать! Иначе они решат, что в следующий раз две мины послужат достаточным оправданием для дезертирства.

Но и повелителя Ойкумены ослушаться нельзя. Даже если этот повелитель – будущий.

– Отпущу! – шевелит губами Антигон большой.

– А поклянись! – откликается Антигон маленький.

– Клянусь твоим папой, мой царь!

И – уже громко:

– Эй, пропустите гонца!

Царь подхватывает улыбающегося внука и бережно передает его из рук в руки серебряному гетайру.

– Бери царевича и поезжай вперед! Только будь осторожен, ясно? Я еду следом…

На лице гетайра – глупая счастливая улыбка. Воины расступаются перед ним, и каждый второй норовит хотя бы кончиком пальца – на удачу! – прикоснуться к пушистым темным кудряшкам мальчонки. И Гонатик позволяет воинам касаться себя, потому что они – хорошие, и любят его, и дедушку, и папу, по которому маленький Антигон очень скучает, тоже любят… Ребенок спокоен. Он знает: тех троих дядь не сварят. Дедушка никогда не обманывал его. Особенно если клялся папой… Поклянись дедушка каким-нибудь богом, Гонатик мог бы усомниться, но папочкой деда никогда не клянется впустую. Это проверено не раз, даже когда куда-то исчез мед и дедуля поклялся папой, что не расскажет бабушке, куда он на самом деле исчез…

– Коня! – приказал Антигон.

Провел глазом по ожидающим солдатским лицам.

Указал на дезертиров.

– Пусть уходят!

Усмехнулся. Удивлены? Ничего, сейчас поймете…

– Вы слышите меня, подонки? Мне противно мараться вашей кровью! Вы свободны. Но на этом берегу вам нет места… Идите к Лагу, получать свои мины…

И пояснил:

– Плавать небось умеете?

…Уже вскочив на коня – молодцевато, легко, как не любому сорокалетнему удастся! – Одноглазый не отказал себе в удовольствии поглядеть, как полукольцо пехотинцев сдвигается, отжимая подвывающих дезертиров в воду.

Спинами вперед.

Навстречу темно-зеленым, обманчиво-неподвижным бревнам, неспешно дрейфующим против течения.

Что ж, порой способны пригодиться и крокодилы…

Принимай пополнение, брат Птолемей!

И когда уже издали, прорвавшись сквозь перестук копыт, полетел пронзительный, почти сразу оборвавшийся вопль, Одноглазый не обратил на него внимания.

Он спешил. Его ждали послы.

А опаздывать на свою же аудиенцию – верх неучтивости!

Впрочем, четверо мужей, наряженных богато и вычурно, приняли опоздание базилевса как должное, ничем не выказав обиды. Не удивил их и поцарапанный кожаный панцирь, приличный простому воину, но никак не Царю Царей. Панцирь этот, и несвежая туника, бурая от пыли и пота, и грубые эндромиды, подшитые бычьей кожей, чудовищно дисгармонировали с блеском алмазной диадемы, венчающей пышную седую гриву Антигона, но если и было что-то под луной, интересовавшее Одноглазого меньше, чем мнение послов, так это гармоничность одеяния.

В без малого восемьдесят поздно менять привычки. Если кто-то хочет насладиться созерцанием истинного блеска, пускай едет к Деметрию. Мальчик способен запудрить глаза даже персидским вельможам, знающим толк в мишуре. Он, говорят, даже гетайров обрядил в позолоченные панцири. Ох-хо-хо… Лучше бы вовремя выплачивал войскам жалованье…

Что же касается его, Антигона, то ему вполне достаточно этого панциря, титула и сознания, что он породил полубога. Будь его воля, Одноглазый отказался бы и от этой неудобной штуки на голове. Увы, нельзя. Не так поймут.

– Слушаю вас! – сказал Антигон, и это прозвучало совсем так, как недавно на нильском песке. – Что скажете?

Спрашивать о здоровье Птолемея он не стал.

Пусть понимают, как хотят.

Правила устанавливает победитель.

Послы – трое македонцев в парадных плащах поверх золоченых панцирей и некто бритоголовый, закутанный в белое и бесформенное, – переглянулись.

Поклонились. Македонцы слегка, коснувшись правыми ладонями сердец, египтянин – припав лбом к ковру.

«Говорить будет он», – определил Антигон.

И, как всегда, не ошибся.

– Великий Дом, повелитель Верхнего и Нижнего Египтов, пер'о Птолемей – жизнь, здоровье, сила! – приветствует старшего брата своего Антагу и желает ему процветать!

Медно-красный, словно обваренный кипятком, как и все уроженцы Египта Верхнего, бритоголовый владел греческим блестяще, словно не только сам, но и предки его до девятого колена увидели свет в пределах Эллады, да и не где-нибудь, а в самом Коринфе, законодателе изящной речи. Лишь одно слово позволил он себе произнести с едва заметным, намеренно подчеркнутым акцентом, и смысл намека был понятен, но упрекнуть наглеца не представлялось возможным.

– Взаимно. Дальше!

– Признавая, что благоволение божеств распростерлось над высокоблагородным и трижды достопочтенным царем Антагу, а равно и соправителем и сыном его, наиблагороднейшим и дважды высокочтимым царем Даматру – жизнь, здоровье, сила! – мой повелитель не считает себя вправе противостоять ясно выраженной воле тех, кто управляет миром смертных…

Понятно. Уже пятое посольство за три недели. Птолемей верен себе. Он выдавливает уступки по капле, словно иудей, торгующий на иерусалимском рынке. Впрочем, он всегда был таков. Интересно, что будет сдано сегодня? Финикия, Сирия, Самария им и так уже потеряны. Там стоят гарнизоны Одноглазого. Архипелаг? А какое, собственно, отношение имеет Египет к Архипелагу, особенно после Саламина? Чтобы контролировать острова, нужно, как минимум, иметь флот. Золото? Но об этом договорились в прошлый раз, выкуп уже начал поступать…

– …готов признать Царя Царей Антагу старшим братом своим, владыкой Ойкумены и покровителем обоих Египтов, вознести моления во благо Антагу в храмах и ежегодно присылать великомогучему Антагу, а также и волнопокоряющему Даматру дары, размер которых следует обговорить отдельно…

Ого! Это уже было интересно. Видимо, опостылевшее армии пелузийское стояние дало-таки плоды, и Птолемей решил не особенно упорствовать…

– …если Антагу, Царь Царей, со своей стороны, признает законность и правомочность царствования пер'о Птолемея – жизнь, здоровье, сила! – да славится имя его, над Верхним и Нижним Египтом! А также и право потомства пер'о Птолемея – жизнь, здоровье, сила! – да славится имя его, наследовать по прямой линии египетский престол…

Так-так-так!

– …в случае же, если вельможи, незаконно захватившие земли, по праву принадлежащие светломудрому Антагу, как-то: Селевк, мелех Вавилонский, Лисимах фракийский, Кассандр, называющий себя базилевсом Македонии, откажут Царю Царей в повиновении, пер'о Птолемей – жизнь, здоровье, сила! – да славится имя его, как почтительный младший брат окажет посильную помощь своему старшему брату Антагу в усмирении мятежников, при условии, что часть их земель будет отдана под опеку Птолемея – жизнь, здоровье, сила! – да славится имя его…

Сокровеннейшие вещи говорил египтянин. Такое не произносят на людях, и спустя века историкам остается лишь гадать, были договоренности или нет. Сейчас следовало бы величавым мановением прервать посла, но Антигон плохо представлял, как именно мановеют. Поэтому он просто взмахнул рукой. Быть может, не величаво, зато вполне недвусмысленно.

– Хватит. Теперь говорю я. Но сперва…

Спектакль закончился. Откуда-то сверху рухнул гулкий удар гонга. Златовышитые завесы медленно поднялись, и потрясенные послы обнаружили, что при аудиенции присутствовали свидетели. И немало. Едва ли не сотня.

Улыбающиеся лица: светлоглазые македонские, подвижные эллинские, лупоглазые персидские. Даже пара ироничных иудейских усмешек. И, конечно же, горбатый нос Рафи Бен-Уль-Аммаа, Антигонова любимца, начальника славных доблестью людей кельби. Сразу после Газы их услуги были оплачены на двадцать лет вперед, и нынче кельбиты – вернейшие из верных! Многим из людей достославного Рафи Бен-Уль-Аммаа уже пожалованы и серебряные панцири гетайров…

Восемьдесят три свидетеля. И у каждого на шее – витая цепь, сплетенная из филигранно выполненных тигриных голов, – знак власти тысячника.

Медно-красная плешь египтянина посерела.

Происшедшее противоречило всем канонам дипломатии.

Но, воистину, правила утверждаются победителями.

– Вы все слышали, соратники?

Оттолкнувшись о подлокотники, Антигон величественно вознес себя над присутствующими. Это нетрудно было сделать при его росте, усугубленном тремя ступенями подножия трона.

– Лаг, укравший Египет, – щеки послов-македонцев дернулись, – полагает себя умнее всех! Крокодилье отродье, – плешь египтянина стала пунцовой, – ошибается. Ларец!..

Резкий щелчок пальцев – и пышно, гораздо наряднее базилевса одетый раб, низко поклонившись, поднес Антигону перламутровый ларец.

Откинутая крышка не скрывала содержимого.

– Смотрите, соратники! Вот письма. Было бы слишком долго читать их, но поверьте на слово: они одинаковы! Мелех Вавилона Селевк еще полтора месяца тому признал меня старшим братом и Царем Царей на условиях, уже известных вам. Как и Лисимах, царь Фракии. А Кассандр, называющий себя базилевсом Македонии, просто интересуется, на каких условиях Царь Царей сохранит его презренную жизнь…

Улыбки тысячников расширились донельзя.

– Но самое интересное… – Антигон таинственно понизил голос, – то, что адресованы все эти письма не мне…

В этот миг даже слоны позавидовали бы размерам ушей присутствующих.

– Потому что не я Царь Царей! Не был им! И никогда не буду!

А теперь – пауза. Только очень короткая. И:

– По какому праву становятся царями? Во-первых и в главных, по праву ихора*, текущего вместе с кровью в жилах. Но царственная кровь Македонии иссякла. Значит, по праву заслуг?

Еще одна пауза. На сей раз исполненная задумчивости.

– Заслуги заслугам рознь. В Великом походе никто из нас, называющих ныне себя царями, не запятнал себя трусостью. Но разве не я был первым, кто вышел на тот берег Нила? И значит, Египет должен быть моим. Разве не мои синтагмы приняли ключи от вавилонских ворот?! И следовательно, не кто иной, как я, правомочен называться мелехом Двуречья! Наконец, разве не я – старейший из архонтов, покинувших некогда в свите Божественного пределы Македонии?! Да, род Антипатра знатнее моего, но совсем ненамного. И Кассандр перечеркнул заслуги предков, пролив священную кровь нашего юного царя Александра… Я могу выбирать. И я в силах добиться того, чего пожелаю. Но…

Теперь – молчание с оттенком доверительной грусти.

– Того, что удовлетворило бы Лага или Селевка, – мало для Антигона! Для чего мы создавали державу, соратники? Неужели для того, чтобы кто-то стал фараоном, а кто-то мелехом?! Мы – македонцы! Мы все – македонцы! Потому что македонец – не тот, кто рожден в Македонии, а тот, кто понял однажды: есть нечто высшее, нежели кровь. Можно быть персом – и македонцем, эллином – и македонцем, иудеем – и македонцем! Македонец для меня – всякий, умеющий ценить людей не по крови и стремящийся к невозможному. Вы понимаете?

Они поняли. Они ловили каждое слово, и лица их были похожи на лица детей, слушающих добрую сказку, к которой еще не дописан конец.

– Вот в чем была суть идеи Божественного! Но он оказался слаб и духом и телом. Он поставил себя выше людей и надорвался, потому что царь, оторвавшийся от народа, уже не царь! Да простятся ему ошибки! И да не простятся они тем, кто ради жалкого тщеславия готов возродить раздробленность Ойкумены! Египет для египтян! – говорит Птолемей, и египтяне согласны с ним. Вавилон для вавилонян! – вопит Селевк, и халдейские торгаши подпевают ему. Македония для аборигенов! – верещит Кассандр, и ему рукоплещет деревенщина, не знающая, как велик и прекрасен мир без границ. Безграничный мир!

Не глядя, Антигон принял и прижал к груди поданного из-за высокой спинки трона, спокойного, как обычно, Гоната.

– И ни я, ни сын мой, ни внук не успокоимся, пока нет созданной нами и разорванной мерзавцами державы! Потому что под властью ползучих ни в Египте, ни в Вавилоне, ни в Македонии не будет места нам, македонцам! Мы будем лишними везде! И я! И ты, Ксенофан! И ты, Кейхусрау-Фаррух! И ты, Арридей! И ты, Спарток! И ты, Гамилькар! И ты, храбрый Исраэль Вар-Ицхок! И ты, мой Рафи Бен-Уль-Аммаа…

Воспаленное око впилось в послов Птолемея.

– И вы, между прочим, тоже, если только не согласитесь уподобиться этому краснозадому уроду!

Губы трех светлоглазых послов дрожали.

– Вот и все, – очень тихо вымолвил Антигон. – Не может быть никакого Царя Царей, потому что царь может быть только один! Хотим мы или нет, но наша жизнь – доказательство тому…

Последних своих слов Одноглазый не расслышал и сам.

Все смешалось в шатре. Тысячники подхватили Антигонов на руки, сразу двоих, и понесли к выходу, к войскам. И это было хорошо, хотя и не было предусмотрено. Как, впрочем, и то, что в ликующий галдеж естественной нитью вплелись исступленно-восторженные голоса недавних послов Птолемея…

Царь был спокоен. Сказав все, пожалуй, даже больше, нежели следовало, он мог позволить себе расслабиться, Антигон Одноглазый, царь всех македонцев, где бы они ни жили! И очень серьезно, вдумчиво, запоминающе глядел на вопящих шестилетний Антигон-Гонат, не понимающий еще, что значит быть властителем Ойкумены…

Второй свиток

Эписодий 4 Воля додонского Зевса

Скодра.

Ранняя осень года 473 от начала Игр в Олимпии

Главкий, сын Дэйрдра, внук Тэспа Длиннорукого, правнук Дэйрдра Старого, прямой и бесспорный потомок праотца Дардана, по старшей линии происходящий от Великого Волка, спустившегося с гор, дабы утолить жажду рокочущего лона Праматери-Волны, царь тавлантиев горных по праву наследования, повелитель всея Иллирии, имел основания не пенять на богов.

Он умирал, зная, что умирает.

Еще хлопотал у его ложа разом утративший вальяжность осанки врач-грек, издавна прижившийся при иллирийском дворе, еще хмыкал и пожимал плечами прославленный целитель-иудей, выписанный по решению царских советников из далекого Кития, еще лохматые знахарки, спустившиеся с отрогов на запах царского недуга, кривлялись и бормотали у очага, разбрасывая у двери пучки душистых трав, отгоняющих злую хворь, а он уже знал: это – смерть.

Собственно, он понял это еще в тот миг, когда, совсем нежданно, вечерняя чаша отчего-то не удержалась в ослабевших, ставших неощутимо-чужимипальцах и, еще не коснувшись пола, в полете, безнадежно испортила пунцовым вином белизну скатерти. Он еще успел наклониться, досадуя на дурацкую неловкость, а вот распрямить спину уже не сумел: правая половина тела сделалась тряпичной, безжизненной, потолок перекосился, встал дыбом и рухнул под ноги, ужасная боль молнией пронзила виски и, сжалившись, накинула на рассудок темное покрывало забытья.

Когда не вдруг опомнившиеся рабы, оттащив в уголок перепуганную, вопящую, словно простолюдинка, царицу, подняли ставшее удивительно тяжелым, не легче мешка, набитого брюквой, царское тело и уложили его на лавку, Главкий был без сознания. Правый глаз его налился кровью, а левый косил и косил вправо, не видя окружающих, и уродливо перекошенный рот истекал пузырями сизо-белой пены…

Быть может, он ушел бы к предкам тогда же, так и не придя в сознание, но грек-лекарь недаром, как выяснилось, ел царский хлеб, и знаний его хватило не только на лечение чирьев и изгнание нечастых простуд. Распоряжения врача были точными и краткими. Рука твердой. Кровопускание. Горький отвар. Еще кровопускание. Твердость пальцев, нещадно разминающих тряпичное тело. И опять кровопускание…

Четыре дня спустя, к вечеру, Главкию стало немного лучше. Но рука, выпустившая чашу, и ноги уже отказали ему в повиновении, а лекарь, будучи спрошен впрямую, виновато отвел глаза, избегая ответа. Промолчал и китийский иудей, кислые облатки которого позволили языку вновь стать осязаемым.

И на исходе третьей недели неподвижности, сидя в высоком кресле, укутанный мехами, словно в лютый мороз – от стоп до самой шеи, – и все равно мерзнущий, Главкий, царь Иллирии, опора друзей и гроза недругов, прямой потомок праотца Дардана, внезапно осознал всю глубину и неизбежность пропасти, разверзшейся перед ним.

А осознав, возблагодарил Обитающих-Выше-Вершин за то, что они, сжалившись, не увели сразу, подарив еще немного времени…

Он не боялся смерти.

Смерти нет.

Есть только темная тропа из одного Света в другой.

А там, Выше Вершин, его ждут достойные.

Ждет Дэйрдр. Ждет Тэсп Длиннорукий, которого он помнит, правда, смутно. Ждет Дэйрдр Старый, которого он не помнит совсем, ибо родился всего лишь за три дня до ухода прадеда.

И конечно же, поджидает потомка своего Великий Волк, чтобы, обнюхав, признать достойным себя и, лизнув тремя языками, кровавым, медовым, ледяным, – принять в свою свиту.

Ему – Главкий нисколько не сомневался! – не придется ни в чем оправдываться, ибо слава предков им, отпрыском древа их, возвышена многократно, наследие приумножено необозримо и незавершенное ими – доделано с лихвой.

И лишь на один вопрос ответит он не сразу.

«Кому оставил ты секиру владык?» – спросит Дэйрдр-отец.

«Кому завещал престол в Скодре?» – поинтересуются Тэсп и старый Дэйрдр по праву прародителей.

«Кому передан посох суда над тавлантиями, детьми моими?» – осведомится родоначальник Дардан.

И не будет им ответа.

Там, за стеною, сидит сейчас заплаканная немолодая женщина, осужденная вскоре накинуть желтое покрывало вдовы. Она не лицемерит, проливая слезы. Почти четыре десятилетия – не один день! Хотя любви между ними не было никогда. И он научился уважать ее, родившую ему троих дочерей, и не попрекать тем, что так и не довелось поднять на руках и показать Вершинам своего сына…

Некогда, получив вместе с рукой дочери князя пирустов, не имеющего наследника-мужчины, и право наследовать земли воинственной Пирустии, молодой владыка тавлантиев даже на миг не примерил на себя боли, сквозившей из глаз тестя. Казалось: вся жизнь впереди, и уж кому-кому, а ему, Главкию, Обитающие-Выше-Вершин не выроют подобной ловушки…

Увы.

Нет сына. Нет наследника.

Некому, выслушав последние наставления и уловив еле заметный разрешающий знак, накинуть на шею спешащему уйти тонкий шнурок и нежно, с сыновьей почтительностью, затянуть, помогая расстаться с обузливой плотью…

Как сделал это некогда, выполняя обычай и завет праотца Дардана, он сам, Главкий. Лицо Дэйрдра, умиравшего от гнойной опухоли, исказилось тогда всего лишь на мгновение, но в остекленевших глазах уже ушедшего по темной тропе осталась великая любовь к послушному, ловкорукому сыну и непередаваемая благодарность.

Кто набросит шнурок?

Кто завершит незавершенное?

Главкий искал глазами Пирра.

– Гонец уже послан в Додону, – негромко сказал кто-то, сидящий у стены, в полумраке. – Он скоро будет здесь…

Да, Пирр!.. Больше некому…

Как некогда Главкий воцарился в Пирустии, так и юный молосс да владычествует в Эпире, по воле Главкия! Создавший царство вправе завещать его тому, кого сочтет достойным. И лишь сам умирающий вправе выбрать, чья рука прервет дыхание, бессильно клокочущее в глотке…

Главкий откинулся на подушку, подпирающую спину.

Необходимо сберечь силы. Нельзя умирать до приезда Пирра! Нельзя ни в коем случае! Даже если придется мучить усталое тело еще несколько дней.

Телу придется потерпеть.

Трудно? Да. И что с того? Разве давали Обитающие-Выше-Вершин хоть что-нибудь Главкию просто так, в знак любви и милости?! Все удавалось ему. Удавалось с юных лет! И за все приходилось платить бессонными ночами, звонкой, ввинчивающейся в виски болью, саднящими ранами и сонными кошмарами, в которых являются умершие во имя того, чтобы была Иллирия…

И если кто-то посмеет попрекнуть его, Главкия, сына Дэйрдра, жестокостью, пусть вспомнит: это перед рубежами его земель – единственными! – с позором, огрызаясь и бессильно выкрикивая проклятия, вынужден был отступить бесноватый сын македонца Филиппа!

Никогда, даже наедине с собой, не называл Главкий этого человека Божественным! Потому что он был среди тех, кто шел по пятам за уходящими македонцами. И видел лицо светловолосого юнца. Впрочем, тогда он и сам был юнцом. Тот, в рогатом старомакедонском шлеме, визжал, и пригибался, и прятался под обозные повозки, и всем видящим было ясно: он – трус. Говорят, позже, уже зная, что ему дозволяется все, сын Филиппа не оставил в живых ни единого из тех, чьи щиты прикрывали его, визжащего, при отступлении из Иллирии.

Это была нелегкая война. Но с тех пор, вот уже почти тридцать лет, македонские правители не протягивают загребущие руки к иллирийским долинам. И так будет, пока сохранится созданная им, Главкием, держава…

Теперь можно признаться себе самому! Не приемного сына видел в рыженьком мальчике, жившем при дворе, иллирийский царь, но – наследника. Единственного, равного знатностью рода властелину тавлантиев. Порукой тому всем известный факт: высоко в скалах обитают орлы, и никакой горный волк не способен добраться до их гнезд. Следовательно, Великий Орел, основавший род молосских царей, никак не ниже пращура тавлантиев, явившегося в мир в образе Волка…

Пирр…

У мальчишки сильные руки. Он сделает так, что уход не будет мучительным. Надо же хоть чем-нибудь отблагодарить тело, которое поможет душе дождаться приезда наследника…

«Прав ли я, предки?» – беззвучно спросил Главкий.

«Ты прав, сынок…» – откликнулся откуда-то из неведомых далей голос, и сидящий в кресле понял, что это был голос праотца Дардана…

– Повелитель! – Уловив намек на гримасу, чуть изогнувшую синеватые губы, врач поднес к устам чашу, полную теплого, слегка отдающего дымом отвара. – Выпей, тебе полегчает!

Оставив во рту горьковатый, вяжущий привкус, снадобье смягчило глотку, и царь почувствовал, что может, пожалуй, говорить внятно.

– Они… здесь? – Он сам не узнал своего голоса, но поразился тому, как громко и отчетливо прозвучали слова.

– Кто? – Не сразу поняв, врач наклонился чуть ниже, но тотчас сообразил, о ком идет речь. – Да, повелитель. Почтенные архонты по твоей воле собрались…

– Хорошо… – Лишь теперь, когда перед глазами не было тонкой мутной поволоки, Главкий ощутил липкую влажность под ягодицами и болезненно поморщился. Не в пример иным из сородичей, презиравшим «греческие штучки», он с юных лет отличался чистоплотностью. – Перестели мне, дружок. А потом пусть войдут…

Руки врачей – и грека, и иудея – были сильны, но ласковы. Рабам не полагалось заниматься этим, ибо раб, увидевший унижения господина, пусть и не по своей воле, подлежит казни, а Главкий не любил проливать кровь безвинных, если на то не было нужды.

Закрыв глаза, он подчинился умельцам, мимолетно удивившись: неужели же столько наслаждения в обычной сухости, тепле и отсутствии вони? Странно… более шести десятков лет он полагал, что счастье совсем в ином…

– Зови…

И они вошли, ближние из ближних, довереннейшие из доверенных. Вошли и расселись по скамьям вдоль стен, хмурясь и супясь, как и надлежало в подобном случае, и Главкий попытался приподнять левый уголок рта, изобразив улыбку.

Когда-то, давно, десять, нет, тринадцать лет тому, он лежал здесь, такой же бессильный, как и нынче, и просил архонтов не рвать после его смерти державу, но отдать ее достойнейшему. Он даже не называл имена, он просто просил выбрать того, кто сумеет сохранить Иллирию, способную устрашить врагов и вступить на путь величия… А стоявшие над ложем глумливо хмыкали в ответ лепету, и делали непристойные жесты, и всем своим видом показывали, как мало значит для них предсмертная мольба властелина, столь страшного в дни силы и столь бессильного теперь! И когда не стало сил выносить издевки, Главкий бодро и молодо вскочил на ложе и звонко ударил в ладоши… О, какой ужас вспыхнул на лицах глупцов, не сумевших понять царской шутки!.. И ужас этот исчез с их лиц не сразу и даже не скоро! Очень не скоро! Лишь вместе с мясом был он склеван с черепов, воткнутых на колья частокола, опоясавшего царский дворец…

С тех пор Главкий доверяет лишь тем, кто делом подтвердил верность.

Вот Берат; хоть и пируст, одет он по-тавлантийски; он прибыл в Скодру вместе с княжной, будущей супругой Главкия, своей троюродной сестрой по матери, и с тех пор всегда был рядом. Одно время Главкий думал даже передать секиру владык Иллирии в его крепкие руки. Но потерпят ли тавлантии, дарданы и далматы власть пируста?..

И Вот Приштина; когда далматские вожди замыслили мятеж, не кто иной, как он, загнав коня, примчался в Скодру, чтобы донести о подлой измене; и потом, карая заговорщиков, он, хоть и одной крови с ними, не дрогнул, не отвел глаза, вынося приговоры. Хмурый Приштина понимает, что значит для иллирийских земель единство, и Главкий, пожалуй, мог бы доверить ему престол Скодры. Но захотят ли дарданы, тавлантии и пирусты склониться перед далматом?

Вот Доррес; как сейчас помнится Главкию тот день, когда, не дожидаясь появления у своих рубежей тавлантийских воинов, совсем еще молоденький князь дарданов, только что нахлобучивший отцовскую шапку, прислал посланцев повелителю Скодры, прося считать его вернейшим из подданных и надежнейшим из друзей. Этот дардан очень неглуп; он дружен со всеми и не имеет врагов. Кто знает, быть может?.. Но нет! Никогда не унизят себя тавлантии, далматы и пирусты подчинением даже и наилучшему из дарданов…

Значит – еще и еще раз: Пирр!

Иначе, стоит лишь закрыть глаза, вспыхнет вражда, которую ничем не погасить, и эти, ближайшие, искренне, неподдельно скорбящие, эти, с кем рядом ходил в походы и пировал, даже и не желая того, разорвут державу на клочки, как короткоумные наследники Александра – оставшиеся после трусоватого и подловатого, но – Обитающие-Выше-Вершин свидетели! – удачливого Филиппова сына…

Главкий попытался заговорить – и не смог.

Помешала сухость во рту.

Врач – не разобрать, который – тотчас возник у кресла, смочил непослушные, сухие и шершавые губы мягкой тканью, пропитанной все тем же горьким снадобьем.

Стало легче.

– Слушайте и запоминайте…

Голос царя прозвучал негромко, но с остатками властности, не совсем уместной сейчас, но вовсе не смешной.

– Главкий, наследный владыка тавлантиев, по праву брака правитель пирустов, покровитель дарданов и победитель далматов, говорит…

Словно о ком-то ином, не о себе, говорил он сейчас, и это означало, что иллирийский владыка не хочет больше отягощать собою этот мир.

– …вам, старейшины, вожди и архонты, подтвердившие делом и клятвой свою преданность Иллирии. Он, уходя черной тропой, приказывает, хочет и требует, чтобы каждый из вас поклялся в неуклонном исполнении его воли. Воля же его заключается в следующем…

Приостановившись, Главкий несколько раз глубоко вздохнул. Припомнился вдруг отец: Дэйрдр лежал здесь же, в этом же глубоком кресле-ложе, и лицо его, уходящего, измученного немилосердной болью, светилось вместе с тем от счастья, ибо последнюю волю его, покорно склонившись к изголовью, где лежал уже заботливо расправленный рабами новенький витой шнурок, выслушивал сын

– Пусть земля иллирийская будет сохранена в целостности, и пусть не скажет по смерти моей брат брату: «Это – мое, и вот это – мое»! Но сохранится меж братьев мир и покой! И пусть будет дан нещадный отпор любому врагу, кто бы ни осмелился силой оружия посягнуть на обладание землей иллирийской, будь то пределы тавлантиев ли, пирустов, дарданов или далматов…

Вот это – главное. Никуда не делась Македония, а Кассандр, хоть и не мечтает о дальних походах, однако спит и видит близлежащие земли под своей рукой. И нельзя забывать о светлоусых чужаках, не умеющих долго помнить неудачи…

– Хранителями Иллирии и высшими судьями над людьми, без различая рода, пусть станут те, кто ныне присутствует здесь: Доррес, князь дарданский, и Берат, архонт пирустов, и Приштина, старейший над далматами. Супруга же моя пусть участвует в советах наравне с мужчинами, ибо ей оставляю я право повелевать тавлантиями…

Правильно. Иначе нельзя. Нет среди ближних второго Главкия, способного не только потребовать подчинения иных, но и настоять на своем. Пускай уж лучше четверо равных будут вместе, нежели примутся решать, кто более иных достоин стать единственным…

А теперь… о, как же кружится голова!.. какая слабость в теле!..

Нет. Нельзя потакать уже ненужному телу. Почти ненужному. Прочь, проклятая немочь! Обитающие-Выше-Вершин, помогите чтящему вас!..

И снова услышали. Отозвались. Поддержали.

Не дали рухнуть в беспамятство.

Напротив: если бы не пришамкивание вялой, плохо подчиняющейся челюсти, могло бы показаться, что говорит тот Главкий, какого знала и боялась Иллирия совсем еще недавно.

Ясно, отчетливо и беспрекословно:

– Высшим благом для Иллирии полагаю я дружественный союз с эпиротами. Посему последней волей своей заклинаю не забывать о единстве наших сопредельных земель. Пирру, царю молоссов и повелителю союзного Эпира, завещаю я право повелевать в случае надобности царской дружиной, а также и право созывать ополчение тавлантиев для всякой его нужды. В случае же необходимости созыва ополчения всеиллирийского, прошу вас, присутствующих, не отказать царю молоссов в оказании всяческой помощи…

Радужные круги, сперва – нечетко, затем – все ярче и ярче, поплыли перед глазами, разбухли, почти скрыв лица ближних и доверенных.

– По истечении дней траура, положенных обычаем, пусть возьмет Пирр Эпирский в жены любую из моих дочерей, на выбор, и, буде от брака их родится сын, да увенчает его по достижении должного возраста диадема, ныне принадлежащая мне. Если же дочь, то прошу вас, присутствующих, распорядиться ее судьбой, не обидев приданым, достойным ее рода…

Больно! Больно!.. но голос по-прежнему тверд.

Почти тверд.

– И пусть Пирр, немедленно по прибытии в Скодру, поможет телу моему вступить на темную тропу. Если же тело уже не будет в силах высказать это пожелание, вам, присутствующим, надлежит сообщить царю молоссов волю моей души без искажений. И пусть Пирр возглавит свершение погребальных обрядов…

Внезапная слабость заставила прерваться.

И очень больно оказалось вынудить ее отступить…

И нежная мгла заколебалась совсем рядом, приманивая: шагни… шагни… забудься…

Нет. Пока еще нельзя… рано…

– П-и-и-ррр? – Взбулькнула слюна в уголке вновь растянувшегося в жутковатой полуухмылке рта. – Хох-х-хта-а-а?..

Его поняли.

– Он в пути. Он будет не позже полудня, повелитель! – почтительно откликнулась одна из смутных, безликих теней.

Осколками затухающего разума Главкий успел отдать телу приказ: что бы ни было, дыши до завтрашнего полудня. Не смей ослушаться! Не сме-е-е…

Сын Дэйрдра, внук Тэспа Длиннорукого уронил голову на плечо.

– Лекарь! – Голос Берата глуховат, но спокоен. – Когда повелитель вступит на темную тропу?

Врач-грек раздвигает веки сидящему, водит пальцем перед бессмысленно замершими зрачками, вслушивается в дыхание.

– Завтра около полудня, господин мой. Или чуть позже, – отвечает он уверенно. И врач-иудей согласно кивает.

– Хорошо. Вы более не нужны…

Это звучит как приговор. Но всем известно добродушие Берата, и следующая фраза возвращает лекарей к жизни:

– Нынче вечером вас отвезут на побережье. Вознаграждение получите у трапа…

Более не глядя на засуетившихся асклепиотов, Берат тяжелым взглядом окинул лица Приштины и Доресса, пожевал губами и, решив нечто, чуть заметно кивнул.

Будет так, как уговорено…

И вышел, не сомневаясь: далмат и дардан идут за ним.

Они и пошли. Но не тотчас. А задержавшись ровно на столько, чтобы успеть, не сговариваясь, плюнуть в лицо беспамятному ошметку заполнившей кресло плоти.

Получи, тавлантийский выродок!

За страх мой перед тобою, за братьев моих, гордость и цвет Далматии, которых я вынужден был предать в твои лапы!

За Дарданию мою, лишенную воли, ибо все равно не спастись бы ей от твоей алчности! За унижение мое!

– О-о-о-о…

Полутруп чуть вздрогнул, и оба отпрянули, бледнея.

Пустое… всего лишь беспамятный хрип…

Оба тяжко вздыхают. И покидают опочивальню, успев услышать последние слова, произносимые в смежной комнате Бератом, участливо присевшим на скамью рядом с заплаканной, тупо глядящей в стену царицей.

– …потеря и для всех нас. Плачь, сестра! И знай: если придет нужда, в любой беде вольная Пирустия поможет братьям тавлантиям…

– Не отстанем и мы, далматы! – с порога подтвердил Приштина, с сего часа – государь ни от кого не зависимой Далмации.

– Ты, царица, и дочери твои – родня дарданам! – вымолвил Доррес, отныне и впредь – самовластный князь Дардании…

И все трое замерли, предоставляя царице – нет! уже не царице, просто княгине тавлантиев! – осмыслить сказанное.

Услышала. Осмыслила. Кивнула.

Горестно. И – благодарно.

Супруг поспешил с уходом, а спорить с мужчинами – не женское дело. Взятое силой, но никому не завещанное, вернется к прежним владельцам, как и гласит закон. Будь здесь приемный сын!.. Но Пирр далеко, и ни о чем не знает! Остается лишь верить в благородство стоящих перед нею!..

О! У нее есть чем отблагодарить! Не зря же помянул ее дочерей умный, не бросающий слов даром Доррес! У каждого из них давно подросли сыновья, а осиротевшие земли тавлантиев весьма недурное приданое…

– Иди к себе, сестра, – впервые не только как родич, но и по праву дружественного соседа, Берат погладил женщину по худому плечу. – Мы распорядимся обо всем. Верно, братья?

Скорбно хмурясь, дардан и далмат кивнули.

– А… Пирр? – Голос тавлантийской княгини прозвучал устало, словно бы нехотя.

– Пирр? – Берат, шумно вздохнув, огладил волнистые, круто просоленные нитями седины кудри. – Его следует известить. Не дело, если воспитанник не проводит приемного отца…

– Бесспорно, – откликнулся Доррес. – Завтра на рассвете гонец помчится в Додону!

– Мальчик не успеет… – всхлипывает женщина.

– Тогда, сестра, – кивает Приштина, – гонец отправится прямо сейчас…

И трое вновь поняли друг друга без лишних слов.

Не далек путь до Додоны. Но и не близок. И никак не успеть молосскому царю до завтрашнего полудня…


Пассарон. Строящаяся столица Эпира.

Ранняя весна года 474 от начала Игр в Олимпии

– Будь жив Главкий!..

Возглас вырвался сам по себе, не подчинившись разуму.

Прыгнул в приоткрытое окошко, вылетел, подхваченный ветром, и погас, словно устыдившись собственного бессилия.

– Будь жив Главкий, он приютил бы тебя, и не больше, – тихо и безжалостно сказал Андроклид. – А может быть, и не приютил бы…

Киней кивнул. Иллириец был прозорлив и мудр. Он никогда не отказывал в совете, но трижды примерялся, прежде чем отрезать. Тем более по живому.

– Но как ты допустил это, Андроклид?!.

– Я сделал все, что мог. Может быть, даже сверх того. Но не все в моей власти, и ты знаешь это не хуже меня…

Томур не отвел взгляда.

И Киней-афинянин, простат Молоссии, понял: старый седой жрец говорит правду. Правду же, сколь бы неприятна она ни была, следует выслушивать, не перебивая, до конца. Поступающие иначе, как правило, действуют себе же во вред. Это проверено неоднократно.

– Готов допустить. Продолжай.

Три года назад он не смог бы позволить себе такого тона, беседуя со старейшим из служителей Дуба. Но за три года многое изменилось в Эпире, и сам Андроклид, не возмущаясь, безмолвно признал право простата говорить отрывисто и требовательно.

Простат Молоссии доказал свою силу.

Впрочем, против слабых и не объединяются, забыв на время даже о кровной вражде. Слабым просто указывают на приличествующее им место.

– Сперва они обратились к нам, служителям Ветвей. Как год назад, – пепельные волосенки на узком подбородке всколыхнулись. – И Зевс, как и тогда, осудил их замыслы…

– Понятно. Зевс справедлив.

– Хвала Зевсу! – громыхнул от очага Ксантипп.

Андроклид покосился на македонца с нескрываемым недоумением.

Затем улыбнулся.

– Разумеется, хвала. Ты прав, как никто, благородный воин! Однако же дело не в этом…

Помолчал, накручивая на палец узкий кончик бородки.

– Мы составили такой оракул, что на их месте любой здравомыслящий еще примчался бы целовать тебе ноги и молить Пирра о помиловании. Но им, похоже, уже все равно…

– Даже воля Дуба?!

– Ты же видишь, Киней, я здесь, – поморщился томур. – Я не стал бы мучить свои бедные суставы, если бы не пахло паленым.

– Короче!

Слово прозвучало резковато. Пожалуй, значительно резче, нежели допустимо простату в разговоре со старейшим из томуров. Даже если этот простат облечен полнейшим доверием царя. Собственно, и царям не рекомендуется дерзить томурам…

Однако же Андроклид не стал сердиться.

На друзей в беде не сердятся и жрецы, тем более если беда общая.

– Если вкратце… Они обратились к служителям Корней. И обитающие под землей благословили затеянное.

– Та-а-ак…

Киней-афинянин, простат Молоссии, почти царь ее – и уж конечно, некоронованный владыка обожающих его Хаонии и Феспротии, ничуть не дрогнув лицом, медленно побарабанил пальцами по гладко выструганной столешнице.

Глаза его сделались неубедительно равнодушными.

– На твой взгляд, Андроклид, можно еще что-либо изменить? Скажем, переговорить с подземными?..

– Вряд ли. Они давно ждали такого случая.

– Это ясно…

Подземные. Люди, не снимающие черных колпаков. Служители Некромантейона, обители мертвых…

Наследие пеласгов.

В те времена, когда они были всемогущи, Эллада еще не была Элладой, и темные люди, обитающие от моря до гор, поклонялись Прекрасной Смерти, заливая кровью двуногих алтари своих жутких божеств. Это уже позднее пришли с севера шлемоблещущие воины и смели пеласгийские крепости, сложенные из нетесаных камней. Эллины сокрушили капища и воздвигли храмы светлым Олимпийцам, покровителям света, не нуждающимся в человеческой крови, дымящейся на кремневых сколах ножей…

Подземные ушли в тень, уступив право толковать шелест ветвей иным, названным томурами, удовлетворившись третью от принесенных к подножию Дуба сокровищ, и поделились знаниями со слугами Зевса. Но разве смирится тень с торжеством света? И разве имевшие все удовлетворятся третью?..

– Послушай, Андроклид…

Киней с заметной натугой выдавливал слова, превозмогая возникшую под сердцем туповатую, пока еще вполне терпимую боль.

– Скажи, сможете ли вы противостоять подземным?

Взгляд томура изменился, сделавшись почти сожалеющим.

– Ты все-таки не молосс, простат! Для хаонов, для феспротов, даже для тех молоссов, что живут в долинах, наше слово – первое. Но горцы!.. Они скорее пеласги, чем молоссы! Если прикажут архонты и подтвердят подземные, они выступят против царя…

– Понял тебя. Как полагаешь, можно ли сговориться с кем-то из горных? Из тех, что помоложе?

– Да! – упало, как камень. – Они согласны не восставать. Если будет срыт Пассарон. Если я откажусь от старшинства над томурами. Если ты отдашь посох простата, а Ксантипп покинет Эпир…

У очага заинтересованно насторожился македонец.

Поднявшись со скамьи, Киней прошел к окну, широко распахнул ставни, и в комнату, мягко вытесняя прокопченную духоту, напитанную запахом пота, вольно рванулось дыхание ранней весны.

Ну что ж. Этого и следовало ожидать.

Густой плевок беззвучно вонзился в талый снег.

Будьте вы прокляты, архонты Молоссии!

Заскорузлые тупицы, сросшиеся со своими козьими бурками, хамящие в спину, шипящие вслед, огрызающиеся втихомолку. Неспособные разглядеть за ветхим частоколом своих мелочных привилегий то, к чему воистину следует стремиться…

Очень хотелось сплюнуть еще, но в пересохшем рту не было слюны…

Он все-таки приучил их хотя бы внешне уважать царскую власть! Он напомнил горным козлам времена Фарипа Златоустого и Александра Воителя!..

И они смирились, привыкли, забыли, как поначалу презрительно оттопыривали губы, едва ли не вслух позволяя себе рассуждать о том, что не стоило, мол, государю доверять посох простата приблудному гречишке. Да и чего-де можно ожидать от юнца, слепо слушающего советы ученого умника, не имеющего ни капли благородной молосской крови, – да что там? – даже и хаонской или феспротской, что, разумеется, почти столь же неприемлемо, но все-таки – почти…

Они упорно не желали умнеть. Пришлось их учить, и надо признать: учение пошло впрок!

В конце концов, не все горные архонты безнадежные идиоты. Тем, кто помоложе, уже давно ясна разница между мягкой тканью и вонючей козьей шкурой, между азиатскими притираниями и прогорклым салом. Молодые способны смотреть, и сравнивать, и оценивать не предвзято…

А оценить есть что!

Киней внимательно, словно впервые, поглядел на свои руки. Всего только три года, ну, чуть-чуть дольше держат они посох простата, и за этот срок, краткий не то что для Клио, звонкопамятной Музы истории, но и для обычной жизни, Эпир перестал считаться безнадежным захолустьем Ойкумены, прославленным разве что древним святилищем Зевса да еще знаменитыми свирепостью и преданностью боевыми псами…

Кто сомневается, пусть побродит по пристаням разросшегося порта Фойники Хаонской. Нынче, не в пример недавним дням, там можно увидеть не только юркие диремы особо отчаянных мореходов, но флаги всех стран света, где только есть корабельные верфи! Даже Египет… Да что говорить!.. Уже и финикияне, чуящие поживу за сорок суток пути, не оспаривают размеры пошлины на право иметь представительство на эпирском побережье…

Мало?

Тогда пускай недоверчивый прислушается к восторгам эллинских путешественников, все чаще заворачивающих в Молоссию – иные просто так, а некоторые с ясной целью: увидеть своими глазами, насколько благотворны демократические изменения. Вернувшись в свои чистенькие, обветшалые полисы, они по-прежнему именуют эпиротов варварами, но скорее по привычке… И тотчас сконфуженно добавляют: «…впрочем, прогрессируют, прогрессируют, тут не поспоришь!..»

Еще немного, еще совсем чуть-чуть, и Киней добьется главного: и хаон, и феспрот, и молосс ощутят себя единым целым и назовутся «эпиротами»! Порукой тому – Пассарон, новая, лишь полтора года тому заложенная столица Эпира, свободного от векового недоверия, от вражды, от зависти. Эпира, где все граждане равноправны и лишь царь – один над всеми… Где простые и ясные законы Фарипа Златоустого, обновленные в соответствии с велениями времени, окончательно вытесняют замшелые обычаи…

В этот миг, к удивлению Андроклида, внимательно наблюдающего за простатом, на устах Кинея мелькнула слабая, немного отрешенная улыбка.

Афинянин, не ежась, глядел в окно, безошибочно угадывая под наплывами ноздреватого снега прямоугольники и овалы фундаментов.

Вот тут, поблизости от дома простата, встанет белокаменный булевтерий*, где избранники, облеченные доверием жителей гор и равнин, станут решать неотложные вопросы и готовить важнейшие постановления для утверждения на ежегодной всеэпирской экклесии*.

Тут – агора*. Большая, намного больше афинской. Любой эпирот, пожелавший участвовать в экклесии, сможет безбоязненно отдать свой голос в пользу того или иного решения, не оглядываясь ни на своего архонта, ни на указания старейшин, но подчиняясь лишь собственному разумению и опыту…

Любой эпирот!

Недаром же Пассарон стоит на стыке земель трех этносов, и всякому пожелавшему удобно добираться сюда. Это справедливее, чем собирать экклесию в далекой Додоне, куда не каждый сумеет добраться с побережья.

А вот там встанет палестра*! И каждый юноша, вступивший в возраст эфеба, невзирая, из какого он рода, станет обучаться на ее площадках приемам рукопашного боя и искусству владения оружием, прежде чем заступит на охрану рубежей.

Разве равенство во владении оружием не есть наилучшая гарантия равенства и в остальном?!.

Судя по всему, последние слова Киней высказал во всеуслышание, потому что Андроклид отозвался тотчас:

– Именно поэтому они и не отступят. Им необходимо успеть до весенней экклесии…

И это опять была правда.

Правда, зачеркивающая мечту…

– Ксантипп!

Рыжий македонец отозвался, не дав и договорить, мгновенно, словно только и ждал, когда о нем вспомнят.

– Прррикажи, прростат! – В простуженной на свежем ветру глотке хилиарха Эпира урчало и шипело, словно там поселился, неведомо как избежав крупных желтоватых зубов, горный кот, голодный и оттого более чем рассерженный. – Пррошшу тебя, прррикажи, и я с моими парррнями рррастопчу стадо! Им не выстоять!..

«А ведь растопчет, – с неожиданной нежностью подумал Киней. – Как пить дать, растопчет!»

Ну-ка, ну-ка…

Ксантипп – прекрасный воин, из тех, кого еще при рождении метит Арей. Это бесспорно. И великолепный педагог-гопломах. Из пяти сотен неуверенных в себе мальчишек, дерущихся по ночам и не желающих подчиняться приказу, он сумел создать этерию. Самую настоящую! Ничем не хуже македонской. Да, небольшую, да, необкатанную в бою, но не идущую ни в какое сравнение с дурацким, сражающимся без строя, ополчением горных кланов. Бывшие мальчишки забыли, кто из них феспрот, а кто молосс; все они – ипасписты базилевса Пирра, и по первому слову Ксантиппа они встанут против кого угодно, даже против собственных дядюшек, собирающихся явиться на Праздник Весны со скопищем вооруженных головорезов…

Одно лишь слово, и сила столкнется с еще большей силой.

Не надо и слов. Достаточно кивнуть.

– Прррикажи, пррростат! – Дикая кошка уже не шипела, она урчала в боевом безумии.

– Прошу тебя, Ксантипп, – поморщился Киней. – Дай подумать.

И македонец, пожав плечами, притих.

Кинею видней. На то он и власть.

Дело хилиарха – ждать приказа. И пить подогретый мед, славно лечащий простуду, пока приказа не последовало.

Пусть рушится мир, но армия должна оставаться вне политики.

Наверное, это справедливо.

И все-таки жаль…

– Андроклид?

Томур, глядя в тусклый при свете дня огонь очага, покачал головой.

– Не уверен. Они не начнут боя. Просто потребуют пропустить их к Дубу. И получат оракул от подземных. Сам понимаешь, каким будет этот оракул…

Киней покивал.

Как не понять?

Царь Пирр прогневал Зевса! – ответят те, кто внизу.

Нет, не прогневал! – возразят томуры.

Но разве по силам спорить Кроне с Корнями?

Разве выстоит мирное скопище хаонов и феспротов, пришедших на праздник, против вооруженных, готовых к кровопролитию молосских бойцов?..

– А если начнем мы?

– Это их устроит! – Рот Андроклида напоминал сейчас темный провал, и редкие зубы безобразными пеньками торчали в синевато-розовых старческих деснах. – Тогда они смогут сказать, что мы нарушили закон Фарипа Златоустого.

– Проклятье! – Наконец спокойствие изменило и Кинею.

Закон Фарипа! Конечно! Тот, кто начнет усобье меж племен Эпира, да будет казнен позорной смертью. Тот, кто поможет преступнику, да удалится в изгнание. Хороший закон! Жаль только, что он, как и всякий закон, даже наилучший, похож на дышло колесницы…

– А кроме того, – в надорванном полувсхрипе старца прорвалось не присущее ему отчаяние, – я ведь не успел сказать о главном! Я был везде, от Томара до паравейской границы, не обошел ни одной башни, понимаешь? Кое-где архонты понимают, что к чему. Но они связались с Кассандром, или он с ними, уже не понять. Кассандр пошел на все их условия! Никакой оккупации, никакой дани, никаких наместников. Он просто пошлет сюда придурка Неоптолема, а с ним – почетную свиту, достойную царя Молоссии. Этак тысячи три, пышности ради. Понимаешь, простат?!

Тупая боль под сердцем разозлилась всерьез.

И укусила.

И отброшенная плетью воли, вновь спряталась в норку.

…Это меняет дело. Неоптолем, потомок царей, имеет право побывать у Дуба, принести ему дары. Таков обычай. Базилевс Македонии не просто может, он обязан почтить гостя пристойным сопровождением. Обычнейшая этика.

И смогут ли полтысячи эфебов Ксантиппа задержать наступление вшестеро превосходящей их массы обученной македонской пехоты?..

– Похоже, у тебя нет выхода, Киней.

– У нас, – поправил простат.

– У нас, – согласился Андроклид.

Нет выхода?!

– Андроклид! – Простат пружинисто развернулся. Сейчас он вовсе не походил на мудреца-политолога. – Скажи мне: допустим, простат Молоссии увидел вещий сон. Сон об измене! Может ли он обратиться к томурам за оракулом?

– Даже обязан. И томуры, не отлагая, истолкуют шепот листвы, – на миг меж реденьких сивых усиков мелькнула понимающая ухмылка. – Однако сейчас ветви Дуба мертвы, а значит, и томуры безгласны. Первые почки раскроются не скоро.

– Это понятно. Скажи-ка, Андроклид, – Киней почти шептал, вкрадчиво, словно похотливый старец, убеждающий девственницу не пренебрегать им, – а допустим, старейший из томуров подтвердит, что вопрос был задан в день, когда листва уже пробудилась? И предположим, что это случится не позднее завтрашнего дня?..

Томур опустил глаза. Помолчал. Тяжело вздохнул.

– Если такое случится, предателей надлежит покарать немедля, и в этом нет нарушения законов златоустого Фарипа. Однако…

Снова молчание. Долгое. Почти бесконечное.

– Однако такое прощается только победителям…

– Ксантипп! – рвано выкрикнул Киней. – Ты все понял?!

– Мы выжжем дотла осиные гнезда, прростат! – Лицо македонца пошло багровыми пятнами.

– Тогда – поднимай этерию, хилиарх! Случилось чудо! Листва Дуба предупредила царя о черной измене. Это так, почтенный Андроклид?..

Старый жрец скрипнул зубами, и на прикушенной губе выступила кровавая капелька.

– Да, – ответил он еле слышно.

– Хорошо. А теперь – за дело…

Спокойно, не торопясь, Киней назвал десяток имен.

– Это – главные, Ксантипп. С остальными можно и договориться. Но нужно действовать быстро и тихо. Проявлять милосердие запрещаю. Что-то не ясно?

– Позволь исполнять, прростат!

– Исполняй. Свидетелей не оставляйте. И еще. Сделаешь дело, посылай верных людей в Додону. Измена затаилась и в подземельях… – Киней бросал фразы одну за другой, глядя сквозь хилиарха. – Далее. Возьми с собой только хаонов и феспротов. Молоссов оставь…

Улыбнулся.

– Почему ты еще здесь, Ксантипп?..

Спустя мгновение тяжелые шаги хилиарха гремели за дверью, удаляясь вниз.

– Вот так, – непонятно к кому обращаясь, заключил Киней. – И никак иначе. О чем задумался, Андроклид? Жалеешь, что ввязался?..

– Нет, – томур покачал головой. – Когда-нибудь нужно было начинать, так почему не сейчас? Но я рад, что Пирр нынче в Амбракии. Ты что, знал все заранее?

– Откуда? – удивился Киней. – Я что, бог? Просто мальчику пора было посмотреть на истинный город. К тому же, как бы ни сложилось, тамошние греки не сдадут его. Скорее, отправят к сестре. К Деметрию. Там мальчик не пропадет. Впрочем, что это мы хороним себя заранее?..

Андроклид поежился.

– При чем тут похороны? Просто зябко здесь. А вообще-то забавно: томур-клятвопреступник. Никогда такого не бывало…

– Ну и что? – приподнял брови Киней. – Сам же говоришь: все когда-нибудь случается впервые. Так почему не теперь? Хотя, согласен, забавно: томур-клятвопреступник и простат-мятежник. В этом и впрямь что-то есть…

– Сладкая парочка, – хмыкнул Андроклид, и Киней усмехнулся, оценив шутку по достоинству.

А затем присел рядом с томуром, дружески коснувшись плеча молосса.

– Скажу честно, мне страшновато. Скорее, даже не за себя, а за хорошее дело…

– А за Пирра?

В завитках шелковистой, любовно подстриженной бородки на мгновение мелькнули белые мелкие зубы.

– Пирр – умный мальчик. Если все пойдет, как должно, он вернется в Додону базилевсом всех эпиротов. Если же боги подшутят над ними… Ну что же, мы уже дали ему все, что могли; пусть учится у самой жизни. А сюда он все равно вернется, раньше или позже. Неоптолем бесплоднее камня, а иных претендентов нет…

За окном уже суетились и переговаривались.

Поднятые по тревоге, поспешали, скрипя новенькими перевязями, сотники царской этерии, и над негромкой суматохой, подгоняя и поторапливая, взметался, словно невидимая, но хлесткая плеть, простуженный хрип Ксантиппа.


Коринф.

Середина лета года 474 от начала Игр в Олимпии

Высокий, худенький, на удивление серьезный мальчик лет десяти или немногим старше сделал шаг назад, неулыбчиво осмотрел царя и совсем по-взрослому покачал головой.

– На мой взгляд, папа, многовато золота. Если я верно представляю себе эллинов, им это может не понравиться…

Гиероним с трудом сдержал улыбку.

Никогда не поймешь: то ли Гонат и впрямь одарен Олимпийцами сверх всякой меры, то ли попросту играет в маленького, все понимающего старичка. Скорее, первое. Игры быстро надоедают детям, а царевич таков, каков есть, с самого младенчества. Во всяком случае, не каждый взрослый муж, даже и подвизающийся на ниве философии, способен спорить на равных с этим тихоголосым, невспыльчивым мальчуганом, выучившим к десяти годам не только Гомера, что, в общем-то, и не редкость, но и скучного, назидательного, до тошноты ненавистного школьникам Гесиода.

