Белые лилии [Олли Ver] (fb2) читать онлайн
Возрастное ограничение: 18+
ВНИМАНИЕ!
Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Предисловие
Мальчик смотрел на фигурку и в который раз пытался отвести взгляд. Пытался, но не мог – тонкий фарфор ослепительно переливался на солнце, лишая фигурку цвета, превращая воздушный, нежный образ в сплошной каскад отраженного света – игра бликов, отсветов и, совсем немного, тени лишь для того, чтобы еще ярче засверкало, заискрилось солнце на фарфоровых руках, обелило тонкую талию и потоком солнечных бликов спустилось по длинным ногам, играя в прятки с тенью на плавных линиях изящной икры, перетекающей в лодыжку. – Что ты здесь делаешь? Мальчик вздрогнул и обернулся. Она стояла у раскрытой двери и смотрела на него, и, как и оба раза до этого, мальчик инстинктивно сжался от холода и ничем не прикрытого презрения в низком, бархатном голосе. – Что ты здесь делаешь? – повторила женщина. Мальчик поднял глаза и виновато скользнул взглядом по лицу женщины, как щенок, нагадивший на полу, облизывает лицо хозяина в надежде избежать наказания. Она не накажет его. Вернее, не накажет так, как это принято у взрослых. Так, как это делает его отец. Зато она знает тысячу способов обидеть, и это вселяет в мальчика благоговейный ужас и… восхищение. Женщина смотрит на него, не отрывая взгляда – прямо, честно и оттого безумно болезненно. Она никогда не считает нужным скрывать свои эмоции, вот и сейчас серые глаза, переливаясь холодным металлическим блеском, откровенно остры – они скользят наточенными лезвиями по нежной коже ребенка. Но мальчик рад этому. Боится и в то же время впитывает каждую секунду бестелесного наказания, потому что, за все шесть лет своей жизни, так близко к ней он подходил всего дважды. Совершенно естественное любопытство, преклонение перед неизвестным смешивается с банальным страхом и рождает нервную дрожь – руки мальчика еле заметно трясутся. Её глаза – острым уколом в его руки – заметила. Уголок тонких губ едва заметно поднимается, рождая горькую ухмылку. Он запомнит её на всю жизнь – он будет обращаться к этой ухмылке, копировать её неосознанно, даже не вспоминая его первоисточник. Секунды, минуты… Тело женщины оживает и медленно пересекает комнату. Её движения – неспешные, сдержанные – запускают в сердце мальчика каскад восхищения: глаза жадно впитывают танец тонких запястий, игру света в волосах и крупные волны тяжелой ткани длинной юбки. Словно она плывет в сахарном сиропе – медлительная, тягучая, невероятно музыкальная. Он слышит собственное дыхание, пытается спрятать его внутри, запереть, задушить, чтобы она не слышала, какой он маленький, какой он трусливый… Тонкое, гибкое, высокое тело проплывает мимо ребенка и его окатывает волной запахов – духи с ароматом цитрусовых и корицы, еле заметный шлейф кофе и тонкий, почти неуловимый, но самый уникальный и оттого пленительный, запах её волос. Он вдыхает его, он неотрывно смотрит на высокую фигуру, желая услышать, понять и запомнить ритм музыки её тела. Такая высокая… ему никогда не дотянуться до неё. Она подходит к письменному столу, загораживает спиной свои руки, и мальчику не видно, что она делает. Ему и не важно – он запоминает, впитывает движения стройной спины, изгибы изящных рук и шеи. В крохотном разуме, словно солнечный сноп света выжигает рисунок по дереву, отпечатывается восхищение – раскидывается белыми цветами, расходится в стороны завитками, плетется сетью тонких узоров, ложась на тонкое бессознательное самым ярким воспоминанием из детства. Она поворачивается – в её руках фарфоровая статуэтка. – Ты ведь за этим пришел? – спрашивает она, глядя прямо в глаза. Он судорожно сглатывает вязкую слюну, пытается понять её реакцию, предугадать последствия, но все, что он может прочесть, неосознанно и оттого неумело, что до безумия противен ей. Он не – знает почему, и гадать нет времени, а потому он отвечает: – Я просто… хотел посмотреть. Несколько секунд липкой тишины, пока она смотрит на него, заставляют крохотное сердечко зайтись в трепетном страхе, окрашивая щеки ребенка белым. Она опускает глаза вниз, на тонкую куклу в своих руках и рассматривает её. Изящная, невесомая женщина раскинула руки-крылья, и мастер запечатлел её за секунду до взлета – одна нога уже поднялась в воздух, в то время, как другая все еще касается земли кончиками пальцев ног. Лицо фарфоровой куклы обращено к небу, и его архитектура рисует неподдельное счастье – она вот-вот взлетит, воспарит над людской толпой, поднимается в голубую гладь и полетит прямо к солнцу. Женщина еще немного вертит в руках фарфор, рассматривая парящую куклу, а затем поднимает глаза на ребенка: – Знаешь, – говорит она, делая шаг навстречу мальчику, – а ведь это не подарок. Он молча смотрит на неё. Его глаза становятся такими огромными, в них сверкает трепетный ужас перед женщиной, сокращающей расстояние между ними. А еще он немо возражает – это подарок. Отец привез эту статуэтку три недели назад и подарил её женщине. – Это не подарок, – повторяет она, делает еще один шаг. – Это издевка. Она замирает в метре от мальчика. Её тонкие руки, изящные запястья и хрупкие пальцы вертят статуэтку, излучая музыку каждым движением, а затем разворачивают лицом к мальчику. – Ты ведь понимаешь, в чем смыл? Мальчик не понимает, и она, возможно, видит это, наверняка понимает и просто хочет поквитаться. – Смыл в том, – говорит женщина, – что мне никогда не взлететь. Понимаешь? Мальчик отрицательно вертит головой. Женщина продолжает: – Он знает, как я хочу летать. Он знает, что я никогда не смогу. Знает… и дарит мне парящую куклу. В воздухе рождается звенящая тишина – ребенок очень хочет понять, всей душой желает осознать смысл услышанного, но не может. Он не знает, что значат её слова, не понимает, отчего так остро режет взгляд серых глаз, а тонкие губы становятся резкими, бледными линиями. – Знаешь, каково это – застыть за секунду до взлета? – спрашивает она и протягивает фарфоровую куклу мальчику. Тот в безудержном акте подчинения тянет к ней руки, чувствуя нарастающую радость – получить в подарок хоть что-то из её рук. Женщина продолжает: – Застрять в вечном старте? Быть замороженной в шаге от свободы? Её рука тянется вперед, руки ребенка навстречу, и за мгновение до того, как пальцы мальчика прикасаются к фарфору, пальцы женщины разжимаются… Фарфоровая кукла летит вниз и с хрустальным звоном разбивается на тысячи мелких осколков. Глаза женщины вспыхивают: – Это вот так, Максим! – яростно шипит она. Глаза мальчика распахиваются – они не верят тому, что видят. Они – огромные, напуганные – наливаются влагой. Он отрывает от пола серые глаза, и женщина, глядя в них, кривит тонкий рот от ненависти – у него её глаза. Мальчик немо открывает створки бледных губ – ни звука. Прозрачная слеза срывается с ресниц, катится по щеке, оставляя мокрый след. Женщина внимательно вглядывается в бледное лицо, наслаждается тем, как разливается по крошечному телу обида, как искрится в слезах боль, как немо плачет в нем ярость, беззвучно открывая маленькие пухлые губы. Женщина смотрит на него и все бессилие, что живет в ней, лавиной беззубой ярости – глупой, нелепой, сволочной – обрушивается на крохотного человека. Она шипит: – Для тебя это – всего лишь минутное разочарование, – её голос обжигает, – а для меня – целая жизнь. И вот, как мы поступим… Она наклоняется, садится на корточки, её юбка разливается волнами ткани по полу, и тонкие нежные пальцы, сгребают битый фарфор. – Дай мне свои руки, – говорит она, не глядя на мальчика. Он захлебывается немыми слезами, но послушно протягивает ладошки, сложенные ковшиком. Она собирает осколки – они впиваются в тонкие ладони, режут хрупкие пальцы – и вываливает горсть битого фарфора в руки ребенка. Мальчик смотрит на свои руки, видит, как острые углы разбитой куклы вонзаются в нежную кожу, и чувствует, как начинают саднить царапины. В середине груды осколков лежит крошеная кукольная голова – она смотрит прямо на него, и теперь, на фоне груды разбитого тела, счастье на её лице кажется сумасшествием. Максим поднимает взгляд, смотрит, как пляшет ненависть в серых глазах его матери – они впиваются в него, режут сетчатку и забираются в глубину его страха, сплетаясь с тонкими нитями преклонения, которые рождает в нем женщина. Она протягивает руку и прикасается к его щеке – ледяные пальцы по горячей щеке. Ему нравится прикосновение льда, нравится ощущение её кожи, нравится тонкий аромат, льющийся из-под манжеты рукава. – Запоминай, Максим, – говорит женщина. – Запоминай, каково это… И Максим запоминает – впитывает, вдыхает, ощущает вкус. Чувствует, как клубится нежно-голубая обида, как вплетаются в неё тонкие нити черного страха, создавая глубокие, темно-синие завитки ненависти – они обволакивают его, забираются в крошечные трещинки памяти, забиваясь в темные углы сознания, и там, в тонком бессознательном, происходит нечто неожиданное – ненависть цвета аквамарина сталкивается с любовью – пульсирующей алой нежностью. И рождается сверкающее индиго – взрывается блеском, омывает цветом крошечное сердце, топит, вливается в кровь и заполняет легкие. Сверкающее и искрящееся, оно проникает в каждую клеточку, забирается в самую суть крохотного человека, чтобы надломить и положить начало совершенному, прекрасному по своей сути уродству маленькой души. Сделать кем-то иным, кем-то совершенно новым, непохожим на прочих. Кем-то искалеченным. Оно оседает в недрах памяти и превращается в звездную пыль, чтобы залечь в темных закоулках прошлого до тех времен, когда не появится женщина, возрождающая искрящееся индиго одним взмахом руки. Тонкая, изящная, хрупкая Кукла.Глава 1. Недособаки и другие звери
Я крепко обняла дочь. Она вцепилась в меня ручками. – Не реви, – говорю я, слыша, как клокочет мой собственный голос. Опускаю голову, глажу её по макушке, зарываюсь носом в её волосы и пытаюсь надышаться её запахом, впитать его запомнить, впечатать в подкорку. Господи, что же я наделала… – Оглянуться не успеешь, а я уже вернулась. Она кивает и жмется к моему животу, чувствуя, как дрожит мое тело – оно врать не будет и вопреки голосу, который я кое-как держу под контролем, оно откровенно до жестокости: все плохо, Соня, все очень плохо. Дверь подъезда открывается и выходит мой бывший муж. Быстрые, собранные шаги, волосы всклокочены, лицо помято и сон еще не до конца выветрился из головы, но холодеет внутри не от заспанных глаз, а от того, что я впервые вижу его в растерянности. Он тащит чемоданы и укладывает их в багажник машины. За ним следом – Оксана и вот он – момент истины. Мы застываем, глядя друг на друга. Настоящее и прошлое. Ох, не при таких обстоятельствах мы должны были знакомиться. Я вглядываюсь в её лицо – я жду, что она наброситься на меня с кулаками. Я бы на её месте именно так и сделала. Я бы вцепилась в её лицо, каким бы виноватым, заплаканным и напуганным оно ни было, и дала бы её прикурить той тупой бляди, которая заставила всех плясать под её дудку. И было ради чего? Бала бы цель великая, так нет же, чёрт – во имя своей вагины. – Привет, – тихо говорит она. И все. Вот тут-то меня и накрывает отчаяньем – рвется, клокочет истерика, чувство вины, ненависть сплетаются тугим комком и прорываются слезами. Опускаюсь на колени и смотрю в напуганные глазенки моей дочери: – Прости меня, Пуговица! Бога ради, прости… я так виновата. Я… – больше не могу говорить. Что бы я ни сказала, это все лишь пустой треп, жалкая попытка прикрыть свою задницу. Глухо рыдаю, а моя дочь, моя взрослая, не по годам умная и совершенно бескорыстная девочка, гладит меня по голове, прижимает к своей щеке и говорит: – Не реви, – я киваю, я еле дышу, я жутко завываю ей в плечо. – Не успеешь оглянуться, как ты уже и вернулась. Господи, дай мне сил! Отстраняюсь от неё и смотрю так, словно вижу её (не смей, скотина! Даже в мыслях это слово не произноси!)… словно мы еще очень долго не сможем увидеться. Я не знаю, что будет дальше, что случится со мной уже через пятнадцать минут, и ей в этом хаосе места нет. Мой бывший обо всем позаботится, он даст её заботу и укроет от бед, спрячет, уведет, закроет руками глаза, и не даст смотреть туда, куда смотреть нельзя. – Марин, нам пора ехать. Регистрация заканчивается через два часа. Я поднимаю на него глаза, снова смотрю на Соню, целую щеку, пахнущую карамелью: – Садись в машину, – всхлипываю я. Она кивает, идет к задней двери, открывает её и садится в машину. Я поднимаюсь и смотрю на мужа, стоящего прямо передо мной: – Прости меня… Он ничего не отвечает на мои никому на хрен не нужные извинения. Он достает бумагу из внутреннего кармана ветровки и протягивает мне: – Это телефон отца Оксаны. Домашний. Мы будем там через двое суток. Если сможешь – дай о себе знать. – Куда вы летите? – Геттинген. Это в Германии. Там у Оксаны живет отец. – Ты же говорил, что её родители живут в деревне? – Мать, – тихо и терпеливо говорит мой бывший муж. – Мать здесь, а отец в Германии. Они разведены. Я киваю: – Хорошо. – Тебе деньги нужны? – Нет, нет, я… Господи… – я хватаюсь за голову и бешено шарю глазами по его заспанному лицу. – Ты… Ты прости меня, Бога ради! Он кивает, молча смотрит на меня, а затем опускает глаза: – Нам пора. *** Я мчусь сквозь ночь, разрезая светом фар густую тьму. Три пятнадцать ночи. Я лезу в бардачок – там презервативы и сигареты. Это не моя машина. Вернее, это не та машина, что дал мне Белка. Я поменялась «по ключам» с какой-то шпаной. Ночной хит-парад одной из крупнейших радиостанций прервало срочное сообщение: «Только что была получена информация с пометкой срочно – сегодня утром, в три часа пять минут по местному времени, один из богатейших людей края, важнейший бизнесмен, владелец, крупнейшего во всей области, санатория отдыха «Сказка», скончался от ножевого ранения на операционном столе, не приходя в сознание…»Машина стоит на обочине, урча двигателем. Я – в нескольких метрах от неё, в глубокой канаве заросшей густой высокой травой. Я ору в свои кулаки. Тело вьется в огне, нутро облито кислотой – она сжигает меня заживо, и я истошно ору. Руки трясутся, тело бьет в конвульсиях, а из горла льется лава боли – такой яростной, такой неистовой, что я горю живьем. Боль такая огромная, что никакие слова в мире не помогут – я не смогу жить, мне теперь не для чего существовать! Моя дочь улетает за океан, и мне нельзя к ней. Я не смогу коснуться её рук, поцеловать крохотный нос и вдохнуть запах волос… Набираю воздуха и ору, что есть сил. Сдохнуть хочу! Прямо здесь, прямо сейчас! Крик превращается в вопль, вой, хриплый всхлип в попытке набрать воздуха в легкие. Боль реальная, боль осязаемая сгибает меня, скручивает в бараний рог, и я валюсь на бок. Трава прячет меня от ночного шоссе, где несутся машины, разрезая ночь светом фар. Я кричу. Лежа на боку в густой траве я трясусь и завываю, я неистово ненавижу себя… Максим. Мой безумный крот, король ненужных, предводитель бездомных и коронованный принц нелюбимых. Мальчик мой… Снова истошный крик. Молю Бога о скорой смерти, как прощении, ибо я уже мертва, но, почему-то все еще дышу. Никто не выдержит такую боль, никто не сумеет это пережить, так не мучай же меня, Господи! Даруй тишину и покой, потому что я не смогу пройти через это. Память превращается в блестящие, острые лезвия – вспоминаю его руки и море крови, и боль разрезает мое нутро. Никакой анестезии. Я сворачиваюсь и кричу, я молю о пощаде, упираясь лбом в свои колени. Тело трясется, тело гнется, и я – гребанный Уроборос – я пытаюсь сожрать саму себя. Но получается лишь гореть – гореть синим пламенем, кричать под пытками собственной памяти, режущей меня живьем. Агония заняла мою голову, закрыла собой целый мир, затуманила сознание и теперь перед глазами одна единственная картина – глаза цвета стали, в которых боль и любовь стали единым целым. Как же тебе не повезло с женщинами. С близкими женщинами – одна покалечила, другая… Тело сдается и содрогается – желудок поднимается наверх и меня выворачивает. Я всей душой надеюсь, что это предсмертная агония, пока мое тело выливает из себя все, что есть. Понимаюсь на четвереньки, вытираю рот рукавом и смотрю перед собой. Все, что я есть – мерзкая лужа переваренного прошлого. У меня больше ничего нет. Я теперь никто. Я мертва. *** Спустя один год.
Керамическая форма разлетелась на два больших и тысячу маленьких осколков, картофельная шрапнель забрызгала половину кухни, а вывороченный изнутри фарш напоминает россыпь крохотных мозгов. Смотрю на сие великолепие и думаю: «Наверное, с руками не из жопы жить гораздо удобнее. Но я этого так никогда и не узнаю». Тяжело вздыхаю и аккуратно опускаюсь на колени – торопиться уже некуда, ужин откладывается, поскольку весь лежит на полу. Осторожно собираю осколки. Есть перехотелось совсем, теперь просто хочется навести чистоту и лечь на диван. Неторопливо, осколок за осколком, собираю кулинарное фиаско, огибая островки раскуроченной картофельной запеканки. Снаружи скрипнула и открылась калитка. Я замерла – как ни старайся, как ни крути, а во мне нет спокойствия – любой шорох, любой звук и каждое движение тени сковывает мое нутро. Вот и сейчас, стоя на четвереньках посреди кухни, я застыла в позе охотничьей собаки, учуявшей дичь. Несколько мгновений тишины, в течение которых мое сердце заходится, отбивая чечетку, мои уши забивает ритм, спина покрывается испариной, по рукам легкая рябь… Тяжелые шаги по деревянным ступеням, по доскам порога, скрип тяжелой входной двери и: – Тощая, ты дома? Я шумно выдыхаю, рвано и нервно хватаю воздух, и вот уже легкая дрожь в руках перерастает в крупную нервную тряску. Как же я рада слышать её голос. Тяжелые шаги в моей прихожей, потом по коридору, но не на кухню, а в комнату: – Доходяга! Где ты? Я слушаю её тяжелый, неспешный топот по моим комнатам и тихое бурчание себе под нос: – Подохла, что ли… Шаги на пороге кухни, и она басит: – Однако… Я ничего не отвечаю – я тщетно пытаюсь совладать с трясущимися руками, пока баба ростом под метр девяносто рассматривает картофельную запеканку, останки формы для запекания и мой зад. Я ползаю на четвереньках по полу кухни, забираюсь под стол за крупными осколками, а она смотрит, как ходят ходуном мои руки. Она говорит: – Слушай, а как называются те недособаки? Прокашливаюсь, чтобы она не учуяла легкий налет паники в моем голосе, а затем: – Недосабак бессчетное количество, – бубню я из-под стола. – Какие именно? Огромная женщина бросает на кухонный стол пухлый конверт и обходит стол с другой стороны. Она достает из ниши между стеной и кухонным гарнитуром веник. – Аки тараканы чернобыльские – трясущиеся ножки, глаза навыкате… – Той-терьер. – Да, да… так вот ты – той-терьер, – она обходит стол и машет веником мне в лицо. – Отойди. Я вздыхаю, и пячусь на четвереньках назад, вылезаю из-под стола, а затем сажусь на задницу, глядя, как ловко она орудует этим нехитрым инструментом. У неё все ловко получается, оттого мне кажется, что она была дарована мне свыше за какие-то, неведомые мне, добродетели, дабы уберечь меня от несчастного случая со смертельным исходом. Любым: моя страховка на случай удара током, в попытке самостоятельно починить розетку; мой гарант выживаемости в походе за грибами; моя непоколебимая уверенность в том, что соседушка-Глебушка из дома в конце улицы не попытается зайти на огонек (который мерещится ему всякий раз в начале третьего литра) и не начнет рассказать мне о вреде одиночества в моем возрасте. Правда, каков он, мой возраст, этот алкаш сказать не может, потому как для того, что бы хоть на глазок прикинуть, нужно, чтобы этот самый глазок хоть изредка смотрел прямо, а не на своего собрата по переносице. Поэтому-то Римма рассказала ему о вреде сбитого прицела и длинного языка сразу же, как только впервые обнаружила его, штурмующего порог моего дома. Вытаскиваю ноги из-под зада, упираюсь спиной в шкафчик кухонного гарнитура. Мой взгляд лениво рассматривает огромную спину, серым айсбергом возвышающуюся над столешницей – она такая здоровая, что почти все люди рядом с ней – той-терьеры. Неудивительно, что с ней так спокойно. От неё веет самообладанием, и это становится чем-то странным – давным-давно мне не было так спокойно рядом с человеком. Хотя «спокойно» – неподходящее слово. Она – стена, и я затравленно поглядываю поверх её плеча на крохотный островок внешнего мира, которым наградила меня судьба. А давай, сбежим? Стискиваю зубы, сжимаю кулаки. Взгляд вперед и вверх – там сугроб огромной, крепкой спины. Давай, заберем твою дочь и рванем в деревню? Закрываю глаза, мотаю головой, как упрямая кобыла – желваки натянулись струной, ногти впились в тонкую кожу ладоней. Куда-нибудь в глушь, где люди даже не догадываются, что телевидение уже давно цветное? Заткнись! Заткнись!!! Закрой свой рот… По экрану зажмуренных век – калейдоскоп картинок – они сводят меня с ума, прожигают дыру в измученном сознании, и я быстро дышу. Шелест веника по полу, стеклянная дробь сгребаемых осколков заглушают немую истерику, и я почти уверена, что Римма не слышит меня. Почти… Рука – быстрым рывком – к переносице – пальцы сдавливают ее, словно, хорошенько надавив на нос, можно отвлечься от сверла в мозгу – тихий, спокойный голос, абсолютно уверенный в том, что его будут слушать, не дает мне нормально дышать. Я слушаю его до сих пор – он будит меня по ночам, сливаясь с моим криком, он шепчет мне мое имя, и я не понимаю разницы между прошлым и настоящим, сном и явью – я теряю нить реальности. Пытаюсь спрятать глаза ладонью – мне кажется, моя воспаленная память транслирует его лицо на весь гребаный мир, и стараюсь, как могу, спрятать, скрыть, мать его, запихать его ухмылку, лицо, полное превосходства над моей похотью, и ледяную сталь серых глаз, которые скользят по моему лицу тонким, холодным лезвием опасной бритвы. Вторая рука ложится на мое лицо, и вот створки запирают меня и мои воспоминания в темноте моих ладоней: снова в клетке, хищник в противоположном углу оскалился, и розово-красный язык влажно скользит по вибриссам, завидев мою панику. Вздыбилась холка, хищная морда льнет к полу – я в нескольких секундах от истерики. Только теперь меня некому спасать. Где-то в горле курлыкает отчаянье. Бога ради, оставь меня в покое! Грудь перемалывает воздух, сердце пронзительно взвывает, и с каждым ударом все больнее отдается в висках паника: секунда, две, три… Ну же! Давай, черт тебя дери, давай! Взрывайся! Раздирай все к чертовой матери! (Я буду тебя бить. Больно…) Чтобы ничего не соображать, не чувствовать, не видеть, не слышать. До боли, до судорог, до крови… чтобы подохнуть прямо здесь и сейчас – из жалости, из сострадания (пусть это будет, как поцелуй, а не как удавка). Но в этом теперь моя главная проблема – ни зарыдать, ни заорать, ни сдохнуть по-людски. Штопор тоски – до самого сердца, и тонкое острие упирается прямо в одиночество – остро, больно – давит… но не протыкает. Хочу заорать, завыть, чтобы каждый на этом, Богом забытом, куске земли услышал меня, чтобы все то, что отравляет меня, растворилось в слезах, вышло потоками пустой воды по щекам. Стереть её ладонями и забыть. Но я открываю рот и… молчу. А тоска ноет, гудит в венах-проводах, сводит судорогой горло. Сидит внутри, вцепилась в трахею, впилась острыми когтями – я слышу её быстрое, судорожное дыхание. Да вот только это не она дышит, это – я. Будешь подыхать один, в грязи. Как собака… Только теперь чувствую на себе быстрые взгляды-уколы Риммы. Слепая, тупая ярость, делает из меня суку, каких свет не видывал. Свет, может, и не видел, а Римма насмотрелась сполна. Молчит. Только и слышно, как веник метет по полу, да звон керамических осколков, скребущих пол. В темноте моих ладоней пятится хищная тоска – облизывается, вертит в стороны длинным, шелковым хвостом, отступает. Не для того, чтобы уйти, но чтобы вернуться, когда я буду совершенно одна. Дыхание – тише, медленнее, но ладони все еще прячут лицо. Мне не стыдно, просто хочется побыть в темноте. Слушаю, как мусор сгребается в совок, как открывается дверца, и картофельная запеканка с фаршем и битой керамикой шумно летит в мусорное ведро. Снова шорох веника, шелест одежды и звук её шагов – я слушаю тихую музыку быта, белый шум повседневной жизни, и меня приятно согревает её размеренность – секунду назад я чуть не подохла от тоски, но Римма, как ни в чем ни бывало, подметает пол. Это очень успокаивает. Убираю руки от лица. Римма прячет веник и совок в угол за кухонным гарнитуром, разгибается и поворачивается ко мне: – Ну что, инфаркта не будет? – Похоже, откладывается. – Досадно. Я-то уже настроилась киселя попить. Вспоминала, где мой баян… – В другой раз. Поднимаюсь на ноги и только сейчас вижу конверт: – Какого хрена ты молчишь? – взвизгиваю я. Подлетаю к столу, хватаю пухлую бандероль. Римма закатывает глаза: – Ну, ты ж вроде подыхать собралась. Не мешать же… Но я её уже не слушаю – трясущимися от нетерпения пальцами поддеваю край конверта. Звук разрываемой бумаги. Я вылетаю из кухни, в коридор, к двери спальни, на ходу вытаскивая плотно сложенные листы – она никогда не пишет, как скучает, никогда не жалуется, но семь листов крошечными буквами, плотными строчками на тетрадных листах в клетку… тут не нужны слова. Залетаю в комнату, хлопаю дверью – не из тупой стервозности, случайно – и там, в тишине спальни: «Мамочка, привет! У меня все хорошо. Вчера ходили в зоопарк…» Спасибо тебе, Господи! Меня трясет, руки лихорадочно перебирают тонкие листки с нежными, теплыми закорючками-буквами, заливающими мою спальню светом и теплом. Девочка моя. Мое солнышко. Моя Пуговица… Глаза жадно скользят по строчкам, впитывая тепло слов, запоминают каждую букву, несмотря на то, что я прекрасно знаю – перечитаю еще три миллиарда раз, выучу наизусть каждое слово, запомню все обороты речи и тонкие, полупрозрачные завитки тоски между строк – мне так тебя не хватает! Чувствую себя мерзкой тварью, ненавижу себя за её сдержанное отчаянье и тоску, сочащуюся из каждой строки. Когда же закончится этот кошмар? Перечитываю второй раз, третий. Всякий раз, словно она здесь, рядом, обнимает меня ручками и тихонько шепчет: «Все будет хорошо». Наконец, бережно складываю листы в конверт, но еще долго сижу на кровати. Мое тело покрыто испариной, обжигающе-горячее внутри – мне требуется время, чтобы усмирить его, перестать трястись, привести в порядок обезумевший от тоски взгляд, но все равно, когда я выхожу из комнаты, прохожу коротенький коридор и оказываюсь в кухне, Римма, грузно восседающая на табурете, поднимает глаза, критично разглядывает меня, мои красные глаза и трясущиеся руки, а потом говорит: – Как ты вообще дожила до половозрелого возраста? У тебя же конец света каждый Божий день? – Шла бы ты в жопу, – выдыхаю я. – Пошла бы, но мы, вроде, и так в ней? Я молчу. – Нет, серьезно? У всех городских так «фляга свистит»? – никак не успокоится она. – Слава Богу, нет. Она встает с табурета: – Воистину, слава! Пошли ко мне, поедим нормальной еды, – говорит женщина на выдохе. – Нормальной… – недовольно мычу себе под нос. – Я нормально готовлю. – Твой ужин в мусорном ведре. Дать тебе ложку? – Выпить у тебя есть? – Обижаешь… Самогонка! На кедровых орешках, кстати. О, это нектар… – Сойдет, – поворачиваюсь и иду в коридор, Римма следом за мной: – Сойдет? Неблагодарное ты дерьмо. – Да, наверное. – Бесхребетное неблагодарное дерьмо… – Безрукавку не забудь. Двух рюмок мне обычно хватает, чтобы увидеть легкое зарево нирваны над горизонтом безысходности. Третья, чаще всего, бывает лишней, но не сегодня. Сегодня зашла очень легко, и теперь я блаженно пуста. Рассматриваю толстую столешницу, провожу ладонью по теплому дереву цвета меда и слушаю размеренную болтовню Риммы на фоне белого шума телевизора. Тепло и уютно. Ощущаю солнечное тепло, поднимающееся по пальцам от нагретого дерева, пьяное, расслабленное спокойствие женского голоса и слушаю небылицы из пластмассового ящика. Мое присутствие ничего не меняет, и, по сути, Римма говорит сама с собой, а потому я не чувствую никакой неловкости от собственного молчания. Поднимаю глаза. Полая внутри, каменная снаружи, я молча рассматриваю такую странную, такую удивительную женщину – классика славянского лица завораживает плавностью, округлостью линий, тонкостью форм и всевозможными оттенками различных цветов – от насыщенного янтарного, до нежного, пастельно-сливочного. От того сильнее контраст высокого, крупного тела, ладного, но большого, если не сказать, огромного. Она не толстая – просто высокая и здоровая. Красивая и грубая снаружи, сильная и честная внутри. – Спасибо, – говорю я. Она замолкает на полуслове. Блестящие от выпитого глаза смотрят на меня, выискивая сакральный смысл в сказанном, щурятся, елозят по моему лицу. Она говорит: – Налакалась. Я смеюсь: – Почему обязательно «налакалась»? Мне не за что благодарить тебя? Она молча закатывает глаза, а я продолжаю: – За помощь, за поддержку, за дом, в котором я живу. По-хорошему, я должна платить аренду. – Чем? Я пасую – пожимаю плечами. Действительно, нечем. У меня ничего нет. – Тогда просто спасибо, – говорю я совсем тихо. – Слишком часто благодаришь, – её теплое, круглое лицо становится усталым, по нему пробегает рябь раздражения. – Это плохо? – спрашиваю я. – «Слишком» – плохо всегда. Когда три часа спустя я спускаюсь по деревянным ступеням её крыльца, небо над миром – черный бархат. Поднимаю глаза – звезды – сверкающими вспышками, словно искры от костра. В городе этого не увидишь. Позади меня тяжелые шаги Риммы, ленивые от выпитого, грузные от съеденного. – Давай провожу тебя домой, – говорит она. – Куда провожать-то? – пьяно возражаю я. – Через дорогу? Может, ты еще и целоваться ко мне полезешь? Римма хмыкает: – Было бы, что целовать…Тебя поцелуй, так ты ж, чего доброго, подохнешь от нервного напряжения. Тут я останавливаюсь и разворачиваюсь, оказываясь лицом к скромному, для таких габаритов, бюсту. Поднимаю нос, нахожу ореховые глаза: – А почему ты никогда не спрашиваешь, откуда я? Где я жила? Что делала? Пьяный вызов в моем голосе мне противен, но Римму эта «синяя» бравада забавляет: – Топай, топай… – смеется она, разверчивает меня в исходное положение, лицом к воротам в заборе и направляет мой нездоровый энтузиазм на выход. – Нет, серьезно? – возражаю я, переступая ногами, чувствуя, как крепкая рука нежно, но настойчиво подталкивает меня к выходу. – Может, я проституткой работала? – Очень полезное дело, – говорит Римма. – Может, я террористам зады подтирала? – Кесарю – кесарево, – отвечает она, и открывает тяжелую дверь. Я выхожу на улицу, она – следом. Я опять разворачиваюсь, упираясь взглядом в соболиные брови, густые ресницы и снисходительную ухмылку в её глазах. Я говорю: – Может, я человека убила? Замираю – правда застывает в горле комком жутких слов. Римма небрежно скользит взглядом по моему лицу, ухмылка тянет уголки красивых губ чуть вверх, и сейчас она похожа на Василису премудрую… или Василиска. Несколько секунд она изучает мое лицо, а затем говорит: – Смотрела я как-то передачу заморскую о рыбе, которая раздувается, когда ей страшно. – Рыба Фугу. – Да, наверное. Так вот, смотрю на тебя и задаюсь вопросом – ты что, боишься меня? Я задумываюсь – само собой, мысль эта посещала меня и раньше, но только сейчас она кажется мне до смешного абсурдной. Ну да, огромная, ручищи как у среднего мужика, ростом с фонарный столб, только все это скорее нелепые декорации очень порядочного человека, нежели пугающая действительность, и я говорю: – Нет. – Тогда сдуйся и топай домой. Я смотрю, как в уголках теплых глаз рождаются морщинки искренней улыбки. – Давай, давай, Джек-потрошитель, – тихо смеется она, – перебирай конечностями. А я прослежу, чтобы Глебушка не вылез из-под крылечка и не схватил тебя за ногу, аки вурдалак проклятый, – её руки ненавязчиво помогают мне поймать правильные ориентиры и легонько разворачивают. – Гребаный Глебушка… чего ему дома не сидится? – бубню я. Поворачиваюсь и пересекаю дорогу, не асфальтированную, просто прикатанную землю, ощущая, как Римма сверлит мне спину. Уже открыв калитку, я оглядываюсь и бросаю пьяный взгляд на женщину. Она машет мне рукой, я киваю и финальным аккордом окидываю картинку спящей деревни – дикая глушь, Богом забытое место, где самая модная обувь – разноцветные китайские сланцы. Я захожу, закрываю за собой калитку, пересекаю внутренний двор и поднимаюсь на крыльцо. Еще дверь – я внутри. Тихо, темно и затхло. Дом, милый дом.
