Лето 1925 года [Илья Григорьевич Эренбург] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

своем посту, похожий на идиллического рыболова, неотрывного от Сены и от Флобера. Из стыдливости я делал вид, что жду некоего, вовсе не мыслимого автобуса, пренебрегая всеми доступными буквами. Мне повезло: вскоре весьма приличный господин, может быть, заведующий фаянсовым или аллюминиевым отделениями одного из универсальных магазинов, вскочил на подножку „FA“ и небрежно скинул, как роза лепесток, большущий окурок хоть недорогой, но крепкой сигары называемой табачными сидельцами „слоновьей лапой“. Среди серости пепла соблазнительно посвечивал рысий глаз. Я быстро нагнулся, чтобы поднять его, но какой-то смуглый фантаст, проходимец в драных не менее моих туфлях и в модном костюмчике, опередил меня.

— Нечего дуться! Найдется и на твою долю!

Приветливость этого конкурента, также слегка комичный южный акцент утешили меня. Знакомство состоялось. Совместно мы направились к следующей остановке, чтобы переменой декораций оживить докучливое дожиданье.

2 Все намечается

Здесь начинаются затруднения. Следует представить фантаста, счастливо дожевывающего „слоновью лапу“. Я теряюсь. Ведь искажением перспективы будет к неприлично голым, чувственным губам, дрожавшим под газовыми фонарями, прибавить весь опыт последующих месяцев. Придется, например, удовольствоваться одним именем — „Луиджи“ — фамилию его я узнал много позже. Как ответил бы бедный Луиджи на объемистую анкету, вручаемую столом личного состава в моем, любящем ясность, отечестве? „Профессия?“ Упомянуть, что ли, скромное местечко сельского учителя в Калабрии или сразу выболтать все, то-есть не только дюссельдорфские соски, назойливо всучаемые мамам и мамкам добронравной Анконы, но даже оставшееся безрезультатным заявление голландского туриста ван-Сеельзе о похищенном у него при осмотре мощей св. Агнесы золотом хронометре „Лонжин“ под номером таким-то? Да и, не вдаваясь в прошлое, трудно объяснить, чем именно занимался Луиджи в Париже, если не считать известного уже собирания окурков. Зимой он работал на заводе „Рено“, но к весне, взяв расчет, то играл на бегах, то проворно открывал дверцы автомобилей, за несколько су щедро жалуя парижанкам дрожь губ и призрачную, как луч семафора, вряд ли точнее определимую, улыбку.

То же самое и касательно убеждений. Это туман, бродящий по полям послевоенной Европы, мокрый, душный туман. Воспаленным глазам он мнится то водокачкой над железными жилами скрещивающихся путей, то картиной Курбе, этой буколической куделью.

Любой выстрел непонятен. Забава дочки платинового короля, которая одаривает дрессированных голубок дробью и слезами, черными от туши, определяющей местопребывание ресниц? Или, может быть, гроза, очередная электрическая бравада, предсказанная метеорологической станцией? Нога, однако, погружается в известную всем сызмальства красноватую слизь. Шабаш чернорубашечников, их „эляля“ в ночи, шакалье лясканье среди полых коз, среди вечно млеконосных Мадонн, среди околпаченной всласть земли? Или мандат, учет, смычка, ножницы, жесткие тени на тройных шарнирах, выстраивающиеся где-то возле томительных болот Полесья? Туман! Из него-то и вынырнул Луиджи — клуб с большими губами и только. В домике сельского учителя красовались портреты Бакунина и чернобрового убийцы короля Гумберта. Между двумя партиями сосок проворная рука, украшенная позолоченным кольцом со стразами, ухитрялась покрывать анконские стены изображениями молота и серпа, барочными, то-есть наивными и вычурными, как детские облака, как домостроевский быт этой земли, приснившейся мне и вам. Брат Луиджи, тоже оливковый и губастый фантаст, по профессии гравер, значился в списках „фашио“ Эмилии, как „синдикалист, анархист и враг великой родины“. Начав с фанфаронной касторки, эмильские патриоты быстро перешли на наганы, и граверу пришлось в темную ночь, когда мистраль и отчаяние надувают рыжие паруса, бежать в Тулон. Здесь он… Впрочем, об этом позже. Если я сразу расскажу о том, чем набухало то темное лето, мне никто не поверит.

У следующей остановки был найден окурок и для меня. Это скрепило дружбу. В довершение Луиджи щегольнул подлинной россыпью медных су. Карманы шикарного пиджака не подвели, в них оказалось около пяти франков. Знакомство, таким образом, становилось ценным. Однако предстояла ночь с ее темнотой, — овчарка, загоняющая людей в подворотни, ночь, от которой Луиджи, как и я, не мог отделаться солидным адресом, удобным звонком. А толстяк? Толстяк мирно укладывал свои килограммы на взбитые его половиной пуховики. Агитплакат! Впрочем, где здесь было думать о выводах. Лениво зевая и поплевываясь, побрели мы в Бельвиль, где на сто су можно съесть луковый суп, выпить вдоволь рома, а под утро, пожалуй, и поспать часок-другой с какой-нибудь из неразобранных полувековых невест, в город проходных дворов и денатурированной боли, в прекрасный город — Бельвиль.

Знаете ли вы, как пахнет нищета? Вряд ли.