Стоит ли удивляться тому, что переубедить юного Антигона-Гоната в чем-либо совсем не легкое дело? Хотя и вполне возможное. В ребенке – хвала богам! – нет ни грамма детского нерассуждающего упрямства, и он всегда готов к диалогу. Нужно лишь сесть рядом и спокойно, не горячась, приводя примеры и ссылаясь на мнения авторитетов, выстроить схему доказательств опровергающих тезисы собеседника.

Десятилетнего собеседника! Каково?!

Недаром же, по достоверным слухам, даже в беседах с дедом внучок ухитряется оставлять за собою последнее слово! И старый Антигон соглашается с силлогизмами Гоната, категорически запрещая рассказывать царевичу, что поступает зачастую вопреки его советам и доводам…

Они, утверждает молва, очень близки, дед и внук. Откровенно говоря, Гонат и внешне больше похож на Одноглазого, каким тот, видимо, был в давным-давно минувшем детстве, нежели на отца. Ни намека на Деметриеву вальяжность, склонность к полноте, круглолицесть: худ, жилист, резколиц, но при этом нисколько не суров, скорее, ироничен. К восьмидесяти, если доживет, будет копией Монофталма. Немало унаследовано и от эпирской родни! От них, неукротимых молоссов, этот резко вылепленный подбородок, красиво изогнутая линия бровей, темно-медный, едва ли не черный цвет волос, вспыхивающих на полуденном солнце жарким, почти алым огнем…

– Я посоветовал бы тебе, папа, одеться в белое, как полагается в Элладе. А плащ – пурпурный, ты же все-таки царь и сын царя…

Хранитель царских одеяний, держащийся чуть поодаль, быстро переглянулся с придворным цирюльником, и тот весело подмигнул ему: терпи!.. Я же терпел!.. Он и вправду выбился из сил, доказывая Гонату, что челка, слегка подвитая и подкрашенная золотистой пудрой, имеет свои преимущества…

– А диадему надевать, сынок? – На пухлых, более мальчишеских, чем у Гоната, устах Деметрия возникает улыбка.

И зря. Юный Антигон никому не позволяет подтрунивать над собой. Даже родному отцу. Который, к тому же, почти незнаком пока что с сыном. Дедушке Гонат, наверное, простил бы такую улыбку, но дедушка никогда не насмешничает. Он умный и хороший… Он лучше отца…

– Если ты считаешь себя царем, папа, то следует ли об этом спрашивать? – отвечает царевич.

Наступившее молчание вовсе не удивляет его.

Он привык к этому. Взрослые, относящиеся к нему, как к маленькому, рано или поздно замирают вот так, с нелепо раскрытыми ртами, нарвавшись на ответ, достойный вопроса. Конечно, не следует обижать тех, кто старше. Но Гонат никогда не начинает первым, а давать сдачи следует всегда! И тем оружием, которым владеешь лучше всего. Так говорит дедушка, а дедушка знает, что говорит…

Ошеломленно обежав взглядом растерянные лица свитских, Полиоркет огорченно оттопыривает губу, и Гонату становится вдруг невыносимо стыдно.

Зря он так! Ведь это же папа, который его любит, которого очень любит дедушка и которого должен и обязательно будет любить он, Гонат, когда немножко привыкнет к этому большому, очень сильному, почти как дедушка, но совсем непохожему на дедушку человеку. С ним неинтересно разговаривать, ну и что?! Зато у него сильные руки, он подбрасывает маленького Антигона к потолку целых двадцать раз, а большой Антигон – только семь! Да и то, задыхаясь! И еще папа умеет придумывать различные интересные машины! Их у Гоната полная комната, маленьких, но совсем таких, как настоящие, но и настоящие тоже есть. Никто, кроме папы, даже дедушка, не умеет создавать новые машины, а папа умеет это лучшевсех! Жаль только, что передать, как приходит в голову идея, ему не удавалось ни разу, сколько бы сын ни спрашивал…

Папа обижен. Ладно, сейчас он простит своего маленького сынка.

Подойдя поближе, Гонат прижался щекой к отцовскому локтю и, умело притворяясь огорченным малышом, жалобно засопел.

– Папочка, папулечка, ну не сердись!..

Широкое лицо Деметрия просияло.

– Сыночек, да разве я сержусь?..

Царь присел на корточки, взял наследника за большие, изрядно оттопыренные уши и ласково потрепал, не догадываясь, каких усилий стоит ласкаемому перенести это издевательство над личностью стоически.

Деметрий вовсе не сердился на сына. Если на кого он и был зол сейчас, так это на умников, замутивших голову ребенку, и самую малость – на отца, допустившего к малышу этих яйцеголовых пустоболтов! Мальчишка должен быть мальчишкой, а не невесть чем! В его годы Деметрий с утра до ночи пропадал в палестре, бил морды парням тремя годами его старше, сам получал так, что мало не казалось, собирал коллекцию венков за победы в соревнованиях, знал наизусть клички коней-победителей и тайком от сурового отца бегал в заведение толстухи Апамы, просто так, поглядеть, как это делают воины с девочками, и помечтать, как сделает сам, когда подрастет…

Нет, книги тоже неплохо, кто бы спорил, особенно пособия по точным наукам, без которых не спроектируешь ни судно, ни баллисту, но всему свое время!

Сыном следует заняться всерьез, решает Деметрий, и вспоминает, что надо поспешить: царя ждут, а царь все еще не одет к торжественному выходу.

Впрочем, одеяние – вот оно; пышное, вытканное золотыми нитями, так красиво играющими на мягком пурпуре вавилонской ткани, усыпанное драгоценными каменьями… Не просто наряд, но воплощенное великолепие, перед сиянием которого по ту сторону Эгеиды падают ниц знатнейшие из азиатов…

М-да… Но здесь – не Азия!..

Отпустив уши сына, Деметрий смотрит на жмурящегося от удовольствия, словно котенок, мальчишку с нескрываемым удивлением. Будто впервые.

– Убери, – говорит царь хранителю одеяний, указывая на сияющее златотканое чудо. – Оденусь в белое, как полагается в Элладе. Ну, плащ пускай пурпурный, я же как-никак царь. Только без позолоты! И непременно диадему!..

Свитские тихо перешептываются, избегая спокойных мальчишеских глаз и восхищаясь безукоризненным вкусом базилевса, как никто, понимающего, где и что уместно одевать…

А спустя недолгое время Деметрий, в белейшей, как сама непорочность, тунике, прекрасно оттеняющей скромный, без лишних побрякушек, пурпур военного плаща, увенчанный нестерпимо сверкающей каменьями диадемой, лишний раз убеждается в правильности принятого решения…

Горожане, спокойные и неторопливые, уступая дорогу могучему союзнику, кланяются подчеркнуто уважительно. Они явно оценили и блеск положенной по рангу диадемы, и достойную истинного эллина, чтущего старину, скромность наряда. Никто, разумеется, не указывает пальцем, никто не выкрикивает здравиц и не швыряет охапки цветов. Люди просто улыбаются, сдержанно и приветливо, потому что это – Коринф.

Неторопливый, исполненный неяркого, как поздний отсвет солнца, не сразу уловимого очарования, несколько старомодный и чуть-чуть наивный Коринф, хранящий почти угасшую на перекрестках шумных дорог память о временах, когда Эллада лишь училась быть Элладой и, учась, равнялась на коринфские образцы…

Что и говорить, прекрасен Коринф!

Вкрадчивая прелесть его не сразу бросится в глаза. Иному, попавшему сюда впервые, город, пожалуй, покажется скучновато-пыльным, захолустным, лишенным блеска. Что правда, то правда, мишура здесь не в почете. Но если сердце твое не загрубело в поединке с жизнью, то, вернувшись домой, ты станешь просыпаться по ночам, пытаясь вспомнить мимолетный сон, нежный и пронзительно-грустный, и, не сумев, уронишь опять голову на влажную подушку… и тебе снова и снова привидится покинутая сказка, имя которой – Коринф…

И вспомнишь, даже не желая, оракул неошибающегося Аполлона Дельфийского:

…хочешь сыну богатства, найми в педагоги афинянина;

…для воспитания духа пригласи спартанца;

…мечтаешь увидеть отпрыска уважаемым, позови наставника из Коринфа.

Вот потому-то именно здесь, а не в кичащихся яркой пышностью городах, принято собирать панэллинские съезды.

Встретиться можно всюду.

Но не всюду так трудно кривить душой, как в Коринфе.

– Поспешим, друзья! – Деметрий несильно хлещет плетью по крупу коня. – Негоже опаздывать!

И это правда.

Их уже ждут.

Круглая чаша крытого булевтерия заполнена до отказа.

Белым-бело в первом ярусе амфитеатра, заполненном полномочными посланниками старых, прославленных строгостью нравов, пусть зачастую показной, и все же достойной уважения, полисов материковой Греции.

Ал, словно залит кровью, ярус второй, вместивший представителей окраинных симмахий, даже в мирное время не расстающихся с одеянием, более пристойным в бою.

Сплошная синева расплескалась в третьем; островитяне с детства отдают предпочтение ясным цветам изменчивой морской волны.

И лишь изредка, то там, то тут – вызывающий блеск золотого шитья. На таких косятся. Непристойно эллину хвалиться богатством. Добытое честным трудом не выставляют напоказ, а бесчестие позорно даже в сиянии драгоценного шитья.

Мало кто любит «новых греков»…

Опустившись на скамью в почетной ложе, по левую руку Деметрия, Гиероним жадно озирается. Он счастливец, нужно признать, ибо из пишущих историю мало кому удается воочию увидеть, как историю делают…

Ему – удалось.

Он – видит.

Почти вплотную, едва не касаясь друг друга плечами, восседают в булевтерии послы полисов и симмахий, откликнувшихся на зов Полиоркета. Их много. К сожалению, меньше, чем разослано приглашений, но, может быть, это и к лучшему. Откликнись все, пришлось бы устанавливать дополнительные скамьи, загораживая проходы к возвышению для ораторов.

Кого здесь только нет?!

А собственно, кого? – прикидывает Гиероним.

В первую очередь, разумеется, спартанцев. Они, как всегда, в стороне. Они сами по себе, всех выше, всех достойнее и ни в ком не нуждаются. Фу-ты ну-ты! Лет двести назад, даже сто, за ними бы ездили специально, просили, убеждали, умоляли хотя бы поприсутствовать! Как же, Спарта! Непобедимая и легендарная, понимаете ли, в боях познавшая радость побед. Ну и? Было и прошло. И развеялось дымом. И слава, и тупое самомнение, и бычья, не умеющая хитрить сила легли под сандалии фиванцев, догадавшихся, что побеждают не только силой, но и умением…

Нет спартанцев, и не надо.

В свое время они не откликнулись и на зов Божественного. Презрели, понимаешь. После чего лет десять кряду трезвонили на всех площадях, что, мол, даже и непобедимый македонец побоялся принуждать их к союзу. Понятно: легче бахвалиться, чем признать, что сын Филиппа попросту забыл о них, отмахнулся, как от надоедливых мух. Между прочим, любому умеющему думать, кроме, ясное дело, самих спартиатов, ясно, кто выиграл, а кто проиграл в этом случае…

Кербер с ними, с сынами Лаконии!

Нет здесь и фиванцев, сокрушивших некогда спартанскую гордыню. Что поделать! Не присылают послов города, которых нет. Фивы, воспетые в мифах, Фивы, породившие мальчика Алкида, прославленного под именем Геракл, Фивы, где правил в давние времена мудрый и несчастный Эдип, срыты с лица земли, перепаханы, и козы пасутся нынче там, где не столь уж давно обучал эфебов искусству жить праведно, а умирать честно незабвенный Эпаминонд. Фивы убили, спокойно и расчетливо, не скрывая педагогических целей, и убийство это было уроком каждому, таящему надежду восстать против союза с Македонией. Очень мало волновал властителей Пеллы тот смешной факт, что фиванцы вовсе не желали этого союза. «Что было подписано, должно исполняться, – сказал рыжий юноша, еще не бывший тогда Божественным, и добавил: – Лучше уж Фивы; разрушения Афин нам не простит история!..» И Фивы были разрушены до основания, а граждане великого и славного города, потомки Кадма, по сей день – неслыханное дело! – томятся, уже в потомстве своем, в рабских ошейниках, ибо под страхом жестокой кары запрещено эллинам выкупать, освобождать, усыновлять фиванцев и даже смягчать их участь…

Итак: нет спартиатов. Нет фиванцев. Кто еще не откликнулся на приглашение сына и соправителя великого Антигона, хозяина Азии и первого претендента на обладание Ойкуменой?

Нет таких.

Разве что совсем уж незначительные городки, затерянные в такой глухомани, куда не вдруг и отышешь дорогу. Эпистаты этих местечек будут рвать на себе остатки волос, получив запоздалые письма с оттиском царского перстня. Да еще немногие полисы Пелопонесса, возглавляемые преданными Кассандру аристократами, до которых пока не дотянулась твердая рука Полиоркета. С этими тоже ясно. Сейчас они, до дрожи перепуганные собственной отвагой, торопливо строчат послания царю Македонии, умоляя поскорее прислать хотя бы сотню гоплитов в подмогу и побольше золота – на случай, если придется бежать куда глаза глядят. И каждый из них в глубине души жутко жалеет, что не решился в столь удобное время почетно и выгодно изменить македонскому покровителю…

Ну и пусть их! Станет ли поднебесный Олимп ниже, если унести из предгорьев десяток-другой камешков?!

Главное достигнуто, как и предполагалось. Пожалуй, вся Эллада, материковая и островная, празднично одевшись, съехалась в Коринф и расселась в амфитеатре булевтерия, и вот – сидит смирно, негромко перешептываясь в ожидании выступления Деметрия…

– Пора? – не оборачиваясь, спросил Полиоркет.

– Думаю, да, – одними губами отозвался Гиероним.

Впрочем, обращались не к нему, а к Зопиру.

– Все в порядке, мой шах… – сообщил перс, в который раз уже оценив напряженные позы нарядных гетайров, тесно оцепивших проходы, и особо задержав взгляд на колышущихся занавесках, прикрывающих галерею. Стража стражей, а десяток ликийских лучников, стреляющих навскидку и никому не видных, еще никогда не оказывался лишним…

– Ну, помогай Зевс!

Прогремели серебряные раскаты длинных азиатских труб, и шуршание амфитеатра мгновенно сошло на нет.

В скрещении сотен взглядов царь Деметрий, сын царя Антигона, по праву прозванный Полиоркетом, освободитель греков и победитель Птолемея, покинув почетную ложу, быстрым шагом спустился по мраморной лесенке и легко вспрыгнул на возвышение для ораторов, расположенное строго в центре булевтерия.

– Хайре! Радуйтесь!

Ярусы откликнулись шквалом рукоплесканий.

– От меня, и отца моего, и от сына моего прошу вас принять сердечную благодарность за то, что сочли возможным не пренебречь моим зовом, оставив наиважнейшие дела!

Снова – гром и рев.

– Эллины! Посланцы великих полисов и высокочтимых симмахий, дети незыблемых гор и гордых островов Архипелага, любимцы богов и наследники героев – к вам обращаюсь я, друзья мои!

Гиероним слушал, прикрыв глаза. Он не раз и не два прочел эту речь, собственно, он и писал ее, и обучал Деметрия правильному произношению периодов, но сейчас даже ему казалось, что оратор, похожий на сошедшего с Олимпа небожителя, говорит, прислушиваясь к подсказке свыше.

– Не тратя лишних слов, приступлю к делу. Однако же полагаю необходимым напомнить вам, что здесь, где ныне собрались мы с вами, заседали некогда ваши отцы, держа совет с царем Македонии Филиппом, и не было никому вреда от принятых в те дни решений!

Собравшиеся напряженно внимали, и лишь по лицам афинских посланцев, по праву занимающих почетные места в первом ярусе, как раз напротив царской ложи, пробежали легкие тени.

Есть вещи, о которых лучше не вспоминать. Но ведь было же! Македонец Филипп, замыслив поход в Азию, требовал от греческих полисов немногого – мира и союза, а Эллада презрительно отмахивалась от предложений того, кого полагала, по старой памяти, вождем варваров. «Автономия!» – вопили кликуши-демагоги, вроде печальной памяти Демосфена. «Автаркия!» – вторили им экклесии на площадях, упиваясь зажигательными антимакедонскими призывами. «Нет – гегемонии варваров!» – голосили надписи на стенах. Надо признать, они погорячились в те неспокойные дни, храбрые и недалекие отцы! Они совсем не сознавали, что старые времена безвозвратно миновали, и плохо понимали, с кем имеют дело! Филипп не отказался от своих предложений, напротив, проявил невиданную настойчивость. В кровавом безумии Херонейской битвы тяжкий удар македонской конницы оказался неотразимым аргументом в пользу соглашения неуступчивых с властителем Пеллы. А после того, как были вразумлены афиняне и фиванцы, что оставалось делать остальным, мнения которых даже не спрашивали?!.

– Разве унизителен был вам, эллины, союз с царем Македонии, разве не был он выгоден для вас?! – патетически воскликнул Деметрий, и Гиероним слегка поморщился. В этом месте стоило бы скорее понизить голос, подбавив доверительности. Досадный недочет; впрочем, всего не предусмотришь…

Ярусы расцветают улыбками.

Вопрос не нуждается в ответе. Точно так же, как Македония не нуждалась в порабощении Эллады. Умный Филипп и не собирался вмешиваться во внутренние дела полисов. Ему были глубоко чужды их дрязги, уходящие корнями в седую древность, когда предки македонцев еще бегали с дубинками по горам, надеясь плотно поужинать филеем того, кто попадется под руку. Филипп нуждался в греческом золоте и греческих гоплитах, не более того. Он не отнимал, он брал в долг, и по счетам отца с лихвой расплатился безумный, но безупречно честный, нужно отдать должное, в финансовых вопросах сынишка, прибравший к рукам казнохранилища персидских столиц. А воины-греки, сходившие в Азию, обогатились на три поколения вперед…

– …и таким образом, союз между полисами Эллады и царем Македонии был взаимовыгоден. Эллины избавились от ненужных распрей и обрели верховного арбитра, способного судить беспристрастно и по справедливости. Эллины получили право и возможность извлекать выгоду из тех земель, что были покорены царским мечом, ибо оказали в этом царю неоценимую помощь. Эллины стали обладателями льгот и привилегий, позволивших полисной ойкономике вздохнуть свободно, как в давно прошедшие времена. Это так, братья?

Братья не отрицают.

Это, безусловно, так.

– Но и Македония не осталась внакладе. Как равная, принятая в эллинское сообщество, она стала равноправным участником большой политики. Она одолела персов и подчинила себе Азию. Она прославила свои знамена от Геллеспонта до Индии, и ныне тот, чьи отцы не знали иной одежды, кроме козьих шкур, щеголяет в тонком полотне. И я хочу спросить вас, братья, почему Македония оказалась клятвопреступницей?!

Шумный, глубокий вздох прокатился по амфитеатру, вздох настороженного, потрясенного изумления. Собравшиеся далеко не новички, они ожидали чего-то подобного, но никто не мог предположить, что Деметрий решится называть вещи своими именами. Да и Деметрий ли? Каждому ясно: Полиоркет не произнесет ни одного слова сверх того, что определено Одноглазым.

– И я, по воле моего великого отца… – Деметрий чеканит слова, отделяя одно от другого, как нож ломти хлеба, – от имени его, царя Антигона, от себя самого и от лица своего сына, Антигона-Гоната, вношу предложение: да будет восстановлена на условиях Филиппа Эллинская Лига!

Оторопь на скамьях. Лишь немногие, умеющие соображать быстро, вскакивают было, сияя восторженными глазами. Но их осаживают! На них шикают! Их дергают за полы!

«Тихо! Дайте подумать!» – шипят разумникам соседи.

И впрямь, есть над чем задуматься.

В простой на первый взгляд фразе сокрыт смысл наиглубочайший, и на одну ее ушло у Гиеронима полных два дня.

«Да будет воссоздана Лига…»

Следовательно, ее нет? Следовательно, Деметрий признает, что договор заключался не с Македонией, но с родом царя Филиппа и прекратил действие после гибели этого рода?!.

А раз так, то Эллада ныне свободна и независима от царя Македонии Кассандра, никак не желающего признавать этот очевидный факт. И если Кассандр желает властвовать над греками, то пусть признает откровенно, что претензии его основаны не на силе права, а на грубом праве силы.

Признав же, пусть вспомнит и то, что на всякую силу находится сильнейший…

«От имени Антигона, и Деметрия, и второго Антигона, на условиях Филиппа…»

Это означает свободу внутреннюю, ничем не ограниченную, и свободу внешнюю, ограниченную только общей пользой. Это означает систему разумных противовесов, где главное слово остается за Советом Лиги, а царь располагает правами военного вождя и высшего арбитра.

Что ж, гегемония не есть деспотия.

И все же…

Подняв руку в знак желания сказать слово, во втором ярусе встал седоватый крепыш, судя по всему, уроженец Аркадии или Ахайи, где обитают люди серьезные и основательные, не любящие недомолвок и предпочитающие обговорить все досконально. Они, возможно, и тугодумы, эти аркадяне и ахейцы, но однажды данное слово держат крепко и того же требуют от иных.

– Говори, уважаемый! – попросил Деметрий.

Аркадянин – ахеец? – откашлялся, солидно и с достоинством, утеревшись полой праздничного гиматия.

– Отвечая перед моими избирателями, царь Деметрий, я хочу услышать точный ответ: как относишься ты и твой почтенный отец к нашей автономии?..

«О, боги! – пожимает плечами Гиероним. – Сказано же: «На условиях Филиппа»?! Чего еще непонятно этой деревенщине?..» И Зопир, сузив глаза, внимательно, запоминающе рассматривает лицо задавшего вопрос. Перс любит, когда все идет, как предусмотрено, и очень не любит говорунов.

Что касается Деметрия, то царь, похоже, рад вопросу.

– Да никак не отношусь, – отвечает он вполне искренне. – При чем тут я и мой отец? Берите столько автономии, сколько сумеете унести!..

Что-то припомнив, сын Антигона хмыкает.

– И автаркии, кстати, тоже – по вкусу!

Шутка понята и принята; по ярусам пробегает смешок и превращается в гомерический хохот после не очень учтивого, но вполне искреннего заключения аркадянина или все-таки – а (ахейца?):

– Ясно. Подходит. Так против кого будем дружить, гегемон?

Свист. Вопли. Восторженное улюлюканье. Почтенные, умудренные сединами и облеченные доверием сограждан политики стонут от смеха, сгибаются пополам, повизгивают.

Вытирая веселые слезы, Полиоркет откликается, пытаясь выглядеть серьезным и внушительным:

– Против Птолемея! И Селевка! Что скажете?!

– Аой! – слаженным хором вопит амфитеатр.

В самом деле, не слишком ли зарвались цари Египта и Вавилона?! Один взимает пошлину за право входить в порты собственных колоний, другой потакает азиатским торгашам и подряжает их на поставки снаряжения? Обнаглели вконец, и с какой стати?! Почему наложен запрет на вывоз пурпура и ормуздского жемчуга, если право это оплачено греческой кровью?! О! И Птолемею, и Селевку давно следует показать всю губительность их неправоты. Аой!

– Аой! Эвоэ, Антигон Монофталм! Аой, аой! Эвоэ, базилевс Деметрий! Аой! Эвоэ, Антигон-Гонат!

Общий подъем. Даже хмурый Зопир прячет в усах скупую улыбку и подмигивает вернувшемуся на место аркадянину-ахейцу. Он запомнил этого человека, и вечером тот будет весьма удивлен, получив от неведомого друга небольшой, но вполне заслуженный подарок. Скажем, рабыню-эфиопку. Порой ничто так не ценится, как умение вовремя рассмешить аудиторию…

– Братья!

Посуровев, Полиоркет резко проводит правой рукой сверху вниз, пресекая шум.

– И Селевк, и Птолемей – общие наши враги, но они далеко, а проблема пошлин и льгот может быть решена без войны, я в этом уверен. Как убежден и в том, что не может быть никакого мира с тираном и убийцей Кассандром, заклятым врагом любого демократа…

При упоминании имени Кассандра амфитеатр возмущенно загудел. Ни один из присутствующих не имел оснований защищать этого человека, огнем и мечом пытающегося вынудить Элладу признать себя не союзницей, но всего лишь одной из провинций Македонии.

Голос царя налился металлом.

– По всем законам, Олимпийским и человеческим, сын Антипатра – самозванец и узурпатор! Право старшинства и заслуг говорит о том, что истинный царь Македонии – мой великий родитель! Кассандр же, трепеща в предвидении неминуемого возмездия, злобствует, тщась вынудить к подчинению себе тех, кто не желает смириться с его проклятой властью. Свидетельство тому – недавние события в Эпире…

Гиероним настороженно взглядывается в лица послов.

Те внимательны и сосредоточенны. О случившемся в краю молоссов знает вся Эллада, от Фокиды до Архипелага. Недаром же кардианец, отложив даже «Деметриаду», три месяца кряду строчил и рассылал по греческим полисам памфлеты, написанные не бесстрастными чернилами, но кровью сердца. Свитки разлетелись по Элладе. Их читали архонты, и обычные граждане, и воины, и моряки, и философы; их обсуждали на агорах и переписывали для продажи – от самого первого, за одну лишь ночь написанного «Не могу молчать!» до спокойного, уничтожающе-рассудительного «Люди, будьте бдительны!». И уже здесь, в Коринфе, вместе со скромными памятными подарками от Полиоркета каждому из посланников был вручен экземпляр заключительной части трилогии – «Свободу узнику совести!», где автор требует, умоляет, настаивает: не оставьте в беде гордость Эллады, демократа, человека большой и чуткой души Кинея-афинянина, томящегося ныне в застенках Кассандра…

Нет оснований сомневаться: крик Гиеронима не оставил равнодушными эллинов. Они все прочли, и все приняли, и согласились с тезисами памфлетов! Иначе не глядели бы они так сочувственно и понимающе на медно-рыжего юношу с неподвижным, словно бы изморозью покрытым лицом, замершего в царской ложе чуть позади Полиоркетовой скамьи.

Он отлично виден сейчас, пока Деметрия в ложе нет. Он ощущает на себе десятки взглядов и знает, что надо бы приветливо улыбнуться. Это было бы и учтиво, и полезно…

Увы, Пирр, сын Эакида, недавно еще царь молоссов, а ныне – бесприютный изгнанник, мало разбирается в происходящем вокруг! Потрясение еще не прошло окончательно, и он сидит ровно-ровно и глядит прямо перед собой, изредка оглаживая ладонью алую ткань, укрывающую плечи… Плащ гетайра, всадника этерии Деметрия Полиоркета.

– И если вы, дорогие сородичи и братья мои, обсудив сказанное мною, решите поставить подписи под договором о возобновлении союза, то знайте: первым, кому мы предъявим претензии, защищая не ойкономические интересы, но принципы дорогой нам всем демократии, будет Кассандр! Если позволите, я нынче же направлю к нему посла от имени Лиги. Мы не требуем невозможного, но и отказа мы не потерпим…

Деметрий вскидывает ладонь и неторопливо, так, чтобы увидел каждый, загибает пальцы. Большой, указательный, средний.

– Гарнизоны – прочь! Демократии – да! Кинея – на волю!

– Аооооой! – громыхает амфитеатр.

Полиоркет же, смущенно улыбаясь, прикладывает ладонь к сердцу.

– Друзья! Простите мне забывчивость! Я счастлив известить вас и в вашем лице всю Элладу, что по просьбе моего сына и с разрешения моего отца первым делом Лиги, помимо военных забот, станет восстановление славных Фив…

Амфитеатр напрягается, не смея верить. Ужели Деметрий посмеет нарушить волю Божественного?..

– Да! Ошибаются и цари, и ошибки надлежит исправлять царям же. Посему святое дело выкупа из неправедного рабства фиванцев и детей их я и мой сын берем на себя!

Воздух ощутимо густ, словно перед грозой.

– Ну что ж, дорогие друзья! Наши цели ясны, задачи определены. А теперь, по старому обычаю, прошу всех ко мне в шатер, перекусить и развлечься! – заключает Деметрий.

И сизые голуби, беспечно бродящие во дворике булевтерия, суматошно взвиваются ввысь, вспугнутые ревом:

– А-ой!

Эписодий 5 Царские игры

Верхние Сатрапии.

Инд, близ Александрии-Дэйамны.

Ранняя осень года 474 от начала Игр в Олимпии

Широкий плот, надежно укрепленный строго посередине меж берегов, слегка покачивался, колыхался, и толстенные канаты, сплетенные из жестких лиан, еле слышно гудели, словно перетянутые струны индийской ситуры.

Там, на восточном берегу, уже рассаживались в сияющие золотом барки люди, похожие отсюда на крохотных пестрых муравьишек, и громоздкие слоновьи туши, медленно отходящие от воды, казались облачками пара, медленно плывущими на фоне тяжелой зелени ни на что не похожего леса, где полулюди, визжа, прыгают с ветви на ветвь…

– Красивая ладья у них! – сказал Антиох.

– Красивая! – отозвался Селевк. – Но тяжелая. Наша лодка поспеет к плоту быстрее, так что можно и обождать.

Как и всегда, сын не сразу понял. Нахмурился, соображая. Осознал. И кивнул, восхищенно растягивая губы, чересчур, пожалуй, пухлые для мужчины, не так давно переступившего порог тридцатитрехлетия.

Отец прав! Пусть торопится тот, кому нужнее встреча! Сильный вполне может позволить себе ступить на рукотворный островок с запозданием, хотя бы на несколько мгновений…

– Верно, отец?

– Не совсем так, сынок, – мягко ответил Селевк. – Нам необходимо высадиться одновременно с ними, только пусть они этого пока не знают…

– Но почему?..

– Погоди!..

Селевк, базилевс Вавилонии, Мидии, Сузианы, Персиды и еще двух десятков областей, перечислять которые в донесениях он запрещал, ценя свое и отправителей время, приложив ладонь ко лбу, козырьком, напряг зрение, пытаясь различить в букашкоподобных точках человека, с которым не доводилось видеться уже… дай памяти, Мнемозина!.. больше двадцати лет.

Нет. Пока что не разобрать. Глаза уже не так остры, как год или два тому. Что поделаешь! Старость не старость, а шесть десятилетий за спиной…

– Отец, а каков из себя Сандракотт?

Не отрывая взгляда с медленно отчаливающей от того берега барки, Селевк пожал плечами.

– Был худенький, быстрый. Заикался. Теперь, говорят, растолстел…

Если верить лазутчикам, Сандракотт, царь Магадхи, давно уже не встает на ноги. Неведомая болезнь превратила подвижного некогда, как змейка, индуса в подобие пифоса, и налитые водой ноги, как утверждают послы, готовившие переговоры, похожи на оплывающие груды теста, а голос хрипл и едва слышен. Горькая судьба! И вряд ли подсластит ее золоченый, усыпанный каменьями в кулак величиной престол, на который взобрался-таки, не побрезговав многою кровью и нарушив все возможные клятвы, маленький сухощавый индиец, ползавший когда-то у ног Божественного, угодливо заглядывавший в глаза всем, имевшим хоть какой-то вес при дворе Царя Царей, вплоть до десятников дворцовой стражи, и осыпавший каждого золотыми россыпями обещаний, похвал и посулов, поскольку ничего, кроме красивых слов, не было тогда у него за душой!..

Быть может, за клятвопреступничество боги и покарали Сандракотта немилосердной и неизлечимой хворью? Да нет, навряд ли. Там, за Индом, кончается власть Олимпийцев, справедливых и бесчеловечных, как люди. Там властвуют иные божества, шестирукие, трехглавые, змееподобные, и предосудительное в мире эллинов подчас оборачивается похвальным в темно-зеленых лесах, раскинувшихся между Индом и Гангом…

– Санд-ра-котт… – нараспев произнес Селевк.

Вообще-то имя индуса звучит иначе, но именно это сочетание звуков наиболее похоже на непроизносимую катавасию гласных, которые издавал быстроглазый пришелец, беглец и изгнанник, вымаливавший у Божественного воинов – ну хотя бы тысячи три, если нельзя больше! – для отвоевания престола предков. Говорил ли он тогда правду? Или престол предков существовал лишь в его воображении? Трудно сказать. Как бы то ни было, Божественный поверил. Но – не вполне. Именоваться царевичем дозволил, даже и небольшую сатрапию дал в управление. Не более того. И Сандракотт униженно кланялся, и его бритоголовый, вечно молчащий спутник загадочно мерцал глазами, притворяясь, что не понимает по-гречески, и оба они были тихи и незаметны, как тени, таящиеся в закоулках…

– А ведь он целовал мне руку, сынок, – негромко, словно бы про себя, промолвил базилевс Вавилонии, и Антиох уважительно, с легчайшим оттенком сомнения скосил глаза на тяжелую отцовскую ладонь, покоящуюся на рукояти изящного, не предназначенного для битвы меча. – Да, эту самую руку. Поверь мне, сынок, такое не прощается!..

Медленно ползет по синей глади золотое суденышко.

Есть еще время, и вовсе нет нужды спешить.

– Взгляни! – Отняв ладонь ото лба, Селевк вытянул руку, указывая на нечто, смутно белеющее в наплывах зелени несколько ниже по течению реки. – Взгляни, Антиох!

– Что это?

– Теперь – ничего. Было – Александрией-Дэйамной.

Далеко-далеко, и все-таки вполне различимо, виднелись нагромождения светлого камня, тоненькие, низко обломанные прутики колонн, россыпь круглых, словно речная галька, мраморных блоков, несомненно, когда-то величественно-огромных, если даже на таком отдалении они казались размером не менее майских жуков.

– Это была крепость?

– Город. Божественный не строил крепостей там, где не встречал вражды. Он мечтал сделать этот город местом, где сольются воедино два мира.

– Кто его разрушил? Сандракотт?

– Нет. Македонцы. И эллины. Вскоре после смерти Божественного.

– Почему?! – поразился Антиох, не отрывая глаз от руин.

– Чтобы не оставлять Сандракотту…

– Когда он восстал?..

Селевк не ответил. Этого не объяснить словами. Индус не восставал, нет! Восстать можно против того, кто угнетает, а македонская власть была легка в этих местах. И не изменял, ибо изменить можно лишь господину или другу. Здешние люди просто не считали пришельцев ни господами, ни друзьями, ни даже себе подобными! Они полагали воинов Божественного чем-то вроде бронированных букашек, с помощью которых можно добиться своего. Но добившись своего, кто же станет и дальше обращать внимание на букашек?

Сандракотт не восставал. Он только приказал: резать. И смуглые, полуобнаженные люди в тугих головных повязках начали резать, и поджигать, и перерезать тропы хитрыми ловушками. Отравленные стрелы летели из кустарников, а когда македонские синтагмы выстраивались для честной битвы, развернув сверкающий щитами строй, туземцы исчезали, словно и не было их вовсе… Это была малая война, вроде той, что вели скифы против Божественного, не подставляясь под удар и растворяясь в пустыне, но скифы были в конце концов разбиты, потому что Божественный умел добиваться невозможного, да и в песках тоже находились союзники. Здесь же союзников не было, здесь все ненавидели пришедших издалека, от богов до всеми презренных неприкасаемых, и Божественного уже не было во главе войск… С каждым днем Сандракотт становился все сильнее, ибо он был своим и умел разговаривать с живущими за Индом так, как они привыкли… И теперь у него, как утверждают лазутчики, триста пятьдесят тысяч пехоты, и сорок тысяч конницы, и полторы тысячи – как в такое поверить? – обученных боевых слонов. Под его скипетром собрались все земли между Индом и далеким загадочным Гангом, дойти до которого мечтал, да так и не дошел Божественный… И сегодня он, Селевк, пришел сюда в последний раз, чтобы заключить мирный договор и отдать живущим за рекой владения, уже не принадлежащие македонцам…

– А это необходимо, отец?

– Что? – Селевк вздрогнул. – О чем ты?

– Отдавать?.. Ведь мы не побеждены!

Антиох, кажется, недоволен.

Он не осуждает Селевка, нет-нет, – как можно осуждать отца?! – и все же в его непонимании явственно слышится упрек. В чем-то он прав. Ведь эти земли, уходящие навсегда, должны были когда-нибудь достаться ему, вместе с иными сатрапиями, необозримой чередой тянущимися до самого Великого Моря, вместе с диадемой и многотысячным войском. Он вынужден рассуждать по-хозяйски…

Селевк слегка поморщился.

Сын во многом прав. Дело, в конце концов, не в индийских лесах. И левый, восточный берег, уже практически утраченный, и правый, западный, который пока еще удается удерживать, но все с большим и большим трудом, не дают особого дохода, требуя, однако, немалых затрат. Дело в принципе. Стоит отдать хотя бы малую часть, и тотчас найдутся охотники оттяпать еще кусок, и еще… И что останется в итоге наследникам Антиоха? Сильный берет, а не отдает. Слабому же не к лицу царская диадема. И можно наверняка предположить, что после нынешних переговоров начнутся неурядицы с парфянскими князьками, и беспорядки в Бактрии, и мятежи в Согдиане, а вполне возможно, что и на западе, в Малой Азии, кто-то из сатрапов или гармостов решит поиграть в автаркию…

Все так. И они действительно не побеждены. Сандракотт очень хорошо, на всю жизнь, запомнил, что такое регулярная армия македонцев, и ни разу не посмел принять открытое сражение. Но малая война у берегов Инда иссушает казну, поглощает сотню за сотней жизней, изматывает. Нельзя удержать земли, готовые скорее истечь пеплом, чем жить по законам, предписанным нелюбимой властью. А значит, из Индии необходимо убираться. Пока не поздно. Пока правый берег, хоть и испятнанный пепелищами, оставшимися от набегов летучих отрядов Сандракотта, еще остается весомой и лакомой приманкой в переговорном процессе.

Уйти, взяв взамен как можно больше. Золота. Оружия. Камней. Почтения. Да всего, что удастся выговорить!

И вплотную заняться Западом. Потому что Сандракотту нужны только земли, заселенные шестирукими богами, дальше он и не подумает идти. И мятежи парфян, и недовольство бактрийцев, и согдийские интриги тоже можно перетерпеть, выждав какое-то время и ударив наверняка. Все это несложно: много терпения, мало милосердия! Так укрепляется держава, которую мало создать, а нужно еще и упрочить.

Селевк непременно сделает это, и оставит Антиоху, когда наступит день ухода, упорядоченную, процветающую страну, пускай не от Инда до Геллеспонта, но от Геллеспонта до парфянских степей. Тоже немало. Если, конечно, удастся покончить с Антигоном…

– Мы отдаем Индию, чтобы сохранить остальное, – пояснил царь, сообразив, что сын глядит выжидающе. – Войска нужны на западе…

Красавец и силач Антиох понимающе кивает.

Теперь ему все ясно. Кроме одного: как это он посмел усомниться в отцовской мудрости?! Конечно же! Проклятый Одноглазый открыто готовится к войне и начнет ее не позднее следующей весны. Он, собственно, уже начал отнимать у соседей малоазиатские полисы, один за другим, а кем окажутся Селевк с Антиохом, потеряв греческие города? Хозяевами бесконечных степей Азии, ненавидящей чужаков-юнанов и терпящей их только из бесконечного уважения к памяти Божественного и бессилия перед ударом фаланги…

Долго ли будет терпеть Восток владык, лишившихся силы?!

– Ты прав, отец! – Не одними лишь словами, но и всем видом своим Антиох выразил безоговорочное восхищение мудростью родителя.

И все же нечто покоробило слух.

Селевк коротко, испытующе заглянул сыну в глаза.

Светло-синие. Открытые. Не лгущие. Любящие.

– Кстати, сынок, – улыбнулся царь. – Как поживает Стратоника?

Бритые щеки Антиоха мальчишески зарумянились.

– Пишет, что все в порядке. Скоро разродится, повитухи говорят: будет мальчик. Между прочим, передает тебе самые лучшие пожелания…

– Напиши от моего имени то же самое.

– А сам ты?.. – Вовремя сообразив, что чуть не сморозил глупость, Антиох осекся.

Отец никогда не напишет Стратонике. И никогда не пожелает увидеть ее. Ведь она была его, а не Антиоха, невестой. Но уже перед свадьбой старый царь увидел, какими глазами глядит на будущую мачеху – тоненькую, смуглокожую, пышноволосую – единственный сын и наследник, и прищурился, и размышлял до рассвета. А на рассвете объявил пораженным придворным, что слишком обременен годами для такого брака и хочет видеть любимую женщину счастливой супругой того, кто будет править после него. Он отдал Стратонику Антиоху! Нежную, сладкую, неповторимо прелестную Стратонику!

Отец всегда отдавал сыну самое лучшее. И отдает.

Можно ли не любить такого отца?!

– Обязательно напишу, – кивнул Антиох.

Отвернувшись, Селевк уставился в синюю гладь. Лодка с индусами уже одолела половину пути к плоту. Еще мгновение-другое, и следует отправляться. Он поплывет один. Перемирие перемирием, а рисковать Антиохом нельзя: мало ли что задумали коварные азиаты? Если вдруг… То сын сумеет сделать все необходимое, чтобы власть не ускользнула из рук.

Он чуть-чуть тугодумен, но далеко не глуп. И безгранично отважен. И предан.

Можно ли не любить такого сына?!

Впрочем, себе самому, ни в коем случае не вслух, царь Вавилонии и пока еще всего Востока подчас признается: если и есть на свете человек, которому он, Селевк, завидует, люто и от всей души, – это старый враг, Антигон Монофталм.

Его отношения с Деметрием похожи на сказку, потому что в жизни так не бывает. На благостный миф о суровом отце, которому ничем не приходится покупать любовь сына.

Нет, Селевк не сомневается в искренности Антиоха. Но все же личной охране приказано не пропускать наследника в покои отца, когда тот спит…

А Одноглазый даже и не думает остерегаться.

Боги! Почему этому скоту так повезло?

М-да.

Впрочем, не о том следует думать сейчас.

– Я отправляюсь. Ты все запомнил, сынок?..

– Все до точки, отец!

– Ну… что ж, – Селевк махнул рукой гребцам, ожидающим приказа в отдалении, и вдруг, сам того не ожидая, сказал, не глядя на сына: – Если что… Передай Стратонике, что я не забыл о ней…

Твердо вбивая подошвы сандалий в мягчайший пылевидный песок, Селевк двинулся к лодке.

Царь не оглядывался. Ему хотелось верить, что сын смотрит ему вслед с любовью. Искренней и неподдельной.

И он не ошибался. Так и было.

Или – почти так. Но какая разница?..

А спустя недолгое время две лодки одновременно ткнулись носами в устланный пушистыми коврами рукотворный островок. И Селевк, молодцевато перепрыгнув пол-оргии, пошел, раскрывая на ходу объятия, навстречу тому, кто спустился по лесенке с высокой палубы золоченой барки.

– Кавтил! Ты не изменился, старый друг!

Руки обняли пустоту.

Неуловимым движением уклонившись, коричневоликий, мальчишески-стройный индус, облаченный в белое, без единого украшения дхоти, опустился на ковровый табурет и сделал приглашающий жест, призывая Селевка последовать примеру.

Указал уверенно. По-хозяйски. Так, что без пояснений ясно было: и плот посреди реки, и равное количество свитских, и сами переговоры – в сущности, не более чем условности, коль скоро обоим ясно, что громадному седому македонцу уже не принадлежат на деле ни левый, ни правый берега этой прозрачно-синей реки.

– Кавтил! – с дружеской укоризной воскликнул Селевк.

– Каутилья, – мелодично поправил индус, и странный, похожий на паучка значок на лишенном морщин лбу смешно вздрогнул. – Каутилья!

– Кав-ву-тил-лис… – не без труда сворачивая губы, повторил македонец, и звездно мерцающие глаза бритоголового удовлетворенно сощурились.

Он и двадцать с лишним лет назад не терпел, когда искажали его имя, этот ничуть не согнутый годами жрец-брамин, ни слова не говоривший по-гречески, неотступная тень когда-то просившего убежища и помощи Сандракотта. Зато Сандракотт, выучившийся щебетать на языке нормальных людей удивительно быстро, хотя и не без акцента, в любой беседе, кроме редких разговоров с Божественным, то и дело оборачивался к спутнику, переводя ему суть и, видимо, спрашивая подсказки.

Итак, Сандракотт не прибыл на встречу лично.

Селевк допускал подобное, хотя верить не хотелось. Конечно, царь Магадхи, если верить донесениям, все больше и больше удаляется от державных дел, полностью доверив правление вот этому человеку, щуплому и бесстрастному, а с недавних пор, еще и сыну Асокию. Все, и послы, и лазутчики, единодушно убеждены, что индусу повезло с сыном не меньше, чем Одноглазому…

Но все же – встреча соседей! Дело не пустячное! И даже подкошенный хворью, разумный правитель не избегает личного участия в ней. Неужели же счел ниже своего достоинства?!

И еще не мог понять Селевк: отчего Кавтил, не зная ни слова на языке Гомера, один на плоту. Где толмач?!

– Бхай, Каввутиллис! – Улыбнувшись, базилевс извлек из памяти немногие здешние слова, оставшиеся там с юности.

Паучок, темнеющий над переносицей, шевельнулся.

– Хайре, базилевс Селевк! – с тем же непроницаемым выражением на лице, откликнулся брамин, и речь его была звонка и чиста, словно у выпускника афинской Академии. – С благословения Творца Брамы повелел мне, ничтожному Каутилье, дваждырожденный шри Чандрагупта Маурья, махараджа-дхи-раджа сияющей Магадхи, возлюбленный Лакшми, приветствовать тебя, младшего и любимого брата своего, и с благословения Охотника Кришны повелел мне, неприметному Каутилье, дваждырожденный шри Ашока Маурья, наследный раджа сияющей Магадхи, избранник Девани, приветствовать сына твоего Антиоха, младшего и любимого брата своего! Итак, я, пыль под ногами тех, кто послал меня, незначительный Каутилья, стану говорить от их имени и высказывать их волю, ибо речь моя облачена в одежды высочайшего доверия…

Скрипнув зубами, Селевк подавил желание окончить беседу, не начиная.

Нельзя терпеть плевки в лицо. А с другой стороны, Сандракотт прав. Нет в Магадхе царей, равных ему! Всякий владетель, от Инда до Ганга, и раджа, располагающий сотней слонов, и простой кшатрий*, способный выставить пяток пехотинцев, равно припадают к стопам властелина, сидящего на престоле в Патале, войти в ворота которой мечтал, да так и не успел Божественный.

Махараджа-дхи-раджа, – сказал Каутилья.

Шаханшах, – перевел бы перс.

Царь Царей, если сказать простым, понятным языком.

А он, Селевк, всего лишь царь, не более того, один из многих, правящих Ойкуменой западнее Инда…

И базилевс Вавилонии, Мидии, Сузианы, повелитель Бактрии, Согда, Сирии Верхней, Армении, Парса, и прочая, и прочая, и прочая вынужден смолчать. Лишь побелевшая нижняя губа выдает с трудом подавленную вспышку бешенства, столь необычную для спокойного и уравновешенного Селевка…

Сдержавшись единожды, легко вытерпеть и последующее.

Каутилья вежлив, негромок и беспощаден. Похоже, он полагает, что прибыл не договариваться, а диктовать условия…

И это действительно так.

Произнося омерзительные слова чужого языка, брамин одновременно – это умеет любой посвященный! – возносит благодарственную молитву Творцу Браме, позволившему слуге своему дожить до этого дня. Ничего не имеет Каутильялично против Селевка. Напротив! Как раз этот юнан в свое время был дружелюбен и не называл беглецов из-за Инда обезьянами, и не показывал ему, Каутилье, клочья жареного мяса священных коров.

Но Каутилья, вот уже двадцать лет правящий Магадхой от имени высокославного Чандрагупты, не умеющего просчитывать жизнь далее, чем на три дня вперед, от души убежден: бледнолицые пришельцы – не люди! Они сильны даже теперь, но сила не отличает человека от животного, напротив, животное обязано быть сильнее человека, ибо лишено благодатной помощи разума.

Время пришельцев истекло, и не о чем говорить с ними.

Селевк слушает речь, не нуждающуюся в ответе.

Магадха уверена: войска, стоящие пока что на правом берегу реки, будут уведены в скорейшие сроки! В противном случае, гарнизоны каменных башен ждет судьба тех, что стояли на левобережье.

Магадха убеждена: ни о каком выкупе за уступаемые земли не может идти и речи, поскольку никто не звал юнанов приходить в край, сотворенный из слюны Брамы.

Магадха полагает: раджа – даже не махараджа! – скрипит зубами базилевс – Селевк сумеет правильно оценить создавшееся положение и не позволит чувству обиды возобладать в ущерб переговорному процессу.

В противном случае, Магадха готова к войне.

К малой войне на правом берегу.

А готов ли к ней Селевк?..

Располагает ли он золотом, войском, слонами?

Есть ли у него надежные друзья и союзники, готовые оказать помощь в тяжелый час?..

Щадя самолюбие Селевка, Каутилья говорит, не раскрывая глаз, и базилевс Вавилонии благодарен брамину, ибо каждое слово индуса – жестокая правда.

Золото? Оно есть у вавилонских торговцев, финикийских мореходов и ростовщиков Иудеи. Но эти фазаны вкладывают средства лишь в прибыльные предприятия, а война во имя чести повелителя вряд ли будет сочтена ими способной принести хоть какой-нибудь барыш…

Войска? Плох базилевс, не имеющий воинов. Но жизнь показала, как быстро растрачиваются в индийских зарослях обученные синтагмы! Пять-десять раненых в день. И влажная духота, и шипящие ленты смерти под ногами, и стрелы, стрелы… К тому же армии следует платить.

Друзья? Откуда они у того, кто увенчан диадемой?!

Союзники? Кассандр – далек, и ему безразличны дела азиатские. Птолемей? Однажды он уже помог, совсем немного, а после стоило немалых усилий заставить его понять, что поддержка, оказанная однажды, вовсе не означает подчинения Вавилонии Египту. Он понял. Но с тех пор он – не союзник…

– Смирись, Селевк, – без усмешки, очень по-доброму завершил Каутилья. – Никому не дано преодолеть карму…

Карма?!

Селевк вздрогнул.

Ему доводилось уже слышать это слово. Даже дважды. В первый раз он еще не был базилевсом и даже не смел мечтать о диадеме. Он был всего-навсего царским гетайром и помнит, как сейчас: Божественный пожелал обладать сапфиром «Средоточие Блеска», величиной в бычью голову. Где-то неподалеку от Александрии-Дэйамны прятали прославленный камень, и после неудачных поисков Божественный, не терпевший, когда его желания не исполнялись немедля, повелел взять в заложники детей тех, кто мог знать точное место. Камень был объявлен ценой сохранения детских жизней. Но отцы молчали. Тогда было зарезано дитя. И другое. И третье. А отцы молчали. И камень оставался недосягаемым. И тогда удивленный Божественный спросил: «Ужели вам, отцы, не жаль плоть и кровь свою?» Индусы же ответили одним словом: «Карма!» И не сказали ничего более. Не издали ни звука, даже сгорая на медленном огне вместе с телами зарезанных детей.

Вторично… о! Селевк был уже стратегом, из тех, кого приблизил и обласкал Александр, вернувшись в Вавилон из индийского похода. Божественный умирал. Умирал тяжело и неопрятно. От болезни? От яда? Какая разница? И был призван индиец-йог, умевший – и это подтверждали свидетели! – оживлять мертвецов. Он поглядел на Царя Царей с порога и кивнул, давая понять, что ничего сложного в исцелении нет. Но затем, ощупав недужного и осмотрев нечто, видимое лишь ему одному, встал и вышел из опочивальни, бросив напоследок все то же единственное слово.

Карма.

Эллин сказал бы: ананке.

Неотвратимость…

– Итак, вы требуете все, ничего не давая взамен? – сухо и отрывисто спрашивает Селевк, и брамину становится понятно, отчего трижды проклятый Безумец, приведший некогда юнанов, называл в свое время человека, сидящего напротив, своим отражением.

Нельзя загонять в угол израненного тигра. Тигр может прыгнуть, и охотник станет дичью сам! Побелевшие глаза раджи свидетельствуют о том, что он уже готов к прыжку. Глядящий так способен, уходя, поджечь джунгли и отравить источники. Больше того! Он не остановится и перед разрушением храмов…

Каутилья приказывает уголкам губ чуть приподняться.

Гнев – скверный советчик, говорит брамин. Если бы уважаемый раджа удостоился прочитать священные Веды, он знал бы, что безвозмездно не берется ничто. Махараджа-дхи-раджа Чандрагупта не станет платить юнанам за то, что и так принадлежит Магадхе. На том берегу и на этом. Такая плата унизила бы род Маурья. Но, признав Индию индийской, раджа Селевк не останется внакладе. В знак дружбы, и только в знак дружбы, Магадха одарит его тем, что дороже золота и надежнее свитков, провозглашающих вечный союз, который, как и все союзы, все равно не будет вечным…

– И что же это? – недоверчиво, но и заинтересованно спрашивает Селевк, зная: брамины избегают лжи, ибо ложь препятствует успеху дальнейших перевоплощений.

Каутилья смешно супит почти незаметные бровки.

– Это – победа, – отвечает он тихо. – Над самым страшным из врагов. Ведь у тебя есть такой враг?

Брамин прищуривает один глаз. Втягивает щеки. И становится вдруг удивительно похож на того, кого никогда не видел.

На Антигона.

На царя Азии, готовящегося нынче к большой, к последней войне. На того, кто называет себя царем всех македонцев и не признает права Селевка обладать Вавилоном. На человека, повинного в том, что Селевку приходится уводить войска из индийских сатрапий…

Селевк заинтересован. Даже более чем заинтересован.

– Великий воитель Аджаташатру в комментариях к «Шрирангабхутре» указал, о раджа, что в решающей битве побеждает имеющий хатхи. Много хатхи. Ты понимаешь меня? – продолжает брамин. – Знай же, что в битве с Кривым хатхи под твоим стягом пойдет больше, чем вы, юнаны, способны представить в страшнейшем из снов!..

Разочарование прорывается из груди Селевка тихим свистом. Хатхи? Слоны?!. Огромные громоздкие звери, способные топтать варварскую толпу, но бессильные против обученной пехоты?! Устаревшее, никого не пугающее оружие, позаимствованное у персов, но так ни разу и не пригодившееся?!

Откуда знать этому жрецу, как и все индусы, боготворящему серых великанов, к примеру, о Газе, где навеки рассеялся миф о непобедимости элефантерии?!

– Ты думаешь сейчас о Хас-Се, раджа? – понимающе склонил бритую голову Каутилья. – Это понятно. Но всякое оружие следует использовать так, как надлежит, с умением и пониманием. Иначе и меч не поразит, и пика не уколет…

Боги! Откуда этот восточный человек знает о Газе?!

– Персы, подражая нам, завели боевых хатхи. Они брали ими дань, но не сумели распознать тайны их обучения. Они думали, что хатхи – это боевые молоты, не больше. Но они ошибались! Как и вы, юнаны! Однако – взгляни, раджа!

На ковре возник крохотный ларчик и, распахнувшись, обернулся дощечкой, исчерченной квадратами.

Чатранг… Любимая игра Божественного!

Узкие пальцы коснулись крохотного костяного слоника.