*** Легкое, невесомое прикосновение – волна прохлады по раскаленной коже. Тело откликается, отзывается нежной волной мурашек – открываю рот, но ничего не говорю, потому что… мягко, медленно, тонкой линией полукруга плеча вниз, по горячей коже предплечья. Оборачиваюсь. Воздух леденеет в горле – сжимает, сгребает в охапку боль когтистой лапой. Не могу дышать… Такой красивый. Смотрит на меня и улыбается. Нет в этой улыбке ничего хищного, жестокого, изуродованного – только бесконечная усталость и ласковая, такая живая, такая настоящая, теплая нежность… Мои пальцы к губам – закрываю рот руками, и пытаюсь поймать, спрятать, но его имя выдохом сквозь горячие пальцы: – Максим… Губы открывают жемчуг зубов – он тихо смеется, опуская голову. Его смех – иглами в мое горло – я плачу. Это боль? Это любовь? Плачет во мне, стонет, хватает меня за горло и не дает сказать ни слова, сковывает, стягивает мое тело, рождает, физически ощутимую, боль. Поднимает на меня глаза и хитро щурится – мой Максим расцветает в тонких морщинках в уголках глаз, в кончике курносого носа, надменно задранного вверх, в хитрой улыбке и такой живой, такой яркой искрой – огнем, сверкающим в стальной радужке серых глаз. Он пожимает плечами, и его ладони скользят в карманы светлых джинсов. И тут, блеснув подброшенной монеткой, страсть гаснет – его глаза становятся внимательными, губы прячут жемчуг зубов, и улыбка превращается в тонкий полумесяц. Он говорит: – Прохладно здесь. Тонкая шерсть светлого свитера струится по плечам, рукам, груди… мне так хочется прикоснуться к нему. Открываю рот, но ничего не говорю – в моем горле ледяная тишина – немая, пустая, холодная и мертвая. Но я хочу говорить! Мне так много нужно сказать. О любви, о тоске, о предательстве. Господи! Как же много я хочу рассказать тебе! Отдать, разделить на двоих, потому что мне одной этого слишком много. Выдрать из груди тоску, протянуть тебе окровавленные руки – смотри, мой безумный крот, смотри, как я горю! Как пылает, корчится, мучается мое больное сердце. Красиво? Тебе нравится? Он ежится: – Очень холодно. Брови хмурятся, и курносый нос опускается вниз – его лицо становится задумчивым. И только теперь я вижу легкую дрожь – все его тело мелко трясется. Между нами вырастает пустота – не понимаю, как это случилось, только теперь он, стоявший на расстоянии вытянутой руки, в нескольких метрах от меня. Я хочу подойти, я пытаюсь сделать шаг, но мое тело вязнет в прозрачной пустоте между нами. Его пробивают разряды – судороги пронзают любимое тело, и я беспомощно хриплю. Он стискивает зубы, закрывает глаза, хмурит брови. Я рвусь вперед, пытаюсь поднять ноги, но обе они приросли к земле – я не могу сдвинуться с места. Огонь во мне – внутри, снаружи. Я – огонь. Мне бы только сделать шаг, преодолеть несколько метров… Я смогу согреть тебя! Смогу, просто дай мне… Возникает цвет – чуть выше пояса джинсов, с правой стороны, светлая шерсть свитера расцветает красным – жуткий, алый цветок раскрывает лепестки, наливается, лаково блестит густой, горячей кровью. Максим вздрагивает, внимает руки из карманов, смотрит на свой живот и замирает – глядит, словно никак не может понять, что это. Робко, испуганно. Он поднимает на меня глаза и в них… удивление. Искреннее, настоящее, по-детски наивное. Мой Максим – король отверженных и брошенных, коронованный принц никому не нужных… вот какими были серые глаза, пока жизнь твоя казалось тебе нормальной – блестящие серые искры, грозовее небо, сверкающее разрядами молний, тонкое, хрупкое любопытство и… Он опускает голову – его пальцы касаются красного пятна, подушечки окрашиваются кровью. Он смотрит на руку – красное лаково переливается, когда он медленно вертит кистью, рассматривая её. Он снова поднимает на меня глаза: – Смотри… – говорит он удивленно и протягивает мне окровавленную руку…
Просыпаюсь от собственного воя – одеяло удавом обвило ноги, руки вцепились в подушку. Грохот крови в ушах, быстрая, громкая судорога сердца… Минута, две, три – лежу с закрытыми глазами, слушаю свое тело и пытаюсь изо всех сил заглушить его голосом разума. Но тело такое громкое, а разум… разум еле шепчет что-то бессвязное, что-то совершенно нелепое и глупое – «так было нужно», «у меня не было выбора», «я должна была…». Бесконечная цепь идиотских оправданий. Им нет числа и все они такие бесполезные, такие жалкие, что не верят сами себе, поэтому никаких восклицательных знаков, лишь бесконечное, беззубое, немощное многоточие. Я лежу, я мысленно заставляю свое сердце сбавить обороты. Пожалей меня, Максим – оставь меня в покое. Я думаю, как же живут люди с таким грехом на своем горбу? Как они учатся спать по ночам? Открываю глаза – за окном предрассветные сумерки, и где-то за бархатной кромкой леса брезжит зарево приближающегося утра. Больше мне уснуть. Сажусь, распутываю ноги и потом еще какое-то время смотрю на них, словно они не мои. Смотрю перед собой, слушаю свое сердце, ловлю первые блики рассвета краем глаза. Наверное, до конца жизни я буду расплачиваться ночными кошмарами, ледяными ладонями и гулким биением сердца. Но самое отвратительное во всем этом то, что это далеко не самая высокая цена – несоразмерно мало, совершенно не по заслугам, малой кровью, но я с трудом выдерживаю даже это. Какое-то время сижу с пустой головой, но потом поднимаюсь – ноги – в растоптанные тапки, халат – на плечи, и иду к умывальнику.
Глухие удары ног по притоптанной дороге – я поднимаюсь наверх. Оглядываюсь – позади осталась крохотная деревенька, в три улицы и один перекресток. Численность всего поселка не превышает количества жильцов среднестатистического многоэтажного дома. Поворачиваюсь и бегу вперед. Дорога поднимается на небольшой пригорок, и старые стоптанные кеды послушно уносят меня подальше от разноцветных крыш. Кислород приятно обжигает трахею, икроножные мышцы «забились» и теперь капризно ноют. Ну, ничего. Это приятное неудобство и оно стоит того – голова пуста, и все тело кричит о том, что его несправедливо вытащили на улицу в шесть утра, плохо одели, не покормили и, ко всему прочему, заставляют бежать. О, это прекрасное чувство, когда низменные потребности берут верх. Когда «спать», «пить» и «есть» тянут вожжи на себя, клянча, ноя, а иногда кроя матом, ибо в эти мгновения весь сложный, многослойный, муторно-нудный мир бесстыдно обнажается и становится до примитивности простым – спать, пить, есть. Тяжело дышу, но решаю ускориться, чтобы выбраться на пик как можно скорее. А там – спуск, и станет гораздо легче. Раньше был спортзал, теперь – пыльная тропа, притоптанная ногами и временем. Но так мне нравится гораздо больше – кеды мне велики и, по-моему, были сотворены еще в те времена, когда детишкам повязывали красные галстуки, дорога неровная, и время от времени я то проваливаюсь в яму, то запинаюсь о корягу и периодически в меня врезается всякая крылатая мошкара. Зато воздуха так много, что мои легкие ненасытно поглощают порцию за порцией, а тело плывет в океане кислорода, впитывая его каждой клеточкой кожи. Забираюсь на вершину и, неожиданно для себя, останавливаюсь. Теперь надо мной нет всевидящего ока платного тренера – мужика, перекаченного настолько, что так и подмывает достать иголку и, любопытства ради, ткнуть в бицепс. Теперь никто не скажет мне: «Не останавливаемся! Отдыхать дома будешь. Еще два подхода». Я теперь сама себе хозяйка и, вопреки задуманному, я оборачиваюсь и снова смотрю на крошечный островок жизни посреди моря гектаров необжитой земли. Съедаю утренний воздух быстрыми, жадными вдохами и смотрю вниз. Отсюда мне кажется, что я, наконец, вырвалась из этой юдоли скорби – освободилась от тяжести собственного тела, оттолкнулась и полетела над болотом, в котором увязла и думала, что уже не спасусь. Сгибаюсь, упираюсь ладонями в колени и теперь передо мной только кеды. Дышу и думаю, что, возможно, их первый хозяин уже давно отправился к праотцам. Ловлю себя на непривычном равнодушии – брезгливости как не бывало. Очевидно, обронила где-то в прошлой жизни. Ну что ж, туда ей и дорога. А вот когда я поднимаю голову и смотрю на крошечные домики, мне становится на редкость противно – там душно, тесно, и мне туда не хочется, там звенящая тишина превращается в пытку, но самое странное, что время там какое-то ненастоящее, словно бы абстрактная величина – оно фальшивым туманом рассеяно в воздухе, застыло и «висит». Хотя, на самом деле, стремительно летит вперед. Словно вся эта деревушка бессовестно обманывает меня. Набираю полные легкие воздуха и шумно выдыхаю, получая необъяснимое удовольствие от совершенно обыденного действия, а затем разворачиваюсь и бегу дальше. Возвращаюсь где-то в половине седьмого. Иду мимо своего забора и краем глаза «цепляю» исполинскую фигуру Риммы в окне противоположного дома – сидит на кухне. Знатно пропотев, благоухаю буденовской лошадью, наверное, именно поэтому решаю порадовать собой женщину, которая настаивает на том, что я, кроме как под мужиком, и не потела-то ни разу в жизни. Знай наших! Поворачиваю и пересекаю дорогу. Открываю калитку, пересекаю двор и пять лесенок. Стучу в дверь, но тут же тяну её на себя – все никак не могу запомнить, что двери здесь не запираются. – Римма! – кричу в кухню уже из прихожей, и пока я снимаю один кед, слышу бархатный голос женщины: – Привет, зайчик. Я замираю – по телу мгновенно пробегает ледяная судорога.
«…хм, довольно любопытно. Слушай: «Древние афиняне перед началом войны бросали копье в неприятельскую сторону. Персы требовали земли и воды в знак покорности». – Это ты к чему? Что ты там читаешь вообще? – Просто стало любопытно, как объявляли войну в древности. Но дальше википедии не прошла. – Ну ты, дохлая, даешь… Уж не Глебушке ли ты войну объявить собралась? – Нет. Хотя копье в него я бы бросила. – Положи мой телефон на место. – Мне вот интересно – если начнется война, как мы с тобой и две сотни нашихсоседей узнают об этом? Здесь даже телевизоры есть не у всех, а уж про мобильники я вообще молчу. Представь себе – началась третья мировая, или нашествие инопланетян, чума по всей Земле, а мы сидим – чай пьем… – Не переживай, у меня телефон имеется. Я тебе обязательно сообщу. – Я надеюсь, это будет трагично, как в кино – выйдешь в чисто поле, раскинешь руки, вздымая в небо светлый лик, и заорешь: «не-е-ет…» – Скорее, буднично – зайду к тебе и еще на пороге скажу: «Все, зайчик, допрыгались». – Никакой романтики. Хотя, знаешь, из твоих уст «зайчик» звучит злее атомной войны. – Ну вот, как только услышишь, как я тебя зайчиком зову – разворачивайся и беги со всех ног…»
Зайчик… Рот мгновенно высох, язык мертвой глыбой упал на дно рта и вот я, трясущимися пальцами, натягиваю кед обратно на ногу. Римма не дура, и похоже, в этой глуши всем есть что скрывать. Беги со всех ног. – Звезда моя, – громко чеканит Римма, – не поленись захватить с собой мою безрукавку. Она в прихожей висит. В огромном доме тишина пронизана электричеством – словно открыли вентиль газа, а я собираюсь зажечь спичку. Безрукавка висит на одном из крючков. Забываю, как дышать – быстро лезу в карман. Сердце мгновенно заходится, грохочет, долбит басами в ушах… В кармане что-то круглое, цилиндрическое. Быстро, судорожно вытаскиваю – газовый баллончик. Спасибо Римма. Секунда, удар сердца… Срываюсь с места. В один прыжок оказываюсь у выхода. Толкаю обеими руками – грохот открывающейся двери. А в следующее мгновение вспыхивает спичка – тишина дома взрывается звуками и движением. В одну секунду дом заполняется людьми. Я успеваю услышать рев Риммы и грохот завязавшейся драки – стулья на пол, глухие удары, маты, возня и звон посуды. Сколько же их! Вылетаю на крыльцо. За моей спиной тяжелый топот нескольких пар ботинок. Слышу, как кричат за стеной, и отчетливо различаю рокот Риммы, удары, стон ломающейся мебели. Лечу по степеням вниз – не чувствую ног. Быстрее, быстрее! Позади еще снова грохочет дверь и быстрый топот уже на крыльце. Приземляюсь, отталкиваюсь совершенно бесчувственными ногами – тело взрывается адреналином и летит вперед. Легко и быстро оказываюсь у ворот и хватаюсь за ручку. Давай же… Больно! Дикая боль в левой руке! Меня разворачивает и припечатывает к забору грубым рывком. Желудок ухает вниз, сердце спотыкается – теперь я вижу их. Двое – не огромные, не здоровые, самые обычные, среднестатистические люди, если бы не глаза… Поднимаю руку на уровень лица и жму кнопку. Один из них шипит: «Сука…» Удар выбивает из руки баллон. Еще удар – боль пронзает моё нутро, складывает пополам. Беззвучно открываю рот, пытаюсь вдохнуть. Боль вонзается, разливается по животу, горит, пробирается по нервным окончаниям и ввинчивается в прямо в мозг. …глаза зверя, который, не задумываясь, свернет тебе шею. Что-то тонко впивается в ногу. Опускаюсь на четвереньки, заваливаюсь на бок, когда по ребрам прилетает пинок. Ублюдок. Темнота наваливается так быстро, что я даже не успеваю понять, что валюсь лицом прямо к ногам двуногих зверей. Последняя вспышка мысли до нелепого проста – пожалуй, Глебушка – не худший из людей.
Глава 2. Отпетый клерк
Перед моими глазами млечный путь – полоса звездного вещества длиной в миллиард человеческих жизней. Руки медленно ласкают мое тело – пальцы нажимают, отпускают, скользят, еле слышно шепчут, чтобы надавить с новой силой. Закрываю глаза и окунаюсь в приливные волны удовольствия. Наслаждение послушно следует за его руками. Мое тело – наш храм. Открываю глаза. Мои зрачки расширяются, наполняясь негой. Они скользят по кромке галактики – светящиеся скопления звезд, планет, спутников, словно отдельные островки в бездонном море пустоты. Где-то там, в густой черноте космоса, наверняка, есть жизнь. Должна быть, а иначе мы не просто одиноки – мы обречены. Волна накрывает меня, и я снова закрываю глаза. Нет в мире рук, которые любили бы меня больше. Касание рождает импульс – он следует за его пальцами, оставляя после себя вожделение, и я слушаю эхо низменных инстинктов. Они, тихие, сонные, предстают передо мной в своей истинной красе – оголяются, беззастенчиво снимают с себя запреты и табу. С ним нет ничего невозможного. В какой-то момент тело забывает, что лежит на кровати, и мне кажется, что я парю в невесомости. Плыву по млечному пути, случайно задевая звезды рукой – они оживают, сбиваются с орбит, кружатся, ломают все на своем пути: сносят спутники, разбивают планеты и беззвучно врезаются в другие звезды. Так ломается привычный порядок вещей. Раскрываю тяжелые губы, и слабая вибрация воздуха становится моим голосом: – А как мы планируем стареть вместе? Нажим, поглаживание, легкое прикосновение. – А в чем проблема? – тихо откликается он. Забавно, но я и сама не знаю, насколько музыкально мое тело, пока он не прикасается к нему. Сколько во мне скрытой сладости… – Проблема в… – голова совершенно не соображает, – …в восемнадцати годах разницы. Касание, поглаживание, нажим. – Семнадцать с половиной. И это не проблема. Россыпь звезд на потолке, огромная бесконечная вселенная в вальсе вечности. Его руки выманивают похоть из темных уголков моего тела на поверхность моего «я». – То есть, проводив свою немолодую супругу в последний путь, ты прямо с кладбища рванешь в бордель? Даже не переоденешься? Эй, поосторожнее там… – смеюсь я. Приподнимаюсь, опираюсь на локти и смотрю вниз: – Мне так больно. Он улыбается и осторожно кладет мою ступню на кровать: – Ты зацикливаешься на возрасте. Это глупо. – Что в этом глупого? Он поднимается на четвереньки и ползет ко мне, и пока он проползает мимо моих ног, я отчетливо вижу, что массаж возбуждает не только меня. – Ты пытаешься измерить ценность «Моны Лизы» линейкой. Он мягко толкает меня, и я падаю на подушку. Руки, горячие, ласковые, берут мои ладони и кладут на ширинку – послушные пальцы ложатся на ткань и чувствуют твердую, горячую плоть. Как же я люблю твое тело… сильное, гибкое, грубое отражение, совершенной в своем сумасшествии сущности. Теперь мои руки возвращают вожделение – под пальцами живет, разгорается, пульсирует любимое тело. Нажим, поглаживание, легкое прикосновение. Мой взгляд скользит вверх, и я любуюсь тем, как он закрывает глаза, как наслаждение ласкает прекрасное лицо, заставляя крылья носа трепетать. Касание, поглаживание, нажим. Его губы раскрываются: – Надо вставать… – Замолчи… Мои руки – вверх, к ремню. Стараюсь не торопиться, но низ живота сладко жжет медовая горечь, разливается по телу, поднимается к губам, рождая: – Я хочу тебя… Краем глаза – яркая вспышка. Руки ласковы, руки нежны – ремень, пуговица брюк и молния. – Марина, вставай… – шепчет он. Еще одна вспышка – периферия сверкает, отвлекает. Быстро поворачиваю голову… На полу лежит осколок – длинный, тонкий кусок стекла. Сглаженные края – порезаться нельзя, но можно… – Вставай, – голос громче, слабо звенит сталью. … можно проткнуть. Поднимаю глаза – любимое лицо застыло. Грубая силиконовая пародия на Максима: пустой взгляд, бескровные губы, кожа – грубой резиновой маской, и нет, совсем нет жизни. Поворачиваю голову… Весь пол засыпан осколками битого стекла. – Вставай! – раскатом эхо по углам комнаты. Комната дрожит, искажается, плывет. – Вставай!!! – оглушительным громом. Одергиваю руки, зажимаю уши…– …вставай! Вставай! Открываю глаза – передо мной размытое пятно. – Вставай! – орет оно мне, а в следующее мгновение крепкая ручища хватает меня и дергает наверх. Я не поднимаюсь – меня подбрасывает. Тело окаменевшее, неповоротливое срывается, ведомое паникой, ноги заплетаются и совершенно не слушаются – несут, вяжутся, словно нити, через раз касаясь земли. Почти падаю, но крепкая рука тащит, несет за собой вперед. Он кричит: – Быстрее! Давай же… Сиплое дыхание, рваные движения. Я смотрю, но не вижу – мир вокруг трясется, смазывается в быстром движении, очертания и силуэты, словно тени в мутной воде, круги и рябь мучают мой желудок. Меня мутит. Вокруг много серых пятен, их движения хаотичны, и они истерично взвизгивают. Мое дыхание тяжелеет. Человек впереди очень торопится. Серые пятна становятся громче. Поднимаю голову и смотрю вправо, щурюсь, чтобы сфокусироваться, но тут обзор закрывает еще один человек. Он бежит с нами. Или туда же, куда и мы… Запинаюсь. Серые пятна все громче, и я узнаю в манере их голосов что-то знакомое, но в голове туман и жуткое месиво из обрывков снов, памяти, реальности и внутренних ощущений, не дает мысли оформить окончательный образ. Спотыкаюсь. Матерюсь. Спотыкаюсь снова. Лестница. – Поднимай н-ноги! – выплевывает человек впереди. Тащу вверх чугунные ступни. Одно из серых пятен резко вырывается вперед и бросается в нашу сторону. Человек справа от меня пинает пятно, и оно начинает пронзительно скулить. – Открыто? – кричит человек впереди. Это не мне. Откуда далеко раздается ответ, которого я не понимаю, но мы все еще поднимаемся вверх и вперед. Грохот, лязг и какой-то слабый звон. Внезапно становится темнее. Звуки шагов из глухих превращаются в звонкий топот, множащийся, отражающийся. Позади – грохот и стеклянно-металлический звон. Моя рука освобождается, и я останавливаюсь. Сгибаюсь пополам, верчу головой и упрямо мычу. Тело мгновенно покрывается ледяной испариной, нутро сжимается и все, что есть во мне, собирается наружу. Где-то позади – гремит и лязгает, лают людские голоса. Голова кружится, и я дышу сквозь сжатые зубы. Пол под ногами идет волной, закручивается воронкой. Вдалеке возня и гам. Я дышу. Дышу. В голове – карусель, тело наполняется ватой и начинает дрожать под собственным весом. Руки – ледяные, мокрые – к лицу. Только бы не упасть в обморок. Где-то за спиной гомон и скрежет. Вдох – выдох, вдох – выдох… Мир замедляется, выравнивается. Медленно, осторожно мир обретает четкие контуры и былую твердь. Вдох – выдох. Гомон превращается в громкой диалог – кто-то спрашивает, кто-то отвечает и спрашивает следом. Я тру глаза. Там, вдалеке, люди больше не кричат, не ругаются – они задают вопросы, и, судя по всему, их все становится очень много. – Марина… Вздрагиваю. Поднимаю голову, разлепляю веки, но какое-то время все еще вижу мутную рябь из различных оттенков черного и серого. – П-плохо? Моргаю, пытаюсь навести резкость. Отступает тошнота, головокружение, но приходят дрожь и слабость. Я вся покрыта холодным потом. Он не ждет, пока я узнаю его – обнимает меня и ведет. Голоса за спиной все говорят и говорят, гудят роем пчел. Несколько шагов. – Садись, – говорит он. Я верю ему. Нет причин не верить. Опускаюсь на упругую пружинистую подушку и чувствую, как рядом диван проседает под тяжестью его тела. – М-может воды? Теперь, когда нет нужды бежать и прятаться, он заикается сильнее. Я поворачиваюсь к нему, щурюсь, и только теперь мутные пятна превращаются в четкие линии и черты лица человека, которого я легко узнаю, даже не видя. – Николай…? – мучаюсь, вспоминаю. – Псих, – улыбается он, глядя, как нелегко дается мне его отчество. – Не до в-в-вежливости сейчас… А затем следует узнаваемый жест – нижняя челюсть выдается вперед и тянет подбородок вверх. Внутри неприятно шевелится колючее предчувствие. Всматриваюсь в огромное лицо: морщинки, легкая щетина на чистом лице, аккуратная стрижка. Глаза грустные. – Что случилось? – спрашиваю я. Мой голос сипнет. Он говорит: – По-одожди… Протягивает мне пластиковую полулитровую бутылку с водой: – Держи. Тяну руку и вижу, как трясутся мои пальцы. Один глоток. Прохладная волна воды спускается по пищеводу и запускает каскад – словно пленник, просидевший в душном подземелье полжизни, уловил поток свежего воздуха, тело улавливает влагу. Еще глоток, словно глубокий вдох – в глазах проясняется, тело набирает температуру и перестает трястись. Протягиваю бутылку обратно: – Где мы? Смотрю, как он прячет глаза, хмурится, но ничего не говорит. Я поворачиваю голову и только теперь замечаю огромную пещеру здания: лаконичные стены, высокие потолки с квадратами кондиционеров, гладкий, некогда тщательно полированный, пол теперь покрыт толстым слоем пыли, на котором отчетливо виден рисунок нескольких пар ног, кожаные диваны, низкие журнальные столики. Холл первого этажа, сдержанный и лаконичный, как отпетый клерк. Тусклый серый свет пасмурного дня льется из-за пыльных толстых стекол входной двери, и на фоне светло-серого марева, словно театр теней, отчетливо вырисовываются фигуры людей. Они возятся с замком на двери. Я поворачиваюсь к Психу – его глаза – быстрой вспышкой растерянности к моим, но тут же опускаются вниз, рассматривая бутылку воды в руках. Мне очень хочется спросить: «Что мы тут делаем, Псих?» Вернее: «Что мы тут делаем снова?» Поднимаюсь, но тут же сажусь. Тело – сплетение слабости и пустоты, голова звенит от каждого движения, и звон этот мелкой дрожью скатывается по телу к ногам. Снова встаю на ноги. – Ты к-куда? Челюсть вперед, подбородок вверх. Он поднимается следом и берет меня под руку. Я благодарно киваю, а затем бубню под нос: – Осмотреться. И мы идем к дверям. Небольшая процессия из бывшей королевской бляди, растерявшей в далеком прошлом все королевское и оставшейся лишь со второй частью своего звания, и бывшего совладельца огромного сталелитейного завода, а ныне – постояльца комнат с мягкими стенами. Картинка щекочет фантазию и, наверное, показалась бы забавной. Не будь это – обо мне. Мы – я и Псих – медленно подходим к людям у дверей, и за несколько секунд до их лиц, узнаю голос одного из стоящих – высокий, с отдышкой тучного человека. Розовощекий поворачивается к нам первым: – Замок не работает. Его взгляд профессионально быстро сканирует меня, и от меня не ускользает легкая вспышка гнева, скривившая пухлые губы. Псих говорит: – С-стоять мо-ожешь? – челюсть вперед, подбородок вверх. Я киваю. Он отпускает мою руку, подходит к двери, забирает ключ у розовощекого и вставляет в личинку замка. И пока он возится с замком, ловлю себя на том, что мне становится гораздо легче. Я смотрю на огромного мужчину и вижу, как изменились отношения между его телом и обитающей в нем жизнью – когда я увидела его впервые, он изрыгал собственные легкие, когда мы виделись в последний раз, он с трудом садился на скамью, но теперь высокий, оттого немного сутулый, мужчина крепко стоял на ногах, и руки беспрекословно слушались его. Второй шанс на жизнь? Я отогнала горделивые мысли о том, что, отчасти, это – моя заслуга. Все твои заслуги начинались и заканчивались подвигами в ширинке у Макс… Имя несильно, но ощутимо кольнуло, и я мысленно закрыла внутренний монолог. Вторая фигура, среднего роста, с выправкой публичного человека, растеряла былой лоск, утратила статность и заметно обрюзгла на посту мэра. Короткая стрижка седеющих волос, дряблые, обвисающие щеки (рановато для такого возраста) и отчетливое брюшко над поясом брюк. Мэр отрешенно смотрел на улицу за стеклом, и глаза его, его осанка и даже руки, спрятанные в карманы, выдавали какое-то странное спокойствие – оно отдавало безысходностью. Позади грохнуло – все обернулись: возле стойки администратора стояла молодая девушка. Она уронила одну из поллитровых бутылок с водой, что стояли на столешнице, и взорвала тишину пустого здания. – Извините, – тихо оправдалась девушка. Я её не знаю. Впервые в жизни вижу, и, судя по всему, остальные – тоже. Но мое внимание сейчас приковано совершенно к другому, а потому я лишь мельком оглядываю молоденькую девушку. Очень молоденькая, едва за восемнадцать. Отмечаю ладно скроенную фигурку и огромные голубые глаза, контрастирующие с темными волосами, а затем снова поворачиваюсь к огромным дверям. Тяжелая, прочная металлическая рама и ударопрочные стекла от пола до потолка – обзор широчайший. Все как ладони. Я делаю несколько шагов. Краем глаза ловлю на себе взгляды мэра и розовощекого. Несколько шагов – и я рядом с Психом. В этот момент он победно проворачивает ключ, и замок с металлическим скрипом закрывается. Псих дергает ручку: – Закрыто. Прежде чем повернуться и посмотреть в мои глаза, он быстро осматривает улицу за стеклом. Только после этого его глаза обращаются ко мне, и в них такой яркий калейдоскоп мыслей, чувств, эмоций, что я в сотый раз задаюсь вопросом: психи и здоровые – каковы критерии отбора? Глаза, бездонные, живые, наполнены грустью, сгущенной до черноты, и где-то там, на самом дне сверкает золочеными боками ужас. – Как ты? – спрашиваю я, и в ответ получаю дистиллированную честность тихим, хриплым голосом: – Страшно. Я киваю ему – ему, именно ему, потому что из всех присутствующих только он вернулся в свой самый страшный кошмар. – П-пойду я, поси-ижу… – говорит Псих, и оставляет меня, а я… … я смотрю на улицу за огромными дверями и слышу, как в горле предательски клокочет моя тоска. Не смей, дура, тут не о чем жалеть. Глаза бешено шарят по широкой улице, мое сердце рассветает болью, завывает, заходится. Успокойся! За моей спиной тишина мертвого здания – не знаю, откуда, но точно знаю, что мы здесь совершенно одни – а передо мной расстелилась, раскинулась пустота. Вздох, всхлип. Моя ладонь– к губам, чтобы, не дай Бог, кто-нибудь не услышал… Уж не зарыдать ли ты собралась? Да не собралась… …я уже. Горячая вода – по моим щекам, а в следующее мгновение боль приходит, как избавление, о котором я просила: я стою за пыльным стеклом и смотрю на город огней, город наслаждения и порока. И реву. Тихо, глухо в собственные ладони. Штопор тоски до самого сердца – все это время мне не хватало каких-то пол-оборота! – и вот оно… Мое тело сгорает, стонет, вьется в лапах истерики. Языки пламени лижут сердце, подступают к горлу, рождают горячие слёзы. Я плачу, я беззвучно трясусь, я даже не пытаюсь заткнуть свою тоску, просто снижаю громкость. Сквозь пелену слёз… Посмотри, Максим! Разбитые витрины, разорванные баннеры и раскуроченные рекламные щиты. Всхлипываю, скулю сквозь пальцы – тише, тише! Мусор, руины и песок – много, очень много песка. Смотри, безумный крот! Я прячу тоску в ладонях, я закрываю, глаза, чтобы не смотреть, не видеть, не осознавать этого, потому что слишком больно, слишком громко… но поднимаю голову и смотрю: серые пятна – это собаки. Огромные стаи – сотня, две сотни особей, а может и тысяча. Они лежат, сидят, бегают, чешутся, ищутся, обнюхивают и порыкивают друг на друга. Я плачу. Город сверкающих огней, сладкого порока и людской низости превратился в надгробие. Посмотри, Фокусник… посмотри. Видишь? Видишь, что они сделали? Всхлипываю и задыхаюсь. Посмотри, что они сделали с твоей сказкой. Смотри, король никому не нужных людей, теперь здесь и в самом деле живут грязные дворняги. Руины, останки, раскуроченное прошлое, ставшее мусором настоящего. Мне не жаль приюта похоти и порока, просто правда – редкостная сука. Мне не жаль наркоманов и проституток, обитавших здесь и лишившихся своей пристани. Мне жаль себя. Все это время я думала, что сошла с ума, и мир обезумел. Надеялась, что спятила, и твоя смерть мне привиделась. Думала, что ты обманул весь мир. Но, оказывается, ты и правда умер. *** Вот уже пятнадцать минут мы сидим, окутанные ватной тишиной. Хоть бы часы на заднем фоне тикали, так и этого нет. Здание мертво, и это чувствуется нутром. Мы расселись на низких кожаных диванах, стоящих друг напротив друга. Я и Псих – на одном диване, Розовощекий и молодая девушка – на другом. Мэр неспешно мерит шагами расстояние между нами. Пустое здание буквально дышит молчанием, давит на уши тишиной, полумраком ложится на плечи и лишает самого элементарного – любопытства. Мы сидим, молчим, и нас не интересуют имена друг друга. Поднимаю глаза и рассматриваю нашу замысловатую компанию – ох, какая разношерстная публика подобралась… Мэр, вполне очевидно, уже бывший. Розовощекий и круглый, в бытность Максима занимавшийся большей частью бумажной работы – может юрист, может бухгалтер, а может и то и другое сразу. Молоденькая девушка, о которой я не знаю ничего, но сам факт её присутствия здесь окутывает тайной хрупкое, ладно скроенное существо. Девушка очень… хорошенькая. Красивой её назвать сложно, но миловидность и молчаливость делают её весьма привлекательной. Ну, Псих и я… корабли без пристани, один из которых уже потерял все, что имел, вторая – на подходе. – Меня Марина зовут, – тихо говорю я. Розовощекий сверкает бусинами темно-карих глаз и недовольно кривит губы: – Мы в курсе. – Полагаю не все. И я не знаю ваших имен, поэтому… – Может, для начала лучше объяснить нам, что мы здесь делаем? – перебивает меня юрист-бухгалтер. Я смотрю, как Розовощекий становится пунцовым, и решительно не понимаю, к чему он ведет, а потому: – Вы предлагаете мне это сделать? – Ну а кому же еще? – он еле сдерживает гнев. – Ведь все это… – он обводит взглядом громаду холла, – …ваше! Насколько мне известно, по документам вы числитесь владельцем… – К-как тебя зо-овут? – голос Психа звучит глухо, низко, но в нем отчетливо звенит сталь и раздражение. Он смотрит на девушку, а мы переводим взгляды на огромного, сутулого человека. Молодая девушка очень быстро пробегает взглядом по стареющему лицу, а затем говорит: – Вика. Её голос, тихий и кроткий, не дрогнул и не выдал волнения. Кротость кротостью, но кроха большого дядьку не испугалась. Псих согласно кивает: – Николай. Затем он поднял голову и посмотрел на мэра. – Олег, – представился мужчина без лишних рассуждений. Я посмотрела на Розовощекого – тот негодовал, но молча, а потому ярость, бурлившая в нем, но не имевшая выхода, щедро окрашивала лицо нездоровым красным. Но все же вопрос бухгалтер-юрист «снял с языка» у всех присутствующих. – Я не владелец, – сказала я, глядя на круглого, почти бордового человека, – и вы должны понимать, что бумаги, которые вы выдели, не ценнее туалетной. Розовощекий шумно фыркнул. Я собрала мысль в единое целое и продолжила: – Все мы здесь не по доброй воле. – Да нет, не все… – перебивает меня Олег и перехватывает внимание. Я смотрю на него, выдыхаю и мысленно матерюсь – вляпаться в такое дерьмо! Как мне доказывать людям, что я не… – Я здесь по собственной воле, – говорит бывший мэр. Мы молча смотрим, как Олег присаживается на край дивана, привычным жестом поправляя брюки. Вика двигается, чтобы дать ему больше места, а я снова ловлю себя на мысли, что она в контексте этого места не дает мне покоя. Если и есть какое-то объяснение моему интересу, то все оно умещается лишь в одно четкое несоответствие – формы и содержания. Она должна бояться. Просто обязана, ведь даже если взрослый мужик с хорошим образованием и не малым багажом жизненного опыта за плечами не в состоянии держать себя в руках, то она должна визжать, пищать и поминутно падать в обморок от каждого шороха. Молодая, маленькая, тихая девушка природной отвагой и наглостью не обладала – это было видно. Сдержанная, но открытая, воспитанная, нежная молодая особа. Здесь была молчаливость, но не страх, здесь крохотная, ювелирная красота бережно и нежно лелеялась – ухоженные ручки, блестящие длинные волосы, хорошие джинсы, тончайшая качественная шерсть туники с длинным рукавом и дорогая обувь… – Я заключил сделку, – говорит Олег. Он перебивает мою мысль, и она ускользает, так и не явив мне себя целиком. Я перевожу взгляд на мэра – тот устало разглядывает свои руки, словно то, что он собирается поведать нам, набило оскомину и не вызывает желания повторять это снова. Но приходится, и он набирает полные легкие: – Особо выбора мне не предоставили… – тяжелый выдох, рука поднимается к лицу и с силой трет переносицу. – Мою ситуацию вы все прекрасно знаете… – Н-нет. Олег убирает руку от лица и вопросительно смотрит на Психа: – Вы что газет не читаете, телевизор не смотрите? Псих пожимает сутулыми плечами: – В психлечебнице не читают газет. И телевизор там по расписанию. Снова тишина, но уже совсем другого оттенка – слышен скрип мозгов присутствующих. Быстрые, колкие взгляды, растерянные и неуверенные, но уже заражающиеся ужасом. Я тороплюсь успокоить их: – Пожалуйста, не пугайтесь. Этот человек не опасен. Взгляды на меня, а я пытаюсь быть убедительной – ненавижу публичные выступления, но пытаюсь донести мысль как можно правдоподобнее: – Он вменяемее многих, уж поверьте мне. Он… он спас мою жизнь, – все трое внимательно слушают, а Розовощекий еще и становится заметно светлее. Я пытаюсь заставить незнакомых людей верить мне на слово. – Даже хотел вытащить меня отсюда, но это было не так-то просто сделать… – пожимаю плечами, глаза в пол: в двух словах такое не рассказать. Мне на выручку приходит Олег: – Ладно. Но остальные-то знакомы с ситуацией? Поднимаю глаза и вижу, как Розовощекий снова багровеет, Вика не прячет глаз, но молчит, а я, глядя на присутствующих, начинаю понимать, что я и Псих не одиноки в своем неведении. – Я не знаю, – отвечаю Олегу. – Последний год я прожила в глухой деревне. Там газет не бывает и в помине, а телевизор – бестолковая роскошь. Так что… я не в курсе. – Меня не интересуют газеты, – спокойно говорит Вика. Что вполне нормально, когда ты – молодая, симпатичная девушка. Но вот Розовощекий… – Ладно… – удивленно мычит бывший мэр, а затем снова тяжелый вдох. – На меня завели уголовное дело по статье 290, часть 6. – Что это значит? – впервые проявляет инициативу Вика. Её лицо озаряет детское, совершенно наивное и немного не уместное любопытство. – Получение взятки в особо крупном размере, – внезапно подает голос Розовощекий. Мы все бросаем взгляды на бордового мужчину, который злобно сверкает маленькими глазками, ждем, что он продолжит. Но он поджимает пухлые губы и замолкает. Олег кивает и вновь берет слово: – Меня должны были заключить под стражу до суда. За несколько часов до ареста являются они, и благородно предлагают выбор – тюрьма или… – Кто «они»? – спрашиваю я. Тут бывший мэр горько улыбается, а затем смотрит мне в глаза так, что я невольно вздрагиваю: – Ваши друзья. Друзья… Меня охватывает дикая злость – закусываю губу и, молча опускаю нос в пол. Друзья… А чего ты ждала, Марина Владимировна? Выдыхаю, правая рука к переносице – я прячусь в «домике», словно ребенок. Словно это все еще работает. Ну что ж, время собирать урожай своих идиотских поступков, родная, и нечего жаловаться, что тебя не предупреждали. Я киваю, поднимаю голову и смотрю на бывшего мэра: – Тюрьма или «Сказка»? – Совершенно верно, – согласно кивает Олег. – Ладно, – говорю я. – А вы? – я обращаюсь в Розовощекому, чей цвет лица уже вызывает беспокойство. – Расскажете нам, как сюда попали? – Сразу после вас, – лает он. Но тут тихий смех и Олег снова заговаривает: – Его уголовное дело началось месяцем раньше моего. Вчера было первое судебное заседание, так что, полагаю, его привезли прямо из здания суда. Юрист-бухгалтер яростно пыхтит, кусая губы, толстые пальцы сжимаются в кулаки, а лицо становится совершенно бардовым. Он демонстративно отворачивает от нас нос, а я опасаюсь инфаркта Розовощекого и решаю отвлечь внимание на себя. Я рассказываю, каким образом попала в немилость к своим «друзьям», не скрывая причин. Но не могу выговорить «убила», и очень быстро перехожу к тому, как оказалась в деревенской глуши. Когда я подытоживаю свой рассказ последим из того что помнила, снова становится тихо. И пока все молчат, в моей голове складывается общая картина, которая написана до боли знакомыми почерком – уверенные мазки, твердая кисть и привычные полутона. Вот только один из образов все еще остается не ясным. Я смотрю на Вику: – А ты как сюда попала? Большие голубые глаза, взмах черных густых ресниц, а затем она открыто, без вызова или наглости, смотрит прямо на меня: – Меня привез сюда мой бывший парень, – пожимает хрупкими плечиками. – Хорошенько подумать о нашем расставании. Ох, как тихо стало… Я мысленно матерюсь. Ну конечно! Красивая одежда, дорогая косметика, уход и забота, словно в твоих руках уникальная, бесценная хрустальная статуэтка. Белка! Мерзкий поддонок! Беспринципная тварь, злобный клоун с лицом херувима. Её спокойствие – результат не беспечности, а самой обыкновенной неопытности – заласканная, залюбленная, она привыкла находиться под охраной. Ей весь мир кажется огромной песочницей, а за спиной у неё – большой и сильный человек, который никогда не даст в обиду и не обидит сам. Господи… Смотрю на неё и не верю, что еще жива такая светлая наивность. Вера в кого-то всевидящего, честного и справедливого. Вика удивительно спокойна – смотрит на меня и в голубых глазах нежно светится наивность. А затем она говорит: – Да вы не переживайте так. Егор не первый раз чудит. Это быстро проходит… Вот тут моя душа делает крутое пике – желудок – вниз, сердце – в горло, спина покрывается изморозью и откуда-то изнутри, голос, больше похожий на хрип: – Егор? Она замолкает, кивает и говорит: – Ну да. Вот увидите – он позлится и успокоится… Никакого страха, ни единой дрогнувшей мышцы. Мир – огромная песочница. Твою мать… Она говорит мне, что Егор на самом деле довольно забавный, молчаливый такой, а я чувствую, как леденеют кончики пальцев, и вспоминаю, как в полном молчании он калечил мое тело, какими отточенными, прознающими были удары кулаков. Только теперь меня некому спасать. Итак, у нас бывший мэр, бывший бухгалтер-юрист, немолодая вдова, бывшая девушка и предатель – люди, так или иначе задевшие самолюбие «сказочных» мальчиков. Никому не нужные люди. Несложно предугадать дальнейшее развитие событий. Теперь тишина такая вязкая, что дышать трудно. Кроме Вики абсолютно каждый из присутствующих довольно быстро складывает дважды два. Ситуация очевидная, и каждый, кто знал истинное лицо «Сказки», чувствует, как особенно остро захотелось жить… Первым не выдерживает Псих: – Р-разделимся и по-оищем еду, – говорит он, поднимаясь на ноги. – Судя п-по всему, мы здесь за-адержимся. – Но в этом нет никакого смысла! – возмущенно вскрикивает Розовощекий, глядя, как поднимаются все остальные. Он вскакивает, голос его ломается, взвизгивает. – Какой смысл оставаться здесь? Пока не нагрянули эти вшивые подонки нужно выбираться отсюда! – Как? – спрашивает Псих. Мы разом смотрим на большие двери, словно выдрессированные – за огромными стеклами разноцветные лохматые пятна осадили вход в здание. Их силуэты на фоне пыльного стекла размыто двигаются в импровизированном театре теней, но даже отсюда видно, что собаки нас совсем не боятся – они сидят, лежат, рыскают рядом с дверьми и любопытно водят носами вдоль щелей, вынюхивая людей. Один из псов поднимается на задние лапы и, оперевшись на дверь передними, громко и звучно рычит. Розовощекий в панике не замечает совершенно очевидного – он продолжает гнуть свое: – Ну и что? Возьмем палки! Возьмем кастрюли и тесаки! – П-палки не по-омогут, – челюсть вперед и вверх, отчего глаза юриста-бухгалтера дико смотрят на Психа, но тот не обращает внимания и продолжает. – Одна н-нападет, и остальные н-нас разорвут. Не дожидаясь ответа от Розовощекого, Псих поворачивается к Олегу: – Мы с Ма-ариной н-начнем сверху. Бывший мэр кивает, оглядывается на Вику, а затем снова обращается к Психу: – Мы пойдем снизу и будем двигаться вам навстречу. Встретимся в… – он смотрит на массивные наручные часы, – в восемь? – Н-нет часов, – отвечает Псих, демонстративно показывая голые запястья. Олег поворачивается ко мне, и я отрицательно машу головой. Олег лезет в карман за мобильником, но тут же озадаченно хмыкает – лезет в другой карман, а затем поднимает на нас удивленные глаза. Тут же Розовощекий и Вика следуют примеру мэра. Мобильников нет. Замешательство на лицах не заразно лишь для одного из нас – Вика недовольно хмыкает, а затем и вовсе морщит носик в знак насмешки над дурацкой выходкой. От её наивности у меня мороз по коже. Тут она расстегивает ремешок тонких часов, снимает с руки и протягивает мне: – Возьмите. Немного помедлив, я беру в руки весьма не дешевый подарок: – Спасибо. Встретимся, и я верну их. Но Вика машет рукой: – Оставьте. У меня дома три пары. Глотаю вязкую слюну, и снова благодарю девушку. Мир – огромная песочница. – Ладно, давайте начнем, – говорит Олег, но Псих задерживает его, указывая головой на стойку администратора. Он говорит: – Бе-ерите по од-дной. Я – уже́, – и он поднимает вверх полулитровую, едва начатую, бутылку. – Я не хочу пить, – говорит Вика. Олег не спрашивает – он идет к стойке. – Бе-ери, – повторяет Псих, обращаясь к девушке. – И бе-ереги. Бывший мэр быстро возвращается с тремя бутылками – протягивает мне, Вике, а третью оставляет себе. Розовощекий недовольно сверкает глазами, но молчит. Олег быстро смотрит на часы: – Пять минут третьего. У нас шесть часов. – В восемь здесь, внизу, – уточняю я. Олег кивает, и мы разворачиваемся. Но тут Розовощекий возмущенно взмахивает руками: – А я? Что мне делать? Мы останавливаемся, оборачиваемся. Псих говорит: – Жди з-здесь. И четверо людей, не сговариваясь, идут вглубь огромного холла первого этажа. Разбившись на пары, Олег и Вика скрываются в коридоре первого этажа, открывавшегося сразу за стойкой администратора, а мы с Психом идем к огромным дверям, ведущим на лестницу. – Откуда начнем? – спрашиваю я. – Неважно, – басит Псих. – Мы н-ничего н-не найдем. – Почему? С чего ты… – Бутылки. – Что? – Их п-пять. – Ну и что? – Никто н-не п-придет убивать нас, – челюсть вперед и вверх. – Нас за-аморят голодом и жаждой. Б-береги воду. Только теперь я понимаю, что Псих организовал поиски лишь для того, чтобы не смотреть на смертников. Когда холл пустеет, Розовощекий так и остается стоять посреди огромного пустого пространства. Какое-то время он сверлит пустоту невидящим взглядом, а затем начинает мерить первый этаж шагами, и их отзвуки глухо уносятся под высокие потолки, множась и растворяясь. Он останавливается, задумчиво потирает щеки и подбородок… Ему на выбор дали совсем другие варианты. Кажется, он продешевил. Сбросив оцепенение, Розовощекий срывается с места к стойке администратора, хватает последнюю бутылку с водой и бежит за мэром и девушкой.