– Смотри. Допустим, хатхи ударил с разбега. Он, конечно, сметет любого, вставшего на пути. Но стоит ему замедлить бег, и его поразит даже шудра*, оказавшийся поблизости, – Каутилья ловко переставил две-три фигурки. – А теперь последуем советам несравненного Аджаташатру…

Установив слоника на пустой горизонтали, брамин отделил белые статуэтки от черных.

– Видишь, раджа? Теперь хатхи просто стоит на месте. Но сумеет ли кто-то, даже кшатрий, пересечь эту линию?

Селевк неплохо играет в чатранг. Вернее, играл раньше. Он уловил намек. И просчитал возможное развитие комбинации. Ровно настолько, чтобы понять: то, о чем говорит Кавтил, действительно способно принести пользу. Однако…

– Однако, Каввутиллис, не очень-то помогла вам вся эта мудрость в битвах с Божественным!

– Тот, кого ты именуешь Божественным, – мерцание в глазах брамина перестало быть равнодушным, – был посвящен Кали, владычице Смерти! Она покровительствовала ему. А против Кали бессилен даже и Ганеша, махатма всех хатхи…

Ну что ж. Возможно, что так. Очень возможно.

– И сколько же слонов уступит мне Магадха?

Паучок на коричневом лобике вздрогнул.

– Об этом можно спорить. Об этом нужно спорить. У шри Чандрагупты немало хатхи. Мы поладим, раджа Селевк!

– Поладим, Каутилья! – Мудреное имечко выскочило легко и чисто, как и всегда, когда базилевс Вавилонии был доволен. – Только скажи мне вот еще что. Вы даете мне слонов, и в придачу тайну ваших воинов. Почему ты не думаешь, что придет день, и данное вами будет использовано против вас же?..

Ласково кивнув, брамин смешал фигурки на доске.

И захихикал. Тоненько, словно дитя.

– Я не думаю, раджа, я знаю: такой день настанет! Не при тебе, и не при сыне твоем, но он неизбежен. Но почему ты думаешь, что в дивной «Шрирангабхутре» великий воитель Аджаташатру указал лишь один способ побеждать с помощью хатхи?..

Посерьезнел.

– Я завидую, Селевк, твоей грядущей удаче! И удаче сына твоего, ибо хатхи долговечны и еще успеют послужить радже Антиоху. Но я не завидую тому из твоих потомков, который решит вновь прийти к берегам Инда. А теперь давай спорить о размере дружеского дара Магадхи!..

– Почему нет?! – по-рыночному всплеснув руками, воскликнул Селевк. – Уж тут тебе меня не пересилить!..

Он ничуть не преувеличил. Плох эллин, а равно и стремящийся стать эллином македонец, робеющий в споре, что философов, что торговцев! Добиваться своего, уступая понемногу и набавляя осторожно, – искусство немалое и почтенное. И вовсе не зря Божественный некогда восхищался умением своего гетайра Селевка сторговать нисейского скакуна по цене фессалийца…


Фракия. «Пещера Циклопа».

Поздняя осень года 474 от начала Игр в Олимпии

Спокойные глаза мохнатого чудовища, подсвеченные изнутри красноватым, тускло-неживым огоньком застывшей ярости, пристально следили за человеком, и Кассандру пришлось изрядно напрячь волю, чтобы стряхнуть нехорошее, липко мажущее душу наваждение.

Это – медведь.

Большой. Нет, не то слово. Огромный. Так будет точнее.

Редкостный зверь; вздыбленный, он, пожалуй, не уступит слону…

В Македонии таких нет.

Выбили еще лет сто назад.

И слава Артемиде Охотнице!

– Пугаешь? – то ли спросил, то ли констатировал сын Антипатра. – А мне, понимаешь, не страшно.

Хмыкнул.

И добавил:

– Козел!

Впрочем, чучело не обиделось. Возможно, понимая, что крепкое словцо адресовано, в сущности, не ему, уже много лет ни в чем не повинному, но – хозяину загородной резиденции.

А царю Лисимаху бывший медведь, получи он от богов хоть на миг дар речи, и сам имел бы сказать многое. Потому что именно Лисимах некогда выследил его и взял на рогатину.

Козел…

Кассандр приподнял бровь. Ему почудилось, что в красноватых камешках, вставленных в глазницы чучела, мелькнуло понимание, более того – одобрение и полная поддержка.

Чушь. Быть такого не может. Время чудес давно минуло.

Хотя… Существо, подобное Лисимаху, способно довести до белого каления и чучело.

– Быть может, милому гостю еще немного вина?

– А? – Поглощенный размышлениями, Кассандр не сразу сообразил, что царевич Агафокл все еще здесь. Покрутил головой, отгоняя морок. И ласково улыбнулся:

– Нет, мой мальчик, пожалуй, не стоит…

– Быть может, я могу быть еще в чем-то полезен милому гостю? – с ненавязчивой настойчивостью спросил Агафокл.

– Пожалуй, нет, мой мальчик. Впрочем, – Кассандр пожал плечами, – я хотел бы побыть один!

– Как будет угодно милому гостю! – Сын Лисимаха быстро поднялся на ноги. – Желание гостя – высший закон.

– Погоди! – Царь Македонии прищурился. – Когда все-таки прибудет твой отец?

– Пусть милый гость не тревожится, за ним уже послано. На охоте никогда не знаешь, где будешь в то или иное время.

– Но ведь он же знал, что я прибуду сегодня! – раздраженно заметил Кассандр.

И нарвался.

– Пусть милый гость простит, – с очевидным холодком отчеканил царевич, – но не мое дело судить поступки батюшки!

А ведь мальчишка любит отца! – изумленно подумал Кассандр, когда дверь за вышедшим Агафоклом беззвучно затворилась. Странное дело! Любит, и не хочет говорить о нем плохо, хотя всей Ойкумене известно, как тиранит Лисимах сына, завидуя то ли молодости его, то ли всеобщей любви к наследнику.

Что и говорить, парнишка неплох. Учтив, смышлен, приятен в общении, некапризен – даром, что вырос без матери, да еще при таком отце… Жаль только, что глядит на него, Кассандра, как на исчадие Эреба, питающееся младенцами. «Милый гость, милый гость…»…Нет, чтобы по имени. И эта холодновато-отчужденная, обязательная, обычаем предписанная гостеприимная улыбка, совсем чуть-чуть приоткрывающая зубы…

Царь Македонии пошевелился, умащиваясь поудобнее в кресле, застланном пушистой шкурой барса. Протянул ноги к очагу. Запахнулся в теплое покрывало из заячьих шкурок и с наслаждением вдохнул свежайший воздух, проникающий в полутемный зал через приоткрытые створки окна. Жаль, уже темно. Сейчас там, за окном, невероятно красиво. Желто-алая листва, вот-вот готовая опасть, мельчайший бисер росы. И тишина…

Можно отдать должное царю Фракии, он подобрал прекрасное место для загородной усадьбы.

Место, словно вырванное из прошлого, когда живая природа еще не подверглась губительному воздействию цивилизации, когда города еще не распахнули свои сточные прелести по лику Геи-Земли, вытесняя и губя первозданную дикость…

Странно и обидно! Человек, развиваясь, тщится унизить весь окружающий мир, не понимая, что тем самым унижает сам себя. Кузни, красильни, кожевни, гигантские свалки на окраинах, гам, гвалт, грохот… А в результате исчезает рыба в реках, и зверье уходит все дальше и дальше в леса, и уже не встретить просто так ни сатира, ни бледнокожую дриаду, и даже боги, раньше частенько спускавшиеся с Олимпа, брезгуют нынче навещать испоганенную землю.

Что ни говори, а фракийцы – счастливый народ! Их страна пока еще не испытала на себе полную меру ойкологического кризиса, ставшего головной болью политиков всей Эллады, а нынче подбирающегося и к Македонии.

Кассандр тяжело вздохнул.

Что поделать? Ананке! Когда-то думалось, что возможно что-нибудь предпринять, примирить непримиримое. Нет. Невозможно. Не запретишь добывать руду, и плавить ее, и ковать оружие, ибо, ежели запретишь, да еще и сумеешь смирить недовольных запретом, хотя неясно, как сделать это без того же оружия, то раньше или позже придут те, кто плевать хотел с высокой, как Олимп, горы на ойкологию, зато поощряет развитие ремесел, в первую очередь, оружейных мастерских…

Стоило бы обсудить это с Кинеем. Если, конечно, афинянин пожелает. А он, как правило, избегает беседовать с македонским царем. Ежели предварительно не раздразнить его, не довести до истерики. Разумеется, тихой истерики. Никто и никогда не слышал, чтобы Киней повышал голос.

Еще один тяжелый вздох.

Надоело! Кассандр – чудовище! Кассандр – тиран! Кассандр – изверг!.. Много лет уже пол-Ойкумены шипит и брызжет ядом, норовя побольнее ужалить властителя Пеллы. А за что?

Говорят: погубитель Олимпиады! Быстро же забыли вы, дорогие, какова была эта мерзостная ведьма! Оживи она нынче, и умылись бы все кровью, что мало никому бы не показалось! Даже одноглазому мерзавцу, чьи лазутчики распространяют похабную брань, столь приятную простолюдинам. Чернь всегда склонна поддерживать бранящих власть…

Говорят: цареубийца, детоубийца. Согласен, устранение азиатика-персючка не было образцом милосердия. А что оставалось делать? Что? Почему никто не задумывается, в какие игры играло дивное дитя? Почему никто не хочет понять, что в жилах мальчишки текла отравленная кровь? Азиатик рубил головы деревянным куклам, потому что был мал и сидел под замком, а дай ему вырасти и оказаться на свободе?! Что, забыли, как легок на расправу был ублюдочный сын Филиппа?!

Скрипнув зубами, Кассандр поежился.

Опять Одноглазый. Он всему виной, никто больше! Кто, если не он, вырвал – пытками, что ли? – согласие на опекунство у безумицы Клеопатры?! Кто, если не он, требовал мальчишку к себе?! И очень ошибаются те, кто утверждает, что персючок был нужен Антигону живым. Как же – живым! На что он, живой, Монофталму, если у Монофталма есть Деметрий?!.

– А у меня есть Филипп! – громко, словно бы даже с вызовом произнес Кассандр, обращаясь непонятно к кому: то ли к чучелу медведя, то ли к десятку звериных голов – волчьих, кабаньих, турьих – ровным рядком висящих вдоль покрытой густыми тенями стены. – У меня есть Филипп, вы слышите?!

Сердце сжалось на мгновение и ударило громче.

Филипп, кровиночка, единственная надежда…

Худенький, глазастый, даже не эфеб еще! Невинная душа, свято верящая, что персючок действительно умер случайно, поев гадких грибов… Дравшийся только раз в жизни, вступившись за отца, за него, Кассандра, когда кто-то из мальчишек, крутящихся во дворце, – он так и не сказал, кто! – посмел передать ему грязную сплетню о том, что его отец – убийца…

От нахлынувшей нежности на глазах выступили слезы.

Он все время кашляет, пятнадцатилетний Филипп, сын Кассандра и внук Антипатра, будущий царь Македонии, он кашляет жутким лающим кашлем, и на щеках его, еще даже не заросших юношеским пушком, расцветают алые пятна… Если сложить все золото, что истратил Кассандр на лекарей, можно снарядить не самый маленький флот, а Филиппу легчает ненадолго и все реже. За что, боги?

Если и вправду – за детоубийство, так карайте меня, при чем тут Филипп?!

Я и так наказан, вы понимаете, боги?!. Я наказан сверх всякой меры! И приступами черной болезни, когда сводит и скрючивает тело, а голова уходит вправо, и, очнувшись, ничего не помнишь! И неумолкающим ни на миг пронзительным визгом костра где-то внутри, и гулко вздрагивающим сердцем… Боги! Мне всего только сорок четыре года! А я уже не человек, не воин, не мужчина – вам этого мало, боги?! Меня ославили по всей Элладе, и матери пугают моим именем детей, и даже в Македонии меня не любит никто, кроме жены и старшего сына!.. Меня, Кассандра, в Македонии не любят!.. А ведь я дал им все, о чем только можно мечтать! Я им дал мир!.. Я избавил их от воинских наборов!.. Страна забыла, что такое вражеские войска… И что же?! Дорогие подданные ропщут на высокие налоги и клянут меня в харчевнях, как будто можно содержать войско, не взимая налогов… А с греков сейчас ничего не возьмешь, они надежно спрятались под хитоном Полиоркета… Боги! Вам недостаточно всего этого?! Вы караете еще и моего сына?!. Но ведь хоть одного из троих вы могли бы пощадить, хотя бы одного… Эх, Олимпийцы…

– Пощадите Филиппа!.. – выстонал Кассандр, не соображая: бодрствует ли он или плавает в вязкой, не имеющей запаха тине, в полудреме, называемой черной болезнью…

Нет, это наверняка не приступ: не тускнеет сознание, не плывет голова…

– О-о-о…

За что?! Я же хотел как лучше! Да, бывал жесток, а кто не жесток?! Одноглазый, что ли?.. Но Одноглазого любят все, а меня… Кто любит меня?..

Только Филипп, который родился еще до уб… нет! – еще до гибели азиатика. Близнецы, рожденные после… лучше бы им не рождаться. Они еще совсем малы, но уже ясно, какими вырастут… В их глазах – тьма, такая, какая была у того, у ненавистного… у Божественного!… И его матери-упырихи!.. Это они, мертвые, отомстили, вселив часть своего безумия в головы пухленьким рыжеватым мальчишкам, обожающим отрезать хвосты приблудным собачонкам и заходящимся в истерике, когда рабы отнимают несчастных зверушек…

Боги, боги, боги!.. Делайте что угодно со мной, пусть Эринии Мстительницы рвут меня своими бронзовыми когтями, и пусть близнецы ответят вместе со мною за мои вины, им обоим все равно лучше не жить, не взрослеть!.. Но пощадите моего Филиппаааааааааааа!..

– Милый гость? – В щелке приоткрывшейся двери возник Агафокл; кажется, он встревожен. Легко понять: до прибытия отца, Лисимаха, он здесь хозяин, и он обязан проследить, чтобы столь важный и секретный гость не испытывал никаких неудобств. – Тебе дурно?

– Нет! – выползая из дурманного морока вскрикнул Кассандр, глядя на царевича почти с ненавистью. – Нет! Я просто уснул… мой мальчик…

К счастью, полумрак и багровые тени, скрыв оскал, не дали Агафоклу увидеть выражение лица того, кто сидит у очага, и царевич кивнул.

– Отдохни, милый гость. Отец будет скоро…

И прикрывает дверь, оставив Кассандра в одиночестве.

Царь Македонии вялой рукой отирает пот со лба.

Этот приятный, достойный эфеб тоже с трудом скрывает неприязнь. Отцовское воспитание? Вряд ли. Воспитывай Лисимах сына, парень не сумел бы вырасти столь непохожим на родителя: смышленым, совсем не злым, всеми любимым. Всеми, кроме собственного отца. Бессмысленно отрицать: Лисимаху повезло, а он и не собирается ценить своего счастья.

Ох, боги, боги, ну почему же не у него сын недужен, а у меня?..

Трудно сидеть. Болит сердце. Сильно болит.

Дважды глубоко вздохнув, Кассандр поднялся на ноги.

Прошелся из угла в угол, от одного Геракла – к другому. Изменив направление, осмотрел третьего и четвертого. И пятого с шестым. Ничего Гераклы, приличные, хотя, конечно, и не шедевры. Сколько их тут? Девять. А в коридоре – еще не меньше десятка. А есть и другие покои, и тоже, конечно, не без Гераклов.

Лисимах помешан на этом быке.

Сын Антипатра усмехнулся.

Некогда это было всего лишь анекдотом, потом устарелым, но все равно запомнилось, и в веселых компаниях, когда здравицы иссякали, кто-то особо смешливый нет-нет да и порывался… по сей день порывается!.. рассказать снова забавную байку о Божественном Александре и пьяном гетайре Лисимахе, помеси македонца с фракиянкой, лишь за особую храбрость и умение выполнять приказы без размышлений взятым в этерию.

Вот как было: шел себе однажды Царь Царей по своим царским делам, и видит – у гермы, ему, Царю Царей, посвященной, пыхтит, ни на кого внимания не обращая, здоровенный детина. Пытается выкорчевать царское изваяние. Что по всем, тем паче восточным, законам есть не только святотатство, но и государственная измена. Царь Царей, увидев такое, был неприятно удивлен, однако, пребывая в хорошем настроении, что с ним к тому времени случалось все реже, изволил не велеть казнить тотчас, а сперва спросил: что же это ты, свинья пьяная, делаешь?! Свинья же, и впрямь пьяная, ответствовала, что, мол, дружки сомневаются, что она, свинья то бишь, посильнее Геракла будет… Ну вот и приходится доказывать…

Эту картину Кассандр, зная о ней лишь со слов очевидцев, к примеру, того же Селевка, сильно Лисимаха недолюбливающего, представлял себе, тем не менее, во всех подробностях. И с наслаждением.

– Ах, Геракл? – оживился Божественный, ухмыляясь нехорошей улыбочкой, от которой стыла кровь в жилах присутствующих при очередном приступе веселья. – Ну что ж, посмотрим, какой из тебя, братишка, Геракл!

И по велению Царя Царей злосчастный гетайришка, все еще не соображающий, в какое дерьмо влез, оказался на арене, наедине с громадным черногривым львом, из тех, что охраняли престол персидских шахиншахов, жутким зверем, в пасти которого вполне могла бы уместиться половина немалых размеров барашка. И зверюга эта, сутки перед тем не кормленная, шутить не собиралась.

Впрочем, пьяный гетайр, как выяснилось, тоже.

Голыми руками, да еще дубиной, выданной по приказу Божественного, – а что? раз Геракл, так уж Геракл! – он забил насмерть несчастную киску, бегавшую под конец из угла в угол в поисках спасения. Лев орал, как раб, превращаемый в евнуха, горько, безнадежно и плаксиво, а Царь Царей, наблюдая, веселился от души, хотя сгусток крови, злобы и вопля, мечущийся по окровавленному песку арены, взмахивая дубиной, был отнюдь не смешон, и даже у мало склонного к внешнему проявлению чувств Селевка, по его же собственным словам, нечто липкое подступило к глотке изнутри, и не сблевал он лишь потому, что Божественный не терпел нарушений принятого при дворе этикета…

В последний раз пнув бесформенный ком, не похожий ни на льва, ни на что другое, победитель четко прошагал к трибуне, где восседал Царь Царей, вскинул дубинку в приветственном жесте и прокричал:

– Радуйся, Александр Зевсид, Царь Царей и Бог!

После чего рухнул замертво.

Не успев увидеть и оценить восхищенной улыбки на малоподвижном лице Царя Царей и Бога…

Когда Лисимах окончательно пришел в себя, он вспомнил все и ужаснулся. Но было поздно. Вырванный из рук Таната личными врачами Александра, он встал с постели уже членом военного совета и сатрапом Фракии…

Божественному показалось забавным иметь при себе собственного Геракла.

Лисимах же, сообразив, что к чему, с тех пор появлялся на торжествах не иначе как в львиной шкуре, небрежно наброшенной на обнаженный торс, иссеченный жуткими шрамами, – утверждали, что рабы-хирурги, лишенные на всякий случай языков, но вознагражденные сказочным жалованьем, немало потрудились, чтобы сделать их еще рельефнее и страшнее, – неся на плече все ту же неизменную дубину…

Он мало говорил, но умел глядеть в рот Божественному с таким искренним обожанием, что, несомненно, пошел бы далеко, не избавь Царь Царей Ойкумену от своего обременительного присутствия. Когда же это произошло, хитрый, как и все кабаны, сатрап Фракии, плюнув на предстоящий раздел наследия, умчался из Вавилона быстрее ветра, и объявился уже тут, в диковатом, полунищем краю, среди чубатых верзил, мало почитающих власть, но с великим почтением относящихся к силе…

Близость к Божественному, шрамы от львиных когтей, дубина и шкура на плечах. И ко всему этому – фракийская кровь в жилах, свободное знание языка и бешеный, чисто здешний нрав. Что еще нужно было, чтобы стать для туземцев не просто владыкой, но посланцем Заоблачного Залмоксиса?! И когда остальные стратеги, доругавшись и разделив все, подлежащее разделу, вспомнили о Фракии, пришлось смириться с тем, что у нее уже есть хозяин…

– Милый гость, – коротко поклонившись, Агафокл скользнул в зал, и Кассандр еще раз поразился вопиющему несходству царевича с отцом. – Батюшка изволил прибыть. В скором времени он будет здесь…

Царевич хотел сказать еще что-то, но никак не мог решиться.

– Смелее, мой мальчик, смелее! – поощрил Кассандр, любуясь открытым, ясным лицом Агафокла.

Будь у него такой сын…

Нет! Будь его бедный Филипп таким…

– Смелее же!

– Отпусти Кинея! – выпалил Агафокл.

И щеки сына Антипатра опалило жаром, словно прозвучала не просьба, а хлесткая, беспощадно-злая пощечина.

Вот оно что! Как же он сразу не догадался!

В отличие от родителя наследник фракийской диадемы читает книги, даже и сам пробует писать, переписывается с кучей греческих говорунов. Естественно, до него не могла не дойти весть о тиране и злодее Кассандре, мучающем и пытающем светоча эллинского духа Кинея Афинского…

– Прости, малыш. Не могу! – сухо ответил Кассандр.

Крылья тонкого, с чуть заметной горбинкой носа заострились, доверие, на мгновение промелькнувшее в глазах Агафокла, сгинуло без следа. Юноша, явно жалея о своей глупой попытке выточить слезу из камня, холодно, отстраненно поклонился.

– Прости, милый гость, ты. Я позволил себе непозволительное…

Он повернулся к двери. И Кассандр, никогда и ничего не объясняющий, кто не понимал его с первого слова, ощутил вдруг непреодолимое желание объяснить все, как есть, чтобы хотя бы этот полуэфеб не возненавидел его, как ненавидят остальные, не умеющие и не желающие не то что понять, но даже и услышать!

– Погоди, Агафокл!.. Нет, не надо. Ступай!

Желание излить душу исчезло, как и явилось, – внезапно.

Зачем? Надо и впредь стоять выше объяснений.

Не рассылать же по всей Элладе гонцов, чтобы трубили на перекрестках, что мучениям Кинея позавидовал бы не один из нахлебничающих при македонском дворе философов?!

Да, Эпир был угрозой, и угрозой опасной. Эпира следовало нейтрализовать. Да, люди тайной канцелярии Кассандра сделали все, чтобы усадить на молосский престол спокойного, лояльного Пелле, царя Неоптолема, вместо Пирра, мальчишки, слепо влюбленного в Деметрия. Да, Кассандру пришлось оказать вооруженную поддержку молосским архонтам, которых уже разбили и начали спокойно, без спешки, истреблять Пирровы дружинники под командованием рыжего Ксантиппа, предателя, дважды обманувшего доверие македонского базилевса.

Вот кого Кассандр четвертовал бы без лишних размышлений, ничуть не боясь угрызений совести. За дезертирство. И за переход к врагу. А главное – за длинный язык, разболтавший сведения, о которых стоило бы помолчать…

Увы, не вышло! Ксантипп сумел уйти. Он хороший воин, этого не отнимешь, он даже увел с собой остатки этерии, оторвавшись от погони. А против Кинея у Кассандра не было и нет ничего личного. Напротив, афинянин умен и тонок. С ним интересно беседовать, и Филипп любит наведываться в уединенный горный замок, где содержится пленник, между прочим, обеспеченный всем необходимым, включая и возможность спокойно работать. Он, собственно, мог бы уже быть и на свободе, если бы не его дружки! Памфлеты дегенерата Гиеронима, цепной собачки Полиоркета, которыми провоняла вся Ойкумена, попросту лишили Кассандра возможности проявить великодушие. После их появления освободить Кинея, да что там – даже и содержать его в Пелле с почетом, означало бы самому расписаться в собственной слабости. Плох слон, уступивший лаю опаршивевшей шавки…

Да накажут боги борзописцев, превративших обычнейшую разведывательно-стратегическую операцию, блестяще совершенную силами ограниченного македонского контингента, в надругательство над всем, что дорого Элладе!

Прогнившей, заевшейся, неспособной к развитию Элладе…

Пусть пишут, что хотят. Они уже сделали его тюремщиком философов и убийцей томуров, хотя македонцы и не собирались вмешиваться во внутренние дела Эпира, и этот… как его?.. Андроклид!.. был казнен по приговору единокровных архонтов, скрепленному личной печатью царя Неоптолема.

Законного царя, между прочим! А то, что правление его выгодно Македонии, так это совпадение способно только порадовать любого разумно мыслящего македонского патриота-государственника.

Как бы то ни было, а двенадцать тысяч гоплитов, стоявших без дела у эпирской границы на случай, если Пирру вздумается сделать Полиоркету такой подарок, как открытие второго фронта, ныне можно смело вести туда, где они нужнее…

Это главное.

А с писаками будет время разобраться. Да и не нужно будет разбираться. Приползут сами, держа в зубах покаянные антипамфлеты. Таких, как Киней, увы, мало…

Однако когда же изволит явиться Лисимах?!

…Лисимах явился скоро.

Но сначала появилась дубина.

Та самая.

Два нехлипких раба, покряхтывая, втащили ее и почтительно прислонили к стене, а затем встали по обеим сторонам двери, пропуская повелителя Фракии.

И когда Лисимах вошел, Кассандру стало ясно, чем объясняется столь долгое, почти вызывающее опоздание на встречу, время которой было согласовано задолго до того, как она состоялась.

По запаху.

От царя Фракии пахло сыростью, взбаламученной глиной, потом, своим и конским, кисловато-сладкой кровью, трудно загорающимися мокрыми щепками, прелой листвой, возбуждением, гнилью болот. И псиной.

Впрочем, возможно, виною последнему был огромный волкодав, чересчур высокий в холке даже для молосского пса, иссиня-черный, хмурый и усталый не менее, чем хозяин.

Лисимах не изволил прервать охоту по столь незначительному, очевидно, для себя поводу, как тайный визит македонского базилевса.

Охота была более чем удачна, и на взгляд Лисимаха, этим объяснялось и извинялось все. Что касается мнения Кассандра, то гостей в «Пещере Циклопа», видимо, не было принято спрашивать, тем более – извиняться.

Много, гораздо больше, чем хотелось бы, слышал Кассандр об этом человеке! От покойника-отца, от Селевка, с которым доводилось увидеться лет семь тому, от многочисленных соглядатаев. Но видел впервые. И не ощутил разочарования, поскольку именно таким и представлял себе Лисимаха.

Первое впечатление: громадный.

Кассандр, и сам не маленький, сын Антипатра, достигавшего ростом едва ли не полную оргию, был поражен.

Нельзя сказать, что Лисимах был великаном, нет, ростом он не превышал, пожалуй, покойного Антипатра, может быть, даже несколько уступал ему, и в плечах был разве что самую малость шире здоровяка Селевка. Но исходило от Лисимаха дыхание могучей, непознаваемой силы, звериной мощи, и львиная шкура, уже довольно потертая, кажется, даже местами побитая молью, лишь дополняла впечатление.

И лицо.

Вполне человеческое и даже не очень уродливое, оно неуловимо напоминало кабанью морду, одну из тех, что украшали стены загородной резиденции базилевса Фракии. И точно так же, как у вепря, крохотные глазки Лисимаха светились под кустистыми бровями тупой хитростью, упрямством и веселой готовностью в любой момент перейти в атаку.

– Говори! – Лисимах даже не счел нужным опуститься до приветствия. Просто сел в кресло напротив, привычным жестом расправил шкуру, похоже, неснимаемую с того самого знаменательного дня, проведенного на арене, и приготовился слушать.

– Смотри! – в тон фракийцу ответил Кассандр, протягивая футляр со свитками.

Хамством на хамство, только так и надо, так учил незабвенный отец.

И был прав.

Сработало.

В глазах Лисимаха вспыхнул искренний интерес.

– Прости. Устал. Стар стал. Все забываю. Радуйся!

– Радуйся и ты, базилевс Лисимах! – церемонно отозвался Кассандр, злорадно отмечая, что развернутые свитки сосед держит вовсе не так, как следовало бы, а наоборот.

– Угу. Ага. Так… – покосившись на македонца и не заметив ничего, хотя бы отдаленно напоминающего насмешку, поведал Лисимах. – Говорю же, стар стал. Глаза были, понимаешь, орлиные, а нынче ну хоть плачь, ничего не разберу.

И рявкнул:

– Агафокл!

Царевич появился тотчас, и от неожиданности и восторга, сияющих в его очах-миндалинах, у Кассандра заныло в груди.

Подумалось вдруг: а ведь мальчишка действительно любит этого хитроглазого урода. За что?!

– Читай! – приказал Лисимах.

Агафокл читал быстро и бойко.

Сперва – послание Птолемея. Короткое, деловое, без ненужных красот. Написанное собственноручно. Писать секретные письма Сотер не доверял никому, даже личному грамматику.

Фракийский царь слушал красиво, обстоятельно, не пропуская ни слова. Рука его, словно отдельно от тела, двигалась взад-вперед, поглаживая черную шкуру волкодава, и сейчас старик не очень походил на вепря…

– Все? Хорошо. Узнаю Лага. Читай второе!

Вычурное послание Селевка, явно переписанное знатоком восточных славословий из вавилонской канцелярии, Лисимах выслушал, морщась. Впрочем, относилось сие отнюдь не к смыслу. Просто очень уж не любил он Селевка. Издавна терпеть не мог. С того дня, когда, подвыпив, предложил будущему владыке Вавилона побороться. И тот, подонок, перехватив честно занесенный кулак, хитрым приемчиком заставил его – Лисимаха! – отпечатать на потолке след собственных сандалий. Поныне в сладких снах видел фракийский властитель, как кулак его не промахивается, а находит омерзительно-слащавую рожу этого красавчика. Увы, юности не вернуть…

– Закончил? Хорошо. А теперь сгинь отсюда, сопляк, и чтоб я тебя не видел!

Тихо скрипнув зубами, Кассандр прикрыл глаза, чтобы не встретиться взглядом с круглыми от обиды, огорчения и, несмотря ни на что, любви, очами Агафокла.

– Ну! – рыкнул Лисимах.

Хмуро посмотрел вслед выходящему сыну. И всем телом развернулся к Кассандру.

– И что?

В рыке, хотя и отрывистом, не было желания оскорбить. Сейчас Лисимах действительно спрашивал. И не стоило обращать внимания на форму вопроса.

– С Одноглазым пора кончать, – просто и прямо сказал Кассандр. – Или он покончит с нами. Ты же слышал, это ясно всем. Думаю, ты не глупее Селевка…

Помолчал. И добавил:

– Полагаю, что и умнее.

Против ожидания, на грубую лесть фракийский боров не купился.

– Дальше!

– Одноглазый думает так же. Поэтому, когда пройдут холода, начнется война. Последняя война. Антигон предлагает решить все раз и навсегда. Всем против одного.

– При чем тут я?

Этого вопроса Кассандр ждал. Собственно, из-за него он и явился лично в этот дворец, более подходящий действительно циклопу, чем человеку, даже такому, как Лисимах.

Царю Фракии – единственному! – вовсе ни к чему воевать с Антигоном. Фракия далека, небогата, поживиться здесь нечем, а воевать с не щадящими себя дикарями, которых к тому же всегда готовы поддержать их косматые сородичи, толпами бродящие за Дунаем, Антигон и Деметрий не станут. К чему им дополнительные сложности? Однажды Полиоркет уж попробовал пощупать подбрюшье Лисимаха, обжегся и закаялся. Но и Лисимах оценил мощь сына и отца. Особенно, разумеется, отца. После чего связался, по старой дружбе, с Антигоном. И договорился о мире и взаимном ненападении…

– Мне война не нужна!

Зверино-гибким прыжком старый царь вскочил на ноги и, приблизившись к вздыбившемуся под стеной медведю, положил ладонь ему на плечо.

– Видишь, каков зверюга? Мы обложили его по всем правилам, подняли из берлоги, а вокруг стояли парни с луками, и вроде бы ничего особенного не было, а потом…

Лисимаха передернуло от воспоминания.

– Потом он напал. Но он не встал на дыбы, ты понимаешь?!. Он кинулся вперед на четвереньках, как кабан, а я стоял дурак дураком, и псишки кинулись прочь, и никто ничего не мог сообразить, тебе ясно?

Лисимаха трясло.

– В общем, то, что я жив, – чудо! Хвала Олимпийцам! Ты понял меня?

Присмотрелся. Огорченно причмокнул.

– Не понимаешь. Жаль! – В рычании фракийского базилевса впервые проскользнуло нечто человеческое. – Послушай меня, Кассандр. Я знаю, что обо мне говорят, и меня то мало волнует. Но мне уже пятьдесят шесть. Селевк старше меня на три года. Лаг – на девять. А Монофталм был воином уже тогда, когда мы играли в бабки на щелчки. Мы все – не подарки, Кассандр, но рядом с Одноглазым мы – медвежата рядом вот с этим приятелем. Уяснил, нет? И потом, – кабаньи глазки хитро-прехитро сощуриваются, – с чего это вдруг я так уж понадобился вам?

Кассандр нашелся не сразу.

Он недооценил Лисимаха. Старик умнее, чем о нем говорят, и придется отправить в отставку тех, кто подбирает осведомителей, не сумевших установить этого очевидного факта. Впрочем, даже если вопрос риторический, все равно следует дать пояснения. Молчание может быть сочтено уловкой, а фракийский царь, это уже ясно, не из тех, кто играет втемную.

– Без тебя нельзя, почтенный Лисимах, – ответил Кассандр, и уважительное обращение не потребовало усилия. – Антигон выведет в поле не просто войско, а очень большое войско. Большое и хорошее. Ни у кого из нас нет такого. Только все и только вместе сможем мы одолеть. Оцени сам, старый воин: у Селевка немало слонов, неплохая легкая конница, но совсем нет пехоты. У Птолемея немало всадников, хотя и не лучших, а пехота, хоть и многочисленная, но вполне может уйти к Одноглазому…

– А ты? – не особенно церемонясь, перебил Лисимах.

– А я выставлю тяжелую конницу. Отборную тяжелую конницу. Фессалийскую и македонскую, – сжав зубы, выдавил Кассандр, мучительно надеясь, что старик не станет ехидничать, интересуясь, отчего не помянул собеседник знаменитую македонскую пехоту.

Старик, однако, поинтересовался.

И пришлось объяснять, называя все своими именами. О нежелающих воевать пахарях, гогочущих над царскими вербовщиками. О ветеранах, десятками покидающих гарнизоны, чтобы добраться до стана Антигона, поднявшего свой стяг неподалеку от Эфеса. Об иссякшем потоке дани, уже три года не поступающей из греческих полисов. И о том, что без фракийской пехоты, без пехоты Лисимаха, – не обойтись…

– Варвары признают только твое слово, почтенный Лисимах! На твой зов они придут!.. – заключил македонец и расслабленно оперся на подлокотник, ощущая слабенький ожог под сердцем. Неужели начнется сейчас?..

– Угу. М-да. Кх-м, – пробурчал старик. И умолк.

Надолго.

А затем, покинув медведя, неуловимым, барсовым шагом подплыл к Кассандру.

– Да. На мой зов они придут, – выделяя каждое слово, согласился Лисимах. – И что я буду иметь, если мы вдруг одолеем? За свою легкую пехоту?

– А чего бы ты хотел?

Фракиец прикрыл глаза.

– Гм. Хороший вопрос. Ну что ж, скажем, так…

Громко рыгнул.

– Добыча, ясное дело, поровну. Согласен?

– Разумеется.

– А они?

– Ты же слышал, они заранее согласны.

– Нет вопросов. И конечно, землица. Допустим, Малая Азия, до Тавра. Вся.

– О!

От изумления в груди сына Антипатра даже исчезла боль.

Однако же! У старого вепря губа не дура! Малая Азия, с ее тучными пастбищами, с табунами коней, с десятками полисов, опора и база Антигона… Это, знаете ли, не пригоршня изюма. Далеко не пригоршня. И даже не горсть! Вепрь из Фракии и так уже владеет правым берегом Геллеспонта. Прибрав к рукам еще и азиатский, он сможет наложить лапу на поставки пантикапейского хлеба. А хлеб – это политика, и чем больше хлеба, тем больше политики. Неужели Лисимах решил наконец поиграть в эти игры? Не поздновато ли?..

Впрочем, какое дело до этого Кассандру?

– Лично я согласен. Что же касается Селевка…

– А Селевку можешь написать: не будет Малой Азии, не будет и фракийской пехоты! И пусть доит своих слонов до посинения. Я слышал, их у него много… – Лисимах хмыкнул. – А знаешь, Кассандр, мы с Одноглазым ведь никогда не враждовали. Если я, предположим, сговорюсь с ним…

Македонец вздрогнул. Об этом нельзя даже думать. Со старого урода станется, и тогда… Нужно смотреть правде в глаза! Тогда Кассандру конец. Но это полбеды! Тогда конец и Антипатрову роду. И Филиппу, будущему царю Македонии!

– С кем? – Наконец-то пришло времяпустить в ход самое сильное оружие, запрещенное, приготовленное на самый крайний случай. – С отцом человека, прилюдно утверждающего, что ты, почтенный Лисимах, вовсе не похож на Геракла?

– Что?! – Вепрелицый поперхнулся слюной и не сразу сумел перевести дух. – Деметрий… так говорил?

– Увы, глубокочтимый.

– И у тебя есть свидетели?

– Есть.

– Готовые подтвердить?

– И под присягой, и под пыткой.

– Хо-ро-шо, – очень странным, никогда не слышанным Кассандром тоном, хриплым и скрипучим одновременно, выцедил Лисимах. – Он не прав. Его следует наказать.

Рычание срывается в провизг.

– Мальчишки! Им нельзя верить! Только и ждут, чтобы ударить в спину! Мой вот… тоже… – Он с силой бьет тяжелым кулаком о спинку кресла, и тяжелая плашка разлетается вдребезги. – И Одноглазый тоже когда-нибудь дождется от своего пащенка!..

Сейчас Лисимах, как никогда, похож на взбешенного вепря, нет, скорее даже на единорога, виденного Кассандром в Азии.

Он уже не визжит, а шипит, но шипящий вепрь – зрелище не из привлекательных, что уж говорить о шипящем единороге.

И внезапно затихает.

– Послушай, Кассандр… Но ведь они всегда заодно, Антигон со своим отродьем… так?

– Бесспорно, – кивает Кассандр.

– Значит, – рассуждает, к самому себе обращаясь, Лисимах, – малец не сам додумался… То-то, помню, Монофталм все глаз отводил, тогда, в Вавилоне… Угу, теперь ясно… Ну, Одноглазый! Ну, сволочь!..

Рывком вспоминает о том, что не один. Смотрит в лицо Кассандру, словно издалека, вприщур.

– Ладно. Хватит болтать. Фракийцы будут.

И дружелюбно всхлюпывает перебитым носом, словно всхрюкивает.

– Остальное решим завтра. Я устал. Да и тебе, вижу, хреново. Иди ложись. И кстати, подумай, как объяснить Селевку насчет Малой Азии. До Тавра, ты меня понял?..


Келесирия. Финикийское побережье.

У стен Сидона. Последние дни весны года 475

от начала Игр в Олимпии

Вторые сутки, не поднимаясь, стояли на коленях перед бело-золотым шатром курчавобородые сидонские рабби, стояли, пересиливая боль в тучных животах, не привыкших к поклонам, и в выпуклых темных глазах стыли слезы животного ужаса.

Обитающий в шатре не желал принимать их.

А ведь они соглашались на все. После длившегося два дня и три ночи заседания Великий Сингедрин Сидона пришел к выводу, что выстоять невозможно и сама мысль о сопротивлении была ошибочной. Теперь город готов был платить за собственное неразумие в пятидесятикратном размере. Любое количество золота, серебра, электрона в монетах и слитках, сколько угодно пурпура и каменьев, молоденьких рабынь и холибских клинков, не считая благовоний и прочей мелочи, пусть только победитель назовет размер дани. Уже готовы и заложники, первородные сыновья знатных семей. Юноши оделись в лучшее и помолились Светлому Мелькарту, моля поддержать их на неласковой чужбине. Если мало и этого, рабби уполномочены Сингедрином согласиться на ввод во внутренние башни гарнизона, способного стать гарантией заключенного союза.

Разве плохие условия? Нет, это очень хорошие, невероятно выгодные условия!

А порукой искренности сидонцев – восемь голов, аккуратно уложенных в золотое блюдо и присыпанных крупной солью. Неумные крикуны, настоявшие на сопротивлении хозяину шатра, поплатились жизнью, и сейчас их оскаленные рты молчаливо вопиют о раскаянии…

Почему же их не выслушать?!

В былые дни никто не отказывал сидонским рабби, если они приходили с покорностью и мольбой. Их принимали южные вожди, приводившие бритоголовых воинов, одетых в белые юбки, и вожди северные, чьи тяжелые колесницы способны были нести и лучника, и копьеносца зараз; их допускали в шатры полотняные, и в шатры льняные, и в шатры из шкур диковинных пятнистых зверей, обитающих в неведомых горах. Им угрожали, их бранили, их стращали, но всегда удовлетворялись унижением коленопреклоненных и уходили, увозя обильный выкуп.

Вот почему сидонцам не привыкать платить отступное.

Слишком уж удобно расположен на самом перекрестье торговых путей, там, где Юг сталкивается с Севером, и оба оглядываются на Восток, этот процветающий город с обширной гаванью, издавна обустроенной и превращенной руками многих поколений в один из крупнейших, не считая тирского, портов на восточном побережье Великого моря…

Обобрать Сидон?! О, такова мечта каждого, собравшего вокруг себя хоть сколько-то приверженцев! Разрушить? Об этом не думает никто, даже совершенно обезумевший разбойник. Ибо допустимо ли вытаптывать сад, произрастающий золотыми цветами?

Тугоплечие рабби Сидона ужасались и недоумевали, ибо не могли понять, что задумал не выходяший из шатра?

Если их условия не подходят упрямому, пусть он сам выскажет, чего хочет, и он получит требуемое, услышав взамен одну лишь просьбу: пощадить город и не отдавать его и людей его на разграбление войску.

Любой согласился бы, что рабби правы.

Кроме Птолемея Лага Сотера, базилевса Египта, Нефер-Ра-Атхе-Амон – жизнь, здоровье, сила! – пер'о Верхнего и Нижнего Царств, да пребудет и славится имя его…

…от имени коего им уже трижды сообщили, что нет никакой необходимости ждать, ибо переговоров не будет.

Время от времени в шатер входили люди: в коротких алых туниках и бронзовых нагрудниках, в белоснежных полотняных одеяниях, украшенные сверкающими ожерельями и без них; иные задерживались за пестрым пологом надолго, большинство выходило почти сразу, а рабби все ждали и ждали, продолжая надеяться на чудо, не добившись которого нельзя было возвращаться в напряженно замерший город.

Впрочем, их пока что не гнали.

Ибо подтянутый, выглядевший много моложе своих шестидесяти с лишним, если не считать густой седины, человек, восседающий, скрестив ноги, на ковровом возвышении внутри шатра, пока еще не решил окончательно, как быть.

Он никогда не увлекался разрушениями. Ломать не строить, а он любил как раз строить, воздвигать и основывать; более того, один из немногих современников, он всерьез задумывался о собственном месте в истории – той истории, что только и начнется, когда истечет последнее дыхание, и душа, освобожденно расправив крылья, отправится туда, где ей будут рады. Ему не хотелось бы, чтобы спустя века историографы не нашли добрых слов в память о человеке, сумевшем не только подчинить, но и привязать к себе – пришельцу! – сказочный, холодно презирающий чужаков Египет… Айгюптос… Та-Кемт…

Немного славы войти в хроники разрушителем Сидона.

Города, стены которого пощадили некогда даже цари Ашшура, не любящие шуток выпуклоглазые бородачи, находившие нечто привлекательное в одеждах из человечьей кожи.

Города, который был всегда.

Не так ли?

И архиграмматик Великого Дома, сморщенный бесстрастный египтянин, на блестящем греческом, со всеми должными придыханиями и ударениями, практически неподдающимися чужеземцам, но легко подчинившимся верховному жрецу Повелителя Высшей Мудрости, ибисоголового Тота, подтверждает: его величество Нефер-Ра-Атхе-Амон – жизнь, здоровье, сила! – как и положено Богу воплощенному, прав; ни один из пер'о Кеми, чье земное воплощение состоялось в века, предшествовавшие его царствованию, не разрушали портовые города азиатов-аму без крайней на то необходимости. С другой стороны, напоминает египтянин, если таковая необходимость возникала, повелители Обоих Царств, да пребудут и славятся имена их, не останавливались перед столь нелегкими решениями. К примеру, в эпоху Пятой Династии, когда аму замыслили создать военный союз, его величество Мери-Ра-Сети-Петнахт, оплакав судьбу обреченных, повелел превратить в землю всех обитателей Ашдода, города, выступившего со столь неразумным, вредным для интересов Кеми, предложением. Равным образом, во времена Двадцатой Династии, когда те же непокорные аму возмечтали обрести свободу и обратились за помощью к владыкам забытой ныне Митании, его величество Ра-Месси-Сети-ун отдал приказ превратить в песок стены Иерихона, причем, не видя пользы в придании гласности участия Кеми в том деле, направил против глупых аму других аму, не менее глупых, под водительством Иес-се-а-Нав-ви-ни, сокрушившего опасную возможность союза приморских городов и митаннийских всадников. Что же касается его величества Хор-Ра-Амени-Ра…

– Довольно! – поморщился Птолемей, и жрец замер, не завершив фразу.

Птолемей размышлял.

Ему было над чем подумать. День оказался урожайным. С самого рассвета, один за другим, в лагерь египтян, раскинутый под стенами обессилевшего от голода и страха Сидона, прибывали гонцы. И вести их были вовсе не такими, какие допустимо откладывать для завтрашних раздумий.

Особенно те, что привез немой.

В отличие от остальных, немого провели в царский шатер немедленно по прибытии, минуя архиграмматика, как и следовало поступать со всяким, предъявляющим страже золотой диск с изображением змеи, заточенной в картуш. Немой вошел в шатер и, оставшись наедине с Птолемеем, изобразил пальцами левой руки сложный знак, без труда, однако, понятый владельцем шатра. Затем вопросительно, ожидающе поглядел на царя. И Птолемей, раскрыв ларец, ключ от которого имелся у него одного, выцедил в крохотный фиал три капли из темного флакона, разбавив пронзительно пахнущую лотосовыми благовониями жидкость красным кипрским вином.

Немой опорожнил чашу единым духом. Скорчился. Согнулся вдвое. И выблевал в подставленный царем таз содержимое желудка. Скудное содержимое, наиболее примечательной деталью которого оказался крохотный комок то ли кожи, то ли папируса особой, мало кому известной выделки. Отдышавшись, посланец тщательно вытер о край туники скрученный лоскуток, с поклоном вручил его базилевсу – и рухнул без чувств, уже не ощущая, как воины, вызванные властным ударом гонга, уносят его и укладывают отлеживаться в другой палатке. Он будет пребывать в краю теней три дня, а потом придет в себя, но слабость пройдет не менее чем через месяц. Такова сила трех капель выворачивающей жидкости. И редко кто из немых посланцев переживает десятое поручение. Что ж! По заслугам и воздаяние! Если немой не оправится, если не проснется через три дня или душа его отойдет позже, тело его будет забальзамировано по древним канонам и захоронено в одной из ниш усыпальницы развоплотившихся пер'о, жизнь, здоровье, сила, да пребудут и славятся их имена! Есть ли награда, более желанная для урожденного в земле Кеми, в святой земле Та-Кемт?..

Нет таких наград. Так что спи спокойно, немой!..

Птолемей же, достав из того же ларца короткую скиталу, обматывает ее лентой, испещренной крохотными буквицами; шевелит губами, переводя с тайнописи на обычный язык.

Надолго задумывается.

Затем хлопает в ладоши. Не единожды, как сделал бы, вызывая стражу. И не дважды подряд, чтобы стоящие там, у входа, услышав, призвали архиграмматика. А особо: хлопок, два, три – всего пять, быстрых. И вслед – еще один. Спустя несколько мгновений в шатре возникает неприметный человечек. Черты лица его словно размыты, размазаны, они забываются мгновенно, и лишь глаза живут своей, отдельной жизнью. Случайно встретившись с ними, хочется оказаться подальше от небольшого, полноватого, серого, как мышь, человечка.

– Мемфис: Клитий, Архипп. Александрия: Мегаклид, Ликомед, Леон. Пелузий: Ликург, – обыденным голосом, словно бы самому себе говорит Птолемей.

И даже не смотрит вслед человечку, выслушавшему, кивнувшему и сгинувшему. Базилевс сказал все, что следовало. И его мало волнуют подробности. Вернее сказать, не волнуют вовсе. Зачем ему, Великому Дому, знать, пропадет ли бесследно на охоте, скажем, Клитий из Мемфиса или скончается дома, в кругу опечаленных близких, подхватив гнилую лихорадку? Его вовсе не интересует, одного ли или вместе с Ликомедом зарежут в веселом квартале Александрии таксиарха Мегаклида. И уж вовсе нет ему дела до того, с какой башни сверзится по пьяному делу помощник пелузийского полемарха Ликург…

Неприметный человечек на то и существует, чтобы пер'о не обременял себя лишним знанием.

И несчастным рабби, изнывающим под палящими лучами солнца подле шатра, невдомек, что в этот момент царь Египта, наследник десятков и десятков фараонов, из века в век опустошавших Финикию войной и иссушавших поборами в дни мира, Птолемей, рожденный Лагом и прозванный Сотером, забыл о них, и об их мольбе, и об их ужасе, да и вообще – о Сидоне…

Великий Дом взволнован совсем иным, много важнейшим, нежели судьба Финикии, Келесирии, Иудеи, вместе взятых. Великий Дом, глядя сузившимися, далеко не старческими глазами в одну точку, думает о Керавне.

О наследнике, которому не быть ни пер'о, ни базилевсом.

Не быть никогда.

Именно потому, что он, первородный сын первого владыки Обоих Царств из рода Птолемеев, более всего на свете мечтает о диадеме базилевса, но вовсе не желает быть пер'о…

А это неправильно.

Потому что Лагом открыта великая тайна, позволяющая ему не просто надеяться, но знать твердо: когда наступит пора уходить, он встретит смертный час в собственной опочивальне.

И тайна эта проста, как серп феллаха.

Бог, правящий Египтом, кем бы ни был он по рождению, не может не быть египтянином.

Иному не устоять. Как случилось это с ливийцами, захватившими Мемфис и решившими, что этим все кончено, а после ливийцев – с чернокожими эфиопами, а давным-давно, задолго до начала Эллады, с бешеными хик-хасетами, о трудной, но победоносной войне с которыми Птолемей узнал из древних, на каменных стелах выбитых хроник времен, предшествовавших блистательному царствованию пер'о Джехутимеса, третьего носителя этого имени, эллинскими историками ошибочно именуемого Тутмосом.

Не все решается силой оружия, ибо упорство и время подтачивают даже халибскую сталь. И если не всегда меднокожие жители долины Нила имеют достаточно силы, то времени и упорства у них в избытке. Иначе не стояли бы под Мемфисом, в полутора днях пути от разрастающейся Александрии рукотворные горы, упокоившие земные останки тех, кто предшествовал приходу пер'о Нефер-Ра-Атхе-Амона, эллинскими историками по привычке доныне именуемого Птолемеем…

Керавн же не желает этого понять. Или – не хочет.

Он – македонец до мозга костей, и не упускает случая показать это египтянам. Подчеркнуто уважительный с последним оборванцем, если тот зовется Пердиккой или Мелеагром, он высокомерно-чванлив с тем, кто носит имя, допустим, Сети-Ра, даже твердо зная, что за означенным Сети-Ра стоят разветвленный род, обширные земли, дружеские связи с номархами Порогов и посвящение в жреческую коллегию.

Египтяне должны знать свое место, полагает Керавн, и тем самым, не сознавая того, признает, что ему не место на двухцветном престоле Та-Кемт…

И это, давно решенное, не радует Птолемея.

Ибо он, вопреки всему, любит Керавна.

И – наедине с собою можно признать! – боится.

Боится сына!

А сына ли?..

Стоп. От этом Птолемей Лаг, сын Аррибы Лага, непостижимым образом оказавшийся на сорок втором году жизни сыном Солнечного Ра и братом Гора, запрещает себе думать. Ни к чему. Бессмысленно. Как бессмысленно и пытаться забыть ту ночь, когда Божественный, еще полный сил, еще не знающий, что спустя жалкие две недели свалится, весь в липком поту, на измятое ложе, с которого уже не встанет, обведя пиршественный зал пустыми пьяными глазами, в которых не было ничего, кроме бешенства, выразил вдруг желание поздороваться с хозяйкой. И когда разбуженная Береника вошла, Царь Царей, оглядев прелестную, по сей день не забытую супругу друга детства, ни слова не говоря, взял ее за руку и увел из зала, бросив на ходу оцепеневшему мужу, хозяину дома: «Ты это, Лаг… Ну, развлеки гостей, что ли. Мне тут пошушукаться надо с хозяйкой о том о сем…» Птолемей так и не узнал, не смог заставить себя спросить у Береники, что произошло тогда, пока он, бледно улыбаясь, развлекал гостей. Он напился тогда, как фракийский наемник, и уже под утро, почти на четвереньках добравшись до ложа Береники, раздвинул ей, напряженно молчащей, ноги, самые стройные ноги Ойкумены, и вонзился в нее, и вонзился еще раз, и еще, моля всех богов, кроме египетских, которых не знал тогда: пусть она понесет в эту ночь!..

И она понесла! И Керавн, рожденный ею девять месяцев спустя, вполне возможно, сын Сотера, мужа своей матери! Точнее не скажет никто. Даже Береника, которая давно уже ушла туда, где земные печали смешны и несущественны.

Жадно всматриваясь в подрастающего первенца, Птолемей радостно узнавал в его внешности свои черты. Поджарость. Оливковую смуглость кожи. Кудрявые, смоляно-черные волосы. Тонкий, слегка крючковатый нос. Все это от него, от Лага. Разве что нежным подбородком и капризным очерком губ напоминает Керавн мать, по праву слывшую первой красавицей Эллады, включая в это понятие и Македонию, и Боспор, и земли молоссов.

И еще – глаза. Не Птолемеевы, исчерна-коричневые, а ярко-синие, с поволокой, как у Береники.

Или – как у Божественного?!

И нрав. Точнее сказать: норов.

С самого детства, если что не по нему, Керавн впадает в неистовство. Почти в безумие. Крошкой он падал на пол и стучал по мраморным плитам ножками, обутыми в умилительно маленькие сандалии. Став постарше, начал бить рабов. Без крика, спокойно, неустанно, не слыша стонов и рыданий, словно бы пьянея от вида крови. И синие озера огромных глаз становились белыми и пустыми, набухали алой сеткой прожилок, и ничего уже не видели перед собою, а на пухлых, в момент посиневших губах вскипала белая пена. Как у рыночного дервиша, зашедшегося в корчах молитвенного экстаза.

Или – как у Божественного…

И все же Птолемей любит Керавна. Потому что в нем живут черты Береники. А также и потому, что у него, уже даже не юноши, есть все задатки, чтобы стать хорошим царем.

Он неглуп. Одарен. Умеет увлечь за собою людей. Невероятно, непостижимо смел и находчив в бою. Еще в возрасте эфеба, при Газе, именно он, юнец, возглавил атаку рассеянной было конницы и сумел переломить ход боя.