Призрак внимательно провожает взглядом последнего гостя. В радужке внимательных глаз расцветает первобытный азарт, сужая зрачки. Губы растягиваются в улыбке и, предвкушая начало игры, превращаются в тонкий серп убывающей луны. Вдох – глубокий, сладкий – выдох… Губы раскрываются и сплетают из воздуха не сложный лейтмотив завораживающей, сверкающей всеми гранями человеческих пороков, «Сказки»: – И началась самая увлекательная из охот…
Глава 3. Поющая болью
Звук острым скальпелем пронзил теплую ткань вымышленной реальности – врезался, смешивая краски, спутывая порядок вещей и лишая время линейной последовательности, вклинился, вспорол горизонт – тонкая, теплая ткань сна, лишившись оболочки, таяла, рассыпалась и в тонких прорехах начала просвечивать действительность. А потом все исчезло. Максим открыл глаза. Тонкое лезвие скальпеля обрело реальную величину – глухое, еле слышное завывание. Он поднялся, откинул одеяло и опустил, согретые сном и постелью, ноги на холодный пол. Быстро, бесшумно на цыпочках – к постели у противоположной стены. Он уже слышал этот звук и побоялся, что он разбудил брата. Максим подошел к кровати, наклонился – Егор крепко спал. Голос протяжно взвыл. Максим вздрогнул, чувствуя, как холодеет спина. Словно вор, он пересек комнату и запрыгнул в постель. Он зарылся лицом в подушку, накрылся одеялом с головой и зажмурил глаза. Он надеялся уснуть. Голос стихает, словно набегающая волна прибоя отползает обратно в море, шелестя галькой. Тишина. Максим внимательно вслушивается в ночное молчание спящего дома. Казалось, что голос выбился из сил. По крайней мере, парень очень на это надеялся. Он не замечает, как сгребает в кулак уголок одеяла и вжимается лицом в подушку и ненавидит ночь за то, что та не умеет прятать жуткое. День умеет. День спрячет все что угодно, укроет шумом проезжающих машин, бормотанием телевизора и лязгом кухонной утвари. Днем можно… Всхлип и протяжный вой. … Максим сжимается и ненавидит отца за то, что из всего особняка, из трех этажей и восьми спален он выбрал две смежные, и заставляет их соседствовать. Голос смолкает. Днем можно уйти как угодно далеко. Днем можно увести Егора, чтобы тот, не дай Бог, не услышал. И не только плач. Она играет на скрипке в любое время суток, и тогда это становится приятной пыткой: играть – остро, неистово, со всей болью и страстью, она может нескончаемо долго. До тех пор, пока не вымотается и музыкой, как клещами, не вытащит из себя обезумевшее отчаянье. Пока не недоест самой себе. Но чаще всего… Всхлип. Еще один. …чаще всего она воет или разговаривает сама с собой. Хотя по манере, по тону, по плачущим ноткам в голосе, она, скорее всего, обращается к Богу, а не к себе, ведь у неё так много вопросов… Голос за стеной протяжно заводит новую волну безумия. …вопросов, просьб и просто слов – не всегда важных, не каждый раз осмысленных. Ей не с кем говорить, но хочется, чтобы хоть кто-нибудь, пусть и бестелесный, услышал её боль, узнал, как ей тесно, душно здесь, как ей хочется летать… и, возможно, понял, что ошибся, поселив её здесь. И поэтому её слушает тот, кто слушает всегда и всех, а она… Она жалуется, спрашивает, смеется, ругается и гневно бубнит. Максиму всегда было интересно – отвечает ли Он ей? Или это просто поток бессвязного бормотания, за которым следует… Вздох, всхлип… и новое завывание с надрывной хрипотцой. Максим отбрасывает одеяло и садится. Стены толстые, и Егор никогда не слышит её, но Максим вынужден терпеть эту тихую, еле слышную пытку снова и снова. Иногда ему кажется, что именно поэтому отец и не позволяет им спать на разных этажах – чтобы они сходили с ума вместе. За стеной вой превращается в слабое бормотание. Максим поднимается на ноги, еще раз проверяет брата, а затем пересекает комнату и неслышно выходит из комнаты. Узкий, темный коридор обычно освещается крохотными светильниками в потолке, но сейчас они выключены. Глаза к темноте привыкли, и он все видит, но медлит. Тихо, совсем неслышно – к её двери. Отца дома нет уже неделю, и не будет еще столько же. Бояться Максиму некого, и все же, когда он оказывается у двери, сердце подскакивает, замирает и несколько долгих мгновений остается неподвижным, и Максиму кажется, что там, в груди, ничего нет… Надсадный вой за дверью. Сердце глухо бьет, и это похоже на удар кулаком. Она плачет, и там, в комнате-одиночке, каждую секунду каждое мгновение рождаются и умирают мысли. Они бесплотным вихрем летают по комнате, вьются, кружатся, поднимаются к потолку, чтобы обрушится на неё с новой силой. Они мучают её, и она бесконечно несчастна. Максим прижимается лбом к деревянному полотну двери и слушает музыку боли. За дверью вой переходит в тихие стенания. Он закрывает глаза. Там в комнате, наполненной её безумством, поток слов прерывается, спотыкается и превращается в захлебывающийся плач. Он слушает, как её голос пытается вытащить из тела одиночество. По лицу Максима катятся слёзы, когда алой любовью, раскрывая яркие лепестки, расцветает в мальчишечьем сердце – вьется, клубится, разливается в груди чистой, наивной, совершенно бестелесной нежностью к женщине за дверью. – Пожалуйста, не плачь, – тихо шепчет он. Она заходится в вое. Максим сжимает кулаки: – Пожалуйста, не плачь. За дверью ненависть превращается в звук, становится измеримой, осязаемой, и ему жалко её, но… это так красиво! Как игра на скрипке… Скомканная, смятая, зажатая в тиски, душа просыпается, раскрывает молчаливые уста и поет так честно, так искренне, как никогда не сумеет сказать – звук льется, изворачивается, расправляет блестящие крылья, выгибает спину и льнет к твоим ногам, пробегая по телу тонкими пальцами. Только в слезах она – настоящая. И это ни с чем не сравнить, но все же… – Мама, не плачь. За дверью рождается тишина. Музыка боли, оборвавшись, растворяется в ночи, оставляя после себя невыносимый звон пустоты – он, словно тысяча игл, вонзается в уши, тело, мысли. Не дает молчать: – Не плачь, – повторяет он. Иглы тишины – все глубже в тело, но тут за дверью: – Максим? Её голос, хриплый, сухой, теряет музыку и становится больным. Внутренности схватывает, сковывает льдом, и каждый позвонок каменеет – как же редко этот голос рисует его имя. Он отступает, поднимает голову и сморит на дверь. Откроет ли она? – Я хочу помочь тебе, – внезапно и совершенно неожиданно для самого себя, говорит Максим. Надо же, какая бравада! Он ждет, что она рассмеется по ту сторону баррикады. Он ждет, что она сравняет его с землей, как делала уже неоднократно. Ждет, что она обидит его, опять. И остается. – Как тебе помочь? – спрашивает он. Но тут из-за двери: – Какая же я тебе мама, Максим? Он открывает рот, но беспомощность забирает слова, запирает звуки. Новая игра, новые правила, которых он не знает. Она слишком опытна в том, что называется болью, ибо чувствует её каждый день. По-настоящему пугать умеет лишь тот, кто умеет бояться. Голос за дверью: – Мама, Максим, встает по ночам к колыбели, кормит, баюкает и отмывает твой крошечный зад от дерьма. Мама сидит у твоей кровати с тазом, когда ты блюешь. Мама краснеет перед учителями за твои промахи, так скажи мне, Максим… я – мама? Максим стискивает зубы, бессильно сжимает кулаки. Он не может возразить – он еще слишком мал, чтобы найти аргументы и понять логику. Он просто чувствует, как внутри вспыхивает, рождается ненависть. Едкие клубы, завитки темно-синего яда – они оживают не в сердце, они рождаются в животе. – Сколько тебе сейчас лет, Максим? – её голос становится совсем сиплым и слабым. – Девять. – О… – голос искренне удивлен, – ты уже совсем большой. Тишина. Максим слушает свои ощущения – алая любовь, синяя ненависть расползаются по телу. Они тянут друг к другу завитки густого тумана, словно щупальца, они растут, набухают, двигаются навстречу, заполняя собой. Смутные воспоминания рисуют незнакомые очертания на поверхности сознания, но узоры эти откуда-то из самой глубины, самого истока черной памяти. Вот-вот должно случиться что-то, что когда-то давно уже было. Так близко, совсем рядом… Он не помнит того, что должно произойти, но откуда-то знает, что это красиво. И за секунду до того, как красноесливается с темно-синим, рождая сверкающее, яркое… – У меня для тебя подарок, – говорит она. А затем в щели под дверью появляется что-то тонкое, длинное – с металлическим звоном брякается на пол и на половину показывается из-под закрытой двери. Максим наклоняется и подцепляет пальцами острый конец, тянет на себя и выуживает предмет. Это ножницы. Согретые её рукой, они быстро теряют тепло, скользят под пальцами, и что-то мокрое остается на коже, остывает, становится липким и сильно пахнет железом. *** – Ты серьезно? Псих кивает. Я не верю. В такое довольно сложно поверить на словах. Нужны хоть какие-то визуальные ориентиры – вырезки из газет, громкие заголовки в интернете и сообщения в новостях. Но их нет. За высоким забором, в тишине брошенного здания, в камере смертников не так уж много информации, кроме той, что вы – приговорены. – Но как ты узнал? Ты же сам сказал – ни газет, ни телевидения? Псих бубнит: – Ты искать бу-удешь или н-нет? Я ежусь – мне очень не хочется даже переступать порог. Не из брезгливости, просто здесь все пропитано духом хозяина комнаты, и мне не хочется прикасаться даже к дверной ручке, не говоря уже о том, чтобы рыться в его вещах. Псих, если и замечает мое упрямство, то вида не подает. Морщусь и прохожу в комнату. Ох, Блоха… оказывается, ты любитель роскоши. А с виду-то и не скажешь. Я прохожу в огромную комнату, миную кровать размером с континент, огибаю лаконичную тумбу мимо причудливого кресла в стиле хай-тек, подхожу к столу, где царит буйство компьютерной техники и всевозможных сопутствующих – от колонок различной величины, до незнакомых приспособлений, назначения которых я боюсь угадывать. – Один из сан-нитаров, – говорит Псих, и его подбородок привычным жестом тянется вверх, – был на ре-едкость болтлив, – руки Психа беззастенчиво обшаривают полки и ящики. – Ты говорил, что мы ничего не найдем? – Я м-могу оши-ибаться. Я хмурюсь, напоминаю себе, где я. Удивительно, но страх превратился в блеклое марево, стал акварельным фоном – разум как будто смирился с вынужденным соседством и перевел ситуацию из экстренного «ЧС» в безвыходное «мать его за ногу, опять полное дерьмо…». Я устала бояться, и, в конце концов, из острой формы страх перешел в хроническую. Нужно быть честной – я знала, что подобное должно произойти, и вот теперь, когда оно случилось, все логично встало на свои места. В лучших традициях «Сказки». Так что давай, Марина Владимировна, разгребай. Я вздыхаю и открываю ящик стола. – Бинго! – я выуживаю шоколадный батончик и гордо смотрю на Психа. Он поворачивается, смотрит на мою находку и кивает: – Х-хорошо. – Дуракам везет, – смеюсь я. – О, как… – бубнит Псих, – Тогда где м-моя двухп-палубная яхта? Я смеюсь: – Ну, знаешь, если уж мы начали мериться психической несостоятельностью, то мне за мой идиотизм, как минимум, личный самолет положен. – Ес-сли будем м-мериться – ты про-оиграешь, – улыбается он, обшаривая боковые полки компьютерного стола. – Это еще почему? – У меня с-справка есть. Охренеть. Даже в этом вопросе можно быть вшивым дилетантом. – Ладно, – говорю ему. – Один – ноль в твою пользу. И что прямо совсем, как в девяностые? – О-очень похоже. – А в чем разница? Псих пожимает плечами: – В м-масштабах, по-олагаю. Т-только в на-ашем городе. Хотя в-вряд ли подобное м-можно п-провернуть без участия централиз-зованной власти. – И зачем это ей? – Н-не знаю. М-может, с-социальный эксперимент? А м-может… – он обходит стол, подходит к платяному шкафу и открывает его, – …государство и правда б-больше не к-контролирует про-оисходящее. – Это невозможно. Псих роется в вещах, забираясь все глубже в раскрытую пасть шкафа, отчего голос еле слышен и ему приходится напрягаться: – И тем не м-менее… – Подожди, подожди… – говорю я. – Ты же понимаешь, что об этом бы трубили все новостные каналы!? Я бы точно услышала! По твоим словам, в городе царит полнейшее беззаконие – рейдерские захваты, «заморозка» зарплат на крупнейших предприятиях, бунты, массовые протесты, свержение половины чиновников законодательного собрания, главы города и… – М-марина, – Псих вылез из кафа, повернулся и устало посмотрел на меня, – я пра-авда не знаю, что п-происходит. Но ис-стория знает п-примеры того, как огромная страна может с-спрятать целый город, – сказал он, – и люди ни-ичего не будут знать о т-том, что в нем т-творится. Он огляделся, нахмурился, провел огромной ладонью по щеке и подбородку, а затем сказал: – По-ойдем отсюда. З-здесь мы больше ничего не найдем. *** Смотрю на Розовощекого и задаюсь вопросом – чем нам грозят эти «качели»? Из истеричного комка непредсказуемости он превратился в отрешенного, заторможенного человека на грани кататонии. Олег рассказывает нам, как они с Викой наткнулись на кафе на первом этаже. Уже потому, что они пришли с пустыми руками ясно, что они ничего не нашли, но мэр очень расстроен, и ему нужно выговориться, а потому никто ему не мешает. Под его яростный монолог, каждый из нас молчит о своем. Вика, скромно опустив ресницы, осторожно вытирает грязные руки кончиком туники. Единственное, что возмутило девушку и заставило заговорить первой – отсутствие воды. «Даже руки нечем помыть», – обиженно сказала Вика, после чего замолчала. Поэтому я даже смотреть на неё не могу – отсутствие воды в кранах или бутылках вызывает у неё лишь досаду, но никак не проецируется на не далекое будущее, где мы вцепляемся друг другу в глотки за глоток живительной влаги. Я пытаюсь убедить себя, что в таком возрасте, будучи физиологически готовым к взрослой жизни, далеко не всегда готов к ней морально. Но чтобы настолько… Меня не раздражает святая наивность – я пыталась раздражаться, пыталась злиться, но тщетно. Все, что я чувствую – гудящее, словно высоковольтный провод, чувство вины за то, чего не делала – за то, что она здесь. Мысли Психа, даже с учетом официального заключения специалистов, были мне яснее и понятнее, чем мысли здоровых, а вот Олег же вот уже полчаса изливал свои, и их логика была обезоруживающе проста – мы в полной жопе. Ну что ж, остается только развести руками, и теперь, когда у нас есть подтверждение очевидного, мы соображаем масштабнее: – В чем смысл? – Олег начал успокаиваться, голос его стал тише. – Если предположить, что это очередные игрища, то где те, кому хочется поиграть? – Где-то п-поблизости. – Я могу возразить вам. Им сейчас не до нас, уж поверьте мне! – Поконкретнее можно? – вклиниваюсь я. Олег кивает, а потом словно бы запинается – смотрит на меня, на Психа и выражение его лица рисует обреченную усталость: – Так много придется объяснять… Начнем с того, что сейчас город практически в осадном положении… – О, нет, нет! – вскидываю руки в примирительном жесте. – Можете не пояснять. Общая картина мне ясна. Было неплохо узнать детали. – О, я бы тоже многое хотел узнать! – оживился Олег. – Объявилось невероятное количество людей, о которых я ничего не знаю – Ловкий, Рихтер, Мутабор… Кто они? Удивленно раскрываю рот, пожимаю плечами: – Я слышала только о Мутаборе. – И кто он? – Он сдал людей, собиравших бунт против «Сказки». Если я правильно поняла, он был «двойным агентом», и, собирая людей на бунт, на самом деле готовил их к казни. Он работал на Максима. – Ну что ж, можно поздравить его с повышением, потому как теперь уже Паша, Артем, этот самый Мутабор и вся бывшая охрана «Сказки» солируют на митингах «рабочего класса» – они собирают пикеты и забастовки, разжигают недовольство, доводят до массовых столкновений. Слаженно, ярко и весьма правдоподобно. – Вы хотите сказать, что сборище несовершеннолетних устроило бунт? – Не говорите глупостей. Там огромный штаб заинтересованных, купленных, запуганных и, совершенно точно, взрослых людей. Банда, группировка – называйте это как хотите. От мелких банкиров и крупных предпринимателей, до чиновников оппозиции свергнутой власти. И, заметьте, я не сказал, что мелкие ублюдки возглавляют её. – Но вы так думаете? – Уже ни в чем не уверен. Но моя уверенность – последнее, на что вам стоит опираться, ведь до определенного момента я был уверен, что занял пост мэра совершенно заслуженно. – А на самом деле? – На самом деле меня туда посадили. Моими руками ловко были убраны неугодные и неудобные и, как только процесс завершился, на поверхность подняли столько дерьма, что я и вся моя команда расселись по нарам. Сейчас бывшие избиратели искренне ненавидят меня и за то, что я делал, и за то, чего не делал. Меня и тех, кто со мной работал. Кстати, и вас тоже. – Что «тоже»? – Ненавидят. Не прикидывайтесь дурочкой – вы засветились не в самой удачной компании. Вы и ваш супруг оказались моими соратниками, и, как выяснилось, оказывали мне финансовую и агитационную поддержку. Когда этой информации дали ход, вся подноготная «санатория», простите, всплыла разлагающимися останками. А когда её очень красочно проиллюстрировали опубликованными бухгалтерскими и юридическими документами, случилось неизбежное – вы двое оказались в заднице. Да, да именно вы, потому что, как оказалось, вся остальная шайка официально вообще со «Сказкой» никак не связанна. Даже компрометирующих фотографий нет. Зато вы в полный рост на фото с официального назначения меня на пост мэра, во всех газетах города. Но с вашего мужа взятки гладки – он мертв. А вот вам очень повезло, что вы не присутствовали здесь четыре месяца назад. Рот мгновенно превратился в пустыню. (Представь, что ты никогда не видела человека…) Еле шевелю деревянным языком: – То есть? – Разве вы не заметили, во что превратилась «Сказка»? – Заметила, – еле слышно отвечаю я. (…ты слышала о нем, но не знаешь, как он выглядит…) – Это все, – Олег махнул головой в сторону входных дверей, – сделал негодующий народ. Тут было побоище, Марина Владимировна. Было очень громко. Очень. Много людей. Так много, что образовалась давка. Вы когда-нибудь видели разъяренную толпу? Крики, драки, кровь, камни и монтировки, бессмысленные лозунги и полнейшее беззаконие. А привели их сюда ваши друзья, – голос его стал тихим, вкрадчивым, и, хотел он того или нет – вся ненависть обреченного человека сыпалась на меня осколками битого самолюбия сверженного мэра. – Ваши друзья, каким-то образом, из ублюдков и сволочей превратились в глас народа, и повели людей в крестовый поход к истокам порока – в «Сказку». Поверьте мне на слово – это было очень страшно. И если про вашего мужа все и думать забыли сразу же после официальных похорон, то…. В голове оглушительно грохочет кровь, разгоняемая по телу одуревшим сердцем. Я смотрю на бывшего мэра. (…на сегодня ты – официальный представитель нашей семьи) – … то вас назначили покровительницей проституток и наркоманов. Вас сделали козлом отпущения, просто потому, что вы остались на сцене последней. Напуганные и оттого злые, ничего не соображавшие и доведенные до состояния диких зверей, люди требовали вашей головы, – говорит Олег. Я смотрю на человека напротив, и в моей голове гигантским колоколом отбивает ритм нарастающая паника. (Смотри, кровавая королева, тебе с ним не только кровать делить) Руки вспотели, в горле комом застряли миллиарды вопросов, но говорить не могу. (Ты будешь любить меня! А я… я отдам тебе все, что у меня есть) Нутро холодеет, сжимается,кровь – ледяной шугой по венам. Бьется в панике сердце, забираясь куда-то в горло: – Они знают, кто убил Максима? Олег машет головой: – Нет. Внезапно сидевший без движения Розовощекий оживает: – А где ключи от входной двери? – спрашивает он, глядя в пустоту между диванами. Вика, Псих и Олег поворачиваются к юристу-бухгалтеру. – У м-меня, – отвечает Псих. Розовощекий, по-прежнему глядя куда-то в пол, бормочет: – Отдайте их мне, – а потом поднимает глаза и смотрит на Психа. – Вам нельзя доверять. Вы – ненормальный. – Закрыл бы свой рот, – рычит Олег. А Псих не смутился. Огромный, сутулый он посмотрел на Розовощекого, кивнул: – С-согласен. Ни секунды не сомневаясь, он тянется в карман и достает ключ, а затем поворачивается к Олегу: – У т-тебя сохранней бу-удет. Олег сначала смутился и открыл было рот, чтобы возразить, но Псих настырно тянет руку: – Забери. Мэр берет ключ, сжимает в руке кусок металла, с сомнением глядя в глаза огромному человеку. Розовощекий сдавленно фыркает, хмыкает, а затем поднимается – быстрыми, короткими шагами пересекает холл первого этажа. Псих, мэр и бывшая девушка Егора смотрят в спину бухгалтеру-юристу и молчат. Как забавно складывается судьба – люди, о которых ты с уверенностью говоришь: «Нам вместе детей не крестить», по прихоти фатума оказываются гораздо значимее и весомее, чем тебе хотелось бы. Теперь, когда огромный мир сжался до заброшенного офисного здания, очень сложно поверить, что за его пределами есть другая жизнь. Теперь люди, с которыми ты виделся лишь по работе, стали неотъемлемой частью твоего персонального Армагеддона, настолько личного, настолько интимного, что при всем ужасе ситуации, все же становится неловко – обнажилось то, что ты совершенно не планировал оголять. И вот почтенная публика любуется твоим голым задом, а ты воровато оглядываешься, ища, чем бы прикрыться. Но если присмотреться к толпе, насмехающейся надо тобой, то средь людских голов увидишь вилы, топоры и колья, усмешки на лицах сменяет кровожадный оскал, а смех превращается в яростное скандирование. И тут до тебя доходит – ноги твои попирают не арену, а эшафот, и ты – не звезда циркового представления, а приговоренный к публичной казни. Все обрело иную стать, сверкнуло в воздухе и упало «решкой» вопреки всем прогнозам, поменяло полярность, и теперь значительное стало неважным, неважное – весомым. Но самое страшное, что теперь совершенно невозможно разобрать, какой шаг в будущем станет решающим, и какие, уже сделанные, шаги давным-давно определили твою судьбу. Розовощекий скрывается за углом. – Темнеет, – тихо выдыхает Вика. Мы оглядываемся на огромные двери и видим, как там, за высоким забором тонет оранжево-красный апельсин заката. Сквозь грязное стекло в холл первого этажа льется цвет, и все вокруг становится одинаково апельсиновым. – Да-авайте найдем, где з-заночевать. *** Я смотрю в окно на черную, непроглядную ночь. Мира под ногами почти не видно – он утонул во тьме ночи, но где-то там, за чернотой высокого забора, небо рассыпало миллиарды звезд, и далеко-далеко, подальше от всего этого дерьма – прекрасный, бесконечно огромный млечный путь… – Л-ложись спать, – еле слышно басит Псих. – Мне не хочется. Он поворачивается: – Н-не удобно, как-то… Л-ложись ты на кровать, а я… – Нет, нет! – говорю я, скукоживаясь в огромном ультра-современном кресле. – Все нормально. Правда. Мне здесь удобно. – Я м-могу и на-а полу… – В тебе почти два метра роста, а я все равно не усну. Слушай, – тихо говорю я, – зачем ты отдал Олегу ключ? – П-поверь, так, действительно, л-лучше, – он зевает. – Н-надо поспать. – Я знаю, знаю. Просто… очень плохо сплю в последнее время. Псих кивает и отворачивается. Поднимаю глаза и смотрю на черную бесконечность над головой. Мои глаза медленно изучают карту звездного неба. Веки становятся тяжелее. Я ежусь в кресле, подбираю под себя ноги и закрываю глаза буквально на секунду…«…– Заткнись и смотри! – рычит мне Максим. И там, за кулисами самого жуткого в мире аттракциона, он прижимает меня к себе – я слышу его рваное дыхание, чувствую боль от его рук, которые рады бы вырвать из меня куски плоти, да не могут, чувствую, как долбит отбойный внутри его груди. И смотрю. На арене, в полукруге смерти, слабым светом фонаря – полоса смерти на земле. Теперь я вижу, как это выглядит изнутри. Когда ты охотник… Там стоит женщина – она смотрит по сторонам, вертит головой, еще не зная, что вот-вот начнется самая увлекательная игра, и жить ей осталось одну ночь. Она озирается, оглядывается, оборачивается… …её лицо, шея и одежда вымазаны красным, грязные волосы слиплись, и в тусклом, желтом свете уличного фонаря красное становится черным. Она смотрит прямо мне в глаза – моя обезумевшая от крови копия поднимает вверх руку – кровь огромными красными каплями стекает по бледной коже запястья, оставляя густые, блестящие полосы. Тонкие пальцы сжимают узкий, длинный окровавленный осколок. Я машу рукой и улыбаюсь…»
Глава 4. Мир – огромная песочница
– Я не смогу этого сделать! Губы дрожат, руки судорожно сжимаются в кулаки, но тут же разжимаются, бессильно хватаясь за воздух. – Придется, – устало выдыхает призрак. – Что тебе нужно? – голос взмолился и звонко взвизгнул на «у». – Чего хочешь? – Ничего. Карие глаза судорожно мечутся по лицу призрака, заискивающие ловят взгляд, но молодое лицо бесстрастно смотрит на предсмертные судороги унижающегося человека. Призрак тихо говорит: – У тебя есть время до завтрашнего вечера. Он разворачивается, делает шаг… – Стой! – кричит юрист-бухгалтер. Он подается вперед, но спотыкается – падает на колени, и грохот грузного тела смягчает пыльное ковровое покрытие. Призрак останавливается и, глядя через плечо на дрожь откормленной спины, равнодушно наблюдает за ползущим к его ногам человеком. – Я не смогу, – пыхтит розовощекий, всхлипывает и на выдохе давится истерикой. – У меня рука не поднимется… Призрак сочувственно кивает: – Понимаю, – тихо говорит он. – Ставить подписи на бумагах гораздо проще. Вообще, покрывать ублюдков легко и весело. – Я и тебя покрывал! – А я и не говорил, что я не ублюдок. Просто, как любой моральный урод, имею свои собственные, я бы даже сказал, личные мотивы. В частности, я не люблю, когда воруют у тех, кто не может за себя постоять. – Это было восемь лет назад! – умоляет розовощекий. Призрак удивленно поднимает брови. Он поворачивается и ухмыляется: – То есть, раз давно, значит и вовсе не существовало? Призрак делает шаг, садится на корточки и, вглядываясь в лицо Розовощекого, тихо говорит: – Ну, что ж… тогда посмотрим на будущее твоими глазами: когда-нибудь завтрашний вечер станет историей. Довольно быстро, к сожалению, и, знаешь… боюсь, мало найдется тех, кто вспомнит о тебе. Пройдет еще восемь лет, и наше завтра станет далеким прошлым. Настолько далеким, что, согласно твоей логике, просто перестанет существовать. То есть, ты как бы сдохнешь, а с другой стороны, вроде как и нет. – Я не смогу убить себя… – рыдает бухгалтер-юрист. – Придется учиться, – призрак поднимается на ноги. – Мы ведь договаривались, верно? Легкое, гибкое тело Призрака разворачивается и неспешно пересекает комнату. Но, прежде чем уйти Призрак бросает через плечо: – Если у тебя не получится, я вернусь и научу тебя. *** «…Она смотрит прямо мне в глаза – моя обезумевшая от крови копия поднимает вверх руку – кровь огромными красными каплями стекает по бледной коже запястья, оставляя густые, блестящие полосы. Тонкие пальцы сжимают узкий, длинный окровавленный осколок. Я машу рукой и улыбаюсь…»Вздрагиваю и открываю глаза – кромешная тьма, и мне нужно время, чтобы понять, где я. Щурюсь, моргаю, тру рукой лицо, мычу: – Зараза… Пытаюсь повернуть голову, но шею мгновенно пронзает боль – затекла так, что и не повернуться. Вытягиваю ноги и руки, выгибаю спину и, шевеля одними губами, скверно ругаю новомодную мебель за никчемность. На любое движение тело отвечает быстрыми, болезненными разрядами, словно мстит мне за кресло в стиле хай-тек. Осторожно опускаю ноги на пол и смотрю на кровать – ровный монотонный храп выглядит, как поднимающаяся и опускающаяся грудная клетка, раскрытый рот и беззащитная безмятежность на стареющем лице. Медленно, чтобы не спугнуть спящего Психа, поднимаюсь на ноги, обхожу кресло и крадусь к противоположной части комнаты – мне кажется, хруст затекших суставов отражается от стен и огромная комната становится не такой уж и большой. В колене звонко щелкает, да так, что я останавливаюсь и оборачиваюсь – храп и сопение – сонными волнами. Как он может спать так крепко? Как он вообще может спать? Но в ответ память услужливо подсовывает мне картинки из прошлого, не настолько далекого, чтобы забыть оторванные руки, лицо в крови и челюсти, привыкшие к сырой человечине. Он так долго прожил на восьмом кругу ада, что девятый не стал для него неожиданностью. «Я почти как на курорте», – говорил он. Все, Псих, закончился курорт. Верчу головой, разминаю плечи и выгибаю спину. Снизу вверх мое тело пронзают миллионы крошечных иголочек – затекшие конечности дают о себе знать. Беззвучно охая, я посматриваю на кресло и понимаю, что погорячилась, благородствуя по поводу одной постели на двоих – вряд ли Псих станет утруждать себя эротическими банальностями. Неуместное благородство, остатки дамской инфантильности, которая особенно умиляет, когда вспоминаешь, сколько отважных рыцарей побывало в моей «девичьей» постели. Короче, на этот «ведьмин стул» в стиле минимализма я больше не вернусь. Я ухмыльнулась своему позитиву – улыбайся, улыбайся, грудастый Берлиоз. Твоя Аннушка здесь столько масла нахерачила – ступить негде. Мотнула головой, выдохнула и шагнула к двери – безумно захотелось выйти отсюда. Повернула ручку, дверь – на себя. Пустота черного коридора стала иной. Я сделала шаг. Что-то изменилось. Не понимаю в чем дело, ленивые мысли просыпаются медленно, и сонный разум лишь фиксирует сдвиг – легкую рябь реальности, но… Коридор тихий, черный и только в самом конце – вытянутый прямоугольник большого окна. Ни фонарей, ни огней, ни ровного, гудящего света неона реклам, и от этого окна толку немного – в тусклом свете убывающей луны я вижу лишь слабые очертания пола, стен, потолка, подоконника… Пахнет кофе. Кофе? Какого хре… Резким рывком твердой руки меня выдергивает из дверного проема и тащит в коридор. Боль рождается мгновенно и лишь секундой позже взрывается страх – железная лапа жестко хватает меня со спины и прижимает к себе. Быстро, грубо, словно удар кулаком – я сдавленно охаю. А в следующую секунду рука пережимает мое горло, и пока я беззвучно хватаю ртом воздух, меня дергает и тащит назад. Трахею сдавило, и я еле дышу, но за моей спиной локомотив – он волочет меня за собой, и я едва успеваю перебирать ногами. Хватаюсь за руку, пытаюсь оторвать её от себя, но она все крепче сжимает меня – на черном экране закрытых век зажигаются круги и ломаные линии. Нечем дышать и петля руки все туже опоясывает мое горло. А потом легкий щелчок закрывающейся двери и все погружается в кромешный мрак. Руки грубым рывком толкают меня к стене. На меня наваливается тяжесть тела, сминает, сковывает, причиняет боль. Дергаюсь, взвизгиваю. Грубый, резкий толчок, и ладонь зажимает мой рот – стой тихо и смирно. Вторая рука сдавливает шею, как безмолвное предупреждение, но тут же разжимает пальцы – судорожный вдох. Рука освобождает рот, по-хозяйски перехватывая шею прямо под челюстью, задирая мою голову вверх, усмиряя строптивое животное. Жестко, больно, грубо. Быстрое, сильное дыхание горячей волной прокатывается по моим губам – от него пахнет кофе. Сердце грохочет, отсчитывает мгновения, пока скотский нахрап чужой воли хладнокровно ломает мою – он молча ждет капитуляции. Я беззащитно поднимаю руки. Выдох, вдох, похожий на всхлип – я сдаюсь! Кромешная тьма окутывает, боль сковывает, шелест его вдохов и выдохов обжигают кожу, молчание превращает страх в немую истерику. Я жду. Легкое прикосновение пальца к моим губам: «Тс-с… молчи». Послушно киваю и одними инстинктами чувствую, как рождается улыбка на его губах. А затем его рука ложится на мою щеку. Большой палец гладит мою кожу, ладонь оживает нежным прикосновением – легкое, теплое, шелковое. Страх вспыхивает с новой силой, сковывает, обездвиживает, не дает мне понять, уловить, узнать… Я замираю. Рука гладит мое лицо, спускается ниже нежным, медленным касанием, и горячие волны дыхания следуют за прикосновением. Закрываю глаза, открываю рот, чтобы взмолиться, но обрываю себя – «молчи!» Паника бьется во мне, мечется, заставляет быстро дышать. Горячие пальцы ласкают мою шею: чувствую жар прикосновения, медленно спускающийся вниз, вдоль сонной артерии, легкими волнами огибая ключицы, теплом выводя узоры в ложбинке груди, вторя рельефу моего тела. А затем рука исчезает. Я слышу шелест одежды, ощущаю движение его тела, но прикосновения нет. Сердце бьет оглушающими импульсами – что ты задумал? Что тебе нужно от меня? Паника удушающей волной – к горлу, я захлебываюсь страхом. Я жду удара и боли, жду лезвия или удавки, я в панике отсчитываю секунды… Вздрагиваю – в темноте рождается музыка… Бусинки наушников забираются в мои уши, и голова заполняется неспешным попсовым мотивом. Мужской голос на английском выводит мелодию ушедшей любви, растягивает слова сожаления, и они вьются тонкими завитками грусти, легким шлейфом сожаления об упущенном… а я в панике сжимаю кулаки. Снова появляется нежность – легким прикосновением к моим запястьям. Он тянет меня за руки. Я мотаю головой – пожалуйста, не надо… Но руки настойчивы. Делаю шаг вперед, второй, третий – я послушно иду за ним. Он отпускает мои запястья, шагает навстречу – он совсем рядом, так близко… Он прикасается к моим губам. Я испуганно дергаюсь, но его пальцы нагло врут, и горячей ласковой ложью нежат мое лицо – глядят, ласкают, уговаривают меня не бояться. Ладони обнимают лицо, окутывают теплом, спускаются вниз. Сжимаюсь, становясь живым клубком оголенных нервов. Руки – грубые, наглые – рисуют нежность на моем теле: большие пальцы ложатся во впадины за ухом, остальные обвивают шею, и подушечки легким нажатием от основания черепа по позвонкам, вниз, к плечам. Медленно, сладко. Легким касанием по ключицам, плечам – вперед и вниз, минуя грудь, они скользят по талии… Он обнимает меня. Он прижимается ко мне всем – его тело раскаленная пружина. Мужской голос вьется в моей голове, мелодия заполняет мою темноту, поэтому я не слышу, как он говорит: – Потанцуй со мной. В голове – музыка, вокруг – темнота, он оставил мне только прикосновения. Страх смазывает оставшиеся ориентиры, потому что все остальные чувства – врут. Музыки, на самом деле, нет – она только в бусинах наушников. Света нет – его поглотил космос, упавший на землю. Запахи растворил кофе и легкое послевкусие парфюма. Только прикосновения, но они рисуют портрет говорящего, только если тело способно слушать. Но прямо здесь и сейчас вся моя суть, каждая клеточка моего тела источает страх. Он заглушает ощущения, обманывает восприятие и загоняет разум в угол. Я ничего не слышу, ничего не понимаю. Он сковывает мое тело – льнет ко мне, притягивает, играет с моим ужасом. Я ничего не могу разобрать. Страх бьется, пульсирует в моем теле, мешает мне слушать ощущения. Его ладонь ложится в основании спины. Вторая – горячей волной вверх по позвонкам. Я пытаюсь услышать голос тела, пытаюсь разобрать тихий шепот ощущений, сквозь громкий крик паники, и навязчивой музыки в ушах. Он прижимается щекой – к моей, гладит и ластится, словно кот. Я открываю глаза, но передо мной такая густая ночь, что это похоже на слепоту. Не вижу, не слышу – только прикосновения, сквозь туман страха. Он опускает и поворачивает лицо – его губы касаются моей щеки, нос – мочки уха. Я закрываю глаза и крепче сжимаю кулаки – жду поцелуя или укуса… Его рука ложится на мою шею, пальцы нажимают, и я послушно выгибаю голову. Он с наслаждением ведет носом по коже, и я чувствую, как он дышит – медленно втягивает носом воздух, а затем выдыхает тепло, забирая запах моего тела. Губы легкими прикосновениями рисуют сладкий узор похоти. Поцелуи, словно тонкое кружево – касание, невесомая линия, его губами прочерченная сверху вниз, и поцелуй почти у самого основания шеи, а затем губы снова поднимаются к уху – там, откуда льется музыка. Я чувствую, как раскрываются рот, как губы ловят мочку моего уха, ласкают, играются и сквозь горячее дыхание, ощущается прохлада языка. И вдруг они заговаривают со мной – медленно, с большими перерывами между словами. Его губы все еще прикасаются ко мне, и я чувствую их танец, вибрацию слов по моей коже. Чувствую, но не слышу. Я пытаюсь пробиться сквозь музыкальный перелив, вслушаться – я пытаюсь понять, что именно произносят губы. Но все что я ощущаю – набегающие волны воздуха и танец губ. Рука ложится на мою щеку, поднимая лицо верх, вторая следует за первой, зеркально отражая прикосновение, и в объятьях его ладоней я становлюсь заложником – его губы так близко к моим… говорят, глядят, касаются меня. Это не поцелуй, это – слова. Горячо и очень медленно. Он говорит со мной, но ничего не слышу. Я не понимаю, почему он хочет говорить, но не хочет, чтобы его услышали? Вдруг он замолкает. Мы стоим, он все еще держит ладонями мое лицо, а в моей голове разливается грустью мужской голос. Не тот голос, что я хочу услышать. Музыка смолкает, а вместе с ней исчезают слова – губы смолкают. Призрак забирает бусины наушников. Он отступает назад, забирая прикосновения и тепло, оставляя мне в подарок тишину и беспросветный мрак. *** Олег больше не смотрит на меня – нос в пол, руки в карманы. Он идет впереди и молчит, пока я пытаюсь докричаться до его здравого смысла: – Мы ошибались, – говорю я, догоняя мэра. – Мы думали – нас бросили и забыли. Мы думали, что им не до нас, но они здесь! Олег молча идет вперед. Псих идет следом за мной, завершает процессию Вика. Как ни старались, Розовощекого мы не нашли. – Может быть, изначально план и состоял в том, чтобы довести нас до скотского состояния голодом и жаждой, а может, эти пять бутылок – просто отвлекающий маневр? Пыль в глаза? – Вы нашли воду? – бросает через плечо мэр. – Нет. – Тогда какая же это пыль? Это данность… – Я вам сейчас вообще не о еде и воде! – я начинаю гневно пыхтеть, потому что мэр ускорил шаг. – Я говорю о том, что нам нельзя разделяться. Это опасно! Длинный коридор заканчивается неработающим лифтом и выходом на служебную лестницу справа. Вы выходим в неё и спускаемся по лестнице. – Они нас по одному перережут, – шиплю я в спину мэру. Он резко останавливается и поворачивается. Я едва не врезаюсь в него. Он говорит: – Вы уверены? – В чем? – ошарашено смотрю на него. – В том, что он вам не приснился? – огрызнулся бывший мэр. Я разозлилась: – Издеваетесь? Полагаете, я не могу отличить сон от яви? Мы замолчали. Олег неловко насупился, опустил голову, прокашлялся, а я вздохнула и разжала кулаки. Всего-то одни сутки в карцере, а мы уже готовы вцепиться друг другу в глотки. Нам всем следовало бы поберечь нервы, как свои, так и чужие, но это становится тем сложнее, чем меньше воды остается в бутылках. Неимоверными усилиями воли – половина полулитровых тар. У кого-то чуть больше, у кого-то меньше, но темпы нашего отчаянного положения ускоряются. – Послушайте… – говорю я, – вы не были в «Сказке». Вы не знаете… Тут он начинает смеяться. Сначала тихо, но потом смех из шепота превращается в тонкий хрюкающий визг с явным налетом истерики: – То есть вы подумали, что увидели изнанку жизни? Откровенно теряюсь – смех его настолько искренний, настолько обезоруживающий, что я не тороплюсь отвечать. Смотрю, как он промокает уголки глаз, а потом поднимает раскрасневшееся лицо и смотрит на меня: – Вы видели Сказку, по большей части, голым и с эрекцией. Подозреваю, что это совсем не то же самое, что работать с ним. Вам когда-нибудь доводилось расплачиваться за совершенный грех снова, и снова, и снова…? – М-мне до-оводилось, – отвечает Псих. Олег поворачивается к Психу и кивает: – Вам я верю. Возможно, именно поэтому вы – сумасшедший. А вот вы… – он снова переводит взгляд на меня, – проехали по аду в экскурсионном автобусе, и решили, что увидели все? Я открываю рот, чтобы возразить, но тут же… – Знаете, что в Максиме Андреевиче было самым увлекательным? – насмешкой подчеркнул Олег последнее слово. – Он не просто находил и коллекционировал ваши грехи, – лицо бывшего мэра в мгновение ока становится старым и больным. – Он изощренно возвращал их вам. Снова и снова. Бесконечно долго и с наслаждением. – Но сейчас Максима нет, – гневно шиплю я. Олег не обращает на мои слова внимания – он разворачивается и, уже не торопясь, отсчитывает ступеньки: – Хренов Робин Гуд… – бубнит он под нос, а затем уже громко. – Грабить можно! Но не всех. Мы спускаемся по лестнице, мэр разглагольствует: – У него было весьма занятное понимание морали. Ценность человеческой жизни… Убивать тоже можно! Лестница кончается, и через двустворчатые двери мы выходим в короткий коридор, который круто поворачивает направо. – Но выборочно, – продолжает Олег, оглядываясь на меня, но, не сбавляя хода. – И как происходила выборка, было известно только ему одному, потому как… Все случилось так быстро, что мы опешили. Олега сбивает с ног и с грохотом припечатывает к стене, а в следующее мгновение сыплются удары – не дожидаясь пока мэр опомнится, Розовощекий яростно работает кулаками, нанося удары прямо по лицу. Я и Вика отскакиваем назад, отбегаем к дверям, готовые бежать в любой момент. Олег хрипит воет, вскидывает руки, закрываясь от кулаков, но тщетно – его лицо рассветает кровью, которая хлещет из разбитого носа и размазывается по щекам, лбу, подбородку руками юриста-бухгалтера. Псих кидается на помощь – вцепляется в плечи Розовощекого и тянет на себя. – Отдай ключ! – истерично орет юрист-бухгалтер и хватается за правый карман брюк Олега. Псих пытается оторвать его от мэра и тащит назад – звук рвущейся ткани, и визгливый крик: – Отдай мне ключ!!! Огромному и сильному, Психу никак не удается отодрать тяжелое, грузное тело, под завязку напичканное стопроцентной истерией. Олег начинает махать рукам, пытаясь оттолкнуть от себя спятившего, но тут же пропускает удар – что-то громко хрустит. Олег кричит, закрывает лицо руками. Псих изо всех сил дергает Розовощекого на себя. Они пятятся назад. Бухгалтер-юрист машет руками, пытаясь добраться до головы высокого мужика за своей спиной, в то время как Псих дергает его еще раз, перехватывает правую руку и заламывает. Розовощекий громко взвизгивает. Вторая рука Психа захватывает короткую шею – он разворачивает его и припечатывает к стене, наваливаясь всем телом. Розовощекий льет отборным матом, перемежая его бессильным рычанием, дергается, пыхтит, но высвободиться не может. Он звонко орет: – Мне нужен ключ! Олег медленно оседает на пол, держась за лицо. Кровь заливает его свитер. Он уже не кричит, а глухо рычит, фыркает и плюётся. Я поворачиваюсь в Вике: – Вы где-нибудь видели полотенца? В кафе, туалетах? Здесь на первом этаже есть тряпки? – Вы не понимаете! – визжит бухгалтер-юрист. – Мне нужно выйти отсюда! Отдайте ключ, я должен выбраться отсюда!!! Бледная и напуганная Вика смотрит на меня и кивает: – В кафе. Полотенца. – Кафе далеко? Вика отрицательно машет головой: – Показывай, – говорю я. *** Когда бывший мэр бросает очередной короткий, как выстрел, взгляд в сторону Розовощекого, он уже не выглядит, как человек, готовый убить. – Упой ииот, – глухо рычит Олег в полотенце. – Ничего не слышно, – отвечаю я, за что получаю свою порцию недовольного взгляда. Олег убирает полотенце от лица и гнусаво повторяет: – Тупой идиот. Мэр сдавленно стонет, а полотенце снова возвращается к разбитому лицу, закрывая собой не только свернутый в сторону нос, вымазанный засохшей кровью, но и часть двух огромных синяков под обоими глазами, налившихся почти сразу же после того, как юрист-бухгалтер был заключен в кандалы из бельевой веревки. Её мы нашли в том же кафе. Теперь мы снова сидим в холле первого этажа на больших кожаных диванах: я, Розовощекий, связанный по рукам, и Псих на одном диване; Олег и Вика – на противоположном. На столике между нами лежит пара окровавленных полотенец, одно из которых можно выжимать, второе немногим лучше первого. У Олега в руках – третье по счету. Есть расхотелось совсем. Олег переводит взгляд на Психа, убирает полотенце от лица: – Ты знал, что так будет? – гнусавит он. Псих тихо говорит: – Нет. Меня в который раз удивляет равнодушное снисхождение Психа к человеческим глупостям: ну откуда ему было знать, что этот болван с юридическим образованием и дипломом экономиста не в ладах с головой? Я бы задала этот вопрос, но Псих даже бровью не повел. Видал он идиотизм и поинтересней. Я уже не вопрошаю о том, что мы будем делать, Розовощекий больше не пытается сбежать, бывший мэр уже не истекает кровью, а Вика по-прежнему прекрасна в своем безучастии – она будто бы смотрит ужастик на ночь: до-олгий, затянувшийся, но поскольку канал только один, то выбора у неё особо нет. Мы настолько отличны друг от друга, словно бы разные биологические виды, и хотелось бы верить, что это только плюс – не было бы различий, была бы общая биологически активная масса. Но теперь, каждый из нас способен преломлять ситуацию иначе – отлично от соседа по карцеру. – Как будем держать осаду? – спрашиваю я, а затем делаю маленький глоток из бутылки. Взгляд сам притягивается к прозрачной полулитровой таре: одна треть. Твою мать. Бывший мэр ничего не отвечает, оно и понятно – наверное, сломанный нос очень сильно болит. Сама я не пробовала, но вообразить могу. Вика равнодушно пожимает плечами, и, глядя на неё, меня очень интересует жуткий вопрос – если происходящее её не пугает, то какими были предыдущие «наказания» молчаливого мальчика Егора? Но главный вопрос – где были её глаза? Она же наверняка еще в первые месяцы уловила нотки безумия!? Так чего же ждала? Какого хрена… И тут я спотыкаюсь. Смотрю на неё и вижу до боли знакомую даму – глупую, равнодушную, пустую, бессмысленно легкую, до дрожи наивную. Искренне верящую в кого-то большого и сильного. Он стоит за моей спиной и никому никогда не позволит обидеть меня. И пока меня все глубже и глубже затягивает в трясину слепого эгоизма, сконцентрированного только на мне, любимой, этот «кто-то» переписывает на меня огромный публичный дом и наряжает меня в дорогое, шикарное, прекрасно скроенное платье порока, переписывает «Молот ведьм» и, показывая на меня пальцем, кричит: «Поджигайте костры!» Вот только разница между мной и молодой девочкой исчисляется без малого двумя десятилетиями, и если ею правит неопытность, то что правило мной? Она имеет право на наивность, ибо обивает колени, поднимаясь вверх. А я? Мир – огромная песочница, правда, Марина Владимировна? Псих что-то бормочет, Олег гнусавит, но я не слушаю их – я закрываю лицо руками и прячусь в темноте ладоней. Я жду, пока придет хищник и сожрет меня. Но он не приходит – он бросил меня. – Ма-арина, – говорит Псих, обращаясь ко мне. Судя по тону его голоса, он повторяет мое имя не в первый раз. Отрываю руки от лица, поднимаю голову и смотрю на него. – Ты не с-слушала? Его подбородок снова выдается вперед и вверх, и я ловлю себя на мысли, что ни я, ни окружающие больше не обращают на это никакого внимания. – Нет, – честно отвечаю я. – Мы решили подняться на самый верх. Этот день только начинается, а я уже симпатизирую Розовощекому в его желании выйти к стае дворняг.
Глава 5. Добавим свет
Так много крови… Она стелется по полу, словно шелк – местами рваный, разодранный в клочья и разбросанный по паркету тонкими нитями и крошечными кусочками. Но в центре, там, где она стояла, откуда все началось и где тонкое острие ножниц расплавило её кожу, выпустило на свободу красные горячие нити, полотно крови ровное, гладкое, лаково переливается в тусклом свете убывающей луны. Егор не проснулся, когда Максим, спотыкаясь и натыкаясь в темноте на углы и мебель, побежал вниз к телефону. Егор крепко спал, пока Максим, продиктовав свой адрес диспетчеру, бросил трубку и кинулся к шкафу, где в верхнем ящике лежали запасные ключи от комнат всего дома. Егор и ухом не повел, когда, вытащив небольшой ящик целиком, Максим кинулся с ним наверх – он и понятия не имел, какой именно ключ подходит к замку её комнаты. Пока Максим трясущимися руками искал подходящий ключ, Егор крепко спал в своей комнате, отделенный от разлитой на полу смерти – блестящей, красной, но в темноте ночи кажущейся разлитыми чернилами. Егор проснулся от звонка в дверь. Он не открыл глаза, он повернулся на другой бок и, возможно, тут же уснул бы, если бы не голоса: несколько взрослых и один детский. Детский голос, знакомый и очень родной, изуродован нотками страха и паникой быстрых слов. Это заставляет Егора открыть глаза. Мальчик приподнялся на локте и посмотрел на кровать брата – она пуста. – Максим? – прошептал мальчик и окончательно проснулся, потому что за дверью раздался грохот отрываемой двери, возня и низкий рокот чужих, совершенно незнакомых голосов: – Отойди! – Сколько ей лет? Фамилия… – Где отец? – Кто еще есть в доме из взрослых? – Документы где? – Отцу позвонил? – Поднимаем! Максим отвечал быстро – его голос отлетал от зычных мужских голосов, словно дробь. Максим отбивался, защищался на грани слёз. Егор подскочил с кровати под заходящийся стук собственного сердца. Он подбежал к двери, повернул ручку – закрыто. Он быстро провернул крошечный замочек на ручке двери – тот послушно щелкнул, ручка повернулась, мальчик выскочил в коридор… Глаза Егора распахнулись – в них, как в хрустальных шариках, отразилась огромная, просто исполинская металлическая каталка – она выкатилась из соседней двери и на её холодной спине, как на алтаре жертвоприношений, лежала женщина с бледно-серой кожей. Её руки, как ветви мертвых деревьев – тонкие, лишенные жизни пальцы-прутики, а с них, словно смола в надрезе коры, капал сок, но не янтарный – густой, липкий, темно-красный. И когда глаза Егора поднялись по руке, он увидел холодное, жуткое, острое: в узком лице, в угловатых линиях тонкого носа, в складках закрытых век – смерть сочилась из приоткрытого рта багровыми каплями, мерцала ровным светом бескровной, белесо-серой кожи и исходила от неё словно ледяное дыхание. Он испугался, что она пошевелится, что она повернет голову, откроет глаза… Максим подбежал к брату, закрыл его своим телом, прижал к себе: – Не смотри, – прошептал он. – Не смотри! Но Егор уже увидел чужое в знакомом. Собственными глазами, рассмотрел краски, полутона, почувствовал ледяное дыхание и металлический привкус смерти… Так много крови. *** Так много крови! Псих шипит сквозь сжатые зубы и пытается зажимать предплечье левой ладонью – вцепляется в неё и пережимает так сильно, что кожавокруг пальцев вздыбливается буграми, но кровь по-прежнему льется меж пальцев. Этот урод вырвал часть кожи вместе с кусом мясом. – Подожди, подожди… – в панике тараторю я. Я заматываю руку Психа полотенцем, и оно мгновенно становится красным. – Твою мать… – зло шиплю я. За Розовощеким никто не побежал. Полотенце насквозь – я разматываю его, откидываю в сторону и беру последнее чистое. Крепко, что есть сил наматываю на руку. Псих шипит. Гребаный бухгалтер! Извернулся, выгнулся и цапнул, как бешеная псина. Наверное, меньше всего на свете Псих ожидал быть покусанным другим психом. – Потерпи… – шепчу я. Смотрю, как становится красной ткань, окрашивая мои руки. – Нужно зайти внутрь, – говорю я, поворачиваясь к Олегу. Тот по-прежнему держит полотенце у носа, но уже не столько из необходимости, сколько из инстинктивного желания закрыть хоть чем-нибудь ахиллесову пяту. – Помогите мне, – говорю я, но тут Псих шипит: – П-пер-рес-с… стань! – он шумно вдыхает, а затем. – Я м-могу идти. *** Огромный диван полукругом… Господи, сколько же времени прошло? Уже в ту секунду, как я приложила большой палец к сканеру, и двери лифта послушно раскрыли перед нами свою пасть, я ощутила ледяное прикосновение прошлого – тонким длинным пальцем с острым когтем-скальпелем – по зажившему прошлому. Взмах, звук рассекаемого воздуха – и зажившее расцвело свежим порезом, искрясь воспоминаниями, как кровью – драгоценные рубины боли. Мы на самом верхнем этаже – в доме хозяина, рассаживаемся на белом диване огромной гостиной. Псих оставляет красные отпечатки на светло-кремовой ткани дивана, а я чувствую дыхание призраков за моей спиной. Прячу глаза, опускаю взгляд в пол – я стараюсь не смотреть на высокие потолки и огромную стену-окно, открывающую взору «Сказку» и лестницу на второй этаж. Олег кряхтит и беззлобно кроет матом юриста-бухгалтера куда-то в грязное полотенце за то, что тот окончательно рехнулся, а я слышу тихие отголоски моей прошлой жизни (Хочу, чтобы ты боялась). Вика поднимается по лестнице на второй этаж: – А в какой комнате шкаф? (Мне столькому нужно тебя научить…) Здесь всё шепчет. Хмурю брови, закрываю глаза – я пытаюсь не слушать голос стен. – Вторая дверь, – кричу я Вике. Слышится щелчок поворачивающейся дверной ручки. Олег без особого энтузиазма поминает родню бухгалтера-юриста, Псих тихо нянчит свою руку, а перед моими глазами яркие всплески памяти, как вспышки фотокамеры: я и Максим на этом диване – руки, плечи, губы, прикосновения, шепот, стон… Не всегда одетые, но всегда съедаемые друг другом заживо. (Чтобы напугать, унизить и сделать больно, совсем не обязательно забрасывать человека на территорию старого завода) Достаточно запереть его в высокой башне без еды, воды и с кучей психов. Ох уж эти последователи Максимовой шизофрении: убивать можно! Но не всех… Тру пальцами переносицу, прячусь ото всех вокруг, кроме самой себя. Олег монотонно гнусавит, и где-то наверху слышится шум открывающихся ящиков и дверей. Я наверх не пойду. Я не смогу, не сумею… – Я нашла несколько свитеров, – подает голос Вика, выходя из нашей с Максимом спальни. Здесь всё помнит Максима. И мне приходиться вспоминать. – А еще пару галстуков… – голос Вики звучит с лестницы. Я зажмуриваюсь, закусываю губу до боли. Перестань! Прекрати… Бога ради, возьми себя в руки! Олег заполняет огромную гостиную словесным недержанием, а я не могу найти сил, чтобы открыть глаза. Вика подходит ко мне и протягивает мне вещи: – Вот. Открываю глаза и, не глядя, беру вещи: – Спасибо. Я разворачиваю свитер из тонкой темно-синей шерсти и покрываюсь мурашками. – Давай, я перевяжу руку, – я двигаюсь к Психу. Убеждаю себя, что это – не Максим. Это всего лишь вещь. Но мое тело не слушается меня – пальцы занимаются дрожью. Этот свитер был на моем Короле, когда он одевал меня проституткой, делал вещью меня и продавал любому желающему, дабы показать мне мою ценность… Я дергаю за рукав – тот не поддается. – Олег, помоги, – говорю я и бросаю одежду мэру. Тот ловит свитер, убирает грязное полотенце от лица, и я вижу, как распух кривой нос, как налились синяки под глазами, как скалится бывший мэр от любого резкого движения – боль, наверняка, неслабая, но, судя по непрекращающейся болтовне, беспокоит его гораздо меньше потребности выговориться. Мужчина в два рывка отрывает рукав, а я сжимаю кулаки – он хладнокровно рвет последнее, что осталось от Сумасшедшего Крота. Его наследие в бесполезных вещах – тонкий кусок шерсти, который помнит прикосновение его кожи, огромная квартира, где некому жить, вдова, приставленная к позорному столбу. Мне бы ненавидеть его… Господи, как же я хочу ненавидеть его! Но все, чего мне хочется на самом деле – безумно, неистово – вцепиться в изуродованное лицо бывшего мэра за то, что он оторвал рукав свитера. – Спасибо, – говорю я Олегу и забираю оторванный рукав. Уродливый дар людям – безжалостная «Сказка». Раскуроченная, изувеченная, получившая по заслугам. И все те добропорядочные самаритяне, которые имели эту прекрасную шлюху, теперь, проходя мимо, плюют ей в лицо, глядя, как она умирает в придорожной яме. И, возможно, абсолютно правы – там ей самое место! Но… почему-то мне ужасно больно на неё смотреть. Я снимаю с руки Психа насквозь пропитанное полотенце и наматываю темно-синий кусок прошлого на разодранную ткань настоящего. Я слушаю, как Олег сопит в кровавое полотенце. Он больше не тараторит. Вика предлагает ему принести новую тряпку, и тот соглашается. Девушка снова поднимается по лестнице наверх, Олег молча сопит, Псих смотрит на меня, а я прячу глаза… *** …Розовощекий высвобождает вторую руку и отбрасывает веревку в угол. На ходу вытирает губы тыльной стороной ладони и облизывается – мерзкий привкус соли на губах кривит его лицо. Коридор заканчивается комнатой: в конце – широкие, высокие двустворчатые двери. Он толкает их, и они тяжело открываются под напором людской паники. Бухгалтер-юрист прекрасно