А что жесток и, похоже, жаден до крови, так это, в конце концов, не так уж и страшно. По крайней мере, здесь, на Востоке, где благодушие правителя почитается слабостью, а беспощадная суровость лишь укрепляет уважение к власти, умеющей доказывать свое право повелевать…

Да. Керавн мог бы стать неплохим базилевсом.

Если бы слушал советы отца.

Если бы имел терпение ждать.

Увы. Нет ни того ни другого. И неприметному человеку, сгинувшему только что из шатра, приходится тратить время, золото, обученных людей, секретные, на один лишь раз заключенные соглашения не на то, ради чего, собственно, он и существует, а на отслеживание тех, кто, презрев царский запрет, встречается с Керавном, на зачистку места вокруг царевича. И самое обидное, что все тщетно. Исчезают, тонут, мрут от хвороб, погибают в пьяных драках одни, а на их месте появляются другие, и снова приходится звать незаметного и называть все новые и новые имена, избегая цепкого, укоряющего взгляда, словно бы говорящего: отчего бы не закончить все единожды и навсегда?!

Это было бы, пожалуй, лучше всего. И Птолемей, наверное, махнул бы уже рукой и сказал неприметному: да! – не будь Керавн так похож на Беренику, особенно, когда, окликнутый нежданно, оборачивается и глядит, чуть округлив рот.

Никто не поверит такому объяснению. Никто не поймет его. Что ж. Есть у владык высшее, необходимейшее право: никому не объяснять смысл своих поступков…

И все же. Слишком много сторонников у Керавна.

Клерухи, военные поселенцы, обязанные службой за землю, кстати, лучшую землю Египта, почти поголовно поминают его в молитвах раньше, чем самого Лага. Они вопят: «За что боролись?!» – и требуют раздать в придачу к земле еще и феллахов, и вопли их нельзя не услышать, ибо они и есть костяк тяжелой пехоты Птолемея, стоящей сейчас у стен Сидона.

Не отстают от них и катойки, жители обычных поселков, основанных уже Птолемеем и заселенных во имя скорейшей эллинизации страны землеробами, специально выписанными из Эллады и Македонии. Эти уже, кажется, забыли, как маялись в издольщине на каменистой родине, и крайне не желают платить подати, хоть и впятеро меньшие, чем у египтян. И их ропота тоже не следует не учитывать, ибо их сыновья служат, один из десяти, в легкой пехоте базилевса…

Разве можно им верить?

Нет. Ни в коем случае.

Даже сейчас, в походе, лишенные Керавна, ставшего для них знаменем, они шепчутся и недобро поглядывают на царский шатер. И если не бросить им кость, хотя бы в виде дозволения грабить Сидон, то спустя месяц, накануне великой битвы или во время ее, они наверняка перейдут к Одноглазому, открыто возглашающему те мысли, которые они не умеют облечь в слова. Возможно, даже и разграбив Сидон, они все равно уйдут к Антигону. Во всяком случае, Керавн, будь он здесь, ушел бы точно. «Я – македонец!» – говорит он, вызывающе глядя на Птолемея, окруженного бритоголовыми и меднокожими сановниками, и от этого вызова хочется схватиться за меч…

Именно поэтому отец повелел сыну остаться в Египте, не взяв его с собой в поход. Да еще в какой поход!..

И потому – Филадельф.

Это решено.

Рыхлый, сонно мигающий Филадельф, любитель поэзии не лучшего толка, утиной охоты и танца живота, плохо фехтующий, боящийся боли и норовистых лошадей Филадельф, когда придет срок, унаследует двойную корону, приняв на себя звание, величание, титул и ответственность владыки Обоих Царств, пер'о, жизнь, здоровье, сила, Великого Дома, да пребудет и славится имя его, базилевса Та-Кемт, Кеми, Айгюптоса! Мало кем уважаемый и никем, кроме родной матери, Арсинои, не любимый, он воссядет на престол именно потому, что Арсиноя умна. Она, как и сам Птолемей, понимает, что к чему, и, не забывая македонских и греческих таксиархов, привечает египтян, и в первую очередь – жрецов из влиятельных коллегий Мемфиса, определяющих, каким будет настроение толпы.

Филадельф с детства окружен египтянами.

И он не совершит ни единого шага к пропасти. Он сумеет примирить непримиримое и не дать запылать костру, в котором сгорит и род Птолемея, и египетские эллины, как сгорели до них, поплатившись за свое неразумие, темнокожие аксумиты-эфиопы, прямоволосые ливийцы и хик-хасеты, никогда не стригшие своих косматых бород…

– …солнцеликий обратить внимание?

Птолемей очнулся.

Что там еще?! Ах, всего лишь архиграмматик, с очередным донесением, только что принесенным в шатер. И судя по всему, ничего сверхважного не содержащим. Впрочем, разве приносят царям маловажные новости?..

– Ну-ка! – Взяв из смуглой руки египтянина папирус, Птолемей углубился в чтение.

Т-так. Письмецо от Лисимаха. Почерк прекрасный, но не равнодушный, буквы красиво угловаты. Писал не грамматик. Писал, скорее всего под диктовку отца, Агафокл. Прекрасный, по всем отзывам, юноша, видимо, вроде Керавна, но без Керавновой придури. И что же сообщает старая коряга?! Птолемей усмехнулся, припомнив былое. А старая коряга сообщает, что провела серию маневров по плоскогорьям Великой Фригии, не считая возможным связываться с Одноглазым до подхода Селевка и Кассандра. Оно и понятно. Никто даже и думать не собирался, что фракийский вепрь рискнет самостоятельно связываться с Антигоном. И далее весьма прозрачно намекается, что приятелю-Лагу стоило бы поторопиться, поскольку до каких же пор отважные фракийцы будут сидеть в полисадиях и ушами фиги околачивать? И так далее, и тому подобное…

Далее. От Кассандра. Коротко. По существу. Естественно, собственноручно. Ого! Повидался с Деметрием, решили прекратить стычки в Греции и едва ли не вместе отплыли в Азию… Ну-ну. Нет, все же не вместе! Сын Антипатра не будет на поле боя. Болезни догнали вконец, свалили с ног. Возможно, что и окончательно. Жаль парня. Надо будет не забыть принести жертвы Асклепию…

Птолемей грустно вздохнул, вспомнив долговязого забавного эфеба в простенькой старомакедонской одежде, едва ли не постыдной на фоне блистающих одеяний сановников двора Божественного. Юнец бродил, раскрыв рот, по Вавилону, пытался потрогать священные статуи, обижался, когда отгоняли, безудержно хвалил своего отца, не обращая внимания на хмурую мину Царя Царей, и всем верил. Боги, боги, что же вы делаете с нами. И за что?..

Вежливое письмо. Никак не враждебное. Кассандр всегда уважал Птолемея. Возможно, из-за того, что старый Антипатр был другом и побратимом Аррибы Лага. И в самом конце – приписка. Да. Гм. Двенадцать с половиной тысяч отборной конницы и тяжелой пехоты направил Кассандр в Азию. Больше не сумел наскрести. Скорее всего не лжет.

Двенадцать с половиной. Негусто. Да еще же и тридцать тысяч пехотинцев у Лисимаха. Тоже не вдохновляет. Нет спора, фракийцы отличные воины, если сражаются сами по себе; что же до сомкнутого строя – то им еще расти и расти. Неудивительно, что Кассандр, как и Лисимах, просит поторопиться.

И наконец. Послание Селевка. Естественно, не на папирусе. Какой уж тут папирус! Недостойно властелина Вавилонии, Парфии, Сузианы, Сирии и, короче говоря, всего мира, до самого ручья на опушке, обладателя всех трех персидских столиц, писать на папирусе. А изображено письмишко на чем-то гладком и белоснежном, чему в греческом языке и названия нет, поскольку вывезено откуда-то из тех заиндийских краев, где греческим духом и не пахло. Естественно же, не Селевком писано. Буквицы округлые, одна к одной. Писец трудился, сразу видно. Извещает Селевк, что движется на соединение с Лисимахом. Прекрасно. Что приготовил для Одноглазого небезынтересный подарочек. Будем надеяться. Что стоило бы Лагу поспешить. Спасибо за напоминание. А также – очень вскользь, очень ненавязчиво – выражает Селевк определенное недоумение тем фактом, что войсками Птолемея осажден славный город Сидон, соблюдающий строгий нейтралитет, и на взгляд повелителя Вавилона и прочей географии, нет нужды поступать столь сурово с безобидными мореходами. Повелитель Вавилона, напротив, искренне убежден, что вопрос вполне может быть решен к обоюдному удовлетворению и готов лично выступить в качестве третейского судьи в споре египетского базилевса, а своего старого друга с Сидоном после одержания победы над врагом всего светлого и прогрессивного, тираном, узурпатором и клятвопреступником Антигоном, а также и его сыном, без всяких на то оснований именующим себя Полиоркетом.

Лицо Птолемея в этот миг совершенно не похоже на благостный лик бога живого.

Ну, Селевк! Ай да Селевк!

Впрочем, стилистика явно канцелярская, подобными оборотами увлекаются и египетские писцы. Селевку до такого просто не додуматься. Но смысл…

– …ского Сингедрина?

– Что?

Нет, египтянин вовсе не хотел помешать царю думать. Он всего лишь позволил себе осведомиться, не сочтет ли все-таки возможным Великий Дом – жизнь, здоровье, сила, да пребудет и славится его имя! – переговорить с посланцами сидонского Сингедрина? Это может быть вполне целесообразно. Архиграмматик взвешенно искренен, и непроницаемые глаза, защищенные мудростью Тота, не позволяют даже примерно прикинуть, во сколько конкретно талантов обошлась сидонцам эта просьба.

– Погоди, Тотнахт, – поморщился пер'о. – Не до тебя.

Думай, Птолемей, крепко думай!

Когда-то ты помог Селевку, но Селевк не считает себя в долгу, и правильно делает. Его давний рейд к Вавилону позволил тебе выстоять при Газе, не дав Одноглазому прийти и лично разобраться с египетскими проблемами. Так что вы в полном расчете. Вот только Селевк оказался покруче, чум думалось. Он не только вернул себе потерянное, но и закрепился восточнее Малой Азии, да так, что может уже не сомневаться, что престол достанется после него Антиоху.

Исходи из этого, Птолемей!

Селевк поторопился с этим письмом. Умному достаточно. А пер'о Нефер-Ра-Атхе-Амон, он же, если угодно, базилевс Птолемей, достаточно умен. Царь Вавилонии убежден, что это он диктовал писцу, и он ошибается. Его устами говорили вавилонские ростовщики и старшины караванных торговцев, заинтересованные в сидонских пристанях. Это письмо – намек. Теперь ясно, как день: едва не станет Антигона, Селевк тотчас предъявит претензии на Финикию и Келесирию. Которые, кстати, позарез необходимы Египту, не имеющему своих портов, кроме мало обустроенной пока Александрии.

И выходит, что главный враг, еще не заявивший о себе, но вполне очевидный, – вовсе не Одноглазый. А это в корне меняет ситуацию.

Из возникшей развилки есть два пути. Первый: сровнять Сидон с землей, как и предполагалось, а вслед за ним сделать то же самое с Тиром и Триполисом, завалить солдатню легкой добычей – и следовать к месту встречи с союзниками. Последствия: ненависть местного населения, которое, естественно, тут же кинется за спасением к великому и благородному Селевку, и окончательная утрата финикийских портов. Разумно ли ради чьих-то интересов совать голову в мясорубку мечей ветеранов Одноглазого? Вряд ли.

Путь второй: выскочить из игры. Но – изящно. Ибо клятвы на верность союзному договору принесены на алтарях всех храмов, а египтяне религиозны, да и среди македонцев не хочется прослыть клятвопреступником.

Пусть Кассандр, Лисимах и Селевк сами грызутся с Монофталмом и его сынишкой. Если одолеют – что без египетской пехоты не очень вероятно – то поистратятся так, что Селевку долго будет не до Клесирии с Финикией. А свежее, небитое войско станет весомым аргументом в споре за пристани.

Хорошо.

А если Одноглазый победит?

Думай, сын Аррибы Лага, думай, дружище!

Хотя… О чем, собственно, тут думать?

Птолемей вздрагивает от догадки. Такое бывает с ним иногда: логические цепочки вдруг увязываются в единую цепь, разрозненные факты выстраиваются в систему, и смутное, непонятное, сложное внезапно оказывается прозрачным и простым.

Ну, победит. Ну и что здесь такого?!

У него нет серьезной опоры на востоке. Его защита, меч и надежда – армия, очень хорошая армия, состоящая из ветеранов, не умеющих жить мирно. А таких становится все меньше и меньше. Новое же поколение готово сражаться до смерти за собственную землю и до крови за добычу в недалеких, малообременительных походах. Время непосед прошло. Выиграв у коалиции, Одноглазый вынужден будет искать стабильности. А следовательно, рано или поздно, решит выбить престол из-под зада у кого-то из союзничков. У Лисимаха? Маловероятно. Фракийцы – особый народ, их не подчинишь, если сами не захотят подчиниться. К тому же Фракия невелика и нища, а Одноглазому и сыну его, особенно – сыну, не спится без размаха. Нет, кабан может жить спокойно. Его, возможно, накажут за вмешательство в чужую драчку, но сгонять с трона на станут.

А кстати, любопытно: что вообще заставило осторожного зверюгу решиться на подобное?! Роскоши захотел, азиатских земель? Не исключено. Но было и еще что-то, о чем интересно узнать поподробнее. Ни с того ни с сего даже Лисимаху не пришло бы в голову приобрести двух рабов, молодого и постарше, весьма похожих внешне на Антигона и Деметрия, наречь бедолаг соответственно, предварительно выбив старику глаз, и трижды в неделю принуждать несчастных к соитию с козами. Нет, положительно, чем-то очень досадили отец и сын царю Фракии…

У Селевка?

Тоже вряд ли. Одноглазый не дурак, чтобы углубляться в Азию, где все схвачено вавилонскими покровителями Селевка. Если победит, отнимет всю Малую Азию от Тавра, ну, возможно, еще Сирию, оттеснит вавилонянина подальше на восток и на этом успокоится.

А вот кому действительно несладко придется, так это Кассандру, тем паче, что сын Антипатра вовсе уж плох и с наследниками ему не слишком повезло, а прав у Антигонидов на македонскую диадему никак не меньше, чем у рода Антипатра.

Но что за дело Птолемею до проблем Кассандра?

Главное, что, даже победив, Монофталм не угрожает Египту решительно ничем.

А вот это уже – довод.

Собственно говоря, это уже решение!

Но столь серьезные решения не годится принимать наобум.

Почему бы не сыграть с Ананке?

…Из того же ларца Птолемей добыл монету. Тусклую, серебряную. Много таких монет бродит по Ойкумене. С одной стороны – бородатый лик и надпись: «Филиппос базилевс»; с обратной – вставший на дыбы македонский медведь.

– Ну что, старик, испытаем судьбу? – весело спрашивает царь архиграмматика. – Вверх бородой – уходим домой. Медведем – топаем на север. Что скажешь?

Архиграмматик молчит, щуря спокойные египетские глаза. Он, знающий эллинский в совершенстве, наизусть заучивший Гомера, Гесиода, Алкея, Сафо и даже некоего Эвхариста, именующего себя поэтом будущего и пишущего так, что последнее слово первой строки созвучно последнему же слову третьей, не понял ни слова из сказанного только что царем.

И это простительно. Ибо не по-гречески, а по-македонски, и даже не просто по-македонски, а на диалекте горной Орестиды, да еще и на пастушеском жаргоне, от которого вянут уши даже у бывалых мореходов, задал свой вопрос Нефер-Ра-Атхе-Амон, – жизнь, здоровье, сила, Великий Дом, да пребудет и славится имя его!

– Ну-ка! Когда-то мне везло, старик…

Птолемей не лжет. Первый настоящий щит был куплен им полвека назад, вернее, взят в обмен на овцу, выигранную в эту несложную, требующую только удачи игру.

– Аой!

Взлетела монета.

Упала.

Подпрыгнула.

И легла.

Открыв профиль Филиппа, отца Божественного.

– Ананке! – Птолемей переходит на общедоступную речь. – Зови своих сидонцев, Тотнахт!

И спустя недолгое время, сурово хмурясь, сообщает не смеющим верить в хорошее рабби:

– Я решил. В последний раз дарую вам пощаду. Условия…

Он ненадолго умолкает, прикидывая.

– Двести… Нет, двести пятьдесят талантов золота. Семьсот талантов серебра. Три тысячи одеяний из первосортного пурпура. Двадцать тысяч – из пурпура похуже. Десять тысяч клинков из халибской стали…

При каждом слове его рабби вздрагивают. Но кивают.

– …две тысячи сосудов стекла прозрачного; тысяча сосудов стекла цветного; талант жемчуга; благовоний… Ну, мирры там, ладана – сколько не жалко, чтоб мне обидно не было… И кораблей – десять. Ну ладно, я не зверь. Девять…

Все? Рабби чуть разгибаются. Нет. Не все.

– Далее. Я оставляю в Сидоне гарнизон. Прокорм с вас. Дань – ежегодно. О размерах договоримся позже. От каждого члена Сингедрина пусть отправятся погостить в Египет первородные сыновья. От каждого, вам ясно?

В глотках согнувшихся пополам сидонцев нечто клокочет.

– Так. И еще. Старейшину Сингедрина я назначу сам. После собеседования. Подготовьте кандидатуры. Не менее десяти. И чтобы неизвестных имен не было. Ну? Что скажете?

Ничего не скажут. А что подумают, их дело. Со времен ассирийского нашествия не платили финикийские города такой дани. Что поделаешь, нет выхода.

– Да будет так, малик-маликим, – лепечут посланцы.

– Прекрасно! – Птолемей бьет себя ладонью по лбу. – Да, чтоб не забыть! Лично мне от вас ничего, сверх названного, не нужно. Но, – пер'о значительно поднимает указательный палец, – следует позаботиться и о людях!

Лица сидонцев наливаются синевой, что, впрочем, не вызывает у милостивого базилевса сочувствия.

– Сто драхм и алую тунику каждому гоплиту. Двести драхм и пурпурный гиматий каждому гетайру. И, конечно, побольше благовоний. Должны же воины побаловать жен, как вы полагаете, почтенные?..

Почтенные не полагают никак. Лишь один, моложе, а оттого и глупее прочих, осмелился зашелестеть языком.

– Светлый фараон, ты получишь все, что перечислено. Но что же ты оставляешь нам?

– Как что? Ваши жизни! – терпеливо, словно ребенку, пояснил Птолемей. – Мне они не нужны. Все. Разговор окончен!

Когда рабби, тяжко волоча замлевшие ноги, удалились, пер'о обернулся к бесстрастному жрецу Тота.

– Значит, так. Примешь все по описи. Лично. Выдашь солдатам жалованье. Двойное. И наградные. От царского имени. Ясно?

– Великий Дом, жизнь, здоровье, сила, может, не…

– Хватит. Раз «может не», значит, понял. Дальше. Нынче же сообщишь войску: царь захворал. Не смертельно. Но тяжело. Боги против похода на север. Мы возвращаемся. Ясно?

– Великий Дом, жизнь, здо…

– Свободен, – царь мягко подтолкнул старца к выходу.

Сам же, как был, в тунике, улегся на ложе. Хворать. Тяжело, но не смертельно. Не забыв перед началом недуга спрятать в ларец монету. Несуразную. Неповторимую. С профилем Филиппа на одной стороне и с таким же профилем – на другой.

Без всякого медведя, как на тысячах прочих.

Ту самую монету, что полвека назад принесла Птолемею, еще не Сотеру и уж, конечно, не Нефер-Ра-Атхе-Амону, а просто Лагу незабываемый выигрыш – жирнющую овцу, отданную день спустя старьевщику в обмен на первый в жизни настоящий щит…

Эписодий 6 Стрелы Ананке

Малая Азия. Фригия. Долина Ипса.

Середина лета года 475 от начала

Игр в Олимпии

Незадолго до рассвета.

– Жизнь положу, но доберусь до Лага!..

Желтое маслянистое пламя плясало на толстом фитиле светильника, и уродливое лицо Лисимаха напоминало сейчас оскаленную харю демона перекрестков, посылаемого Гекатой на охоту за кровью неосторожных путников, опрометчиво решивших заночевать под открытым небом.

– Я оторву ему уши! Был Зайцем, Зайцем и остался!..

У Лисимаха перехватило дыхание, и Агафокл, обеспокоенно следивший за взбешенным отцом, тотчас подал захлебывающемуся в хриплом кашле фракийскому вепрю крохотную облатку.

– Прими, батюшка… Тебе нельзя волноваться.

– Прочь, щенок! – огрызнулся Лисимах, разжевывая горькое снадобье, без которого уже много лет не выходил из дворца. – Сильно умный, да?

Дыхание его медленно выравнивалось, бульканье и всхлипы в груди уже не рвали слух присутствующих.

– Успокойся, брат, – негромко попросил Селевк.

В отличие от Лисимаха он казался совершенно спокойным, хотя – боги свидетели! – даже медлительному философу, обитающему в афинской Стойе, стоило бы немалого труда сохранять видимость самообладания в сложившихся обстоятельствах.

Птолемей не пришел.

Запалив трех коней, чумазый от пыли нарочный доставил известие о тяжком недуге, поразившем фараона за жестокую расправу с жителями славного портового Сидона, вынужденными идти по миру с протянутой рукой после выплаты невиданной дани. И о знамениях, ясно указавших египтянам, что путь на север им закрыт.

В это можно было бы поверить, не будь гонец послан из лагеря самого Птолемея.

Впрочем, размышлять было поздно.

Как и продолжать маневрировать, избегая боя.

Велико фригийское плоскогорье, а отступать некуда.

И незачем.

Там, в непроглядной тьме, еще не разреженной первыми лучами восхода, в десяти стадиях от полисадиев союзников, раскинулся стан Одноглазого, строгие ряды палаток и шатров, расположенных по всем правилам науки об устроении лагерей. Видна рука Полиоркета. Да в общем-то и сами ветераны, сошедшиеся под стяги Одноглазого, не нуждаются в указаниях; привычка к упорядоченности въелась им в кожу, сделалась неотделимой, как наплечники и поножи.

Бой близок и неизбежен.

– Докладывай, Антиох! – приказал Селевк.

Наследник вавилонской диадемы коротко поклонился. Не как сын. Как подчиненный. Сейчас, в плывущих мороках густого огня и смоляной тени, он казался едва ли не близнецом отца, и разница в возрасте совершенно не ощущалась, особенно когда Антиох говорил: так же четко, с теми же интонациями и паузами, что и Селевк.

– Дозорные сообщают…

В шатре воцарилась напряженная тишина, нарушаемая лишь редкими отхаркиваниями Лисимаха.

Истекшая ночь не принесла особых беспокойств. В степных травах случились четыре стычки между разъездами; в трех случаях разведчики неприятеля были отогнаны, оставив семнадцать своих, из них убитыми – девять; один из дозоров, правда, небольшой, всего пять всадников, вырублен людьми Антигона полностью. Тела обнаружены на месте схватки. Без оружия, но не оскверненными, напротив, уложенные, как должно, и прикрытые воинскими плащами.

– Так…

Селевк коротко переглянулся с Лисимахом, и тот, угадав мысль старого знакомца, чуть заметно кивнул.

Антигон свято блюдет законы, принятые македонцами в войне между своими. Никаких издевательств, никаких надругательств над убитыми. Заблудшего брата прощают и милуют. Хитрый старик не упускает ни одной возможности еще и еще раз напомнить не слишком многочисленным эллинам и македонцам, приведенным союзниками, кто есть кто. Этими оставленными в благолепных позах телами, этими плащами, которыми положено покрывать погибших с честью, он, ни слова не говоря, подсказывает: вы ошиблись, братья! Ваше место не здесь! Ваше место – со мной. Я жду вас, дорогие соратники мои!..

Умен Монофталм! Умнее вепря-Лисимаха. Умнее, надо признать, и Селевка. Возможно, и поумнее Птолемея, которого все равно нет здесь. Знает Одноглазый, не может не знать, о неполадках в лагере союзников. Да и как было избежать утечки сведений, если вся Малая Азия, от города к городу, видела, как хмуро косятся эллины на чубатых фракийцев и мясистых персов; если визг поротых за драки в трактирах солдат разнесся едва ли не по всей Ойкумене, ибо пороли провинившихся не сородичи, чья рука могла бы дрогнуть, а наоборот: македонцев – персы, персов – фракийцы, фракийцев – эллины. Умный азиатский метод повелел применять Селевк, и Лисимах, что редко случалось, был полностью с ним согласен.

– Еще?..

Антиох склонился над расстеленной бараньей шкурой, на изнанке которой раскрывалась искусно вычерченная карта окрестностей.

– Около полуночи к Антигону подошли подкрепления. Откуда, не выяснено. Небольшие. Около тысячи. Пехота. Скорее всего греки из Гераклеи…

– Ясно. Все?

– Пожалуй.

– У кого-нибудь есть вопросы?

– Позволь, архистратег?

– Разумеется, Плейстарх.

Сводный брат Кассандра, приведший войска из Македонии и заменяющий на совете отсутствующего македонского царя, прежде чем начать, некоторое время помолчал. Никто не мешал его размышлениям. Все знали: этот широкоплечий горбун несколько тугодумен, но если уж решился сказать, то идея, высказанная им, непременно будет достойна внимания. Кажется, Плейстарху польстила уважительная тишина. Сын Антипатра, он все же не считался полноценным представителем рода Антипатридов, ибо матерью его, на несчастье сына, оказалась не македонянка, пусть даже и наложница, не вольноотпущенница, даже не дриада, порезвившаяся с человеком, а потом подкинувшая плод кратковременной любви к воротам отца, а обычнейшая рабыня, да еще и черная, зачатая Антипатром простоиз интереса: устроено ли у эфиопок все так же, как и у полноценных женщин? К чести Антипатра, он признал курчавого, горбатенького малыша своим, принял в покои и дал должное воспитание. Трудно сходясь с людьми, Плейстарх после гибели под лавиной жены никого так и не ввел в свой дом, разделив все нерастраченные чувства между братом, Кассандром, никогда и ничем не обижавшим его, и старшим из племянников, наследником Филиппом.

Искренность привязанности Плейстарха к брату подтверждалась и тем, что полуэфиоп, как всем известно, был единственным человеком в Пелле, кому проницательный и сухой Кассандр доверял полностью и безоговорочно, советуясь по всем вопросам, требующим неординарных решений.

– Скажи мне, Антиох, – Плейстарх пожевал губами. – Что взяли наши в седельных сумках убитых врагов?

Сын Селевка, недоумевая, свел и развел широкие плечи.

– Всякую мелочь. Еду. Золото. Я позволил всадникам разделить трофеи…

– Правильно сделал, – кивнул Плейстарх. – Еще вопрос: золото в изделиях или в монетах?..

– В монетах… – Антиох вдруг осекся и, если бы не полутьма, каждому стала бы видна краска стыда, залившая его гладко выбритые щеки.

– А ты мудрец, Плейстарх! – негромко и благодарно сказал Селевк.

– Чего там! – отмахнулся горбун, но тон выдал его удовлетворение похвалой. – Монофталм мудрее!

Этого не оспаривал никто.

Одноглазый поистине мудр. Раздать воинам жалованье накануне решающей битвы придет в голову далеко не каждому. Обычно бывает как раз наоборот: деньги придерживают до завершения кампании, чтобы выплатить поменьше, исходя из потерь, или не выплатить вообще, обвинив наемников в поражении…

Такое случается сплошь и рядом.

Но Одноглазый решил иначе!

Легко представить себе эти тысячи вооруженных людей, в сумках и заплечных мешках которых покоятся заветные кошели с немалыми, честно заслуженными деньгами. Разве могут такие позволить себе отступить, зная, что, отступив, возможно, спасут жизнь, но деньги, хранящиеся в армейском обозе, разграбленные победителями, будут навеки утрачены?..

Мудр Антигон!

– Ну что же, друзья…

Селевк, задрав голову, посмотрел наверх, в дымовое отверстие, где винно-смоляная пелена ночи исподволь серела, принимая в себя первые нити близкого уже рассвета.

– Смотрите…

Никто не возразил, подчинившись властному тону. Даже Лисимах, сперва ревниво относящийся к равноправию союзников, давно уже признал право вавилонского царя решать вопросы военные. У фракийского вепря тоже нашлось бы немало стратегем, но в нынешнем случае хитрые уловки, рассчитанные на рессеяние варварских скопищ, вряд ли могли пригодиться.

– У нас не все благополучно. Позиции, примерно равные с противником. Количество тоже. Но не качество. Не стану повторять, кого привел сюда Антигон. У нас же – неплохая тяжелая конница…

– Моя конница очень хороша! – нахмурился Плейстарх.

– Несомненно, Антипатрид. Но ее маловато. Кроме того, мы располагаем легкой конницей азиатов и очень хорошей, отважной, но, увы, не очень стойкой… не сердись на правду, брат Лисимах… пехотой. Колесницы и вспоминать не будем, это так, баловство, по старой памяти. Что же касается слонов…

Он невольно переходит на шепот.

А когда спустя некоторое время умолкает, союзники не сразу находят, что ответить. Некоторое время они просто смотрят на Селевка. Кто как. Антиох – с откровенным восторгом, несколько неприличным даже для тридцатилетнего мужчины. Сыну, впрочем, простительно. Агафокл Лисимахид – серьезно и уважительно. Почти как на отца. Плейстарх – улыбаясь и согласно подкручивая пушистый, почти слившийся с бородкой ус.

Даже индиец, маха-махаут элефантерии, подаренный вместе с животными царю Вавилона его соседом, а с недавних пор и другом, Чандрагуптой Маурья, незаметный и вполне равнодушный к чужим, мало касающимся его делам, встрепенувшись, прикладывает ладонь к уху, удивленно впитывая малопонятные, слишком быстро звучащие фразы.

Лишь Лисимах хмурится, негромко похрюкивая, совсем как зверь, на которого он похож. А когда открывает рот, становится ясно: предложение Селевка принято всеми, без обсуждений.

Ибо Лисимах, ошарашенно потирая затылок, сообщает:

– Хм. А ведь ты, брат Селевк, хоть и сволочь, а пожалуй, похитрее меня будешь…

Все ясно, как утро в горах. Более говорить не о чем.

Пора браться за дело.

И все же, для очистки совести…

– Ты все понял, многочтимый Скандадитья? – едва ли не робея, спрашивает Селевк смуглого, похожего на седого мальчишку человека в легкой белой рубахе, выпущенной поверх узких белоснежных же штанов, и тугой головной повязке. – Ты можешь сделать так, как я сказал?

Индус удивлен так, что на миг кажется старым.

Бхай! Белых сахибов трудно понимать. Если уж многомудрый Кришна Охотник – харе рам! рам! рам! – имел основания сообщить чужаку тайное, запретное знание бхаратских кшатриев, сохраненное от клыков времени в творениях несравненного Аджаташатру, то для чего говорить ненужные слова?

Впрочем, чего, кроме глупости, ждать от единождырожденных?!.

Как бы то ни было, тот, кому по воле махараджа-дхи-раджи принадлежат тело и опыт кшатрия Скандадитьи, не уверен в очевидном. Раз так, следует отвечать, хотя это бесконечно нелепо и способно рассмешить даже йога.

И маха-махаут отвечает:

– Шри раджа не для чего спросить вопрос. Зачем моя можешь? Ай! Хатхи сама умный. Моя хатхи просить: помогать, друг. Хатхи тогда знать, как делай…


Рассвет

Холм не был высок, скорее он был даже и не холмом, а просто пригорком, но на бесконечном плоскогорье Великой Фригии, ровном, как финикийское зеркало, некоей магией заросшее кудрявыми, в полчеловеческих роста травами, он казался едва ли не горой, достойной сравнения с теми, что лежат в девяти днях пешего пути на восток, там, где начинаются поросшие лесом, а немного повыше – каменистые отроги малоазиатского Тавра, со времен титаномахии бугрящего бычью спину под спокойными небесами здешних мест.

Итак, какой-никакой, но это был холм.

Возвышенность.

Точка, самой Бои, Жизнью, предназначенная для наблюдения, а волею Арея, неравнодушного к доблести, отданная ныне тому, кто был достоин стоять в этот день выше прочих. Достоин хотя бы потому, что сумел, искусно отманеврировав, запутать противника так, что тот закрутился на месте, словно котенок, увидевший собственный хвост, потерял время – и вынужден теперь стоять лицом на восток, глазами встречь медленно выплывающей из-за колышущегося горизонта колеснице Гелиоса.

Отсюда было видно все, до мельчайших подробностей.

Один за другим выползали из далеких загонов черные, расплывчатые в испарениях пока еще не истаявшей росы, жуки и томительно-медленно поспешали в открытую степь, где их уже поджидали другие жуки, покинувшие загоны раньше. Жуки подтягивались друг к дружке, бесшумно сливались воедино, становясь вдвое, втрое, вчетверо больше, утрачивая бесформенную загадочность и превращаясь в твердые даже на глаз темные квадраты, прямоугольники, ромбы; ромбы впивались в бока квадратам, квадраты вжимались в спины прямоугольникам, а из загончиков в отдалении выползали все новые и новые не имеющие четкой формы жуки. Эти уже двигались побыстрее, но дерганый скок их радовал взгляд меньше, чем спокойное, неуклонно настойчивое шествие давешних квадратов и прямоугольников… и вот уже возникает там, вдалеке, чуть-чуть пошевеливаясь, темная… стена не стена… линия не линия… темное нечто, а что? – не сразу и разберешь, и алеют, синеют, желтеют перед ней выстроенные в странном, зигзагообразном порядке бугорки, немножко похожие, если глядеть с холма, на цветастые бородавки, уродующие плохо выбритый подбородок…

Их много. Пожалуй, даже слишком много…

Живописец, узрев такое, непременно поморщился бы и свысока обронил бы несколько высокомерных фраз, вполне приличествующих случаю: об отсутствии у создателя картины чувства меры, о ненужных изысках, не дающих никакого прорыва из обыденности, а, напротив, свидетельствующих о наступлении необратимого творческого кризиса. И уничтожающая уничижительность мастера была бы столь категорична, что неумеха, создавший подобное, немедля прогнал бы зрителей, заперся на ключ изнутри и, багровея, уничтожил бы картину, способную уничтожить его репутацию.

И правильно поступил бы, к слову сказать.

Увы! Среди находившихся на холме не было живописцев. Возможно, именно поэтому происходящее там, вдалеке, рассматривалось и оценивалось без всякого осуждения, скорее даже – одобрительно.

И уж, во всяком случае, с живым интересом.

Но – молчали.

Пока Антигон не развернулся в седле, пренебрежительным взмахом ладони отстраняя от себя происходящее…

– Разведчики не лгали! Похоже, что Селевк наловил зверушек со всей Индии. Сколько, ты говорил там, Исраэль Вар-Ицхак, полтысячи?

– Четыреста восемьдесят, – мягко уточнил горбоносый иудей, почти до бровей утопающий в кольцах иссиня-черной лохматой бороды. – Из них тринадцать хворают. Похоже, смертельно, государь.

– Твоя работа?

Вар-Ицхак неопределенно угукнул.

– Нет уж, признавайся: твоя? Не жмись, здесь все свои, Антигону не сдадут! – задиристо настаивал Одноглазый. Он чувствовал уже, как подступает к сердцу та невыразимо веселая легкость, что с юности предшествовала сладостно-щемящему мгновению, когда наступает время, рванув из ножен махайру, ударить пятками в конские бока. – Ну же, говори!

На сей раз Вар-Ицхак гыгыкнул. Столь же, впрочем, неразборчиво, как ранее.

– Ясно. Враг не дремлет, да? Ладно. А почему же всего тринадцать прихворнули, а, иудей? Помнится, в свое время ты обезлошадил всю конницу Певкеста!

По бороде лохага разведки пробегают волны, и находящиеся рядом, знающие мимику бородача немало лет, понимают, что неразговорчивый иудей до крайности возмущен.

И это так. Подначки базилевса считает безобидными разве что он сам, и если ближние не таят обиды, то лишь потому, что такое случается только перед большими сражениями, а после побед ущемленное самолюбие утихомиривается бальзамом наградных. Но все-таки не стоило так подкалывать заслуженного и доверенного воина.

Кровь из прикушенной губы, подсолив рот, пригасила обиду. Исраэль Вар-Ицхак на миг показал квадратные, желтые от наса* зубы. Но все же отзвук обиды саднил. Можно подумать, базилевсу неизвестно, как дотошен в исполнении своих обязанностей лохаг его разведки! Разве только конница Певкаста? А люди Алкеты, шедшие на Тарс, а вышедшие к Херсонесу Понтийскому? А триумф афинской демократии? А пленение Эвмена? Да что говорить! Сам Антигон прекрасно знает, что его тайная служба на голову выше любого аналогичного ведомства, хоть вавилонского, хоть македонского. Ну, с египетской, пожалуй, наравне, так то ж Египет, а не хвост собачий, Йахве Элохим свидетель, чтоб Исраэль Вар-Ицхак так был жив, как это чистая правда! А распевать песни о своей службе, пусть и среди людей, известных досконально, лохаг разведки не хочет и не будет! Порой случается так, что неосторожно сказанное имя подхватывает ветер, и уносит, и приносит в самые неожиданные места, к самым неожиданным людям, приносит, получает вознаграждение и снова улетает колебать ветви деревьев. Много удивительного случается в жизни, и поэтому не следует обычному человеку знать слишком много, ибо излишне многое знание, как правило, завершается великой скорбью даже для базилевсов… Что же касается Селевковых слонов, которых стало всего на тринадцать меньше, то эти звери, похоже, отродье преисподней, они не только чуют приближение человека, но и умеют отличать своих от чужих, даже если своего чуют в первый раз. Но не тревожить же Царя Царей непроверенными слухами о том, что эти слоны вроде бы и не совсем слоны! И прозвища четырех лучших людей из ведомства Исраэля Вар-Ицхака базилевсу тоже знать ни к чему. Лохаг разведки располагает, хвала Антигону, достаточными средствами для выплаты пенсий семьям тех, кто не вернулся с задания…

– Не дуйся, Вар! – Дружеская, немного ироничная улыбка старика вмиг оборвала нехорошие мысли. – Чего не скажешь, когда весело. Давайте-ка поглядим, что нам готовят дорогие друзья!..

С каждым ударом сердца серая полоса на востоке становится все светлее, и уже можно вполне отчетливо разглядеть, как, одна за другой выходя из полисадиев, выстраиваются к битве синтагмы союзников.

Чем-то этаким, неуловимо-обещающим, кисловатым пахнул вдруг подсвеченный еще не видимым солнцем ветерок, и Антигон посерьезнел.

– Шутки в сторону! Смотрите, друзья, – рука царя вновь взмыла от поводьев, указывая на формирующийся вражеский строй. – Правый фланг: тяжелая конница. Хорошая конница, персидская. И сколько-то фессалийской. Всего тысяч десять…

– Двенадцать. Из них треть фессалийцы, – негромко уточнил Исраэль Вар-Ицхак.

– Благодарю, Вар. Дальше: сдвоенная фаланга. Вернее, то, что они называют фалангой, а на деле – варварская толпа. Сколько их там, Вар?

– Двадцать тысяч азиатского сброда. Строю слегка обучены. Но – наспех. Тридцать тысяч Лисимаховых. Строю не обучены вообще. Но – фракийцы.

– Всего полста тысяч пехоты. Немало! И легкая конница, лучники слева… Не нужно, Вар, это я и сам вижу!.. Около двадцати тысяч…

Вар-Ицхак кивнул, полностью подтверждая оценку царя.

– Впереди – слоны. Перед слонами – колесницы.

Одноглазый подбоченился, вызывающе осматривая соратников.

– Теперь вопрос: кому-нибудь это что-то напоминает? Считаю до трех. Раз. Два…

– Гавгамелы! – пожав плечами, словно стыдясь хвалиться узнаванием очевидного, откликнулся узкоплечий стратег с широким шрамом, чудом пощадившим серо-облачные глаза.

И пять или шесть воителей, не столь проворных, поперхнулись тем же незабвенным словом.

Среди двух десятков стратегов Одноглазого не менее половины перешагнули уже рубеж шестого десятка, и память о битве тридцатилетней давности, расстелившей Персиду, а вместе с ней и всю Азию, под сандалии македонцев, не угасала в их снах, заставляя испытанных бойцов тоненько, по-детски вскрикивать в сумеречные предрассветные часы.

– Они повторяют ту же ошибку, что и Дарий. Они и не могут ее не повторить! – продолжал Одноглазый. – Сперва они пустят колесницы, просто так, для затравки – не понимаю, кстати, для чего Селевк приволок эту рухлядь. Затем пойдут слонишки. Кулаком ударят. И крепко. Очень уж их много. Попытаются размести фалангу. А мы на это… Между прочим, как там твои люди, Рафи?..

– Люди кельби получили жалованье и славят благочестивого Антагу, – сверкает белками глаз Рафи Бен-Уль-Аммаа, вовсе не постаревший за годы, истекшие после Газы, разве что немного ссутулившийся. – Люди кельби любят останавливать двухвостых иблисов…

Он слегка кокетничает, кельбит Рафи Бен-Уль-Аммаа, он уже не тот жалкий варвар, что по глупости своей служил некогда презренному Паталаму. Нет, совсем нет. Он – македонец! Что означает – «настоящий человек»! И храбрые люди кельби теперь тоже македонцы, все, как один. Они сражаются за великую цель, а то, что кроме идеи они еще и получают жалованье, так должны же на что-то жить, отпустив мужей творить достойные дела, терпеливые женщины народа кельби!

– А ведь много их, а, Рафи?

– Да и людей кельби немало, – хихикает, пряча улыбку в складках клетчатой куфии, Рафи Бен-Уль-Аммаа.

– Эт-точно, – ответно усмехается Антигон. – Пехоту они, ясное дело, придержат на потом; кидать ее на фалангу – все равно, что принести в жертву, а Лисимах не настолько богобоязнен. Пехота будет стоять и ждать, как при Гавгамелах. До тех пор, пока конные лучники не растреплют фалангу.

– Они не дождутся, – спокойно вставляет в краткую паузу смуглый низколобый таксиарх, на вид то ли эллин-островитянин, то ли финикиец.

– Ты прав, Амилькар! Дарий тоже когда-то сделал ставку на стрелы. Думал, его катафрактарии удержат гетайров Александра. Не удержали. Впрочем, – сам себя оборвал Манофталм, сердито хмурясь, – что ж это я? Все ведь обговорили…

Но словам тесно в замкнутом рту, они рвутся на волю.

– Хвала Зевсу, – Антигон воздел руки горе, ненадолго отпустив поводья, – что Птолемей испугался. Приведи он свою пехоту, нам было бы куда труднее…

Стратеги и таксиархи кивают. Они полностью согласны.

Египетская фаланга – это достаточно серьезно. К тому же, окажись тут Сотер, врагов было бы не семьдесят пять тысяч, что, в общем, терпимо, поскольку у отца и сына копий и мечей не меньше, а раза в полтора больше. И это было бы весьма прискорбно, поскольку сражаться все равно бы пришлось, невзирая ни на что…

Кивает и Вар-Ицхак, осторожно фыркая.

Ему одному здесь, не исключая обоих царей, старшего и младшего, известно, во что обошлось отсутствие Птолемея. Три четверти талантов чистого золота, много вина и две бесценные жизни преданных людей, которыми пришлось пожертвовать. На золото плевать, а вот людей жаль; впрочем, идя в ведомство Вар-Ицхака, они знали, на что шли…

Исраэль Вар-Ицхак, создатель и бессменный руководитель устрашающей пол-Ойкумены секретной службы Монофталма, прячет в кольцах бороды сумрачную гримасу.

Ему все-таки вопреки всем доводам разума жаль тех, кто никогда не вернется из Египта. Это были лучшие из лучших, способные совершить невозможное. Даже сам он, посылая их в неизвестность, не мог надеяться, что ребята найдут подходы к царевичу Керавну, более того, станут его доверенными лицами. А они нашли. И стали. Что говорить, специалисты высокой пробы, таких становится все меньше. И когда еще найдется гений невидимой работы, подобный хотя бы тому же Йэсиэлю Бейт-Лахмскому, он же Аттий Ликид, он же Имр-уль-Кайти, он же Клитий из Мемфиса? Не говоря уж о Ясоне Черном, известном так же, как пелузийский Ликург…

И все же они погибли не зря. Птолемей остался в дураках.

И это радует лохага Исраэля.

У начальника Антиноговой разведки свои счеты с фараонами страны Кеми. Слишком много крови легло между неким пер'о, давно уже отжившим, и предками Вар-Ицхака, чтобы потомки легко и просто прощали долги…

Заставляя находящихся на холме прервать раздумья, в отдалении запели трубы противника. Громоподобно ревущие, они казались на расстоянии всего лишь источниками еле слышного гула, похожего на жужжание шмелей.

Построение в боевые порядки подходило к концу.

Обратив взгляд в сторону своих войск, Антигон прищурился и восторженно прицокнул языком. Вульгарно, грубо и радостно, как обычнейший гоплит откуда-нибудь из Ахайи, где и слыхом не слыхано о правилах учтивости, и люди живут в незатейливой простоте эпохи Гомера.

– А наши-то, а? Слов нет!

И свита молчанием подтвердила правоту царя.

Ибо не под силу смертному описать простым языком красоту и четкость построения синтагм, на четыре пятых состоящих из ветеранов, не нуждающихся в особых командах…

Восторги же поэтов, выраженные вычурными образами, превращают истинную, неброскую прелесть слаженной, сияющей железом и бронзой мощи в сладенький сиропчик из тех, которыми искусные повара поливают праздничные пироги.

Если нет слов, лучше молчать.

– Ну, довольно! – прервал наконец молчание старший базилевс. – Пора по местам. Надеюсь, никто ничего не забыл? Ты, Амилькар?

– Мардийская конница выполнит свой долг, царь!

– Ты, Калликратид?

– Фаланга готова к бою, царь!

– Ты, Арриба?

– Стрелки не подведут тебя, царь!

– Прекрасно. Сам я встану вместе с фалангой. Нужно же тряхнуть стариной напоследок. Ты, Вар, при мне, как всегда!

– Повинуюсь, царь!

– Отправляйтесь… Деметрий! Ты – останься.

Подождал, пока кавалькада, рассыпаясь на ходу, спустилась с холма. Ударив пятками коня, приблизился к сыну. Цепко ухватил за плечо, прикрытое бесценным плащом, равным по стоимости целому состоянию. На мгновение замер.

– Послушай, сыночек! – Никто, услышав, не поверил бы, что говорит Антигон, так много нежности светилось в негромком голосе.

Царям нельзя проявлять слабость, поэтому и отправил отсюда Монофталм свидетелей, хоть и близких, а все же лишних людей. Вар – не в счет, ему и без слов известно все. Или почти все. И юноша, привычно сдерживающий приплясывающего коня чуть позади Деметрия, тоже не в счет. Он – неслуживый; он – друг и родственник.

– Сынок, я думаю, мы победим. Знамения хороши, количество войск равно, а качеством мы намного превосходим их. Скорее всего они сделают ставку на легкую конницу. На лучников. Лучники могут быть опасны. Поэтому я прошу тебя: не подведи. Ты слышишь?

– Верь мне, папа! – сдавленно вымолвил Полиоркет, изнывая от пронзительно-недетской любви к этому громадному старику, столь неудачно пытающемуся скрыть свое беспокойство за него, Деметрия.

Задача поставлена и уяснена. Силами отборной конницы должен Деметрий нанести лобовой удар по катафрактариям* союзников, отбросить их и вклиниться между двумя фалангами, сметая и прогоняя прочь конных лучников, которые, несомненно, сделают все, чтобы не позволить фаланге перейти в атаку на фракийскую пехоту.

Если это будет сделано чисто, победа неизбежна. Как при Гавгамелах.

– Я справлюсь, папочка! – безуспешно пытаясь сдержать слезы, улыбнулся Деметрий.

Трижды глубоко втянув воздух, Антигон распрямился и кивнул.

– Верю. И вот еще что…

Сейчас живой глаз старшего царя был холоден, как лед, и страшен, как лава, текущая по склону вулкана.

– Селевк поставил во главе катафрактариев Антиоха. Запомни: Антиох не должен уцелеть в этом бою. Понимаешь? Он не нужен мне… Не нужен нам с тобою пленником, и беглецом не нужен тем паче. Пусть он падет с честью. Понял?

Деметрий кивнул.

Отец прав. По слухам, Антиох достойный муж, они с Полиоркетом почти ровесники, но это ничего не значит. Нет у властителя Вавилона других наследников, и если Антиох падет, азиатским торгашам придется искать преемника своему любимому Селевку. А люди Вар-Ицхака уже работают в нужном направлении, и если род Селевка оборвется, наивероятнейшим кандидатом на вавилонский престол станет он, Деметрий.

– Пирр!

Уже почти тронув коня, Антигон вспомнил все-таки о рыжем юнце, обожающими глазами следящем за ним и сыном.

– Ну, ближе, ближе, малыш! Уже пришел в себя, смотрю? Успокоился? Отлично! Прошу тебя… – Царь македонцев приблизил лицо к лицу эпирота и, приглушив голос, почти шепнул, как равный равному, доверяя великий секрет. – Будь рядом с Деметрием, не отставай! Он ведь горяч, ему нужно, чтобы рядом был друг…

Пирр попытался ответить, но не сумел. Лишь в горле, перехваченном судорогой восторга, нечто взбулькнуло.

И Антигон с удовлетворением отметил, что в гуще боя вражескому всаднику придется сначала свалить этого нехлипкого юнца, чтобы подобраться к его, Антигона, мальчику. А если не забывать, что молоссика, в свою очередь, будут прикрывать, не щадя себя, люди бешеного одноухого Ксантиппа, не очень многочисленные, но злющие, словно волки по зиме… Так что, если Диос-Зевс не таит зла, то за Деметрия можно почти не волноваться!

Конечно, битва есть битва, а цари не менее смертны, нежели подданные, но в чем Антигон не сомневался совершенно, так это в том, какова будет судьба любого, посмевшего скрестить клинки с сыном…

– Ну что, договорились? Руку, малыш!

Рука молосса была суха и тверда. Мозолистые пальцы Антигона лишь на миг сжали ее по-настоящему и тотчас расслабились, ощутив невольное, но жесткое сопротивление.

Лицо же мальчишки пылало восторженным румянцем.

И Антигон, поддавшись симпатии, дружески подмигнул.

Этот юный эпирот – ценное приобретение, даже и нынче, когда представляет лишь себя, располагая неполной сотней всадников. Есть в нем нечто этакое, еще не развившееся вполне, как говорят философы, харизма, а если вспомнить персидских дервишей – фарр. Нечто, незримо светящееся вокруг головы, ощущаемое людьми помимо воли и заставляющее идти на смерть и на подвиги по одному лишь взмаху руки человека, источающего невидимое никому сияние.

Что удивляться?! Царская кровь! Настоящая царская…

Пока это еще лежит глубоко, не вырвалось на поверхность, не осозналось. Когда такое случится, тысячи людей потянутся к мальчишке, и юнец, сам не зная отчего, поймет и примет как должное незнамо откуда взявшееся умение повелевать, щадить и одерживать победы.

В этом Антигон уверен. Ибо умеет ощущать подобное на расстоянии. Уже давно. С того самого дня, когда нищенствующий дервиш, хранитель Огня в храме Ормузда, что в Персеполисе… или в Сузах?.. нет, точно – в Персеполисе, рухнул в пыль перед копытами коня мирно проезжавшего гетайра Антигона, спешащего на царский зов. Дервиш бился, источая пену, глаза его выкатились из орбит и налились кровью, боевой, ко всему привыкший конь плясал на месте, шарахаясь от обезумевшего азиата, и хранитель Огня, тыча заскорузлым пальцем в одноглазого юнана, вопил, будоража всю округу гулким, отбегающим и вновь возвращающимся эхом: «Фарр!.. Фарр!.. Фарр…» А сбежавшиеся из лавочек и харчевен персы, загородив дорогу, стояли на коленях, уткнув лбы в пыль и не смея взглянуть на обычнейшего чужака, если чем и прославленного – хотя бы среди своих! – так это тем, что недавно у него родился четвертый сын, младенец необычайных размеров и красоты, названный, по воле отца, Деметрием…

Фарр!

Но Антигон Монофталм – не азиатский дервиш! Он не станет никому говорить о том, что знает наверняка. Он просто пожмет мальчишке руку. Как равному. И да будет то, чем одарен Пирр, служить на пользу роду Антигонидов! В конце концов, владетелям Ойкумены ни к чему эпирское захолустье! Более того, со временем можно будет назначить Пирра и Наместником Македонии.

Впрочем, это уже будет заботой Деметрия. И – Гоната.

– Все. Отправляйтесь к всадникам, дети. Скоро будем начинать… Кстати, сынок!

– Слушаю, царь!

Белый конь Деметрия, хорошо известный всей Элладе нисеец с шелковистой, тщательно вычесанной гривой, переплетенной низками сапфиров, недовольно всхрапнул, осаженный могучей рукой всадника.

– Если со мной вдруг что… – Антигон помедлил, словно не решаясь завершить, и резко выдохнул:

– Береги Гоната!

Полиоркет понял не сразу. А поняв, вздрогнул. Никогда еще не доводилось слышать такое от уверенного в себе и ничего не страшащегося отца. Усилием воли он преодолел внезапно подступившую слабость. Начал было с легкой, полушутливой-полувсамделишной укоризны:

– Ну что ты, папа? Мы с тобой еще…

И, не выдержав взятого тона, судорожно кивнул:

– Да, конечно! А если вдруг что со мной… живи подольше, родной. Ради Гоната!

– Обещаю, сынок!

Глаза встретились – все три. И всадники, один – сияющий в лучах показавшегося наконец солнца золотом, каменьями и пурпуром, другой – похожий на самого простого из простых конника, затянутый в видавший виды бронзово-кожаный панцирь, каких давно уже никто, кроме стариков, не носит, обнялись, не сходя с коней. Приникли друг к другу, и не сразу смогли заставить себя разорвать объятие.

И невнятная тоска, ни о чем не говорящая прямо, даже не намекающая ни на что, а просто исподволь скребущая души, стушевавшись, уползла прочь – так же внезапно, как и появилась…

В самом деле, что особенного может случиться с царями Ойкумены, имеющими под рукой восемьдесят тысяч не утративших ни сил, ни задора ветеранов?

Ничего, кроме победы.

Которая уже близка.

– Хватит, хватит… Тебе пора, сынок… Сынок!

– Что, папочка?

– Если что, береги Пирра! Он послан тебе богами!

– Я знаю, папочка!

– Сынок!

– ?..

– Архигиппарх Деметрий! Почему вы еще не на месте?

– Повинуюсь, Царь Царей!

Пурпурный, и белый, и золотой всадник, сопровождаемый сияющей свитой, помчался вниз, в травы, к строю, к коннице, которую ему предстояло возглавить в грядущем бою.

А седогривый воин в простеньких старомодных доспехах еще возвышался над степью, медля тронуть коня, вглядываясь в источающий розоватое сияние, совсем уже посветлевший, пронизанный жгутами кровавых отблесков восток.

Юное солнце выползало из-за окоема, собираясь во всю утреннюю силу запылать над Ипсом…


Раннее утро

Изо всех, стоявших некогда над ложем уходящего к предкам царя Македонии Александра, именовавшего себя Божественным и все равно не избежавшего удела, предначертанного всем смертным, ни над кем так не злословили досужие языки, во все века изобильно водившиеся в полисах острой на словцо Эллады, как над Лисимахом, полагающим себя воплощенным Гераклом.