знает это место и сразу же оборачивается, чтобы закрыть за собой двери. Три оборота – три тихих металлических щелчка. Розовощекий подбегает к длинному овальному столу, отталкивает ближайшие кресло – оно откатывается в сторону, скрипя колесиками, а юрист-бухгалтер опускается на четвереньки и заползает под стол. Проползает половину и садится на пол, а затем, затравленно осмотревшись, улыбается. Розовощекий хмыкает, фыркает и затем тихо смеется. И без того одутловатое лицо словно распирает от хохота – щеки наливаются кровью, нездоровый багрянец окрашивает лоб, подбородок и даже нос становится красным. Бухгалтер вытирает пухлыми пальцами выступившие слёзы и на какое-то время замолкает. Он оглядывает комнату – сквозь редкий лес кресел и ножек стола мужчина вглядывается в безликое ковровое покрытие, серые стены и панорамные окна. Там, за стеклом, мир медленно погружается в ночь, становясь прозрачным перед тем, как окончательно кануть в темноту. Розовощекий вглядывается в серые сумерки, пытаясь угадать, чем закончится сегодняшняя ночь. Он воровато озирается – а достаточно ли хорошо он спрятался? Розовощекий вертит головой, смотрит по сторонам, и его лицо снова озаряет улыбка, лишенная всякой осмысленности – пустые глаза, растянутый рот и ярко-красный блин одутловатого лица. Конечно, хорошо! Ручки двери одновременно опустились вниз и двери дернулись. Стало тихо. Бухгалтер-юрист переводит стеклянные глаза на вход в конференц-зал. Тишина такая звенящая, что лицо Розовощекого теряет последние остатки разума – глаза-шарики вылезают из орбит, но уголки губ по-прежнему тянутся в стороны, рисуя безумие спазмом ужаса. Он просто не может не улыбаться. В тишине пустого зала прокатился тихий смешок. А в следующее мгновение в замке двери проворачивается ключ. Юрист сучит ногами по полу и пятится назад. Улыбка все еще корчит его лицо, но теперь сползала вниз, словно потекший макияж. Металлический лязг – поворот ключа. Еще один. И еще. Дверь открылась… Розовощекий замер. Одна створка двери беззвучно отворилась, и бухгалтер увидел как в узкой щели, до которой сузился огромный мир, появились ноги: темно-синие джинсы и «дезерты» из замши того же глубоко синего цвета, сделали несколько шагов и остановились. Словно задумавшись, постояли немного, а затем медленно подошли к столу. Розовощекий в мгновение ока сделался мертвенно-бледным, чтобы через несколько глухих ударов сердца стать розовее, чем прежде. Нижняя губа бухгалтера затряслась, а затем и сам рот немо раскрылся. Ноги замерли, нацелив носки туфель на человека под столом, постояли еще немного, подумали, а потом неторопливо пошли вдоль стола. Розовощекий отрывает рот – две багровые створки рта беззвучно хлопают, на красном лбу проступают капли пота, а на виске вздулось русло вены. Бухгалтер дрожащей рукой пытается ослабить ворот рубашки, пока замшевые туфли беззвучно отмеряют ход времени. Обратный отсчет – десять, девять… Воздух в легких бухгалтера свистит и хрипит. Ноги останавливаются напротив Розовощекого. Восемь, семь… Юрист чувствует, как давление лезет в уши, распирает голову, грозит разорвать артерии, вены, сосуды. «Дезерты» задумчиво поворачивают носки к задыхающемуся. Шесть, пять, четыре… Бухгалтер слышит собственную кровь, несущуюся по венам, чувствует, как немеет рука… – Находчивость – не твой конек, – слышится откуда-то сверху. А затем одно из кресел отъезжает в сторону и ноги изящно опускают вниз стройное, гибкое тело Призрака – он усаживается на пол напротив Розовощекого, и прекрасное лицо брезгливо оценивает обстановку: – Ну, брат… Юрист свистит и сипит, обезумевший взгляд скачет по молодому лицу. Призрак недовольно машет головой: – Ты правда думал, что они забьют тебя до смерти? Бухгалтер обливается потом – он еле заметно кивает. Призрак удивленно вскидывает брови: – Ты – идиот… – тихий смех. У юриста двоится в глазах. – Мотивация не та. Они же не звери, – говорит Призрак. Он тянется к заднему карману джинсов и выуживает маленький полиэтиленовый пакетик. – Пока… В пакетике белые таблетки – небольшие, белые, круглые. На вид совершенно невзрачные, но если вы хоть раз пробовали их, вкус вам запомнится навсегда. Призрак вытряхивает две на ладонь и протягивает Розовощекому бухгалтеру-юристу. Тот обливается потом, яростно дышит, но смотрит на них, как на лезвие ножа. Призрак смеется: – Без них тебя хватит скучный инсульт, инфаркт, ну или что там у тебя сейчас… а так, – говорит призрак, придвигая ладонь ближе, – …у тебя будет сказка. Юрист хватает таблетку – одну – и закидывает в рот. Метроном времени беззвучно отсчитывает секунды, пока «панацея» проваливается по пищеводу в недра Розовощекого. Призрак хитро щурится, улыбается, разглядывая потное, красное лицо, заглядывая в глаза навыкате: – Твой кульбит был отстоем, – хохотнул Призрак. – Но было смешно. Поэтому я решил наградить тебя. «Панацея» растворяется желудочным соком, расползается, впитывается. Пустой желудок быстро принимается за работу, и голодное тело мгновенно расхватывает на молекулы белую таблетку. – Не хочу умирать, – сипит юрист. – Что хочешь, сделаю… – хрипит бухгалтер. Таблетка рассасывается – впитывается в ткани, всасывается в кровоток. – Что я хотел – ты уже сделал, – отвечает Призрак и улыбка сходит с лица. Он внимательно наблюдает за тем, как быстро работает «панацея». Розовощекий хрипит, сипит, его пухлые пальцы тянут ворот рубашки. Призрак берет вторую таблетку и тянет её бухгалтеру. Тот мотает головой, мычит, но рука нагло запихивает «панацею» меж сжатых губ. Призрак морщит красивое лицо от отвращения, вытирает пальцы о джинсы. Юрист глотает и закрывает глаза – свист еле заметно сходит на нет, оставляя лишь хриплые рваные вдохи. – А зачем ты сбежал от них? Цвет лица Розовощекого становится заметно светлее. – Ненавижу… – хрипло выдыхает юрист. Призрак невинно пожимает плечами: – Ну и что? Ты же жить рвешься? Бухгалтер убирает пальцы из воротника, вертит головой: – Все равно сдохнем, – пыхтит Розовощекий и стирает ладонью пот со лба, открывает глаза – зрачки расширяются. «Панацея» работает быстро… – И то верно, – согласно кивает Призрак. Секунды становятся минутами… Бухгалтер опускает глаза и смотрит на свою руку. Призрак увлеченно следит за тем, как юрист поднимает ладонь на уровень глаз. Взгляд Розовощекого медленно скользит по коже, плавно перемещаясь от ногтей по тыльной стороне ладони к сгибу, делает крюк и возвращается обратно. Бухгалтер отрывает глаза от руки, смотрит на Призрака поверх кисти: – Божья коровка, – говорит он. Призрак смотрит на руку юриста и ухмыляется: – Божья коровка, так божья коровка. Тебе виднее… Ведь две таблетки «панацеи» действую очень-очень быстро. Розовощекий снова смотрит на свою руку, улыбается: – Вот чудеса! Бухгалтер поднимает глаза… Центральное стекло огромного панорамного окна расцветает нежно-зелеными завитками дикого плюща – они распускают крохотные, резные листочки, а узкие стебли вьются из нижнего угла металлической рамы вверх. Зрачки юриста все шире, рот открывается: – Красиво… Плющ обвивает тонкую раму, и даже отсюда видно, как наливается соком каждый листочек, становясь больше, темнее. Стебли быстро разрастаются, распускают отростки в центр стекла, заполняя собой прозрачною пустоту, ломая сумрачный свет догорающего дня, и вот почти все стекло излучает нежное зеленое свечение, которое перекидывается на соседние секторы, и волна набегающего зеленого занимается, словно пламя, расползаясь по всему окну, заливая стены. В широких зрачках бухгалтера зеленое вспыхивает яркими огнями розового – огромные цветы взрываются на полотне плюща живыми фейерверками. Они распускают бутоны, наполняются цветом, набухают, наливаются. Они раскрывают лепестки, обнажают нутро, источая сладкий тягучий аромат. Тонкие, нежные лепестки трепещут, сердцевины пульсируют, вторя биению его сердца, такт в такт глухим ударам крови в ушах. И кто-то добрый, близкий, совсем родной говорит: – Идем. Бухгалтер кивает – на четвереньках выползает из-под свода темной пещеры в зеленую прохладу. Плющ поглотил огромною комнату, превратив её в крошечный оазис живого, растущего, плодородного. Кто-то близкий ведет за собой – тембр его голоса так сладок, так недосягаем и неповторим, что следовать за ним становится единственной целью. Они покидают зеленый грот, и оказываются в узком тоннеле горного хребта – он виляет, изгибается, множится ответвлениями и ломается о спуски. Где-то вдалеке громыхает водопад. Горные породы оканчиваются широким горным плато с узким перевалом – по обе стороны отвесные скалы и между ними мелькает тонкая завеса прозрачной слюды. Голос говорит, что им нужно туда, за перевал. И когда они приближаются к перевалу, по ту сторону зажигаются огоньки – сотни, тысячи, миллионы. Они летают в воздухе, они пляшут: некоторые замерли и стоят на месте, некоторые кружат, другие – мечутся, оставляя после себя тлеющий след в полуночной прохладе воздуха. И когда голос рождается вновь, очередной прилив поклонения захлестывает – где-то там, за горным перевалом – грозный и могучий водопад. Голос говорит – им нужно туда. Сквозь темноту подступающей ночи, сквозь огоньки, сквозь завесу слюды. Нужно, жизненно необходимо быть на той стороне, быть там, куда велит идти такой родной, такой близкий голос… Где-то вдалеке металлический лязг, легким раздражением по барабанным перепонкам, и вот он – ночной путь, ради которого стоило родится…Призрак закрывает дверь. Руки – в карманы, нос – надменно вверх, глаза холодно смотрят в спину Розовощекому. Собаки заходятся в истеричном лае – хрипят, взвизгивают, брызжут слюной. Они толкаются, прыгают, выбегают вперед, пятятся и наскакивают друг на друга, и даже в сгущающихся сумерках видны бешеные морды, оскаленные пасти в пене слюны, блестящие желтыми клыками. Призрак удовлетворенно смотрит, как бухгалтер-юрист-вор вклинивается в море дворняг. Он немного удивлен тем, как далеко уходит грузное тело прежде, чем первый, один из самых крупный кобелей, вцепляется в штанину брюк. После этого выпада все происходит очень быстро. Стая мгновенно подхватывает, и вот волна из грязной разноцветной своры сбивает с ног бухгалтера, валит на пол юриста и наполняет безумием сумрачный воздух – лай, рычание, визг. И лишь несколькими минутами позже во тьме рождается громкий человеческий вопль. Призрак ухмыляется – воровать можно! Но не у всех… Суматоха и запах крови рождают безумие, и те псы, что не могут добраться до тела человека, кусают друг друга. Призрак слушает, как вопит, орет, воет человек, смотрит, как стая беснуется над его телом, как морды собак становятся мокрыми и грязными. Возня косматых тел, крик человека, лай и вой собак – все смешалось в полумраке ночи, рождая тонкое, звенящее предчувствие. И лишь когда человеческий голос обрывается, на лице Призрака рождается улыбка, сверкая жемчугом зубов. Какое-то время он наблюдает происходящее за дверью, а потом он поворачивается и пересекает холл первого этажа: – Добавим свет, – тихо говорит он.
Глава 6. Помощь – удел сильных
Свет обрушился, придавил и вонзился – грубо и резко выдернул меня из сна. Открываю глаза, но тут же щурюсь, закрываюсь рукой. На заднем фоне громко всхрапывает и давится своим храпом мэр. Поднимаюсь, сажусь и пытаюсь отодрать собственные руки от лица, но свет такой яркий, что, кажется, проникает сквозь ладони. Спросонок занимается сердце – разгоняется, колотится, басит в барабанных перепонках. Не понимаю, что произошло, испуг окатывает тело прежде, чем я соображаю, где нахожусь. – Мать его… – рычит Олег. Пытаюсь разлепить глаза и сквозь прутья пальцев смотрю на залитую ярким светом гостиную. Из прихожей слышится топот тяжелых ног. Хриплый голос: – В-все на м-месте? Убираю руки от лица, щурюсь и поднимаю глаза на усталое лицо Психа – думаю, собираюсь с мыслями, а затем: – Ты о чем? Вика выходит из спальни. Она трет ручками заспанное лицо: – Который час? Олег обращается к часам, но никак не может навести резкость – щурится, хмурит брови и пытается разглядеть стрелки, но циферблат отсвечивает бликами. Он мычит, матерится, а затем: – Почти пять. Я снова закрываю глаза руками и пытаюсь посчитать, сколько же будет пять утра минус, примерно, четыре, когда я заснула. Получается какая-то невразумительная хрень, настолько же непостижимая моему разуму, как теория квантовой гравитации. – Кто-нибудь выключите свет, – взмолился Олег. Я поднимаюсь, делаю шаг, но тут же журнальный столик врезается мне в ногу. – Да чтоб тебя… Когда ты слишком долго пребываешь в темноте, свет становится пыткой. Щурясь и матерясь, я огибаю столик и иду к выключателю целую вечность – огромный холл превращается в полосу препятствий, напичканную углами, провалами и внезапно выросшими предметами. Пространство ощетинивается вещами, которых никогда не было, там, где они теперь и, пока я пытаюсь найти выключатель, комната словно издевается надо мной – подсовывает не те поверхности и предметы, сбивает с толку неверными маяками. Наконец – клац! Холл погружается в полумрак. Слышны удовлетворенные выдохи и исчерпывающее «Слава Богу». Теперь я могу открыть глаза: оглядываюсь – это не темнота, а именно полумрак, потому что все остальные комнаты искрят лучами, настырно и нагло тянут киловатты света в нашу темноту. Свет горит абсолютно везде: кухня, столовая, все комнаты второго этажа. Все источает свет. – Ну и что это? – недовольно бубнит бывший мэр. Знать бы… Вырванные из сна, пребывая в полном неведении и прострации, мы, словно первооткрыватели новой земли, оглядываемся в поисках знакомых ориентиров на незнакомой местности. Как же сильно все меняет свет. Или его отсутствие. Вика устало опускается на диван, прикладывается, ложится головой на широкий мягкий подлокотник и вроде как собирается заснуть снова. Олег, так и не поднимаясь с дивана, изучает своё лицо, с ювелирной аккуратностью прикасаясь к носу пальцами. Вчера (то есть, сегодня, до того как уснуть, то есть, час назад… да Бог с ним!) он жаловался, что не может спать из-за боли. Я отвечала тем же, но по другим причинам, но оба мы удивлялись тому, как естественно, и оттого странно вплетается в норму этот дикий, безумный сюрреализм – ты уже не умеешь реагировать на опасность, как полагается. Ощущение подмены понятий – что опасно, а что – нет. Отсутствие нормальной реакции на страх делает из тебя живую «пиньятту» – ты висишь в воздухе и безвольно ждешь, когда тебе прилетит битой и выпотрошит из тебя сладкое. Вспомнились Вадик и Светка, вспомнились Танечка-солнышко и неизвестная, сломавшая себе шею. Вспомнились не как люди, а как бесплотные рубежи, которыми отмерялось расстояние от ночи до утра в далеком, очень далеком прошлом. Я тогда боялась, а теперь… теперь до четырех утра жалуюсь бывшему мэру на бессонницу, засыпаю с ним на одном диване, и просыпаюсь от резкого света в глаза. И все, что чувствую – усталость и раздражение. Псих нес вахту в прихожей: оперевшись спиной на входную дверь, он терпеливо слушал наше брюзжание, пока мы не устали от собственного нытья, и вот теперь… Псих подходит к огромному панорамному окну, и только теперь мы все замечаем зарево – тонкая завеса света, которая разбавляет темно-синюю ночь желтым туманом. Я думаю о том, что этой ночью ко мне не пришел призрак Максима. Подхожу к Психу, глядящему куда-то вниз, и встаю рядом. Я перестала видеть кошмары? Олег поднимается с дивана и подходит к нам. Он встает по левую руку от Психа, я – по правую. Мы смотрим вниз: огромная стая бродячих собак превратилась в разноцветное месиво – они сгрудились единый ком, который движется, бурлит, переливается оттенками белого, бурого, желтого, черного, кишит, живет, и даже отсюда, не носом – разыгравшимся воображением – чувствуется смрад грязной шерсти. Просто все мои ужасы ожили. – Что это? – сипит Олег. Теперь, когда ночь сделала шаг назад, когда темнота отступила под напором искусственного света, здание, излучающее свет, выхватывает из темноты крыльцо, подъезд и небольшую часть улицы, ведущей к зданию, становится ясно, что… – Не узнаем, пока не спустимся, – говорю я. Слишком высоко, отсюда не видно деталей, а потому огромная стая собак похожа на комок цвета и движения. Она облепила что-то, сгрудилась в одной точке, жадно елозит в столпотворении тел, и лишь отдельные особи, крошечные как муравьи, бесятся на периферии. – Я никуда отсюда не пойду! – рыкнул бывший мэр. – И не н-надо, – тихо отвечает Псих. – Что ты имел в виду, когда спрашивал «все ли на месте?» – поворачиваюсь я к сумасшедшему. Он не смотрит на меня. Он поднимает огромную ручищу и проводит рукой по волосам. Он молчит, потому что все уже сказал. Мы смотрим вниз, и каждый из нас думает о том, чего никто не скажет вслух. А в следующий момент… Есть такие мгновения, которые своей резкостью, наглостью и неправдоподобностью выбивают из разума ощущение времени – когда событие обгоняет восприятие. Изменение внешней среды уже происходит, разум фиксирует его, но не может идентифицировать. Вы просто не понимаете сути происходящего и лишь фиксируете поток информации, но что это – движение, прикосновение, тепло, свет, звук… …это звук – громкий, пронзительный. Он так больно звенит в ушах, что каждый из нас как по команде зажимает руками уши. Это женщина. Динамики системы оповещения взвизгнули, захрипели под напором паники – она плачет. Вернее, она говорит, но слова прорываются сквозь всхлипы и завывания. Динамики системы оповещения плачут: – Пожа-а-алуйста! От этого «пожалуйста» льдом сковывает нутро. Я зажимаю уши, но она так громко, так горько рыдает… Динамики всхлипывают, урывками набирают воздуха, а затем: – Я прошу тебя! Умоляю! Ты ведь слышишь меня? Ты же видишь пропущенные… И твоя секретарь передавала. Я точно знаю – передавала! Всхлип, выдох – вдох, и дикий вопль: – Ответь мне хоть что-нибудь!!! Меня грубо хватают за руку. Отрываю руки от ушей – Олег бледный, как полотно кричит мне: – Открывай! – Что? – Открывай эту чертову дверь! – рявкает он. Бывший мэр разворачивается и бежит к двери. Я бегу за ним, Псих – за мной, а над нашими головами корчится и стонет женский голос: – Мы собрали больше половины. Продали квартиру, переехали в однушку, я взяла кредит, и Крутовские нам очень помогли, но все равно не хватает больше трети… Дверь открывается – втроем вылетаем в короткий коридор. Лифт – спускаемся этажом ниже, а дальше: пустые коридоры отражают звук, и он множится, становясь громче, разрастаясь слоями эхо: – Прошу, позвони мне… Выбегаем в общий коридор и бросаемся к лестнице, но тут Олег рявкает: – Лифт! Лифт работает! Мы бежим к нему. Псих первый и жмет кнопку – створки распахиваются, и никому из нас не приходит в голову напомнить, как это опасно. Залетаем внутрь, кнопку первого этажа, и пока мы спускаемся на первый этаж, динамики меняют тональность – из воя и крика рождается мольба охрипшего голоса: – Я умоляю тебя – ради всего святого… Бледное лицо Олега мгновенно покрывается испариной. – Ты же знаешь, – еле слышно шепчет динамик, – я никогда ни о чем тебя не просила. Но сейчас мне очень… Господи… Всхлип, вздох. Бывший мэр кусает губу, сжимает кулаки. Динамик воет: – Мне очень нужна твоя помощь!!! Я сжимаю зубы: спину пронзает разряд ,и острые ледяные игры прошивают нутро – тошнит, потряхивает. Она плачет. Она так горько плачет, что к горлу подступает ком. Лифт едет вниз, динамики выбившись из сил, на выдохе: – Олег, он ведь и твой сын тоже! Твою мать… Руки покрываются льдом и, волосы на затылке встают дыбом… Динамики воют, бессвязно причитают, пытаясь выдавить хоть слово. Набирают воздуха, собираются говорить, но истерика поперек горла – только безумное завывание, плач, судорожное дыхание… А затем все обрывается. Тишина, которая несколько долгих секунд сводит скулы и мозги, а затем размеренно-равнодушный голос автомата оглушает казенностью и металлической вежливостью голоса: «Сообщение оставлено… Если вы хотите сохранить сообщение, нажмите один. Удалить – два. Прослушать сообщение повторно…» Двери лифта открылись, и мы выбежали в холл первого этажа. Олег рванул к дверям быстрее нас. Псих обогнал меня, и я не сразу поняла, отчего сумасшедший так спешит за бывшим мэром. Но когда я увидела, как Олег на ходу лезет в карман… Увидев, учуяв нас за дверью, зашлись в диком лае собаки. Псих догнал Олега, схватил за свитер и рванул на себя. Собаки за стеклом двери дерут глотки, визжат, орут и встают на задние лапы от возбуждения. Псих перехватывает мэра: – Это не они! – орет он. Олег рычит, пытается отбиться, но Псих гораздо больше и умеет отключать у себя сочувствие. Он перехватывает больной рукой запястье мужчины, а здоровой – зажимает его голову под подбородком. Нос бывшего мэра тут же вспыхивает кровью – тот рычит, вырывается, машет руками, пытаясь вырваться. Что-то металлически звенит, несколько раз брякая по полу – я подбегаю совсем близко к двум мужчинам, нагибаюсь и поднимаю ключ. – Я забрала! – кричу я Психу. И тот отпускает бывшего мэра. Псих кричит сквозь тяжелое дыхание: – Это не они! – четко и ясно. Но тут же подбородок вытягивается вперед, вверх и заикание возвращается. – Он-ни же н-не их на-аказывают. Олег быстро и тяжело дышит, кривит изуродованное лицо, размазывает кровь под носом, а затем поворачивается и идет к дверям. Собаки по ту сторону заходятся лаем и визгом. Их морды тоже в крови. Мы все тяжело дышим. Мы все вымотаны. Мы все в полном дерьме, но, почему-то, каждому из нас кажется, что он увяз чуть глубже остальных. Олег подходит к дверям и смотрит на освещенную часть улицы. Часть стаи сыто разбрелась по углам, остальные раздирают то, что осталось от человека – они впиваются зубами, вертят мордами, выдирают куски плоти и скалят грязные клыки на собратьев. Но даже по одежде, которую разодрали в клочья, узнать, кто её носил, не составило проблем. В моей руке резная полоса металла – ключ. Я быстро убираю его в карман. Голос Психа, заставляет меня вздрогнуть, словно меня застали за воровством. – С-смотри, – говорит он. Я прослеживаю его взгляд и упираюсь в журнальный столик. Газета. Свежая газета. Это видно по белизне, аккуратно сложенных листов, по примятости толстой кипы бумаги, которую еще никто не разворошил, не потревожил. И еще – раньше её здесь не было. Пока Олег всматривается в мир за стеклом, мы подходим к журнальному столику. Псих берет газету, но даже не разворачивает – то, что нам нужно находится на первой полосе. Бывший мэр вытирает испарину дрожащей ладонью, невидящими глазами смотрит на стаю дворняг, а я и Псих смотрим на кричащий заголовок сегодняшней газеты: «Администрация подтверждает: бывший мэр скончался сегодня утром. По предварительным данным смерть наступила от обширного инсульта…» Я смотрю, как быстрым движением Псих складывает газету, наклоняется и запихивает под одну из тяжелых подушек кожаного дивана. Я говорю: – Ты уверен? Он кивает. – Псих, о таких вещах нужно знать… – еле слышно шепчу я, но в ответ он смотрит на меня такими усталыми глазами, что я осекаюсь на полуслове. – Зачем? – спрашивает он, и бросает быстрый взгляд на Олега – тот стоит напротив двери и разглядывает галдящую стаю по ту сторону стекла. – Это ни-ичего не даст. – Он будет знать! – шиплю я. – Ты же слышал – он мне не верит. Думает… – Ты с-свою правоту дока-азать хочешь или ч-человека спасти? – спрашивает Псих. Я затыкаюсь. Я чувствую, как подступает к горлу ком – ничего я не хочу. Псих говорит: – Бу-удем брать п-пример с отца нашего. – Ты о ком? – Всевышний не п-предупре-еждает тебя о дате твоей с-смерти. Динамики системы оповещения снова взрываются хрипом и скрежетом помех. Ночь, раскрашенная светом огромного здания, вновь оживает женским: – Пожа-а-алуйста! *** «Невозможно с достоинством и изяществом кричать от боли (от наслаждения тоже)1» Если записать на пленку отчаянье – красоты не будет. Задокументированная истерика не несет в себе драматической красоты. Отчаянье в его истинном виде – интимное откровение. И, как и любой интим, оно может быть красиво лишь в постановке – грим, свет, камера… Но когда оно являет вам лицо без прикрас, вы понимаете, что «невозможно с достоинством кричать от боли…» Вот уже три часа кряду мы слушаем записанное сообщение. Она плачет, она стонет, она хрипит от ненависти к нему и жалости к себе, и в сотый раз просит, просит, просит… «Пожалуйста!» Раз за разом. Мы уже знаем эту мантру наизусть. «Я умоляю тебя – ради всего святого…» Вика спряталась в ванной. Она говорит: «В комнатах нет динамиков. Если закрыться в ванной, спрятать голову в подушку, то почти ничего не слышно». Олег прячет лицо в ладонях, и откуда-то из них слышится: – Это грех прошлого из копилки Максима Андреевича. Он рассказывает нам о первом браке и неудавшейся любви. О том, как за три года закончилось то, что начиналось как эпоха – вспыхнуло и сгорело сухой соломой. Теперь мы знаем, о чем плачет женщина. Олег запинается, заикается, убирает руки от лица и морщится, всякий раз, когда повышает голос – нос резонирует и дает о себе знать приступами боли, от которых он замолкает, а мы слушаем: «…я никогда ни о чем тебя не просила. Но сейчас мне очень… Господи…» Он говорит, что в один прекрасный момент все его планы – хоккей, баскетбол, горные лыжи и мотоциклетный спорт… все обрушилось на голову битым стеклом, дробленым кирпичом и миллиардом выкуренных сигарет. «Пожа-а-алуйста!» Он горько ухмыляется: «Спастическая диплегия и спорт не совместимы». Я знаю, что значат эти слова, поэтому мне безумно хочется взять что-нибудь тяжелое. Олег монотонно рассказывает о множественных курсах реабилитации – медикаментозное лечение, ортопедия, ЛФК. Потом был развод и снова: медикаменты, ортопедия, ЛФК. В перерывах между ежедневными массажами и приемом лекарств его жена устало поглядывала на то, как медленно исчезают из квартиры его вещи. Ей было не до него. Бывший мэр говорит, что к тому моменту, как он окончательно съехал, дела у сына пошли в гору. Он говорит: «Ранняя диагностика решает очень многое. У них был хороший врач». «У них…», – думаю я, и опускаю глаза на свои сжатые кулаки. «Сообщение оставлено… Если вы хотите сохранить сообщение, нажмите один. Удалить – два. Прослушать сообщение повторно…» От встряски и повышенного давления у бывшего мэра снова идет носом кровь – он хватает первую попавшуюся тряпку, прикладывает к носу. Он бубнит откуда-то из складок ткани: «Мы уже год не жили вместе, когда бывшая жена нашла клинику в Китае». Она говорила, что там детей в, буквальном смысле слова, ставят на ноги. Бывшая жена бывшего мэра говорила, что понадобится не один курс, но в итоге ребенок будет самостоятелен, и не так разительно будет отличаться от своих сверстников. А потом назвала невероятную сумму. Он, бывший мэр – сейчас, бывший муж – тогда, обещал помочь деньгами. А потом его повысили: времени стало катастрофически не хватать… «Олег, он ведь и твой сын тоже!» Я поднимаюсь и говорю: – Я пойду, посплю немного. Псих поднимает голову, смотрит и молча кивает, а я прячу трясущиеся руки в карманы. Я разворачиваюсь и иду к лестнице на второй этаж – теперь это так же легко, как вернуться в отчий дом. За моей спиной гнусавит голос Олега: «Я замотался. Я совершенно забыл…» «… я никогда ни о чем тебя не просила…» Я поднимаюсь по ступенькам вверх так быстро, как могу, но все равно успеваю расслышать: «Это был последний раз, когда она звонила мне – оставила сообщение на автоответчике…» «…Крутовские нам очень помогли, но все равно не хватает больше трети…» Второй этаж, вторая дверь – я хватаюсь за ручку, поворачиваю. Я слышу: «Она все же нашла нужную сумму. Парень, и правда, вырос практически…» Я залетаю в комнату и закрываю за собой дверь. Здесь, в спальне, динамиков нет, и толстое деревянное полотно заглушает собой женский плач, но не выключает совсем, а потому я снова и снова слушаю, как женщина в тысячный, миллионный раз взвывает к тому, чего нет. Мое лицо кривится от подступающих слёз. Зачем ты это делаешь? Тварь! Ублюдок! Дешевый позер! Зачем мне все это? Ярмарка людских грехов, выставка людских пороков… Для чего мне смотреть на это? Ты пытался оправдаться? Хотел удивить меня тем, что есть на свете люди, творящие зло бездействием? Конечно, есть! Я и без тебя знаю тех, кто никого не убивал, бегая за людьми с битами и собаками – они просто отходят в сторону со словами «я замотался». Но этим фактом своего дерьма не обелить! Ох, как же я хочу ненавидеть тебя! Губы предательски дрожат. Чего ты-то ревешь, дура? Не тебе пришлось собирать хреналион денег, чтобы… Господи! Я закрываю лицо ладонями, чтобы никому на свете не показать, как мне надоел это цирк улыбающихся ублюдков. Гребаный сказочник… Как же уродливо все, что ты сделал! И твоя «Сказка», и твои дворняги, и твоя извращенная политика двойных стандартов! Убивать можно! Но не всех… Ненависть скатывается по лицу горячими каплями, оставляет блестящую полосу бесполезных сожалений – я беззвучно открываю рот, не в силах реветь вслух. Почему я должна разбираться в тонкостях людского сволочима? Зачем мне это? Я молча расходую последние силы – открываю рот, хватаю воздух и перемалываю его внутри легких клокочущей яростью. Паноптикум. Кунсткамера человеческих душ… Я и без тебя знаю, насколько мы все омерзительны! Зачем снова и снова тыкать меня носом в коллекцию людского уродства? Вцепляюсь в волосы, рычу сквозь сжатые зубы. Как же я хочу презирать тебя… Всхлипываю, поднимаю голову: все здесь – о тебе. Срываюсь с места, подбегаю к кровати, хватаю покрывало и срываю его. Облако пыли поднимается в воздух, оседает во мне черно-белым прошлым. Да пошел ты на хер со своими мразями! В твоем королевстве кривых зеркал не поймешь, кто – зверь, а кто – человек. Так что же ты предлагаешь? Ненавидеть всех людей заочно? Под покрывалом – одеяло, и я тяну его на себя. Оно скатывается на пол – пушистое, теплое, прячущее в воздушных складках и тонких переплетениях нитей мое прошлое. Оно, как и темно-синий свитер, как диван в гостиной, как стены «Сказки», помнит моего Короля наркоманов и проституток – звуки, запахи, голос, прикосновения, тепло… Оно подслушивало все наши разговоры, подсматривало за нами в моменты истинного откровения, прятало нас от всего мира… Я закутываюсь в него по всем этим причинам – я хочу вернуть все это себе, забрать назад мою собственность. Как же я хочу ненавидеть тебя… Знать бы – как? Я иду в ванную, открываю дверь и оказываюсь в тесном мирке, наполненным искусственным светом. Закрываю дверь, щелкаю выключателем – становится темно и почти тихо – плач женщины становятся еле различимым, как далекое прошлое. Забираюсь в ванную и ложусь на дно, словно в колыбель. Я рыдаю, всхлипываю и яростно учусь ненавидеть того, кого нужно ненавидеть. Я кутаюсь в одеяло, как в память – я хочу, чтобы воспоминания обнимали меня. Как же я хочу ненавидеть тебя… Пожалуйста, забери меня отсюда. *** – А если она сделает это снова? Огромный, сутулый, грустный мужчина поворачивается к мальчику и сочувственно смотрит. Взгляд из-под тяжелых надбровных дуг, кустистых бровей с нежностью смотрит на такого маленького, но уж такого взрослого человека. Все он понимает, все соображает, и соврать ему уже не получится. Поэтому огромный дядька врет самому себе: – Не сделает. – Откуда ты знаешь? – настырно шепчет парень. Они стоят недалеко, поэтому шепчут, ведь глухая тишина огромной комнаты множит каждое слово, а они не хотят (боятся, боятся!) потревожить этих двоих. Огромный человек пожимает сутулыми плечами: – Врачи сказали. – Да что они знают!? Что они вообще… – Тс-с… – шипит огромный дядька, и огромной ручищей прижимает к себе мальчишку. – Тише, тише… Мальчик топит невысказанные слова, обиду и страх в складках пальто. Он зарывается носом в мягкий кашемир, чувствует, как ткань пропиталась влагой – с самого утра моросит мелкий, противный дождь. Он поднимает голову и смотрит на тех двоих. Она совершенно жуткая. Не человек – оболочка: сухая, безжизненная, болезненно-белая, лишенная души. Словно вся вода из нее вышла и осталась лишь сухая, выжженная временем, кора безнадежно больного дерева. Она скрючилась в инвалидном кресле и пусто смотрит на мужчину. В её глазах ничего нет: ни боли, ни страха, ни сочувствия, ни сожаления. Взгляд её – остаточный рефлекс. Её зрачки – пустые, полые трубы, и на том конце взгляда никого. Пусто. В кресле – пусто, и то, что там напоминает человека, лишь призрак неудавшейся затеи. Озорство и ребячество – так сказал отец. Сказал, а теперь сидит на полу прямо перед инвалидным креслом, гладит её ноги и что-то тихо бормочет. Она смотрит на него, но не видит. Он говорит, говорит, но кроме него самого, эти слова никому не нужны. А ему нужны. Очень. Он все время с ней говорит. Все время. Даже когда она не хочет его слушать, когда не слушает, когда отсутствует в собственном теле, вот как сейчас… – Где Егор? – тихо спрашивает мужчина. – В своей комнате, – бубнит Максим откуда-то из пальто. – Он её боится. Мужчина кивает и проводит огромной ладонью по соломенной макушке. Мальчик поднимает голову, смотрит на него и спрашивает – серьезно так, совсем по-взрослому: – Дядь Коль, а если она на нас бросится? Ну… с ножницами. Дядя Коля хмурится и отводит взгляд. Огромный, сутулый, сгорбленный под тяжестью своего вранья, он молча изобретает новое. Он долго и мучительно выдумывает параллельную вселенную, где женщину можно оправдать хоть чем-нибудь, и там, в глубине бесполезных аргументов он находит самый идиотский: – Посмотри на неё, Максим. Кого она может тронуть? У неё нет сил даже на то, чтобы сидеть ровно… – говорит огромный человек… …и ошибается. В сотый раз в миллионный, как и все большие мужчины, он недооценивает силу хрупкости: если вы хотите мстить изощренно, вам необходимо родиться женщиной, ибо только ей, крошечной и хрупкой, эволюция подарила изобретательность взамен нахрапа, чутье взамен наглости, тонкие, острые лезвия когтей, спрятанные в подушечках мягких лап… – Дядь Коль, ей нужно помочь, – говорит мальчишка. Максим смотрит на большого, сильного взрослого и говорит. – Помоги ей. Дядя Коля открывает рот, но ничего не отвечает. Помощь – удел сильных… или не только?Глава 7. Фокусник не всегда будет рядом, верно?
Не поняла, как провалилась в сон, но тем контрастнее мгновение пробуждения: острое, тонкое, ледяное – легким нажатием по согретой, обезоруженной сном сущности – взгляд, как прикосновение. Открываю глаза: кромешная тьма и тишина, а я на дне ванной в старом одеяле. Не затылком – всем своим существом чувствую, как он смотрит на меня. Поворачиваюсь и долго вглядываюсь в темноту, словно могу увидеть там хоть что-то, кроме разнообразных вариаций черного, рисующих смутный силуэт. Я говорю: – Давно ты здесь? Отчего-то мне кажется, что он пожимает плечами, а может, он улыбается, а может, ничего не делает и молодое лицо просто смотрит в темноту, спрашивая: – Как настроение? Я отвечаю: – Отлично. Молчание, легкая рябь насмешки в воздухе. Её можно чувствовать: не кожей, но тем, что называется условным рефлексом – он вырабатывается, он встраивается, он становится частью тебя, и ты уже не понимаешь, как это работает, просто чувствуешь каждое движение в крошечной темной комнате, словно электрический импульс, будто твоя кожа напичкана ампулами Лоренцини. Я говорю: – Чего тебе? – Ты очень плохо спишь. – А то я без тебя не знаю. – Я могу помочь. Я замолкаю. Заманчиво и лживо. Он поднимается и делает несколько шагов. Тихий шорох одежды, легкий трепет воздуха – он садится рядом со мной, и меня омывает легким бризом выветрившегося парфюма. Вдох, выдох, а затем тепло ладони на моей щеке. Я закрываю глаза, и тихо говорю: – Как же мне надоели эти игрища… – убираю его руку от своего лица. – Не трогай. Он смеется. Я, наверное, еще много чего могу добавить, но я молчу: ни сил, ни желания говорить не осталось. В темноте ночи секунды совершенно другие, и время иное – нагое, красивое в своей откровенности. Я безумно люблю ночь за её тишину, за её невесомость, за тонкое чувство такта: опущенные ресницы, полумесяц улыбки и хрупкие ладони, закрывающие уши. Она очень ловко навострилась отворачиваться имолчать, ведь она оттачивала это умение миллиардами лет – самая древняя лгунья. Она умело прячет, но еще лучше ей дается приукрашивать: мастерица, искусница, она прядет из ночного воздуха тонкое полотно тумана, на ощупь невесомое, бархатное, слабо пахнущее свежестью, грозой, предвкушением, и они прикрывают собой любое уродство. Она из любого дерьма сотворит загадочный силуэт, полный магических тайн. Он говорит: – У меня для тебя подарок. И я слышу тихий скрип вентиля… Меня окатывает ледяной водой. – Твою мать! – подскакиваю я. Призрак смеется, я пытаюсь выбраться из кокона одеяла: ноги путаются в складках ткани, холодная вода быстро пропитывает, утяжеляет и ткань, и та еще крепче впивается в ноги, пробирает холодом, подступающей воды. Он хохочет, помогая мне выпутаться. В темноте ванной слышатся возня и его смех: – Нравится? С огромным трудом я выбираюсь из ванной на кафельный пол: – Вот ублюдок! – рычу и в кромешной темноте я хватаюсь за его руку. Вода с моих ног льется на кафель, и он мгновенно становится скользким. Я вцепляюсь в него, он подхватывает меня, и я чувствую его руку на моей спине. Он притягивает меня к себе, и легкая вибрация гаснущего смеха прокатывается по моей щеке. Я хватаюсь за него, как за спасательный круг, который рада бы проткнуть чем-то острым, но я вцепляюсь в широкие плечи. Он прижимает меня крепче, я зарываюсь носом в основание шеи, где она плавно переходит в плечо – там тепло его тела, там особенная, свойственная только ему и еле различимая среди прочего, мелодия запаха кожи. Теперь ничто не мешает мне узнавать его, и мое тело мгновенно вспоминает вкус страха – ледяная рябь изнутри волной к периферии. Вздрагиваю и еще сильнее сжимаю в ладонях ткань кофты. Он говорит: – Ты слишком зажата, – и руки обнимают меня, чтобы дать возможность губам пробежаться по плечу. – Не умеешь получать удовольствие от происходящего. Я зажимаюсь, изворачиваюсь: – Да отстань ты… Призрак не смеется, не кривляется – он повторяет то, что уже говорил мне, когда в кромешной темноте я слушала песню о любви. Он тихо шепчет: – Фокусник не всегда будет рядом, верно? Все верно. И теперь некому меня спасать. Страх – ледяной волной вдоль позвоночника, и подступающая паника – на выдохе: – Ты не похож на него. Он ухмыляется: – Даже если и так, что с того? Сейчас это имеет значение лишь для тебя. Тиски рук крепче и горячие губы оскаливаются, острая кромка зубов прикусывает – не больно, просто унизительно. Нагло, грубо, слишком интимно даже для того, кто чаще всего был врагом. Или заклятым соратником? Или… Он беззастенчиво прижимается ко мне бедрами, ловит губами мои губы. Неужели я плачу? Я говорю: – Динамики молчат. Он едва заметно кивает. Вибрация по коже: – Да. Сегодня день подарков. – Я пить хочу. Все смолкает: голос, прикосновения и неприкрытая наглость. Он вздыхает: – Ну, из крана пить я бы не советовал – в трубах воды несколько месяцев не было… И снова тишина, где только я излучаю жизнь – мой тихий плач, мое жалкое всхлипывание. Упираюсь в плечо врагу, словно самому близкому другу, а он молча слушает меня, и хотя мне о многом можно зарыдать вслух, я бесполезно скулю о том, что не могу выразить ни одним словом, ни миллиардом: как вы мне все осточертели! Как надоели мне люди-звери, как хочется есть и пить, в конце концов. И, да, я действительно почти не спала в последние несколько дней, и если и был во мне какой-то запас прочности, то весь вышел. Тело совершенно выдохлось, вымоталось и сил во мне только на бесполезное, бестолковое нытье. – Я помогу тебе уснуть, – тихо говорит он, и теперь его прикосновение оживает теплотой на моем лице – он нежно проводит по моей щеке, но мне от тепла руки не становится легче. Заманчиво и лживо. Хочу, чтобы рядом был близкий человек. Я безумно хочу обнять родное. В темноте шуршание одежды, а затем звук отвинчивающейся пластиковой крышки. Моя вода давно закончилась, и я реагирую на этот звук, как собака Павлова – рот наполняется слюной. В моих руках оказывается бутылка, и я делаю несколько жадных глотков – на сухом языке вода горчит, и эта горечь холодом по горлу, внутрь меня, как сход лавины. Я всхлипываю, а он говорит: – Совсем расклеилась. Я киваю, понимая, что он этого не увидит. – Горячая вода тоже есть. Я осекаюсь, потому что слышу издевку. Замираю, вслушиваюсь, облизываю губы – знакомая горечь. Отталкиваю его, двигаюсь к стене и, едва не расшибаю себе нос, натыкаясь на неё. Шарю по стене, нахожу выключатель и щелкаю. Комната заливается мягким светом. Я смотрю на высокую фигуру, на крупный локон светлых волос и чувствую, как мягким теплом разливается по телу равнодушие. Я подхожу вплотную – смотрю на легкую вуаль длинных ресниц, вижу собственное отражение в хрустальных глазах, прекрасно-пустых в своей ненависти ко всему живому, и ощущаю безразличие, текущее по венам. Безразличие это родилось не в сердце, а в желудке. Я беру бутылку из его рук и смотрю: на самом дне прозрачной бутылки плавает крошечный осколок «панацеи», который вот-вот растворится в воде до конца. Поднимаю глаза и смотрю на Белку. Пухлые губы растягиваются в улыбке, но глаза остаются безучастными – половинчатая ухмылка озаряет молодое лицо. Злобный клоун. Он поднимает бутылку и с силой встряхивает её, и остатки таблетки растворяются в воде. Он прикладывается к голышку, делает глоток и нарочито медленно облизывает губы. А я гадаю, сколько таблеток «панацеи» было вообще. Он словно бы читает мои мысли: – Тебе хватит, – говорит Белка. – Посторожить тебя в ду́ше? Мой рот растягивается в улыбке, и глядя на неё, прекрасный Херувим словно спотыкается – легкая тень недоумения. А потом я смеюсь. Сквозь слезы мой смех сильно отдает истерией, но мне все же смешно – жалкий, маленький трус, которому всегда приходится полагаться на единственный весомый фармо-довод в своем кармане. Ни изобретательности, ни элегантности, ни красоты упрощения: никаких иголок под кожей, никакого сверла без анестезии и пыток каплей воды. Никакого страха нет – сплошное позерство. Все до примитивности просто. Максим умел сделать так, что человеку становилось неловко, страшно, жутко, больно одними словами. Максим умел унизить, вытащить больное, вскрыть нарыв, но при этом никогда не брезговал работать руками. Максим любил крайности и простоту – либо битой по лицу, либо поселить в твоей голове мысль о том, как легко вырастить оскотинившееся животное из своего любимого ребенка, ведя его дорогой благих намерений, и смотреть, как идея эта растет, развивается, пожирает тебя изнутри. А Белка этого не умеет. Поэтому – «панацея». Везде и всюду, как самое простое и незатратное средство. И если уж он убьет меня, то сделает это бездарно. И мне становится смешно. Ох, уж эта «панацея»… как быстро работает! Я смеюсь так искренне, что не могу успокоиться. Я зажимаю рот руками и думаю о том, что даже садистом можно быть весьма посредственным. А мой смех рассыпается дробью по ванной комнате, отражается от стен, скачет по полу россыпью крошечных стеклянных шариков. Давлюсь смехом. Где-то на задворках разума, еще не затуманенного наркотиком, я понимаю, что получу – вот прям сейчас. Рукой, или коленом под дых, а может просто ладонью наотмашь – даже этого мне будет достаточно, чтобы заткнуться. И, вроде бы даже боюсь этого, но… Но Белка молча смотрит на меня: улыбка окончательно растворяется в идеально выверенных чертах молодого, красивого лица. А я смотрю на него в ожидании боли и жду, когда же он прекратит мою истерику. Он обходит меня, открывает дверь и исчезает в проеме, громким хлопком закрывая нашу беседу. Здесь и сейчас я вспоминаю, что он любил Максима не меньше меня. Истерика сменяется усталостью – во мне расцветает пустота. Я полна «панацеи». Она разлилась по всему телу, и теперь оно стало полой оболочкой. Все-таки была одна таблетка, а может и вовсе половина, ибо успокоительный эффект – побочное ответвление. Будь это полная доза, я бы уже ловила крошечных разноцветных слоников, бегающих по полу ванной, за их прозрачные крылышки и рассаживала меленьких пищащих тварей по своим карманам. Но взамен полноценной галлюцинации и я получаю спокойствие – тихий стук сердца, отяжелевшие веки и полумесяц улыбки. Я все еще хочу есть и пить, я все так же напугана и одинока, но все эти составляющие отделились от моей сущности и, на короткое время превратились в акварельный фон меня – я словно смотрела на них со стороны, и они больше не руководили мной. Они повисли в воздухе огромными разноцветными шарами. Хочешь – бери их с собой, хочешь – нет. И я не взяла. Я выключила воду в ванной и не притронулась к одеялу – оно так и осталось мокнуть на дне. Я сняла с себя одежду, открыла прозрачную дверь душевой, вывернула оба крана на всю и отступила назад – трубы взревели, захрипели, что-то внутри забулькало, затрещало, а затем из широкой, квадратной лейки в потолке ринулись струи грязной, ржавой воды. Я смотрю, как вода из коричнево-рыжей становится блекло-оранжевой и думаю о том, как стало легко. Я вижу, как стеклянный куб душевой заполняется паром, и мечтаю смыть с себя грязь. И когда вода становится светлой, я шагаю внутрь.Я лежу на кровати и смотрю ночь за окном, как кино. Я больше не думаю о том, как красива бесконечная вселенная – мне плевать на её красоту и бесконечность. Веки такие тяжелые. Мой взгляд лениво чертит полосы, разделяя черный лоскут неба на колотые витражи, медленно перемещается из одного края вселенной в другой, а затем ползет по раме огромного окна, перемещается по дереву, вьется по потолку: в моих зрачках отражаются разноцветные шары – голод, страх, жажда, боль, усталость. Странно смотреть на себя со стороны. Гребаная «панацея». Я вздыхаю, закрываю глаза и снова, как и в миллиарды раз до этого, без помощи всякого фарм-волшебства, пересекаю полмира, отматываю назад шесть часов и оказываюсь на другом краю земли. Я не гуляю по тихим улочкам, не слушаю непривычную речь незнакомых мне людей, я – невидимой тенью к аккуратному домику, в крошечную комнату второго этажа: там самое дорогое сокровище, надежно спрятанное, укрытое пушистым одеялом, в разноцветной пижаме читает «Шагающий замок» перед сном. Спокойной ночи, Пуговица. Тяжелые веки – вверх, вниз, вверх… Я поворачиваюсь. Пожалуйста, приходи. Сгибаюсь пополам, сжимаюсь в тугой комок. Мокрые волосы, его футболка, я – собрание никому не нужных деталей, и без моей дочери, без моего Короля совершенно бесполезна. Хочу, чтобы мир снова стал огромной песочницей. Кто-то огромный и сильный, пожалуйста, возвращайся! Взмах тяжелых ресниц. Еще один. И еще… Тяжелые веки закрываются, и я тону в густом сиропе кромешной тьмы…
Максим стоит у окна и смотрит на меня. Тяжесть моих ресниц мгновенно испаряется, тяжесть моего тела растворяется в крови, обнажается нежностью, бежит по венам, просачивается в легкие, поднимается по горлу, превращаясь в тихое: – Больше не уходи от меня, ладно? Его губы рисуют удовольствие – легкая улыбка с оттенком смущения, и стальные глаза становятся цвета грозового неба – клубящиеся черными тучами, бескрайние и бездонные. Они – жестокие, холодные, как будто немного уставшие – обнажают любовь, беззастенчиво лаская меня, гладя, любя каждую линию, каждый изгиб моего тела. Впервые в жизни я думаю, что люблю свои сны – обожаю свои кошмары. Здесь, где нет ничего нормального, обыденность лишается права голоса. Мне кажется – я вижу в Максиме «Сказку»… Она клубится внутри моего Короля иссиня-фиолетовым дымом, заполняет его, вьется полупрозрачными завитками сумасшествия цвета индиго, сверкает миллиардами звезд, искрится любовью и ненавистью… Я поднимаюсь, зачем-то поправляю футболку, пряча бедра… Между нами давно нет лишнего – стеснение, показное кокетство, искреннее смущение – все это пройдено. Все это уже не про нас. Мое тело изучено, его уродство обнажено, так какой смысл прятать то, что мы знаем друг о друге наизусть? Господи, успеть бы до того, как все происходящее превратится в безумный фарс, пляску больного воображения. Слезаю с кровати и замираю – я смотрю на него и мне нечего сказать. Он такой настоящий, он так близко… – Господи… – шепчу я. Никаких игр, никакой боли, просто Максим – он смотрит открыто, он не прячется за ненавистью. Он говорит: – Я соскучился. И больше ничего не ждет. Шагает – ладони на мою шею, тянут на себя, и мой Максим превращается в прикосновение – на моих губах легкий, как перышко, поцелуй. Его губы еле касаются моих, волна горячего дыхания – сладким ликером – сердце взрывается, легкие наполняются словами: – Мне так не хватает тебя… – шепчу я. Серые глаза видят меня насквозь, он ласкает мою любовь большим пальцем по моей щеке, – Пожалуйста, не уходи. Он целует меня. Его губы раскрываются – мои губы ловят Максима, пытаются удержать. Чувствую сладость языка, хочу поймать его, вобрать в себя любимое тело, но отдаю больше, чем есть во мне. Забирай все! Все! Все во мне – твое. Его рука крепче сжимает шею, вторая спускается по спине – пальцы сжимают тонкую ткань футболки и тянут наверх. Секунда – и я совершенно нагая. Он отрывается от моих губ, взгляд нежно ласкает мое тело… Я – самое совершенное создание! Нет тела прекрасней моего – шепчут его руки. Они прикасаются ко мне, они гладят, ласкают, рисуют вожделение тонкими завитками нежных прикосновений. Они рассказывают мне, как нежна розовая плоть соска, губы вторят его рукам – он наклоняется, и они нежно касаются, обвивают, язык дразнит мое тело. – Хочу тебя. Он отрывается от меня, стаскивает с себя свитер и джинсы. Я смотрю на любимое тело, прикасаюсь, провожу руками по груди, спускаюсь вниз – ладони скользят по шелковой коже, узнают рельеф тела, впитывают жар и самый удивительный из всех ароматов – я вдыхаю запах его тела, пока мои пальцы забираются под тонкую ткань нижнего белья, цепляют и тянут вниз… Мой Максим – сладкий, безумный, беззащитный перед моим руками замирает, потому что они ласкают и любят его. Без стеснения, без ложной скромности – мой Король нелюбимых, я люблю тебя! Каждое движение моих рук ускоряет его дыхание. Он притягивает меня, целует, а я люблю его, и каждое движение моих нежных пальцев приближает его оргазм. Он останавливает меня: – Не торопись, – выдыхает он, а затем толкает меня на кровать. Я падаю, смеюсь, а он даже не улыбается – он залезает на кровать, забирается сверху и закрывает собой целый мир. Ни единой живой души, кроме нас – мы единственные люди на всей земле. Самые любящие, самые любимые – единое целое, в коконе любви, такой тонкой, такой прочной и сильной. Мои ноги обвивают его бедра – иди ко мне, забирайся в меня, забирай все, что у меня есть. Тяжесть любимого тела ложится на меня, руки обвивают, пряный и легкий аромат тела обволакивает. Его тело подчиняет, растворяет меня. Я – продолжение его рук. Я – тонкое послевкусие запаха любимого тела. Я – любовь… Его рука скользит по внутренней стороне бедра. Весь мир – секунды до его прикосновения, и вот пальцы прикасаются к нежной плоти – гладят, ласкают. Мои губы рождают стон – желание горит и пульсирует во мне, ускоряя сердце. Он целует мои губы, но они не отвечают – они пытаются схватить воздух, которого не почти осталось. Мои руки цепляются, тянут его, ноги сжимаются, тело выгибается, льнет к моему любовнику… Его горячая плоть прикасается, ласкает, нажимает… – Боже мой… …проникает, заполняя собой меня. Мой стон… Мои губы, мои руки – мое тело ловит оргазм в каждом движении его тела. Пальцы впиваются в его спину, губы рождают сладкие звуки, слова… Его рука скользит по бедру, забирается по ягодицы и притягивает к себе – сильнее, глубже, быстрее… Мое тело сжимается, плавится раскаленным стеклом в его руках и ловит любое движение следом за его бедрами, повторяя ритм его тела, становясь его музыкой. Только не отпускай меня! Я растворяюсь. Я – движение, прикосновение, шепот, стон… Я – любовь. Задыхаюсь, впиваюсь, обвиваю – он живет во мне. Быстро, сильно, сладко. Каждое движение его тела, приближает оргазм – мое тело стонет, сжимается, замирает и… Раскаленная нежность взрывается внутри – я захлебываюсь, задыхаюсь. Чувствую его оргазм, слышу его дыхание, чувствую боль от пальцев, сжимающих мое тело… Хочу вобрать его в себя, забраться в него, поглотить и жить в нем вечно. Любовь разливается по нашим венам – мы единое, мы чувствуем одинаково. И слов не нужно – я чувствую его любовь внутри. В тишине, в сладком одиночестве, мы целуем друг друга, наши руки ненасытны, жадны, а тела так близки, что сливаются воедино – где начинается он, где заканчиваюсь я, уже не имеет значения. Мое тело – наш храм. Мгновения, когда в близости нет физического. Я прошу: – Останься со мной. Прошу тебя не оставляй меня! Он говорит: – Все будет хорошо… Он ускользает, тает, растворяется. Я хватаюсь за него, я впиваюсь в гибкую, жилистую шею – мои ногти оставляют алые борозды. Я проклинаю свои кошмары, кричу или плачу, я умоляю и торгуюсь, я ловлю его… *** Рука ложится на спину девушки: ладонь медленно скользит по лопатке, смещается к центру и пальцы медленно спускаются вниз по впадине позвоночника, подушечками пальцев отмеривая бугорки позвонков – один, два, три… Девушка просыпается: она открывает глаза, отрывает голову от подушки и оборачивается – заспанное личико Вики озаряет узнавание: – Ну, наконец-то… – недовольно бубнит она. Она поднимается и садится на кровати, трет ручками заспанное лицо. Все это время он молчаливо наблюдает за её движениями: его глаза смотрят, как изящные кисти рук складываются ковшиком, чтобы прикрыть зевающий ротик, наслаждаются трепетанием длинных ресниц, пытающихся смахнуть с себя сон. – Нам пора, – говорит он. Вика смотрит на него: – Ты мне поесть привез? Он кивает: – Будет много еды. – Слава Богу… – бубнит девушка и слезает с кровати. *** Белка говорит: – Ну и зачем ты это сделал? Псих ничего не отвечает. Псих громко и быстро сопит, исподлобья смотрит на Белку и молчит. Белка в деланном недоумении разводит руками, мол «ну вот зачем ты так?», а затем подтверждает жест словами: – Я старался, старался… Псих бросает быстрый взгляд на бывшего мэра – тот лежит на полу – но тут же отводит глаза от, раскинутых в стороны, рук и ног, поднимает голову, и взгляд из-под тяжелых надбровных дуг ловит каждое движение мелкого ублюдка. А мелкий ублюдок, немногим ниже огромного дядьки возмущен и расстроен: – Он же должен был знать… Как же романтика фатума? – Белка делает легкий взмах рукой в сторону Олега, и ствол Glock матово переливается в тусклом предрассветном мареве. Взгляд Психа неотрывно следит за дулом глушителя, матовым корпусом пистолета, и руки сумасшедшего, зажатые металлическими браслетами наручников, непроизвольно сжимают кулаки. Грудная клетка Психа, словно огромные кузничные меха, быстро и шумно качает воздух, так что в кромешной тишине и сером предрассветном воздухе есть лишь звук дыхания и запах пороха. Выстрел прозвучал совсем недавно, но, кажется, минули столетия между незатейливым диалогом бывшего мэра с Белкой, и бывшего мэра, лежащего на полу с дырой во лбу. Разговор был очень коротким: – Если согласишься встретиться со своим сыном и честно признаться ему, что забил на его лечение – будешь жить. – Согласен! – не раздумывая, ответил Олег. А потом прозвучал выстрел. Бывший мэр рухнул на пол, а Белка пробубнил: – Жалкая мразь… – а затем поднес глушитель к носу и шумно втянул носом. – Мне нравится запах, – сказал он, обращаясь к Психу, – а тебе? А Психу очень хочется, чтобы палец парня на спусковом крючке дернулся так сильно, чтобы и предохранительный крючок тоже сработал. Псих мечтает, чтобы Белке снесло полчерепа. Но Белка недовольно мурлычет: – Эта мразь даже думать не стала. – Знаешь, – глухо басит Псих, – исповедоваться гораздо сложнее, чем тебе кажется. Может, он и не смог бы… – Смог бы, – отрезает Белка. Теперь бывший мэр, и вообще, во всех отношениях совсем бывший, уже ничего не сможет – бывший-мэр-мразь лежит на полу, и из его головы вытекает гранатово-бордовая лужа. Белка подходит к Олегу, останавливается в шаге от тела и смотрит на него, а затем спрашивает, обращаясь к Психу: – Как думаешь, это похоже на инсульт?