В застольных байках и подзаборных сплетнях поминалось все, даже то, что безоговорочно прощалось любому другому! И простоватое, явно неклассическое лицо с вызывающе, совсем по-кабаньему вздернутым кончиком широкого носа, и сложные отношения с наследником, и постоянные, вошедшие уже в привычку неудачи попыток округлить свои нищие владения за счет задунайских земель, и – конечно! как же без этого! – злополучная львиная шкура, то подвытертая и битая молью, как и положено постоянно не снимаемой вещи, а то вдруг – опять новенькая и лоснящаяся, словно только что снятая с очередного льва, заказанного Лисимахом для личного зверинца, благополучно доставленного морем во Фракию и пропавшего без вести несколько дней спустя…

«Дубина дубиной!» – хихикала Эллада, благо царство Лисимаха было надежно ограждено от ее северных рубежей тысячами стадиев македонских земель, и гарнизоны Полиоркета готовы были в любой миг защитить и не дать в обиду ценных друзей. Когда же излишне разговорчивых пытались одернуть более мудрые и сдержанные, напоминая, что в лихие нынешние времена многое меняется в одночасье, что Лисимах – злопамятен и обидчив, Кассандр – не вечен, Полиоркет сегодня – здесь, завтра – там, а Фракия, как ни крути, далеко не на краю Ойкумены, говоруны, лишь на миг примолкнув, тотчас же задиристо выпячивали хилые груди и вопрошали: но разве правда не угодна Олимпийцам?!

Угодна. Если она – истинна.

Как истинен тот неоспоримый факт, что сейчас любой из этих, не по чину словоохотливых, не то что не посмел бы, но даже и не подумал бы молоть языком гадости о фракийском вепре!

Стоило поглядеть на Лисимаха!

Грузно и неколебимо восседая на спине тяжелого, как и он сам, мохноногого жеребца, покрытого вместо чепрака шкурой громадного медведя, старик медленно ехал вдоль неровного строя фракийцев. А другая шкура, прославленная шкура льва, скрепленная на шее простым бронзовым аграфом в виде оскаленной кабаньей головы, как всегда, покрывала широкие плечи. Сейчас Лисимах и впрямь походил на Геракла, старого, совершившего все положенные подвиги, обремененного славой, но все еще могучего и вовсе не собирающегося уходить на гору Олимп, где ждет его место за пиршественным столом отца-Зевса. Клыкастая пасть громадной черногривой кошки полностью покрывала простой шлем без гребня, и взглянувшись мельком, не сумевший вглядеться как следует, клялся потом, что своими глазами видел не человека, а подлинного льва с лицом Лисимаха, обрамленным пастью хищника.

Лисимах не спешил.

Время от времени он останавливал прогибающегося под тяжестью ноши коня, вскидывал правую руку и кричал нечто отрывистое, гортанное, переходящее в визг. А в ответ неслись десятки, сотни, тысячи восторженных воплей, вырывающихся из глоток нечесаных, заросших темным волосом воинов, вовсе не похожих на известных Элладе, диковатых, но все же достаточно эллинизированных подданных фракийского вепря.

Тридцать тысяч задунайских даков и гетов, соблазнившись добычей, славой, а более всего – счастьем вновь послужить такому вождю, как он, поднял в поход Лисимах! И они пришли, не раздумывая и не споря, забыв прошлые распри с царем Причесанной Фракии…

– Аи-й-йя-а-ааа! – взвизгивал вепрь.

– Йа-я-йайаааааа! – отзывались люди из-за Дуная, потрясая грубовато сработанными длинными копьями и широченными двулезвийными секирами. Никаких доспехов не было под меховыми безрукавками, накинутыми на голое тело, и могучие мышцы, умащенные оливковым маслом, жирно лоснились…

– Йа-я-йаааааа! – не так восторженно, но искренне присоединялись к ним южные фракийцы, знающие не понаслышке и вздорность нрава своего царя, и тяжесть введенных им налогов и податей. Они в отличие от северных собратьев не очень-то восхищались воплощенным Гераклом, но рядом с ним, чуть отставая, гарцевал худощавый молодой воин, уже не юноша, но еще и далеко не зрелый муж, и улыбался ласково, и приветственно помахивал рукой.

– Йа-я-йаааа! – не скрывая приязни, ибо знали, что старый вепрь примет ее на свой счет, а задунайские троглодиты все равно ничего не поймут, вопили подданные Лисимаха, приветствуя свою надежду, незлобливого, смелого и умного престолонаследника Агафокла.

И в улюлюкающем, взлаивающем, взвизгивающем вопле тысяч угасало сдавленное «Ай-яй-яй-аааа!» оборванных, скверно вооруженных азиатов, навербованных Лисимахом количества ради и поставленных в первые ряды. Не доблести ради, а просто жертвенной пищей суровым покровителям поля битв…

А потом Лисимах перекинул через седло ногу и спрыгнул в не очень высокую здесь, всего лишь по колено гоплитам, траву, и навстречу ему, провожаемый сотнями вмиг замерших глаз, шагнул обнаженный по пояс задунайский гет, странно безоружный, зато увенчанный венком из бело-желтых полевых цветов.

Старый обычай, прочно забытый во Фракии Причесанной, но истово почитаемый за Дунаем, надлежало исполнить царю Лисимаху, признанному варварами военным вождем на все время похода. Вот сейчас он произнесет положенные слова, задрав к солнцу всклокоченную седую бороду, а затем сверкнет меч, или кинжал, или топор – что выберет сам! – и тело лишенного жизни рухнет в траву, а душа, торопясь и не оглядываясь на покинутый мир, устремится к подножию скамьи Залмоксиса – просить Большого Деда не обделить своих правнуков удачей в бою на чужой, неправильно ровной земле.

Лучшие из лучших накануне, отчаянно споря, бросали жребий, добиваясь права уйти к Большому Деду, и не один десяток завистливых взглядов жег сейчас спину счастливчику, которому повезло. Еще бы! Как бы ни сложилось нынче, а этот, посланный в Синюю Чащобу, навсегда сядет в пиршественной избе Залмоксиса, а когда Большой Дед решит вылезти в осеннее небо и поиграть силушкой, тот, кто сейчас уйдет, будет одним из спутников его, подающих Стрелку стрелы-молнии, бьющие в бездонный громовой барабан. Немаловажно и то, что семья везунка, и род его, и весь поселок, как бы ни обернулась битва, получит от львиношкурого великана богатые дары, много металла, и тканей, и оружия, и каменьев, приятных для женщин… Много больше, чем может надеяться набить сумку выживший воин, если еще повезет ему не только уцелеть, но и оказаться в числе победителей!..

– Зал-мок-сис-зал-мок-сис-зал-мок-сис! – мерно рокотала толпа, заглушая негромкое моление Лисимаха.

И наконец избранник, улыбнувшись напоследок сородичам, опустился на колени, а фракийский вепрь, сделавшийся внезапно похожим не на Геракла, но на кого-то иного, смутно известного и невыносимо жуткого, потрепал его по плечу и, не глядя, протянул назад мощную, красиво изуродованную львиными когтями руку.

Празднично одетые, закованные в доспехи рабы, почтительно склонившись перед обоими, подали властителю Фракии тяжелую, отполированную дубину…

Взмах…

Впрочем, ни низкого, шмелино-басовитого гула рассекаемого воздуха, ни хрусткого чавканья дерева о кость Селевк уже не расслышал.

Колесница тронулась, и в скрипе громадных, в полтора человеческих роста колес утонуло все, даже тяжелый, слаженный выдох тысяч людских глоток.

И ни один из фракийцев, лишь недавно восхищенно взиравших на златокованое, усыпанное каменьями, двумя дюжинами белых быков влекомое сооружение, способное потрясти не только их неискушенные мозги, но и воображение утонченного эллина, не повернул головы вслед удаляющейся повозке, украшенной золотыми грифоньими крыльями…

– Они варвары, отец, – сказал Антиох, с трудом преодолевая ноющую потребность обернуться и поглядеть на распростертое у ног Лисимаха тело. – Они настоящие варвары, отец! И Лисимах такой же варвар, как они, ничем не лучше!..

– Да, они варвары, – не кивая, согласился Селевк, без усилий сохраняя величественную позу, издавна предписанную шахиншахам Востока, вышедшим поглядеть, как будут во славу их умирать доблестные пехлеваны Азии. – Они варвары, тут ты прав! Но Лисимах не такой же, как они. Он гораздо страшнее…

В высокой тиаре персидских владык, некогда поднятой Божественным из холодеющих рук истекшего кровью Кодомана, последнего Дария державы Ахеменидов, в пышной царской одежде, тщательно отобранной старыми евнухами, помнящими еще времена Грозноглазого Артаксеркса, умащенный благовониями согласно этикету Суз и Персеполиса, нарумяненный и набеленный, с густо насурьмленными бровями, он совсем не походил в эти мгновения на юнана, пришельца с враждебного запада.

Любому, поглядевшему со стороны, стало бы ясно, что время обернулось вспять, и вот: твердо попирая верхнюю площадку славной крылатой колесницы, куда нет доступа никому, кроме шахов Арьян-Ваэджа, страны ариев, и их наследников, блистая и сияя, словно солнечный свет, струящийся в его жилах, увенчанный митрой Кира Великого, объезжает победоносное воинство один из тех владык, что некогда единым движением насупленных бровей потрясали жалко трепещущую Ойкумену, рассылая во все стороны света, от Турана до Юнана, не знающие ни сомнения, ни страха, ни ослушания непобедимые отряды…

Судьба изменчива, но сыны Персиды знают: как бы ни играла она людскими жизнями, но Ормузд, несомненно, повергнет в прах нечестивого Анхро-Манью, и свет восторжествует над тьмой, а день над ночью.

Ибо ночь коротка, а день неизбежен.

Так говорил Заратуштра!

И потому восемь тысяч всадников, с ног до головы залитых сверкающей чешуей бесценных, непробиваемых с первого удара катафракт, вскидывают ввысь тяжкие пики и широкие прямые мечи, приветствуя властелина Азии.

– Хай! Хай! Хай! – кричат «бессмертные», отборная конница Персиды и Сузианы, дети и внуки лучших из лучших всадников, служивших владыкам из славного и, увы, угасшего, исчерпав себя, рода Ахемена.

– Хай! Ха-ай! – выкрикивают они.

И в раскатах клича слышится мерная поступь стотысячных армий, истоптавших в не столь уж давние дни земную ширь; жалобный плач последнего царя Лидии проскальзывает сквозь рев, и бессильные проклятия престарелого мидийского шаха, не удержавшего тиару; тонко отзвякивает в реве скрежет мечей, скрещенных при Фермопилах, и у Саламина, и возле Платей, где, надломившись о юнанское упорство, впервые дала трещину неодолимая дотоле мощь витязей Азии…

– Ха-а-а-ай!

Многие из всадников, чьи лица скрыты забралами, росли без отцов в наследственных башнях Персиды, и крепостцах Бактрианы, и мидийских усадьбах-дасткартах, росли в окружении заплаканных матерей, постаревших до срока, и сестер, чья девичья честь была поругана ворвавшимися в мирный дом чужаками, ведомыми кровожадным дэвом в рогатом шлеме; мальчишки росли, мечтая о мести, и спрашивали кормящихся у их очагов калек, вернувшихся с кровавых полей: как? отчего? почему?.. И старики, нянча обрубки рук, потирая пустые глазницы, рассказывали о том, как иссякала отвага катафрактариев, раз за разом разбиваясь о тесный ряд сияющих щитов, ощетинившихся длинными копьями; о сказочном боевом строе, похожем на стену, рассказывали старики, и в надорванных голосах их стоном возникали странные, незнакомые названия далеких селений и рек: Исс, Граник, Гавгамелы…

В грязи и крови корчилась побежденная, изнасилованная, оскорбленная Азия, и только дети, шмыгая носами, сиротливо копались на пепелищах…

Но дети росли. И становились мужами. И отдавали в починку оружейникам продырявленные на груди отцовские катафракты.

Ибо как ни силен Анхро-Манью, ему не одолеть светлосияющего Ормузда…

Так говорил Заратуштра!

И вот он настал, долгожданный день.

Там, впереди – тот самый строй врагов, сомкнувших щиты, медночешуйный, невероятно ровный змей, сломивший, размоловший, унизивший славу отцов, осиротивший детей, опустошивший Персиду и Сузиану. У пехлеванов зоркие глаза: они способны различить бородатые лица, и многие бороды белы, а это значит, что в поле вышли те, кто еще юнцами убивал Азию и насиловал дочерей ее с позволения безумного Искандера Зулькарнайна, порожденного самим Анхро-Манью и справедливо казненного лучами ясного Ормузда еще до наступления возраста истинной зрелости.

Если сбылась мечта, о чем еще думать и в чем сомневаться?

– Ха-а-а-а-ай! Хай!

Пробил гонг Неотвратимости, расставляющий все по местам, и над стенами Персеполиса, и над башнями Суз, и над усыпальницами Пасаргад, и над храмами Экбатаны, и над высокими шпилями вавилонских дворцов взвились квадратные алые знамена с золотым солнечным кругом в центре, созывая подросших сыновей расплатиться по счетам отцов. Царь Царей Азии, шаханшах Арьян-Ваэджа вновь призвал под свои стяги своих «бессмертных», и бессмертные откликнулись на зов, и пришли сами, и привели легковооруженных кто сколько смог собрать: иные двух-трех, а кое-кто и по пять десятков. Вот они, на том фланге, сведены в скопище, колышащееся, словно утренний туман. Но не им решить судьбу битвы, нет; разве в силах жалкие стрелы и короткие метательные копья причинить хоть какой-то вред бронзовому дэву, сокрушившему хребет коннице незабвенных отцов?.. Исход битвы будет решен ударом тяжелой конницы, неостановимо рвущейся вперед.

И победа, искупающая былые поражения, станет драгоценным даром «бессмертных» Царю Царей, каким бы ни было его изначальное имя. И пусть говорят досужие сплетники, что этот светлоясный бог, возвышающийся на золотой, всем всадникам по рассказам стариков известной колеснице, что шахиншах-де рожден юнанской женщиной от юнанского мужчины. Пусть! Поверить в такое нелегко, но даже если так, то – нет разницы. Ведь Царь Царей, шахиншах Селевк, одет, как перс, и не позвал в поход никого из юнанов, заполнивших своей нечистотой азиатские города; он взял в жены не кого-нибудь, а княжну Апаму, дочь самого Спантамано, знаменитого и несчастного Спантамано, что предпочел гибель примирению с Зулькарнейном. О звезде и слезах Спантамано давно уже поют красивые достаны слепцы на базарных площадях, и в этих песнях герой-пехлеван равен великому Рустаму, жившему в незапамятные времена. Но Спантамано Согдийский был совсем недавно, и еще жива его дочь, плоть от плоти славного отца, ивот, рядом с Царем Царей, едет на крылатой колеснице сын ее и Селевка, соединивший в жилах своих кровь непокоренной Согды и раскаявшегося Юнана… ибо разве нераскаявшийся стал бы восстанавливать храмы Ормузда, разрушенные некогда пришельцами?..

И слепец может прозреть, и не узнает блаженства тот, кто посмеет попрекнуть прозревшего былой слепотой…

Так говорил Заратуштра!

Прикажи же своим «бессмертным» атаковать, шахиншах Селевк, Селейку-бозорг, прикажи, ибо кони устали ждать…

– Ха-й! Ха-й! Хай-хай-хай!

– Ты останешься с ними, – услышал Антиох шепот отца.

Губы Селевка почти не шевелились, но так уж устроена была его колесница, что любое слово, сказанное едва ли не про себя, отчетливо слышал стоящий рядом, как бы шумно ни было вокруг.

– Я сам бы хотел повести конницу, но мне нельзя. Место шахиншаха в центре, – шепчет владыка Вавилонии. – Прошу тебя, сын мой, справься! Иначе…

Договаривать он не стал. Антиох уже не маленький. Он и сам понимает, что будет с ними в случае поражения. Одни Гавгамелы уже состоялись, и участь побежденного шаха стала достоянием печальных достанов*.

Прямо с колесницы Антиох прыгнул в седло, и медлительные быки, описав плавный полукруг, повлекли крылатую повозку с каменно застывшей сверкающей фигурой назад, к центру фронта, в глубину сдвоенной фаланги.

И Плейстарх, возглавляющий фессалийскую конницу на самом краю правого фланга, в трех десятках шагов от колонны катафрактариев, нарочито закашлявшись, сплюнул в траву; разумеется, случайно, а в то же время – и вслед блестящей неторопливой махине.

Ему не было нужды воодушевлять фессалийцев.

Каждый из аристократов, пришедших на зов Кассандра и отправившихся на ненавистный истинному эллину Восток, сам, без напоминаний, прекрасно знал, ради чего стоят они в дикой фригийской степи, готовые убивать и умирать.

Обнаглевшие демагоги эллинских полисов, не чтящие ничего, кроме своего кошелька, распоясались вконец! Они вводят новые порядки, заставляя лиц скромных, благородных и почитающих старину признавать себя равными базарной толпе, грязному, не имеющему предков охлосу! Больше того, они отстраняют аристократию от должностей и запрещают потомкам богов и героев участвовать в выборах, именно потому, что прекрасно понимают: хранители старых устоев не позволят насиловать закон, запудривая краснобайством мозги доверчивой, падкой на посулы и единовременные поблажки серой погани, сила которой лишь в многочисленности, и ни в чем больше, – как будто плодовитости и нахальства достаточно, чтобы управлять полисами. Будь это так, Элладой давно правили бы крысы! Впрочем, называющие себя демократами мало чем отличны от писклявых, сильных лишь в стае подвальных тварей…

Крыс надлежит выводить.

Палкой. Ядом. Железом. Если нет иного выхода, то и огнем. А ежели у крыс объявляются заступники, то начинать необходимо именно с них.

И потому фессалийская конница, в рядах которой далеко не одни фессалийцы, пришла сюда и не уйдет без победы!..

Плейстарх дернул плечом, поправляя наплечник особого, по заказу сработанного панциря – так, чтобы горб не мешал в сражении.

– Высокоуважаемый! – учтиво обратился он к ближайшему всаднику, седобородому эллину, еще не старику, но уже покинувшему пределы заветного акмэ.

– Все-таки, что ни говори, а наши союзники подготовили неплохое войско. Послушав их крики, я начинаю верить, что мы способны оттеснить Одноглазого…

В ожидании битвы сводный брат Кассандра явно сболтнул лишнее и тотчас спохватился. Безумец! Гоже ли перед боем показывать воинам, что ты, вождь, сам не надеешься разгромить врага?

Впрочем, тот, кого спросили, не обратил внимания на оговорку сына Антипатра.

Кустистые брови эллина, нашедшего, как и многие собратья по несчастью, изгнанные из родных полисов, приют в гостеприимной Фессалии, надежно защищенной македонским мечом, дрогнули, тонкий, породистый нос заострился, и лицо на мгновение помолодело, напомнив Плейстарху лики классических изваяний Парфенона.

– Кричат неплохо! – согласился шлемоблещущий старец, бесспорный потомок кого-то из тех, кто когда-то брал на щит Трою, или, в крайнем случае, крутил весло на «Арго». – Но видишь ли, стратег, я предпочел бы, чтобы среди моих союзников был хотя бы кто-то, кричащий на человеческом языке!..

О! Почтенный муж, судя по всему, и впрямь из афинян. Не только лицо, но и острый язык указывают на это!

И Плейстарх хотел было ответить на шутку собственной шуткой, может быть, еще более едкой…

Но не успел.

Возвещая появление Царя Царей, шахиншаха Селевка на месте, от века положенном владыкам Азии «Аин-намаком», где-то вдали, среди фракийской фаланги, величественно и гнусаво взвыл громадный боевой рог Ахеменидов, взятый в свое время вместе с иными выморочными сокровищами Божественным Александром, сокрушившим хребет Азии при Гавгамелах.

Он, думалось многим, умолк навеки и никогда уже не заговорит вновь, великий рог Дариев и Артаксерксов, возвестивший некогда основание первой из держав, сумевшей не в мифах, а на деле объединить три четверти Ойкумены.

Он стих.

Онемел, униженный и оскверненный, как сама Азия.

Но теперь рог Ахемена вновь завывал, торжествующе и страшно, и пехлеваны минувших веков, чьи кости покоились в сумрачных Башнях Молчания, заслышав знакомый рокот, улыбались широкими оскалами черепов.

Было время, при этих звуках стихало все.

Было…

А нынче в ответ ему в десятке стадиев по прямой от выстроившегося, наконец, и способного атаковать неповоротливо-могучего войска союзников с левого фланга исступленно-неподвижной, озаренной сиянием начищенной бронзы армии Антигона чисто и яростно запели серебряные трубы…


Полдень

…Наступит день, когда Пирр, решив описать в поучение подрастающим сыновьям свою жизнь, с удивлением и даже некоторым испугом поймет вдруг, что не в силах выстроить в должном порядке воспоминания о мгновениях, предшествовавших началу великой битвы при Ипсе.

Отложив на время стило, он вновь и вновь перечтет Гиеронимову «Деметриаду», придирчиво вдумываясь в каждую фразу, досконально изучит иные, менее известные сочинения служителей Клио, проявивших понятный интерес к этой, и двадцать лет спустя актуальной теме, – и поймет, недоуменно морщась, что все описания, сколь бы подробны и красочны они ни были, в лучшем случае неполны, а подчас и вообще малодостоверны! Отнюдь не по злому умыслу авторов, вовсе нет. Просто потому, что не видевшему подобное воочию не дано передать злую, веселую и восторженную эйфорию, подобную той, что охватила в то давнее и незабвенное летнее утро тысячи обычно спокойных мужчин, ровными рядами выстроившихся на укрытом высокими травами поле и не знавших еще, что им предстоит стать участниками сотворения Истории.

И тогда молосский царь, уже прозванный к тому времени Эпирским Орлом, спрячет бессмысленные свитки в тисненые футляры, аккуратно, как обычно, расставит их на полке в библиотеке – лучшей в Элладе, кстати, по подбору военной мемуаристики и политологии, велит оседлать коня и отправится туда, где наверняка найдется ответ. В ветеранский приют, устроенный по его приказу и на его деньги в живописной роще неподалеку от эллинской Амбракии, новой столицы Эпира. И старики, благодарные Орлу, пригревшему их на старости лет, говорливые калеки, сгорбленные и тщедушные, живущие воспоминаниями, охотно станут рассказывать царю о том, что запомнилось им более всего.

Пирр начнет было делать пометки на восковой табличке, но вскоре отложит табличку и переведет разговор на иные дела, на питание и режим, спросит, довольны ли почтенные воины уходом, не следует ли выпороть кого-то из прислуги, буде имело место неуважение к сединам заслуженных бойцов. А потом приветливо распрощается и вернется назад, во дворец, с горечью размышляя в пути о том, что, видимо, нет ничего менее похожего на истину, чем рассказы свидетелей, очевидцев и, в первую голову, участников.

Он сядет в крохотной рабочей комнатушке, приказав Леоннату, кряжистому мужчине с иссеченным морщинами лбом, не допускать к нему до завтрашнего утра никого, даже Ксантиппа или Кинея, имевших право входить без доклада, крепко обхватит ладонями рыжую, с уже пробивающейся на висках сединой голову и прикажет себе: вспоминай!

Прикажет так, как привык, исключая возможность ослушания. И медленнозвучная Мнемозина, покровительница памяти, вынуждена будет подчиниться царю. Она приоткроет свой кованый сундук, выпуская на волю воспоминания…

Было так, вспомнит Пирр:

…вот, спустившись с холма, где остался в окружении личной стражи Антигон, Деметрий со свитой неторопливо едут вдоль бесконечного первого ряда фаланги. Гоплиты, загорелые дочерна, еще не опустили забрала коринфских шлемов, они выкрикивают приветственные слова и провожают Деметрия белозубыми, детски-восхищенными улыбками, а над рядами стройным частоколом топорщатся увенчанные листообразными наконечниками стройные древки сарисс – как и положено, в полтора мужских роста длиной у тех, кто в первой шеренге, чуть длиннее – у стоящих во второй и еще чуть-чуть – в третьей, и так далее, пока не доходит до шестого ряда, в котором копья столь длинны, что в пути их везут на обозных повозках, а в бою удерживают не иначе, как умостив на плечи идущих впереди.

Сариссофоры. Копьеносцы. Основа и суть фаланги.

Вторя сариссфорам, как на подбор – седым и юношески-мускулистым («дедами» называют их те, кто помоложе), смеются и размахивают руками щитоносцы-ипасписты, чей долг прикрывать в момент столкновения с врагом того, кто бьет, от встречных выпадов. Круглые щиты пока что лежат у их ног, но в деле они легко и свободно умостятся на локте левой руки, не стесняя движений…

Приплясывают не стесненные тяжестью бронзы легковооруженные застрельщики битвы, пельтасты; их латы из многократно сложенного простеганного полотна покрыты въевшейся пылью, которую так и не было желания отмыть, пока она еще не превратилась в потеки грязи, и они похожи немного на диковинных обезьян, которых так любят держать в своих домах медлительные и тароватые финикийцы.

Их много, их невероятно много, даже у Божественного не было такой армии! Вернее – была. Но тогда она сама не сознавала своей силы, расплесканная по гарнизонам. Семьдесят тысяч пехотинцев, закованных в медные латы, заботливо вычищенные и отполированные, словно к празднику. Каждый – в дорогих поножах, защищающих голени, и поручах, не позволяющих вражеским клинкам поразить руку. Узкая талия любого, кого ни возьми, стянута широким кожаным поясом, усеянным медными бляхами, и юбка, сплетенная из кожаных ремней, прикрывает мускулистые бедра.

Право же, не всякий кормящийся с лезвия меча способен позволить себе подобное снаряжение.

Эти – могут.

За ними – долгие годы походов, добыча, толково вложенная в дело, за ними – опыт и дружеское побратимство, позволяющее выстоять в трудный час. Многие из тех, кто ребячится, выкрикивая здравицы Полиоркету, дружески насмешничая и корча рожи, вышли в поле впервые после долгого перерыва, не устояв перед соблазном, когда на площадях малоазиатских и эллинских полисов появились глашатаи, призывающие ветеранов еще раз послужить Антигону.

Зов был сильнее благоразумия.

Даже клерухи, воины-пахари, забалованные и заласканные царями Египта и Вавилонии, сказавшись хворыми на призыв своих базилевсов, в ночи, крадучись, уходили к Одноглазому, потому что тихая, сонная жизнь обрыдла и гнилым комком подступала к горлу и некому было поверить тоску.

А здесь… Здесь все прекрасно понимали друг дружку, очень многие были знакомы с давних времен…

– Ксантипп! – кричит кто-то в открытом аттическом шлеме, и Пирр видит: охнув, рыжий македонец выпрыгивает из седла, не дав себе труда остановить кобылку, кувыркается на траве и оказывается в объятиях незнакомого Пирру воина-гоплита, явно – македонца, но стоящего почему-то в строю эллинских добровольцев. Позвавший Ксантиппа коренаст, крупноголов, каштановые волосы курчавятся, наползая на низкий крутой по-бычьи лоб… И они смеются, радуясь встрече, и дружески тузя друг друга тяжелыми кулаками, и «бычок», похмыкивая, отвечает на быстрые, бессвязные вопросы Ксантиппа:

– …ну да, здесь, а где же мне еще быть?…Эвдокл? Тоже тут! И Мямля, и Корешок, и Лысый Мегарид!.. Все наши тут, дружище!.. А без уха тебе даже к лицу, можешь сказать спасибо, а лучше после боя выставь кипрского!.. Да, и Пердикка здесь, сам увидишь, и Алкиной… А?.. Х-м… Таракана, брат, здесь нет…

На мгновение опасмурнев лицом, «бычок» вонзает ладонь в пространство, указывая на запад, где стоят враги:

– Там вон… Тараканище наш, дружище, там, вот какая нескладуха вышла, ну и хрен с ним, с тараканищем… чего и ждать было от линкеста?..

И совсем уж застенчиво добавляет:

– Мы тут, полемарх, посоветовались с парнями и решили: ежели увидим в поле, так пускай себе идет… так что ты тоже, если увидишь, не убивай, а?..

Ксантипп смеется, кивает, хлопает «бычка» по плечу и вновь вскакивает в седло… а вокруг – крики, и ликование, и хохот, и Деметрий приветственно машет рукой кому-то из третьей шеренги, и еще одному, из второй, и еще кому-то, и еще, еще, еще…

И еще вспоминает Пирр:

…вот, уже заняв положенное архигиппарху место во главе тяжелой конницы, Деметрий, золотой и пурпурный, словно истинный Олимпиец, держит в левой руке украшенный изумрудами размером с вишню шлем, почти доверху наполненный хрустящей, жаренной в меду саранчой, любимым лакомством базарных бездельников, и вкусно, во всеуслышание разгрызает твердые многоногие тельца. Откуда саранча? – этого Пирр не знает, не помнит, не заметил. Кажется, кто-то из первого ряда выпрыгнул почти под копыта царского Лебедя, остановил, ухватив за узду, и щедро отсыпал в охотно подставленный шлем из походного мешка, уже опустевшего наполовину…

Смиряя поводьями волнующихся коней, равняют строй гетайры, отборная конница Антигона, помнящая еще крики и проклятия на вавилонских площадях, когда отлетела душа Божественного, и за плотно зашторенными окнами Баал-Мардук-Этеллинанни решалось, кому и как обладать Ойкуменой. Они напоминают кентавров. Собственно, они и есть одно целое со своими могучегрудыми конями, защищенными, на зависть иному воину, бронзовыми латами, прикрепленными к чепракам тонкими, прочными цепочками. Конь для гетайра – не животное! Конь для гетайра – друг, советчик, спаситель, а случается, что и душеприказчик! Наверное, и в Эреб* гетайры уходят, ведя под уздцы коней, чьи головы надежно укрыты толково придуманным в недавние времена нововведением – медными конскими шлемами с отверстиями, в глубине которых полыхают пламенные, все понимающие и сознающие очи.

Нельзя разделить гетайра и его коня, как нельзя разделить на человека и лошадь кентавра…

Медные шлемы, украшенные пышными султанами из конских волос, и удобные, нисколько не мешающие размаху руки латы сияют, отражая солнечные лучи, и слепни, надоедливо жужжащие вокруг, тщетно пытаются отыскать в бронзе щелку, куда можно было бы засунуть жаждущее крови рыльце.

Надежен македонский конный доспех, не менее надежен, чем прославленная персидская катафракта, на вес же раза в полтора легче азиатской брони!

– Хочешь, Зопир? – спрашивает Деметрий, обернувшись к неотлучному персу, и протягивает ему шлем, опорожненный на совесть, но далеко еще не пустой.

Однорукий кивает.

Повод узлом привязан к крюку, надетому на обрубок руки, и понятливый конь – Пирр видел это своими глазами, на марше! – повинуется каждому, даже легчайшему движению огрызка, заканчивающегося на локтевом сгибе.

– Зопир!

Глаза Полиоркета неестественно блестят, он говорит просто так, чтобы говорить; Пирру, и Леоннату, находящемуся, как всегда, рядом, и Ксантиппу, тоже не отстающему от своего царя, отчетливо слышно каждое слово, но что он говорит, понимает один лишь Пирр, ибо Деметрий, как всегда, забывшись, переходит на персидский, которого Леоннат, неспособный к языкам, так и не сумел изучить, а Ксантипп изучать счел ниже своего македонского достоинства.

– Слышь, Зопир! А ведь муфлонов* этих у Антиоха поболе, чем нас; трое против двоих. Собьем ли с ходу?

Его парси превосходен, младший царь чеканит отзванивающие сталью пехлевийские фразы, словно выученик магов Сузианы, не забывая делать рубящие придыхания в конце каждой.

Впрочем, Зопир отвечает по-гречески.

Однорукий не отрекся от предков, просто за долгие годы родная речь, которой почти не приходилось пользоваться, изрядно подзабылась.

– Э, мой шах! Что эти мальчишки могут сделать нам, македонцам?! – Он складывает пальцы в охранительную щепоть и предусмотрительно добавляет:

– Да пребудет с нами светлый Ормузд!

И вдруг все стихает.

Гнусаво, отвратительно воет рог-карнай на той стороне необъятного поля.

Ясно, ликующе отвечают ему прямые, льдисто-сияющие трубы с правого фланга, оттуда, где развивается и трепещет в порывах легкого ветерка багряно-черный стяг Монофталма.

Время, замерев над долиной Ипса, на полпути из Эфеса в Гераклею Понтийскую, принюхалось, сжалось в тугой комок, сделавшись похожим на снежного барса, напружинившего железные ремни мышц под бело-пятнистой лоснящейся шкурой, помедлило немного…

И прыгнуло.

С этого мгновения высокомудрая, ничего не делающая просто так Мнемозина распахивает окна в прошлое, позволяя Эпирскому Орлу вспомнить все…


Час пополудни

Змеистые хвосты бичей взметнулись, со свистом рассекли прозрачный воздух плоскогорья и опустились, на долю мгновения прилипнув к конским спинам.

Упряжки рванулись с места без разогрева, во весь опор. Коренникам и пристяжным, загодя взбудораженным смесью вина и убей-корня, хватило одного обжигающего прикосновения витого ремня, чтобы озвереть и помчаться вперед, вмиг превратив жала серпов, укрепленных на дышлах и ободьях колес, в жужжащие сгустки бешено крутящихся радужных вихрей!..

Зрелище захватывало дух.

Ослепляло потрясающей красотой.

И поражало бессмысленностью.

Ибо никто не ждал хоть какого-то прока от этой атаки.

Некогда, да, они были страшным оружием, эти серпоносные повозки, способные, врезавшись в готовую к схватке толпу, размести, иссечь и обратить в постыдное бегство многие тысячи ярко раскрашенных дикарей.

Но уже последние шахиншахи Персиды, посмеиваясь, избегали использовать похожие на диковинных ежей повозки иначе как на смотрах, где они, надо отдать должное, были вполне к месту, устрашая толпы зевак медленным и опасным круговращением иссиня-отточенных лезвий.

Отважные возницы, меткие лучники и могучие копьеносцы, влекомые быстроногими конями, перестали решать исход сражений задолго до пришествия в Азию войск Божественного – Зулькарнаина, устарев, мгновенно и безоговорочно, в тот судьбоносный день, когда неведомый гений понял смысл и ценность разделения пеших воинов на тех, кто наносит удары в упор, и тех, кто поражает издали. Когда же, спустя некое время, люди обучились расступаться, все, как один, пропуская смертоубийственные повозки в гибельную западню, пользы от боевых колесниц стало меньше, чем от муравьиной лапки.

И все же ни потомки Ахемена, ни Божественный, наследовавший их трон, ни нынешний повелитель азиатских просторов Селевк не смогли заставить себя отказаться от этих свирепых, из седой старины доставшихся сгустков безумной смерти.

Потому что это было прекрасно!

Сперва удерживая некое подобие строя, но с каждым мигом рассыпаясь на десятки, пятерки, тройки, мчались колесницы; бичи взмывали и опускались, конские копыта месили траву в жидкую буроватую жижу, подчерненную вывернутыми комьями земли. Десятки, сотни колесниц, и в каждой – рабы-возницы, и рабы-лучники, и рабы-копейщики, твердо знающие, что путь их лежит только вперед, пока не рухнут кони, а сумевший прорваться после боя получит свободу и немалую награду. Судьба же оробевшего будет такой, что лучше не вспоминать.

А вдруг повезет? Ведь бывают же чудеса!

Суметь, смочь исхитриться под градом уже взметнувшихся навстречу камней, стрел, дротиков, мелких свинцовых ядрышек, дорваться до рассыпавшейся в траве цепи легкой пехоты Одноглазого, размесить скверно защищенных пращников и стрелков, на вопле, на одури, на страхе, помноженном на ненависть, влететь в ряды фаланги, сминая уже опустившиеся копья, вырубая на миг растерявшихся щитоносцев!..

Почему нет?

Разорванная фаланга уже не фаланга!..

Боги Азии – Мардук, и Ваал, и Мелькарт, и Нин, и Астарта, и Ормузд, и Энлиль, и кто еще там?! Услышьте, сжальтесь, заберите сколько хотите жизней, подавитесь ими, но помогите! Бессвязные выкрики колесничих сливались в единый вибрирующий визг, от которого у любого, слышащего это со стороны, холодным клинком прохватывало желудок…

А вдруг повезет?!!

Не повезло.

Туча камней, и свинцовых шариков, и стрел рухнула на упряжки, валя коней, и не было времени отсекать постромки, освобождая уцелевших длинногривых от только что живых собратьев, ставших обузливой тяжестью… Повозки, не успев одолеть и половины расстояния, отделявшего их от врага, опрокидывались, зависнув на одном колесе, рассыпались в прах, окровавленные тела тех, кто стоял на площадках, вылетали вверх камешками из пращи и обрушивались на мчащихся следом… И хотя несколько десятков повозок сумели все же добраться до первой цепи легковооруженных, судьба их была предрешена.

Не каждому из застрельщиков боя удалось увернуться от радужных серпов. Волнистые лезвия, поймав хотя бы краешек одежды, уже не отпускали, они кромсали обнаженные тела неповоротливых или чересчур смелых, оказавшихся вблизи, отрывали им руки и ноги, отсекали головы, разбрасывая далеко в стороны ошметки парного мяса. Душный запах первой крови, подхваченный ветром, окатил фалангу, на усеивавших колеса зубцах уродливо повисли обрывки кишок и только что белых туник и хитонов, но половина серпоносных колесниц уже была обращена в обломки, большая часть уцелевших, утратив бешенство разгона, сбилась в кучу, подставляясь под все более густой ливень гудящих камней, и лишь немногие упряжки, успевшие вовремя развернуться, смиряя бег и переходя в неспешную трусцу, убегали вспять, волоча за собою ни на что не похожие бесформенные тела убитых возниц…

Так или иначе, а те, кто стоял на площадках серпоносных повозок, получили свободу, как и было обещано им перед битвой. Никто уже не в силах был что-либо приказывать им! И мучить их тоже уже никто не был способен, никто, кроме разве что демонов вечной темноты, но демоны умны, и они сумеют понять, что нет нужды мучить ничего не боящихся! А чего бояться тем, кто погиб такой смертью?!

Первая атака врага отбита!

Исаврийские лучники, и критские лучники, и лучники-фригийцы, и ликийцы, метатели заостренных дисков, и фригийцы, метко швыряющие дротики, и обитатели ущелий Киликии, лучше которых мало кто способен управиться с пращой, издали радостный вопль, выражая благодарность небесам за то, что враг отступает, оружие не подвело, а сами они еще живы.

И тогда Деметрий, резко вытряхнув из шлема сушеную саранчу, нахлобучил на завитые кудри шлем, украшенный, в подражание Божественному, витыми бараньими рогами, выточенными из друз горного хрусталя, несколько раз глубоко вздохнул и выдохнул воздух и рванул из ножен кривую, сизо вспыхнувшую на солнце махайру.

– Братья мои! Впере-ед!

Ааааааааааауууууууууоооооооооааааааааа!!!

Восьмитысячная колонна закованных в латы всадников, уперев в кожаные ремни концы коротких копий, сперва медленно, а затем быстрее, и еще быстрее, и еще… Быстрее попутного ветра двинулась вперед, лоб в лоб, навстречу всего лишь на полвздоха запоздавшей с атакой коннице Антиоха.

Полвздоха. Полсердечного удара.

Разве это так важно?

Так!

И даже важнее…

Мерный, совсем немного приглушенный травой топот.

Чешуя катафракт.

Скорлупа македонских лат и греческих панцирей.

Молчание, похожее на крик.

Или – крик, похожий на тишину?

Атака.

Встречная атака.

Встречная атака конницы.

И перед Пирром, невероятно близко, лицом к лицу вынырнул первый, с кем суждено было ему столкнуться в этот забрызганный кровью день.

Молоденький перс, похожий на сказочную рыбу в своей чешуйчатой катафракте, мчался прямо на молосса, низко нагнувшись и выставив вперед длинную пику с раздвоенным, похожим на вилы Аида наконечником. Солнечный зайчик коснулся левого зубца, пугливо спрыгнул с наточенной бронзы, метнулся в глаза Пирру, не попал, споткнувшись о медный козырек шлема, растерянно заметался, заскакал и уколол-таки зрачок персенка, распялившего в немом вое ярко-алые губы.

Двузубая пика дрогнула, самую чуточку и, скрежещуще скользнув по наплечнику, ушла куда-то влево, а катафрактарий вдруг откинулся на спину и исчез, вылетел из седла так быстро, что Пирр не успел сообразить даже, что это неведомый друг, мчавшийся почти вплотную к нему, с разгона вбил в перса листовидный наконечник копья. Он пробил непробиваемое, потому что нет ничего, чего нельзя было бы пробить в миг, когда лоб в лоб сталкиваются две разогнавшиеся конные лавы…

Аой!

Успевший помочь немного вырвался вперед, устремив перед собою бесполезный огрызок обломанного в ударе копья, и в самую середину его груди ударило бы еще одно двузубое (Бактрийское! – вспомнил кто-то внутри Пирра) копье, если бы миновавшее миг тому цель острие Пирровой пики не упредило смертельного укола.

Аой!

На сей раз, всплеснув руками, улетел под копыта эллин, успев поразить взгляд Пирра изумительной красотой своего благородного лица, похожего немного на лики статуй, стоящих в Пропилейском коридоре Парфенона…

Лязг. Стук. Лязг. Стук. Стук. Стук. Стук. Лязг.

И скрежет.

Изломав копья в истерике первого удара, всадники взялись за рукояти мечей.

Круговерть густеющего безумия, застилая глаза прозрачно-розовой пленкой, бушевала на месиве из бывшей травы, земли, превращенной в кровавую глину, и сплющенных листов бугристого металла, вскипающего по краям мясными выжимками, оставшимися от тех, кому не повезло рухнуть под копыта. Вскипала ненависть персидских катафрактариев, удесятеряя их рубящие удары, и звенело холодное презрение македонских непосед, отбивая выпады щенков, которым, видать, не терпелось побыстрее отправиться на свиданку к родителям; грызлись, впиваясь в голени всадников и шеи их лошадей кони, больше похожие на хищников, и хищники, отдаленно напоминающие людей, выпустив из мокрых от пота ладоней иступленные мечи, гвоздили один другого тяжелыми шипастыми палицами.

По всем канонам конного боя этерия Полиоркета была обречена: восемь тысяч стояло против двенадцати, превосходя азиатов лишь умением, но не твердостью рук и, тем паче, не равнодушием к смерти, и фессалийцы Плейстарха, удержавшиеся в хвосте панцирной колонны и потому почти не пострадавшие, сумели, как и было задумано, перестроиться и ударить с фланга увязшую в резне македонскую этерию.

Это было еще не окружение, но уже нечто, более чем похожее на фланговый охват…

И кто знает, вполне может статься, гетайры, осознав это, попятились бы, натянули повод и обратились бы в бегство, не будь у них той самой половины вздоха, на которую Деметрий сумел опередить подавшего сигнал к атаке Антиоха.

Темп искупал многое.

Смятые катафрактарии авангарда, попав под всесокрушающий таран этерии, легли, отдав свои жизни просто так, без уплаты чужой кровью, и всадники Деметрия успели глубоко вклиниться в чересчур быстро развернувшуюся азиатскую лаву еще до того, как во фланг им успел ударить Плейстарх.

Теперь фессалийцам, вздумай они следовать заранее намеченному плану, пришлось бы топтать и давить всех подряд, ибо ряды смешались бесповоротно. И конники, потрясающие воображение благородной простотой доспехов и правильными чертами аристократических лиц, вынуждены были отказаться от главного своего преимущества, оказавшегося ненужным. Они рассыпались, словно горох, и врезались в схватку каждый сам по себе, убивая выбранных для поединка врагов или уступая им в силе и сами расставаясь с жизнью.

Численное превосходство в считанные мгновения утратило роль, ибо трое против двоих все же не пятеро против одного, и багряно-черный, такой же, как и у Одноглазого, только с изображением белой афинской совы стяг Деметрия все глубже и глубже прорывался в мешанину сражающихся кентавров, упорно пробивая дорогу к треугольному алому знамени с желтым солнечным кругом посредине…

Деметрий ломился к Антиоху.

«Сбей катафрактов и убей Селевкова сына!» – приказал отец, а приказы отца Полиоркет привык исполнять без рассуждений и оговорок.

Если Антигону нужна смерть Антиоха, значит, Антиох будет убит, и лучше всего, если сделать это удастся ему, Деметрию, потому что тогда будет случай услышать скупую похвалу полководца, а не ласковое бурчание родителя.

– Антио-о-ох!

Крик этот рассекал людское скопище, отшвыривая противников, уже скрестивших мечи и заставляя взбешенных коней, осев на задние ноги, по-жеребячьи взвизгивать. Ибо вряд ли нашлось бы в греческом, и в македонском, и в парси, и в бангали, и в скифском, и в арменском, и во всех прочих сущих, и отживших, и еще не возникших языках, великих, могучих и свободных, слово, способное передать в полной мере цепенящую ярость боевого бешенства Полиоркета…

– Антио-о-о-ох!!!

И тот, кого звал Деметрий, вздрогнул, едва не пропустив удар, и лишь чудом сумел все же поразить упрямо наседающего гетайра, никак не желавшего замечать, что челюсть его скошена косым ударом и по всем правилам ему давно следовало бы лежать в бывшей траве.

Он не был трусом, Антиох, сын Селевка, и он свято выполнил то, что велел ему совершить его отец.

«Я не верю, что ты разобьешь Деметрия, – сказал перед битвой Селевк. – Не надо надеяться на чудо. Но сделай все, чтобы оттянуть его конницу подальше в степь. И, если сможешь, останься в живых!»

Последняя фраза была сказана совсем тихо, и Антиох почти забыл о ней, ибо наследники великих владык не гибнут просто так.

Антиох исполнил приказ отца.

Пусть разбить Деметрия оказалось выше человеческих сил, и численное превосходство уже почти было сведено на нет, но катафрактарии, визжа от ненависти к побеждающему врагу и презрения к себе, не сумевшим устоять, отступали, не показывая Деметриевой этерии спин, отходили в степь потихоньку, огрызаясь, вместе с остатками фессалийцев, не позволяя отступлению превратиться в бегство…

В эти нелегкие мгновения, пятясь и отбиваясь, шах-заде Антиох заслужил вечную верность катафрактариев, ибо явил поведением своим пример доблести, достойной Рустама. Грозный вид его и меткие удары, хрустко рассекающие наплечники врагов, легко раскалывающие бронзу шлемов, воодушевляли смешавших ряды, но не утративших мстительного задора пехлеванов – до тех самых пор, пока не увидел он – отчетливо, словно в незабываемом предутреннем кошмаре, громадного всадника, мерно вспарывавшего мокрой от человеческой крови конской грудью вопящую толпу сражающихся…

Не человек это был, ибо не мог выглядеть так человек. Это Дэв шел забирать жизнь Антиоха, и юные персы, налетая спереди, и сзади, и с боков, разлетались в стороны, вычеркнутые из боя и жизни небрежными взмахами огромного кривого меча, прорезающего катафракты, словно нож в мягкое масло…

– Анхро-Манью! – кричали персы, рассыпаясь по сторонам.

И Антиох почувствовал, что в груди рождается незнакомый щемящий холодок.

Он еще не понимал, что охвачен страхом, который скоро станет паническим ужасом. Доселе он не испытывал страха, и ему не с чем было сравнивать, но рука уже непроизвольно натягивала плетеный повод, выворачивая коня в сторону, подальше от окровавленной махайры приближающегося Дэва…

Пройдут годы, и придет время, и Царь Царей, повелитель Азии, диктующий свою волю неизмеримым землям от Бактрианы до Великого моря, шахиншах Антиох, первый из наследников Селевка носитель этого имени, по праву прозванный Филопатором, что значит «Чтящий отца», осыпет золотом Филарха Апамейского, автора изумительно правдивой, основанной на документах и показаниях очевидцев книги, неопровержимо доказывающей, что вовсе не страх, а тонкий тактический расчет, основанный на точном исполнении замыслов великого Селевка, заставил Антиоха повернуться спиной к Полиоркету, устремляясь в степные просторы, подальше от поля боя…

Шахиншах прочтет рукопись, не отрываясь, и еще раз убедится, что истина не истлевает в веках, и все было именно так, как помнится ему. Но отчего-то ни разу за весь некороткий срок своего правления не захочет видеть он ни в свите своей, ни за пиршественным столом, ни в этерии тех немногих, кто уцелел в конной сшибке тяжеловооруженных при Ипсе. Юные пехлеваны состарятся в родовых дасткартах, так и не дождавшись царского зова, так и не представ пред царскими очами, и лишь после смерти Антиоха дети катафрактариев, сражавшихся при Ипсе, получат право посещать столицу…

Так будет.

А сейчас единственно важным казалось наследнику Азии выполнить просьбу отца.

«Если сможешь, останься в живых!» – разве не так сказал Селевк? И разве не долг почтительного сына исполнить приказ того, кто дал ему жизнь?!

И когда очередной перс, отделявший шах-заде от жуткого всадника, рухнул, на миг вскинув бессильные руки, Антиох, вопя в безотчетном ужасе, ударил коня пятками в бока, приказывая понятливому зверю: скорее! скорее! прочь отсюда!

Совсем не думая о том, что этот крик послужит сигналом.

Нечто лопнуло в душах азиатов, словно перетрудившаяся струна под корявыми пальцами неумелого кифареда. Началось бегство, уже не прикрываемое попытками сопротивления. То самое постыдное бегство, что станет впоследствии причиной немилости к ним со стороны справедливого Царя Царей. Рассыпавшись, пригнувшись к конским холкам, не слыша зова гибнущих, молящих о помощи друзей, уцелевшие катафрактарии Арьян-Ваэджа и фессалийцы, потомки богов и героев, мчались к горизонту, не разбирая пути, безоговорочно отдав победу тем, кто заслужил ее, оказавшись упорнее, и опытнее, и искуснее в рубке.

Тяжелая конница союзников практически перестала существовать. О ней можно было забыть – и разворачиваться, чтобы пройти каленым утюгом от левого фланга фаланги к правому, сметая с лица степи лучников-азиатов, способных изрядно досадить пехоте старшего базилевса.

Но! Убей Селевкова сына, – приказал Антигон, а наследник Селевка все еще жив, и Деметрий не может допустить, чтобы отец, обсуждая после неизбежной победы ход сражения, осуждающе промолчал, щадя самолюбие сына, лишь наполовину исполнившего приказ.

Лучники обождут. Страшен ли носорогу пчелиный рой?!

– Три таланта тому, кто добудет голову Антиоха! – уже не очень повышая голос, ибо схватка исчерпала себя и стихла, выкрикнул Деметрий, нажатием тренированных коленей посылая белоголового в степной простор. – За мной!

Три таланта! Совсем не мало. Это пять лет жизни, о которой можно будет сладостно вспоминать в старости. А спины бегущих врагов – лучшая из приманок…

И всадники, не размышляя, ринулись вслед за вождем, уже не видя и не слыша ничего, кроме биения крови в собственных висках; на время забыв о стонущих на земле соратниках, которым повезло выжить, но не повезло уцелеть, помчались к горизонту, где маячил, быстро уменьшаясь, крохотный алый лоскут, стяг бегущего без оглядки шахиншаха-заде…

Гетайры оставляли левый фланг, ибо после разгрома катафрактариев ничто уже не могло угрожать фаланге. Они уходили, зная, что скоро вернутся…

А в небесах вновь разгонял облака громом рог Ахемена.

Не дрогнув ни единым мускулом набеленного лица, Селевк, возвышающийся над темной массой фракийской пехоты, неторопливо поднял правую руку и взмахнул пурпурным веером.

Рог взвыл снова. На сей раз – глуше.

И коричневолицый Скандадитья, согласно кивнув, слегка ударил золотым молоточком по загривку живой горы, а мудрый вожак свернул хобот в кольцо, что означало: понял и готов!

– Джанг, Раджив, джанг!

Толстая змея, живущая меж тяжелых бивней, вытянулась копьем и дважды качнулась.

– Бхараб-тия кшантриджанг! – пронзительно выкрикнул маха-махаут Скандадитья, и погонщики коснулись толстокожих загривков заостренными кончиками анкасов*.

– Бах-ха-и-йа-хах-хи-тша-х! – протрубил маха-хатхи Раджив, и серые глыбы, выстроенные двойным рядом, всколыхнулись.

В бой вступила элефантерия.


Второй час пополудни

Любой, кому посчастливилось вернуться невредимым из аравийских песков, подтвердит: если и есть в мире, созданном волей Илла, именуемого также Рахмоном, люди, от рождения лишенные недостатков, так это благородные люди кельби.

Каждый из них храбр, и учтив, и хладнокровен в бою, и ревнив к чести, и независтлив, и мудр. Встретив в пустыне одинокого путника, человек кельби не нападет на него, а поприветствует и проведет к шатру, где угостит парным молоком молодой верблюдицы, и предоставит ночлег, и защитит, если в том будет нужда, а наутро, отложив все дела, проводит гостя до самой границы своих владений, указав на прощание путь, ближайший к колодцам. И никогда не возьмет человек кельби у чужака в дар ничего лишнего, не польстится на диковинки, если ценность их превышает половину имущества, хранящегося в мешках, и вьюках, и в сумках путника.

Кто не согласен с этим?

Разве что люди кайси, чье присутствие оскверняет пески.

Но разве прислушивается хоть кто-то к мнению кайсита?

Ведь всем известно: каждый кайсит труслив и груб, необдуманно-горяч в схватке, бесчестен, завистлив и глуповат! Больше того! Завидев в пустыне мирного странника, человек кайси не позволит ему следовать своим путем, а нагонит, и запугает криком, и заставит повернуть к своей грязной палатке, где, насмехаясь, станет поить прогорклым молоком хромой верблюдицы, и постелит на ночь вонючую дерюгу, и не позволит выйти, если пленника станут искать. А наутро, поленившись сделать необходимые дела, вытолкает взашей на рубеж своего кочевья, грубо ткнув пальцем в направлении ближайшего колодца, что необилен и солоноват. И, кичась безнаказанностью, отнимет человек кайси у гостя целую половину его пожитков. Наложив лапу на часть от всего, обнаруженного в поклаже странника.

Злобная зависть смердит в словах кайситов, клевещущих на славных людей кельби, да оторвет лжецам их кислые языки Сейтан, враг Рахмона, нашептывающий презренным мутные мысли! И да иссякнут горбы кайситских верблюдов!..

Но многомудрый Илла, называемый Рахмоном, уже покарал бесстыжих людей кайси, удостоив не их, а возлюбленных своих и праведных кельбитов счастья стать македонцами!

Да и разве доверился бы кому-то из презренных кайситов сравнимый с Илла величием, многомудрый базилевс Антагу, держащий людей кельби вблизи сердца своего?..

…Рафи Бен-Уль-Аммаа, чуть приподнявшись на локтях, издал еле слышное шипение, похожее на плач смертельно больной змеи, и трава заколыхалась вокруг, откликаясь тихим, почти неслышным непосвященному шорохом.

Ползком выдвинувшись вперед, даже дальше, чем решились остановиться самые смелые из стрелков-пельтастов, залегли в шелесте и колыхании зелено-серебристых метелок люди кельби, поджидающие приближения слонов. Они разбиты на пары, и каждая снабжена прочной доской с длинными гвоздями, торчащими остриями вверх.