Глава 8. Ненавидь меня – говори со мной
«Совсем как неживая», – подумал Максим. Он смотрел на женщину и думал о том, как бы он назвал её, если бы осмелился открыть рот? Как звучит её суть? Какая она на звук? Максим разглядывает складки длинной, широкой юбки, которые полностью прячут её ноги, и только колени остро выпирают под тканью одежды, словно остов, сожженного дотла, дома. Мама? Нет. Она права – мамой она никогда не была. Он смотрит на тонкое, тщедушное тело, на ткань кофты, буквально ввалившуюся внутрь её тела – даже отсюда, в нескольких шагах от неё, кажется, что там, под одеждой, остались только кости. Может быть, по имени? Но он не может вспомнить её имени, потому как его присвоил себе отец: он единственный, кто произносит его, но делает он это так тихо, так интимно, что никому, кроме них двоих его не слышно. Он смотрит на бледно-серые кисти рук и непроизвольно сравнивает их с лапами мертвых птиц. Значит она просто… женщина? А так бывает? Максим разглядывает хрупкое существо в инвалидном кресле и впервые в жизни ему в голову приходит грубая, мерзкая, жестокая мысль – теперь она и женщиной быть не захотела. По крайней мере, в основополагающем, для женской физиологии, смысле. Максим слышал разговор отца и дяди Коли: врачи сказали, что пришлось вырезать абсолютно все – матку, оба яичника, бо́льшую часть влагалища. Она разодрала в клочья все, до чего смогла добраться. Они удалили это, не задумываясь, ведь без репродуктивной системы женщина может жить, а вот без кишечника… Полметра тонкого, и небольшая часть толстого кишечника. В какой-то момент они уже не надеялись выцарапать её с того света, ведь она должна была умереть от потери крови еще до приезда «скорой». Максим смотрит на человека в инвалидном кресле и чувствует, как желудок превращается в ледяной ком: у неё внутри огромная дыра. Поэтому она так скрючилась, сжалась – она прячет её в своем теле, словно теперь, когда дело сделано, она стеснятся своего поступка. Она поднимает стеклянные шарики невидящих глаз… Её лицо стало узким и сухим: щеки ввалились, пергамент кожи обтянул остов лица, и теперь скулы и нижняя челюсть стали острыми, словно бритва. Она смотрит на него своими огромными глазами и Максим видит, что сталь покинула радужку – они превратились в полупрозрачную мутную акварель. И вот тогда рождается цвет: сердце мальчика взрывается алым. Красная любовь быстрыми толчками от сердца к периферии – ему так жаль её. Алыми завитками нежности, по венам и нервным окончаниям, тонкими побегами любви к совершенно чужому человеку (я хочу помочь тебе), заполняя нутро сладостью с послевкусием горечи на губах, заставляя бессильно сжимать кулаки…(Как тебе помочь?) Она смотрит на маленького человека, а затем её веки, тяжелые, налитые свинцом, медленно опускаются, чтобы с огромным усилием снова подняться наверх – её взгляд медленно и лениво ползет от лица к груди, запинаясь и срываясь, спускается по животу, ногам и упирается в пол. Максим бросает взгляд на столик: там все пестрит и рябит разноцветными надписями коробочек и бутылочек. Там, словно грибы после дождя расцвела яркая поляна непонятных слов: на картонных пачках и пластике, на бутылках и блистерах – ничего из написанного Максиму не знакомо, но одно ему ясно – в данный момент она почти ничего не соображает. Почти… Она поднимает глаза и смотрит куда-то за спину: секунда, другая, и вот каменное лицо еле заметно озаряется светом – белесые, бесцветные глаза вспыхивают металлом. Она обращается к пространству за его спиной: – Привет. Максим оборачивается. Позади него переминается с ноги на ногу Егор. Бледный, напуганный, он стал белым и почти прозрачным от страха, его взгляд мечется между братом и человеком в инвалидном кресле, а губы еле заметно дрожат: – Я пришел за тобой, – едва слышно шепчет мальчишка брату. – Ты пропал… – Я сейчас приду, Егор, – отвечает Максим. – Возвращайся в комнату… – Нет, нет! – человек в кресле оживает скрипучим голосом, и оба мальчика поворачиваются к ней. Она впилась стеклянными глазами в Егора и скрежещет, словно старые дверные петли. – Подойди. Егор не слушает её – он вопросительно смотрит на брата. Как и всегда. Каждый раз, когда он не знает, что делать он спрашивает Максима: «Скажи, что мне делать?» Вот и сейчас, не словами – одними глазами, губами, раскрытыми в немом вопросе, он спрашивает: «Что мне делать?» Максим сомневается, Максим боится, Максим болеет дурным предчувствием – алая любовь в теле огибает сомнения, как вода огибает поваленное дерево на пути русла реки, но глубоко, где-то в животе рождается знакомое темно-синее… Человек в инвалидном кресле машет иссушенной рукой, подзывая Егора к себе, а Максим судорожно ищет правильный ответ. Внезапно он вспоминает: «Посмотри на неё, Максим. Кого она может тронуть? У неё нет сил даже на то, чтобы сидеть ровно…» Дядя Коля не станет врать. Он никогда его не обманывал, он всегда был на его стороне, и раз он говорит, что она не опасна… Максим поворачивается к Егору и кивает. Тот быстро подбегает к брату, становится рядом с ним и хватает его руку. Максим сжимает крохотную ладошку и чувствует, какая она холодная. Она оба переводят взгляды на человека в инвалидном кресле, а она… Медленно, очень медленно поднимает трясущуюся руку, заносит её над столиком и берет пластиковый бутылек. Открывает и: одна, две, три… Немного подумав, она вытряхивает еще две таблетки. Ожившие глаза женщины смотрят на Егора, не мигая, а раскрытая ладонь, сухая, как ветка мертвого дерева тянется к мальчику. – Хочешь витаминки? – спрашивает она Егора. Дядя Коля врать не станет. – Они полезные, – говорит человек в кресле. (Посмотри на неё, Максим. Кого она может тронуть?) – От них маленькие мальчики растут большими и сильными… – шепчет она. Дядя Коля никогда не обманывал… *** Моргаю, щурюсь, закрываю глаза и тру веки с такой силой, что становится больно. Потом снова открываю: нет, не показалось. Мой взгляд снова перескакивает со стены на дальний край кровати, где лежат джинсы и свитер. Эта идиотская песня… Я снова поднимаю глаза и смотрю на стену. Собаки мертвы. Меня пробирает до костей и не только от холода, но все же… Поднимаюсь с кровати – слишком резко – голова идет кругом. Замираю, закрываю глаза и жду, пока земля не перестанет вертеться. Становится легче, и я подхожу к окну и закрываю его. Лучший будильник – настежь распахнутое окно. Особенно, если человек в одной футболке, а одеяло мокнет в ванной. Я смотрю на мир за стеклом и не могу разобрать – ранее утро или вечер? «Панацея», будь она не ладна, выветривается очень плохо: остается в крови долго и покидает её с большой неохотой, вцепляясь в тело, как натасканный бойцовый пес. Я снова поворачиваюсь к стене. «Собаки мертвы», – так там написано. Не кровью, слава Богу – маркером. Белой краской-карандашом на темно-синей стене: «Собаки мертвы». Мне полагается радоваться? Я сплясать должна? Вспоминаю, что мне холодно и возвращаюсь к кровати. Нижнее белье – не ахти какое, но новое и мой размер. Кто-нибудь, вырубите звук! Протягиваю руку и вижу, как еле заметно дрожат пальцы. Вижу дрожь, но не чувствую – это «панацея». Вот она, родненькая. А ведь это только её «хвост» – бо́льшая часть уже выветрилась. Стаскиваю с себя футболку и облачаюсь в нижнее белье, а вот джинсы… Это мои джинсы – мои старые джинсы. Те самые, в которых я была в «Сказке» впервые. Я удивлена? Ни фига я не удивлена! Я просто напяливаю их на свой зад и мечтаю, чтобы кто-нибудь вырубил эту пошлую попсу. Не удивлена я по той же причине, по которой не чувствую тремора рук – мерзкий хвост панацеи все еще вьется по моим венам и делает меня тряпичной куклой. Куклой, которая спокойно застегивает молнию джинсов, пуговицу и флегматично протягивает руку, подцепляя тонкий «мышиный» свитер. Он тоже мой, и тоже привет из прошлого. Привет, от которого мне ни горячо ни холодно… пока. Я снова бросаю взгляд на стену – вот что меня действительно удивляет, вот прямо сейчас, даже под анестезией «панацеи», так это то, что и правда поверила, что Максим был со мной. Честно. Я была абсолютно уверена, что проснусь, а он рядом: жестокий, полный ледяной ненависти, шелковый мальчик, беззащитный под моими руками, теплый ото сна… Ухмыляюсь. Интересно, женщину, которую ничему не учит время и опыт, можно просто дурой называть или все-таки есть какое-то конкретное, специализированное определение? Надо будет загуглить… Если будет возможность гуглить. «Now baby Are you sure you wanna leave?…», – выводят колонки голосового оповещения. Хотелось бы… Звук тихий лишь потому, что в спальне их нет, но я точно знаю, что когда я выйду из комнаты… «…Cause when I play, I usually play for keeps» … будет громче. Я в последний раз перечитываю написанное на стене, и мысль, рождающаяся в голове, такая мерзкая, что даже сквозь пелену «панацеи» на моем лице проступает отвращение – злобный клоун. Ладони – к лицу, вот дерьмо… Оказывается, королевская блядь – не та, что спит с королем, а та, что обслуживает его свиту. Стою и беззвучно скалю зубы, прячусь за ладонями. На стене почерк не Максима, и вообще везде не его почерк. Вырубил бы уже кто-нибудь звук, а то что-то уж очень быстро закончился день подарков. Обхожу кровать и пересекаю комнату, открываю дверь. В коридоре – громко, гораздо громче, чем в комнатах. Гостиная пуста, и, глядя на неё сверху, я не спускаюсь – я с сомнением осматриваю гостиную, где ни души. Медленно перехожу из комнаты в комнату: открываю двери, заглядываю в кладовки и ванные комнаты, словно ищу вредителей, а не людей. – Вика… – зову я. Еще одна закрытая дверь раскрывает передо мной зев – там никого. Закрываю, оглядываю второй этаж, а затем иду к лестнице. – Псих? – кричу я. – Олег? Где вы? Огромная квартира молчит. Ни единого голоса, ни единого шороха, да я бы и не услышала, даже будь они – колонки заглушают детали звуков. Меня это напрягает еще сильнее, и я начинаю просыпаться – верчу головой, кричу все громче, и все чаще моя рука поднимается к лицу, чтобы забраться в волосы, пройтись по заспанному лицу, пряча нарастающее… что? Во мне куча всякого хлама, и я уже не понимаю что чувствую – остатки «панацеи», выгоревшая обида, кастрированное самолюбие, искалеченная, разодранная, как попало сросшаяся любовь и… Страх. Я встала в проеме кухне. Ужас. Сердце мгновенно взорвалось – забухало, загрохотало, полезло прямо в горло, оглушило грохотом крови в ушах. Твою мать! Руки затряслись, спину окатило ледяной испариной – я еле слышно скулю… Олег на полу кухни. Я отшатываюсь назад, закрываю глаза, прячу лицо в ладонях. Нутро завязывается узлом. Господи… Руки и ноги, безвольно раскинутые в стороны. Я пячусь назад. Неподвижная грудная клетка. Я упираюсь спиной в стену. Дыра в голове. Я скулю, как побитая собака (собаки мертвы). Колонки поют о прощании, а я задыхаюсь, хриплю, и где-то на заднем фоне сознания расплывается подступающая темнота. Пытаюсь дышать, но выходит рваный хрип (собаки мертвы). Где Псих? Срываюсь с места и бегу в гостиную. Я пытаюсь звать Вику, но выходит приглушенный вой и сиплая истерика. Я мечусь по гостиной, я бегаю из угла в угол. «No need to justify That this love had died…» Я в панике: трясусь, задыхаюсь, скулю. Мне нужно проверить остальные комнаты. Господи, я не смогу… «…Just say you sweet goodbyes…» Я обезумела и ничего не соображаю – от стены – к стене, из угла – в угол. Я затравленно смотрю по сторонам, зажимаю руками уши. «…Farewell if you think the love is gone» Музыка впивается в мою голову, врезается в уши тонкими иглами… Стало громче? Замираю. «If you think the love is gone» Закрываю глаза. «If you think the love is gone» Вдох, выдох… «If you think the love is gone» Вокруг витают переливы нот и голоса: музыка заполнила собой все. Открываю глаза, опускаю руки. Источаемая колонками, мелодия смешивается с пустотой и отражается от стен, улетает под потолок. Я оглядываюсь – сквозь гибкую материю музыки отчетливо слышу свое дыхание – быстро, судорожно, поверхностно. Слова приливами окатывают огромную, пустую квартиру. «If you think the love is gone» Все громче и громче. Быстрыми шагами пересекаю гостиную, подхожу к двери: рука – на панель биометрического датчика. Тихий щелчок… Я открываю дверь, и первое, что бросается мне в глаза – мои старые кроссовки, и лишь мгновением позже я вижу карнавальную маску. Я наклоняюсь, поднимаю картонную дешевку, разрисованную на манер кошачьей морды, переворачиваю: «Спускайся вниз, – говорит картонная кошечка, – без тебя скучно». Переверчиваю маску, и снова на меня смотрит рыжая морда, а я опускаю глаза на пару обуви, которую не видела несколько лет, и чувствую тошноту – ком к горлу, тело мерзко окатывает волной пронизывающего холода. Открытое окно, надпись на полу, Олег, лежащий на полу кухни, ледяной, как сама смерть, музыка, и вот теперь… Рваный вдох, подношу ладонь к губам. У меня есть выбор? Пора бы уже привыкнуть. Грохот крови в ушах. Пора бы, Марина Владимировна. Язык скользит по сухим губам. Никак не получается – снова, как впервые… я принимаю приглашение – обуваюсь в старые, поношенные кроссовки. У меня нет выбора. В моих руках дрожит картонная маска, а я соглашаюсь с правилами игры – пересекаю короткий холл. Палец к сканеру. Двери лифта открываются. И началась самая увлекательная из охот… Внутри – музыка, снаружи – музыка, повсюду – несложный попсовый мотив, и он ведет меня из лифта в коротенький холл, а дальше: коридоры лестница и снова лифт. И все это время надо мной реет голос, поющий о потерянной любви. Я вхожу в лифт, который послушно везет мою маску, мои старые кроссовки и все, что во мне – истерику, ужас, подступающие слёзы – туда, куда скажут. Я снова переворачиваю маску, и мое лицо кривится: всхлипываю, ладонь – ко рту. В горле клокочет страх, обесценивает все, что осталось от меня – я всхлипываю, втираю нос рукавом и смотрю на надпись: «Спускайся вниз, без тебя скучно. Псих и Вика» Первый этаж. Двери лифта открываются…Свет, звуки, запахи, люди. Господи, сколько же людей! Я стою в открытых дверях лифта и не решаюсь сделать шаг. Музыка вьется, бьется, сотрясет басами воздух, а тот – яркий, рассеянный, насыщенный, слабый, слепящий и тусклый – у света миллиарды оттенков. Мой взгляд ловит каждый штрих, может, от страха, может, от неожиданности, картинка буквально впечатывается в сетчатку, прожигает в ней память о том, что прямо сейчас видят мои глаза – весь спектр света раскрывается передо мной радужным веером лучей, и здесь: красный, который рассыпается бликами от бледно-розового, до насыщенного бордового; желтый, то отливающий золотом, то переходящего в зеленый, а тот искрится оливковым, травяным, изумрудным, холодным мраморным и хаки; здесь синий – то лазурь, то сапфир, то ультрамарин; белый, оранжевый, все оттенки шоколада, лиловый, розовый, бежевый… Шагаю в роскошь цвета, и меня тут же окружает океан – океан людей. Они непринужденно болтают, смеются, и меня омывает звуками их голосов. Волна звуков лижет мою кожу ласковым приливом, и сквозь эту нежность, как сверло – песня, которой нет конца. Она поставлена на бесконечный повтор и, похоже, никого это не заботит. Вклиниваюсь, вливаюсь в толпу. Я прохожу мимо разодетых женщин, и меня касаются нежные нотки туалетной воды, духов. Я прохожу мимо улыбающихся лиц, разодетых и обнаженных спин, порхающих запястий, идеально уложенных локонов длинных волос и улавливаю легкие волны ароматов укладочных средств. Вокруг меня звери: тигры, львы, газели, пумы, ласки, обезьяны… в обличии людей. Я прохожу мимо, я вглядываюсь в декорации лиц: маски до середины лиц, а дальше – помады, пудры, румяна, улыбки, ужимки, смех… Все, что на виду – ложь, все, что истина – спрятано. Собаки мертвы. Я пересекаю холл, я продираюсь сквозь людей в карнавальных костюмах, и мне до того страшно, что я едва дышу – поперек горла встают их беззаботные улыбки, тонкий перезвон бокалов, и очень хочется заорать во все горло: «Вас не смущает труп бывшего мэра наверху?» или «Как вам тело бухгалтера-юриста у подъезда? Красочно, не правда ли?» но все эти слова застревают в горле, так, что и не продохнуть – комок колючей проволоки, приправленный битым стеклом в моем горле. Может, от этого так тяжело дышать? Я поднимаю голову, я оглядываюсь, верчу головой и разглядываю декорации. Огромные куски ткани – шелк, тюль, бархат – обрамляют холл отпетого клерка и теперь он, одетый в разноцветные портьеры и шторы, стал похож на трансвестита. Я иду вперед, рассекая галдящую толпу, словно воду – легко и непринужденно. Улыбки, восклицания и смех, приглушенный свет внешнего освещения, и яркие огни свечей: здесь их так много – подчеркнуть интимность момента, так сказать. Все это так… Я подхожу к одному из столов, который заставлен закусками, и буквально захлебываюсь слюной. Я смотрю на еду и не верю собственным глазам – яркая, аппетитная, легкая и невероятно вкусно пахнущая… но я беру тонкий бокал с водой и крошечную салатную вилку. За моей спиной гудит толпа, надо мной витает музыка, вокруг меня – свет и цвет, а все, чего я хочу – залпом осушить стакан и взять следующий. Выпить и его, а потом – еще один, и еще, и еще. Но я прикладываю прохладное стекло к губам и делаю крошечный глоток. Рот сводит: что-то под языком стягивается и пронзает болью. Еще один глоток – крошечный, терпеливый, за которым следует еще один. Выпиваю стакан и прислушиваюсь к судорогам в животе. Все мое тело кричит о еде, но я беру вилку и прижимаю зубец к подушечке большого пальца. Давлю. Вжимаю метал в свое тело, до тех пор пока боль не становится такой яркой, что затмевает собой все, и в этот момент поворачиваюсь и снова смотрю на карнавал. Нет, это не «панацея». Это – правда. И в этом контексте все становится еще ярче… Свет, звуки, запахи, люди… … движение, тепло, вибрация и течение воздуха, прикосновения, звон стекла, смех и болтовня, вкус воды на языке. Я срываюсь с места и бегу к выходу. Там, за портьерами жуткого театра уродов, прячется настоящее. Я одергиваю одну, другую, третью складку тканей, навешанных по всему периметру холла, и оказываюсь перед двумя огромными створками входных дверей. Все же это утро, но такое пасмурное, что не отличишь от вечера – черные клубы туч заволоки небо от края до края, и лишь несколько фонарей делают видимым то, что было сказано. Собаки мертвы. Тела бухгалтера-юриста уже нет, а вся площадь перед зданием усеяна трупами животных. Разноцветными, разнокалиберными. Меня тошнит. Вода собирается выходить обратно, но я стискиваю зубы и закрываю глаза. Ну что ты как маленькая, Марин? Тебя же по-честному предупредили. Закрываю рот рукой, часто и быстро дышу. К этому нужно привыкнуть. Нужно смотреть. Сейчас, сейчас… еще минутку. Открываю глаза и смотрю. Те собаки, что ближе ко мне отчетливо видны, и я могу рассмотреть вываленные синие языки, морды в засохшей пене и плюхи блевотины на земле. Их отравили. Я смотрю на побоище и вспоминаю, что «Сказка» никогда не гнушалась убирать неугодных самым быстрым и эффективным способом. А вот это представление – карнавал, «панацея», это – для избранных. Мне оказали честь. Мне и еще четверым, так что мы должны быть признательны. Берусь за ручку двери и тяну на себя. Дверь открывается. Мысли-стрелы полетели в голове с той сумасшедшей скоростью, что не позволяет их воспринимать. Собаки мертвы. Дверь открыта. Карнавал. Маски. Так, еще раз: собаки мертвы… Я свободна? Собаки мертвы, дверь открыта. Я могу уйти? Карнавал. Маски. Я переворачиваю картонную морду кошки в своих руках, читаю надпись. *** …наглая, бессовестная дура! Осознание простой истины снизошло как озарение. И, как и любое озарение, это – ударило… махом руки – он выбил из ладони таблетки, и они с дробным стуком рассыпались по полу. Будь он постарше, он бы использовал «сука», «тварь» или, может быть, «шлюха». Но он только и мог, что бессильно сжимать кулаки и плеваться безобидными прозвищами. Он смотрел, как она тянула бескровные губы в улыбке, видел, как сверкнула острым лезвием сталь её глаз. Ожила. Как только Егор протянул ей ладошки, она словно бы и не умирала вовсе. Он не знал, что это за таблетки, но точно знал, что все, что ей прописали, детям давать нельзя. И в этот момент он понял… – Никого тебе не жаль, – прошипел Максим. Она подняла на него стеклянные глаза, в которых отражалось его оскаленное, перекошенное гневом лицо, и, глядя в это бездушное зеркало, он чувствовал, как ломается самая элементарная аксиома – взрослые ненавидят. Дядя Коля – себя, отец – всех, кроме неё, а она – весь мир. Выдумывая причины, обрастая доводами, они изобретают замкнутый круг – карусель порока. Бесконечная цепь изобретательной ненависти, и ни конца, ни края ей нет, ибо она замыкается на саму себя. И тут не столько корысть, сколько неумение общаться по-другому – ненависть – такой древний, такой понятный язык, что постижение грамоты этого языка делает малоэффективными все остальные. Это заложено на генетическом уровне буквами инстинктов – на языке ненависти свободно говорят все народы мира. Он всем понятен. И воззвать к ненависти очень легко – найти, где тонко и нажать посильнее. И вот темно-синяя, клубящаяся, она растет внутри Максима – ненависть поглощает, разрастается, заполняет собой, сметая все на своем пути. Она пожирает красное – уничтожает алую любовь и учит маленького человека безжалостности. Ненависть понятна всем. Он вспоминает, как много раз слышал это от его отца, его матери. Тогда Максим не смог понять смысла слов, и они показались ему глупыми, наверное, поэтому так врезались в память: «Ненавидь меня – говори со мной».
Последние комментарии
22 минут 24 секунд назад
42 минут 25 секунд назад
1 час 7 минут назад
1 час 11 минут назад
10 часов 42 минут назад
10 часов 45 минут назад