Лишь глупый, не умеющий рассуждать, полагает, что серых иблисов с хвостами там, где у каждого зверя нос, трудно сделать безопасными. Когда-то давно, у Газы, в те дни, когда людям кельби еще не открылась истина, сделавшая их македонцами, Паталаму Льаг выкликнул перед строем добровольцев, готовых за удвоенную плату рискнуть жизнью.

Многие шагнули вперед, но многие из шагнувших отступили вспять, услышав, чего желает Паталаму. Остались там, где стояли, только вообще не знающие страха люди кельби. Им выдали доски, похожие на те, что лежат в траве сейчас, но, конечно же, менее удобные, и указали, что и как делать, когда носохвостые приблизятся.

Это оказалось вовсе не трудно, и даже потери кельбитов были очень невелики в том бою, потому что серые иблисы, опьяненные дурманящим отваром, разогнавшись, уже неспособны думать. Они просто бегут вперед, чтобы весом своим, и грозным видом, и клинками, укрепленными на желтоватых клыках, ударить в сомкнутый строй пеших и пробить его, открывая дорогу бегущим вслед за ними воинам своего господина. Их невозможно ни одернуть, если необходимо, ни повернуть вспять. Они мчатся, сметая все на своем пути, пока не угаснет возбуждение, вызванное напитком, и жажда убийства, подогретая запахом человеческой крови.

В этом – сила иблисов.

В этом же – их слабость.

Если смельчак, вскочив у самых ног, похожих на колонны, бросит ежевидную доску на пути великана, великан наступит на нее, и острейшая боль в пронзенных ногах сломит прямизну бега. Иблис замечется, вытряхивая из наспинной башенки вопящих стрелков, заденет остриями клинков мчащегося рядом себе подобного, а тот – еще одного, а четвертый так же, как и первый, угодит подошвой на острые гвозди – и не вражеский строй, а свои же, наступающие под прикрытием двухвостых, будут сметены и размяты, и серые горы станут метаться, бестолково трубя и топча кого попало, пока погонщики, если сумеют усидеть в ременных петлях-скамьях, не убьют зверей, ударив молоточками по зубильцам, приставленным к загривкам животных, там, где кончается череп и начинаются позвонки.

Так было при Газе.

Так будет и теперь.

Главное – не попасться под меткие стрелы лучников и дротики копьеметателей, обитающих в башенках, несомых слонами. Что ж, бой – не пир. Потери неизбежны, и некая женщина восплачет в далеком стойбище людей кельби, узнав от вернувшегося с дарами воина недобрую весть. Но павший не умрет, пока жива память о нем! Кельбиты же никогда не забывают помянуть в песнях, бесконечных и прекрасных, как родные пески, безвременно ушедших храбрецов. А женщина, делившая ложе с ушедшим и рожавшая ему маленьких героев, пополняющих число людей кельби, сможет выбрать себе нового мужа из числа тех, кому она придется по нраву. Если же она стара или не очень красива, содержать ее до конца дней станут в складчину те, кто сражался рядом с невернувшимся домой кормильцем.

Этот обычай справедлив и похвален.

Жаль только, что он опозорен людьми кайси, во всем подражающими братолюбивым кельбитам…

Носамое важное: не ошибиться, выбирая момент прыжка.

Вставший из травы хотя бы на вздох позже, чем нужно, неизбежно и бесполезно погибнет, растоптанный серыми колоннами, так и не наступившими на доску-ежа. Не утерпевший и выскочивший раньше, падет от стрелы, и доска также пропадет втуне. Хуже того! Погонщик, увидев нежданного, сообразит, и кольнет в основание уха несущегося зверя, заставляя его немного отвернуть в сторону…

Нельзя посылать против элефантерии тех, кто излишне горяч, несдержан и недостаточно опытен.

Не следует доверять доски никому, кроме воинов македонца Рафи Бен-Уль-Аммаа…

– С-с-с-с-с, – шелестит трава.

Кельбит настораживается.

Гул, идущий словно бы из-под земли, все отчетливее.

Бегут иблисы.

Вот возникают они вдалеке, вот уже сияют блики солнца на клинках и позолоте башенок.

– С-с-с-с? – спрашивает трава.

– Ш-ш-шш-ш, – запрещающе шуршит Рафи.

Рано еще.

Еще рано.

Следует подпустить ближе.

Еще ближе.

И совсем близко…

Пора!

– Аль-Рахмони акбар!

Рафи Бен-Уль-Аммаа, оттолкнувшись от земли, прыгает вверх и вперед, выбрасывая под ноги почти нависшей уже над ним морщинистой, шумно дышащей глыбе коварную доску.

Он счастлив сейчас, достойнейший из достойных людей кельби, и на то есть три причины!

Первая – то, что тело, хоть и немолодое, послушно, а разум светел и безошибочен; единственно точный миг прыжка угадан и не упущен!

Вторая – то, что люди кельби, вновь подтверждая свое право именоваться венцом творений Илла, который Рахмон, не умедлили повторить прыжок своего шейха, и каждый из них оказался именно там и именно тогда, когда нужно!

Третья же – выше и величественнее предыдущих!

Ибо Рафи, рожденный в шатре Уль-Аммаа, сразившего больше презренных людей кайси, нежели пальцев на обеих руках неискалеченного мужчины, знает: в пяти сотнях широких шагов за его спиной стоит царь Антагу, и на устах его играет улыбка гордости и признательности людям кельби.

Антагу знает: вершится так, как было угодно ему, чей приказ для Рафи Бен-Уль-Аммаа равен воле Рахмона, ему, служить которому Рафи не отказался бы даже за вдвое сокращенное жалованье.

Вот сейчас иблисы завопят, замечутся, утихомирят разбег, став безопасными мишенями для жалящих стрел… А то, что их невероятно много, так даже лучше! Чем больше морщинистокожих, тем больше урона нанесут они пехоте, что, несомненно, бредет вслед за ними, пока еще незаметная глазу.

– Ла Илла иль-Рахмон!

Сделано!..

Да будет так!

Так – не было.

А было то, чего так и не сулила насмешливая судьба осознать в полной мере людям кельби, сделавшим все положенное как должно, и никак иначе.

Непостижимым образом замедлив разгон, двухвостые не стали наступать на заботливо разбросанные, укрытые травою доски-ежи. Слаженно, словно единое целое, они замерли на миг, будто споткнувшись о невидимую стену, – ни на волосок дальше, ни на ноготок ближе, чем нужно было им! И неуловимо быстро совершили полуразворот, повернувшись боками к растерянно застывшим среди трав кельбитам, к легковооруженным, стоящим несколько позади, и к молчаливому строю сариссофоров, готовых в любой момент расступиться и пропустить немногих гигантов, которым посчастливится прорваться сквозь заслоны, выброшенные перед ними людьми Рафи Бен-Уль-Аммаа.

А дальше все происходило невероятно быстро.

Серые холмы, потрясая толстыми передними хвостами и гулко завывая, убегают прочь, так и не потеряв ни одного из своих, так и не наступив ни на одну из досок. Они убыстряют бег, уносясь куда-то на север, даже не пытаясь ни приблизиться к фаланге, ни вернуться туда, откуда пришли.

А из башенок, укрепленных на их широких спинах, летят легкие, совершенно неопасные стрелы. Короткие луки стрелков не способны поражать на далеком расстоянии, и даже пельтасты, находящиеся в полутора сотнях шагов, смеются над не умеющими дотянуться до них лучниками.

Иное дело – люди кельби.

Они – вот, почти рядом. Они растерянны и беззащитны. Узенькие острия, не бронзовые даже, а каменные, кусают их в плечи, в руки, в бедра; это болезненно, но совсем не опасно, и в таких ранах нет смысла для наносящего их – так думают люди кельби. И тотчас понимают, что думают неверно. Смешные наконечники покрыты чем-то липким, пряно пахнущим, и вокруг места, где осталась крошечная царапина, кожа тотчас вспухает, и чернеет, и все это – в два-три дыхания, а затем исчезает дыхание вовсе и глаза меркнут… И нет больше храбрых людей кельби, смело выступающих в поле во имя того, чтобы порадовать великого Антагу, прогнав носохвостых.

Падает наземь и Рафи Бен-Уль-Аммаа, ужаленный в шею.

Сейчас он совсем не так счастлив, как был не так уж давно, и тому есть три причины:

ему жаль своих бездарно умирающих людей, гибель которых, ослабив мощь народа кельби, несомненно, обрадует презренных кайситов;

ему стыдно перед поверившим ему Антагу, чей приказ не исполнен и доверие которого к людям кельби отныне может поколебаться;

а еще ему… страшно.

Он боится, как не боялся никогда, даже в детстве, и страшит его, конечно же, не смерть, которая – пустяки, не мучения – их почти нет, а совсем иное.

Ибо он, и никто, кроме него, успел встретиться взглядом с серошкурым иблисом, прежде чем тот, презрительно фыркнув, развернулся к нему боком, выразительно оттолкнув гибким хоботом шипастую доску. Он оттолкнул ее прочь, отлично понимая, что делает, и Рафи Бен-Уль-Аммаа может поклясться: темные озера, куда он заглянул, не были глазами животного! Это были мудрые и уверенные глаза все повидавшего старца, слишком хорошо умеющего убивать и избегать гибели и смертельно утомленного собственным умением.

Так не глядят ни звери, ни люди.

Смотреть так равнодушно и мудро способны только…

– Джинн! Джинн! – изо всех сил кричит шейх кельбитов, пытаясь предупредить остающихся в живых, что в облике неразумных иблисов враг привел сюда злых духов, безусловно одолженных у любящего поразвлечься кознями Сэйтана, но оглушительный крик истекает из навсегда опавшей груди слабым, никому вокруг не слышным шипением…

Плачь, мать-пустыня!

Плачьте, белый конь и желтый верблюд!

Рыдайте, стенайте, рвите черные косы, кельбитские жены!

Ликуйте, кайси аль-сэйтани, шакалы песков!

Закатилось, сгинуло и не встанет больше солнце для славного Рафи Бен-Уль-Аммаа…


Четвертый час пополудни. Пехота

– Где Полиоркет? Приап его поимей?!!

Гоплиты ворчали уже в голос, не пытаясь особо щадить царские уши и не отворачиваясь от пристального, все запоминающего взгляда Исраэля Вар-Ицхака.

– Оставь их, Вар! – негромко сказал Антигон, кривясь, словно от приступа ни разу в жизни не испробованной зубной боли.

– Но…

– Оставь. Считай, что мы оглохли, – повторил Одноглазый, и лохаг разведки, непонимающе передернув плечами, повыше вскинул над головой щит.

Сейчас была его очередь.

Потом настанет черед базилевса.

– Где, дриада ему в нос, Полиоркет?

Воины имели основания роптать. Больше того, уже не менее часа у них было полное право костерить Деметрия, и Антигон не считал возможным одернуть наглецов.

Поскольку и сам дорого бы дал, чтобы понять: где этерия сына, так славно, так победно начавшая битву?!

Сомкнутый строй обученных гоплитов практически неуязвим, это понятно, и все же стрелы, градом сыплющиеся со всех сторон, сзади, с боков, с неба, хотя и не приносили особого вреда, но уже давно перестали быть смешными…

Двадцать тысяч конных лучников Селевка, сброд, отребье, навербованное за медяки в азиатском захолустье, разбойники с больших дорог, польстившиеся на помилование, косматые кардухские пастухи, не имеющие ни доспехов, ни даже сколько-нибудь приличного вооружения, уже два с лишним часа кружились вокруг ощетинившейся фаланги, словно рой черных ос, пытающийся закусать до смерти толстокожего вепря.

Это не было опасно.

Во всяком случае, еще не было.

Стрелы раздражали, но раненых было мало, выбывших из строя – еще меньше, а убитых не было вовсе.

Как и предвидел Антигон, Селевк, возглавляющий войско союзников, вынужденно копировал Дария, поставившего на кон все, что имел, у малоизвестной дотоле деревушки Гавгамелы.

И проигравшего.

Ах, как смеялись тогда над глупым персом юные гетайры Селевк, Птолемей и Плейстарх; как громко хихикал туповатый курносый верзила Лисимах; как покачивали пальцами у висков умудренные жизнью, зрелые, казавшиеся себе самим недосягаемо старыми сорокалетние ровесники Антигона.

А перс был вовсе не глуп. Разве досталась бы выморочная корона Ахеменидов дураку и трусу, чье родство с угасшей династией было не то что плохо доказанным, но попросту спорным? Нет, он все хорошо понимал, пехлеван Кодоман, воитель, усмиривший никем и никогда не битых кардухов и покоривший Вифинию, из ущелий которой с позором отступил, удовлетворившись крохотной данью, сам Божественный! Он ничего не боялся, сильный человек Дарий, посмевший открыто восстать против всемогущего евнуха Багоя, истребившего ядом и кинжалом род Ахемена; он приказал арестовать царедворца, которому был обязан престолом, и дворцовая шелуха, на корню скупленная Багоем, не посмела и рта раскрыть, когда бледного до синевы евнуха царские воины вели в подземелье, пытать и душить, в отмщение за гибель трех шахов…

И, обдумывая в последнюю ночь своей власти и славы предстоящий бой, Царь Царей и Бог Дарий, Дарьявауш, третий властелин Арьян-Ваэджа, носящий это имя, прекрасно сознавал, что не располагает силами, способными отразить мерное, давяще-убийственное наступление фаланги юнанов.

Мог ли он победить?

Да!

Если бы персидские витязи, с ног до головы закованные в чешуйчатую броню, сумели опрокинуть македонскую этерию и, опрокинув, зайти в тыл неповоротливому строю копьеносцев.

Но пламя схлестнулось с пламенем, и счастье Божественного перевесило на весах Арея отвагу персидских витязей, истребленных едва ли не поголовно…

Как и катафрактарии Селевка.

Мог ли Дарий надеяться на победу после разгрома своей непобедимой дотоле тяжелой конницы?

Да!

Если бы оборванцы, накурившиеся перед атакой хаомы и временно презирающие смерть, имели достаточно времени для обстрела неподвижно стоящей на месте фаланги. Капля не страшна камню, но она способна выдолбить дыру даже в граните, если падает год, и век, и тысячелетие.

Но гетайры Божественного, сокрушив равных себе, развернулись и прошли меж рядами своей и чужой пехоты, огненной метлой выметая из битвы и жизни верещащих лучников, не успевавших даже натянуть тетиву для очередного выстрела…

Как обязаны были сделать сегодня гетайры Деметрия!

И тогда…

Разве оставалась у Дария хотя какая-то надежда после того, как запели трубы, трижды выплюнув в пылающее небо серебряный восторг, и фаланга, опустив копья, двинулась вперед, на храбрую, но разношерстную и скверно организованную пехоту последнего Ахеменида?

Нет, нет и нет.

Тысячу раз – нет!

Насколько легче было бы, окажись главнокомандование над войском союзников в руках Лисимаха! Фракийский вепрь не стал бы мучить себя излишними размышлениями, он бросил бы в атаку слонов, а вслед за слонами густой толпой побежала бы фракийская пехота, перекрывая конным лучникам путь к фронту фаланги… Ветеранам не пришлось бы ждать атаки, и дело было бы сделано уже к полудню.

Увы, осторожная хитрость, присущая диким кабанам, порой вынуждает Лисимаха быть умным, и нынче, смирив гордыню, он сам предложил, чтобы соединенное войско возглавил холодный, рассудочный, а когда надо – и вспыльчиво-непредсказуемый Селевк, волею судьбы ставший продолжателем дела Дария Кодамона и мстителем за него…

А стрелы все сыпались и сыпались, частые, словно капли осеннего дождя, гулко ударяющиеся о подставленные щиты, ищущие и пока что никак не умеющие найти щелку в сочленениях брони диковинного медночешуйчатого зверя.

И воины роптали все громче.

Стрелы, стрелы, стрелы…

Гудящие, свистящие, звенящие в полете.

Несущие смерть.

Неотвратимые.

Давно уже рассеяна и расстреляна легкая конница Антигона, пытавшаяся воспротивиться проникновению лучников в тыл; сросшиеся с конскими спинами марды и колхи, гикая, кинулись наперерез азиатам, кольцом охватившим правый фланг, и немало крови, одурманенной дымом хаомы и отваром мака, пролилось под копьями мардов, под саблями колхов, но что могли сделать они, две тысячи против двадцати?!!

Только доблестно пасть.

И они пали, почти все.

Кое-кому, сотне, двум, может быть, трем, удалось уйти в степь и не поймать стрелу, пущенную навскидку, беззащитной спиной. И Амилькар, умница Амилькар, спутник и друг с давних пор, лучший стратег легковооруженных всадников из всех, кого доводилось видеть Антигону, погиб одним из первых, успев все же, за миг до встречи со своей стрелой, взять дротиком жизнь орущего азиата…

Он умел так заразительно смеяться…

Прощай, Амилькар!

Прощай, Рафи Бен-Уль-Аммаа!

Прощай, архипельтаст Арриба, не сумевший увернуться от метнувшегося змеей хобота, снабженного клинком!

Легкая пехота сделала все, что могла и должна была сделать в этом бою, остановив серпоносные колесницы и сумев, хотя и не понятно как, отогнать и вынудить прервать атаку хваленых индийских слонов, главную надежду Селевка.

Теперь дело за фалангой.

Которая хочет наступать, но не может сделать ни шагу, пока в спину летят стрелы и приходится стоять квадратом, прикрываясь щитами со всех сторон.

Можно, можно, можно повторить Гавгамелы…

Но где же конница Деметрия?

– Вар! – отрывисто позвал Антигон, но иудей, похоже, не расслышал зова, хотя и стоял почти вплотную.

– Вар!

– А? Что? Слушаю, базилевс!

– Моя очередь.

– Но я еще не…

– Ну!

Царь рвет у лохага заручье щита и привычным движением вскидывает бронзовый овал над головой своей и Вар-Ицхака; всего лишь на кратчайший миг в сплошном покрывале бронзы и меди, закрывающей фалангу, образуется крохотная щель, но и в этот почти невидимый зазор тотчас влетают две, нет, четыре грубо оперенные стрелы и втыкаются в землю у ног Одноглазого, по счастью, никого не задев.

– О чем ты думаешь, Вар?! – возмущенно шипит базилевс.

– Об этерии, – отвечает лохаг разведки.

Это похоже на правду; вся фаланга, все без малого семьдесят тысяч воинов, от престарелого Косса, рожденного в один год с отцом Божественного и уступающего летами только самому Монофталму, до молоденького гоплитишки, пришедшего под стяги Одноглазого по воле не имеющего левой ноги и правой руки отца, думают лишь об одном! Где этерия?! Куда задевался Полиоркет?!

И базилевс верит. Прекращает расспросы и позволяет лохагу подремать стоя, как умеют только те, кто десятилетие за десятилетием шагал военными дорогами, урывая даже и на ходу клочки и клочочки блаженного забытья.

Исраэль Вар-Ицхак прикрывает глаза. Сделав так, можно представить, что с неба летят дождинки, очень тяжелые дождинки, а вовсе не стрелы. И думает о том, о чем думал, когда царь, совсем некстати, решил отобрать у него щит.

Исраэль Вар-Ицхак думает о матери.

Мало кто из тех, кого он посылал на смерть, из кого вытягивал клещами в сырых подвалах малейшие крупицы нужных сведений, чьи имена называл коллегам из секретных служб Птолемея в обмен на позарез необходимые данные, касающиеся элефантерии Селевка, так вот, мало кто из этих сотен преждевременно ушедших поверил бы, скажи им кто-то, что у Железного Исраэля, как называют его за глаза, есть мать.

А она есть, слава Творцу Всего! Она жива еще, хоть и очень стара, и уже с трудом передвигается по ершалаимским мостовым, спотыкаясь в пыли и подпирая палочкой согбенное тело, высохшая и совсем не похожая на тучную и звонкоголосую госпожу, умолявшую некогда его, своего любимого, своего единственного Исси, не покидать родной город, где его все знают и любят, не покидать святой ешибот, где наставники прочат ему будущее великого цадика, не отрекаться от рода своего, берущего исток в колене Леви, ради омерзительной, преступной, неугодной Богу службы в войске идолопоклонника.

Но поняв, что худенький Исси не изменит своего решения, почтенная госпожа все же благословила его идти избранным путем, но именем своим закляла не нарушать заповедей, соединивших род его с творцом сущего! Он обещал, и сдержал слово. Ни разу не осквернил он себя свининой, и не творил кумира себе, и не поминал Господа всуе; Й'ахве, Бог его отцов, Й'ахве Элохим, Й'ахве Шебаот знает: Вар-Ицхак не нарушил данную матери клятву. Что же касается остальных заповедей Господних, то простится ему нарушение их, ибо Бог всеведущ и знает, что может соблюсти и чего не может избежать даже и ревнитель веры, избравший стезю воина…

Не так давно один из лазутчиков, возвращаясь из Египта, побывал в Ершалаиме. Он оставил женщине, присматривающей за полуслепой старушкой, полный кошель золотых дариков, каких ныне, в эпоху порченой монеты, уже не чеканят нигде, и передал встрепенувшейся седенькой тени, что сын, если будет на то воля Творца, скоро уже, очень скоро остепенится, заведет семью и заберет ее к себе, вот только очень просит обязательно дождаться, и не спешить с уходом…

Матерям не лгут, и в словах лазутчика не было обмана.

После разгрома Селевка Исраэль Вар-Ицхак станет Царем Иудейским – так сказал Одноглазый. А Одноглазый не ломает своего слова, и это известно всем, даже тем, кто знает старшего из царей меньше и хуже, чем лохаг его разведки…

– Вар!

– Да, государь?

– Как полагаешь… – Антигон спотыкается на полуслове, словно не смея выговорить страшное. – Деметрий – жив?..

– Несомненно, – твердо отвечает иудей. – Да ты и сам знаешь это, государь…

Он прав. Антигон знает: если бы сын его пал, один из гарцующих варваров уже держал бы на копье, показывая фаланге, мертвую голову младшего царя…

Именно так поступит Одноглазый с головой Антиоха, если Деметрий привезет ее, когда примчится во главе этерии. Не зверства ради, вовсе нет, но чтобы смутить и сломить дух Селевка!.. Агафоклову же голову Монофталм запретил отделять от тела, буде фракийский царевич падет в бою; что толку в лишнем, ненужном зверстве?.. Ну, а Лисимаху, показывай не показывай, все едино! Он непробиваем, как фаланга…

Фаланга же стояла, словно насыпной волнорез Сидона, и волны всадников, налетая на нее, разбивались одна за другой и откатывались вспять; опустошив колчаны, они поворачивали коней и мчались в тыл, где фракийцы бросали им с высоких повозок охапки и вязки стрел, заботливо припасенных Селевком. Их было уже не двадцать тысяч, а меньше, и наверняка намного: не все же дротики и стрелы пельтастов, стреляющих из-за щитов копьеносцев, проходили мимо. Да и схватка с конниками Аррибы взяла немало вражеских жизней, но все равно осы жалили, жалили и то тут, то там в шеренгах раздавались сдавленные стоны, оханье и крики.

Убитых по-прежнему почти не было.

Но раненых становилось больше, и многие из них уже не способны были подхватывать из усталых рук соратников тяжелые бронзовые щиты.

Стрелы. Стрелы. Стрелы.

Везде, и всюду, и отовсюду – только они.

Стрелы и проклятия.

Проклинали Деметрия. И этерию.

Опять – стрелы.

И выкаченные, выбеленные терьяком глаза под грязными головными платками.

И вопящие щербатые рты.

И торжествующий визг азиатов.

– Базилевс, где же этерия?

Фаланга еще жила. Не так легко было вынудить покачнуться этих псов войны, забывших, что такое мирная жизнь. Но сейчас, неспособные ответить ударом на удар, они глядели на царя, умоляя: сделай хоть что-нибудь!

Войско сознавало: еще недолго, и оно превратится в скопище, сохраняющее подобие строя, а потом скопище обернется толпой, и толпа побежит, и будет вырублена! Войско не хотело становиться толпой, но ни один из воинов не знал, как быть, и все они вместе нисколько не сомневались, что царь – знает.

– Деметрий будет. Скоро. Клянусь…

Нет. Мало. Неубедительно.

Войско просит о большем. Войско умоляет подсказать: что делать, чтобы остаться фалангой и не превратиться в охваченное паникой стадо.

Что ж. Есть такое средство.

Царь наклонился к уху Вар-Ицхака, и обширная курчавая борода иудея расцвела алой улыбкой.

– Да. Разумеется, да, базилевс!

– Р-равняйсь. Смир-р-но! Слушай мою команду!

Стрелы свистели вокруг и умолкали, канув в тишину.

– Запевай! – приказал Антигон.


Четвертый час пополудни. Конница

Нет, какое там!

Ни охотничий гепард, ни быстроходный верблюд вестника, ни даже быстрокрылый весенний ветер не смогли бы настичь гонимого смертным ужасом Антиоха…

Рассеянная по фригийской степи, панцирная персидская конница перестала существовать как единое целое, способное огрызаться. Едва ли не половина «бессмертных» уже понуро стоит перед тенями отцов, не вернувшихся из-под Гавгамел, а те, кому посчастливилось избежать гибели, спасались теперь каждый сам по себе, кто как мог, но не всякому удавалось уйти в степь, оторвавшись от распаленных жаждой легкого убийства гетайров Полиоркета.

Антиоху – удалось.

Опозоренный бегством алый стяг с солнечным диском ариев бессмысленным комком валялся в траве. И Деметрий, не спешиваясь, брезгливо плюнул на смятую пеструю тряпицу.

Сын Селевка ушел.

Пушистые метелки ковыля, сжалившись, снисходительно прошуршали, открыв перед потерявшим разум от ужаса неприметную тропу к спасению, и вновь поднялись в полный рост, отказываясь указать преследователям путь, уберегший шахиншах-заде.

Остальное не имело значения.

Ни остатки «бессмертных», о которых, собственно, можно было забыть, ни даже панцирники Плейстарха, пострадавшие меньше персов и сумевшие, преодолев начавшуюся было панику, отойти в некоем подобии порядка, уже не интересовали победоносного архигиппарха.

Этим можно было заняться позже. Если на то будет воля Антигона.

А сейчас Антигон ждал подхода этерии.

– Возвращаемся! – приказал Деметрий.

Юный порученец вскинул к губам рожок, смешно надул румяные щеки, обрамленные первым пушком, и над ковылями гортанно раскатился сигнал сбора.

Изгвазданные от конских бабок до обрывков пышных плюмажей, венчающих шлемы, собственной и чужой кровью, уже понемногу начинающей буреть и сворачиваться, всадники неспешной хлынцой возвращались под царский флажок.

Тысяч пять, не меньше. Из восьми.

Много больше, чем предполагалось.

И Пирр, давая буланому отдых, спешился, радостно улыбаясь своим воинам, возникающим из колеблющейся стены ковыля. Эпиротам повезло, пожалуй, больше, нежели иным! Не пропали даром выматывающие, соленый пот и бурчание в животе вызывающие «давай, давай, не ленись!» Ксантиппа! И Сам Ксантипп появился рядом с царем, усталый, но внешне совершенно спокойный, хотя шея его алела. И Леоннат, потирая ушибленное ударом – по счастью, скользящим! – персидской палицы плечо, подъехал к царю, бормоча почти не слышно благодарственную молитву кому-то из Олимпийцев…

Вновь рассыпал трескучую трель рожок.

И Зопир, вырвавшийся далеко вперед, а потому не сразу расслышавший призыв, оперся крюком о землю, а живой ладонью провел сверху вниз по лицу последнего убитого им нынче врага, милосердно позволяя остановившимся, налитым холодной слезой глазам молоденького перса не отражать больше ласковую синеву навеки погасшего для мальчишки неба.

Мальчишка еще даже не остыл, и вовсе не был похож на убитого. Лицо его было спокойным, пожалуй, даже умиротворенным. Листовидный наконечник тяжелой бактрийской пики, подхваченной Зопиром из рук срубленного в самом начале боя катафрактария, вошел в спину пытавшемуся спастись мальцу и, пробив насквозь, вышел из грудной клетки точно там, где сердце, не дав времени ни удивиться собственной смерти, ни скривить губы в гримасе непонимания и протеста…

Теперь он лежал, вольно раскинув руки, пухлые губы слегка округлились, и Зопир не спешил стягивать с мертвого «бессмертного» дивную серебристую катафракту, пробитую в двух местах, но легко поддающуюся починке, да и в таком, не очень-то привлекательном виде стоящую целое состояние.

Нет, не спешил.

Окровавленная тигриная морда, заключенная в кольцо опрокинутого полумесяца, скалилась на доспехе, и рваная дыра, оставленная острой бронзой, казалась разверзтым зевом.

В последний раз Зопир видел эту катафракту давным-давно, ребенком, и человек в доспехе с тигром, заключенным в полумесяц, подбрасывал визжащего несмышленыша в синеву – высоко! высоко! еще выше! – а Зопир верещал, требуя: еще! еще! ну еще разочек, дядька Шахрвараз!.. А отец, лицо которого Зопир не помнит, отец, являющийся во снах бледной тенью с размытым лицом, да и то очень не часто, стоял рядом с подбрасывающим и смеялся! Пероз, отец Зопира, «бессмертный» азат шахиншаха Дарайявуша Кодомана, повелителя Арьян-Ваэджа, не ведающий еще, что бессмертие его завершится на каменистом поле у далекого малоазиатского Исса, а человек, забавляющий его сына, друг и побратим Шахрвараз, носитель родового знака «Тигр и Луна», привезет в осиротевший дасткарт его рассеченный шлем… А сам сгинет немного позже, в пыльной и кровавой сумятице Гавгамел…

Мертвый мальчик…

Густые брови… прямой, длинноватый нос… крохотная родинка чуть выше безусой губы, слева…

Зопир помотал головой, пытаясь отогнать ненужные воспоминания, но они не захотели подчиниться.

Мертвый мальчик в пробитой катафракте со знаком «Тигр и Луна»…

Когда-то, давно, два его ровесника впервые в жизни всерьез поссорились, поспорив на развилке дорог, куда свернуть: налево, в Вавилон, к щедрому Селевку, или направо, в Сузы, где набирает воинов славный Антигон?

Они бранились, не желая расставаться, полдня, а затем, обнявшись на прощание, все же расстались.

И Шахрух, сын Шахрвараза, тронул коня, поворачивая к Вавилону. Ибо у него был конь, и негоже азату служить спасалару, не нуждающемуся в коннице. К тому же Ормузд смилостивился над его семьей; мать и три сестры из пятерых остались в живых, а Селевк, всем известно, платил больше прочих…

Зопир же, сын Пероза, зашагал направо.

У него не было ни коня, ни дома, ни даже отцовского доспеха; все разрушили и разграбили ворвавшиеся в дасткарт пьяные юнаны, унесли даже отцовскую катафракту со знаком «Барс и Роза», и нет нужды обладающему Вавилоном в нищих пехотинцах. К тому же Ормузд смилостивился над его семьей: матушка ушла давно, ненадолго пережив отца, а единственный брат утонул еще до рождения Зопира, и не о ком было заботиться. Что могло обогатить простого пехотинца? Только большая война. Антигон же, кто не знает, готовился к большой войне с непобедимым Эвменом…

Много воды утекло с тех пор! Ох как много, а не меньше и крови. Но первого своего сына, рожденного – ого! – уже почти полтора десятилетия назад, Зопир нарек Перозом, и юный Пероз Зопир уже способен почти без чужой помощи объездить тарпана, а быстро догоняющий его крепыш Шахрвараз и крохотный непоседа быстроглазый Шахрух стараются во всем подражать старшему брату и расти настоящими македонцами…

Да не оставят светлый Ормузд и громонесущий Диос-Зевс Пероза, Шахрвараза и Шахруха, будущих гетайров Царя Царей и Бога земного Антигона-Гоната!

Как же звали мальчика, остывающего в высокой траве?

– Жди меня, Зопир Шахрухи, – говорит Зопир Перози, легко вскакивая в седло. – Да будет гладок твой путь в дасткарты Ормузда! Жди, я вернусь!..

Он не лжет: скоро уже завершится бой, и он вернется сюда, чтобы отогнать ночных хищников, дождаться утра и совершить все, что положено.

Мальчик не будет в обиде.

Впрочем, уже и сейчас, там, высоко, солнечный Ормузд уже обнял азата, навечно оставшегося семнадцатилетним.

И дед Шахрвараз указывает внуку место на пиршественном ложе рядом с собой и предками.

Но разве от этого легче?..

Однако же время грустить еще не наступило.

Бой ждет!

Выстраиваясь на ходу в ударную колонну, этерия Деметрия мчится сквозь травы обратно, на юг, туда, где кипит сражение и реет над усталой фалангой тяжелый штандарт Антигона; конница спешит, она и так подзадержалась почти непростительно, и Одноглазый бранится последними словами, заставляющими цвести и вянуть уши ко всему привычной пехоты, негодуя и недоумевая: отчего гетайры еще не здесь?

– Вперед, братья! Аой!

Заскорузлый от крови плащ Деметрия, никак не желая развеваться на ветру, уродливым комом бил по конскому крупу, и побуревший, некогда белый жеребец вздрагивал на бегу, ничуть не замедляя рваного, размашистого галопа.

– Аоооооооооооо-о-ооой!

Все смешалось вокруг – синева, и зелень, и серебро, и кислый запах людского пота, и резковатый, возбуждающий – лошадиного, и иссиня-сизое сияние мечей, и сгустки медовой желтизны, венчающие древки копий.

Этерия стлалась по степи, опьяненная терпким вином первой победы, катилась неостановимой волной в пене ярости и хрипа, исторгаемого из конских глоток беспощадными ударами окованных медью эндромид…

Время грохотало и улюлюкало, подгоняя.

Оно еще было у них, ускользающее, сокращающееся время, но его оставалось немного, и за эти клочки неуловимо исчезающих мгновений нужно было успеть.

И они бы успели!

Конечно, они бы успели!

Если бы не слоны.

Никто из уцелевших не вспомнит впоследствии того мига, когда цепь невысоких темных пригорков, возникшая вдруг на горизонте, всколыхнулась и двинулась навстречу этерии, колеблясь в такт колыханию ковыльных метелок.

Отсекая смутный шорох и шелест далекой битвы от хрипа и воя разметавшейся в поле конницы.

Все ближе… ближе… ближе…

Холмики.

Еще ближе… еще…

Холмы.

Совсем близко…

Горы.

Визжа и хрипя, вынуждая всадников запрокинуться едва ли не на спины, осаживают сами себя кони, приседая по-собачьи на задние ноги…

Живые, морщинисто-серые, укрытые кольчатыми попонами, увенчанные башенками горы торжественно и тяжко брели навстречу, неторопливо растягиваясь в двойную цепь, провисающую в центре и выдвинутую вперед краями, и лучики забавляющегося редкостным зрелищем солнца плясали на тяжелых клинках, вдвое удлиняющих бивни.

Придержав движение колесницы, Гелиос-солнце, не жалея, швырял вниз все новые и новые пригоршни блеска, не отрывая взгляда от творящегося на земле.

Еще бы!

Даже богам вряд ли доводилось когда-либо видеть такое количество слонов зараз…

Они приближались.

Вырастая на глазах.

Неторопливо и неяростно.

И в медлительной поступи гигантов сквозила равнодушная, знающая все заранее, немного усталая уверенность, мешающая всадникам, уже подчинившим себе взбунтовавшихся было коней, вспомнить о том, что это – всего лишь большие звери, справляться с которыми покорителям Ойкумены не впервой.

«Аин-намак», тайная книга персидских воителей, собравшая в себе всю бранную мудрость Азии, вызубренная наизусть стратегами юнанов, указывала: слон страшен лишь трусливому; слон опасен лишь неумелому…

Среди гетайров не было ни робких, ни неумех.

И потому – не было страха.

А лишь одно недоумение, огромное, как небо.

Ибо все в неспешном молчаливом наступлении толстокожих противоречило отлитым в звонкую бронзу пехлевийских слов канонам «Аин-намака».

Сказано там: никто и никогда не позволит слонам идти в бой, оторвавшись от пехоты, ибо даже сокрушив шеренги врага, смертный гигант падет и истечет кровью, истыканный дротиками врага; лишь для первого удара хорош слон, для удара по пехоте, способной не устоять и разбежаться с визгом, слепо мечась и погибая под колоннами ног…

Но вот же они, серые исполины, идут навстречу, и не видно за ними темных рядов надвигающейся пехоты противника!

Указано в «Книге битв»: не способен слон, атакуя, удерживаться в строю, ибо лишь одна десятая его души – разумна по-человечески, а девять десятых имеет природу зверя…

Но слаженно, плавно движутся сверкающие броней и оружием холмы, и расстояние между ними не сокращается и не увеличивается ни на шаг…

Предписано «Аин-намаком»: не посылать слона в бой, не напоив его перед тем отваром конопли и мака, смолотых вместе и размоченных в виноградном вине, ибо не следует позволять той самой одной десятой, что есть от человека в слоне, задуматься над происходящим и начать поступать по-своему…

Но нет ни трубных воплей, ни яростного огня под козырьками наглазников; мудрые, спокойные очи с почти человеческим прищуром глядят из-под светлой бронзы, и погонщики, восседающие на их загривках, не понукают великанов анкасами, подсказывая и повелевая; они просто сидят застывшими статуэтками, кажется, даже дремлют, во всем доверившись обладающим хоботами…

Ряды конницы смешались.

Деметрий, больно закусив губу, беспомощно оглянулся на Зопира, и однорукий перс пожал плечами, недоумевая не меньше, нежели царь.

Если верить «Книге битв», такого не могло быть.

И каждый, читавший «Аин-намак», кровью семьи и усыпальницами предков поручился бы за это.

Но как ни мудр Восток, а есть земли, чья мудрость еще более восточна.

Откуда сидящим всадникам было знать, что худые полуголые мудрецы, обучавшие этих слонов искусству сражаться, никогда не читали «Аин-намака»?!


Пятый час пополудни. Пехота

Кому не довелось стоять под стрелами, не поймет, почему так много и страшно пьют те, кому довелось.

С битьем посуды, со стряхиванием с колен присевших было продажных девок, со сворачиванием скул случайным собутыльникам, неосторожно попытавшимся посочувствовать…

И полисионеры, сунувшиеся на крики в харчевню, увидев тусклые глаза буянящих, дерущихся без злобы, машинально, словно выполняя обузливый, но неизбежный долг, откачнутся с порога на улицу и сгинут во мраке перекрестков, и счастье трактирщика, если полисионерский кулак не ткнется ему в скулу, карая за то, что в заботе о своем жалком добришке дурачина едва не подставил стражей порядка под быстрые ножи тех, кто однажды уже умер и потому не боится вторичной смерти…

А потом, разбив все, что способно биться, и избив всех, не успевших сбежать подобру-поздорову, буяны вдруг стихнут, словно по команде, усядутся, обняв друг друга за плечи, вокруг чудом уцелевшего стола и затянут песню, не соблюдая ни ритма, ни лада, вопя и выкрикивая каждый сам по себе… и все равно, вырвавшись из окошка, песня заставит вздрогнуть и ускорить шаги случайного, ни в чем не повинного прохожего горожанина, будь он раб, метек или гордый муж, облеченный всеми правами гражданства…

Слишком уж страшна мирному уху песня стоявших под стрелами.

Песня, глушившая пение стрел.

Эмбатерия…

Тысячи глоток пели, кричали, хрипели, выли, выхаркивали с кровью грозные и торжественные слова, сложенные некогда и положенные на музыку хромым афинянином Тиртеем, в насмешку одолженным согражданами союзной, но и опасной Спарте; ничтожный калека, посмешище, ни на что не способный ублюдок… под боевую песню которого спартиаты, забывшие о страхе, сломили, наконец, гордую выю непокорной Мессении, закончив двухсотлетнюю, выматывающую и казавшуюся нескончаемой войну.

Фаланга пела, и пока пела, оставалась фалангой.

Навстречу азиатским стрелам, затмевающим солнце, свистящим так, что порой невозможно было услышать и стона друга, упавшего рядом на колено, летела песня, укрепляя и смыкая щиты ипаспистов, редеющий ряд которых еще заслонял копьеносцев от гибели.

Пели все.

Кто как умел.

По-гречески и по-македонски с каппадокийскими придыханиями и гортанными арменскими всхрипами, тихо и громко, ненавидяще и весело.

Гоплиты эллинских синтагм и сариссофоры* македонской фаланги, пельтасты Аррибы, успевшие скрыться за щитами и ныне, исчерпав запас камней и дротиков, ставшие бесполезными для боя, и немногие из мардских всадников, не сраженные насмерть в схватке и приползшие под Антигоново знамя умирать с честью.

Пели все.

И вместе со всеми, вздувая в крике жилы на худой, покрытой старческими морщинами шее, пел Антигон.

О великой стране, встающей на смертный бой с трусливым врагом, боящимся открытого, лицом к лицу и меч против меча, боя!.. О черных крыльях, которым недолго отбрасывать тень на родные поля!.. О благородной ярости, вскипающей подобно штормовой волне в час Посейдонова гнева!..

И всадники, выпускающие стрелы, мчащиеся в тыл, к обозам, и вновь возвращающиеся с наполненными горитами, зверели, не умея сообразить, отчего фаланга еще не рассыпалась во прах и пыль, изжаленная едва ли не до смертного предела…

Азиаты!

Понять ли им, что такое эмбатерия, песня, укрепляющая бронзу и сталь?

Уже не силы, почти иссякшие, даже не воля к победе, истекающая в никуда, а песня, и только она, смыкала края щитов, прикрывая беспомощных, пока дело не дошло до рукопашной, сариссофоров.

А стрелы все летели, летели, летели…

Вонзались в шеи, сбивали шлемы, находили щели в наплечниках, непостижимо впивались в голени, и все труднее и труднее было эллинам-ипаспистам соединять чешуйки, защищающие израненную плоть броненосного зверя.

Гоплиты падали, падали, падали, продолжая выстанывать медные строфы Тиртея, и тускнеющие глаза их в последний миг жизни обращались к Антигону, снизу вверх вопрошая с дозволенной правом смерти дерзостью: где же Деметрий?!

И снова: стрелы, стрелы, стрелы…

Самые опытные из бойцов в какое-то мгновение начали ощущать: жалящий дождь стал несколько слабее; уже не по пять-семь свистящих убийц выпускали безумноокие всадники, а по две-три зараз, и это не просто походило на истину, но ею и было, поскольку даже набитые стрелами под завязку повозки Селевкова обоза имели дно и постепенно исчерпывались. Но что пользы в ослаблении расстрела, если и фаланга истекала кровью?!

– Деметрий… Где Деметрий?!

Почти выкатившийся из орбиты глаз Антигона набух кровавыми прожилками, и по знаку Исраэля Вар-Ицхака, даже сейчас видящего все, воины личной охраны чуть приподняли щиты, заслоняя царя уже не столько от визжащей погибели, сколько от понимающих взглядов пехотинцев.

– Где Деметрий?!

Почти силой разбив плечом к плечу сомкнувшихся соматофилаков, пал на колени перед базилевсом протофалангиарх Калликратид, и лицо его, обезображенное шрамом, не было похоже на лик того, кто сотворен по образу и подобию Олимпийцев.

– Государь! Мы гибнем, государь! Дозволь…

Он просился на смерть, протофалангиарх Калликратид, помнивший еще хромого Филиппа и день, когда в покоях царицы слабенько запищал комок плоти, немного позже названный Александром. Он, десятью годами младше Одноглазого, умолял повелителя позволить ему принести себя в жертву ради фаланги.

И базилевс позволил, ибо жертва была полезна.

Неумело, хрюкающе дунул в серебряную трубу кто-то, поднявший ее с земли, из рук пораженного в рот сигнальщика, и броненосное, истекающее кровью чудище вздрогнуло, на миг утратило очертание и вновь сомкнулось, отощав почти вполовину.

Синтагмы эллинских щитоносцев, покинув шеренги, склонили короткие копья и, прикрываясь начищенными дисками металла, двинулись вперед, оттесняя стрелков.

Они шли погибать и, погибая, выигрывать время.

Они шли, теряя неуязвимость защищенности, вытягиваясь в шеренгу, закрывая дорогу пропыленной коннице, они подставляли себя под воющую бурю оперенных смертей, и азиаты откатывались, стреляя издали уже по наступающим ипаспистам, а не по фаланге, на время оставив в покое ветеранов, смешных сейчас и бессильных со своими длинными, лишь для удара с разбегу годными копьями-сариссами, а там, вдалеке, уже маячили темные толпы фракийской пехоты, готовые ударить с фланга и смять растянутую шеренгу эллинов Калликратида.

И смяли.

И значок протофалангиарха, качнувшись, упал в гуще схватки, там, далеко, в звенящем и сияющем мареве травы и пыли, упал не сразу, нет, а наклонившись, и вновь воспряв, и снова наклонившись, и сгинув окончательно, вместе с разорванными на куски и растоптанными щитоносцами.

Прощай, Калликратид!

Это еще не было поражением, ибо эмбатерия гремела над полем, и царский штандарт, черный и алый, развевался в кольце серебряных щитов, возвещая всем, еще не утратившим волю к борьбе: Антигон здесь! Антигон жив!

Но это было прологом разгрома.

Если, конечно, не подойдет Деметрий…

Стрелы.

Стрелы.

Стрелы.

И торжествующее улюлюканье азиатов.

Рваные раны в чешуе становились все шире; многолетняя привычка не позволяла копьеносцам бросать сариссы, подхватывая валяющиеся на земле щиты, и там, где возникала промоина в бронзе, уже не по одному, но десятками валились тяжеловооруженные, и все чаще броня не спасала от точного попадания…

Не было уже стройных рядов.

Кучками, толпешками теснились гоплиты, и все новые сотни стрел, обрушиваясь отовсюду, сокращали чисто невредимых, поражая в уязвимые места – горло, лицо, ноги…

Колыхнулся тяжелый царский штандарт, и золотые колокольчики, укрепленные на перекладине, издали тонкий, изумленно-жалобный стон; седой знаменосец попытался устоять на ногах, рванул из шеи вошедшую на полдревка стрелу, и вырвал, и, булькнув пузырем крови, рухнул на колени, но тотчас из ослабевшей руки золоченое древко подхватил коренастый ипаспист, неведомо как очутившийся среди соматофилаков базилевса. Лохмотья содранной кожи свисали с крутого, похожего на бычий, лба, заливая кровью глаза, и утробный вой боли и ярости рвался из груди, прикрытой плохоньким кожаным панцирем.

Вздрогнувший штандарт вновь вознесся к небесам, высоко и гордо, и остатки фаланги взревели, выкрикивая, без всякого мотива уже, слова эмбатерии Тиртея.

Стрелы. Стрелы. Стрелы.

Стрелы. Стрелы.

Стрелы.

Стр-р-р-хр-р-ррррррррр….

«Бычок» пал, став похожим на ежа.

И почти тотчас рухнул высокий соматофилак, успевший перехватить древко штандарта.

Кто-то из гущи азиатов выбрал цель и, уже не размениваясь на меньшее, прицельно бил по знаменосцам.

– Деметри-и-и-и-ий! – выл Антигон, вскинув руки к небесам, и десятки стрел, направленных в царя, не находили цели, свистели мимо, скользили по наплечникам, по шлему, даже не замечаемые базилевсом.

Царей не так просто убивать.

Царей хранят боги.

Которые не хранят простых людей, даже тех, кто удостоен чести служить в личной охране базилевсов.

Соматофилаки Одноглазого были выбиты почти поголовно.

Еще не убитые, лежали на траве, корчась и стараясь не выть от боли, и вхриплых стонах их прорывались на свет отзвуки неугасающей эмбатерии.

Песня не могла стихнуть и умереть, пока держался царский штандарт.

Фаланга жила, пока жила песня.

И лохаг разведки Исраэль Вар-Ицхак, прозванный Железным, встал, широко расставив крепкие волосатые ноги, во весь рост, твердо уперев в землю острый конец древка, принятый из разжавшихся пальцев валящегося навзничь македонца.

Глядите все: царь жив!

Царь – с вами!

Вар-Ицхак стоял на виду у всех под прицелом тысяч луков, готовых посылать стрелы, посылающих стрелы, звенящих, усталых, но вновь и вновь изгибающихся зигзагом смерти, и алые губы его, затерявшиеся в смоляных завитках бороды, шевелились, бормоча полузабытые слова молитв, некогда заученных наизусть в святом ешиботе.

Это были сильные молитвы, и силен был Бог, к которому они были обращены.

Стрелы летели в иудея, и огибали, и скользили, и лучшие из лучших стрелки уже не по одному разу выплескивали проклятья, вновь и вновь убеждаясь, что этот молящийся, последний, держащий ненавистное знамя, стоящий рядом с неуязвимым седым дэвом, жив, цел и все еще невредим?!

И наконец одна из стрел, тяжелая, не свистящая, подобно иным, а ноюще-гудящая, прорезала воздух и лопатообразным наконечником ударила чуть ниже нагрудника, как раз туда, где начинались пластины боевого пояса, ударила с силой топора, разрубив кольчатые сочленения, вспоров живот держащего знамя и выпустив из нутра наружу теплые, лиловые, подкрашенные желтизной жира и багрянцем крови, кишки.

Боль перечеркнула свет, разбив день на мириады закопченных осколков, но губы еще шевелились, неподвластные боли; Исраэль Вар-Ицхак молил Бога помочь и поддержать. И Бог его отцов, Й'ахве Элохим, Й'ахве Шебаот, Повелитель Множеств, Покровитель Воинств, Вездесущий и Всеведущий, не оставил молящего, родом из священного колена Леви, и укрепил ноги его, и поддержал выю его, и прояснил гаснущие очи его! До тех пор, пока не истекла из жил последняя кровь и последний виток сизого мяса не скатился под ноги уже не живого лохага разведки, источая смрад скверно переваренного ягненка, которого, запивая вином, не спеша ел на рассвете Исраэль Вар-Ицхак, лохаг разведки Одноглазого.

– Вар!

Молчание. Белые глаза. И белые губы во мгле бороды.

Нет Вар-Ицхака!

Бессмысленно и величайшему из богов хранить от гибели уже мертвое тело.

Даже если оно стоит, не желая упасть.

Стрела пронзает горло держащего знамя, как раз под треугольным, конвульсивно подергивающимся языком.

Вторая входит под сердце, пробив медную пластину.

Третья втыкается в распахнутое нутро.

Четвертая…

Пятая…

Шестая…

И мертвец падает.

Железный Исраэль уходит туда, где, по воле Бога его отцов, ждут его иные избранные, ушедшие раньше.

Арриба, и Калликратид, и Пифон.

И Амилькар.

И конечно же, отважный Рафи Бен-Уль-Аммаа…

Он, хоть и ушел нынче первым, а не мог не задержаться, поджидая друга. Как-никак, родня, хоть и сводная. Все потомки едины для предков, и нет разницы праотцу Абра'аму в том, что Рафи наследует ему через колено Исмаэля, сына Агари, жены благословенной и несчастной, Исраэль же – по прямой линии, от пращура Й'исхака, сына Саарри, жены законной. В один день уйдя, вместе и придут к Абра'амову шатру! И не отгонит праотец, но примет, и велит закласть упитанного тельца потомку Исраэлю и потомку Рафи…

И сядут они, пригласив учтиво стоящих в сторонке друзей, к пиршественному столу, и поднимут чаши, не ожидая тех, кто еще не пришел, но оставив место и для них…

Седьмая стрела.

Восьмая.

Девятая…

Все.

Незачем больше звенеть тетивам.

Падает последний знаменосец Антигона, увлекая за собой царский штандарт, и тяжелые волны азиатской ткани саваном накрывают бездыханную плоть.

Прощай, Исраэль Вар-Ицхак!

Вздрогнув, затрепетала и оборвалась на полуслове эмбатерия.

Битва на краткий миг замерла, и потрясенная тишина обрушилась на окровавленную степь.

Пурпурно-черный штандарт, полыхнув напоследок золотыми искрами подвесок и бубенцов, вновь покачнулся, дернулся и поник, утонув в серебристо-серых метелках ковыля.

И тотчас вознесся опять!

Высоко и прямо.

В руках неправдоподобно громадного седогривого старика, распялившего искусанные губы в истошном крике, перекрывающем расстояния, заглушающем звон металла о металл и отпугивающем короткогривых, разгоняющих копытами волчьи стаи азиатских лошадей:

– Деме-е-е-е-е-е-етри-и-и-и-и-и-ииииииииииий!


Начало пятого часа пополудни. Калиюга

Обезумели люди, и обезумели кони, и лишь слоны, спокойно и неторопливо вершащие предрешенное, слышали, как высоко в синеве, скрытый светло-сиреневым облачком, возникшим ниоткуда и перепутавшим солнечные клинки серебристой сеткой, смеется над степью Ганеша.

Он очень спешил!

И он успел!

Мохнатые бока треххвостой крысы, густо усеянные рубиновыми каплями, следами уколов анкаса, вздымались и опадали, подобно кузнечным мехам, и обе узкие морды подергивались, обнажая синие сполохи кривых клычков; дыхание загнанной крысы вплеталось в легкий летний ветерок, и ветер крепчал, наливаясь ненавистью и гнилью…

А Ганеша смеялся.

Впрочем, слоноподобный смеялся всегда.

С того самого дня, когда, отвергнутый джунглями и гонимый поселками, не желающий жить, пришел, рыдая, к престолу родителя своего, и стоя у стоп его, бранил и корил отца.

Так громко звенела жалоба, что донеслась до Брамы Всесозидателя, предающегося размышлениям на своем лотосоподобном престоле, скованном из Жизни и отделанном Смертью.

И спросил Брама:

– Кто он, этот урод, посмевший тревожить покой раздумий моих?! Почему не гонят его отсюда?!

И ответил Ганеша, продолжая рыдать:

– Люди называют меня уродом, и родня, обитающая в джунглях, не находит для меня добрых слов. Вот и ты, Сидящий в Лотосе, сказал злое слово. Но разве не ты виной моему уродству?! Разве не по твоей прихоти проклят я?!

Изволил тогда Брама Надсправедливый, услышав подобное, поглядеть вниз, на стоящего во прахе. Оглядел с ног до головы: и тело человека, не имеющего возраста, и отвисшее чрево, и серую морщинистую кожу, и ноги-колонны, и хобот, свисающий с людского лица.

И вспомнил Брама Незабывающий Ничего! Гулял он однажды по юному миру, и вышел на поляну, где белый слон дарил страсть свою златоклыкой слонихе. Вскинув хобот, стонала слониха, хатхи-дэви, в любовной истоме, и так зазывен был стон, что не устоял и Брама! Плевком прогнав слона, сам совокупился со слонихой, и так распалился похотью, что забыл даже и принять облик, соответствующий случаю.

Вспомнив же, устыдился Брама, ибо понял, что сейчас стоит во прахе плод торопливой любви и страдает от забывчивости родителя своего!

Облик же сына его не устрашил и не отвратил. Ведь все сущее – суть создание Брамы, и должно ли стыдиться ли, оскорбляться ли видом того, что есть часть тебя?!

И сказал Брама Наднаивысший:

– Воистину, отныне и во веки веков признаю тебя сыном своим, и часть могущества своего отдаю тебе, как иным сыновьям. Скажи сам: желаешь ли остаться с людьми, подобными мне, отцу твоему, либо быть с родичами по матери твоей?

Так отвечал Ганеша:

– Что мне люди?! По твоей воле станут они чтить меня, но без желания! Ведь слишком похож я на них, чтобы не быть смешным. Пусть стану я покровителем хатхи, ибо хатхи мудрее людей и простят мне, имеющему частицу твоей силы, и непохожесть и сходство!

Тогда улыбнулся Брама.

– Разумна твоя речь. Неоспоримо суждение. Иди, сын мой, и властвуй над миром хатхи! В поучение же людям, не пожелавшим узнать в тебе частицу меня, будешь ты мудрее их, и к тебе, а не к иным, станут обращаться они в нужде…

Вот что сказал Брама.

А затем добавил, нахмурясь:

– Когда же придет день Калиюги, тебе и подданным твоим достанется честь последнего удара во славу мою перед неизбежной гибелью моей, и твоей, и всего сущего…

И тогда рассмеялся Ганеша.

И с той поры никто и никогда не видел его в грусти.

Известно каждому, и подтверждено читавшими Веды: будет хохотать слоноподобный и в час Калиюги, великой битвы, в коей предначертано пасть богам от руки ракшасов*, рожденных в противоестественном союзе брата с сестрой, Кали Мертвительницы и Ямы Завершителя Судеб.

Смеяться будет одноклыкий Ганеша, когда рухнет наземь, чтобы уже никогда не восстать, Кришна Охотник, и продолжит смеяться, когда развоплотится Шива Танцующий, и не станет печальнее, когда, оглянувшись, узрит себя единственным и последним из богов, рожденных уже павшим Всеродителем Брамой.

Взмахнет тогда Ганеша хоботом, сверкнет прекрасными человеческими очами, вскинет единственный клык и двинется вперед, к неизбежному, подбодряя анкасом, чтобы не мешкала, верную свою спутницу, крысу о двух пастях и трех хвостах; дождавшись повеления Владыки Джунглей, двинутся вслед, упрямо опустив лобастые головы, все хатхи, сколько ни есть их в Изменчивой Cфере Лотоса, расставленные для последней битвы стройно и причудливо, словно многомудрые фигурки чатранга, игры, придуманной однажды, в миг забавы, Ганешей…

В последний раз огласят тогда рушащиеся своды мироздания трубные раскаты грома, похожего на хохот, и страшен будет для ракшасов этот задорный смех…

Но не скоро свершится то, чего не миновать и богам.

Прежде, и ныне, и впредь лишь смертные встречают свою Калиюгу, и наступает ее время в тот миг, когда идут в битву гороподобные подданные Ганеши, спеша доказать владыке своему мощь и готовность умирать во славу его.

Вот почему спешил в это небо сын Брамы, плод короткой любви Всесоздателя и Великой Слонихи.

Вот отчего смеялся, почесывая отвислое старческое чрево пухлыми ручками младенца, вот почему взвизгивал, прихлопывая по жирным бокам чешуйчатым хоботом, и крыса, вылизав алые капли с шерсти, визгливо ухала, вторила веселящемуся седоку, забавляясь зрелищем…

Слоноподобный приветствовал своих бойцов.

И серые великаны, хозяева джунглей, чуя присутствие Одноклыкого, вскидывали хоботы и почтительно трубили ввысь, медленно смыкая крылья строя, стягивая в кольцо жалко мечущихся смертных, не способных узнать в седой тучке, явившейся неведомо откуда, Толстого Ганешу и принимающих хохот его за гром среди ясного неба…

Люди же…

А, да что о них, право!

Всадники разбившейся о двойную цепь серых исполинов этерии не знали еще, что настал час их Калиюги.

Слоны наступали своим хитрым порядком, в два ряда, и расстояние между каждой парой первой шеренги плотно запирала туша третьего. Те из гетайров, что не сумели сдержать полета коней и очутились в опасной близости от животных, умерли, не успев осознать происходящего. Тонкие стрелы, летящие с боевых башенок, мгновенно гасили свет в очах македонцев, запирая дыхание и превращая только что гибкие, полные сил тела воинов в деревянные чурбаки, неспособные даже самостоятельно упасть с конских спин. Те, кому повезло уцелеть в тот момент, в следующий с наскока налетали на отточенные лезвия: это морщинистые гиганты коротко вздергивали клыки. И неудачники летели в траву, пятная ковыль кровью и салом… И скакуны, обученные всякому, жалобно ржали, мечась меж наступающих великанов.

Не было пути вперед.

Но не было и приказа отступать.

И не оставалось времени думать.

– Впер-р-ред!

Вновь и вновь бил Деметрий коня бронзой эндромид, пытаясь погнать белоснежного вперед, но мудрый гривастый друг был умнее всадника, и не подчинялся губительному приказу.

– Мой шах! Деметрий!

Зопир, изловчившись, перехватил крюком повод царского скакуна.

– Остановись, повелитель!

Деметрий услышал не сразу.

– Да оглядись же!

Нет, это не были звери. Не способно животное, пусть тысячекратно обученное, вести себя в бою так хладнокровно и выдержанно, точно придерживаясь заранее разработанной стратегемы.

Живые горы смерти чуть растянулись. Не настолько, чтобы открыть всадникам дорогу, но ровно так, как следовало для того, чтобы выбросить с флангов по нескольку десятков морщинистых, изредка трубящих глыб. Это уже не походило на стену, перегородившую степь. Теперь линия элефантерии напоминала веревку, неторопливо завязывающуюся узлом.

Центр замедлил шаг.

Крылья перешли на трусцу.

– Впер-ред! – выхаркнул Деметрий, уже и сам понимая, что приказ выполнен не будет.

Возможно, кое-кто из гетайров, более, чем иные, смелый и послушный, подчинился бы и пошел на верную смерть.

Но кони уже отказывали в повиновении людям.

И строй слонов походил на мешок, еще не завязанный, еще готовый выпустить побежденных, но в одном лишь направлении: на запад.

Туда, где съезжалась, и приходила в себя, и уже почти готова была к новому бою потрепанная, поредевшая, но не разбитая наголову, подобно персам, фессалийская конница, и горбастый, умный Плейстарх, размазывая по рассеченному лицу кровавую юшку, рвал глотку, созывая всадников, хлестал плетью неторопливых и сулил златые горы отважным, приказывая и умоляя не мешкать – во имя брата своего Кассандра Македонского, не отказавшего в любви чернокожему горбуну, и племяннику Филиппу, которому он, Прейстарх, поможет царствовать после ухода хворого Кассандра.

Хрипели люди, цепляясь за конские гривы.

Вопили кони, сбрасывая седоков.

Молча наступали слоны.

– Там Антигон! – уже не кричал, а бесслезно рыдал Полиоркет, слепо втыкая ладонь в воздух, туда, где далеко-далеко, становясь с каждым мгновением все дальше и недостижимей, шелестели отзвуки битвы.

Гетайры, с трудом усмиряя блестящих коней, отводили глаза, но Деметрий не замечал этого. Зато замечал Зопир. И, видя, не мог осудить.

Можно сражаться одному против сотни – и победить! Очень редко, но такое бывало.

Нельзя сражаться с Ананке.

И потому Деметрий не прав.

Царей в безвыходных ситуациях, случается, спасают боги.

Воинов обязаны спасать цари.

Если хотят оставаться царями.

– Там! Ан-ти-гон! – визжал Деметрий, не помня себя.

Гетайры пятились.

– Аааааааа!

В налитых кровью глазах Полиоркета всплеснулось безумие; аравийский красавец взвыл от беспощадного удара и рванулся вперед, навстречу слонам.

Умирать.

Вместе с Антигоном.

– Папа-а-а-а-ааааааа! Па-а-аааа…

Вой оборвался.

Став на миг единым целым с конем, Зопир вплотную прижался к царю, закусил губу и почти без размаха, коротко и точно ударил Деметрия ребром ладони меж закрылками шлема и нашейником панциря.

И базилевс замер в седле, сохранив сознание, но вмиг обмякнув и удивленно распахнув обеспамятевшие глаза.

Белоснежный конь облегченно вздохнул, пятясь от слонов.

– Прости, шах! Ты должен жить!

Ловко примотав слипшимися бурыми комками гривы пояс Полиоркета к луке высокого азиатского седла, перс подцепил крюком золоченый повод.

Дернул.

Деметрий покачнулся, но память тела удержала его.

И Зопир махнул рукой, указывая гетайрам на запад, где уже смыкался, но еще не сомкнулся живой заслон серых неторопливых смертей.

– За мной!

Повторять не пришлось.

Этерия подчинилась беспрекословно.

И – слишком поздно.

– Кал-ли-юууууууууууууууугаааааааааа! – выл ветер.

Огромный белый слон ускорил шаг и встал на пути всадников, вскинув хобот и победно трубя в ответ небу:

– Хах-хи-йюууууууууууу-х-хаааа!

Первые пять или шесть всадников, не успевшие придержать намет, были мгновенно вмяты в землю, и только недотоптанные кони, разбрасывая вокруг рваные ошметки внутренностей, бились и плакали в кисло смердящей траве.

– Х-ха-а-эш-ша-а-ах-хх! – трубил белый исполин, и небо гудело, откликаясь:

– Ах-х-ха-х-хах-ха-а-а!

И одобряя:

– Мах-ха-ха-атхи-и-и-и!

И поощряя:

– Джанг! Джанг!

И хохоча:

– Ах-ха-х-ха-а-э-эш-ша-а… а… ааа-а!..

Веселился Ганеша!

Смех его, мало кому слышный, проникал сквозь толстую шкуру маха-хатхи Раджива, растворялся в густом багрянце благородной крови, раздувая алые сполохи в глазах вожака, и кшатрий Скандадитья, неподвижно восседая на широком загривке зверя, блаженно щурился, упиваясь малыми крохами наслаждения, не сравнимого ни с чем, затмевающего любую из пятисот пятидесяти услад, описанных «Камасутрой»…

Он – знал!

Рожденный дважды, удостоенный в прежнем воплощении образа хатхи и посвятивший жизнь свою служению Ганеше, Оседлавшему Крысу, мог и умел, памятью перерождений, разделить восторг белого исполина…

Ибо нет удовольствия высшего, чем созерцание врага, нашедшего свою Калиюгу!

Ибо развеселивший Одноклыкого станет блажен, слившись с божественной сущностью после того, как пепел его растворится в священных водах мутного Ганга, Реки Рек, испить воду которой не позволил единождырожденным юнанам Брама Неявный…

Они были сейчас едины, Белый Слон, Раджив, и его погонщик-человек, махаут! Непостижимые нити связали их души, и каждая мысль человека воплощалась слоном, и каждое движение слона лишь на долю мгновения опережало неповоротливую мысль человека.

«Двойная цепь Кришны», – думает махаут, и ранее, нежели мысль облекается в слово, властный взмах хобота Раджива указывает покорным младшим слонам хатхи: перестроиться!

«Укус Кали», – шевелит губами махаут и опаздывает завершить, ибо белый гигант уже завершает двойной шаг вперед, сметает утяжеленным браслетами хоботом очередного всадника, и задерживается, позволив младшим догнать себя.

«Жернова Пляшущего», – кивает махаут, зная, что совершится сейчас…

Все, как всегда!

Замкнется цепь живых валунов, и пройдут хатхи навстречу один одному, и разойдутся, и сойдутся вновь, перетирая остатки храбрых и глупых юнанов.

– Джанг, Раджив, джанг!

– Т-ш-ша-ас-с-са-а-а-и-и-й-яа-а! – соглашается Раджив.

И – замирает на месте.

Неожиданно и непостижимо.

Резко.

Разрывая нить, соединяющую его сущность с сущностью махаута.

Позволяя махауту Скандадитье человеческим взглядом увидеть то, чего не может быть, не может просто потому, что подобное невозможно?!

Очередной юнан, обреченный, чмокнув, лопнуть под тяжестью ноги Раджива, или отлететь в сторону, выбитый из жизни хлестким ударом хобота, или распасться, располовиненный дымящимся от крови лезвием, – не мертв!

Мало того! Осадив уже ничего не боящегося от запредельного ужаса коня, он глядит в глаза Белому Гиганту, и во взгляде его нет ничего человеческого! И ничего звериного…

Возможно, этот молоденький юнан – сродни богам?!

Ходят ведь слухи, что иные из бледнокожих происходят от небожителей!

Но во взгляде, устремленном на Раджива, нет ни капли, ни искры, ни дуновения Божественности!

Это взгляд ракшаса, и в глубине вспыхнувших темным пламенем зрачков юнана полыхают приближающиеся тени подлинной Калиюги…

Мечутся вокруг, крутятся, взмывают на дыбы кони, не видящие уже выхода, безумие и ужас царят в потрясенных душах побежденных юнанов, а этот – молчит и смотрит!

И не смеется уже в высоте Ганеша.

Длинное-длинное мгновение длится безмолвный поединок взглядов, и за этот миг кшатрий Скандадитья покрывается от шеи до ног незнакомой, унизительно-липкой влагой, словно рядом, не замеченный никем, очутился Неприкасаемый и, подкравшись, подул в лицо, отнимая право перевоплощения…

Всего лишь миг!

А затем Раджив, жалобно вскрикнув, отшатывается, размыкая кольцо, и победивший юнан с ходу бросает коня в открывшуюся степь, увлекая за собой тех, кто еще в силах подчинить себе не до конца ошалевших коней.

Он дрожит всем телом, маха-хатхи Раджив, воплотивший в себе неуемную душу великого воителя Аджаташатру, не желающего сливаться с Брамой и длящего цепь перерождений! Он трепещет, словно слоненок, отбившийся от материнского бока и встретивший на тропе тигра! И его испуг передается другим слонам.

Живая изгородь рассыпается.

И кшатрий Скандадитья не смеет поднять анкас, дабы подзадержать того, кто терпит его присутствие у себя на загривке.

Ибо случилось то, что случается редко, но если уж случается, то не смертных рук это дело, и не смертной воле пытаться противоречить свершению маха-кармы?!

Раджив встал лицом к лицу с тем, кто предопределен ему в повелители!

И уступил путь сильнейшему.

Отныне они оба, белый хатхи и медноволосый юнан, связаны единой цепью, незримой и неразрывной.

Они расстанутся сейчас, чтобы встретиться после, не врагами на поле боя, но – повелителем и слугой.

Когда?

В каком из миров?

В каких воплощениях?

Знать не дано…

– Бу-у-у-ух-хух-хуууу… – виновато гудит Раджив, отступая все дальше. – У-х-хух-х-ху-ху-у-у-у…

И Пирр бьет в бока солового.

Вперед!

Он не сознает, что произошло. Он видит, да и то – смутно, лишь одно, явное и неоспоримое: путь свободен.

Вперед же!

И гетайры устремляются вслед за молоссом.

Не задумываясь. Кто выживет, задумаются потом.

Не помня себя. Время вспоминать придет после.

В степь!

Скачет Зопир, увлекая за собою еще не пришедшего в себя царя. Скачет Ксантипп, успевая краем глаза увидеть застывшее лицо прижавшегося к конской гриве, истекающего кровью, но держащегося в седле Леонната. Скачут остальные, отдав судьбы свои на волю коней, опомнившихся при виде открытого простора сулящей спасение степи.

Уходят остатки этерии, и вслед им вопит невесть откуда прилетевший холодный и злобный ветер, рвущий серую пелену, уже почти не закрывающую солнце.

Воет ветер, подгоняя коней, гудит, истекает надрывным криком, и в крике этом, истощающем грудь Ормузда, глохнет и гаснет недоуменное уханье раздосадованного Ганеши…


Шестой час пополудни

Всему на свете приходит конец. Все сущее исчезает в назначенный миг, и реки иссякают, когда приходит срок.

Иссякли и персидские стрелы.

Много, очень много запас их Селевк, но к исходу пятого часа сражения обозные слуги лишь разводили руками, показывая подлетающим лучникам опустевшие плетеные лари.

Но не было и фаланги.

Глухо выпевая эмбатерию, щетинились копьями на заваленном трупами поле нестройные группки копьеносцев, неловко прикрывающихся редкой чешуйкой щитов.

Менее сильные духом уже бежали в беспорядке, бросив на произвол судьбы не способных передвигаться раненых, и гикающие азиаты гнали их по пятам, словно стадо, отсекая время от времени десяток-другой голов.

– Душмани-э-мардэ! – верещал ветер. – Бей вражин!

Одурманенные хаомой, озлобленные потерями и возбужденные легкостью убийства, смуглолицые даки, парфяне, кардухи, саки, массагеты, белуджи, патаны – да кому под силу счесть их всех?! – разили бегущих юнанов легкими дротиками, хрустко пробивающими не укрепленные со спины медью кожаные латы, стаптывали острыми копытами неподкованных жеребцов, рассекали на бегу, выхваляясь искусством рубки, тонкими, слегка искривленными саблями, вкусно чмокающими при встрече с плотью.

– Душмани-э-мардэ-э-Хавхамэль! – вопило небо. – Мардэ!

Бегущие были мертвы. Все. До единого.

Даже те, кто еще надеялся выжить.

Кому под силам спастись от всадника в поле?

Сохраняющие строй еще жили. Не надеясь ни на что. Но веря, что хуже смерти не будет ничего, а смерть будет славной…

– Охи! – стонали щиты. – Не пройдете!

И сариссы прыгали вперед, ухитряясь жалить неосторожных, слишком рано поверивших в милость богов.

– Аой!

Ветераны, поседевшие в походах, слишком хорошо знали, как пьянит всадника вид бегущей, вопящей, обеспамятевшей, бросившей оружие толпы, и тяжеловатые мускулистые старики не собирались умирать стадом.

Против них, сбившихся в твердые комья оскаленной бронзы, бессильны и беспомощны были гарцующие вокруг азиаты со своими смешными дротиками и бесполезными луками.

Пришло и настало время пешего боя!

Визгливо заверещали берестяные свирели в отдалении, над темной массой фракийцев, давно уже и нетерпеливо топтавшихся на месте, и черным пятном на фоне слегка потемневшей синевы неба взметнулся волкоголовый шест, украшенный девятью пушистыми хвостами матерых.

– Ну, поехали…

Приняв из рук раскрашенного охряными пятнами оруженосца кривую махайру, немного утяжеленную на конце, Лисимах медленно обернулся, и кабанье лицо повелителя Причесанной Фракии передернула нехорошая улыбка.

Усмехаясь так, молодой безвестный гетайр некогда додавливал на липком песке арены слабо подергивающего лапами черногривого льва, шкура которого, потертая и битая молью, укрывала сейчас его панцирь.

– Йох-хаааа! – крикнул он, и лишь фракийцам, да и то не всем, а только задунайским, понятен был смысл… Но мало кто из них сейчас интересовался смыслом.

– Йох-хаааа! – откликнулись воины.

И тяжелый жеребец медленно тронулся с опостылевшего места, а вслед за царем, на первый взгляд – неуклюже, зашагали бородатые воины, перехватывая на ходу поудобнее мозолистыми ладонями прочные древки двулезвийных секир.

Медленно и неотвратимо на островки македонцев надвигалась смерть, и не было более надобности в эмбатерии.

Каждый глоток воздуха был теперь необходим для иного.

– Аой! А-ой! А! Ой! А! Ой! – шипели сариссы.

– Йох-ха! Йох! Ха! – крякали в ответ топоры, гвоздя по металлу щитов и шлемов.

И змеиный шелест искушенных в бранном искусстве длинных копий, бросивших некогда Ойкумену к ногам златоволосого юноши, считавшего себя богом, сникал и угасал в грохоте лезвий, обрушивающихся на металл.

Люди из-за Дуная, взлохмаченные, полуголые, скалящие крупные желтые зубы, более похожие на лошадиные, нежели на человечьи, лезли по телам своих, наколотых и сброшенных умелыми выпадами копий.

С криком, с хрипом, по трупам, по колено в крови, не отклоняя листовидных наконечников, но ловя их собственной плотью и пригибая тяжестью ее древки…

Нельзя было остановить фракийцев.

Фаланга разметала бы их, спору нет. Она прошла бы, подминая варваров и даже не заметив попыток сопротивляться, но фаланга рассыпалась и умерла, вместе с эмбатерией. Темная волна подминала и затопляла островки медного сияния, и там, где проходила она, оставались лишь багрово-дымящиеся лужи, недавно бывшие македонскими ветеранами.

– Йох-ха! Йох-ха!

Уцелевших добивали всадники.

В плен не сдавался никто.

Собственно, македонские ветераны и дети их, выросшие в походах под отцовской опекой, не считали плен позором. Случись им сражаться с себе подобными, они сейчас, пожалуй, бросили бы оружие и подняли руки.

Но азиаты не брали пленных.

А плен у фракийцев означал участь много более страшную, чем легкая и немедлительная гибель в бою…

Все, способные бежать, уже побежали.

И умерли.

А живые – сражались, полностью растворившись в ритме выпадов и уходов от встречных ударов, слившись с оружием, перестав быть людьми и превратившись в боевые махины, ни на что уже не надеящиеся и не думающие ни о чем.

Даже о тяжелой коннице Деметрия.

Впрочем, явись она сейчас сюда, вряд ли что-нибудь могло бы измениться всерьез…

Это было ясно каждому.

В первую очередь – Антигону.

Возможно, боги и впрямь хранят венценосцев. Во всяком случае, до сих пор стрелы, словно отводимые некоей магией, избегали одинокой, никем не защищенной фигуры, беззащитно застывшей на открытом, удобном для обстрела месте.

Направленные опытными руками, отлично сбалансированные, должным образом оперенные, свистящие иглы гибели втыкались в землю у ног старика, безумно выкатившего единственный живой глаз, скользили по нагруднику, пронзая уже и так больше смахивающий на нищенские лохмотья плащ, отскакивали от железных нашлепок на бронзе; стрелы летели густо, затем – пожиже, затем, иссякая, совсем редко…

А человек стоял, не сгибаясь и не уклоняясь, вонзив в истоптанную почву острый конец древка, и тяжкий багрянец, и темная ночь царского штандарта развевались над его всклоченными сединами.

Антигон не помнил, как, когда и почему остался без шлема. Он мало о чем помнил сейчас. Лишь две мысли гранитно замерли в мутной круговерти плывущего рассудка.

Первая: «Знамя не должно упасть!»

И вторая, обжигающая, не позволяющая умереть:

«Как же без меня Деметрий?»

Вот и все – остальное пустяки. Прожив восемь десятков лет – и каких лет! – глупо страшиться неизбежного ухода туда, где давно уже заждались тебя все, кто достоин называться равными…

Антигон улыбался.

И всадники-азиаты, наверное, оставили бы в покое заговоренного безумца, волки песков, быть может, не рискнули бы противиться столь сильным чарам, не развевайся над серебряными космами стоящего в одиночестве известный всей Азии стяг, добывшему который шахиншах Селевк обещал любой даскарт* на выбор и столько золота, сколько сумеет унести счастливец…

Носатые наездники сужали кольца вокруг Антигона, но ни один из них не решался пока еще метнуть дротик.

Известно ведь: убивший того, кого хранят чары, стрелою, делит вину с ветром, луком и тетивой! Лук можно сжечь, а тетиву изорвать, карая соучастников, и вина станет легче вполовину. А ветер улетит, и демоны-хранители пустятся за ним в погоню, забыв о человеке…

Поразивший же заговоренного дротиком отвечает перед духами мщения сам, и в потомстве своем, и в потомках племянников своих…

Но дасткарт, любой на выбор!

И груда золота!

И вой приближающихся фракийцев, слишком диких, чтобы опасаться мщения демонов, которых нельзя потрогать…

Ужели награда достанется пришельцам в мохнатых плащах?!

Нет!

Не сговариваясь, семеро самых отважных из наездников вскинули правые руки и, взвизгнув от ужаса, послали дротики в неуязвимого.

С трех… нет, с двух шагов…

Наверняка.

В упор.

Семь дротиков, прямых и тонких, увенчанных жалами.

Семь!

Никакие чары не отразят все сразу, и пусть потом оплошавшие демоны несут ответ перед кудесниками, не ведая, чей дротик из семи нашел цель и кого из метавших искать и карать!..

Метнули и замерли.

Кому повезет?

Повезло всем.

И боль семи смертей прояснила рассудок базилевса.

В грудь. В печень. В живот.

«Прости, сыночек!..»

Под сердце. Снова в печень. В шею.

«Удачи тебе, сынок!..»

Опять – в печень.

«Береги себя, родной!.. И помни меня…»

Не было боли. Совсем не было. Просто-напросто стало светло и пусто вокруг, и пальцы недоуменно скользнули по никчемной палке, которую миг тому сжимали крепко и трепетно.

– Ну что, пойдем? – спросил Эвмен, дружески усмехаясь, и Антигон отчего-то вовсе не удивился явлению давным-давно истлевшего в земле кардианца.

Только спросил, слегка морщась от невыносимой вони торопливо приближающихся азиатов:

– Ты?!

И услышал нетерпеливое:

– Я, я, кто же еще?! Протри глаза!

Глаза… глаза… глаза… – отозвалось это.

Двумя живыми глазами смотрел на мир Антигон, и рука, неверяще ощупавшая лицо, была на удивление чистой, лишенной привычной стариковской желтизны. Впрочем, и буйные кудри Эвмена совсем не серебрились… Как тогда, в Вавилоне…

– Пойдем! – повторил кардианец, уже настойчивее, и чуть подвинулся, уступая дорогу бегущим к валяющемуся на земле стягу азиатам. – Пойдем!

Тон был повелителен. Давно уже никто так не говорил с Монофталмом. Но гнева не было.

– Да, – кивнул Антигон. И с жалкой улыбкой выдавил: – А… Деметрий?

Суровое лицо грека немного, совсем немного смягчилось.

– Его ждать не будем. Потом, позже…

Помолчал. Повторил многозначительно:

– Позже!

И отрывисто приказал:

– Пойдем. Он ждет…

Эвмен не пояснил: кто. Зачем?

– Он… гневен? – сорвалось с уст.

Кардианец пожал плечами.

– На тебя? Разумеется, нет. Ты сделал все, что мог. Коряво, правда, но Он милостив. И по-прежнему не любит ждать!

– Да… Да… Конечно!

Антигон глубоко вздохнул, словно набираясь решимости перед прыжком в ледяной омут, и удивился невыразимо пряной и пьянящей свежести воздуха, не пахнущего ни потом, ни застывающей кровью.

Так дышалось разве что в юности, на высокогорных лугах Македонии…

И новенькие, необмятые еще кожаные латы ликующе скрипнули на мускулистой груди.

Дешевые латы, немудрящие, плохонькие.

Но может ли позволить себе нечто лучшее, хотя бы – с медными бляшками, простой воин, один из многих сотен всадников этерии Филиппа, царя Македонии, страны небогатой и вынужденно некичливой?!

Даль звала, и надо было идти.

Но было на душе неуютно и, пожалуй, даже немного жутковато…

– Руку, брат!

Умница Эвмен без вопросов понял, как сложно старому приятелю решиться на первый шаг…

Ладонь легла в ладонь.

И два молодых воина, один – чуть впереди, второй – поначалу несколько отставая, пошли прочь с ипсийской долины. Не уступая дорогу победителям, пробегающим сквозь них и на мгновение замирающим, ошарашенно крутя головой… Медленно растворяясь в осторожно подползающей дымке робко напоминающего о себе заката…

Не оглядываясь ни на рассыпающуюся под ногами варваров бронзовую чешую последних синтагм, ни на галдящую, с каждым мгновением увеличивающуюся свору азиатских стрелков, самозабвенно рвущих драгоценные доспехи с громадного седогривого мертвеца, подмявшего под себя прославленный на все четыре стороны Ойкумены пурпурно-черный с золотом штандарт царя македонцев Антигона, при жизни презиравшего льстецов и потому никогда не каравшего тех, кто, блюдя истину, осмеливался прилюдно называть его Одноглазым…


Сумерки

…Розовое марево полыхало на западе, подкрашивая степь румянцем, и сизые тени неторопливо тянулись к востоку, но день никак не желал отступать, и сумеречные гонцы медлили, потому что непозволительное упрямство дня совпадало с желанием Селевка, а воля базилевса Азии отныне была неоспорима в Ойкумене. В конце концов, шахиншахи Арьян-Ваэджа сродни Ормузду, сияющему в синеве, и даже темноликая Нюкта, владычица ночи, сто раз подумает, прежде чем спорить с родным братом своего отца, грозного Диоса-Зевса…

Селевк смотрел в спокойное лицо Антигона.

В мертвое лицо Антигона, который, наконец, мертв и лежит, раскинув руки, в траве, у его, Селевка, ног, тихий, безответный и никому отныне не опасный.

Об этом мечталось годами.

Это видение подкрашивало в ликующий пурпур сны.

Но радости не было.

Более семидесяти тысяч воинов пришло в долину Ипса под стягом Одноглазого, и вот они лежат, коченея и взбухая, в истоптанной степи, шестеро из каждой семерки пришедших, и слишком часто попадаются среди опознанных знакомые лица.

Оскаленные. Посеченные. Изуродованные.

Родные.

Македонские.

Точно сочтут павших завтра, но уже сейчас ясно, что Ипс стал могилой тех, кто некогда прошагал от Геллеспонта до Инда, и вот вместе с ними стынет, покрываясь трупными пятнами, молодость Селевка, и зрелость его…

И остается одна только старость, словно в насмешку украшенная сиянием тиары шахиншахов Арьян-Ваэджа, того самого, ограбить который мечтала некогда этерия хромого Филиппа.

Боги! Все они тут, никого не миновала ухмылка Ананке!

Арриба. Калликратид. Амилькар.

Лежат в ряд, плечом к плечу, найденные, принесенные сюда, заботливо укрытые новенькими военными плащами. Их, конечно, обобрали те, кто обнаружил тела, но даже у фракийских варваров не поднялась рука осквернять останки павших героев, ровесников и соратников Божественного.

Ого! Исраэль…

Выходит, на сей раз не повезло и тебе, Железный Вар?!

Как же тошно на душе, как тошно, что впору позавидовать Антигону, для которого все уже в прошлом…

Лежат герои, тихо и благостно, словно прикорнув ненадолго, и если бы не жуткие раны – колотые, резаные, рубленые, рваные, – Селевк, возможно, не выдержал бы и попытался их разбудить, чтобы присесть к столам и по старинке выпить за нежданную встречу…

Увы.

Не встанут.

Что ж, возможно, это лучший исход для тех, кто жил и умер, полагая себя непобедимыми!..

Золотая колесница шахов Персиды и Сузианы высилась несколько в стороне, пережидая прощание македонца с македонцами, и круторогие быки, равнодушно омахиваясь хвостами, тупо жевали кислую от крови траву.

А вокруг, куда ни глянь, простиралось пространство невиданного доселе – куда там Гавгамелам! – побоища, и закат, еще не смело, но все более и более настойчиво, напоминал о себе, и по испятнанному смертью полю, перекликаясь, бродили воины, вымотанные до предела, но не смеющие роптать на волю базилевса…

Не отдыхать, пока не будут разобраны павшие! – так приказал Селевк. И Лисимах, не сговариваясь с союзником, отдал такой же приказ своим нечесаным воякам.

Это не так легко.

Это очень трудно, особенно, если избитое и усталое тело, еще не веря в то, что сумело уцелеть, не просит, а требует отдыха. Но приказ есть приказ! Тем паче, что цари позволили обирать павших до нитки, запретив лишь осквернять их…

– Повелитель!

Чумазый гетайр в иссеченном нагруднике едва не свалился к ногам Селевка, попытавшись молодцевато спрыгнуть с коня.

– Что?! – Неподвижное лицо шахиншаха сделалось на мгновение живым и тревожным. – Что с Антиохом?!

Широкие скулы гетайра оплыли в улыбке.

– Шах-заде просил передать: он возвращается, и с ним больше тысячи «бессмертных»!..

За такую весть посланец мог ждать не просто подарка. За такую весть награждают так, что щедрость царя становится темой поэмы.

– Лови, друг!

Литой браслет, усеянный бесценными лалами, сверкнув в розоватом предзакатном сиянии, упал в подставленные ладони гетайра и сгинул за пазухой. Ненадолго, до ближайшего скупщика трофеев, связав судьбы безвестного всадника и давно почившего Камбуджи, безумного шаха, заказавшего невиданно роскошную игрушку в ознаменование победы своей над гордым и не по силам нахальным фараоном Псамметихом…

Если награжденный глуп, он сможет пить лучшие вина в течение трех лет, даже пяти – ежели любит пить в одиночку.

Если умен – приобретет дасткарт.

Пав ниц, посланец Антиоха ткнулся лбом в траву у ног повелителя, и Селевк, усугубляя милось, подставил под обметанные губы краешек сандалии, оказав счастливцу честь, не всегда доступную и для сатрапов!

А затем приказал:

– Накормить! Записать имя! Напомнить после!

И посланец исчез с глаз долой, дружески подталкиваемый в спину тяжелыми кулаками соматофилаков царя, ухмылками намекающих на то, что такое везение неплохо бы и обмыть…

Селевк улыбнулся.

Сойдя с колесницы, он мог себе это позволить.

…Вот и все.

Сын не подвел, и сын уцелел.

Остальное не так важно.

Главное: честь нынешней победы целиком и полностью принадлежит Антиоху, и вся Азия отныне признает шах-заде достойным наследником великого отца.

Разве не сделал Антиох невозможное, оторвав от фаланги и уведя в степь железную этерию Полиоркета?! Больше того: разве не сохранил мальчик хоть сколько-то катафрактариев, хотя этого от него никто и не требовал?!

Восемь тысяч «бессмертных» были заранее принесены в жертву, и никакой Бог не сумел бы устоять перед таким даром! Но сын превзошел надежды отца и возвращается с десятью сотнями всадников…

Кто бы мог подумать, что из каждой восьмерки один все-таки сохранит жизнь, столкнувшись лоб в лоб с этерией Деметрия?!

Таким сыном можно гордиться!

И Селевк без зависти смотрит в неподвижное лицо Антигона.

Так-то, старик! Не тебе одному повезло с наследником!..

– Повелитель!

Еще что-то?

Увы. Счастья не бывает слишком много. Еще до того, как новый гонец открывает рот, Селевку становится ясно: это донесение не заслуживает награды.

– Плейстарх разбит, государь! Деметрий ушел…

М-да. Не светлая новость. Однако и не черная.

Так себе, серенькая.

Пока что Деметрий не в счет.

И все же, все же…

– Лови!

Попытавшись, но так и не сумев перехватить монету, гонец не разыскивает ее в ковыле, предпочитая исчезнуть от греха подальше, и зверовидные соматофилаки провожают его понимающими и вполне одобрительными взглядами.

– Постой!

Пятящийся замирает.

– Что с Горбуном?

– Ранен. Тяжело. Но будет жить, повелитель…

– Фессалийцы?

– Мы были, базилевс. Нас – нет.

Насурьмленная бровь властителя Азии вздрагивает.

– Вот как? Лови!

На сей раз руки гонца не упускают дара. Перстень, не из самых ценных, однако же и не дешевый, попадает точно в ладонь, и грек кланяется, согнувшись пополам.

– Накормить! – приказывает Селевк. – Имя не записывать!

В сущности, все к лучшему. Никому и в голову не придет связывать успех сына с конницей Плейстарха, так и не сумевшей задержать отступающую этерию Полиоркета. Подумать только: не задержать разбитых!

В песнях аэдов Европы и достанах азиатских гусанов не будет упомянут Плейстарх.

И это – хорошо.

Хватит с Горбатого и того, что брат его может умирать спокойно. Много времени утечет прежде, чем Деметрий оправится после нынешнего разгрома.

Если сможет оправиться вообще…

– С победой, брат!

Бесцеремонно прорвав кольцо стражи, возникает Лисимах. От фракийского вепря разит звериным потом, кислым вином и натужным, непохожим на искреннее, весельем.

– Ого!

Наткнувшись взглядом на ряд неподвижных тел, Лисимах на мгновение смолкает.

Затем – гогочет, словно зашедшийся в истерике гусь.

– Ты смотри, все здесь, а?! Нет, Селевк, кто бы мог подумать?! – В удивленном голосе его вдруг вскипает нечто, похожее на зависть. – А Железный-то, вроде даже и не постарел, а, Селевк?..

Шах поморщился.

Этот человек был ему неприятен, и необходимость блюсти видимость приличий тяготила неимоверно.

Чувство гадливости возникло совсем недавно, после донесения о том, как Агафокл телом своим прикрыл отца от укуса сариссы, и отец, лишь вскользь поглядев на рухнувшего сына, не нашел иных слов, кроме хмыкающего: «Заживет, как на собаке…» Такое трудно понять…

– Нет, Селевк, ну ведь не постарел же совсем!

Лисимаха несло. Он говорил, кажется, не особо и прислушиваясь к собственным словам, и уж конечно, не обращая внимания на холодновато-отстраненную гримасу шахиншаха.

– Тю! Арриба! Вот бедолага!.. Между прочим, я ему, помнится, коня продул в кости, там еще, в Вавилоне… слышь, Селевк?.. Аккурат за день, как Божественный слег… Хороший был конь, Селевк, да ты ж, наверное, помнишь Рыжка моего, а? Ведь огонь же был, а не лошадка, так ведь?!

Лисимах брызгал слюной, и на его потное лицо было страшновато смотреть даже видавшим видытелохранителям властелина Азии.

– Калликратид! Братишка!.. И ты тут!.. Да, Селевк, так вот, я ж Аррибе коня проиграл… Ну, ясное дело, сразу отдавать не стал, думал, отыграюсь, а там как закрутилось, так уж и не до коняки было… Вот, значит, в долгу и остался, а нынче, выходит, ни Рыжка, ни Аррибы… А, Селевк?..

Селевк не слышал. Ибо – не хотел.

Шахиншаху хотелось одного: поскорее увидеть сына.

И вдруг хрип Лисимаха оборвался.

Владыка Фракии глядел на Антигона.

Нехорошо глядел.

Так смотрят, собираясь плюнуть…

«Пусть попробует, – подумал Селевк, ощущая горький привкус злобы, вяжущий глотку. – Пусть попробует…»

Он не знал еще, что сделает, если Лисимах осмелится оскорбить павшего. Но соматофилаки, уловив непроизвольное движение бровей, напряглись, готовые прыгнуть…

Не пришлось.

Вместо неизбежного произошло неожиданное.

Опустившись на колени рядом с телом Одноглазого, Лисимах пристально вгляделся в заострившиеся черты и нежно провел квадратной ладонью по холодному лбу.

– Эх, Анто, Анто!.. Вот ведь как оно получилось…

Сейчас он, похоже, не замечал ни изумленных лиц воинов, ни перекошенного рта Селевка. Он просто забыл об окружающем.

А когда вспомнил, лицо человека вновь сменилось привычной кабаньей харей и голос сделался гогочущим, как обычно.

– А щенка твоего я все равно достану, Кривой! Будет знать, как старших дразнить…

Подмигнул Селевку. И привычно гоготнул:

– Гы!

Но шахиншах уже не презирал Лисимаха.

Напротив. В этот миг Селевк досадовал на себя. Медяк цена властелину, столь плохо знающему своих соседей…

То, что давило в груди, могло теперь быть разделено на двоих, и это было неимоверным облегчением.

– Брат! – почти прошептал Селевк, не умея заставить себя указать на молчаливую шеренгу павших и зная, что в этом нет нужды. – Тебе не кажется, что здесь не хватает только нас с тобой? Ну, еще Лага…

– А?

Лисимах понял мгновенно. Перевел взгляд на спокойные лица лежащих. Некоторое время молчал, явно размышляя: гыкать или нет?

И ответил серьезно, тихо и скорбно.

– Я бы не прочь быть с ними. Ты? Ну, не знаю… Наверное, тоже не был бы лишним… А Лаг…

Кончик обширного носа забавно вздернулся.

– Что забыл тут египтянин?..

Лисимах умолк. Презрительно сморщился. Встряхнул кудлатой гривой. Одернул львиные лапы, свисающие с плеч на грудь. И вновь стал самим собой. Варваром, похожим на кабана, и нисколько не стесняющимся этого сходства.

– Гы!

Прозвучало, впрочем, не так уж уверенно.

– Гы!

Теперь – лучше.

Но Селевк знал: никогда не забыть ему истинного, лишь на миг выглянувшего из-под привычной маски лица союзника. Лишь сейчас стало понятно, чем прельстил в свое время Божественного этот неотесанный гетайр, кичащийся наглым панибратством и непроходимой тупостью…

– Да ты что, братишка? – хрюкнул Лисимах. – Мне, правду сказать, и сейчас неплохо. Живой царь, понимаешь, лучше мертвого льва, это я тебе, голуба, авторитетно говорю…

Повел плечами, наглядно демонстрируя доскональное знание предмета.

Гыкнул еще раз, уже вполне по-идиотски.

И сменил тему.

– Кстати, Селевк! Дело, похоже, сделано на совесть. И что теперь?

– Теперь…

Шахиншах рад был заговорить о другом. Есть вещи, думая о которых в конце концов сходишь с ума…

– Теперь? Каждому – свое, как договорились! Кассандру – Македония. Мне – Азия. Лаг… сатиры с ним!.. пускай сидит со своими крокодилами. Тебе – Фракия…

– Угу… – кивнул Лисимах. – И Малая Азия. До Тавра. Как договорились…

Негромко было сказано, спокойно этак.

И Селевк понял: Малую Азию придется отдать вепрю. Вместе с проливами, владелец которых издавна держит в руках замок от Европы.

От Греции, где живут настоящие люди, ничем не напоминающие стелющихся в пыли азиатов.

От Македонии, небо которой все еще снится по ночам и манит, манит, манит заблудившегося на восточных дорогах сына своего.

От родимой земли, куда он, Селевк, когда-нибудь обязательно вернется, оставив Антиоху укрепленную и никем не оспариваемую власть над Востоком.

Вернется Господином.

Царем.

Потому что Кассандр – не вечен. А Плейстарх – всего лишь ублюдок, да еще и полуэфиоп, что вообще ни в какие ворота не лезет! А Филипп – не более чем хворый слабосильный мальчишка, наказанный богами за грехи цареубийцы-отца. Куда ему до истинных мужей, хотя бы и до Антиоха, словно созданного для власти над Ойкуменой!

Много ли вообще таких, как Антиох?!

Разве что Деметрий!..

Но у Деметрия теперь нет отца, способного позаботиться о неопытном сыне, и поэтому он не в счет.

А у Антиоха отец есть!

Время героев истекает на глазах, и кто, кроме Селевка, способен позаботиться о величии родины и воплощении в жизнь светлой мечты Божественного?

Не Лаг же, окончательно опустившийся до уровня фараона!

Не тупица же Лисимах!..

Шахиншах Арьан-Ваэджа чуть скосил глаза.

М-да. Лисимах…

Это серьезно.

Впрочем, еще не время думать о таком.

– Разумеется, – согласился Селевк, прервав молчание. – И Малая Азия. До Тавра. Как договорились…

– Вот и чудненько! – заключил Лисимах. – Признаться, давно мечтал о Геллеспонте…

– Разумным мечтам присуще сбываться…

– Угу…

Больше не было сказано ни слова.

Победители смотрели в разные стороны.

Селевк – на север, откуда вот-вот должен был появиться сын, ведущий спасенную конницу.

Лисимах – на запад, словно пытаясь различить далекие отсюда лесистые берега Геллеспонта.

Каждому свое.

Как договорились…

И только на лицах тех, кто лежал, по горло укрытый плащом, победители старались не глядеть больше, словно чего-то стыдясь и не смея признаться в этом.

А зря.

Потому что как раз в этот миг всеми забытый закат посмел, наконец, напомнить о своих правах и несильно вспыхнул, обжигая край непозволительно медлящего с уходом дня.

Алый отсвет пробежал по замершим бледным лицам, ненадолго делая их похожими на живые, и некому было увидеть, как на плотно сжатых устах Антигона появилась, чуть-чуть потрепетала и почти тотчас исчезла ехидная улыбка.

Впрочем, наверное, это лишь пригрезилось.

Ведь всем известно: мертвые не подслушивают. Что им за дело до забот живущих?..

Обман зрения, не больше. Разве не так?

Скорее всего именно так оно и было.

Во всяком случае, громадный низколобый мидиец, доверенный телохранитель Селевка, случайно заметивший игру багрянца на лице лежащего, вздрогнув, протер глаза, пробормотал короткое заклинание, отводящее злые чары, и не стал тревожить размышления величайшего из владык, шахиншаха Арьян-Ваэджа и повелителя иных сатрапий глупым сообщением о том, что Антигон Одноглазый, отродье Анхро-Манью, ставшее ныне – слава Ормузду! – пищей шакалов, смеется.

Возможно, он был прав.

Очень возможно…

Эпилогий Дни расходящихся дорог

Из «ДЕМЕТРИАДЫ» достославного Гиеронима Кардианского

«…не сломившие волю вождя, лишь подтвердили божественную сущность Полиоркета. Кто, кроме истинного Божества, способен был бы, утратив все, в кратчайший срок восстановить многое? Кто сумел бы вдохнуть в сердца немногочисленных приверженцев веру в неизбежность перемен к лучшему?! Кому посильно, действуя в иных случаях сурово, но в большинстве – снисходительно и милосердно, опровергнуть возникшую было молву о безвозвратности своего уничтожения?

Никому. Кроме Деметрия.

Отвлекусь на миг, и воскликну с укоризной: увы тебе, Эллада, увы! Забыв о доблести славных предков, превыше жизни ценивших верность данному слову, отреклась ты от клятвы, принесенной по собственной воле в светлые годы. Вечный позор вам, коринфяне и этолийцы! И вам, беотяне, и вам, лживые обитатели Херсонеса Фракийского, отказавшим в поддержке и помощи своему искреннему другу, безо всякого принуждения признанному вами гегемоном Эллинского Союза! Чернейший позор и вам, афинские демократы, отказавшиеся в тяжкий час открыть ворота тому, кто избавил вас от ига тирании!..

Но не забуду и о других, достойных восхваления. Да будет вечно чиста память о благородстве эвесян, принявших Деметрия и предоставивших все необходимое для восстановления силы его воинства! Да не иссякнет в честных сердцах потомства гордость за доблестных граждан Саламина Кипрского, где даже не каждый из жителей эллин, как и за прямодушие боголюбивых обитателей Тира и Сидона, среди которых эллинов нет вовсе! Благодаря им, помнящим дружбу и выше выгоды ставящим честь и верность клятве, всего лишь за полгода к девяти тысячам вернейших, решивших разделить судьбу господина после горестного сражения при Ипсе, присоединились еще более двенадцати тысяч отборных мужей, пеших и конных, владеющих оружием и возмущенных позорным кровопролитием на ипсийской равнине, где эллины-базилевсы, опьяненные бесчестием и властолюбием, позволили варварам отомстить Македонии за одержанные ею в былые годы победы………………………………………………………………………… на алтарь Божественного Александра, и тот, милостиво приняв жертвы, устами жрецов посулил и сам помочь, и вытребовать поддержку правому делу Полиоркета у всемогущего родителя своего Зевса, Отца Олимпийцев! Оракул же, данный Деметрию, гласил: «Сражайся, и вернешь утерянное, однако опасайся удаляться от земель, где крепка власть богов олимпийских». Услышав предсказание, каждый из доверенных людей царя согласился, что оракулом предписано, оставив в покое Селевка и Птолемея, находящихся под покровительством божеств азиатских и египетских, выступить против фракийского Лисимаха. Следует сказать здесь и о том, что именно Лисимаха к тому времени почитал Полиоркет злейшим из своих врагов, ибо прочие, устыдившись Ипсийского побоища, покрывшего имена их не славой, но проклятием, образумились и отказались добивать гонимого, признав его власть над Эфесом, и Кипром, и Киликией, и прочими полисами и землями, где стояли верные Деметрию гарнизоны. Гнуснейший же Лисимах, ведомый лютой злобой, не только не испытал стыда, но и объявил награду в триста талантов за поимку Деметрия, провозгласив во всеуслышание Антигонова сына «злейшим и вековечным своим врагом и ненавистником». Когда же благородный Агафокл, несчастный сын недостойного отца, попытался образумить владетеля Фракии, тот в гневе, похожем на безумие, поднял руку на единственного своего наследника, грудью прикрывшего в битве при Ипсе отца от смертоносной сариссы! Ударил нещадно, хотя и знал, что раны царевича не затянулись еще в полной мере…………………………………………………..ство лекарей и благосклонность богов спасли царевича Агафокла от безвременной смерти, но – и вот пример истинного великодушия! – ни единого слова даже и в бреду не сказал против жестокого отца послушный сын. Очнувшись же, приказал никогда не вспоминать при нем о случившемся.

Таким образом, оставив богам отмщенье иным погубителям отца своего, ранней весной года 476 от начала Игр в Олимпии Полиоркет, располагая к тому времени двадцатью тысячами воинов и немалым флотом, бросил вызов фракийскому вепрю. Лисимах, узнав о выступлении Деметрия загодя, от верных лазутчиков, не придал вести должного значения, полагая, что Олимпийцы отвернулись от Антигонова сына навсегда, и лишь повелев объявить по всей Элладе о повышении награды за голову Деметрия до четырехсот талантов………………………..вознеся молитвы Зевсу, Арею-шлемоблещущему, а также и Афи………………………………………….не обманулся в своих ожи……………………………удачей Полиоркета!

Возможно ли поверить?!

Лишившись доброго отца-покровителя, утратив любимую матушку, ибо почтенная царица тихо угасла в одну из осенних ночей, не перенеся тоски по павшему супругу, не успев к смертному ложу богоданной жены своей, Деидамии Эпирской, умершей родами вместе с ребенком, по счастью, оказавшимся всего лишь девочкой, отвергнутый большинством ложных друзей и удрученный известиями о горестной судьбе тех, кто сохранил верность (из коих прежде всего следует назвать афинянина Страток………………………………………………………ского, а также………………………………………. арха-этолийца), он ударил могущественного врага в самое болезненное для Лисимаха место, молниеносной атакой с моря захватив крепости по обе стороны Геллеспонта и став таким образом хозяином водных путей, снабжающих Элладу боспорским зерном. Что же касается Лисимаха, то он не успел прийти на помощь тем, кому эту помощь обещал, подговаривая легковерных изменить Полиоркету в злую осень года 475. Обильные припасы, продовольственные и оружейные, а также и золото, охотно выплаченное прощенными изменниками во искупление вины, послужили как нельзя кстати, позволив Полиоркету разослать вербовщиков во все земли Эллады, призывая отважных на службу и гарантируя щедрые выплаты вперед. Стоит ли удивляться, что уже к концу лета года 476 Деметрий располагал более чем тридцатью тысячами пеших и конных, а также и тремя сотнями кораблей? И Лисимах, решившийся было встать в поле против Полиоркета, испытал горечь поражения, и укрылся в горах Фракии, моля нечесаных варварских богов лишь о том, чтобы победитель не пожелал вторгнуться в его царство! Полиоркет же, полагая, что фракийские земли никак ему не нужны, а перенесение войны в край варваров, согласно оракулу, сулит больше вреда, нежели пользы, не стал преследовать презренного, объявив через вестников Элладе, что милует на время презренного отца ради симпатии к благородству сына. С тех пор Лисимах отказал Агафоклу в праве видеть себя, заявляя всем и каждому, что наследник его не простил отцовского гнева и переметнулся к Деметрию, дабы с его помощью похитить у отца фракийский престол и диадему. Воистину, кого боги хотят погубить, того они лишают разума!…………………………….

…………………………………………………………………………

……………………………………………………………………….. Нельзя умолчать и о суровой каре, постигшей изменников. Иные из близких советовали Деметрию беспощадно покарать все полисы, отложившиеся от него в годину бедствий. Такой совет, однако, был отвергнут царем, как отрицающий милосердие. Лишь Херсонес Фракийский, жители коего в безумии предательства не просто выгнали гарнизон Антигона, как прочие, но перебили его, решено было примерно наказать. И стать исполнителем царской воли поручено было Деметрием ближайшему из близких, благородному мужу Зопиру Перозиду, любимцу Арея, воину и советнику достойнейшему во всех отношениях, но подчас излишне жестокосердному…..отказывался принимать, говоря, что решенное – решено, однако………………………………………………………………………… а прежде всего, по просьбе Пирра, родича своего, зарекомендовавшего себя в трудные дни, как вернейший и доблестнейший, хотя и юный годами, приказал Зопиру оставить уцелевшим херсонеситам то, что сохранилось еще от их города. Известие о судьбе предателей потрясло Элладу, и прощенные возрадовались, а прочие задума………………………………………….впредь и мысли о том, чтобы нарушить клятву, единожды данную Полиоркету.

Тем временем алчность царей, соблазненных варварским блеском и отринувших эллинское благородство, побудила их вновь нарушить мирную жизнь Ойкумены, на восстановлении которой столь неустанно трудился Деметрий. Птолемей, царь Египта, прислал Селевку письмо, требуя для себя часть земель, ранее подвластных Одноглазому. Когда же посла спросили, на чем основывает свои требования Лаг Сотер, не принимавший, как известно, участия в битве при Ипсе и потому не имеющий прав на раздел завоеванного, посланец передал Селевку еще одно письмо, из которого явствовало, что требования фараона основаны как раз на том, что армия его сохранилась в исправности и готовности и он к войне готов, а владыка Вавилона, истощенный победой, воевать в полную силу не способен. Заявив таким образом свои претензии, Птолемей послал сильное войско занять финикийское побережье, в том числе, помимо городов, принадлежащих Селевку, повелел подчинить себе и Тир с Сидоном, хранящие верность Полиоркету. Опасаясь, однако, могущества Селевка, уже прозванного в то время Никатором-Победителем, хитроумный египтянин снесся и с Лисимахом, оскорбленным отказом Селевка уступить ему Малую Азию до самого Тавра, обладать которой желалось фракийскому вепрю……..

…………………………………………………………………………

………………………………………………………………………………………….. с одной стороны, Селевк, заключивший союз с Полиоркетом, с другой – Птолемей и Лисимах, договорившиеся выступать совместно, поскольку в одиночку ни тот ни другой не способны были сражаться со всей Азией. Что касается македонского Кассандра, то он, тяжко хворая, предпочел на словах остаться в стороне, на деле же, чем мог, оказывал поддержку Лисимаху, не столько из вражды к Селевку, сколько опасаясь Деметрия, чье имя день ото дня становилось все более любимым в Македонии, весьма огорченной оскорблением эллинства варварами в долине Ипса. Хоть власть Кассандра была довольно крепка, но, предвидя скорую кончину, сын Антипатра тревожился за судьбу любимого сына своего Филиппа и желал бы покончить с самой возможностью возникновения у Полиоркета мысли о македонском престоле……………………………………………………………………………………………………………….

…………………………………………………………………………

в нелегких раздумьях, однако к окончательному выводу долго не мог п…………………………………………………………………………………………………амом деле: окончательная победа врага – Птолемея означала бы для него утрату Тира, Сидона, а возможно, и Саламина Кипрского; безусловная победа друга – Селевка неизбежно влекла бы такие же следствия; иными словами, ни фараону, ни владетелю Вавилонии Полиоркет не мог желать полного успеха………………………………………………………сперва в строгой секретности, не с посольствами, но с доверенными людьми; Птолемей готов был отказать в поддержке Лисимаху, если Деметрий станет сражаться только лишь с царем Фракии, предоставив египтянину решать спор с Селевком один на один…………………………………..не могло быть решено в краткие сроки.

Не умолчу и о радостном.

Весною года 476 в Эфес, где располагалась ставка Деметрия, прибыл муж достойнейший и ученейший, афинянин Киней, более пяти лет пребывавший в тягостном заключении у Кассандра. Долгие годы вся просвещенная общественность Эллады боролась за освобождение Светоча мысли и демократии, однако жестокий тиран, цареубийца и клятвопреступник Кассандр неизменно оставался глух к словам увещевания и протеста, скверными словами характеризуя свое понимание роли общественности как таковой и философов, в частности. Глупец! Не презрение ли к демократии стало последней каплей, переполнившей чашу терпения богов?! Тяжкий недуг, ниспосланный небожителями в наказание за все зло, совершенное сыном Антипатра, заставил мучителя по-новому посмотреть на многое и, постигая ужас своего страдания, понять боль страдания чужого. Так или нет, но базилевс Македонии выпустил из узилища невинного страдальца. К чести Кинея, добавлю: благородный философ ни единым скверным словом не отозвался о своем тюремщике, явив тем самым светлый пример всепрощения, столь редкого в наши темные дни……………………….сте с тем, зная Кинея с давних времен, отмечу: годы заточения изменили ход его мыслей, сделав кое-что непонятным, а иные из парадоксов даже и неприемлемыми с точки зре…………………………агодарил весьма учтиво, однако отказался от предложения наотрез, заявив Деметрию, что, хоть и дорожит его гостеприимством, но служил и впредь готов служить лишь только юному Пирру эпирскому, и никому иному! Разумеется, уже не в качестве наставника, но в роли советника, если, конечно, молосский царь полагает, что советы его могут быть полезны в дальнейшем. Пирр же, хотя и не мальчик уже, но юный воин, покрывший себя славой, услышав эти слова, прижал Кинея к груди и воск…………………………………………………………………и даже сам Полиоркет, как никто, умеющий ценить ист…………………………вство, хоть и был немало раздосадован нежданным отказом, однако не мог не приз……………………….лся от слез, сказав: «Пусть же так и бу……………………………………………и сколь трогательно!

Между тем, спустя некоторое время после описанных событий, в гавани Эфеса причалили египетские корабли, и посланцы Птолемея, во всеуслышание заявив о своем прибытии, ни от кого не скрываясь, явились во дворец, дабы….»

Эфес.

Ранняя осень года 476 от начала Игр в Олимпии

– Нет. Хватит об этом!

– Но почему, Киней? Ты ведь единственный, к чьему мнению Пирр прислушивается…

– Именно поэтому.

– Послушай, Киней…

– Нет уж, теперь послушай ты, Гиероним! Мы сидим почти три часа, и все это время ты ходишь вокруг да около вместо того, чтобы назвать вещи своими именами, хотя оба мы отлично понимаем, в чем дело!

– Право же, Киней!..

– Не надо перебивать! Мне тоже хочется покрутить хвостом. Ты неплохо владеешь иносказаниями, Гиероним, так вот не откажи оценить и мои способности. Итак. В конце концов, что здесь такого? Царь Египта, между прочим, старейший из друзей Божественного, приглашает царя Эпира, заметь, своего родича, пусть и очень дальнего, погостить на берегах Нила. Ну и что? С какой стати я, и ты, и все мы должны вмешиваться в семейные дела базилевсов?!

– Зачем ты так, Киней?

– Ах, проняло! Да затем, чтобы ты понял, насколько смешно выглядели твои разговоры. Смешно и глупо.

– Киней!

– О! Ты сердишься, значит, неправ, Гиероним! Помнишь ли, как нас учил наставник Эвмен?..

– Я все помню. Но…

– Без «но». Или будем говорить начистоту, или давай все же начнем пить вино. Надо признать, эфесское очень недурно.

– Ты стал жестоким, Киней!

– Скорее, жестким! И это хорошо, Гиероним, можешь мне поверить. Во всяком случае, лучше лицемерия…

– Научился у Кассандра?

– Мимо, друг мой, мимо! Он – несчастный человек, Кассандр Македонский. А вы сделали из него пугало, хотя сами не лучше! И кстати, у него есть чему поучиться! Он, по крайней мере, не лжет, и сам отвечает за совершенное! Впрочем, речь не о нем. Речь, если я не ошибаюсь, о Пирре. Ты полагаешь, что ему следует отказаться от приглашения Птолемея. Потому, дескать, что Деметрий очень к нему привязан. Что и говорить, причина уважительная донельзя!

– Не нужно иронии. Деметрий действительно любит Пирра.

– Насколько мне известно, милый, еще больше Деметрий любит гетеру Эвфимию, прозванную «Еще-еще!»…

– Зачем ты так, Киней?! Мальчик слишком похож на покойную Деидамию!

– Которой Деметрий наставил такие рога, что уж не знаю, как несчастная женщина уместилась в могиле?

– Не смей!

– Прости, меня занесло. Я был не прав. Но шутки в сторону. Пирр не девица в соку, чтобы его любить. И, между прочим, не мальчик. Пирр – царь. Притом – настоящий царь, а не избранный войском. Ты помнишь об этом?

– Но…

– Царь по крови. Его можно убить, но нельзя лишить права на диадему. Кстати, на македонскую диадему – тоже, коль скоро род Аргеадов прервался.

– При чем тут это?

– А при том, что отсюда следует вопрос: способен ли Деметрий позаботиться о возвращении Пирра в Додону? И захочет ли сделать это?

– Если бы…

– Да, да, да! Если бы не Ипс, если бы не финикийские сложности, если бы не интересы Селевка, в общем, если бы во рту росли грибы, как говорят в Македонии. Не нужно! Я спросил, и прошу ответить.

– Видишь ли, Киней…

– Благодарю, друг мой. Ты уже ответил. Сформулирую более ясно. Сейчас – не способен. Потом – не захочет…

– Но почему?!

– А потому, что рано или поздно задумается о Македонии. И зачем ему тогда под боком родич Божественного?

– Ты не прав!

– Отчего же? Согласись, все логично. Вовсе не следует полагать, что я подозреваю Полиоркета в злоумышлении. Деметрий не Кассандр. Зачем убивать, если парнишка и так уже почти ручной?..

– Разве это плохо?

– Плохо. Потому что у Деметрия подрастает Гонат. А двум медведям в одной берлоге тесновато. Согласен?

– Нет. Ты во многом прав, не спорю, Киней. Но пойми: я не могу смотреть на Деметрия! Он поседел за этот проклятый год. Он много пьет и полюбил посещать казни. Понимаешь? Ему очень плохо, Киней!

– Верю. И сожалею. Но это его трудности, а не Пирра.

– Довольно! Даже у цинизма должны быть пределы!

– Ого! Ты о цинизме? Изволь! Хочешь, я прямо скажу, почему ты не хочешь упускать Пирра из рук?

– Не нужно. Я отвечу! Да, Киней, да! Я не желаю, чтобы его сделали врагом Деметрию! А Птолемей…

– А Птолемей непременно так и поступит. Только не врагом, Гиероним, а соперником. По-ли-ти-чес-ким соперником. Ну что ж, вполне естественно. Если, конечно, Пирра не устроит карьера сотника Полиоркетовой этерии. Заметь, именно сотника. Должности халиарха ему не видать, как Ксантиппу своих потерянных ушей. Так вот, ты не хочешь видеть Пирра противником Деметрия! А я не хочу видеть его сторожевым псом при чужом дворе. И оба мы правы, каждый по-своему.

– Послушай, Киней! Но ведь здесь этому мальчику, по крайней мере, ничто не угрожает. А в Мемфисе царевичей травят, как крысят. Перечитай Манефона!

– Египетских царевичей, мой дорогой. Согласись, на трон фараонов у Пирра нет ни прав, ни претензий…

– Но…

– Я не договорил! Пирру здесь ничего не грозит? Возможно. Пока Деметрий силен и молод. Пока не озверел окончательно. Пока не стал чистить дорожку, чтобы Гонатику было покойно на престоле. Вот до тех пор, и не далее. Присмотрись, какими глазами глядит на Пирра Зопир! Он перс, а персы в таких делах знают толк. Помнишь: «Нет человека, нет вопроса»? А цикута растет везде, не только в Египте…

– Ты очень изменился за эти годы, Киней…

– Ты тоже, Гиероним. Так вот. Если уж цинизм, так цинизм до конца. До упора. Отбросим все сказанное. И все равно: Пирру пора царствовать! Следовательно, ему нужны покровители. Пусть и не любящие, но заинтересованные. Способные помочь. Золотом, деньгами, оружием. Есть все это у Деметрия? Сам знаешь, нет!

– Будь жив Антигон!..

– О да! А будь солнце голубым! Но оно, увы и ах, желтое, иногда красное, подчас белое, но голубым не бывает никогда! Антигона нет. Деметрий для Пирра бесполезен. Кассандр мальчика просто прирежет. Лисимах – тоже. Фракия чересчур близка к Македонии. Азия, напротив, слишком далека, Селевк попросту не заметит Пирра. Что же до Птолемея…

– Архипелаг?

– Ты бываешь понятлив, Гиероним. Разумеется, острова. Хлебная торговля. Чем больше в Европе сумятицы, тем лучше Египту. Лисимах против Деметрия? Тут все просто. Все предсказуемо. Никакой интриги. А если ввести в игру третью фигуру? Говорят, Птолемей неплохо играет в чатранг…

– Киней…

– Что с тобой, Гиероним?.. Выпей, взбодрись!

– Благодарю. Мне больно за Деметрия, Киней…

– Понимаю, дружище. Сочувствую. Но тут ничего не поделать, у каждого своя судьба. Жди и надейся. На Гоната…

– Ты уверен?

– Я вижу.

– Как педагог?

– И как политолог. Гонат очень похож на деда. И быстро взрослеет. Одноглазый оставил сына в хороших руках. Старость Деметрия не будет горькой. А Пирр, полагаю, не станет отнимать у Гоната Македонию. В память о детских играх. Да и что проку повелителю Ойкумены в македонских горах?

– О! Вот как, Киней?

– Именно так, Гиероним!

– Я понял. А ты уверен, что не споткнешься? Ведь и наставник Эвмен, и Антигон, и даже Божественный…

– Добавь сюда еще и Лисимаха с Селевком, которые уже проиграли, даже не начав игру. Разве это – цари? А ошибки Божественного я учел и обдумал. У меня, знаешь ли, было много времени на размышления, Гиероним…

– Киней!

– Да, друг мой!

– Прошу: пусть Деметрий не узнает о нашей беседе.

– А разве…

– Нет. Я сам по себе. Царь молчит. Он не хочет расставаться с Пирром, но уверен, что мальчик не бросит его. Как не бросил после Ипса…

– М-да. Пирр и вправду не хочет уезжать. Не хотел. Но Антигон жил, чтобы побеждать. А Деметрий побеждает, чтобы выжить… Вот еще одна причина, по которой Пирру не место тут…

– И ты сможешь сказать ему это?

– Я уже сказал.

– И он?

– И он согласился со мной. Хотя…

– Хотя – что?

– Хотя и не сразу. С трудом. Он еще молод, Гиероним, вот в чем дело. И он действительно очень привязан к Деметрию. Ничего. Надеюсь, с годами это пройдет.

– А ты, разумеется, поможешь?

– А я, разумеется, помогу.

– Киней! Я хочу спросить…

– Спрашивай. Я отвечу.

– Ты воспитал хорошего человека, Киней. Очень хорошего. Неужели ты хочешь собственными руками сломать все, что сумел построить?

– Ну и вопрос. Что ж, ладно. Я воспитывал царя, Гиероним. А царь, воспитанный мною, оказался изгнанником. Значит, моя методика была неверна. Жаль. Надеюсь, еще не поздно исправить собственные ошибки. И кроме того, друг мой, посмотри на Деметрия и скажи: можно ли хорошему человеку быть царем?


Гавань.

Ранняя осень года 476 от начала Игр в Олимпии

Весла слаженно падали в пенистую воду бухты, замирали, изгибались и толкали крутобокий корабль вперед, к выходу в открытое море, и несущая рея уже распустила паутину снастей, готовая принять на себя тяжесть широкого синего паруса с искусно вытканным изображением вскинувшего хвост крокодила.

Корабль уходил в Египет…

Он был уже довольно далеко от берега, во всяком случае, люди, размахивающие руками возле бортов, казались провожавшим крошечными, слипшимися одна с одной черными точками.

Теплый юго-западный ветер, влажно дыша рыбой и йодистыми водорослями, бродил по опустевшей пристани, готовый в любой момент услужить провожающим и просто так, не требуя ни благодарности, ни платы, высушить слезу, некстати задержавшуюся на щеке.

Впрочем, богато разодетые мужи, держащие в поводах лоснящихся, сытно накормленных коней, отнюдь не нуждались в услугах добродушного залетного гостя. Сопровождая вышестоящего по долгу службы, свитские давно сбросили приличествующие случаю огорченные маски и, почти не скрывая нетерпения, топтались на месте, искренне не понимая, чего ради следует задерживаться в порту, тем паче, что далеко не все дела, намеченные на сегодня, уже сделаны.

Разве что один из них, высокий и статный, стоящий несколько впереди остальных, крепко держа за руку худенького темноволосого мальчугана, уже не дитя, но и далеко еще не эфеба, неожиданно и подозрительно громко закашлялся, прикрыв ладонью лицо, словно защищаясь от ветра, – в тот миг, когда корабль завершил разворот и левый борт его, развернувшись к горизонту, скрыл стоящих у борта от взора тех, кто, проводив уплывающих, все стоял и стоял на главной пристани славного портового города Эфеса.

– Вот и все…

Стоящий впереди сказал это очень тихо, почти про себя, будто стесняясь чего-то или недоумевая, и тщательно уложенная по последней моде, именуемая «вихрь на рассвете», но не напудренная волна золотистых локонов, густо присыпанная ранним инеем, слегка качнулась.

Он вновь был невероятно величествен, царь Деметрий Полиоркет, сын Одноглазого Антигона! И ничто не напоминало уже о тех совсем недавних днях, когда серо-желтый, опухший от беспрестанной попойки призрак бродил по переходам эфесской резиденции, пугая не только рабов, но ближайших друзей мутным взглядом и хриплым, взлаивающим голосом, готовым в единый миг сорваться на визг.

Он пришел в себя. Вернее, заставил себя вновь стать самим собою. После того, как в один из зимних вечеров убил пожилого невольника, отведывателя вин. Убил просто так, ни за что, дважды ударив кулаком и один раз коленом. Возможно, пьяному просто примстилось нечто, а быть может, и так, поговаривали рабы на поварне, что все дело в злосчастном для бедного старика сходстве его с Селевком…

Так или не так, но с того дня Деметрий прекратил пить.

Его не видели пьяным даже в тот день, когда, здоровая и бодрая отойдя ко сну, не проснулась старая царица, всего лишь на неделю пережившая прибытие в Эфес урны с прахом Антигона, по всем правилам преданного огню победителями и присланной к соскучившейся семье после подписания перемирия.

И даже глупая, вовсе уж неожиданная смерть жены, Деидамии Эпирской, ушедшей к предкам вместе с так и не закричавшей ни разу дочуркой, не заставила Полиоркета снова призвать на помощь кровь лозы Диониса.

Он молчал и жил, и только тяжелые мешки под глазами сгустились и набрякли, сделавшись из синих почти черными.

И все чаще находился при нем гость и друг Пирр, покрывший себя неувядаемой славой при Ипсе, брат покойной супруги, удивительно похожий на нее.

И царевич Антигон, большинством придворных по привычке именуемый смешным детским именем Гонатик.

Втроем они и проводили дни, подчас даже в ущерб делам военным, свалившимся грузом на плечи Зопира и заботам международным, с трудом вытягиваемым Гиеронимом.

Втроем – до нынешнего дня.

До пристани и сходен.

До поднятого паруса.

До разлуки…

Деметрий стоял, замерев изваянием, и окажись здесь, на причале, бродячий сочинитель-кифаред, он наверняка бы подумал, что именно так скорее всего выглядели титаны, восстав некогда против Олимпийцев, сокрушенные ими, но не покорившиеся…

– Мой шах! – осторожно произнес Зопир, ловя себя на том, что вновь чуть не вырвалось с глупых уст привычное и навеки канувшее в прошлое «шах-заде». – Нам пора! Мегарское посольство ждет…

Деметрий слегка шевельнул плечом.

– Ничего. Подождут. Я их ждал больше…

Зопир сокрушенно переглянулся с Гиеронимом, не обращая особого внимания на остальных свитских. Худо! Посольство Мегар может позволить себе и оскорбиться. Но спорить с царем бессмысленно. В таком состоянии Полиоркета мало что способно заставить встряхнуться. Разве что…

Поймав спокойный и вопрошающий взгляд Гоната, Гиероним почти незаметно свел брови к переносице. И мальчик, ответив тем же знаком, незаметно для свиты сжал отцовскую ладонь.

– Папочка! Вправду, нужно ехать! Дедушка говорил, что перед эллинами нельзя задирать нос…

Губы его почти не шевелились, да и стоял мальчишка спиной к свите, и никому бы даже в голову не посмело прийти, что кроха-сын дает советы сорокалетнему отцу.

Причем – советы, к которым прислушиваются.

Тяжело вздохнув, Деметрий отвернулся от моря.

– Все. Уезжаем. Мегарцы ждут, вы что, забыли?!

Свитские оживились. Радостно встрепенулись и застоявшиеся кони, предчувствуя радость скорого бега. Никто уже не удостаивал внимания мерно бегущие к пристани волны, и только царевич Антигон-Гонат, сын Деметрия, перед тем, как вскочить в седло – легко, но без ненужной молодцеватости, небрежно оперевшись на чью-то услужливую ладонь и учтивым кивком поблагодарив за помощь, еще раз пристально поглядел вслед быстро уменьшающемуся кораблю под полосатым египетским парусом, уже почти незаметному в слиянии вод и небес…

– Что с тобой, сынок?

Деметрий неловко потрепал сына по тщательно расчесанным кудрям, перевязанным лентой, как заведено в Македонии, и густо умащенным оливковым маслом, как принято было в давние времена у эллинов. Ни завивки, ни душистой воды наследник Полиоркета не признавал.

Как и покойный дед.

И так же, как дед, сумел настоять на своем, оставив без работы половину лучших цирюльников Ойкумены, давно и сытно жирующих при дворе Деметрия.

– Сынка, родной, о чем ты грустишь?

– О Пирре, папочка! Он похож на маму. И мне нравилось играть с ним в войну…

Полиоркет прикусил губу.

С некоторых пор он перестал понимать собственного сына. Сперва подумалось: дело в том, что мальчик рос вдалеке, и он не привык еще к нему, как следует.

Но то, как перенес одиннадцатилетний ребенок уход любимого деда и любимой бабушки и матери, потрясло Полиоркета, да и не только его.

Ни единой слезинки не появилось на выразительных и одновременно непроницаемых глазах царевича. И когда Деметрий решился заговорить с ним на эту тему, ответ был краток и ошеломителен. «Зачем печалиться, папа? Бабушка и мама все равно здесь, с нами. А дедушка…»

Гонатик неожиданно плотно зажмурил левый глаз, и в правой глазнице его полыхнуло бешеное желтое пламя, высеченное из серо-синего райка.

Никогда не забудет Деметрий ужаса и восторга, испытанного в тот миг, когда ему почудилось, что их в комнате не двое, а трое, и с тех пор старший царь, еще не привыкший к своему старшинству, избегал не прислушиваться к советам юного Антигона…

– Не грусти, сынок!.. Он вернется. Поверь мне, Пирр обязательно вернется. А ты к тому времени станешь старше. Вы с ним еще поиграете. Даже втроем поиграем, если захотите принять меня в игру…

Одиннадцатилетний сын поглядел на Деметрия мудрым взглядом старца, перешедшего рубеж восьмидесятой весны.

– Я знаю, папа, – отозвался Гонатик, и голос его был совсем детским, не соответствующим взгляду. – Он обязательно вернется, чтобы поиграть с нами…

Лицо его понемногу вновь становилось одиннадцатилетним.

– Мы поиграем. А если тебе будет трудно, я обязательно помогу. Вместе мы справимся даже с Пирром!

– Верно, сынка, – улыбнулся Деметрий, подавая вскинутой плетью знак трогаться. – Так и надо. Ведь мы же с тобою семья, не так ли?

Конь ходко тронулся с места, и ответа старший царь уже не расслышал.

А зря.

– Мы – династия, папа, – чуть помолчав, словно прислушиваясь к чьей-то невидимой подсказке, поправил Антигон.


Там же. Тогда же.

Несколько минут спустя

Умчались всадники, и опустел причал, и тут же вновь наполнился многоязыко гомонящим людом, только и ждавшим, когда же наконец будет снято кольцо оцепления, преграждавшее путь к главной пристани.

А парус уже не был заметен в синеве; различить темную точку там, вдалеке, было бы под силу разве что очень опытному мореходу, чьи глаза привыкли различать малейшие оттенки сияния Великой Зелени.

Корабль, ведомый опытной рукой кормчего, держал путь на юг, в Египет.

И трое, стоящие на палубе, – коренастый медно-рыжий юноша, и другой юноша, смуглый и темноволосый, и взрослый муж с нелепой гривой черных волос, начесанной так, чтобы полностью закрывать уши, молча смотрели с колышащейся кормы на удаляющийся малоазиатский берег.

Вот он уже почти неразличим.

А вот его уже и нет вовсе.

И лишь ветер, взмыв с наскучивших портовых причалов, летит вслед кораблю, и догоняет, и свистит в снастях, и охлаждает потные спины гребцов, распевая никому еще не понятную песню, у которой есть мотив, но пока еще нет слов, песню о наступающем времени новых царей…

Одесса – Москва
Осень 1996 – зима 1997

Словарь

Агора – центральная площадь города.

Азаты – дословно: «свободные»; служилое сословие Персии, несколько напоминающее позднейшее дворянство. Именно из них набиралась тяжелая конница «бессмертных».

Акмэ – возраст расцвета жизни (от 30 до 50 лет).

Андрион – мужская половина дома.

Анкас – крючковатый жезл для управления боевым слоном.

Архиграмматик – дословно: старший писец; в чиновничьей иерархии – звание, соответствующее начальнику личной канцелярии правителя.

Архонт – старейшина или высокопоставленный сановник.

Базилевс – царь.

Булевтерий – здание-резиденция органов городской власти.

Гармост – комендант гарнизона, имевший военную и гражданскую власть.

Гекатомба – большое, особо торжественное жертвоприношение.

Гептера – линейный боевой корабль с семью рядами весел.

Гетайр – воин этерии, конной гвардии царя; из числа гетайров выдвигались сановники того или иного ранга.

Гиматий – плащ.

Гинекей – женская половина дома.

Гиппарх – командир конного отряда; архигиппарх – заместитель главнокомандующего, начальник всей конницы.

Гоплит – тяжеловооруженный пехотинец.

Гопломах – преподаватель боевых искусств.

Гипербореи – полумифические обитатели Севера.

Дасткарт – поместье в древней Персии.

Долопы, паравеи – окраинные племена Эпира.

Достан – персидская песня-баллада.

Диадохи – дословно: «наследники»; принятое в истории собирательное название полководцев, поделивших державу Александра Македонского.

Иеродулы – храмовые рабы, низшая жреческая степень.

Инсигнии – знаки царской власти (диадема, скипетр и т. д.)

Ипаспист – отборные воины в тяжелом вооружении, сражавшиеся не сариссой (см. сарисса), а коротким копьем и мечом. Не входили в фалангу, выполняя в ходе боя тактические задачи.

Ихор – влага жизни, текущая в жилах богов вместо крови.

Катафрактарии – тяжеловооруженные всадники, облаченные в сплошной чешуйчатый доспех (катафракту); в армиях диадохов набирались из персов-азатов.

Кифаред – певец (кифара – музыкальный инструмент, нечто среднее между современными гуслями и гитарой).

Кшатрии – каста (варна) воинов в древней Индии.

Лапифы – мифический народ.

Лохаг – командир конного или пехотного отряда (лоха), равного по численности примерно современному батальону.

Махайра – кривой однолезвийный македонский меч, напоминавший саблю.

Махаут – погонщик слона; маха-махаут – командир элефантерии.

Муфлон – горный козел.

Наварх – капитан корабля; архинаварх – адмирал флота.

Нас – жевательная смесь, легкий наркотик.

Оргия – здесь: мера расстояния (ок. 2 метров).

Охлос – дословно: «толпа»; в переносном значении – «чернь».

Палестра – площадка для тренировок и спортивных занятий.

Пельтаст – легковооруженный пехотинец.

Пантера – боевой линейный корабль с пятью рядами весел.

Пер'о – владыка Египта (искаж. по-гречески – «фараон»); дословный перевод: «Великий Дом».

Простат – высшее должностное лицо в окраинных греческих государствах, избираемое аристократией для контроля за действиями царя.

Псефисма – официальный документ, принятый народным собранием.

Ракшас – демон (инд.)

Сальдурий – дружинник вождя кельтов, варваров, в описываемое время вторгшихся в Македонию и Грецию.

Сарисса – длинное (до 5 м) копье, основное ударное оружие воинов македонской фаланги (сариссофоров).

Саррисодор – копьеносец македонской фаланги.

Синтагма – пехотный отряд, равный по численности примерно современной роте.

Соматофилак – дословно: «оберегающий душу»; телохранитель.

Спасаларвоеначальник (перс.).

Стратег – полководец; высокое воинское звание.

Тетрера – боевой линейный карабль с четырьмя рядами весел.

Тагма – пехотный отряд, равный по численности примерно современному полку.

Тиара – высокая, украшенная драгоценностями корона.

Триера – линейный боевой корабль с тремя рядами весел.

Фаланга – строй тяжелой пехоты, выполнявшей в ходе сражения стратегические задачи.

Фила – административная единица, аналогичная современному району.

Хаома – азиатская конопля, наркотик, аналогичный гашишу; применялась для изготовления возбуждающего напитка для боевых слонов, а изредка и для лошадей.

Хилиарх – от греческого «хилиой» – тысяча. Высшее воинское звание, аналогичное генеральскому.

Шудра – низшая каста (варна) в древней Индии; слуги и рабы.

Экклесия – народное собрание.

Электр – сплав серебра и золота.

Эндромиды – тяжелые закрытые сандалии, часть солдатского снаряжения.

Эреб – преисподняя.

Этерия – конная гвардия царя, состоящая из гетайров (см.: «гетайр»); в дословном переводе: «содружество».

Эфебия – от слова «эфеб» (юноша 18–20 лет); значения:

1) возрастная категория;

2) время прохождения обязательной для гражданина воинской службы;

3) обозначение молодежи в широком смысле этого слова.

Юнаны – прозвище греков и македонцев в Азии.

1

так древние греки называли Дунай. — Здесь и далее прим. переводчика.

(обратно)

2

паноплия — доспехи и вооружение гоплита, тяжеловооруженного пешего воина.

(обратно)

3

пальметта — орнамент из стилизованных цветочных гирлянд, характерный для античного греческого искусства.

(обратно)

4

имеются в виду Босфор и Дарданеллы

(обратно)

5

«Одиссея», песнь одиннадцатая, перевод В. А. Жуковского.

(обратно)

6

Перевод Вячеслава Иванова.

(обратно)

7

в те годы еще не умели ткать парчу.

(обратно)

8

Хоасп — современная Керхе.

(обратно)

9

по-итальянски и сейчас больших сторожевых собак называют molosso.

(обратно)

10

чтобы удобнее было разворачивать, на концах свитка прикрепляли палочки

(обратно)

11

«Илиада», песнь вторая.

(обратно)

12

кратером в Греции назывался сосуд в виде плоской чаши для смешивания вина с водой

(обратно)

13

итальянское beota означает «беотиец», а также «болван»

(обратно)

14

целла — внутренняя часть культовых зданий, где находилось изображение божества

(обратно)

15

Ликабетт — гора в восточной части Афин.

(обратно)

16

целла — внутренняя часть культовых зданий, где находилось изображение божества. — Здесь и далее примечания переводчика

(обратно)

17

паноплия — доспехи и вооружение гоплита, тяжеловооруженного пешего воина.

(обратно)

18

Брисеида — рабыня и возлюбленная Ахилла.

(обратно)

19

парадиз (перс.) — большой сад.

(обратно)

20

Пропонтида — античное название Мраморного моря.

(обратно)

21

стадий — греко-римская мера длины, равная 176,6 м.

(обратно)

22

сариссы — длинные (до 6 м) боевые копья.

(обратно)

23

турма — конный отряд из 30 всадников.

(обратно)

24

наварх — командир военного корабля.

(обратно)

25

агора — площадь для проведения собраний, центр городской общественной жизни.

(обратно)

26

оракул — прорицание божества, а также место, где получают ответ божества на заданный вопрос.

(обратно)

27

Перевод В. Вересаева.

(обратно)

28

«Илиада», гл. XII, перевод с древнегреческого Н. Гнедича.

(обратно)

29

локоть — около 0,46 м.

(обратно)

30

Борей — греческий бог северного ветра.

(обратно)

31

Эней Тактик — греческий политический деятель и полководец IV века до н. э., известный своим трудом об осадном искусстве.

(обратно)

32

Фронтин (ок. 40-103) — римский наместник в Британии, оставивший после себя, в частности, собрание примеров военных хитростей «Стратегемы».

(обратно)

33

Еврипид. Гекуба. Перевод с древнегреческого Иннокентия Анненского.

(обратно)

34

стадий — 184, 98 м.

(обратно)

35

парасанг — древнеперсидская мера длины, около 5-6 км.

(обратно)

36

Боэдромион в греческом календаре длился примерно с 22 августа по 22 сентября.

(обратно)

37

Паропамис — современный Гиндукуш.

(обратно)

38

касситы — древние горные племена, обитавшие во 2-1-м тысячелетии до н. э. в горах Загроса (Западный Иран), на территории современного Луристана.

(обратно)

39

хорасмии — племя, жившее в пустыне Кара-Кум между Каспийским и Аральским морями.

(обратно)

40

Массалия — современный Марсель.

(обратно)

41

сиссития (древнегреч. совместная трапеза) — мелкое подразделение спартанского войска, жившее в одном шатре, восьмого отряда.

(обратно)

42

дай — скифы-кочевники, жившие к востоку от Каспийского моря.

(обратно)

43

Ктезий Книдский (ок. 400 до н. э.) — придворный лекарь царя Артаксеркса II Мнемона, автор труда об истории Ассирии, Мидии и Персии («Persika»).

(обратно)

44

мина — приблизительно 600 г.

(обратно)

45

то есть примерно 36 кг.

(обратно)

46

месяц пианепсион по греческому календарю продолжался примерно с 22 сентября по 22 октября.

(обратно)

47

перевод с древнегреческого С. Апта

(обратно)

48

перевод с древнегреческого С. Апта.

(обратно)

49

ныне Амударья

(обратно)

50

река Согд, она же Когик или Зеравшан.

(обратно)

51

современный Самарканд.

(обратно)

52

ныне Сырдарья.

(обратно)

53

лептон, мн. ч. лепта (греч.) — мельчайшая крупица.

(обратно)

54

жители греческого острова Сифнос.

(обратно)

55

Амфиктиония — название союза греческих племен, живших по соседству со святилищем общего божества и объединявшихся для его защиты.

(обратно)

56

Месяц элафеболион по греческому календарю продолжался примерно с 22 февраля по 24 марта.

(обратно)

57

Пиррон из Элиды (360-270 до н. э.) — основоположник скептицизма.

(обратно)

58

Panta rhey (древнегреч.) — «все течет», основное положение учения Гераклита форме. И сознание тоже… Крушение как единственная надежда…

(обратно)

59

Тапробане (греч. «страна медных песков») — современный Цейлон.

(обратно)

60

пентеконтера (греч.) — «пятидесятивесельник»; одноярусная галера, рассчитанная на пятьдесят гребцов.

(обратно)

61

Гомер. Одиссея. Перевод В. А. Жуковского. Песнь одиннадцатая, ст. 478–492. (Прим. перев.)

(обратно)

62

Гомер. Одиссея. Перевод В. А. Жуковского. Песнь одиннадцатая, ст. 538–540.

(обратно)

63

Шекспир. Юлий Цезарь. Перевод Михаила Зенкевича.

(обратно)

64

Перевод Мартов В. М., 1995

(обратно)

65

Эпир — небольшое государство на северо-западе Греции.

(обратно)

66

Летосчисление греков. — Смотри греческий календарь.

(обратно)

67

…в храме бога Виноградной Лозы… — так греки часто именовали бога Диониса, покровителя виноделия.

(обратно)

68

…оратор Демосфен произнес свою первую филиппику. — Демосфен (384–322 гг. до н. э.) — самый знаменитый оратор Древней Греции, был непримиримым врагом монархии и, следовательно, Македонии. Последовательно отстаивал в своих речах, направленных против Филиппа, царя Македонии (отсюда — филиппика), свободу и независимость греческих городов — полисов.

(обратно)

69

Панэллинизм — историческая концепция союза греческих городов для организации военного похода против варваров — персов. Концепция противопоставления греков не грекам сформирована философом и оратором Исократом и использована царем Македонии Филиппом II на Коринфском общегреческом конгрессе 338–337 гг. до н. э., создавшем Панэллинский союз во главе с Македонией, объявивший Персии священную войну.

(обратно)

70

Понт Эвксинский — древнегреческое название Черного моря.

(обратно)

71

…как у Афродиты Праксителя. — Афродита — богиня любви и красоты у греков. Пракситель (390–330 гг. до н. э.) — великий скульптор.

(обратно)

72

Абрут — брови.

(обратно)

73

…одна из трех Парок, Лахезис (правильнее Мойр. — Примеч. ред.). — Мойры (греч.), Парки (римск.) — три Парки, или три богини судьбы. Парка — Клото — прядет нить жизни, определяя ее срок, Лахезис — вынимает жребий, который предназначен человеку, и никто и ничто уже не может избежать предназначенной Парками судьбы, так как третья — Атропос — заносит все, что предназначили ее сестры, в свиток. А что занесено в свиток, то неизбежно.

(обратно)

74

…вернуться из царства Аида. — Царство Аида — потусторонний мир, в представлениях древних греков, куда попадают души всех умерших людей.

(обратно)

75

Парфенон — знаменитый и красивейший храм в Афинах, построенный в 447–437 гг. до н. э. архитекторами Иктином и Калликратом. Его строительство и роспись начинал еще Фидий.

(обратно)

76

…от Тира до «Ворот Геракла». — Тир — город на побережье Малой Азии. Ворота Геракла — древнегреческое название Гибралтарского пролива. Иные названия Гибралтара — Геркулесовы столбы; Столбы Мелькарта.

(обратно)

77

…из Мараканды. — Мараканд — современный Самарканд.

(обратно)

78

На авестском языке… — мертвый язык, принадлежащий индоевропейской группе, на котором совершались богослужения поклонников зороастризма — Заратустры.

(обратно)

79

…на огромных конях Посейдона. — В верованиях древних греков Посейдон — бог моря, выезжал в колеснице, запряженной морскими конями, и тогда мог разыграться шторм.


(обратно)

80

…где пасутся большерогие овцы Памира. — Историки Александра называли Памир и Гиндукуш Кавказом. Возможно, Абрут, сын ученого иудея, разбирался в этом лучше; так что для удобства читателя взяты правильные названия. (Примеч. авт.)

(обратно)

81

…Бактрия не является частью Персидской империи… — Ошибка автора Э. Маршалла. Бактрия фактически не была уже самостоятельным царством, почти потеряв свою независимость. И хотя формально управлялась царями, правильнее именовать их наместниками, или сатрапами, так как персидский царь мог вмешиваться в дела Бактрии и смещать неугодившего ему правителя.

(обратно)

82

…сам Митра. — В древних восточных религиях бог солнца, один из главных индоиранских богов.

(обратно)

83

…главы Дельфийской амфиктионии… — Межполисные древнегреческие коалиции классифицируются на три основных типа: амфиктионии — религиозные союзы для защиты святынь; симполитии — объединение населения, живущего на одной территории (прообраз федеративного государства); симмахии — военно-политические союзы.

(обратно)

84

…Сатрап Карии — государство в Малой Азии; находилось под властью персов.

(обратно)

85

…моими гетайрами. — Гетайры («конные друзья») — отряды тяжеловооруженной конницы из представителей македонской знати, иначе — гвардия.

(обратно)

86

Священная Лента Фив — отборный отряд тяжеловооруженных воинов, строившихся фалангой.

(обратно)

87

…семи чудес света, как, например, «висячие сады» Вавилона… — Со времен эллинизма существует традиция выделять семь античных произведений архитектуры и искусства, не имеющих себе равных благодаря неповторимости. Самый древний перечень включает в себя: стены Вавилона; статую Зевса в Олимпии, созданную скульптором Фидием из золота; так называемые «висячие сады» в Вавилоне, ошибочно приписываемые царице Семирамиде; колосса Родосского; египетские пирамиды; мавзолей в Галикарнасе; храм Артемиды в Эфесе, сожженный Геростратом. В более позднее время к семи чудесам света стали относить другие постройки, в частности маяк на острове Фарос в Александрии.

(обратно)

88

Апеллес — выдающийся мастер греческой монументальной живописи второй половины IV века до н. э.; стал придворным художником Александра Македонского.

(обратно)

89

…царицей Сыновей Гедона… — в буквальном современном смысле королевой бала. Сыновья Гедона (от hedone (греч.) — удовольствие, наслаждение) — люди, для которых удовольствие — цель жизни.

(обратно)

90

…и Ахилл поссорился с царем… — Имеется в виду эпизод из «Илиады» Гомера; ссора Ахилла с Агамемноном, возглавлявшим греческое войско, из-за наложницы (Брисеиды).

(обратно)

91

Пан — соответствует римскому Фавну; бог — покровитель пастухов, лесной царь, получеловек; изображался с козлиными рогами, копытами и бородой. Довольно похотливое создание.

(обратно)

92

…пиры сибаритов… — Сибарис — греческий город на берегу Тарентского залива. Жители Сибариса считались изнеженными любителями наслаждений; отсюда произошло слово «сибарит».

(обратно)

93

…ходила в бой Бессмертная Семерка… великий Дом Кадма. — Кадм — сын мифического финикийского царя Агенора, пришел в Беотию (область Греции), где основал крепость Кадмею, вокруг которой потом вырос город Фивы. Первый фиванский царь. Впоследствии семь легендарных греческих героев во главе с Адрастом и Полиником приняли участие в походе на Фивы, где царствовал брат Полиника Этеокл. Легенда «Семеро против Фив» нашла отражение в сочинениях великих греческих драматургов Эсхила, Софокла, Еврипида.

(обратно)

94

Оловянные острова — так греки называли Англию.

(обратно)

95

Массилия — современный Марсель.

(обратно)

96

…зятя Дария, Митридата… — греческий перевод неизвестного персидского имени.

(обратно)

97

Пропонтида — так греки называли Мраморное море.

(обратно)

98

…под ударами Борея. — Борей — бог северного ветра.

(обратно)

99

…убить детей Ниобы… — Ниоба — дочь царя Тантала и жена царя Фив Амфиона. У нее было четырнадцать детей, семь сыновей и семь дочерей. Гордясь ими, она смеялась над богиней Лето, родившей только двоих, Аполлона и Артемиду. За это Аполлон и Артемида убили детей Ниобы, поразив их стрелами. Образ Ниобы — символ надменности и страдания.

(обратно)

100

…не верь клятве сводни. — Сводня — хозяйка публичного дома. Но, может быть, здесь лучше сказать «публичной девки».

(обратно)

101

…выступили на Анкиру. — Анкира — современный город Анкара.

(обратно)

102

Солецизм — синтаксическая ошибка.

(обратно)

103

…брат Дария Оксиарт… — Не путать с Оксиартом Бактрийским, отцом Роксаны.

(обратно)

104

…их тараны погубили пентеру. — Пентера — гребное судно с пятью рядами весел.


(обратно)

105

…и тут я догадался, каков был мой ответ. — Этому эпизоду читатель поверит с трудом, хотя борьба и сострадание никогда не ходят рядом. Если бы как Диодор, так и Курций, историки, не засвидетельствовали его истинности, о нем не упоминалось бы в этом романе. В пользу Александра можно сказать то, что ни один из этих историков не считается надежным источником сведений. Автор полагает, что Александр вполне мог бы совершить такую жестокость в разгоряченном от битвы состоянии и опьяненный победой.

(обратно)

106

…«Сын Зевса» и «мой мальчик» звучат похоже — Pai dios и Pai dion.

(обратно)

107

Мегаломания — мания величия.

(обратно)

108

…мы зашагали по богатой, густо населенной территории. — Теперь эта местность представляет собой безлюдную пустыню.

(обратно)

109

…реки Тигр, текущей… параллельно Евфрату. — Это было так во времена Александра. В наше время у этих двух рек одно общее устье.

(обратно)

110

Оксиан — так греки называли Аральское море.

(обратно)

111

Арбелы — современный город Эрбиль в Иране.

(обратно)

112

…поля Элизиума — мифическая страна блаженных на западном краю земли; райские поля, где живут герои, праведники и благочестивые люди.

(обратно)

113

Ваал — семитское божество плодородия. Ведал государственно-культовыми функциями (право, война). Отождествлялся греками с Зевсом.

(обратно)

114

Гекатомпилос — полагают, что это город Дамган.

(обратно)

115

…в Сузах. — Пишется так же, как Сузы (Susa), но, наверное, это Сузия — город Арии. (Примеч. ред.)

(обратно)

116

Туань-Таня. — Имеется в виду Монголия.

(обратно)

117

…из страны, лежащей за Индией. — Этому описанию отвечает страна в долине Иравади, в Бирме, в которой находятся древние залежи сапфиров и рубинов.

(обратно)

118

…жители многолюдной территории. — В настоящее время берега реки Окс (Амударья) представляют собой безлюдную песчаную пустыню.

(обратно)

119

Базары — вероятно, Бухара.

(обратно)

120

…он был среди первых македонцев. — Ошибка автора — Фарнух не был македонянином. (Примеч. ред.)

(обратно)

121

Каспис — сейчас называется Кунар.

(обратно)

122

Акесин и Гидраот — реки Джелам и Чинаб, северные притоки Инда.

(обратно)

123

Река Печали — река Стикс в подземном царстве Аида.

(обратно)

124

…большого притока Вахинды… — из-за перемещения земли и ее вод эта река перестала существовать.

(обратно)

125

Крокалы — современный Карачи.

(обратно)

126

Пустыни Гедросии — современный Белуджистан.

(обратно)

127

…большой кочерге… негоже было ругать маленькую печную трубу. — Это парафраз пословиц: «Кто бы говорил, а ты бы помалкивал», «Горшок над котлом смеется, а оба черны». (Примеч. пер.)

(обратно)

128

Кэрри — приправа из куркумового корня, чеснока и разных пряностей.

(обратно)

129

…Далекому Стрелку — так иногда называли бога Аполлона, которого часто изображали с мощным, далеко разящим луком.

(обратно)

130

Архелай — внук македонского царя Александра I (498–454 гг. до н. э.), впоследствии, с 419 г. до н. э., царь Македонии.

(обратно)

131

Хаома – азиатская конопля, наркотик, аналогичный гашишу; применялась для изготовления возбуждающего напитка для боевых слонов, а изредка и для лошадей.

(обратно)

132

Стратег – полководец; высокое воинское звание.

(обратно)

133

Архиграмматик – дословно: старший писец; в чиновничьей иерархии – звание, соответствующее начальнику личной канцелярии правителя.

(обратно)

134

Эндромиды – тяжелые закрытые сандалии, часть солдатского снаряжения.

(обратно)

135

Махайра – кривой однолезвийный македонский меч, напоминавший саблю.

(обратно)

136

Тиара – высокая, украшенная драгоценностями корона.

(обратно)

137

Гекатомба – большое, особо торжественное жертвоприношение.

(обратно)

138

Таксиарх – командир пехотного отряда (таксиса), равного по численности примерно современному полку.

(обратно)

139

Гетайр – воин этерии, конной гвардии царя; из числа гетайров выдвигались сановники того или иного ранга.

(обратно)

140

Охлос – дословно: «толпа»; в переносном значении – «чернь».

(обратно)

141

Лохаг – командир конного или пехотного отряда (лоха), равного по численности примерно современному батальону.

(обратно)

142

Этерия – конная гвардия царя, состоящая из гетайров (см. гетайр); в дословном переводе: «содружество».

(обратно)

143

Базилевс – царь.

(обратно)

144

Азаты – дословно: «свободные»; служилое сословие Персии, несколько напоминающее позднейшее дворянство. Именно из них набиралась тяжелая конница «бессмертных».

(обратно)

145

Спасалар – военачальник (перс).

(обратно)

146

Гиматий – плащ.

(обратно)

147

Долопы, паравеи – окраинные племена Эпира.

(обратно)

148

Архонт – старейшина или высокопоставленный сановник.

(обратно)

149

Диадохи – дословно: «наследники»; принятое в истории собирательное название полководцев, поделивших державу Александра Македонского.

(обратно)

150

Эфебия – от слова «эфеб» (юноша 18–20 лет); значения: 1) возрастная категория; 2) время прохождения обязательной для гражданина воинской службы; 3) обозначение молодежи в широком смысле этого слова.

(обратно)

151

Эреб – преисподняя.

(обратно)

152

Махаут – погонщик слона; маха-махаут – командир элефантерии.

(обратно)

153

Гоплит – тяжеловооруженный пехотинец.

(обратно)

154

Ихор – влага жизни, текущая в жилах богов вместо крови.

(обратно)

155

Инсигнии – знаки царской власти (диадема, скипетр и т. д.).

(обратно)

156

Статер – античная монета, имевшая хождение в Древней Греции и Лидии в период примерно с начала V века до н. э. до середины I века н. э.

(обратно)

157

Дарик – персидская высокопробная золотая монета, основа денежной системы Державы Ахеменидов

(обратно)

158

Гиматий – плащ.

(обратно)

159

Простат – высшее должностное лицо в окраинных греческих государствах, избираемое аристократией для контроля за действиями царя.

(обратно)

160

Гармост – комендант гарнизона, имевший военную и гражданскую власть.

(обратно)

161

Иеродулы – храмовые рабы, низшая жреческая степень.

(обратно)

162

Соматофилак – дословно: «оберегающий душу»; телохранитель.

(обратно)

163

Юнаны – прозвище греков и македонцев в Азии.

(обратно)

164

Спасалар – военачальник (перс).

(обратно)

165

Сариссофор – копьеносец македонской фаланги.

(обратно)

166

Фаланга – строй тяжелой пехоты, выполнявшей в ходе сражения стратегические задачи.

(обратно)

167

Синтагма – пехотный отряд, равный по численности примерно современной роте.

(обратно)

168

Оргия – здесь: мера расстояния (ок. 2 метров).

(обратно)

169

Пельтаст – легковооруженный пехотинец.

(обратно)

170

Дасткарт – поместье в древней Персии.

(обратно)

171

Сарисса – длинное (до 5 метров) копье, основное ударное оружие воинов македонской фаланги (сариссофоров).

(обратно)

172

Наварх – капитан корабля; архинаварх – адмирал флота.

(обратно)

173

Гопломах – преподаватель боевых искусств.

(обратно)

174

Агора – центральная площадь города.

(обратно)

175

Гармост – комендант гарнизона, имевший военную и гражданскую власть.

(обратно)

176

Кифаред – певец (кифара – музыкальный инструмент, нечто среднее между современными гуслями и гитарой).

(обратно)

177

Пер'о – владыка Египта (искаж. по-гречески – «фараон»); дословный перевод: «Великий Дом».

(обратно)

178

Гиппарх – командир конного отряда; архигиппарх – заместитель главнокомандующего, начальник всей конницы.

(обратно)

179

Пельтаст – легковооруженный пехотинец.

(обратно)

180

Хилиарх – от греческого «хилиой» – тысяча. Высшее воинское звание, аналогичное генеральскому.

(обратно)

181

Сарисса – длинное (до 5 метров) копье, основное ударное оружие воинов македонской фаланги (сариссофоров).

(обратно)

182

Анкас – крючковатый жезл для управления боевым слоном.

(обратно)

183

Ракшас – демон (инд.).

(обратно)

184

Тагма – пехотный отряд, равный по численности примерно современному полку.

(обратно)

185

Сальдурий – дружинник вождя кельтов, варваров, в описываемое время вторгшихся в Македонию и Грецию.

(обратно)

186

Лапифы – мифический народ.

(обратно)

187

Гипербореи – полумифические обитатели Севера.

(обратно)

188

Псефисма – официальный документ, принятый народным собранием.

(обратно)

189

Триера – линейный боевой корабль с тремя рядами весел.

(обратно)

190

Все примечания и определения содержатся в Словаре в конце книги.

(обратно)

Оглавление

  • Валерио Массимо Манфреди Александр Македонский Сын сновидения
  •   ПРОЛОГ
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  •   ГЛАВА 13
  •   ГЛАВА 14
  •   ГЛАВА 15
  •   ГЛАВА 16
  •   ГЛАВА 17
  •   ГЛАВА 18
  •   ГЛАВА 19
  •   ГЛАВА 20
  •   ГЛАВА 21
  •   ГЛАВА 22
  •   ГЛАВА 23
  •   ГЛАВА 24
  •   ГЛАВА 25
  •   ГЛАВА 26
  •   ГЛАВА 27
  •   ГЛАВА 28
  •   ГЛАВА 29
  •   ГЛАВА 30
  •   ГЛАВА 31
  •   ГЛАВА 32
  •   ГЛАВА 33
  •   ГЛАВА 34
  •   ГЛАВА 35
  •   ГЛАВА 36
  •   ГЛАВА 37
  •   ГЛАВА 38
  •   ГЛАВА 39
  •   ГЛАВА 40
  •   ГЛАВА 41
  •   ГЛАВА 42
  •   ГЛАВА 43
  •   ГЛАВА 44
  •   ГЛАВА 45
  •   ГЛАВА 46
  •   ГЛАВА 47
  •   ГЛАВА 48
  •   ГЛАВА 49
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
  • ВАЛЕРИО МАССИМО МАНФРЕДИ АЛЕКСАНДР МАКЕДОНСКИЙ ПЕСКИ AMOHA
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  •   ГЛАВА 13
  •   ГЛАВА 14
  •   ГЛАВА 15
  •   ГЛАВА 16
  •   ГЛАВА 17
  •   ГЛАВА 18
  •   ГЛАВА 19
  •   ГЛАВА 20
  •   ГЛАВА 21
  •   ГЛАВА 22
  •   ГЛАВА 23
  •   ГЛАВА 24
  •   ГЛАВА 25
  •   ГЛАВА 26
  •   ГЛАВА 27
  •   ГЛАВА 28
  •   ГЛАВА 29
  •   ГЛАВА 30
  •   ГЛАВА 31
  •   ГЛАВА 32
  •   ГЛАВА 33
  •   ГЛАВА 34
  •   ГЛАВА 35
  •   ГЛАВА 36
  •   ГЛАВА 37
  •   ГЛАВА 38
  •   ГЛАВА 39
  •   ГЛАВА 40
  •   ГЛАВА 41
  •   ГЛАВА 42
  •   ГЛАВА 43
  •   ГЛАВА 44
  •   ГЛАВА 45
  •   ГЛАВА 46
  •   ГЛАВА 47
  •   ГЛАВА 48
  •   ГЛАВА 49
  •   ГЛАВА 50
  •   ГЛАВА 51
  •   ГЛАВА 52
  •   ГЛАВА 53
  •   ГЛАВА 54
  •   ГЛАВА 55
  •   ГЛАВА 56
  •   ГЛАВА 57
  •   ГЛАВА 58
  •   ГЛАВА 59
  •   КОММЕНТАРИЙ АВТОРА
  • Валерио Массимо Манфреди Александр Македонский. Пределы мира
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  •   ГЛАВА 13
  •   ГЛАВА 14
  •   ГЛАВА 15
  •   ГЛАВА 16
  •   ГЛАВА 17
  •   ГЛАВА 18
  •   ГЛАВА 19
  •   ГЛАВА 20
  •   ГЛАВА 21
  •   ГЛАВА 22
  •   ГЛАВА 23
  •   ГЛАВА 24
  •   ГЛАВА 25
  •   ГЛАВА 26
  •   ГЛАВА 27
  •   ГЛАВА 28
  •   ГЛАВА 29
  •   ГЛАВА 30
  •   ГЛАВА 31
  •   ГЛАВА 32
  •   ГЛАВА 33
  •   ГЛАВА 34
  •   ГЛАВА 35
  •   ГЛАВА 36
  •   ГЛАВА 37
  •   ГЛАВА 38
  •   ГЛАВА 39
  •   ГЛАВА 40
  •   ГЛАВА 41
  •   ГЛАВА 42
  •   ГЛАВА 43
  •   ГЛАВА 44
  •   ГЛАВА 45
  •   ГЛАВА 46
  •   ГЛАВА 47
  •   ГЛАВА 48
  •   ГЛАВА 49
  •   ГЛАВА 50
  •   ГЛАВА 51
  •   ГЛАВА 52
  •   ГЛАВА 53
  •   ГЛАВА 54
  •   ГЛАВА 55
  •   ГЛАВА 56
  •   ГЛАВА 57
  •   ГЛАВА 58
  •   ГЛАВА 59
  •   ГЛАВА 60
  •   ГЛАВА 61
  •   ГЛАВА 62
  •   ГЛАВА 63
  •   ГЛАВА 64
  •   ЭПИЛОГ
  •   ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
  • Ильясов Явдат Согдиана
  • Мэри Рено Божественное пламя
  •   От переводчика
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   От автора
  •   Имена
  • Мари Рено Персидский мальчик
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  • Мэри Рено Погребальные игры
  •   ОСНОВHЫΕ СОБЫТИЯ, ΠΡЕДШЕСТВУЮЩИΕ СМЕРТИ АЛЕКСАНДРА
  •   323 год до н. э
  •   322 год до н. э
  •   321 год до н. э
  •   319 год до н. э
  •   318 год до н. э
  •   317 год до н. э
  •   316 год до н. э
  •   315 год до н. э
  •   310 год до н. э
  •   286 год до н. э
  •   ΟТ АВТОРА
  •   ДЕЙСТВУЮЩИΕ ЛИЦА
  • Эдисон Маршалл «Победитель»
  •   Персонажи, действующие в романе
  •   Глава 1 НЕБЕСНЫЕ ЗНАМЕНИЯ
  •   Глава 2 ЗНАМЕНИЯ И СОБЫТИЯ
  •   Глава 3 ПОБЕДА И ОПАСНОСТЬ
  •   Глава 4 ИСС И ДРЕВНИЙ ТИР
  •   Глава 5 ПРИОБРЕТЕНИЯ И УТРАТЫ
  •   Глава 6 ГИБЕЛЬ ПЕРСИДСКОЙ ИМПЕРИИ
  •   Глава 7 КРАСНЫЙ ПРИЛИВ
  •   Глава 8 ИНДИЯ
  •   Глава 9 ТЕНИ И ПРИЗРАКИ
  •   Глава 10 ПОЛЕТ ФУРИЙ
  •   Глава 11 ЦАРИЦА РОКСАНА
  •   Греческий календарь
  •   Хронология жизни и царствования Александра Македонского
  • Лев Рэмович Вершинин Обреченные сражаться Лихолетье Ойкумены
  •   Прологий Уходящие в закат
  •   Эписодий 1 Люди и тени
  •   Эписодий 2 Всего лишь мальчишка
  •   Эписодий 3 Европа и Азия
  •   Эписодий 4 Мальчик, который растет
  •   Эписодий 5 Обреченные сражаться
  •   Эписодий 6 Мальчик, который подрос
  •   Эпилогий Мелькарт возражать не станет…
  • Лев Вершинин Несущие смерть. Стрелы судьбы
  •   Исторические приключения
  •   Прологий Уйти, смеясь…
  •   Первый свиток
  •     Эписодий 1 Диадема в пыли
  •     Эписодий 2 Молосский орленок
  •     Эписодий 3 Время дразнить судьбу
  •   Второй свиток
  •     Эписодий 4 Воля додонского Зевса
  •     Эписодий 5 Царские игры
  •     Эписодий 6 Стрелы Ананке
  •   Эпилогий Дни расходящихся дорог
  •   Словарь
  • *** Примечания ***